Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Пролог

В беспощадном ХХ веке шла ожесточённая борьба между различными группами в литературе, искусстве, в политике, в школе, в высшем образовании, науке, во всех сферах общественной жизни, борьба бескомпромиссная, когда для победы все средства хороши. Борьба эта началась давно, ещё до Февральской и Октябрьской революций, до Гражданской войны. Не обо всех этапах её пойдет здесь речь, а лишь о самых ярких и очевидных. Не прекращалась она в русской литературе ХХ века, острой и напряжённой стала в наше время, в конце ХХ и начале ХХI века, особенно при создании учебников, учебных пособий по истории русской литературы ХХ века, определяющих её суть и направление. Есть в этой борьбе удачи, есть и поражения; есть подвижники, есть и дешёвые дельцы, послушные указаниям Дж. Сороса, нанёсшего своими грантами тяжелейший вред литературной и исторической науке. Достаточно прочитать или хотя бы перелистать такие книги…

Особенно много схваток происходило и происходит вокруг ключевой, основополагающей фигуры в литературе ХХ века – Михаила Александровича Шолохова и его гениальной книги «Тихий Дон». А всё произошло потому, что М.А. Шолохов в письме Л.И. Брежневу открыл то, что от того давно скрывали или вуалировали под благовидными предлогами. «Особенно яростно, активно ведёт атаку на русскую культуру мировой сионизм, как зарубежный, так и внутренний, – писал Шолохов 14 марта 1978 года. – Широко практикуется протаскивание через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру… В свете всего сказанного становится очевидной необходимость ещё раз поставить вопрос о более активной защите русской национальной культуры от антипатриотических, антисоциалистических сил, правильном освещении её истории в печати, кино и телевидении, раскрытии её прогрессивного характера…» (Шолохов М.А. Письма 1924–1984. М., 2003. С. 524). Это продолжается и до сих пор. Как воздаяние за пророчество и предвидение в либеральных кругах широко распространялась ненависть к Михаилу Шолохову.

Достаточно прочитать книги А.И. Солженицына «Двести лет вместе» в двух томах (М., 2001–2002) и И.Р. Шафаревича «Трёхтысячелетняя загадка. История еврейства из перспективы современной России» (СПб., 2002), чтобы понять остроту идеологии вопроса о роли евреев и других народов в русском обществе. И в истории русской литературы ХХ века порой шла бурная полемика между различными литературными группами, происходили сложные взаимообогащающие и взаимоотталкивающие процессы между русскими писателями и евреями, в том числе и сионистами, и другими народами, пишущими на русском языке. Недопустима торопливость в решении столь сложных и противоречивых вопросов. И не нужны искривления, как это случалось в спорах, нужна объективность и совесть.

Как только вышла книга «Двести лет вместе», Марк Дейч тут же дал рецензию в одной из популярных газет под громким названием «Бесстыжий классик. Александр Солженицын как зеркало русской ксенофобии», а газета напечатала статью с продолжением в рубрике «Бочка дёгтя». В статьях М. Дейча подробно говорится о лживости А. Солженицына в трактовке известных событий: «Во втором томе «исследования», начинающемся февралём 17-го, автор уже не претендует на научность своего опуса. Понятно почему: события не столь уж давние, документов и свидетельств – множество, а кое-кто даже ещё что-то помнит. Поэтому во втором томе Солженицын – публицист. Причём публицист не только скучный (по выражению Татьяны Толстой), но и лживый.

Доказать это не слишком сложно… противно». Преодолеем брезгливость, полистаем второй том солженицынской публицистики… «Население России – в целом – сочло новый террор – «еврейским террором», – пишет Солженицын. И ещё об одном. М. Дейч цитирует А. Солженицына:

«В книге «Двести лет вместе» бесстыжий классик пишет: «Участниками войны считались и 2-й, и 3-й эшелон фронта: глубокие штабы, интендантства, вся медицина, многие технические части, и во всех них, конечно, обслуживающий персонал, и писари, и ещё вся машина армейской пропаганды, включая и переездные эстрадные ансамбли, фронтовые артистические бригады, – и всякому было наглядно: да, там евреев значительно гуще, чем на передовой».

Не только бесстыжие – ещё и подлые строчки» (Московский комсомолец. 2003. 25–26 сентября).

Л. Малиновский, прочитав работы А. Солженицына и И. Шафаревича, написал статью «Русские и евреи: 200 лет врозь» об особенностях иудейского и православного нравственного миропорядка, ссылаясь на исторические и библейские документы. И разница оказалась существенная («Экономическая газета»).

Об этой существенной разнице в устройстве нравственного мирового порядка обстоятельно рассказано в книге Игоря Шафаревича «Трёхтысячелетняя загадка», в которой прежде всего говорится, что «сейчас очевидна необходимость выработки осознанного, национального отношения к феномену «еврейства». В ХХ веке Россия пережила две катастрофы революционного характера: 1917 г. и переворот конца 1980—1990-х годов, которые вместе настолько её потрясли, что сейчас под вопросом находится её дальнейшее существование. В обеих этих катастрофах громадную роль играла еврейская часть населения России. В обоих случаях народ оказался расколот – в 1917 г. на «белых» и «красных», в 1990-е годы – на «патриотов» и «демократов». И в обоих случаях еврейство как целое определённо связало себя с одной стороной: с совершившимся переворотом. Это – фундаментальный исторический факт, касающийся и русского, и еврейского народа. Он должен быть как-то осознан обоими народами – и еврейским, и русским, на этом примере видно будет, насколько способен каждый из этих народов осознать свою историю…» (Шафаревич И. Трёхтысячелетняя загадка. С. 351). Некоторые еврейские публицисты, В. Топоров, С. Марголина, пишут о каком-то разрешении этого вопроса, но И. Шафаревич, приводя исторические факты, считает – невозможно решить этот вопрос: «Такая странная, казалось бы, ситуация: «вопрос» есть, а «решения» – нет» (Там же. С. 354).

Подводя итоги своего исследования, И. Шафаревич приходит к выводу, с которым трудно не согласиться: не надо претендовать на окончательный ответ в решении длительных отношений между русскими и евреями, это «загадка», а разгадки тоже нет. Надо собрать факты, документы, сформулировать выводы. «А на этой почве попытаться нащупать некоторую линию поведения, хотя и сознавая, что она основывается на «неполной информации». Ведь в жизни мы никогда «полной информацией» не обладаем…» Это основной принцип и предложенной работы: «Он следует мысли Гёте: «понять постижимое и спокойно принять непостижимое» (Там же. С. 364).

Многие публицисты, критики, философы в эти годы стремятся «понять постижимое и спокойно принять непостижимое», как завещал великий немец Иоганн Вольфганг Гёте. Развивая традиционное представление о взаимодействии и противостоянии русских и еврейских писателей в русском обществе, Александр Байгушев, многолетний советник при Политбюро ЦК КПСС, автор книг об идеологической борьбе в сферах высшей партийной власти, писал: «Уже тогда, при крушении СССР, вопли о «демократии» прикрывали элементарное желание нарушить послебрежневский баланс сил. Брежнев выстроил внутриполитическую доктрину на равном полезном использовании динамики двух крыльев державного «Двуглавого орла» (так он сам называл свою доктрину) – на соревновательном балансе между либеральной, ориентированной на «общечеловеческие ценности» «Иудейской партией внутри КПСС» (левое крыло брежневской КПСС) и почвенной, охранительной, державной «Русской партией внутри КПСС» (правое крыло брежневской КПСС). На этом обоюдно полезном балансе сам Брежнев продержался восемнадцать лет, добившись наибольшего мирного расцвета советской власти за всю её историю. Никаких репрессий, никаких поисков оппортунистов и разгромов оппозиции. Процветание общества прежде всего за счёт реального демократического баланса сил! Об этом секрете брежневского процветания либералам прекрасно известно: всё брежневское время были они не последними фигурами в партийном аппарате. Но полезный, динамичный баланс сил их не устраивал – либералы решили захватить всё – и подавились. Теперь они оправдываются…» (Байгушев А. Масон во стане русских воинов // Завтра. 2007. Июнь. № 25). В этой честной статье А. Байгушев, много повидавший действия партийных «вождей», разоблачает А. Ципко и Г. Явлинского как публицистов, яростно выступавших против «третьего срока» президентства В.В. Путина, который за свои два срока президентства разгромил горбачёвско-ельцинскую «перманентную сдачу территории русской державы под западную колонию»: «После Мюнхенской речи Путина мы уже не колонизируемые «туземцы»… Мы опомнились, пошел обратный процесс восстановления гордой великой Империи» (Там же).

В последние двадцать лет на Россию обрушились коренные перемены во всех областях человеческой жизни. Пришёл к власти Б. Ельцин, назначивший министрами и помощниками чаще всего людей неславянского происхождения, которые, чуть-чуть поучившись в американских и европейских университетах, в своих решениях и постановлениях задумали повернуть путь православной России на американский и европейский лад. И многое успели сделать: создали олигархов-миллиардеров и хорошо оплачиваемую прослойку телевизионных работников, оставив основную часть населения, рабочих, учителей, врачей, инженеров, учёных, писателей в стороне, разорив заводы и фабрики, колхозы и совхозы и таким образом устранив рабочий люд от производства, ввергнув в тяжелейшее положение, когда приходилось искать другую работу, чтобы прокормить семью. Сотни и тысячи статей и очерков написаны с разоблачением либеральной политики ельцинских реформаторов. Но самое удивительное в том, что все телеканалы показали фильмы о Б. Ельцине и В. Черномырдине как о великих людях, внёсших вклад в развитие нашего современного общества, – а они разрушили страну и обрекли на обнищание миллионы людей, вымарали из паспортов принадлежность к национальности. У чеченцев осталась, у татар осталась, а у русских нет национальности, нет тысячелетнего прошлого, нет истории, которую режиссёры кино и театра переделывают на свой, отрицательный лад… Нет основ для патриотизма, а патриотизм – это высшее выражение духовности человека, готовность к борьбе за своё Отечество. Это двадцатилетие разорило наше общество, отбросив его на последние строчки в рейтинге существующих государств.

В последнее время всё чаще вспоминают объективную и многогранную книгу «Анализ процессов приватизации государственной собственности в Российской Федерации за период 1993–2003 годов» (М., 2004), подготовленную сотрудниками Счётной палаты, которую иные публицисты называют подвигом, настолько ясно и глубоко представлены там процессы прямого грабительства народного имущества. Но дело ведь не только в грабительстве имущества, которое сопоставимо с потерями страны от гитлеровской оккупации, грабительство было связано и с глубокими процессами духовного опустошения русского народа, духовной деградации, духовного обнищания, аморальности и культурного падения.

Причём духовная деградация идет сверху, когда в систему обучения вводятся такие реформы, что ведут молодого человека к роли послушного раба. «Сначала новый революционный демократ Фурсенко, – писала «Литературная газета» в редакционной статье «Плачь, русская земля», – попытался поверить гармонию алгеброй, втиснув литературу в тесты, затем отменил обязательный экзамен по этому предмету, а теперь под угрозой отмены и сам предмет.

«Плачь, русская земля!» Мы стремительно возвращаемся в мир «тёмного царства», где здоровые и обученные технике безопасности покорные исполнители хорошо знают своё дело. «И неоткуда им ждать отрады, негде искать облегчения: над ними бурно и безотчетно владычествует бессмысленное самодурство» (Литературная газета. 2011. 2–8 февраля). Эти строки, опубликованные много лет тому назад, проецируются и на современное русское общество, словно бы отброшенное на сто пятьдесят лет в прошлое, когда существовало «бессмысленное самодурство». Столь же «бессмысленное самодурство» прозвучало и в решениях кремлёвских «либералов», выдвинувших «Предложения об учреждении общенациональной государственно-общественной программы «Об увековечении памяти жертв тоталитарного режима и о национальном примирении», в основе которых – отрицание основ советской цивилизации и «десталинизация». Многие газеты и журналы отвергли это мракобесие.

В статье «Капитал справедливости» академик О. Богомолов, известный экономист и писатель, прямо говорит о больших недостатках в современном управлении страной, что два десятилетия реформируется «по западным неолиберальным лекалам, которые, как показал опыт, не подошли к условиям России. Да и сами эти лекала оказались вчерашним днём идеологической моды». Ссылаясь на ряд выступлений известных учёных мира, О. Богомолов приходит к выводу, что для разработки стратегии нашего развития необходимо ставить вопрос о роли государства и отказе от господствовавших ультралиберальных рецептов: «Проводники рыночных реформ призывали к уходу государства из экономики и не терпели никаких контраргументов. Самый действенный рычаг преобразований – государственный механизм управления и соблюдения порядка – оказался у нас разлаженным, недостаточно компетентным. Он разъеден коррупцией, лишён иммунной системы, очищающей от пороков и страхующей от грубых ошибок в политике. Необходимость его оздоровления и укрепления очевидна. Тем более что частный бизнес в своём большинстве скомпрометировал себя ненасытной жаждой наживы, социальной безответственностью, аморальностью, пренебрежением национальными интересами и законопорядком» (Литературная газета. 2011. 13–19 апреля. – Курсив мой. – В. П.).

Выделенные слова о многом говорят, прежде всего о расколе в обществе. «В стране – масштабная бедность и скудость миллионов граждан, – продолжал О. Богомолов. – Казалось бы, бережливость и скромность должны поощряться. Однако наши СМИ, особенно ТВ, всячески рекламируют и оправдывают бездумную роскошь и расточительство российских «нуворишей». Жизнь простых людей для них не существует… Социальная справедливость – извечная нравственная норма, неотъемлемая часть жизни людей. Без её соблюдения не может быть здоровым нравственный климат в обществе, как и невозможна здоровая экономика. Патриарх Московский и всея Руси Кирилл пишет: «Экономическая система, построенная только на стремлении к наживе, на равнодушии к судьбе человека, на пренебрежении к нравственным нормам, лишена устойчивости и может рухнуть в любой момент, погребая под своими обломками судьбы людей. Безнравственная экономика неэффективна, более того – нежизнеспособна и опасна». Академик О. Богомолов говорит и о подборе кадров: нужны неподкупные, добросовестные и компетентные люди, протестует против выбора лояльных и близких, но не прошедших «иерархическую лестницу», утверждает – нужна «селекция лучших кадров государственных деятелей всех рангов». И главная беда – коррупция: «Так, по критерию сдерживания коррупции в государственном аппарате, она (страна. – В. П.) оказывается в конце списка, на 180-м месте…» – таковы выводы О. Богомолова.

В добротной статье Юрия Полякова «Лезгинка на Лобном месте» даётся исторический анализ того, как входили малые «этносы» в большую «метрополию», было в этом и плохое, и хорошее, но «метрополия» сохранила своё единодержавие: «И на крутых поворотах истории коллективный разум народа подсказывал: а с русским-то получше будет! От добра добра не ищут!» (Литературная газета. 2011. 2–8 февраля).

В интересном материале писателя Сергея Шаргунова «282. Интернет «посягнул на власть как основу государства» есть фразы, осуждающие упомянутую статью из государственных кодексов, карающую за «возбуждение ненависти или вражды». И попадают под эту статью многие нетрадиционно мыслящие, и привлекаются к судебной ответственности: «Мы живём в чудовищно фрагментарном обществе, где у всех свои мученики и герои, но чувство справедливости растёт везде. Стремительно. И не нужно быть пророком, чтобы предугадать: навстречу этому чувству будут расширяться толкования пресловутой статьи…» (Московский комсомолец. 2011. 16 июня).

В статье «Гонители и гонимые, или Кто ответит за разрушение российского образования?» профессор МГУ Валентин Недзвецкий, объективно проанализировав сложившуюся ситуацию, открывает имена тех, кто является «лишь ретивыми исполнителями предначертаний господ из иной сферы»: Герман Греф, Эльвира Набиуллина, «её трогательно единодушный супруг» Ярослав Кузьминов, Александр Адамский, Анатолий Пинский, академики РАО Александр Кондаков и Александр Асмолов (к этим фамилиям добавим ещё и имя главы Департамента образования города Москвы Исаака Калины), а эта сфера – «государственная финансовая политика», чётко и прямо написал: «Далёкие от национально-ментальных основ и подлинных задач образования, эти люди заботились не о повышении его качества, конкурентоспособности и гарантированной Конституцией РФ доступности, а только о неуклонном сокращении выделяемых на образование бюджетных средств, и без того сравнительно с европейскими странами и США позорно скудных…» (Литературная газета. 2011. 31 августа – 6 сентября). В итоге Валентин Недзвецкий восклицает: «Да, потребителям многомиллионных зарубежных дворцов и вилл, яхт, машин и самолётов русская литература, как, впрочем, и шедевры мировой, действительно ни к чему, потому что у них и их наследников совсем иные представления о важнейших человеческих ценностях. Но неужели в нашей огромной стране начисто исчезли люди творческие, жаждущие и умеющие прежде всего созидать и отдавать, а не только присваивать да потреблять? Или страна вдруг перестала в них нуждаться?..» (Там же).

Авторитетный оппозиционер депутат Государственной думы Г. Гудков на вопрос, какие же причины могут привести к катастрофе в России, ответил: «Инфраструктурный кризис, рост цен, дикая коррупция, грабёж в сфере ЖКХ, война на Кавказе и т. д. – все это следствие одной причины: монополизации власти людьми, чья цель – незаконное обогащение. Всем рулит бюрократическая номенклатура, которая срослась с некоторой частью крупного капитала. Групповые интересы для неё важнее национальных. Единственная цель – чтобы им не мешали хапать» (Московский комсомолец. 2011. 17 июня).

Дикая коррупция, грабёж ЖКХ, Абрамович, Березовский, Гусинский, Чубайс и их деяния имеют национальную почву. Обычно вспоминают царских воевод, Сквозник-Дмухановского, дескать, в России всегда воровали, но то, что происходит сейчас, – ни с чем не сравнимо. В Японии когда-то финансами занимался абрамович, потери были почти невосполнимы, но, как только от него освободились, кража финансов прекратилась. А у нас же абрамовичи повсюду, а толк от них один – на Западе возникнет ещё один дворец, будет построена ещё одна яхта и пр. и пр. Так что то, что сейчас происходит в России в сфере управления и бизнеса, – это национальная черта главных банкиров и бизнесменов.

Приведённые высказывания и материалы ученых, политиков, писателей лишь подтверждают, что трагедия, отметившая ХХ век, когда страну в 1917–1922 годах покинули лучшие, талантливейшие люди, продолжается и в наши дни.

А это даёт нам право посмотреть на ХХ век чуть-чуть по-иному.

1

В конце февраля 1909 года на квартире известного актёра и режиссёра Николая Николаевича Ходотова (литературоведы уже упоминали об этом) устраивались, как обычно, литературные посиделки, на которых кто-либо из присутствовавших писателей или журналистов читал своё сочинение, а потом шло его обсуждение. В этот день читал свою новую пьесу «Белая кость» еврейский писатель Шолом Аш, автор недавней пьесы «Саббатай-Цеви» о еврейском лжепророке ХVII века. Начал он писать на иврите, но один мудрый человек посоветовал ему перейти на современный язык, и он стал писать на идиш. Тогда-то и пришла к нему известность. Недавно он побывал у Горького на Капри, прескверно говорил по-русски, но с увлечением и страстью вспоминал о Библии, Махабхарате, задумал написать трилогию о Давиде, Христе, Саббатай-Цеви; Горький обратил на Аша внимание потому, что у него евреи изображены как активные люди, они дерутся, живут общими человеческими радостями и страданиями, он увлекался религиозными сюжетами, тут уж ничего не поделаешь, отец был раввином и привил ему глубокую любовь к религии, её именам и памятникам.

На посиделки пришли писатели, художники, артисты, журналисты, переводчики, критики… «Белая кость» вызвала разноречивые суждения, одни хвалили, другие поругивали. В заключение обсуждения Шолом Аш заявил, что русские читатели не могут понять еврейскую душу, вот и здесь были сказаны слова о главной героине Розе как о хищнице, автор же превозносит её как положительную героиню, сохранившую верность заветам предков. Русские читатели не могут оценить замысла автора; чтобы уяснить замысел автора и понять его героиню, нужно самому быть евреем либо прожить с евреями пять тысяч лет, чтобы понять их устремления, их внутреннюю жизнь, законы их жизни.

Воцарилось загадочное молчание. Лишь Евгений Иванович Чириков, прозаик и драматург, в издательстве «Знание» у него только что вышло собрание сочинений в девяти томах (типичный бытовик, один из критиков сказал о его произведениях, что они «оставляют тяжелое впечатление, потому что являются точным снимком действительности», он изображал помещиков, студентов, купцов, мещан, гимназистов, офицеров, учителей, чиновников, слыл «знатоком нашей провинции», показал уездного обывателя и узость его обывательских интересов), – высказал своё мнение, возражая Шолому Ашу:

– Если только евреи могут понять ваши произведения, то и вам не понять русских книг, не понять душу русских и их устремления. Если вы говорите: «Мы – евреи», то и я могу сказать: «Мы – русские».

Но, услышав ропот собравшихся, бессильно махнул рукой. Среди гостей были Аким Львович Волынский (Хаим Лейбович Флексер) и переводчик пьесы на русский язык Шайкевич, сын богатого банкира, которые и возроптали против слов Евгения Чирикова, не только возроптали, но и тут же написали заметку об этом событии в еврейскую газету «Фрайнд» (выходила в Варшаве на идиш), а другие газетчики мгновенно подхватили пафос этой клеветнической заметки об антисемитизме и прочих «грехах» русской интеллигенции. Чирикова и других объявили антисемитами, а это было уже серьёзное обвинение.

В газетах появились опровержения Евгения Чирикова, Константина Арабажина, коллективное письмо артистов и писателей, в частности, и хозяина квартиры Н.Н. Ходотова, в котором обвиняли Акима Волынского, Шолома Аша и Шайкевича, написавших в газету «Фрайнд», в бестактности, «в безграничной некультурности»: нельзя выносить в печать то, что происходило в частной беседе и в частном кружке, это глубоко оскорбительно для хозяина дома и для всех, кто присутствовал на этих литературных посиделках. А сейчас эта клеветническая заметка с оскорбительными оценками «треплется на все лады» во многих столичных и провинциальных газетах.

«Наша газета» дала небольшую информацию «Почему мы молчим?» (8 марта 1909 года), в которой объяснила свою позицию, но, когда всплеск этой «истории» превысил нормальные границы, было напечатано «Письмо в редакцию» Константина Ивановича Арабажина под названием «Возмутительная история». Арабажин – критик, историк литературы, из дворян, двоюродный брат Андрея Белого, автор книг «Публичные лекции о русских писателях» и «Л. Андреев. Итоги творчества», читал лекции о Гоголе, Горьком, Толстом, Чехове, – подробно рассказал все как было, указав, что в заметке во «Фрайнде» ситуация была «чудовищно извращена», о чём писали большинство присутствовавших.

Актёр и режиссёр Санин сказал, что пьеса слабая, Арабажин присоединился к этому мнению. «Г. Шолом Аш и его друзья, – писал Арабажин, – недовольные критикой пьесы, заявили, что русские критики не могут понимать еврейской бытовой пьесы потому, что не знают и не понимают еврейского быта. При этом Аш объяснил идею пьесы: его задачей было показать, какое значение имеет «ихес» (чистая аристократическая кровь) для многострадального еврейского народа. Ради нее Роза вышла замуж за Леона. Н.Н. Ходотов очень удачно выяснил, что автору не удалось провести свою идею. Роза не ценит традиций: выбрасывает портреты пророков, оскорбляет память чтимой семьёю матери, очищает её комнату от венков и устраивает в ней контору. Разговор шёл скачками, принимал временами характер личных пререканий между Е.И. Чириковым, с одной, и г. Волынским и г. Шайкевичем, с другой стороны.

Е.И. Чирикова волновали непоследовательность и кружковое пристрастие дружеского кружка Аша – Волынского – Шайкевича. Он это и выяснил в своей речи, ныне им опубликованной».

Далее Арабажин заявил, что он полностью согласен с некоторыми положениями ответного письма Чирикова:

1. Еврейские критики непоследовательны и пристрастны. Они, как, например, Дымов, отрицают быт, кричат «Долой быт!», когда речь идет о русской школе, а между тем тот же Дымов переводит еврейскую бытовую пьесу и тогда все хором выхваливают её. Этим метким замечанием Чириков бросил оппонентам упрек в эстетической неискренности. Попутно г. Чириков укорил Шайкевича в том, что он даже не слушал пьесу, а Волынского в том, что он пришёл только к ужину, что он также не знает пьесы.

2. Арабажин полностью поддерживает Чирикова и в том, что он сказал: «Если мы, русские, не понимаем еврейского быта, то и, наоборот, евреи не понимают русского быта».

3. Арабажин полностью поддержал Чирикова и в том, что он резко сказал об узком национализме некоторой части евреев, вроде Шайкевича и других его приятелей.

4. Он сожалеет, что евреи-критики в Петербурге отрицают быт, а русские его защищают. Арабажин напомнил, что Пушкин «проникался психологией англичан, испанцев, черкес, цыган». Хорошо, сказал Арабажин, что гонимый народ хочет ухватиться за чистую кровь «ихес», но Ходотов сказал, что Ашу это не удалось.

Завершая свою статью, Арабажин написал: «Мне понятна национальная односторонность в представителях гонимой нации, – она продукт травли, преследований и обид. Нужно, однако, подумать, как бы эта односторонность, проявляясь в интеллигентских сферах, не вызвала нежелательной реакции. Я действительно думаю, – прибавлю теперь к сказанному на ужине, – что за среднего обывателя нельзя ручаться, особенно на почве конкуренции: здесь с обеих сторон может возникнуть сплоченность на националистической основе. Возможно, что с одной стороны часть евреев, хотя бы и незначительная, станет под знамя кликушествующей группы сионизма, а с другой стороны и в русских кругах либеральных профессий может явиться националистическое настроение, поскольку русские люди сумеют отделить «истинно еврейских людей» от просто евреев, а эти последние не отгородятся от «истинно еврейских» людей, как не отгородились мы от «истинно русских», «истинно польских», «истинно украинских» и т. п. людей: спасение от них только в демократических слоях населения. Но если бы националистическая ненависть победила, – то чего доброго ждать от возбуждения в такой новой обстановке стихийных страстей во многомиллионных массах? Против этого нужно сообща бороться, устраняя недобросовестные приемы и националистические пристрастия. И беседа у Ходотова, – сказал я, – является известным предостережением для всех нас… Демократический антисемитизм – этот социализм для дураков – давно и всюду отжил свои красные дни».

После того как схлынула клеветническая кампания, в полемику ввязались крупные политические силы, такие как Пётр Струве, Николай Милюков, Владимир Жаботинский, Михаил Винавер и др. И спор шёл, конечно, не вокруг того, положительная ли героиня пьесы, как утверждал автор (именно в ней воплотились самые прекрасные человеческие качества, она, дескать, выражает духовную суть еврейского общества, его идеалы, его устремления, а вы, русские, не понимаете суть еврейского национального характера), или отрицательная, как утверждал Чириков (она производит отвратительное, отталкивающее впечатление, злая, эгоистичная, это ошибка автора, она не может быть положительной, она безнравственна, аморальна), спор шёл по глобальным проблемам.

Пётр Струве, прочитав информацию из газет, в том числе и «Нашу газету» от 8 марта за 1909 год, написал, что «инцидент» с г. Чириковым признан «исчерпанным» «и будет, вероятно, скоро забыт», но обострилось и поднялось в умах НЕЧТО и «это нечто есть национальное лицо». Как государственник, как автор статьи «В чем же истинный национализм?», вызвавшей острую полемику, Пётр Струве стал упрекать русскую интеллигенцию в том, что она решительно потеряла национальное лицо. Вот Российская социал-демократическая рабочая партия почему-то назвала себя «российской», а не русской. «Ни один русский иначе, – писал Пётр Струве в статье «Интеллигенция и национальное лицо» (Слово. 1909. 10 марта), – как слегка иронически, не скажет про себя, что он «российский» человек, а целая и притом наирадикальнейшая партия применила к себе это официальное, ультра-«государственное», ультра-«имперское» обозначение. Это что-нибудь да значит. Это значит: она хочет быть безразлична, бесцветна, бескровна в национальном отношении… Для меня важно сейчас подчеркнуть, что – ради идеала человечной, справедливой и разумной государственности – русская интеллигенция обесцвечивает себя в «российскую». Этот космополитизм очень «государственен», ибо «инородцев» нельзя ни физически истребить, ни упразднить, как таковых, т. е. сделать «русскими», а можно лишь восприять в единое «российское» лоно и в нём успокоить. Но позвольте мне, убеждённому стороннику «государственности», восстать против обнаруживающейся в этом случае чрезмерности культа государственного начала. Позвольте мне сказать, что так же, как не следует заниматься «обрусением» тех, кто не желает «русеть», так же точно нам самим не следует себя «обрусевать». Прошу прощения за это варварское слово, но его нужно было выдумать, ибо на самом деле интеллигенция давно «обрусивает» себя, т. е. занимается тем, что – во имя своего государственного идеала – безнужно и бесплодно прикрывает свое национальное лицо. Безнужно и бесплодно, ибо его нельзя прикрыть».

В качестве примера Пётр Струве говорит о художнике Левитане: «Если бы я даже был «антисемитом» и если бы конгресс сионистов соборно и официально провозгласил его еврейским художником, я бы продолжал твердить: а всё-таки Левитан был русский (а не «российский»!) художник. И хотя я вовсе не антисемит, а скажу: Левитана я люблю именно за то, что он русский художник…»

Против статьи Петра Струве выступил в своей газете «Речь» Николай Милюков, который ничего путного в рассуждениях учёного не нашёл, а счёл их абсурдными, якобы учёный ищет «экзотические формулы и гоняется за экзотическими чувствами»: «Аполитизм такого интеллигента последней формации непосредственно ведёт его по наклонной плоскости эстетического национализма, быстро вырождающегося в племенной шовинизм». «Я тоже думаю, что старой русской интеллигенции, святой и чистой в своем блаженном неведении, наступил конец в России с началом новой политической жизни, – писал Николай Милюков в статье «Национализм против национализма!» – Я тоже уверен, что многие и многие жизненные утопии, созданные этой интеллигенцией на почве той самой старой святости, скоро отомрут, чтобы уже не возрождаться больше» (Речь. 1909. 11 марта).

Пётр Струве ответил Н. Милюкову: в его статье «нет ни малейшего обсуждения по существу, есть лишь туманные психологические сближения и догадки, которые я должен отклонить, и столь же туманные социологические пророчества…».

В заключение полемики на страницах газет Пётр Струве написал: «И далее: я полагаю, евреям полезно увидеть открытое «национальное лицо» той части русского, конституционно и демократически настроенного общества, которая этим лицом обладает и им дорожит. И наоборот, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитического изуверства. Вот почему, возвращаясь к вопросу, поставленному «Нашей газетой», я скажу и этим закончу: правда в «национальном вопросе» своевременна, и «национальное лицо», о котором я заговорил, есть не Медузова голова, а честное и доброе лицо русской национальности, без которой не простоит и «российское государство» (Слово. 1909. 29 марта).

Аким Волынский начал свою литературную деятельность в 80-х годах, он был хорошо образован, окончил юридический факультет Петербургского университета, знал иностранные языки, увлекался философией, в 1889 году начал печатать свои статьи на различные темы в журнале «Северный вестник», возникший благодаря инициативе и средствам Л.Я. Гуревич. Постепенно мелкие и разнообразные статьи и заметки ушли как бы в прошлое, и Аким Волынский сосредоточил своё литературное внимание на выдающихся русских критиках, предшествовавших ему. И всех он обвинил в том, что при всей их яркости и талантливости они явно упустили возможность быть точными и объективными. «Критика художественных произведений должна быть не публицистическою, а философскою, – должна опираться на твердую систему понятий известного идеалистического типа. Она должна следить за тем, как поэтическая идея, возникнув в глубине человеческого духа, пробивается сквозь пестрый материал жизненных представлений и взглядов автора», – писал А. Волынский в сборнике статей «Русские критики» (СПб., 1896). Затем он написал книги о Достоевском, Лескове, о Леонардо да Винчи, «Царство Карамазовых», «Книгу ликований» и множество других, потом он увлёкся балетом, но профессионалы холодно отнеслись к его работам: о «Русских критиках» Плеханов написал, что в них «суд и расправа над своими предшественниками (Новое слово. 1897. Кн. 7. Апрель), а много лет спустя Б. Эйхенбаум сказал, что от сочинений А. Волынского «веяло сухим жаром пустыни» (В сб.: Памяти А.Л. Волынского. Л., 1928. С. 44).

В своих поисках А.Л. Волынский стремился сочетать иудаизм с христианством, он хотел уйти «в простую еврейскую среду проповедовать Христа». Вот почему так остро он отреагировал на выступление Чирикова.

На эту же тему писал и известный сионист Владимир Жаботинский, назвавший Шолома Аша дезертиром за то, что тот пошёл искать известности в квартире русского артиста и режиссёра. «Вообще нахожу, что евреи пока ничего не дали русской литературе, а дадут ли много впредь – не ведаю», – писал он в одной из четырёх статей, посвящённых этому инциденту в русском литературном движении. А о Шоломе Аше он написал скорбно.

«И по человечеству и по кровному братству больно нам за него», – итожил Владимир Жаботинский судьбу еврейского писателя (Избранное. Иерусалим, 1940).

Коренной вопрос, вокруг которого разгорелись страсти, заключался в том, что писатели разных национальностей, русские и евреи, по-разному трактуют суть национального характера. Шолом Аш показывает в пьесе «Бог мести» моральный облик главной героини Сары: «Теперь на белом свете так: имеешь деньги, к тебе придет почтенное лицо, как Сейфер, переписчик Торы, например, Реб-Элла, возьмет у тебя хорошую милостыню… Тебя не спросят, откуда у тебя взялось. Укради, убей, – лишь бы было, вот что». Приходят Шлейма и Гендль, Сара упрекает своего суженого: «С кем ты разговариваешь?.. С отбросами». Случается несчастье, дочь, которую они берегли, соблазнилась и пошла с девками из публичного дома «гулять». Узнав об этом, родители сходят с ума от неожиданности, но Сара тут же одумалась, она отдаёт Шлейме бриллиантовые серёжки, даёт ему денег, Ривкеле вернулась в родной дом, и Сара собирается выдать дочь Ривкеле как «чистую еврейскую девушку».

Естественно, никто не собирался этим инцидентом как-то принизить творчество Шолома Аша (вскоре он уехал в США, умер в 1957 году автором десятков романов, повестей), но сам эпизод весьма интересен: Шолом Аш не мог понять, почему главная героиня пьесы, прекрасная, замечательная женщина, выражающая суть еврейского национального характера, вызывает отвращение у русских, ведь она проповедует эгоизм, ловкачество, чистый обман и очковтирательство, то есть всё то, что православная этика отрицает как «греховную этику».

В «Хронике еврейской жизни» (1906) Владимир Жаботинский писал:

«Мы, сионисты, всегда издевались над попытками апологии и были правы, ибо апология как цель унизительна, смешна и бесполезна. Личность и народ должны действовать ради своих интересов, а не ради доброго мнения соседей… Потомки благословят нас за наши суровые призывы к эгоизму, за наше открытое и явное недоверие к чужакам…» А через сто лет профессор Михаэль Лайтман, руководитель Академии каббалы в Тель-Авиве, выражая сложнейшие мысли о мироустройстве, подтвердил то, что сказал Владимир Жаботинский: «Действительно, общий закон природы – это закон абсолютного альтруизма. Если правильно видеть и читать природу, то легко убедиться, что именно таким образом в ней все и устроено. Все, кроме мира человека. Там мы видим обратное: человек – абсолютный эгоист. В его природе – использовать все для собственной пользы. А все, что он дает ближнему, – дает не иначе как вынужденно. Такова наша форма. Наше главное свойство…» (Что правит миром? // Литературная газета. 2005. 21 декабря).

Каббала как тайное общество существует более 4000 лет, и только сейчас она раскрывает свои тайны: переделка мира, уничтожение христианства, мусульманского мира, и всё это возможно, нужно только человеку изменить себя. И больше 800 000 каббалистов принялись за дело, они-то «понимают, что каббала в принципе – наука о достижении мира, счастья, гармонии с природой».

«Что же касается России, то она благодатная для каббалы страна», – уверяет профессор Михаэль Лайтман.

2

Сложные и противоречивые отношения, питаемые русским правительством к евреям на протяжении первой половины ХIХ века, закончились тем, что 24 мая 1862 года Александр II издал указ, по которому евреи получили возможность пользоваться, как и коренные подданные, всеми юридическими правами. Стоит посмотреть автобиографии многих революционных деятелей, написанные в 20-х годах ХХ века, чтобы убедиться в этом, все они чаще всего родились в патриархальных еврейских семьях, обучались не только в еврейских школах, но, протестуя против запретов родителей, ходили и в русские, организованные правительством (См.: Деятели СССР и революционного движения России. М.: Сов. энциклопедия, 1989. С. 15– 658). Но права правами, к тому же они копили золото, золотом подчиняли всех окружающих, но возникла идея бороться за власть в стране, русские, дескать, плохие властители. И в этом была главная цель всех революционеров, разных кружков и обществ.

Любопытна публикация в газете «Знамя» (общественная, политическая, литературная и экономическая) за 22 января 1904 года под названием «К еврейскому вопросу. Воззвание равина (так в газете! – В. П.) к своим единоверцам». Там написано: в Лондоне появилась недавно книга сэра Джона Рэдклифа под заглавием «Обзор политико-исторических событий за последнее десятилетие», её тут же перевели на французский язык, а затем – на русский. Публикуется полный перевод выступления раввина, которое почти полностью здесь приведем: «Наши отцы завещали избранным в Израиле обязательно собираться один раз каждое столетие вокруг гробницы великого господина нашего Калеба», который когда-то напророчил, что еврейский народ будет господствовать в мире. Эта сила обещана Аврааму, но «похищена Крестом». «Золото – это величайшая сила на земле, это могущество, награда, орудие всякой власти, это – всё, чего человек боится и желает – вот единственная тайна, глубочайшая наука о том духе, которым управляется этот мир.

Восемнадцать веков принадлежали нашим врагам; век настоящий и последующий должны принадлежать нам, народу израильскому, и непременно будет нашим.

Коммерция и спекуляция – эти две изобильнейшие плодами отрасли не должны никогда выскользнуть из рук израильтян, для этого надо прежде всего добиваться полного сосредоточения в наших руках торговли спиртными напитками и вином, затем маслом и хлебом, так как этим путём мы явимся абсолютными хозяевами главных отраслей земледелия и вообще всей сельской экономии… Мы не должны оставаться пассивными ни к чему, что может способствовать к завоеванию почетного места в обществе: философия, медицина, право, политическая экономия – все, одним словом, отрасли знания, искусство, литература представляют собою широкое поле, малейшие успехи на котором, развивая наши способности, принесут огромные выгоды нашему делу…

Если золото есть первая сила на этой земле, то второю за нею следует бесспорно признать прессу. Но что значит вторая без первой? Так как мы не можем осуществить вышеуказанное без помощи печати, необходимо, чтобы управление всеми газетами и журналами всех стран находилось в руках наших. Обладание золотом, печатью и достаточными средствами для удовлетворения известных свойств души сделают нас хозяевами общественного мнения и подчинят нам народные массы… Раз сделавшись абсолютными хозяевами прессы, мы легко уже сумеем переделать понятия о чести, о добродетели, прямодушии и нанести первый удар тому, до сего дня ещё священному учреждению – семейному началу, которое необходимо довести до разложения.

Весьма важно для нас притвориться сторонниками и ревнителями вопросов социальных, стоящих на очереди в стране, особенно тех, которые имеют задачею улучшение участи рабочих; но в действительности наши усилия должны тяготеть к владению и управлению движением общественного мнения…

Необходимо по мере возможности поддерживать пролетариат и подчинить его заведующим денежною частью. Действуя таким образом, от нас будет зависеть, когда нам это понадобится, возбудить массы. Мы употребим их орудиями к ниспровержению и революциям, и каждая из этих катастроф гигантским шагом будет подвигать наше дело и быстро приближать к цели – царствовать на всей земле, как это обещано нам отцом нашим Авраамом. Аминь».

Такие призывы к еврейскому народу, жившему чуть ли не во всех странах мира, существенно подействовали на перемены в тактике захвата политической власти в стране, возникли российские партии, большевики, меньшевики, эсеры, кадеты…

Публикатор статьи сослался на «Новороссийский телеграф», в котором впервые напечатано это выступление и можно сверить точность его перевода с тем, что впервые появился в русской прессе от парижского корреспондента: «Новороссийский телеграф». 1891. 15 января.

В середине XIX века возникли многочисленные революционные общества, излучавшие ледяной поток ненависти к царю и царскому правительству, ко всему русскому, к русскому человеку, к просторам России и могуществу, к её обычаям и взглядам. И почему-то эта ненависть так страстно входила в разные западные кружки, комитеты, организации. Ну ладно, Маркс, Энгельс, другие социалисты помельче провозглашали свою ненависть к царю и царскому самодержавию, выступали против деспотизма и личного диктаторства. Допустим, Герцен и Огарёв, Бакунин и Кропоткин, Лавров и Лопатин, выходцы из помещичьих семей пошли вслед за декабристами и подхватили социалистические идеи Запада. Но почему Аптекман и Натансон, Бах и Морейнис-Муратова, Морозов и Дейч, Добрускина и Дрей, могу назвать ещё десятки имён революционных деятелей в России, которые почти все учились в гимназиях, изучали языки, читали русскую и западную литературу, – ходили в «народ», входили в революционные организации «Земля и Воля», «Чёрный передел», уезжали на Запад, вновь объединялись в демократические и социалистические организации и партии, – почему они все люто ненавидели Россию и всё русское, якобы прогнившее и отсталое? Чаще всего они появлялись на свет в патриархальных еврейских семьях с достатком, кто-то из них, как Осип Васильевич Аптекман, в 26 лет принял православие: «Я иду в народ, – думал я, – не евреем уж, а христианином, я приобщился к народу».

Но ни у Аптекмана, ни у Добрускиной, ни у Дейча приобщения к народу так и не получилось, народ остался глух к их призывам к свободе, народу тоже хотелось свободы, но пахать и сеять на своей собственной земле, не кланяться богатеям, как в прежние, крепостнические времена, а быть самостоятельными хозяевами, как помещики, купцы, чиновники…

Вместе с русскими в этих кружках и партиях очень много было евреев, поляков, грузин, латышей, мечтавших о национальной свободе, причём евреи говорили о полном равноправии со всеми коренными народами России. И конечно, мало кто сомневался в справедливости этих целей и желаний в борьбе против власти и «черты осёдлости».

Но не только революционеры боролись против царя и царского правительства. Буквально чуть ли не все слои населения резко осуждали деспотизм и, главное, мечтали о захвате власти в богатейшей России. И прежде всего революционеры-евреи, как бы они ни назывались – большевиками, меньшевиками, эсерами, кадетами…

По свидетельству историков, в государстве Российском упало чувство патриотизма, увеличился паразитизм русской аристократии, больше всего думающей о собственной выгоде, а не о величии государства, которому служит. И неудивительно: за последние двести лет русские князья и графы столько раз женились на иностранках, а их дети – тоже женились на иностранках, часто проводили время в Париже, в Лондоне, в Риме, так что в итоге только фамилии оставались русские, а суть была чисто космополитическая… Так что коренное русское дворянское сословие теряло своё господствующее положение, утрачивало русский патриотизм и чаще всего служило чуждым интересам…

К. Маркс и Ф. Энгельс тщательно изучали положение России в современном мире, изучали историю, экономику, национальный характер. Маркс изучал русский язык, встречался с русскими революционерами, вступал в противоборство с Бакуниным. Известны слова Ф. Энгельса о том, что он не знает никого, кто бы так хорошо, как Маркс, знал Россию, её внутреннее и внешнее положение. К сожалению, мы слишком привыкли к столь одностороннему взгляду на марксизм.

Не буду приводить высказывания основоположников марксизма о ненависти к России и к русским, ко всему славянскому миру, относивших всех славян, кроме поляков, к реакционным нациям, подлежащим уничтожению, процитирую лишь известного писателя и учёного Н. Ульянова:

«Приведенный букет высказываний интересен как психологический документ, – писал он в статье «Замолчанный Маркс». – Россия должна провалиться в Тартар либо быть раздробленной на множество осколков путем самоопределения её национальностей. Против неё надо поднять европейскую войну либо, если это не выйдет, отгородить её от Европы независимым польским государством. Эта политграмота стала важнейшим пунктом марксистского катехизиса, аттестатом на зрелость. Когда в 80—90-х годах начали возникать в различных странах марксистские партии по образцу германской социал-демократической партии, они получали помазание в Берлине не раньше, чем давали доказательства своей русофобии. Прошли через это и русские марксисты. Уже народовольцы считали нужным в целях снискания популярности и симпатии на Западе «знакомить Европу со всем пагубным значением русского абсолютизма для самой европейской цивилизации». Лицам, проживающим за границей, предписывалось выступать в этом духе на митингах, общественных собраниях, читать лекции о России и т. п. А потом в программах наших крупнейших партий, эсдеков и эсеров, появился пункт о необходимости свержения самодержавия в интересах международной революции… За несколько последних десятилетий корабль марксизма подвергся жестокому обстрелу и зияет пробоинами; самые заветные его скрижали ставятся одна за другой на полку с сочинениями утопистов. Позорная же шовинистическая страница, о которой идёт речь в этой статье, все ещё остается неведомой подавляющему числу последователей и противников Маркса…» (Москва. 1996. № 10).

Так написал русский эмигрант о Марксе и марксистах, хлынувших в Россию в конце XIX и в первые десятилетия ХХ веков переделывать Россию и русских в революционном духе. От пропаганды к террору, от бунтарства к терроризму, от пропаганды к насилию – вот идеи марксизма, по-своему воплощённые в жизнь эсерами и большевиками, имевшие страшные последствия. Вместо исконных нравственных устоев русскому народу, как и другим народам, навязывалась марксистская революционная мораль, которая лишь способствовала разрушению человеческого в человеке, утверждая, что для победы пролетарской революции все средства хороши. Почти полвека кряду бросали в русскую почву марксистские семена, и наконец они дали ядовитые всходы – в 1905, 1917 годах: это и полыхнувшая красным и белым террором Гражданская война, это и коллективизация, и новая война, и послевоенная разруха, каким-то чудом восстановленная, и идеологический деспотизм кремлёвских старцев…

3

Эти проблемы актуальны и сейчас, когда огромную страну, Россию, захватили явные потомки и продолжатели тех, кто, вкусив марксистские семена, готов всеми способами уничтожить Россию как национальное государство, отвергнув русских, русский национальный менталитет, с его откровенным и простодушным характером, добросердечием и отзывчивостью на чужую беду.

Горбачёв и Ельцин возглавили эту вековую борьбу за разрушение России, за использование громадных территорий с полезными ископаемыми под диктовку западных «демократов», получили у западных лидеров благословение на чудовищные реформы, унижающие нашу страну, ведь западные страны много веков сражаются за наши богатства, за то, чтобы изменить характер русских людей, сделать их похожими на себя, когда вся жизнь посвящается приобретению имущества, материальных благ, в сущности золота, денежных средств для того, чтобы поработить ближнего своего, сделать его рабом, зависимым человеком. И ведь законы новой России как раз и свидетельствуют о полной зависимости девяти десятых трудящихся от созданной бюрократии, от олигархов, от Кремля.

Сто с лишним лет тому назад об этой страшной опасности задумывались Ф.М. Достоевский, Ф.И. Тютчев, Н.С. Лесков, А.С. Суворин и др.

Достоевский не раз писал в своих сочинениях о том, что чаще всего русские аристократы, стоящие у власти в России, слишком зависят от Запада, принимают решения в пользу развития западных государств. Упоминал не раз и еврейскую тему как одну из актуальнейших в России и во всем мире. Наконец в марте в дневнике за 1877 год Достоевский решил объясниться со своими читателями по еврейскому вопросу: «Поднять такой величины вопрос, как положение еврея и о положении России, имеющей в числе сынов своих три миллиона евреев, – я не в силах… Но некоторое суждение моё я всё же могу иметь…» Достоевский пишет эти страницы как ответ на письма к нему «образованных» евреев, упрекавших его за то, что он на них «нападал», ненавидит их «не за пороки», «а именно как племя». Эти «образованные» евреи сообщают Достоевскому, «что они, при своём образовании, давно уже не разделяют «предрассудков» своей нации, своих религиозных обрядов не исполняют», «да и в Бога, дескать, не веруем». Достоевский на это ответил «высшим евреям»: «Слишком даже грешно забывать своего, сорокавекового Иегову и отступаться от него», «еврея без Бога и представить нельзя».

Достоевский недоумевает, почему его обвиняют в «ненависти к еврею как народу». И тут же отвечает: «Так как в сердце моём этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я, с самого начала и прежде всякого слова, с себя это обвинение снимаю, раз навсегда…»

В письме одного «образованного еврея», «длинном и прекрасном во многих отношениях», на которое Достоевский отвечает, поставлено несколько злободневных вопросов: «Неужели вы не можете подняться до основного закона всякой социальной жизни, что все без исключения граждане одного государства, если они только несут на себе все повинности, необходимые для существования государства, должны пользоваться всеми правами и выгодами его существования и что для отступников от закона, для вредных членов общества должна существовать одна и та же мера взыскания, общая для всех?.. Почему же все евреи должны быть ограничены в правах и почему для них должны существовать специальные карательные законы? Чем эксплуатация чужестранцев (евреи ведь всё-таки русские подданные): немцев, англичан, греков, которых в России такая пропасть, лучше жидовской эксплуатации? Чем русский православный кулак, мироед, целовальник, кровопийца, которых так много расплодилось во всей России, лучше таковых из жидов, которые всё-таки действуют в ограниченном кругу? Чем такой-то лучше такого-то…»

В письме говорится также о «страшно нищей массе» евреев, которые ведут «отчаянную борьбу за жалкое существование», и они «нравственно чище не только других народностей, но и обоготворяемого вами русского народа». Достоевский не вспоминает замечательного Гольдштейна, геройски погибшего в Сербии за славянскую идею, и ненависть к евреям простирается даже на премьер-министра Великобритании Дизраэли… И автор письма видит причины этой ненависти: «К сожалению, вы не знаете ни еврейского народа, ни его жизни, ни его духа, ни его сорокавековой истории, наконец» (в сущности, Шолом Аш в своём споре с Чириковым повторяет то же самое). Достоевский, щедро цитируя это письмо, заметил, что «почтенный корреспондент» «не утерпел и не выдержал и отнесся к бедному русскому народу несколько слишком уж свысока». И не в этом ли основная причина «разъединения» русского народа с евреями? Весь последующий ход рассуждений Достоевского лишь подтверждает этот вывод на письмо образованного интеллигента.

Достоевский, вспоминая сорокавековую историю еврейского народа, прежде всего обращает внимание на то, «что наверно нет в целом мире другого народа, который бы столько жаловался на судьбу свою, поминутно, за каждым шагом своим или словом своим, на своё принижение, на своё страдание, на своё мученичество». Достоевский согласен, что благородный Гольдштейн умирает за славянскую идею, но одновременно Дизраэли, лорд Биконсфильд, помог решить славянский вопрос в пользу турок, а не славян. Евреи жалуются, что не они «царят в Европе», не они свободно передвигаются в России, но передвигаются и получают рабочую силу и земли и доводят до истощения эти земли и рабочую силу. А в Южные Штаты Америки, как только освободили негров от рабовладения, мгновенно хлынули массы евреев и прибрали к рукам все нужные им государственные должности. А совсем недавно в газете «Новое время» было сообщение, что евреи набросились на местное литовское население и споили всех водкой, «и только ксендзы спасли бедных опившихся, угрожая им муками ада и устраивая между ними общества трезвости». В русском народе нет предвзятой ненависти к евреям, а сколько ненависти к русскому народу в письмах образованных евреев к Достоевскому! С этим тоже нужно было разбираться.

Далее Достоевский, принимая во внимание историю еврейского народа, который терял свою территорию, свою политическую независимость, законы и снова возрождался «в прежней идее», замечает: «Нет, такой живучий народ, такой необыкновенно сильный и энергический народ, такой беспримерный в мире народ не мог существовать без status in statu, который он сохранял всегда и везде, во время самых страшных, тысячелетних рассеяний и гонений своих». И Достоевский опять же чётко излагает суть этих законов: «Признаки эти: отчуждённость и отчудимость на степени религиозного догмата, неслиянность, вера в то, что существует в мире одна народная личность – еврей, а другие хоть есть, но все равно надо считать, что как бы их и не существовало. «Выйди из народов и составь свою особь и знай, что сих пор ты един у Бога, остальных ты истреби, или в рабов преврати, или эксплуатируй. Верь в победу над всем миром, верь, что все покорится тебе. Строго всем гнушайся и ни с кем в быту своём не сообщайся. И даже когда лишишься земли своей, политической личности своей, даже когда рассеян будешь по лицу всей земли, между всеми народами – все равно, – верь всему тому, что тебе обещано, раз навсегда верь тому, что все сбудется, а пока живи, гнушайся, единись и эксплуатируй и – ожидай, ожидай…»

И возникает ещё один важный вопрос – о правах евреев и о правах инородцев вообще в сравнении с коренным, русским населением, которое не может якобы обходиться без посредника. А где возникал посредник, там начинались унижение и развращение коренного народа, распространялась безвыходная, бесчеловечная бедность, а с нею и отчаяние. «В окраинах наших спросите коренное население: что двигает евреем и что двигало им столько веков? Получите единогласный ответ: безжалостность; «двигали им столько веков одна лишь к нам безжалостность и одна только жажда напиться нашим потом и кровью».

Конечно, в Европе живут сильные народы, христианские идеи ещё сильны, но вместе с тем в Европе заметно торжество еврейства, «заменившего многие прежние идеи своими». «Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя» – вот нравственный принцип большинства теперешних людей». Достоевский беспощаден в своих выводах: близится царство евреев, «перед которыми никнут чувства человеколюбия, жажда правды, чувства христианские, национальные и даже народной гордости европейских народов. Наступает, напротив, матерьялизм, слепая, плотоядная жажда личного матерьяльного обеспечения, жажда личного накопления денег всеми средствами – вот всё, что признано за высшую цель, за разумное, за свободу, вместо христианской идеи спасения лишь посредством теснейшего и братского единения людей…»

Достоевский иронизирует над этим, дескать, «засмеются и скажут, что это там вовсе не от евреев». Но вспомним обращение раввина ко всему еврейскому народу, а эта проповедь лишь подтверждает выводы Достоевского: плотоядная жажда личного накопления денег всеми средствами одолевает христианские идеи нравственного спасения и братского единения людей. И не об отдельных хороших или плохих людях, их много и с той и с другой стороны, Достоевский говорит «о жидовстве и об идее жидовской, охватывающей весь мир, вместо «неудавшегося» христианства…». К этому как раз и призывает раввин в своём обращении к еврейскому народу.

На упреки в презрении к еврейскому народу Достоевский решительно возражает: «Всё, что требует гуманность и справедливость, всё, что требует человечность и христианский закон, – всё это должно быть сделано для евреев». И об этом Достоевский не раз говорил и писал. Он выступает «за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением».

Но вместе с тем Достоевский на секунду представляет себе такую картину: если русский мужик, недавний крепостной, неопытный в коммерческих делах, получит независимость и от сельской общины и на её место «нахлынет всем кагалом еврей», то сразу можно будет сказать, что мужик погиб: «Всё имущество его, вся сила назавтра же перейдет во власть еврея, и наступит такая пора, с которой не только не могла бы сравняться пора крепостничества, но даже татарщина». И всё-таки Достоевский стоит «за полное и окончательное уравнение прав – потому что это Христов закон, потому что это христианский принцип». Но даже образованные евреи не понимают этот христианский принцип. «Самомнение и высокомерие» – свойства еврейского характера, которые не позволяют пойти на компромисс с народом, на земле которого он проживает: столько веков мы угнетены и гонимы, а вы никак этого не поймёте, вы не любите нас. «Если высокомерие их, если всегдашняя «скорбная брезгливость» евреев к русскому племени есть только предубеждение, «исторический нарост», а не кроется в каких-нибудь гораздо более глубоких тайниках его закона и строя, – то да рассеется все это скорее и да сойдемся мы единым духом, в полном братстве, на взаимную помощь и на великое дело служения земле нашей, государству и отечеству нашему! Да смягчатся взаимные обвинения, да исчезнет всегдашняя экзальтация этих обвинений, мешающая ясному пониманию вещей. А за русский народ поручиться можно: о, он примет еврея в самое полное братство с собою, несмотря на различие в вере, и с совершенным уважением к историческому факту этого различия, но всё-таки для братства, для полного братства нужно братство с обеих сторон… Вопрос только в том: много ли удастся сделать этим новым, хорошим людям из евреев, и насколько сами они способны к новому и прекрасному делу настоящего братского единения с чуждыми им по вере и по крови людьми?»

В истории русской литературы ХХ века этот вопрос неоднократно пробуждался, обойти его невозможно. Перед читателем пройдут острые эпизоды этой борьбы, порой будет возникать «братство с обеих сторон», «хорошие евреи» с пониманием будут относиться к русской истории и русскому языку, будут способствовать развитию русской культуры, создавая замечательные произведения, как художник Левитан, как скульптор Антокольский, как превосходные поэты Пастернак и Мандельштам. Но на сложном и противоречивом пути развития русской литературы не раз возникали мотивы иные – когда «плохие» евреи пытались растоптать, уничтожить лучшие произведения русской классики, унизить Россию и её высокие христианские идеалы. Почти все средства массовой информации, издательства, журналы, газеты, были в руках либеральных евреев, а русские писатели зависели от их нрава.

Вот почему в истории русской литературы ХХ века шли постоянные столкновения разных литературных групп с разными идеалами и литературными характерами. Одни угождали времени, которое диктовало свои требования, писали то, что требовали сиюминутные обстоятельства, а порой – политработники ЦК ВКП(б), а великие писатели прорывались сквозь эти преграды и говорили от всего сердца свою полновесную Правду, Истину.

«Прежде всего Россия – христианская держава, а русский народ является христианским не только вследствие православия своих верований, но и благодаря чему-то ещё более задушевному, – писал Ф.И. Тютчев в статье «Россия и революция». – Он является таковым благодаря той способности к самоотречению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция же прежде всего – враг христианства. Антихристианский дух есть душа Революции, её сущностное, отличительное свойство» (Собр. соч. М., 2003. Т. 3. С. 144).

В Библии, во Второзаконии, глава 28, ст. 12, прямо говорится: «И даси взаим языком многим, ты же не одолжися; и обладаеши ты многими языки, тобою же не возобладают» («И будешь давать взаймы многим народам, а сам не будешь брать взаймы, и будешь господствовать над многими народами, а они над тобою не будут господствовать». (В тексте некоторых изданий Библии нет последних двух предложений. – В. П.) Уже в Библии как бы предопределена судьба евреев – заниматься финансовыми делами и «господствовать над многими народами». А.С. Суворин, развивая это положение, писал: «Вот видите, как ясно тут предсказано господство евреев над всеми народами, благодаря тому, что они будут давать взаймы; со времен Моисея практику займов, конверсии и финансовых предприятий вообще они усовершенствовали до того, что без них ни одно денежное дело не обходится, и прямо можно сказать, что всемирный денежный рынок обретается в их руках. Они – все гг. Финансовы, умеют всюду пролезть, всюду «предложить», то «чек», то «промес», то «комиссионный процент», то «разницу». А христиане берут. Притворяясь, что это в самом деле нечто безобидное, нечто усовершенствованное, publicite, вполне культурное, вошедшее в нравы и освященное тем храмом, который называется «биржею», и теми жрецами, которые называются банкирами и биржевиками… «Посредничество» – это жизнь еврея. Без нее он пропал. А «посредничество» – это целая поэма, воспевающая разнообразнейшие подвиги служения золотому тельцу, подвиги, которые вызывают на бой самого Бога, на бой в потемках, из-за угла, на бой, полный клятвопреступлений, обманов, лжи, подкупа, красноречия самого предательского и самого грубого. Евреи выработали систему посредничества превосходно и, так сказать, для всех сфер, начиная от посреднической продажи мыла и кончая заключением займов, конверсий, основанием огромных акционерных предприятий. Они воспользовались чутьем, развитым тысячелетиями, всеми пороками человека, всеми недостатками цивилизации, всеми прорехами гражданского строя, всем формализмом и проволочками администрации. И понятно, почему ни одно денежное дело не обходится без еврея, почему они – непременные члены во всем том, что пахнет финансами, почему они друзья-приятели министров, депутатов, сенаторов, почему, наконец, они овладевают миром постепенно, но прочно… В какой мере финансовое влечение владеет евреем, доказывается тем, что как бы они ни были воспитаны, а в конце концов природное влечение берет верх над воспитанием. Г. Цион, например, был физиологом, профессором Медико-хирургической академии, а стал финансовым агентом, финансистом, устроителем займов и конверсии. А этот Корнелий Герц, игравший такую роль в панамском деле? Был химиком, хирургом – и стал оперировать финансами. Еврею надо, вероятно, обладать такими талантами, как Спиноза, Гейне, Мейербер, наш Рубинштейн, чтоб не открывать гласную или негласную кассу ссуд, не заниматься агентурой, не играть на бирже, не проводить финансовых предприятий. Только огромный талант или необычайная доброта сердца – есть и такие примеры – спасают еврея от всего того, что называется гешефтом. И христианин, волею-неволею, проходит еврейскую школу, и, надо сказать, довольно успешно, до того успешно, что начинает считать её культурною, необходимою, даже нравственною…» А.С. Суворин, вспоминая строительство Панамского канала, где евреи предавали и обманывали, писал, «что истинно-культурное христианское чувство возмущается против этой продажности и подкупа и не хочет прикрывать мнимым «величием результатов» пороки своей администрации и своих законодателей, депутатов и сенаторов…» (Новое время. 1892. 8 (20) декабря. Цит. по: Суворин А.С. В ожидании ХХ века. Маленькие письма. 1889–1903. С. 229–231).

Часть первая. На рубеже двух веков

На рубеже двух веков немало слов говорилось в ожидании нового времени, что-то предвещало перемены, уж слишком тускла и неприхотлива была общественно-политическая мысль, невыразительны литература и искусство, но были какие-то симптомы, предвещавшие эти перемены. В статье «Конец века» Лев Толстой в 1905 году как бы итожил то, что происходило на его глазах: «Век и конец века на евангельском языке не означает конца и начала столетия, но означает конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начала другого мировоззрения, другой веры, другого способа общения… Временные же исторические признаки или тот толчок, который должен был начать переворот, – это только что окончившаяся русско-японская война и одновременно вспыхнувшее и никогда прежде не проявлявшееся революционное движение среди русского народа» (ПСС: В 90 т. М. – Л., 1936. Т. 36. С. 231–232). Не раз ещё Лев Толстой скажет о «великом перевороте» в конце и начале нового века.

О начале нового времени, о новых мыслях, о смене поколений и его последствиях не раз выскажутся в разное время Владимир Короленко, Александр Блок, Максим Горький и другие чуткие писатели. И произойдёт немало перемен в общественно-литературном сознании от начала века к последующему десятилетию. М. Горький в 1907 году предложил Леониду Андрееву возглавить издательство «Знание», в котором, как известно, печатались только писатели-реалисты, и советовал ему продолжать развивать эти традиции, но Леонид Андреев тут же добавил имена Александра Блока, Андрея Белого, Фёдора Сологуба… Горький решительно возразил против этих кандидатур, а через десять-одиннадцать лет с удовольствием с ними работал в издательстве над выпуском классиков мировой литературы. Проходит время, и не только время меняется в своей структуре, но и человек меняет своё отношение к текущей структуре.

Исследователи истории русской литературы ХХ века считают, что на рубеже двух веков в русской литературе наметилось стремление к изображению новых героев новой действительности: ницшеанцев и марксистов, героев своего времени давали и Боборыкин, Потапенко, Станюкович, Мамин-Сибиряк, Вересаев, Серафимович, Вас. Немирович-Данченко, Гарин-Михайловский, Арцыбашев, Амфитеатров…

В русской литературе, особенно в критике, заговорили о натурализме, о многих писателях как последователях французского писателя Эмиля Золя, роман которого «Нана» привлёк всеобщее внимание. Но в сущности, ни один из активно работающих писателей не согласился с тем, что они – «натуралисты». Да и Эмиль Золя в своих «Парижских письмах» заявлял, что форма его романов отличается от формы романов Бальзака и Диккенса: «Я не хочу, как Бальзак, быть политиком, философом, моралистом… Рисуемая мною картина – простой анализ куска действительности, такой, какова она есть» (Собр. соч.: В 26 т. М., 1961–1967. Т. 25. С. 440). Русские писатели тоже берут «кусок» действительности и пытаются изобразить яркие картины с выпуклыми действующими лицами, но им не хватает природного языка, пристальности, чуткости, опыта и масштаба мышления, чтобы создать такие картины, как у Тургенева, Льва Толстого и Чехова.

Игнатий Николаевич Потапенко (1856–1929) в конце ХIХ века был одним из популярных писателей, много написал, многое из текущей действительности привлёк, создав любопытные фигуры действующих лиц. Его романы и повести «Здравые понятия» (1890), «Не герой» (1891), «Секретарь его превосходительства», «Жестокое счастье» и др. – всё это поиски положительного героя своего времени; впрочем, чаще всего положительные герои в его произведениях оказываются менее удачными.

Пётр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921) был, может быть, даже популярнее И. Потапенко, написал сто томов, в том числе историко-литературную работу «Европейский роман в ХIХ столетии» (1900). Его роман «Василий Тёркин» (1892) был внимательно встречен литературной критикой, а образ Василия Тёркина провозглашен «героем нового типа» (см.: Русское обозрение. 1892. № 7; Северный вестник. 1892. № 7; Русская мысль. 1892. № 8). Его беллетристику поддерживали Лев Толстой, Антон Чехов и Леонид Андреев, немало добрых слов сказали и критики, добавляя к тем, которые успели уже одобрить «Василия Тёркина», но левая критика чаще всего критикует Боборыкина за то, что главным героем его произведений является удачливый купец, бизнесмен, торжествующий капиталист.

Но ни Боборыкин, ни Потапенко при всей их популярности не создали неповторимости своего языка, новаторства в композиции, они следовали проторенными в литературе путями, не создав ничего новаторского, поражающего своей новизной.

А.И. Эртель (1855–1908), столь же внимательный и чуткий к современности, как Боборыкин и Потапенко, в повести «Карьера Струкова» (1895–1896), захваченный острой полемикой вокруг марксизма, изображает Алексея Струкова, русского дворянина с университетским дипломом, в деревне, в которой тот пытается сделать что-то полезное для жителей деревни, но терпит неудачу; он как книжник, не имея практики, ничего полезного сделать не мог и, беспомощный, бросается в Волгу, потерпев поражение.

Обратил внимание читателей и критиков Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк (1852–1912) своими романами и повестями «Золото», «Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Дикое счастье», «Три конца», познакомил читателей с Уралом, с уральскими рабочими и промышленниками, с острейшими конфликтами вокруг золота, золотодобычи. В романе «Хлеб» (1895) Мамин-Сибиряк показывает трагедию главного героя, запутавшегося в противоречиях своего времени и покончившего жизнь самоубийством.

Евгений Чириков в повести «Инвалиды» (1897), Викентий Вересаев в повести «Без дороги» (1895), Зинаида Гиппиус в сборнике рассказов «Новые люди» (1896) – эти и другие писатели ищут своего героя, который смог бы воплотить определённые черты своего времени. «В романах и повестях стоит погребальный звон, хоронится тип эпохи освобожденья и в качестве наследников выводятся все скептики свободы: или «наглые, торжествующие герои» Боборыкина, или «кислые, изнеможенные отступники» Чехова, или «охлажденные, изверившиеся интеллигенты других, менее видных беллетристов», – писал известный публицист Михаил Меньшиков (Смысл свободы // Книжки «Недели». 1896. № 2. С. 316).

Много статей, заметок о конце века и начале нового, ХХ века написал известный писатель и публицист Алексей Сергеевич Суворин (1834–1912). Кроме крупных статей, он в своей популярной газете «Новое время» печатал «Маленькие письма», в которых как бы воплощал дух сиюминутного и актуального времени. К газете было разное отношение – Иван Аксаков, Достоевский, Писемский, Салтыков-Щедрин, Чехов любили читать эту газету, печатали свои сочинения, а вся либеральная пресса её ненавидела из-за того, что газета была русской, патриотической, националистической. Превозносила последние произведения Писемского, ставила его в один ряд с Гоголем и Достоевским. И когда в «С.-Петербургских ведомостях» появилась статья С.А. Венгерова о сочинениях Писемского, на неё тут же откликнулся Незнакомец (А.С. Суворин) статьёй «Критик Писемского из новых», обращая внимание на то, что С.А. Венгеров многое не понял, а многое извратил в произведениях Писемского, и неудивительно почему: «Он вовсе не является врагом Писемского, пасквилянтом его, как это можно было заключить из статьи «С.-Петербургских ведомостей», которая подобрала перлы и сгруппировала их. Но у него нет ничего своего, самостоятельного, оригинального, ни ума сколько-нибудь заметного, ни чувства сколько-нибудь глубокого, ни проникновения в русскую действительность, в русские радость и горе, в русский талант». А.С. Суворин здесь ещё раз подчеркнул одну из своих глубоких мыслей (верную или неверную – это другой вопрос), что инородец, как и крещёный еврей С.А. Венгеров, «никогда не сделается сколько-нибудь заметным критиком русской литературы, ибо ему не дано почувствовать её всем сердцем, пережить «в самом себе» (Новое время. 1884. 5 января). С этих же позиций А.С. Суворин вступил в полемику с А. Рубинштейном, который несколько лет тому назад написал, что русской музыки нет в театрах, музыкой занимаются только дилетанты, но главное – он в своём обзоре заявил, что «сочинение оперы английской, французской или русской может служить только доказательством незрелости мысли». А.С. Суворин резко возразил А. Рубинштейну: «Утверждение Рубинштейна, что «нет никакой национальной оперы», может считаться абсурдом, не более и не менее. Если есть национальные танцы, национальные инструменты, национальные песни, национальная поэзия, то может быть и национальная опера… Он с искренностью высказывает свое убеждение, он нисколько не фальшивит, потому что не чувствует в себе, в своем духе, ничего национально-русского… в г. Рубинштейне, как композиторе, можно найти всего понемножку, всего того, что выработала музыкальная Европа, но национально-русского в нём не найдешь, как говорится, и днем с огнем…» (В ожидании ХХ века. Маленькие письма. 1889–1903 гг. М., 2005. С. 50–51).

11 мая 1890 года Алексей Суворин в газете «Новое время» опубликовал статью «Критические очерки. Наша поэзия и беллетристика» (об этом исследователи уже писали в своих работах), в которой подверг острой критике прозу и поэзию своего времени. Все герои у нынешних писателей – «все погудки на старый лад», то влюбляются, то разводятся, то умирают. А почему наша жизнь меняется, меняются характеры, меняются конфликты? «А наша жизнь сделалась гораздо сложнее, чем прежде, – писал Суворин. – Прежде были кроме крестьян, только помещики, чиновники, купцы и духовенство… Но вот уж лет тридцать как жизнь стала усложняться. Явились новые занятия, новые люди, новая обстановка. Число образованных людей сильно возросло, профессии стали свободнее, сословия перемешались, униженные возросли, унижавшие понизились, свободы жить вообще стало больше, увеличилась нравственная независимость существования… Все, что соединяется с любовью, гордость, тщеславие, кокетство, ревность – все это приняло иные оттенки и несколько иначе выражается… Беллетристы просто не знают много такого, что знать им следует… наука физиологии, патологии, психологии остается им неизвестна… мир болезненно странных явлений… Затем – изучение и кропотливое собирание фактов… Беллетрист должен знать больше или должен избрать себе какой-нибудь один угол, как специальность, и в нём стараться сделаться если не мастером, то хорошим работником». Если этого сделано не будет, то литература «в огромном большинстве своем – просто праздное дело, развлечение для праздных людей, и если бы она вдруг почему-либо прекратилась, никто бы ничего не потерял». Кроме того, А.С. Суворин сказал и о народном языке, который стали почему-то забывать: «После Григоровича, Тургенева, Толстого, Достоевского («Записки из мертвого дома») народный язык является в беллетристике в искаженном виде, каким-то пьяным и глупым языком, и становится непонятным, каким образом на этом языке существуют прекрасные поэтические песни, мудрые пословицы, остроумные загадки» (Новое время. 1890. 11 мая). Обычно в этом случае упоминают и доклад Д. Мережковского «Об упадке развития художественной литературы», который он сделал через два с половиной года. И здесь я бы не разъединял эти два сообщения, а, напротив, объединил как два манифеста о дальнейшем развитии художественной литературы с различных точек зрения, представляя натурализм и модернизм как условные понятия в истории русской литературы ХХ века, ведь символизм просуществовал не больше десяти лет, футуризм и акмеизм и того меньше, а реализм, борьба за правду и справедливость, живёт и процветает до сих пор.

Хочу в связи с этим напомнить лишь слова В.М. Гаршина, высказавшего в одном из писем затаённые мысли: «Бог с ним, с этим реализмом, натурализмом, протоколизмом и прочим. Это теперь в расцвете или, вернее, в зрелости, и плод внутри уже начинает гнить. Я ни в коем случае не хочу дожевывать жвачку последних пятидесяти – сорока лет…» (Полн. собр. соч. М., Л., 1934. Т. 3. С. 357).

Начавшие свою литературную деятельность в конце 90-х годов ХIХ века такие писатели, как И.А. Бунин (1870–1953), А.И. Куприн (1870–1939), М. Горький (А.М. Пешков, 1868–1936), В.В. Вересаев (В.В. Смидович, 1867–1945), С.Н. Сергеев-Ценский (С.Н. Сергеев, 1875–1958), А.С. Серафимович (Попов, 1863–1949), Д.С. Мережковский (1865–1941), З.Н. Гиппиус (1869–1945), Ф.К. Сологуб (Ф.К. Тетерников, 1863–1927), К.Д. Бальмонт (1867–1942), продолжили свой блистательный путь в ХХ веке, создав классические произведения русской прозы и поэзии и оставив в произведениях неизгладимые душевные переживания – и свои собственные, и своих персонажей. И современного читателя совершенно не интересует, как им удалось это сделать – то ли благодаря реализму, то ли благодаря натурализму, то ли символизму, акмеизму или футуризму, хотя в нашей книге мы будем уделять внимание художественным различиям этих литературных направлений.

Три великие фигуры соединяют ХIХ век с веком ХХ, очень разные и неповторимые: Лев Толстой, Антон Чехов и Владимир Короленко.

Литературные портреты

Лев Николаевич Толстой
(28 августа (9 сентября) 1828 – 7 (20) ноября 1910)

Богат, разнообразен и насыщен духовный, художнический и человеческий мир Льва Толстого, только что кончившего роман «Воскресение», опубликованный в 1899 году, над которым он работал десять лет. В своей «Исповеди» он признавался, что «жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл… Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представлялись мне единым настоящим делом» (Полн. собр. соч. (юбилейное издание). Т. 25. С. 373). Несмотря на перелом в мировоззрении, Толстой полон творческих замыслов, да и недоделанного весьма много, к которому он постоянно возвращается, то заканчивает, то снова откладывает до поры до времени, когда окончательно сформируется творческий замысел – ведь жизнь неостановимо движется, и каждый день вносит в его жизнь какие-то перемены. К нему зачастили постоянные гости, да и просто очень много любопытных заглядывало к нему то в Ясную Поляну, то в Москву.

В переписке с журналистом Михаилом Меньшевиковым Толстой остро ставил некоторые вопросы, над которыми и раньше раздумывал, и ставил их иначе. В октябре 1895 года Толстой писал Меньшевикову: «Разум есть орудие, данное человеку для исполнения своего назначения или закона жизни, и так как закон жизни один для всех людей, то и разум один для всех, хотя и проявляется в различной степени в различных людях… Жизнь есть непрестанное движение или скорее напряжение; направление же этому движению или переход этого напряжения в движение даёт разум, открывая пути движения… В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и существ; средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в людях основного свойства их жизни – любви» (Там же. Т. 68. С. 197). Продолжая развивать эти мысли о разнице разума и ума, как несколько раньше между разумом и сознанием, Толстой писал тому же Меньшевикову: «Во-1-х, разум и ум – Yernunft и Yerstand – суть два совершенно различных свойства, и надо различать между ними. Бисмарки и им подобные имеют много ума, но не имеют разума… Разум не только не одно и то же, что ум, но противоположен ему: разум освобождает человека от тех соблазнов (обманов), которые накладывают на человека. В этом главная деятельность разума: уничтожая соблазны, разум освобождает сущность души человеческой – любовь и даёт ей возможность проявления» (Там же. С. 161).

Роман «Воскресение» полностью посвящён любовным отношениям князя Нехлюдова и Катюши Масловой, радостным в начале и сложным и противоречивым в конце романа. Как только А.Ф. Кони в июне 1887 года рассказал эту историю из своей судебной практики, Лев Толстой сразу увлёкся сюжетом и всё время спрашивал Кони, написал ли он что-нибудь об этом эпизоде в издательство «Посредник». Но Кони, не сделав ничего сам, передал сюжет Толстому. И Толстой стал внимательно собирать материалы, обдумывал нравственную концепцию романа, отбор героев, в какие «верхи» и в какие «низы» позовёт его творческая душа и что он найдёт в этих сферах. Сначала Толстой задумал написать повесть о нравственном возрождении князя Нехлюдова, о новых отношениях с Катюшей Масловой. Раскаявшийся в своём греховном поступке, Нехлюдов вновь сближается с Катюшей, прощает её и своё прошлое, они уезжают за границу и благополучно завершают свою жизнь. Но этот замысел Лев Толстой отбросил и десять лет работал над романом, закончив его в 1899 году.

Но начинать надо с крестьян, надо начинать с Катюши Масловой, крестьяне и Катюша Маслова – это положительное, а дворянство и вообще верхние слои общества – это отрицательное. Морально-этические проблемы, которые волновали его в самом начале работы над романом, отодвинулись на второй план, он резче стал всматриваться в общественно-политическое положение в обществе. Вроде бы он никогда не занимался политикой, но в обществе происходило то, что обращало на себя зоркий взгляд художника, появилось столько нового, особенно в революционно-демократическом движении, обострилось классовое расслоение и идеологические распри.

Л.Н. Толстой в это время испытывал трагический надлом в своём мировоззрении и творчестве. В 1891–1892 годах во время голода часто бывая в деревнях, постоянно разговаривая с крестьянами, он всеми мерами помогал голодающим, голод был свирепый. Толстой в дневнике и письмах часто возвращался к роману, перечитывал его и признавался, что он сделан плохо, совершенно не отвечает современным запросам, скользит по поверхности общества, не проникая в глубь противоречий.

5 января 1897 года Л.Н. Толстой, перечитывая рукопись романа, записал: «Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное» (Там же. С. 352).

Резко обострились противоречия с правительством общества духоборов, они требовали мира во всём мире, запретили пользоваться оружием, символически сложили его и зажгли костёр, тем самым отказавшись от войны и насилия. Во имя дружбы с духоборами, которые решили покинуть Россию и эмигрировать в Канаду, нужны были деньги. И Л.Н. Толстой понял, что роман надо заканчивать и получить деньги для духоборов. Толстой решительно меняет свой творческий замысел, появляются острые сатирические сцены петербургских верхов, возникают острые сцены суда, острожные эпизоды, богослужение в тюремной церкви. Катюша выходит замуж за революционера Аносова, Нехлюдов сдаёт свои морально-этические позиции и остаётся в верхних слоях общества. «Результаты последнего нравственного подъема, пережитого Нехлюдовым вследствие встречи с Катюшей Масловой, уже начинали проходить, – записал в дневнике Л.Н. Толстой. – Опять понемногу, понемногу жизнь затягивала его своей паутиной и своим сором» (Там же. С. 160). Потом Л.Н. Толстой ещё не раз принимался за текст, исправляя и дополняя его новыми эпизодами, добиваясь художественной правды даже в деталях: узнав от тюремного надзирателя, что уголовные и политические не могли познакомиться в тюрьме, Толстой исправляет этот эпизод: Катюша Маслова знакомится с политическими, в том числе и Аносовым, по дороге в Сибирь.

Некоторые критики и исследователи называют «Воскресение» «публицистическим романом», но вряд ли какие-либо уточнения здесь необходимы. Сам Толстой, работая и перерабатывая роман, а известны шесть редакций рукописи, отказался от только что найденной формы и вновь перешёл к форме семейно-бытового романа, используя все художественно-изобразительные средства для воспроизведения человека и его отношений с обществом: портрет, психологический анализ душевных переживаний, несобственно-прямая речь и пр. и пр.

Некоторые критики и исследователи критикуют автора за то, что в конце романа князь Нехлюдов, читая Евангелие, приходит к теории непротивления злу насилием, которую автор вновь повторяет в своём романе. Критики много писали об этом, грозно укоряя автора в идеализме и прочих грехах.

Чехов, прочитав роман, тут же заявил своим современникам: «Это – замечательное художественное произведение. Самое неинтересное – это всё, что говорится об отношениях Нехлюдова к Катюше, и самое интересное – князья, генералы, тётушки, мужики, арестанты, смотрители. Сцену у генерала, коменданта Петропавловской крепости, спирита, я читал с замиранием духа – так хорошо! А m-me Корчагина в кресле, а мужик, муж Федосьи. Этот мужик называет свою бабу «ухватистой». Вот именно у Толстого перо ухватистое. Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия – это уж очень по-богословски» (Собр. соч. Т. 18. С. 313).

Роман «Воскресение» был опубликован в журнале «Нива» с № 11 по № 52, с 13 марта по 25 декабря 1899 года, на рубеже двух веков, и сразу вновь вызвал неутихающий интерес к творчеству Л.Н. Толстого.

Это было как бы прощание с XIX веком, а столько ещё было незаконченных рукописей, незаконченных замыслов, столько ещё было набросков и записей! Столько было встреч и интересных разговоров на литературные темы.

Надолго остались в памяти две встречи с Максимом Горьким. 13 января 1900 года Горький побывал у Толстого в Хамовниках. Алексей Максимович не раз вспоминал первую встречу с Толстым. Много лет собирался пойти к нему, хотя бы увидеть и задать вопросы, которые волновали его, не давали покоя, мучали. Писал письма и рвал их, уверенность сменялась сомнениями – уж слишком велика была слава русского гения, ответит ли, заметит ли в потоке писем, идущих к нему. И только тогда, когда его собственная известность как писателя стала несомненным фактом, Горький решился на встречу, особенно после того, как Чехов в апреле 1899 года написал, что Лев Толстой долго расспрашивал Чехова о Горьком, сказал, что Горький – «замечательный писатель», «очень хвалил», «нравятся «Ярмарка в Голутве» и «В степи» и не нравится «Мальва». «Можно выдумать всё, что угодно, но нельзя выдумывать психологию, а у Горького попадаются именно психологические выдумки, он описывает то, что не чувствовал» – эти слова Льва Толстого в передаче Чехова Алексей Максимович помнил наизусть, так они своевременно прозвучали из уст великого мастера, перед гением которого он преклонялся с юных лет. А слова Чехова «Вы возбуждаете в нём любопытство. Он, видимо, растроган» из того же письма Чехова окончательно подтолкнули Горького к тому, чтобы найти возможность встретиться с Толстым. И встреча состоялась. 16 января Лев Толстой отметил в дневнике: «Записать надо: был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа».

Через несколько дней после встречи Горький писал из Нижнего Новгорода в Москву Л.Н. Толстому: «За всё, что Вы сказали мне – спасибо Вам, сердечное спасибо, Лев Николаевич! Рад я, что видел Вас, и очень горжусь этим. Вообще я знал, что Вы относитесь к людям просто и душевно, но не ожидал, признаться, что именно так хорошо Вы отнесётесь ко мне.

Пожалуйста, дайте мне Вашу карточку…»

9 февраля 1900 года Лев Толстой ответил на это письмо: «Простите меня, дорогой Алексей Максимыч (если я ошибся в имени, ещё раз простите), что долго не отвечал Вам и не послал карточку. Я очень, очень был рад узнать Вас и рад, что полюбил Вас. Аксаков говорил, что бывают люди лучше (он говорил – умнее) своей книги и бывают хуже. Мне Ваше писание понравилось, а Вас я нашёл лучше Вашего писания. Вот какой делаю Вам комплимент, достоинство которого, главное, в том, что он искренен…»

В первую встречу Лев Толстой говорил о рассказах «Варенька Олесова», «Двадцать шесть и одна», о «Фоме Гордееве». Просидел Горький у Толстого более трёх часов, но успел высказать только самую малость того, что собирался. Ведь перед встречей он посмотрел «Власть тьмы» в Малом театре и был поражён мастерством актёров и хотел об этом рассказать, но успел только произнести несколько слов о спектакле «Сирано де Бержерак», процитировал стихи Сирано, прозвучавшие как призыв:

Дорогу свободным гасконцам!
Мы южного неба сыны,
Мы все под полуденным солнцем
И с солнцем в крови рождены!

Лев Толстой долго молчал, а потом заговорил (по воспоминаниям Горького, который эти слова запомнил и записал):

«– Цель искусства в том, чтобы высказать правду о душе человека, уловить то тайное, что происходит в недрах человеческого сердца. Если злодей – только злодей, а Добротворов – только Добротворов, то зачем такое искусство… Все люди пегие, дурные и хорошие вместе. Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать – вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость… Вот этого и надо больше всего опасаться в жизни… В творчестве тоже… Для меня главное – душевная жизнь, выражающаяся в сценах… Крестьяне говорят: хорошо пострадать перед смертью. Как и отчего хорошо – я не сумею объяснить теперь, но всей душой согласен с ними. Только малодушие просит помягче экипаж… Человеческое слово полезно только тогда, когда оно заключает в себе истину. Всякая ложь, даже самая блестящая, высказываемая хоть бы даже с самыми благородными, высокими целями, непременно в конце концов должна произвести не пользу, а величайший вред… Но бывают случаи, когда не знаешь, как поступить.

В Москве, около Сухаревой, в глухом проулке, видел я осенью пьяную бабу; лежала она у самой панели. Со двора тёк грязный ручей, прямо под затылок и спину бабе; лежит она в этой холодной подливке, бормочет, возится, хлюпает телом по мокру, а встать не может… А на тумбе сидел светленький, сероглазый мальчик, по щекам у него слёзы бегут, он шмыгает носом и тянет безнадёжно, устало: «Ма-ам… да ма-амка же. Встань же…» Она пошевелит руками, хрюкнет, приподнимет голову и опять – шлёп затылком в грязь… Да, да, – ужас! Вы много видели пьяных женщин? Много, – ах, боже мой! Вы не пишите об этом, не нужно!

– Почему?..

– Почему? – потом раздумчиво и весело сказал: – Не знаю. Это я – так… стыдно писать о гадостях. Ну – а почему не писать? Нет, – нужно писать обо всём…

А писать всё надо, обо всём, иначе светленький мальчик обидится, упрекнёт, – неправда, не вся правда, скажет. Он – строгий к правде!»

«Стыдно», «Рабство нашего времени», «Не убий», «Царю и его помощникам», «Ответ на определение Синода от 20–22 февраля и на полученные по этому случаю письма» и многое другое – всё это в России запрещалось царской цензурой, но становилось широко известным благодаря газетам и журналам Лондона, Парижа, Брюсселя, Женевы и других европейских городов, в России к тому же печатались листовки с текстами этих статей.

Лев Толстой не раз говорил и затем высказывался в своих статьях, что он отрицает и осуждает весь существующий порядок и власть и прямо заявляет об этом. Не раз писал, что преступления и жестокости, совершаемые в России, ужасны, что революция, если она придёт как протест против этих безобразий, будет иметь для человечества более значительные и благотворные результаты, чем Великая французская революция. И тут же пояснял, что на всякие насилия и убийства, с какой бы стороны они ни происходили, смотрит с омерзением. Заявлял, что во всей этой революции он состоит в звании, добровольно и самовольно принятом на себя, адвоката стомиллионного земледельческого народа, всему, что содействует или может содействовать его благу, он сорадуется, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от неё, он не сочувствует. Он резко осуждает царское правительство за то, что преследуют студентов, арестовывают и изгоняют из университетов и из институтов. Лев Толстой обращается к царю, членам Государственного совета, министрам, их близким, матерям, жёнам, братьям и сёстрам, ко всем, кто может повлиять на них своим убеждением, уговаривает их, что всякие страдания, которые мы несём, отзываются и на них, и ещё гораздо тяжелее, если эти власть имущие чувствовали, что могли устранить эти страдания и не сделали этого, уговаривает их сделать так, чтобы не было убийств, уличных побоищ, казней, страха, ложных обвинений, угроз и озлобления, тогда и не будет ненависти, желания мщения, не будет жертв… Причины сегодняшнего неустройства в общественной жизни Лев Толстой увидел в том, что случайное убийство Александра II, освободившего народ, привело к тому, что правительство решило не только не идти вперёд по раскрепощению народа, отрешаясь от деспотизма самодержавия, но, напротив, вообразило, что спасение именно в этих грубых отживших формах деспотизма, более того, идёт назад, всё более и более разделяясь с народом и его требованиями. «Не может быть того, чтобы в обществе людей, связанных между собою, было хорошо одним, а другим – худо, – взывал к совести царя и его приближённых Лев Толстой. – В особенности же не может этого быть, когда хорошо самому сильному, трудящемуся большинству, на котором держится всё общество.

Помогите же улучшить положение этого большинства и в самом главном: в его свободе и просвещении. Только тогда и ваше положение будет спокойно и истинно хорошо…»

Не раз в обществе возникал вопрос о евреях, об их правах и обязанностях, об их характере, о гонимости и чрезвычайной живучести в различных сферах общественной жизни.

Однажды Лев Николаевич Толстой получает письмо: «Граф! В заседании психологического общества в Москве вы в своей речи выразились, что надо любить всех людей. Позвольте вас перебить! Неужели и жида надо любить?.. Я не могу поверить, чтобы вы, граф, наш известный писатель, могли согласиться с таким выводом. А между тем из вашей речи неизбежно следует это положение. Очень рад был бы услышать от вас опровержение. Если пожелаете ответить, то отвечайте через «Новое время» – я подписчик этой газеты».

Толстой принял это письмо в шутку, предложил его напечатать в «Новом времени» и отправил в конверте на почту. А вечером Толстой пошёл на почту и забрал это письмо. «Он человек тёмный, совсем ещё не родился к жизни», – сказал Толстой.

Автор книги «Л.Н. Толстой… О евреях», от имени которого ведутся эти записки, вспоминает другой случай: приезжает в Ясную Поляну Алексей Суворин, издатель «Нового времени», и просит Толстого передать ему право издания его сочинений, а рассказчик пересказывает ему письмо, о котором велась речь выше.

«– Да, конечно, это несколько неудобная постановка вопроса. Но вы должны знать, что направление моей газеты…

– Как же, знаю направление вашей газеты. Не знаю только, чем вы объясняете свой поход против евреев…

– Видите ли, в еврейском вопросе я вовсе не придерживаюсь того взгляда, какой обычно приписывают юдофобам. Я совершенно игнорирую религиозную сторону. По-моему, не вопросы веры создали еврейский вопрос и не вопросы веры разрешат его. Религия тут решительно ни при чём.

Напротив, если бы все затруднения еврейского вопроса заключались в религии, – он давно был бы решён, как он решён уже по отношению к караимам.

И законодательство, и общественное мнение наше нисколько не настроено враждебно к еврейской религии. В законе о караимах сказано, что им даются все права, как истинным евреям.

Вы видите, следовательно, что не принадлежность к еврейской вере мешает равноправию, а, напротив, истинные евреи удостоились одинаковых с коренным населением прав. – Итак, религию надо исключить в этом вопросе. Не придерживаюсь я также экономического взгляда. Меня не пугает призрак пресловутого эксплоататора-еврея. Это тоже слишком раздуто, и вовсе не так страшно.

Сама по себе взятая, эта сторона еврейского вопроса настолько ничтожна, что вряд ли о ней кто-нибудь и говорил бы. Не евреи, так другие пользовались бы невежеством народа.

Родной русский кулак в деревне ещё более страшен и паукообразен, чем пришлый еврей. С евреем в деревнях крестьяне, особенно на юге, сживаются, и торговые интересы редко вызывают крупные недоразумения; если это бывает, то в этих случаях всегда замешаны науськивающие конкуренты-кулаки из русских. Я смотрю на еврейский вопрос совершенно иначе. Не религиозная, не экономическая, а национальная сторона вопроса должна быть выдвинута на первый план. Та самая сторона, которую выдвинул и Пётр Великий.

Перед нами две нации. Одна старая, умная, видавшая на своём веку и счастье, и горе; нация, выработавшая прочные устои семейные, религиозные; нация, крепкая своей внутренней солидарностью и, если хотите, нравственной чистотой, да, я признаю это.

А с другой стороны наш народ, чуть-чуть зарождающийся, еле выходящий из пелён истории; народ, не только не переживший ничего, но ещё мало испробовавший; народ свежий, мягкий, без устоев и значительно ниже стоящий по многим нравственным качествам своим. Ни семейных, ни религиозных основ у него прочных нет ещё; вместо солидарности царит непонятная чисто детская вражда, взаимная с ненужным ухарством и бахвальством; цели народные не выяснены, миросозерцание не установлено…

И вот не угодно ли, – при встрече этих двух наций, – на чьей стороне может быть победа? Не надо быть особенным пророком и прозорливцем событий, чтобы предугадать печальный исход для слабой стороны.

Наш народ не выдержит борьбы и поддастся.

Он утонет в старом еврейском море и растворит в нём свою молодую, ещё мало жившую душу.

Вот что опасно и вот чего боится всякое честное, русское сердце, содрогающееся при мысли о возможной гибели. – Я знаю, вы мне скажете, что в этом ещё ничего страшного нет, что если еврейский народ чище и нравственнее русского, то кому от этого плохо будет, когда русский народ поддастся влиянию его и сам сделается чище и нравственнее. Я знаю это, но должен вам сказать, что народная жизнь ещё более щепетильна, чем жизнь отдельной личности, и не всякому приятно подражать. Русский народ желает шествовать по своему пути и на этом пути хотел бы избежать чьих бы то ни было влияний, а тем более еврейских.

Слушая пересказ этой речи Суворина, Лев Толстой сказал:

– Мысли этих книжных умников мало проникают в глубь народных интересов, как эти мелкие извилины ряби в водную толщу пруда.

Там, в высоких казармах душных городов, идёт у них борьба с измученным еврейством, и, жестокие, они думают втравить в эту борьбу и умный добрый народ наш, которому всегда были чужды злые чувства нетерпимости к другим. Эти желчные публицисты и слушающие их сухие, тощие, с сухими душами чиновники думают навеять страх на народ и пугают людей евреями, как грозной силой.

Они думают, что конкурирующий с ними еврей-адвокат или врач так же страшен для народа, как и для них, и что-то может сделать этой могучей твердыне; сильной и крепкой своим земельным трудом, как и сама земля.

Пусть идет сюда, в деревню, это истомленное тысячелетним гонением племя, для них хватит здесь и места, и ласки, и работы землепашца, и ничего, кроме горячего привета, они не увидят здесь от деревенских людей. Поверьте, я живу в деревне с малых лет, и живу в старой, коренной русской деревне, и никогда не наблюдал и не слышал, чтоб в ком-нибудь из деревенских клокотала ненависть к евреям за их веру или за их национальность. Напротив, о вере еврейской и преданности этой вере услышите от каждого крестьянина самые лучшие отзывы.

Здесь, в Ясной, жива ещё и до сих пор память об одном работавшем в деревне еврее, который по правилам религии своей совершал омовения на рассвете и зимой бегал для этого на пруд и окунался в прорубь.

Поговорите с нашими стариками о нём, спросите Прокофия, Степана Резунова, Егора, – и вы услышите, какую благоговейную память о себе оставил у них этот человек.

– «Вот израильтянин!» – говорят все. И это чувство совершенно искренно и отражает в себе чувства всего народа нашего.

Наши деревенские люди не могут представить себе душевного состояния людей, удерживающих целый народ в тисках городской жизни и не дающих ему возможности поселиться на земле и начать работать единственную, свойственную человеку земельную работу. Ведь это всё равно что не давать этому народу дышать воздухом.

И, в самом деле, кому может быть от этого плохо, кто может пострадать от того, что евреи поселятся в деревнях и заживут чисто трудовой жизнью, о которой, вероятно, уже истосковался этот старый, умный и прекрасный народ, этот великий непротивленец мира и мученик за веру.

Да, за веру, и только за неё. Пусть не скрывают этого лицемеры наших дней, вроде публициста, приезжавшего сюда, – пусть не заворачивают они гонения евреев в тряпки разных вымыслов и дутых ужасов. Евреев гонят только за веру. Ибо стоит еврею сложить три пальца (Л.Н. сделал известный знак), и ему предоставляются все права, в том числе и право селиться на земле и заниматься работой.

И до тех пор, покуда это будет так, останется невытравленным чёрное пятно религиозного гонения, которым омрачили себя люди, к сожалению называющие себя христианами.

Религиозное гонение?! – Было ли когда-нибудь более кощунственное, чем это в основе своей глубоко противоречивое выражение? Религия исключает ненависть и гонения, потому что первое движение души человека, в котором проснулось религиозное чувство, – это сознание власти над собой высокой силы, призвавшей его к жизни и желавшей и желающей блага всему живому. Как же может эта религиозная душа иметь в себе ненависть и воздвигать гонения из-за этой ненависти, т. е. делать дело как раз обратное тому, чего требует от нас Бог? Очевидно, что этого не должно быть, и люди, делающие это, мертвы ещё и не родились к вере. – Нет! От всей души хотелось бы сказать людям, что, создавая еврейский вопрос, они совершают огромный грех. В народных спорах, в особенности по отношению к зависимому народу, следует прежде всего убрать с дороги всякие давления угнетения и всевозможные лишения прав.

Это прежде всего!..» (Толстой Л.Н. О евреях. СПб., 1908. С. 10–16).


Но политика политикой, разговоры разговорами, а прежде всего он писатель, и он брался то за одну тему, то за другую, то за третью…

У Льва Толстого в замыслах было много интересных тем. Ещё в работе у него был роман «Воскресение», а возник новый замысел написать о Хаджи-Мурате. 19 июля 1896 года Л.Н. Толстой сделал запись в дневнике: «Вчера иду по передвоенному чернозёмному пару. Пока глаз окинет, ничего кроме чёрной земли – ни одной зелёной травки. И вот на краю серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязнённый цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, чёрный, стебель надломлен и загрязнён; третий отросток торчит вбок, тоже чёрный от пыли, но всё ещё жив и в серединке краснеется. – Напомнил Хаджи-Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как-нибудь да отстоял её» (Полн. собр. соч. Т. 53. С. 99—100). В три дня написал набросок «Репей». Почти через год Толстой ещё оставил запись в дневнике: «Очень захотелось написать, писать Хаджи-Мурата и как-то хорошо обдумалось – умилительно» (Там же. С. 143). И снова повесть не пошла, хотя интерес к ней не остыл, хотя иной раз ему кажется, что писать о Хаджи-Мурате его не влечёт, «это баловство и глупость, но начато и хочется кончить». В мае 1903 года Лев Толстой подробнее высказывает своё отношение к замыслу написать историческую повесть о Хаджи-Мурате: «Пересматривал Хаджи-Мурата. Не хочется оставить со всеми промахами и слабостями, а заниматься на краю гроба, особенно, когда в голове более подхо дящие к этому положению мысли, совестно. Буду делать от себя потихоньку» (Там же. Т. 74. С. 124). «Совестно» Льву Толстому заниматься далёкими историческими делами, собирать документы о той эпохе, он теперь пишет обращение к рабочему народу, сердце его полно антиправительственных настроений, он вникает в международную обстановку, а потому ему кажется заниматься образом Хаджи-Му рата – «это баловство и глупость». Но образ этот крепко засел в его голове и сердце.

После смерти Льва Толстого опубликовали его размышления о повести «Хаджи-Мурат»: «Меня здесь занимает не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи – Шамиля и Николая, представляющих как бы два полюса властного абсолютизма – азиатского и европейского» (Русская мысль. 1911. Кн. 2. Отд. 13. С. 69).

И действительно, Толстой вместил в эту короткую историческую повесть не только яркий образ Хаджи-Мурата и его близких сподвижников, но и широкую панораму русских деятелей той поры, начиная с Николая I и его придворных, круг наместника Кавказа графа Воронцова в Тифлисе, показал солдат, офицеров, командиров среднего звена – графа Воронцова-младшего, сына наместника, генерала Меллер-Закомельского и др., солдата Авдеева, его деревню, саклю горцев, их быт и нравы.

Беспощаден зоркий глаз Льва Толстого при создании образа императора Николая. Уже к тому времени, когда Толстой начал повесть, появилось множество воспоминаний бывших царедворцев императора, которые чаще всего представляли объективный портрет императора, но Льву Толстому нужно было внести элемент сатирического описания, а потому эти черты и подчёркнуты. Николай I принимает военного министра графа Чернышёва и его товарища князя Василия Долгорукого, которые должны доложить о кавказских событиях, о выходе Хаджи-Мурата и его желании служить «белому царю»: «Николай, в чёрном сюртуке без эполет, с полупогончиками, сидел у стола, откинув свой огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан, и неподвижно своим безжизненным взглядом смотрел на входивших. Длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из приглаженных височков, искусно соединённых с париком, закрывавшим лысину, было сегодня особенно холодно и неподвижно. Глаза его, всегда тусклые, смотрели тусклее обыкновенного, сжатые губы из-под загнутых кверху усов, и подпёртые высоким воротником ожиревшие свежевыбритые щёки с оставленными правильными колбасками бакенбард, и прижимаемый к воротнику подбородок придавали его лицу выражение недовольства и даже гнева. Причиной этого настроения была усталость…» А усталость возникла оттого, что на облюбованном месте императора, когда он с маской, подхваченной во время бала, вошёл туда, там уже был уланский офицер и молоденькая «домино». Вечер был испорчен, «вместо обычных свиданий Николая с женщинами», Николай провёл со своей дамой больше часа, а оттого – и усталость. Приняв Чернышёва, «Николай уставился на него своими безжизненными глазами». Лев Толстой не любил Николая I и не скрывал своих чувств при воссоздании его портрета и при описании «стратегических способностей», которых, как знал сам император, у него не было. Но не преминул отметить, что Николай I не забыл зайти к министру двора Волконскому и «поручил выдавать из своих особенных сумм ежегодную пенсию матери вчерашней девицы».

Критики и исследователи в прошлом и в наши дни дали многогранный анализ повести «Хаджи-Мурат», и сейчас нет необходимости во всех подробностях анализировать образ Николая и его царедворцев и образ Шамиля и его приближённых. Лишь несколько слов хочется сказать о Хаджи-Мурате, которого Лев Толстой дал во всём его природном уме, такте, отваге и бесстрашии. При всём лаконизме и простоте художественных средств образ Хаджи-Мурата получился ярким и бескомпромиссным как в борьбе с «белым царём», так и с имамом Шамилем. Деспотизм как того, так и другого он резко отрицает, он свободен и погиб как свободный человек, его нукеры сдались в плен, а он под выстрелами недругов встал и пошёл на них, зная заранее о своей погибели. Не раз Лев Толстой покажет, как по-детски улыбается Хаджи-Мурат, и, прощаясь с Марьей Дмитриевной, он «ласково встретился взглядом» с ней, он подружился с Бутлером, они проводили бесконечные разговоры. А перед Хаджи-Муратом был только один вопрос: как спасти семью, мать, двух жён, пятерых детей и восемнадцатилетнего красавца сына. «Остаться здесь? Покорить русскому царю Кавказ, заслужить славу, чины, богатство? – размышлял Хаджи-Мурат. – Это можно…» Или: «Что делать? Поверить Шамилю и вернуться к нему?.. Он лисица – обманет. Если же бы он и не обманул, то покориться ему, рыжему обманщику, нельзя было. Нельзя было потому, что он теперь, после того, как я побывал у русских, уже не поверит мне». Так вот оказался Хаджи-Мурат в кольце двух деспотических режимов, а значит, прощай свобода горца, свобода жить по тысячелетним традициям горского народа. И он решил ворваться с преданными аварцами в Ведено и освободить семью от плена и гнёта Шамиля. Он не хотел войны, он хотел мира, но обстоятельства так повернулись, что он оказался в трагическом кольце и против Шамиля, и против русских, которые доверились ему. Лев Толстой, по всему чувствовалось, полюбил этого отважного горца, гордого, смелого, независимого, для которого семья стала выше всех ценностей в мире, в том числе карьерных, религиозных и политических. Полюбил и высоко оценил его подвиг.

В 1905 году Лев Толстой закончил работу над рассказом «Божеское и человеческое» и отослал В.Г. Черткову в издательство «Свободное слово». В России рассказ был опубликован в «Посреднике» в 1906 году.

Как всегда, замысел возник давно. Он хорошо знал о гибели трёх революционеров: Лизогуба, Чубарова и Давиденко, обвинённых в покушении на убийство Александра II и повешенных в Одессе. Познакомился Толстой и с книгой С.М. Степняка-Кравчинского «Подпольная Россия», вышедшей в Лондоне в 1893 году. Но замысел рассказа «Казнь в Одессе», или «Ещё три смерти», все время откладывался из-за перегруженности. Приступил к работе над рассказом только в декабре 1903 года, а закончил в мае 1904 года, но не раз к нему возвращался, переделывая и дорабатывая его.

«Это было в 70-х годах в России, в самый разгар борьбы революционеров с правительством» – так начинал Лев Толстой свой рассказ. И затем следует почти сатирический портрет генерал-губернатора Южного края, который подписывает смертный приговор через повешение кандидата Новороссийского университета Анатолия Светлогуба «за участие в заговоре, имеющем целью низвержение существующего правительства». У него – «холодный взгляд и безвыразительное лицо», у него – «сморщенные от старости и мыла, выхоленные пальцы», у него – «чувство подобострастного умиления» императору, у него на минутку возникло сомнение: «Воротить? Не воротить?» бумаги управителю дел со страшным решением о казни, но у него с перебоями забилось сердце, и он окончательно решил: «Я исполнитель чужой воли и должен стоять выше таких соображений». И – не воротил, «чувство подобострастного умиления» взяло верх в его размышлениях о судьбе богатого дворянина: у Светлогуба нашли динамит, только накануне подброшенный ему, «динамит ещё не доказывает его преступного намерения», говорил генерал-губернатор, но его помощник заверил его, что Светлогуб – «глава шайки», должен быть повешен. Так и случилось в августе 1879 года в Одессе.

Лев Толстой не пощадил генерал-губернатора Южного края генерал-адъютанта Тотлебена, прославленного героя Севастопольской обороны и гениального сапера, взявшего Плевну во время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, и белый крест Тотлебен получил за Севастополь.

Совсем в ином свете представлена судьба Анатолия Светлогуба. Он получил от отца богатое наследство, а кругом крестьяне, старики, женщины, дети жили в бедности, не знали тех радостей, которые были доступны ему. «Он чувствовал, что все это было не то, и хуже, чем не то: тут было что-то дурное, нравственно-нечистое», – писал Лев Толстой. Но самое страшное и непонятное – правительство мешало ему создавать для крестьян более благоприятные условия, чем были. Товарищ по университету подсказал ему, что нужно просвещать народ, нужно объединять народ, чтобы он сам добивался своего освобождения «от власти землевладельцев и правительства».

На суде, на допросах, в одиночной камере он не переставал думать о своей судьбе, как счастливо она бы сложилась: у него есть любимая мать, есть любимая девушка, есть средства, не будет горя, одно блаженство, пусть он помучается за терроризм, ведь мученичество – это та же победа, ведь выпустят же его когда-нибудь или сошлют на каторгу, везде можно жить. «Это можно и надо жить так; не жить так – безумие», – подводил итог своих раздумий Светлогубов. И Светлогубов начал читать Евангелие, чуть ли не каждая строчка подтверждала его мысли: «Не сердитесь, не прелюбодействуйте, терпите зло, любите врагов… Ибо что пользы человеку приобресть весь мир, а себя самого погубить или повредить себе». Читая Евангелие, он всё больше убеждался в том, что он так и следовал этому завету: «Да, хотел этого самого: именно отдать душу свою; не сберечь, а отдать». Но почему люди так не поступают, всем было бы хорошо – этот мучительный вопрос так и не находил ответа.

Истинная вера есть, но никак не найдёшь её – этот вопрос мучал и старика раскольника, который отрицал никонианскую церковь, правительство со времён Петра, царскую власть называл «табачной державой», обличал попов и чиновников, он ругался со смотрителями, на него надевали кандалы, а он по-прежнему искал истинную веру. И когда он увидел, влезши на окно, что из тюрьмы вывели улыбающегося юношу «с светлыми очами и вьющимися кудрями» с Евангелием в руках, понял, что этот юноша знает истинную веру. И когда он узнал, что в одной с ним тюрьме через несколько лет после смерти «светлого юноши, который, идя на смерть, радостно улыбался», сидит его товарищ по борьбе, Меженецкий, он попросил вахтёра отвести его в камеру революционера. Меженецкий сказал старику раскольнику: «Верим мы в то, что есть люди, которые забрали силу и мучают и обманывают народ, и что надо не жалеть себя, бороться с этими людьми, чтобы избавить от них народ, который они эксплуатируют, мучают… И вот их-то надо уничтожить. Они убивают, и их надо убивать… Вера наша в том, чтобы не жалеть себя, свергнуть деспотическое правительство и установить свободное, выборное, народное». Старик раскольник в знак благодарности встал на колени и по-своему поблагодарил Меженецкого. Нет, подумал старик, вера светлого юноши другая, он знал её.

Меженецкий столкнулся с новыми молодыми революционерами, которые подвиг и муки народников не почитают, они не считают Меженецкого своим предшественником и учителем, то, что они делали, привело к тому, что установился реакционный режим, террор и убийства губернатора Кропоткина, Мезенцова – это ряд ошибок, у них появились другие лозунги и теории, они считают, что нужна большая промышленность, нужно просвещать рабочих, нужна «социалистическая организация народа», освобождение народа произойдёт тогда, «когда народные массы перестанут быть земельными собственниками и станут пролетариями».

Молодые революционеры ссылались на книги Каутского и общие экономические законы, то есть на марксизм, на Маркса, новых теоретиков революционного движения. Меженецкий ещё раз встретился и поговорил со стариком раскольником, и вновь не открыл ему истинную веру.

Меженецкий оказался в трагических обстоятельствах, из которых он не видел выхода: если слушать молодых революционеров, то выходит, что Халтурин, Кибальчич, Перовская зря рисковали и пожертвовали своей жизнью, и он, герой революции, Меженецкий, отдал революции двенадцать лет своей жизни тоже зря… Это был неутешительный вывод. И Меженецкий отыскал верёвку и повесился.

По-разному толкуют критики и исследователи этот рассказ о трёх смертях: образы Светлогубова, Меженецкого и старика раскольника, так и не нашедших истинной веры, а истинная вера в Евангелии, которая убедила Светлогубова в истинных проповедях Иисуса Христа, которые излагают его ученики; но главное, что усмотрели критики и исследователи – то, что Лев Толстой снова встал на точку зрения своей излюбленной теории – зло нельзя покорять насилием.

В начале 1906 года Лев Толстой заканчивал работу над статьёй «Правительство, революционеры и народ», отослал экземпляр Черткову в Лондон, где она вышла в издательстве «Свободное слово» в 1907 году, и в газету «Русская мысль», где она по решению цензуры была запрещена. В это же время Лев Толстой с удовольствием читал книги Канта («Очень хорошо»), «Общественные движения в России в первую половину XIX века», вышедшую в прошлом году в Петербурге, при этом очень живо воображал Павла и декабристов, писал немного «Александра I», но получалось плохо, брался писать воспоминания – ещё хуже. Наступило время полного равнодушия, два дня Лев Толстой ничего не писал, часто думал о смерти… И вдруг начал читать Максимова «Сибирь и каторга», погрузился в чтение, возникали чудные сюжеты, садись и пиши, но от них он отказался, а увлёкся одной историей о трагических любовных отношениях польских эмигрантов молодого Иосифа Мигурского и дочери богатого пана Альбины Ячевской. «За что?» – так назывался рассказ о неудачных событиях польского восстания 1830 года, которое было быстро подавлено, а его участники, в том числе и Иосиф Мигурский, были сосланы солдатами в Сибирь. К нему приехала Альбина и вышла за него замуж. У них появилось двое детей, мальчик и девочка. Они были счастливы. Ни о каком ослаблении службы не могло быть и речи, так остро критически Лев Толстой оценил деятельность императора Николая I: «Николай Павлович делал смотры, парады, учения, ходил на маскарады, заигрывал с масками, скакал без надобности по России из Чугуева в Новороссийск, Петербург и Москву, пугая народ и загоняя лошадей, и когда какой-нибудь смельчак решался просить смягчения участи ссыльных декабристов или поляков, страдавших из-за той самой любви к отечеству, которая им же восхвалялась, он, выпячивая грудь, останавливал на чём попало свои оловянные глаза и говорил: «Пускай служат. Рано». Как будто он знал, когда будет не рано, а когда будет время. И все приближённые: генералы, камергеры и их жёны, кормившиеся около него, умилялись перед необычайной прозорливостью и мудростью этого великого человека».

Приехавшего в гости С.А. Стаховича Лев Толстой спросил: «Читали вы Максимова знаменитую книгу «Сибирь и каторга»? Историческое описание ссылки, каторги до нового времени. Прочтите. Какие люди ужасы делают! Животные не могут того делать, что правительство делает» (Литературное наследство. Т. 90. Кн. 2. С. 37).

Один за другим умерли дети, их можно было спасти, если были бы врачи. Жить в этой ссылке стало невозможно. Они задумали побег, но побег провалился. И несчастная Альбина рыдает: за что страдает её муж, сильный, умный, влюблённый в своё отечество и принимавший участие в его освобождении от царских пут; за что она потеряла своих детей. За что они, поляки, имевшие тысячелетнюю культуру, свои государственные границы, свой национальный характер и свои национальные обряды и быт, всё это вдруг, случайно, по прихоти трёх сильных государств утратили?

Лев Толстой здесь, как в повести «Хаджи-Мурат», ратует за самостоятельность Польши, Чечни, Дагестана, за то, чтобы люди жили по своим национальным обычаям и обрядам.


Вскоре по миру разлетелась весть о том, что Лев Толстой ушёл из семьи, заболел, по требованию близких остановился у железнодорожного служащего на станции Астапово, сюда съезжались корреспонденты, семья, чиновники разных уровней, тревожные вести обрастали подробностями, наконец по всему миру разнеслась печальная весть – граф Лев Николаевич Толстой скончался 7 ноября 1910 года (20 ноября по европейскому времени).

И сразу после смерти Льва Толстого возник вопрос: почему Лев Толстой в 82 года уехал из Ясной Поляны под покровом ночи, тайно, не оставил адреса и не объяснил своих намерений, посетил Горбачёво, Козельск, Оптину пустынь, где прожил два дня, сел в поезд по дороге в Новочеркасск, снят был с поезда тяжелобольным на станции Астапово, где через несколько дней болезни и скончался?

«Утро России» 17 ноября опубликовало письмо Льва Львовича Толстого «Кто виновник?», в котором «злейшим врагом отца моего» назвал В.Г. Черткова. 24 ноября в той же газете выступили Сергей Львович, Илья Львович и Александра Львовна в защиту Черткова. Кто же виновник?

В этот день Лев Толстой доверился только преданному Душану Маковецкому и младшей дочери Александре, вышел словно крадучись, верные слуги приготовили тарантас, и он тайно бежал из своего дома, где он писал свои книги, где рождались и росли его дети, а потом подрастали и его внуки… И всем хватало места, все были сыты, одеты, смеялись и плакали – словом, жили полной жизнью, как и надлежит человеку. А вот уехал, бежал, сначала остановился у сестры Марии Николаевны, потом, не простившись, тоже ночью, сел в поезд с Душаном и Александрой, а через несколько часов пути почувствовал озноб, а потом – температура 38, пришлось на первой же станции выходить.

Личный врач, местные врачи, столичные врачи ничего уже не могли сделать – воспаление лёгких бурно завершало свою беспощадную работу.

И снова всё тот же мучительный вопрос: почему? Почему всё это мучительное и тайное произошло? Александра Львовна по-своему отвечает на этот вопрос: «Жизнь человеческая неизбежно состоит из тяжёлых противоречий. Разум и совесть каждого из нас подсказывает нам возможные из них выводы. У Л.Н. противоречия эти составляют главную трагедию его жизни. С одной стороны, он считал, что не имеет нравственного права на свою семью: жену и детей, не имевших сил отречься от всей той барской жизни, которой они жили. С другой стороны, он чувствовал, что отступает от своего учения, живя в обстановке роскоши и барства. Л.Н. невыразимо страдал от создавшегося противоречия и не переставая искал из него выхода».

Но это только одна сторона… Лев Толстой и до этого не раз собирался уходить от семейного гнёта, который он, собрав все свои силы, выдерживал, порой это становилось невмоготу. В дневнике самого Льва Толстого есть и такие строки: «Все так мучительно… Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена… Все делается хуже и хуже, тяжелее и тяжелее… Я не могу далее переносить этого, не могу и должен освободиться от этого мучительного положения. Нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить…»

Оставаясь в Ясной Поляне, утверждал Чертков, Л.Н. приносил в жертву свою жизнь, свои интересы, это был «великий подвиг».

Все дети написали в эти дни письма, в которых выражали своё отношение к происходящему. Все осудили отца – бросив мать, он совершил нехристианский поступок: «Нет, живи с ней, терпи её, будь с нею ласков – это будет истинное христианство», – говорил Илья Львович.

Александра Львовна записала в своём дневнике 27 октября 1910 года: «Отец сидел уже и читал письма: «Вот возьми, прочти и, пожалуй, перепиши, если разберёшь, – сказал он мне, – это письмо маме, которое я оставлю ей, если уйду. А я всё больше и больше думаю об этом, – прибавил он. – Уж очень тяжело. Вчера ночью опять пришла, спрашивает меня, что мне пишет Чертков. Я ответил, что письмо деловое, что секретов в нём нет, но я принципиально не хочу ей давать читать. Пошли упрёки… Тяжела эта вечная подозрительность, постоянное заглядывание из дверей, перерывание из бумаг, подслушивание, тяжело. А тут уходят последние дни, которые надо употребить на другое…»

И десятки документальных свидетельств приоткрывают нам подробности этой трагической истории, которая началась давным-давно, лет двадцать пять тому назад, когда Лев Толстой почувствовал, а потом и осознал громадную разницу между Софьей Андреевной и своими жизненными целями и устремлениями. Но тогда ему удавалось подавить в себе чувство отчуждения, Софья Андреевна была полностью во власти семейных забот, маленькие и взрослеющие дети поглощали её энергию чуть ли не без остатка. Но летом 1910 года противоречия обострились и порой принимали самый острый характер. Особенно после того, как Лев Толстой прожил в имении В.Г. Черткова. Софья Андреевна так ненавидела Черткова, что, по её словам, готова была его убить. Софья Андреевна дала телеграмму Толстому: «Умоляю приехать скорее – двадцать третьего». Толстой ответил: «Удобнее приехать завтра днём, телеграфируйте, если необходимо, приедем ночью». Софья Андреевна, по свидетельству биографов, уговорила Варвару Феокритову от своего имени дать телеграмму следующего содержания: «Думаю, необходимо. Варя». Но оказалось, что Софья Андреевна пребывает в самом тяжёлом нервном раздражении, а сорвать его не на ком. В это время у Толстого возрастает омерзение к своей роскошной жизни, которую он ведёт сам и его семья среди «голодных, полуголых людей, живущих во вшах, в курных избах». Он иногда срывался, высказывал своё отношение к детям и Софье Андреевне, которая тут же устраивала ему сцены, со слезами, истерикой, рыданиями… Эти сцены участились после того, как она узнала, что Л.Н. Толстой написал новое завещание, а «Дневники» передал Черткову. Как только Софья Андреевна узнала об этом, тут же поехала к Черткову и забрала «Дневники», затем поехала в Тулу к дочери Татьяне и вместе с ней сдала «Дневники» на хранение в отделение Государственного банка. После этого Софья Андреевна стала гораздо спокойнее и добрее, а Лев Николаевич старался ничем не нарушать это состояние. Но стоило ему получить какой-либо документ или письмо, как она тут же появлялась у него в кабинете и требовала показать этот документ или рассказать его содержание. Секрета в документах или письмах никакого не было, но Толстому было неприятно осознавать, что за ним идёт постоянная слежка, и он отказывался показывать или рассказывать, и тогда снова начиналась истерика. Свидетель этих дней, биограф П.И. Бирюков, спустя несколько лет вспоминал об одном из разговоров с Софьей Андреевной: «Софья Андреевна… в почти часовой беседе излила мне всю свою наболевшую душу. Трудно, конечно, передать эту беседу: это был страстный вопль, так как она сама чувствовала, что я лично ничего не мог сделать. Она заявила мне, что она очень несчастна, что Чертков отнял у неё Льва Николаевича». «И жалко её, и невыносимо гадко», – оставил одну из последних записей Лев Толстой в дневнике. Похоронен в Ясной Поляне без церковного обряда.

Почти весь ХХ век жизнь и творчество Л.Н. Толстого служили примером чести, совести и преклонения для русского писателя и читателя.


Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 14, 19–20, 22. М., 1978–1985. Рассказы, повести, дневники, письма.

Толстовский ежегодник. М., 2001.

Толстая А. Об уходе и смерти отца (неопубликованные материалы) и др.

Антон Павлович Чехов
(17 (29) января 1860 – 2 (15) июля 1904)

Антон Павлович Чехов, так же как и Лев Толстой, оказал огромное влияние на развитие русской литературы ХХ века. Чехов представлял совсем иную общественно-политическую среду. Он родился в Таганроге в большой дружной купеческой семье, его дед по отцовской линии был крепостным, как и его отец. Дед выкупил себя из крепостной неволи, стал управляющим имением. Отец имел бакалейную лавку, три брата и сестра, естественно, помогали родителям. А потом – церковный хор, таганрогская гимназия, университетская медицина, первые литературные наброски в мелких сатирических журналах, знакомства с научной и литературной средой, Николай Лейкин, «Осколки московской жизни», Билибин, первые рассказы, на вечеринках спорили о сатире Щедрина, восхищались Тургеневым и Львом Толстым. Но видели и другое: в пьесе «Платонов» семнадцатилетний Чехов создал образ сельского учителя Михаила Платонова, о котором один из персонажей говорит: «Платонов, по-моему, есть лучший выразитель современной неопределенности… Это герой лучшего, еще, к сожалению, не написанного, современного романа… Под неопределенностью я разумею современное состояние нашего общества: русский беллетрист чувствует эту неопределенность. Он стал в тупик, теряется, не знает, на чем остановиться, не понимает… Трудно понять ведь этих господ!.. Романы донельзя плохи, натянуты, мелочны… и немудрено! Все крайне неопределенно, непонятно… Все смешалось до крайности, перепуталось…» (Полн. собр. соч. и писем. М., 1974–1983. Т. 11. С. 16). Легко себе представить, что и Чехов примерно так же думал о состоянии русской литературы, когда начал работу над этой неудачной пьесой в 1877 году. Он сам чувствует неопределённость, романы плохие, всё перепуталось, и ему вовсе не хочется идти по этому пути. Хотелось бы быть Достоевским, Тургеневым или Львом Толстым, но этот путь исчерпан литературными гигантами. Старший брат Александр, окончив университет по физико-математическому факультету, увлёкся литературой, писал рассказы и повести, стал сотрудником газеты «Новое время», своими советами натолкнул и Антона, почувствовавшего свои литературные способности, на эти занятия. Пьеса о Платонове оказалась неудачной, о ней вспомнили только после революции. А мать и младшие дети нуждались в поддержке. И Чехов последовал за старшим братом, стал писать короткие рассказы, чаще всего юмористические, иногда серьёзные, печатался в сатирических и юмористических журналах, таких как «Стрекоза», «Будильник», «Минута», «Сверчок», «Развлечение», «Осколки», почти всегда под псевдонимом, их было, как писали биографы и исследователи, больше пятидесяти, но чаще всего под псевдонимом Антоша Чехонте. Юный Чехов к этому относился как к литературному заработку, оставляя свою природную фамилию для серьёзных медицинских занятий, окончив университет в середине 1884 года и принимая больных в Воскресенске, Звенигороде, участвуя как эксперт в судебных разбирательствах. В это время он продолжал печатать свои фельетоны «Осколки московской жизни».

А в 1892 году началась новая эпоха, умный Мережковский констатировал, что нужны новые формы, как во Франции, пусть ругают журнал «Декадент», но всем ясно, что он в этой неопределённости ищет что-то новое, которое может соответствовать духовному состоянию людей русского общества. И нам нужно искать. Великий граф Лев Толстой тоже начал перестраивать свою эстетическую систему, задумал написать роман «Воскресение», много раз начинал и откладывал повесть «Хаджи-Мурат». «Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, – писал Чехов 27 марта 1894 года А. Суворину, – и действовали на меня не основные положения, которые мне были известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человечеству больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. Но дело не в этом, не в «за и против», а в том, что так или иначе, а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст» (Собр. соч. Письма. Т. 5. С. 283–284). Но дом Чехова не оказался пустым, учёба у классиков пошла на пользу молодому писателю. Григорович, прочитав его рассказы, написал письмо, попросив его отказаться от псевдонима и подписывать свои сочинения своей фамилией. Об этом же просил и его приятель В. Билибин. Колебания закончились, как только отказаться от псевдонима попросил его издатель А. Суворин: так Антоша Чехонте стал Антоном Чеховым. И тут же сформулировал в письме писателю А. Плещееву своего рода программу: «Я хотел бы быть свободным художником и – только… Моя святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником» (Там же. Т. 3. С. 11).

И у Чехова как бы естественно рождаются новые замыслы и новые формы. Он так уплотняет рассказ, что чуть ли не в каждом из них воплощён по своей насыщенности романный замысел, с краткой биографией персонажа, с проблемами, конфликтами, решениями. Самое значительное произведение этого периода повесть «Степь» (1888), затем рассказы «Страхи», «Сильные ощущения», «Скука жизни», «Горе», «Свадьба», десятки рассказов о врачах, о крестьянах, об актёрах, художниках, о детях, инженерах, адвокатах, студентах, учителях, в каждом из этих персонажей Чехов подмечает какие-то происходящие в них перемены, какие-то сдвиги в сознании, которые невозможно понять и объяснить. Не сам по себе эпизод, происшествие, случай интересуют художника, а его переживание, трактовка, психологическое объяснение того, кто участвует в этих происшествиях. На сочинения Чехова обратили внимание критики. Так, один из самых одарённых критиков Н. Михайловский писал: «Г. Чехов – большой талант. Это факт общепризнанный. Но почитатели г. Чехова резко разделяются на две группы. Одни возводят своеобразную манеру его писания в принцип. В том безразличии и безучастии, с которыми г. Чехов направляет свой превосходный художественный аппарат на ласточку и самоубийцу, на муху и слона, на слезы и воду, на красные и всякие другие цветки, они видят новое откровение, которое величают «реабилитацией действительности» и «пантеизмом». Все в природе равноценно, говорят они, все одинаково достойно художественного воспроизведения, все может дать одинаковое художественное наслаждение, а сортировку сюжетов с точки зрения каких бы то ни было принципов надо бросить, что и делает г. Чехов. Другие, напротив, скорбят об этой неразборчивой растрате большого таланта. Я принадлежу к числу этих последних. Высоко ценя большой талант г. Чехова, я думаю, что, если бы он расстался со своим безразличием и безучастием, русская литература имела бы в его лице не только большой талант, а и большого писателя» (Сочинения. Т. 6. СПб., 1897. С. 1044).

В это время А. Чехов уже опубликовал повесть «Степь», написал и поставил в театре Корша пьесу «Иванов» (1887), за сборник рассказов «В сумерках» получил половинную Пушкинскую премию, опубликовал повести «Скучная история» (1889), «Дуэль» (1891), «Палата № 6» (1892), «Попрыгунья» (1892), «Скрипка Ротшильда» (1894), «Учитель словесности» (1894), состоялась поездка на Сахалин и работа над очерковой повестью «Остров Сахалин» (1894). Он хорошо знаком с писателелями Лесковым и Короленко, вхож в редакции ведущих журналов и газет «Северный вестник», «Новое время», в 1895 году познакомился со Львом Толстым, а в 1898 году состоялось знакомство со Станиславским и Немировичем-Данченко и созданным ими Московским Художественным театром.

Словом, Чехов вошёл в большую русскую литературу как ведущий и полноправный член сообщества. Чуть ли не на каждую публикацию Чехова откликается критика, не только Михайловский, но и Скабичевский, и Лев Толстой, и Короленко, и Лесков, вокруг его произведений возникает полемика, острая, страстная, нетерпеливая… «Злоумышленник» – превосходный рассказ, – говорил Л. Толстой. – Я его сто раз читал» (Литературное наследство. Т. 68. М., 1960. С. 874). «Злоумышленник» напечатан в 1885 году, а 24 марта 1897 года А.С. Суворин записал в своем «Дневнике» (побывав на съезде актёров, где говорили много глупостей, мол, что русские не созрели до парламентаризма), что встретился с Чеховым: «Третьего дня у Чехова пошла кровь горлом, когда мы сели за обед в «Эрмитаже». Он спросил себе льду, и мы, не начиная обеда, уехали. Сегодня он ушел к себе в «Б. Моск.» гостиницу. Два дня лежал у меня. Он испугался этого припадка и говорил мне, что это очень тяжелое испытание. «Для успокоения больных, мы говорим во время кашля, что он – желудочный, а во время кровотечения, что оно – геморроидальное. Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая тоже умерла от чахотки» (Дневник А.С. Суворина. Изд-во Л.Д. Френкель, Москва; Петроград, 1923. С. 150–151). Прошло всего лишь чуть больше десятка лет, а как изменилась судьба Антона Чехова: после первого успеха его рассказов и повестей, он только что сделал первые серьёзные шаги в драматургии, написав драму «Иванов» и «Чайку», ещё не переданную для постановки режиссёрам Станиславскому и Немировичу-Данченко, а тут серьёзные признаки серьёзной болезни – чахотки. Для Чехова-врача стало очевидно, что жить ему осталось не так уж много.

Этот трагический случай многое открывает в жизни Суворина и Чехова.

Как только Чехов познакомился с Сувориным, был покорен одаренностью главного редактора и хозяина «Нового времени», а вскоре просто и не представлял себе жизни без него. Иногда критики и историки литературы напоминают современным читателям, что эта дружба была лишь на первых порах, Чехов ссорился с Сувориным, который, дескать, проводил чуть ли не государственную политику, был неким официозом, а известный писатель ценил только «абсолютнейшую свободу», в России же существовала жестокая цензура. Но в письмах Чехова Суворину открывается настоящая и глубокая приязнь к маститому литератору: «Обидно, что Вы уезжаете за границу. Когда я прочел об этом в Вашем письме, то у меня в нутре точно ставни закрыли. В случае беды или скуки камо пойду? к кому обращусь? Бывают настроения чертовские, когда хочется говорить и писать, а кроме Вас я ни с кем не переписываюсь и ни с кем долго не разговариваю. Это не значит, что Вы лучше всех моих знакомых, а значит, что я к Вам привык и что только с Вами я чувствую себя свободно», – писал Чехов Суворину в августе 1893 года (Письма. Т. 5. С. 223). В письмах Суворину Чехов раскрывал свои замыслы, писал, что в пьесе «Иванов» он «лелеял дерзкую мечту» противопоставить своих героев всем «ноющим и тоскующим людям», которыми переполнена литература, «положить предел этим писаниям», но замысел не удался: прежний Иванов, в котором била молодость, честность и надежды, был убит старым Ивановым, переродившимся и выродившимся в лишнего человека, этой трагедии он пережить не мог и кончил самоубийстом. О пьесе много говорили и писали, и Суворин, и Короленко, и Николай Михайловский, высказывали разные точки зрения, но Лесков подвел свой итог о пьесе: «Учительная пьеса… К сожалению, слишком много у нас «Ивановых», этих безвольных, слабых людей, роняющих всякое дело, за которое ни возьмутся. Умная пьеса! Большое драматургическое дарование» (А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1947. С. 313).

Чехов писал много рассказов и повестей, но некоторые из них он выделял особо. В разговоре с Иваном Буниным Чехов с недоверием отнёсся к тем критикам, которые увидели в его творчестве пессимизм, некую хмурость и холодность к изображённому материалу, ведь самый любимый его рассказ – это «Студент» (1894) (А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960. С. 514). Студент духовной академии Иван Великопольский возвращался с охоты в хорошем настроении, погода была хорошая, но потом с востока подул «холодный, пронизывающий ветер» и все нарушил, стало жутко, вечерние сумерки пришли быстрее, чем обычно. Стало мрачно на душе, всё утопало в вечерней мгле, была Страстная пятница, дома ничего не варили, он хотел есть, по-прежнему дул жестокий ветер: «И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет ещё тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему не хотелось домой» (Чехов А.П. Рассказы. М.: Современник, 1984. С. 169). Студент подошел к большому костру, который развели две вдовы, мать и дочь, и вспомнил, как в такую же холодную и унылую ночь во время Тайной вечери Пётр сказал Иисусу, что он готов с ним «в темницу и на смерть», а Иисус ответил ему: «Говорю тебе, Пётр, не пропоет сегодня петел (то есть петух), как ты трижды отречешься, что не знаешь меня». Студент рассказал известную библейскую историю, и про Иуду, и про Петра, и про горький плач Петра, когда он вспомнил пророчество Иисуса. Василиса все время улыбалась, потом вдруг всхлипнула: «Слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слёз, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль» (Там же. С. 172). И студент задумался: если Василиса заплакала, а её дочь смутилась, значит, то, что происходило девятнадцать веков тому назад, близко ей, близка судьба Петра и Иисуса. «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой… и невыразимое сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевало им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитетельной, чудесной и полной высокого смысла» (Там же. С. 172). Как видим, здесь нет ни хмурости, ни пессимизма, хотя эта древняя библейская история таит в себе и хмурость, и пессимизм.

В рассказах «Чёрный монах» (1893) и «Учитель словесности» (1894) вроде бы всё начинается благополучно, Коврин и Никитин приезжают в имение, поражают своим видом и учёностью владельцев, женятся на симпатичных девушках, а потом начинается расплата, расплата разная по сути персонажей, но одинаково жестокая. Коврин много работал, добился некоторых успехов, возомнил себя чуть ли не гением, которому всё доступно, а по ходу развития сюжета сходит от переоценки своих сил с ума. С первых же фраз рассказа мы знаем, что магистр Андрей Васильевич Коврин «утомился и расстроил себе нервы» (Там же. С. 126). Тут же получил он от Татьяны Песоцкой письмо, в котором его приглашали погостить в имении Песоцких. Как только приехал, увидел, что Песоцкие в большой тревоге: к утру будет мороз, а у них огромный и прекрасный сад, как бы утренник не повредил сад. Как-то Коврин рассказал Татьяне легенду о чёрном монахе, который творил чудеса на земле, а потом перекочевал на небо. Эта легенда вошла в сознание Коврина, он постоянно о ней думает. Неожиданно для себя, гуляя по парку, он увидел чёрного монаха, поговорил с ним, а тот ему напророчил, что он гений: «Ты один из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками Божиими. Ты служишь вечной правде. Твои мысли, намерения, твоя удивительная наука и вся твоя жизнь носят на себе божественную, небесную печать, так как посвящены они разумному и прекрасному, то есть тому, что вечно» (Там же. С. 137). Сначала Коврин понимал, что чёрный монах – это мираж, он существует в его возбужденном воображении, но слова, которые говорит ему чёрный монах, падают на благодатную почву. Коврину по душе слова чёрного монаха, но ведь он – мираж, легенда, призрак, галлюцинация. Коврин догадывается, что он психически болен. Но после этого разговора с призраком Коврин словно ожил, Татьяна увидела его «восторженное, сияющее лицо». Он тут же признался в любви Татьяне и предложил ей выйти за него. Но не прошло и много времени, как Татьяна и Егор Семёныч Песоцкий поняли, что Коврин ненормальный. Лечение не помогло, Коврин получил кафедру, но горлом пошла кровь, он не мог выйти к студентам. Коврин и Татьяна разошлись. Наконец от Татьяны пришло письмо, отец умер, сад погибает, она ненавидит Коврина и желает, чтобы он погиб: «Будь ты проклят. Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим…» (Там же. С. 147).

И кончается рассказ полным развенчанием Коврина. Он по-прежнему много работает, взялся как-то за подготовку «небольшой компилятивной работы», но, трезвея, приходит к печальному выводу: он, Коврин – «посредственность», но как много берёт жизнь от него, надо было пятнадцать лет учиться, работать дни и ночи, чтобы стать посредственным профессором. Вдруг снова появился чёрный монах и упрекнул его за то, что он не поверил ему, что он гений. И, мучительно страдая от своей обыкновенности, Коврин ужаснулся, увидев, как текла у него из горла кровь. «Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а черный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только. Что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения.

Когда Варвара Николаевна проснулась и вышла из-за ширм, Коврин был уже мертв и на лице его застыла блаженная улыбка» (Там же. С. 149). Блаженная, он поверил, что он – гений.

Никитин, один из главных персонажей рассказа «Учитель словесности», тоже полон восторга от близости с юной и прекрасной Машей Шелестовой, он делает ей предложение, она охотно его принимает, но нужно поговорить с отцом и старшей сестрой. Вот все дела улажены, и Никитин счастлив, он признаётся и Маше, что он счастлив с ней: «Тебе известно мое прошлое. Сиротство, бедность, несчастное детство, тоскливая юность – все это борьба, это путь, который я прокладывал к счастью» (Там же. С. 163), но повсюду ему скучно, он видел директора и своих коллег в церкви, ему казалось, что все они тщательно скрывают «свое невежество и недовольство жизнью», к ним пришли тесть и Варя, отец очень много ел, а Варя тоскливо жаловалась на головную боль, и всё это было бесконечно скучно. Он закрылся в кабинете и вскоре понимает, что вся его жизнь полна никчемных пошлостей. А в дневнике записал:

«Где я, боже мой?! Меня окружает пошлось и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины… Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!» (Там же. С. 168).

В рассказах Чехова особенно отчётливо поставлена проблема гибели человеческого таланта. И в Коврине, и в Никитине гибнут полезные для общества качества. Но в одном из последних рассказов «Невеста» (1903) Чехов обрушился на тех, кто просто жил и ничего не делал. Двадцать три года Надя ничего не делала, а в последнее время мечтала о замужестве, наконец мечта осуществилась. И она выходит замуж за Андрея Андреевича, сына протоиерея, вскоре эта свадьба состоится, они смотрят квартиру, где будут жить после свадьбы. Но в это время приехал погостить Александр Тимофеич, «или попросту Саша», который учился, еле-еле окончил школу живописи по архитектурному отделению, служил в одной из московских литографий. Он соглашается с Надей, что мама, Нина Ивановна, милая и добрая женщина, но почему, как и двадцать лет тому назад, на кухне «четыре прислуги спят прямо на полу, кроватей нет, вместо постелей лохмотья, вонь, клопы, тараканы… никто ничего не делает. Мамаша целый день только гуляет, как герцеговиня какая-нибудь, бабушка тоже ничего не делает, вы – тоже. И жених, Андрей Андреич, тоже ничего не делает» (Там же. С. 271). Надя много раз это уже слышала, но сейчас ей «стало досадно».

А Саша продолжал внушать Наде, как «нечиста, безнравственна эта ваша жизнь». После этого Надя другими глазами увидела своих родных, она увидела «пошлость, глупую, наивную, невыносимую пошлость». И Нина Ивановна, уговаривая Надю, тоже говорила пошлость, свадьбы не будет, Надя не любит своего жениха, презирает, как и «всю эту праздную, бессмысленную жизнь» (Там же. С. 279). Она хочет уехать отсюда, хочет учиться. А как только она села в вагон, ей увиделось, что перед ней раскрывается «громадное, широкое будущее». А вернувшись в поместье, она ходит по саду, ей кажется, что всё здесь состарилось: «О, если бы поскорее наступила эта новая, ясная жизнь, когда можно будет прямо и смело смотреть в глаза своей судьбе, сознавать себя правым, быть веселым, свободным! А такая жизнь рано или поздно настанет!» Но вскоре в доме получили телеграмму, что в Саратове скончался Саша. Надя уехала из дома: «Впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, полная тайн, увлекала и манила ее» (Там же. С. 285).

А семь лет тому назад, в 1896 году, Чехов написал «Дом с мезонином (Рассказ художника)», в котором показал, почему красивая, умная и деловая Лидия Волчанинова так и оказалась несчастливой. Она много работает, лечит больных, учит детей и взрослых, борется с Балагиным, который держит весь уезд в своих руках, «все должности в уезде роздал своим племянникам и зятьям и делает, что хочет», живёт этой борьбой и, сколотив сильную партию, прокатывает Балагина на очередных выборах. Она живёт в своем имении, отец её был тайным советником, хозяйка и две дочери вполне обеспечены. В семье Лиду называют замечательной. Но художник, рисуя свои пейзажи, постоянно спорит с Лидией, показывая односторонность и ущербность её устремлений: художник, резко критически оценивая себя, дескать, он странный человек, он постоянно недоволен собой, не верит в своё дело, он издерган, обращает внимание Лиды на то, что существующие условия жизни служат только порабощению. «Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья… их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сотни лет, и миллиарды людей живут хуже животных – только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх. Весь ужас их положения в том, что им некогда о душе подумать, некогда вспомнить о своем образе и подобии; голод, холод, животный страх, масса труда, точно снеговые обвалы, загородили им все пути к духовной деятельности, именно к тому самому, что отличает человека от животного и составляет единственное, ради чего стоит жить. Вы приходите к ним на помощь с больницами и школами, но этим не освобождаете их от пут…» (Там же. С. 180–181). Лида это уже слышала, но надо же что-то делать, «нельзя сидеть сложа руки». Художник, за которым скрывается сам Чехов, настаивает на духовной деятельности, призывает постоянно искать правду, справедливость, смысл жизни. А между тем сознаёт, что «деревня, какая была при Рюрике, такая и осталась до сих пор. Не грамотность нужна, а свобода для широкого проявления духовных способностей. Нужны не школы, а университеты» (Там же. С. 182). А между тем из деревни вышли многие замечательные люди, и дед самого Чехова, и Суворин, и многие другие.

В это удивительное время Антон Чехов замечал, что мало что делают и яркие, истинно талантливые люди. Наблюдая жизнь своих братьев Александра и Николая, наблюдая их окружение, Чехов в рассказе «Талант» со скорбью резко осуждает безделье людей: «Коллеги, все трое, как волки в клетке, шагают по комнате из угла в угол. Они без умолку говорят, говорят искренно, горячо; все трое возбуждены, вдохновлены. Если послушать их, то в их руках будущее, известность, деньги. И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что они все трое жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только двое-трое выскакивают в люди. Все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек». И среди них – его брат-художник, Николай, так мало написавший картин…

Сюжеты рассказов постоянно приходили к Чехову, но и мысль о драме не оставляла его. «Платонов» и «Иванов» – это лишь пробы пера в драматургии, театр его по-настоящему манил. Постоянные споры с Сувориным о литературе, о живописи, о театре волновали его, а сколько Чехов получал писем и сколько отправлял писем своим корреспондентам. Споры, полемика непременно звучала в этой переписке, много было волнующих вопросов, которые не давали покоя даже тогда, когда он писал рассказы и повести.

21 октября 1895 года Чехов сообщил Суворину, работая над пьесой «Чайка»: «Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви» (Письма. Т. 6. С. 8). Чехова ещё волновала статья А.С. Суворина «Наша поэзия и беллетристика» (Новое время. 1890. 11 мая), хотя прошло уже пять лет и полемичность статьи несколько поутихла. Суворин резко говорил о современных писателях, которые, в сущности, ничего не дали своим читателям, подражая своим предшественникам в выборе своих героев и героинь. Жизнь изменилась, изменились и люди, а литература по-прежнему топчется на месте: Суворин обращает внимание читателей, что должны знать современные писатели; а если они пойдут старыми, протоптанными путями, то литература превратится в праздное дело, не нужное для современного читателя.

Чехов не только знал об этой статье, но и принимал устное участие в её разработке. Отсюда и письмо Суворину о «Чайке». Он не раскрывает здесь содержания пьесы, не говорит о своем выборе сюжета, который словно бы подхватывает мысли своего времени о драматическом воздействии на человека искусства. Ни властная Аркадина, ни её сын Константин Треплев, написавший пьесу в новом духе, ни обаятельная Нина Заречная, мечтающая стать актрисой и ставшая ею, ни известный писатель Тригорин, увлекший провинциальную Нину в свои объятия, – вроде бы никто из этих действующих лиц не воплощает творческий замысел Чехова, а так уж получилось, что все вместе они, в разговорах, спорах, конфликтах, порой драматических и трагических, воплощают главную идею художника – это «новый род драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа… Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – ваши делают это…» – писал Горький Чехову в декабре 1898 года, точно выражая главную проблематику пьесы.

Да, это новый род драматического искусства, в котором душа художника слагается из множества человеческих душ: Треплев с первых страниц проклинает старый театр, в котором всё так привычно, одни и те же действующие лица говорят привычные слова, «когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль, – мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обходе; когда в тысяче вариаций мне подносят все одно и то же, – что я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему на мозг своей пошлостью»; он написал свою пьесу в новых формах, потому что «современный театр – это рутина, предрассудок». Очевидно, что в уста молодого Треплева Чехов вложил собственные мысли, он тоже мечтает о новых формах в искусстве. В «Чайке» тоже показана будничная «жизнь, какая она есть, и люди, какие они есть», но в пьесе дана широкая картина взаимной связи реального и будничного и поэтически обобщённого света глубоких философских обобщений, которая ясно должна звучать в подтексте театральной игры. Но пьеса Треплева терпит крах потому, что он далёк от реального мира с большими страстями и противоречиями. В пьесе Треплева «нет живых лиц», в пьесе «трудно играть» – таков приговор Нины Заречной.

Но и в Тригорине угадывается много чеховского, его мысли, чувства, переживания. И здесь дело не в соперничестве Треплева и Тригорина в отношении к Нине Заречной, а в отношении к литературе, к женщинам, к искусству. Нина Заречная с завистью говорила о творчестве Тригорина, а он недоволен своим творчеством: «Я не люблю себя как писателя… Я люблю вот эту воду, деревья, небо. Я чувствую природу, она возбуждает во мне страсть, неопреодолимое желание писать. Но ведь я не пейзажист только, я ведь ещё гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, говорить о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и, в конце концов, чувствую, что я умею писать только пейзажи, а во всем остальном я фальшив и фальшив до мозга костей». В письмах Чехова можно найти похожие мысли и о собственном творчестве. Но судьба Тригорина совсем иная.

Работая над пьесой, Чехов постоянно думал о том, что происходило совсем недавно и с ним самим и с Ликой (Лидия Стахиевна) Мизиновой, «девушкой необыкновенной красоты», как писали современники, мечтавшей об оперной карьере. Она часто бывала у Чехова в Мелихове. Вскоре она полюбила Чехова, который тоже был неравнодушен к ней. Юрий Соболев, один из биографов Чехова, впервые напечатал письма Лики к Чехову. В одном из них она писала:

«Вы отлично знаете, как я отношусь к Вам, потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю также и Ваше отношение, или снисходительное, или полное игнорирования. Самое мое горячее – вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой. Умоляю Вас, помогите мне, не зовите меня к себе, не видайтесь со мной. Для Вас это не так важно, а мне, может быть, это и поможет Вас забыть…» (Соболев Юр. Чехов. М., 1934. С. 208–209). Чехов дважды, как свидетельствуют биографы, отверг Лику Мизинову, она влюбилась в женатого писателя Потапенко, но и он не мог дать ей большого полновесного чувства.

Нина Заречная испытала тягости жизни и тягости молодой актрисы, когда Тригорин не верил в театр, смеялся над её мечтами, и она пала духом. «А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького, – признавалась она Треплеву. – Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно… Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно». «Жизнь груба», – утверждает Нина Заречная, пройдя через общение с «образованными купцами», пройдя через все тернии судьбы молодой актрисы и оставшись сама собой. Юность прошла, наступила душевная зрелость, когда перенесено много страданий, и она нашла свою дорогу, привлекая своей нравственной силой и мужеством.

В пьесе «Чайка» – действительно «пять пудов любви»: Нина Заречная любит Треплева и Тригорина, Тригорин любит Нину и Аркадину, Маша Шамраева – Треплева, а учитель Медведенко – Машу, Полина Андреевна Шамраева – доктора Дорна. Но всюду любовь терпит крушение, пронизывая все акты пьесы безрадостной любовью. Первые постановки «Чайки» в Александринском театре успеха не имели. Режиссёры и актёры не поняли новаторства драматурга. Только с созданием Московского художественного театра под руководством К.С. Станиславского и В.И. Немировича-Данченко был найден секрет чеховской драматургии, и «Чайка», поставленная МХТ в декабре 1898 года, имела громадный успех. «Чайка» – единственная современная пьеса, захватывающая меня как режиссёра, а ты – единственный современный писатель, который представляет большой интерес для театра с образцовым репертуаром», – писал В.И. Немирович-Данченко.

Через год, в 1899 году, МХТ с таким же успехом поставил новую пьесу Чехова «Дядя Ваня» (1896). Сюжет пьесы так же прост, обыкновенен, будничен, как и в «Чайке», но и здесь «реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа»: «Содержание в ней огромное, символическое, и по форме она вещь совершенно оригинальная, бесподобная вещь», – писал Горький Чехову.

Дядя Ваня, Иван Петрович Войницкий, умный, одарённый человек, двадцать пять лет работал в имении, которое принадлежало по наследству его племяннице Соне, «как самый настоящий приказчик», чтобы погасить немалый долг, оставшийся при покупке имения, и высылал заработанные деньги на содержание отца Сони, профессора Серебрякова. То был идеал, идол, которому поклонялись Иван Петрович и Соня и ради которого они готовы были на все жертвы, готовы были лишить себя всех земных радостей, лишь бы Серебряков ни в чём не нуждался в достижении своих благородных целей. А когда профессор Серебряков приехал в имение с молодой и красивой женой Еленой Андреевной, то вскоре все обитатели и гости имения убедились, что профессор – пустой, самовлюблённый и самоуверенный человек, который мало что знает, привыкший жить в городе, ради того, чтобы иметь средства, он предложил продать имение. Но это внешняя сюжетная линия, внутреннее движение совсем не такое уж простое: Иван Петрович и доктор Астров влюбляются в Елену Андреевну, Соня давно покорена талантливым доктором Астровым, но складывающуюся жизнь Елена Андреевна, «роскошная женщина», по словам Астрова, своими интригующими разговорами разрушает, весь налаженный быт взрывается, Войницкий, Астров, Соня остаются как бы не у дел, без всякой надежды устроить свою жизнь.

Потрясает сцена в пьесе, когда самодовольный профессор Серебряков собирает всех своих родственников и объявляет, что нужно продать имение – на вырученные средства он и его жена могут жить в столице, поскольку на средства профессора в отставке он прожить в столице не сможет. Все потрясены. Взорвался и возмущённый Иван Петрович, дядя Ваня, он бросает в адрес профессора гневные слова: «Ты погубил мою жизнь! Я не жил, не жил! По твоей милости я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни! Ты мой злейший враг!» В ответ Серебряков называет Войницкого «ничтожеством». Дядя Ваня стреляет в Серебрякова, но оба раза безуспешно, Соня уговаривает дядю Ваню смириться с обстоятельствами, и они снова работают на Серебряковых.

В этой пьесе, с подзаголовком «Сцены из деревенской жизни», значительна судьба доктора Астрова. Это один из главных персонажей пьесы, ему отводится роль жениха для Сони, они много говорят, и вот однажды Астров высказывает Соне одну из самых заветных своих мыслей: «Знаете, когда идешь темною ночью по лесу и если вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу… Я работаю, – вам это известно, – как никто в уезде, судьба бьет меня не переставая, порой страдаю я невыносимо, но у меня вдали нет огонька».

Соня испытывает к нему глубокие чувства, и он бывает в имении из-за неё. Ему нравится эта добрая, умная и чистая девушка, но с приездом Елены Андреевны его захватила её неповторимая красота. И всё разрушилось. Астров в финале пьесы говорит ей откровенные слова: «Как будто бы вы и хороший, душевный человек, но как будто и что-то странное во всем вашем существе. Вот вы приехали сюда с мужем, и все, которые здесь работали, копошились, создавали что-то, должны были побросать свои дела и все лето заниматься только подагрой вашего мужа и вами. Оба – он и вы – заразили всех нас вашею праздностью. Я увлёкся, целый месяц ничего не делал, а в это время люди болели, в лесах моих, лесных порослях, мужики пасли свой скот… И так, куда бы ни ступили вы и ваш муж, всюду вы вносите разрушение… и я убежден, что если бы вы остались, то опустошение произошло бы громадное».

После этих двух пьес, с успехом прошедших в МХТ, Чехов понял, что пьесы – это тоже его призвание. Он публикует повести «Мужики» (1897), «В овраге» (1900) и «На святках» (1900), в которых написал безрадостные картины деревенской жизни. Критика оценила их по-разному. Повесть «Мужики» была опубликована в московском журнале «Русская мысль», ставшем органом либерального направления. «Новое слово» под редакцией П. Струве, М. Туган-Барановского, А. Калмыковой и В. Поссе дала повести высокую оценку. Н. Михайловский выступил с резким осуждением «Мужиков». С разными точками зрения выступали и другие критики из журналов и газет.

После восхождения на царский престол Николая II и трагической Ходынки по всему чувствовалось, что в имперской России происходит что-то серьёзное, начинаются перемены сверху донизу. «Три сестры» (1901) Чехов завершил как раз накануне демократических перемен. С. Елпатьевский, хорошо знавший Чехова, вспоминал: «Поднимавшаяся бурная русская революция подняла и понесла с собой и Чехова. Он, отвертывавшийся от политики, весь ушел в политику, по-другому и не то стал читать в газетах, как и что читал раньше. Пессимистически и во всяком случае скептически настроенный Чехов стал верующим. Верующим не в то, что будет хорошая жизнь через двести лет, как говорили персонажи его произведений, а что эта хорошая жизнь для России придвинулась вплотную, что вот-вот сейчас перестроится вся Россия по-новому, светлому, радостному… И весь он другой стал – оживленный, возбужденный, другие жесты появились у него, новая интонация послышалась в голосе… И когда мне, не чрезмерно обольщавшемуся всем, что происходило тогда, приходилось вносить некоторый скептицизм, он волновался и нападал на меня с резкими, не сомневающимися, не чеховскими репликами.

– Как вы можете говорить так! – кипятился он. – Разве вы не видите, что все сдвинулось сверху донизу! И общество, и рабочие!..

Для меня стало очевидно, что происходил перелом во всем настроении Чехова, в его художественном восприятии жизни, что начинается новый период его художественного творчества.

Он не успел развернуться, этот период. Чехов скоро умер» (Воспоминания за 50 лет. Л., 1928. С. 306–307).

В пьесе «Три сестры» один из персонажей, Тузенбах, тоже говорит о буре: «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубежденность к труду, гнилую скуку… через какие-нибудь двадцать пять – тридцать лет работать будет уже каждый человек. Каждый!»

В пьесе предстают три замечательных сестры и их брат Андрей Прозоровы, и по ходу развития действия зрители видят, как дом Прозоровых, отметил режиссёр В.И. Немирович-Данченко, из царства красоты и мечты превращается в царство пошлости и мещанства, в торжество Наташи и Протопопова: одна за другой Ирина, Ольга и Мария покидают свой дом. Их защитники Вершинин и Тузенбах тоже далеки от реальных проблем жизни, они так же беззащитны и беспомощны. Наташа как невеста Андрея появилась в доме Прозоровых в розовом платье с зелёным поясом. Ольга удивилась и испуганно сказала, что «это нехорошо». А Наташа тут же спросила: «Разве есть примета?» Но пройдёт какое-то время, и Наташа победоносно сделает замечание Ирине: «Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс… Это безвкусица». Скромная и застенчивая в первом акте, Наташа как хищница припомнила обиды, нанесённые ей, и отомстила. И ещё много происходит событий, которые нравственно отделяют трёх сестёр от Наташи, что порождает в ней зависть и ненависть к сёстрам. А события в пьесе происходят как бы сами собой. Маша замужем за пустым Кулыгиным, влюбляется в благородного Вершинина и становится его любовницей. Наташа становится женой Андрея, хозяйкой дома и грубо выгоняет восьмидесятилетнюю Анфису, которая нянчила сестёр и Андрея, а Ольга, видевшая все это, не заступается за Анфису, а лишь жалуется на грубость Натальи. Ольга уходит из дома Прозоровых на казённую квартиру при гимназии, забрав с собой Анфису. Андрей проиграл в карты свой дом, дом перешёл в руки Наташи, Андрей превратился в ничтожество. О печальной судьбе брата тоскует Ирина: «Как измельчал наш Андрей, как он выдохся и постарел около этой женщины! Когда-то он готовился в профессора, а вчера хвалился, что попал, наконец, в члены земской управы. Он член управы, а Протопопов председатель… Весь город говорит, смеется, и только он ничего не знает и не видит… И вот все побежали на пожар, а он сидит у себя в комнате и никакого внимания. Только на скрипке играет. (Нервно.) О, ужасно, ужасно, ужасно! (Плачет.) Я не могу, не могу переносить больше!.. Не могу, не могу!..»

«Жизнь задела всех трех сестер своим черным крылом, – писал И. Анненский. – В начале драмы это была еще свободная группа. Каждая из трех сестер и хотела, и могла, как ей казалось, жить по-своему…

В конце драмы сестры жмутся друг к другу, как овцы, застигнутые непогодой… Как ветлы в поле, когда ветер шумно собьет и скосматит их бледную листву в один общий трепет.

У каждой стало в душе не то что меньше силы, а как-то меньше доверия к себе, меньше возможности жить одной. И это их больше сблизило. Стало точно не три единицы, а лишь три трети трех» (Книга отражений. СПб., 1906. С. 158).

Чехов был крайне удивлён, когда режиссёры и актёры МХТ утверждали в своих выступлениях, что «Три сестры» – это драма. К.С. Станиславский рассказал о том, как Чехов чувствовал себя неуютно, когда участники обсуждения пьесы говорили, что пьеса – это трагедия, другие говорили, что это драма. Чехов утверждал, что «Три сестры» – это водевиль, весёлая комедия. Чехов уверял своими пьесами, что комическое и трагическое существуют неразделимо, являясь разными сторонами самой жизни. И на это обратили внимание не только режиссёры и актёры МХТ, но и критики и учёные в последующем. Так, М. Григорьев в книге «Сценическая композиция чеховских пьес» писал: «В пьесах Чехова много трагического, но оно не излагается в форме трагедии: у него трагическое смешивается, сочетается со случайным, нелепым и потому смешным. В этом отношении Чехова можно сблизить с Шекспиром, у которого также элементы трагические сочетаются с комическими, хотя бы, например, в «Гамлете»… Но следует отметить и различие: у Шекспира сочетаются комические сцены с трагическими, у Чехова – комическое и трагическое внутри одной сцены» (Сценическая композиция чеховских пьес. М., 1924. С. 100–101). Некоторые биографы и исследователи посвящают много страниц анализу трагического юмора Чехова. Так что первые постановщики пьесы Станиславский и Немирович-Данченко не случайно спорили с Чеховым, понимая новаторскую эстетику его пьес.

Чехов, замышляя новую пьесу, «Вишневый сад», готовился её написать как водевиль, как пьесу «непременно смешную». «Последний акт будет веселый, да и вся пьеса веселая, легкомысленная», – писал Чехов 21 сентября 1903 года О.Л. Книппер, обещая Станиславскому и ей комические роли. И очень беспокоился, что Раневскую должна играть комическая старуха, а в МХТ нет комической старухи. И почему на афишах и в газетных объявлениях, писал Чехов Ольге Книппер, повсюду называют «Вишневый сад» драмой? Это драма для дворянства, утратившего свою собственность, свой «Вишневый сад», драма для Раневской и Гаева, не способных к хозяйственной деятельности, но ведь пьеса не только о них, сюжет её вбирает множество персонажей. Студент Пётр Трофимов говорит Ане о тёмном прошлом её дедов и прадедов: «Подумайте, Аня, ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов… Владеть чужими душами – ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней… Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала… покончить с ним…» Пётр Трофимов – «вечный студент». И Чехов очень беспокоился, что он не доработал Трофимова: «Я все трусил, боялся. Меня, главным образом, пугала малоподвижность второго акта и недоделанность некоторая студента Трофимова. Ведь Трофимов то и дело в ссылке, его то и дело выгоняют из университета, а как ты изобразишь сии штуки?» – писал Чехов 19 октября 1903 года Ольге Книппер (Письма. Т. 11. С. 278–279). Интересен и образ Лопахина, разбогатевшего крестьянина, который покупает вишневый сад. Чехов в письме Станиславскому высказывает то, что он задумал в образе Лопахина показать одарённого, но противоречивого человека: «Когда я писал Лопахина, то думалось мне, что это Ваша роль… Лопахин, правда, купец, но порядочный человек во всех смыслах, держаться он должен вполне благопристойно, интеллигентно, не мелко, без фокусов, и мне вот казалось, что эта роль, центральная в пьесе, вышла бы у вас блестяще… При выборе актёра для этой роли, не надо упускать из виду, что Лопахина любила Варя, серьезная, религиозная девица; кулачка бы она не полюбила» (Письма. Т. 6. С. 326). Не случайно автор подчеркивает, что у Лопахина – «тонкие, нежные пальцы, как у артиста», «тонкая, нежная душа».

Не раз Чехов переписывал текст пьесы, даже когда начались репетиции в театре, Чехов вносил свои поправки. Послав текст пьесы режиссёрам Станиславскому и Немировичу-Данченко, Чехов в тот же день получил телеграмму от Немировича-Данченко, который отозвался о «Вишневом саде» – «больше пьеса, чем все предыдущие», а Станиславский восторженно писал: «Потрясен, не могу опомниться. Нахожусь в небывалом восторге. Считаю пьесу лучшей из всего прекрасного, Вами написанного. Сердечно поздравляю гениального автора. Чувствую, ценю каждое слово» (Ежегодник Московского Художественного театра. М., 1944. Т. 1. С. 223–224).

С шумным успехом премьера пьесы «Вишневый сад» прошла в постановке МХТ в начале 1904 года, вскоре Чехов уехал за границу, но он был неизлечим. Летом 1904 года тело Чехова был перевезено в Москву и похоронено на Новодевичьем кладбище.


Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. М.: Наука, 1974–1983: С (Сочинения), П (Письма).

А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960.

Громов М. Чехов. М., 1993 (ЖЗЛ).

Владимир Галактионович Короленко
(15 (27) июля 1853 – 25 декабря 1921)

Родился в Житомире в семье уездного судьи Галактиона Афанасьевича Короленко (1810–1868), украинского дворянина. Мать, Эвелина Иосифовна Скуревич (1833–1903), – дочь польского шляхтича. В семье говорили по-польски. Две веры, православная и католическая, три языка. Учился в классической гимназии, но в связи с переездом в Ровно перешёл в реальную гимназию, которая не давала права поступать в университет. Осенью 1871 года В. Короленко, мечтая о карьере адвоката, поступил в Технологический институт в Петербурге, но проучился здесь недолго, в 1873 году, переехав в Москву, поступил на лесное отделение в Петровскую академию, учился успешно. Но с 1876 года обострилось студенческое движение, принимая бурные протестующие формы. За подачу коллективного протеста администрации академии В. Короленко был выслан в Вологду, потом в Кронштадт, потом был полностью освобождён от преследований. Мечта о писательстве рано поселилась в душе молодого Короленко, 7 июня 1877 года в газете «Новости» появилась первая его публикация «Драка у Апраксина двора». В это время он уже увлёкся народничеством, читал статьи П.Л. Лаврова, П.Н. Ткачёва, В.В. Берви-Феровского, он был искателем, протестующим против бюрократического режима монархической власти. В первом же опубликованном рассказе «Эпизоды из жизни «искателя» (Слово. 1879. № 7) были высказаны идеи, против которых тут же выступил В.П. Буренин в газете «Новое время» (1879. 20 июля). И началась травля не только Владимира Короленко, но и всей его семьи, попавшей в число государственных преступников. Шесть лет после этого В. Короленко подвергался тюремному заключению и ссылкам, сначала в город Глазов, в далекие Берёзовские Починки, потом в Якутск и, наконец, в Пермь. На всех этапах преследований В. Короленко не бросал работать, написал «Ненастоящий город», «Чудная», «В дурном обществе», «Временные обитатели «подследственного отделения» (затем этот рассказ получил новое название – «Яшка»), «Убивец», «Сон Макара», в которых действующие лица показаны и грешными страдальцами, и неукротимыми тружениками. Однако народническое любование трудовым народом не увлекло молодого писателя. В сентябре 1884 года В. Короленко подал заявление об окончании ссылки и в декабре того же года приехал в Нижний Новгород, где провёл самые счастливые годы, до января 1896 года. В январе 1886 года женился на Е.С. Ивановской, активной участнице революционного движения. Вокруг В. Короленко возникла нижегородская группа писателей и журналистов, жёстко осуждавших царский бюрократизм и всевластие. Не прекращался жандармский контроль за публикациями. В начале февраля 1885 года писателя арестовали по подозрению в преступной переписке, но вскоре отпустили.

С этого времени начинается бурная творческая и литературная деятельность В.Г. Короленко, встречи с писателями, общественными деятелями, активная журналистская работа. В Москве в 1886 году вышла первая книга В. Короленко «Очерки и рассказы», одна за другой родились две дочери. С апреля 1885 года он постоянно сотрудничал в газете «Волжский вестник», с Нижегородской архивной комиссией, с газетой «Русские ведомости». В Нижнем Новгороде в группу В. Короленко вошли писатели А. Анненский, С. Елпатьевский, А. Богданович, сотрудники земельных учреждений, почти вся демократическая интеллигенция. Начальник Нижегородского жандармского управления в 1894 году писал в вышестоящее учреждение: «Я имел честь доносить не раз, что В. Короленко составляет центр, около которого группируются почти все без исключения подозрительные личности, проживающие в г. Нижнем». И делал вывод, что В. Короленко можно разрешить писать художественные произведения, но ни в коем случае нельзя ему заниматься публицистикой (Былое. 1918. № 13. С. 29).

Тесно связал В. Короленко свою жизнь с журналом «Русское богатство», в 1894 году стал пайщиком, в 1896 году переехал в Петербург, чтобы непосредственно участвовать в работе журнала. В журнале «Русское богатство» (1893. № 2–3, 5–7, отдельное издание СПб., 1893, которое много раз переиздавалось) была опубликована серия очерков о русской деревне и переживаниях крестьян в 1893 году – «В голодный год». В 1892 году был написан рассказ «Река играет», в котором изображён образ замечательного перевозчика Тюлина, который находит в себе силы и мужество выстоять в борьбе с взбунтовавшейся рекой Ветлугой (Помощь голодающим: М., 1892). Короленко знакомится с Николаем Михайловским, Глебом Успенским, Львом Толстым, Антоном Чеховым. Редакции журналов «Русская мысль» и «Северный вестник» приглашают В. Короленко к сотрудничеству. После посещения Европы и Америки, Всемирной выставки в Чикаго написал ряд очерковых книг – «Драка в Доме», «В борьбе с дьяволом», «Фабрика смерти», рассказ «Без языка». Сравнивая Россию с Западом, приходит к печальному выводу, что жизнь русского человека бесправна, лишена свободы, социальной и юридической культуры. Как адвокат, защитник простого человека от наветов реакционных чиновников В. Короленко выступил на Мултанском процессе, где удмуртских крестьян обвинили в человеческом жертвоприношении, крестьяне были оправданы.

В. Короленко был потрясён неожиданной смертью двух дочерей. С этого времени, 1896 года, В. Короленко почувствовал резкую грань в своей жизни, начал стареть, по его признанию, задумался о тихой пристани для литературной работы, в 1900 году переехал в Полтаву, но и здесь тихая жизнь была только мечтой, беспокойный характер толкал его к беспокойным делам: Академия наук отменила выборы М. Горького в почётные академики (на самом деле по указу царской администрации), недавно избранный в почётные академики В. Короленко обратился ко всем академикам с призывом: в знак протеста против самодержавного своеволия отказаться от этого членства, А.П. Чехов и математик А.А. Марков поддержали призыв В. Короленко. Почти сразу за этим событием, в январе 1902 года, последовал процесс павловских сектантов в городе Сумы, в июне 1903 года – в Кишинёве еврейский погром, осенью 1904 года на собрании писателей в Петербурге потребовали свободы и конституции, затем забастовка и мирная демонстрация 9 января 1905 года, были написаны очерки «Сорочинская трагедия» (Русское богатство. 1907. № 4), «В успокоенной деревне» (Русские ведомости. 1911. 4 февраля), и, наконец, возникло дело Бейлиса, ритуальный процесс, в котором евреев обвиняли в убийстве русского мальчика. Острейшие события русской действительности постоянно вынуждали В. Короленко взывать к справедливости при решении трагических конфликтов, писатель призывал осудить бесчеловечные формы расправы над крестьянами со стороны карательной экспедиции статского советника Филонова, со стороны полицейского отряда против крестьян в деревне Кромщино.

В.Г. Короленко работал над многотомным романом «История моего современника», первый том из задуманного был опубликован в журнале «Русское богатство» в 1906–1908 годах, отдельное издание было опубликовано в 1909 году, тогда же был начат и второй том. Но что-то острое постоянно отвлекало от романа. «Совестным судией» назвал М. Горький всё то, что делал В. Короленко, «зеркалом русской совести» назвал его А.В. Амфитеатров, высоко отзывался о В. Короленко писатель П.Ф. Якубович.

Первая мировая война и Февральская революция вызвали серьёзные раздумья о грядущих переменах, а после революции и о распаде Российской империи, о свободе печати и других преимуществах свободного человека, ради которых он боролся всю жизнь. Но с наступлением Октябрьской революции В. Короленко вновь заговорил о цензуре, решение о которой было принято в первые дни после установления советской власти. В. Короленко писал статьи, печатал свои выступления, но самым важным всё же оставался дневник, в который заносил самые сокровенные мысли. В. Короленко признавался, что он – средний писатель («Мы, средние люди», – писал он), но его дневник по своей глубине, искренности и простоте возвышается до высокой литературы, это выдающийся документ эпохи. Получив первый том изданного «Дневника» после смерти В.Г. Короленко, М. Горький в письме его вдове писал: «Искренне Уважаемая Евдокия Семеновна – примите мою сердечную благодарность за присланный Вами подарок – первый том «Дневника» В.Г. Прочитал всю книгу сразу, в один день, и так она меня взволновала, так много напомнила, что – хоть плакать! Какая огромная жизнь прожита нами, Евдокия Семеновна, и как хорош в этой трагической жизни образ Владимира Галактионовича» (Короленко В.Г. Дневник. Полтава, 1925).

С восторгом, как светлый праздник, В. Короленко приветствовал падение императорского трона, свободу для человека и свободу для нового государственного строительства. 18 марта 1917 года В. Короленко писал своей сестре: «В несколько дней политическая физиономия России меняется, как по волшебству, почти без кровопролития, Республика, о которой не приходилось даже заговаривать в 1906 году, – теперь чуть не общий лозунг. Судьба подарила нам такого царя, который делал не просто поразительные глупости, но глупости точно по плану, продиктованному каким-то ироническим гением истории… Над русской землей загорелась наконец бурная и облачная, но, будем надеяться, немеркнущая заря свободы…» Но постепенно оптимистические надежды на Февральскую революцию рушились, на недосягаемой вершине революции, писал он, «холодно, ветрено». В. Короленко в это время завершал свой большой очерк «Война, отечество и человечество», в котором призывал продолжать войну с интервентами, всеми силами защищать своё отечество и выполнять союзнические обязательства, свято хранить патриотический долг. После Октябрьской революции положение писателя резко изменилось, ввели цензуру, а главное – угас патриотический подъём. В. Короленко резко отрицает позицию Чернова, который в своих выступлениях обещает тем, кто будет выступать против Учредительного собрания, террористические акты, как в старое время В «Дневнике» за 1917–1918 годы возникают картины одна ужаснее другой, рассказывается об ужасающей пьянке и произволе, отмечается, что очень много красногвардейцев-евреев поступают по своей прихоти, среди правящих в Полтаве – немало евреев: «Г-жа Робсман, недавно заявившая на собрании соц. – небольшевикам: мы вас вешать не будем, потому что дороги веревки; её дядя, зачем-то пользующийся псевдонимом Мазлаха, – комиссар банка. Заседает в госуд. банке и «разрешает» или не разрешает по своему усмотрению выдачи. Большевики прислали контрольную комиссию. Он её к контролю не допустил. По этому поводу ходят слухи о крупном хищении…» (Короленко В.Г. Дневник 1917–1921. М., 2001. С. 97). В Полтаве часто менялись власти, и ни одна из них не навела порядок, повсюду грабили, убивали по суду и без суда, Пилсудский, большевики, белые, атаманы типа Муравьева, и повсюду чрезвычайные обстоятельства – убивают и убивают. В письме от 17 (30) марта 1920 года к А.Г. Горнфельду В. Короленко писал среди прочего: «А мы тут переживаем смену за сменой. В прошлом году нас подчинили деникинцы. Ну, и ввели «порядок». Войдя в Полтаву, три дня грабили евреев, а оставляя наши страны, устроили фастовское побоище, ещё небывалое даже в наших юдофобских странах. Практиковались и бессудные расстрелы и другие безобразия. А мне пришлось иметь дело с начальником «контр-разведки». Оказался прежний жандарм со всеми жандармскими замашками» (Короленко В.Г. Воспоминания. Статьи. Письма. М., 1988. С. 381–382). И дени кинцы-утописты «реакции самой страшной», а «эта утопия стоит против утопии коммунистической, и жизнь всей страны парализована». Борются две утопии, а выхода нет. А в апреле 1920 года при шли большевики, прекратились грабежи, но возникли «опять чрезвычайки», «коммунизм возбуждает в населении общую вражду», вспыхнуло восстание, «восстание наивное, глупое, – лозунги неуловимые: ненависть к коммунизму и евреям», «кацапы» и «жиды» расстреливают «наших». Вообще – воздух насыщен кровавым туманом и предчувствиями» – это из письма В. Короленко к А.Г. Горнфельду 23 апреля (6 мая) 1920 года. В «Дневнике» В.Г. Короленко внимательно, день за днем, описывает кровавые события как со стороны белогвардейцев, так и со стороны большевиков-чекистов, иногда перечисляя имена «преступников». Мелькают еврейские имена среди членов «чрезвычайки», которые вызывают ненависть и призывы к отмщению. Взятки, доносы, грабежи, аресты, расстрелы – свидетельствует В. Короленко в дневнике и в письмах друзьям и коллегам. И чуть ли не каждый раз В.Г. Короленко и его супруга Евдокия Семеновна ходят по просьбе родственников к начальству и пробуют выручить попавших в беду.

Вот ещё несколько цитат из «Дневника» за 1919 год: 2 (15) июля Короленко сообщает, что привезли 25 человек на принудительные работы, но они истерзаны так, что один врач записал, что надо наказать того, кто допустил подобные истязания. Но этого палача видели свободно разъезжающим по городу. Заключение летописца:

«Живем среди безнаказанного варварства и ужаса!» И тут же новость за 7 (20) июля: «Расстрелы учащаются. Опять расстреливают без суда, по постановлению негласных разбирательств в коллегиях или даже проще» (Там же. С. 218). Расстреливали монахов, служителей монастырей, всех, кто «заражен церковными предрассудками». Короленко резко осуждает статьи Раковского «Кулацкие восстания» и Брольницкого «Будем беспощадны», в которых борцы за справедливость прямо призываются – доносите на всех врагов советской власти.

Невозможно пересказать всех безобразий, которые перечисляются в «Дневнике», чтобы понять, насколько несправедлива была советская власть к населению прежде всего Полтавы, но ведь безобразие и беззаконие творились по всей Украине, по всей России.

В.Г. Короленко очень точно рассказал о возникновении «красной буржуазии», которая забирает в свою собственность все драгоценные вещи. «Рассказывал ещё Л., – записал Короленко 12 мая 1920 года. – Происходило вскрытие сейфов. Рабочий с мозолистыми руками, слесарь, производивший вскрытие, вдруг говорит:

– Вот уже два года я делаю эту работу. Берут имущество буржуазии, – впрочем, я не люблю этого слова… Скажем, имущих классов. Но я ещё не видел, чтобы это имущество попадало в общую пользу… Вот эти золотые часы… Они попадут к красной буржуазии… А вот у меня как были железные часы, так и останутся, да и не надо мне других… А что теперь уже образуется красная буржуазия, то это верно…

На замечание председателя, что лучше заняться делом и что за такие речи можно ответить, рабочий сказал спокойно:

– Я ничего не боюсь.

Вот это «ничего не боюсь» тоже носится в воздухе. Выводы формулируются в краткие понятные формулы и начинают проявляться откровенными разговорами. И против этого бессильны всякие репрессии. А «красная буржуазия» – неосторожно сказанное, но меткое слово. Можно видеть многих коммунистов, не могущих отказать себе в удовольствии пощеголять с дорогими перстнями, портсигарами, затейливыми мундштуками… И этот раз прибежал человек с сообщением, что ему известно, что в сейфе такого-то есть особенный мундштучок… Так нельзя ли как-нибудь?.. А в прошлом году вещи из сейфов сваливали в кучи без описей…» (Там же. С. 286). Как раз об одном таком случае поведал А.И. Куприн в рассказе «Александриты»: «В конце 1918 года мне пришлось быть по одному делу в Москве, на Тверской, в старинном генерал-губернаторском доме, занятом тогда… Московским Советом… Мне пришлось там беседовать довольно долго с одним видным лицом большевистского мира… Этот человек был – Л.Б. Каменев. (Его на минуту отозвали.) Но за время его отлучки, оглядешись вокруг, я был не менее изумлен и заинтересован другим зрелищем… На столе были грудами навалены серебряные и золотые вещи – миски, призовые кубки, венки, портсигары и т. п., многие – в скомканном и в сплющенном виде. Тут же помещались железные гарницы, доверху наполненные золотой и старинной, времен императриц, монетой… В Совдепии нет ни одного взрослого человека «некоммуниста», не подвергнувшегося тюрьме и предварительному обыску с попутной реквизицией драгоценных вещей. На то, что перепадает в руки комиссаров и их жен, правительство смотрит сквозь пальцы. Но оно не напрасно состоит из людей тонких и ловких. Предоставляя мелким агентам лакомиться мелким пескарем и плотвичкой, красную рыбу, по безмолвному уговору, оно оставляет за собою. Таким образом оно и наложило тяжелую лапу не только на сейфы, но и на все заклады ссудных касс и ломбардов…» Исследователи на основе архивных данных установили, что была создана организация «Горпродукт» под руководством Гроссберга, Голендера, Шумлинского (подчинялась Л.Б. Каменеву), которая занималась «муниципализацией» торговли в столице. За два года, 1918–1919, комиссия, в сущности, ограбила всю столицу. Ревизия «Горпродукта» по настоянию рабочих Москвы установила, что все богатства из частных и государственных закромов разворовывались, списки награбленного не составлялись, а просто развозилось по домам, народное достояние рассматривалось как собственное предприятие. Точно так же было организовано и снабжение продуктами: население голодало, а работники «Горпродукта», «красная буржуазия», ни в чём не нуждались. Л.Б. Каменев был на стороне «Горпродукта». Ревизионную комиссию председатель МЧК Бреслав арестовал и объявил их белогвардейцами. В это дело были втянуты высшие государственные чины, в том числе Ленин и Сталин. В результате расследования Гроссберг и его команда были арестованы и преданы суду. Но разворованные богатства в закрома Отечества так и не вернулись.

А.И. Солженицын в книге «Двести лет вместе», ссылаясь на документы и публикации, писал: «Ещё ж и это не надо забывать: новые властители не упускали тут же насыщать свою наживу, а попросту – грабить беззащитных». «Добытые деньги переводятся, как правило, в драгоценные камни… Склянский (врач Эфраим Склянский – властный безжалостный заместитель Троцкого. – В. П.) пользуется в Москве репутацией «первого покупателя бриллиантов»: попался в Литве на досмотре вывозимого багажа зиновьевской жены Златы Бернштейн-Лилиной – и «обнаружены драгоценности на несколько десятков миллионов рублей» (Маслов С.С. Россия после четырех лет революции. Париж: Русская печать, 1922. Кн. 2. С. 190), «отдел же ВЧК по борьбе со спекуляцией, менее опасный и наиболее доходный, был в руках евреев» (Трубецкой С.Е. Минувшее. Париж, 1989. С. 195–196 // Всероссийская Мемуарная Библиотека (ВМБ) (Наше недавнее, 10). Солженицын А.И. Двести лет вместе. Ч. 2. М., 2002. С. 85).

19 июня 1920 года после встречи с Луначарским и беглого с ним разговора, припоминая обо всём, что пришлось ему выдержать за эти годы смуты и беззакония, В.Г. Короленко написал ему письмо, в котором захотелось как писателю с писателем поговорить о свободе слова и других «болящих вопросах современности». И конечно, В. Короленко начал с того, что во время посещения Луначарским Полтавы расстреляли пятерых, «в административном порядке», за которых так хлопотал В.Г. Короленко, а в своей речи Луначарский поддержал этот расстрел. И всё это поразило В. Короленко, ведь до революции они встречались, разговаривали о социализме, о нравственности, о гуманизме. А сейчас творятся «казни без суда, казни в административном порядке» – это и тогда, при царизме, «бывало величайшей редкостью». Следственная власть поступает как власть государственная – это пример, «может быть, единственный в истории культурных народов». Но представитель Всеукраинской ВЧК, оправдывая такие приговоры, сказал: «Но ведь это для блага народа». Административные расстрелы не принадлежат благу народа, нарушается элементарная законность и справедливость. Обычно чекисты ссылаются, что точно так же поступают и белые офицеры. Короленко резко осуждает «обоюдное озверение». «Все имеют право знать, кто лишен жизни, если уж это признано необходимым, за что именно, по чьему приговору. Это самое меньшее, что можно требовать от власти. Теперь население живет под давлением кошмара» (курсив мой. – В. П.), – резко пишет В. Короленко. И осуждает Луначарского за поддержку «административных расстрелов».

В.Г. Короленко написал А.В. Луначарскому шесть писем, последнее, шестое, – 22 сентября 1920 года. Ни на одно письмо А.В. Луначарский не ответил и по просьбе автора не опубликовал их. Опубликовали эти письма в журнале «Современные записки» (Париж. 1922. № 9) и в издательстве «Задруга» (Париж, 1922). В СССР – «Новый мир» (1988. № 10).

А спор в письмах В. Короленко приобретал принципиальный политический и теоретический характер. В. Короленко – беспартийный социалист, не большевик, не меньшевик, не эсер, он давно занимался общественными, социальными формами развития страны, сам был инакомыслящий, спорил с инакомыслящими, читал разнообразную литературу по всем этим вопросам. Во втором письме, 11 июля 1920 года, В. Короленко вспоминает своё первое знакомство с социальной практикой рабочего движения, когда он был в 1893 году на Всемирной выставке в Чикаго и присутствовал на митинге безработных. На площади было несколько трибун, выступали с разными предложениями, а сосед, русский еврей, сказал, что нужно было предварительно согласовать общие требования в одно и выдвинуть его на митинге. Против этого предложения решительно выступил опытный социалист, который в домашнем споре заявил, что «ни мы, ни эта толпа, ни учреждения Америки ещё к этому не готовы… Это легко устраивается только на бумаге, в «Утопиях». Но мы, марксисты, отлично понимаем, что нам придется иметь дело не с людьми, сразу превратившимися в ангелов, а с миллионами отдельных, скажем даже, здоровых эгоизмов, для примирения которых потребуется трудная выработка и душ, и переходных учреждений… Америка дает для этого отличную свободную почву, но пока и только». В Америке не созрели «объективные и субъективные условия социального переворота».

И после этого письма В. Короленко занимался всё тем же: «Бессудные расстрелы происходят у нас десятками, и – опять мои запоздалые или безуспешные ходатайства». Он пишет ходатайство председателю губисполкома о том, что 9 человек расстреляно в «административном порядке», пишет председателю Всеукраинского Центрального исполнительного комитета товарищу Петровскому – всё о том же. Иронически В. Короленко пишет о том, что «над Россией ход исторических судеб совершил почти волшебную и очень злую шутку»: «В миллионах русских голов в каких-нибудь два-три года повернулся внезапно какой-то логический винтик, и от слепого преклонения перед самодержавием, от полного равнодушия к политике наш народ сразу перешёл… к коммунизму, по крайней мере, к коммунистическому правительству… Известный вам английский историк Карлейль говорил, что правительства чаще всего погибают от лжи… Вашей диктатуре предшествовала диктатура дворянства. Она покоилась на огромной лжи, долго тяготевшей над Россией… Дворянская диктатура отвечала: от мужицкой лени и пьянства… Теперь я ставлю вопрос: все ли правда и в вашем строе? Нет ли следов такой же лжи в том, что вы успели внушить народу? По моему глубокому убеждению, такая ложь есть, и даже странным образом она носит такой же широкий, «классовый» характер. Вы внушили восставшему и возбужденному народу, что так называемая буржуазия («буржуй») представляет только класс тунеядцев, грабителей, стригущих купоны, и – ничего больше… Почему же теперь иностранное слово «буржуа» – целое, огромное и сложное понятие, с вашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор просто его не знавшего, в упрощенное представление о «буржуе», исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом, кроме стрижки купонов… Вы, большевики, отлили их окончательную форму. Своим лозунгом «грабь награбленное» вы сделали то, что деревенская «грабижка», погубившая огромные количества сельскохозяйственного имущества без всякой пользы для вашего коммунизма, перекинулась и в города, где быстро стал разрушаться созданный капиталистическим строем производственный аппарат» (Там же. С. 437–443).

В. Короленко в письмах А.В. Луначарскому предъявил обвинительный акт тому, что совершили большевики за три года диктатуры пролетариата: довели страну, разрушив капиталистический строй, до «ужасного положения»; довели страну до повсеместного голода; земледелец, видя, что у него берут то, что он произвёл, стал прятать хлеб в ямы, большевики послали продотряды и забирали и этот хлеб, возбудив ненависть в провинциях; «свободной печати у вас нет, свободы голосования – также…».

«В чем вы разошлись с вождями европейского социализма и начинаете все больше и больше расходиться с собственной рабочей средой? – продолжал свои обвинения коммунистическому режиму Короленко в шестом письме А.В. Луначарскому. – Ответ на этот вопрос я дал выше: он в вашем максимализме.

Логически это положение самое легкое: требуй всего сразу и всех, кто останавливается сразу перед сложностью и порой неисполнимостью задачи, называй непоследовательными, глупыми, а порой и изменниками делу социализма, соглашателями, колчаковцами, деникинцами, вообще изменниками… Вы убили буржуазную промышленность, ничего не создали взамен, и ваша коммуна является огромным паразитом, питающимся от трупа. Все разрушается: дома, отнятые у прежних владельцев и никем не реставрируемые, разваливаются, заборы разбираются на топливо, одним словом, идет общий развал… И вот истинное благотворное чудо состояло бы в том, чтобы вы наконец сознали свое одиночество не только среди европейского социализма, но начавшийся уже уход от вас вашей собственной рабочей среды, не говоря уже о положительной ненависти деревни к вашему коммунизму, – сознались бы и отказались от губительного пути насилия, но это надо делать честно и полно. Может быть, у вас ещё достаточно власти, чтобы повернуть на новый путь. Вы должны прямо признать свои ошибки, которые вы совершили вместе с вашим народом. И главная из них та, что многое в капиталистическом строе вы устранили преждевременно и что возможная мера социализма может войти только в свободную страну» (Там же. С. 458–470).

Повторяю, А.В. Луначарский не ответил на письма В.Г. Короленко, хотя готовился ответить, об этих письмах знал В.И. Ленин, не одобрял их, но так Луначарскому ничего и не порекомендовал. Весной 1921 года на Х съезде РКП(б) политика военного коммунизма в острой политической борьбе была отменена и утверждена новая экономическая политика (нэп). А через несколько месяцев после этого, 25 декабря 1921 года, Владимир Галактионович Короленко скончался.

Летом 1921 года В. Короленко, больной, с сильным нервным расстройством и болезнью сердца, согласился стать председателем Помгола (Комитет борьбы с голодом в составе: Л. Каменев (председатель), Н. Семашко, А. Рыков, Н. Некрасов, Кишкин, Щепкин, Кускова, Прокопович, Кутлер, Горький, Покровский, Левицкий) и написать воззвание к Европе. Но Помгол просуществовал недолго: в квартире Кусковой собрались члены Помгола для решения очередных задач, в некоторых выступлениях были допущены выражения, резко критикующие постановления правительства, и антибольшевистская критика. Тут же донесли в ВЧК, явилось несколько чекистов в кожаных куртках и арестовало высокое сообщество: подобный состав Помгола не может бороться с голодом.

А.М. Горький через несколько недель после такого решения уехал за границу, а В.Г. Короленко так и не написал воззвания к Европе.

В.Г. Короленко, как выразился А.М. Горький, был идеальным образом русского писателя.


Короленко В. Дневник 1917–1921. Письма. М., 2001.

Часть вторая. Русская литература конца XIX и 10-Х годов ХХ века

1

Чуть ли не все писатели, публицисты и очеркисты, старые и молодые, почувствовали, что реалистические формы в чём-то устарели, то ли содержание стало однобоким, то ли формой пресытились. И все, в том числе и читатели, поняли, что пришла пора поиска новых форм и содержания.

О поисках новых форм и содержания задумывались такие художники, как Лев Толстой, Антон Чехов, Владимир Короленко и другие.

По-прежнему привлекал внимание журнал «Вестник Европы» во главе с профессором Петербургского университета М.М. Стасюлевичем (1826–1911), верным оппозиционным традициям 60-х годов, когда они вместе с К.Д. Кавелиным, А.Н. Пыпиным, В.Д. Спасовичем и Б.И. Утиным покинули свои профессорские должности и ушли на творческую работу, публикуя свои статьи, очерки, воспоминания. Заместителем главного редактора был известный учёный-литературовед А.Н. Пыпин (1833–1904), а секретарём редакции экономист Л.З. Слонимский (1850–1918), привлёкший внимание тем, что чуть ли не впервые в России написал несколько статей о марксизме, и как автор критической статьи о «Московском сборнике» К.П. Победоносцева. Многие ещё помнили, что на страницах журнала были напечатаны произведения А.Н. Островского, А.К. Толстого, И.С. Тургенева, И.А. Гончарова, воспоминания И.И. Панаева, П.В. Анненкова, А.Н. Веселовского, В.В. Стасова, К.К. Арсеньева, до недавнего времени печатались в журнале А.Н. Плещеев, Я.П. Полонский, И.И. Мечников, И.М. Сеченов, А.Н. Данилевский, Н.И. Костомаров, С.М. Соловьёв. После закрытия журнала «Отечественные записки» в 1884 году пришёл в журнал М.Е. Салтыков-Щедрин, приносили свои сочинения П.Д. Боборыкин, Д.Н. Мамин-Сибиряк, А.М. Жемчужников, А.И. Эртель, И.Н. Потапенко. Но в 90-х годах стало заметно оскудение русской литературы не только в этом журнале, и в других журналах с русской прозой дела обстояли не лучше.

В 1897 году А.П. Чехов писал о журнале «Вестник Европы» как о «лучшем журнале из всех толстых». К 50-летнему юбилею творческой и общественной деятельности М.М. Стасюлевича, отмечая его заслуги, В.Г. Короленко и Н.Ф. Анненский писали в журнале «Русское богатство»: «Положив в основу своей программы начала здоровой гражданской жизни, заключающиеся в господстве зависимости законности и прочных гарантиях прав личности, в независимом суде, возможно широком развитии местного самоуправления, господстве веротерпимости, свободе слова и печати, разумно и широко поставленном образовании народа, журнал г. Стасюлевича проводит эту программу среди меняющихся настроений русского общества» (Русское богатство. 1897. № 12. С. 221).

Действительно, настроения в русском обществе менялись, даже на страницах одного журнала. М. Стасюлевич, по мнению его близких, без своего ведома не пропускал в журнале ни одной строчки. Г.В. Плеханов, полемизируя с журналом, положительно характеризуя главного редактора «как человека честного, бескорыстного, убежденного и деятельного», упрекает его одновременно как человека, который носит «на себе печать того отвлечённого русского либерализма, который по самой природе своей осуждён на полнейшее бессилие» (Соч. М. – Л., 1927. Т. 24. С. 66). А ведь русский либерал в 90-х годах XIX века – совсем не тот, кого мы сейчас называем либералом, это патриот, любит своё отечество, думает о народе, готов всячески помогать ему, не преклоняется перед Западом, чтит его достижения, готов учиться у него… Но остаётся независимым и гордым.

Русская проза в журнале «Вестник Европы» состояла преимущественно из романов П.Д. Боборыкина (1836–1921), начиная с 1873 года он поставлял в журнал свой роман чуть ли не ежегодно. С.А. Венгеров назвал число этих романов – «не менее 70–80 томов», увидев в этом их большое культурное значение.

Критики того времени были беспощадны к романам П.Д. Боборыкина, называли их заурядной беллетристикой, «массовой», посредственной литературой, мутным потоком, который хлынул на страницы журнала. Но П.Д. Боборыкин всё-таки выделялся на этом фоне острой проблематикой поставленных проблем, всё, чем жила Россия, было и в этих романах.

«Василий Тёркин» (Вестник Европы. 1892. № 1–6), «Перевал» (1894), «Ходок» (1895), «Княгиня» (1896), «По-другому» (1897), «Тяга» (1898), «Куда идти» (1899), «Однокурсники» (1901), «Исповедники» (1902), «Закон жизни» (1903), «Братья» (1904) – все эти произведения были в центре общественного мнения, их критиковали, подвергали обсуждению в дискуссиях, об этом оставили свои суждения Лев Толстой, Антон Чехов, Максим Горький. На невысокие художественные достоинства сочинений мало обращали внимание, они были очевидны, привлекали острые общественные проблемы – от критики народничества и марксизма до изображения в образе Василия Тёркина «политически мыслящего купца»: «Дикий замоскворецкий житель, купец Островского, переродился почти в европейского буржуа» (Горький М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 25. С. 308).

«Боборыкин замечательно чуток. Это заслуга», – писал Л.Н. Толстой. А А.П. Чехов писал О.Л. Книппер о повести П. Боборыкина «Однокурсники»: «Повесть прескверная, скучная, но интересная – в ней изображается Художеств. Театр и восхваляется М.П. Лилина. Ты прочти. Идёт речь о «Чайке» и «Дяде Ване» (Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. 19. М., 1950. С. 14). «Прескверная», но «интересная» – вот итог публикации романов П.Д. Боборыкина.

Страницы журнала «Вестник Европы» заполняли сочинения И.Н. Потапенко, В.И. Дмитриевой, А.А. Виницкой, К.Ф. Головина, Н.П. Стахевич и др. Лишь имя Игнатия Николаевича Потапенко (1856–1929) осталось в памяти читателей, критики, учёных. Роман «На действительной службе», опубликованный в «Вестнике Европы», принёс автору некоторую известность, но следующая повесть «Семейная история», опубликованная в «Северном вестнике», подверглась острой критике. Л.Н. Толстой в письме Н.С. Лескову писал 20 октября 1893 года: «Вчера я прочёл повесть Потапенко в «Северном вестнике». Какая мерзость! Решительно не знают люди, что хорошо и что дурно. Хуже – думают, что знают, и что хорошо именно то, что дурно. Положительно можно сказать, как про наши школы, что они не только не полезны, но прямо вредны, если ими исполняется всё тот же мрак. Вся наша беллетристика всех этих Потапенок положительно вредна. Когда они напишут что-нибудь не безнравственное, то это нечаянно. А критики-то распинаются и разбирают, кто из них лучше. Все лучше. Эта повесть Потапенко была для меня сoup de grace (последним ударом (фр.). – В. П.). Я давно уже подумывал, что вся эта беллетристика, со включением, и очень, всех Зола, Бурже и т. п., есть бесполезная пакость, а теперь это стало для меня полной несомненностью» (Собр. соч.: В 22 т. Письма. М., 1984. Т. 19–20. С. 268). Вполне возможно, что Л.Н. Толстой преувеличивал «мерзость» сочинений И.Н. Потапенко, но отношение к публикуемой литературе в «Вестнике Европы» точно отражает бескрылую и мелкотемную натуралистическую беллетристику, которая заполонила всю журнальную и издательскую литературу.

Подобная унылая беллетристика была напечатана и в других журналах.

Интерес к журналу привлекали стихотворения старой школы – А.М. Жемчужникова, Я.П. Полонского, В.Н. Ладыженского и др., но особенно был интересен Владимир Сергеевич Соловьёв (1853–1900) своими стихами и острой публицистикой, в том числе и религиозной. В «Вестнике Европы» были опубликованы его стихотворения «Неопалимая купина» (1891), «Зачем слова» (1892), «Милый друг, не верю я нисколько» (1893), «На озере Сайма», «Белые колокольчики» (1899), поэма «Три свидания» (1898), «Дракон» (Зигфриду) (1900) и др. В. Соловьёв, публикуя свои стихи, сомневается в их надобности, когда есть такие поэты, как Пушкин и Тютчев. Но находились в это время поэты и критики, которые увидели в стихах Соловьёва новизну содержания и новую форму. Валерий Брюсов (1873–1924), о котором речь ещё впереди, писал П.П. Перцову: «Очень Вам благодарен за указание на Вл. Соловьёва. Читаю его стихи и нахожу их прекрасными – но прекрасными внутренней стороной… Лично мне дороже всего те его стихотворения, где он освобождается от влияния Фета, пишет проще и глубже. Таковы – «Волна в разлуке с морем», «Вся в лазури сегодня явилась», «О, что значат все слова и речи». Г. Соловьёв, изображая человеческую душу томящейся по душе всемирной, изображая любовь идеальную, в которой желанья не бегут, словно тени, а обеты не пустые слова, – открыл себе безграничные горизонты новых, ещё не затронутых положений и настроений» (Письма В.Я. Брюсова к П.П. Перцову. М., 1927. С. 38). В «Вестнике Европы» догадывались, что стихотворения и поэмы чем-то очень серьёзным отличаются от его предшественников, но символистом Соловьёва назвали только в конце его жизненного пути. Почти все участники литературного движения знали, что в Париже открылось общество «Декадент», что появилась целая группа поэтов-символистов, выпускают сборники, устраивают дискуссии, от них отворачиваются, критикуют. И в России замелькали эти странные слова – «декадент», «символизм».

Владимир Соловьёв критически отнесся к декадентству в публикациях В. Брюсова, к их неясности и тёмным намёкам на нечто символическое, невозможно отыскать «смысл этих стихотворений по совершенному отсутствию в них всякого смысла»: «О, закрой свои бледные ноги» – это стихотворение В. Брюсова – «самое осмысленное произведение всей символической литературы, не только русской, но и иностранной» (Вестник Европы. 1895. № Х. С. 847, 849).

Владимир Соловьёв печатал в журнале не только свои стихотворения, яркой публицистикой на различные темы привлекал он внимание редакции и читателей. Он выступал против Н.Я. Данилевского, К.Н. Леонтьева, В.В. Розанова, П.Д. Боборыкина. Его статьи «Первый шаг к положительной эстетике», «Судьба Пушкина», «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина», «Национальный вопрос», «Византизм и Россия», «Оправдание добра», «Три разговора», о А.А. Голенищеве-Кутузове, Ф.И. Тютчеве, А.К. Толстом, М.Ю. Лермонтове вызвали острую полемику, особенно статьи о Пушкине. В 1900 году критик К.А. Арсеньев, полемизируя с декадентами и символистами, которые к этому году вполне сформировались и называли В. Соловьёва символистом, писал: «В этом есть небольшая доля правды; но символизм Вл. С. Соловьёва не носит на себе признаков вырождения. Он свободен и от претензий выразить невыразимое, воспроизвести неуловимое, и от систематической погони за новизною, хотя бы это была новизна бессмыслия и изломанности. Такие пьесы, как «Милый друг, иль ты не знаешь», «Земля владычица», «Хоть мы навек незримыми цепями», «На поезде утром», «Стая туч на небосклоне», «На том же месте», «Белые колокольчики», многие обращения к финляндской природе (особенно к озеру Сайма), могут, пожалуй, быть названы символическими; но они прежде всего поэтичны, их настроение передаётся непосредственно и просто, а не путём преднамеренно-«суггестивных» звуков или красок» (Вестник Европы. 1900. № IХ. С. 410).

Лев Толстой внимательно следил за публицистикой В. Соловьёва. Ещё в октябре 1890 года Н.Н. Страхов прислал ему книги, за которые Толстой благодарит его. Вместе с тем выражает сожаление, что прочитал критическую статью Соловьёва «Мнимая борьба с западом» (Русская мысль. 1890. № 8) о националистической теории Н.Я. Данилевского в книге «Россия и Европа», которую отстаивал Н. Страхов в книге «Борьба с Западом в нашей литературе». С полемикой против статьи В. Соловьёва ещё раз Н. Страхов выступил в статье «Новая выходка против книги Н.Я. Данилевского» (Новое время. 1900. 21 сентября): «Ваши статьи, простите, прочёл с грустью, хотя и понимаю ваше раздражение и удивляюсь на Соловьёва» (Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1984. Т. 19–20. С. 204).

Лев Толстой осудил статью В. Соловьёва «Смысл войны. Из нравственной философии» (Ежемесячные литературные приложения к «Ниве». 1895. № 7): «Уж очень скверно то, что написал Соловьёв», здесь Соловьёв оправдывал войны, в которых есть «историческая польза», Толстой осуждал Соловьёва и за чрезмерное восхваление, апологию государства.

Лев Толстой с одобрением отнёсся к критике книги В. Соловьёва «Оправдание добра» (М., 1897), в которой автор расхваливает церковь, государство, охранительные государственные средства, полицию и войска.

Были и статьи В. Соловьёва, которые читали и Лев Толстой, и Софья Андреевна и высказывали резко противоположные мнения о прочитанном, настолько был глубок и разнохарактерен взгляд философа, критика и поэта, честно говорящего то, что думал. Он даже ставил Стасюлевичу условие прежде ставить в номер отредактированный им из-за цензурных строгостей текст, а в следующем номере давать поправку и печатать то, что написал автор; и редактор исполнил свои редакторские функции, угодил цензуре, и автор сказал то, что хотел сказать.

2

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) одним из первых почувствовал, что «дети, взращенные «людьми шестидесятых годов», отказываются от наследства своих отцов, от солидарности с ними и идут искать каких-то новых путей жизни, другой «правды», как писал В.В. Розанов в статье «Почему мы отказываемся от «наследства 60—70-х годов»?» (Московские ведомости. 1891. № 185). В октябре 1892 года в Русском литературном обществе Петербурга Мережковский прочитал лекцию «О причинах упадка русской литературы», а чуть позднее вторую – «О новых течениях современной русской литературы», обе вошли в книгу «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (СПб., 1893), которую вскоре стали называть манифестом нового литературного направления – символизма, модернизма, декадентства, по вкусу критиков и участников этого движения. По описанию биографов, А.М. Скабичевский, Н.К. Михайловский, Ю.Н. Говоруха-Отрок и др., верные своим традиционным взглядам, книгу встретили критически.

В это время Мережковский и его жена З.Н. Гиппиус (1869–1945) сблизились с редакцией журнала «Северный вестник», укрепившейся благодаря инициативе и средствам Л.Я. Гуревич и А.Л. Волынского (настоящие имя и фамилия Хаим Лейбович Флексер, 1861–1926).

Любовь Яковлевна Гуревич (1866–1940), дочь известного педагога, получила хорошее филологическое образование, писала рассказы, переводила, перевела с латинского «Переписку» Спинозы (СПб., 1891), на паях приобрела в 1891 году журнал «Северный вестник», вскоре стала полной хозяйкой журнала и предоставила Волынскому широкую свободу публикаций вплоть до закрытия журнала в 1899 году. Ещё в 1887 году, бывая в кружке секретаря журнала «Северный вестник» А.А. Давыдовой, познакомилась с Н.М. Минским (Виленкин, 1856–1937), Д. Мережковским, А. Волынским. Бывала у Л. Толстого, переписывалась, печатала его сочинения в «Северном вестнике». Приглашала к сотрудничеству Н. Лескова, В. Стасова, Ф. Сологуба, К. Бальмонта, М. Горького.

Мережковский, анализируя классиков отечественной литературы, вместе с тем обрушился на «удушающий мертвенный позитивизм» последнего времени и провозгласил торжество «художественного идеализма», «выделяя три определяющих элемента нового искусства – мистическое содержание, символы и расширение «художественной впечатлительности» (Русские писатели. 1800–1917: Биографический словарь. М., 1999. С. 19).

А.М. Скабичевский назвал Мережковского «изменником родной русской литературе», а Михайловский упрекнул его в том, что он принимает «миражи за действительность». Мережковский печатает сборники стихотворений «Новые стихотворения. 1891–1895» (СПб., 1896) и «Дети ночи», которые были резко отрицательно приняты традиционной журнальной общественностью, понятые как «печального приспешника клики декадентов» (Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1896. № 9. С. 210).

Валерий Яковлевич Брюсов (1873–1924), окончивший историко-филологический факультет Московского университета, рано узнал французских символистов, понял, что это «путеводная звезда» будущей поэзии, и решительно заявил, что будет вождём этого поэтического направления. В 1894–1895 годах издал три сборника «Русские символисты» преимущественно из своих собственных стихов, одновременно перевёл и издал сборник Поля Верлена «Романсы без слов» (М., 1894). Здесь было много путаного, бессвязного, торопливого, но слова эти прозвучали, обещая что-то новое и таинственное.

В это же время обратил на себя внимание Константин Дмитриевич Бальмонт (1867–1942), окончивший Владимирскую гимназию, учившийся на юридическом факультете Московского университета и в Демидовском юридическом лицее в Ярославле. Юриста из Бальмонта не получилось, он увлёкся литературой, в 1885 году в журнале «Живописное обозрение» опубликовал три стихотворения, познакомился с В.Г. Короленко, занялся переводами с английского, немецкого, французского языков, Гейне, Мюссе, Сюлли-Прюдом; затем покорила его скандинавская поэзия, он переводит Брандеса, Ибсена, Бьёрсона. На собственные средства он в 1890 году в Ярославле издал книгу «Сборник стихотворений», в 1894 году перевёл и опубликовал «Историю скандинавской литературы» Ф.В. Горна. В 1894 году в Петербурге появляется сборник стихотворений Бальмонта «Под северным небом», который во многом сближает его с Мережковским и Брюсовым. Следующий сборник стихотворений Бальмонта «В безбрежности», вышедший в Москве в 1895 году, как и первый, пронизан явлением западноевропейской стихотворной эстетики; та же неопределённость, безбрежность, загадочность в формулах и словах, над реальной жизнью торжествуют сновидения и призрачность.

В 1894 году Бальмонт сблизился и подружился с В. Брюсовым, три года они были, как свидетельствуют мемуаристы, «друзьями-братьями», но потом, после многочисленных споров о путях развития русской литературы, их дороги разошлись.

В 1897 году Бальмонт женился и вместе с женой уехал за границу, жил во Франции, Испании, Голландии, Англии, Италии, изучал языки, культуру, читал в Оксфорде цикл лекций о русской поэзии, готовил сборник своих стихотворений к изданию: в Петербурге в 1898 году вышел сборник «Тишина», в котором определённо зазвучали «декадентские» мотивы. Мощно повлиял на поэзию Бальмонта популярный в то время немецкий философ Фридрих Ницше (1844–1900), проповедавший культ сильного человека («Так говорил Заратустра», 1883–1884), не признававший добра и зла в своих поступках, проповедовал имморализм, отрицание нравственных чувств и качеств человека.

После заграничных путешествий К. Бальмонт жил в Петербурге, близко сошёлся с кругом символистов – Мережковским, Сологубом, Гиппиус, Минским, а в Москве продолжал творческие отношения с Брюсовым, Ю.К. Балтрушайтисом и С.А. Поляковым, создавшим издательство «Скорпион», а затем и журнал «Весы». «Скорпион» и «Весы» – два творческих центра символистов, которые утвердились в России. Но это было гораздо позднее. А пока у декадентов и символистов возникали проблемы издания своих сочинений. Брюсов и Бальмонт, как преуспевающие люди, издавали книги за свой счёт, а Мережковскому, написавшему роман «Юлиан Отступник», трудно было пробиться в журналы, «Вестник Европы» с его строгими либеральными позициями произведение печатать отказался, как и следующий роман о Леонардо да Винчи. Мережковский прочитал его в одном литературном салоне, и вещь понравилась. Слухи о романе пошли по Петербургу.

Зинаида Гиппиус случайно встретила нового редактора «Северного вестника» Акима Волынского, разговорились, Волынский говорил о новых задачах своего журнала. Он намерен был печатать молодых писателей, и его заинтересовала судьба романа Мережковского. «Это был худенький, маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный, – вспоминала З. Гиппиус в книге о Мережковском. – Он, впрочем, еврейства своего не скрывал (как Льдов-Розенблюм), а, напротив, им даже гордился». Мережковский передал роман в «Северный вестник». Но то, как готовил Флексер роман к набору, поразило Мережковских: «Флексер распоряжался текстом без больших церемоний: он пришёл к нам с рукописью, которую брал читать, и, почти грубо (может быть, он просто и держать себя не умел?) указывал на отмеченные куски: «Это – вон! Вот это тоже вон!» Чем он свои «вон» мотивировал – совершенно не помню.

В результате роман «Юлиан Отступник», первый в трилогии, появился в «Северном вестнике» в урезанном и местами искажённом виде» (Дмитрий Мережковский. М., 1991. С. 331). «Смерть богов (Юлиан Отступник)» (первоначальное название «Отверженный») была напечатана в «Северном вестнике» в 1895 году, № 1–6. Это был IV век Римской империи, император Юлиан стремится восстановить языческие культы и отвергнуть христианство, которое уже глубоко проникло в быт и нравы империи.

Зинаида Гиппиус читала журнал «Северный вестник», особое внимание обращала на сочинения Волынского-Флексера, но попадались и стихотворения, которые могли бы украсить любой журнал, она одна из первых заметила стихотворения Фёдора Сологуба, «который без «Сев. Вест.» не скоро пробил бы себе дорогу». «Однако в том же Флексере были черты, – писала З. Гиппиус, – которые не могли, в конце концов, не привести нас к разрыву с ним. Его самоуверенность прежде всего. Со второго года он начал писать в журнале литературную критику, из месяца в месяц. И вот каждый раз по выходе книги у меня начиналась с ним очередная ссора… Я протестовала даже не столько против его тем или мнений, сколько… против невозможного русского языка, которым он писал». Флексер возмущался этой критикой, убеждал её, что есть и такие читатели, которые «хвальят». Гиппиус говорила, что «евреям очень трудно писать, не имея своего собственного, родного языка». Древнееврейского они не знают, а писать на жаргоне не хотят. «Всё это я ему высказывала совершенно просто, в начале наших добрых отношений, повторяю – с наивностью, без всякого антисемитизма, а как факт, и с сожалением даже к судьбе писателей-евреев. И была испугана его возмущенным протестом» (Там же. С. 334).

А. Волынский писал много, выбирал полемические темы и придерживался своей линии. Волынский написал монографию о Н.С. Лескове, кое с чем можно было согласиться. Прослежен весь творческий путь писателя, представлены и проанализированы чуть ли не все его сочинения, но как только Волынский касается романов «Некуда» и «На ножах», тут ему изменяет объективность и чувство вкуса. Роман «Некуда» был опубликован в апреле 1863 – декабре 1864 года под псевдонимом М. Стебницкий, потом роман ещё пять раз переиздавался, вокруг произведения шла либеральная полемика, и Волынский полностью поддержал тех, кто критиковал роман. Н. Лесков выступил против «нигилистов», которые пророчески заявляли о торжестве революционных форм в России, Лесков придерживался эволюционного взгляда на перемены в обществе, без кровопролития и грабежей. Доктор Розанов, положительный герой романа, утверждал, что надо испытать все мирные средства, а не подводить народ под страдания, никакими форсированными маршами мы ничего не добьемся. Революционеры готовы были «пять миллионов вырезать», а остальным доставить «счастье». Нигилисты «мутоврят народ», пытаются разрушить нравственные основы общества. Всему этому противостоит Н. Лесков. Ничего этого не увидел в романе А. Волынский. Н. Лесков, оправдываясь, говорил, что он описал лишь одну Знаменскую коммуну, которой руководил Слепцов, что эти образы – всего лишь «фотографии». И у каждого из персонажей есть свой прототип. Но критика продолжала свой «разгром». А. Волынский продолжил эти традиции. Вот фигура Райнера, прототипом которого был Бенни. «Все произведение написано извне, – критикует роман «Некуда»

A. Волынский, – без осторожного и тонкого прозрения в душу людей. Нарисован «пламенный» демократ по убеждениям, но читатель не видит его внутреннего мира. Лесков, который имел общение с Бенни, знал разные интимные стороны его жизни, не посягал и не чувствовал интимных основ его натуры, которая для романиста должна была представлять наибольший интерес.

С таким же несовершенством нарисована Лиза Бахарева… Лесков вносил в свой роман ходячие анекдоты, сплетни и собственные каверзные измышления, которые не открывают надёжных путей в глубину человеческих душ, если писатель прибегает к литературному орудию не для отыскания правды, а для того, чтобы излить свои накипевшие страсти и пристрастия. В романе отсутствует то настоящее искусство, которое оправдывает пользование человеческими документами, которое видит под мутным покровом жизни снятые борения пытливого и страдающего духа… Именно в изображении этого «Дома согласия» (руководитель Василий Слепцов. – B. П.) пасквиль, отравленный бессознательным ябедничеством, бьет в глаза и производит отталкивающее впечатление. Искусство почти совсем исчезает на этих страницах романа, оставляя грязную накипь злорадных наблюдений, и цинизм, замаскированный моральными обличениями.

В противоположность роману «Некуда», в котором местами прорывается, по крайней мере, сильный темперамент Лескова, роман «На ножах» написан с неимоверною тягучестью и, как это ни странно, без сколько-нибудь заметного таланта…» (Н.С. Лесков. СПб., 1898. С. 158–161).

В писаниях А. Волынского заметен был острый взгляд на проблему еврейского персонажа в романах Н. Лескова. Бенни с еврейской кровью, и позорно для такого таланта, как Лесков, что образ получился бледным; литератор Кишенский – тёмный делец, «жид» – изображён «в духе юдофобски обличительных романов Вс. Крестовского» (Там же. С. 162). «Лескову не удалось создать ни единого живого лица. Как художественное литературное явление, роман не существует» – таков поразительный итог размышлений А. Волынского о двух романах Н.С. Лескова. Всё это тоже постоянно отражалось в разговорах и приятельском общении.

* * *

В кругу русских интеллигентных людей не было даже помина на антисемитизм, только в начале 90-х годов в газете «Новое время» Суворина начали появляться статьи талантливого поэта, сатирика и журналиста Виктора Петровича Буренина (1841–1926). Внук крепостного, сын архитектора, он остро критически писал об общественных неустройствах, в том числе о евреях и еврейских проблемах в государстве Российском. «Начал с Надсона, – вспоминала Гиппиус, – и особые поклонники Надсона уверяли даже, что от его фельетонов Надсон и умер, хотя известно, что этот болезненный офицер (Д.С. его хорошо знал) умер от чахотки. Да и что это за писатель, который может умереть от критического фельетона! Нововременский критик не щадил никого, но евреев преследовал в особенности. Не щадил он и нас с Д. Серг., но был так остроумен, что его фельетоны, его пародии, касались ли они нас или того или другого еврея, не могли нас не забавлять» (Там же. С. 335). В это же время З. Гиппиус и Д. Мережковский, который начал работать над романом о Леонардо да Винчи, собрались поехать в Италию. Флексер упросил их взять его с собой, итальянского он не знал, и с ним происходило «немало комичных эпизодов», когда он «не умел отличить статую от картины», когда он по совету Мережковского взял книгу Макиавелли и во время прогулки по окрестностям Флоренции сидел в экипаже и читал книгу, что, естественно, раздражало интеллигентную даму. Вскоре последовал и разрыв с Флексером: «Я наконец совсем, и резко, отказалась печататься в «Сев. Вест.» из-за отвращения к уродливым статьям Ф-ра. М.б., это было глупо, но его язык оскорблял моё эстетическое чувство» (Там же. С. 338). Разошлась с «Северным вестником» не только З. Гиппиус, но и Д. Мережковский, роман которого о Леонардо был отвергнут по принципиальным соображениям, Волынский выступил против «утонченнейшего язычника Леонардо да Винчи» за торжество «христианского идеализма». Покидали журнал и другие символисты.

Но «Северный вестник» по-прежнему возглавлял Волынский, и, как пишут многочисленные исследователи, он никому не уступал первенства в журнале, критиковал почти всех сторонников модного течения, проявлял известную ревность: «Волынский хотел быть единственным наставником нового течения» (Литературный процесс и русская журналистика конца XIX – начала ХХ века. 1890–1904. М. С. 123). В статье «О символизме и символистах» А. Волынский писал: «В их неясно обозначающихся талантах, шатающихся из стороны в сторону, в их смутных исканиях новых форм и ощущений я сочувственно выделял только то, что могло развиться в художественный идеализм, открыто осуждая и отшвыривая все враждебное идеализму, а следовательно, истинному символизму…» (Северный вестник. 1898. № 10–12. С. 175). Предчувствуя скорую гибель журнала, Волынский думал и надеялся на прилив молодых писателей, он хорошо написал о Горьком, первые рассказы которого были напечатаны в журнале, увидев в его творчестве «отблески ибсеновских настроений и ницшеанских идей», но союза с Волынским у Горького не получилось, Горький увидел в нём носителя диктаторских полномочий, капризного редактора, человека, склонного навязывать свою точку зрения по любому вопросу.

Особенно резво Волынский начал полемику против авторов только что возникшего журнала «Мир искусства», первый номер которого вышел в ноябре 1898 года. Журнал был организован любителями, художниками, общественными деятелями. Валентин Серов, Александр Бенуа, Сергей Дягилев, Лев Бакст, Константин Сомов, Дмитрий Философов… Один из самых деятельных художников и литераторов Александр Бенуа предполагал, что журнал займётся борьбой с упадком и «всякой сорной травой (хотя бы модной)». Редакция сразу разбилась на два лагеря: к правым относились С. Мамонтов и М. Тенишева, издатели, Д. Философов, к левой – В. Серов, К. Коровин, Л. Бакст, В. Нувель, председатель редакции С. Дягилев занимал нейтральную позицию, сначала преимущественно помалкивал, но в ход дискуссий вмешивался, сохраняя деликатную позицию выяснения истины.

В журнале принимали участие художники и критики – И. Грабарь, М. Добужинский, В. Кандинский, А. Остроумова-Лебедева, С. Волконский, А. Коптяев, Г. Ларош, И. Фомин, А. Шервашидзе, С. Яремич. В журнал отдавали свои сочинения Д. Мережковский, Н. Минский, З. Гиппиус, В. Розанов, П. Перцов, Л. Шестов, К. Бальмонт, В. Брюсов, А. Белый, Ф. Сологуб, С. Андриевский, Рцы (И. Романов), П. Гнедич, П. Николаев, К.Ч. (К. Чуковский) и др. Владимир Соловьёв опубликовал в журнале две статьи.

В 1897–1898 годах Лев Толстой опубликовал трактат «Что такое искусство?», поднявший целую бурю откликов в печати, в лекциях, обсуждениях. Возникают новые художественные объединения, союзы художников, В. Плеханов издаёт книгу «Письма без адреса», в которой развивает основы материалистической эстетики.

Всё молодое, талантливое, противостоящее рутине, старым вкусам в борьбе за новое содержание и новые формы, принимало участие в работе журнала, хотя не всё, что публиковалось в журнале, было по сердцу членам редакции. Декларацию журнала «Мир искусства» изложил Сергей Дягилев в статье «Сложные вопросы» (1899. № 1–2, 3–4), в которой выступил за свободного художника, не подчиняющегося никакому направлению и полезной цели, выступил против «противохудожественной теории социализма»: личность творца должна быть свободна как от художественных воззрений Льва Толстого, так и Чернышевского, но «искусство и жизнь нераздельны». Вместе с тем С. Дягилев критикует и Гюисманса, О. Уайльда, Э. По, а с другой стороны, резко обрушивается и на Золя и его последователей, которые проникли в «брюхо своего Парижа», но полной жизни и красоты так и не добились.

Полемика развернулась острая и широкая, захватив чуть ли не все круги образованной интеллигенции. На «Сложные вопросы» С. Дягилеву кто только не отвечал в своих резких откликах: Владимир Стасов в своих памфлетах обещал «мирискусникам» «непримиримую вражду», он был известный защитник передвижников и композиторов «Могучей кучки», выступил Репин и сразу против него выступил С. Дягилев, выступили против декларации журнала критики «Русской мысли», «Жизни», журнала «Мир Божий». Резко выступил против мирискусников Аким Волынский на страницах «Северного вестника» (1898. № 8/9). «Мир искусства» тут же ответил рецензией на книгу Волынского «Борьба за идеализм», в которой увидели только «школьную мудрость, сухую и неглубокую». Резко выступили против «Мира искусства» Мережковский, Минский, Розанов как защитники проповеднической литературы и философии. Дягилев, Бенуа и другие мирискусники категорически возражали, чтобы Мережковский, блестящий эрудит, великолепный оратор, был воспитателем художников, чему-нибудь учил их. В своих воспоминаниях А. Бенуа ещё чётче выразил протест против того, чтобы их кто-нибудь, в том числе и Мережковский, чему-то учил, к чему-то призывал, «что-то тоном негодующего пророка громил» (Мои воспоминания. Кн. 4–5. С. 47).

Сохранились письма Дягилева и Стасова, в которых Дягилев просит Стасова прекратить свою деятельность в качестве литературного и художественного критика: «Между вами и мною в годах 50 лет разницы, поэтому, берясь за перо, чтобы ответить на ваши длинные и обстоятельные строки (Новости. № 27), где десяток раз упоминалось вами мое имя, я чувствую какое-то невольное ощущение стеснения… Мы все издавна привыкли уважать в вас крупную единицу только что пережитой крупной эпохи, эпохи, перед которой мы не можем не преклоняться: мы индивидуалисты и поборники всякого яркого проявления личности во имя каких бы принципов это ни было… В продолжение чуть ли не полустолетия вы имели громадную силу содействовать возведению на пьедестал одних и отбрасыванию к забвению других. Вспомните расцвет вашей деятельности, вспомните Крамского, Репина, Антокольского, передвижные выставки…» А теперь, продолжает Дягилев, вы просто устали, вы полностью высказались о прежнем искусстве, а теперь всё новое искусство вы относите к декадентствующему, оно вам не нравится, вы его отбрасываете, как соринку.

Получив это письмо Дягилева, Стасов забеспокоился и поехал выяснять к журналисту Г. Нотовичу, почему он не напечатал это письмо Дягилева. Г. Нотович вместе со своими друзьями М.М. Антокольским и Элиасом (И.Я. Гинцбург), которые были в курсе событий, приняли его. «Я стал упрашивать Нотовича, – писал В.В. Стасов 3 февраля 1898 года брату Д. Стасову, – чтобы он напечатал статью Дягилева и с моими коротенькими (но сильными) на неё ответами: он ни за что не хотел. Говорил, что и публике и газете и мне это было бы вредно! Я не соглашался, упрашивая снова, говоря, что у меня от этого не тронется даже и волосок, а Дягилева я растопчу – нет, ничто не помогало, а Нотович не соглашался тем более, что ему помогали в том и Антокольский и Гинцбург. Я так и уехал. А сегодня утром отослал Дягилеву его статью с маленькой записочкой» (Письма к родным. Т. 1. Ч. 1. С. 206–207).

Но это только начало острой полемики между Дягилевым и Стасовым.

К 100-летнему юбилею А.С. Пушкина были опубликованы разноречивые статьи В. Соловьёва, Д. Мережковского, Н. Минского, В. Розанова, Ф. Сологуба, П. Перцова, Д. Философова, А. Богдановича…

Большое значение приобрели в журнале «Мир искусства» статьи Льва Шестова (Лев Исаакович Шварцман, 1866–1938), которые вскоре вошли как основа в книгу «Апофеоз беспочвенности» (1905). Лев Шестов тоже выделялся самостоятельностью мышления, родился в России, но чаще всего жил в Швейцарии и Франции, где проникся воздействием свободы и независимости. Он восстал против зависимости свободного человека от диктата банальных истин и общеобязательных нравственных норм. Его тезис – ежедневно происходит «философия трагедии», в центре которой – абсурдность человеческого существования. П. Перцов только что положительно оценил книгу Л. Шестова «Добро и зло в учении Льва Толстого и Ницше» (Пг., 1900). Лев Шестов откликнулся и на сочинение Д. Мережковского «Лев Толстой и Достоевский», которое подверг критике Н. Михайловский, а защитил В. Розанов. Шестов осудил Мережковского за попытку создания своей религии, желание сформулировать проповедь и систему. «Стремясь размежеваться с Мережковским и его группой, – писала И.В. Корецкая, – Шестов сразу заявил о своем неприятии эстетического утилитаризма; идея автономии искусства звучала во вступлении к «Философии трагедии» столь же демонстративно, как и в декларациях Дягилева, открывавших журнал. «…Задача искусства… не в том чтобы покориться регламентации и нормировке, – писал Шестов, – …а в том, чтобы порвать цепи, тяготеющие над рвущимся к свободе человеческим разумом» (Мир искусства. 1902. № 2. С. 76).

«До сих пор неизвестный» автор (Л. Шестов только что прибыл из-за границы), писал П. Перцов в своей рецензии на только что вышедшую книгу Л. Шестова «Добро и зло в учении Льва Толстого и Ницше», талантливо определил «относительное могущество и значение критерия истины и добра в нашем миросозерцании» и противопоставил мистическому истолкованию мира писателя, на котором настаивал Мережковский, мир экзистенциализма: зрелый нравственный уровень Достоевского и этика Ницше в чём-то существенном совпадают, выражая «философию трагедии», отчаяние и безысходность человеческого существования, в чем-то существенном Достоевский и Ницше по своим внутренним переживаниям и опыту – братья-близнецы (Там же. С. 83).

Появление бескомпромиссного Льва Шестова внесло живительную струю в русское литературное движение: он резко полемизировал и с Николаем Михайловским, писавшим о «жестоком таланте» Достоевского, и с Дмитрием Мережковским, выказавшим немало неточного своеволия.

Василий Розанов написал за это время множество статей и рецензий, чаще всего он противостоял философу Шестову в своих очерках о Пушкине, Лермонтове, Гоголе, Некрасове… В статье «О благодушии Некрасова», анализируя общеизвестные стихотворения, Розанов приходит к выводу, что он – не «муза мести и печали», где сильны разрушительные революционно-демократические начала, а поэт благодушия, покоя, где воплощены истинно народные ценности некрасовской поэзии, здоровый, великорусский смех, беззлобие, близость к земле. Статья была остро полемической против тех, кто зачислял Некрасова в продолжатели революционно-демократической русской литературы.

По-прежнему выходили стихотворения Д. Мережковского, З. Гиппиус, Ф. Сологуба, К. Бальмонта, Н. Минского. Возникло издательство «Скорпион» на средства С. Полякова и под руководством В. Брюсова, затем журнал «Весы», куда пришли самые заметные к тому времени символисты. Александр Бенуа, автор «Истории русской живописи в XIX веке», ратовал за национальное искусство, подробно говорил о творчестве Александра Иванова и Виктора Васнецова. Философов критиковал Иванова за связь с революционными демократами, а Виктора Васнецова рассматривал как православного художника, чьи росписи в киевском Владимирском соборе вошли в историю русского искусства как образец национального искусства.

Если раньше, пять-шесть лет тому назад, символическая лирика была неполноправной в ряду искусств, была во многом экспериментальной, то сейчас, освободившись от гнёта обязательных канонов, лирика символистов всё больше и больше становилась «криком», «томлением», «вибрацией» душевных переживаний. И всё больше становилась популярной, захватывая не только студенческие, но и молодёжные миры повсюду.

Художественный театр среди символистов не пользовался популярностью. Мережковский остро возражал против того, что театр в своих постановках «проповедует», отстаивает своё «направление». А это противоречит эстетике символизма. Но потом в кругу символистов и мирискусников появились публикации П. Перцова и П. Гнедича, в которых говорилось о Художественном театре как новаторском, как «эре сценического искусства». А чуть погодя Сергей Дягилев приветствовал Художественный театр за «смелость», за «талант» и «художественность» при постановке пьесы «Юлий Цезарь». Раздавались из этого лагеря и критические замечания, в частности, В. Брюсов написал статью «Ненужная правда. По поводу Московского Художественного театра» (Там же. 1902. № 4). Слава театра превзошла все ожидания: Чехов, «Мещане» и постановка «На дне» М. Горького шли с громадным успехом.

Естественно, не каждая опубликованная статья выражала точку зрения журнала «Мир искусства», Брюсов мог наслаждаться «убийственными» фразами против Художественного театра, а наиболее чуткий к общественным вопросам Сергей Дягилев тут же писал письмо Чехову и приглашал его заведовать беллетристическим отделом, но Чехов не мог сотрудничать с Мережковским как верующим человеком. «…Ведь воз-то если и повезём, то в разные стороны», – писал Чехов С. Дягилеву 12 июля 1903 года (Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 1951. Т. ХХ. С. 119).

Вот эта мысль А.П. Чехова – воз-то повезём, но в разные стороны – всё чаще возникала в литературном движении.

И эта мысль прозвучала тогда, когда Пятая выставка «Мира искусства» закончила своё существование, но вокруг неё снова возникли бурные споры, «её постарались заплевать со всех сторон». Дягилев был искренне уверен, что «молодые силы… всё равно пробиваются, расцветают и, когда придёт время, докажут тому же обществу, что в данный момент, кроме них, в России нет искусства и что всё остальное или грубая подделка или циничная пошлость» (Мир искусства. 1903. № 5). Журнал «Мир искусства» закрылся, но проложил хорошую дорогу для процветания нового искусства. «Старики» В.В. Стасов и М.К. Тенишева в чём-то отступили перед яростным напором молодого искусства, что-то для себя открыли и обогатили свой передвижнический и академический миры. Никто из интересовавшихся искусством не прошёл мимо этой выставки. Три рецензии появились за один месяц в «Новом времени» – и все по одному и тому же поводу – три рецензии о впечатлениях от Пятой выставки. Сначала Н. Кравченко 18 февраля 1903 года, благородно одобряя порывы молодых и талантливых художников и критиков, пожелавших избавиться от рутины и условностей, сказал, что они представили свои картины, но «получилось нечто совсем неожиданное и нежелательное», «они забыли всё, чему учились, что знали», «Им нужно непременно нечто такое, что совсем бы не походило на всё то, в чём есть частица искусства». И в итоге пришёл к выводу, что «Демон» Врубеля – это «бездарность и безграмотность». 20 февраля 1903 года, то есть через два дня после первой рецензии, Александр Сергеевич Суворин резко возразил Н. Кравченко: «Я был на трёх художественных выставках: на передвижной, академической и журнала «Мир искусства». И знаете ли, где мне было «всего интереснее»? На выставке «Мира искусства». И я имею основание думать, что многим так кажется. Почему бы это так? Она говорит любопытству гораздо больше, чем другие выставки. На этой выставке такое же разнообразие, как на ярмарке. Всякий мазок кистью тащится сюда. Всякая проба пера тут. Есть картины, есть картинки, есть картиночки, есть что-то такое, что ни на что не похоже, ни на картины, ни на картиночки. Целый музей каких-то курьёзов, чего-то начатого, неоконченного или оконченного кое-как. И это любопытно. Как это называется? Декадентством или новым искусством – всё равно. Дело не в названии. Но мне кажется, что тут весь человек, со всем процессом своего таланта или со всею своей бесталанностью, со всей своей искренностью или со своей подделкой под искренность. Все правила, системы, формы, традиции – к чёрту… Публика рада новому. Мы все новому рады, потому что всё старое так надоело, что на него и смотреть противно… Да, мне было интересно. И я увидел тут несомненное присутствие таланта то в том, то в другом углу, то в той, то в другой точке. «Помилуйте, ведь вот – даровитый человек, а пошёл сюда», – слышу я. Да господь с ним. Почему ему не идти сюда, если он свободен выбирать себе место. Вы думаете, он погибнет в этом обществе, на этом новом пути? Успокойтесь. Я того мнения, что погибают только полуталанты, а таланты не погибают, погибает подражательность, лицемерие, а искренность не погибает, ибо в ней всегда много ресурсов, как много ресурсов во всякой порядочной душе. Талант всегда интересен, балуется ли он или творит серьёзно. Конечно, вы скажете: а потомство, а история? Ах, ну их к шуту, это потомство, эту историю. Будем смотреть на проявление настоящего и отдавать себе в нём отчёт» (Суворин А. Маленькие письма // Новое время. 1903. 20 февраля).

Спустя три недели «Новое время» вновь возвращается к впечатлениям о Пятой выставке, и М. Меньшиков, признавая модернизм столь же законным явлением, «как сама жизнь», писал: «У декадентов несомненно есть таланты. Вернее, это таланты старой школы, которых тянет побаловать пороком юного искусства. Талантливые декаденты с их повышенной чувственностью несомненно расширяют гамму ощущений. Их уродливое искусство подчёркивает едва пробивающиеся в природе силуэты новых или забытых форм; как грубо нарисованный перст, новое искусство указывает новые, до того вами незамеченные оттенки, нечто тайное, всегда говорящее, но что можно услышать лишь прислушавшись. С этой стороны заслуга этой школы бесспорна. Всегда полезно возвращаться к свежести детства, к источникам, бьющим из недр природы. И уже заметно, что после ужаса и изумленья, ошеломленное дерзостью декадентов, старое искусство начинает присматриваться к нему и кое-чему учиться. На выставках уже есть картины не декадентского и не прежнего искусства, а какого-то нового, что сменяет их. Обыкновенная пропускная бумага, обработанная кислотами, даёт пергамент. Так прежняя реальная школа, обработанная едким безумием декадентства, перерождается в более одухотворенное и богатое искусство» (Из писем ближним. Среди декадентов // Новое время. 1903. 16 марта).

Это было время ожидания чего-то нового, неожиданного и непонятого на первых порах, а только потом понятого и серьёзного… Ведь Максим Горький – явление романтическое и реалистическое, тоже неожиданное и озадачившее, а он в это время стоял в центре литературного и общественного движения. Он оказался нужен всем, и аристократке, и революционеру, и представителю «дна», и каждому он высказывал то, что думал, то, что писал, нравилось им это или нет. Возникали и кривотолки о нём самом и его сочинениях. Но и кривотолки о его личности, повестях и пьесах тоже не смущали, порой он и сам не мог толково объяснить смысл своего сочинения. «Безумный успех Максима Горького не указывает ли на страшную жажду чего-то нового, чего-то «иначе»?» – писал Романов-Рцы (1901. № 8–9. С. 80).

Максим Горький вместе с Пятницким преобразовали издательство «Знание» и пригласили талантливых русских писателей. В марте – апреле 1900 года Горький близко сошелся с Буниным, Телешовым, Гариным-Михайловским, Чеховым, Маминым-Сибиряком, со многими художниками, артистами. И все от него ждали чего-то нового… «Фома Гордеев», «Трое», «На дне»… Пятницкий, открывая издательство, предполагал издавать материалистическую литературу, но с приходом Горького направление издательства решительно изменилось, со своими книгами в издательство пришли Иван Бунин, Александр Серафимович, Н. Телешов, Е. Чириков, Л. Андреев, Скиталец, В. Вересаев, Александр Куприн – весь цвет русской литературы того времени.

Большое значение в обществе приобрела выставка художника М.В. Нестерова, о ней много писали, говорили в кулуарах. Написал о выставке и о картине «Святая Русь» М. Меньшиков, увидев в картине церковно-мужицкую Русь, доподлинную Россию, «народную, настоящую, святую» (Новое время. 1907. 21 января). Лев Толстой прочитал эту статью Меньшикова в газете «Новое время» и написал автору письмо:

«1907 г. Января 23. Ясная Поляна.

Спасибо Вам, Михаил Осипович, за Ваше вступление к фельетону «Две России». Я заплакал, читая его. И теперь, вспоминая, не могу удержать выступающие слёзы умиления и печали. Но умру всё-таки с верой, что Россия эта жива и не умрёт. Много хотелось бы сказать, но ограничусь тем, что благодарю и братски целую вас. Лев Толстой» (Собр. соч.: В 22 т. Т. 19–20. М., 1984. С. 610).

И столько событий, литературных, издательских, выставочных, происходило в это время в России. Особенно страстная борьба разгорелась между художниками, которые выставляли картины за картинами, выставку за выставкой.

3

Большой шум сопровождал появление романа «Мать» М. Горького. Роман вышел в США, Германии, Великобритании, Франции, Швеции, Норвегии, Болгарии, России, Италии… Книга расходилась в миллионах экземпляров. Первые отзывы европейской печати были самые благоприятные, что ещё в большей степени способствовало распространению книги по всему миру. А это означало, что душа читательская требовала такой книги, которая бы звала к доброму, светлому, справедливому… Читатель раскупал книгу, не одну тысячу, а сотни тысяч, значит, и в душе этих читателей оседала частица той правды времени, которую взлелеял и создатель её. Это радовало, хоть и недостатков было полно в этой книге.

«Современный мир», «Русская мысль», «Русское богатство», «Образование», «Вестник Европы», «Сатирикон», «Будильник», «Золотое руно», «Весы», «Речь», «Новое время», «Русское слово», «Раннее утро», «Всеобщая газета» – вот, пожалуй, неполный перечень того, что приходило к Горькому, который в это время жил на Капри. И чуть ли не в каждом из этих изданий сообщалось и что-ни будь о нём.

Зинаида Гиппиус в заметке «Братская могила» писала о начале «Матери»: «Может быть, ослепительно прекрасен будет конец повести Горького «Мать». Я сочту это чудом. Начало (в сборнике 16-м) – до жалости наивно. Какая уж это литература! Даже не революция, а русская социал-демократическая партия сжевала Горького без остатка» (Весы. 1907. № 7). «Может быть, это очень правдиво, но это малоинтересно», – писал рецензент из «Русского слова», называя пламенные речи Павла Власова «усталыми трюизмами». «Русские ведомости» назвали «Мать» «яркой иллюстрацией фальшиво-сентиментального периода в творчестве писателя». Критики журнала «Образование» договорились до того, что вообще отказали повести в каких-либо художественных достоинствах, назвали антихудожественной, «сентиментальной», «в ней совершенно отсутствует жизненная правда».

В этих статьях, рецензиях и отзывах буржуазных авторов верно говорилось только об одном – о непримиримой вражде автора и его героев к представителям дворянско-буржуазного мира, о неприкрытой социалистической тенденциозности в изображении собственников, чиновников, духовенства, судей. Горький и не скрывал своей вражды к монархическому строю, выразив свои чувства и настроения в очерке «9-е января», написанном и опубликованном ко второй годовщине трагического события 1905 года.

Критики чаще всего сомневались в достоверности положительных героев повести «Мать», упрекали автора в идеализации, даже в надуманности изображаемых событий и действующих лиц. «Сплошная добродетель героев и героинь Горького подавляет читателя, – писал Владимир Кранихфельд, дворянин с народническими убеждениями. – В романе нет жизни, а вместо неё перед вами совершается не то радение, не то месса. Много благолепия, много фимиама, много елея, причём и благолепие и елей какие-то особенные, социал-демократические» (Современный мир. 1907. № 11). Критики чаще всего утверждали, что все художественные построения Горького книжны, рассудочны, схематичны «и отдают не черной жирной землей полей, а скорее наглухо запертым кабинетом», что причиной конца Горького как художника являются «две вещи»: «успех и наивный непродуманный социализм». Называли его «поэтом лжи», упрекали в сентиментальности, романтической тенденциозности, схематизме, обилии банальностей и трюизмов. Даже, казалось бы, писатели близкие по демократическим устремлениям высказывались лишь в том духе, что «Мать» – «книга голой социальной азбуки». «Мать» – наглядное беллетристическое руководство, – писал Александр Амфитеатров, обративший на себя внимание острым фельетоном «Господа Обмановы», а ныне выпускающий в Париже оппозиционный журнал «Красное знамя», – как рабочий социал-демократ должен вести себя во всех случаях жизни: на первомайской манифестации, при погребении товарища и забастовочном митинге, при обыске, в тюрьме, перед судом и пр. и пр. И конечно, руководство, составленное настолько сведущим человеком, как Максим Горький, не может не быть интересным, полным, полезным и выразительным. И новая публика, для которой писал Горький свою книгу, конечно, схватится за неё с жадностью и найдёт в ней много любопытного, поучительного, необходимого».

Много, очень много писали о «Матери», можно сказать, все, кому не лень было пнуть популярного писателя и тем самым обратить и на себя внимание, больше всего, конечно, смаковали «конец Горького», «смерть Горького». Но больше всех удивил молодой поэт Александр Блок (1880–1921), декадент, символист, опубликовавший недавно сборник «Стихотворения о Прекрасной Даме». В журнале «Золотое руно» (1907. № 6) в статье «О реалистах» Блок поразил глубиной, с которой он анализировал самые серьёзные и сложнейшие явления современной реалистической литературы, простотой обращения с фактами и способностью рассуждать и критиковать, никого не обижая грубым словом, которым стали так часто пользоваться в оценках того или иного литературного явления.

Александр Блок полемизировал со статьями «Конец Горького» и «Разложение материализма» Философова, «Кончился ли Горький?» Горнфельда и работами других критиков, резко оценивавших последние сочинения Горького. «Мои интервью», «Товарищ» и «Мать» Блок читал «со стыдом», в романе «Мать» «нет ни одной новой мысли и ни одной яркой строчки», но Горький популярен, его любят и ненавидят. «Я, – писал Блок, – утверждаю далее, что если есть реальное понятие «Россия», или, лучше, – Русь, – помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его приходится считать в громадной степени – Горького. Думаю, что от того и другого утверждения не откажется и г. Философов. Весьма возможно, что Горький не хочет быть «в противоречии с психологией русского пролетариата» и что крупный вывод г. Философова задел его за живое, если критика способна глубоко задеть писателя. Но Горький больше того, чем он хочет быть, именно потому, что его «интуиция» глубже его сознания: неисповедимо, по роковой силе своего таланта, по крови, по благородству стремлений, по «бесконечности идеала» (слова В.В. Розанова) и по масштабу своей душевной муки, – Горький – русский писатель».

Александр Блок подробно говорил о Леониде Андрееве как о крупном художнике, о Серафимовиче, Петрове-Скитальце, Арцыбашеве, Анатолии Каменском и, наконец, дал характеристику «Мелкого беса» Фёдора Сологуба как значительного явления современной реалистической литературы.

Символисты были недовольны статьёй Блока, особенно Андрей Белый, Бугаев Б.Н. (1880–1934), который тут же послал ему письмо, любопытное во всех отношениях:

«5 или 6 августа 1907. Москва.

Милостивый Государь Александр Александрович.

Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда. Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике, ибо я имею обыкновение сериозно относиться к внутренней связи с той или иной личностью, раз эта личность называет себя моим другом. Потому-то я и очень мучался, хотел Вас привлекать к ответу за многие Ваши поступки (что было неприятно и для меня, и для Вас). Я издали продолжал за Вами следить. Наконец, когда ваше «Прошение», pardon, статья о реалистах появилась в «Руне», где Вы беззастенчиво писали о том, что не думали, мне всё стало ясно. Объяснение с вами оказалось излишним. Теперь мне легко и спокойно. Спешу Вас уведомить, что если бы нам суждено когда-либо встретиться (чего не дай Бог) и Вы первый подадите мне руку, я с Вами поздороваюсь. Если же Вы постараетесь сделать вид, что мы незнакомы, или уклониться от встречи со мной, это будет мне тем приятнее.

Примите и прочее.

Борис Бугаев».

Блок тут же ответил ему:

«8 августа 1907. Шахматово.

Милостивый Государь Борис Николаевич. Ваше поведение относительно меня, Ваши сплетнические намёки в печати на мою личную жизнь, Ваше последнее письмо, в котором Вы, умозрительно клевеща на меня, заявляете, что всё время «следили за мной издали», – и, наконец, Ваши хвастливые печатные и письменные заявления о том, что Вы только один на свете «страдаете» и никто, кроме Вас, не умеет страдать, – всё это в достаточной степени надоело мне.

Оскорбляться на всё это мне не приходило в голову, ибо я не считаю возможным оскорбляться ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности. Не желая, Милостивый Государь, обвинять Вас в лакействе и шпионстве, я склонен приписывать Ваше поведение – или какому-либо грандиозному недоразумению и полному незнанию меня Вами (о чём я писал Вам подробно в письме, отправленном до получения Вашего), или особого рода душевной болезни.

Каковы бы ни были причины, вызвавшие Ваши нападки на меня, я предоставляю Вам десятидневный срок со дня, которым помечено это письмо, для того, чтобы Вы – или отказались от Ваших слов, в которые Вы не верите, – или прислали мне Вашего секунданта. Если до 18 августа Вы не исполните ни того, ни другого, я принужден буду сам принять соответствующие меры.

Александр Блок».

Дуэль не состоялась. Андрей Белый, вспоминая Блока после его смерти, написал горькие слова о том, что он написал Блоку «немотивированное, до оскорбительности резкое письмо, обвиняющее его в штрейкбрехерстве, и в потворстве капиталисту, и в заискивании перед писателями… А.А. возмутился до глубины души тем письмом; он прочёл в нём моё обвинение его в подхалимстве; и тут же я получил его дикий по гневу ответ, обвиняющий меня в клеветничестве; и оканчивающийся – вызовом на дуэль» (Эпопея. 1922. № 3. С. 269).

Но противоречия остались. Чуть позднее Александр Блок напечатал статью «О современной критике» (Час (Москва). 1907. 4 декабря), в которой высказал наболевшее о кризисе в критике, о Корнее Чуковском, Сергее Городецком, о «движении русского символизма к реализму и полное несходство его в этом отношении с западным, – уже представляют общее место». Андрей Белый тут же ответил Александру Блоку по поводу его статьи. «О критических перлах» (Раннее утро. 1907. 5 декабря) – так Андрей Белый назвал свою статью, резко критикующую Александра Блока как «путаника-критика»: «Примером этой путаницы служит его фельетон «О современной критике», где слияние символизма с реализмом объясняет он, так сказать, по-домашнему: реалисты-де тянутся к символизму, потому что они возжаждали тайны, а символисты идут к реализму, потому что им опостылел «спёртый воздух келий…». Спор этот продолжится до революции 1917 года и останется так и непрояснённым.

А кроме ведения личных и общественных интриг, литературных споров, острой полемики не только с Александром Блоком, Андрей Белый после выхода в свет «Четвёртой симфонии» (Кубок метелей. Скорпион. 1908), завершающей цикл «Симфоний», всерьёз приступил к завершению сборника стихотворений и поэм под названием «Пепел» (1909), в котором воплотились его споры, разногласия, положительная программа его творческих поисков как одного из крупнейших поэтов этого времени. Андрей Белый назвал этот сборник «некрасовским», столько некрасовских мотивов в этом сборнике и та же тематика и проблематика – любовь к отечеству, любовь к России, её людям и проблемам, понятым и загадочным, к её вечной тайне и неразгаданности русской, такой объёмной и противоречивой, душе.

Те же росы, откосы, туманы,
Над бурьянами рдяный восход,
Холодеющий шелест поляны,
Голодающий, бедный народ.
(…)
Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой —
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?

Поиски Александра Блока увенчиваются выходом в свет сборника стихотворений «Снежная маска» (СПб., 1907), посвящённого актрисе Н.Н. Волоховой, которой он был увлечён. Затем выходит драма «Песня судьбы», взятая К. Станиславским к постановке в МХТ, все резче Блок относится к символистам, оставшимся на старом месте, наконец, приходит к циклу «На поле Куликовом» (альманах «Шиповник». Кн. 10. СПб., 1909). В итоге поисков в статьях и стихотворениях Александр Блок приходит к выводу о трагическом расколе русской интеллигенции с трудовым народом, об отрыве от народно-национальных истоков, от корней, от истории.

4

Много споров, конфликтов, разногласий возникало у писателей, художников, театральных деятелей по отношению к религии и многочисленным религиозным проблемам.

Участники этого повседневного процесса вспоминали: «Что-то в России ломалось, – писала Зинаида Гиппиус, – что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперёд… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия. О, не всеми. Но очень многими и в очень многом» (Дмитрий Мережковский. С. 344). Андрей Белый, один из участников литературного бунта, в своих воспоминаниях писал: «Для многих стиль нового века радикально отличался от старого; в 1898 и в 1899 гг. мы прислушивались к перемене ветра в психологической атмосфере. До 1898 г. северный ветер дул под северным небом. Константин Бальмонт опубликовал книгу стихов под заглавием «Под северным небом». Она выражает век девятнадцатый. С 1898 г. подул другой, южный, ветер. Ветры столкнулись, их столкновение породило туман, туман задумчивости. В 1900 и 1901 гг. атмосфера стала проясняться. Мы все увидели в новом свете под мягким южным небом двадцатого века» (Воспоминания о Блоке // Эпопея. Берлин, 1922. № 1. С. 131). Александр Блок в августе 1920 года приходил всё к тем же выводам: «Соловьёв скончался в июле 1900 г., то есть за несколько месяцев до наступления нового века, который сразу обнаружил своё лицо, новое и непохожее на лицо предыдущего века… январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года; самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий» (Собр. соч. Т. 6. М., 1962. С. 154–155). Почти о том же наступлении ХХ века писал и философ Н.А. Бердяев: «В эти годы России было послано много даров. Это была эпоха пробуждения самостоятельной философской мысли, расцвет поэзии и обострение эстетической чувствительности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни; виделись новые зори, соединялись чувство заката и гибели с чувством восхода и надежды на преображение жизни» (Самопознание. С. 149). Николай Зернов приводит ещё одно важное свидетельство о наступлении нового века с его новыми задачами и решением проблем, он приводит разговор Стивена Грехэма с русской женщиной из дальней Вятской губернии: «Разве вы не замечаете в воздухе того особенного чувства ожидания, как будто вот-вот появится что-то великое? Ожидание царит в русской литературе. Теперешние поэты ждут только, чтобы пойти крестным ходом» (Русское религиозное возрождение ХХ века. Париж, 1974. С. 102. Эту книгу Н. Зернов подарил мне в Оксфорде с надписью: «Виктору Петелину отъ Николая Зернова. Оксфорд. 24-Х —78»).

В 1901 году открылись «Религиозно-философские собрания» в зале Географического общества, начались дискуссии, церковные деятели и интеллигенция впервые за много лет обменялись мнениями.

В октябре 1901 года Мережковский, Философов, Розанов, Миролюбов и Тернавцев были приняты К. Победоносцевым, прокурором Святейшего синода и наставником Александра II и Александра III, и изложили церковные проблемы: император не признал ещё равноправия всех вероисповеданий в империи, слишком много ограничений в религиозных объединениях как в христианских, так и не в христианских; до сих пор, начиная с Петра I, религиозное общество лишено самоуправления, необходимо в связи с этим вернуться к древнему каноническому порядку, основанному на независимости от государства и самоуправления; необходимо созвать Всероссийский Церковный Собор и избрать Патриарха.

К. Победоносцев не со всеми высказанными в беседе мыслями согласился, но общество начало свою яркую деятельность.

«Такая переориентация взглядов русской интеллигенции, – писал Н. Зернов, – не была вызвана каким-либо единичным событием или появлением одной выдающейся личности. У людей внезапно раскрылись глаза на вещи, доселе от них скрытые. Молодёжь стали очаровывать цвет, звук и мистические интуиции, утраченные предшествовавшими поколениями. Сыновья начали открывать ценности, отброшенные их отцами. Сталкивалось и перекрещивалось множество различных течений. Старая крепость российского позитивизма начала рушиться под натиском молодых поэтов, критиков, художников, философов и богословов. Число их было невелико, но талант, ум, вдохновение обещали им успех. У противников имелось численное преимущество и сила устоявшихся традиций радикализма и атеизма; однако их позиции ослаблялись растущим дезертирством былых бойцов, терявших веру в старые лозунги. Прогресс в искусстве и философии сопровождался изменением отношения к христианству и, в частности, к Православной церкви».

Первый доклад на «Религиозно-философских собраниях» сделал скромный сотрудник Синода Валентин Тернавцев на тему «Интеллигенция и церковь», в котором высказал объективную характеристику русской интеллигенции, того обширного общественного слоя, от которого сейчас очень многое зависит. А затем Тернавцев остро критиковал церковь, которая всегда оставалась с народом, но оставалась «сама безучастной к общественному спасению, она не могла дать народу ни Христовой надежды, ни помощи в его тяжком недуге». В. Тернавцев «указал, что для каждого человеческого существа страстная любовь к свободе и глубокое ощущение её ценности исходит, в действительности, из христианства», – подвёл итог его докладу Н. Зернов (Там же. С. 106). В последующих выступлениях обращали внимание на главное направление дискуссии – на этический аспект религии. В дискуссиях участвовали писатель В. Розанов, поэт Н. Минский. Страстную речь на собрании произнёс Д. Мережковский, указывая на огромное различие между интеллигенцией и церковными деятелями: «Мы хотели бы разделить трапезу, но вы не доверяете нашей искренности. Вы слишком привыкли к христианской правде: она стала для вас сухой и бесцветной рутиной, каждодневным однообразием» (см. книгу Г. Флоровского «Пути русского богословия». П., 1937. С. 475).

Зинаида Гиппиус, бывавшая на всех этих заседаниях и описавшая во всех подробностях фигуру первого докладчика Валентина Тернавцева и многих участников этих дискуссий, писала о сближении двух разных миров: «Да, это воистину были два различных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивлению. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке; все было другое, точно другая культура.

Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию – ряса – не играли тут роли. Человек тогдашнего церковного мира, – кто бы он ни был, – чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, и одинаково: умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный, – неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на наш обычный светский (по выражению церковников) мир» (Дмитрий Мережковский. М., 1991. С. 355). З. Гиппиус вспомнила, что в то время, когда собрание работало, его окрестили «единственным приютом свободного слова». Вскоре собрание закрыли по настоянию властей.

В это время обратили на себя внимание крупнейшие участники этих собраний и дискуссий. И прежде всего Сергей Николаевич Булгаков, о котором написал свои воспоминания религиозный деятель Антон Владимирович Карташев (1875–1960): «С.Н. Булгаков для более близкого знакомства пришёл весной 1905 года ко мне в мою квартиру на Невском. Разговор был о реформе Церкви, об усилении её свободной общественной и политической деятельности. Предполагая по марксистской репутации С.Н. Булгакова, что он вводит в эту программу и христианизацию социализма, я услышал от него неожиданное для меня тогда выражение: «Да, социальный вопрос, но во всяком случае не марксизм, ибо по своему пафосу Маркс антихристианин. Как еврей, он – эсхатологист. Но эсхатология его земная, антиевангельская» (См.: Булгаков С.Н. Карл Маркс как религиозный тип // Два града. М., 1911). Как луч прожектора прорезал тьму моего невежества в марксистской проблеме. Что Маркс еврей – было для меня откровением. Меня всегда поражала роль подсознательного начала в человеческой личности, сила наследственных инстинктов, раса. Я вдруг понял, что С.Н. Булгаков уже не лаический и гуманистический социолог, а библейски мыслящий и чувствующий богослов» (см.: Православная мысль. Париж, 1951. Вып. VIII. С. 517).

В это время стали известными такие имена, как москвичи-философы Сергей Николаевич Трубецкой (1862–1905), брат его Евгений (1863–1920), Лев Михайлович Лопатин (1855–1920), все ученики Владимира Соловьёва; Павел Александрович Флоренский (1882–1943), Владимир Францевич Эрн (1881–1917), Валентин Павлович Свентицкий (1880–1932), Александр Викторович Ельчанинов (1881–1935)…

П.А. Флоренский – самый выдающийся из них, о нём многие современники оставили свои воспоминания как о гениальном учёном-энциклопедисте. «В своё время в Московском университете он изучал математику под руководством профессора Бугаева, отца Андрея Белого, – писал Н. Зернов, – но, окончив факультет, поступил в Московскую Духовную Академию, после блестящего окончания которой был назначен профессором философии (1908). В 1911 году он принял сан священника. В 1914 г. в Москве вышла его книга «Столп и утверждение истины» (1 Тим., 111: 15), с которой началась новая эра в русском богословии. Главная идея этой работы в том, что истина догматов может быть познана только через посредство живого религиозного опыта. Это утверждение связывалось с основополагающей концепцией: каждая личность единодушна другой, поскольку является творением Святой Троицы, божественный свет которой она отражает. Свои философские и богословские мысли Флоренский подтверждал примерами, которые черпал из необычайно широких познаний в области математики, медицины, филологии, фольклора и оккультизма. Половину книги объемом в 812 страниц составляли примечания и комментарии, отражавшие поистине энциклопедическую эрудицию автора. Флоренский отказался от богословия, заимствованного русскими у Запада в ХVIII веке, и восстановил связь с допетровскими традициями, используя для иллюстрации православного учения иконы, русский религиозный фольклор и искусство. В качестве материала для необычной, но в то же время ортодоксальной трактовки христианства, он использовал последние достижения европейской науки и мысли. Книга Флоренского революционировала не только богословское мышление, но также стиль и форму русской богословской литературы. Вместо прозаической печати и сухого языка, обычных для подобных изданий, он изложил свои глубокие размышления о природе нашего знания о Боге в форме двенадцати интимных писем к другу. Его богословские экскурсы сопровождались лирическими отступлениями, поэтическими описаниями русского пейзажа и рассуждениями о личных переживаниях. Великолепное оформление книги говорило о художественной одарённости автора. Эта книга сразу же поставила Флоренского в ряд крупнейших русских богословов. Дальнейшая судьба его трагична: в 1933 году он был арестован и сослан в исправительно-трудовые лагеря как политический заключённый, хотя совершенно чуждался политики. Погиб он в годы Великой Отечественной войны в одном из лагерей Сибири. О. Сергий Булгаков писал о нём в некрологе:

«Из всех моих современников, которых мне суждено было встретить за мою долгую жизнь, он есть величайший. И величайшим является преступление поднявших на него руку, обрекших его хуже, чем казнь, но на долголетнее мучительное изгнание и медленное умирание… Отец Павел был для меня не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ… В его лице было нечто восточное и нерусское (мать его была армянка). Мне же духовно виделся более всего древний эллин, а вместе ещё и египтянин, обе духовные стихии он в себе носил, будучи их как бы живым откровением. В его облике, профиле, в строении лица, в губах и носе было нечто от образов Леонардо-да-Винчи, что всегда поражало… Я знал в нём математика и физика, богослова и философа, филолога, историка религий, поэта, знатока и ценителя искусства и глубокого мистика…

Передо мной неотвязно стоит воспоминание, а вместе и предзнаменование грядущих судеб и свершений. Это – портрет наш, писанный нашим общим другом М.В. Нестеровым (1862–1942) майскими вечерами 1917 г. в садике при доме о. Павла. Это был по замыслу художника не только портрет двух друзей, сделанный третьим другом, но и духовное видение эпохи» (Указ. соч. С. 113–115).

Ф.И. Уделов в своей книге «Об о. Павле Флоренском» (Париж, 1972. С. 13–14) перечисляет послереволюционную занятость отца Павла: занимался вопросами электрических полей и диэлектриков на заводе «Карболит», 12 засвидетельствованных изобретений в химии, электрике и других областях, подготовил курс лекций по «Энциклопедии математики», читал в Московском университете курс ферросплавов, участвовал в работе Большой советской технической энциклопедии, в своих статьях касался и вопросов атомной физики, издал книги «Мнимости в геометрии» и «Число как форма». Знал несколько европейских и восточных языков. На древнееврейском, греческом и латинском языках, свидетельствуют биографы, читал и писал без словаря. А смерть П. Флоренский принял мученическую: на лесозаготовках упавшим деревом ему размозжило голову.

Василий Розанов, называя Павла Флоренского русским Паскалем, писал: «Флоренский – вождь нового поколения русских славянофилов. Множество сердец и умов в Москве и даже в Петербурге находятся под его влиянием. Познания его и эрудиция колоссальны, он горит громадным энтузиазмом поиска истины. Он показался мне святым, так необычен и исключителен был дух его» (см. кн. Спасовского: В. Розанов. Берлин, 1935. С. 18).

Вся образованная интеллигенция постоянно сталкивалась с властями. Но кто представлял эти власти? А.С. Суворин рассказывает об одном из них:

«13 июля (1907 г.). У кн. Урусова. «В Кишиневе меня так любили, что при моём проходе становились на колени. В военной среде меня тоже чрезвычайно любили. Я совсем не знал губернии, куда меня назначили, но дорогой кондуктор, приставленный к моему купэ, рассказал кое-что, и я тотчас всё обнял, понял и сообразил. Я въехал в город на паре белых лошадей. Евреям я сказал: – «Вы народ богато одарённый, тесно сплочённый, подвижный, умеющий накопить богатства. Вы побеждаете в экономической борьбе ленивый, пьяный, не злой, но расточительный коренной русский народ. Умейте пользоваться вашими огромными преимуществами, чтобы не раздражать русский народ. Мои двери для вас всегда открыты». Несмотря на эти нелестные для них слова, они были в восторге. Население вскоре приняло вид весёлый и радостный. Для прогулки я выбирал глухие места, где были кражи и грабежи, но грабители мне кланялись и благословляли. У меня был хороший помощник, но шальная бомба террориста уничтожила его»… И тут же последовал комментарий А.С. Суворина: «Шальная, отчего шальная, когда она была направлена в него?». И тут же через несколько дней после этого рассказа князя Урусова следует ещё одна очень важная запись в дневнике автора пьесы «Масоны»: «Масоны, будучи тайной сектой, келейными путями и пропагандой проникли всюду и стали упиваться властью. Государственные люди очутились в руках масонов. Армия и флот долго не поддавались, но пропаганда и туда проникла. Разве дело Дрейфуса стало бы всемирным, если бы не масоны? Мало ли попадалось людей в измене отечеству? За них никто не восставал. Но изменником оказался Дрейфус, и масоны подняли всю печать, все страны, точно мост проваливается. Подкуп, обман, подлоги, клевета, инсинуации – всё было пущено в ход. Лабори, адвокат Дрейфуса, говорил мне, что взял на себя защиту заочно, а когда увидал его, то говорил: «Я редко видел такое подлое лицо» («Une si sale gueule»). Благодаря масонам, освободительное движение обратилось в разрушительное, вместо света и свободы – нетерпимость, вражда, революция. При нашей сентиментальности и уступчивости, при нашем благородном доверии к человеку, масоны становятся во главе всего. Они диктуют проекты законов, пишут судебные реформы, составляют выборный закон, масоны в комиссии вероисповедной. Масон управляет первой Думой и масон же – второй… Печать, адвокатство, актёрство, банкирство, – всё масоны… Они сплочены, мы нет, они стоят друг за друга, мы друг друга едим, они имеют семью, – у нас она разлагается, они религиозны, – у нас началось безверие. Кто же виноват? Не клади плохо… Во Франции всего сто тысяч евреев, а французов 40 миллионов, а буржуа-евреи владеют там целой третью недвижимой собственности. И у нас они овладеют. Дайте только им равноправие. У них всё деньги, и вся власть будет у них» (Дневник А.С. Суворина. М. – Пг., 1923. С. 362, 365).

Но главным событием этих лет был выход в свет сборника «Вехи».

Некоторые исследователи называют Михаила Гершензона вдохновителем «ревизионистского» сборника «Вехи», называют также имена Андрея Белого, Эллиса, Александра Блока и других, которые хорошо усвоили гершензоновские идеи. Действительно, Андрей Белый написал положительную рецензию о сборнике «Вехи» (Правда о русской интеллигенции: По поводу сборника «Вехи» // Весы. 1909. № 5. С. 65–68): «Вышла замечательная книга «Вехи». Несколько русских интеллигентов сказали горькие слова о себе, о нас; слова их проникнуты живым огнём и любовью к истине; имена участников сборника гарантируют нас от подозрений видеть в их словах выражение какой бы то ни было провокации…» Анализируя статьи Бердяева, Булгакова, Гершензона, Кистяковского, Струве, Франка, Изгоева, Андрей Белый взял под защиту горькую правду о русской интеллигенции: «Отношение русской прессы к «Вехам» унизительно для самой прессы; как будто отрицается основное право писателя: правдиво мыслить… «Вехи» подверглись жестокой расправе со стороны русской критики; этой расправе подвергалось всё выдающееся, что появлялось в России. Шум, возбуждённый «Вехами», не скоро утихнет; это – показатель того, что книга попала в цель…»

В предисловии к сборнику «Вехи» авторы писали: «Не для того, чтобы с высоты познания истины доктринёрски судить русскую интеллигенцию, и не с высокомерным презрением к её прошлому писаны статьи, из которых составился настоящий сборник, а с болью за это прошлое и в жгучей тревоге за будущее своей страны».

Семён Франк, один из авторов, так описывает появление сборника: «Весна 1909 г. была ознаменована… большим литературно-общественным событием – опубликованием сборника «Вехи», в котором семь писателей объединились в критике господствующего интеллигентского, материалистического или позитивистски обоснованного политического радикализма. Несмотря на отсутствие всякого сговора (каждый из нас ознакомился с содержанием «Вех» только после их опубликования), «Вехи» выразили духовно-общественную тенденцию, первым провозвестником которой был Пётр Струве. Эта тенденция слагалась из двух основных мотивов: с одной стороны, утверждалась необходимость религиозно-метафизических основ мировоззрения – в этом отношении «Вехи» были прямым продолжением и углублением идейной линии «Проблем идеализма»; с другой стороны, в них содержалась резкая, принципиальная критика революционно-максималистических стремлений русской радикальной интеллигенции» (Биография П.Б. Струве. Нью-Йорк, 1956. С. 81–82). Пять изданий сборника «Вехи» разошлись за полгода, в следующем году – ещё одно издание, 195 откликов, статей и рецензий только в 1909 году, больше двадцати в 1910 году, сенсация была полнейшая, а авторы сразу стали просто знаменитыми. Позитивизм, вера в революцию, резкая критика наследства Белинского, Грановского, Чернышевского, Писарева, враги просвещения и прогресса – такова лишь поверхностная критика веховцев. Революция 1905 года лишь чуточку приоткрыла уродливую сторону классовой борьбы, лозунги революционных борцов увяли и потеряли свою положительную сторону, напоминая о крови и разрушении существующего порядка, о разгуле общественной и политической анархии, о вспыхнувшем терроре.

Пётр Струве, несколько лет назад бывший марксистом и принимавший участие в составлении программы РСДРП, решительно отказался от своих социалистических и материалистических воззрений и провозгласил либеральные мысли в политике и идеализм в философии. «Как утверждает Франк, – писал Н. Зернов, – Струве был одним из первых вождей интеллигенции своего поколения, пересмотревших собственные взгляды; его статья «Интеллигенция и революция» создала историческую почву для других подобных попыток. Струве призывал читателей обновить своё политическое кредо. По его мнению, вдохновляющая сила интеллигентской революционной активности – отрицание государства как необходимого элемента организованного общества. Отказ от государства диктовался не религиозным мировоззрением, а социальным утопизмом интеллигенции» (Указ. соч. С. 128).

Струве, рассматривая воззрения Новикова, Радищева и Чаадаева и сравнивая их с позицией Бакунина и Чернышевского, приходит к выводу, что «Новиков, Радищев и Чаадаев – это воистину Богом упоенные люди», атеизм же Бакунина и Чернышевского имел отрицательное значение в их толковании мира. В том, как легко радикальная интеллигенция пошла по революционному пути, совершена не только политическая, но и моральная ошибка. «Струве заканчивает статью горячим призывом ко всем тем, чьим признанным вождём был в течение многих лет, – подводит итог своему исследованию Н. Зернов. – Он заклинает интеллигенцию пересмотреть свою позицию, особенно её базис – отказ от личной ответственности, содержащийся в социализме Маркса. Он предлагает читателю начать перестраивать всю жизненную философию с её основы – секулярного социального утопизма» (Указ. соч. С. 129).

Семён Людвигович Франк (1877–1950), отказавшись от «легального марксизма» и став религиозным философом, в статье «Этика нигилизма» проницательно заявляет, что нигилизм как отрицание абсолютных ценностей, в который многие поверили, есть отрицание Бога и человек становится конечным критерием истины. «Это умонастроение, в котором мораль не только занимает главное место, но и обладает безграничной и самодержавной властью над сознанием, лишенным веры в абсолютные ценности, можно назвать морализмом, и именно такой нигилистический морализм и образует существо мировоззрения русского интеллигента. Символ веры русского интеллигента есть благо народа, удовлетворение нужд «большинства». Служение этой цели есть для него высшая и, вообще, единственная обязанность человека, а что сверх того, то – от лукавого. Именно потому он не только просто отрицает или не приемлет духовных ценностей – он даже прямо боится и ненавидит их… Нигилизм и морализм, безверие и фанатическая суровость нравственных требований, беспринципность в метафизическом смысле – ибо нигилизм и есть отрицание принципиальных оценок объективного различия между добром и злом – и жесточайшая добросовестность в соблюдении эмпирических принципов, то есть, по существу, условных и непринципиальных требований, – это своеобразное, непостижимое и вместе с тем жизненно-крепкое слияние антагонистических мотивов в могучую психическую силу и есть то умонастроение, которое мы называем нигилистическим морализмом», – писал С. Франк (Вехи. 1909. Изд. 3. С. 183–185). Возникает проблема распределения: человеческое благополучие достигается просто – нужно отнять жизненные блага у несправедливо владеющего ими меньшинства и распределить большинству. Но всё это – мощное взрывчатое вещество, способное взорвать не только Россию, но и весь мир.

Николай Бердяев в статье «Философская истина и интеллигентская правда» исследует всё те же вопросы об участии мыслящего человека в предстоящей эволюции России: прогресс начнётся тогда, когда мы освободимся от внешнего гнёта и станем свободными.

Но самой большой удачей сборника стала статья Сергея Булгакова «Героизм и подвижничество», в которой автор свидетельствует, что «душа интеллигенции, этого создания Петрова, есть вместе с тем ключ к грядущим судьбам русской государственности и общественности» (Вехи. 1909. С. 22). Всё зависит от того, что русский интеллигент исповедует: христианин он или атеист? Будущее России зависит от того, какой выбор сделает интеллигенция, пойдёт ли она христианским путём или его отвергнет. В русской интеллигенции есть чувство виновности перед народом, ей свойственна жертвенность, но в основе своей она исповедует атеизм, усвоенный от Вольтера и французских энциклопедистов, фейербаховского гуманизма и позитивизма: «На многоветвистом дереве западной цивилизации, своими корнями идущими глубоко в историю, мы облюбовали только одну ветвь, не зная, не желая знать всех остальных, в полной уверенности, что мы прививаем себе самую подлинную европейскую цивилизацию» (Там же. С. 32–33), – утверждал Сергей Булгаков.

Атеизм породил среди части интеллигентов психологию героического культа, и большую часть статьи Булгаков посвящает сравнению светского героизма и христианского подвижничества, выделяя героизм как «героизм самообожествления»: «Героический интеллигент не довольствуется… ролью скромного работника… его место – быть спасителем человечества или, по крайней мере, русского народа… Максимализм есть неотъемлемая часть интеллигентского героизма… Вследствие своего максимализма интеллигенция остаётся малодоступна доводам исторического реализма и научного знания… Сознательно или бессознательно, но она живёт в атмосфере ожидания социального чуда, всеобщего катаклизма, в эсхатологическом настроении» (Там же. С. 37–40). О максимализме средств, когда «все позволено», писал ещё Достоевский в романах «Преступление и наказание» и «Бесы».

Атеистическому идеалу революционного героизма Сергей Булгаков противопоставляет христианский аскетизм, подвижничество. Интеллигенция чаще всего исповедует народопоклонничество, народ для нее – это объект спасительного воздействия, часть его – пролетариат, который нуждается в няньке для воспитания «сознательности», своей непросвещённости. Спасение от этой односторонности Сергей Булгаков видит «в приобщении интеллигенции к Церкви»: «Из противоречий соткана душа русской интеллигенции, как и вся русская жизнь, и противоречивые чувства к себе возбуждает. Нельзя её не любить и нельзя от неё не отталкиваться. Наряду с чертами отрицательными, представляющими собой симптом некультурности, исторической незрелости и заставляющими стремиться к преодолению интеллигенции, в страдальческом её облике просвечивают черты духовной красоты, которые делают её похожей на какой-то совсем особый, дорогой и нежный цветок, взращённый нашей суровой историей… Рядом с атихристовым началом в нашей интеллигенции – и высшие религиозные потенции, и новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения. Это напряжённое искание Града Божия и стремление к исполнению воли Божией на земле, как на небе, глубоко отличаются от влечения мещанской культуры к прочному земному благополучию. Уродливый интеллигентский максимализм с его практической непригодностью есть следствие религиозного извращения, но он может быть побеждён религиозным оздоровлением… Интеллигенция отвергла Христа, она отвернулась от Его Лика, исторгла из сердца своего Его образ, лишила себя внутреннего света жизни и платится вместе со своей родиной за эту измену, за это религиозное самоубийство. Но странно, она не в силах забыть об этой сердечной ране, восстановить душевное равновесие, успокоиться после произведённого над собой опустошения. Отказавшись от Христа, она носит печать Его на сердце своём и мечется в бессознательной тоске по Нём, не зная утоления своей жажде духовной. И эта мятущаяся тревога, эта нездешняя мечта о нездешней правде кладёт на неё свой особый отпечаток, делает её такой странной, исступлённой, неуравновешенной, как бы одержимой… А между тем Возлюбленный, Тот, о Ком тоскует душа её, близок. Он стоит и стучится в это сердце, гордое, непокорное интеллигентское сердце… Будет ли когда-нибудь услышан стук Его?» (Там же. С. 67–68).

«Три других участника сборника рассматривали более специальные аспекты той же проблемы, – писал Н. Зернов, продолжая исследовать всё те же вопросы, – Изгоев (Александр Соломонович Ланде, род. в 1872 г.) нарисовал мрачную картину морального вырождения русской молодёжи, воспитанной в атмосфере, чуждой христианской традиции отцов, и поэтому неспособной исповедовать их героическую и противоречивую философию… Один из лучших русских литературных критиков Михаил Гершензон (1865–1925) призывал интеллигенцию оставить назойливое и исключительное увлечение политическими и социальными проблемами, обратить больше внимания на внутреннюю жизнь и разностороннее развитие личности. Гершензон – еврей, так же как Франк и Изгоев, стал одним из выдающихся представителей русской культуры. Его взгляды приближались к славянофильству, не будучи христианином, он разделял христианские воззрения Ивана Киреевского (1806–1856), новое издание сочинений которого было подготовлено им к печати» (Указ. соч. С. 139). Русские и евреи одинаково точно увидели, «куда ведёт Россию антихристианская направленность интеллигенции. Их предвидение оправдалось полностью».

«От непроизводительного, противокультурного нигилистического морализма мы должны перейти к творческому, созидающему культуру религиозному гуманизму», – писал С. Франк (Вехи. 1909. С. 140), и с этим выводом согласились все авторы сборника. С. Франк в 1916 году принял православие, Изгоев был отправлен в 1922 году на пароходе в изгнание, а Гершензон решительно отказался сотрудничать с большевиками, провозгласив, однако, что только большевикам удастся вывести Россию на правильный путь, по-прежнему занимаясь объективной историей русской литературы. «Много занимаясь культурной историей еврейского народа, Гершензон видел в сионистском движении тенденцию к подмене живой культурно-исторической специфики еврейства обезличивающим «территориально-государственным национализмом» (Судьбы еврейского народа. П.-Б., 1922. С. 32), – писали авторы в биографическом словаре «Русские писатели. 1800–1917». – Взгляды Гершензона, излагавшиеся, как правило, в полемически заострённой форме, вызывали противоречивую интерпретацию современников: для одних он был носителем уходящего метафизического мировоззрения (см.: Сабашников М.В. Воспоминания. М., 1983. С. 368), для других – невольным идеологом «анархического утопизма» (Иванов Вяч., Гершензон М. Переписка из двух углов. П., 1921. С. 53) Для позднего Гершензона характерна попытка обосновать неизбежность революционных сдвигов в тогдашнем мире с религиозно-философской точки зрения» (М., 1989. С. 557). «Таким был призыв «Вех» к русской интеллигенции накануне её уничтожения», – писал Николай Зернов (Указ. соч. С. 140).

Тут же вышел сборник «В защиту интеллигенции» (М., 1909) под руководством Петра Боборыкина, затем вышел сборник социал-демократов «На рубеже» (М., 1910), эсеры выпустили сборник «Вехи, как знамение времени» (М., 1910), кадеты издали два сборника «По вехам» (М., 1909) и «Интеллигенция в России» (СПб., 1910) – и авторы этих сборников с разных позиций и с разной степенью талантливости обрушились на авторов сборника «Вехи».

Лишь И.В. Гессен (1865–1943), кадет и издатель газеты «Речь», спустя годы в автобиографии писал: «Успех «Вех» был ошеломительный… Не было ни одного периодического органа, который не отозвался бы на эту книгу… Я впервые почувствовал, что нашему веку действительно приходит конец, что «Вехи» намечают лозунги будущего; постепенно они и становятся теперь господствующими и пользуются защитой науки» (В двух веках. Берлин, 1937. С. 266).

Четыре бывших марксиста, давшие основное направление сборнику «Вехи», отказавшиеся от марксизма и придя к христианству, были «предзнаменованием того пути, которым прошел в дальнейшем орден русской интеллигенции. Эти четыре человека содействовали подлинному воссоединению интеллигентов-западников с Православной Церковью», – завершал свои размышления Николай Зернов (Указ. соч. С. 145).

5

В Петербурге всё решительно изменилось. Роспуск Первой Государственой думы, «кровавый день» в Варшаве и Лодзи, покушение на Столыпина, убийство генерала Лекна, руководившего подавлением Декабрьского вооруженного восстания в Москве, Свеаборгское восстание – все эти события и факты свидетельствовали о непрерывном развитии революционного движения и о повсеместном жестоком его подавлении.

Обеспеченные и образованные граждане испытывали какую-то неопределённость. Что делать дальше, как и чем жить: все было спутано, противоречиво. Существовала очевидная анархия всевозможных ощущений… До сих пор иные думают, что это именно и есть состояние свободного и вдохновенного творчества. Некоторые творческие люди полагали, что окружающая жизнь – иным она казалась чуть ли не хаосом и кошмаром – воспринималась поверхностно животно, эстетически. Что делать, чтобы не утонуть, как кошке во время наводнения, в этом хаосе непонятных явлений? Спасало самоутверждение личности, ницшеанское сверхчеловечество (очень популярное, кстати сказать, в литературных кабаках того времени). Кто-то хотел уйти в литературу, чтобы забыться от революционной повседневности, но не удавалось.

Примечательна в этом смысле биография молодого литератора Алексея Толстого (1889–1945). Он с детства писал стихи, но мать, писательница, раскритиковала его. Но и целыми днями сидеть за учебниками и готовиться к экзамену тоже было не под силу. Сначала было очень трудно, отвык, ведь почти два года не брался за учебники, потом сладил с собой, втянулся в работу, снова стал активно участвовать в студенческой жизни.


Алексею Толстому трудно было разобраться во всех тонкостях политической борьбы. Приближались выборы во Вторую Государственную думу. А ясности, за кого голосовать, нет. И неудивительно. Столько противоречивых лозунгов, мнений, оценок, в которых тонко переплетались правда с ложью, возникло перед несведущим молодым человеком.

В декабре 1906 года, в самый разгар подготовки к выборам во Вторую Государственную думу, В.И. Ленин писал: «Обыватель запуган. На него удручающе повлияли военно-полевые суды. Он находится под впечатлением правительственного хвастовства, что Дума будет послушной. Он поддается настроению и готов простить все ошибки кадетам, готов выбросить за борт все то, чему научила его первая Дума, и голосовать за кадета, лишь бы не прошел черносотенец.

Со стороны обывателя такое поведение понятно. Обыватель никогда не руководится твердым миросозерцанием, принципами цельной партийной тактики. Он всегда плывет по течению, слепо отдаваясь настроению. Он не может рассуждать иначе, как противопоставляя черной сотне самую скромную из оппозиционных партий. Он не в состоянии самостоятельно обдумать опыт первой Думы» (Полн. собр. соч. Т. 14. С. 202).

Алексей Толстой вместе со многими своими друзьями и единомышленниками как раз и переживал период «обывательской растерянности и безыдейности» (В.И. Ленин), столь характерной для его круга – выходцев из дворянской интеллигенции. Он мог одно время примыкать к социал-демократам и даже выступать с точки зрения «ортодоксального марксизма», но всё это оказывалось внешним увлечением, хотя и делалось и говорилось вполне искренно и убеждённо.

«Устал обыватель. Размяк и раскис российский интеллигент…» Эти ленинские слова пока что имеют прямое отношение к герою нашего повествования. А ведь только полтора года назад всё казалось иным – казалось, что вся нация в едином порыве готова смести проклятое самодержавие, на всех перекрёстках повторялись такие близкие сердцу и разуму слова и лозунги о демократии, о свободе, о равенстве.

Испытывая тягостное чувство неопределённости, Алексей Толстой хочет сиюминутного забвения, тянется к чему-то несбыточному, фантастическому. Помимо «анархии ощущений и страстей», он испытывает мистические переживания, правда далекие от религиозных, но в чем-то весьма родственные тем, какие испытывают при спиритических действах: вроде всё происходящее и реально, и можно потрогать руками, а в то же время уносит в какой-то совсем иной мир, где всё зыбко и неопределённо. На Алексея Толстого в это время сильное влияние оказал дальний родственник, скромный чиновник Министерства путей сообщения Константин Петрович Фан-дер-Флит.

У Константина Петровича Фан-дер-Флита он стал часто бывать в зимние вечера, подолгу разговаривая о новых течениях русского литературного движения. Алексей, разумеется, читал и Бальмонта, читал и Брюсова, слышал и о Вячеславе Иванове, Блоке, Белом. Но у Константина Петровича в тиши уединённой обстановки эти стихи приобретали совсем иной смысл.

Константин Петрович говорил, что символизм – это искусство будущего, поэтому нужно все старое отбросить, нужно совершить принципиальный переворот всех целей и методов творчества. Реальности в нашем мире не существует, есть только отражения её, призраки.

Нужно сравнить, предлагал он, «Необычайные рассказы» Э. По с Гофманом или Андерсеном, Шиллера и Новалиса с Верленом, Шекспира с «Маленькими драмами» Метерлинка, Байрона с Бодлером, и станет ясно, какая бездна разверзлась между этими художественными явлениями, какая появилась не сравнимая ни с чем усложнённость и утончённость технических методов творчества, какая страстность, напряжённость, насыщенность переживаний творящего. История мирового художественного творчества ничего подобного ещё не знала. Он горел страстью нового и неожиданного, он, как Дягилев, Бенуа, Блок, Андрей Белый, жил страстями сиюминутности, взрывами и впечатлениями только что прозвучавшей секунды.

Его невозможно было не слушать. Он весь был словно наэлектризован, столько страсти слышалось в его голосе, движения становились порывисты и бесконтрольны.

Много уделяя внимания чертежам, учебникам, практической работе на различных заводах, Толстой не очень-то внимательно следил за новым искусством. А оказывается, какой скачок оно сделало, как выдвинулось вперед! Уже меньше говорят о Горьком, Чехове и Льве Толстом. Только и слышишь – Бальмонт, Брюсов, Белый. Константин Петрович цитировал О. Уайльда, Э. Верхарна…

Ты видел эту книгу? – Константин Петрович показал на лежавший на столе томик О. Уайльда. – Он говорит о том, что искусство призвано претворять жизнь в сказку, показать жизнь сквозь призму искусства, а не искусство сквозь призму жизни. Вот это главное. Пусть они там дерутся между собой и выдумывают себе разногласия. Ты читал, как Андрей Белый обрушился на Вячеслава Иванова и Георгия Чулкова за их мистический анархизм? Ну и Бог с ними, не читай. Не важно, как рассматривать символизм – как чисто эстетический метод построения художественного образа или как новую условную форму выражения идей, ты должен понять одно – больше придавай значения форме стиха. Ты посмотри, как Бальмонт владеет формой…

Мою мечту страданья пробудили,
Но я любим за то?
Кто равен мне в моей певучей силе?
Никто, никто.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце.
А если день погас,
Я буду петь… Я буду петь о Солнце
В предсмертный час!

Ты посмотри, какая легкость в построении и развитии образов, какая смелость и тонкость их сочетания, а как виртуозно и изящно владеет он словом! А в итоге возникает какая-то новая, особая правда, которой до него никто не говорил. После этого уже нельзя писать так, как писали раньше. И на этом пути, дорогой Алеша, тебя могут подстерегать две опасности – соблазн реализма и омертвение в догматизме. Бойся пойти по одному из этих уже протоптанных путей. Ничего нового не создашь, ничем не удивишь этот старый мир. Поэт, художник – это творец, он пророк, он равен небожителям. Он всегда устремляется сквозь реально-эмпирическое в неизвестное, сверхчувственное, но единственно истинно сущее…»

Алексей уходил от него совсем подавленный. Он многое воспринимал не так: гораздо проще, непосредственнее. И уж вовсе не придавал такого значения технике стиха. Как пришло на ум, так и вылилось на бумагу. А подыскивать всякие там аллегории, символы – это ему никогда и в голову не приходило. Мать учила его писать о том, что он видел и знал, писать просто, понятно, доходчиво, чтобы понимал его как можно более широкий круг читателей. Оказывается, сейчас это уже устарело. А старомодным во все времена плохо, а уж в наше время и подавно. Ну что ж, можно поискать и символ, адекватный объекту, раз в этом и заключается истинная сущность нового искусства…

Он снова перечитывал Бальмонта, Малларме, По. И действительно находил в уже прочитанном что-то новое и необычное именно в форме. Его снова тянуло к этому чудаковатому человеку Фандер-Флиту, изобретателю и философу, с которым так трудно было и вместе с тем так интересно, как ни с кем другим.

Они читали вместе все новинки символистов, спорили, но эрудиция Константина Петровича как будто не знала предела, он легко разбивал возражения Алексея:

– Читай лишь свою жизнь и из неё понимай иероглифы жизни в целом. – Константин Петрович процитировал Ницше. И продолжал: – Главная цель искусства – символическое изображение предельного человеческого идеала, образ грядущего человека-бога, во имя появления которого трудилось человечество на протяжении всех веков своего существования. Человек-бог придёт и скажет: «Для меня человечество трудилось, терзалось, отдавало себя в жертву, чтобы послужить пищей моему ненасытному стремлению к волнующим впечатлениям, к познанию, к прекрасному». Да, Бодлер прав, во имя этого стоит потрудиться.

Восторженность Константина Петровича передавалась и Алексею Толстому. Он и не заметил, как увлёкся грандиозными перспективами, открывающимися перед поэзией символизма.

Дома Алексей часами ходил по комнате и заучивал наизусть пленительные по своей изысканности строки:

Когда луна сверкнет во мгле ночной
Своим серпом блистательным и нежным,
Моя душа стремится в мир иной,
Пленяясь всем далеким, всем безбрежным…

Как музыкальны эти строчки! Какое-то убаюкивающее воздействие оказывают они на человека, словно отрешаешься ото всего реального, земного и совершаешь тихий полёт в полусне в лунные просторы.

Страничку за страничкой читал Алексей сборник Бальмонта и чувствовал сладкую грусть и какое-то необъяснимое томление. Весь мир казался далёким и ненужным с его борьбой и страстями, всё окуталось какой-то прозрачной пеленой, сквозь которую даже самые реальные в своих очертаниях предметы теряют свою четкость, становятся зыбкими в своей неопределённости.

И Толстой снова стал писать стихи. А работая над стихами, всё время ругал себя за то, что так отстал от современных эстетических учений. И вот он стоит перед выбором – или воспринимать окружающий его мир как реальную, всегда равную себе величину, или открывать в нём иной мир, таинственный, до сих пор не познанный, но и немыслимый отдельно от реальности. По дороге реализма или по тропинке, проложенной ещё немногочисленными символистами? На этот вопрос Алексей не мог ответить. То ему казалось, что он способен открыть какой-то неведомый и таинственный мир, приближающий его к познанию совершенной красоты человека-бога, то всё это представлялось чем-то надуманным и скоропортящимся. А нельзя ли соединить реализм с символизмом? Почему нужно проводить резкую грань между этими явлениями и отбрасывать то, что сделано нашими предшественниками? Зачем нужно добиваться созерцания сущности явления, а само явление оставлять за пределами искусства, за пределами творчества? Зачем топтать могилы предков или предавать их забвению? А не лучше ли сохранить, сберечь всё то, что ими оставлено ценного и непреходящего? Вот почётная задача нового человека и художника… Эти мысли приходили к нему, но не в ясных, чеканных формулах, а в смутных, неопределённых, еле уловимых ощущениях.

Однажды Толстой прочитал своему наставнику стихотворение, которое, думалось молодому автору, вполне его должно удовлетворить.

В марте 1907 года вышла первая книга Алексея Толстого – сборник стихов «Лирика». На обложке работы Фан-дер-Флита стоят даты: «январь – март 1907 г.». Но писались стихи и во второй половине 1906 года.

Символизм становится модным течением в литературе и искусстве. Открываются новые журналы, издательства, альманахи – «Золотое руно», «Заратустра», «Орфей», «Скорпион», «Мусагет». Печатаются статьи и книги символистов, поднимается шум и полемика вокруг их теоретических разногласий. На какое-то время это литературное движение становится главенствующим. Одно из своих стихотворений Толстой посвятил Андрею Белому, который поразил воображение молодого поэта: всего лишь на три года старше его, а уже знаменит своими яркими выступлениями и потрясающей эрудицией. Все, кому довелось видеть и слышать Белого, рассказывают о том огромном впечатлении, которое он производил своими выступлениями: он обладал редким даром заражать слушателей идеями, передавать им свои чувства и ощущения. В нём словно оживала огромная сила убеждения, искренность, вера. Толстой всё чаще стал бывать в литературных салонах. Заводил знакомства с писателями, художниками, артистами. Душевная щедрость, бьющая через край энергия сразу открыли ему широкий доступ во многие известные литературные клубы. Златоусты символизма, такие как Мережковский, Андрей Белый, Валерий Брюсов, широко образованные, великолепно подготовленные, толковали в лекциях, беседах, застольях о том, что самая страшная опасность для искусства – это возврат к реализму. Символизм – вот самая совершенная форма созерцания, а творческое созерцание – единственный метод познания живой сущности явлений. Жизнь груба своими безысходными противоречиями, сложностями, кровавыми столкновениями. Уйти от всего этого грубого, низменного в мир прекрасных интимных переживаний… Так вещали златоусты. И молодому поэту, только недавно ещё воспевавшему людей, готовых пожертвовать своей жизнью в борьбе за свободу, тоже казалось теперь, что такие темы сейчас не нужны: поэту не нужно быть утилитарным, полезным. Поэт – пророк, живущий вдали от шума общественных столкновений. Давно ли лилась кровь на мостовых, сооружались баррикады. Против царизма выступали многие поэты и писатели, в том числе и Бальмонт… А чего добились? Могучая и властная государственная машина навалилась на эту маленькую кучку протестантов и раздавила её, разбросала по огромной стране…

Вскоре после выхода сборника Алексей Толстой разочаровался в том, что написал. А много лет спустя совсем отказался от книги, назвав её холодной и пустой. Вслед за ним этой же оценки первого сборника стихов придерживались и многие исследователи и биографы. А между тем дело обстоит гораздо сложнее: поздний Толстой был не совсем прав в оценке молодого Толстого, а исследователи слишком слепо пошли за высказываниями самого художника.

Есть в этом сборнике и стихи талантливые, самостоятельные.

Работая над сборником, Алексей Толстой писал отчиму: «…не знаю, понравятся ли тебе мои стихи; выбрал для них среднюю форму между Некрасовым и Бальмонтом, говоря примерами, и думаю, что это самое подходящее.

Исходная точка – торжество социализма и критика буржуазного строя… Мне обидно за наших поэтов – Ницше утащил их всех «в холодную высь с предзакатным сиянием…». К счастью, Ницше меня никуда не таскал, по той простой причине, что я ознакомился не с ним, а с г-ом Каутским, и поэтому я избрал себе таковую платформу…»

И действительно, в сборнике есть стихи, которые внешне похожи на некрасовские. Большим сочувствием к несчастным рабам, идущим «под звон вечерний», пронизано стихотворение «Рабы».

Не видно лиц, согнуты спины,
И воздух темный дряхло стар
От дыма едкого сигар.
Так без конца текут лавины.

Нельзя, однако, преувеличивать значение этого стихотворения, ведь такие мотивы в русском символизме после революции 1905 года не так уж часты. Вот почему оно может свидетельствовать, что молодой Толстой действительно пытался соединить в своём творчестве некрасовские традиции и поэзию символизма.

Хороши в сборнике пейзажные и любовные стихи: «На диване забытый платок», «Струи огня задрожали», «В солнечных пятнах задумчивый бор», «Белый сумрак, однотонно», «Неподвижною ночью в долину сходили», «Душа грустна, как вздох цветов осенних», «Сбылось его желанье», «Рыдаешь ты»…

Но первая книга не принесла радости. Вскоре в современной ему поэзии и прозе зазвучали совсем иные темы и проблемы, появились «Ярь» и «Перун» Сергея Городецкого, «Сказки» Фёдора Сологуба, «Лимонарь» Алексея Ремизова. И Алексей Толстой понял, что его лирические опыты – вчерашний день в развитии русского символизма.

Если бы хоть несколько лет назад… Он опоздал. Лирические стихи подобного толка уже не пользовались успехом. Их даже не принимали всерьёз. Особенно в Петербурге. Если б шикали, ругали, он всё бы это выдержал легко. Но Алексей Толстой стал замечать несколько ироническое отношение к своей поэтической продукции. Вот что губительно сказывалось на его творческом настроении. Не раз ему приходилось слышать и читать, что лирик – это самое гордое и своенравное существо, всегда и во всех странах провозглашавшее своё непременное кредо: «Я так хочу». И Алексей Толстой стремился выразить своё собственное мироощущение, свою свободную волю и чувства, свой способ восприятия мира. Пусть мир не принимает его, лирический поэт не нуждается в этом признании. Он может стать певцом этого мира и может стать демоном, проклинающим его. Поэт совершенно свободен в своём творчестве. И он следовал законам своего времени. Так почему же иронически отзываются о его книжке? Чем же она хуже других? А он-то так радовался выходу своей первой книги…

Критикуя слабые поэтические сборники, Александр Блок, подводя итоги 1907 года, с горечью писал о хлынувшем потоке подражательной поэзии: «…Мы не удивимся, если на днях выйдут «Вечерние шумы» самого Александра Пушкина, тем более, что недавно вышла новая книга стихов нового поэта – графа Алексея Толстого».

И Алексей Николаевич, естественно, знал об этом отзыве.

6

Вскоре символистов стали признавать широкие круги российской общественности. Сначала на них шикали, гоготали, удивлялись их непомерным претензиям. На слово верили брани газетчиков. Потом у широкой публики появилась потребность собственными глазами увидеть крамольников, осмелившихся поднять свой голос против устоявшихся традиций, и убедиться в их полной бездарности и безликости. Только потешались недолго. Самые умные из приверженцев «старого» искусства стали замечать, что молодые ратоборцы нового искусства глубоки, серьёзны, блестяще владеют огромным историко-литературным материалом, не уступают в начитанности известным профессорам-филологам. К тому же они оказались искусными фехтовальщиками, способными разрушить красивыми словесными выпадами с эстрады газетную молву об идиотизме представителей нового искусства. Чаще всего эти битвы происходили в «Кружке», где за его существование побывала чуть ли не вся Москва. «Московский литературно-художественный кружок» – так полностью называлось объединение деятелей литературы и искусства, устраивавших по вторникам свои вечера. Членами клуба были Станиславский, Ермолова, Шаляпин, Собинов, Южин-Сумбатов, Ленский, Серов, Коровин, Васнецов и другие выдающиеся писатели, учёные, журналисты, художники и актёры: членами клуба были и политические деятели. Действительные члены и члены-соревнователи кружка вносили ежегодные членские взносы, но доход от взносов составлял только мизерную часть огромных средств, расходуемых на содержание роскошного особняка, многочисленных официантов и слуг, на пополнение великолепной библиотеки, на материальную помощь нуждающимся писателям, артистам, музыкантам. Основная часть средств поступала от играющих в «железку». После двенадцати часов ночи играющие платили штраф, к шести часам утра, когда заканчивалась игра, штраф доходил до тридцати двух рублей. Некоторые члены клуба пытались протестовать против таких «нечестных» доходов, дескать, нельзя клуб творческой интеллигенции превращать в игорный дом. Но сломать заведённый порядок было невозможно: уже все привыкли к роскошному особняку, где полно света, уютной мебели, дорогих картин на стенах, где есть читальный зал, в котором можно просмотреть русские и иностранные журналы и газеты. Особняк на Большой Дмитровке славился и своим прекрасным буфетом, где всегда можно было найти тончайшие вина и недорого поужинать. Если отказаться от главного источника дохода, то нужно было ограничивать себя во всём. Кто ж тогда пойдёт в такой клуб? А ведь в «Кружке» бывали крупные тузы, которых прельщала только его ночная жизнь, скрытая от посторонних глаз.

Но вскоре писатели отделились от «Кружка».

«Поэты в России всегда должны были держаться, как горсть чужеземцев в неприятельской стране, настороже, под ружьем. Их едва терпели, и со всех сторон они могли ожидать вражеского нападения», – говорил Валерий Брюсов, один из лидеров нового искусства. Ему-то и принадлежала инициатива создания нового общества – Общества свободной эстетики.

Валерий Брюсов привлек в это общество многих начинающих писателей. Вот что об этом вспоминает Андрей Белый: «Здесь Москва знакомилась с Алексем Толстым, которого подчеркивал Брюсов, как начинающего поэта; Толстой читал больше стихи; он предстал романтически: продолговатое, худое еще, бледное, гипсовой маской лицо; и – длинные, спадающие, старомодные кудри, застегнутый сюртук; и – шарф вместо галстука: Ленский! Держался со скромным надменством».

Московские символисты быстро признали в нём своего единомышленника. Алексей Толстой обладал поразительной способностью впитывать в себя всё, что он видел, слышал, читал. Вскоре Алексей Толстой узнал, что Общество свободной эстетики было создано по инициативе тех, кто был недоволен заведённым в «Кружке» порядком: им пришла счастливая мысль образовать чисто литературно-художественное общество. Цель его – «способствовать успеху и развитию в России искусств и литературы и содействовать общению деятелей их между собой!». На собраниях общества выступали с докладами, с чтением стихов, с исполнением новых музыкальных произведений, в помещении общества устраивались художественные выставки.

Впервые, может быть, символисты и близкие им по творческой устремленности получили возможность открыто агитировать за свои теоретические принципы и объединять все, по выражению А. Белого, «живые силы искусства». Были здесь Матисс, входивший тогда в моду, знаменитый художник Морис Дени, пытавшийся воскресить примитив. Верхарн читал стихи, а Брюсов давал их в своём переводе. Частыми посетителями Общества свободной эстетики бывали художники, музыканты, писатели: Игумнов, Гречанинов, Метнер, Гедике, Скрябин, Серов, Судейкин, Павел Кузнецов, Сарьян, Грабарь, Голубкина, художники «Мира искусства» во главе с их идейным вдохновителем Дягилевым, Качалов, Книппер-Чехова, Южин-Сумбатов, Волошин, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Клычков, Марина Цветаева…

Острая полемика на страницах газет и журналов продолжалась. Илья Гинцбург в сущности перечеркнул Пятую выставку художников «Мира искусства», не найдя в этих полотнах ничего особенного, ничего индивидуального: всё это, дескать, вывезено из Парижа и других европейских держав (Речь. 1906. 3 и 4 марта). «Плодовитый статуэточный мастер г. Гинцбург, произведения которого настолько распространены, что слепки с них нередко попадаются даже на лотках по Невскому проспекту, – тут же отозвался на этот выпад С. Дягилев, – пишет о том, как надо писать картины, созвучные эпохе. Что же касается до того, – продолжал полемику С. Дягилев, – что мы всё наше творчество «десять лет тому назад вывезли из Парижа», то это тот безграмотный упрёк, который способен сделать лишь человек, слепой по отношению к культуре и к истории. Не мы вывезли наше молодое русское творчество из Парижа, а нас ждут в Париже, чтобы от нас почерпнуть силы и свежести.

Вся послепетровская русская культура с виду космополитична, и надо быть тонким и чутким судьёй, чтобы отметить в ней драгоценные элементы своеобразности, надо быть иностранцем, чтобы понять в русском русское, они гораздо глубже чуют, где начинаемся «мы», то есть видят то, что для них всего дороже и к чему мы положительно слепы» (Русь. 1906. 8 марта). И решительно заявил, что, кроме художников «Мира искусства», «в настоящее время в России иного искусства не существует».

В письме от 9 марта 1906 года Илья Гинцбург пожаловался Владимиру Стасову, что его полемика с Дягилевым, «ничтожным и безумным», уверявшим, что «декадентство – будущее искусство России», оказалась неудачной. В.В. Стасов тут же оголил свой меч и бросился в атаку на выставку «Мира искусства»: «Эти карикатурные пророчества провозглашает во весь рупор декадентский пастух г. Дягилев, но для одного пасомого им стада они только и могут пригодиться. Для прочих людей и художников они смешны и забавны. Стадо г. Дягилева, рабское и безвольное, вышло из источников и преданий чужих, иностранных – сначала французских, а потом немецких. Не заключая в себе ни единой капли чего-нибудь самостоятельного, своего, декаденты наши, по непростительной своей слабости, повторяют свои иноземные образцы, старательно переобезьянничивают их, и пробуют, насколько позволяют их слабые силёнки, перещеголять их в нелепости и глупости. Г. Дягилев объявляет даже нынче в печати, что «нас ждут в Париже, и ждут для того, чтобы от нас почерпнуть силы и свежести». Конечно, разве только ребёнок поверит такому бесстыдному хвастовству, такому безумному надувательству» (Наши нынешние декаденты // Страна. 1906. 25 марта).

Статья В. Стасова очень обрадовала Репина: «Ваш бич ещё щеголяет своей упругостью и оглушительными весёлыми щелканиями!.. Стадо декадентов, по своим избитым задворкам, улепётывает, оставляя со страху неопрятный след… Пастух в отчаянье» (Репин И. Переписка со Стасовым. Т. 3. С. 113).

Но ни «пастух» не был в отчаянии, ни Илья Гинцбург и Владимир Стасов не оказались победителями в полемике: декаденты вскоре заняли ведущее положение в русском обществе, доказав свою самостоятельность и национальное своеобразие, а в Париже в этом же году покорили весь цвет французской нации.

Революция 1905 года всколыхнула все слои российского общества. Миллион поляков, финны, евреи, представители кавказских национальностей заговорили о своих национальных правах и о своём участии в управлении государством. Заговорили и русские писатели о значении революции 1905 года и о судьбе русских в России. Прежде всего русские учёные и публицисты обратили внимание на национальный состав участников прошедшей революции, отметив её инородческий характер. Русское правительство приговорило несколько отъявленных террористов к смертной казни, несколько оппозиционных газет выступило против таких мер. Публицисты «Нового времени» были крайне удивлены подобным отношением к правительственным мерам: правительство не может подавить террор, развязанный террористами.

М. Меньшиков (как и другие журналисты и публицисты газеты) в своих статьях в «Новом времени» призывал к тому, чтобы правительство было решительным, призывал не слушать «силящую быть приличной кадетскую «Речь», а отвечать войной на войну. Террористы могут «сколько угодно крошить христиан бомбами и браунингами, а христиане отнюдь не могут их тронуть, даже по приговору уголовного суда… Трагическая борьба, что идёт теперь, – борьба за жизнь России, требует не кое-каких, а подчас трагических мер» (Меньшиков М.О. Письма к русской нации. М., 2005. С. 43). Правительство стало робким, оттого что перестало быть русским: «Если немцы, которых один процент в Империи, захватили кое-где уже 75 процентов государственных должностей, то на первое время смешно даже говорить о русском «господстве». Речь идёт не только о государственных должностях. Не менее тяжёлое засилье инородчины идёт в области общественного и частного труда. Разве самые выгодные промыслы не в руках чужих людей? Разве две трети крупной торговли не в руках евреев? Разве биржа и хлебная торговля не в их руках? Разве нефтяное дело, Каспийское море, Волга не в их руках? Переходя к умственным профессиям, разве самое сознание страны – печать – не в их руках? Разве театр, музыка, отчасти искусство не в их руках? Разве адвокатура, врачебное дело, техника не переходит быстро в их руки? «Значит, они талантливее русских, если берут верх», – говорят евреи. Какой вздор! В том и беда, что инородцы берут вовсе не талантом. Они проталкиваются менее благородными, но более стойкими качествами – пронырством, цепкостью, страшной поддержкой друг друга и бойкотом всего русского. В том-то и беда, что чужая посредственность вытесняет гений ослабевшего племени и низкое чужое в их лице владычествует над более высоким…» В другом месте своих «Писем» М. Меньшиков с крайним удивлением узнал, что Всеволод Мейерхольд начал выступать на императорской сцене; он слушал его на субботнике в Литературно-художественном обществе и «просто каменел от изумления: неужели это-то и есть знаменитый г-н Мейерхольд, актёр, о котором столько кричали – правда, еврейские газеты?». «Неужели талантливая когда-то г-жа Комиссаржевская именно этого тощего, рыжеватого, некрасивого господина с шапкой курчавых волос сделала избранником своего вкуса, своей полубезумной любви к театру? – спрашивал Меньшиков и продолжал: – Правда, г-жа Комиссаржевская рассталась наконец с г-ном Мейерхольдом, убедившись, что он губит её театр, как пришлось ей расстаться с г-ном Флексером (Аким Волынский), который тоже тщился сделать умопомрачительное на её сцене. Но каким образом забракованный даже второстепенной сценой незначительный еврей вдруг выскочил в режиссёры Императорского Александринского театра? Прямо чудеса творятся в нашем несчастном отечестве!.. Дело, конечно, вовсе не в том, что г-н Мейерхольд еврей. Будь это гениальный человек, он мог бы быть готтентотом, и с этим все примирились бы. Но г-н Мейерхольд всего лишь несколько растрёпанный, взбудораженный, нервно взвинченный, притом вполне посредственный представитель иудейской расы. Гениальные люди большая редкость, но даже талантливый был бы находкой – однако тут талантом и не пахнет. Сужу по той лекции, которую развязно прочёл нам г-н Мейерхольд о «театре исканий». Господи, какая это была чепуха!» (Там же. С. 98). Меньшиков приводит ссылки на известного театрального критика Ю. Беляева, который писал, что: «Актер г-н Мейерхольд преплохой. Эта фигура, эти жесты, этот голос…» И Комиссаржевской «пришлось «дезинфицировать» свой театр от «мейерхольдии», – завершает свою статью Ю. Беляев. А теперь Мейерхольд оказывается режиссёром на императорской сцене. «Как случилось это безобразие? – спрашивает М. Меньшиков. – Как вообще проникают пронырливые сыны Израиля в передний угол русской жизни – в литературу, в академию, в администрацию, до сенаторских и министерских постов включительно?.. Об актёре г-не Мейерхольде я не даю своего мнения, но что он неумён – об этом он сам кричал в течение всей своей лекции. Он удивительно напомнил мне другого крайне претенциозного и бесталанного еврея, г-на Волынского, известного когда-то критика Л.Я. Гуревич, издававшей «Северный вестник». Совершенно та же у обоих напруженность тощей еврейской мысли, тот же задор, то же выкручивание будто бы глубоких, а в сущности, убогих эффектов, то же погружение в пучины декадентской философии и парение на верхах упадочничества вообще. Впечатление шарлатанства и банкротства, тщательно скрываемого от одурачиваемой публики. Казалось бы, как иметь успех вот таким инородцам, ни в какой степени не Ротшильдам и не Рубинштейнам, а самым что ни на есть заурядным представителям юго-западных местечек? А между тем они имеют успех – и не только среди своего племени. Множество русских простаков протежируют этим господам – сажают их в красный угол, выводят в начальство, в критики и режиссёры, притом действительно крупных русских талантов… А уж один проскользнувший сын Иуды, будьте покойны, протащит за собой целый кагальчик обрезанных и выкрестившихся сородичей. Так глохнет русская жизнь, начиная с верхов её. Так глохнут литература, наука, искусство, тронутое, как плесенью, нашествием постороннего русской жизни элемента…» (Там же. С. 98—101).

Эта полемика вокруг инородцев в России побудила серьёзных писателей и учёных устраивать обсуждения и, наконец, написать книги по этому вопросу. Прежде всего, следует упомянуть статьи и книги В.В. Розанова, А.С. Суворина, книги П.И. Ковалевского «Психология русской нации» (СПб., 1915) и И.А. Сикорского «О психологических основах национализма» (Киев, 1910), в которых глубоко и точно было сказано о национальных чувствах, о национальном самосознании русского народа и русского человека, о русском массовом национализме, который должен испытывать каждый русский человек. Вспомним гениальные слова Фёдора Достоевского, который писал, что надо стать русским.

Эти вопросы касались и многих писателей.

Александр Блок в своей благополучной и образованной семье редко задумывался о судьбе России. Здесь необходимо сказать о происхождении Александра Александровича: биограф его отца, Е. Спекторский, писал в книге «Александр Львович Блок, государствовед и философ» (Варшава, 1911): «Александр Львович Блок происхождения полунемецкого… Один из его предков, выходец из Мекленбурга, был врачом царя Алексея Михайловича. Прадед А.Л., лейб-хирург Иван Блок, в 1796 был возведён в русское дворянство… Отец его был лютеранин…» Женился Александр Львович на Александре Андреевне Бекетовой, дочери знаменитого ботаника А.Н. Бекетова, ректора Петербургского университета. Чаще всего с друзьями и нередко общаясь с знаменитым философом и писателем Владимиром Соловьёвым, больше всего говорили об извечных философских категориях – о Добре и Зле, о Христе и Антихристе, о Любви и Ненависти, почти никогда не сталкивались с реальными противоречиями времени. «Творческая душа Соловьёва была исполнена не только мистических созерцаний и отвлеченных умозрений, – писал С.А. Левицкий в предисловии к книге «Три разговора» В.С. Соловьёва, изданной в Нью-Йорке в 1954 году, – она жаждала прежде всего деятельного воплощения в жизнь основ христианского миропонимания. Смысл жизненного дела Соловьёва заключается в духе религиозного мессианизма, которым проникнуты все его писания и деяния. Соловьёв, как личность, стоит выше всех своих творений, они суть лишь фрагменты его духовного пути» (Там же. С. 7). И здесь говорится лишь о фрагменте его духовных общений, а на самом деле это был великий философ и писатель, лекции которого слушали не только Александр Блок и его друзья, его слушали Достоевский и Лев Толстой, его острые публикации в газетах и журналах вызывали бурю откликов и страстной полемики.

Острая и взрывная обстановка жизни Александра Блока очень серьёзно влияла на его творчество, и он не раз думал, что все ближайшие к нему люди «на границе безумия, как-то больны и расшатаны» (Собр. соч. VII, 142). И в этой атмосфере надо иметь большие нравственные силы, чтобы, преодолевая одиночество, выйти в огромный общечеловеческий мир.

«Ведь тема моя, – писал Александр Блок после революции 1905 года, – я знаю теперь это твёрдо, без всяких сомнений – живая, реальная тема… Все мы, живые, так или иначе к ней же придём… Откроем сердце, – исполнит его восторгом, новыми надеждами, новыми силами, опять научит свергнуть проклятое «татарское» иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, «декадентской иронии» и пр. и пр., всё то иго, которые мы, «нынешние», в полной мере несём. Не откроем сердца – погибнем… В таком виде стоит передо мной моя тема, тема о России (вопрос об интеллигенции и народе, в частности). Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь… Ведь здесь – жизнь или смерть, счастье или погибель» (Там же. VIII, 265). «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость… Революция русская в её лучших представителях – юность с нимбом вокруг лица… Если есть чем жить, то только этим. И если где такая Россия «мужает», то уж конечно, – только в сердце русской революции в самом широком смысле, включая сюда русскую литературу, науку и философию, молодого мужика, сдержанно раздумывающего думу «всё об одном», и юного революционера с сияющим правдой лицом, и всё вообще непокладливое, сдержанное, грозовое, пресыщенное электричеством. С этой грозой никакой громоотвод не сладит» (Там же. VIII, 277).

И в таком духовном настроении Александр Блок прощается с символизмом; матери в январе 1908 года Блок сообщает, что определяет «свою позицию и свою разлуку с декадентами» (Там же, VIII, 224). Затем об этом разрыве он сообщает ещё чётче и определённее. И это проявилось особенно в стихах, верных могучим традициям отечественной литературы:

Но ты, художник, твёрдо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить всё, что видишь ты.
Твой взгляд да будет твёрд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.

Так появились «Страшный мир», «Стихи о России», «Возмездие», «Ямбы» и другие классические циклы и стихотворения. Блок всегда оказывался центром любой компании, с одними он сближался, с другими был холоден, с третьими дружил, от него исходил, как выразился Корней Чуковский, какой-то «магнетизм». С Валерием Брюсовым у него отношения не сложились, Валерий Яковлевич любил верховодить, задавать тон и в дискуссиях, и в жизни. Блок в своих записных книжках выделяет тех, с которыми он дружил, которым доверял. С Андреем Белым были отношения сложные и противоречивые, иной раз их противоречия были настолько острыми, что они готовы были решать их дуэлью. Хорошие отношения возникли между ним и Зинаидой Гиппиус, которая долго сетовала из-за того, что Блок написал поэму «Двенадцать» и пошёл сотрудничать с советской властью. Блок числился всегда одиночкой, «маской», ресторанным человеком, но одиночество тут же исчезло, как только произошла Октябрьская революция. Он стал сотрудником газеты «Знамя труда», вошёл в правительственную комиссию по изданию классиков русской литературы, стал сотрудником Театрального отдела Наркомпроса, сотрудником горьковской «Всемирной литературы», Большого драматического театра, посещал Союз поэтов и Союз писателей, частенько выступал с чтением своих стихотворений в литературных собраниях. Что-то большое, великое поманило его во время революции, а потом это большое и великое рассыпалось в прах, обмануло его ожидания.

Корней Чуковский написал в своих воспоминаниях о Блоке: «Не то чтобы он разлюбил революцию или разуверился в ней. Нет, но в революции он любил только экстаз, а ему показалось, что экстатический период русской революции кончился. Правда, её вихри и пожары продолжались, но в то время, как многие кругом жаждали, чтобы они прекратились, Блок, напротив, требовал, чтобы они были бурнее и огненнее. Он до конца не изменил революции. Он только невзлюбил в революции то, что не считал революцией…» (Александр Блок как человек и поэт. Пг., 1924. С. 21).

Но даже и прозорливый Корней Чуковский не полностью раскрыл отношение Александра Блока к революции, отношение было сложнее, глубже, противоречивее…

7

Георгий Чулков в книге «Годы странствий» вспоминает эпизод, рассказанный ему самим Алексеем Толстым: «В молодости учился он в школе живописи, устроенной Е.Н. Званцевой и Е.И. Карминой. Художники твердили, что надо писать не то, что существует объективно, а только то условное, что видит глаз. «Я так вижу» – стало ходячей формулой. Однажды Толстой, рисуя дюжего натурщика, приделал ему голубые крылья, а когда к мольберту подошел преподаватель и, недоумевая, спросил: «Что это такое?» – Толстой невозмутимо ответил: «Я так вижу». Кажется, это был его последний урок живописи».

Влияние символистской поэтики у Алексея Толстого всё ещё сказывается, но не прошёл даром и его интерес к русскому народному творчеству. В стихах запестрели поговорки, пословицы, диалектные словечки. Это увлечение молодого Толстого не случайно: он последовал за новой волной интереса к русской старине, которая оформилась в литературе. Недаром стихотворение «Ховала» было им посвящено А.М. Ремизову, с которым недавно познакомился. Маленький, невзрачный, чудаковатый, с лукавым взглядом из-под очков, с вечно торчащим на голове хохолком, чем-то похожий на добродушного домового, Ремизов в своих сказках «Лимонаре», «Посолони» поражал Алексея Толстого прежде всего как стилист, как счастливый искатель словесных кладов.

Примечательна и статья Толстого «О нации и о литературе». Молодой поэт выступает за то, чтобы продолжать в современной поэзии традиции русской литературы, овладевать всеми богатствами русского языка: «Язык – душа нации – потерял свою метафоричность, сделался газетным, без цвета и запаха. Его нужно воссоздать таким, чтобы в каждом слове была поэма. Так будет, когда свяжутся представления современного человека в того, первобытного, который творил язык».

Фольклорные мотивы, славянская мифология, народные сказки и песни, патриархальная крестьянская жизнь на какой-то момент неожиданно стали центральными темами в развитии литературного движения. Художники, каждый, разумеется, по-своему, пытались решить для себя один и тот же вопрос – о предназначении России и русского человека в ходе тысячелетнего исторического процесса.

Интерес к истории, к различным её этапам, к языку как первооснове художественного творчества, к фольклору был следствием определённых общественных сдвигов в России. Недавнее поражение в войне с Японией породило среди различных слоёв русского общества недовольство, уныние, оскорбило достоинство гражданина великой страны. Параллельно со здоровым интересом к русской старине усугублялись настроения упадка и бессилия. Некоторые политические деятели обратили внимание на попытки кучки молодых литераторов и художников сочетать в своих произведениях политику с мистикой и эстетизмом. И не только обратили внимание, но и поддержали их материально. И вот эти молодые писатели, художники и музыканты оказываются в центре художественного движения страны. Быстро становятся известными, модными: Рябушинские не жалеют на это своих миллионов, издавая себе в убыток «Золотое руно». В гостиных и салонах начинают толковать об оккультизме, об антихристе, в сети теософии попадают всё больше и больше людей, ещё вчера о ней ничего не слышавших. Увлекаются синематографом и детективными романами. Размышляют, подобно Пьеру Безухову, над звериным числом. Практика столоверчения входит в быт чуть ли не каждой дворянской или буржуазной гостиной.

Чуть ли не всех поэтов-символистов манил к себе Париж – «БЕСКОНЕЧНЫЙ ГОРОД РАБОТЫ», манил людей различных национальностей и профессий. Кого только не бывало здесь… Художники, писатели, артисты, инженеры, учёные, богатые и бедные студенты и светские люди приезжали для развлечений и отдыха, приезжали сюда и для работы, даже главным образом для работы. О таком Париже написано много воспоминаний. В частности, Николай Рерих много лет назад, побывав в Париже, писал о нем: «…Бесконечный город работы. Неслыханное среди бесчисленных толп уединение. Избранность и отчужденность. Близкая возможность подвига жизни… Кроме тишайшей природы, может быть, нигде в мире нельзя так работать, как в Париже. Все близко, и все далеко… Показавшийся серым и суровым, скрывший свой лик, при въезде Париж откроется только глазу пытливому. Найдет тот, кто будет искать. Кто пришёл во имя подвига. Кто хочет собраться, кто решил сковаться сталью на всю эту жизнь. Все серое, бессильное, золотушное Париж поглотит. Уничтожит без трепета. И в этом мудрость веков…»

С восторгом приветствовали монмартрские холмы и весь этот чудесный сплав старины и сиюминутности. И каждый, конечно, вспоминал Герцена, сказавшего, что в слове «Париж» для него звучит нечто родное и близкое – почти такое же близкое и необходимое, как в слове «Москва». И каждый советовал поскорее сходить на Монмартр, побывать в Латинском квартале, непременно пойти в Клюни (бывшее аббатство, ок. Х в. – В. П.), коснуться камней терм, немых свидетелей того времени, когда Париж был ещё Лютецией.

Поэты-символисты сразу поняли, что в Париже стыдно быть туристом, в Париже надо пожить, надо почувствовать его так, чтобы он стал целым событием в жизни. И дело не в том, побывают они у памятника Бельфорского льва или нет, посмотрят шедевры Лувра или подождут до лучших времен. Они хотели повидать сегодняшний Париж, с его кабачками, ночными гуляками, художниками, поэтами. Они видели, как студенты, обнявшись со своими подругами, гуляют в Люксембургском саду, не стыдясь многолюдья и пристальных взглядов; они слышали о том, что раз в году художники устраивают бал, где нагие натурщицы поют скабрёзные песенки, а на рассвете с криками и хохотом шатаются по пустынным улицам, а самые отчаянные купаются в городских фонтанах. В короткое время трудно успеть многое узнать и увидеть. Пленительное, чарующее, дикое, безнравственное. Но никто из русских путешественников ни разу не увидел в глазах парижан надменной мысли, а на их устах самодовольной улыбки. Добродушие, покладистость, полное невмешательство в личную жизнь окружающих – это сразу бросается в глаза. «Что за изумительный, фейерверковый город Париж, – писал Алексей Толстой отчиму А.А. Бострому о первых своих впечатлениях. – Вся жизнь на улицах. На улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят. Все на улице. Дома их для жилья не приспособлены. И люди, живые, весёлые, общительные!»

Где только не побывали Толстой и Соня Дымшиц в первые недели своего пребывания в Париже. На Монмартре внимание их привлекли рубиновые огни «Мулен Руж» («Красной мельницы»). Здесь выступали артистки кабаре, густо намазанные краской и настолько рискованно раздетые, что в посетителях не было недостатка. Заходили и в «Кабачок ада», где вместо столов были гробы, а официантами служили веселые дьяволы.

Своим смакованием разврата удивил Толстых Минский, старый, седовласый писатель, считавшийся отцом декадентов. Поразился Алексей контрастам Парижа: разврат здесь пестрей и откровенней, а добродетель благородней и возвышенней. Ходить с Минским по злачным местам Парижа сначала было не совсем удобно, а потом любопытство взяло верх. Ходили на Плас-Пигаль, где были «Кабачок ада» и «Кабачок рая». Ещё в Петербурге «русские парижане» рассказывали Алексею, что есть здесь такие учреждения, один вид которых приводит в ужас.

Минский посоветовал Алексею Толстому почитать Крафт-Эбинга, если он заинтересуется психопатологией.

В первые же дни ходили в Лувр и Люксембургский музей. Манило посмотреть художников, известных им по многочисленным репродукциям. Долго смотрели на «Олимпию» Э. Мане. Поначалу Алексей испытал разочарование. Слишком много восторженного о живописности, о блеске красок слышал он в школе Званцевой. А на самом деле никакого блеска красок, напротив, краски скромные, серые, всё просто, даже примитивно. Только увидев всевозможные «Звёзды», «Источники», «Истины», женщин, лежащих с книжкой на траве, Алексей Толстой понял, что «Олимпия» и есть нечто подлинное, искреннее, правдивое. Другие картины Э. Мане, такие как «Нана», «Свидание в загородном ресторане», «Продавщица в баре», только укрепили возникшее у Алексея Толстого убеждение, что все эти полотна, некогда так потешавшие русскую публику, правдиво передают какие-то мгновения повседневной жизни. Всё так же правдиво, как в самой жизни. Они выхватывают из жизни людей такие моменты, когда человек остаётся самим собой, не старается быть ни лучше, ни хуже. Они не замечают, что на них смотрят, они не позируют, их чувства обнажены, они такие, как и на самом деле. И ни в чём не повторяют друг друга. Дега, Тулуз-Лотрек, К. Моне, Писсарро, Ренуар, Сислей – сколько запечатлено ими неповторимых мгновений жизни! А сколько им пришлось сражаться против избитых форм, против рутины, против академических штампов, чтобы добиться признания новых приёмов композиции и обновления живописной техники!

Но Париж сам по себе недолго занимал Толстого. Он приехал сюда работать, приехал надолго, основательно, с книгами, с чернилами, набросками будущих произведений. Готовые сказки, стихи, рассказы посылает в Москву и Петербург, где они выходили в свет. Алексей Толстой много работал, много бродил по городу. Казалось бы, всё хорошо, всё нормально, он вошёл в литературу, печатается, всё больше завоёвывает популярность среди любителей поэзии.

Вскоре Алексей Николаевич получил от художницы Е.С. Кругликовой приглашение побывать у неё.


В мастерской Кругликовой Толстой познакомился со многими русскими художниками, поэтами, бывавшими в Париже.

А.Н. Толстой ещё в Петербурге слышал о Е.С. Кругликовой и о том, что в её мастерской на улице Буассонад, 17, бывало много русских людей, приезжавших в Париж: Мечников и Максим Ковалевский, Плеханов и Бехтерев, Бальмонт, Белый, Брюсов, Дягилев, Волошин.

В её мастерской всегда кто-нибудь оставался работать, когда она уезжала из Парижа. Оставался Волошин, работал художник Б.Н. Матвеев.

В мастерскую собирались не только повеселиться, поговорить на текущие темы, поспорить об искусстве, прочитать стихи. Бывали здесь и серьёзные научные сообщения, так, например, Мечников сделал доклад о радии. В мастерскую Е.С. Кругликовой Мечникова привела его жена, художница Ольга Николаевна Мечникова.

В мастерской Е.С. Кругликовой бывал часто Волошин. Вот что писал художник Б.Н. Матвеев: «Был на вечере у Кругликовой. Там было много народа: компания французов, в которой участвовал и я, устроила шарады в лицах. Было слово «Волошин». А целое, то есть самого Волошина, представлял я, загримировавшись очень удачно. Я сопел, как он, и читал его стихи».

В этом году, весной, Дягилев показал в Париже «Бориса Годунова» с Шаляпиным. А. Толстой, как и все «русские парижане», испытал неизъяснимое волнение от встречи с великим актёром. Успех предстоящего спектакля был совершенно неописуем. Билеты раскупались нарасхват. Один из критиков того времени назвал свою статью о Шаляпине «Вот он, великий скиф». Декорации и костюмы готовили Головин и А.Н. Бенуа. Касторский (Пимен), Чупрынников (Юродивый), братья Кедровы бывали у Е.С. Кругликовой.

Вскоре Алексей Толстой стал непременным членом русской колонии в Париже. Здесь в это время жили поэты Минский, Брюсов, Бальмонт, Волошин, художники К. Петров-Водкин, В. Белкин, Широков, были бесконечные разговоры об искусстве. А. Толстой по утрам садился за работу. С собой он привёз небольшую библиотеку, в частности любимое им собрание афанасьевских сказок и некоторые другие собрания русских сказок и былин. После обеда он любил посидеть в кафе, а вечером приходил в один из кабачков Монмартра, где обычно собирались «русские парижане», и внимательно слушал стихи, споры уже признанных вождей нового искусства. Освоившись, Алексей читал свои стихи.

Особенно близко Алексей Толстой сошёлся с Максимилианом Волошиным (Кириенко-Волошин, 1877–1932), оказавшим на него большое влияние. Большой жизнелюб, много повидавший за свои тридцать лет жизни, Макс Волошин был одним из образованнейших людей своего времени. Он исходил Испанию по маршруту Дон Кихота. Исходил пешком всё побережье Средиземного моря, был в Японии и Индии.

Даже среди парижских знакомых Волошин выделялся независимостью взглядов, широтой, большим вкусом. Он превосходно знал французскую литературу и живопись. Долго жил в Латинском квартале Парижа, а значит, превосходно знал жизнь артистической богемы Парижа.

Волошин часто бывал в Москве и Петербурге, хорошо разбирался во всех тонкостях кружковой борьбы, был принят всюду и всюду оказывался полезен, обладая редким даром быстро разбираться в деликатных ситуациях и находить из них выход, удовлетворяющий обе стороны. «Если Брюсов, Бальмонт оскорбляли вкус, – вспоминал Белый как раз эти годы, – то Волошин умел стать на сторону их в очень умных, отточенных, неоскорбительных, вежливых формах, те были – колючие, он же сама доброта – умел мягко, с достоинством сглаживать противоречия, ловко парируя чуждые мнения. Вежливо он противопоставлял им свое: проходил через строй чуждых мнений собою самим, не толкаясь; В. Брюсов и даже Бальмонт не имели достаточного европейского лоска, чтоб эквилибрировать мнениями, как в европейском парламенте».

Он уехал из России из-за своих радикальных убеждений. Стал слушателем Вольного университета, основанного М. Ковалевским.

В нём шла мучительная борьба, от которой голова шла кругом. Символистическая поэзия ему начала надоедать, по натуре своей он чужд был всем этим сложностям и вывертам, его здоровая натура не терпела сложных поэтических изысков.

Как-то он, по обыкновению, ближе к вечеру зашел в кафе. Никого. Пил кофе, смотрел по сторонам, мысли блуждали в поисках чего-нибудь интересного, но ничего не останавливало его. Наконец пришёл Волошин.

Волошин сел и обещающе посмотрел на Алексея, точно хотел сказать ему что-то важное и срочное. Но Алексей уже хорошо знал эту привычку Макса: он мог так долго сидеть и ничего не сказать, пока собеседник не заговорит первым.

Алексей Толстой вспомнил свою давнюю поездку в Тургенево и готов был долго рассказывать о своих родичах. Но Макс перебил его, и мысли его были неожиданно смелыми и интересными:

«Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнезд. Сейчас почти все прозаики и поэты увлечены городом, его противоречиями, вслед за Верхарном и Рембо, все меньше и меньше пишут о деревне, о быте крестьян и помещиков. А вы хорошо знаете деревню, прожили там долгие годы. У вас прекрасный, сочный язык, вы умеете увлекательно рассказывать. Вы можете написать целый большой цикл рассказов и повестей о деревенском быте. Только не спешите. Нужно найти свой стиль».

Алексей Толстой внимательно вслушивался в слова Макса, втайне радовался им, но боялся открыто высказать свой восторг. Он, скрывая своё возбуждение, начал рассказывать о семейных преданиях и хрониках из жизни и быта своих родственников. Говорил долго, словно заведённый, но рассказывал неторопливо, подбирая слова и выражения, чтобы не спугнуть то радостное волнение, которое возникло при словах Макса.

Слова Макса Волошина не давали покоя Алексею Толстому. Зачем писать о ведьмаках, ночных свадьбах, водяных, что-то выдумывать, тужиться, когда есть не разработанная современными писателями тема угасающих дворянских усадеб, во всех подробностях известная ему. Но как только он попробовал написать что-то, оказалось, что знает он всё это приблизительно, без тех бытовых и психологических подробностей, которые так необходимы в данном случае. Тут лучше не выдумать, а писать так, как было. Надо серьёзно подготовиться к этому, разузнать, поездить по родным местам. Толстой так и сделал.

8

В Петербурге Алексей Толстой «не раздумывая, сразу, – как писал впоследствии, – кинулся в мутные воды литературы». Стал завсегдатаем кабачка «Капернаум» на Владимирском проспекте и ресторана «Вена» на Морской, где обычно собирались столичные писатели, артисты, художники. Среди постоянных посетителей были и представители окололитературной богемы, были и настоящие художники. Создавалась неповторимая среда, состоящая из столь различных типов, характеров, индивидуальностей. Алексея Толстого влекла сюда непосредственность и простота всего происходящего. Здесь люди словно преображались, становились другими, непохожими на тех, которых он видел в редакциях, на улицах, в учреждениях. С них слетала пыль официальности и благопристойности, они становились более естественными, натуральными, простыми. Порой это переходило границу нормальных человеческих взаимоотношений, но зато становилось ясным, кто что представляет собой в действительности.

«…Слишком нервная, полуночная жизнь, поздно ложишься, поздно встаешь, но иначе нельзя, пришлось бы от людей нашего круга отказаться», – писал Толстой своей тёте Марии Леонтьевне 14 января 1909 года.

В первые же месяцы после Парижа Алексей Толстой стал бывать почти на всех литературных собраниях, в салонах и конечно же на «средах» Вячеслава Иванова, или, как ещё его называли, Вячеслава Великолепного.

А на этих «средах» бывал почти весь литературный Петербург. Часто приезжали и из Москвы. Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Сергей Городецкий, Александр Блок, Георгий Чулков, Андрей Белый, Фёдор Сологуб, Леонид Андреев, Алексей Ремизов, Валерий Брюсов и многие другие.

Дом на углу Тверской и Таврической, недавно отстроенный, стал широко известным. Квартира Вячеслава Иванова помещалась на последнем, седьмом, этаже, в круглой башне, изолированной от всего дома. С этой башни хорошо был виден Таврический сад, прекрасный во все времена года. Вячеслав Иванов вернулся в Россию в 1905 году. Он много лет прожил в Швейцарии, побывал в различных странах Европы, подолгу просиживал в библиотеках: его интересовала древняя и современная философия, литература и искусство. И как только приехал, сразу же люди потянулись к нему: настолько поражала его эрудиция и доброта.

Довольно часто здесь бывали учёный Нестор Котляревский с супругой актрисой Пушкаревой-Котляревской, профессор М.И. Ростовцев, близкая к театральному миру Н.П. Анненкова-Бернар, сестры Александра и Анастасия Чеботаревские (вскоре Анастасия вышла замуж за Фёдора Сологуба, а Александре Вячеслав Иванов посвятил много стихов, и на неё смотрели как на счастливицу). Приезжал из Казани товарищ студенческих лет Вячеслава Иванова, профессор В.Н. Ивановский, сравнительно молодой, интересный в своих разговорах, разнообразный в своих увлечениях. Три сонета из книги Вячеслава Иванова «Прозрачность» посвящены Ивановскому. На «средах» бывали входившие тогда в моду В.В. Розанов, братья Сергей и Александр Городецкие. Были здесь известнейшие профессора и хлысты, мистики и старые народные учительницы, даже писатели-знаньевцы.

Вскоре после первых двух-трех «сред» вошло в обычай приходить после одиннадцати часов вечера, приходили и в двенадцать, и в час ночи. На большом круглом столе, стоявшем посредине самой вместительной комнаты, обычно возвышались огромные четвертные бутылки с красным и белым вином, а рядом бессчётное количество маленьких стаканчиков. Это угощение для гостей. По неписаному уставу каждую «среду» определялась тема обсуждения. Всё здесь располагало к неторопливым беседам: обстановка комнат со старыми резными креслами, отделанными деревянной чёрной резьбой, оранжево-тёплые обои, ковры, эпиграфика, невиданные ранее статуэтки. Однажды Вячеслав Иванов предложил обсудить творчество Фёдора Сологуба, но тот запротестовал и в конце концов совсем ушёл, недовольный темой обсуждения. Но такие случаи бывали редко. Обычно избранный читал некоторые из своих произведений, кое-кто делал небольшое сообщение о творчестве обсуждаемого, затем начинались, так сказать, прения. Не обходилось и без казусов.

Однажды Вячеслав Иванов задумал примирить символистов с реалистами. Он пригласил на одну из «сред» Арцыбашева, Анатолия Каменского, ходивших в реалистах. Анатолий Каменский, очередь которого пришла читать своё произведение, неожиданно для всех отказался и беспомощно от застенчивости посматривал на окружающих, умоляя выручить его из неловкого положения. Глаза его остановились на В. Пясте, попросил его, тот согласился.

Повесть Каменского называлась «Четыре». Трудно себе представить более разнузданное и безнравственное произведение. В. Пяст внешне спокойно и бесстрастно читал это сочинение, а сам каждую минуту готов был провалиться сквозь землю от стыда. А между тем комната наполнялась приглашёнными. И многие не знали, кому принадлежит это сочинение, уж не В. Пясту ли, этому милому и застенчивому юноше из хорошей семьи.

Мережковский сидел насупленный, явно недовольный тем, что сюда, где так поклонялись искусству, словно ворвались варвары и наносили удары по самым драгоценным шедеврам мирового искусства.

Вошёл В.В. Розанов и остановился в дверях, не решаясь прервать чтения. Воспользовавшись тем, что хозяин встал навстречу столь редкому здесь гостю, В. Пяст, который уже давно хотел найти предлог, чтобы отказаться от чтения, наконец решился:

– Не могу больше, в горле першит, у меня что-то плохо получается.

Арцыбашев тут же взялся заменить В. Пяста. И долго ещё раздавался его неприятный писклявый голос…

Всем было неловко, настолько прочитанное было непонятно, непривычно здесь. Разумеется, никакого диспута эта вещь А. Каменского не вызвала. Выступил только Вячеслав Иванов, по обыкновению своему то и дело вскидывая руку к пенсне, вспоминали современники, а потом, довольно потирая руки, осыпал автора пригоршнями изысканных любезностей, смысл которых был настолько туманен, настолько тонул в выспренней витиеватости и глубокомыслии слов, что не только присутствующие здесь, но и сам автор, кажется, ничего не поняли. После этого ничего не оставалось делать, как разойтись.

В конце вечера начиналась беседа на какую-нибудь религиозно-философскую тему. Ни у кого не возникало сомнений, что председателем должен быть Н.А. Бердяев. «Молодой человек, – вспоминает В. Пяст, – довольно высокий, с красивой гривою волос, он, как многие помнят, был страшно обезображен (в отношении наружности) тогда ещё только начинавшим разыгрываться «тиком». Бердяев был большим мастером «разговора».

В разгар революционных событий Нестор Котляревский упрекнул собравшихся здесь в том, что они ушли от общественной жизни, замкнулись в кругу эстетических проблем. Выступление его было встречено по-разному. Одни иронизировали над ним, зная, что сам-то Котляревский не очень активен в общественной жизни, другие сочувственно кивали, понимая всю свою бесполезность в решающие мгновения исторической жизни.

«Среды» стали привлекать всё больше и больше посетителей, различных по своим идейно-художественным исканиям. Бывали В.А. Нувель, А.П. Нурок и другие члены кружка «Мир искусства». А.В. Луначарский и некоторые другие марксисты не раз приходили сюда…

Полиция заинтересовалась этими собраниями и 27 декабря 1905 года нагрянула к Вячеславу Иванову с обыском. Во втором часу ночи небольшой отряд агентов и солдат во главе с действительным статским советником неожиданно для собравшихся вошёл в квартиру и сразу занял все входы и выходы. На чердаке нашли два номера «Революционной России», ввоз которой из-за границы был запрещён. Вот и всё, что нашли нелегального в квартире Вячеслава Иванова. Но все присутствовавшие прошли через унизительную процедуру обыска и допроса. Подходили к столу, за которым составлялся протокол, называли себя, выворачивали карманы, ловкие руки филёров ласково проходились сверху вниз по одежде, и наступала очередь следующего.

Этот обыск, конечно, ничего не дал, были задержаны молодой философ Л.Е. Галич да мать Макса Волошина, пожилая полная дама со стрижеными вьющимися волосами, недавно прибывшие из-за границы.

Вячеслав Иванов горячо протестовал против незаконных действий полиции:

– Вы нарушаете священную неприкосновенность жилища, свободу личности.

– А это что? – потрясая двумя номерами «Революционной России», спокойно возражал ему действительный статский советник.

– Мы же – заграничники, – оправдывался Вячеслав Иванов.

Всё обошлось, только у Д.С. Мережковского пропала шапка, дорогая, бобровая. В одном из ближайших номеров «Товарища» («Наша жизнь», «Речь», газета Л.В. Ходского) он опубликовал «Письмо в редакцию» («Куда девалась моя шапка?»), в котором, обращаясь непосредственно к премьер-министру С.Ю. Витте, требовал возвращения своей шапки. Разговоры об этой шапке долго ещё ходили в петербургских кругах.

В «Дневниках» Валерия Брюсова есть такая запись: «Зима 1908–1909. «Дом песен». «Эстетика», Гр. А. Толстой в Москве. Гипнотические сеансы у д-ра Катерева. Поездка в Петербург. Две недели в Петербурге. Посещение Бенуа. У Маковского переговоры о «Аполлоне».

Гр. А. Толстой, «Салон» и лекция Макса Волошина. Вечера с Вяч. Ивановым. Его лекция. Не был у Сологуба, который обиделся».

Сколько здесь встреч, разговоров, заседаний, споров, известных имён! А между тем дважды упоминается граф А. Толстой. В литературных кругах имя Алексея Толстого становится известным. Ещё в Париже Алексей Толстой расспрашивал Волошина о том, почему вдруг так ожесточённо атаковали друг друга две дружественные группы: Иванов, Чулков, Блок, Городецкий с одной стороны, и Брюсов, Белый, Эллис – с другой. «Золотое руно», «Факелы», «Ор», а против них – «Скорпион», «Весы», «Перевал». Мудрый Волошин так объяснил ему этот парадокс: символистов и декадентов стали принимать повсюду, они завоевали все литературные салоны, их стали печатать почти во всех газетах и журналах. Тогда-то и обнаружились внутренние противоречия в самом символизме. Группа Иванова относилась ко всем теориям как к игре, правила которой можно принимать, а можно при удобном случае от них отказаться. Московские символисты упрямо держались за свои позиции и стойко отстаивали их. И когда заметили, что в Петербурге договорились до «мистического анархизма», открыли изо всех своих московских орудий критический огонь против «путаников». Особенно яростным был Андрей Белый.

Сейчас уже несколько остыла декадентская шумиха. Вячеслав Великолепный стал суше, серьёзней, сбрил бороду и усы, как-то подтянулся, откровенно засеребрились его поникшие локоны. Но по-прежнему он поражал своей эрудицией, своими познаниями ритмики, стихосложения вообще.

К этому времени его студия уже значительно расширилась, поглотив две соседние квартиры, и представляла собой обширнейшее помещение, в котором причудливо сочетались большие квадратные комнаты и какие-то коридорчики, книжные полки, качающиеся этажерки. Одни комнаты напоминали музей, другие – точно сарай. Пройдёшь по всей этой квартире и забудешь, по словам Белого, в какой ты стране, в каком времени. Всё это походило действительно на «становище», по меткому выражению Д.С. Мережковского. Быт этого дома исключительный, неповторимый, но вдумчивые посетители поняли: серьёзно втягиваться в такую жизнь не стоит.

«Вячеслав Великолепный просыпался часа в три дня, до семи, не вставая с дивана, работал, читал корректуры, рукописи, писал статьи, стихи, попивая черный чай, подаваемый прямо в постель; часам к восьми вечера, отдохнувший, посвежевший, являлся к обеду. Часов до одиннадцати бывал у друзей с визитами, а к одиннадцати начиналась ночная жизнь в «Башне». Чай подавался не ранее полночи; до – разговоры отдельные в «логовах» разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, совет Петербургского религиозно-философского общества. У падчерицы собираются курсистки. В комнате Михаила Кузмина можно встретить сотрудников и авторов журнала «Аполлон», Гумилёва, Садовскую, Зноско-Боровского, Сергея Маковского. К двум исчезают «чужие», Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным, лукавым, с потугом своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей на плечи… Являлся второй самовар: часа в три; и тогда к Кузмину:

– Вы, Михаил Алексеевич, – спойте.

М.А. Кузмин – за рояль: петь стихи свои, аккомпанируя музыкой, им сочиняемой, – хриплым, надтреснутым голосом, а выходило чудесно», – вспоминал А. Белый.

Андрей Белый подолгу жил у Вячеслава Иванова. Вот он вспоминает это время: «Утро, – правильный день: вставал в час, попадал к самовару, в столовую, дальнюю, около логовища Кузмина. Кузмин в русской рубахе без пояса гнётся, бывало, над рукописью под парком самовара; увидев меня, наливает мне чай, занимает меня разговором, с раскуром: уютный, чернявый, морщавый, домашний и лысенький; чуть шепелявит; сидит, вдруг пройдётся, и сядет; «здесь» – очень простой; в «Аполлоне» – далёкий, враждебный, подтянутый и элегантный; он – антагонист символистам; на «Башне» влетело ему от Иванова; этот последний привяжется: ходит, журит, угрожает, притоптывает, издевается над «Аполлоном»; Кузмин просто ангел терпенья, моргает, покуривает, шепелявит: «Да что вы, да нет!» А потом тихомолком уйдет в «Аполлон»: строчит колкость по нашему адресу; – и неприятный «сюрприз». И – разносы опять. Вячеслав любил шуточные поединки, стравливая меня с Гумилёвым, являвшимся в час, ночевать (не поспел в свое Царское), в чёрном, изысканном фраке, с цилиндром, в перчатках; сидел, точно палка, с надменным, чуть-чуть ироническим, но добродушным лицом; и парировал видом наскоки Иванова».

Однажды, как обычно в «Башне» Вячеслава Иванова, горячо заспорили о новых путях в искусстве. Слушая нападки Гумилёва на символистов, Вячеслав Иванов, шутливо подмигивая, обращаясь к Андрею Белому, сказал, что у Гумилёва нет собственной позиции, ему надо помочь. Андрей Белый поддержал иронию Вячеслава Иванова и тут же пустился развивать теоретическую платформу нового направления в искусстве, предложив назвать его «адамизмом». Включился в разговор Вячеслав Иванов. В горячем споре было брошено кем-то словечко «акмэ», остриё.

Гумилёв, не теряя своего бесстрастия, тут же подхватил: «Вы только что сочинили позицию – против себя: покажу уже вам «акмеизм».

«Иванов трепал Гумилёва; но очень любил; и всегда защищал в человеческом смысле, доказывая благородство свое в отношении к идейным противникам; всё-таки он – удивительный, великолепнейший, добрый, незлобивый. Сколько мне одному напростил он!» – вспоминал Андрей Белый.

Трудно было разобраться в том, что же исповедует Вячеслав Иванов, символист он или акмеист. Ведь когда он заходил в «Аполлон», то ничем не отличался от собравшихся здесь дионисовцев. В своём издательстве «Факелы», в своих статьях он высказывался против них, иронизировал. Может, и вправду он – идейная кокетка, как иной раз его называют. То проявляется в нём ригорист, фанатический схематизатор, то в сложных идейных интригах с наивным лукавством пытался лавировать, скрываясь под маской добродушного каламбуриста, ради собственного удовольствия играющего столь различные роли. Для него не было врагов. Только видимость одна, что враги. Стоит ему захотеть, как смело подходил к ним и начинал разговор, в итоге которого недавние враги расставались примирёнными. «А Иванов, уходя, похохатывал: ничего ему не нужно от этого разговора, его увлекал сам процесс игры. Вот почему с одинаковым радушием встречал он у себя на «Башне» всех, от Мережковского до Чапыгина и Луначарского, пленяя каждого своей мягкой добротой, рассеянностью, бескорыстием. Победил, – и уже: затевает с другим свою «партию», ни для чего ему эти «победы», так: шахматы после обеда!

В серьезном умел, независимо вскинувши голову, требовать как Мережковский: «Все иль ничего!» Да, фигура не проста! В ней интерферировала простота изощренностью, вкрадчивость безапелляционностью, побагровеет и примется в нос он кричать: неприятный и злой, станет жутко: кричащая эта фигура – химера: отходчив», – писал позднее в воспоминаниях А. Белый.

В Вячеславе Иванове нравилась ещё одна черта – верность, преданность своим друзьям и союзникам. Брюсов и П.Б. Струве отвергли роман Андрея Белого. Прочитал В. Иванов. Несколько раз Белый читал на «Башне» отрывки своего романа. Вячеслав Иванов, возбуждаясь, сверкая глазами, восклицал, что этот роман – эпоха. И не только на «Башне», но и повсюду, где бывал. И вскоре из-за этого романа началась «драка» между издателями, а до этого они оставались равнодушными к нему. Так появился в печати «Петербург» А. Белого.

Одним из центров литературной жизни стал А.М. Ремизов. Об Алексее Михайловиче Ремизове много тогда говорили: уж больно выделялся он среди своих современников. Рассказывали, что однажды на очередном «воскресенье» Василия Васильевича Розанова, проходившем, как всегда, нелепо и весело, Алексей Михайлович долго бродил среди гостей, все к этому давно привыкли, и никто на него не обращал внимания. Сам Василий Васильевич кому-то нашёптывал свои оригинальные мысли; статный философ Бердяев доказывал свою правоту священнику Григорию Петрову, а Григорий Петров, играя крестом на груди, то и дело облизывая сочные красные губы, страстно ругал декадентов; Дмитрий Сергеевич Мережковский, маленький, тщедушный, иронически посматривал на крупнотелых Бердяева и Петрова, а потому и отвечал невпопад на все расспросы; здесь же был рыжеусый Бакст, пронзительно поглядывавший по сторонам; Константин Сомов, уже прославленный художник, изнеженный и тонкий, независимо переходил от группы к группе разговаривавших. И вдруг произошла страшная «безобразица». Алексей Михайлович Ремизов, увидев в качалке массивного Бердяева, быстро подскочив к нему, ловким сильным движением так качнул качалку, что она тут же перевернулась. Скандал разразился страшный. Только Василий Васильевич невозмутимо продолжал беседовать да виновник скандала, поблёскивая очками, спокойно выискивал себе очередную жертву подобного розыгрыша.

На Алексея Михайловича не обижались, всякий раз восхищали его выдумки, розыгрыши. Иных раздражали «смешочки» и намеки Ремизова, иные обижались на него, не понимая: то ли безобидны они, то ли злы, то ли простодушен Ремизов, то ли хитёр, себе на уме. Почти все оказывались жертвами его розыгрышей. Многие любили шутку, розыгрыши, анекдоты, и всё, что было связано с весельем, охотно принималось в обществе, да и сами частенько «ввязывались» в весёлые затеи. И когда кое-кто из его новых знакомых обижались на Ремизова, спокойно всякий раз говорили им:

– Да что вы? Но не сердитесь на Алексея Михайловича. Это умнейший, честнейший, серьёзнейший человек, насквозь видящий каждого. И вспомните, что он вынес в царской тюрьме: садист-жандарм насильно выгонял его из камеры, заставляя без конвоя прогуливаться по городу, даже брал в театр, а по тюрьме прокатился слух, что Ремизов – провокатор. Разве такое не запомнится на всю жизнь… Его юродство – это маска боли…

Бывали эти суетливые вечера и у Фёдора Сологуба. Сначала здесь было скучно, холодновато. Хозяин чаще всего угрюмо, словно угрожающе помалкивал, ко всему приглядывался, как бы пересчитывая собравшихся. И всё-таки что-то тянуло к нему. Сологуб бывал всегда тих и скромен, но стоило ему заговорить, и все переполошались, ни одного заемного слова, никакой аффектации, всё естественно, умно, логично. Во всех его суждениях сказывался оригинальный талант, глубокая человеческая личность, в каждой его фразе проявлялся большой мастер-художник.

Круто изменилась жизнь знаменитого писателя; после смерти сестры, которая вела его домашнее хозяйство, Фёдор Кузьмич сбрил усы и бороду, женился на Анастасии Чеботаревской и совсем стал похож на римского сенатора, гордого, богатого и неприступного. В то время ещё ходили по Петербургу его злые пародии на духовенство и власть имущих. «Стоят три фонаря – для вешания трех лиц: средний – для царя, а сбоку – для цариц». Но конечно, не эти пародии прославили его имя. Роман «Мелкий бес», восемь сборников стихов, пьесы «Дар мудрых пчёл», «Победа смерти», «Ночные пляски», «Ванька, Ключник и Паж Жеан», наконец, роман-трилогия «Навьи чары» поставили его в ряд выдающихся современных писателей. Он снял новую квартиру, пышно её обставил, стал оживлённее и изысканнее, потому что и к нему – новой знаменитости – зачастили щебечущие барышни. Незаметно он приобрёл большой вес в литературных кругах своими строгими, но справедливыми решениями в конфликтных ситуациях. А с женитьбой он стал больше бывать на людях, участвовать в маскарадах, устраивать шутливые вечера у себя.

В салоне М.К. Морозовой, богатой меценатки, тоже бывали приёмы. После смерти мужа для неё началась новая жизнь. До этого она тосковала в поисках смысла жизни. Теперь решила наверстать упущенное. Начала учиться у Александра Скрябина. Открыла у себя «салон», в котором бывали люди разных направлений, разных убеждений. Она, ничего не понимая во всей этой развернувшейся борьбе, с какой-то ненасытной жадностью устраивала тет-а-теты с Лопатиным, Хвостовым, Фортунатовым, Андреем Белым, Борисом Фохтом, пианисткой Фохт-Сударской, близкой к эсерам. А выслушав этих собеседников, она устраивала собеседования с далёкими от первых по своим взглядам Рачинским, Эрном, Свентицким, а после этих у неё появлялись Милюков, присяжный поверенный Сталь, близкий к меньшевикам. Так что к концу всех её собеседований в голове богатой меценатки все философские и политические течения перепутывались в какую-то «кашицу».

Возможно, именно эти качества «всеядности» и терпимости к различным мнениям позволили Маргарите Кирилловне приглашать к себе столь разных людей. В салоне М.К. Морозовой все улыбались друг другу, делая вид, что между ними нет никаких споров и разногласий. И вот это привлекало остротой ощущений, новизной человеческих отношений. Лопатин – яростный тигр в других местах, у Морозовой становился тигром в наморднике. Маргарита Кирилловна с ласковой улыбкой встречала его, а вслед за ним с такой же ласковой улыбкой встречала и его противников, и тут уж не могло быть никаких распрей и споров. Хозяйка салона создала такой стиль поведения, что, кроме приятных улыбок, никто ничего себе не позволял.

По отзывам современников, М.К. Морозова, не разбираясь во всех противоречиях современных ей течений общественной мысли, искусства, науки, литературы, вместе с тем обладала удивительным свойством мирить непримиримых людей. И её салон сыграл видную роль в развитии культуры той поры.

Через переднюю в египетском стиле гости попадали в большой, неуютный, холодный зал, где гулко раздавались шаги, как в пустом музее. Зато приёмная – очень уютна, устлана мягким, серым ковром. В приёмной гостей не заставляли ждать. Из спальни вышла улыбающаяся женщина высокого роста, доброжелательно поприветствовала их, присела на низкий диван, приглашая садиться и гостей. Тут же принесли чайный столик, и потекла обычная светская беседа обо всём и ни о чём. Вроде бы ничего и не узнал нового для себя, а выходили из квартиры Морозовой как окрылённые: столько доброты было в ней, такта, сопереживания с собеседником всех его сложностей и проблем.

И всё-таки, бывая повсюду, молодые символисты не переставали мечтать об организации своего сообщества молодых художников слова. Вскоре их мечта осуществилась. Но этому событию предшествовала, казалось бы, обычная встреча на одной из «сред» Вячеслава Иванова с молодым поэтом Сергеем Городецким.

Прочитанные им стихи были встречены такими аплодисментами, какие редко здесь раздавались. Высокий, нескладный, с длинным носом, он производил странное впечатление. Да и читал-то он как-то торопливо, проглатывая окончания слов, но сами стихи поразили всех глубоким проникновением в тайны древнего славянского бытия.

Удрас и Барыба,
Две темные глыбы,
Уселись рядком…
Вот черта – это глаз,
Вот дыра – это нос,
Покраснела трава,
Заалелся откос,
И у ног
В красных пятнах лежал
Новый бог…

Читал молодой поэт, и все собравшиеся сразу поняли, что перед ними подлинный, настоящий художник, с искрой Божией.

После аплодисментов быстро вскочил Вячеслав Иванов и сказал, что все мы только что испытали тот «новый трепет», который, как говорил Бодлер, сопровождает рождение нового поэта, нового бога.

Вячеслав Иванов, говоривший всегда очень изысканно, на этот раз превзошел самого себя.

Долго ещё возбуждённо говорили и спорили о стихах молодого «Ярилы», как в шутку стали называть Сергея Городецкого, а он сам почти ничего не услышал из того, что говорилось о нём.

Александр Рославлев сразу завладел юным поэтом, проговорив с ним до утра.

Морозова не только принимала гостей, с 1909 года она создала религиозно-философское издательство «Путь», существовавшее до 1917 года, в котором вышли книги Чаадаева и Ивана Киреевского, монографии о Хомякове и Сковороде; сборники о богословии, «Философия свободы» Бердяева, «Два града», «Философия хозяйства» и «Свет невечерний» С. Булгакова, «Столп и утверждение истины» Павла Флоренского, «Миросозерцание Вл. Соловьёва» князя Евг. Трубецкого, книги Эрна, опубликовали переводы блаженного Августина, Паскаля, Джордано Бруно…

Именно Сергею Городецкому пришла в голову мысль создать «Кружок молодых», который должен чем-то отличаться от собраний Вячеслава Иванова. В «Кружок молодых» входили Александр Блок, Сергей Городецкий, Владимир Пяст, Александр Кондратьев, получивший единственную премию за стихи на конкурсе, устроенном журналом «Золотое руно» в 1906 году, П. Потёмкин, Б.С. Мосолов, Н.В. Недоброво, Е.П. Иванов, раза два бывал Андрей Белый.

На заседании «Кружка молодых» Александр Блок читал свою пьесу «Балаганчик».

«Кружок» был задуман молодыми не для развлечений, а для обсуждения своих рукописей, для чтения лекций прославленными мастерами, как своеобразная литературная учёба. По воскресеньям собирались кто у Фёдора Сологуба, кто у Розанова. Здесь много говорили и спорили на различные темы, у Розанова смотрели коллекцию старинных монет, беседовали о материальной культуре Древнего мира и Средневековья. А в «Кружке» работали, высказывались о сочинениях друг друга, порой яростно спорили.

В «Кружке молодых», по словам Блока, «очень интересно, многолюдно и приятно». Михаил Кузмин приходил в качестве гостя. В поддёвке, поражавшей своими причудливыми застёжками, Михаил Кузмин сразу привлёк внимание тем, что он сочинял не только стихи, но и музыку к ним. Чёрный как смоль, молодой, румяный, он пел свои «Куранты любви», чуть-чуть коверкая слова:

Эсли завтра будет солнце,
Мы во Фьезоле поедем,
Эсли завтра будет дождь,
То карету мы возьмем.
Эсли встретим продавщицу,
Купим лилий целый ворох,
Эсли ж мы её не встретим,
За цветами сходит грум…
Эсли ты меня полюбишь,
Я тебе с восторгом верю,
Эсли не полюбишь ты,
То другую мы найдем.

Все затруднения разрешались просто и ясно в этой весёлой песенке. Этим спокойным оптимизмом и нравилась поэзия М. Кузмина, отличаясь от серьёзной, глубокой лирики Блока, Андрея Белого, Сергея Городецкого своим неподдельным весельем и здоровым отношением к миру.

С этого «Кружка молодых», собиравшегося по очереди то у Блока, то у Сергея Городецкого, и началась «Академия стиха», где занятия проводил все тот же Вячеслав Иванов. Вскоре после возвращения из Парижа Алексей Толстой стал непременным слушателем «Академии стиха».

«В этот период на меня оказывает влияние поэт Вячеслав Иванов. В его квартире создается общество молодых поэтов под названием «Академия стиха». Общество затем переносится в редакцию «Аполлона», а в 1911 году из него вырастает «цех молодых поэтов», но я уже в нём не состою», – писал Алексей Толстой в автобиографии в 1916 году.

Н. Гумилёв, только что вернувшийся из-за границы, О. Мандельштам, А. Толстой просили Вячеслава Иванова, Максимилиана Волошина, И.Ф. Анненского прочитать лекции по стихосложению. На квартире Вячеслава Иванова стали собираться молодые поэты специально для того, чтобы прослушать их лекции. Но занятия проводил только Вячеслав Иванов.

Лекции Вячеслава Иванова слушали с большим вниманием. Им необходимо было понять основы русского стихосложения. До сих пор самоукой и урывками они постигали тайны творчества, некритически усваивая всё, что бродило на поверхности модного литературного символизма. А здесь систематический курс и близкое общение с одним из ведущих поэтов нового направления! Беседы с Н. Гумилёвым, О. Мандельштамом и особенно С. Городецким, получившим университетское филологическое образование, также приносили свои результаты.

В этот период у молодых символистов выходили стихи в различных журналах и в многочисленных сборниках.

9

В это лето 1909 года родилась одна забавная штука, которая потом долго служила предметом серьёзных разговоров. М. Волошин и Е. Дмитриева затеяли игру: послали в журнал «Аполлон» её стихи под псевдонимом Черубина де Габриак.

В «Хронике» журнала «Аполлон» (1909. № 2) появилась заметка Макса Волошина «Гороскоп Черубины де Габриак»:

«Когда-то феи собирались вокруг новорожденных принцесс и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы, критики, тоже собираемся над колыбелями новорожденных поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют начальную силу. Что скажут о поэте – тому и поверят. Что процитируем из стихов его – то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорожденными.

Сейчас мы стоим над колыбелью нового поэта. Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике Аполлона… Аполлон усыновляет нового поэта…»

Вся статья была выдержана в серьёзных тонах, и никто, во всяком случае, и не догадался, что это очередная мистификация. В этом же номере было напечатано двенадцать стихотворений Черубины де Габриак и объявлялось, что в портфеле редакции есть ещё её стихи. Шутка шуткой, но добились своего: в следующем номере «Аполлона» Иннокентий Анненский признавался в том, что стихи Черубины де Габриак породили в нём «какое-то неопределенно-жуткое чувство».

Молодые поэты-символисты упорно продолжали заниматься в «Академии стиха». Лекции Вячеслава Иванова и Иннокентия Анненского, встречи и разговоры с Гумилёвым, Анной Ахматовой, Мариной Цветаевой, Юрием Верховским по-новому осветили многие проблемы стихосложения. Много дали лекции Иннокентия Анненского. Длинный, сухой, красивый старик, все ещё ходивший в педагогическом мундире (он много лет был инспектором и директором различных гимназий), поразил начинающих поэтов проникновенным знанием русской классики, особенно Лермонтова. Когда он начинал читать знакомые с детства стихи, словно открывался новый мир, столько несравненной задушевности и необъятной глубины несло его исполнение. Анненский своими знаниями, бескорыстием и добротой сразу пленил сердца молодых слушателей, сразу стал непререкаемым авторитетом, хотя большинство его стихотворений не были напечатаны; «Кипарисовый ларец» вышел после его смерти.

Выступал в «Академии стиха» и Андрей Белый. «Андрей Белый, – вспоминает В. Пяст, – привлек в качестве материала для исследования даже стихи «Алексея Толстого-младшего», – так называл он вот этого – тогда – поэта».

Много было разговоров в Петербурге вокруг нового журнала «Аполлон». «Золотое руно» и «Весы» закрылись, и новый журнал был просто необходим. Немало серьёзных надежд возлагалось на него, но немало и весёлых анекдотов и шуток ходило по городу в связи с этим литературным событием.

На очередном заседании «Академии» только и было разговоров о новом журнале. Юрий Верховский, тоже поэт, объявил, что вышел первый номер «Аполлона» под редакцией Анненского, Волошина и Волынского.

– А что общего между ними? – вскользь бросил кто-то.

– Что общего между Волынским и Волошиным? Только вол. А между Волынским и Анненским? Только кий, – весело каламбурил Верховский.

Этот очаровательный человек, настоящий поэт и серьёзный филолог, несмотря на его каламбуры и шуточки, кажется, не имел ни одного врага, настолько он был кроток, бескорыстен, а его ленивая мечтательность и неумение устраивать свои житейские и литературные дела стали просто легендарными.

Здесь, в «Академии стиха», состоялась острая дискуссия Иннокентия Анненского и Вячеслава Иванова о путях развития символизма. Оба блистали филологической эрудицией, но позиция Вячеслава Иванова была шире и поэтому привлекательнее для молодых ревнителей изящной словесности. Жаль Иннокентия Фёдоровича. В нём под маской строгого и делового чиновника все видели человека живого и остроумного, с глубоким поэтическим даром.

Во втором номере «Аполлона» в статье «О современном лиризме» Анненский писал: «Граф Алексей Н. Толстой – молодой сказочник, стилизован до скобки волос и говорка. Сборника стихов ещё нет. Но многие слышали его прелестную Хлою-Хвою. Ищет, думает; искусство слова любит своей широкой душой. Но лирик он стыдливый и скупо выдает пьесы с византийской позолотой заставок…»

Редактором и организатором нового журнала стал Сергей Маковский, сын известного художника, выступивший не так давно с поэтической книжкой, регулярно печатавший статьи по искусству.

Сергей Маковский поразил необыкновенной изощрённостью в одежде и добрым приёмом. Но тут было совсем другое. Ни у кого ещё не было таких высоких двойных воротничков, такого большого выреза жилета, таких лакированных ботинок и так тщательно отутюженной складки брюк. А главное, что особенно поразило в наружности редактора, – это его пробор и нахально торчащие усы. И действительно, как вскоре убедились многие авторы и посетители, апломб и безграничная самоуверенность были чуть ли не главными чертами редактора нового журнала.

Но после 1907 года пришло разочарование в «старом» символизме, в абстрактных и бессодержательных образах. Здоровая натура Алексея Толстого влекла его к реальным людям, реальной природе, реальным конфликтам. Он понимает, что уж слишком похожими оказываются все те, кто приходил к Вячеславу Иванову, рабски копируя манеру метра символизма. Сами по себе разные и колоритные в жизни, в стихах они оказывались одинаковыми.

Бальмонт, Брюсов, Блок, Белый, Вячеслав Иванов стали «столпами» символизма именно в силу того, что они никому не подражали, шли не проторенными в русской поэзии путями. Шедшие же за ними следом ничего нового своим читателям не дали. Первые символисты поразили Толстого своей высокой филологической культурой, широтой и глубиной образования. Он терялся и многого не понимал на «средах» Вячеслава Иванова, особенно когда в разговор вступали Андрей Белый, Брюсов, Бальмонт, Мережковский. Ещё несколько лет назад Толстой просто благоговел перед этими метрами. А что теперь? Ведь многие уже стали отходить от избранного ранее пути, ищут чего-то нового, более созвучного времени.

Даже Андрей Белый, казавшийся таким далёким от современных вопросов и проблем, и то заговорил в своём творчестве о жизни как источнике художественных исканий. В предисловии ко второму своему сборнику стихов «Пепел» (1909 г.) он впервые, может быть, выводит свою поэзию из сферы условных и абстрактных красивостей в мир реальных сложностей и трагических противоречий. Если в первом сборнике поэт предстает пророком, пусть осмеянным и непонятым, то теперь Андрей Белый утверждает поэта как гражданина своей страны, кровно и близко воспринимающего всё, что совершается в мире. «Действительность всегда выше искусства, и потому-то художник прежде всего человек». К этому выводу теоретик символизма пришёл только после революции 1905 года. Совесть поэта уже не позволяет ему уноситься в надзвёздные миры или придумывать несуществующих фавнов и кентавров.

Работая над сказками, песнями, изучая первоисточники народного творчества, Алексей Толстой много думал в эти дни о народе. Но его отношение к народу было скорее пассивно-созерцательным: он гордится Россией, её культурой, только смотрит на народ как бы издалека. Он собирал сказки, песни, афоризмы, возмущался теми, кто искажал и упрощал народное творчество.

Совсем недавно ему казалось, что вся жизнь и личность художника – стройная система антиномий, как говаривали на «средах» Вячеслава Иванова, что только художник обладает правом и обязанностью восходить от каждого частного проявления к мировой душе и погружать себя в беспредельность, что только художник является беспощадным отрицателем мира, и никто не знает, как он, насколько ничтожен весь пир мироздания перед чистой грёзой о совершенном… Совсем недавно ему казалось, что такое искусство требует соответственного утончения и преображения самого художника, отрыва его от всего земного, потому что искусство выше жизни. Теперь его увлекают идеи саморастворения художественной личности в народной стихии.

Нет, он должен писать о том, что хорошо знает, что сам или его близкие пережили и передумали. Он должен восстановить как художник недавно минувшую жизнь со всеми её достоинствами и недостатками, со всеми её болями, радостями, противоречиями. Тем более что складывалась благоприятная творческая обстановка: «Аполлон» заинтересован в нём как прозаике. А в том, что он создаст нечто новое в задуманном цикле повестей и рассказов, Алексей Толстой ничуть не сомневался.

И тут произошло одно событие, которое надолго привлекло внимание.


Вечером 19 ноября 1909 года в мастерской Александра Головина, художника Мариинского театра, соберутся ближайшие сотрудники нового журнала «Аполлон», такие как Волошин, Гумилёв, Кузмин, Вячеслав Иванов, Брюсов, Анненский, Сергей Маковский. Может быть, придёт и Блок. И Головин напишет коллективный портрет. Среди этих знаменитостей будет и Алексей Толстой. И, собираясь в мастерскую Головина, Алексей Толстой невольно вспоминал встречи и разговоры с этим замечательным художником и человеком. Кто только не бывал в его мастерской!.. Серов, Константин Коровин, братья Васнецовы, Поленов, Врубель, Малютин, Дягилев, Бенуа, Философов…

Алексей Толстой высоко ценил эскизы декораций к «Кармен», где талант Головина как театрального художника раскрылся в полную силу. Головин оформлял «Руслана и Людмилу», «Дон-Кихота», «Призраки» и «Женщину с моря» Ибсена, «Лебединое озеро»… Слышал Толстой и многочисленные упрёки в адрес Головина, особенно со стороны консерваторов в искусстве: дескать, его декорации, пышные костюмы порой заслоняют сущность пьесы, а в результате возникает противоречие между внешней формой и содержанием спектаклей. Но всё чаще и чаще о Головине говорили как об умном человеке, изумительно талантливом художнике, изобретательность которого неисчерпаема, а как колористу ему нет равных в мире. Говорили, что Роден был потрясён великолепием постановки «Бориса Годунова» во время показа этого спектакля в Париже…


Александр Головин уже не раз обдумывал композицию коллективного портрета. Сначала все приглашенные собрались у него и обсудили расположение фигур, договорились, кто будет стоять, кто сидеть. При таком обилии людей на картине самое главное – не впасть в фотографичность. Вот и обдумывал Александр Головин, как он будет работать… Близилось время «сходки», поздно будет обдумывать, нужно уже сейчас работать: «В центре надобно расположить Иннокентия Анненского, который, естественно, будет во фраке, а может, в смокинге. Его прямая, строгая фигура с гордо поднятой головой, в высоком тугом воротничке и старинном галстуке должна стать как бы стержнем всей композиции… Вокруг него расположатся остальные, кто стоя, кто сидя… – Александр Головин набрасывал карандашом композицию предполагаемого коллективного портрета. – Кузмин пусть станет вполоборота, в позе как бы остановившегося движения. Он будет вторым, что ли, центром портрета, уж очень своеобразное лицо. Да и, пожалуй, среди поэтов «Аполлона» – самый выдающийся талант. Поклоняюсь его таланту, совершенно необыкновенный, поразительный поэт… Его мастерство в передаче сокровенных впечатлений человеческой души исключительно. Не знаю, кто лучше его способен выразить в стихах «интимные», домашние настроения, тихие радости, озаряющие нас в лучшие минуты жизни…»

Внизу уже собирались музыканты, настраивали инструменты, раздавались команды, голоса работников сцены. Все уже начали готовиться к спектаклю. Уж Фёдор-то Иванович Шаляпин наверняка пришёл…

Но замысел коллективного портрета совершенно неожиданно был разрушен и на неопределённое время отложен.

Кто-то пустил нехороший слух о молодой поэтессе Елизавете Дмитриевой, только что опубликовавшей в «Аполлоне» стихи под именем Черубины де Габриак, а сплетню приписали Николаю Гумилёву. Волошин принял близко к сердцу эту сплетню и поверил, что Гумилёв мог быть первоисточником её. И в этот день в присутствии многочисленных посетителей мастерской грубо оскорбил Гумилёва, который незамедлительно вызвал его на дуэль…

На следующий день Алексей Толстой, секундант Волошина, озабоченный предстоящими переговорами о дуэли с секундантами Гумилёва – Зноско-Боровским и Кузминым, ничем серьёзным заниматься не мог, просто листал газеты, пестрящие новостями. Наконец ему позвонил художник Шервашидзе, второй секундант Волошина, и сказал ему, что переговоры о дуэли будут проходить в ресторане Альберта.

Секунданты Гумилёва сразу заявили, что Николай Степанович предлагает стреляться с расстояния в пять шагов до тех пор, пока один из противников не будет убит. Алексей Толстой, зная о невиновности Гумилёва и чрезмерной горячности Волошина, настоял «на пятнадцати шагах и только по одному выстрелу». Пришлось ещё раз заглянуть в дуэльный кодекс Дурасова. Секунданты уходили и вновь собирались в ресторане: Гумилёв настаивал на своём. Сколько пришлось просидеть в ресторане, прежде чем условия были согласованы! Лишь в конце следующего дня Гумилёв принял выработанные условия…

Нет, и эти два дня до дуэли Алексей Толстой не работал, не было настроения. Гумилёв не выходил из головы. Прямой, резкий, даже чуть-чуть надменный, он не прощал оплошностей, слабостей ни себе, ни другим. Мысли о нём мешали Толстому сосредоточиться на новой повести «Заволжье», которую он начал сразу же после «Недели в Туреневе»…

Алексей Толстой вспомнил одну из первых встреч с Гумилёвым летом 1908 года в Париже, в кафе под каштанами. Потом они часто встречались и разговаривали обо всём, что могло их тогда интересовать. О стихах, о заманчивых путешествиях в дальние страны, о Южном полюсе, о парусной яхте под чёрным флагом. Оба только начинали свой литературный путь и любили помечтать о будущем. Оба были молоды, и в них ещё сохранилось столько мальчишечьей фантазии… «А какое прелестное лето было тогда в Париже, – вспоминал Толстой. – Часто проходили дожди, и в лужах на асфальтовой площади отражались мансарды, деревья и облака – точно паруса кораблей, о которых любил говорить Гумилёв… А почему он хотел покончить самоубийством? И зачем он мне всё об этом рассказывал? Ну-ка, вспомню… Как всегда, мы сидели в кафе, и Гумилёв, прямой и длинный, словно бы одеревеневший, в надвинутом на глаза котелке, своим глуховатым голосом поведал свою историю, которая и до сих пор для меня осталась загадочной. Неужели из-за того, что он, мечтая о дальних странах, о путешествиях и приключениях, не мог осуществить ни одного из своих замыслов? Всё-таки это странно… Так он больше не мог, отец, родные не понимали его мечты, надо окончить гимназию, твердили они. И вот он решился… Что было дальше, он не помнил… «Помню только первые секунды пробуждения, а рядом пустой пузырек, в котором был цианистый калий…» «Зачем же вы сделали это?» – спросил тогда Толстой. И Гумилёв ответил: «Вы спрашиваете, зачем я хотел умереть? Я жил один. Страх смерти мне был неприятен…» И всё… Нет, он не был многословен тогда…»

Толстой машинально перелистывал сегодняшние газеты… Сколько новостей, театральных, политических, скандальных и менее скандальных… Александр Куприн в Одессе в поисках сильных ощущений задумал опуститься на «дно морское». После пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли. Он запротестовал против этого. Выпил коньяку и вторично опустился в водолазном костюме. В третий раз попросил опустить его: на этот раз он пробыл под водой больше пятнадцати минут. Экскурсия доставила ему громадное наслаждение… Избраны академиками Бунин и Златовратский… Раскрыт великосветский притон госпожи де Круазе… Горький исключён из социал-демократической партии, а потом – опровержение этого сенсационного известия… Среди петербургских друзей Куприна распространился слух, что будто он сжёг вторую часть «Ямы», недавно им законченную… Ну, а вот опять о Куприне… Просто не даёт он покоя газетчикам, падким до скандальных слухов. В Александринском театре с шумным успехом шла пьеса Ходотова «Госпожа пошлость». «Баловнем судьбы» называли этого талантливого актёра и писателя. На этот раз разноречивые отзывы критиков и рецензентов создали спектаклю «шальную рекламу».

В обществе постоянно твердили:

– Надо непременно посмотреть! Неужели такая чепуха!

Причём в спектакле были заняты лучшие актёры театра: Варламов, Савина, Давыдов, Всеволодский, даже эпизодическую роль няни играла талантливейшая Стрельская… О таком составе может мечтать драматург любого ранга… Шутили, что с таким составом можно не только сыграть «Госпожу пошлость», но и прейскурант похоронного бюро… Пьеса касалась «писательской братии». Назывались имена Куприна и других известных писателей, которые якобы послужили прототипами главных отрицательных персонажей пьесы. Куприн не выдержал слухов и прислал телеграмму дирекции театра: «Запрещаю императорским театрам ставить новую пьесу Ходотова «Госпожа пошлость», пока не прочту её…» Ясно, что запрету не вняли, театр был полон…

Имя Куприна не раз возникало в светских и литературных салонах, привлекали и его сочинения, и его бушующий темперамент. Услышав из газет о скандале в доме Николая Ходотова по еврейскому вопросу (о котором упоминалось в Прологе. – В. П.), Александр Куприн, написавший немало добротных рассказов о евреях, – «Суламифь», «Трус», об отважном и добром Мойше Файбише, о красавице Этлю в «Жидовке», о замечательном скрипаче Яшке из «Гамбринуса», – тут же поделился своими соображениями по острому вопросу с давним другом Фёдором Дмитриевичем Батюшковым:


«18 марта 1909 года. Житомир.

Чириков (хотя у меня вышел не то Водовозов, не то Измайлов) прекрасный писатель, славный товарищ, хороший семьянин, но в столкновении с Ш. Ашем он был совсем не прав. Потому что нет ничего хуже полумер. Собрался кусать – кусай. А он не укусил, а только послюнил.

Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но в сто раз ужаснее то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решимся. Можно печатно и иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея! oгo-го! Какой вопль и визг подымется среди всех этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов и особенно громко среди русских писателей – ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем.

Я помню, что ты в Даниловском возмущался, когда я, дразнясь, звал евреев жидами. Я знаю тоже, что ты – самый корректный, нежный, правдивый и щедрый человек во всем мире, – ты всегда далек от мотивов боязни, или рекламы, или сделки. Ты защищал их интересы и негодовал совершенно искренно. И уж если ты рассердился на эту банду литературной сволочи – стало быть, они охалпели от наглости.

И так же, как ты и я, думают – но не смеют об этом сказать сотни людей. Я говорил интимно с очень многими из тех, кто распинаются за еврейские интересы, ставя их куда как выше народных, мужичьих. И они говорили мне, пугливо озираясь по сторонам, шепотом: «Ей-богу, как надоело возиться с их болячками!»

Вот три честнейших человека: Короленко, Водовозов, Иорданский. Скажи им о том, что я сейчас пишу, скажи даже в самой смягченной форме. Конечно, они не согласятся и скажут обо мне несколько презрительных слов как о бывшем офицере, о человеке без широкого образования, о пьянице, ну! в лучшем случае как о сукином сыне. Но в душе им еврей более чужд, чем японец, чем негр, чем говорящая, сознательная, прогрессивная, партийная (представь себе такую) собака.

Целое племя из 10 000 человек каких-то Айно, или Гиляков, или Орбинов где-то на Крайнем Севере перерезали себе глотки, потому что у них пали олени. Стоит ли о таком пустяке думать, когда у Хайки Миньман в Луцке выпустили пух из перины? (А ведь что-нибудь да стоит та последовательность, с которой их били и бьют во все времена, начиная от времен египетских фараонов!) Где-нибудь в плодородной Самарской губернии жрут глину и лебеду – и ведь из года в год! – но мы, русские писатели, т. е. ты, я, Пешехонов, Водовозов, Гальперин, Шполянский, Городецкий, Тайкевич и Кулаков, испускаем вопли о том, что ограничен прием учеников зубоврачебных школ. У башкир украли миллионы десятин земли, прелестный Крым обратили в один сплошной лупанарь, разорили хищнически древнюю земельную культуру Кавказа и Туркестана, обуздывают по-хамски европейскую Финляндию, сожрали Польшу как государство, устроили бойню на Д (альнем) Востоке – и вот, ей-богу, по поводу всего этого океана зла, несправедливости, насилия и скорби было выпущено гораздо меньше воплей, чем при «инциденте Чириков – Ш. Аш», выражаясь тем же жидовским, газетным языком. Отчего? Оттого что и слону и клопу одинаково больна боль, но раздавленный клоп громче воняет.

Мы, русские, так уж созданы нашим русским Богом, что умеем болеть чужой болью, как своей. Сострадаем Польше и отдаем за нее жизнь, распинаемся за еврейское равноправие, плачем о бурах, волнуемся за Болгарию, идем волонтерами к Гарибальди и пойдем, если будет случай, даже к восставшим ботокудам. И никто не способен так великодушно, так скромно, так бескорыстно и так искренно бросить идеи о счастии будущего человечества, как мы. И не оттого ли нашей русской революции так боится свободная, конституционная Европа, с Жоресом и Бебелем, с немецким и французским буржуем во главе.

И пусть это будет так. Тверже, чем в мой завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предназначение моей страны и в числе всех её милых, глупых, грубых, святых и цельных черт – горячо люблю её за безграничную христианскую душу. Но я хочу, чтобы евреи были изъяты из её материнских забот.

И чтобы доказать тебе, что мой взгляд правилен, я тебе приведу тридцать девять пунктов.

Один парикмахер стриг господина и вдруг, обкорнав ему полголовы, сказал «извините», побежал в угол мастерской и стал ссать на обои, и, когда его клиент окоченел от изумления, фигаро спокойно объяснил: «Ничего-с. Все равно завтра переезжаем-с».

Таким цирюльником во всех веках и во всех народах был жид, со своим грядущим сионом, за которым он всегда бежит, бежит и будет бежать, как голодная кляча за куском сена, повешенным впереди её оглобель. Пусть свободомыслящие Юшкевич, Ш. Аш, Свирский и даже Васька Рапопорт не говорят мне с кривой усмешкой об этом стихийном стремлении как о детском бреде. Этот бред лишь рождённым от еврейки – евреям присущ так же, как Завирайке охотничье чутьё и звероловная страсть. Этот бред сказывается в их скорбных глазах, в их неискреннем рыдающем акценте, в плачущих завываниях на концах фраз, в тысячах внешних мелочей. Но главное – в их презрительной верности религии, а отсюда, стало быть, по свойствам этой религии – и в гордой отчуждённости от всех других народов.

Корневые волокна дерева вовсе не похожи на его цветы, а цветы на плоды, но все они – одно и то же, и если внимательно пожевать корешок, и заболонь, и цветок, и плод, и косточку, то найдешь в них общий вкус. И если мы примем Мимуриса из Проскурова, балагулу из Шклова, сводника из Одессы, фактора из Меджибожи, цадика из Крыжополя, хуседи из Фастова, бакаляра Шмклера, контрабандиста и т. д. за корни, а Волынского с Дымовым и с Ашкинази за цветы, а Юшкевича за плоды, а творенья их за семена – то во всем этом решении мы найдем один вкус – еврейскую душу и один сок – еврейскую кровь. У всех народов мира кровь мешаная и отличается пестротой. У одних евреев кровь чистая, голубая, 5000 лет хранимая в беспримерной герметической закупорке. Но зато ведь в течение этих 5000 лет каждый шаг каждого еврея был направлен, сдержан, благословен и одухотворён религией – одной религией! – от рождения до смерти, в беде, питье, спанье, любви, ненависти, горе и веселье. Пример единственный и, может быть, самый величественный во всей мировой истории. Но именно поэтому-то душа Шолом Аша и Волынского и душа Гайсинского меломеда мне более чужда, чем душа башкира, финна или даже японца.

Религия же еврея – и в молитвах, и в песнях, и в сладком шёпоте матери над колыбелью, и в приветствиях, и в обрядах – говорит об одном и том же каждому еврею – и бедному еврейскому извозчику, и сарронскому цветку еврейского гения – Волынскому. Пусть в Волынском и в балагуле её слова отражаются по-разному:

балагула:

a) еврейский народ – избранный Божий народ и ни с кем не должен смешиваться;

b) но Бог разгневался на его грехи и послал ему испытания в среде иноплеменных;

c) но Он же пошлет мессию и сделает евреев властителями мира. Волынский и Аш:

a) еврейский народ – самый талантливый, с самой аристократической кровью;

b) исторические условия лишили его государственности и почвы и подвергли гонениям;

c) но никакие гонения не сокрушили еврейства, и все лучшее сделано и будет сделано евреями.

Но в сущности – это один и тот же язык. И что бы ни надевал на себя еврей: ермолку, пейсы и лапсердак или цилиндр и смокинг, крайний, ненавистнический фанатизм или атеизм и ницшеанство, бесповоротную, оскорблённую брезгливость к гою (свинья, собака, гой, верблюд, осел, менструирующая женщина – вот «нечистое» по нисходящим степеням, по талмуду) или ловкую философскую теорию о «всечеловеке», «всебоге» и «вседуше» – это всё от угла и внешности, а не от сердца и души.

И потому каждый еврей ничем не связан со мною: ни землёй, которую я люблю, ни языком, ни природой, ни историей, ни типом, ни кровью, ни любовью, ни ненавистью. Даже ни ненавистью. Потому что в еврейской крови зажигается ненависть только против врагов Израиля.

Если мы все, люди, хозяева земли, то еврей всегдашний гость. Он даже – нет, не гость, а король-авимелех, попавший чудом в грязный и чёрный участок при полиции. Что ему за дело до того, что рядом кричат и корчатся избиваемые пьяные рабы? Что ему за дело до того, что на окнах кутузки нет цветов и что люди, её наполняющие, глупы, грубы, грязны и злы? И если придут другие, чуждые ему люди хлопотать за него, извиняться перед ним, жалеть о нём и освобождать его – то разве король к ним отнесется с благодарностью? Королю лишь возвращают то, что принадлежит ему по священному божественному праву. Со временем, снова заняв и укрепив свой 5000-летний трон, он швырнет своим заступникам кошелёк, наполненный золотом, но в свою столовую их не посадит.

Оттого-то и смешно, что мы так искренно толкуем о еврейском равноправии, и не только толкуем, но часто отдаем жизнь за него! Ни умиления, ни признательности ждать нам нечего от еврея. Так, Николай I, думая на веки вечные осчастливить Пушкина, произвел его в камер-юнкеры.

Идёт, идёт еврей в сион, вечно идёт. Конотопский пуриц идёт верой, молитвой, ритуалом, страданиями, Волынский – неизбежно душою, бундом (сионизмом). И всегда ему кажется близким сион, вот сейчас, за углом, в ста шагах. Пусть ум Волынского даже и не верит в сионизм – но каждая клеточка его тела стремится в сион. К чему же еврею строить по дороге в чуждой стране дом, украшать чужую землю цветами, единиться в радостном общении с чужими людьми, уважать чужой хлеб, воду, одежду, обычаи, язык? Все в стократ будет лучше, светлее, прекраснее там, в сионе.

И оттого-то вечный странник еврей таким глубоким, но почти бессознательным, инстинктивным, привитым 5000-летней наследственностью, стихийным кровным, презрением презирает всё наше, земляное. Оттого он так грязен физически, оттого во всем творческом у него работа второго сорта, оттого он опустошает так зверски леса, оттого он так равнодушен к природе, истории и чужому языку. Оттого хороший еврей прекрасен, но только по-еврейски, а плохой отвратителен, но по-человечески. Оттого-то в своем странническом равнодушии к судьбам и бедам чуждых народов еврей так часто бывает сводником, торговцем живым товаром, вором, обманщиком, провокатором, шпионом – оставаясь чистым и честным евреем.

Вот мы добрались и до языка, а стало быть, сейчас будет очередь Чирикова и его правоты.

Нельзя винить еврея за его презрительную, надменную, господскую обособленность и за чуждый нам вкус и запах его души. Это не он – не Волынский, не Юшкевич и не Малкин и не цадик, – а 5000 лет истории, у которой вообще даже и ошибки логичны. И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедывания веры, хочет неприкосновенности дома и личности, то не давать их ему – величайшая подлость. И всякое насилие над евреем – насилие надо мной, потому что всем сердцем я велю, чтобы этого насилия не было, велю во имя любви ко всему живущему, к дереву, собаке, воде, земле, человеку, небу. Ибо моя пантеистическая любовь древнее на сотни тысяч лет и мудрее и истиннее еврейской исключительной любви к еврейскому народу.

Итак, дайте им ради Бога всё, что они просят и на что они имеют священное право человека. Если им нужна будет помощь – поможем им. Не будем обижаться их королевским презрением и неблагодарностью – наша мудрость древнее и неуязвимее. Великий, но бездомный народ или рассосётся и удобрит мировую кровь своей терпкой, пахучей кровью, или будет естественно (не насильно) умерщвлён.

Но есть одна – одна только область, в которой простителен самый узкий рационализм. Это область родного языка и литературы. И именно к ней евреи – вообще легко ко всему приспосабливающиеся – относятся с величайшей небрежностью. Кто станет спорить об этом?

Ведь никто, как они внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфно-сокращённых нелепых и противных слов. Они создали теперешнюю ужасную по языку нелегальную литературу и социал-демократическую брошюрятину. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензию. Они же – начиная от «свистуна» (словечко Л. Толстого) М. Нордау и кончая засранным Оскаром Норвежским – полезли в постель, в нужник, в столовую, в ванную к писателям.

Мало ли чего они ещё наделали с русским словом. И наделали и делают не со зла, не порочно – а из-за тех же естественных глубоких свойств своей пламенной души – презрения, небрежности, торопливости.

Ради Бога, избранный народ! – иди в генералы, инженеры, учёные, доктора, адвокаты – куда хотите! Но не трогайте нашего языка, который вам чужд и который даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого бережного и любовного отношения. А вы впопыхах его нам вывихнули и даже сами этого не заметили, стремясь в свой сион. Вы его обоссали, потому что вечно переезжаете на другую квартиру и у вас нет ни времени, ни охоты, ни уважения для того, чтобы поправить свою ошибку.

И так, именно так думаем в душе мы все – не истинно, а просто русский люд. Но никто не решался и не решится сказать громко об этом. И это будет продолжаться до тех пор, пока евреи не получат самых широких льгот. Не одна трусость перед жидовским галдением и перед жидовским мщением (вы сейчас же попадете в провокаторы) останавливает нас, но также боязнь сыграть в руку правительству. Оно делает громадную ошибку против своих же интересов, гоня и притесняя евреев, – ту же самую ошибку, которую оно делает, когда запрещает посредственный роман и тем самым создает ему шум, автору лавры гения и венец мученика.

Мысль Чирикова ясна и верна, но не глубока и не смела. Оттого она и попала в лужу мелких, личных счетов вместо того, чтобы зажечься большим и страстным светом. И проницательные жиды мгновенно поняли это и заключили Чирикова в банку авторской зависти, и Чирикову оттуда не выбраться.

Они сделали врага смешным. А произошло это именно оттого, что Чириков не укусил, а послюнил.

И мне очень жаль, что так неудачно и жалко вышло. Чириков сам талантливее всех евреев вместе: Аша, Волынского, Дымова, А. Федотова, Ашкинази и Шолом-Алейхема, – потому что иногда от него пахнет и землей и травой, а от них всего лишь жидом. А он и себя посадил, и дал случай жидам лишний раз заявить, что каждый из них не только знаток русской литературы и русской критики, но русский писатель, но что нам об их литературе нельзя и судить.

Эх! Писали бы вы, паразиты, на своем говенном жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем, совсем русскую литературу. А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, умному, щедрому, нежному душой, но чересчур мягкосердечному человеку привяжется старая, истеричная, припадочная блядь, найденная на улице, но по привычке ставшая любовницей. И держится она около него воплями, угрозами скандалов, стравливая клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное – жалким зрелищем своей болезни, старости и изношенности. И самое верное средство – это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном направлении.

А. Куприн.

Сие письмо, конечно, не для печати и ни для кого, кроме тебя.

Меня просят (Рославцев) подписаться под копией над протестом ради Чирикова, я отказался. Спасибо за ружье.

Целую. А. Куприн» (Институт русской литературы (Пушкинский дом). Ф. 20. Ед. хр. 15. Л. 125).


Толстой листал газеты, пестревшие объявлениями различного толка: 20 ноября, в Соляном городке, состоится лекция К.И. Чуковского «Навьи чары Мелкого беса»… В театре «Пассаж» – «Тайны гарема», в «Зимнем-Буфф» – «Разведённая жена», в Новом драматическом театре – «Анфиса» и «Анатэма» Леонида Андреева… Выступает цирк Чинизелли… Балерина Анна Павлова ставит в свой бенефис «Баядерку»… Фёдор Шаляпин значительно опаздывает в Петербург из-за простуды горла… Только что закончил декорации к «Тристану» художник князь Шервашидзе. Отмечалось, что в этих декорациях выдержан суровый колорит, вполне отвечающий месту действия… И тут же объявлялось об очередных представлениях «Драмы курсистки», «Взрыва бензина», «Дерзкого разбоя», сообщалось о налётах грабителей, приятельском судопроизводстве мирового судьи П.П. Михайлова, давалась хроника пожаров, можно было прочитать и о братоубийце, и об ограблении шапочного магазина… И сколько же всего жестокого, злого, непотребного происходило в Петербурге за одни или несколько суток… А тут ещё эта эпидемия дуэлей… После дуэли Гучкова и графа Уварова, которая состоялась по политическим мотивам и окончилась ранением графа Уварова, произошла дуэль сотрудника «Нового времени» Пиленко с председателем Союза квартироснимателей Абазой… Сообщалось и о дуэлях между студентами… Казалось бы, пора было прекратить эти дуэли, но власти спокойно смотрели, как разрастается их эпидемия… Вот и ещё одна дуэль: Марков-второй стрелялся с Пергаментом…

В «Санкт-Петербургских ведомостях» высказывалось недоумение относительно того, что крупные полицейские и жандармские силы обычно стягиваются к предполагаемому месту дуэли для того, чтобы помешать ненужному кровопролитию… Но заметка, между прочим, заканчивалась словами: «…Дуэль отнюдь не является преступлением против чьего-либо права или чьей-либо личности, но лишь проступком против норм нравственности и общественной жизни, за что дуэлянты и подлежат установленному законом уголовному наказанию. Следовательно, принимать в высшей степени серьезные меры для предупреждения отдельных случаев дуэлей навряд ли может оправдываться какими-либо соображениями… Вот почему… наши полицейские власти могут равнодушно относиться к предупреждению тех случаев дуэлей, слухи о которых доходят до них».

Алексею Толстому не работалось. То и дело тянуло его к воспоминаниям, в той или иной мере объясняющим происшедшее в мастерской Головина…

«А ведь как всё хорошо начиналось на даче Волошина в Коктебеле нынешним летом. Теперь понятно, что повлекло Гумилёва на дачу к Волошину. Сначала мне казалось, что его влекла туда встреча с Лизой Дмитриевой, молодой девушкой, судьба которой оказалась столь необычной… У Лизы началась как раз в это время удивительная и короткая полоса жизни, делавшая её одной из самых фантастических и печальных фигур в русской литературе…»

«…Как сейчас помню – в тёмную ночь я вышел на открытую веранду волошинского дома, у самого берега моря, – вспоминал Алексей Толстой. – В темноте, на полу, на ковре лежала Елизавета Дмитриева и читала стихотворения вполголоса. Мне запомнилась-то всего одна строчка, по которой через два месяца узнал, что скрывается под фантастическим именем Черубины де Габриак… Гумилёв с иронией встретил любовную неудачу: в продолжение недели он занимался ловлей тарантулов. Его карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки. Он устраивал бои тарантулов. Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную поэму «Капитаны». Выпустил пауков и уехал…

А как хорошо началась литературная осень, шумно и занимательно, не было ещё скандалов и дуэлей. Открылся «Аполлон» с выставками и вечерами поэзии. Замкнутые чтения о стихосложении, начатые весной на Башне у Вячеслава Иванова, были перенесены в «Аполлон». Появился Иннокентий Анненский, высокий, в красном жилете, прямой старик, с головой Дон Кихота, с трудными, необыкновенными стихами и всевозможными чудачествами. Потрясал своей игрой Скрябин. Билетов на Шаляпина невозможно было достать… Из Москвы приехал Андрей Белый с поэтикой в тысячу страниц. В приятной, изысканной и приподнятой атмосфере «Аполлона» возникла поэтесса Черубина де Габриак, были напечатаны её стихи, напечатана блистательная статья Макса Волошина о рождении новой поэтессы… Её никто не видел, лишь знали её нежный и певучий голос по телефону. Ей посылались корректуры с золотым обрезом и корзины роз… А чем же так привлекли её стихи? Пожалуй, её превосходные и волнующие стихи были смесью лжи, печали и чувственности… Как раз то, что требовалось временем… И я бы тоже попался на эту мистификацию, если бы не вспомнил одну строчку, которую случайно услышал на даче Волошина… Так я проник в эту тайну рождения новой поэтессы… Черубина де Габриак действительно существовала: её земному бытию было всего лишь три месяца. И Волошин, естественно, принимал участие в создании этих стихов. Он так любил мистифицировать. И эта мистификация блестяще удалась. Только её последствия, кажется, будут ужасными. Ничего не остается в тайне, постепенно начались признаки её реального существования. Наконец, её увидели однажды. Мистификация, начатая с шутки, зашла слишком далеко, пришлось её раскрыть. В редакции «Аполлона» настроение было как перед грозой. И вот, неожиданно для всех, гроза разразилась над головой Гумилёва… Может, кто-то и поверил, но я-то отлично знаю, что обвинение, брошенное ему, – было ложно: бранных слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицал обвинения… И зачем была устроена очная ставка между ним и этой Дмитриевой, и на очной ставке он услышал эту ложь уже из её уст, и снова из гордости и презрения подтвердил эту ложь… И вот тогда Макс бросился к Гумилёву, внизу раздавался могучий голос Шаляпина в «Мефистофеле», а тут два благороднейших человека чуть не подрались… Хорошо, что Анненский, Головин, Вячеслав Иванов – авторитетные люди, успели их разнять, помешали безобразной сцене, которая готова была разыграться на наших глазах… Дуэль-то дуэлью, это уже само собой разумелось, но не хватало тут ещё потасовки… Макса оттащили буквально силой, а Гумилёв спокойно стоял, скрестив на груди руки… Внешне он некрасив, но чем-то притягателен… Высок, худощав, спортивен, с очень мягкими, приветливыми манерами. Умные светло-синие глаза его чуть ли не всегда горели желанием созорничать над кем-нибудь, подшутить. Непримирим, особенно когда дело касалось его убеждений…»

Вспомнил Толстой, как Гумилёв, высокий, прямой, в узкой шубе со скунсовым воротником, надвинутом на брови цилиндром, появлялся у него на маленькой квартирке и они обсуждали дальнейшие планы покорения литературного Петербурга. А потом Гумилёв увозил его к себе, в Царское Село. Подолгу водил по Царскому, много интересного рассказывая о своём кумире Иннокентии Анненском… Вспоминая Гумилёва, Алексей Толстой отчётливо представил себе широкий и гладкий пруд Царскосельского парка с орлом Екатерины на мраморном столбе, посреди пруда яхту без парусов, а на той стороне белые камни дворца. Вспомнил, как рядом с ними и Гумилёвым стоял высокий человек с острой бородкой, с высоким стоячим воротничком и чёрным широким галстуком на шее и непременно говорил что-нибудь интересное и поучительное… Это был Иннокентий Анненский. «Скажите: Царское Село – и улыбнемся мы сквозь слезы»… Пушкин, автор «Кипарисового ларца» Анненский и, наконец, Гумилёв. Без них нет Царского Села, как и русской поэзии вообще. Уж он-то, Алексей Толстой, столько прекрасных стихов слышал из уст самого Гумилёва. И вот завтра может трагически оборваться столь блистательно начинающаяся жизнь поэта…

22 ноября, на рассвете, Алексей Толстой отправился к зданию Мойка, 24, где помещался журнал «Аполлон». Там уже стояли заказанные два таксомотора: в одном разместились Волошин, Толстой, Шервашидзе, в другом – Гумилёв, Зноско-Боровский и Кузмин. Автомобили двинулись за город по направлению к Новой Деревне. Автомобиль, в котором сидел Гумилёв, вскоре скрылся в мокром тумане.

Толстой тяжко думал о дуэли, подъезжая к её месту, за пределами Старой Деревни, в расположении Первого стана Петербургского уезда, как раз вблизи того места, где несколько дней тому назад состоялась кровавая встреча депутатов Государственной думы Гучкова и графа Уварова. На самом краю Старой Деревни, возле бедных летних дачек, тянулось огромное поле. Ни деревца, ни зимних домов, где могли бы обитать люди. Самое удобное место для сведения кровавых счётов. Лишь вдалеке Финляндская железная дорога. Недалеко забор, который тоже служил прекрасным прикрытием этого пустынного места. Через маленький мост моторы промчались по дороге в Новую Деревню.

Из автомобилей вышли дуэлянты и их секунданты. Алексея Толстого попросили быть распорядителем дуэли. Толстой отмерил пятнадцать шагов, в отмеченное место воткнул по суку. Около каждого сука расположились без пальто, в сюртуках, Гумилёв и Волошин. Толстой вручил им гладкоствольные, без мушек, пистолеты Лепажа, которые он вынул из ящика в присутствии секундантов.

Становилось жутко… Всё как в настоящих дуэлях. Отмеривается расстояние, потом приступают к метанию жребия о месте, где должен каждый из дуэлянтов стоять. Выбор пистолета. Всё как полагается по кодексу Дурасова. Наконец всё готово…

– По команде «раз! два! три!» будете стрелять, – объяснил Толстой условия дуэли.

Все молчали. Наконец Толстой взволнованным голосом произносит:

– Раз… Два… Три…

Но всё обошлось благополучно.

10

«…Однажды летом в Крыму один поэт читал свои прозаические переводы с французского. Меня поразила яркость и четкость образов. Мне захотелось написать в подражание слышанному. Я начал с подражания, то есть я уже нащупал какую-то канву, какую-то тропинку, по которой я мог отправить в путь свои творческие силы. Но пока ещё это была дорожка не моя, чужая. И потоки моих ощущений, воспоминаний, мыслей пошли по этой дороге. Спустя полгода я напал на собственную тему. Это были рассказы моей матери, моих родственников об уходящем и ушедшем мире разоряющегося дворянства. Мир чудаков, красочных и нелепых. В 1909–1910 годах на фоне наступающего капитализма, перед войной, когда Россия быстро превращалась в полуколониальную державу, – недавнее прошлое – эти чудаки предстали передо мной во всем великолепии типов уходящей крепостной эпохи. Это была художественная находка…» – так рассказывал Алексей Толстой молодым советским писателям о начале своей серьёзной творческой работы.

Весной 1910 года Алексей Толстой полностью был увлечён дворянской темой и с упорством собирал материал.

А между тем в современной ему литературе всё чаще стали появляться реалистические произведения, всё чаще стали поговаривать о непременном соединении символизма с реализмом. Андрей Белый, затем Макс Волошин, Сергей Городецкий, Алексей Ремизов заговорили о необходимости новых поисков в искусстве.

Алексей Толстой понимал, что семейные хроники, рассказанные матерью и тётушками, открывают ему единственную возможность пойти в литературе собственным путём.

Михаил Кузмин отмечал в своём очередном обзоре «Заметки о русской беллетристике», что в прозе наблюдается тяготение к воссозданию формы романа, «который дал бы нам отражение современности не в распыленных осколках, как то было в чеховское и послечеховское безвременье, а в цельных, хотя бы и небольших зеркалах… Нужно сознаться, что русские зеркала часто бывают «кривыми» и дают отражения пристрастные, со сгущенными тенями, но эта кривизна, сама по себе характерно русская, заимствованная Ф. Сологубом, А. Ремизовым, гр. А. Толстым и А. Белым от Гоголя, Салтыкова и Лескова, – происхождения хорошего и не мешает нам видеть в «кривом зеркале» не кривую действительность». Кузмин высказывал предположение, что русская проза находится на пороге нового бытового символико-реалистического романа. И это предположение он основывал на том, что появились замечательные рассказы и повести Алексея Толстого: в «Альманахе для всех» (1910. № 1) «совсем рядом с Ремизовым и нисколько не теряя от этого соседства, помещен очень примечательный рассказ гр. Ал. Толстого. Приходится только удивляться, до какой степени у этого автора все, вплоть до нелепостей, – свое, собственное» (Аполлон. 1910. № 7).

В следующем номере «Аполлона» тот же Кузмин писал: «Гр. А. Толстой дал широкую бытоописательную повесть «Заволжье», где несколько сгущенными красками изображены поколения отживающего, одичавшего дворянства, наводящие на достаточно печальные мысли. Автору особенно удаются картины именно бытоописательные, места же более психологические, как, например, сцена Сергея с Верой сейчас после того, как она дала согласие на брак с другим, значительно слабее. Нам кажется, что выдумка тоже не принадлежит к сильным сторонам гр. Толстого, но в этой повести это не чувствуется, настолько обильный и интересный материал дает сама жизнь, описываемая автором. Во всяком случае эта повесть – произведение наиболее значительное в сборнике (Шиповник. 1910. Кн. 12. – В. П.) и можно только поздравить «Шиповник» за такое «обновление вещества», как привлечение гр. Толстого к участию в альманахе» (Аполлон. 1910. № 8).

Рецензируя журнал «Остров» (1909. № 2), Михаил Кузмин снова выделяет подлинность таланта Толстого: «Гр. А. Толстой ни слова не говорит о том, какой он был солнечный, но подлинный восторг древнего или будущего солнца заражает при чтении его «солнечных песен». Насколько нам известно, это – первая вещь гр. Толстого в таком роде, за которой последовал ряд других, может быть более совершенных, но в этом запеве так много подлинной пряности, искренности, глубокого и наивного чувствования мифа, что он пленит любое сердце, воображение и ухо, не закрытые к солнечным русским чарам».

Валентин Кривич в «Заметках о русской беллетристике» отметил рассказ Толстого «Архип», опубликованный в «Новом журнале для всех», подчеркнул, что «у графа А.Н. Толстого есть и свои краски и свои слова». В следующем, третьем, номере «Аполлона» высказал добрые слова о «Сорочьих сказках» Макс Волошин: книга «так непосредственна, так подлинна, что её не хочется пересказывать – её хочется процитировать всю с начала до конца. Это одна из тех книг, которые будут много читаться, но о них не будут говорить. Последние годы дали русской литературе прекрасных сказочников. Мы имели сказки Сологуба, сказки Ремизова, теперь сказки Толстого. Трудно отдать предпочтение какой-нибудь из этих книг перед другими. Внешние приметы стиля и языка в них схожи и свидетельствуют о единой литературной эпохе, но внутренние родники творчества глубоко различны. Сказки Сологуба – это хитрые и умные притчи, облечённые в простые и ясные формы великолепного языка. Их стиль четок и ароматичен, их линии не сложны, но в глубине их замыслов кроется вся сложность иронии, нежность души переплетена в них с жестокостью, и в каждой строке расставлены западни и волчьи ямы для читателя. Это сказки не для детей. Но взрослый, вступивший в их мир, начинает себя чувствовать ребенком, запутавшимся в сложных сетях души их автора. Сказки Сологуба – как бы исторический мост между современным пониманием сказки и сказками Щедрина.

Сказки Ремизова ещё больше отмечены личностью автора. Родник их фантастики – это игра в игрушки, это игра определёнными вещами: зайцами, котами, медведями, деревянными или из папье-маше, которые стоят на письменном столе Ремизова. От грубой, безобразной и тошной жизни, которая так не гармонично и жестоко разверзается в его реальных, бытовых и автобиографических романах и рассказах, он запирается в своей комнате, уставленной детскими игрушками, и вносит в свои игры всю любовь, всю грусть и обиду своей души, и облекает её во все драгоценности редких слов и во все свои громадные знания фольклора. Из этого создаётся мир и уютной, и беспокойной, и жуткой комнатной фантастики. Его звери и чудовища тем занятнее и страшнее, что в них всегда чувствуется мистическая плоть (хотя созданы они из папье-маше), а природа у Ремизова является в тех сгущённых и чересчур ярких красках, какие она приобретает, когда думаешь о ней, сидя в комнате…

В сказках Алексея Толстого нет ни умной иронии Сологуба, ни сиротливой, украшенной самоцветными камнями грусти Ремизова. Их отличительная черта – непосредственность, весёлая бессознательность, полная иррациональность всех событий. Любая будет понятна ребенку и заворожит взрослого. И это потому, что они написаны не от ущерба человеческой души, а от избытка её. Действуют в них и звери, и мужики, и вещи, и дети, и стихийные духи – и все на равных правах, и все проникнуты старой, глубокой, врождённой земляной культурой. В них пахнет полевым ветром и сырой землёй, и звери говорят на своих языках, всё в них весело, нелепо и сильно; как в настоящей звериной игре, всё проникнуто здоровым звериным юмором. Он умеет так рассказать про кота, про сову, про мышь, про петуха, что нехитрый рассказ в несколько строк может захватить и заставить смеяться, а для этого нужен очень здоровый, а главное, подлинный талант. Безусловная подлинность составляет главную прелесть «Сорочьих сказок».

Чуть позднее М. Волошин в рецензии на книгу «За синими реками» писал: «Гр. Алексей Толстой очень самостоятельно и сразу вошёл в русскую литературу. Его литературному выступлению едва минуло два года, а он уже имеет имя и видное положение среди современной беллетристики. В нём есть несомненная предназначенность к определенной литературной роли. Судьбе угодно было соединить в нём имена целого ряда писателей сороковых годов: по отцу – он Толстой, по матери – он Тургенев, с какой-то стороны близок не то к Аксаковым, не то к Хомяковым… Одним словом, в нём течёт кровь классиков русской прозы, черноземная, щедрая… кровь; причём он является побегом тех линий этих семейств, которые ещё не были истощены литературными выявлениями» (Утро России. 1911. № 121. 28 мая).

Имя Алексея Михайловича Ремизова стало широко известным после романа «Пруд» (1905) и повести «Крестовые сёстры» (1910). В Ремизове поражала органическая потребность его натуры всё, даже самое серьёзное, превращать в игру, мистифицировать, окружать себя выдуманным и придуманным. Критики уже тогда заметили, что в языке Ремизова есть, в сущности, какая-то необъяснимая самодеятельность. И отнесли Ремизова к той категории художников, которые по своему складу слово рассматривают не только как средство художественной изобразительности, но и как самостоятельную ценность. Для этой категории художников существует особая магия слов, независимая иногда от их прямого смысла. Тонкие писатели, гости дома Ремизовых, замечали, наблюдая его постоянно в разговорах и беседах с различными его собеседниками, что он действительно может пожертвовать точностью и ясностью в развитии внутренней темы ради замысловатого, пряного, певучего слова или острой фразы. Ремизова любили – этого волшебника слова. Пожалуй, для него каждая буква несла какой-то скрытый смысл, судя по тому, как он выписывает их каждую в отдельности с необыкновенной тщательностью. Толстой получал иногда приглашения побывать у Ремизовых и как заворожённый смотрел на эту страницу, словно на удивительный ковёр, сотканный талантливым мастером.

Читая произведения Алексея Ремизова, такие как «Лимонарь», «Сказки», «Посолонь», замечали, что в поисках живых слов и оборотов Ремизов обращается прежде всего к памятникам древней русской словесности, внимательно изучает первоисточники, отыскивая в них и в живой разговорной речи всё новые и новые словесные сокровища. И ничего нельзя было возразить тем критикам и писателям, которые считали, что Ремизов обогатил современный словарь русской литературы, нашёл новые возможности в синтаксисе и по-новому окрылил напевность русской речи. Порой писатели, восхищённые Алексеем Ремизовым, посвящали ему свои сочинения. В то время когда литературу захлёстывала волна модернизма и порнографии, читатели с радостью отмечали, что вместе с А. Ремизовым окунулись в стихию русских народных сказок, используя все богатства народного творчества: прибаутки, заговоры, пословицы, загадки. Да и по всему чувствовалось, что какое-то время и сам Ремизов жил словно в полусне, где детские воспоминания затейливо переплетались с темами народных сказок, создавая волшебный мир, таинственный и дивный.

Мир, созданный Алексеем Ремизовым, был близок и вместе с тем далёк простому читателю. Он восхищался этим удивительным сказочником и с трудом преодолел «Пруд», его потрясли «Крестовые сёстры», а «Лимонарь» оставил холодным и безучастным. Все эти Иродиады, Ильи Пророки… А главное, здесь как-то неожиданно сочетается трепетная вера с прямым кощунством, а целомудренная строгость с низменной похотью.

Спектакли Ремизова «Бесовское действо», «Трагедия о Иуде», «Действо о Георгии» не произвели особого впечатления. Артисты и постановщики не нашли удачного воплощения идей художника. Опытные драматурги старались быть предельно ясными даже в сказочных вариациях, а Ремизов словно нехотя увлекает своего читателя в свой странный и запутанный мир. И сам Ремизов не скрывает от своих читателей поставленную им перед собой задачу. «Предлагая вниманию благосклонного читателя мои перепутанные, пересыпанные глупостями, рассказы, считаю долгом предуведомить, что вышли они из-под моего пера не как плод взбаламученной фантазии, а как безыскусное описание подлинных ночных приключений, в которых руководил мною мой вожатый ночи – сон», – писал А. Ремизов в предисловии к «Бедовой доле». И, наблюдая за ним, о нём говорили, будто он живет в полусне, будто все люди и знакомые обличья повседневности в его глазах как-то переместились, сдвинулись с обычных мест; может, у него нарушились общие пропорции и свойственные предметам отношения? Подобные перемещения планов действительно характерны для нашего сонного сознания, где элементы так называемого реального мира сохранены, но они приобретают иное условное значение, потому что они связаны друг с другом по-иному, на иных основаниях. И в критике много говорили, что рассказы Ремизова – это всё те же сны, тот же странный бред, те же полувнятные воспоминания о какой-то полусознательной жизни, что в них нет фабулы, нет характеров, нет выразительного диалога, нет идейной определённости, а вместе с тем утверждали, что в них достигнута художественная правда: будто раздробленная действительность и осколки быта, объединённые внутренней лирической темой, приобретают особый смысл и кажутся нам правдоподобными, подобно тому как во сне нам кажется правдоподобным самое исключительное и нереальное сочетание вещей, лиц, положений, взятых из нашей повседневности.

Знакомые и друзья сохранили к нему душевную расположенность. Уж больно сам-то Алексей Михайлович, с его поразительной сердечностью и задушевностью, привлекал их. Они часто бывали у него в его словно заколдованном царстве. За всем этим внешним чудачеством, забавной игрой, бесхитростными развлечениями друзья и знакомые чувствовали его нежное сердце и беспокойную душу человека, чуткого к горю народному, переживающего вместе с ним все тяготы его и беды. Критики видели, с какой затаённой болью в сердце смотрит на мир Ремизов, смотрит исподлобья и стремится во всём дойти до последней черты. Почти всё, что выходило из-под пера Алексея Михайловича, поражало своей обнажённостью переживаний подпольного человека, поверившего в своё падение и в своё неверие с бескомпромиссностью исступлённого атеиста. Не раз удивлялись многообразию пластов, которые поднимал художник в своих повестях и рассказах: тут ирония и жестокость, соблазны и вопросы, отчаяние и сумасшествие, нравственное самоистязание современного искателя крайних опытов и ненависть к поискам мещанского благополучия.

Не раз в критике и в домашних разговорах заходила речь о влиянии на Ремизова Достоевского и Гоголя. Да и без этой настойчивой повторяемости подобных разговоров Алексею Николаевичу было ясно, что тема подполья, впервые открытая миру Достоевским, овладела душою Ремизова. Но разговоры о их влияниях на этого художника нисколько не умаляли в его глазах высокого отношения к самой личности А.М. Ремизова, сказочника и балагура, драматурга и прозаика, самостоятельного и цельного в своих художественных поисках.

Бывая у Ремизова, критики и знакомые и не пытались разобраться во всех сложностях его творческой личности, они просто высоко ценили его искусство, преклонялись пред его мастерством, оригинальностью, но им порой бывало не по себе от его лукавой улыбки, словно застывшей на утомлённых губах. Мало кто оставался с ним наедине: настолько беседы с ним утомляли их какой-то неясностью, загадочностью и противоречивостью. Он весь был словно набит ассоциациями, образами, загадками. В нём шла незримая, подспудная жизнь, которую редко кто мог постигнуть. Пожалуй, только В.В. Розанов находил удовольствие в беседе с ним, не раз видели, как они весело о чём-то говорили, понимая друг друга с полуслова.

11

В литературной судьбе писателей было много подводных камней, течений и просто-напросто человеческого коварства. Жизнь литературного Петербурга чем-то напоминала айсберг: видна только надводная его часть, а что там было под водой, мало кто догадывался. Было много друзей, но бывали у каждого и завистники, тихие, незаметные, скрытные. Такой враг был мало кому ещё неизвестен. Такой враг опаснее всего, он, по словам Гиппиус, «не разрежет, не размечет, честной сталью не пронзит, незаметно изувечит, невозвратно ослепит». В неравной борьбе можно погубить себя. Такая борьба потребует много сил. Хватит ли их? Жизнь всегда сметает с дороги тех, кто оказывает ей сопротивление. Не лучше ли подчиниться её диктату? К тем, кто вовремя уловит её требования и нужды, она бывает ласковее и щедрее… Даже Гёте не лез на рожон, умел смириться перед неотвратимостью её диктующей воли.

В Москве всё ярче разгоралась звезда Ивана Бунина, Ивана Шмелева, в тихой, купеческой Москве молодые художники могут больше отдавать своих творческих сил литературе, а не интригам, мелким, злобным, а главное, таким бессмысленным и безнадёжно глупым, как в Петербурге.

В ресторане «Вена», на Морской, по-прежнему царствовали Куприн, Арцыбашев, Леонид Андреев, Вересаев, по-прежнему было центром кафе «Капернаум», где также собирались литераторы, журналисты, актёры, модные адвокаты и красивые женщины. В «Вене» задумали выбрать короля поэтов. И кто? Супруги Кузмины-Караваевы, Мандельштам, Василий Гиппиус, Пяст. Голоса разделились – два подали за Фёдора Сологуба, два – за Блока, пятый – за единственную поэтессу. Потом – перевыборы. Пятый отказался от своей избранницы и отдал свой голос за Блока. Тут же победителю послали письмо с поздравлениями. Пустяки какие-то… Вот если бы открыть настоящее артистическое кафе, где могли бы собираться по серьезным творческим вопросам заинтересованные в этом настоящие писатели и поэты.

После длительных поисков режиссёр Николай Петров и ещё несколько их друзей и приятелей облюбовали подвал старинного дома Дашковых, на стыке Итальянской улицы и Михайловской площади, где некогда размещался винный погребок, и открыли новый кабачок под необычным названием «Бродячая собака». Последние дни перед Новым годом были заняты устройством этого кабачка. Известные художники Николай Сапунов, Александр Яковлев, Борис Григорьев в свободной манере создали настенные росписи и фрески, которые придали мрачноватому погребку неповторимое своеобразие и уют.

Никаких бродячих собак здесь, разумеется, не водилось. Была какая-то, по воспоминаниям одного из современников-завсегдатаев, слепенькая мохнатенькая Бижка, но бродила она по подвалу только днём, когда всякий попадавший сюда в это время испытывал совсем иные чувства, чем вечером и ночью: было холодновато и неуютно, а все фрески и занавески, мебельная обивка и даже шандалы, барабан и прочий скудный скарб помещения отдавали винным перегаром. Да, только первые ночные бдения были именно такими, как их задумывали их устроители. Потом всё переменилось. О «Бродячей собаке» пошла молва по городу. В ней стали бывать «фармацевты», как презрительно назывались упитанные буржуа и меценаты, приспосабливая быт кабачка к своим потребностям и нуждам: они появлялись здесь как зрители, ждущие развлечений, острых ощущений. «Как только «Бродячая собака» вышла из подполья и превратилась в буржуазный кабачок, – вспоминает А.А. Мгебров, – тотчас же искусство свелось в ней на нет» (Жизнь в театре. Т. 2. М. – Л., 1932). «Бродячая собака» становилась подмостками, где разыгрывались театральные представления. Разношёрстная публика приносила сюда вместе со своими запахами духов, дорогого табака и свою жажду развлечений и скандалов.

Вскоре большим влиянием в «Собаке» стал пользоваться Всеволод Мейерхольд, провозглашённый вождём нового театра. Он увлечён был чистой театральностью, был совершенно равнодушен к общественной борьбе, начисто отрицал идейную направленность театра. Под именем доктора Допертутто в кабачке его знали все. «С этого момента началось что-то совсем удивительное, – вспоминал А.А. Мгебров. – Все женщины нашего подвала, по мановению волшебного жезла доктора Допертутто, превратились в Коломбин, юноши, которых могли любить Коломбины, в Арлекинов, энтузиасты же и мечтатели – в бедных и печальных Пьеро; на долю же «фармацевтов» досталось только одно – быть докторами с клистирами. В вихре Коломбин и Пьеро тогда упоительно носились все».

«Собачьи» заседания одно время открывались гимном:

«На дворе второй подвал, / Там приют собачий, / Всякий кто сюда попал, – / Просто пес бродячий. – / Но в том гордость, но в том честь, / Чтоб в подвал залезть. / На дворе трещит мороз. / Отогрел в подвале нос». Да ещё однажды устроили званый обед и разослали приглашение в «стихах»: «В шесть часов у нас обед, / и обед на славу!.. / Приходите на обед! / Гау, гay, гay».

В «Бродячей собаке» стали бывать поэты и художники нового поколения и новых направлений в искусстве: Ахматова, Мандельштам, совсем юные тогда В. Шкловский, В. Жирмунский, В. Гиппиус и другие. Анна Ахматова не раз в своих стихотворениях упоминала о той обстановке, которая воцарилась в этом художественном подвале: «Все мы бражники здесь, блудницы. / Как невесело вместе нам! / На стенах цветы и птицы / Томятся по облакам…» Или несколько позднее она вспоминала: «Да, я любила их, те сборища ночные, / На маленьком столе стаканы ледяные, / Над черным кофеем пахучий тонкий пар, / Камина красного тяжелый, зимний жар, / Веселость едкую литературной шутки / И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий…» О. Мандельштам читал здесь свою оригинальную эклогу о неразменном золотом и своё «Адмиралтейство», сделавшее его знаменитым. Здесь хранилась толстая книга нелинованной бумаги в переплёте из свиной кожи – «Свиная собачья книга», в которую желающие записывали свои экспромты. Записи оставили Маяковский, Мандельштам, П. Потёмкин…

И вдумчивым современникам трудно было судить, что лучше – «Слоновая башня» Вячеслава Иванова и кафедры религиозно-философских собраний или ночные кабачки, вроде «Привала комедиантов». Повсюду были настоящие поэты, окружённые и там и здесь случайными льстецами и подражателями.

Пётр Потёмкин – характерная фигура этого времени. Если раньше спокойно собирались, подолгу обсуждали туманные и сложные проблемы, молчаливые, замкнутые, сосредоточенные в себе и умевшие закрыться в своей скорлупе, то сейчас настало другое время. И выдвинулись люди совсем других качеств.

«Богемная» атмосфера, вспоминал один из современников, побуждала каждого не к сосредоточенному и замкнутому в себе образу жизни, а, наоборот, к раскрытию всех своих дарований, к весёлому и разнообразному проявлению их. Деловая душа «Бродячей собаки» воплощалась в Борисе Пронине, артистическая – в Петре Потёмкине. Автор коротких и остроумных скетчей, написанных специально для подмостков «Бродячей собаки», он сам их ставил, нередко играя в них главную роль.

Впервые попадавшие в «Петербургское художественное общество» (так официально называлась «Бродячая собака») были несколько ошеломлены или шокированы, смотря по темпераменту, а потом и они свыклись с этим жизнерадостным панибратством. Явившись с проектом, Пронин засыпал собеседника словами. Попытка возразить ему, перебить, задать вопрос – была безнадежна. Понимаешь… Знаешь… Клянусь… Гениально… Невероятно… три дня… Мейерхольд… градоначальник… Ида Рубинштейн… Верхарн… смета… Судейкин… гениально… – как горох, летело из его не перестававшего улыбаться рта. Редко кто не был оглушен, и редко кто отказывал, особенно в первый раз… «Собака» была частью его души, если не всей душой. Дела шли хорошо, т. е. домовладелец – мягкий человек – покорно ждал полагающейся ему платы, пользуясь покуда, в виде процентов, правом бесплатного входа в свой же подвал и почётным званием «друга «Бродячей собаки». Ресторатор, итальянец Франческо Танни, тоже терпеливо отпускал на книжку своё кислое вино и не первосортный коньяк, утешаясь тем, что его ресторанчик, до тех пор полупустой, стал штаб-квартирой всей петербургской богемы.

Скромные комнаты, соломенные табуретки, люстра из обруча – всё располагало к творческому обмену мнениями. А что получилось? «Шампанское в каждом взгляде – и Хованская на эстраде – и как громки на красном фоне и Потемкина какофонии…» (Василий Гиппиус). И уже во втором номере журнала «Чёрное и белое» появится сообщение, что один из учредителей этого кабачка граф Алексей Толстой вышел из состава руководства и некоторое время вообще перестал заходить туда. Потом-то он ещё не раз бывал в «Бродячей собаке», но уже как зритель, спокойно наблюдая, как разрушается его идея создать артистическое кафе, где можно было бы поговорить о насущных задачах искусства. Его острый взгляд подмечал такие подробности и детали, которые ускользали от непосредственно действующих лиц. Пройдёт немного времени, и он возьмётся за роман «Егор Обозов», где постарается рассказать о людях, собиравшихся здесь.

У журналиста и издателя Н.С. Клестова-Ангарского возникла мысль создать на кооперативных началах «Книгоиздательство писателей в Москве». Самые модные писатели принимали в этом участие. «Дорогой Николай Семенович, – писал Толстой Клестову-Ангарскому, – поручение Ваше об А. Белом я исполню сегодня же. Что касается Р. S., то я ни черта в нём не понял. На какой выбор я согласен? Чтобы редакция состояла из Шмелёва, Ценского, Вас, Скитальца и Вересаева, или во главе стоял один Вересаев? Я думаю, что вопрос о редакции очень серьёзен, страшно серьёзен… Обо всем этом, конечно, нельзя говорить в письме, потолкуем по Вашем приезде. Альманах выходит завтра…»

Почему нужно обязательно примыкать к какой-то литературной группе? – задавали себе вопрос многие писатели. И чем плох «Аполлон» или «Русский вестник»? В недавней статье Михаила Кузмина «О прекрасной ясности» сформулированы некоторые эстетические принципы, которых придерживались в своём творчестве писатели, объединённые в разных журналах и издательствах. И что же? Он разделяет художников на две категории: одни художники несут людям хаос, недоумевающий ужас и расщеплённость своего духа, другие дают миру свою ясность и стройность. И Михаил Кузмин отдаёт предпочтение тем, кто, при равенстве талантов, оказывает на окружающих целительное воздействие. Те же, кто обнажает язвы, сильно бьют по нервам, а порой и сжигают сердца людей, попавших под влияние их творчества. Эстетический, нравственный и религиозный долг художника, по мнению Кузмина, в том, чтобы искать и найти в себе мир с собою и с миром, он призывает к тому, чтобы быть логичными в замысле и постройке произведения. Бесподобным он называет Анри де Ренье за его безошибочность в стиле… А что, разве не так? Уж Анри де Ренье не пристроит к греческому портику готическую колокольню, не загромоздит трубами крышу дома ампир. Но только ли в этом красота искусства? Николай Гумилёв в том же «Аполлоне» писал, что «прекрасные стихотворения, как живые существа, входят в круг нашей жизни; они то учат, то зовут, то благословляют; среди них есть ангелы-хранители, мудрые вожди, искусители-демоны и милые друзья. Под их влиянием люди любят, враждуют и умирают…». Прекрасные слова! А ведь он, как и Кузмин, «кларист», «акмеист»… Нет, художник, писатель не будет принадлежать ни одной из литературных партий, любая из них ограничит его свободу, скуёт его творческое мировоззрение…

Макс Волошин писал художнику К. Кандаурову: «В Коктебель на все лето приехали Толстые и на зиму переселяются в Москву. Я очень рад этому. Мы с ним пишем вместе это лето большую комедию из современной жизни (литературной)».

Высоко оценил первые же сочинения Алексея Толстого А.М. Горький. «Рекомендую вниманию Вашему книжку Алексея Толстого, – писал он М.М. Коцюбинскому ещё 21 ноября 1910 года, – собранные в кучу, его рассказы ещё выигрывают. Обещает стать большим, первостатейным писателем, право же!» Горький обращает внимание А. Луначарского на А. Толстого как на «новую силу русской литературы», как на писателя «крупного, сильного».

В большевистской газете «Путь правды» от 26 января 1914 года Алексей Толстой вместе с Горьким, Буниным, Шмелёвым, Сургучёвым отнесён к тем реалистам, которые рисуют «подлинную русскую жизнь со всеми её ужасами, повседневной обыденщиной». А Корней Чуковский писал: «Гр. Алексей Толстой талантлив очаровательно. Это гармоничный, счастливый, свободный, воздушный, нисколько не напряжённый талант. Он пишет, как дышит. Такой легкости и ненадуманности ещё не знала литература наша. Что ни подвернётся ему под перо, – деревья, закаты, кобылы, старые бабушки, дети, – всё живет и блестит, и восхищает. В десять, пятнадцать минут любая картина готова!» Валерий Брюсов отмечал «своеобразие и очарование» творчества Алексея Толстого, увидел в нём «какое-то бессознательное проникновение в стихию русского духа». Вячеслав Полонский, в будущем один из ведущих критиков Советской России, обратил внимание, что в творчестве Алексея Толстого «чувствуется стихия, какая-то нутряная, не интеллектуальная, бессознательная сила, водящая его пером».

12

Пришедшая война 1914 года снова развела писателей по противоположным местам на баррикадах. Одни приветствовали её, другие резко осудили.

Эта война началась для писателей неожиданно, как и для многих членов общества. Её ждали, говорили о ней, все, казалось бы, готовились к ней. Во всяком случае, чуть ли не во всех газетах предупреждали о подготовке Германии и Австрии к войне. Европейские страны жили словно на давно успокоившемся вулкане: извержения не было, но где-то в глубине недр еле слышались подземные перекаты. И все делали вид, что не стоит обращать на них внимания. Так длилось долго. И думалось, что такая неопределённость будет бесконечной. Поэтому к выстрелу в Сараеве прислушались немногие, ибо редко кто мог тогда предугадать трагические последствия столь неожиданного исторического эпизода.

Всё это время, ещё до выстрела в Сараеве, писатели, художники, философы жили какими-то неясными предчувствиями перемен. Внешне жизнь их складывалась благополучно. Самые модные салоны Москвы и Петербурга, где бывали известные писатели, актёры, художники, политические деятели, открыли для них свои двери. В полную силу работали салоны Е.П. Носовой, Г.Л. Гиршман, М.К. Морозовой, князя С.А. Щербатова, С.И. Щукина…

Как резко эти салоны отличались друг от друга! Столько живых, колоритных черт и чёрточек, наблюдений характеров, настроений, вкусов… Сколько здесь было смешного, сколько разыгралось драматических историй! А какие контрасты, какие противоречия… Евфимия Павловна Носова, сестра Рябушинского, любила иной раз упомянуть, что предки её вышли из крестьян. А теперь стены и потолки её дома расписывали Добужинский и Сомов. И вместе с тем здесь, в этом доме, было столько показной, безвкусной роскоши.

В салоне Генриетты Леопольдовны Гиршман очень гордились портретами хозяйки и её мужа, исполненными знаменитым Валентином Серовым, так рано умершим. Сколько раз наблюдательные писатели замечали в глазах хозяйки восторженный блеск, когда она демонстрировала свою знаменитую коллекцию живописи, скульптуры, графики. Но что прельщало её в предметах искусства: их подлинная уникальность, художественная ценность или выгодное помещение денег?

Салон князя Сергея Александровича Щербатова выделялся особенной изысканностью и простотой. Жена князя тоже вышла из крестьянской среды. Сколько в ней сдержанности, такта, сердечности! Именно эти черты передал Серов в её известном портрете. У Сергея Ивановича Щукина, собравшего уникальную коллекцию новейшей западной живописи, в доме часто выступал с концертами Александр Скрябин.

В это время взошла звезда буйного, непоседливого Владимира Маяковского, который запомнился всем своей развевающейся крылаткой.

Кажется совсем недавним тот вечер у художника Лентулова, когда Маяковский, проиграв весь свой только что полученный гонорар, схватил в пылу азарта лист бумаги и стал играть в долг. Это его и спасло. Гонорар был отыгран, и он даже остался с выигрышем. Маяковский радовался тогда совсем по-мальчишески. А потом, на Воробьёвых горах, он читал свои стихи, поражавшие парадоксальностью мысли и причудливостью формы. Читал страстно, размахивал руками, будто вколачивал гвозди. Он умел заставить верить в себя. Мучительно думал о футуризме как новом общественно-литературном направлении. Надо же чем-то отличаться от символизма, акмеизма, реализма. Вот и придумали – футуризм, как в Италии. Теперь всё это позади, ничто уж не вернётся и не повторится: ни исторические заседания литературно-художественного кружка на Большой Дмитровке, ни хлопоты по организации книгоиздательства, ни азартные встречи с Буниным, Телешовым, Вересаевым, Серафимовичем. Канули в прошлое и тихие вечера в доме Валерия Брюсова, когда хозяин за скромно накрытым столом спокойно и размеренно читал свои стихи, деловито и авторитетно высказывал критические замечания. А смешной Северянин – высокий, худой, большеносый, напудренный, вызывающе игравший великого эго-поэта…

И вот теперь из-за того, что в мире накопились трагические противоречия, которые могут быть разрешены только силой, оружием, всё это налаженное, устоявшееся пойдёт прахом. Страшно подумать, что ждало всех впереди.

В это лето чувство беспокойства прочно вошло в сознание русского образованного общества: правильно ли они живут, не слишком ли много уделяют времени беззаботным удовольствиям и веселью, не пора ли заняться чем-то серьёзным?

* * *

И вот в один из июльских дней, незадолго до начала войны, вспоминал впоследствии Алексей Толстой, он сидел в Феодосии на берегу моря с удочкой в руках. К нему подошёл знакомый местный журналист и сказал, что сегодня приехал наш депутат из Петербурга и рассказывает, будто мы накануне большой войны, а воевать будто бы можем только так: отдадим немцам Варшаву, австрийцам Киев, турки займут Крым – это единственный способ провести кое-как нашу мобилизацию. Тут он наклонился и таинственно зашептал: «Можете себе представить, сербские офицеры убили эрцгерцога Франца Фердинанда, наследника австрийского престола. Австрия, несомненно, воспользуется этим и применит военные санкции к Сербии. Знают, что Россия не готова к войне. И если Россия не вступится за Сербию, то австрийцы при содействии Германии проглотят её. Весь мир готовится к войне, только в Петербурге по-прежнему царит безмятежное спокойствие. Если государь и дальше будет вести дело таким же образом, то, конечно, турки оттяпают нашу Феодосию вместе с Коктебелем. Я, конечно, не националист, но можете себе представить, что будет, если турки окажутся здесь».

Алексей Толстой тут же ушёл с поплавка, купил газеты, но там была только краткая информация об убийстве эрцгерцога. Всерьёз он никогда не занимался политикой. В его кругу это считалось занятием грубым, недостойным художника. Но даже он знал, что повсюду в России открыто действовали немецкие компании, повсюду в городах возникали фундаментальные здания банков в берлинском стиле. На многих командных высотах в промышленности и в армии были немцы, и это говорило о том, что Россия вовсе не собиралась воевать с Германией. Да и русское общество, казалось ему, жило одним днём, беспечно веселилось, увлекаясь то индусской мистикой, то двусмысленными откровениями В. Розанова, то пластическими танцами Иды Рубинштейн. И настолько велика была уверенность в прочности и незыблемости этого «прекраснейшего» мира, что мало кто обращал внимание на то, что уже давно пахнет порохом, а Балканы – самый настоящий пороховой погреб. В его среде никто и не думал, что нужно воевать с немцами; пусть воюют с ними Франция и Англия, у них давние территориальные счёты и соперничество на море.

Алексей Толстой пробыл в Коктебеле ещё целых три недели. Вести из Петербурга доносились противоречивые. «В то лето я жил в Коктебеле, на даче Волошина, – вспоминал Алексей Толстой двадцать лет спустя. – Помню даже место (около оврага по пути из деревни), где прочёл в «Русском слове» телеграмму об убийстве эрцгерцога, – не было никаких комментариев, будто так, без причины, громыхнуло из ясного неба.

Коктебельское общество – писатели, адвокаты, танцовщицы, актёры, – пожалело несчастную Сербию, которой австрияки, несомненно, всыпят, и на том разговоры и прогнозы кончились. Назавтра снова ясное небо».

Только возвращаясь из Крыма, на Харьковском вокзале Толстой узнал о мобилизации. На другой день уже стали встречаться товарные поезда с мобилизованными. Из открытых дверей выглядывали возбуждённые лица, слышалась яростная игра гармоник и разухабистые песни. На остановках из окон экспресса летели в военные эшелоны газеты, папиросы и воинственные крики: «Братцы, на Берлин!»

Повсюду происходили бурные обсуждения, словно каждый человек сразу попадал в шумный водоворот событий. Всюду толпы возбуждённых людей, всюду военные в походной форме. На Кузнецком мосту в день всегородского сбора пожертвований в пользу Красного Креста знаменитые артисты и артистки обходили с подносами публику. На подносы сыпались ассигнации, ожерелья, серьги, браслеты. Купеческая знать гордо ходила по Москве: пришло их время, никто ведь ещё не воевал без денег, а деньги стеклись к ним.

В Петербурге проводились патриотические демонстрации у Зимнего дворца, с трёхцветными национальными флагами, с портретами царя, пением гимна. Хозяин популярного ресторана «Вена» тут же переменил его название. Менялись и другие названия. Всё немецкое изгонялось из русского обихода.

Приехавший в Москву В. Розанов рассказывал, что в столице творится что-то неописуемое:

«На улицах народ моложе стал, в поездах моложе… Все забыто, все отброшено, кроме единого помысла о надвинувшейся почти внезапно войне, и этот помысел слил огромные массы русских людей в одного человека… Даже ночью в Петербурге царит какое-то особенное настроение, какое, пожалуй, все мы испытываем единственный раз в год – в пасхальную ночь. По всему чувствуется, настал последний спор, и борьба будет окончательной. В русском народе – глубоко историческое чувство. Он сознает громаду свою, мощь свою… Повсюду слышатся только призывы к единству, призывы забыть все домашние былые споры и разногласия…»

Розанов рассказал о том, как толпа разгромила германское посольство:

«Говорят, что народная толпа в Петербурге стала бурной и угрожающей, сорной и порочной. Ничего подобного. Когда группа человек в двести-триста принесла «трофеи» разгрома, отнятые у германцев, а именно портреты государя и государыни, к подъезду редакции одной газеты, где я случайно оказался, то они пропели гимн очень стройно. Все они были навеселе, но не было между ними ни одного пьяного. Они упрашивали принять портреты, не понимая, что это германская собственность, что это не трофей, а кража. Но ведь они не учились, откуда же им было знать такие вещи. Я, смешавшись с толпой, со многими разговаривал. Передо мной стояли люди-простецы, обыкновенные русские люди, ничему или почти ничему не выученные, и грех их как раз в этой невыученности и заключался. Все они смотрели на свои действия как на геройство. А по-другому они и не могли поступить. Есть вещи, которых темный человек совершенно не понимает; и он особенно трудно различает границы между «можно» и «не можно», между «хорошо» и «грех». И как мне было грустно, прямо-таки страшно, когда я узнал, что этих людей на другой день обозвали «громилами», совершившими «хулиганский поступок». Нет, уверяю вас, в ту ночь не было совершено и капли злодеяния».

В Москве становилось всё тревожнее, носились самые невероятные слухи. После приезда в Россию президента Франции Пуанкаре, заверившего, что в случае войны с Германией Франция исполнит свой союзнический долг, всем стало ясно, что Россия на этот раз не уступит своих позиций на Балканах. А между тем сразу после его отъезда Вена предъявила Сербии ультиматум, в котором вина за сараевское убийство всецело возлагалась на сербских офицеров и чиновников, им потворствовавших. Далее следовали явно провокационные требования, которые заведомо не могли быть приняты ни одним самостоятельным государством, дорожащим своим достоинством и честью. Говорили, что как только министр иностранных дел Сазонов получил извещение об этом ультиматуме, он воскликнул: «Да, это европейская война!» Тем не менее царское правительство через Сазонова посоветовало Сербии проявить умеренность и осторожность в ответе на ультиматум и по возможности не оказывать сопротивления. Стало известно, что Сазонов разговаривал и с германским послом, надеясь остудить воинственный пыл его страны. Но в Берлине были готовы не только поддержать австрийский ультиматум, но и воевать с Россией и Францией. В Москве ходили слухи, что Вильгельм, узнав об австрийском ультиматуме, будто бы сказал: «Браво. Признаться, от венцев этого уже не ожидали». Вскоре Австро-Венгрия объявила Сербии войну и двинула свои войска на её территорию.

Россия и Франция настойчиво предлагали определить свою позицию Англии, которая продолжала дипломатическую игру, давая туманные обещания и той и другой стороне. Однако после того, как Австрия вторглась в Сербию, министр иностранных дел Англии Грей заявил германскому послу о том, что Англия будет придерживаться нейтралитета только в случае локального конфликта между Австрией и Россией. Значит, Англия тотчас же вступит в войну, как только Германия начнёт против России и Франции военные действия. Италия же, напротив, изменила Тройственному союзу, сославшись на то, что Австро-Венгрия, принимая столь серьёзное решение, не посоветовалась с ней. Вот тогда-то Вильгельм и послал телеграмму российскому императору с обещанием успокоить Вену, но Вена осталась непримирима.

Слухи множились с каждым днём. Уже ничего нельзя было скрыть, потому что вдруг всех стали интересовать политика, дипломатические встречи и переговоры. Рассказывали, что Николай II уже подписал указ о всеобщей мобилизации, но за несколько минут до объявления его на телеграф пришло указание царя задержать передачу указа: он только что получил новую телеграмму из Берлина с просьбой отменить военные приготовления. Вильгельм уверял, что соглашение между Россией и Австрией возможно. Напряжение нарастало. Всем уже становилось ясно, что война неизбежна. Из уст в уста передавалось, что министр иностранных дел Сазонов с большим трудом склонил царя к необходимости поторопиться. Германия, мол, давно ищет повода для развязывания войны, а успокаивающие телеграммы из Берлина только ловкий трюк для оттягивания военных приготовлений в России. Царь согласился с ним, началась всеобщая мобилизация. Германский посол граф Пурталес от имени своего государства потребовал её отмены. Россия отвергла ультиматум. На следующий день германский посол вручил ноту с объявлением войны. Через несколько дней в войну были вовлечены Англия и Франция.

Прозаики и публицисты всей Европы писали о поисках смысла войны, об идейном её оправдании, о нравственной и культурной задаче, стоящей перед миром.

22 августа Герберт Уэллс опубликовал статью «Почему Англия начала войну?», в которой резко обрушивается на Германию как на несносную язву земного шара. Прусский империализм в течение сорока лет разрастался и наконец закрыл своей длинной тенью всю Европу. «Теперь мы должны стряхнуть с себя это иго и освободить мир от грубого германского самодовольства, ибо весь мир питает к нему отвращение. Эта война происходит ради умиротворения человечества. Целью нашей войны является всеобщее разоружение…»

Конечно, подавляющему большинству писавших о войне было не под силу подлинное понимание её социального смысла.

В оценках же, какие звучали со страниц буржуазной прессы, выявлялась национальная ограниченность, присущая даже таким крупным писателям, как Г. Уэллс, А. Франс, Э. Верхарн.

Известные писатели, художники, учёные, артисты подписали письмо «К родине и всему цивилизованному миру», приветствуя войну с Германией как победное решение давнего спора против тевтонского меча (Русские ведомости. 1914. 29 октября). «Писатели все взбесились», – записала в своём дневнике 2 августа 1914 года З. Гиппиус. Известные партийные и политические лидеры России в стране и за рубежом тоже поддержали войну с Германией: надо раздавить немецкий милитаризм и немецкий империализм, Валерий Брюсов решительно заявил, что русские вправе презирать пруссаков. Александр Куприн, Леонид Андреев, Василий Розанов, Фёдор Сологуб в своих статьях и выступлениях поддерживали русское правительство в этой войне. «Москвичи осатанели от православного патриотизма. Вяч. Иванов, Эрн, Флоренский, Булгаков, Трубецкой и т. д. и т. д. О, Москва, непонятный и часто неожиданный город, где то восстание, то погром, то декадентство, то ура-патриотизм, – и все это даже вместе, все дико и близко связано общими корнями, как Герцен и Бакунин и – аксаковская славянофильщина», – точно передала настроение образованного общества Зинаида Гиппиус в своем дневнике 28 апреля 1915 года (Петербургские дневники).

В эти дни Алексей Толстой, как и многие писатели, стал военным корреспондентом и поступил в редакцию «Русских ведомостей». Царь и правительство взывали к единству нации, к тому, чтобы сплотиться перед лицом противника и защитить Россию. Оппозиционные партии, их газеты и журналы решали вопрос: пойти на временный компромисс с царским правительством или продолжать свою прежнюю политику? Редакция «Русских ведомостей» принимает решение поддерживать правительство до полной победы над немцами и австрияками. 20 июля 1914 года в редакционной статье говорилось, что перед лицом германского нашествия все граждане России должны сомкнуться в единый фронт: враг давний, исконный снова угрожал целостности и независимости Российского государства. Кадетская «Речь» обещала «в переживаемую всей Россией трудную минуту содействовать печатным словом объединению всего русского общества, без различия направлений, в общем чувстве беззаветной готовности защищать родину и оберегать её честь».

Алексей Толстой сразу окунулся в работу. Только в августе «Русские ведомости» опубликовали пять его статей и очерков, в которых он изложил свое отношение к происходящим событиям. Помогли недавние встречи, заграничные поездки, случайно увиденные во дворе своего дома или на улице сценки и услышанные разговоры. Немало прочитал Алексей Толстой за эти дни, пытаясь постигнуть смысл войны и её цели. «Да, никакая война, – вспомнил он одного из прочитанных историков, – не может обосновать права, не существовавшего до нее». Ясно было, что столкнулись в яростном военном конфликте две силы, какая-то из них должна неминуемо победить. Какая же? Сила силою осиливается, говорили в старину. «Может, Россия поднялась против силы, несущей ей на своих штыках благоденствие, высокую культуру? – иронически ставил Алексей Толстой и такие вопросы. – А русские по недомыслию своему отказываются от этих благ? Можно ли оправдать то великое чувство гнева, которое охватило русский народ, когда немцы объявили войну? Политики, дипломаты, экономисты по-своему решают эти вопросы, а писатели должны по-своему ответить на них».

Алексею Толстому, увлечённому господствовавшими настроениями, которые он принимал за подлинный патриотизм, было по душе, что в воззвании Верховного главнокомандующего говорится о восстановлении единой, свободной в своем самоуправлении Польши. Давно пора. Присоединение Галиции не вызвало такого всеобщего восторга, как слова о возрождении Польши и сохранении Сербии независимым государством – это важнейшие задачи России в войне. «Сможем ли мы исправить ошибку нашего исторического бытия – разделы Польши?» – размышлял Толстой.

России, считал он, не нужны новые земли. Хотя и мучительно было сознавать, что часть Украины находится под австрийским владычеством. Но главное Алексею Толстому виделось в том, что перед Россией в этой войне стоит серьёзная задача политического возрождения целых народов. Сорок лет назад русское общество жило мыслью об освобождении славянских народов из-под турецкого ига. «Мы дрались за славян», – до сих пор пелось в солдатской песне, и вот именно это вошло в народное самосознание, а не территориальные приобретения, сделанные в ходе Русско-турецкой войны. Ещё тогда русских интеллигентов упрекали в мечтательности, политической незрелости и беспочвенном идеализме. А между тем политический смысл существования сильной России в их представлении как раз и заключается в освобождении других народов и борьбе за слабых против сильных.

Пусть каждый народ, думал Толстой, обретёт полную самостоятельность и независимость без различия нации и вероисповедания. Армяне, австрийские румыны, итальянцы тоже ждут именно от России своего освобождения. Католическая Польша не меньше волнует Россию, чем православная Сербия. Вот тогда-то в Германии и следовало бы вспомнить сагу о кольце Нибелунгов, хотя бы в трактовке Вагнера. Одно и то же кольцо Нибелунгов возносит обладателя его высоко над миром, но одновременно с этим порождает в нём такие черты и качества, которые закономерно возбуждают по отношению к нему ненависть окружающих. Великан Фавнер у Вагнера сначала счастлив, упивается своей властью и всесилием, а потом алчность, кичливость, самодовольство и самовосхваление разрушают его человеческий облик. Он становится страшным чудовищем, пожирающим всякого, кто окажется вблизи его «пещеры зависти». Только настоящий великан-герой может его победить, но и его ждёт участь Фавнера. Такова печальная судьба всех владык, достигающих мирового господства и забывающих о той нравственной задаче, которая одна может служить оправданием силы и могущества великой державы. Плохо, если в нём возобладают такие черты, как упоение собой, мания величия, злая страсть алчности.

Читая текущую прессу, Алексей Толстой диву давался легкомыслию некоторых авторов, безответственно писавших об уничтожении немцев как нации. Сохранить свой человеческий облик на самой вершине своего могущества – вот, по мнению Алексея Толстого, главная нравственная задача России и народов, её населяющих.

В эти дни тяжёлых раздумий Алексей Толстой обратил внимание, что некоторые слова, совсем недавно казавшиеся выветрившимися, потерявшими свою душу, сейчас стали наполняться высоким содержанием. Происходило какое-то своеобразное воскрешение слов. Однажды Толстой случайно разговорился с одним артиллерийским офицером. И поразился, с какой страстью тот говорил о защите отечества, о предстоящих ему сражениях. Выходило, что Русско-японскую войну Россия проиграла вовсе не из-за отсутствия техники: тогда за спиною армии, по словам офицера, была какая-то пустота, народа не чувствовалось, России не чувствовалось. Армия оказалась в одиночестве, точно человек в пустыне, никакой поддержки. А между тем существуют невидимые нити, соединяющие армию с народом. Только в том случае армия непобедима, если эти духовные нити прочны. Без этих связей с народом армия становится складом оружия, амуниции, всевозможной техники и обслуживающих её людей. И что ещё больше удивило Алексея Толстого, так это готовность артиллерийского офицера к самопожертвованию во имя России. В этом офицере, может, впервые он увидел настоящего человека. Ему казалось до сих пор, что не может быть и речи о подлинном героизме, что осталось только пустое слово, так сказать, паспорт без человека, а оказывается, героизм есть, существуют героические личности, без которых невозможно победить.

Первые вести о немцах многих привели в смятение. Многие статьи в газетах были посвящены зверствам. Не раз приходилось встречаться с такими людьми, которые просто отказывались верить происходящему. Мало кто верил написанному в газетах.

«Вы знаете, что в газетах пишут, на что же это похоже? – говорил знакомый помещик, – неужели всерьёз можно этакое писать о немцах? Не могу поверить, чтобы немцы пристреливали раненых, насиловали женщин… Типичное враньё газетчиков. Вчера их только хвалили, а сегодня поносят, называют их дикарями, варварами. Ну можно ли так их называть, если эта нация дала миру Баха, Вагнера, Гёте, Канта? Куда мы-то годимся по сравнению с ними? Невежество, темнота кругом. Боже мой, мы поднимаем руку на такую культуру. А культура земледелия? А какая промышленность? Спросите хирурга, зубного врача, инженера, книжного издателя – каждый ответит, что надо ехать к немцам учиться…»

Но с приходом Вильгельма к власти и организацией Пангерманского союза, отвечали журналисты, с каждым годом немцами овладевала мысль о превосходстве над всеми другими народами, с тех пор они не переставали утверждать, что немецкая культура является самой высокой культурой во всём мире, вот вы и поддались влиянию их собственной пропаганды. А может ли нация называть себя самой культурной в мире и открыто проповедовать захватническую политику, открыто призывать к войне против Франции, чтобы отнять у неё ряд восточных департаментов, а всё местное французское население искоренить? А какую злобу и ненависть они разжигали ко всему славянству! Балканы, Прибалтику, Украину, Кавказ, Скандинавию, Голландию, Данию, Бельгию они уже считают частями Германской империи…

В Берлине же каждое воскресенье назначались парады. С каждым годом увеличивалась армия, газеты вели разнузданную кампанию против французского и русского народов. Ненависть к ним незаметно вливалась в сердце среднего немца, особенно к России. А сейчас, встретив сопротивление, они словно с цепи сорвались, совершенно остервенели, ведь они надеялись на лёгкую добычу. Говорят, что Вильгельм, получив известие о том, как прошла мобилизация в России, избил Пурталеса (немецкого посла в России. – В. П.) и приказал лишить его чинов. Но вряд ли Пурталес виноват. Он добросовестно собирал информацию о наших противоречиях и недостатках, ему казалось, что наша страна разваливается.

Что же произошло с Россией? Раньше просто не задумывались, почему русскому интеллигенту надо думать об этом. Никто из них даже не ставил перед собой вопроса, любит ли он свою родину. Казалось, у иных Париж больше вызывал эмоций, чем Москва или Петербург. В салонах и кружках, в которых они бывали, даже осуждались патриотические высказывания. Это считалось национализмом, шовинизмом; и горе тому, кто прослывет националистом или патриотом. Самым разумным признавалось не высказываться по этим вопросам, держаться где-то в стороне от всех острых проблем, называть себя гражданином мира, поругивать Россию, похваливать Запад. И вдруг в эти несколько дней в нём самом происходят какие-то серьёзные изменения, всё чаще и чаще он задумывается о судьбах России.

В редакции «Русских ведомостей», как и в редакциях «Русского слова» и «Нового времени», были настроены по-боевому, надеялись в скором времени сообщить своим читателям о взятии Берлина и Константинополя.

По Невскому проспекту стройными рядами двигались войска. На тротуарах возбуждённые толпы. В памяти навсегда осталась нарядная женщина, стоявшая в коляске, исступленно крестившая серые ряды сосредоточенно проходивших солдат.

Вскоре Алексей Толстой в качестве военного корреспондента тех же «Русских ведомостей» отправился на Юго-Западный фронт. Киев, Ковель, Владимир-Волынский… Затем Грубешов, Лащево, Томашов, Тасовицы, Замостье, станция Холм, снова Киев… «Я так устал за 4 дня непрерывной скачки в телегах и бричках по лесным дорогам, под дождем, воспринимая единственные в жизни впечатления… Подумать только – я прожил год жизни за эту неделю, а это лишь только начало войны, – писал он К.В. Кандаурову, художнику Малого театра. – Сколько встреч, сколько разговоров, сколько впечатлений от увиденного и услышанного!» Алексей Николаевич во время этой поездки к фронту пытался делать заметки в записной книжке, но делал это всегда торопливо, наспех, рассчитывая на то, что даже одно записанное слово поможет ему восстановить всю картину. А увидеть ему довелось многое. Уже в самом начале поездки его поразило то, то война ещё мало чувствуется на территории России.


«Письма с пути» Алексея Толстого стали появляться в «Русских ведомостях» с 6 сентября. Последнее, шестое, было опубликовано 24 сентября. Работая над статьями, Алексей Толстой стремился к объективности в оценках происходящего. Он опасался, чтобы его не упрекнули в ложной романтизации войны, в идеализации русских войск и в очернительстве австрийских, хотя и понимал, что необходимо рассказать со страниц газеты о том, что австрийцы грабят, разрушают, насильничают. Но надо было писать и о том, что австрийская армия хорошо подготовлена, командный корпус со знанием дела выполняет свои обязанности. Даже отмечаются случаи, когда офицеры переодеваются в крестьянское платье, заходят в русский тыл и телефонируют оттуда о расположении войск. Техника и вооружение австрийской армии превосходны. Все это, думал Толстой, лишний раз должно подчеркнуть высокие боевые качества русского солдата. Пусть другие трезвонят о лёгких победах, но он-то своими глазами видел, что место отступления австрийцев изрыто окопами, и встречаются они через каждые сто – сто пятьдесят шагов. Враг защищался с неимоверным упорством.

В начале октября Алексей Толстой снова в пути. На этот раз он отправился на Юго-Западный фронт в качестве уполномоченного Земского союза. О своих впечатлениях от этой поездки он рассказал во втором цикле «Писем с пути», опубликованном в той же газете с 14 октября по 16 ноября.

13

Военные события 1915 года в России многих разочаровали. После ряда неудачных попыток перейти в наступление на Северо-Западном и Юго-Западном фронтах русским войскам пришлось отказаться от вторжения в Восточную Пруссию и Австро-Венгрию. Германское командование воспользовалось этим и, сосредоточив большие силы в районе Горлицы, прорвало фронт. Русским войскам пришлось отступать. Летом Германия предприняла попытку окружить и уничтожить русские войска на территории Польши. Упорные оборонительные бои, которые вела русская армия отступая, в конце концов измотали противника. В октябре и на Восточноевропейском фронте военные действия приобрели позиционный характер, положение стабилизировалось. Но утрата Польши, Галиции и части Прибалтики не могла не отразиться на настроении общества. Тысячи людей погибли, а ради чего? Ради того, чтобы бесчестные дельцы наживались на поставках? Брожение в умах усиливалось, люди стали зорче присматриваться к тому, что делается вокруг. И яснее увидели много неприглядного в делах самого царя и его ближайшего окружения.

Приходило отрезвление. Хаос чувств и эмоций уступал место трезвому анализу текущих событий. Русская интеллигенция увидела наконец «невеликость» этой войны, которая безостановочно и деловито перемалывала тысячи человеческих жизней. На первых порах можно было внушить простым солдатам и офицерам мысль о тевтонах, исконных врагах России. Но долго этот обман продолжаться не мог. Рядовые фронтовики, бывая в тылу, почувствовали неладное, противоречащее представлениям о «святой Руси». В гущу фронтовиков шире и глубже стали проникать большевистские идеи.

Патриотические чувства миллионов русских людей, глубоко и неподдельно проявившиеся в начале войны, к началу 1916 года стали ослабевать. Новые мысли и чувства стали овладевать различными слоями русского общества, возмущённого чудовищными злоупотреблениями властью, волюнтаризмом в управлении государством и воюющим народом.

Давно ли Владимир Маяковский признавался, что ему, как русскому, свято каждое усилие солдата вырвать кусок вражьей земли: «Ещё месяц, год, два ли, но верю: немцы будут растерянно глядеть, как русские флаги полощутся в небе в Берлине, а турецкий султан дождётся дня, когда за жалобно померкшими полумесяцами русский щит заблестит над вратами Константинополя…» Он так же, как и сотни журналистов и писателей, возлагал надежды на русское войско, готовое довести войну до победного конца. Мало этого, Маяковский пошёл записываться добровольцем. А через год, когда его призвали на военную службу, он уже не хотел воевать за царя, пристроившись чертёжником в Петроградскую автомобильную школу.

А Леонид Андреев? В первые месяцы войны он говорил лишь о победоносной России, надеясь, что такой исход войны позволит стране провести ряд коренных реформ, повышающих благосостояние народа и вообще способствующих очищению народной жизни. Он целиком отдавался военным событиям, бурно радовался победам, горько переживал сообщения о поражениях русской армии. «Война – единственное спасенье, – говорил он. – Ведь сейчас дело идет о всей России». Казалось бы, любовь к России, загоревшаяся в нём в последние годы, должна была способствовать созданию подлинного искусства. Но в его произведениях, по мере продолжения войны, не отмечалось прежней силы и глубины. «Ночной разговор», «Иго войны», «Король, Закон и Свобода», «Не убий», «Милые призраки» писатель и сам признавал неудачными. Предчувствуя своё бессилие помочь России в эти кроваво-страдные дни и понимая действенность художественного слова, он накануне нового, 1916 года обращался к другим: «Пусть не молчат поэты». Но этот призыв теперь не нашёл отклика в сердцах поэтов. «Война – войной. А розы – розами», – сформулировал своё отношение к войне Игорь Северянин. А всего лишь год назад он писал: «Когда отечество в огне и нет воды – лей кровь, как воду, благословение народу, благословение войне». Ему, как и многим, тогда казалось, что война уничтожит междоусобицу не только в литературном стане, но и во всей стране возникнут глубокие общие интересы, а русская литература снова станет голосом народным.

Страшный опыт войны многих к тому времени убедил, к чему может привести непомерное раздувание национализма, – к ожесточению человеческих душ, к самоистреблению человечества. Всё слышнее становился голос Горького, протестовавшего против войны: в декабре 1914 года его статья «Несвоевременное», в которой он писал, что «немецкие мужики, точно так же, как и русские, колониальной политикой не занимаются и не думают о том, как выгоднее разделить Африку», была запрещена цензурой. А теперь всё чаще протестующие голоса против войны доходили до сознания трудового народа, постепенно понимающего свои классовые задачи в этой мировой бойне.

Война надоела всем. Нужно войну кончать. Воюющий человек невольно что-то теряет из своего душевного богатства. Выживает тот, кто ожесточается. Можно, конечно, отвернуться, отойти в сторонку от всего этого; так и делали некоторые, осознав, что такое война. Но стыдно уходить от войны одному, как стыдно и участвовать в братоубийственной войне. Где же выход из этого поистине трагического положения? Для себя Александр Блок как писатель понял: не сторониться войны, а своим литературным трудом способствовать её прекращению. «Сейчас одно из двух: или уйти на войну, или уйти в себя» – так говорили в ту пору индивидуалисты. Но можно ли спрятаться от войны, уйти в себя? Конечно нет. Нельзя уйти от самого себя, война вошла в сердце и сознание каждого, кому не чужды интересы отечества. Не уйти от мучительных вопросов: а что ждёт Россию после войны? И как долго она будет продолжаться? Даже самые терпеливые выступали со своими прогнозами: уж больно быстро рушилось всё вокруг. До этого будто в теплице росли, всё казалось тёплым и благоухающим. И вот теплица разваливается. Устои рушатся. Подул холодный ветер. В России к концу 1915 года смолкли ура-патриотические голоса. Гораздо больше волновали практические вопросы: хватит ли зарядов для пушек, хлеба для голодных, лекарств и бинтов для раненых? Все остальные вопросы и проблемы оказались отодвинутыми. «Предмет восхищения – за пределами этой войны», – записывает в своей записной книжке 6 марта 1916 года Александр Блок. И в этих словах – серьёзный симптом охлаждения к войне. И новый подъём патриотических настроений, связанный с блестящими победами русских войск на Юго-Западном фронте под командованием Брусилова, сменился ещё более острым недовольством и разочарованием. Резче обозначились противоречия внутри России. Все устали от войны. Открыто стали возмущаться Распутиным и его чудовищными махинациями, доведшими Россию до «последней черты». Гнилость, гнусность, цинизм и разврат царского двора становились всё очевиднее. Война расшатала весь старый порядок, вызвала недовольство во всех слоях русского общества. Мало кто сомневался теперь, что Россия накануне серьёзных политических перемен.

Основное зло в обществе видели в плохом правительстве. Им казалось, что всё изменится, если правительство откажется от старых приемов, губящих его собственный авторитет, а следовательно, страну. В Государственной думе многие говорили о том, что между правительством и страной возникла стена, сквозь которую не проникает ни голос народной совести, ни голос здравого рассудка. Правительство то и дело принимает такие решения, которые наносят непоправимый вред делу сплочения живых сил страны и разнородных её классов для целей национальной обороны. Говорили о том, что все эти действия порождают уныние и равнодушие, ненависть и злобу в широких народных массах, от рвения, энергии и сознательного отношения к делу которых зависит исход войны, требующей громадного напряжения всех национальных сил страны.

Но в ходе войны классовые противоречия, напротив, обострились. Всё чаще доходили слухи о братании на фронте, о солдатских бунтах против офицеров, о снятии с фронта как разложившихся крупных воинских соединений. Эти факты сначала озадачивали, а потом заставляли пересматривать прежние идеи о будущем всеобщем братстве, возникающем чуть ли не мгновенно в результате бескровной революции. Вера в национальное единство оказалась всего лишь иллюзией.

«Я приехал на фронт из Москвы, из тыла, истерзанный разговорами, что Россия вообще кончается, что нельзя продохнуть от грабежей и спекуляции, общество измызгано, всё продано и предано, война будет длиться ещё пять лет, а если кончится скоро, то ещё хуже и пр., и пр. Подобное душевное состояние всем знакомо и осточертело, и мне тоже, конечно. Работать – писать пьесы и повести – я больше не мог: до книг ли, когда гроза уже за окнами. Таким я приехал в главную квартиру комитета Западного фронта Всероссийского Земского союза», – писал А. Толстой в заметках «Из дневника на 1917 год», опубликованных 15 января в «Русских ведомостях».

Все чувствуют приближение революционных событий, понимают необратимость коренных преобразований в стране, но им не хотелось бы, чтобы во время революционного взрыва восторжествовали стихийные, разрушительные силы, которые могут подтолкнуть страну к анархии и произволу. И тогда действительно придёт конец России, её государственной самостоятельности и целостности. А это больше всего пугало.

Суть творческого застоя объяснялась другим: события нарастали с головокружительной быстротой, и трудно было их оценить по-настоящему. Не хватало политического опыта, умения всесторонне охватить быстро мелькающие явления. Писатели разных кругов приходят в отчаяние от своей неспособности уловить исторический ход событий.

Всё чаще стали приглядываться к тем, кто вершил судьбы образованной интеллигенции. По мнению многих, по-прежнему возвышался Василий Розанов, своей афористичностью и глубиной, своим мистицизмом и материализмом одновременно, своей религиозностью («Без молитвы совершенно нельзя жить. Без молитвы – безумие и ужас», – часто повторял он) и материализмом. Н. Бердяев дал глубокую характеристику этому писателю, философу, общественному деятелю: «В.В. Розанов – один из самых необыкновенных, самых оригинальных людей, каких мне приходилось в жизни встречать. Это настоящий уникум. В нём были типические русские черты, и вместе с тем он ни на кого не похож. Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это настоящая магия слова. Мысли его очень теряли, когда вы излагали своими словами… О моей книге «Смысл творчества» Розанов написал четырнадцать статей. Он разом и очень восхищался моей книгой и очень нападал на неё, усматривая в ней западный дух… Розанов мыслил не логически, а физиологически. По всему существу его была разлита мистическая чувственность. У него были замечательные идеи о юдаизме и язычестве. Но уровень его знаний по истории религии не был особенно высок, как и вообще у людей того времени, которые мало считались с достижениями науки в этой области. Вспоминаю о Розанове с тёплым чувством. Это была одна из самых значительных встреч моих в петербургской атмосфере» (Самопознание. М., 1991. С. 148–149).

Своими художественными и философскими произведениями по-прежнему привлекал внимание Д. Мережковский. В 1911–1913 годах вышло его многотомное собрание сочинений, а его книги «Теперь или никогда» (1905), «Грядущий хам» (1905), «О новом религиозном действии» (1905), «Пророк русской революции» (1906), «Революция и религия» (1907), «Последний святой» (1907), «Не мир, но меч» (1908), «Зачем воскрес?» (1916) до сих пор вызывают споры и обсуждения.

«Для Мережковского – христианство не есть нечто завершённое и окончательное, – пишет современный историк М.М. Дунаев, – именно поэтому он не пугается поставленного им вопроса, но начинает вдумываться в его логические причины и следствия. В том он – традиционный носитель либерального рассудочного сознания, ищущего во внешней для духовного делания постановке проблем более лёгкого пути к постижению Истины, пути рационального поиска, который грозит превратиться в увлекательные блуждания по лабиринту всевозможных догадок и логических построений» (Православие и русская литература. М.: Христианская литература. Ч. V. 1999. С. 126–127).

О «лабиринте всевозможных догадок» точно сказал известный писатель и философ И.А. Ильин: «Целый ряд лет Мережковский носился с мыслью создать некое вселенское неохристианство, причём он, по-видимому, совершенно не замечал, что содержание этой идеи укрывает в неком велеречивом тумане; что темпераментность и агрессивность его проповеди соответствует чрезвычайно смутному и вечно меняющемуся содержанию; что, строго говоря, он вряд ли и сам знает, чего он, собственно, хочет, – что объём его идеи укрывает в себе не живую глубину, а мертвенно-рассудочную пустоту… У Мережковского-публициста… не хватает чувства духовной ответственности и критического отношения к себе самому и своим помыслам-вымыслам. Это готовность окончательно провозглашать – то, что окончательно не узрено и не удостоверено; эта идея о том, что можно верить, не веруя, проповедовать без очевидности; шуметь о чем-нибудь, пока о нём шумится, а потом зашуметь о другом, об обратном; эта игра в истину и убеждение, эта игра в темноте в прятки в наивной уверенности, что тайна темна и спрятана, а потому что ни спрячешь в темноте – всё будет тайна, – всё это есть явление и проявление духовной безответственности. И изумительно, и непонятно – какими же особенностями должен обладать человек, душа которого перебирает многие различные и даже противоречивые истины подряд – ничуть не скромнея от этих перебросов и отречений, ничуть не понижая своего пророческого тона, не конфузясь и не стыдясь того, что он делает…»

И. Ильин и в дальнейшем анализе «лжефилософии», начавшейся с Герцена и русской публицистики середины ХIХ века, уверяет читателей, что пророчества Мережковского – это «претенциозный произвол, неосновательное конструирование в пустоте», но захватившие немалые слои образованной интеллигенции (Ильин И.А. Одинокий художник. М.: Искусство, 1993. С. 142–143).

Большое значение приобретали и труды философа Н. Бердяева, примкнувшего в середине 90-х годов XIX века к марксизму, но быстро понявшего, что «марксизм – ложь, потому что есть Бог, есть высшая власть и источник власти, и эта власть духовна» (см.: Самопознание). В книгах «Смысл творчества» (1916), «Миросозерцание Достоевского» (1923), «Смысл истории» (1923) Н. Бердяев подводил предреволюционные итоги своих размышлений, а итогом было то, что русская религиозная мысль вышла далеко за пределы нашего отечества и приобрела мировое значение. Особенно интересна для понимания надвигавшихся событий была его статья в сборнике «Из глубины» (1918), составленном теми же авторами, что сборник «Вехи». Сборник был собран П. Струве, авторами его были Н. Бердяев, С. Булгаков, С. Франк, Вячеслав Иванов, П. Новгородцев, А. Изгоев, В. Муравьёв, И. Покровский и С. Аскольдов. Суть сборника высказал П. Струве в своём предисловии: «Сборник «Вехи», вышедший в 1909 г., был призывом и предостережением. Это предостережение, несмотря на всю вызванную им, подчас очень яростную полемику и реакцию, явилось на самом деле лишь робким диагнозом пороков России и слабым предчувствием той моральной и политической катастрофы, которая грозно обозначилась ещё в 1905—07 гг. и разразилась в 1917 г. Историк отметит, что русское образованное общество в своём большинстве не вняло обращённому к нему предостережению, не сознавая великой опасности, надвигавшейся на культуру и государство.

Большая часть участников «Вех» объединилась сейчас для того, чтобы в союзе с вновь привлечёнными сотрудниками высказаться об уже совершившемся крушении не поодиночке, а как совокупность лиц, несмотря на различия в настроениях и взглядах, переживающих одну муку и исповедующих одну веру… Всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой коренной связи есть несчастие и преступление. Как такой разрыв они ощущают то, ни с чем не сравнимое морально-политическое крушение, которое постигло наш народ и наше государство» (Цит. по: Зернов Н. Указ. соч. С. 221).

Среди авторов сборников «Вехи» и «Из глубины» своей биографией и судьбой выделяется Семён Людвигович Франк, отец которого приехал в Москву после польского восстания 1863 года, но вскоре скончался, и его воспитывал дед по матери, М. Россианский, «правоверный еврей, один из столпов московской синагоги». С. Франк вспоминал о деде: «Он заставил меня научиться древнееврейскому языку и читать на нём Библию. Он водил меня в синагогу, где я получил первые, запавшие на всю жизнь религиозные впечатления… Умирая, он просил меня, тогда четырнадцатилетнего мальчика, не переставать заниматься еврейским языком и богословием. Этой просьбы я в буквальном смысле не выполнил. Думаю, однако, что, в общем смысле, я, обратившись к христианству и потеряв связь с иудаизмом, всё же остался верен тем религиозным основам, которые он во мне заложил. Или, вернее, я вернулся к ним в зрелые годы. Моё христианство я всегда сознавал как наследие на ветхозаветной основе, как естественное развитие религиозной жизни моего детства. В детстве я непоколебимо верил в личного Бога и молился Ему, а вместе с тем, вглядываясь в бездонную глубину неба, ощущал Его сквозь неё и в ней. Под конец жизни я возвращаюсь примерно к тому же. Бог есть для меня лично-подобное, схожее со мной существо и начало – глубочайшая вечная, совершенная сущность личности – и вместе с тем глубочайшая первооснова всяческого бытия. И религиозная вера для меня – доверие к бытию» (Сборник памяти. Мюнхен, 1954. С. 3–4).

Струве познакомился с Франком в 1898 году, а в 1901-м, обратив внимание на энергию и талант молодого учёного, предложил ему участвовать в сборнике «Проблемы идеализма». С этого началась дружба Франка с Бердяевым, Струве, Булгаковым. В 1908 году Франк женился на Татьяне Барцевой, которая родила ему троих сыновей и дочь. В 1912 году С. Франк принял православие и начал читать лекции в Петербургском университете. В 1916 году он стал доктором философии, а в 1917 году – деканом историко-филологического факультета Саратовского университета. Так в 39 лет еврей Семён Людвигович Франк (1877–1950), приняв христианство, сделал блистательную карьеру в Российской империи. Ну, а закончилось все, казалось бы, большой неудачей: Струве, Бердяев, Шестов, Франк и ещё больше двухсот представителей образованной интеллигенции в 1922 году посадили в Советском Союзе на пароход и отправили в Германию.

14

В газетах стали чаще мелькать тревожные сообщения из Петрограда. Толпы народа всё активнее становились на улицах, требуя хлеба, свободы и мира. Мало кто сомневался, что Россия накануне государственного переворота. Рассказывали, что лидеры «прогрессивного блока» в Государственной думе не раз обращались к царю с предложением образовать «правительство доверия», но царь презрительно отвергал все их предложения. А императрица Александра Фёдоровна на их предложения будто бы сказала: «Эти твари пытаются играть роль и вмешиваться в дела, которых не смеют касаться. Пусть лучше всего займутся вопросом канализации…»

Такие слова приводили в ярость даже самых умеренных. Всем становилось ясно, что царь и нынешнее правительство не способны руководить страной и народом. За два года войны сменилось четыре премьера и шесть министров внутренних дел. И никто из них не пользовался в стране авторитетом. Ничего удивительного не было в том, что в Петрограде не хватало топлива, продовольственные товары вовремя не подвозились. У булочных часами простаивали голодные женщины и дети. А когда в Москве узнали, что на улицы Петрограда вышли сотни тысяч бастующих с призывами «Долой царскую монархию!» и «Долой войну!», сомнений не оставалось: дни царя Николая Романова сочтены. Тем более что он, даже и не подозревая о своём пошатнувшемся положении, по-прежнему презрительно отвергал предложения Государственной думы. «Опять этот толстяк Родзянко пишет мне разный вздор», – писал он Александре Фёдоровне из Могилёва, где находилась Ставка Верховного главнокомандующего.

Слухи, разговоры, газетные сообщения, наслаиваясь друг на друга, порождали настороженность в душе, но никто не предполагал, что события примут такой драматический для существующего режима оборот. Родзянко слал в Могилёв телеграммы, предлагая царю принять немедленные меры, резонно считая, что «завтра будет поздно», а царь в ответ на эти телеграммы издал указ о приостановлении деятельности Думы. И в Петрограде с каждым днём события развивались с неумолимой последовательностью. Утром 27 февраля солдаты Волынского полка, расправившись со своим командиром, вышли на улицу и присоединились к бастующим рабочим. Вслед за ними и солдаты других полков Петроградского гарнизона стали переходить на сторону народа. Захватили арсенал, разобрали винтовки. Разгромили здания некоторых полицейских управлений и судебных учреждений. Февральская революция началась…

Лидеры различных партий в Государственной думе (в большей своей части масоны) поняли, что наконец-то пришёл день, который Россия так ждала, и по горячим следам событий создали Временный комитет. В ночь на 1 марта Временный комитет Государственной думы взял в свои руки инициативу и через два дня сформировал Временное правительство. Николай II был вынужден отречься от престола.

Газеты несколько дней не выходили. Поэтому только 2 марта Алексей Толстой прочитал официальные сообщения о падении старого строя, об учреждении Временного правительства, о событиях в Петрограде и Москве: «27 февраля перешли на сторону революционного народа следующие воинские части: Волынский, Преображенский, Литовский, Кексгольмский полки и саперный батальон. На стороне революционного народа около 25 тысяч военных чинов…» Далее следовали сообщения об арестованных царских сановниках, организации городской милиции, выступлениях членов Государственной думы в восставших воинских частях. Правда, в Москве все уже знали о петроградских событиях из листовок, которые передавались из рук в руки, и уже 28 февраля утром по Москве шли толпы народа с пением революционных песен и с красными флагами. Странно и неожиданно было то, что их не задерживали, как обычно, ни полиция, ни конные жандармы. На Воскресенской площади напротив Думы собралась большая толпа. Из здания Думы выходили представители только что созданного Совета рабочих депутатов и читали телеграммы, поступающие из Петрограда. Огромная толпа стояла там до глубокой ночи. Ходило много слухов, самых невероятных. Газеты молниеносно сообщали, что самое невероятное, на первый взгляд, произошло на самом деле.

Всего за несколько дней развалилась монархия, создававшаяся веками. П.Н. Милюков в телеграмме всем представителям России за границей назвал эти события чудом. Но чудес в природе и в истории не бывает. Всякий крутой поворот в истории объясняется какими-то внутренними причинами развития страны. Февральско-мартовская революция тоже нуждается в серьёзном объяснении, и причины её, по всей вероятности, нужно искать в далеком прошлом, может быть в Петровской эпохе. Эта восьмидневная революция была подготовлена всем ходом современного развития: весь народ с одобрением отнёсся к падению царского режима, где всё прогнило и дезорганизация доведена до чудовищных размеров.

Выступления Милюкова, Гучкова, Керенского и других членов правительства на проходивших в Москве и Петрограде митингах были в центре внимания широкой общественности обеих столиц. Новое правительство, как говорилось в первых официальных телеграммах, «верно соблюдает все договоры, соединяющие нас с другими державами», сделает всё возможное для быстрейшего заключения самого справедливого мира. Оно предоставит русскому народу самую полную свободу. Оно созовёт всенародное Учредительное собрание, которое установит форму правления в России. Во всяком случае, демократическая республика России гарантирована. Все переживали радостное возбуждение. Наконец-то свершилось то, что было так необходимо для России. Стыдно было сознавать, что великим государством управляли до этого слабые и продажные люди. Незадолго до переворота Милюков, например, публично обвинил императрицу в измене. Князь Львов, Гучков, Терещенко в последнее время не раз открыто высказывали недовольство проводимой политикой. И широкие круги русской интеллигенции с одобрением отнеслись к первым шагам нового правительства. Но какова его программа? Какие цели ставит новое правительство? И действительно ли оно намерено заключить мир, на каких условиях? Улучшится ли положение с продовольствием? Отменят ли цензуру? Эти и десятки других вопросов вставали перед русской интеллигенцией. Хотелось собраться, откровенно поговорить о наболевшем, поделиться первыми впечатлениями о революционных событиях и задачах, которые стоят на повестке дня. 11 марта в здании Художественного театра, в большом нижнем фойе, была организована встреча московской интеллигенции. Сюда пришли К. Станиславский, В. Немирович-Данченко, А. Южин-Сумбатов, В. Брюсов, Иван и Юлий Бунины, М. Волошин, В. Вересаев, Андрей Белый, философы князь Евгений Трубецкой, Н. Бердяев, С. Булгаков, театральные деятели, артисты. Здесь не было программы, не принимались решения, участники просто высказывали свои предложения, делились впечатлениями.

Все внимательно слушали выступающих, особенно приехавших из Петербурга Андрея Белого и Евгения Трубецкого. Как всегда, порывисто дёргался Андрей Белый, но говорил хорошо: полностью одобрял падение царизма, только с осуждением отнесся к фактам грубости и насилия – он видел, как толпа срывала погоны с генералов и офицеров. Евгений Трубецкой решительно высказался за продолжение войны до победного конца. Теперь, говорил он, свободно развивающейся России совершенно необходимы черноморские проливы и Константинополь. В том же духе выступали Булгаков, Бердяев, Волошин. Алексей Толстой тоже попросил слова, в котором разделил общее настроение совещания…

Прения уж все выдыхались, все с нетерпением ожидали перерыва, как вдруг поднялся Иван Бунин и, обращаясь к председательствующему Немировичу-Данченко, сказал:

– Я бы хотел, чтобы по этому вопросу высказался Викентий Викентьевич Вересаев.

Все насторожились. Вересаева уважали, но ведь он, ходили слухи, вращается не только среди писателей и артистов, но близок и к социал-демократам. И любопытство взяло верх над усталостью. Вересаев охотно поднялся с места. Он действительно придерживался иных взглядов, и всё, что говорилось в этот день, ему казалось умеренно либеральной и барабанно-патриотической болтовнёй.

– Ещё совсем недавно самодержавие стояло над нами, казалось, так крепко, что брало отчаяние, когда же и какими силами оно будет наконец сброшено. И вот случилось как будто совсем невероятное чудо: так легко, так просто свалилось это чудище, жизни которого, казалось, и конца не будет. Прямо – чудо. – Вересаев взглянул в зал и увидел, как Алексей Иванович Южин радостно и сочувственно кивает ему, а Иван Бунин, наоборот, словно окаменел в своей холодной и неприступной позе. – Так вот я думаю: если могло случиться одно такое чудо, то почему не смогло бы оно повториться? Почему бы нам не попытаться, говоря словами Альберта Лонге, «требованием невозможного, сорвать действительное с петель»? Тут собрались сливки русской интеллигенции. Какой бы огромный эффект на весь мир получился, если бы эта интеллигенция, вместо того чтобы требовать себе лакомых кусочков, заявила бы во всеуслышание: конец войне! Никаких аннексий, никаких контрибуций! Полное самоопределение народов!

«В той среде, где вращался я, – вспоминал В.В. Вересаев, – это давно стало банальнейшим общим местом. Но здесь это произвело впечатление взрыва бомбы.

Объявлен был перерыв. Ко мне подходили Андрей Белый, Бердяев, с которым я до тех пор не был знаком, еще многие другие и яростно мне доказывали неправильность моей точки зрения. Самое курьезное было вот что: я говорил про «чудо» просто в фигуральном, конечно, смысле, имея в виду неожиданность событий, и совершенно упустил из виду публику, перед которой я это говорил. Для Бердяева, Булгакова «чудо» это было нечто совершенно реальное, могущее совершиться как таковое, и они мне старались доказать, что нет никакого основания ожидать такого «чуда».

После выступления Вересаева споры стали оживлённее, но от этого дружеская атмосфера не переменилась; разговаривали без вражды, хотя и понимали, что сюда пришли представители самых разных направлений и общественных групп. Здесь никто ни в чём не обвиняет друг друга, как это было на прежних собраниях, никто никого не заманивает в свою литературную группу. Многих это вполне устраивало, потому что по своей природе никто не любил литературных «клеток», куда стремились его заманить. Предложили мысль о создании Московского клуба писателей, куда могли бы приходить люди самых различных мнений и откровенно делиться своими впечатлениями и суждениями. Идея эта всем понравилась, и тут же был учреждён Московский клуб писателей в составе Бердяева, Сергея Булгакова, Льва Шестова, Валерия Брюсова, Андрея Белого, Ивана Бунина, Бориса Зайцева, Вячеслава Иванова и многих других. Председателем выбрали Вересаева. «Клуб собирался периодически до самого лета, и был на нем целый ряд интересных докладов. После лета пришла Октябрьская революция, и клуб распался. Но воспоминание о нем у меня осталось хорошее», – писал спустя много лет В.В. Вересаев.

Временное правительство продолжало призывать к войне. А лучшие люди России – к защите революционного отечества – Горький, Короленко и многие другие. В «Русских ведомостях» была напечатана статья В. Короленко «Родина в опасности»: «Телеграммы военного министра и Временного правительства бьют тревогу, – писал Короленко. – Опасность надвигается. Будьте готовы. К чему? К торжеству свободы, к ликованию, к скорейшему устройству будущего? Нет. К сражениям, к битвам, к пролитию своей и чужой крови. Это не только грозно, но и ужасно. Ужасно, что эти призывы приходится слышать не от одних военных, чья профессия – кровавое дело войны на защиту родины, но и от нас, писателей, чей голос звучит естественнее в призывах к любви и миру, к общественному братству и солидарности, кто всегда будил благородную мечту о том времени, когда «народы, распри позабыв, в великую семью соединятся…».

29 марта по приказу комиссара города Москвы доктора Кишкина А.Н. Толстой, Валерий Брюсов, Александр Блок были привлечены редактором к сотрудничеству, занимались стенографическим отчётом, который готовила Чрезвычайная следственная комиссия по расследованию деятельности бывших царских министров и сановников во главе с Н.К. Муравьёвым. Временное правительство занималось царскими архивами для того, чтобы убедить страну в необходимости и закономерности Февральской революции: уж слишком много было фактов злоупотребления властью и других антигосударственных действий, вплоть до прямой измены.

В первые месяцы Февральской революции было организовано книгоиздательство писателей, создан журнал «Народоправство» под редакцией Г.И. Чулкова. Вместе с А. Толстым в этом журнале публиковались Бердяев, Вышеславцев, Алексеев и другие московские прозаики, сам Чулков, Зайцев, Ремизов, Сергей Соловьёв, Пришвин, Вячеслав Иванов. Толстой ответил согласием и на предложение Максима Горького сотрудничать в только что созданной им газете «Новая жизнь». Узнав об этом, А.С. Ященко возмущённо писал 18 апреля из Петрограда: «Скажи, пожалуйста, что за нелегкая тебя дернула дать свое имя большевистской германофильской газете «Новая жизнь»… я не знал, что ты сделался большевиком!»

Оживилась деятельность различных художественных групп. Стали появляться первые литературные кафе, где выступали московские писатели и поэты с чтением своих новых произведений. В кафе «Трилистник» на Кузнецком мосту выступали Иван Шмелёв, Борис Зайцев, Владислав Ходасевич, Марина Цветаева, Андрей Соболь, Вера Инбер, Михаил Осоргин, только что приехавшие из-за границы Илья Эренбург и Амари (Цетлин), Наталья Крандиевская и Алексей Толстой.

Алексей Николаевич бывал и в кафе «Бом» на Тверской, куда довольно часто заходили Б. Зайцев и В. Ходасевич. Бывал там и И. Эренбург. Много лет спустя Эренбург вспоминал: «Сначала город мне показался более спокойным. Но это была видимость – люди и здесь ничего не понимали… А.Н. Толстой мрачно попыхивал трубкой и говорил мне: «Пакость! Ничего нельзя понять. Все спятили с ума…» Я отвык от русского быта и часто выглядел смешным. Мне казалось, что именно поэтому я не могу разобраться в значении происходящих событий. Но и Алексей Николаевич был растерян не меньше меня…»

Сейчас почти невозможно установить, мрачно попыхивал Толстой трубкой или весело, это зависело от его настроения, но что он не испытывал растерянности после Февральской революции, вполне может быть доказано. Колебания и сомнения начались позднее.

В напряжённые весенние месяцы часто к Толстым заходил М.О. Гершензон, который жил неподалёку, в одном из переулков Арбата. Алексею Толстому всегда доставляло удовольствие беседовать с этим умным, тактичным и образованным человеком, написавшим книги о декабристах, Некрасове, Огарёве. Но однажды, вспоминает Н.В. Крандиевская, он «стал высказываться о текущих событиях так «еретически» и так решительно, что оба мы с Толстым растерялись. Гершензон говорил о необходимости свернуть фронт. Толстой возражал горячо, резко и, проводив Гершензона, заговорил о национальной чести» (Н.В. Крандиевская – жена А. Толстого. – В. П.).

А между тем события стремительно развивались.

Вышли из подполья большевики. Приехал В.И. Ленин и выступил со знаменитыми «Апрельскими тезисами». Народ в своих симпатиях к Февральской революции уже не был столь единодушен, как в первые дни её свершения. Нота министра иностранных дел П.Н. Милюкова союзникам России в мировой войне, где говорилось о стремлении Временного правительства продолжать войну до победного конца, многим рабочим и солдатам раскрыла глаза. За два месяца ничего не изменилось. По-прежнему ведётся опостылевшая война. Не узаконен 8-часовой рабочий день, не конфискована помещичья земля, не национализированы важнейшие отрасли промышленности и банки. По-прежнему плохо с продовольственными и промышленными товарами. 20–21 апреля, через два дня после ноты Милюкова, стотысячная демонстрация рабочих и солдат вышла на улицы Петрограда с лозунгами: «Вся власть Советам!», «Долой войну!», «Долой захватническую политику!». В результате народных выступлений Гучкову и Милюкову пришлось уйти в отставку. В начале мая было сформировано новое коалиционное правительство, куда вошли от меньшевиков М. Скобелев, от эсеров В. Чернов и А. Керенский. Во главе правительства остался князь Г. Львов.

В августе 1917 года состоялось Московское государственное совещание, на котором Временное правительство во главе с Керенским рассчитывало укрепить свои позиции, опираясь на решения этого представительного совещания. Участились события, которые принимали нежелательный для Временного правительства характер. То и дело народные массы выходили на улицы со своими требованиями. Война, разруха, спекуляция нанесли огромный ущерб национальному хозяйству. А Временное правительство своими половинчатыми мерами только раздражало трудовые слои революционной России. В сущности, ничего не изменилось. По-прежнему на военных поставках наживались капиталисты. По-прежнему слова о «демократизации центральной и местной власти» оставались пустыми обещаниями, особенно после того, как юнкера разгромили редакцию газеты «Правда», убили рабочего Воинова, разогнали июльскую демонстрацию, а Временное правительство отдало приказ об аресте Ленина. По-прежнему шла война, гибли тысячи людей, и никто не мог сказать, когда наступит мир. Более того, собравшаяся Государственная дума одобрительно отнеслась к подготовке активных наступательных операций на фронте.

Почти одновременно с заседаниями Государственной думы начал свою работу Первый Всероссийской съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Съезд поддержал Временное правительство и одобрил подготовку русских войск к наступлению. А до этого и на Первом Всероссийском съезде крестьянских депутатов была одобрена политика Временного правительства продолжать войну до победного конца и в ближайшее время начать наступление на фронте. Третий съезд партии эсеров тоже оказал доверие Временному правительству. Только большевики с Лениным во главе вели борьбу против Временного правительства, разоблачали его антинародный характер.

В эти месяцы развития революции часть русской интеллигенции испытывала то чувство, которое Ленин называл «эпидемией доверчивости». Они всему верили, а на слова и обещания пришедшие к власти «почти социалистические министры» не скупились.

Керенский не переставал напоминать, что спасение революции – в спасении страны и ни у кого не должно быть сомнения в том, что здоровые и творческие силы революции одержат верх. Нужно только забыть сплетни сегодняшнего дня, забыть о тех ничтожных силах, которые пытаются захватить власть. Они её не получат. Все должны понять главную опасность – опасность разгрома русской армии, после чего германский империализм попытается задушить русскую революцию. Поэтому Временное правительство должно восстановить боеспособность армии, поднять дисциплину.

В совещании приняли участие видные деятели революционного движения. Слева – стол президиума. Первые ряды кресел на сцене занимают П.А. Кропоткин, Е.К. Брешко-Брешковская, В.И. Засулич, Н.А. Морозов, В.Л. Бурцев…

Одним из первых в зале появился Милюков. Сначала он сел в первом ряду слева, а потом раздумал и пересел направо. Рядом с ним уселись Родзянко, Шидловский, Шульгин, Маклаков… Слева усаживались представители Центрального исполнительного комитета рабочих и солдатских депутатов. В состав делегации вошли представители меньшевиков. Большевики не участвовали в работе Государственного совещания.

По рядам партера и всем пяти ярусам Большого театра разместились широкие бороды крестьян, усатые лица рабочих, бросалась в глаза форменная одежда генералов, офицеров, матросов, казаков, а вот представители интеллигенции, буржуазии, посланцы различных национальностей.

Наконец вспыхивают люстры, и под гром аплодисментов появляются члены Временного правительства. Аплодисменты можно было понять: все собравшиеся ожидали, что на этом совещании, как в горниле, должны сплавиться живые силы страны в одну мощную национальную волю и выковаться единое государственное сознание, лишённое тех внутренних противоречий, которые раздирали его, должно выковаться чистое и цельное сознание свободного русского гражданина, воодушевлённого подвигом во имя спасения родины и государства Русского.

На деле же Государственное совещание явилось сговором контрреволюции против народа и, по сути, подготовкой корниловщины.

Долго говорил Керенский. Между прочим, сказал, что Суханов, Богданов, Стеклов, Гольдман, Эрлих, Дан, Церетели, Гоц, Чернов, Брамсон могут серьёзно помешать ему в проведении самостоятельной государственной политики. Будучи русским националистом, Керенский открыто порицал то обстоятельство, что в составе комитета значительное количество «инородческого элемента». Евреи, грузины, латыши, поляки, литовцы, по мнению Керенского, были представлены совершенно несоразмерно их численности и в Петрограде, и в стране. Правда, это он объяснял следствием грехов старого режима, который насильственно отметал в левые партии инородческие элементы.

На следующий день на совещании выступил Корнилов. Зал долго аплодировал Верховному главнокомандующему. Когда он поднялся на трибуну, его приветствовали стоя. Только представители Советов, среди которых были и солдаты, молча продолжали сидеть.

Раздались негодующие возгласы:

– Солдаты, встать!

– Холопы, – спокойно отвечали слева.

Председатель с трудом успокоил зал.

Несколько дней прошло после Государственного совещания, как новое, ещё более тяжкое испытание обрушилось на Россию: угроза гражданской войны. Генерал Корнилов, заручившись поддержкой некоторых генералов и политиков, предъявил ультиматум Керенскому: сложить свои полномочия и всю полноту власти передать ему. Несколько дней Москва и Петроград переживали серьёзную тревогу: кто одолеет? «За Корнилова или за Временное правительство?» – этот вопрос обсуждался в те тревожные дни всюду: и в печати, и в общественных и партийных организациях, и в русской армии, и в частных разговорах, и в стихийно возникающих спорах…

Временное правительство в своих многократных воззваниях и выступлениях и генерал Корнилов в своих обращениях к народу и армии говорили об одном и том же: о «смертельной опасности», грозящей родине, о необходимости спасти её от неминуемой гибели, грозящей ей с фронта от ликующего врага и с тыла от ужасающей анархии и разрухи. Но писатель понимал, что дело сейчас не в словах, потерявших свою силу и значение. Нужны решительные, твёрдые действия сильной власти для возрождения на новой основе единой, сильной и свободной России. Многим стало ясно, что Временное правительство не справилось с управлением страной: продолжаются внутреннее разложение, распад боевых и тыловых сил страны, примером чему явилась сдача немцам Риги. И в этот момент генерал Корнилов ставит истерзанную страну перед новыми испытаниями, требуя возвращения старой власти офицерству, лишения прав солдатских комитетов, а также «оздоровления» тыла посредством борьбы с Советами. Вот тут-то и начались события, которые решили центральные вопросы. Корнилов потерпел поражение в столкновении с революционным народом, руководимым большевиками. В чём же тогда их сила? Почему за ними идут массы? Неужели они всерьёз рассчитывают взять власть в свои руки и управлять таким государством, как Россия? Провал корниловской авантюры, арест самого Корнилова и поддержавших его генералов, всевозрастающая активность народных масс, получивших оружие для подавления военного мятежа, растерянность и нерешительность Временного правительства – все эти события глубоко волновали писателей, художников, русскую интеллигенцию… Столько надежд и упований было связано с Февральской революцией! И уже столько утраченных иллюзий.

Вот почему так необходимы сейчас дисциплина, самообуздание и самоограничение всех творящих историю групп и классов. Демократия, учил Монтескье, основана на доблести и на любви к общему делу. Если у пришедших к власти нет стремления сделать революцию общим делом, то такая власть вырождается в деспотию. Нет, диктатура пролетариата, как и любая другая диктатура, не может сейчас возникнуть… Слишком трагичны будут последствия её. Часть народа не может установить свою власть во имя достижения своих классовых целей. Народ создал свою историю, своё государство, его как великое целое объединяет не только историческое прошлое, но и далёкое будущее. Придёт время, схлынут классовые споры, и люди поймут, что общенациональные цели выше преходящих классовых пристрастий. И в крестьянине, и в рабочем, и в промышленнике, и в интеллигенте сидит русский человек, русская душа со всеми её национальными особенностями, такими близкими и дорогими. Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов понимали душу русского человека, оставив бессмертные её воплощения в художественных образах. Ни один класс, ни одна социальная группа в отдельности не может представлять Россию. Все вместе – да, представляют, делают её великой и непобедимой. Слишком болезненно и мучительно формируется в русском народе новое национальное сознание. Нельзя ущемлять права любого русского гражданина. Демократию нельзя понимать как господство одного класса над другим. Это будет диктатура меньшинства над большинством, это будет антидемократично. Так думали Александр Блок, Андрей Белый, Викентий Вересаев, Алексей Толстой, Алексей Ремизов и многие другие мыслящие интеллигенты.


В эти дни в «Новой жизни» М. Горький напечатал статью «Не могу молчать», в которой убедительно протестует против очередного «кровопускания» на улицах Петрограда. Если действительны слухи о том, что на 20 октября намечено выступление большевиков, то снова прольётся братская кровь, снова на улицах появятся грузовые автомобили, тесно набитые людьми с винтовками и револьверами…

Новые вопросы нахлынули в небывалом изобилии, и громадное большинство писателей и художников было сбито с толку и часто меняло мнение по одному и тому же вопросу, даже не будучи в состоянии уяснить степень и существо противоречия. Ведь действовать приходилось в условиях тягчайшей войны, при общей разрухе, на фоне со всех сторон подступающей, кричащей, угрожающей массы. Что делать с заключёнными министрами? Можно ли позволить правой печати выходить в свет? Нужно ли отменить смертную казнь? Как поступить с национальными требованиями? Как организовать выборы в Учредительное собрание? Как заставить солдат повиноваться командному составу? Как разрешить аграрный вопрос? Как организовать правительство? А главное и основное: как быть с войной?

Все эти вопросы ждали своего решения. И мало кто предполагал, что решение их уже стремительно близится. Надвигались исторические Октябрьские дни.

15

Не обо всех явлениях русской литературы в начале ХХ века здесь сказано, ничего не сказано о «донской волне», которая значительно обогатила бы наше представление о многогранности литературного процесса. В ближайшее время, с наступлением революции и Гражданской, а особенно начиная с 1929 года начнётся оголтелая битва против «Тихого Дона» М.А. Шолохова, который якобы многое украл, заимствовал, а то и просто переписал найденную рукопись кого-то из гениальных донских писателей; Солженицын считает автором «Тихого Дона» Н. Крюкова, кто-то – Серафимовича, а один ретивый критик одним из авторов «Тихого Дона» называет Сталина…

Среди писателей, пишущих о казаках и о Доне, называют монархистов П.Н. Краснова, автора многочисленных повестей и романов, и И.А. Родионова, известного по роману «Наше преступление» и очерковой повести «Тихий Дон», что привлекло своим названием многочисленных «антишолоховедов», и демократическое крыло писателей, таких как Ф.Д. Крюков, С.Я. Арефин и Р.П. Кумов, которые категорически выступали за автономию Донского края в составе Российской империи, а затем и Советской России. У каждого из них была яркая биография, особенно у Краснова (1869–1947), профессонального офицера, первый сборник рассказов которого «Донцы» появился ещё в 1895 году, а серьёзные намерения стать скорее писателем, чем офицером, подтвердила новая его книга «Картины былого тихого Дона», появившаяся в 1909 году. П.Н. Краснов написал чуть ли не обо всей истории донского казачества, начиная с правления Ивана IV, с участия во взятии Казани, напомнил, что Ермак завоевал Сибирь, донские казаки принимали участие в событиях Смутного времени, помогали Михаилу встать на престол, а Разин, Пугачёв и Булавин поднимали казаков и крестьян против царских угнетателей. В 1812 году во время Отечественной войны против Наполеона казачество прославилось храбростью, воинской выдумкой, а казачьи атаманы ничуть не отличались от русских офицеров и генералов.

Генерал Краснов воевал в Первую империалистическую войну, был атаманом донского казачества в Гражданскую, даже в этих условиях П. Краснов продолжал работать над рассказами, сборник которых под названием «Степь» выпустил в 1919 году.

Во время эмиграции работал над романом «От Двуглавого Орла к красному знамени», опубликованном в 1922 году в Берлине. В романе наиболее яркие картины связаны с историческими личностями большевика Голубова и полковника Чернецова, изображением Ледяного похода, портретами Корнилова, Деникина, сценами ссор монархистов и республиканцев, что и погубило Белое движение.

И.А. Родионов (1886–1940) заявил о себе повестью «Наше преступление», опубликованной в 1908 году. В то время чуть ли не вся критика отнеслась к повести отрицательно, слишком много ужасного рассказал автор о деревне.

В 1913 году Родионов опубликовал монархические очерки «Тихий Дон», где заявил: казачество должно верно и свято служить русской монархии, только такая служба укрепит донское казачество. Но для этого русское правительство должно оставить донскому казачеству все привилегии, как и казачеству терскому и уральскому…

В эмиграции Родионов опубликовал роман «Жертвы вечерние» (1922) – о той же Гражданской войне, с её ужасами и конфликтами.

Ф.Д. Крюков (1870–1920) принадлежал совсем к другому литературному лагерю. В 1896 году он опубликовал рассказ «Казачка», что предопределило его литературную судьбу в лагере народников, сблизило с редакцией журнала «Русское богатство», где он познакомился с Владимиром Короленко и Николаем Михайловским. Руководители журнала увидели в Крюкове талантливого рассказчика и публициста. Затем он опубликовал рассказы «Шаг на месте», «Зыбь», «Мать», «Офицерша», «На речке Лазаревой». В 1907 году Ф. Крюков опубликовал сборник рассказов «Казацкие мотивы». Бурная революционная эпоха вовлекла его в политическую деятельность. Как один из активных членов партии народных социалистов Ф. Крюков избирается депутатом Государственной думы, в знак протеста против разгона Государственной думы его высылают в Выборг, где он с группой единомышленников подписывает протест. Царское правительство лишило Ф. Крюкова права проживания в казачьем крае.

Отречение Николая II от престола не удовлетворило Ф. Крюкова. Вроде бы свершилось то, за что он яростно боролся, но приход к власти Керенского и большевиков разочаровал его ещё больше. Он был на стороне белых. Умер в 1920 году от тифа.

Среди талантливых донских писателей называют ещё Р.П. Кумова (1886–1918). Известны два сборника его рассказов – «Бессмертники» и «В Татьянину ночь», четыре тома очерков и рассказов. Кумов писал пьесы, за одну из них он получил Первую премию А.Н. Островского. Во время революции и Гражданской войны Р. Кумов печатался в белогвардейских газетах. Умер от тифа. Очевидцы свидетельствовали, что в архиве Кумова остались неопубликованные пьесы и роман «Святая гора».

Исследователи и историки литературы в статьях и научных работах убедительно доказали, что по своим масштабам ни один из донских писателей не мог подняться до художественного уровня Михаила Александровича Шолохова и быть «соавтором» «Тихого Дона».

Литературные портреты

Михаил Осипович Меньшиков
(23 сентября (5 октября) 1859 – 20 сентября 1918)

Родился в семье коллежского регистратора (низший чин в табели о рангах) и матери из обедневшего дворянского рода. Детство прошло в селе Заборье Опочецкого уезда Псковской губернии. После окончания уездного училища поступил в Кронштадтское морское техническое училище, которое окончил в 1878 году, получив офицерское звание. Рано обнаружилась тяга к художественной литературе, в школе редактировал журнал, во время плавания на кораблях делал записи, которые понадобились тогда, когда он писал очерки и рассказы о морской службе, вошедшие в сборник «По портам Европы» (СПб., 1879). Подружился с Семёном Надсоном, поручиком Каспийского пехотного полка, служившим в Кронштадте, страстным поэтом, который знал наизусть почти всего Пушкина, затем с соучеником Надсона по юнкерскому училищу Николаем Плещеевым, который познакомил их с отцом – известным поэтом Алексеем Николаевичем Плещеевым. В эти годы А.Н. Плещеев как раз способствовал появлению первых произведений Надсона, Гаршина, Апухтина, рекомендовал и Меньшикова как молодого писателя известному журналисту и издателю П.А. Гайдебурову, у которого в журнале «Неделя» он печатал судебные очерки. В 1892 году после пятилетней службы производителем работ Картографической части Главного гидрографического управления М.О. Меньшиков ушёл в отставку в чине штабс-капитана, став профессиональным писателем. Он заинтересовался личностью Льва Толстого и толстовством, завязалась переписка с ним. Лев Толстой порекомендовал Меньшикова редакции журнала «Северный вестник». Татьяна Львовна Сухотина (Толстая) 25 августа 1896 года писала владетельнице журнала «Северный вестник» Л.Я. Гуревич: «Папа же велел Вам сказать, что Вам получить Меньшикова все равно что выиграть двести тысяч. Sur ces entrefaites приехал к нам и сам Михаил Осипович. Он спрашивал папу насчет своего участия в «Северном вестнике», и папа его благословил на него» (РГАЛИ. Ф. 131. Оп. 1. Ед. хр. 186. Л. 1–2). Но из этой рекомендации ничего не получилось: А. Волынский, задававший тон в журнале, не хотел видеть в журнале талантливого соперника, тем более толстовца.

Ещё в офицерском мундире М. Меньшиков познакомился с Чеховым, назвал себя «штурманом», потом, сняв офицерскую форму, не раз с ним встречался и просто полюбил его как личность и как писателя. Став секретарём редакции «Недели» и вспомнив обещание Чехова дать что-нибудь для журнала на именинах И.Л. Леонтьева (Ив. Щеглова), М. Меньшиков впервые написал Чехову напоминание об этом. Так началась их переписка, подготовленная к печати сотрудниками ИМЛИ имени А.М. Горького и почти полностью воспроизведённая в сборнике «Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков. Переписка. Дневники. Воспоминания. Статьи» (М.: Русский путь, 2005). В письмах Чехову общие знакомые называли М. Меньшикова, входящего в литературу, «очень чутким и талантливым публицистом и добрейшей души человеком». Исследователи, выявляя отношения Чехова и Меньшикова, описали их встречи, письма, записные книжки, установили, что у них были прекрасные отношения, Чехову нравились статьи Меньшикова не только о нём и его творчестве («Больная воля», «Литературная хворь», «Критическое декадентство», «Пределы критики», «О лжи и правде», «Три стихии» («В овраге», повесть А.П. Чехова), но и острая злободневная проблематика, которая возбуждала читателей: одним взмахом пера Волынский, объявивший себя «ярым символистом, мистиком, противником общественных вопросов», пытается «похерить деятельность Белинского и его преемников»; другие критики должны «создавать художественные таланты»; «Текущая литература наша полна нестройного шума, режущего слух; взад и вперед тащатся бесчисленные журнальные клячи, скачут в фельетонах, обдавая грязью друг друга, неутомимые беллетристы везут без устали огромные романы, похожие на трамваи…» Такие оценки текущего литературного процесса нравились Чехову, он разделял точку зрения М. Меньшикова, с чем-то не соглашался, в душе спорил с ним, но его тянуло к этому неординарному человеку и писателю.

В журнале «Русская мысль» в № 4 за 1897 год была напечатана повесть А. Чехова «Мужики», сразу обратившая на себя внимание критики и читателей. М. Меньшиков тут же дал свои впечатления об этой публикации (Книжки «Недели». СПб., 1897. № 5). Только что прошла волна отрицательных отзывов о «Чайке» после спектакля в Александринском театре в Петербурге 17 октября 1896 года. Чехов откликнулся тут же, 14 июня 1897 года, из Мелихова: «…Давно уж собираюсь написать Вам, написать длинно, обстоятельно, да все никак не соберусь. Лень хохлацкая. Перо не держится в руке. Ваша статья о «Мужиках» вызвала во мне много мыслей, подняла в моей душе много шуму, но я все же не собрался написать Вам, решив, что в письме всего не напишешь, что нужно говорить, а не писать…» (Там же. С. 90). М. Меньшиков писал о повести «Мужики», полемизируя с теми критиками, которые мало обращали внимания на чеховские короткие рассказы, которые вытканы «из чистого золота», «ни одной лишней буквы», ожидая от него «большого» романа». «В «Мужиках» г. Чехов на 26 страничках крупной печати каким-то волшебством выводит чуть ли не всю стомиллионную массу «мужиков», жизнь целого океана земли русской, в подводных глубинах его. Как на хороших картинах, где изображается толпа, стоящие на переднем плане рассказа десятка полтора лиц до того жизненны, характерны, что их достаточно для иллюзии массы: за ними чувствуешь бесчисленные повторения, всю толпу народную. Трудно подыскать в нашей художественной литературе другой пример более плотной, сжатой работы с такою внутреннею энергией… Рассказ г. Чехова – драгоценный вклад в науку о народе, из всех наук, может быть, самую важную. Вот общественное значение этой художественной вещи» (Книжки «Недели». СПб., 1897. № 5).

Один из острых очерков «Красноярский бунт» (Неделя. 1896. № 10) о нерадивом чиновнике возмутил этого чиновника, и он ворвался в редакцию и выстрелил в М. Меньшикова, который замещал редактора-издателя. Все близкие сочувствовали раненому, а Л.Н. Толстой прислал письмо, в котором выразил соболезнование по случаю нападения оскорблённого.

М. Меньшиков написал множество статей о литературе, о морали, о совести, о любви, о счастье, иногда острых, полемических, задевавших чью-либо репутацию, получал столь же острые ответы, но все свидетельствовало о том, что штурманская, морская служба давно позади, он полностью вошёл в литературную и общественную жизнь. Он познакомился чуть ли не со всеми ведущими писателями своего времени – Л. Толстой, В. Короленко, А. Чехов, М. Горький, не буду всех перечислять… Одна за другой у М. Меньшикова выходили книги критических, публицистических и очерковых статей: «Думы о счастье» (СПб., 1898), «О писательстве» (СПб., 1898), «О любви» (СПб., 1899), «Критические очерки» в двух томах (СПб., 1899–1902). За эти несколько лет М.О. Меньшиков стал одной из ведущих фигур литературного процесса. Ничто не должно мешать «развернуться его недюжинному, страстному таланту», писал о Меньшикове М. Горький в начале октября 1900 года А.П. Чехову (Собр. соч.: В 30 т. Т. 28. 1954. С. 99).

Не только М. Горький заметил этот «недюжинный, страстный талант». А.С. Суворин предложил М. Меньшикову страницы популярной газеты «Новое время» «на особых условиях»: Меньшиков отвечает только за то, что сам напишет, за идеологию и направленность газеты он не отвечает. И М. Меньшиков тут же 29 апреля 1901 года написал А.П. Чехову и попросил совета: «Суворин обеспечивает мне полную свободу… Пагубная привычка писать сделана, и обрывать ее сразу, говорят, опасно». А. Чехов тут же ответил М. Меньшикову 5 мая 1901 года из Ялты: «Поговорим насчет Вашего водворения в «Новом времени»; пока же скажу только, что там, т. е. в «Новом времени», только один Суворин литературен и иногда даже порядочен, все же остальное – это арестанские роты, которые выживут или, вернее, выжмут Вас из своей среды, если Вы окажетесь неподходящим. Уж лучше бы Вы в «Россию» шли или основали свою собственную большую газету» (Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков. С. 162–163).

Стоило М. Меньшикову согласиться на сотрудничество в газете «Новое время», как ее тут же запретили на два месяца из-за статьи А.П. Никольского «По поводу рабочих беспорядков» (Новое время. 1901. 11 мая). Суворин встретился с министром внутренних дел Сипягиным, но решение таким и осталось. «Воистину прав Л.Н. Толстой, – записал в «Дневнике» Суворин, – сказав в письмах к государю о Сипягине, что он – «человек ограниченный, легкомысленный и мало просвещенный» (Дневник А.С. Суворина. М.—П., 1923. С. 260). Сколько раз и М. Меньшикову приходилось убеждаться в глупых распоряжениях министра Сипягина! Плохие новости о болезни Льва Толстого разнеслись по Петербургу мгновенно, но оказалось, что телеграмм в адрес Толстого отправить нельзя: проклят за безверие Синодом. И тут же появилось курьёзное и глупое постановление главного управления по делам печати: «Ввиду полученных известий о тяжелой болезни гр. Л.Н. Толстого и возможной в ближайшем времени его кончины, г. мин. вн. д., не встречая препятствий, в случае кончины гр. Толстого, к помещению в газетах и журналах известий о гр. Толстой статей, посвященных его жизнеописанию и литературной деятельности, в то же время изволил признать необходимым, чтобы распоряжение от 24 февраля за № 1576 о непоявлении в печати статей и сведений, имеющих отношение к постановлению св. Синода от 20–22 февраля того же года, оставалось в силе и на будущее время, и чтобы во всех известиях и статьях о гр. Толстом была соблюдаема необходимая объективность и осторожность.

Об этом гл. упр. по делам печати, по приказанию г. м. вн. д., поставляет в известность гг. редакторов бесцензурн. периодических изданий».

Удивило всех в этом постановлении словечко «изволит», даже Александр III вычёркивал это словечко из своих императорских постановлений, а тут Сипягин – изволит. Последовал и суровый указ: портреты Льва Толстого нельзя выставлять в магазинах, в газетах и журналах. Меньшиков помнил и о том, что пятьдесят лет тому назад Тургенев был арестован только за то, что в некрологе о Гоголе назвал его гениальным писателем. То же самое повторяется и сейчас. Петербургский университет закрыт. Много арестов. Арестовали студента, как только он купил револьвер. Все министры ссорятся между собой.

Не сразу удалось М. Меньшикову раскрыть свой подлинный талант яркого публициста, полемиста, философа в «Новом времени». В жизни Петербурга ничего существенного вроде бы не происходило.

Был переполох в газете «Россия», когда в январе 1902 года вышел фельетон Амфитеатрова «Господа Обмановы», в котором все увидели, что Обмановы – это господа Романовы. Автора сослали в Иркутск, были обыски, а редактора выдворили из Петербурга. Суворин думал, что под господами Обмановыми Амфитеатров имел в виду его семью, но обошлось, читатели быстро разобрались и расхватали номера, коммерческая цена вместо пяти копеек подскочила до нескольких рублей. Выпуск газеты «Россия» тут же был приостановлен. И в журналистских кругах заговорили о том, что Амфитеатров завидует популярности Дорошевича, вот и появились «Господа Обмановы». Но виноват и Сазонов, мол, фальшивый человек, недавно приносил в «Новое время» льстивую статью о деятельности Горемыкина, самого бездарного из царской администрации. Или вот И.Е. Репин прислал статью в газету и тут же хочет «предварительно» узнать свой гонорар. Говорят, что Суворин дал пятьдесят тысяч Амфитеатрову, чтобы тот написал фельетон, а Победоносцев, прочтя фельетон, сказал: «Это хуже выстрела!» И сколько всего неверного, приблизительного неслось из редакций и из высших сфер! Знал Меньшиков и о том, что вновь поднимается полемика о школьном образовании, настаивают на классическом образовании; высказывали мнение, что школьное образование должно быть свободным; Николай II высказал пожелание, чтобы школа была национальной и легкой. Меньшикова удивил и тот факт, что Суворин слишком болезненно воспринял приостановку «Нового времени», из опасения за свою жизнь он вновь заговорил о переселении за границу: если захотят, его могут повесить. А ведь статья Никольского почти официозная, а Сипягин приостановил газету на два месяца.

М. Меньшиков не переставал думать о собственном журнале или газете, но осуществить замысел не удавалась по разным обстоятельствам. В апреле 1902 года М. Меньшиков отправился в Крым для работы и для свидания с Л. Толстым, который после болезни пошёл на поправку. 1 мая 1902 года из Ялты М. Меньшиков писал в Царское Село Л.И. Веселитской и сыну Якову о своих впечатлениях о пребывании в Ялте, о солнечных днях и своих обидах на то, что он «послал миллион писем, от вас – ни одного», правда, почта запаздывает, последний номер «Нового времени» пришёл только за 27 апреля, не работается, «да и ничего решительно не лезет в голову. Мечтаю совсем бросить «Н.В.» («Новое время». – Курсив мой. – В. П.). К удивлению М. Меньшикова, Л.Н. Толстой «одобрительно отозвался о фельетонах Меньшикова, о чем он сообщил на следующий день в письме в Петербург (Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков. С. 209–211).

К переходу М.О. Меньшикова из «Недели», которая закрывалась по финансовым соображениям, в «Новое время» в либеральных кругах отнеслись резко отрицательно. Н.К. Михайловский в статье «Литература и жизнь» (Русское богатство. СПб., 1903. № 11. С. 85—101) высказал свое отношение к этому переходу и публикациям в газете в довольно резкой форме: «…теперь г. Меньшиков окончательно развернулся, как развертывается все в «Новом времени». Злобы и лжи в этом елейном, словоточивом писателе не меньше, чем в грубом г. Буренине… скачок из «Недели» в «Новое время» есть своего рода salto mortale. Г. Меньшиков рискнул прыгнуть и остался цел и невредим…»

7 декабря 1903 года М. Меньшиков в статье «Библейский титул г. Михайловского» в столь же резкой форме ответил на статью «Русского богатства»: «Составляет сущую клевету, будто я в «Новом времени» стал писать в ином духе, нежели в «Неделе». Я пишу на иные темы, беру другие аргументы, пишу разнообразнее, но как могу изменить свой характер и миросозерцание в два-три года?.. Я не принадлежу к составу редакции «Нового времени» и отнюдь не влияю на его направление… Припомните историю Ноя… третий Хам. Не найдет ли г. Михайловский в этом третьем сыне свои родовые, типические черты?.. Громадные томы писаний г. Михайловского – это сплошной, сорок лет длящийся, нескончаемый политический фельетон… где Россия заплевана и загажена до неузнаваемости… Что вся эта так называемая «передовая публицистика» внесла в печать известный террор, что она зажала рты множеству робких и добрых, – это так».

М. Меньшиков резко говорил о «Русских ведомостях», о «Русской мысли», о «Мире Божьем», что могло затронуть чувства А.П. Чехова, имевшего с редакциями деловые отношения. 9 марта 1904 года М. Меньшиков написал ему письмо: «Ваш отзыв о моей полемике с Михайловским меня несколько смутил, и я думаю, что я к этому моему противнику, как и ко всем прочим, отношусь с несравненно меньшею грубостью, чем они ко мне. Михайловского я никогда прилежно не читал, не тянуло, – но заглядывал в его статьи нередко. Из этих статей и личного знакомства с ним я не вынес впечатления, что это человек искренний и честный. Таков же отзыв о нем и многих радикалов, которые считали его своим вождем. Если что меня лично несколько оттолкнуло от либерального лагеря, то именно грубость, неблагородство тех приемов, которыми защищались дорогие мне начала» (Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков. С. 170).

Вся последующая литературная судьба М.О. Меньшикова была посвящена борьбе против террора «так называемой «передовой публицистики», которая расширила свои горизонты после революции 1905 года, когда обострились подспудно чувствовавшиеся межнациональные отношения, о своих правах заявили поляки, финны, грузины, евреи. Повсюду создавались банки, возникали частные газеты и издательства. «Письма к ближним» – так называлась рубрика в газете «Новая жизнь», которую регулярно и страстно вёл М.О. Меньшиков, обращаясь то к итогам Русско-японской войны, то к итогам политической борьбы вокруг национального вопроса. Сборники с таким названием выходили каждый год, 1902–1916, в Петербурге, и чем-то напоминали по своему жанру «Дневники писателя» Ф. Достоевского и «Маленькие письма» А.С. Суворина. В «Письмах к ближним» писатель касался злободневных проблем текущего дня, политических, военных, социальных, исторических, духовно-нравственных, бытовых. Три-четыре статьи в неделю выходили в газете, независимые от направления газеты, но точно попадающие в цель внешней и внутренней политики государства Российского. В январе 1905 года М. Меньшиков опубликовал цикл статей – «Благодарность», «Мёртвый дух», «Жировое перерождение», «Штабная метафизика», где подверг острой критике правительственных чиновников, которые так плохо подготовились к войне с Японией. Ведь знали, что Япония уже десять лет готовилась к войне, брала кредиты, закупала оружие, учила солдат и офицеров. Ведь царская администрация хорошо знала, что Россия – лакомый кусок, окружена страшными и беспощадными силами, против которых нужно военное снаряжение, способное уничтожить эту страшную силу. «В русской жизни, как в сказке, действуют два духа, – писал М. Меньшиков, – живой и мертвый. Живой дух – это дух народный, дух кипучей борьбы за существование, дух нужды и энергии, которая из нее сверкает… Но есть другой дух – мертвый и мертвящий все, к чему бы ни прикоснулся… Бюрократы могут быть лично прекрасными людьми, но бумажный дух, их сомнамбулирующий, как азот, останавливает всякое дыхание. Центральное зло нашей великой армии то же, что всей страны, – бюрократизм» (Национальная империя. М., 2004. С. 17). Началась война, чиновники подумали, что нужно иметь пушки; потом нужна Сибирская дорога; нужен план войны, а план «попал под сукно, и о нем забыли»; главнокомандующим вместо генерала Линевича, боевое счастье которому не изменяло, поставили старого и больного генерала; вместо обученных войск прислали войска худшие, на треть сформированные из инородцев, офицеров-поляков было треть состава, пятьдесят процентов врачей – евреи. Полки, составленные из запасных, не могли оказать сопротивление прекрасно обученной японской армии.

В последующих статьях М. Меньшиков говорит о Порт-Артуре, о настоящем герое Кондратенко, о Линевиче и виновнике катастрофы под Мукденом генерале Гриппенберге, о генералах Куропаткине и Драгомирове. Но у нас есть таланты, а «всё искреннее и свежее в народе заслонено бездарностью… От него наш государственный маразм, старческое бессилие в стране, ещё не жившей» (Там же. С. 29).

В очерках «Чернильная бомба» и «Власть черни» (март и апрель 1906 года) М. Меньшиков обрушивается на письма М. Горького к иностранным державам, чтобы они не давали денег русскому правительству, которые якобы предназначаются на устройство еврейских погромов и на подавление народной свободы. А ведь М. Горький прекрасно знал, что после поражений в Русско-японской войне Россия нуждалась в кредитах, чтобы строить заводы, фабрики, укреплять оборону своей страны. Все враги России, а вместе с ними М. Горький кричат: «Добейте Россию!» «Но верховная власть, – уверенно пишет М. Меньшиков, – сумела сорвать революцию, сама устроив конституционный переворот. Правительство сумело погасить целый десяток бунтов – и при том столь грандиозный, как московский» (Там же. С. 63). И затем даёт убийственную характеристику политической деятельности М. Горького, который лишь, с точки зрения М. Меньшикова, по недоразумению стал таким знаменитым: «У варваров были боги, семья, добродетель, честь – ничего этого нет у героев господина Горького, им любовно воспетых. Они просто голые люди, голые с головы до ног – свободные от той радужной ткани, что из любви и веры ткет душа человеческая в этом холодном мире…» (Там же. С. 70).

Но все эти сложные, противоречивые, многогранные проблемы как бы отступали на задний план, как только возникали национальные проблемы. Правительство должно было разработать правильное представительство людей разных национальностей в народном парламенте (см.: «Нация – это мы», «Еврейское иго» и др.), а получилось так, что инородцев выбирали как русских, а на деле оказалось, что избранный как русский поляк дышит ненавистью к России и русскому народу. Точно так же и финн, и грузин, и еврей. «Прежде всего следует восстановить правду о «народе русском», – писал М. Меньшиков. – Входят ли в понятие русского народы инородцы-поляки, евреи, грузины, армяне, латыши, татары и пр. и пр.? Нет. Можно желать и добиваться, чтобы эти покоренные нами народности слились с нами в одно тело и одну душу, но ведь этого нет… Мы назвали их русскими, но в парламент они явились с ненавистью ко всему русскому, неизмеримо более острой, чем та, которую чувствовали бы приглашенные в наш парламент американцы или австралийцы… Народу русскому пора отгородить себя от внутренних чужаков с той же честной определенностью, с какой он отгородил себя от внешних соседей… Инородцы же тысячу лет разрушали наше бытие, противились ему всеми мерами, пока не были покорены. У нас и у них разные инстинкты…» (Там же. С. 104–105).

Обращаясь к будущим историкам печати, М. Меньшиков горюет по поводу того, что русская печать – «голос великого народа» – за последние годы превратилась «в сплошной еврейский визг… на Россию напала одна из ненаписанных в Библии египетских язв – отравленная евреями печать, и как она в дурацких головах славянских произвела полный столбняк, неспособность различать правую руку от левой, родного брата от злейшего врага» (Там же. С. 106. Очерк «О стойкости». 8 октября 1906 г.).

8 мая 1907 года М. Меньшиков начинает серию статей под общим названием «Великорусская партия», продолжает 21 июня, 23 июня, 2 июля. Поводом для публикации статей послужило выступление в Государственной думе одного из польских лидеров, сказавшего в Варшаве на собрании польских националистов: «Русские отличаются неслыханным отсутствием патриотизма». Оказывается, размышляет М. Меньшиков, за русскими в парламенте всерьёз наблюдают все инородцы и поражаются тому, что многие русские как бы стесняются называть себя русскими, дошло до того, как один профессор в парламенте сказал, что ему неловко называть «народ России «русским народом», ибо это может оскорбить господ евреев, латышей, армян, эстонцев и полсотни других национальностей, одинаково будто бы имеющих право на Российскую империю» (Там же. С. 148). М. Меньшиков соглашается с тем, что Россия утрачивает свои позиции под напором инородцев, а величие России прежде всего зависит от великороссов, от их патриотического стремления укрепить свою страну и оградить её от чуждых влияний. Стране нужен великий руководитель, чтобы спасти погибающую Россию от инородческого влияния. Этому руководителю нужна верная ему армия. «Такой армией среди общего раздора могла бы явиться сильная национальная партия, в данном случае – великорусская партия, – писал М. Меньшиков. – Евреи подсмеиваются, будто бы нелепость иметь в России русскую партию… Теперь в России необходима не политическая, а как бы сверхполитическая, именно – национальная партия, и только будучи очень сильной, такая партия могла бы спасти страну… Великороссы, как наиболее жизненное из племен славянских, несут на себе историческую судьбу не только России, но и всего славянства. Великорусская партия должна обнаружить в себе эгоизм великого племени. Она должна собрать в себе одно сознание, одно чувство: желание жизни и страстную готовность отстоять ее» (Там же. С. 149–151). Русская империя погибнет, если не будет такой сильной партии, которая стала бы ведущим вождём народным. По избирательному праву, введённому в России, каждая национальность в парламенте образует своё «коло», польское, татарское, латышское, все они создают внушительное «инородное тело» в парламенте, способное влиять на принятые решения. Такое отношение к инородцам – грубейшая ошибка в политической деятельности России. Русские крестьяне томились в крепостной неволе, а поляки и финно-шведы имели свои конститутции, пользовались политическими правами. Самые деятельные из разрушителей России, по мнению М. Меньшикова, – евреи и поляки – «вовсе не скрывают своих инфекционных планов, – они громко провозглашают их…» «Нас, поляков, миллион в России», – пишет одна польская газета. Миллион поляков не будут восставать с оружием в руках, как прежде, они будут действовать на местах своей службы в России, они будут вести подрывную и разрушительную работу. Поляки уверены, что при отсутствии у русских патриотизма это сделать легко. Так же думают финны, грузины, украинцы, евреи. Русские победили внешних врагов, но не заметили, как инородцы, заняв влиятельные посты в России, стали её разрушать, как внешние враги, вторгнувшиеся в страну. Последние события, русская революция 1905 года, возглавленная евреями, заставила поляков задуматься, стоило ли поддерживать эту революцию. И они заявили, что Польша не хочет отделяться от России, но требует автономию. А М. Меньшиков вспомнил слова Николая I, что было бы лучше, если бы Россия вообще не владела Польшей.

6 сентября 1907 года М. Меньшиков напечатал в «Новом времени» статью «Народ-искуситель», в которой документально точно сказал, что четырёхтысячелетняя история евреев свидетельствует, что основной темой еврейства является искусительство. И приводит массу документальных свидетельств, начиная с Авраама и его великого кочеванья, до нынешних евреев, которые ведут открытую войну с современным государством. Маркс бросил в христианский мир отравленную идею классовой борьбы, а евреям чрезвычайно выгодна эта борьба сословия с сословием. Легче достигать своих целей. Против этой статьи М. Меньшикова появился «Ответ русского еврея господину Меньшикову» (газета Фёдорова), к которому Меньшиков отнёсся как к сплошной мешанине, пропитанной невежеством и ложью. Он не натравливает одну народность на другую, а говорит о фактах беспатентной торговли водкой, папиросами, пивом. А против этого в ответе нет ни слова.

Интересны и знаменательны все статьи М. Меньшикова до революции 1917 года, особенно статьи «Пофессора» и «Купцы» (12 февраля 1911 года), «Крупные люди» (12 марта 1911 года), «Враги человеческого рода» и «Что ждет Россию» (13 марта 1911 года), «Новый путь земли» и «Замученный ребенок» (17 апреля 1911 года), но все эти темы как бы отходят на второй план, как только публицист и философ берётся осветить тему о вторжении евреев в жизнь государства Российского: «Когда вы попадаете в большой русский город, захваченный евреями, вам бросается в глаза множество учреждений с такими вывесками: «Русское общество торговли», «Русское промышленное общество», «Русский банк», «Русская контора», «Русская аптека» и пр. и пр. Что за притча, думаете вы: на улицах всё жиды и жиды, а учреждения все русские. Местные жители грустно усмехаются на это. Им-то известно, что уже с давних пор еврейчики наши афишируют все свои предприятия непременно русскими и что если вывеска кричит, что предприятие русское, то будьте уверены, что оно еврейское» (Там же. С. 360).

Много статей М. Меньшикова посвящены пребыванию евреев на русской земле. При всех его крайностях и односторонности он был против равноправия евреев, опасался, что евреи закабалят русских и дружественные им народы. В статьях о роли евреев в России, таких как «Императорская сцена», «Еврей о евреях», «Он – не ваш», «Правительство и евреи», «Еврейское нашествие», «Тайны Талмуда», «Народоубийство», «Расовая борьба», «Нужен сильный», «Разбитый крест», «Еврейский натиск», «Тень убитого», М. Меньшиков высказывая много справедливого и верного, иногда допускал крайности, продиктованные политическим моментом разгара страстной борьбы.

М. Меньшиков был яростным проповедником русского национализма. И когда возникла идея создания Всероссийского национального союза, то создателем идеологии и устава попросили быть М.О. Меньшикова. 18 июня 1908 года был проведён Учредительный съезд, первым его председателем стал С.В. Рухлов, заместителем – князь А.П. Урусов. Одним из негласных деятелей Союза был П.А. Столыпин. Но цель Союза – господство русской нации в Российской империи – оказалась недостижимой из-за политических и партийных причин, кто-то был масоном, кто-то преследовал иные цели. И в 1914 году Союз распался на разные группки, уже мало влиявшие на события.

Февральскую революцию М. Меньшиков приветствовал, так как «старый порядок рухнул». Он с надеждой участвовал в выборах кандидатов в Учредительное собрание. Тоскливо было без постоянной литературной работы, большая семья с шестью детьми вынуждала к поискам заработка. Он писал Василию Розанову, оказавшемуся в столь же бедственном положении, ездил к И.Д. Сытину в надежде на работу, но рухнула не только монархия.

Осенью 1917 года Меньшиковы остались на Валдае, в большом доме, который они купили в 1913 году: здесь, надеялись, легче прокормить детей. В сентябре 1918 года М.О. Меньшикова арестовали. М. Меньшиков успел написать несколько записок жене, и они сохранились: «5 сентября. Сейчас была Чрезвычайная Комиссия, я обвиняюсь в погромных статьях против евреев, один член сказал мне: будьте покойны, свободы вы не получите… Члены и председатель Чрезвычайной следственной комиссии евреи и не скрывают, что арест мой и суд – месть за старые мои обличительные статьи против евреев…» (Цит. по: Короленко В. Дневники 1917–1921. М., 2001. С. 528).

20 сентября 1918 года М.О. Меньшиков был расстрелян на берегу озера на глазах у семьи. После второго залпа Меньшиков упал, к нему подбежал Давидсон и дважды выстрелил в левый висок. Судьями были Якобсон, Давидсон, Гильфонт и Губа (Слово. 1992. № 7. С. 41–49).

Из множества оценок современников приведу лишь отзыв В.В. Розанова о М. Меньшикове как о продолжателе дела А.С. Суворина: «Призванный в «Новое время», он быстро, почти моментально развернулся в громадный государственный ум, зрелый, спокойный, неутомимый, стойкий, «не взирающий ни на что», кроме Отечества, его реальных нужд», – писал Розанов в статье «Суворин и Катков» (Колокол. 1916. 11 марта).


Меньшиков М.О. Письма к русской нации. М., 2005.

Меньшиков М. Национальная империя. М., 2004.

Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков: Переписка, дневники, воспоминания, статьи. М., 2005.

Василий Васильевич Розанов
(20 апреля (2 мая) 1856 – 5 февраля 1919)

Павел Флоренский, студент физико-математического факультета Московского университета, будущий великий учёный и писатель, 9 сентября 1903 года написал В.В. Розанову письмо, в котором определил своё отношение к его личности: «По некоторым причинам я мог ознакомиться с немногими из Ваших произведений; но достаточно было прочесть хотя бы одну заметку, чтобы, не входя в оценку Ваших дарований, сказать: «Вот человек единственный и, вероятно, непонимаемый; вот настоящий гений, гений от рождения, но совсем неполированный и, по-видимому, над собой не работающий, человек, который творит новое, подготовляет скачок во всем миросозерцании и сам того не подозревает, творит так же стихийно, как течет река» (Архив священника Павла Флоренского (Москва). См.: Розановская энциклопедия. М., 2008. С. 1080). В другом письме, 9 мая 1913 года, Флоренский уточнил свою позицию: «Розанов хочет «субъективировать» литературу, сделать ее насквозь интимной. «Писать так, как говорят» – до последнего предела, «разрыхлить душу читателя»… Язык Розанова – как еле ласкающиеся дохновения теплого ветерка, как пахнущий откуда-то запах, овевающий, но бесформенный» (Там же. С. 1085).

И ещё один отзыв о В.В. Розанове. «Радуюсь появлению В.В. Розанова в «Голосе Руси», – писал в мае 1916 года М. Меньшиков. – Это один из тех писателей, которые заставляют читать себя и оплачивают потраченное время иногда по-царски. Что Розанов иногда бывает слишком сложен и несколько труден для неподготовленного понимания, что он оригинальность свою доводит иногда до причудливости, непривычным людям – раздражительной, все это так, но есть у него одна удивительная черта, которой не хватает у подавляющего большинства писателей. У него есть творчество, у него есть собственная мысль, которая в соприкосновении с вашей дает иногда своего рода «вольтову дугу»: ослепительное горение. Это дается только исключительным людям» (Голос Руси. 1916. 5 мая). И таких оценок литературной деятельности В.В. Розанова десятки, сотни, говорящих и о гениальности, неповторимости, многогранности и многозначности его таланта, и о своеобразии его характера и выборе друзей.

А.Е. Кауфман так и назвал скончавшихся почти одновременно в своем некрологе – «О Меньшикове и Розанове» (Вестник литературы. 1919. № 6).

Василий Васильевич Розанов, публицист и философ, родился в семье чиновника Василия Фёдоровича (1820–1861) и Надежды Ивановны Шишкиной (1820–1871), по своему происхождению принадлежавшей к дворянскому роду. Розанов был пятым в большой семье с семью детьми. После смерти отца вся семья Розановых переехала в Кострому в собственный дом, но жили в крайней бедности. После смерти матери старший брат Николай Васильевич (1847–1894), окончивший Казанский университет, ставший учителем, а потом директором уездных гимназий, взял на попечение Василия и Сергея. В домашней обстановке Василий получил блестящее образование: прочитал сотни книжек, «греков и римлян до поступления в гимназию я знал, как «5 пальцев», признавался Розанов в одном из писем.

Учительская карьера старшего брата была беспокойной: Василий Розанов за гимназические годы успел побывать не только в Костроме, но и в Симбирске и Нижнем Новгороде. В отрочестве прочитал Белинского, Добролюбова, Писарева, Некрасова, следил за новой художественной литературой, читал Бокля, Фохта, Милля, Дрейпера.

В 1872 году Розанов поступил на историко-филологический факультет Московского университета, слушал лекции Буслаева, Тихонравова, Стороженко, Ключевского, Герье.

После окончания университета в 1882 году стал учителем истории, преподавал в Брянске, Ельце, в городе Белый Московской губернии, но преподавательство не удовлетворяло его, он мечтал о писательстве и делал первые наброски своих размышлений.

Публиковать свои размышления стал поздно: «Цель человеческой жизни», написанную ещё в 1882 году, напечатал только в 1892-м (Вопросы философии и психологии. 1892. № 14–15). Круг интересов В. Розанова был чрезвычайно широк, а знакомство с Н.Н. Страховым, С.А. Рачинским, А.Н. Майковым, Я.П. Полонским, потом с К.Н. Леонтьевым (о нём написал 17 статей), с Н. Михайловским раздвинуло его литературные, философские, религиозные горизонты. «К литературной деятельности Н.Н. Страхова», «Место христианства в истории», «Легенда о Великом Инквизиторе» Ф.М. Достоевского», «Почему мы отказываемся от наследства?», «В чем главный недостаток «наследства 60—70-х годов»?» – все эти статьи В. Розанова поставили в центре литературного процесса и вызвали серьезную полемику в литературных – и не только – кругах. Государственный контролёр и видный деятель патриотического движения Т.И. Филиппов пригласил В. Розанова чиновником по особым поручениям в своё министерство, а потом – помощником ревизора. Но и с Филипповым Розанов не сошёлся в литературно-философских оценках, что внесло разлад в их личные отношения. Розанов полемизирует не только с Филипповым и его близким окружением, но и с Н. Михайловским, и с В. Соловьёвым. Один за другим выходят сборники его статей «Природа и история» (СПб., 1900), «Сумерки просвещения», «Религия и культура», «Литературные очерки» (СПб., 1899), вызвавшие десятки противоречащих друг другу статей и рецензий.

С мая 1899 года В. Розанов, оставив государственный контроль, перешёл по приглашению А.С. Суворина сотрудником в популярную газету «Новое время», где начал публиковаться с 1895 года. За 18 лет В. Розанов в «Новом времени», как подсчитали биографы и исследователи, опубликовал 1660 материалов, 540 из них без подписи.

Большое внимание В. Розанов уделял семейным вопросам, брачному кодексу, конфликтам. Он сам оказался в сложном положении: женился ещё студентом на А.П. Сусловой, которая была возлюбленной Ф.М. Достоевского и на 17 лет старше мужа. Брак вскоре распался, но Суслова не дала развод. В 1891 году Розанов тайно обвенчался с Варварой Дмитриевной Бутятиной (1863–1923, в девичестве Рудневой), которая родила ему шестерых детей, но начала чахнуть, в августе 1910 года заболев, а дети считались незаконнорождёнными, что доставляло В. Розанову много горя и обид.

Теме семьи были посвящены его статьи «Семья как религия» (Санкт-Петербургские ведомости. 1898. 5 ноября) и «Брак и христианство (Русский труд. 1898. 21 и 28 ноября, 5 и 12 декабря), а также книги «В мире неясного и нерешенного» (СПб., 1901, 1904) и «Семейный вопрос в России» (Т. 1–2. СПб., 1903).

В. Розанов много размышлял и писал о Ф. Достоевском, о Пушкине и Гоголе, о символистах, о поздних славянофилах Н. Данилевском, К. Леонтьеве, Н. Страхове, А. Хомякове и о замечательных деятелях русской литературы и философии В. Соловьёве и М. Каткове, и его самого, особенно в начале творческого пути, тоже относили к славянофилам, хотя он в это узкое звено никак не входил.

B. Розанов познакомился с издателем П. Перцовым, А. Волынским, C. Мережковским, З. Гиппиус, Д. Философовым. Символисты предложили В. Розанову свой журнал «Новый путь», в котором он напечатал три статьи: «Юдаизм» (1903. № 7—12), «Психика и быт студенчества» (1904. № 1–3), «Среди обманутых и обманувшихся» (1904. № 4, 5, 7, 8), в которых, в частности, противопоставил иудаизм как религию пола «бесплотному» христианству. В журнале «Новый путь» В. Розанова порой чуть-чуть редактировала З. Гиппиус, но осенью 1904 года новая редакция журнала во главе с С. Булгаковым и Н. Бердяевым согласилась принять руководство, но без В. Розанова и его отдела «В своём углу».

Дом В. Розанова был широко открыт, он печатал свои статьи в журналах «Мир искусства», «Весы», «Золотое руно», альманахе «Северные цветы», на его журфиксы по воскресеньям приходили М. Нестеров, Ф. Сологуб, А. Белый, В. Пяст, Г. Петров, Б. Садовский, А. Тиняков, бывали и безвестные студенты, и приходские священники, а сам он с любопытством бывал и на «Башне» у Вячеслава Иванова, и на «средах» у Мережковского, З. Гиппиус, Д. Философова.

В сентябре – октябре 1905 года В. Розанов послал два письма М. Горькому (письма не сохранились, но через шесть лет он написал, «что в памяти сердца моего они оставили добрый, четкий знак»), который в ноябре 1905 года пространно ответил на первое из них: Горький чувствует трагическое одиночество Розанова, его отрыв от народа во время нарастающих революционных проблем, советует ему уйти из «Нового времени» («Поганое место! Сколько грязи ядовитой излилось и льется оттуда в русскую жизнь! Какие там противные, дрянные люди. Ничего они не любят, ничего не хотят, о мертвецы!»), восхищается недюжинным талантом Розанова как мыслителя, дерзкого человека, взявшего на себя решение большого вопроса, замечает, что народ не оценил его усилий (См.: Контекст. 1978. С. 300–302). М. Горький касался многих проблем 1905 года, в чём-то он упрекал Розанова, за что-то хвалил, превознося его талант и пафос.

В. Розанов не входил ни в одну из эстетических групп и направлений, он шёл своим путём русского националиста, следуя в основном за А.С. Сувориным, который от либерализма 60-х годов склонялся к русскому национализму. О событиях 1905 года В. Розанов опубликовал в «Новом времени» несколько статей, в частности «На митинге», «Среди анархии», в которых подчёркивал ту же самую беду российской государственности, что и в 60-х годах, – бюрократизм и злобную власть чиновничества.

Выходит книга В. Розанова «Ослабнувший фетиш. Психологические основы русской революции» (СПб., 1906), по-разному оценивают её критики в журналах «Книга», «Золотое руно», «Мир Божий». В этот период Розанов разрывает с группой Мережковских и выходит из Религиозно-философского общества, продолжая вести линию русского национализма в своих статьях в газете «Новое время». Новый сборник его статей «Когда начальство ушло…» (СПб., 1910), как отмечали биографы, подвергся острой и разнообразной критике с разных направлений. «Большой писатель с органическим пороком», «Бесстыжее светило, или Изобличенный двурушник», «Открытое письмо В.В. Розанову» – таковы были некоторые из названий этих статей. В. Розанов не остался в долгу и опубликовал ряд резких изобличений: «Открытое письмо А. Пешехонову и вообще нашим «социал-сутенерам» (Новое время. 1910. 15 декабря), «Литературные и политические афоризмы» (Ответ К.И. Чуковскому и П.Б. Струве) (Новое время. 1910. 25, 28 ноября, 9 декабря), «Литературный террор» (Новое время. 1911. 12 января).

В начале 1911 года В. Розанов получил письмо с острова Капри от М. Горького с просьбой разыскать сочинение святого Иринея Лионского и книгу Е. Голубинского «История русской церкви» и прислать ему на Капри, нигде их нельзя было найти. В. Розанов прислал книги, а Горький попросил прислать ему сборники «Когда начальство ушло…», «Тёмный лик. Метафизика христианства» и «Люди лунного света. Метафизика христианства». Эти книги, по мнению друзей В. Розанова, тот считал в идейном смысле своими центральными произведениями (см.: Голлербах Э. В.В. Розанов. Жизнь и творчество. Пг., 1922. С. 68).

Много лет В.В. Розанов работал над книгой, которая состоит словно бы из листов, заполненных только что. Возникнет мысль, он её запишет. Потом следующая, он и её запишет. Так накапливалась целая галерея мыслей, вроде бы ненужных и необязательных. Однако вместе эти мысли, записанные наедине с самим собой, дают какое-то представление и о нём самом и о том мире, в котором всё это возникает, оживает, передают свежее впечатление о людях, об обществе, о культуре. «Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, получувства, – писал Розанов в начале книги «Уединённое», определяя её жанр, – которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что «сошли» прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья, – без всего постороннего… Однако кое-что я успевал заносить на бумагу. Записанное всё накапливалось. И вот я решил эти опавшие листы собрать» (Несовместимые контрасты бытия. М., 1990. С. 459). Записи он делал где придётся, в редакции, в вагоне, во время занятий нумизматикой, на улице, в университете, на обороте транспаранта, на Троицком мосту, в постели ночью… И 29 декабря 1911 года подвёл как бы итог своим уединённым размышлениям: «Никакой человек не достоин похвалы. Всякий человек достоин только жалости» (Несовместимые контрасты бытия. С. 539). Новизна жанра, полная откровенность очередных раздумий, честных, чистых от всякой конъюнктуры, идущих из души, но порой противоречивых, тоже идущих из души, – всё это создает всамделишный портрет живого человека, глубокого, сильного, откровенного, при всей его парадоксальности, Василия Розанова… И это «Уединённое», а также её продолжение – «Опавшие листья» – одна из великих заслуг писателя и философа перед русской литературой. «Я знаю, – писал М. Горький В. Розанову в начале 1912 года, – что разноцветная душа Ваша пребудет таковою до конца дней, и не могу думать, чтоб темная, нововременская путаница в сердцевину въелась Вам, – если и въелась, так ничтожной частью. Это темное – где-то около Вас, а внутри – прекрасный, смелый, человечий огонь, которым я любуюсь и который люблю. Мне кажется, я уже должен был написать Вам что-то подобное о моем к Вам отношении, оно – давно уже такое и, думаю, что таким останется, как бы мы ни поругались, если понадобится всё-таки поругаться» (Контекст. 1978. М., 1978; Письма А.М. Горького к В.В. Розанову. С. 305).

Осенью 1913 года во всех центральных газетах России освещался судебный процесс против Менделя Бейлиса, обвиняемого в ритуальном убийстве православного мальчика Андрея Ющинского. Возник небывалый конфликт между православными христианами и представителями иудейской веры. М. Меньшиков, А.А. Измайлов, обозреватель газеты «Биржевые ведомости», В. Розанов, друг А. Измайлова, и многие другие авторитетные журналисты и писатели внимательно следили за ходом процесса. Писал о процессе М. Меньшиков, писал А.А. Измайлов, писал и В. Розанов. К удивлению журналистов и литераторов, В. Розанов полностью встал на позицию обвинителей Менделя Бейлиса. Если раньше В. Розанов не раз проявлял себя юдофилом, то в этом конфликте В. Розанов сделался правее самых правых. Статьи В. Розанова по этому процессу собраны в сборнике «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (СПб., 1914), о котором появились рецензии в «Русской речи», в «Новом времени», в «Русской мысли». Статью «Не нужно давать амнистию эмигрантам» газета «Новое время» отказалась печатать. В. Розанов напечатал её в «Богословском вестнике». В газете «Земщина» В. Розанов опубликовал статью «Наша кошерная печать», в которой обрушился на Мережковского и Философова за их поддержку Бейлиса. Началась бурная полемика, в ходе которой В. Розанов был вынужден выйти из Религиозно-философского общества, и общество раскололось.

Исследователи и биографы считают В.В. Розанова одним из крупнейших специалистов по еврейскому вопросу в России. В.В. Розанов не один раз писал о евреях в русском обществе, но книга «Европа и евреи» (СПб.: Новое время, 1914) в известной степени подводит некоторые итоги, особенно зачительны две его статьи «Иудеи и иезуиты» (Новое время. 1913. 27 октября) и «В преддверии 1914 года (Новое время. 1914. 1 января). В.В. Розанов говорит о силе евреев, которые не сливаются ни с одним народом, где они проживают, отмечает их цепкость и солидарность. «Евреи выступили как единая всесветная нация, почти как один человек, – и накинулись на Россию и русских, на российское государство, на русский суд, на русскую остающуюся от них независимой печать, требуя чтобы все оставалось не в рамках объективного пристрастия, «не взирающего на лица» и нации, а чтобы все это взирало на евреев и сохраняло за евреями какую-то совершенно дикую и небывалую привилегированность: быть не судимыми, быть не обвиняемыми, быть даже не подозреваемыми…» (Розановская энциклопедия. С. 1460). В. Розанов, ссылаясь на Талмуд, напоминает о «сорокавековой еврейской традиции», которая делит человечество на «чистых», «кошерных», «наших» (то есть евреев) и всех остальных – «заклятое» и «трефа»… ибо они не чисты и гои. Сорока веков нельзя отмыть ни от кого; сорок веков сильнее всякой индивидуальности» (Там же).

Некогда В. Розанов благодушно относился к евреям в русском обществе, ну что из того, что в Литературном фонде стали господствовать Венгеров и Гуревич, в «Кассе взаимопомощи русским литераторам и ученым» – Слонимский, в «Русском богатстве» – Горнфельд, а в «Современном мире» – Краникфельд, писал, спорил, но как только узнал, что еврейский террорист убил премьер-министра Петра Столыпина, так резко изменилось отношение к евреям, которые отняли все надежды на реформы сверху, и они предстали в своём подлинном виде, тогда убило всю жалость, сочувствие. «Банки, сосредоточенные в еврейских руках, т. е. золото страны, сосредоточенное у евреев, и дает им возможность «давать дышать» или «давить» русских… Ну и уж, конечно, «давить», если кто решается поднять голос против этого задушения страны… И когда революция начнет вообще одолевать… то евреи сбросят маску «сочувствия русскому народу», какую пока носят, и «примыкания к русскому литературно-освободительному движению», начиная с декабристов, Белинского и Добролюбова, и быстро и энергично передушат… всю русскую часть революции, всех собственно русских вождей революции, и в ворота «взятой крепости» войдут, конечно, одни! – войдут с криками «Радуйся, русский народ, – мы даровали тебе свободу!»… Подождите. Через 150–200 лет над русскими нивами будет свистеть бич еврейского надсмотрщика. И под бичом – согнутые спины русских рабов… В настоящее время для России нет двух опасностей. Есть одна опасность. Евреи». И ещё две цитаты из очерков «Сахарна» и «Мимолётного»: «Позвольте нам автономизироваться от вас, как вы автономизировались от нас… Пусть учатся в своих хедерах. Сколько угодно и чему угодно. Заводят там «своего Дарвина» и хоть десять Спиноз. Не нужно вмешиваться в «жаргонную литературу» и «ихние хедеры», не нужно самого наблюдения за этим, никакого надзора и цензуры за печатью и школами. Пожалуйста, – пишите там что угодно и учите чему угодно, только не с нашими детьми и вообще не с нами». И из «Мимолётного»: «Вот что все евреи от Спинозы до Гузенберга не могут отвергнуть, что когда произносится слово «ЕВРЕЙ», то все окружающие чувствуют ПОДОЗРЕНИЕ, НЕДОВЕРИЕ, ЖДУТ ХУДОГО, ждут беды себе. Что? Почему? Как? – Неизвестно. Но не поразительно ли это общее беспокойство, недоверие и страх». Розанов был убеждён, что Христос не был евреем: «Христос вас победил и раздавил. Он выступил как «пастырь кротких» и дал с тех пор победу кроткому, терпеливому на земле. Вот этого-то «кроткого начала» вы и не победите своим отвратительным гвалтом» (Русская литература. М., 2004. С. 830).

Февральскую революцию В. Розанов ожидал, ещё в 1913 году он предвещал её возникновение. А когда революция пришла, В. Розанов растерялся, не спал ночами в ожидании чего-то необычного и противоестественного. Но потом всё вроде бы успокоилось, он поддерживал некоторые решения Керенского, но недолго. Разгул народных масс становился не по душе. «Новое время» полевело, многие статьи В. Розанова отвергало, 22 статьи этого периода В. Розанов подписывал псевдонимом – Обыватель.

Беспокоясь за семью, В. Розанов выехал в Сергиев Посад, по рекомендации Флоренского он поселился в доме священника в Красюковке. Не было средств к существованию, голод, холод, предчувствие, что любимая им Россия утрачивает свою мощь и способность защитить себя, и многие беспорядки в жизни разрушают внутренний духовный мир В. Розанова. В минуты, когда В. Розанов приходил в себя, он продолжал делать записи, подобные тем, что составили книги «Уединённые» и «Опавшие листья». После мучительных поисков В. Розанов назвал эти около 300 записей «Апокалипсис нашего времени» – полные тоски, беспокойства, пессимизма в трактовке русской и мировой истории. В октябре 1918 года В. Розанов написал «Обращение к евреям», в котором полностью отказался от обвинений еврейского народа, приказал уничтожить непроданные книги по делу Бейлиса. Надежда Розанова, дочь В.В. Розанова, с прискорбием описывает последние дни великого писателя: 24 ноября 1918 года произошёл инсульт, приковавший его к постели. А.И. Киракозова, работавшая с Горьким в Петроградской комиссии по улучшению быта учёных, вспоминала: «Образчиком его исключительной чуткости и теплоты может служить его отношение к больному писателю В.В. Розанову, бывшему в лагере его литературных врагов… Розанов умирал от голода, но за помошью не обращался. Узнав о его тяжелом положении, Алексей Максимович передал мне из своих личных средств десять тысяч и просил послать Розанову, не упоминая его фамилию. Розанов, вероятно, так и не узнал, кто помог ему в эти тяжёлые дни» (Воспоминания о Горьком. 1917–1921. Архив Горького. Цит. по кн.: Контекст. 1978. М., 1978. С. 327).

20 января 1919 года В. Розанов, узнав, от кого пришла помощь, написал М. Горькому письмо: «Дорогой, милый Алексей Максимович! Несказанно благодарю Вас за себя и за всю семью свою. Без Вас, Вашей помощи, она бы погибла… Много думаю о Вас и Вашей судьбе. Какая она действительно горькая, но и действительно славная и знаменитая. И дай Вам Бог ещё успеха и успеха большого, Вы вполне его заслуживаете. Ваша «Мальва» и барон составляют и уже составили эпоху. Так это и знайте» (Вестник литературы. 1919. № 8. С. 14).

Вскоре Василий Васильевич Розанов скончался.


Розанов В.В. Несовместимые контрасты бытия. М., 1990.

Розанов В.В. Сочинения. М., 1990.

Розановская энциклопедия. М., 2008.

Леонид Николаевич Андреев
(9 (21) августа 1870 – 12 сентября 1919)

Родился в обеспеченной семье землемера-таксатора Николая Ивановича Андреева (1847–1889) и Анастасии Николаевны Пацковской (1851–1920), рано осиротевшей дочери польского помещика. Дед, предводитель орловского дворянства Карпов, сошёлся с крепостной, родил сына, потом выдал её замуж за сапожника Андреева. Семья была большая – три мальчика и две девочки, но Леониду уделялось больше теплоты и заботы. Занимался дома, потом в гимназии, где увлёкся учениями Л.Н. Толстого, Ч. Дарвина, Э. Гартмана, Д. Писарева, А. Шопенгауэра; остыв к этим философам, заинтересовался революционным народничеством и его вождями, в частности Н.К. Михайловским. В это же время Леонид Андреев проявил свои способности в рисовании, увлекался живописью. В 1891 году поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, потом перевёлся в Московский университет, который окончил в 1897 году кандидатом права. В 1892 году написал очерк о голодном студенте «В холоде и золоте» и напечатал его в журнале «Звезда» под псевдонимом Л.П. После этой публикации Леонид Андреев осмелел и, продолжая учиться в университете, начал серьёзно заниматься литературной деятельностью, печатая в газете «Орловский вестник» очерки и рассказы. С октября 1897 года Леонид Андреев был приглашён помощником присяжного поверенного Московского округа, несколько лет выступал в суде как защитник. Одновременно с этим «Московский вестник» пригласил его работать в качестве судебного репортёра. Под псевдонимом Леонид Андреев печатал свои судебные отчёты, фельетоны, рассказы в газете «Курьер», привлёк к сотрудничеству многих начинающих молодых писателей – А.С. Серафимовича, Б.К. Зайцева, А.М. Ремизова, Г.И. Чулкова. Рассказ «Баргамот и Гараська», опубликованный в «Курьере» 5 апреля 1898 года, привлёк своей простотой и простодушием многих читателей, обратил на него внимание и Максим Горький. Вскоре в марте 1900 года они познакомились, Леонид Андреев стал бывать на «средах», читал многие свои сочинения, подружился со многими молодыми и известными писателями, художниками, артистами, стал часто бывать в театрах, полюбил Фёдора Шаляпина, писал ему адрес в честь одного из его бенефисов.

Первую книгу Леонида Андреева «Рассказы» за свой счёт в издательстве «Знание» в 1901 году издал М. Горький, после шумного успеха в 1902 году вышло и второе издание. Книга получила одобрение Льва Толстого, Антона Чехова, Николая Михайловского и многих литературных критиков и рецензентов. Так Леонид Андреев вошёл в шумную литературную среду как «человек редкой оригинальности, редкого таланта и достаточно мужественный в поисках истины» (А.М. Горький).

Леонид Николаевич Андреев, ещё вчера безвестный репортёр «Курьера», сегодня стал не менее знаменитым, чем Максим Горький. Повсюду говорили о нём, спорили, ругали. И всё из-за того, что он осмелился написать и опубликовать рассказ «Бездна». Находили этот рассказ безнравственным, порнографическим, предлагали изъять его из библиотек, запретить, сжечь. Шумная полемика вокруг рассказа сделала имя Андреева весьма популярным в различных кругах. Всем он казался ужасно развращённым, циничным.

А Леонид Николаевич недавно женился по любви, жил скромно и незаметно в одном из тихих московских переулков, по-прежнему писал фельетоны на различные городские темы. Подумывал о пьесе для Московского Художественного театра, не раз к нему обращались Немирович-Данченко и Станиславский. И Горький не раз советовал ему взяться за пьесу. Только непонятная робость в этом смелом до дерзости писателе сковывала его творческие силы. Горький искренне, ликующе отнёсся к его первой книге. А если Горькому понравилось, то завтра же его мнение станет известно по крайней мере пол-Москве и пол-Петербургу, да потом уж и всей России. И как полезны ему были чтения рассказов на «средах», где собирались дружески настроенные к нему талантливые люди – жёстко критиковали его и всех, кто читал свои произведения, но и восторженно одобряли, если произведения заслуживали того. А уж после критики друзей с какой яростью снова перелопачивал своё сочинение, особенно прислушивался он к мнению Ивана Бунина, острого на язык, много читавшего, думающего, наблюдательного, легко понимающего суть произведений своих коллег по литературе. И чего бы ни касался этот высокий, стройный, с тонким, умным лицом, всегда хорошо и строго одетый собрат по перу, в нём всегда угадывался крупный, талантливый художник, которого не зря, конечно, прозвали «слишком юным академиком». Не раз на «средах» шутили и о его «Бездне». Шутили даже, повторяя каламбур: «Будьте любезны, не читайте «Бездны». Андреев был молод, красив собой, небольшая бородка и длинные чёрные волосы, поддёвка и сапоги, в которых он появлялся повсюду – в гостях, дома, в театре, обращали на него внимание. А жёлтая пресса зубоскалила по поводу его поддёвки, попутно выдумывая множество злых и обидных небылиц. Трудно быть популярным человеком на Руси. Но великое счастье – им быть! Никто бы его и не заметил, если бы не Горький. Полгода пролежала книжка Леонида Андреева в издательстве И. Сытина. И – ничего. А счастливая мысль Горького реорганизовать издательство «Знание» и привлечь к издательству талантливых писателей сразу поставила книгу Леонида Андреева в план изданий, и вышла она в 1901 году: «Посвящаю эту книгу Алексею Максимовичу Пешкову. Л. Андреев», а в дарственной записи Леонид Андреев признался, что подражает он ему, Алексею Максимовичу: «Не твоим писаниям, а твоему смелому и благородному духу, твоему прекрасному сердцу, в котором живет ненависть к злому – эта лучшая форма любви к доброму…» (Горький и Леонид Андреев. Неизданная переписка. М., 1965. С. 125).

Переписка Горького и Леонида Андреева даёт очень много материалов для воссоздания творческого лица Леонида Андреева и многогранного характера Максима Горького, помогает понять единство двух художников и огромное различие между ними в отношении к реальной жизни, к сложностям и противоречиям революции, к своим неоднозначным коллегам. В январе 1903 года Леонид Андреев пытается дать анализ этих отношений, пишет откровенное письмо, в котором напоминает, что: «В одной тряской корзинке не могут улежаться железный горшок с глиняным; ты железный, ты некоторых толчков и не заметил, а мне было больно, ибо я глиняный». Да, он идёт под знаменем Горького, ему дорог дух свободы, этому святому духу он будет всегда служить своим пером. Но, признаётся Андреев, в нём есть противные черты: «Во мне ужасно много мещанского тяготения к благополучию, к погремушкам, к внешним знакам почета; трусоват я, люблю поговорить о себе, а когда у меня болит мозоль на две копейки, беспокойство я делаю на сто тысяч…» Андреев обеспокоен тем, что в критике начали ругать его рассказы «В тумане», «Бездна», и он почувствовал себя беззащитным и одиноким. В журнале «Новый путь» Зинаида Гиппиус в статье «Последняя беллетристика. 1903» коснулась и рассказов «В тумане» и «Бездна» Леонида Андреева: «И г. Андреев рассказывает «всем» о гимназисте, который сначала рисовал неприличные картинки, потом заразился нехорошей болезнью и, наконец, пошёл к проститутке и убил её, «всаживая нож с налипшим на него хлебом» в живот, «который при этом надувался, как пузырь», а гимназист его «протыкал»… Студент, насилующий девушку после трех босяков в «Бездне», создан лишь для утоления этой мучительной жажды последних пределов мерзости – жажды, томящей г. Андреева и понемногу просыпающейся в его читателях. Не одному гимназисту помог гимназист из «Тумана» гордо открыть в себе источник тайного, сладкого ужаса» (1903. № 2. С. 184–187). Критики увидели в рассказе «В тумане», что успех Андреева непрочен, внутренняя раздвоенность его персонажей не убедительна. А главное управление по делам печати сообщило руководству «Журнала для всех», где был опубликован рассказ «В тумане» (1902. № 12), что эта публикация противоречит программе журнала, при этом министр внутренних дел Плеве цензору журнала объявил выговор.

Если царскую администрацию привлекли натуралистические подробности некоторых эпизодов, то В. Щигров в «Критических этюдах» (Крымский курьер. 1903. № 31. 2 февраля), Ч. Ветринский в «Заметках о текущей литературе» (Самарская газета. 1903. 10 января), А. Измайлов (Биржевые ведомости. 1903. 6 января) поддержали публикацию рассказа как прежде всего продолжение вопросов, поднятых в «Крейцеровой сонате» Л.Н. Толстого. Особое мнение о рассказе высказало «Новое время» в статье В. Буренина (1903. 31 января), назвавшего рассказ порнографическим произведением. Рассказ резко осудила в «Письме в редакцию «Нового времени» (1903. 7 февраля) графиня С.А. Толстая, поддержавшая Буренина: такой рассказ не имеет права на публикацию. «Письмо в редакцию «Нового времени» графини С.А. Толстой было перепечатано многими изданиями, многих критиков и писателей оно затронуло. И. Гофштеттер в статье «Мораль и свобода творчества» (Слово. 1903. 9 февраля), В.В. Розанов (Новое время. 1903. 11 февраля) с разных позиций откликнулись на письмо графини. Вскоре вышла книга Н. Денисюка «Смута общественной совести. По поводу произведений Леонида Андреева, полемики нашей печати и рассказа «Бездна», М., 1904, в которой подведены итоги этой дискуссии: либералы осудили письмо графини Толстой за поддержку Буренина и газеты «Новое время», другие поддержали свободу слова в художественном произведении.

М. Горький ответил Л. Андрееву сухо: приезжай в Нижний Новгород и поговорим. «Ты – плохо живешь, – писал он в январе 1903 года, – очень много вокруг тебя пустых и незначительных людей, оттого мне кажется – и возникают у тебя настроения, подобные тому, которое побудило тебя написать несуразное твое письмище. Чудак ты» (Указ. соч. С. 177).


Леонид Андреев так же, как знаньевцы, был за широкую демократичность, против самодержавия, он поддерживает студенческие волнения и чаще всего разделяет их революционные намерения, но активное участие в этих событиях ограничивается благотворительными акциями. Квартира его подвергалась обыску, а в начале 1905 года здесь собрались большевики и провели нелегальное заседание. Жандармы знали об этом, арестовали Л. Андреева, однако Андреев был уже известным писателем, появились статьи в газетах, письма влиятельным лицам, и через месяц Андреев был выпущен из тюрьмы. Но пребывание в тюрьме он не раз подчеркнёт в своих письмах, воспоминаниях.

Евгений Замятин вспоминает, как в начале 1906 года в Гельсингфорсе проходила Красная гвардия, собирались митинги, разнеслось объявление, что на очередном митинге будет выступать какой-то член Государственной думы и Леонид Андреев, автор повестей «Мысль», «Жизнь Василия Фивейского» и других популярных произведений. Интерес к митингу сразу вырос… Девицы, особенно партийные, обожали Леонида Андреева, одной из них, влюблённой в него, он перед выходом на сцену отдал свой зонтик: «И вот над головами – бледное, взволнованное лицо, букет кроваво-красных роз. И в тишине – редкие, раздельные слова: – Падают, как капли, секунды. И с каждой секундой – голова в короне все ближе к плахе. Через день, через три дня, через неделю – капнет последняя и, громыхая, покатится по ступеням последняя корона и за ней – голова…

Дальше – не помню. Помню одно: тогда это казалось очень значительным, и заражало…» (Книга о Леониде Андрееве. СПб.: Изд-во Гржебина, 1922).

Дальше и глубже в познание политических страстей Л. Андреев не шёл, оставаясь внимательным и чутким наблюдателем, но не более того, хотя его по-прежнему «очень трогает, очень волнует, очень радует героическая, великолепная борьба за русскую свободу» (Вересаев В.В. Воспоминания. Изд. 2. М., 1938. С. 423).

С тревогой наблюдал М. Горький перемены в душевном состоянии Леонида Андреева, его уход от революционных мыслей и поглощение его семейной жизнью. Порой Андреев крепко выпивал, мог сделать то, о чём потом сожалел, мог признаться в любви, оскорбить, а потом раскаиваться. Горький был беспощаден к таким проступкам.

Андреев радуется, что «проскочила» через цензуру его повесть «Жизнь Василия Фивейского», посвящённая Фёдору Шаляпину, спрашивает о судьбе пьесы «Евреи» Евгения Чирикова, которая очень нравится Горькому, огорчается, когда узнаёт, что пьесу цензура запретила. Жизнь вся так и проходила: напишет рассказ, напечатают, критика то похвалит, то поругает, а после этого начинаются радости или тревоги, он обо всём извещает М. Горького, который как редактор то хвалит написанное, то ругает, высказывая свои пожелания. Л. Андреев так описывает своё мировоззренческое состояние: «Кстати: когда меня спрашивают теперь, позитивист я или идеалист, у меня делаются колики в желудке и заворот кишок. И когда я слышу: позитивист, идеалист, мне хочется выть, ныть, царапаться в дверь, просить в долг, драться, стонать» (Там же. С. 212).

В 1906 году Л. Андреев написал повесть «Губернатор» (Правда. 1906. Кн. 3), в которой оправдал террористический акт против царского сановника как нравственное возмездие против насильника; драму «К звёздам» (Знание. Кн. 10. СПб., 1906) и драму «Савва» (Знание. Кн. 11. СПб., 1906), в которых автор старается показать человека и народную массу в поисках справедливого дела на земле, но без успеха. Пьеса «Савва» успехом не пользовалась, многие критики отнеслись к ней отрицательно, но «К звёздам» в постановке Свободного народного театра в Вене имела шумный успех, особенно среди рабочих. После Вены Андреевы побывали в Швейцарии, потом в конце апреля 1906 года переехали в Финляндию, отстроив недалеко от Гельсингфорса вместительную дачу, в которой несколько месяцев Александра Михайловна ждала второго ребёнка. Андреев вёл активную жизнь, участвовал в майской демонстрации, восхищался Красной гвардией. В июле на многолюдном митинге финской революционной Красной гвардии смело говорил против роспуска Государственной думы и призывал к вооружённому восстанию. Через несколько дней после этого вспыхнуло Свеаборгское вооружённое восстание, жестоко подавленное. На улицах финских городов население полностью поддержало царскую Россию, сотни красногвардейцев и матросов погибли от рук финских черносотенцев. Опасаясь ареста, Андреевы уехали сначала в Норвегию, потом в Стокгольм, потом, в ожидании ребёнка и покоя, уехали в Берлин.

М. Горький ещё жил в Америке, думал о переезде в Италию, когда 23 сентября Леонид Андреев прислал ему письмо о своих революционных «злоключениях» и творческих планах. По словам Леонида Андреева, потерялось много времени, но с сентября 1906 года, чтобы наверстать упущенное, пишет «двумя руками»: «Написал «Елеазара», пишу «Жизнь Человека». Чудно!» (Там же. С. 273).

Свеаборгское восстание и его жестокое подавление, отзвуки этого восстания в Финляндии резко изменили отношение Андреева к революции. До Свеаборга на Финляндию были надежды, а потом, на его глазах, произошла гнусная история предательства, когда Красная гвардия осталась одинокой и покинутой, Финляндия же могла забастовать, но «она не только не забастовала, – писал Андреев Горькому в октябре 1906 года, – но в лице своих интеллигентных черносотенцев расстреливала красногвардейцев, а в лице крайних партий – отказалась от союза с ними»: «Я видел этих лояльных финнов, которые толпами шли на охрану железной дороги; я видел этих милых финнов, отказывавших в куске хлеба красногвардейцам, бродившим по лесам. Я слышал, как глупость и злоба и дрянненькое, трусливое, подкупленное манифестом негодяйство шипело о необходимости сидеть тихо, не вмешиваться и беречь свою «финскую свободу» и клялось в ненависти к красногвардейцам. Жить противно становится, глядя на всю эту мерзость… И поверь мне: появись ты сейчас в Финляндии – большинство встретит тебя как врага их спокойствия, их кадетского благополучия, их «финской» свободы…» (Там же. С. 275–276).

Этот трагический конфликт отказа от революционной борьбы больно ударил по самосознанию Леонида Андреева, и, видимо, поэтому он написал «Жизнь Человека» и «Елеазар».

М. Горький тут же прочитал «Жизнь Человека» и написал Андрееву откровенное признание: ты – талантлив, может быть, «самый талантливый писатель двух частей света», но опять ты поторопился: «Жизнь Человека» – это превосходно как попытка создать новую форму драмы. Я думаю, что из всех попыток в этом роде – твоя, по совести, наиболее удачна. Ты, мне кажется, взял форму древней мистерии, но выбросил из мистерии героев, и это вышло дьявольски интересно, оригинально. Местами, как, например, в описании друзей и врагов человека, ты вводишь простоту и наивность лубка – это тоже твое и это – тоже хорошо. Язык этой вещи – лучшее, что когда-либо тебе удавалось… В жизни твоего человека – почти нет человеческой жизни, а то, что есть – слишком условно, не реально… Вообще ты слишком оголил твоего человека, отдалив его от действительности, и тем лишил его трагизма, плоти, крови…» (Там же. С. 278).

Известный театральный критик Юрий Беляев, рецензируя постановку пьесы в театре Комиссаржевской режиссёром Вс. Мейерхольдом, высказал много принципиальных возражений: пьеса Андреева скорее похожа на «изделие гробовщика» (Новое время. 1907. 24 февраля). Зинаида Гиппиус в литературном обзоре «Человек и болото», критикуя творчество Леонида Андреева, особое место уделила пьесе «Жизнь Человека»: «Жизнь Человека» Л. Андреева – несомненно, самая слабая из всего, что когда-либо писал этот талантливый беллетрист… прочтите грубую, топорную и в высокой степени глупую «молитву» героя драмы, так величественно названного Человеком с большой буквы. Ходульные слова – старательно выдуманные для изложения известной всем мещанам мысли… Символизируется Судьба у Андреева «серым Некто», нисколько не страшной, а бутафорской фигурой… Самого примитивного понятия о том, что такое искусство, достаточно, чтобы отвергнуть эту драму. О ней не может быть двух мнений» (Весы. 1907. № 5. С. 53–56).

Смерть Александры Михайловны, родившей сына Даниила, потрясла Андреева, он долго не приходил в себя, уехал на Капри, очень много пил, буянил, но в минуты просветления написал повесть «Иуда Искариот и другие» (Знание. Кн. 16. СПб., 1907).

На Капри М. Горький предложил Л. Андрееву быть редактором сборников «Знание» в Петербурге, предполагая оставить всё так, как уже сложилось. Но Л. Андреев, как только прибыл в Петербург, увидел много талантливых поэтов и прозаиков и задумал привлечь их.

Здесь только намечается конфликт, который на несколько лет разведёт их в разные стороны. По-разному стали писать, по-разному стали думать два ближайших друга: Леонид Андреев одобряет только первую часть романа «Мать», многое вокруг Горького раздражает; Максим Горький резко отрицательно говорит о рассказе «Тьма» (1907) и драме «Царь-голод» и отказывается печатать Л. Андреева, который тут же передаёт свои вещи в издательство «Шиповник», враждебное к Горькому. Но это лишь внешняя сторона конфликта. Литературная жизнь в России резко обновляется, появляются новые имена, которые своим необычным талантом заслоняют прежние – Александр Блок, Андрей Белый, Фёдор Сологуб… М. Горький в августе 1907 года в письме Л. Андрееву пишет о Блоке резко отрцательно, тот его прямо-таки возмущает своей «холодной манерностью», а «Старый кокет Сологуб, влюбленный в смерть… склонный к садизму Сологуб – фигура лишняя в сборниках «Знания» (Там же. С. 287). Поучения М. Горького не понравились Л. Андрееву, и он отказался быть редактором сборников «Знание». А тут ещё написал несколько произведений, таких как «Тьма» (Шиповник. Кн. 3. СПб., 1907), «Царь-голод» (СПб., 1908), в которых анархический бунт показал как народную революцию, которая только всё разрушает, а бывшего революционера вывел как предателя и провокатора.

В критике на эти произведения Л. Андреева обратили внимание: в «Новом времени» (1907. 19 июля) В.В. Розанов в статье «Русский «реалист» об евангельских событиях и лицах» с ироническим отрицанием отнёсся к рассказу об Иуде Искариоте и других. И другие – кто это? Апостолы, которых миллионы людей почитают как своих наставников, а знаменитый писатель с таким презрением относится к апостолам: «Андреев, воображающий, что он всегда «умен», мазнул мочалкою, поднятой со «Дна» М. Горького, по евангельским лицам, не смутившись даже перед азбучным требованием от всякого художественного произведения, чтобы лица, положим, семитской крови не выражались языком монголов или индийцев, и в I веке до Р. Х. не говорили так, как говорят в парижских кабачках ХIХ – ХХ века». Позднее, в апреле 1912 года, Л. Андреев в письме М. Горькому, называл В.В. Розанова «ничтожным, грязным и отвратительным человеком». Так что «любовь» здесь была взаимная.

Луначарский, Плеханов и другие критики протестовали против того, что автор испытывает симпатию к Иуде и антипатию к апостолам, к человечеству. Большую статью о Леониде Андрееве написал Д. Мережковский, он так её и назвал «В обезьяньих лапах. О Леониде Андрееве» (Русская мысль. 1908. № 1). «Обезьяна, поглядев, как мать ласкает ребенка, украла его из люльки и заласкала до смерти: есть об этом в какой-то детской книжке с картинками, – начал статью Д. Мережковский. – Когда я думаю о судьбе таких русских писателей, как Максим Горький и Леонид Андреев, заласканных, задушенных славою, то мне вспоминается ребенок в обезьяньих лапах». И Д. Мережковский прослеживает весь творческий путь Леонида Андреева, вспоминает «Жизнь Василия Фивейского», «К звёздам», «Так было», «Савва», «Жизнь Человека», «Иуда Искариот и другие», «Тьма» и полностью отрицает сказанное в этих произведениях: одни он отрицает за банальность и пустоту фраз – «не живые сочетания, а мертвая пыль слов, книжный сор», другие за непонимание религиозного чувства в жизни современного человека, третьи, как «Тьма», за упрощение жизни и борьбы человеческой. Террорист здесь скрывается у проститутки и говорит ей: «Пей за нашу братию. За подлецов, за мерзавцев, за трусов, за раздавленных жизнью… за всех слепых от рождения… Зрячие, выколем себе глаза… Если нашими фонариками не можем осветить всю тьму, погасим же огни и все полезем во тьму… Выпьем за то, чтобы все огни погасли. Пей, темнота!» Это и значит: долой революцию, долой солнце свободы! Да здравствует «тьма», да здравствует реакция!» (Там же). Д. Мережковский признаёт огромные заслуги Леонида Андреева в том, что он прошёл этот путь до конца, через ошибки и прозрения, – «до конца и бесстрашно».

Но этот вроде бы благополучный конец статьи ничуть не уменьшает резкой критики в адрес Леонида Андреева. С критической статьёй о рассказе «Тьма» (Весы. 1908. № 2) выступила Зинаида Гиппиус, ей ответил А. Луначарский, а подвёл итог этой полемике М. Горький. «Бросай, пока время, всю эту сологубовщину, – писал он Андрееву 13 марта 1908 года, – пойми, что непристойно тебе, с твоим талантом, невольно поддаваться их заразному влиянию и писать такие вещи, как «Тьма». Я чуть не заревел, прочитав эту мазнину дегтя, а потом шестнадцать лет сердился на тебя» (Горький и Леонид Андреев. С. 305). В письме издателю Пятницкому Горький назвал рассказ «Тьма» отвратительной, грязной вещью. Не только Мережковский, Зинаида Гиппиус, Корней Чуковский, но и черносотенная критика ввязалась в этот спор о Леониде Андрееве. Горький приглашает его на Капри: «А в Питере – замучают тебя, замордуют» (Там же). Но Л. Андреев женился и уехал в Крым. После этого наступило несколько лет тяжёлого молчания между двумя друзьями.

Один за другим стали появляться дети от нового брака: Савва, Вера и Валентина. Жили в Финляндии, в отстроенной даче в Ваммельсуу, путешествовали на своей яхте, много было гостей, родственников. Андреев занимался цветной фотографией. В это время у него появилось несколько драматических сочинений, «Анатэма» (1909), «Дни нашей жизни» (1908), «Анфиса» (1909), «Гаудеамус» (1910), «Океан» (1911), по признанию критиков и литературоведов, неудачный роман «Сашка Жегулев» (1911), пьесы «Екатерина Ивановна» (1913), «Профессор Сторицын» (1913), «Не убий (Каинова печать)» (1913).

Популярность Леонида Андреева была настолько велика, что издатели решили выпустить один за другим два его собрания сочинений: Собрание сочинений: В 13 т. СПб.: Просвещение, 1911–1913. И Полное собрание сочинений: В 8 т. СПб.: Издательство А.Ф. Маркса, 1913.

Как только началась Первая мировая война, Леонид Андреев выступил с патриотическими статьями. Февральскую революцию поддержал (Памяти погибших за свободу // Русская воля. 1917. 5 марта), а Октябрьскую революцию осудил, отверг все её основания. В последние годы много думал о трагической истории России, писал философский роман «Дневник «Сатаны», предчувствовал близкую смерть, о которой писал в письмах Н.К. Рериху (см.: Сквер. 1981. № 4).

12 сентября 1919 года Л.Н. Андреев умер от кровоизлияния в мозг.


Горький и Леонид Андреев. Неизданная переписка. М., 1965.

Андреев Л. Рассказы, М., 1977.

Андреев Л. Пьесы. М., 1959.

Часть третья. Литературное движение 20-х годов

1

Первая мировая война и Февральская революция создали такой моральный и нравственный климат в России, что просто должен был произойти взрыв, который существенно изменил бы общественно-социальное положение в стране. Всё перевернулось в понятиях чести и достоинства народов, которые прожили тысячу лет вместе в благочестии и нравственной чистоте. Были грехи, были преступления, были дикие схватки, но всё это умирялось государственным законом, который чаще всего был и справедливым. О коренных изменениях в стране писали все свободные газеты и журналы. Весь 1917 год был очень беспокойным. Носились слухи о дворцовом перевороте в начале года, будто гвардейские офицеры стреляли в императрицу, чуть ли не повсюду слышались оскорбления по адресу императорской четы. Словно приближалась гроза, чуть-чуть вдалеке погромыхивал гром, изредка сверкали молнии, убийство Распутина в конце 1916 года относилось именно к этим государственным явлениям. А.В. Амфитеатрова военные власти выслали из столицы за статьи, в которых он бичует министра Протопопова, называя его власть «провокацией революционного урагана». То, что раньше было бы огромным скандалом, сейчас выливается в привычные «скандальчики»: обер-прокурор Святейшего синода выступил на одном из бракоразводных процессов одновременно в качестве свидетеля, докладчика и обер-прокурора. Бесстыдство стало нормой поведения, ведь о предательстве министерской четы знали давно, но оно долгое время безнаказанно продолжалось. Банковские махинации Манасевича-Мануйлова потрясали страну, а он по-прежнему припеваючи жил в столице. Так что отречение Николая II от престола в пользу великого князя Михаила и провозглашение Временного правительства было закономерным. А появившийся приказ номер 1 внёс чудовищную путаницу в ряды действующей армии, которая вскоре просто прекратила своё существование. Было такое впечатление, по мнению одного писателя, что «вся Европа сошла с рельсов и летит под откос».

Чаще всего раздавался возглас «Отечество в опасности!», ратующий за войну до победного конца как принцип защиты своей родины, но и протест против этой войны как безумного кровопролития. И в этом кажущемся противоречии находили предвестие скорого конца войны.

В газете «Известия Военно-революционного комитета Юго-Западного фронта» (орган исполкома Юго-Западного фронта) 15 октября 1917 года была опубликована статья Владимира Носа «Неверие», в которой дана точная характеристика положения в обществе: «Вспыхнула и прокатилась по необъятным русским просторам какая-то удивительная психологическая волна, разрушившая все прежние, веками выработанные и выношенные мировоззрения, стушевавшая границы и рубежи нравственных понятий, уничтожившая чувства ценности и священности человеческой личности, жизни, труда.

– Я никому теперь не верю. Не могу верить!.. – с мучительной страстностью говорят некоторые солдаты.

– Я сам себе не верю, потому что душа у меня стала как каменная, – до неё ничего не доходит… – сказал мне в минуту откровенности один искренний, простой человек.

В горнило политической борьбы брошено всё, чем до сих пор дорожил и мог гордиться человек. И ничто не осталось не оклеветанным, не осквернённым, не обруганным. Партия на партию, класс на класс, человек на человека выливают всё худшее, что может подсказать слепая, непримиримая вражда, что может выдумать и измыслить недружелюбие, зависть, месть. Нет в России ни одного большого, уважаемого имени, которого сейчас кто-нибудь не пытался осквернить, унизить, обесчестить, ужалить отравленной стрелой позора и самого тягостного подозрения в измене, предательстве, подлости, лживости и криводушии…

Что даже в среде самой демократии ругательски ругают всех и вся: и Керенского, и Ленина, и Чернова, и Либера, и Дана, и Троцкого, и Плеханова, и Церетели, и Иорданского… Ругают с ненавистью, с жестокой злобностью, с остервенением, не останавливаясь в обвинениях, самых ужасных для честного человека. И все это с легкостью необыкновенной. Нет ничего теперь легче, как бросить в человека камень.

Внезапно, как-то катастрофически бесследно угасла повсюду вера в честность, в порядочность, в искренность, в прямоту. У человека к человеку не стало любви, не стало уважения. Забыты, обесценены и растоптаны все прежние заслуги перед обществом, перед литературой, перед родиной. Люди превращают друг друга в механически говорящих манекенов. Жизнь переходит в какой-то страшный театр марионеток.

Жить так нельзя – это невыносимо ни для каких сил. Отдельный человек, утративший веру во всё и всех, с «окаменелой», не воспринимающей окружающего мира душой, поставленный в безысходный нравственный тупик, сходит с ума или накладывает на себя руки. Человеческое общество, народ, как стихия неизмеримо сильнейшая и обладающая неистребимым инстинктом жизни, к самоубийству не придет, но оно может вспыхнуть ужасающим кровавым пламенем, чтобы попытаться в нелепой жестокости найти выход из кошмарного состояния.

Отрава безверия страшней, чем мы думаем. Её надо уничтожить всеми доступными нам силами.

Надо вернуть ценность человеческой жизни и человеческой личности.

Надо восстановить в потерявшихся, усталых массах уважение к животворной святости и честности мысли» (Цит. по кн.: Короленко Владимир. Дневник 1917–1921. Письма. М. – СПб., 2001. С. 21–23).

Эти призывы раздавались чуть ли не повсеместно, в кадетской, социал-революционной (эсеров), социал-демократической партиях, большевики и меньшевики с одинаковой последовательностью настаивали на этих призывах, вкладывая в них разные помыслы и надежды.

В страстных публицистических статьях в газете «Новое время» Максим Горький резко критиковал создавшееся положение, и Временное правительство, и всех тех, кто рвался к власти. Но опасность была не только в том, что претенденты на власть потеряли здравый рассудок, в том числе и Временное правительство, а в том, что «с книжного рынка почти совершенно исчезла хорошая, честная книга – лучшее орудие культуры… Нет толковой, объективно-поучающей книги, и расплодилось множество газет, которые изо дня в день поучают людей к вражде и ненависти друг к другу, клевещут, возятся в пошлейшей грязи, ревут и скрежещут зубами, якобы работая над решением вопроса о том – кто виноват в разрухе России?.. Сцепившись друг с другом, газеты катаются по улицам клубком ядовитых змей, отравляя и пугая обывателя злобным шипением своим, обучая его «свободе слова» – точнее говоря, свободе искажения правды, свободе клеветы» (Горький Максим. Революция и культура: Статьи за 1917 г. Берлин: Издание Т-ва И.П. Ладыжникова. С. 28). В следующем письме, 8 июня, Горький сообщил, что анонимное американское общество выделило 20 миллионов долларов для скупки в России старинных художественных вещей из золота и серебра, картин, бронзы, фарфора, всех драгоценностей, предметов русского искусства. Эта огромная цифра в 75 миллионов рублей будет использована на покупку по самым низким ценам сокровищ разгромленного негодяями дворца герцога Лейхтенбергского, богатых княжеских, дворянских и купеческих домов. Лавина американских денег может совратить не только торгашей на рынках сбыта, но может повлиять и на людей грамотных, культурных, оказавшихся в лапах подленького эгоизма, а Россия понесёт огромные убытки, сбывая в Америку свои национальные сокровища.

Горький призвал правительство издать указ о запрещении вывоза национального достояния России. Но лавина американских денег продолжала действовать… И не только американских, но и германских, французских, швейцарских… Горький знал, что политическая борьба – необходимое дело и неизбежное зло, но почему поруганию подвергается человеческая совесть, социальная мораль, почему столько лжи, лицемерия, цинизма, столько презрения и мести?

Горький радовался и писал о том, что евреям дали такие же права, как и русским и другим народам, населяющим Россию. «Мы сняли с нашей совести позорное кровавое и грязное пятно, – писал он в одном из писем «Нового времени», – но антисемитизм жив и понемножку, осторожно снова поднимает свою гнусную голову, шипит, клевещет, брызжет ядовитой слюной ненависти»; Горький вовсе не опасается, что в политических партиях, чуть ли не повсюду, верх берут образованные евреи, учившиеся в европейских университетах.

Горький вовсе не опасается, что евреи «разрушат вдребезги 170-миллионную храмину России» (Там же. С. 36–37). Эти опасения смешны, глупы и подлы. Для Горького нет «еврейского вопроса». «И я верю в разум русского народа, в его совесть, в искренность его стремления к свободе, исключающей всякое насилие над человеком. Верю, что «все минется, одна правда останется» (Там же. С. 39).

Резко выступает Максим Горький против «отвратительных картин безумия, охватившего Петроград днем 4-го июля», когда большевики попытались взять власть в свои руки. В этом никто не виноват, виновата наша, по мнению Горького, «тяжкая российская глупость».

Как «тяжкую российскую глупость» Горький воспринимает и слухи о грядущем «выступлении большевиков» в предстоящие недели октября, значит, снова «выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут «творить историю русской революции» (Там же. С. 55). Горький разочарован свершившимся большевистским переворотом, он по-прежнему требует от власти – свободу личности и прав человека; Ленин и Троцкий «отравились ядом власти», они действуют, как Столыпин и Плеве, разгромили Москву, бомбили Кремль, вскоре рабочий класс поймёт всю несбыточность обещаний Ленина, его безумие и анархизм. «Ленин не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата, – писал Горький в эти дни. – Владимир Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева – «на всех парах через болото»… Сам Ленин, конечно, человек исключительной силы; двадцать пять лет он стоял в первых рядах борцов за торжество социализма, он является одною из наиболее крупных и ярких фигур международной социал-демократии; человек талантливый, он обладает всеми свойствами «вождя», а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс.

Ленин «вождь» и – русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обречённый на неудачу… Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников – его рабов. Жизнь, во всей её сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он – по книжкам – узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем – всего легче – разъярить её инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли – при всех данных условиях – отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому – невозможно; однако – отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?

Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мёртвой материей, но его работа даёт ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым материалом и ведёт к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции» (Там же. С. 59–60).

«Правда» и другие органы Советской власти написали о том, что Горький «заговорил языком врагов рабочего класса». В ответ на это обвинение Горький напомнил новой власти о том, что в эти дни расхитили национальное имущество в Зимнем дворце, в Гатчине, разгромили Малый театр, бомбили Кремль, обворовали десятки, сотни богатейших дворцов и домов, украв оттуда всё самое драгоценное, то, что составляло национальное богатство.

И самое поразительное: на призыв революционного правительства сотрудничать с ними явился поэт Ясинский, «писатель скверной репутации», а «лирически настроенный, но бестолковый А.В. Луначарский», по словам А.М. Горького, радуется его приходу и раскрывает перед ним двери своих кабинетов.

В числе первых откликнулись на этот призыв Маяковский, Блок и Рюрик Ивнев, футуристы, символисты, имажинисты.

28 декабря 1917 года «Известия» писали в редакционной статье «Интеллигенция и пролетариат»: «Несколько выдающихся представителей интеллигенции признало необходимым работать под руководством Советской власти. Между ними известный поэт А. Блок и художник Петров-Водкин. Они поставили себе задачу борьбы с позорным для интеллигенции саботажем и привлечения к общественной деятельности широких ее кругов. С этой целью вчера был организован митинг с участием тт. Луначарского и Коллонтай».

2 января 1918 года этот митинг «Народ и интеллигенция» в зале Армии и Флота состоялся, но многих заявленных участников просто не оказалось, не было Иванова-Разумника, Петрова-Водкина, Блока.

3 января Сергей Есенин был у Александра Блока читал поэму «Инония», только что им законченную:

Я сегодня снесся, как курица
Золотым словесным яйцом.

И долго говорили об искусстве, о политике, о Кольцове, которому Белинский не давал свободы, о Клюеве, который мечется между «берегами», «и так и сяк», словно существует щит между людьми, а революция должна снять эти щиты, вот между Есениным и Блоком этого щита нет. Конечно, заговорили о сложных и противоречивых отношениях поэта и государства, говорили и о сложных отношениях между писателями. Почему Иванов-Разумник удивляется, что Ремизов не может слышать о Клюеве, который полностью поддержал Октябрьскую революцию? Какая уж у Клюева революционность? Слышал звон, а не знает, где он…

По литературным салонам Петрограда и Москвы разнеслась фраза Максимилиана Волошина (1877–1932) – «Над схваткой», он не против большевиков, захвативших власть, и не против тех, кто сражается за самодержавие, он не хочет вмешиваться в эту борьбу: «Редакции периодических изданий, вновь приоткрывшиеся для меня во время войны, захлопываются снова перед моими статьями о революции, которые я имею наивность предлагать, забыв, что там, где начинается свобода печати, – свобода мысли кончается, – писал М. Волошин в «Автобиографии» 1925 года. – Вернувшись весною 1917 года в Крым, я уже более не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую – и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой. Стих остается для меня единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся. Но в 17-ом году я не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Октября, в 1918 году я заканчиваю книгу о революции «Демоны глухонемые» и поэму «Протопоп Аввакум» (Харьков, 1919. – В. П.)… Сам же я остаюсь все в том же положении писателя вне литературы, как это было и до войны» (Цит. по: Воспоминания о Максимилиане Волошине / Сост. В.П. Купченко, З.Д. Давыдов. М., 1990. С. 32–33).

23 ноября 1917 года М. Волошин написал стихотворение «Мир», в котором высказал своё отношение к революционной России: «С Россией кончено… На последях / Ее мы прогалдели, проболтали, / Пролузгали, пропили, проплевали, / Замызгали на грязных площадях, / Распродали на улицах…» В последующих стихотворениях М. Волошин, вспоминая кровавые события Великой французской революции, её вождей, посылавших на гильотину за малейшие отступления от теорий своих недавних единомышленников, яростно взывает: «Париж в бреду. Конвент кипит, как ад. /Тюрьо звонит. Сен-Жюста прерывают / Кровь вопиет. Казненные взывают. / Мстят мертвецы. Могилы говорят…» М. Волошин вспоминает и Степана Разина, и Емельяна Пугачева. И наконец, 29 декабря 1917 года Волошин подводит первый итог в стихотворении «Демоны глухонемые», вспоминая слова Исайи о слепых и глухих:

Они проходят по земле
Слепые и глухонемые
И чертят знаки огневые
В распахивающейся мгле.
Собою бездны озаряя,
Они не видят ничего,
Они творят, не постигая
Предназначенья своего.
Сквозь дымный сумрак преисподней
Они кидают вещий луч…
Их судьбы – это лик Господний,
Во мраке явленный из туч.
(Волошин М.
Избранные стихотворения.
М., 1988. С. 162).

Все эти стихотворения и позиция М. Волошина – вовсе «Не над схваткой» – а в самом центре революционных событий и Гражданской войны: в Феодосии и Коктебеле бывали белые и красные, каждый из участников войны порой оказывался в трудном положении, и Волошин помогал, не различая в данном случае цвета. В 1920 году белогвардейцы арестовали О. Мандельштама. Его друзья забеспокоились. Мог выручить Мандельштама только Волошин, с которым Мандельштам только что поссорился. Пришлось пойти И. Эренбургу к М. Волошину, который тут же написал записку:

«Начальнику Политического Розыска Г-ну Апостолову. Поэта Макс. Волошина

Заявление

Политическим розыском на этих днях арестован поэт Мандельштам. Т. к. Вы по своему служебному положению вовсе не обязаны знать современную русскую поэзию, то считаю своим долгом осведомить вас, что Ос. Мандельштам является одним из самых крупных имен в последнем поколении русских поэтов и занимает вполне определенное и почтенное место в истории русской лирики.

Сообщаю Вам это, дабы предотвратить возможные всегда ошибки, которые для Вас же могут оказаться неприятными.

Не мне, конечно, заступаться за О.Э. Мандельштама политически, тем более, что я даже не знаю, в чем его обвиняют. Но могу только сказать, что для всех, знающих Мандельштама, обвинение его в большевизме, в партийной работе – есть абсурд. Он человек легкомысленный, общительный и ни к какой работе не способный и никакими политическими убеждениями не страдающий» (Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 429).

Вскоре Мандельштам был освобождён.

В это время Александр Блок завершал свою статью «Интеллигенция и революция» и поэму «Двенадцать», вокруг которых поднялся действительно критический шум чуть ли не во всех выходящих журналах и газетах. «Новую жизнь» Блок называет самой европейской газетой сейчас, а Максима Горького – «величайшим русским писателем».

С талантливыми деятелями русского искусства, уже немало сделавшими для его процветания, под революционные знамена становились и люди, далёкие от него. Из дневника Зинаиды Гиппиус об этом: «Савинков, ушедший из правительства после Корнилова, затевал антибольшевистскую газету. Ему удалось сплотить порядочную группу интеллигенции. Почти все видные писатели дали согласие. Приглашения многих были поручены мне. Если приглашение Блока замедлилось чуть-чуть, то как раз потому, что в Блоке-то уж мне и в голову не приходило сомневаться… Зову к нам, на первое собрание. Пауза. Потом: «Нет. Я, должно быть, не приду». – «Отчего? Вы заняты?» – «Нет. Я в такой газете не могу участвовать»… – «И вы… не хотите с нами… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?» Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал): «Да, если хотите, я скорее с большевиками» (Живые лица. Т. 1. Прага, 1925. С. 59–61).

У других известных писателей положение было сложнее.

Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957), наблюдавший в Петербурге, как «27-го в понедельник забушевало», «простых людей очень раздразнило объявление, что муки нет», «не велено выходить из дома никому», записал в дневнике за 1917 год о своих впечатлениях после отречения Николая II от престола и своих предчувствиях «о человеческой жестокой жизни»: он не может «быть с победителями, потому что они торжествуют. Легкомыслия много и безжалостности». В эти дни было у него много посетителей, был и Фёдор Сологуб и Михаил Пришвин, говорили о том, что раньше Дума была в подчинении царя и жульнической бюрократии, а теперь Дума в подчинении Совета рабочих депутатов, «тогда было рабство и теперь тоже, но теперь рабство худшее»: «Только вера в силу народа русского, давшего Толстого и Достоевского, спасает меня от полного отчаяния». Отметил Ремизов и тот факт, что Максим Горький собрал совещание выдающихся деятелей искусства, которые решили создать Министерство изящных искусств и преградить путь «лавине американских долларов», запретить скупать выдающиеся национальные ценности и вывозить их за рубежи России. То, что Горький не пригласил на это совещание ни Фёдора Сологуба, ни его, Алексея Ремизова, вызвало недоумение, но Россия зашаталась, зацвела алыми маками, «нельзя было город св. Петра переделывать в Петроград, нельзя было отрекаться от Петра, и вот силы оставили».

Часто приходил Михаил Пришвин, который в своих беседах выражал боль и смущение от того, что происходит с народом, с солдатами, которые никому и ничему не подчиняются, «русский народ ещё не дорос до свобод». Был Разумник Васильевич Иванов-Разумник (1878–1946), бурно отстаивавший идею сплачивания талантливых литературных сил, противостоящих современному соглашательству с деятелями Февральской революции, продолжавших войну до победного конца и ничего не делавшего для укрепления России; были Кузьма Сергеевич Петров-Водкин (1878–1939), ратник лейб-гвардии Измайловского полка в Петрограде, знаменитый художник и писатель; заглядывал Вячеслав Яковлевич Шишков (1873–1945), выпустивший в 1916 году первый сборник своих рассказов «Сибирский сказ» и только что решивший полностью стать профессиональным писателем. «Добрая душа, – писал Ремизов. – Предлагал денег и муки обещал. Такая редкость!» Были с Пришвиным в Синоде, Сергей Прокофьев играл у него «Мимолетное». Заходил Николай Клюев (1884–1937), очень обрадовал Иван Сергеевич Соколов-Микитов (1892–1975), санитар в Первую мировую войну, «милый, прекрасный человек, тоже пишет прозу». Ремизов не мог пропустить и такой момент, как заём свободы: «Бедно очень. А призывы как-то бездушны. Народ говорит – ишь, нарядились! Положим. Савинков сказал: какой же тут народ, тут фабричные. А Розанов говорит: Россия в руках псевдонимов, и солдаты и народ тёмный. Само правительство под арестом» (Собр. соч. Т. 5. М., 2000. С. 423–438).

Ремизов, далёкий от политики, словно притягивал своей нравственной чистотой и высокой религиозностью, к нему частенько заходили писатели, артисты, художники, они просто тянулись душой к нему и его супруге Серафиме Павловне. В Петрограде они не могли больше жить, хлеба нет – это не так страшно, страшно, когда великая страна разваливается, когда страной начали управлять не известные политики императорского двора, а псевдонимы. Супруги уехали в село Берестовец, потом в Чернигов, Ессентуки. Но жизнь петроградская по-прежнему жила в Ремизове в воспоминаниях, а главное в снах, сновидениях, которые потом он долго расшифровывал; видел во сне постаревшего Бориса Савинкова, в другой раз на автомобиле появился известный издатель Гржебин, как всегда полон энергии и ума Василий Васильевич Розанов, он был чем-то озабочен и просил показать ему человека из 10-й армии, а у Ремизова таковых и не было. Розанов очень волнуется, что не получил нужной информации. Видел во сне З.Н. Гиппиус и Д. Философова, он делал для них какую-то декорацию, думал, что не получилось, а Философов нашёл, что лучше и не надо. В какой уж раз видел во сне Ивана Сергеевича Соколова-Микитова, куда-то надолго уезжавшего, а потом эта картина сменилась появлением Николая Давидовича Бурлюка. «Из всех нор в русскую жизнь вылез наглец и бесстыдник. Перед этим наглецом и бесстыдником вся Русь примолкла без ропота, без протеста. Выслушиваются невообразимые мерзости, с пеной у рта предлагаются действия, которые претят самому элементарному нравственному чувству и энергичного отпора не находят. И почему мы этому торжествующему хулигану подчиняемся и даём разрушать нашу родину?» – цитирует Ремизов одного из своих современников.

Несколько лет назад Ремизов опубликовал книгу «Бедовая доля», в которой поведал о том, что его замучили сны, удивительные и тайные. И в те дни, перед Октябрьским переворотом, он много раз видел своих коллег-писателей во сне, то привидится ему пожар в его доме, то две церкви, в одну из них зашёл с художником Чехониным, потом ему приснился издатель Копельман, то видел чем-то расстроенного Пришвина, то писателя П.Е. Щеголева, то Иванова-Разумника, всё ещё мечтавшего объединить талантливых единомышленников в издательство «Скифы», то только что приехавшего из Англии талантливого Евгения Замятина. Ремизов и в начале Февральской революции, и в начале Октябрьского переворота постоянно читал газету «Новое время» и чаще всего соглашался со статьями Максима Горького. Весь октябрь болел, а после болезни всё и произошло: власть взяли большевики: «И у меня такое чувство, словно меня из дому выжили».

2

«Лирически настроенный, но бестолковый А.В. Луначарский», по словам А.М. Горького, с которым он дружил в эмиграции, в первые же дни Февральской революции, оторвавшись от перевода великого швейцарского поэта Карла Шпиттелера (1845–1924), в 1919 году получившего Нобелевскую премию, поехал к Ленину и Зиновьеву и заявил, что он полностью поддерживает их точку зрения и готов на сотрудничество с большевиками по всем актуальным вопросам. Через несколько дней после приезда Ленина в Петроград тем же путём, через Германию, Луначарский приехал в Петроград, и, как и Троцкий, вошёл в группу межрайонцев, чтобы затем накануне революции войти в большевистскую организацию. Луначарский был избран в городскую думу и стал руководителем большевистской и межрайонной фракций в думе. В июле 1917 года был арестован как немецкий шпион и посажен в тюрьму. Но вскоре освобождён и при новых выборах в думу избран вновь и затем стал товарищем городского головы, занимаясь культурой всего Петрограда. А после Октября был назначен народным комиссаром по просвещению, его заместителем был известный историк Михаил Николаевич Покровский (1868–1932), автор книги «Русская история с древнейших времён», подвергшейся разносной критике в начале 30-х годов.

Накануне Октябрьской революции 16–19 октября 1917 года Луначарский организовал в Петрограде конференцию пролетарских культурно-просветительных организаций, создавшую Пролеткульт и заявившую о себе как о самостоятельной культурной единице. Толки о пролетарской культуре шли давно, рабочие и революционные писатели всегда говорили и писали о независимости своей деятельности от предшественников, от буржуазной культуры в особенности, мечтали создать своё направление в литературе и искусстве. Количество желающих попробовать себя в этом направлении было очень велико.

Один из революционных писателей Александр Александрович Богданов (настоящая фамилия Малиновский, 1873–1928), один из «левых большевиков», ещё в 1909 году в докладе «Современное положение и задачи партии» (Париж, 1909) высказал идею о возникновении «чистой пролетарской культуры», писал об этом в газетах «Речь», «Киевская мысль», «Одесские новости». Окончательно сформировались его мысли о пролетарской культуре в книге «О пролетарской культуре» (Л.—М., 1924). Александр Богданов был одним из организаторов и руководителей Пролеткульта. В июле следующего года возник журнал «Пролетарская литература» при активном участии того же А. Богданова, В. Полянского (П.И. Лебедева-Полянского), П. Керженцева, Ф. Калинина.

Луначарский, увидев, какие разрушительные действия последовали со стороны пролетарских сил в Москве, подал заявление об отставке:

«Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве.

Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется.

Жертв тысячи.

Борьба ожесточается до звериной злобы.

Что ещё будет? Куда идти дальше! Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен.

Работать под гнётом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя.

Вот почему я выхожу в отставку из Совета народных комиссаров. Я сознаю всю тяжесть этого решения. Но я не могу больше.

А.В. Луначарский.
2 ноября 1917 года».

На следующий день Луначарский заявил, что Совет народных комиссаров его отставку не принял: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Урицкий, с которым они вместе отбывали ссылку, объяснили ему, привыкшему к гуманизму европейского христианского наполнения, что сейчас, во время пролетарской революции, во время ожесточённой классовой борьбы, меняются все связи и отношения между людьми и государствами, в том числе меняется и нравственность, и мораль, всё то, что входило в понимание гуманизма.

Второе, что удивило Луначарского, это выступление В.И. Ленина на заседании ВЦИК 4 ноября 1917 года, буквально через два дня после его заявления об отставке, в котором было решительно сказано о введении политической цензуры: «Мы и раньше заявляли, что закроем буржуазные газеты, если возьмём власть в руки. Терпеть существование этих газет, значит, перестать быть социалистом… Мы не можем дать буржуазии возможность клеветать на нас (Полн. собр. соч. Т. 35. С. 54).

Вскоре был принят утверждённый Совнаркомом Декрет о печати:

«Всякий знает, что буржуазная пресса есть одно из могущественнейших оружий буржуазии. Особенно в критический момент, когда новая власть, власть рабочих и крестьян, только упрочивается, невозможно было целиком оставить это оружие в руках врага, в то время, как оно не менее опасно в такие минуты, как бомбы и пулемёты. Вот почему и были приняты временные и экстренные меры для пресечения потока грязи и клеветы, в которых охотно потопила бы молодую победу народа жёлтая и зеленая пресса» (Протоколы заседаний ВЦИК 2-го созыва. М.: Изд-во ВЦИК, 1918. С. 6–7).

Закрыты были газеты «Речь», «День», «Биржевые ведомости», «Петроградский листок», заняты были их типографии и изъяты запасы бумаги. Но вскоре эти же газеты под другими названиями вновь были зарегистрированы и выходили до июля 1918 года. Точно так же произошло и с журналами «Русская мысль», «Русское богатство», «Вестник Европы». Но появились десятки новых журналов, таких как «Пролетарская литература», «Творчество» под редакцией А.С. Серафимовича, «Пламя», «Сирена», «Горнило», «Грядущее», в которые просто хлынул поток стихотворений, очерков, повестей рабочих, солдат, крестьян, мелких чиновников, острых, пламенно поддерживающих революцию и новую власть, но совершенно малограмотных и непрофессиональных.

Вскоре стало известно, что Декреты о печати были приняты в ходе острой дискуссии между большевиками, меньшевиками, эсерами и особенно «левыми эсерами», которые продолжали защищать основные принципы демократии, сложившиеся в европейских странах, однако большевики твёрдо заявили, что они отстаивают новую свободу печати в отличие от устаревшего «понятия мелкобуржуазных и буржуазных свобод» (Там же. С. 24).

Живо откликнулся на введение политической цензуры Максим Горький: «Нет, – в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии» (Революция и культура: Статьи за 1917 г. Берлин. С. 72).

«Бунтом варваров» назвали пролетарскую революцию профессиональные писатели и журналисты, и «пророческой книгой» «Бесы» Фёдора Достоевского. В журнале «Русская мысль» под редакцией всё того же П.Б. Струве, что и до революции, было высказано в полном объёме неприятие пролетарской революции: по мнению Струве, происходит «величайшее унижение России», «русский социализм по существу контрреволюционен» (Русская мысль. 1917. № 11–12. С. 60). Резкими против вождей пролетарской революции были выступления Н. Бердяева и А. Изгоева (Там же. 1918. № 1–2. С. 62 и др.).

В июле 1918 года по инициативе Петра Струве вышла книга «Из глубины: Сборник статей о русской революции» (М. – Пг.; Русская мысль. 1918), в которой приняли участие тот же Пётр Струве, Николай Бердяев, Сергей Булгаков, Александр Изгоев, Семён Франк, главным образом авторы сборника «Вехи» 1909 года, авторы высказали бесстрашные мнения о текущей пролетарской революции. «Русская революция оказалась национальным банкротством и мировым позором – таков непререкаемый морально-политический итог пережитых нами с февраля 1917 года событий, – писал П. Струве. – Революция, низвергшая «режим», оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив её в красный колпак, и советская власть есть, по существу, николаевский городничий, возведённый в верховную власть великого государства. В революционную эпоху Хлестаков, как бытовой символ, из коллежского регистратора получил производство в особу первого класса, и «Ревизор» из комедии провинциальных нравов превратился в трагедию государственности. Гоголевско-щедринское обличие великой русской революции есть непререкаемый исторический факт в настоящий момент. Когда мы живём под властью советской бюрократии и под пятой красной гвардии, мы начинаем понимать, чем были и какую культурную роль выполняли бюрократия и полиция низвергнутой монархии. То, что у Гоголя и Щедрина было шаржем, воплотилось в ужасающую действительность русской революционной демократии».

«Если бы кто-нибудь предсказал ещё несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему, – писал С. Франк. – Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своём воображении до той последней грани безнадёжности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли столь безнадёжной, как в наши дни; и на ум приходят в качестве единственно подходящих примеров грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения великих древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется ещё тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом» (Из глубины. Изд-во Московского университета, 1990. С. 251). Авторы сборника «Из глубины» глубоко и конкретно-исторически раскрыли все ужасы Февральской и Октябрьской революций, а в предисловии издателя высказано то, что их объединяло: «Но всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой укорененной связи есть несчастие и преступление. Как такой разрыв они ощущают то ни с чем не сравнимое морально-политическое крушение, которое постигло наш народ и наше государство».

Сокрушили авторы сборника и некоторые самые действенные понятия пролетарской диктатуры: «Интернационалистический социализм, опирающийся на идею классовой борьбы, изведан Россией и русским народом… Он привел к разрушению государства, к величайшему человеконенавистничеству, к отказу от всего, что поднимает отдельного человека над звериным образом… Жизненное дело нашего времени и грядущих поколений должно быть творимо под знаменем и во имя нации», – писал Пётр Струве, завершая свою статью (Там же).

Позднее, в книге «Самопознание (Опыт философской автобиографии)», которая была начата в 1920 году и окончена незадолго до смерти, Н. Бердяев вспоминает свои впечатления о тех, кто пришёл к власти, и как эта власть быстро изменила их внутреннее содержание и внешний облик. За месяц до Февральской революции у него в доме сидели один меньшевик и один большевик, меньшевик сказал, что свержение самодержавной власти возможно лет через двадцать пять, а большевик – через 50 лет. Н. Бердяев заметил, как меняются люди, получившие власть: «Изначально я воспринял моральное уродство большевиков. Для меня их образ был неприемлем и эстетически, и этически… Вокруг я видел много людей, изменивших себе. Повторяю, что перевоплощение людей – одно из самых тяжелых впечатлений моей жизни… Вспоминаю о Х., которого я хорошо знал, когда он был в революционном подполье. Он мне казался очень симпатичным человеком, самоотверженным, исключительно преданным своей идее, мягким, с очень приятным, несколько аскетического типа лицом. Жил он в очень тяжелых условиях, скрывался от преследований, голодал. В нём было что-то скорбно-печальное. Этого человека… совершенно нельзя было узнать в советский период. По словам видевшей его Ж., у него совершенно изменилось лицо. Он разжирел, появилась жесткость и важность. Он сделал советскую карьеру, был советским послом в очень важном месте, был народным комиссаром. Перевоплощение этого человека было изумительное. Это очень остро ставит проблему личности. Личность есть неизменное в изменениях. В стихии большевистской революции меня более всего поразило появление новых лиц с небывшим раньше выражением. Произошла метаморфоза некоторых лиц, раньше известных. И появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределённости очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные. Ни малейшего сходства с лицами старой русской интеллигенции, готовившей революцию. Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры… Русская революция отнеслась с чёрной неблагодарностью к русской интеллигенции, которая её подготовила, она её преследовала и низвергла в бездну. Она низвергла в бездну всю старую русскую культуру, которая, в сущности, всегда была против русской исторической власти…» (Самопознание (Опыт философской автобиографии). М., 1991. С. 229–231).

И вся старая русская интеллигенция чуть ли не в один голос заявила в своих многочисленных статьях и докладах, что большевики не столько подготовили большевистский переворот, сколько им воспользовались. Особенно это стало очевидным, когда под председательством В.М. Чернова собралось Учредительное собрание и, проработав с 5 января 1918 года несколько дней, было разогнано большевистским руководством. Резко выступил против этого решения и последующего расстрела мирной демонстрации рабочих и служащих в честь открытия Учредительного собрания в газете «Новая жизнь» Максим Горький: «Недавно матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион людей» (Несвоевременные мысли. М., 2004. С. 290).

В это время выходили журналы пролетарской направленности, в которых со всей прямотой критиковались старые мысли о литературе и искусстве, выдвигались новые революционные концепции военного коммунизма, полемически отвергались устаревшие. Годы спустя один из руководителей пролетарской литературы П.И. Лебедев-Полянский прямодушно восклицал: «Что такое военный коммунизм? Разве мы в те годы не жили глубоким убеждением в неизбежности немедленного взрыва мировой пролетарской революции? Разве мы об этом не говорили на митингах и собраниях и не писали в прессе? Разве мы не уничтожали деньги? Разве мы не распускали налогового управления? Разве мы не вводили бесплатности почтовых услуг? …Все мы жили в обстановке революционного романтизма, усталые, измученные, но радостные, праздничные, непричесанные, неумытые, нестриженые и небритые, но ясные и чистые мыслью и сердцем» (Красная новь. 1929. № 3. С. 202).

В статьях А. Богданова «Что такое пролетарская поэзия?», «Наша критика», «Простота или утончённость?», «Очерки организационной науки», опубликованных в пролетарских журналах, высказывались мысли, понятные простому рабочему, солдату, крестьянину, потянувшимся к художественному творчеству: «Искусство есть организация живых образов; поэзия – организация живых образов в словесной форме»; автор противопоставлял «коллективный дух» «духу индивидуализма». «Первая задача нашей критики по отношению к пролетарскому искусству это – установить его границы, ясно определить его рамки, чтобы оно не расплывалось в окружающей культурной среде, не смешивалось с искусством старого мира… Наша рабочая поэзия на первых порах обнаруживала пристрастие к правильно-ритмическому стиху с простыми рифмами… Пусть будет даже некоторое однообразие в правильности. У него есть основания в жизни. Рабочий на заводе живёт в царстве строгих ритмов и простой элементарной рифмы. Среди «стального хаоса» станков и движущих машин переплетаются волны разных ритмов, но в общем природы, где меньше механической повторяемости и правильности, это однообразие сгладится само собой» (Богданов А.А. Наша критика // Пролетарская культура. 1918. № 3. С. 13–20).

Конкретный анализ отдельных произведений под пером А. Богданова предельно упрощался и представлял собой вульгарную рабочую философию: «Лес для автора – коллектив, с разными течениями в нём, резко реагирующими на события природы, а не отдельная героическая личность, как у Кольцова… Настроение – эпохи реакции; но природа воспринимается глазами коллективиста; его символы – общие переживания леса, а не индивидуальные переживания какой-нибудь берёзки или сосенки, как в обычной лирике» (Там же).

В том же вульгарно-социологическом духе писал и В. Полянский в статье «Поэзия советской провинции», в которой он, анализируя провинциальные стихи, не выявил в них даже намёков на пролетарскую литературу: эти стихи «не носят строго классового характера пролетарской поэзии», написаны «в духе общегражданских мотивов либеральной индивидуалистической интеллигенции» (Там же. № 7–8. С. 43–44); а чуть раньше он обнаружил, что у одного из авторов в рассказе «чувствуется элемент мировоззрения деревенского», вплетающегося «в переживания городского рабочего»: «А это разбивает художественную цельность образа, раздвояет впечатление и принижает организованную роль искусства» (Там же. № 4. С. 38).

Наиболее популярным среди деятелей пролетарской литературы был Алексей Капитонович Гастев (1882–1939 или 1941. В 1938 году был репрессирован, посмертно реабилитирован). Профессиональный революционер и журналист, бурный, темпераментный боец Октябрьской революции, мечтавший о мировой революции и торжестве рабочего класса, делегат от костромской организации на IV съезде РСДРП (Стокгольм, апрель 1906 года), был арестован и сослан в Архангельскую губернию, в 1908 году вышел из РСДРП. Автор книг «Восстание культуры» (Харьков, 1923), «Время» (М., 1923) и «Пачка ордеров» (Рига, 1921), он был просто счастлив, что открываются двери для пролетарской литературы, возникает теория для пролетарского художественного творчества. Он сам писал ритмической прозой, воспевал человека созидательного труда, и поэтому в том же духе, как и А. Богданов и В. Полянский, создавал свои пролетарские декларации. Всё индивидуальное заменялось коллективным, общество состоит не из отдельного человеческого коллектива, а из механизированного коллективизма. «Проявления этого механизированного коллективизма настолько чужды персональности, настолько анонимны, – отмечал А. Гастев, – что движение этих коллективов-комплексов приближается к движению вещей, в которых как будто уже нет человеческого индивидуального лица, а есть ровные, нормализованные шаги, есть лица без экспрессий, душа, лишённая лирики, эмоция, измеряемая не криком, не смехом, а монометром и таксометром… Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп и потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. 1919. № 9—10. С. 45).

Человек, с его земными болями и страданиями, радостями и восторгами, взлётами и падениями, с его неповторимым строем мыслей и индивидуальным потоком чувств, должен раствориться в массе людей, слиться с ними, стать незаметным, автоматическим, слепо выполняющим волю пролетариата. Такая концепция нового человека, сложившись в Пролеткульте, захватила своей «оригинальностью» многих молодых пролетарских писателей. А Гастев утверждал, что «методическая, всё растущая точность работы, воспитывающая мускулы и нервы пролетариата, придаёт психологии особую настороженную остроту, полную недоверия ко всякого рода человеческим ощущениям, доверяющуюся только аппарату, инструменту, машине» (От символизма до Октября / Сост. Н.Л. Бродский и Н.П. Сидоров. Новая Москва. 1924. С. 264–265). Логика подобных теоретиков удивительно проста: раз человек соединён неразрывными узами с машиной, то он невольно оказывается в зависимости от неё, происходит автоматизация человеческих движений, машинизирование жестов, «унификация рабоче-производственных методов», а вслед за этим машинизируется «обыденно-бытовое мышление», что, в свою очередь, «поразительно нормализует психологию пролетариата». В результате длительного процесса вырабатываются «общие международные жесты», общие «международные психологические формулы», вырабатывается общая психология. «В дальнейшем эта тенденция незаметно создаёт невозможность индивидуального мышления, претворяясь в объективную психологию целого класса с системами психологических включений, выключений, замыканий». По мнению А. Гастева, «пролетариат превращается в невиданный социальный автомат».

Заглядывая в будущее искусства, А. Гастев утверждает, что «слово, взятое в его бытовом выражении», будет «явно недостаточно для рабоче-производственных целей пролетариата», а в пролетарском искусстве слово будет принимать некие «формы технизирования», «оно будет постепенно отделяться от живого его носителя – человека». «Здесь мы вплотную подходим к какому-то действительно новому комбинированному искусству, где отступают на задний план чисто человеческие демонстрации, жалкие современные лицедейства и камерная музыка. Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп, потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. С. 267).

Чуть забегая вперёд, можно сказать, что пролеткультовская концепция человека оказала существенное давление на поэтов объединения «Кузница»: человек в их поэзии был заменён коллективом, абстрактно понятым, оторванным от земли.

Масса – это горны,
Масса – это домны, —
Творящая судорожно, упорно,
Творящая рой неуёмно, —

писал Филипченко. И на первых порах сами поэты гордились тем, что им удалось создать обезличенный образ человека, настолько слившегося с коллективом, что в нём ничего не осталось индивидуального: ни лица, ни мысли, ни действия, ни настроения. И этот принцип изображения оправдывался тем, что «не личность делает историю, а огромные массы людей».

Понятно, что наивные пролеткультовские теории, пусть даже вызванные самыми «революционными» намерениями их творцов, не могли сколько-нибудь обогатить литературу, а лишь сбивали с толку писательский пролетарский молодняк.

Бердяев принимал активное участие в работе Всероссийского союза писателей, был товарищем председателя, а потому вёл все дела Союза. А в помощи нуждались многие, одних надо было вызволять из тюрьмы, у других отбирали квартиры, к третьим подселяли квартирантов. Бердяев часто ездил к Каменеву, который многое сделал для защиты творческой интеллигенции. «Но ездить к нему была для меня жертва, – вспоминал Бердяев. – Каменев хотя и был любезен, но приобрёл уже вид сановника, носил шубу с бобровым воротником. Вся обстановка была бюрократическая, что вызывало во мне отвращение. Однажды мне пришлось с другим членом правления союза писателей быть у Калинина, чтобы хлопотать об освобождении из тюрьмы М. Осоргина, арестованного по делу комитета помощи голодающим и больным. Мы сослались на Луначарского. Глава государства Калинин сказал нам изумительную фразу: «Рекомендация Луначарского не имеет никакого значения, всё равно, как если бы я дал рекомендацию за своей подписью – тоже не имело бы никакого значения, другое дело, если бы тов. Сталин рекомендовал». Глава государства признавал, что он не имеет никакого значения» (Самопознание. С. 233–234).

Перед писателями встал вопрос о регистрации Всероссийского союза писателей, но среди профессий таковых просто не оказалось: «Союз писателей был зарегистрирован по категории типографских рабочих, что было совершенно нелепо. Миросозерцание, под символикой которого протекала революция, не только не признавало существование духа и духовной активности, но и рассматривало дух как препятствие для осуществления коммунистического строя, как контрреволюцию. Русский культурный ренессанс начала ХХ века революция низвергла, прервала его традицию. Но всё ещё оставались люди, связанные с русской духовной культурой…» (Там же. С. 236–237).

Революция низвергла не только культурный ренессанс начала века в России, но и беспощадно уничтожала физических лиц, носителей этой культуры. Особенно беспощаден был Петроград; с декабря 1917 года председателем Петроградского совета был назначен Григорий Евсеевич Зиновьев (настоящая фамилия Радомысльский, 1883–1936), а в марте 1918 года председателем Петроградской ЧК стал Моисей Соломонович Урицкий (1873–1918), проводившие политику большевистского террора. О кровавой политике руководящих большевиков сохранились десятки воспоминаний. По горячим следам этих событий остро писал Максим Горький, не раз приходил на приём к Зиновьеву, ссорился с ним, но Петроград продолжал свои репрессии.

Ещё в самом начале Октябрьской революции, когда посыпались обвинения, будто Горький «снял маску» и изменяет своему народу, захватившему государственную власть в стране, когда заговорили, что «известная часть рабочей массы» действует чаще всего «насилием и террором», когда держат в тюрьме «старика революционера Бурцева», таких как А.В. Карташев, М.В. Бернацкий, А.И. Коновалов, Горький гневно писал: «Пугать террором и погромами людей, которые не желают участвовать в бешеной пляске г. Троцкого над развалинами России, – это позорно и преступно. Всё это не нужно и только усилит ненависть к рабочему классу. Он должен будет заплатить за ошибки и преступления своих вождей – тысячами жизней, потоками крови» (Несвоевременные мысли. С. 258–259). Так оно и произошло, как предвидел Горький, – «тысячами жизней, потоками крови» заплатила Россия во время диктатуры пролетариата, особенно в Петрограде. «Целиком сохранён и торжествует дух кровавого деспотизма» в словах и действиях «профессионального демагога» Григория Зиновьева, вызвавшего Горького на «поединок» за его «Несвоевременные мысли». В ответ на этот вызов Горький написал в апреле 1918 года: «Г. Зиновьев утверждает, что, осуждая творимые народом факты жестокости, грубости и т. п., я тем самым «чешу пятки буржуазии».

Выходка грубая, не умная, но – ничего иного от г.г. Зиновьевых и нельзя ждать. Однако он напрасно умолчал пред лицом рабочих, что, осуждая некоторые их действия, я постоянно говорю – что:

• рабочих развращают демагоги, подобные Зиновьеву;

• что бесшабашная демагогия большевизма, возбуждая тёмные инстинкты масс, ставит рабочую интеллигенцию в трагическое положение чужих людей в родной среде;

• и что советская политика – предательская политика по отношению к рабочему классу.

Вот о чем должен бы рассказать г. Зиновьев рабочим».

2 июня (20 мая) 1918 года Горький в статье отвечает тем, кто прислал ему «пачку юдофобских прокламаций», в которых, в частности, писали: «Арийская раса – тип положительный как в физическом, так и в нравственном отношении, иудеи – тип отрицательный, стоящий на низшей ступени человеческого развития. Если наша интеллигенция, наша «соль земли русской», поймёт это и уразумеет, то отбросит, как старую, негодную ветошь, затрёпанные фразы о равенстве иудеев с нами и о необходимости одинакового отношения как к этим париям человечества, так и к остальным людям».

Горький в ответ на эти «провокации» писал: «Прокламации, конечно, уделяют немало внимания таким евреям, как Зиновьев, Володарский и др. евреям, которые упрямо забывают, что их бестактности и глупости служат материалом для обвинительного акта против всех евреев вообще. Ну, что же! «В семье не без урода», – но не вся же семья состоит из уродов, и, конечно, есть тысячи евреев, которые ненавидят Володарских ненавистью, вероятно, столь же яростной, как и русские антисемиты» (Там же. С. 320, 365).

В это же время в газетах сообщили о том, что по постановлению президиума Уральского областного совета расстрелян Николай Романов – Николай II, расстрелян рабочими Александром Белобородовым (1891–1938) (в октябре 1921 года был назначен заместителем народного комиссара внутренних дел, а в июле 1923 года народным комиссаром внутренних дел), И. Авдеевым и В. Яковлевым. И ни слова правды в этих газетах не было. Император Николай II, императрица Александра Фёдоровна, царевны Ольга, Татьяна, Мария и царевич Алексей были расстреляны Яковом Юровским, Пинхусом Вайнерсом (его псевдоним Пётр Лазаревич Войков, 1888–1927), Голощёкиным (настоящее имя – Шая-Филипп). Вскоре стало известно, что убийцы императорской семьи согласовали её уничтожение с Кремлём, Яковом Свердловым, Львом Троцким, Владимиром Лениным, а вскоре последовало и одобрение этого расстрела президиумом Всероссийского ЦИКа.

Горький не зря упоминает В. Володарского (псевдоним Моисея Марковича Гольдштейна, 1890–1918), активного участника Октябрьской революции, редактора петроградской «Красной газеты», при образовании Петрокоммуны – комиссара по делам печати, пропаганды и агитации. Он – оратор и пропагандист, ближайший помощник Г. Зиновьева. По дороге на митинг 20 июля 1918 года он был убит. З0 августа 1918 года был убит Михаил Соломонович Урицкий (1873–1918, родившийся в семье купца, председатель Петроградской ЧК, член ЦК РСДРП), который вёл беспощадную войну с контрреволюцией, куда почему-то входили профессора, писатели, художники, артисты, фабриканты, крупные создатели производственных ценностей. Горький за них заступался, но дело шло полным ходом. Студент Леонид Иоакимович Каннегисер (1896–1918), друг Сергея Есенина, остро критиковавший и любивший его, побывавший у него в селе Константиново, Рязани, в монастыре, «ему у нас очень понравилось» (из письма С. Есенина В.С. Чернявскому в июне 1915 г.), поэт, переводчик, «ненавидевший» Урицкого, Володарского, Зиновьева «ненавистью, вероятно, столь же яростной», решился на открытое убийство Урицкого. Его тут же схватили и расстреляли: прав Горький, «не все евреи одинаковы и что классовая вражда среди еврейства не менее остра, как и среди других наций» (Там же). Леонид Каннегисер пожертвовал собой ради спасения чести и достоинства еврейского народа. Марк Алданов так и оценил эту жертву: он действовал «из самых возвышенных чувств. Многое туда входило: и горячая любовь к России, и ненависть к ее поработителям, и чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить своё имя именам Урицких и Зиновьевых…».

В эти же дни главный редактор «Красной газеты» Лев Семёнович Сосновский (1886–1937) (его отец – николаевский солдат-кантонист так и остался евреем, не принявшим православия; а сам он, в прошлом аптекарь, вскоре после переезда в Москву стал членом президиума ВЦИКа, а с 1921 года заведующим Агитпропом ЦК РКП) громогласно заявил: «Русская революция ставит врагов «к стенке» и расстреливает их… Завтра мы заставим тысячи их жён одеться в траур… Через трупы путь к победе!»

А.И. Солженицын, характеризуя это жестокое время, писал: «Большевицкую победу укрепил и бытейный, неслышимый процесс: к занявшим большевицкие посты, а с ними и всякие жизненные преимущества, и особенно в столицах с «бесхозными» квартирами от бежавших «бывших» людей, – изо всей бывшей черты оседлости и потекли и потекли на родственники на житьё. Это – тот самый «великий исход». Г.А. Ландау пишет: «Евреи приблизились к власти и заняли различные государственные «высоты»… Заняв эти места, естественно, что – как и всякий общественный слой – они уже чисто бытовым образом потащили за собой своих родных, знакомых, друзей детства, подруг молодости… Совершенно естественный процесс предоставления должностей людям, которых знаешь, которым доверяешь, которым покровительствуешь, наконец, которые надоедают и обступают, пользуясь знакомством, родством и связями, необычайно умножил число евреев в советском аппарате». – Не говорим уже, сколько родни понаехало к жене Зиновьева Лилиной, и о легендарно-щедрой раздаче Зиновьевым постов «своим». Это – только яркая точка, а перемещения были неслышимые, не сразу заметные, – и в десятках тысяч персон. Одесса массами переезжала в Москву…» (Двести лет вместе. М., 2003. С. 114–115).

И как тут не вспомнить серию романов Александра Дюма о предвестниках Великой французской революции и её кровавых трагических событиях: «Джузеппе Бальзамо (Записки врача)», «Ожерелье королевы», «Анж Питу», «Графиня де Шарни» (Дюма А. Собр. соч.: В 15 т. Т. 11–15. М.: Правда, 1991). Здесь предстает огромная галерея исторических лиц и вымышленных персонажей, здесь удивительный Калиостро, действующий под различными именами, под его влияние попадают и Жильбер, и барон де Таверне, и его дети, и эрцгерцогиня Мария-Антуанетта-Жозефина, и будущий Людовик ХVI, и Вольтер, и Руссо, и десятки других действующих лиц романов, в которых за двадцать с лишним лет готовилась и проходила Французская революция – такая же кровавая, как и последующие, в том числе и Великая Октябрьская революция. И исторические герои Великой Октябрьской революции чуть ли не скопировали кровавые деяния исторических героев Великой французской, и в этом случае Александр Дюма чаще всего ссылается на французского историка Мишле, хотя очевидцы тех событий ещё были живы и рассказывали об этом. Марат, вождь коммуны, как и впоследствии Ленин, придя к власти, тут же подписал закон о цензуре: «Отныне печатные станки роялистских клеветников конфискуются и передаются издателям-патриотам». И тут же этот декрет привел в исполнение. «Марат отдавал предпочтение бойне: это был скорейший и вернейший способ разделаться со всеми.

Он требовал голов, побольше голов, как можно больше голов!

По его расчетам, количество жертв не уменьшалось, а неуклонно возрастало; вначале это были пятьдесят тысяч голов, потом сто тысяч, потом двести тысяч; в конце концов он потребовал двести семьдесят три тысячи.

Откуда взялось это странное число, что это за нелепый расчет?» (Дюма А. Собр. соч. Т. 15. С. 479).

«Когда отечество в опасности, – сказал Дантон 28 августа в Национальном собрании, – все принадлежит отечеству». Начались обыски: «Было захвачено две тысячи ружей; было арестовано три тысячи человек.

Нужен был террор: он начался» (Там же. С. 489). То, что происходило на последующих страницах романа «Графиня де Шарни», просто не подлежит цитированию: убийство принцесс, слуг короля и королевы, аристократов и дворян по приговору коммуны. Всё это повторилось в Петрограде по приговору Зиновьева и его чекистов. С ужасающей трезвостью Дюма описал арест королевской семьи, издевательства над ними, оказавшимися в тюремном дворце Тампль. И описание кровавых событий при завершении одного из самых значимых событий Французской революции просто потрясает.

Исследователи и историки, сравнивая две эти революции, ХVIII и ХХ веков, находили очень много схожих кровавых и излишних событий, совершённых Маратом, Дантоном и Робеспьером, и с другой стороны – Лениным, Троцким, Свердловым, Каменевым, Зиновьевым и другими большевиками, увидевшими в пролетарской диктатуре высшее достижение своей Власти.

Литературные портреты

Александр Александрович Блок
(16 (28) ноября 1880 – 7 августа 1921)

Родился в «ректорском доме» Санкт-Петербургского университета у дочери ректора Александры Андреевны (1860–1923) и профессора-юриста Александра Львовича Блока (1852–1909). Ректором в то время был профессор Андрей Николаевич Бекетов (1825–1902), учёный-ботаник, прогрессивный общественный деятель, выходец из старинной дворянской фамилии, купивший в Подмосковье имение Шахматово, в котором Александр Блок провёл своё детство. В автобиографии Блок вспоминал своего деда как «идеалиста чистой воды, которых наше время почти не знает», он часто начинал разговор с мужиками на французском языке, а однажды, увидев, как мужик нёс на плече берёзку, подставил под берёзку своё плечо со словами: «Ты устал, дай я тебе помогу». При этом ему и в голову не пришло то очевидное обстоятельство, что берёзка срублена в нашем лесу. Вспоминал А. Блок и свою бабушку Елизавету Григорьевну Бекетову, дочь казака и исследователя Средней Азии Григория Карелина, превосходно знавшую иностранные языки, неустанно переводившую и печатавшую свои переводы: «Ее мировоззрение было удивительно живое и своеобразное, стиль – образный, язык – точный и смелый, обличавший казачью породу» (Собр. соч.: В 8 т. М.—Л., 1963. Т. 7. С. 7–9).

Три дочери профессора Бекетова и Елизаветы Григорьевны, в том числе и Александра Андреевна, хорошо знали иностранные языки, современную литературу, философию, музыку, вникали в общественные споры. Двадцатилетняя Александра Андреевна мгновенно влюбилась в Александра Львовича, но столь же быстро разочаровалась в своём муже и уехала в Петербург из Варшавы, где профессор Блок преподавал государственное право. Биографы А. Блока также утверждают, что и Александр Львович, и Александра Андреевна, при всей их яркости и образованности, страдали излишней нервозностью, несдержанностью, даже какими-то странными чертами характера, по воспоминаниям сына, в отце было «что-то судорожное и страшное», что и привело их к быстрому разрыву. В 1907 году А.Л. Блок баллотировался в Государственную думу от Союза русских людей в Варшаве. И неудивительно – многочисленная родня семейства занимала в государстве крупные административные должности. В Варшаве, проводив отца в последний путь, Александр Блок резко изменил к нему отношение, и в письме матери он писал: «…для меня выясняется внутреннее обличье отца – во многом совсем по-новому. Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном его одиночестве и исключительной крупности его фигуры… Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула» (См.: Блок Г. Герои «Возмездия» // Русский современник. 1924. № 3; Измаильская В. Проблема «Возмездия» // О Блоке: Сб. М., 1929). О происхождении семьи Александра Львовича Блока и о нём самом объективно написала М.А. Бекетова в книге «Воспоминания об Александре Блоке»: «Фамилия Александра Александровича Блока – немецкая. Его дед по отцу вёл свой род от врача императрицы Елизаветы Петровны, Ивана Леонтьевича Блока, мекленбургского врача и дворянина, получившего образование на медицинском факультете одного из германских университетов и прибывшего в Россию в 1755 году» (М., 1990. С. 20). Среди предков Блока были и богатейшие помещики, и врачи, и военные, но богатство распределялось по близкому родству и оскудело. Дед Блока, Лев Александрович, закончил образование в Училище правоведения в 1843 году, в 1842 году – Иван Сергеевич Аксаков, в 1846 году – К.С. Победоносцев.

Семья Бекетовых, в которой рос и воспитывался Александр Блок, была религиозной, а мать увлекалась и мистицизмом. А главное – Александр Блок, оказался совершенно оторван от реальной жизни, полностью погружён в мир семейной жизни и далёк от внешних влияний, оставался центром, общим любимцем всей семьи от няни до прабабушки.

В такой благодушной семейной обстановке Александр Блок в пять лет уже писал стихи, детские, беспомощные, но уже пронизанные жалостью и вниманием к животным. А в семь лет он написал строки, которые уже позволяют увидеть в нём будущего поэта, его стихи привлекают и своим содержанием, и чётким метрическим размером:

Весною, раннею порою,
Когда блестит в траве роса
И белоснежной пеленою
Задернуты бывают небеса…

Во Введенской гимназии Блок почувствовал себя чужим, выхваченным из доброго логова его семьи и брошенным «в толпу гладко остриженных и громко кричавших мальчиков». Далее Блок в автобиографии писал, что, попав в эту среду, он перестал быть самим собой, он уже не принадлежал только самому себе, что так будет и впредь, а в классе были и старые курильщики, и развратники, циники, борцы и атлеты.

В 1898 году А. Блок, не испытывая тяги ни к одному из направлений жизни, легко поступил на юридический факультет, но быстро разочаровался и в 1901 году перевёлся на филологический факультет Петербургского университета, который завершил в 1906 году.

И все эти годы Блок писал лирические стихи, изредка печатал их в единственном экземпляре журнала «Вестник», который он сам и редактировал, и собирал материалы друзей, товарищей, коллег. А знакомство в 1895 году с Любовью Менделеевой, старшей дочерью Дмитрия Ивановича Менделеева, вовлекло Блока в театральную жизнь, в доме Менделеевых часто ставили театральные постановки. Блок играл Скупого рыцаря, за что получил 10 июля 1899 года лавровый венок. Особенно любил Шекспира, в пьесе «Юлий Цезарь» ему доверили роль Антония, в пьесе «Гамлет» Гамлета. В «Заметках о Гамлете» Блок, ссылаясь на Гёте, пишет: «От природы Гамлет прекрасен – чист, благороден, нравствен, но ему не по силам обязанность, которую он не может сбросить с себя по ее святости, не может исполнить по собственной слабости. Так думал Гёте» (Собр. соч. Т. 7. С. 439). Вживаясь в роль Гамлета, Блок прочитал Белинского, Тургенева, Гервинуса, Брандеса, Ярославцева, Гнедича, ознакомился с переводами «Гамлета» на русский язык К. Р., Соколовского, Кронеберга, Полевого, Вронченко, Кетчера. И дальнейшие заметки о роли Гамлета свидетельствуют о большой подготовительной работе Блока для того, чтобы с блеском сыграть свою роль. Шекспира Блок любил глубоко и всесторонне. И не зря он думал о карьере артиста. Но поэтическая сила перетянула. По свидетельству биографов, в частности М.А. Бекетовой, написавшей в очерке «Веселость и юмор Блока», что Блок был живым, «простодушным, невинным и милым», в «настоящем Блоке было много светлого юмора и самой непосредственной, детской веселости», юмор и насмешки не покидали его, когда он читал юмористические или сатирические произведения, он был склонен к забавам и игре в шуточных рисунках и шарже (Там же. С. 617–619). И вот в душе этого умного и весёлого человека возникла мысль покончить жизнь самоубийством. Он даже написал прощальную записку, в которой в своей смерти просил никого не винить, признавал, что он верует в единую святую соборную и апостольскую церковь. Было это 7 ноября 1902 года, накануне объяснения с Любовью Менделеевой. Объяснение состоялось, а в этом случае отпали и основные причины покончить с жизнью. Так вот юмор и мысли о смерти соединились в душе Александра Блока. В 1903 году состоялась свадьба Александра Блока и Любови Менделеевой.

А жизнь России в это время бурлила тревогами, демонстрациями студентов, рабочих, недовольством крестьян. Но Блок был далёк от общественной жизни, он по-прежнему слагал стихи о Прекрасной Даме, увлекался творчеством Владимира Соловьёва, поэта и философа, он следовал за ним в попытках понять закономерности человеческой судьбы, его собственные стихи были пронизаны эротикой, мистицизмом, религиозными мотивами. Впоследствии Блок сам прокомментировал свои ранние стихи, без его подсказки иные его произведения кажутся заумными и непонятными.

1903 год Александр Блок считает началом своего творческого пути. «Этот год я считаю годом своего литературного крещения», – вспоминал Блок. И дейстительно, в журнале «Новый путь» были опубликованы десять стихотворений (в августе 1902 года Блок читал свои стихи Зинаиде Гиппиус и Дмитрию Мережковскому, стихи понравились, Блок отправил их в журнал), затем несколько стихотворений было опубликовано в альманахе «Северные цветы» (в письме Брюсову 1 февраля 1903 года Блок просил подписать публикацию его стихов полностью: Александр Блок, потому что отец его, профессор Блок, подписал свою диссертацию А. Блок). В 1904 году вышла книга Александра Блока «Стихи о Прекрасной Даме», куда вошли любовные лирические стихотворения, в большей степени посвящённые Любови Менделеевой.

Блок хорошо знал современную литературу, классическую философию, западную литературу, читал почти все книги Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус, Вячеслава Иванова, Валерия Брюсова, увлёкся символизмом, читал первые статьи Андрея Белого, принял его как гениального, подробно писал ему и получал ответные письма, словом, был одним из образованнейших людей своего времени, внимательно следившим за современными литературными процессами.

26 ноября 1903 года Блок, прочитав очередную книгу В. Брюсова, написал ему письмо:

«Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.

Каждый вечер я читаю «Urbi et orbi». Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть.

Что же Вы еще сделаете после этого? Ничего или —? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), – это отказать себе в чести печататься в Вашем Альманахе, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого, я умолкаю только теперь.

Александр Блок» (Собр. соч. Т. 8. С. 72).

В это время Александр Блок как бы завершает свой любовный цикл стихотворений, в которых он то раскрывает поток своих интимных любовных признаний, окрашенных религиозностью и мистикой, то неожиданно пробивается в них острая социальная тема (стихотворение «Фабрика» московский цензор вычеркнул в апреле 1904 года), то снова возникает священный для него сюжет – лирический дневник его интимных переживаний.

В это время начинается бурная переписка А. Блока и А. Белого. В это время Блок завершает университетскую работу «Болотов и Новиков», читает выходящие книги, особенно новые книги о символизме, и даёт им оценку: высоко отзывается о поэзии Вячеслава Иванова, вникает в его теоретический разговор о символизме, высказывает свои собственные суждения; в статье «Краски и слова» Блок полемизирует с теми критиками, кто привычно и беззаботно пишет о символистах, поверхностно, бездумно зачисляет в символисты всех, кто только крикнет: «Я символист!»; резко полемизирует с автором книги о Лермонтове Н. Котляревским: «Будем надеяться, что болтовня профессора Котляревского – последний пережиток печальных дней русской школьной системы – вялой, неумелой и несвободной, плоды которой у всех на глазах»; пишет превосходный очерк «Михаил Александрович Бакунин», вызвавший полемику среди символистов: «Чиновники плюются и корчатся, а мы читаем Бакунина и слушаем свист огня»… Словом, в журналах и газетах «Вопросы жизни», «Золотое руно», «Слово», «Перевал» предстаёт замечательный профессиональный критик и публицист Александр Блок, который внимательно и заинтересованно следит за литературной и театральной жизнью, давая глубокие и принципиальные оценки тем или иным художественным явлениям.

Возникают журналы «Мир искусства» (1899–1904), «Новый путь» (1903–1904), «Весы» (1904–1909), «Золотое руно» (1906–1909), которые принимают статьи и стихи Блока, появляются издательства «Скорпион» (1900) и «Гриф» (1903), в которых печатаются Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, Андрей Белый со своими стихами и программными статьями, в которых проповедовался ярый индивидуализм и религиозный взгляд на мироустройство.

Общественные движения, студенческие, рабочие, крестьянские, стали больше привлекать и воздействовать на поэтическую душу поэта, всё чаще и чаще прислушивавшегося к улице. Замкнутый дом в Петербурге и в Шахматове то и дело подвергался ударам со стороны общества, вносящего разные толки о происходящем в действительности. Блок верит в перемены. Самодержавие умирает на глазах, что заменит его? – эти мысли постоянно бродили в душе поэта. События 1905 года ещё чётче обозначают в поэзии Блока общественно значимые мотивы. Во вторую книгу «Нечаянная радость» (М., 1907) А. Блок включает большую часть современных стихотворений. И вторую книгу Блока критики одобрили, высказав ряд замечаний о разрыве с любовной темой и отметив очевидное внимание автора к современности, к недавним революционным событиям, к митингам, к демонстрациям (в одной из демонстраций в 1905 году Блок принимал участие); таких стихотворений было немного, но внутренняя энергия этих стихотворений звала к переменам в обществе. Блок, конечно, не знал, к каким переменам придёт общество, но предчувствовал их.

Третью книгу стихотворений «Снежная маска» (СПб., 1907) Блок посвятил Нине Николаевне Волоховой, артистке театра Комиссаржевской, которая вскружила ему голову. В это же время, предчувствуя перемены в обществе, когда наступила свобода отношений между полами, Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок тоже позволила себе любовные увлечения. Так сложно и противоречиво сложилась их совместная жизнь.

Следует отметить замечательные и глубокие статьи Александра Блока «О реалистах» (1907), «О лирике» (1907), «Творчество Фёдора Сологуба» (1907), «О драме» (1907), «О современной критике» (1907), «Литературные итоги 1907 года» (1907), в которых Блок высказал своё отношение к острым вопросам современной жизни; тут сказалась и его филологическая выучка, и собственный накопленный художественный опыт.


После революции 1905 года всколыхнулась и душа Александра Блока, увидевшая сложность и противоречивость русской жизни. Он понял, что в драматургии легче скрыть свой истинный замысел. В июле 1905 года Блок написал стихотворение «Балаганчик», опубликованное в сборнике «Нечаянная радость» (1907). Стихотворение привлекло внимание, и Г.И. Чулков (1879–1939) написал Блоку, что ему вскоре придётся для нового театра написать сцены по «Балаганчику». Блок это принял как своеобразный заказ разработать тему «Балаганчика» в драматические сцены. В январе 1906 года Блок начал работать и через два дня сообщил Чулкову, что «Балаганчик» закончен. В апреле 1906 года с подзаголовком «Лирические сцены» произведение опубликовано Чулковым в альманахе «Факелы», затем «Балаганчик» выходил в книгах Блока – «Лирические драмы» (1908) и «Театр» (1908).

В.Э. Мейерхольд, которому и были посвящены «Лирические сцены», поставил пьесу в театре В.Ф. Комиссаржевской, и 30 декабря 1906 года состоялась премьера. Реакция Александра Блока, зрителей и прессы была совершенно различной. Блок присутствовал на репетициях, радовался постановке, которую считал «идеальной», присутствовал на спектаклях и кланялся зрителям, которые то освистывали постановку, то приветствовали новые формы театрального действия. Предчувствуя разномыслие и неудачу, Г.И. Чулков сделал обстоятельное сообщение о творческом замысле и основных идеях пьесы: «В «Балаганчике» А. Блок приближается к своей возлюбленной в маске скомороха, подобно тому как средневековый гаер подходил к мадонне, напевая песенку, исполненную своеобразной печали и юмора. Образы Пьеро и Арлекина необходимы Блоку, чтобы за этими масками скрыть великое отчаяние сомневающегося мудреца…» (Молодая жизнь. 1906. 27 декабря). В. Мейерхольд тоже поделился своими воспоминаниями о постановке пьесы и оформлении спектакля (Мейерхольд Вс. О театре. СПб., 1913).

О своих впечатлениях о спектакле рассказывали все тот же Г.И. Чулков, М.А. Бекетова, С.А. Ауслендер, С.М. Городецкий, вспоминали, что за три недели спектакль поставили пять раз, на спектакле свистели и кричали, но были и шумные аплодисменты, Блок кланялся и тем, кто свистел и орал, и тем, кто шумно аплодировал. В газетах появились отклики, чаще всего ругательные. «Речь», «Биржевые ведомости», «Новое время» писали, что этот спектакль – «жалкая белиберда», «бред куриной души», «это претенциозно, манерно и фальшиво». В августе 1907 года спектакль показали в Москве. Тот же отрицательный гул на полосах газет «Московские ведомости», «Русские ведомости», «Русское слово». Лишь «Голос Москвы», «Новости сезона», журнал «Золотое руно» высказали свои мысли об оригинальности пьесы и новых формах новой драмы. Но со временем «Балаганчик» вошёл в репертуар многих русских и европейских театров.

В то же лето 1906 года Александр Блок начал работать над новой пьесой: «Короля на площади» он закончил в октябре. В письме В. Брюсову Блок сообщал, что пьеса пойдёт в театре Комиссаржевской, но он побаивается «разностильности» и цензуры. Так оно и получилось: в январе 1907 года театральная цензура запретила пьесу к постановке. Слишком много в ней было откликов на события русской революции 1905 года, намёки на царскую слабость, на разрушения, которые вскоре придут, и мечты о счастливой жизни рухнут. И позднее Мейерхольду так и не удалось поставить пьесу в театре. А незадолго до смерти А. Блок разочаровался в ней и назвал эту пьесу «петербургской мистикой» (Феникс: Альманах. 1922. С. 156).

В это же время Блок задумал переделать ряд своих стихотворений в драматическую форму. Такие стихи, как «Незнакомка», «Там дамы щеголяют модами…», «Шлейф, забрызганный звездами…», «Там, в ночной завывающей стуже…», легко укладываются в лирическую драму «Незнакомка»: тот же уличный кабачок, пьяные посетители кабачка, Поэт, Звездочёт, Голубой и Незнакомка:

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух…
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна…
(Собр. соч. Т. 2. С. 185–186).

Лирическую драму «Незнакомка» Блок опубликовал в журнале «Весы» (1907. № 5–7), затем она вошла в книги «Лирические драмы» (1908) и «Театр» (1916 и 1918). Драму хотел поставить Мейерхольд, но цензура снова была непреклонна. 28 ноября 1907 года цензор написал свою резолюцию: «Пьеса эта представляет такой декадентский сумбур, что разобраться в ее содержании я не берусь. То обстоятельство, однако, что, судя по некоторым намекам, автор в лице «незнакомки» изобразил богоматерь, следует признать достаточным поводом к запрещению этой пьесы» (Собр. соч. Т. 4. С. 576). Предприняты были попытки поставить эту драму, но чаще всего неудачно. Впервые поставила «Незнакомку» 3 февраля 1913 года студия мо лодых актёров под руководством артистки Художественного театра С.В. Халютиной. 6 февраля 1907 года «Московские ведомости» напечатали статью, в которой говорилось, что «Незнакомка» относится к «самым крайним течениям модернизма… смена настроений и переживаний автора воплощается в капризно-причудливых образах, подобных сонным грезам».

В предисловии к сборнику «Лирические драмы» («Балаганчик», «Король на площади», «Незнакомка») А. Блок высказал ряд поучительных мыслей, которые помогают понять его драмы. Лирика не учит жизни, она лишь обогащает душу и усложняет переживания, а три маленькие лирические драмы тоже ничему не учат, «никаких идейных, моральных или иных выводов» он здесь не делает: «переживания отдельной души, сомнения, страсти, неудачи, падения, – только представлены в драматической форме»: «Все три драмы связаны между собой единством основного типа и его стремлений. Карикатурно неудачливый Пьеро в «Балаганчике», нравственно слабый Поэт в «Короле на площади» и другой Поэт, размечтавшийся, захмелевший и прозевавший свою мечту в «Незнакомке», – все это как бы разные стороны души одного человека; так же одинаковы стремления этих трех: все они ищут жизни прекрасной, свободной и светлой, которая одна может свалить с их слабых плеч непосильное бремя лирических сомнений и противоречий и разогнать назойливых и призрачных двойников. Для всех трех прекрасная жизнь есть воплощение образа Вечной Женственности: для одного – Коломбина, светлая невеста, которую только больное и дурацкое воображение Пьеро превратило в «картонную невесту»; для другого – Дочь Зодчего, красавица, лелеющая библейскую мечту и погибающая вместе с Поэтом; для третьего – Незнакомка, звезда, павшая с неба и воплотившаяся для того, чтобы опять исчезнуть, оставив в дураках Поэта и Зодчего» (Собр. соч. Т. 4. С. 434).

И тут же в апреле 1907 года возникает замысел написать пьесу «Песня Судьбы», совершенно непохожую на законченные. Блок пишет В. Брюсову, в нескольких письмах признаётся матери, что мучает его ещё один творческий замысел, это любимая его пьеса. В конце апреля – начале мая 1908 года Блок читает пьесу у себя дома, присутствуют А.М. Ремизов, Е.П. Иванов, В.А. Зоргенфрей, Г.И. Чулков, Л.Н. Андреев, Ф.К. Сологуб, А.Л. Волынский, В.И. Иванов, М.А. Волошин, Е.Е. Лансере. Л. Андреев просил Блока отдать пьесу для «Шиповника», Комиссаржевская просила отдать её для постановки в своём театре, но Блок мечтал поставить «Песню судьбы» в Художественном и передал текст Станиславскому и Немировичу-Данченко. 3 декабря 1908 года Станиславский признался в письме, что прочитал пьесу четыре раза, многое ему понравилось, но пьесу отклонил. Блоку предлагали поставить пьесу в других театрах, но Блок решительно отказывался, продолжая работать над ней. Опубликовал пьесу в девятом номере альманаха «Шиповник» за 1909 год.

Противоречивость А. Блока объясняется очень просто: в основе пьесы автобиографический момент его жизни, Герман – это он, а Фаина – это Н.Н. Волохова, артистка театра Комиссаржевской.

В эти дни Александра Блока увлекает автобиографическая поэма «Возмездие» (1910–1921), которую он так и не закончил. Начал думать о большой поэме сразу после смерти отца и пребывания в Варшаве. Во время торжественных похорон и после Александру Блоку пришлось разговаривать с десятками людей, и внутреннее обличье отца предстало у него совсем в другом свете: «Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула», – писал Блок матери 4 декабря 1909 года из Варшавы (Собр. соч. Т. 8. С. 298). Своими глазами Блок увидел жизнь близкого ему человека, без рекомендаций и советов со стороны матери и её близких, и понял как художник трагедию своего отца. И в поэме Блок торжественно перечисляет чуть ли не все события того времени в Петербурге, и возвращение славных солдатских полков после победы над турками и освобождения Болгарии и Сербии, и жандармские налёты на появившихся революционеров, действовавших нелегально, вспоминает Софью Перовскую, Степняка-Кравчинского, Кибальчича, вспоминает тревожную обстановку девятнадцатого столетия и с горечью пишет в первой главе поэмы: «Век девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век! Тобою в мрак ночной, беззвездный Беспечно брошен человек! Век буржуазного богатства (Растущего незримо зла!). Под знаком равенства и братства Здесь зрели темные дела… А человек? – Он жил безвольно: Не он – машины, города, «Жизнь» так бескровно и безбольно Пытала дух, как никогда… Но тот, кто двигал, управляя Марионетками всех стран, – Тот знал, что делал, насылая Гуманистический туман: Там, в сером и гнилом тумане, увяла плоть и дух погас… Там – вместо храбрости – нахальство, А вместо подвигов – «психоз» (Собр. соч. Т. 3. С. 304). С такой же беспощадностью Блок характеризует и следующий век: «Двадцатый век… Еще бездомней, Еще страшнее жизни мгла (Еще чернее и огромней Тень Люциферова крыла)…» (Там же. С. 305). Нет, уговаривает себя поэт, мир не прекрасен, как обещал он в прологе, а наполнен необъяснимыми противоречиями, ненавистью, злобой и страстью, сулящей разрушить рубежи и обещающей «неслыханные перемены, невиданные мятежи». И непременное сопоставление России и Европы: «Уж осень семьдесят восьмую Дотягивает старый век. В Европе спорится работа, А здесь – по-прежнему в болото Глядит унылая заря…» Все позабыли идущие по Петербургу солдаты, «Болезнь, усталость, боль и голод, Свист пуль, тоскливый вой ядра, Зальдевших ложементов холод, Негреющий огонь костра…». Вспомнил Блок и Белого Генерала на белом Коне, Скобелева, который стоял под градом пуль, вспомнил, как полковник помогал тащить пушку горными тропами, вспомнил и в назидание сказал, что «власть торопится скорей всех тех, кто перестал быть пешкой, в тур превращать, или в коней…» И на этом фоне Блок показывает жизнь дворянской семьи, особенно ярко показан салон Анны Павловны Вревской, где бывали и ботаник Бекетов, и Достоевский, «В салоне этом без утайки, Под обаянием хозяйки, Славянофил и либерал Взаимно руку пожимал», сюда стал частенько похаживать «один ученый молодой», заметил его Достоевский, назвал его красавцем, похожим на Байрона, красив, умён, поэт, «Он впрямь был с гордым лордом схож Лица надменным выраженьем И чем-то, что хочу назвать Тяжелым пламенем печали» (Там же. С. 321). Наш Байрон блестяще защитил диссертацию, принял кафедру в Варшаве, сделал предложение одной из дочерей Бекетова, и оба укатили в Варшаву. А потом, через два года, разошлись. И что от него осталось – вот вопрос…

В поэме Блок хотел подвести итоги жизни своей семьи, до известной степени итоги и своей жизни. Он видел, какой железной поступью идут XIX и XX века, выгребая из человека великие и благородные ценности. В предисловии к поэме «Возмездие» 12 июля 1919 года А. Блок писал: «Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.).

Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается и следа, сама она, если еще остается существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек – и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка…» (Там же. С. 297–298). Так же засосало и некогда блестящего молодого человека, ставшего профессором, членом Союза русского народа, а потом оказавшегося «неузнаваемым»:

Так, с жизнью счет сводя печальный,
Презревши молодости пыл,
Сей Фауст, когда-то радикальный,
«Правел», слабел… и всё забыл;
Ведь жизнь уже не жгла – чадила,
И однозвучны стали в ней
Слова: «свобода» и «еврей»…
(Там же. С. 339)

Блок хорошо помнил полемику, которую развязал Андрей Белый своей жесткой статьёй против еврейской «штемпелёванной» культуры, которая хлестала со страниц газет и журналов. Блок дружил с Мейерхольдом, который ставил его пьесы, дружил со многими евреями, но то, что произошло после Февральской революции, просто поразило А. Блока. В различных советах замелькали еврейские лица, которые мечтали добиться власти…

Вот любопытная запись в его дневнике: «История идет, что творится; а жидки жидками: упористо и смело, неустанно нюхая воздух, они приспосабливаются, чтобы не творить… так как сами лишены творчества; творчество – вот грех для еврея… Господи, когда, наконец, я отвыкну от жидовского языка и обрету вновь свой русский язык… Со временем народ все оценит и произведет свой суд, жесткий и холодный, над всеми, кто считал его ниже, кто не только из личной корысти, но из своего еврейского интеллигентского недомыслия хотел к нему спуститься» (Собр. соч. Т. 7. С. 276–277).

Блок часто в критических статьях, в заметках, в дневнике, в письмах писал о грандиозных переменах в жизни России; только что закончилась одна революция в России, а скоро придёт и другая. В письме матери 8 января 1908 года есть такие строки: «Жить нестерпимо трудно… Такое холодное одиночество – шляешься по кабакам и пьешь. Правда, пью только редкими периодами, а все остальное время – холоден и трезв, злюсь и оскаливаюсь направо и налево – печатно и устно» (Собр. соч. Т. 8. С. 224). В письме В.В. Розанову 20 февраля 1909 года Блок, отвечая на ряд выпадов против его позиции, писал: «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость, семидесятилетний сифилитик, который пожатием руки заражает здоровую юношескую руку. Революция русская в ее лучших представителях – юность с нимбом вокруг лица. Пускай она даже не созрела, пускай часто отрочески не мудра, – завтра возмужает. Ведь это ясно как божий день.

Нам завещана в фрагментах русской литературы от Пушкина и Гоголя до Толстого, во вздохах измученных русских общественных деятелей ХIХ века, в светлых и неподкупных, лишь временно помутившихся взорах русских мужиков – огромная (только не схваченная еще железным кольцом мысли) концепция живой, могучей и юной Руси. Если где эти заветы хранятся, то, конечно уж, не в сердцах «реальных политиков» (хотя бы реальнейших из них и живейших – кадет), не в столыпинском, не в романовском, – но только в тех сердцах, которые тревожно открыты, в мыслях, которые вбирают в себя эту концепцию, как свежий воздух…

Если есть чем жить, то только этим» (Там же. Т. 8. С. 277).

Во время гастролей МХТ в Петербурге А. Блок смотрел спектакли «Три сестры» А. Чехова, «Синяя птица» Метерлинка, «У врат царства» Гамсуна, «Ревизор» Гоголя. После «Трёх сестёр» был совершенно потрясён. «Это – угол великого русского искусста, – писал он матери 13 апреля 1909 года, – один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины… Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила такую почву – для злобы и ссоры друг с другом. Все мы живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга» (Там же. С. 281). Блок, если бы не был русским, глубоко презирал бы несчастную Россию «с ее смехо творным правительством» и «с ребяческой интеллигенцией», та же Россия, о которой он постоянно думал, остаётся «в мечтах» (Там же. С. 283). И таких высказываний в письмах А. Блока можно привести множество: общий враг российская государственность, а настоящая Россия – в мечтах.

В это время Александр Блок узнал, что в московском Литературно-художественном кружке с докладом о судьбах русского символизма выступил Вячеслав Иванов, о том, что докладчика поддержали Андрей Белый и Эллис, а Валерий Брюсов отозвался о докладе холодно. Вячеслав Иванов прислал Блоку письмо, приглашая его выступить после того, как он произнесёт доклад в Петербурге: в письме говорилось, что он скажет о современном состоянии символизма, о том, что вызвало «сенсацию» в близких ему кругах в Москве и что вызвало идейный раскол с Брюсовым. Блок знал исходные положения доклада Вячеслава Иванова и почти две недели работал над своим выступлением. 8 апреля 1910 года Блок выступил с докладом «О современном состоянии русского символизма» в Обществе ревнителей художественного слова. Блок, как и Иванов, отправили свои тексты в журнал «Аполлон», где оба доклада были напечатаны (1910. № 8). 26 марта 1910 года Блок набросал план своего выступления в обществе, где отметил важнейшие теоретические соображения: что мир волшебен, он противостоит позитивизму и утилитаризму, художник свободен, ему всё позволено: «Старый символизм – окончился. Мы переходим в синтетический период символизма», «Символ должен стать динамическим – обратиться в миф» (Записные книжки. С. 168). И в докладе эти записи воплотились в убедительные и логически выстроенные слова. Символистом можно только родиться, осмыслить что бы то ни было вне символа нельзя – вот один из главных выводов доклада А. Блока. «Мой вывод таков: путь к подвигу, которого требует наше служение, – завершал свой доклад Блок, – есть – прежде всего – ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета. Должно учиться вновь у мира и у того младенца, который живет ещё в сожжённой душе.

Художник должен быть трепетным в самой дерзости, зная, чего стоит смешение искусства с жизнью, и оставаясь в жизни простым человеком» (Собр. соч. Т. 5. С. 436).

Начавшаяся полемика после этих выступлений Иванова и Блока свидетельствовала лишь об одном – у каждого символиста было своё мнение и о символистах и о том, что они сделали в литературе. В. Брюсов тут же написал статью «О «речи рабской» (Аполлон. 1910. № 9), затем последовала статья Андрея Белого «Венок или венец» (Аполлон. 1910. № 11), затем С. Городецкий написал статью «Страна Реверансов и ее пурпурно-лиловый Бедекер» (Против течения. 1910. 15 октября), а Д. Мережковский как бы подводил итоги дискуссии в статье «Балаган и трагедия» (Русское слово. 1910. 14 сентября). Блок написал ответ Мережковскому, посчитав выступление того клеветническим, но так и не послал его в редакцию газеты или журнала.

Затем начинаются циклы стихотворений – «Снежная маска», «Возмездие» («О доблестях, о подвигах, о славе»), «На поле Куликовом», «Россия» («Опять, как в годы золотые…»), «Кармен», «Соловьиный сад», – которые сделали имя Александра Блока бессмертным.

Мировая война, участие в ней в качестве табельщика 13-й инженерно-строительной дружины Земского и городского союзов (Земгора), сбор материалов для будущих работ, другой творческой работы просто не возникает в его поэтической душе… Февральскую революцию Блок встретил восторженно, начал работать редактором стенографических отчётов Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию преступлений царского правительства. Собирает материал для статьи «Последние дни старого режима». «Переворот 25 октября, крах Учредительного Собрания и Брестский мир Ал. Ал. встретил радостно, с новой верой в очистительную силу революции, – писала М.А. Бекетова. – Ему казалось, что старый мир действительно рушится, и на смену ему должно явиться нечто новое и прекрасное. Он ходил молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами и прислушивался к той «музыке революции», к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах, по его собственному свидетельству. Этот подъем духа, это радостное напряжение достигло высшей точки в то время, когда писалась знаменитая поэма «Двенадцать» (январь 1918 г.) и «Скифы». Поэма создавалась одним порывом вдохновения, сила которого напоминала времена юности поэта.

«Двенадцать» и «Скифы» появились впервые в газете «Знамя труда», в журнале «Наш путь» и в том же 1918 г. были напечатаны отдельной книжкой в московском издательстве «Революционный социализм» со статьей Иванова-Разумника. Поэма произвела целую бурю: два течения, одно восторженно-сочувственное, другое – враждебно-злобствующее, боролись вокруг этого произведения. Во враждебном лагере были такие писатели, как Д. Мережковский и З. Гиппиус. Одни принимали «Двенадцать» за большевистское credo, другие видели в них сатиру на большевизм, более правые возмущались насмешками над обывателями и т. д.» (Воспоминания об Александре Блоке. С. 172).

И кредо, и сатира – одновременно, если только посмотреть на поэму объективно. Революция не была одномоментной, революция была многоплановой, когда большевистские лозунги превращались в сатирические обличения конкретных образов. Любовь Дмитриевна часто и с успехом читала эту поэму на театральных представлениях, на одном из них к ней подошёл А.И. Куприн и поблагодарил за исполнение поэмы. Сатира Блока в поэме обращена не только к буржуям, к старому миру, который пал и остатки его разрушаются на глазах действующих лиц, но и к лику красногвардейцев, вставших в строй «двенадцати» с самого дна общества и бодро шагающих по площадям отживающего мира, – прежде у них ничего не было, ни дома, ни семьи, ни родины.

Есть точные указания самого автора поэмы «Двенадцать», которые многое проясняют в творческом замысле поэта, приведу их полностью, чтобы устранить те споры, которые существовали в восприятии поэмы: «…в январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 («Снежная маска», сборник стихов, посвященный Наталье Николаевне Волоховой) или в марте 1914 (сборник стихов «Кармен», посвященный артистке Музыкального театра Любови Александровне Дельмас. – В. П.). Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией: например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, – будь они враги или друзья моей поэмы.

Было бы неправдой, вместе с тем, отрицать всякое отношение «Двенадцати» к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях – природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже тогда происходила буря, – легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! – Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над ними. Я смотрел на радугу, когда написал «Двенадцать»; оттого в поэме осталась капля политики.

Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец – кто знает! – она окажется бродилом, благодаря которому «Двенадцать» прочтут когда-нибудь не в наши времена. Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией; но – не будем сейчас брать на себя решительного суда. 1 апреля 1920» (Собр. соч. Т. 3. С. 474–475).

Чуть ли не первым откликнулся на выход в свет поэм «Двенадцать» и «Скифы» Андрей Белый. 17 марта 1918 года Андрей Белый, назвав «Скифы» такими же огромными и эпохальными, как «Куликово поле», советует Блоку соединять «с отвагой и осторожность». В ответном письме Блок благодарит друга за поддержку, действительно, в январе и феврале он ощущал «такое напряжение», что «начинал слышать сильный шум внутри и кругом себя и ощущать частую физическую дрожь». И советует другу не пугаться поэмы «Двенадцать». А 12 августа 1918 года Александр Блок в письме Ю.П. Анненкову выражает согласие с его иллюстрациями к отдельному изданию поэмы «Двенадцать», художник увидел то, что он задумал: «Для меня лично всего бесспорнее – убитая Катька (большой рисунок) и пес (отдельно – небольшой рисунок). Эти оба в целом доставляют мне большую артистическую радость, и думаю, если бы мы, столь разные и разных поколений, – говорили с Вами сейчас, – мы многое сумели бы друг другу сказать полусловами». Блок решительно возражает против рисунков «Катька с папироской» и «с Христом». В рисунке «Катька с папироской» чувствуется «неожиданный и нигде больше не повторяющийся налет «сатириконства». Никакой сатиры, пишет Блок, в образе Катьки не должно быть. Не угадал художник и образ Христа: «Он совсем не такой: маленький, согнулся, как пес сзади, аккуратно несет флаг и уходит» (Собр. соч. Т. 8. С. 514). И образ Иисуса Христа возник неожиданно для поэта, ведь он писал поэму в состоянии экстаза, возник, и никуда от него не денешься.

Близко знавший Блока и часто бывавший у него В.А. Зоргенфрей, вспоминая дни после Октябрьского переворота, рассказал, как Блок резко осуждал пальбу под окнами его квартиры, вместе с тем, наблюдая, как грабят погреба, говорил: все это сложившееся надо принять; он же упомянул, как Блок лихорадочно составлял письмо М. Пришвину, назвавшему Блока в газете «Воля страны» (16 февраля 1918 года) «большевиком из «Балаганчика» (Ответ Александру Блоку). Но самое интересное в воспоминаниях В.А. Зоргенфрея – это отношение к поэме «Двенадцать», которую он прочитал ещё в рукописи в конце января 1918 года. «О «Двенадцати» написано много и будет написано еще больше, – отмечал он. – Одни видят в «Двенадцати» венец художественного достижения и все творчество Блока предыдущих периодов рассматривают как подход к этому достижению; для других «Двенадцать» – стремительное падение с художественных высот в бездну низкого политиканства… Туман современности, еще не рассеявшийся, кутает эту поэму в непроницаемую броню; художественная ее ценность слабо излучается сквозь серую пелену, и только смутно давят очертания тяжеловесного целого… В представлении многих, Блок, по написании «Двенадцати», стал «большевиком»; приняв совершившееся, понес за него ответственность. Столь примитивное толкование устраняется даже тем немногим, что доступно в настоящее время обнародованию из личных о нем воспоминаний.

«…На память о страшном годе» — написал Блок на моем экземпляре «Двенадцати», а весною этого года, перебирая вместе со мною возможные названия для моей книги, сказал уверенно: «Следующий сборник (после «Седого утра»), куда войдут «Двенадцать» и «Скифы», я назову «Черный день».

Этого «страшного» и «черного» не обходил он молчанием в разговорах, не смягчая и не приукрашивая, а лишь пытался осмыслить и освятить… После «Скифов» и «Двенадцати» перестал А.А. писать стихи. Неоднократно пытался я говорить с ним об этом, но объяснения А.А. были сбивчивы и смутны. «Разреженная атмосфера… множество захватывающих и ответственных дел…» (Зоргенфрей В.А. Александр

Александрович Блок // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 2. С. 27–28).

О судьбе Александра Блока, «очень значительной и знаменательной судьбе», откровенно и смело написал Николай Бердяев в статье «Мутные лики» (1923), посвящённой анализу воспоминаний о Блоке Андрея Белого: «В ней совершилась трагическая гибель ложной софианской романтики, изобличалось ее внутреннее бессилие. «Прекрасная Дама» не реальна, не онтологична у А. Блока. К бытийственной Софии тут нет даже отдаленного касания. Все погружено в мутную и двоящуюся атмосферу. И нет духовного сопротивления этой мути и двоению. «Балаганчик», очень замечательная вещь А. Блока, есть гибель «Прекрасной Дамы». Изобличается нереальность, неподлинность, неонтологичность всего. Мрак нарастает в душе А. Блока. Но вот за несколько лет до смерти ещё раз А. Блоку является призрак «Прекрасной Дамы», София в страшном небывалом обличье. Он увидел ее в образе русской революции. Тут образ Софии погружается в окончательную муть, погибает всякая явность в восприятии образа божественности. А. Блок жестокой смертью поплатился за свою галлюцинацию, за странный обман, которому он поддался. Он пишет «Двенадцать» – изумительную, почти гениальную вещь, лучшее, что было написано о революции. В «Двенадцати» дается подлинный образ революции со всей ее страшной жутью, но двойственность и двусмысленность доходят до кощунства. Тут А. Блок позволяет себе страшную игру с ликом Христа. Романтически мечтательное софианство А. Блока не открыло ему пути к восприятию лика и образа Христа. Через Христа только можно было преодолеть соблазн двоящихся мыслей. После этого жизнь А. Блока погружается в окончательный мрак. Вновь меркнет для него обманчивый образ «Прекрасной Дамы», и он остается перед бездной пустоты. Он умирает от духовной болезни, от объявшего его душевного мрака и неверия. А. Блок – неверующая душа, всю жизнь тосковавшая по вере. Он видел обманчивые зори, миражи в пустыне и не увидел истинной зари. Так в трагической судьбе его изобличается ложь всего этого пути, всего этого течения в русской духовной жизни. Литература предчувствовала революцию, революция в литературе совершилась раньше, чем в жизни. Но пророком может быть назван лишь тот, кто духовно возвышается над этой стихией, о которой он пророчествует» (В кн.: О русских классиках. М., 1993. С. 324).

В последние годы жизни Блока часто говорили о его пессимизме. В письме 10 декабря 1920 года Г.П. Блоку Александр Блок писал: «Не принимайте во мне за «страшное» (слово, которое Вы несколько раз употребили в письме) то, что другие называют еще «пессимизмом», «разлагающим» и т. д. Я действительно хочу многое «разложить» и во многом «усумниться», но это – не «искусство» для искусства, а происходит от большой требовательности к жизни; от того, что, я думаю, то, что нельзя разложить, и не разложится, а только очистится. Совсем не считаю себя пессимистом» (Собр. соч. Т. 8. С. 531).

И словно напутственным завещанием служат слова Александра Блока в письме Надежде Александровне Нолле-Коган от 8 января 1921 года. Поэт, «бесконечно отяжелевший от всей жизни, на 99/100 слабый, грешный, ничтожный, но 1/100, лучшую свою часть, готов передать её ребенку, «человеку близкого будущего»: «Это пожелание такое: пусть, если только это будет возможно, он будет человек мира, а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истреблённое семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все ещё будет в нём кипеть, и бунтовать, и разрушать, как во всех нас, грешных, – то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть, пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, может быть, будет богато и ближайшее будущее… Жалейте и лелейте своего будущего ребёнка; и если он будет хороший, какой он будет мученик, – он будет расплачиваться за всё, что мы наделали, за каждую минуту наших дней» (Там же. С. 532).

И дети, рождённые после Октябрьского переворота, в самом деле «мученики» и действительно расплачивались за всё то, что сделали революционеры в ходе новых преобразований, «за каждую минуту наших дней».


Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. М.—Л., 1960–1963.

Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980.

Бекетова М.А. Воспоминания об Александре Блоке. М., 1990.

Николай Степанович Гумилёв
(3 (15) апреля 1886 – 25 августа 1921)

В семье морского врача коллежского советника Степана Яковлевича Гумилёва (через полгода произведён в статские советники) и его жены Анны Ивановны (в девичестве Львовой, дворянский род Львовых внесён в родословную книгу Тверской губернии), обоих православного исповедания, в Кронштадте 3 апреля 1886 года родился сын Николай – поэт, критик, общественный деятель. После отставки С.Я. Гумилёва, последовавшей за рождением Николая и получением пенсии, чаще всего жили в Царском Селе, где купили двухэтажный дом с садом и флигелями. В детстве произошло несчастье: пьяная нянька уронила Николая на разбитую бутылку, была повреждена бровь, что сделало его косоглазым и не пригодным, как показало будущее, к воинской службе. Начальное образование Николай получил дома, как только научился читать, рано стал сочинять басни, а потом – стихи. Весной 1895 года поступил в приготовительный класс царскосельской гимназии, но тягот её не выдержал, родители наняли домашнего учителя. Через год он поступил в гимназию Я.Г. Гуревича. Учился плохо, особенно по языкам, но увлекался зоологией и географией.

Летом 1897 года по состоянию здоровья С.Я. Гумилёва переехали в Железноводск, но, вернувшись в Петербург, Николай стал ходить во второй класс гимназии Гуревича.

Все эти годы Николай очень много читал – Майн Рид, Жюль Верн, Фенимор Купер, Гюстав Эмар, Луи Буссенар, Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Тютчев, Лонгфелло, Мильтон, Кольридж, Ариосто, посещал Мариинский театр, Александринский, присутствовал на пушкинских торжествах в Царском Селе, где с торжественной речью выступал директор Николаевской царскосельской гимназии Иннокентий Анненский.

По рекомендации врачей С.Я. Гумилёв с семьёй переехал в Тифлис, не сдавший экзамены за четвёртый класс в Петербурге Николай Гумилёв второй раз учился в четвёртом классе 1-й Тифлисской мужской гимназии, много писал, прозу и стихи, 8 сентября 1902 года газета «Тифлисский листок» напечатала стихотворение Н. Гумилёва «Я в лес бежал из городов…» – такое бывало в его юности: убегал, скрывался, потом возвращался. В Тифлисе он познакомился с дочерью основателя тифлисского русского театра М.М. Маркс, которой посвятил 14 любовных стихотворений, которые были записаны в альбом, случайно сохранившийся. В 1903 году семья вернулась в Царское Село, Н. Гумилёв учился в седьмом классе царскосельской гимназии, читал Бальмонта, Брюсова, философа Владимира Соловьёва, Ф. Ницше. 24 декабря 1903 года он познакомился с Анной Горенко, тоже учившейся в Царском Селе. Месяца через три Анна впервые побывала у Гумилёвых. На выпускном вечере брата Дмитрия Горенко Анна и Николай Гумилёв объяснились, Николай сделал ей предложение, но получил отказ.

«Страсть к путешествиям рано начала волновать душу Коле, – вспоминала его сестра Александра. – Ему хотелось ехать в неизведанные страны, где ещё не ступала нога европейца. Для этой цели он начал тренироваться: много плавал, нырял, стрелял без промаха, но охотиться не любил…» (В кн.: Гумилёв Н. Сочинения: В 3 т. Т. 3. М., 1991. Хроника. С. 349). В этой же «Хронике» много приведено документов и свидетельств о детских и юношеских годах становления поэтического таланта Николая Гумилёва, собранных Е. Степановым и другими литературоведами и историками литературы.

В 1905 году Н. Гумилёв издал в количестве трехсот экземпляров первую книгу стихотворений «Путь конквистадоров», где женские образы навеяны дружбой с Анной Горенко, будущей Анной Ахматовой. Первый отклик на этот сборник принадлежал Валерию Брюсову, который не обошёл недостатков начинающего автора. Так зародилась тесная творческая связь между Брюсовым и Гумилёвым. Их переписка играет большую роль в становлении поэтического осознания, самого себя и своих устремлений. С Анной Горенко он не виделся года полтора, затем были встречи, разговоры, чтение стихов, Анна тоже писала стихи, а месяца через два снова сделал ей предложение и снова ушёл ни с чем.

В мае 1906 года Н. Гумилёв получил аттестат зрелости, а в июне того же года – публикации в журнале «Весы» и газете «Слово». И на полгода он уезжает в Париж, посещает лекции в Сорбонне, видится с парижскими знакомыми Брюсова, посещает выставку «Два века русской живописи и скульптуры», устроенную Дягилевым, пишет стихи, в том числе поэму «Маскарад», посвящённую баронессе де Орвиц-Занетти, с которой у него был, как свидетельствуют современники, короткий роман, пишет статьи, прозу, пьесу «Шут короля Батиньоля». Очень обрадовало его письмо от Анны Горенко. В ответном письме он снова сделал ей предложение. Попытки познакомиться с Д. Мережковским, З. Гиппиус, Д. Философовым и войти в их круг оказались неудачными. С русскими художниками М.В. Фармаковским и А.И. Божеряновым Н. Гумилёв затеял издавать новый «двухнедельный журнал искусства и литературы» – «Сириус». Первый номер журнала послали В. Брюсову и в Киев Анне Горенко с просьбой прислать стихи для публикации. Во втором номере журнала опубликовано первое стихотворение Анны Горенко – литературный дебют Анны Ахматовой. И что ещё примечательно: 2 февраля 1907 года она написала письмо С.В. фон Штейну, в котором есть очень ценное признание: «…Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой…» (Там же. С. 352).

Николай Гумилёв вернулся в Петербург по призыву властей для прохождения воинской комиссии. В мае был в Москве, встретился с В. Брюсовым в его «Скорпионе», передал подборку стихов в журнал «Весы». «После нашей встречи я был в Рязанской губернии, в Петербурге, – писал Н. Гумилёв В. Брюсову 21 июля 1907 года, – две недели прожил в Крыму, неделю в Константинополе, в Смирне, имел мимолетный роман с какой-то гречанкой, воевал с апашами в Марселе и только вчера не знаю как, не знаю зачем очутился в Париже» (Там же. С. 353).

В Париже Гумилёв познакомился в мастерской художника С. Гуревича с Е.И. Дмитриевой, молодой обаятельной поэтессой, увлекавшейся и живописью, будущей Черубиной де Габриак, которая через два года станет причиной конфликта Гумилёва и Волошина. И писал стихи, посылал их в журналы и газеты, «Русская мысль», «Перевал», «Золотое руно», «Русь», «Раннее утро». В 1908 году в Париже Н. Гумилёв издал за свой счёт «Романтические цветы» – книгу, посвящённую А. Горенко. По свидетельству историков и биографов, у Анны предполагали туберкулёз, от которого недавно умерла её сестра. Современники и друзья знали о том, что экстравагантная, вспыльчивая натура Николая Гумилёва могла в случае кризиса пойти на самоубийство. Андрей Горенко тоже знал об этих критических минутах и рассказал об этом Анне, которая тут же прислала благоприятную телеграмму.

От воинской службы Гумилёва освободили. Творческой энергии было хоть отбавляй, и он писал и прозу, и стихи, журнал «Весы» регулярно их публиковал, триста экземпляров сборника стихов «Романтические цветы» вышли из типографии.

Вернувшись в Россию, Н. Гумилёв продолжал входить в литературный мир, познакомился с редакциями газет и журналов, газета «Речь» публиковала его рецензии на литературные новинки – так появились рецензии на книги Кузмина, Брюсова, Сологуба, Ремизова, Верховского, напечатал свои рассказы «Черный Дик», «Последний придворный поэт», познакомился наконец-то с В. Ивановым на его «Башне», с А. Толстым, А. Ремизовым, П. Потёмкиным, В. Комаровским, С. Городецким, познакомился с художниками, артистами, с М. Волошиным. Приехала в Петербург и Е.И. Дмитриева, с которой Гумилёв не раз встречался.

Н. Гумилёв, А. Толстой, П. Потёмкин попросили Вячеслава Иванова прочитать им курс лекций о поэзии, Иванов согласился, так возникла так называемая «Про-Академия», потом преобразованная в «Академию стиха» (Общество ревнителей художественного слова), сюда приходили и Осип Мандельштам, и Анна Ахматова. «Вы наверное уже слышали о лекциях, – писал Н. Гумилёв в апреле 1909 В. Брюсову, – которые Вячеслав Иванович читает нескольким молодым поэтам, в том числе и мне. И мне кажется, что только теперь я начинаю понимать, что такое стих…»

По совету отца Н. Гумилёв поступил на юридический факультет Петербургского университета, потом перешёл на филологический факультет. Начал собирать новую книгу стихотворений, пишет много статей, стихотворений, прозу.

25 мая 1909 года Волошин приглашает Гумилёва, Е. Дмитриеву, А. Толстого с супругой и многих других в Коктебель, обещает покой, творческую свободу и поклонение дарам природы. Весь июнь в Коктебеле Николай Гумилёв работал над поэмой «Капитаны», рассчитывал на взаимность с Елизаветой Дмитриевой, но ничего не получилось, был мрачен, неразговорчив, собирал камни. И не знал о том, что М. Волошин и Е. Дмитриева задумали разыграть сногсшибательную игру, послав в журнал «Аполлон» стихи Е. Дмитриевой под вымышленным именем – Черубина де Габриак. Эта интрига привела к нашумевшей дуэли. По счастью, последствий дуэли не было никаких.

Гумилёв по-прежнему бывал в «Башне» Вячеслава Иванова, в журнале «Аполлон», горевал о неудачной дуэли, встречался с друзьями. 26 ноября Гумилёв, Кузмин, Потёмкин, Толстой выехали в Киев. Гумилёв милостиво был встречен Анной Горенко. 29 ноября состоялся вечер современной поэзии, Гумилёв читал «Сон Адама» в присутствии Анны Горенко, которая наконец-то согласилась стать его женой.

30 ноября Гумилёв отправился в длительное путешествие в Абиссинию, побывал во многих городах, говорил на пяти языках сразу, признавался он в одном из писем, 2 февраля 1910 года был в Киеве у Анны Горенко. В Царском Селе скончался его отец, С.Я. Гумилёв, его похоронили на Кузьминском кладбище в Царском Селе.

Преимущественно в журнале «Аполлон» Гумилёв постоянно публикует «Письма о русской поэзии», читает множество поэти ческих сборников. Наконец, 16 апреля 1910 года в издательстве «Скорпион» выходит третья книга стихотворений Гумилёва – «Жемчуга».

В. Брюсов тут же известил Н. Гумилёва о выходе книги и высказал одобрительный отзыв. «Я вполне счастлив, что Вы, мой первый и лучший учитель, – писал Гумилёв В. Брюсову, – одобрили их. Считаться со мной как с поэтом придется только через много лет». Кроме В. Брюсова, о книге написали В. Иванов, С. Ауслендер, Г. Чулков, В. Гиппиус, И. Ясинский, В. Львов-Рогачевский, Л. Войтоловский, Е. Янтарёв, Н. Абрамович. В это же время в журнале «Аполлон» была опубликована первая теоретическая статья «Жизнь стиха». Гумилёв выехал в Киев. А далее – по «Хронике»: «25.04. – Означенный в сем студент С.-Петербургского университета Николай Степанович Гумилёв 1910 года апреля 25 причтом Николаевской церкви села Никольской Слободки Остерского уезда Черниговской губернии обвенчан с потомственной дворянкой Анной Андреевной Горенко». До 2 мая молодые прожили в Киеве, а потом – в Париж, в начале июня поселились в доме Гумилёвых в Царском Селе (Там же. С. 364–365).

По общему мнению критиков, литературоведов и действующих поэтов-символистов, символизм, сделав свое дело, угасал. Гумилёв придумал новое течение развития поэтической мысли – акмеизм, но и это предначертание просуществовало недолго. Вокруг названий поэтических течений возникали споры, конференции с долгими обсуждениями, но вскоре все поняли, что только правдивое искусство привлекает внимание читателей, а символизм, акмеизм, футуризм – это лишь попытки найти более разнообразные и многогранные средства передачи реальной действительности. «Пишите правду!» – раздавалось со всех сторон, и многие соглашались, но по-прежнему искали новые возможности обогащения поэтического языка.

В 1912 году у Гумилёвых родился сын – Лев Николаевич Гумилёв, будущий историк и географ. Но вскоре Н. Гумилёв и А. Горенко-Ахматова расстались (псевдоним Анны – это фамилия прабабушки), хотя во время военных действий не раз встречались.

Как только началась Первая мировая война, Гумилёв тут же пошёл на войну добровольцем, учился в офицерской школе, в 1915 году ушёл на фронт. За героические действия на фронте получил два Георгиевских креста, в 1915 году написал «Записки кавалериста», опубликованные в «Биржевых ведомостях», но угар прошел, остыл и к войне. Его снова потянуло к искусству. В конце 1915 года у Гумилёва выходит сборник стихотворений «Колчан» (М. – Пг., 1916). В марте 1916 года в чине прапорщика был отправлен в Русский экспедиционный корпус на Салоникский фронт. Побывал в Лондоне, в Париже, познакомился с английскими и французскими писателями, увлёкся художниками Н. Гончаровой и М. Ларионовым и в 1918 году вернулся в Россию. Встретился с Анной Ахматовой, которая попросила у него развод – она выходит замуж за В. Шилейко. Так начался заключительный этап жизни Н.С. Гумилёва.

Он ещё не растерял романтических представлений о революции. В разговорах с Кузминым, Лозинским задумали продолжать деятельность издательства «Гиперборей», Гумилёв порадовался выходу пьесы «Дитя Аллаха» в только что вышедшем «Аполлоне» (1917. № 6–7), на литературных вечерах встречался со всеми своими друзьями и коллегами, слушал «Двенадцать» А. Блока. В июне 1918 года поехали с А. Ахматовой в Бежецк для свидания с сыном. Анна Ахматова вспоминала эту поездку: «Мы поехали к Левушке в Бежецк. Было это на Троицу. Мы сидели на солнечном холме, и он мне сказал: «Знаешь, Аня, я чувствую, что я останусь в памяти людей, что жить я буду всегда…» 10 июня Ахматова надписала Гумилёву «Белую стаю»: «Моему дорогому другу Н. Гумилёву с любовью А. Ахматова».

В это время одна за другой вышли три книги Н. Гумилёва: африканская поэма «Мик», сборник стихотворений «Костёр», китайские стихи «Фарфоровый павильон».

Как только М. Горький задумал создать издательство «Всемирная литература», он начал собирать талантливых и знающих языки писателей для работы в издательстве. Жребий пал и на Н. Гумилёва, который с увлечением работал в издательстве – переводил английских и французских классиков, видя в этом огромную культурную ценность. Одновременно читает лекции для начинающих поэтов. Тогда же женится на А.Н. Энгельгардт. Относительное благополучие продолжалось недолго, всё чаще его выводили из себя постановления и приговоры ЧК и её всесилие. Правдивый и честный человек, он не скрывал своих симпатий и антипатий.

Он много выступал на вечерах, много ездил по России там, где не шли бои, знакомился с новыми поэтами и поддерживал их, сблизился с Осипом Мандельштамом, с художником Юрием Анненковым, с Пястом, с Г. Ивановым…

3 августа 1921 года был подписан ордер, в котором указывалось: «Произвести обыск и арест Гумилёва Николая Степановича, проживающего по Преображенской ул., д. 5/7, кв. 2, по делу № 2534 3 авг. 1921». В Доме искусств Н. Гумилёв был арестован. Дело № 2534 – это дело В. Таганцева, руководителя группы заговорщиков. 5 августа редакция «Всемирной литературы» направила в Петроградскую ЧК письмо, в котором просила рассмотреть причины ареста Н. Гумилёва и освободить его из-под ареста. 6 августа был допрошен В. Таганцев. 7 августа умер А.А. Блок. 9 августа следователь ЧК Якобсон допросил Н. Гумилёва.

А в это время в Россию пришёл голод. Был создан Всероссийский общественный комитет помощи голодающим, в состав его вошли, по рекомендации Горького, общественные деятели старого режима Кишкин, Щепкин, Н.В. Некрасов, Кутлер, Н.Н. Покровский, Брусилов, Кускова и другие того же ряда. Голодающих 25 миллионов. Шесть миллионов снялись с места, дети мрут тысячами. Только такой комитет мог что-то сделать, обращаясь к загранице. Но состав комитета не был согласован с Петроградским губисполкомом, с Зиновьевым, диктатором края. Горький дал телеграмму председателю комитета Каменеву о выходе из комитета. Это был скандал, ведь только что Горький обратился к зарубежным организациям с просьбой помочь России. В Петрограде аресты – ужасающие. Сотнями арестовывают. «В ночь сегодня – весь город гудел от автомобилей ЧК», – писал А.М. Горький Е. Пешковой.

В такой трагической ситуации и рассматривалось дело Н. Гумилёва. «Следующий допрос Гумилёва состоялся 18 августа, – цитирую по книге «Николай Гумилёв. Хроника». – Видимо, к этому времени его ознакомили с показаниями Таганцева. На этот раз он дал те показания, которые от него требовались. Он однозначно определил свою судьбу, сказав, на чьей стороне он оказался бы в случае распространения Кронштадтского восстания на Петроград, – не с теми, кто его судил; а это, – по их законам, – тягчайшее преступление… На судьбу Гумилёва уже не могли повлиять никакие обращения в высшие сферы власти, никакие самые представительные ходатайства, хотя они и были поданы» (С. 427).

Из заключения по делу № 2534 от 24 августа 1921 года:

«…Виновность в контрреволюционной организации гр. Гумилёва Н. Ст. на основании протокола Таганцева и его подтверждения вполне доказана.

На основании вышеизложенного считаю необходимым применить по отношению к гр. Гумилеву Николаю Станиславовичу (так! – В. П.) как явному врагу народа и рабоче-крестьянской революции высшую меру наказания – расстрел.

Следователь Якобсон (подпись карандашом)
Оперуполномоченный ВЧК (подпись отсутствует)».

1 сентября 1921 года в газете «Петроградская правда» был опубликован список расстрелянных участников так называемого таганцев-ского заговора – всего 61 фамилия. Тридцатым в списке значился: «30) Гумилёв Николай Степанович, 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Изд-во Всемирной литературы», беспартийный, б. офицер. Участник П. Б. О., активно содействовал составлению прокламаций к. – револ. содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности».

Здесь же есть примечание Л.Н. Гумилёва: «Хроника последних, тюремных дней жизни Н. Гумилева составлена на основе подлинного «Дела 214224» ВЧК, хранящегося в архиве КГБ, однако, опираясь на собственный опыт, должен сказать, что составленным органами официальным протоколам и занесенным в них признаниям обвиняемых (в том числе и признаниям моего отца) – доверять не следует» (Гумилёв Н. Т. 3. Хроника. С. 428–429).


Гумилёв Н.С. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991.

Велемир Хлебников
(настоящее имя – Виктор Владимирович)
(28 октября (9 ноября) 1885 – 28 июня 1922)

Родился в селе Малые Дербеты Астраханской губернии в семье орнитолога и лесовода Владимира Алексеевича Хлебникова, попечителя Малодербетовского улуса Калмыцкого края. Его дед был купцом первой гильдии и почётным гражданином Астрахани. Мать, Екатерина Николаевна Вербицкая, историк по образованию, рано вовлекла Виктора в мир гуманитарных увлечений, он не только хорошо знал историю, но увлекался и литературой – рано начал писать стихи – и музыкой, и живописью. Отец по службе часто переезжал, Виктор начал учиться в Симбирске, окончил гимназию в Казани. В гимназии он увлёкся, возможно под влиянием отца, естественными науками. Будучи студентом математического отделения Казанского университета, он в ноябре 1903 года за участие в студенческой демонстрации месяц провёл в заключении, но позже получил хорошее образование, изучал математику, биологию, химию, кристаллографию, с упоением читал знаменитых греческих и римских историков, потом философов Платона, Лейбница, хорошо зная латынь, читал Спинозу, изучал японский язык. В 1908 году учился в Петербургском университете, сначала на естественном, потом на историко-филологическом факультете, но не окончил его, захваченный литературным потоком сначала символистов, с которыми его связывал интерес к мифологии и древней истории, здесь же он получил новое имя – Велемир (южнославянское – «большой мир»), а потом, увлёкшись теорией стихосложения, основал группу молодых художников и поэтов и назвал их будетлянами (потом эту группу авангардистов назвали футуристами). В 1914 году, когда имя Хлебникова становится известным, в автобиографическом наброске он писал: «Родился 28 октября 1885 в стане монгольских, исповедующих Будду, кочевников – имя «Ханская ставка», в степи – высохшем дне исчезающего Каспийского моря… При поездке Петра Великого по Волге мой предок угощал его кубком с червонцами разбойничьего происхождения. В моих жилах есть армянская кровь (Алабовы) и кровь запорожцев (Вербицкие), особая порода которых сказалась в том, что Пржевальский, Миклухо-Маклай и другие искатели земель были потомками птенцов Сечи» (Хлебников В. Стихотворения. Поэмы. Драмы. Проза. М., 1986. С. 11).

Начало ХХ века было разнообразным своими предложениями в поэзии, в живописи, в театре. В эти поиски включались люди яркие и талантливые, которые заметили, что порывы символизма сходят со сцены и дают новые просторы в сфере искусства. Уже Дягилев, принадлежащий новому искусству, поехал по дворянским домам и собрал уникальную коллекцию портретов и картин. Выставленные им картины привлекли всеобщее внимание и породили новые замыслы, всё новые и новые имена художников и поэтов представали на выставках и в журналах.

Но главное было не в этом. «Двадцатый век наступил не просто, – вспоминал художник К.С. Петров-Водкин… – Главным признаком новой эры наметилось движение, овладение пространством. Непоседничество, подобно древней переселенческой тяге, охватило вступивших в новый век… Еще неяснее, чем Метерлинк, но ближе к нам замуцировали символисты, раздвигая преграды для времени и пространства… Заговорил Заратустра… Ибсен бесплотил поэтику… Моя живопись болталась пестом о края ступы. Серо и косноязычно пришепетывали мои краски на неопрятных самодельных холстах. Что форма, что свет, когда полусонная греза должна наискивать неясный образ? Недодумь и недоощупь – это и есть искусство. Томился я, терял самообладание, с отчаянием спрашивал себя: сдаться или нет, утерплю или не вытерплю зазыва в символизм, в декадентство, в ласкающую жуть неопределенностей?..

Надо было бежать, хотя бы временно наглотаться другой действительностью…» (Хлыновск. Пространство Эвклида. Самаркандия. М., 1982. С. 370).

И Петров-Водкин побывал в Москве, Варшаве, Бреславле, Праге, Мюнхене, Генуе, потом побывал в Милане, Неаполе, Пизе, Риме. В Париже Петров-Водкин увидел выставку французских художников в Осеннем салоне 1905 года. Их назвали «дикими». А. Матисс, А. Дерен, М. Вламник, А. Марке, Р. Дюфи, А. Манген тоже писали с натуры, но красочные картины художников полностью зависели от воли живописца, разрывая с традицией правдивой передачи натуры. Они были первыми художниками на этом пути. Потому и – «дикие».

Никто не знал Ларионова и Гончарову, а в 1907 году они не раз выставляли свои картины, которые поражали своими фигурами и красками. И о них заговорили.

Хлебников послал несколько писем знаменитому теоретику символизма Вячеславу Иванову и попросил у него разрешения бывать у него по средам. В это же время один из своих рассказов, «Искушение грешника», Хлебников передал в журнал «Весна», который был опубликован в № 9 за 1908 год. Не сразу можно постигнуть смысл рассказа, но ведь и символизм, бурно развивавшийся уже десять лет, тоже был не всем понятен. Следующий свой рассказ, «Зверинец», Хлебников решил хоть чуточку объяснить. В письме 10 июня 1909 года он писал Вячеславу Иванову: «Я был в Зоолог. саду, и мне странно бросилась в глаза какая-то связь верблюда с буддизмом, а тигра с исламом… Я в спокойном лице верблюда читал развернутую буддийскую книгу. На лице тигра какие-то резы гласили закон Магомета. Отсюда недалеко до утверждения: виды потому виды, что их звери умели по-разному видеть божество (лик). Волнующие веры суть лишь более бледный отпечаток древле действовавших сил, создавших виды. Вот моя несколько величественная точка зрения» (Неизданные произведения. М., 1940. С. 356).

Казалось, знакомство с Вячеславом Ивановым полностью свяжет Хлебникова с символизмом, с творчеством и его журналами, но то, что поэт задумал, не умещалось в творческие рамки символизма и импрессионизма. Он прочитал всех символистов, очень понравился ему Фёдор Сологуб, но эта эстетика не удовлетворяла его исканиям. Увлечение языческой Русью, мифами, древним русским языком, книгами Ремизова «Посолонь» и «Лимонарь», книгами Городецкого «Ярь» и «Перун» на какое-то время задержало Хлебникова в кругу символистов, но и это увлечение быстро миновало.

Хлебников познакомился с Василием Каменским, а затем и со всем кругом молодых яростных людей, с братьями Бурлюками, В. Маяковским, Б. Лившицем, которые мечтали прославиться новыми открытиями в живописи и поэзии. Символизм им казался чем-то устаревшим и отживающим. Вскоре Хлебников переехал на квартиру братьев Бурлюков.

Среди молодых писателей и живописцев большой популярностью пользовался Николай Иванович Кульбин (1868–1917), доктор, приват-доцент Военно-медицинской академии, статский советник, а по призванию – художник и организатор художественных выставок молодых живописцев. «Не было новшества, мысли самой дичайшей по искусству не было, которую бы не подхватывал, а назавтра на серой оберточной бумаге уже печатались основы для нового кружка «наиновейших» живописцев. Дилетантов возле Кульбина была тьма-тьмущая по всем специальностям. Художники, поэты, музыканты, не понятые в их исканиях, находили приют, отклик и поддержку в квартире Кульбина на Петроградской стороне. Кульбин и сам много работал по живописи…» (Петров-Водкин К.С. Хлыновск. Пространство Эвклида. Самаркандия. С. 640).

В декабре 1907 года Давид Давидович Бурлюк (1882–1967), поэт и художник, устроил в Москве выставку молодых художников, на которую обратил внимание и Н.И. Кульбин. Д. Бурлюк прошёл большую школу живописи, учился в Казани, Одессе, Москве, затем в Мюнхене и Париже, был в курсе всех российских и западных поисков в искусстве. Запад в чём-то существенном опережал Россию в этих поисках. С безошибочным чутьём, как свидетельствуют очевидцы, Д. Бурлюк представил на выставке всех русских художников, стиль которых существенно отличался как от реализма, так и от символизма и импрессионизма и которые терпимо относились ко всем верованиям в искусстве, находя в искусстве свое направление, свои сюжеты, свои краски. Выставки следовали одна за другой, и с каждой из них имена Ларионова, Гончаровой всё больше и больше привлекали внимание своей грубостью и неотёсанностью фигур и взбалмошным употреблением красок. Всем было ясно, что это далеко не символизм и ничуть не похоже на акмеизм. Эту загадку искусства решил итальянец Филиппо Томмазо Маринетти, объявив новое течение в искусстве футуризмом. Русские искатели не сразу пришли к такому выводу, называли себя будетлянами, потом в 1910 году Хлебников, Давид и Николай Бурлюки, Е. Гуро и А. Кручёных назвали свою группу кубофутуристами. Для них форма была выше содержания, отсюда поиски в области языка приводили к «заумному языку», зауми, рождались неологизмы, отсюда возникала и завеса над художественной плотью – простой читатель не понимал того, что хотели сказать будетляне, то есть кубофутуристы. В это время (март 1910 года) Хлебников в сборнике «Студия импрессионистов» под редакцией Н.И. Кульбина опубликовал одно из своих программных стихотворений «Заклятие смехом»:

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надмеяльных – смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!

В 1910 году Хлебников напечатал несколько стихотворений в сборнике «Садок судей», среди них были «Зверинец», начало поэмы «Журавль». Критики встретили книгу разгромными рецензиями. В. Брюсов писал, что сборник переполнен мальчишескими выходками дурного вкуса, авторы лишь дразнят читателя и бросают вызов критике и обществу.

Н.И. Кульбин чем-то не устраивал молодых поэтов и живописцев, и они основали свою группу и по предложению Хлебникова назвали её «Будетляне».

В 1912 году в манифесте «Пощёчина общественному вкусу» открыто говорилось о разрыве с классическими традициями русской культуры, молодые призывали бросить Пушкина, Достоевского, Толстого с парохода современности…

Только будетляне – «лицо нашего Времени».

В это общество молодых писателей входили: Елена Генриховна Гуро (наст. имя – Элеонора, 1877–1913), поэтесса, дочь генерала и художницы, рано обнаружила свои таланты в литературе и живописи, в 1905 году был опубликован первый её рассказ, первый сборник рассказов «Шарманка» был опубликован в 1909 году, второй, «Осенний сон», в 1912 году. Исследователи русской литературы ХХ века отмечают, что в её творчестве заметны следы влияния прозы Алексея Ремизова, его урбанизм и религиозность. Е. Гуро финансировала первые издания кубофутуристов, вместе с В. Хлебниковым и А. Кручёных с иллюстрациями К. Малевича она принимала участие в сборнике «Трое» (1913), в футуристических сборниках «Садок судей» (1910, 1913). Большую роль в становлении футуризма как течения в искусстве принимал художник, композитор и меценат Михаил Матюшин, муж Е. Гуро, с его участием и помощью Елена Гуро познакомилась и с братьями Бурлюками, и Велемиром Хлебниковым, и с Алексеем Кручёных, их коллегами и друзьями.

Алексей Елисеевич Кручёных (1886–1968) родился в деревне Олевка Херсонской губернии в крестьянской семье. В 1906 году окончил Одесское художественное училище. В 1907 году переехал в Москву. Печатался в сборниках футуристов. Известен как один из теоретиков кубофутуризма. В сборнике «Слово как таковое» (1913) дал обоснование своего «заумного языка». Стихотворения, созданные А. Кручёных, в футуристических сборниках не печатались.

В сборнике «Садок судей» было опубликовано много сочинений Велемира Хлебникова, в которых выразилась суть нового течения в искусстве. Он не умел создавать себе имя публичными выступлениями. Игорь Северянин, Владимир Маяковский, Давид Бурлюк привлекали своим темпераментом, яркостью выступлений, Велемир Хлебников оставался на втором плане, хотя почти вся теоретическая и практическая часть футуризма была в его стихах, прозе и теории. Привлекал бурный Давид Бурлюк, которого некоторые исследователи называют родоначальником футуризма, а на самом деле таковым был Велемир Хлебников.

На диспуте «О современной литературе» в 1913 году, вспоминал Алексей Кручёных, ему особенно запомнилось, как Маяковский читал стихи Хлебникова: «Бронебойно грохотали мятежные»:

Веселош, грехош, святош
Хлябиматствует лютеж.
И тот, что стройно с стягом шел,
Вдруг стал нестройный бегущел.

Кажется, никогда, ни до, ни после, публика не слыхала от Маяковского таких громовых раскатов баса и таких необычных слов!» (Наш выход. К истории русского футуризма. М., 1996).

Хлебников не принимал участия в диспуте. Чаще всего его можно было застать в библиотеке, где он рылся в словах и высчитывал теоретические возможности неологизмов, своей, футуристической, зауми.

В воспоминаниях Маяковского и Михаила Матюшина проясняется облик Хлебникова. «Его тихая гениальность, – вспоминал Маяковский, – тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом». А Матюшин дал Хлебникова таким, каким он запомнился: «Хлебников был всегда молчалив и страшно рассеян. Отсюда его неловкость, беспомощность и неуверенность… Помню, обедая у меня, он задумался и поднес ко рту коробку со спичками вместо хлеба и тут же начал высказывать замечательные мысли о новом слове. В эти минуты высшей рассеянности он был глубоко собран внутренне. Его огромный лоб всегда производил впечатление горы… Работая целыми днями над изысканием чисел в Публичной библиотеке, Хлебников забывал есть и пить и возвращался измученный, серый от усталости и голода, в глубокой сосредоточенности. Его с трудом можно было оторвать от вычислений и засадить за стол». Но как только возникали споры о роли искусства в жизни общества, он тут же становился точным и определенным: «Свобода искусства слова всегда ограничена истинами, каждая из которых – частность жизни. Эти пределы в том, что природа, из которой искусство слова зиждет чертоги, есть душа народа. И не отвлеченного, а вот этого именно».

В сборнике «Пощёчина общественному вкусу» есть такие интересные произведения, как поэма «И и Э», стихи «Бобэоби», «Гонимый – кем, почем я знаю?..», «Кузнечик».

Крылышкуят золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
Пинь, пинь, пинь! Тарарахнул зинзивер.
О лебедиво.
О, озари! («Кузнечик»).

В книге «Учитель и ученик» (1912) Велемир Хлебников изложил свою «фантастико-поэтическую» (В. Маяковский) программу.

В апреле 1916 года Хлебников был призван в армию. Своё положение в запасном полку Хлебников описал в письме доктору Н.И. Кульбину, который как меценат давно интересовался судьбой поэта: «Но что дальше? Опять ад перевоплощения поэта в лишенное разума животное, с которым говорят языком конюхов, а в виде ласки так затягивают пояс на животе, упираясь в него коленом, что спирает дыхание, где ударом в подбородок заставляли меня и моих товарищей держать голову выше и смотреть веселее, где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти, потому что я не толпа и не стадо, где на все доводы один ответ, что я еще жив, а на войне истреблены целые поколения… Таким образом, побежденный войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт».

События 1917 года Хлебников встретил с радостью. Наконец-то он мог прокричать гимн свободе: «Это было сумасшедшее лето, когда после долгой неволи в запасном полку… Я испытывал настоящий голод пространства, и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, Харьков – Киев – Петроград. Зачем? Я сам не знаю».

Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы.
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на ты.

С приходом Октябрьской революции Хлебников не только путешествует по стране, но и работает как журналист в различных газетах, в Пятигорском и Бакинском отделениях РОСТА, в Политпросвете Волжско-Каспийского флота, пишет поэмы, стихи и воспоминания о пережитом. О событиях октября 1917 года он написал воспоминания «Октябрь на Неве» и поэму «Ночной обыск»; о событиях в Москве – в поэме «Сестры-молнии»; о Гражданской войне на Волге в 1918 году – в поэме «Ночь перед Советами» и воспоминаниях «Никто не будет отрицать этого…»; о событиях 1919—1920-х годов – в поэмах «Каменная баба», «Полужелезная изба», «Ночь в окопе» и в рассказе «Малиновая шашка». Куда ни заносила его судьба, Хлебников оставлял поэтические следы своего пребывания, поэмы или стихи о Кавказе или о Персии.

Но стихотворения становятся всё прозрачнее и яснее, их трудно отделить от реалистической поэзии, меньше поисков новых слов, почти совсем нет «зауми»:

Ах вы, сони! Что по-барски
Вы храпите целый день?
Иль мила вам жизни царской
Умирающая тень?
Иль мила вам плетки древней
Налетающая боль?
И в гостях цинги деревни
Опухающая голь?

В людях, вещах, явлениях Велемир Хлебников искал не просто предметы, а природу этих людей, вещей и явлений, их закономерности и связи. Он был конкретен и непосредствен в показе времени и обобщённо символичен. Его реализм, вбиравший в себя как историю, так и сегодняшнюю сиюминутность, исследователи относили к мифологическому реализму, сюда полновластно входили и фантастика, и символика.

В одном из последних произведений Велемира Хлебникова поэме «Ладомир» созданный им человек, по мнению исследователей, словно бы возвращается к самому себе, к своей изначальной природе, хотя вся его поэзия свидетельствует о будущем, о движении вперёд:

Опять волы мычат в пещере
И козье вымя пьет младенец,
И идут люди, идут звери
На богороды современниц.
Я вижу конские свободы
И равноправие коров:
Былиной снов сольются годы,
С глаз человека спал засов.

В декабре 1921 года, вернувшись в Москву, он уже понимал, что проживёт недолго. Весной 1922 года он вместе с художником Петром Митуричем уехал в деревню Санталово Новгородской губернии.

Он, обладая пророческим даром, знал о своей смерти: «Люди моей задачи часто умирают тридцати семи лет». 28 июня Виктор Владимирович Хлебников скончался.


Критики, учёные, писатели много раз говорили о достоинствах поэзии Велемира Хлебникова, о глубине его поэтических экспериментов. Всё яснее становился его вклад в отечественную поэзию, решительный подход к темам современности, обращение не только к узкой группе поэтов, но и к широкому читателю. В 1928 году В. Маяковский иронически упрекал своих коллег, что если раньше В. Хлебников обращался только к семерым товарищам-футуристам и его идеи заряжали поэтов, то сейчас академия хочет угробить его изданием классического стиха. Во вступительной статье к пятитомному собранию сочинений В.В. Хлебникова Юрий Тынянов отметил, что поэт создал ряд эпических поэм о современности и революции. А известный литературовед А.И. Метченко, вспоминая высказывания В.В. Маяковского о бескорыстии художника, писал: «Он восхищался им в Хлебникове, у которого «бессребренничество принимало характер настоящего подвижничества, мученичества за поэтическую идею».

Такой тип художника, несомненно, резко отличается от карьеристов и дельцов в искусстве… Называя Хлебникова одним из честнейших рыцарей поэтической идеи, Метченко говорил о нём как о беспомощном одиночке, далёком от людей и жизни. В конце двадцатых годов он приходил к выводу, что почти маниакальная деятельность Хлебникова представляет заблуждение с точки зрения борьбы за народное искусство (Метченко А.И. Творчество Маяковского 1925–1930 гг. М., 1961. С. 630).

Итогом характеристики В. Хлебникова могут служить оценки «Лексикона» и О. Мандельштама: «Написанная Х. незадолго до смерти «сверхповесть» «Зангези» является поэтическим сплавом поисков в сфере языка, мифологии, истории и математики, который он вел на протяжении всей своей жизни. В драматических сценах-диалогах Х. говорит устами Зангези, мудреца, пророка и поэта, о волнующих его культурно-исторических законах, например об уничтожении движущих сил и о всемогущем «звездном языке», основанном на алгебраических формулах, о возврате науки, поэзии и языка к мифологическому противостоянию. Хлебников написал даже не стихи, не поэмы, а огромный всероссийский требник-образник, из которого столетия и столетия будут черпать все, кому не лень… Он наметил пути развития языка, переходные, промежуточные, и этот исторически небывший путь российской речевой судьбы, осуществленный только в Хлебникове, закрепился в его зауми, которая есть не что иное, как переходные формы, не успевшие затянуться смысловой корой правильно и праведно развивающегося языка (Мандельштам О. Лексикон русской литературы XX века. С. 445–446). К этому добавим ещё несколько слов О. Мандельштама: «Когда прозвучала живая и образная речь «Слова о полку Игореве» – насквозь светская, мирская и русская в каждом повороте, – началась русская литература. А пока Велимир Хлебников, современный русский писатель, погружает нас в самую гущу русского корнесловия, в этимологическую ночь, любезную уму и сердцу умного читателя, жива та же самая русская литература, литература «Слова о полку Игореве». Русский язык так же точно, как и русская народность, сложился из бесконечных примесей, скрещиваний, прививок и чужеродных влияний… Хлебников во зится со словами, как крот, – между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие… (О природе слова // Осип Мандельштам. Проза поэта. М., 2008. С. 194, 197).


Хлебников В. Собр. произведений: В 5 т. Сост. и предисл. Ю. Тынянов. М., 1928–1933.

Хлебников В. Стихотворения. Поэмы. Драмы. Проза. Сост. и предисл. Р. Дуганов. М., 1986.

Валерий Яковлевич Брюсов
(1 (13) декабря 1873 – 9 октября 1924)

Родился в купеческой семье как со стороны отца (Кузьма Андреевич Брюсов (1817–1891), крепостной крестьянин, заплатил немалую сумму за волю и держал торговлю пробками в Москве), так и со стороны матери (её отец, Александр Яковлевич Бакулин (1813–1894), сын купца, занимался торговлей, арендовал имения, писал басни, занимался с внуком основами стихосложения, признавал великими только трёх писателей – Державина, Пушкина и Крылова).

Отец, Я.К. Брюсов (1848–1907), помогал отцу в торговых делах, ничем определённо не занимался, слушал лекции в Петровской сельскохозяйственной академии, писал стихи, переводил с иностранных языков.

Валерий Яковлевич получил хорошее домашнее образование, знал древние языки, почти все европейские, превоходно знал европейскую литературу, особенно французскую. В гимназию Ф.И. Креймана поступил сразу во второй класс, учился до 1889 года, потом, в 1890 году, перешёл в гимназию Л.И. Поливанова, окончив её в 1893 году. В это время Брюсов живёт полной жизнью, пишет стихи, редактирует вместе со своим одноклассником В.К. Станюковичем газету «Листок V класса», публикует «Письмо в редакцию» детского журнала «Задушевное слово» (1884. № 16), увлекается Еленой Андреевной Красковой, изучает философию (Спинозу, Лейбница), позже окунулся во французскую поэзию и был покорен её шармом и многообразием форм. И сотни, тысячи стихотворений были написаны в эти годы, особенно много любовных стихотворений было посвящено Елене Красковой. В 1893 году Брюсов поступил на отделение классической филологии Московского университета, потом перешёл на историческое, окончив университет одним из первых в 1899 году. Это был уже сложившийся учёный, превосходный поэт и прозаик, отличный переводчик с иностранных языков. Увлекшись в начале 90-х годов ХIХ века французскими символистами, Брюсов издаёт три тоненькие книжки. Выпущенные под разными названиями и подписанные разными фамилиями, суть они сохраняли, все три можно было озаглавить, как и первую книжку, «Русские символисты».

Во французской литературе обозначилась смена эпох, импрессионизм расцветал, бурно развивался символизм, выходили книги, писались манифесты и трактаты. И, внутренне готовый к этим переменам, Брюсов в «Дневнике» записывает, что он полностью принимает символизм, декадентство – это «путеводная звезда в тумане», и он непременно станет вождём этого течения в искусстве, способным загипнотизировать читателя, выражая «тонкие, едва уловимые настроения», давая «поэзию оттенков», противопоставляя её «прежней поэзии красок». На первых порах Брюсов высказывает много спорного, непродуманного, сомнительного. В появившихся рецензиях на три поэтических сборничка критики высказали немало справедливых упрёков. «Символизм располагает обращаться к чувствам и настроениям современного человека, но отсюда не следует, чтобы всякое подобное произведение было символическим», – писал юный Валерий Брюсов. Рецензент журнала «Русское обозрение» (1895. № 9) убедительно возражает против такого скороспелого толкования символизма: «Нам не думается, чтобы всеми перечисленными признаками разновидностей символизма обусловилось точное и правильное понятие о нем». Особенно обидной была рецензия на третий сборник, «Русские символисты», в котором есть не только пародийное истолкование, но высказаны были и дельные мысли. В «Вестнике Европы» Вл. С. (Владимир Соловьёв. – В. П.) «увлекся желанием позабавить публику, что повело его к ряду острот сомнительной ценности и к умышленному искажению смысла стихотворений… На этом мы и покончим и не будем разбирать других заметок, потому что они… представляют из себя простые перепечатки из других газет и журналов или бездоказательные насмешки и осуждения; ведь не обязаны же мы спорить со всяким, кто станет на большой дороге и начнет произносить бранные слова». На критические рецензии сборников «Русские символисты» В. Брюсов, скрывшийся под псевдонимом, ответил острой статьей «Зоилам и Аристархам», предъявив обвинение в «такой беспощадной критике со стороны и мелких и крупных журналов» (Сочинения: В 2 т. М., 1987. С. 36).

Страсть его к литературе всё возрастала, вспоминал Брюсов: «Беспрестанно начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что скоро исписал всю толстую тетрадь Poesie, подаренную мне. Я перепробовал все формы – сонеты, терцины, октавы, триолеты, рондо, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы… Каждый день увлекал меня все дальше. На пути в гимназию я обдумывал новые произведения, вечером, вместо того, чтобы учить уроки, я писал… У меня набирались громадные пакеты списанной бумаги» (Из моей жизни. М., 1927. С. 35).

Так было не только по дороге в гимназию, но так было и всю жизнь. Стоило появиться статье Льва Толстого «Что такое искусство?», как Валерий Брюсов тут же обнаружил у себя в дневнике почти такую же запись, как и у Толстого: Брюсов тоже рассматривал искусство как «средство общения».

Одна за другой выходят книги В. Брюсова: «Chefs d’ceuvre» (Шедевры. М., 1895), «Me eum esse» (Это – я. М., 1897), полные эротических, декадентских, эгоистических мотивов, встреченные читателями и критикой резко отрицательно. Немало думал Валерий Брюсов над этими отрицательными рецензиями. И написал брошюру «Об искусстве» (М., 1899), в которой подвёл итоги своих воззрений на искусство. Он только что перевёл новую книгу Поля Верхарна, хорошо знает Метерлинка, сонеты Маларме, блистательного Теофиля Готье, он знает современную классическую литературу. С раннего детства ему близки размышления о сути искусства. Много общих настроений сменилось в его душе, а от некоторых ему уже пришлось отказаться. Что ж такое искусство? Прежде всего искусство должно быть свободным выражением души художника. Никто не властен над художником. Мелькают мгновения жизни. Каждое мгновение неповторимо. «Мгновения отходят в могилу без надежды воскреснуть, – писал В. Брюсов. – Задача искусства – сохранить для времени, воплотить это мгновение, это мимоидущее. Художник пересказывает свои настроения; его постоянная цель раскрыть другим свою душу. Человек умирает, его душа, не подвластная разрушению, ускользает и живет иной жизнью. Но если умерший был художник, если он затаил свою жизнь в звуках, красках или словах, – душа его, все та же, жива и для земли, для всего человечества.

Кто дерзает быть художником, должен найти себя, стать самим собою… Кто дерзает быть художником, должен быть искренним – всегда без предела. Все настроения равноценны в искусстве, ибо ни одно не повторится; каждое дорого уже потому, что оно единственное. Душа по своей сущности не знает зла. Чем яснее кто поймет свою душу, тем чище и возвышеннее будут его думы и чувства…» (Из моей жизни. С. 39).

Свобода личности и талант – вот главное в искусстве.

28 сентября 1897 года Валерий Брюсов отважно женится на гувернантке дома Иоанне Матвеевне Рунт, внимательно и чутко следившей за его творчеством и ставшей помощницей в его творческих делах. После смерти В.Я. Брюсова она ещё немало лет была издательницей его произведений и хранительницей его архива.

Брюсов в эти годы побывал в Германии, в Крыму (впервые его стихи и переводы были напечатаны в газете «Южное обозрение»), познакомился с И.А. Буниным, П.И. Бартеневым, стал у него работать в журнале «Русский архив». Поэт тщательно изучает биографию и творчество Фёдора Тютчева, творчество Пушкина, входит в мир литературоведческих интересов, знакомится с литературоведами и историками литературы С.А. Венгеровым, В.И. Саитовым, Н.О. Лернером, В.В. Каллашем, становится интересным собеседником «старших» символистов Д.С. Мережковского, З.Н. Гиппиус, Н.М. Минского, Ф.К. Сологуба, К.М. Фофанова, К.К. Случевского. А с К. Бальмонтом и И. Каневским Брюсов просто подружился и многое взял из их размышлений и суждений о тайне музыки стиха и глубине замысла в поэтическом произведении.

И постоянно публикует свои стихотворения, рассказы. Брюсов увлекается спиритизмом, входящим в моду в России, печатает заметки о спиритизме, открывает свои «среды» и бывает на приемах у единомышленников. А с организацией нового издательства «Скорпион» становится одним из руководителей (хозяин издательства – С.А. Поляков), редактирует альманах «Северные цветы». В «Скорпионе» выходит новая книга Валерия Брюсова Tertia vigilia (Третья стража. М., 1900). С организацией издательства и альманаха «Северные цветы», выпуском книги Валерия Брюсова, как считают биографы и исследователи, «символизм заявил о себе как о целостном и самостоятельном литературном направлении» (Русские писатели. М., 1989. Т. 1. С. 334). Затем Брюсов стал редактором журнала «Весы», в журнале появилось и десятки новых стихотворений и статей. Там же извещалось о том, что молодой поэт Борис Бугаев, успевший познакомиться с Д. Мережковским и З. Гиппиус и побывавший на одной из «сред» В. Брюсова, работает над интересным символическим произведением. Вскоре в журнале «Весы» была опубликована «Симфония» (2-я, драматическая) (М.: Скорпион, 1902). Затем в «Скорпионе» были опубликованы произведения Константина Бальмонта, Валерия Брюсова, Андрея Белого, Александра Блока, Фёдора Сологуба, Вячеслава Иванова, Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус и многих других писателей, без которых невозможно было представить себе русскую литературу начала ХХ века. Надо отдать должное Сергею Александровичу Полякову, он не вмешивался в творческий процесс, он был хозяином, журнал был бесприбыльным, но авторы получали гонорары за опубликованные произведения, а сам он был совладельцем фабрики «Знаменская мануфактура», полиглотом, литератором-переводчиком, а главное – московским капиталистом и меценатом. В это время Борис Бугаев стал Андреем Белым, подписавшись этим псевдонимом под публикацией своей первой «Симфонии».

Запомнился портрет Валерия Брюсова в воспоминаниях Андрея Белого, когда они впервые увиделись в квартире М.О. Соловьёвой, где часто встречались символисты начала века: «Пятого декабря 1901 года я встретился с Брюсовым. У меня сидел Петровский, когда я получил листок от О.М. Соловьёвой: «У нас – В.Я. Брюсов: ждем вас»; позвонился, входим; и – вижу, за чайным столом – крепкий, скуластый и густобровый брюнет с большим лбом; не то – вид печенега, не то вид татарина, только клокастого (клок стоит рогом): как вылеплен, – черными, белыми пятнами; он поглядел на нас с напряженным насупом; и что-то такое высчитывал. Встал, изогнулся и, быстро подняв свою руку, сперва к груди отдернул ее, потом бросил мне движеньем, рисующим, как карандаш на бумаге, какую-то египетскую арабеску в воздухе: без тряса пожал мне руку, глядя себе в ноги; и также быстро отдернул к груди; сел и – в скатерть потупившись, ухо вострил, точно перед конторкой, готовяся с карандашом что-то высчитывать, точно в эту квартиру пришел он на сделку, но чуть боясь, что хозяева, я и Петровский его объегорим. Этот оттенок мнительности, недоверия к людям, с которыми впервые вступал он в общение, был так ему свойственен в те годы: он ведь был всеми травим…» (На рубеже двух столетий. М., 1989).

Валерий Брюсов, в свою очередь, тоже написал литературный портрет Андрея Белого, как бы предчувствуя, что вскоре жизнь их закрутит с особой яростью и беспощадностью. Андрей Белый поставил Брюсова во главе литературного движения символистов, сравнивал его с Пушкиным, Лермонтовым, Тютчевым, Фетом, Некрасовым, Баратынским, утверждал, что Брюсов научил современников понимать природу стиха, что он проложил новые пути в поэзии, не порывая с традициями искусства прошлых времен.

И ещё одно примечательное явление нужно отметить, характеризуя это время и его особенности. Появился новый тип девушек и женщин, об этом часто вспоминали очевидцы того времени. «Как из-под земли, – вспоминал К.В. Мочульский, – возникали рои модернистических девушек: тонкие, бледные, хрупкие, загадочные, томные, как героини Метерлинка, они переполняли залу Литературно-художественного кружка и символистические салоны» (Александр Блок. Андрей Белый. Валерий Брюсов. М., 1997). Об этом в своих воспоминаниях писал и Андрей Белый.

Неожиданно в жизнь Андрея Белого вошла изумительная женщина, писательница Нина Петровская (1886–1928), жена одного из его друзей, Сергея Соколова, поэта, владельца издательства «Гриф», такого же «аргонавта», как и другие друзья Бугаева. Соколов, подписывал он свои стихи псевдонимом Кречетов, пришёл не один, а с женой, Ниной Петровской, яркой красавицей, только что оставленной Константином Бальмонтом. Муж не очень много уделял ей внимания, она охотно смотрела по сторонам в поисках нового увлечения. Андрей Белый не мог не обратить внимания на эту умную и талантливую красавицу. Он посвятил ей десятки любовных стихотворений, завязалась безумная, страстная, плотская любовь, но любовь быстро улетучилась. И Андрей Белый познакомил её с Валерием Брюсовым, который встретил это новое знакомство с холодком, а потом его постигла та же участь – он влюбился в Нину Петровскую, посвятив ей немало времени и сонетов, адресовав весь цикл «Посв. Н. П.»:

Ты, слаще смерти, ты, желанней яда,
Околдовала мой свободный дух,
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда,
В коленях – дрожь, язык – горяч и сух,
В раздумьях – ужас веры и разлада;
Мы – на постели, как в провалах Ада,
И меч, как благо, мы призываем вслух!

Но всё это как бы преддверие того, что Валерий Брюсов, зная историю любовных отношений, задумал написать роман, прототипами действующих лиц которого были живые люди – Андрей Белый, Нина Петровская и Валерий Брюсов, перенеся действие в туманный ХVI век. И, назвав роман «Огненный ангел», напечатал его в журнале «Весы» и в издательстве «Скорпион» в 1908 году. Все заинтересованные лица тут же угадали в Рупрехте, Ренате и Мадиэле своих современников. Рупрехт – тридцатилетний воин, рыцарь, много повидавший на своем веку, Рената увидела в нём человека, который поможет ей отыскать её любимого графа Генриха Оттергейма, её Мадиэла, который был для неё Ангелом, молодым, красивым и обаятельным. Эту неповторимую любовь по-своему оценила квартирная хозяйка, где остановилась Рената. В своих прозаических рассказах хозяйка, подчинённая верованиям своего времени и увлеченная своими переживаниями, в которых смешивались и быль и небылицы, уверяла Рупрехта, что граф фон Оттергейм и Рената «каждую ночь перекидывались, – он в волка, а она в волчицу». Рупрехт готов был поверить в то, что Рената говорила о графе, что он плотское изображение «огненного ангела», её любимого Мадиэля, с которым у неё была «небесная» любовь, но ему не нужна такая любовь, он не хочет «предаваться тоске», он хочет вернуться «к времяпрепровождению веселому и приятному». Он хочет её поцеловать, а Рената упрекает его, что в него вселился «демон». «Снова я охватил её, и мы начали бороться, очень безобразно, причём я так сжимал её пальцы, что они хрустели, а она била и царапала меня ожесточённо. Одно время я повалил её на пол, не испытывая в тот миг ничего, кроме ненависти, но она вцепилась вдруг зубами в мою руку и выскользнула изворотом ящерицы…» (Собр. соч.: В 3 т. М., 1997. Т. 3. С. 15). Вспомним, что Андрей Белый добровольно отказался от услуг Петровской и передал её Брюсову. Но Андрей Белый был человеком не простым, он сожалеет о содеянном и хочет вернуть Петровскую, о которой Брюсов говорит восторженно. Андрей Белый передаёт свои чувства дневнику: «Брюсов меня гипнотизирует, всеми своими разговорами он меня поворачивает во мрак моей жизни; я не подозреваю подлинных причин такого странного внимания ко мне Брюсова: причина – проста: Брюсов влюблен в Н.И. Петровскую и добивается ее взаимности; Н.И. – любит меня и заявляет ему это; более того, она заставляет его выслушивать истерические преувеличения моих «светлых» черт; Брюсов испытывает ко мне острое чувство ненависти и любопытства; он ставит себе целью доказать Н.И., что я сорвусь в бездну порока; ему хотелось бы меня развратить, и этим «отмстить» мне за невольное унижение его; вместе с тем – любовь к сомнительному психологическому эксперименту невольно поворачивает его на гипноз; он не удовольствуется разговорами со мной на интересующую меня тему; он старается силой гипноза внушить мне – любовь к разврату, мраку… С Брюсовым устанавливаются холодные, жуткие отношения…» (Белый А. Между двух столетий. М., 1989; Дёмин В. Андрей Белый. М., 2007. С. 77). Нет нужды описывать здесь дальнейшие события романа, Рупрехт получил от Рената всё, что хотел, вникнул в её желания увидеть графа Генриха, убить его на дуэли, как она приказывала, но был повержен блестящим дуэлянтом.

У Брюсова с Петровской семь лет продолжалась бурная любовь, со всеми сдвигами, изворотами, вывихами, которые происходили из-за непростого характера его любимой.

Символисты ответили восторженной критикой на публикацию романа, и не только в «Весах», но и в других газетах и журналах. Брюсов написал множество стихотворений, посвящённых Нине Ивановне Петровской, и издал их в сборнике «Венок. Стихи 1903–1905 гг.» (М., 1906). В завершение драмы Валерий Брюсов написал замечательные стихи «Андрею Белому», в которых признался и в своей вражде к нему, и в полном примирении с ним:

…Но на высотах, у стремнины,
Смутясь, мы встретились с тобой.
Со мною был – мой жезл змеиный,
С тобой – твой посох костяной.
И в темный путь пошли мы рядом…
Но кто-то третий близко был.
Палящей страстью, жгучим ядом,
Он нашу душу опалил.
И – помню – кроя в сердце муку,
Как смертный впившийся в кинжал,
Братоубийственную руку
Я на поэта подымал…
И что ж! На пламени сомненья,
Что злобно зыблила вражда,
Сковалась тайной цепи звенья,
Нас соединившей навсегда.
Я, в миги страшные, измерил
Твоих безумий правоту,
И ты, восторженный, поверил
В мою спокойную мечту…

Это стихотворение было напечатано в 1909 году. В то время как личная вражда между ними чуть не довела их до дуэли в 1905 году, когда только начались те страсти, о которых Брюсов написал в романе «Огненный ангел». Об этом необходимо знать всем, кто интересуется русской литературой ХХ века, – ведь были не только стихи, романы, драмы, но вспыхивали и личные конфликты, происходили личные трагедии, окрашивавшие своими страстями и чувствами эти стихи, драмы и романы.

Но это лишь одна часть переживаний большого поэта – вместе с народом он тяжко переносил войну с Японией, воодушевлялся оживлением революционных традиций, взволнованно обдумывал экономические реформы, которые проводила Россия. В сентябре 1905 года Валерий Брюсов писал П. Перцову, что для него прошедший год имел исключительное значение: «Пережито (не люблю этого надсоновского слова) – много. И все это на фоне трагических переживаний всей России. Шестнадцатидневный бой под Мукденом и погибель целой армады у китайских берегов – эти беспримерные события только потому, как неотступная галлюцинация, не овладели воображением всех, что у «всех» этого самого воображения давно нет. У меня же, что бы ни говорили злорадствующие мои критики, причисляющие меня к поэтам-александрийцам, доля этой способности есть, и до сих пор я не могу освободиться от бреда, от кошмара нашей войны. Мне все сдается, что рубеж был, что новая эпоха истории настала, и мне обидно, мне нестерпимо, что никто, совсем-таки никто не хочет этого видеть» (Печать и революция. 1926. № 7. С. 43). При всем преувеличении этой безразличности Брюсов высказал здесь свою озабоченность.

В 1909 году Валерий Брюсов издал трёхтомное собрание своих стихотворений под общим названием «Пути и перепутья» (М., 1908–1909), в которое вошли чуть ли не все стихотворения, опубликованные за последнее время. В 1909 году вышел также сборник стихотворений «Все напевы», в котором, по словам В. Брюсова, он завершает начатый творческий путь, однако «другие отделы этой книги уже начинают то направление, по которому теперь, по выражению А. Фета, порывается моя Муза». Здесь много прекрасных стихотворений, но поражают безжалостные, может быть, даже гневные стихотворения из цикла «Страсти-сны»:

Опять безжалостные руки
Меня во мраке оплели.
Опять на счастье и на муки
Меня мгновенья обрекли…

Любовь Брюсова к Нине Петровской прошла, но она по-прежнему влюблена в него и не хочет с ним расставаться, отсюда и это стихотворение, написанное в 1911 году, отсюда и «безжалостные руки», «счастье и муки», «вернусь к свободе из оков», «Потом – моим стихам покорным, / С весельем, передам твой лик, / Чтоб долго призраком упорным / Стоял пред миром твой двойник!».

Валерий Брюсов очень много работает, выходят книга за книгой, он охладел к деятельности в журнале «Весы», к полемике со своими собратьями-символистами, когда он искренне признавался в дружбе с Вячеславом Ивановым и Андреем Белым и остро возражал против их «мистического анархизма», противопоставляя московских символистов петербургским. Он ищет дорогу в большую литературу. Его приглашают в общероссийские журналы с широкими тематическими планами, а символисты называют его «первым в России поэтом» (А. Блок).

Валерий Брюсов написал рецензии о Блоке, о Волошине, о Гумилёве, о Кузмине, Корнее Чуковском, о Вячеславе Иванове, Андрее Белом, не раз выступал с теоретическими статьями о разных литературных течениях, о Горьком, Леониде Андрееве, о МХТ. В книге «Далёкие и близкие», в которую вошли «статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней», Валерий Брюсов высказал свою точку зрения на русскую поэзию за последние пятьдесят лет в её развитии и последовательности. «Здесь и статьи «юбилейные», и разборы отдельных, частных вопросов, и некрологи, и простые рецензии, – писал В. Брюсов в предисловии к этой книге. – Это одно уже отнимает у книги цельность, необходимое единство плана. Притом, если в статьях, посвященных поэтам прошлого (Тютчеву, Фету, даже B. Соловьёву и К. Случевскому), я мог стремиться дать общую характеристику их поэзии, то это явно было невозможно, когда мне приходилось говорить об отдельных книгах поэтов новых, моих современниках, часто дебютантах…» (Сочинения: В 2 т. М., 1987. Т. 2.

C. 215). Если в статьях о Тютчеве, Фете, Сологубе В. Брюсов говорил только о достоинствах их поэзии, то в работе о Константине Бальмонте он отмечал не только музыку стиха, но и недостатки, излишнее любование собой, своей безгрешностью как поэта. И чуть ли не впервые заговорил о поэтах-реалистах, добротно оценил поэзию Ивана Бунина, что несомненно выводило его на дорогу признания реалистических направлений русской литературы.

В апреле 1909 года Брюсов выступил с докладом «Испепелённый. К характеристике Гоголя» на торжественном заседании Общества любителей российской словесности в Москве. В предисловии к публикации доклада В. Брюсов уточнил: некоторые положения докладчика «вызвали, как известно, резкие протесты части слушателей» (Весы. 1909. № 4). Брюсов утверждал в докладе, что Гоголь был не только реалист, но он был фантастом, мечтателем; в докладе он говорил и о недостатках Гоголя, говорил о слабых сторонах творчества прославленного писателя. Главное в том, говорил Брюсов, что «создания Гоголя – смелые и страшные карикатуры, которые, только подчиняясь гипнозу великого художника, мы в течение десятилетий принимали за отражение в зеркале русской действительности», а через несколько минут докладчик сделал заключение: «Все создания Гоголя – это мир его грезы, где все разрасталось до размеров неимоверных, где все являлось в преувеличенном виде или чудовищно ужасного, или ослепительно прекрасного» (Сочинения: В 2 т. С. 126, 148).

В журнале «Русская мысль» (1911. № 9, 11–12; 1912. № 1–4, 10) В. Брюсов публикует историческую повесть «Алтарь Победы» о жизни Римской империи IV века. В этой повести поражают обширные исторические знания автора, с успехом проникающего своим пером и в описание Рима как города, и в описание быта римского сенатора, и в сложные человеческие отношения в семье, где часть домочадцев верит в единого Христа, а часть остаётся верующей в многочисленных богов предков. Перед нами предстают молодые люди Публий Ремигий и Децим Юний, от имени которого и ведётся повествование. Они оба мечтают о «золотом» Риме, городе блистательных побед, «по улицам которого выступали Фабии, Сципионы, Суллы и сам божественный Юлий». Но происходящее горько разочарует наших героев, Ремигий покончит жизнь самоубийством, а Децим Юний испытает столько пагубных интриг и предательства, особенно со стороны римской красавицы Гесперии, что после испытаний из неопытного провинциального юноши превратится в настоящего воина и дипломата. Много здесь прекрасных сцен, встреч, разговоров, но одна из них запомнилась особенно, как будто её произнес один из сегодняшних руководителей. На одной из торжественных встреч аргентарий (банкир – перевод В. Брюсова) Помпоний самодовольно заговорил о падающем значении знати: «Да, друзья мои, – говорил Помпоний, – сенаторские роды должны уступить место новым людям. Прости, любезный Юний, я говорю, что думаю, и нисколько этим твоего дядю обидеть не хочу. Нобилитет был когда-то нужен Риму и сделал для него многое. Разные там Сципионы Африканские спасли в свое время Город от галлов и других врагов. Но теперь другие времена. Теперь осталась только одна сила: деньги. Тот должен властвовать в империи, кто богаче. Все можно купить, и кто способен будет скупить все, тот и будет владеть всем» (Собр. соч.: В 3 т. Т. 2. С. 238. Курсив мой. – В. П.). Превосходный роман написал Валерий Брюсов и для того времени, и для сегодняшнего: и в IV веке, и в начале XX, и в начале XXI века деньги одолевают национальные идеалы…

В августе 1914 года, как только началась Первая мировая война, Валерий Брюсов отправился на фронт в качестве корреспондента газеты «Русские ведомости». Опубликовал около семидесяти корреспонденций. Известие о войне он встретил как патриот, но вскоре разочаровался, хотя писал о том, что войну надо продолжать до победного конца. Но в стихотворении «Тридцатый месяц», написанном в январе 1917 года, В. Брюсов приходит к верному заключению, что ужасы кровавой войны надо прекращать: «Тридцатый месяц в нашем мире / Война взметает алый прах, / И кони черные валькирий / Бессменно мчатся в облаках!» Это стихотворение было опубликовано в газете «Новая жизнь» 4 июня 1917 года, у Максима Горького, буржазная пресса подвергла того острой критике, а на Брюсова ополчились, дескать, изменил своим убеждениям. В. Брюсов сообщил в ответ, что стихотворение было написано в январе, за несколько месяцев до публикации, и М. Горький ничуть не повлиял на его содержание. В его стихах прямо говорится, что «Призывы светлые забыты первоначальных дней борьбы…». Человек, «который мыслит, идет вперед, иное из своего прошлого осуждает» (Сочинения: В 2 т. С. 522).

Биографы и исследователи В.Я. Брюсова считают, что он принял как Февральскую, так и Октябрьскую революцию. Сотрудничал с органами советской власти, работал в издательствах, писал приветственное письмо наркому А.В. Луначарскому. Но это только внешние обстоятельства, которые невозможно отрицать. Стоит на эти вопросы посмотреть поглубже. В. Брюсов начал свою литературную деятельность тогда, когда Лев Толстой заявил, что Россия накануне «великого поворота», уходит ХIХ век, приходит ХХ. В. Брюсов воспринимал и символизм, и революцию 1905 года, и Первую мировую войну, и две произошедшие революции как этапы этого «великого переворота». Стоит лишь посмотреть его последние статьи «Пролетарская поэзия», «Смысл современной поэзии», «Почему должно изучать Пушкина?», «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии», как можно убедиться в том, что В.Я. Брюсов остался верен своим прежним взглядам, что незыблемы основы русского классического наследства, а новая литература должна их продолжать.

9 октября 1924 года В.Я. Брюсов скончался от крупозного воспаления легких.


Брюсов В.Я. Собр. соч.: В 3 т. М. 1997.

Брюсов В.Я. Сочинения: В 2 т. М., 1987.

Ашукин Н., Щербаков Р. Брюсов. М., 2006.

Брюсов. Дневники, 1891–1900. М., 1927.

Часть четвёртая. Литературное движение 20-х годов (продолжение)

3

Постепенно из революционной России стали уезжать в эмиграцию самые обеспеченные, знатные, противостоящие большевистскому режиму пролетарской диктатуры. Образованные и богатые люди России думали о бегстве, лишь у некоторых ещё теплилась надежда, что всё обойдётся. Но людей по-прежнему хватали и доставляли в ЧК.

Николай Бердяев, в квартире которого собирались единомышленники и свободно рассуждали на различные философские, литературные темы, в частности, спорили о том, Антихрист ли Ленин, но пришли к выводу, что «Ленин не антихрист, но предшественник антихриста», более всего «дорожил тем, что в период очень большого гнёта над мыслью был где-то центр, в котором продолжалась свободная мысль» (Самопознание. С. 234). Как инициатор и председатель Вольной академии духовной культуры, просуществовавшей три года с 1919 по 1922 год, Бердяев был вызван в ЧК, где он показал бумагу о регистрации академии, подписанную Каменевым, был допрошен и отпущен. «Однажды, когда я сидел во внутренней тюрьме Чека, в двенадцатом часу ночи меня пригласили на допрос, – вспоминал Бердяев. – Меня вели через бесконечное число мрачных коридоров и лестниц. Наконец, мы попали в коридор более чистый и светлый, с ковром, и вошли в большой кабинет, ярко освещённый, с шкурой белого медведя на полу. С левой стороны, около письменного стола, стоял неизвестный мне человек в военной форме с красной звездой. Это был блондин с жидкой заострённой бородкой, с серыми мутными и меланхолическими глазами; в его внешности и манере было что-то мягкое, чувствовалась благовоспитанность и вежливость. Он попросил меня сесть и сказал: «Меня зовут Дзержинский». Это имя человека, создавшего Чека, считалось кровавым и приводило в ужас всю Россию. Я был единственным человеком среди многочисленных арестованных, которого допрашивал сам Дзержинский. Мой допрос носил торжественный характер, приехал Каменев присутствовать на допросе, был и заместитель председателя Чека Менжинский, которого я немного знал в прошлом; я встречал его в Петербурге, он был тогда писателем, неудавшимся романистом. Очень выраженной чертой моего характера является то, что в катастрофические и опасные минуты жизни я никогда не чувствую подавленности, не испытываю ни малейшего испуга, наоборот, я испытываю подъём и склонность переходить в наступление. Тут, вероятно, сказывается моя военная кровь (прадед Бердяева – генерал-аншеф Н.М. Бердяев. – В. П.). Я решился на допросе не столько защищаться, сколько нападать, переведя весь разговор в идеологическую область. Я сказал Дзержинскому: «Имейте в виду, что я считаю соответствующим моему достоинству мыслителя и писателя прямо высказать то, что я думаю». Дзержинский мне ответил: «Мы этого и ждём от вас». Тогда я решил начать говорить раньше, чем мне будут задавать вопросы. Я говорил минут сорок пять, прочёл целую лекцию. То, что я говорил, носило идеологический характер. Я старался объяснить, по каким религиозным, философским, моральным основаниям я являюсь противником коммунизма. Вместе с тем я настаивал на том, что я человек не политический…» Бердяев не назвал на допросе ни одного имени. И вскоре Дзержинский освободил его и ночью попросил проводить Бердяева домой. «Дзержинский произвёл на меня впечатление человека вполне убеждённого и искреннего. Думаю, что он не был плохим человеком, и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик. По его глазам, он производил впечатление человека одержимого. В нём было что-то жуткое. Он был поляк, и в нём было что-то тонкое. В прошлом он хотел стать католическим монахом, и свою фанатическую веру он перенёс на коммунизм», – завершил Бердяев свои воспоминания (Там же. С. 239).

Н.А. Бердяев насильственно был выдворен из России осенью 1922 года.


Иван Бунин начал свои записки «Окаянные дни» в начале января 1918 года. Но ещё осенью 1917 года вспоминает разговор с Алексеем, «караульщиком и сапожником», который пророчествовал, что «по истинной совести вам скажу, – будут буржуазию резать, ах будут!».

Иван Бунин был свидетелем московских событий революционного периода. В Кремле принимались какие-то постановления, занимались переговорами с немцами о заключении мира или перемирия, но по-прежнему собирались на заседания «Книгоиздательства писателей», по-прежнему работал Литературно-художественный кружок.

Бунин бывал и на «Средах», куда, к Телешову, приходили молодые, а теперь знаменитые писатели Горький, братья Бунины, Куприн, Вересаев, Леонид Андреев, Шаляпин, Качалов. Теперь тоже много молодых, Маяковский, сбросивший своё бунтарство и державшийся довольно пристойно, «хотя всё время с какой-то хамской независимостью» и «щеголявший стоеросовой прямотой суждений».

5 февраля 1918 года на очередном заседании «Среды» читали Илья Эренбург и Вера Инбер. Бунин тут же приводит эпиграмму Александра Кайранского об этих выступлениях:

Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его,
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева.

Все записи Бунина, его подслушанные мимоходом разговоры в трамвае, на митингах, при случайных встречах пронизаны неприятием кремлёвских большевиков: с первого февраля большевики ввели новый календарь, прибавив к старому тринадцать дней, его возмущает наступление немцев и обывательские ожидания прихода в Петроград и Москву немцев, которые могут навести порядок, по мнению некоторых граждан, немец-то, «говорят, тридцать главных евреев арестовал», а «мы народ тёмный». Приехавший из Симферополя критик А. Дерман рассказывает, что там творится «неописуемый ужас», «солдаты и рабочие «ходят прямо по колено в крови». Какого-то старика полковника живьём зажарили в паровозной топке.

16 февраля 1918 года под председательством Мельгунова в Художественном кружке заговорили о протесте против большевистской цензуры, договорились до того, что идеолог «экономизма» госпожа Екатерина Кускова – её газета «Власть народа» была оппозиционной кремлёвской диктатуре пролетариата – предложила в знак протеста вообще не выпускать газет, но после этого стали говорить о близком конце большевиков, дескать, комиссар Фриче уже вывез вещи из Москвы, значит, скоро придут немцы.

Ночью того же дня Бунин, разбирая свои рукописи, заметки, решил, что пора собираться на юг. На следующий день Бунин увидел расклеенные афиши, «уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены». Спрашивает Клёстова-Ангарского, близкого к большевикам:

«– Ну, а сколько же именно эти мерзавцы получили?

– Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно…»

Любопытна и следующая запись: «19 февраля. Коган рассказывал мне о Штейнберге, комиссаре юстиции: старозаветный, набожный еврей, не ест трефного, свято чтит субботу…»

В различных газетах написано, что «Троцкий – немецкий шпион», а в другой газете напечатали статью Ленина: «ничтожная и жульническая», уверяет Бунин, «то интернационал, то «русский национальный подъём».

Бунина многое беспокоит потому, что утрачена моральная стойкость Русского государства. Русский человек, оказавшийся в тяжелейших условиях, пытаясь приспособиться, чаще всего занимается не тем, чем ему подобает заниматься. Бунин внимательно следит за литераторами, с которыми был дружен, и полностью разочарован их приспособленчеством. 2 марта он делает такую запись: «Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гавриилиаду», произнося всё, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне, – большой гонорар, говорит, дадим… Читал новый рассказ Тренёва (1876–1945. – В. П.) (Батраки). Отвратительно. Что-то, как всегда теперь, насквозь лживое, претенциозное, рассказывающее о самых страшных вещах, но ничуть не страшное, ибо автор не серьёзен, изнуряет «наблюдательностью» и такой чрезмерной «народностью» языка и всей вообще манеры рассказывать, что хочется плюнуть. И никто этого не видит, не чует, не понимает, – напротив, все восхищаются. «Как сочно, красочно!»

«Съезд Советов». Речь Ленина. О, какое это животное!»

В марте Бунин заметил, как изменились личности тех большевиков, кто пришёл к власти, заметил то, что и Бердяев. Он был у одного знакомого, который беспощадно точно описал большевика Фриче: «Да, да, давно ли это была самая жалкая и смиренная личность в обшарпанном сюртучишке, а теперь – персона, комиссар иностранных дел, сюртук с атласными отворотами!» И тут же Бунин рассказывает о жене архитектора Малиновского, в поведении которой та же самая величавость революционного руководителя: «Тупая, лобастая, за всю свою жизнь не имевшая ни малейшего отношения к театру, теперь комиссар театров: только потому, что они с мужем друзья Горького по Нижнему… И битый час ждал Малиновскую где-то у подъезда, когда же подкатил наконец автомобиль с Малиновской, кинулся высаживать ёе с истинным холопским подобострастием» (Окаянные дни. С. 50–74).

В одной из первых записок за 6 февраля 1918 года Бунин сообщил свои впечатления о позиции Блока: «Блок открыто присоединился к большевикам. Напечатал статью, которой восхищается Коган (П.С.). Я ещё не читал, но предположительно рассказал ее содержание Эренбургу – и, оказалось, очень верно. Песенка-то вообще не хитрая, а Блок человек глупый» (Там же. С. 52–53).

Здесь Бунин не понял всей глубины и всесторонности Александра Блока, который встал на сторону революции из тех же соображений, что и левые социал-демократы, победившие на выборах в Учредительное собрание и противостоящие кровавой диктатуре пролетариата и вскоре выступившие против кремлёвских большевиков. Статья Блока «Интеллигенция и революция» была опубликована 19 января 1918 года в газете «Знамя труда», которая выходила под руководством левых социал-демократов (эсеров). Она поддерживала те революционные силы, в том числе и большевиков, которые разрушили старый монархический мир и провозгласили рождение новой демократической власти, куда входили не только меньшевики, но и правые и левые эсеры; это была власть, которая опиралась как на фундамент на Учредительное собрание, избранное народом, где были и 140 большевиков, и 246 эсеров. Председателем Учредительного собрания был избран эсер В.М. Чернов. В газете «Знамя труда» и в сборниках «Скифы» печатались преимущественно известные писатели, такие как Иванов-Разумник, Белый, Брюсов, Клюев, Есенин, Орешин, Пришвин, Ольга Форш, Ремизов, Замятин, Блок, Чапыгин, Ширяевец.

Иванов-Разумник (Разумник Васильевич Иванов (1878–1946), левый эсер, был организатором и руководителем «скифского» литературного направления. Увлечённый творчеством Герцена, Иванов-Разумник прекрасно помнил, как он писал в 41-й главе книги «Былое и думы»: «Я, как настоящий скиф, с радостью вижу, как разваливается старый мир». У Иванова-Разумника и псевдоним был – Скиф, и сборники он составлял под названием «Скифы», в которых чаще всего печатались авторы с революционным отношением к старому миру. «Скифы» были недовольны Февральской революцией, ничего не сделавшей для простого народа, особенно для крестьянства. Все надежды были на Октябрьскую революцию, но и Октябрьская революция провозгласила только лозунги. Иванов-Разумник работал вместе с большевиками, он был в Смольном «безвыходно» с 26 по 28 октября, самые жгучие дни революции. Потом, в 1918 году, стал заведующим литературным отделом газеты «Знамя труда», редактором литературного отдела журнала «Наш путь», где увидели свет все публикации Александра Блока, и статья, и поэма, и стихотворение «Скифы».

Вокруг этих публикаций возник литературный скандал. Андрей Белый писал Блоку 17 марта 1918 года: «Читаю с трепетом Тебя. «Скифы» (стихи) – огромны и эпохальны, как «Куликово поле»… По-моему, Ты слишком неосторожно берёшь иные ноты. Помни – Тебе не «простят» «никогда»… Кое-чему в твоих фельетонах в «Знамени труда» и не сочувствую, но поражаюсь отвагой и мужеством Твоим… Будь мудр: соединяй с отвагой и осторожность». Блок был очень благодарен Белому: «Твое письмо очень поддержало меня, и Твое предостережение я очень оценил» (Переписка. С. 335). Иванов-Разумник эти произведения подверг серьёзному анализу, который одобрил сам Блок. С одобрения Блока Иванов-Разумник издал сборник его произведений со своим предисловием в московском издательстве «Революционный социализм». Но вскоре и Блок, и Иванов-Разумник, как и многие другие, отошли и от Октябрьской революции, и от левых эсеров. 14 марта 1918 года левые эсеры вышли из Совнаркома после того, как IV Чрезвычайный съезд Советов ратифицировал Брестский мирный договор, а немцы перешли в наступление на русские земли. Все происходило не по тем правилам, которые диктовала жизнь, диктовал христианский гуманизм, русская этика, всё изменилось. Кадеты, Мережковский злятся на Блока, называют его, Есенина, Белого «изменниками», обещают не подавать руки, признают, что статья Блока «искренняя», но сотрудничество с большевиками «нельзя простить». В «Записных книжках» Блок отвечает на несправедливые упреки бывших «друзей»: «Господа, вы никогда не знали России и никогда её не любили! Правда глаза колет» (М., 1965. С. 385).


В это время заговорили о болезни В.И. Ленина, порой говорили о том, что он утратил политическое чутьё, чаще всего о том, что нет никакой возможности к возвращению его к исполнению своих высоких обязанностей… Со всей остротой встал вопрос о преемнике, о личности, способной его заменить. Для большинства писателей и журналистов сомнений не возникало – Лев Давыдович Троцкий. И уверяли в гениальности Льва Троцкого. Вышла книга Г. Устинова «Трибун революции», опубликованная в 1920 году и ставшая настольной книгой многих его сторонников. Не раз писатели, журналисты, партийные деятели панегирически говорили и писали о Троцком, указывая на его могучий талант трибуна, оратора, на его ум, такт и другие выдающиеся способности как вождя революции. Упоминались Зиновьев, Каменев, Бухарин, Дзержинский… Но, сравнивая Льва Троцкого с этими видными деятелями партии и государства, чуть ли не в один голос говорили о Троцком как о несомненном преемнике Ленина на посту председателя Совета народных комиссаров. А потому не жалели слов для панегириков Троцкому, посвящали стихи, ходили на его выступления, рукоплескали ему, добивались встречи с ним.

Вышла книга Александра Безыменского «Как пахнет жизнь» с предисловием Л. Троцкого, и обезумевший от счастья автор всем дарил книгу и непременно показывал на предисловие Л. Троцкого как на билет в бессмертие… Вышел журнал «Молодая гвардия» с приветствием Л. Троцкого. Журнал выходил под редакцией Л. Авербаха, Ил. Вардина, И. Лепешинского, К. Радека, О. Тарханова и Ем. Ярославского. Почти одновременно стал выходить журнал «На посту» под редакцией Б. Волина, Г. Лелевича, С. Родова, в списке участников все те же, что и в «Молодой гвардии»: Л. Авербах, Д. Бедный, А. Безыменский, Исбах, Левман, Г. Лелевич, Михаил Кольцов, Юрий Либединский, Карл Радек, Лариса Рейснер, Фриче, Ярославский. В редакционной статье первого номера выражено недовольство литературно-критической чехардой; каждый «бухает во что горазд»: «Этому должен быть положен конец. Нам необходима твердая, выдержанная, пролетарская линия в литературе. Старые боевые знамена должны быть вновь гордо и несокрушимо подняты перед лицом оживающей буржуазной литературы и пошатывающихся «попутчиков» (На посту. 1923. № 1. С. 5). Призывали «освободиться от влияния прошлого и в области идеологии, и в области формы», «неустанно стоять на посту ясной и твердой коммунистической идеологии». А «твердая идеология» – это статьи и указания Троцкого, Зиновьева, Каменева и многочисленных, помельче, последователей.

Возник всё тот же трагический конфликт, как между Пролеткультом (1917–1932), организаторы которого ратовали за «чистую» пролетарскую культуру, полностью отрицая мировую классическую культуру и наследие русского классического реализма; и всеми, кто продолжал следовать за русскими классиками, которых Троцкий назвал «попутчиками», над творчеством которых чаще всего напостовцы и молодогвардейцы просто издевались – издевались над творчеством Горького, Алексея Толстого и других «буржуазных» писателей; словом, возник конфликт, который условно можно было охарактеризовать как трагическое противоречие между Каннегисером и Урицким, между «убийцем» и «жертвой».

Максим Горький, который принял Февральскую революцию, с увлечением работал с культурными слоями Петербурга над сохранением культурного наследия России, скрепя сердце пошёл на сотрудничество и с большевиками. Он задумал грандиозные культурные проекты, но Зиновьев, глава Петербурга, ставил палки в колеса: во главе всех структур он утвердил своих единомышленников, которые не давали никакого хода практическому осуществлению замыслов Горького.

Любопытная запись в дневнике Корнея Чуковского. Как-то пришёл он в «Комиссариат просвещения»: «Кругом немолодые еврейки, акушерского вида, с портфелями. Открылось заседание. На нас накинулись со всех сторон: почему мы не приписались к секциям, подсекциям, подотделам, отделам и проч. Я ответил, что мы, писатели, этого дела не знаем, что мы рады бы, но… Особенно горячо говорила одна акушерка – повелительным, скрипучим, аффектированным голосом. Оказалось, что это тов. Лилина, жена Зиновьева…» И все эти «немолодые еврейки акушерского вида» занимали почётные места в культуре, в театре, в литературе, в науке… Во главе Госиздата, вспоминает Корней Чуковский, «стоит красноглазый вор Вейс, который служил когда-то у Гржебина в «Шиповнике», и этот Вейс препятствует выходу в свет книг, подготовленных Горьким и его сотрудниками, среди которых Блок, Чуковский, Десницкий, Горький… (См.: Чуковский К.И. Дневники. М., 1991).

Зиновьев и его приспешники просто лютовали в борьбе против «врагов народа», против дворян, купцов, предпринимателей, священников. Горький многих выручал, спасал от застенков, от гибели. Однажды поехал к Ленину, доказал, что надо отпустить великих князей, один из которых – замечательный историк, а чекисты, узнав о поездке Горького к Ленину, ночью расстреляли их.

Такова была установка большевистской верхушки – в Гражданской войне, начатой и навязанной русскому народу, беспощадно уничтожать образованные слои русского общества, носителей русского национального характера.

Не буду входить в подробности изложения партийной борьбы за власть. Скажу лишь, что партийная и государственная жизнь пошла как бы по двум руслам: Троцкий со своими единомышленниками готовили свою программу захвата власти в России; Сталин и его единомышленники – свою. Троцкий и Сталин терпеть не могли друг друга, но делали вид, что совместно продолжают дело Ленина. Сталин возненавидел Троцкого ещё в годы Гражданской войны, часто вспоминал телеграмму Военно-революционного совета Южного фронта в ЦК РКП(б) с протестом против зловредных приказов Троцкого. Самое страшное, что происходило на глазах Сталина, – это бессудная расправа с дрогнувшими в какой-то момент красноармейцами – он их беспощадно расстреливал. Сталин резко осуждал Троцкого и за его поездки по фронту в так называемом «поезде Предреввоенсовета», который чаще всего появлялся на фронте в то время, когда красным приходилось плохо. С приездом Троцкого всё приходило в движение, расстрелы следовали один за другим, не разбирая правых и виноватых, а в заложники хватали женщин, стариков, детей, все одинаково числились по «контрреволюционному ведомству». Троцкого сопровождала команда, состоявшая из наиболее преданных ему и хорошо обученных военных, одетых в кожу, с крупным металлическим значком на левом плече, как бы свидетельствовавшим об особых полномочиях. И действительно, этот отряд выполнял карательные функции, действовал по личному приказу Троцкого, судил, расстреливал, отправлял в концлагеря… После чего укреплялась дисциплина, запуганные красноармейцы шли на противника, порой переходя на его сторону.

На войне как на войне, без жертв не бывает, но Троцкий и его «кожаные куртки» с каким-то особым неистовством уничтожали русских людей. Сталину рассказали о выступлении Троцкого в Курске в середине декабря 1918 года. В здании курского Дворянского собрания шло объединённое собрание губернского и городского комитетов партии. Перед началом вышла карательная сотня в кожаных куртках, потом два стенографиста сели за два стола на сцене, положив перед собой карандаши, бумагу и по нагану. Появляется Троцкий в наглухо застёгнутой тужурке, бриджах и сапогах, пенсне. Долго рассказывает о том, как он организовал Красную армию и какая она победоносная под его руководством:

– Выучка и дисциплина Красной армии будет на должной высоте, если в нашей партии мы избавимся от нытиков и слюнтяев… К сожалению, оказалось, что в нашей партии находится ещё много слюнявых интеллигентов, которые, как видно, не имеют представления о том, что такое революция. По наивности, по незнанию или по слабости характера они возражают против объявленного террора. Революцию, товарищи, революцию социальную такого размаха, как наша, в белых перчатках делать нельзя! Прежде всего это нам доказывает пример Великой французской революции, которую мы не должны ни на минуту забывать.

Каждому из вас должно быть известно, что старые правящие классы своё искусство, своё знание, своё мастерство управлять получили в наследство от своих дедов и прадедов. А это часто заменяло им собственный ум и способности. Что же мы можем противопоставить этому? Чем компенсировать свою неопытность? Запомните, товарищи, – только террором! Террором последовательным и беспощадным! Уступчивость, мягкотелость история нам никогда не простит. Если до настоящего времени нами уничтожены сотни и тысячи, то теперь пришло время создать организацию, аппарат, который, если понадобится, сможет уничтожать десятками тысяч. У нас нет времени, нет возможности выискивать действительных, активных наших врагов. Мы вынуждены стать на путь уничтожения, уничтожения физического всех классов, всех групп населения, из которых могут выйти возможные враги нашей власти.

Предупредить, подорвать возможность противодействия – в этом и заключается задача террора… Есть только одно возражение, заслуживающее внимания и требующее пояснения. Это то, что, уничтожая массово, и прежде всего интеллигенцию, мы уничтожаем и необходимых нам специалистов, учёных, инженеров, докторов. К счастью, товарищи, за границей таких специалистов избыток. Найти их легко. Если будем им хорошо платить, они охотно приедут работать к нам.

Контролировать их нам будет легче, чем наших. Здесь они не будут связаны со своим классом и с его судьбой. Будучи изолированными политически, они поневоле будут нейтральны.

Так запомнился монолог Троцкого Сталину, затем эти мысли перешли в собрание сочинений Троцкого, а у Сталина была замечательная память.

Патриотизм, любовь к родине, к своему народу, к окружающим, далеким и близким, живущим именно в этот момент, к жаждущим счастья малого, незаметного, самопожертвование, героизм – какую ценность представляют все эти слова? Они пустышки перед подобной программой, которая уже осуществлялась и бескомпромиссно проводилась в жизнь! Так говорил Троцкий.

Известно и то, что Троцкий не любил повседневные «мелочи», всю аппаратную работу возложил на своего заместителя Склянского, хорошего, опытного организатора и преданного революции большевика. Склянский подобрал и руководил помощниками Троцкого, среди которых выделялись Блюмкин, Сермукс, Познанский, Глазман, Бутов, Нечаев. А Ленцинер собирал все выступления Троцкого, приказы, статьи и заметки в газетах «В пути», «Правда» и других, готовя многотомное собрание сочинений своего патрона с комментариями.


Троцкий был совершенно уверен в предстоящей победе, ему и не обязательно было самому ввязываться в эту борьбу за власть, у него было столько сторонников, уверенных в его талантах и историческом предназначении стать преемником Ленина! И он не ошибался. А.А. Иоффе, видный дипломат того времени и явный троцкист, писал Зиновьеву 23 января 1924 года: «Дорогой Григорий Евсеевич… как ни тягостно это субъективно, но вопрос о Предсовнаркома встает с чрезвычайной неотложностью и важностью. Я полагаю, что было бы весьма рискованным и неудачным пытаться заменить Ленина одним лицом, и потому необходимо теперь создать не председателя Совнаркома, а президиум. Хотя по-прежнему все важные вопросы будут решаться не в Совнаркоме, а в Политбюро – это необходимо для народа и для заграницы прежде всего, чтобы сразу же дать понять, что Ленина и не пытаются заменить. Единственной возможной комбинацией такого президиума была бы: Троцкий, Зиновьев, Каменев. Она имеет только тот минус, что все три евреи, но она единственно возможная…

Если бы эта комбинация не удалась (а это было бы печально, Троцкого в случае отказа от этой комбинации следовало бы обязать согласиться), то пришлось бы вернуться к идее единоличного предсовнаркома и тогда первым кандидатом должен был бы быть Троцкий, вторым – Вы и третьим – Каменев. Иных кандидатов быть не может. С ком. приветом Ваш Иоффе» (См.: Васецкий Н. Троцкий. М., 1990. С. 193 и др.).

Слухи о несметных богатствах большевиков, пришедших к власти сразу после Октябрьской революции, доходили до нас и в советское время. Однако вышла книга Александра Каца «Евреи. Христианство. Россия» (СПб.: Новый Геликон, 1997), в которой приведены многочисленные факты и документы о бесконтрольном грабеже России, об изъятии церковных ценностей на сумму примерно около 5 миллиардов золотых рублей и т. д., но из книги возьму только несколько строчек: «В апреле 1921 г. «Нью-Йорк таймс» писала:

«Только за минувший год на счет большевистских лидеров поступило:

От Троцкого – 11 млн долларов в один только банк США и 90 млн швейц. франков в Швейцарский банк;

От Зиновьева – 80 млн швейц. франков в Швейцарский банк;

От Урицкого – 85 млн швейц. франков в Швейцарский банк;

От Дзержинского – 80 млн швейц. франков;

От Ганецкого – 60 млн швейц. франков и 10 млн долларов США;

От Ленина – 75 млн швейц. франков.

Кажется, что «мировую революцию» правильнее назвать «мировой финансовой революцией», вся идея которой заключается в том, чтобы собрать на лицевых счетах двух десятков человек все деньги мира».

Та же газета в августе сообщала читателям: банк «Кун, Лейба и Ко», субсидировавший через свои немецкие филиалы переворот в России 1917 года, не остался внакладе благодаря своим клиентам. Только за первое полугодие текущего года банк получил от Советов золота на сумму 102 290 000 долларов. Вожди революции продолжают увеличивать вклады на своих счетах в банках США. Так, счёт Троцкого возрос до 80 000 000 долларов. Что касается самого Ленина, то он упорно продолжает хранить свои «сбережения» в Швейцарском банке» (С. 274–277).

А. Кац упоминает и агента США Л. Мартенса, который был готов вложить 200 миллионов долларов от советского правительства в американскую экономику. Но информацию А. Каца следует ещё проверить. И другие историки и публицисты изучают эти факты…

4

23 сентября 1922 года в «Известиях» была опубликована статья Уриэля «Музыка для рабочего класса», в частности, в ней говорилось: «Трудно, например, спорить с тем, что в произведениях Баха, Глюка, Гайдна слышатся дальние отзвуки феодальной эпохи. Точно так же трудно возразить против того, что Чайковский является типичным выразителем, я бы сказал, музыкальных настроений усадебного быта нашего помещичье-дворянского класса». «Не Шопен, а Моцарт! Не Чайковский, а Бетховен, Скрябин нужны нам!» – так заканчивается эта во многом примечательная для того времени статья, выражающая пролеткультовские настроения.

Правда, возникали определённые надежды, что подобные вульгаризаторские взгляды и установления не восторжествуют: 21 сентября 1922 года в газете «Накануне» было опубликовано письмо Максима Горького:

«Прошу Вас напечатать в газете Вашей прилагаемое письмо.

Распространяются слухи, что я изменил моё отношение к советской власти. Нахожу необходимым заявить, что советская власть является единственной силой, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых, более справедливых и разумных форм жизни.

Уверен, что тяжкий опыт России имеет небывало огромное и поучительное значение для пролетариата всего мира, ускоряя развитие его политического самосознания.

Но по всему строю моей психики, не могу согласиться с отношением советской власти к интеллигенции. Считаю это отношение ошибочным, хотя и знаю, что раскол среди русской интеллигенции рассматривается – в ожесточении борьбы – всеми её группами как явление политически неизбежное. Но это не мешает мне считать ожесточение необоснованным и неоправданным. Я знаю, как велико сопротивление среды, в которой работает интеллектуальная энергия, и для меня раскол интеллигенции – разрыв одной и той же по существу – энергии на несколько частей, обладающих различной скоростью движения. Общая цель всей этой энергии – возбудить активное и сознательное отношение к жизни в массах народа, организовать в них закономерное движение и предотвратить анархический распад масс. Эта цель была бы достигнута легче и скорей, если бы интеллектуальная энергия не дробилась. Люди науки и техники – такие же творцы новых форм жизни, как Ленин, Троцкий, Красин, Рыков и другие вожди величайшей революции. Людей разума не так много на земле, чтобы мы имели права не ценить их значение. И, наконец, я полагаю, что разумные и честные люди, для которых «благо народа» не пустое слово, а искреннейшее дело всей жизни, – эти люди могли бы договориться до взаимного понимания единства их цели, а не истреблять друг друга в то время, когда разумный работник приобрёл особенно ценное значение».

Статья Уриэля в «Известиях» и письмо Горького в «Накануне» – это как бы два взгляда на мир, как две тенденции в строительстве новой культуры, которые с разных сторон оказывали давление на литературную повседневность, влияли на искусство, живопись, театр… Тенденции, чётко определившиеся по отношению к мировому культурному наследию, к творчеству вообще, техническому, научному, художественному… В повседневной художественной жизни всё ещё сказывалось дурное влияние теории пролетарской культуры Богданова, которая многими деятелями воспринималась как «незыблемая основа для строителей будущего», хотя она и была осуждена В.И. Лениным в известных тезисах «О пролетарской культуре» как теоретически неверная и практически вредная.

Но не только в этом усмотрели опасность руководящие круги партии большевиков. С началом нэпа в частных издательствах (по подсчёту историков, в Москве возникло 220, а в Петрограде – 99) стали выходить книги, социальное и философское содержание которых не полностью совпадало с провозглашёнными партией большевиков идеями, а порой и резко противоречило. Это сразу же обеспокоило вождей ЦК РКП(б). «С нэпом началось частичное восстановление капиталистического «базиса». Это действовало как живительный бальзам на старых, сохранившихся в стране идеологов капитализма. Им не надо было вырабатывать какой-то новой идеологии, она у них имелась в готовом виде, требовалось только некоторое приспособление её к условиям места, времени и пространства», – писал заведующий агитпропотделом ЦК РКП(б) А. Бубнов в статье «Политические иллюзии нэпа на ущербе», опубликованной в журнале «Коммунистическая революция» (1922. № 9—10). А в статье «Возрождение буржуазной идеологии» он призывал советскую журналистику бороться с буржуазной идеологией: «…Столичная советская журналистика должна пулемётным огнём самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию» (Буржуазное реставраторство на втором году нэпа. Пг., 1922. С. 54, 27).

Некоторые издательства, в частности «Огоньки» Л.Д. Френкеля, опубликовали такие книги, как «Переписка из двух углов» М.О. Гершензона и В.И. Иванова, «Закат Европы» О. Шпенглера, сборники, книги известных философов Бердяева, Леонтьева и др.

К этому времени громко заявили о себе Вс. Иванов, Л. Леонов, К. Федин, продолжали печататься А. Блок, Н. Гумилёв, С. Есенин, вновь стали выходить дореволюционные журналы «Былое» и «Голос минувшего», «Вестник литературы», появлялись новые выпуски «Записок мечтателей», одна за другой выходили книги Е. Замятина, Б. Пильняка, В. Маяковского, А. Ахматовой. И каждая книга несла в себе неповторимость и резко выраженную индивидуальность как по форме, так и по содержанию. Было отчего блюстителям идейной большевистской чистоты и идеологической ясности прийти в оторопь и растерянность. Малейшее отклонение от теории пролетарской культуры рассматривалось как вылазка классового врага. Партия и правительство Советской России приветствовали всяческое сотрудничество различных слоёв населения как внутри страны, так и за рубежом. И как только за границей был провозглашён лозунг, что пора протянуть честную руку помощи России, так Россия сразу же откликнулась на этот призыв, открыв свободный доступ книг, издаваемых в Берлине теми, кто провозгласил этот лозунг. В связи с этой политикой свободнее себя почувствовали и те круги в России, которые так же честно хотели сотрудничать с советской властью, хотя и не разделяли взгляды большевиков, вставших у кормила власти.

Нужно только помнить, что этот благотворный период сотрудничества советской власти с творческой, научной, технической интеллигенцией длился весьма короткий срок. Как только А. Бубнов провозгласил, что «столичная советская журналистика должна пулемётным огнём самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию», так все сразу поняли, что начинается этакий новый период взаимоотношений – отход от нэповской вседозволенности.

Мало кто знал о том, что с февраля 1922 года, используя страшный голод 1921 года и пожелание Русской православной церкви отдать часть церковного имущества в обмен на продукты питания для голодающих, кремлёвские большевики приняли решение изъять все церковные ценности и лишить священников богослужебного ритуала. По предложению Л.Д. Троцкого была создана «секретная ударная комиссия», которая должна была «подготовить одновременно политическую, организационную и техническую сторону дела». «Фактическое изъятие должно начаться ещё в марте месяце и затем закончиться в кратчайший срок», – предложил Л.Д. Троцкий, а Ленин, Молотов, Каменев, Сталин («опросом») согласились с этим. «Формальное изъятие в Москве будет идти непосредственно от ЦК Помгола, где т. Софронов будет иметь свои приёмные часы». 11 марта 1922 года была назначена «секретная ударная комиссия» под председательством Т.В. Сапронова (1887–1939), члена президиума ВЦИК, родившегося в бедной многодетной крестьянской семье, знавшей голод и бедность, в членах комиссии числились: заместитель председателя ВЧК Уншлихт, Медведь, Самойлова-Землячка и Галкин.

13 марта Политбюро по предложению Троцкого приняло решение «О временном допущении «советской» части духовенства в органы Помгола в связи с изъятием ценностей из церквей». Этим решением церковь вынуждают пойти на раскол среди священников и епархиата.

Ленин предлагал ликвидировать веру и церковь, Троцкий – за раскол, требовал привлечь духовенство и сделать его «советским», чтобы легче управлять церковью. 30 марта 1922 года Л.Д. Троцкий написал в Политбюро записку о политике по отношению к церкви, в которой предложил учредить «сменовеховское духовенство», но рассматривать его «как опаснейшего врага завтрашнего дня», а сейчас воспользоваться им для раскола и подавления церкви, «пропитанной крепостническими, бюрократическими тенденциями, не успевшей проделать буржуазной революции», пропитанной «открыто контрреволюционной с черносотенно-монархической идеологией». «Кампания по поводу голода для этого крайне выгодна, ибо заостряет все вопросы на судьбе церковных сокровищ, – писал Троцкий. – Мы должны, во-первых, заставить сменовеховских попов целиком и открыто связать свою судьбу с вопросом об изъятии ценностей; во-вторых, заставить довести их эту кампанию внутри церкви до полного организованного разрыва с черносотенной иерархией, до собственного нового собора и новых выборов иерархии» (Новый мир. 1994. № 8. С. 190). Троцкий разработал практические выводы для совещания секретарей губпарткомов и предгубисполкомов. Ленин написал записку для Политбюро, в которой высказался открыто и полностью, предложив назначить председателем комиссии М.И. Калинина: «Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь подавлением какого угодно сопротивления… Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать…» (Там же). Официально от имени правительства должен выступать только Калинин, никогда не должен в печати или публично – Троцкий.

Естественно, церковь, патриарх Тихон, священники, представители религиозной части многомиллионного крестьянства, мещанства и рабочего люда возражали против насильственного захвата церковного имущества, но заместитель председателя ГПУ Уншлихт докладывал, что арест синода и патриарха и выборы нового синода и патриарха сейчас вполне возможны, то есть была утверждена директива Л. Троцкого, изложенная в записке и принятая на заседании Политбюро 22 марта 1922 года. Л. Троцкий написал для интервью М.И. Калинина шесть разделов, которые должны появиться в печати, и отыскал епископа Антонина Грановского, согласного действовать по его указке и внёсшего свою лепту в этот раскол.

Всех «коноводов», возглавлявших сопротивление изъятию, приказано было расстрелять.

26 апреля в Московском трибунале под председательством М. Бека началось судебное расследование действий священников и мирян, оказывавших сопротивление изъятию церковных ценностей. Заседание проходило в Политехническом музее, но ночью на секретные заседания собирался президиум ГПУ в составе Уншлихта, Менжинского, Ягоды, Самсонова, Красикова и принимал свои решения, связанные с процессом в Политехническом музее.

4 мая 1922 года Политбюро рассмотрело вопрос «о московском процессе в связи с изъятием ценностей (тт. Троцкий, Каменев, Бек) и приняло строго секретное решение:

а) Дать директиву Московскому трибуналу 1) немедленно привлечь Тихона к суду, 2) применить к попам высшую меру наказания.

б) Ввиду недостаточного освещения в печати московского процесса поручить т. Троцкому от имени Политбюро сегодня же инструктировать редакторов всех московских газет о необходимости уделять несравненно большее внимание этому процессу и, в особенности, выяснить роль верхов церковной иерархии».

В тот же день Л. Троцкий направил письма в редакции «Известий», «Правды», «Рабочей Москвы», ЦК РКП, Зеленскому, предлагая читателям сообщить, что «в советской республике существует централизованная антинародная контрреволюционная организация, которая прикрывается религией, а на деле является политическим сообществом…».

В это время с Запада поступил яростный протест против большевистских преследований служителей церковного культа, прежде всего против расстрела католического викарного епископа Будкевича, осуждённого 23 марта 1923 года, за выступления против гонений на патриарха и синод. Дзержинский, учитывая реакцию зарубежных политиков, предложил в Политбюро отложить процесс над Тихоном на неопределённое время, и Политбюро согласилось с ним.

А между тем Московский трибунал вынес решение – расстрелять 11 священников, протестовавших против изъятия церковных ценностей. Л. Троцкий предложил «лояльным» священникам, то есть созданной «Живой церкви», похлопотать о пересмотре дела, и оно было пересмотрено: пятерых расстрелять, а шестерых помиловать. В документах сохранилась подпись Троцкого, утвердившего это решение.

Но и на этом дело с Русской православной церковью не закончилось: в ночь с 12 на 13 августа 1922 года были расстреляны митрополит Петербургский и Гдовский Вениамин (Казанский), архимандрит Сергий (Сергей Павлович Шеин), профессор Петроградского университета Юрий Петрович Новицкий и председатель правления православных приходов Иван Михайлович Ковшаров, которые действовали «путём возбуждения населения к массовым волнениям в явный ущерб диктатуре пролетариата» (Новый мир. 1994. № 8. С. 210).

Весь этот поход против Русской православной церкви подробно освещался в газетах и журналах и хорошо был известен литературной, художественной, научной общественности, пытавшейся протестовать против этого бесчеловечия. Бесполезно.

5

Одновременно с этим происходили серьёзные перемены в творческой жизни России, почувствовавшей себя свободной после введения нэпа. Во всяком случае, 1922 год отмечен оживлением в журналистике: выходили альманахи, сборники, возобновились дискуссии по самым различным вопросам. И прежде всего по главному – куда пойдёт Россия?

Возник журнал «Новая Россия», «первый беспартийный публицистический орган», который провозгласил желание русской творческой интеллигенции сотрудничать с советской властью. «Жизнь раздвинулась, и пути её стали шире», – писал в первом номере журнала писатель В. Тан в статье «Надо жить». Владимир Германович Тан-Богораз (1865–1936) до революции не раз бывал арестован, потом выпущен, потом опять посажен… Он в это время много писал, стихи, прозу, «Колымские рассказы», два тома «Американских рассказов», три тома «Чукотских рассказов», романы, больше этнографические, множество статей. В своей автобиографии он признавался: «Был я Натан Менделевич Богораз, стал Владимир Германович Богораз, – Германович по крёстному отцу, как тогда полагалось… Но с ранней юности я себя считал не только евреем, но также русским. Не только россиянином, российским гражданином, но именно русским. Считаю себя русским и чувствую русским… (Деятели СССР и революционного движения России. М., 1989. С. 235). Надо жить, несмотря на большевистскую цензуру, утверждал Тан-Богораз, надо жить, как рекомендуют в Берлине, в Европе, как рекомендует сборник «Смена вех». Чуть ли не в каждом номере журнала непременно говорилось, что интеллигенция может сотрудничать с новой властью только при одном непременном условии – интеллигенция должна быть независима в своих мнениях и высказываниях, интеллигенция «по одному своему существу не может служить интересам какого-либо одного класса, одной группы». Об этом в статье «О задачах интеллигенции» решительно заявил А.С. Изгоев в альманахе «Парфенон» (Кн. 1. Пг., 1922. С. 36).

5 января 1922 года в Доме литераторов в Петрограде на одном из многочисленных обсуждений сборника «Смена вех» кооператор В.Ф. Измайлов заявил, что «литература и либеральная интеллигенция нужны только для Европы, «чтобы показать ей, что у нас есть и то и другое. Народ ни этой литературы, ни этой интеллигенции не знал». И далее кооператор говорил, что и вот это обсуждение сборника «Смена вех» нужно всё той же Европе, чтобы показать, что у нас есть умственная жизнь. А народу всё это не нужно. И только, дескать, народ спасёт Россию, он по-прежнему будет обрабатывать землю, добывать хлеб, чинить хаты. И в 1812 году Россию спас народ, а не дипломаты, не полководцы…

Возражая против этого «первобытно-наивного народничества», Александр Изгоев (Арон Соломонович Ланде. 1872–1935), сын учителя Виленского раввинского училища, впоследствии нотариуса города Ирбита Пермской губернии) напомнил, что почти сто лет в русских школах учат произведения Пушкина, Некрасова, Толстого, Достоевского, в школах учились миллионы людей, по одному этому можно сказать, что русская литература нужна была не только Европе, но и для русского народа. «Всякий писатель, художник, артист, всякий пропагандист, всякое духовное лицо, словом, все, ставящие своей целью стремление чему-либо научить людей, входят в группу, именуемую интеллигенцией». Другое дело, чему учит эта интеллигенция. Партийная принадлежность определяет содержание учительства, пропаганды знаний. И все интеллигенты, независимо от партийной принадлежности, «не могут не желать определённой и ясной меры свободы для своей проповеди, для своего учительства. Вначале они желают только для себя и для своих единомышленников. Некоторые прямо это и говорят, не скрывая. Другие лицемерят, до времени пряча когти».

«История, однако, даёт жестокие уроки и гонителям и гонимым, – продолжает спорить А.С. Изгоев. – Вчерашний гонитель сегодня сам превращается в гонимого и собственным жестоким опытом познаёт необходимость существования узаконенной свободы.

Очень часто бывает, что вчерашний гонимый, получив власть, сам становится гонителем. По закону реакции он тем более усердствует, чем тяжелее жилось ему в своё время. Но и ему скоро приходится убеждаться, что в вопросах учительства и пропаганды насилие приводит к совершенно обратным результатам. Идеи, которые ещё вчера были так популярны и влиятельны, несмотря на сильные преследования, сегодня вдруг утрачивают свою мощь, вызывают уже не любовь, а недоверие, пренебрежение и ещё худшие чувства. Официальные проповедники канонизированных доктрин, не встречая ни критики, ни отпора, быстро засыпают и замирают, превращаются в заводные куклы, только и способные твердить свои «па.п. па» и «ма.м. ма», когда их дёрнуть за верёвочку. Несмотря на сильную внешнюю, и полицейскую и финансовую поддержку, официальная доктрина начинает загнивать в сердцевине. Падение её нечасто, поэтому бывает внезапное и сокрушительное. Более дальновидные деятели всегда понимают опасность искусственного и насильственного единомыслия. Должно быть ересям…» (Парфенон. С. 35).

У интеллигенции есть одно оружие борьбы: воспитание и пропаганда. Если же, добившись власти, интеллигенция использует средства насилия, террор, то она всегда совершает крупнейшую политическую ошибку, как это было и в 1881 году, и в 1918 году. Нет, А.С. Изгоев не против насилия в общественной жизни: мир погиб бы без насилия. «Этой страшной ценой человечество кое-что приобретает, движется по пути к тому строю, когда насилие будет сведено до минимума».

Не принадлежа к борющимся за власть классам и группам, интеллигенция должна, по мнению А.С. Изгоева, выяснять разнородные интересы и указывать возможные пути их согласования и примирения в интересах целого. «Идея компромисса есть по существу идея интеллигентская… Интеллигенция призвана выявлять общественное мнение страны, создавать условия для мирного сожительства под одной крышей групп часто с противоположными и враждебными интересами. Это общественное мнение ярче всего в наше время выражается прессой. Но опыт учит, что оно складывается и проявляется даже там, где почти не существует никакой печати. Не только высшая, но даже средняя школа, церковная кафедра, всякие собрания, даже частные встречи и разговоры людей – всё это служит каналами, по которым ручейки отдельных взглядов сливаются в реку общественного мнения. Интеллигенция не создаёт общественного мнения. Оно создаётся из взаимоотношений людей различных общественных групп. Но интеллигенция его осмысливает, оформляет, осознаёт и выражает».

Интеллигенция не может стать господствующей группой над миллионами русского народа, хотя бы просто потому, что она не принимает участия в производстве материальных благ, основы жизни. И в минуты революционных взрывов интеллигенция отходит на задний план событий. «Но когда революционная передвижка социальных сил приостанавливается, начинается эволюционное течение процесса и устанавливается некое новое, хотя бы и колеблющееся, равновесие, роль интеллигенции снова становится серьёзной и ответственной»: она обязана распространять в народе знания, способствовать людям в их организации общества на наиболее разумных и справедливых началах. «Но призвание её не сводится к простому обслуживанию интересов того или иного класса, а к пропаганде в стране таких условий быта, которые, удовлетворяя все законные интересы, обеспечивали бы наибольшее процветание целого.

Если уничтожение классов, т. е. замена всех их одним, оказалось в данное время неосуществимым, то тем самым оправдана и признана эта основная задача интеллигенции. Никакой закон, никакое право не может созидаться на принципе homo homini lupus est («человек человеку волк»).

На волчьем положении совместная жизнь разных социальных групп немыслима. Надо строить отношения человеческие» (Там же. С. 37–39).

К этому и призывает в своей статье «О задачах интеллигенции» А.С. Изгоев («По-детски прямолинейный, – по словам кадета Гессена, – но искренний и честный»), который за свои антибольшевистские взгляды не раз сидел в советских тюрьмах и ссылках, изредка печатался. И не только он: весь пафос созидательной культурной деятельности многих «старых» интеллигентов заключался в том же – надо жить, надо строить человеческие отношения на взаимном доверии, на взаимном понимании разных интересов различных групп, классов. В ноябре 1922 года А.С. Изгоев был выслан.

В марте 1922 года в редакционной статье журнал «Новая Россия» выражал надежду на возрождение России, которое «должно совершиться на определённой основе и определёнными силами»: «Основа эта не может быть иной, как революционная. Свершилась великая революция, выкорчевала старые гнилые балки и, полуразрушив верхний фасад дома, подвела под него железобетонный фундамент. Дом выглядит сейчас неприглядно, но просмотреть новую могучую социально-государственную основу могут лишь слепцы. Строительство идёт и пойдёт на новых началах, но новых не абсолютно. В этой новизне – великая историческая преемственность. Здоровые корни нового сплетаются с здоровыми корнями прошлого. Лишь выдержавшие критическую проверку и искус революции элементы нового вступают в соединение с такими элементами старого, которые выдержали громовой натиск революции и в стержне своём не поддались, устояли. На синтезе революционной новизны с дореволюционной стариной строится и будет строиться новая пореволюционная Россия».

Деятели «Новой России», преимущественно старые интеллигенты, писатели, журналисты, публицисты, философы, историки, «после четырёх лет молчания» открыто и правдиво стараются высказаться по самым актуальным проблемам современности. Нет, они вовсе не собираются вздыхать по старым добрым временам дореволюционной России, «эти чёрные дни канули безвозвратно», не будут также вспоминать «мучительную страду суровых революционных дней, ибо что проку в малодушии этом», они собираются говорить о будущем России. И это будущее им кажется всеобъемлющим национальным примирением, в котором каждый человек, живущий на территории прежней царской России, может обрести своё место в жизни, найдёт применение своим творческим усилиям, своим знаниям, своему опыту. Пусть земледелец обрабатывает землю, растит богатый урожай; пусть торговец торгует своим добротным товаром; пусть врач лечит больных; пусть рабочий производит столь необходимые машины; пусть каждый найдёт удовлетворение в том, что может сказать, что думает, и делать то, к чему есть охота.

Свои задачи возникают и у беспартийной интеллигенции. За годы молчания у неё накопились свои суждения о прошедшем и о будущем. Беспартийная интеллигенция готова войти в невиданный ранее в истории процесс обновления и возрождения государства, она может и хочет стать строителем нового общества. Во время революции, особенно на первых её этапах, в пору «революционной партизанщины», «страна кишела авантюристами и любителями поживы, горлопанами и демагогами, самодурами и персонажами трибуналов», большинство из них обанкротились, не выдержав проверки временем, суровым и беспощадным ко всяким случайным, бездарным и злоумышленным людям. Выдвинулись люди «деловые и одарённые». «Так произошла переоценка всего живого инвентаря революции и непрерывное её освежение. Как только дело начало устанавливаться прочно на рельсы строительства, чистые разрушители были отменены, и им на смену начали приходить чистые строители». И главная мысль деятелей журнала «Новая Россия» заключается в том, чтобы сейчас, в период возрождения России, к строительству новой жизни были привлечены не только живые силы прошлого, выдвинутые из народных глубин, но и живые силы настоящего. Только в сочетании их, в неразрывном синтезе всех живых, творческих сил возможно возрождение новой могучей России.

Конечно, это сложный, противоречивый процесс, доселе никогда, ни в одной стране не происходивший. Нужна новая идеология, все старые понятия, старая тактика, старые партийные программы испепелились в огне революционного пожара. «Все были у власти, и все обанкротились, ибо все доныне действовавшие общественные силы были повинны в грехе догматизма, оторванности от народа, от подлинной жизненной действительности. Надо повернуть к решительному пересмотру все старые понятия, все идейные и этические предпосылки нашего интеллигентского миросозерцания, начиная от непротивления злу насилием и кончая макиавеллизмом и террором недавних дней.

И пусть официальная печать на сей раз не изображает перелома в настроениях интеллигенции в тонах какой-то смехотворной карикатуры. Это все, изволите ли видеть, кающиеся интеллигенты, порода ничтожных, покаянных и хныкающих душ, которые, наконец-то, к исходу пятого года революции, начали кой-что понимать, кое-как научились плести лапти, и вот теперь, отрезвевшие, покаянные, дураковатым елеем мазанные, пожаловали в нашу Каноссу. К счастью, это совсем не так. Процесс пересмотра и переоценки и глубже, и значительней, и сериозней. Мы исходим из мысли о всеобщем идеологическом провале, – всеобщем, значит, без изъятий» (Новая Россия. 1922. № 1. С. 1–3).

Как видим, публицисты журнала «Новая Россия» говорят о всеобщем идеологическом провале, в том числе и о провале большевистской идеологии диктатуры пролетариата, о всеобщем терроре, который господствовал в последнее время.

Жизнь заставляет искать ответы на поставленные вопросы. Поиски эти должны быть динамичны, никто не должен успокаиваться на сегодняшнем и думать, что истина уже в кармане, стоит её только обнародовать, как она овладеет массами, готовыми действовать и всё перестраивать. Устремление этих поисков однозначно – лучшая жизнь народа, его процветание и духовное богатство. Формирование новой идеологии должно происходить на новой социально-государственной базе, рождённой революцией, на сочетании здоровых сил старого и нового, на крепком единстве интеллигенции и народа.

В статьях «Третья Россия» С. Андрианова, «Великий синтез» И. Лежнева, уже цитированной статье «Надо жить» В. Тана, в рецензиях, фельетонах, публикациях журнала – во всех материалах конкретизируется эта главная мысль: наступило время ответственности русской интеллигенции, которая молчала четыре года. Наступило время сотрудничества с советской властью, но только при условии полной гласности. И сотрудничать с советской властью – это вовсе не значит, писал С. Андрианов, возлюбить советскую власть и воспевать ей дифирамбы: «Верноподданнические чувства и овечья покорность – такой же непригодный материал для новой России, как и безответственная контрреволюционная болтовня». Ошибки советской власти чаще всего возникают из-за неосведомлённости и невежества аппарата советской власти. Известно, что «канцелярии и управления кишат людьми недобросовестными и подкупными». Преступно не обратить на это внимание и не предложить свои честные услуги в административной службе. К этому призывают деятели «Новой России». Широкое привлечение старой интеллигенции в административный аппарат повысит культуру страны, введение независимого суда и гласности поможет вовлечь демократические силы страны, которые всё ещё не вовлечены в её трудовой ритм.

«Новые элементы оживающей России чувствуют себя по-иному, – писал Тан. – И прежде всего по-иному чувствует себя интеллигенция. Та интеллигенция, о которой три года говорили, как о чём-то ненужном, обсуждали серьёзно вопрос, кормить ли её, или не кормить, и если кормить, то как её заставить работать, – непременно заставить, силком, – которую обзывали и злой, и худосочной, саботажной, буржуазной и ленивой, трясучей, как студень, и вместе непримиримой, как сатана. И вот оказалось, что интеллигенция тоже изменилась. Она прокипела в волшебном котле революции и вдруг помолодела, сбросила с костей два пуда ненужного сала и вместе с салом сбросила хилость и старость. И места под солнцем она уже не ищет, она его имеет, как своё неотъемлемое право, ибо она тоже есть часть революции, кость от её костей, плоть от её плоти» (Новая Россия. 1922. № 1. С. 37).

Русская интеллигенция, прошедшая вместе с революцией все её этапы, испытавшая все её тяготы и трудности, омоложенная и прокалённая огненными ветрами и смерчами революции, чувствуя огромное освежающее влияние трудовой России, готова отдать её народам все свои знания, весь опыт, весь ум и сердце, готовое слиться с широкими трудящимися массами, но никогда она, как и прежде, не будет «идолопоклонницей, духовной рабыней, крепостной и сантиментальной, она будет рабочим и творческим мозгом русского народа и русской революции!». Верой в то, что Россия возродится, встанет из пепла, заканчивает писатель В.Г. Тан-Богораз свою статью «Надо жить».

Но жить им в новой России осталось совсем немного: в высоких партийных кругах уже обсуждали вопрос, как выселить наиболее активных оппонентов советской власти, диктатуры пролетариата, диктатуры Кремля из Советской России. А в литературных кругах продолжала жить трезвая мысль о возможностях сотрудничества с советской властью. Количество журналов, газет, сборников, альманахов по сравнению с минувшим годом быстро увеличивалось. И, судя по всему, значительно расширилась сфера идеологических поисков, творческих устремлений прозаиков и поэтов, публицистов и драматургов, историков и философов…

И снова как яблоко раздора чаще всего возникал Александр Пушкин. Одни по-прежнему восхищались им, его творчеством, его бессмертным гением; другие видели в нём лишь помещика, эксплуатировавшего крепостного мужика.

«Новая Россия» вскоре была закрыта, вместо неё стал выходить журнал «Россия» под редакцией всё того же Исая Лежнева.

В первом номере «России» был напечатан отрывок из повести Владимира Лидина (1894–1979) «Ковыль скифский», в котором как раз и столкнулись эти разные точки зрения на личность и культурное наследие Пушкина. В самые тяжкие годы революции, когда холод и голод царствовали чуть ли не в каждой московской квартире, Илья Николаевич Страшунцев работает над книгой о Пушкине. Как раз третья глава книги должна дать ответ, в каком доме на Арбате поселился Пушкин, вернувшись из ссылки в Михайловское. Он ходит по домам, расспрашивает, сверяет данные с письмами и воспоминаниями близких Пушкина.

Это занятие удивляет военспеца Гоголева, который и говорит «по поводу Пушкина»:

– Вот вы всё: Пушкин, Пушкин… а что Пушкин такого написал? Всё природа, природа, помещики… помещиков эвон – тю, дым остался, природу тоже на топливо… Это так – одного почитания ради.

Страшунцев (глухо торжественно):

– Россия не может погибнуть, если есть Пушкин.

– Не только не может, но и погибла отлично, и стерженька не осталось.

– Это самое ужасное, что я слыхал за всю революцию.

Страшунцев, продолжая спор с военспецом Гоголевым, завершает успешно свой поиск дома: «ибо дом, где жил Пушкин по приезде из Михайловского, становится судьбой родины» (Россия. 1922. № 1. С. 5).

Здесь же, в первом номере «России», можно было прочитать, что Всероссийский союз писателей на основании особого постановления Совнаркома получил «Дом Герцена», тот самый дом, в котором сто с небольшим лет тому назад родился знаменитый писатель, дом номер 25 по Тверскому бульвару. Новоизбранное правление союза писателей: председателем стал Борис Зайцев, товарищами председателя – М. Осоргин и Н. Бердяев, секретарём – И.А. Эфрос, товарищами секретаря – Н.С. Ашукин и Ан. Соболь, казначеем – С.А. Поляков, председателем хозяйственной комиссии – Н.Д. Телешов, членами правления избрали Ю. Айхенвальда, В. Жилкина, Г.Г. Шпета, И.А. Новикова, кандидатами – В.Г. Лидина и В.Л. Львова-Рогачевского. Правление разработало обширный план работы, но прежде всего из дома предстояло выселить жильцов и «Рауспирт», бывшее Акцизное управление.

В Петрограде в издательстве «Алконост» вышел шестой номер «Записок мечтателей», в котором были напечатаны воспоминания о Блоке. Из раздела «Литературная хроника» можно было узнать, что Иван Шмелёв закончил рассказ «Это было» о том, как во время войны, недалеко от фронта, психически больные захватывают власть в городе и что из этого получается. Повесть И. Шмелёва «Чаша Неупиваемая» выходит в издательстве «Задруга». Борис Пильняк завершил повесть «Третья столица», Владимир Лидин – повесть «Ковыль скифский», эпопею «Ночи и Дни», Борис Пастернак издаёт том своей прозы в издательстве «Современник», Николай Никитин – «Рвотный форт», печатают свои произведения Андрей Соболь, Н. Никандров. В состоявшихся вечерах приняли участие поэты Г. Шенгели, Б. Пастернак, И. Новиков, О. Мандельштам, С. Клычков, П. Орешин, В. Фёдоров, А. Чумаченко, А. Кручёных. В издательстве Гржебина вышла в свет книга Евгения Замятина «Островитяне». В издательстве «Полярная звезда» – книга К. Чуковского «Футуристы», в издательстве «Время» – книга рассказов Михаила Слонимского «Шестой стрелковый», в издательстве «Былое» – книги рассказов В. Шишкова, Е. Замятина, Н. Никитина, Михаила Зощенко, Михаила Слонимского… Издательство «Петроград» приступает к печатанию периодических сборников по изобразительному искусству, книгоиздательство «Задруга» готовит к выпуску несколько книг по медицине. В издательстве «Шиповник» вышел первый номер «Шиповника», сборник литературы и искусства под редакцией Фёдора Степуна, в котором были помещены стихи Ф. Сологуба, М. Кузмина, А. Ахматовой, В. Ходасевича, рассказы Б. Зайцева, Н. Никитина, Л. Леонова, Б. Пастернака. Кроме того, в «Литературной хронике» «России» сообщалось, что в скором времени выйдет детский журнал под редакцией К. Чуковского, первый номер еженедельного журнала «Современное обозрение», петроградский «Дом искусств» приступает к изданию двухнедельного журнала «Диск».

В связи с публикацией различных книг упоминаются также издательства – «Первина», «Арена», «Никитинские субботники», «Московский Парнас», Л.Д. Френкеля, Госиздат, «Московский рабочий», «Колос», М. и С. Сабашниковых, «Книгопечатник», «Русский книжник», «Дом печати»…

Всё это разнообразие издательств, альманахов, сборников, журналов, которые стали выходить в Москве и Петрограде, внушало оптимистические чувства и желание работать, писать как можно больше…

Возникали споры, разногласия, недоуменные вопросы, порождавшиеся нетерпимостью некоторых литераторов и журналистов, выступавших в «Правде», «Известиях»… Так, в «Правде» была напечатана статья Сафарова, который, не разобравшись в искренних желаниях деятелей «Новой России» и «России», да и других близких этому направлению, огульно осудил все материалы, опубликованные в первых номерах журналов. Пришлось И. Лежневу, ответственному редактору, полемизировать с оппонентом, объяснять, что деятели старой интеллигенции искренне и честно пошли на службу к новой России, пошли на союз с пролетариатом и крестьянством, пошли для того, чтобы внести в происходящую работу обновления свой опыт, свой талант. И трудно с ним не согласиться, когда он полемизирует с теми, кто намерен регулировать и регламентировать всё происходящее в современной литературной жизни. «В области литературы, как и в других сферах современной жизни, мы имеем сейчас небывало пышный расцвет новых форм, – констатирует И. Лежнев. – Достигнуто высокое совершенство стихотворного мастерства, развёрнут многокрасочный спектр повествовательной техники; при всей внешней грубости рафинируется язык, перерождается и усложняется синтаксис. Сколько новых литературных течений, тенденций, потенций!» И необходимо подходить к оценке этого огромного богатства «не с механической простотой одноглазой зоркости, а с аппаратом более чутким и сложным» (Россия. 1922. № 3. С. 12, 15).

И. Лежнев выступил против тех, кто упрощённо, механически подходит к сложнейшим творческим вопросам развития современной культуры и искусства. Упрощение дошло до того, что всю творческую интеллигенцию разделили на коммунистов и врангелевцев, а всех, кто не попадал в эти две категории, заносили в категорию сменовеховцев. И Пильняк, и «Серапионовы братья», и журнал «Россия», и многое другое, левореволюционное, зачислялось в сторонники буржуазной реставрации и прислужники нэпа.

Так вот остро вставали вопросы идейно-творческого самоопределения для писателей, художников, людей творческого труда. Процесс познания сложного и глубокого, пёстрого и противоречивого мира действительности шёл во всех сферах человеческой деятельности. Звонкие, но пустые фразы словно бы повисали в воздухе, на них мало кто из здравомыслящих людей обращал внимание. Но эти фразы уже произнесены, диктующий их тон уже становится заметен в общественной жизни, к ним начинают прислушиваться, хотя звучат они смехотворно для тех, кто знает, что такое свобода, самостоятельность, предприимчивость. С первых своих шагов старая интеллигенция заговорила о свободе совести, о свободе печати, о праве личности высказывать собственные суждения, каких бы вопросов общественной и политической жизни они ни касались. Права человека и гражданина гарантированы провозглашёнными законами и установлениями. Так что писателю можно писать всё то, что наболело, что просится на перо.

Конечно, творческие люди читали и материалы, в которых от имени Революции высказывались решительные прямолинейные предупреждения. Так, перепечатав статью из сборника «Смена вех» в «Справочнике петроградского агитатора» (1922. № 12–13), редакция сопроводила перепечатку статьёй В. Невского «Метод революционного обучения», в которой прямо говорилось: «Пролетариат же умеет ждать и, принимая стремящихся с чистым сердцем в Каноссу, скажет: всякое удобряет коммунистическую ниву. Вы идёте с открытым сердцем. Прекрасно! Будем работать, но помните: Suprema lex – reboluliae lex (высший закон – закон революции)». Жесткие условия, на которых пролетариат принимает сменовеховцев, но всё-таки принимает… Вряд ли все согласятся быть удобрением коммунистической почвы. Другое дело, когда в «Вестнике литературы» (1922. № 2–3) В. Штейн рассуждает о путях возрождения русской интеллигенции: «Невыносимо тяжелые материальные условия жизни и участие в Гражданской войне произвели ужасные опустошения среди нашей интеллигенции. Нельзя позабыть и о сотнях тысяч политических эмигрантов, из которых, вероятно, очень многие совершенно потеряны для России. Особенно прочно, нужно думать, осядут носители русской культуры в южнославянских землях, где легче всего может произойти освоение их туземной культурной средой, где можно ожидать и прямого слияния русской и южнославянской крови путём браков, грозящих прочными узами связать беглецов с новой родиной. Русская эмиграция может послужить основой неожиданного необыкновенного расцвета культуры в Болгарии и Сербии и в то же время привести к крайнему оскудению человеческого капитала, представляющего нашу культуру.

Но Россия не может остаться без интеллигенции. Это значило бы стать на голову ниже, и притом на единственную голову. Все меры должны быть приложены к спасению русской культуры. Есть несколько путей. Прежде всего нужно трепетно беречь столь поредевшие в последние годы остатки русской интеллигенции. Русской интеллигенции будет очень трудно пробивать себе дорогу в народнохозяйственной обстановке, создаваемой новой экономической политикой. Погоня за лёгкой наживой, спекуляция или суровый физический труд, единственно рентабельные в наши дни занятия, не по плечу нашей интеллигенции. Гибель остатков интеллигенции может предотвратить только государственное о них попечение. Другая мера – возвращение эмигрантов из-за границы… Третья мера – подготовка кадров новой крестьянской и рабочей интеллигенции».

6

Трепетно беречь остатки русской интеллигенции… Какому же правительству не понять этого выстраданного русской революцией размышления. Так оно и было на деле… Уже многие старые интеллигенты заявили о себе, опубликовав свои выстраданные книги, Иван Шмелёв, Фёдор Сологуб, Георгий Адамович, Николай Бердяев и многие другие готовы сотрудничать с советской властью, не приспосабливаясь к официальным лозунгам, а пользуясь лишь свободой совести, свободой печати. Появились и молодые писатели, такие как Борис Пильняк и Всеволод Иванов, но они тоже ищут самостоятельности и свободы, без этого не может быть литературы.

Особенно много говорилось в печати о творчестве Андрея Белого, оказавшего подавляющее влияние на всех молодых и начинающих беллетристов. Молчание в годы Гражданской войны сменилось бурной активностью и самого Андрея Белого. В одном из обзоров «Литературной Москвы» Осип Мандельштам писал: «Русская проза тронется вперёд, когда появится первый прозаик, независимый от Андрея Белого. Андрей Белый – вершина русской психологической прозы, – он воспарил с изумительной силой, но только довершил крылатыми и разнообразными приёмами топорную работу своих предшественников». О. Мандельштам с неудовольствием думает о том, что ученики Белого Пильняк и «Серапионовы братья» могут возвратиться в «логово беллетристики, замыкая таким образом круг вращений, и теперь остаётся только ждать возобновленья «Сборников Знания», где психология и быт возобновят свой старый роман…». Много любопытного в литературных обзорах О. Мандельштама. Но, пожалуй, самое интересное – это его рассуждения о художественных особенностях молодых писателей «новой волны».

Наблюдая процесс литературного возрождения и принимая в нём посильное участие, Осип Мандельштам жадно вчитывался в текущие журналы. На первый взгляд суждения О. Мандельштама парадоксальны. Ну почему, если Пильняк или серапионовцы вводят в своё повествование «записные книжки, строительные сметы, советские циркуляры, газетные объявления, отрывки летописей и ещё бог знает что», то их «проза ничья»? «В сущности она безымянна. Это – организованное движение словесной массы, цементированной чем угодно. Стихия прозы – накопление. Она вся – ткань, морфология, – размышляет О. Мандельштам. – Нынешних прозаиков часто называют эклектиками, т. е. собирателями. Я думаю, это – не в обиду, это – хорошо. Всякий настоящий прозаик именно эклектик, собиратель. Личность в сторону. Дорогу безымянной прозе… Почему именно революция оказалась благоприятной возрождению русской прозы? Да именно потому, что она выдвинула тип безымянного прозаика, эклектика, собирателя, не создающего словесных пирамид из глубины собственного духа, а скромного фараонова надсмотрщика над медленной, но верной настройкой настоящих пирамид» (Россия. 1922. № 2. С. 26).

Любопытна и полемика между Максимом Горьким и Михаилом Пришвиным. Вспоминая свою жизнь, случаи жестокости, которые ему приходилось наблюдать, Горький приходит к выводу (статья «Русская жестокость»): «Я думаю, что превалирующая черта русского национального характера – жестокость, – так же, как юмор – превалирующая черта английского национального характера. Это – жестокость специфическая, это своего рода хладнокровное измерение границ человеческого долготерпения и стойкости, своего рода изучение, испытание силы сопротивляемости, силы жизненности.

Самая характерная черта русской жестокости – художественная изобретательность, дьявольская утончённость… Единственное, что способствует, по моему глубокому убеждению, развитию утончённой жестокости в России, – это чтение житий святых, мучеников, излюбленнейшее занятие наших грамотных крестьян.

Я говорю о жестокости не как о проявлении вовне извращённой или больной души отдельных индивидуальностей, – такие случайности – дело психиатров. Я говорю здесь о массовой психике, о душе народа, о коллективной жестокости… Но где же – спрашивается, наконец, – тот добродушный и созерцательный русский крестьянин, неустанный искатель истины и справедливости, которого так прекрасно и убеждённо описывала русская литература XIX века?

В свои молодые годы я сам с восторгом искал этого человека по всей русской земле, но я его не нашёл. Я находил везде грубого реалиста, хитрого мужика, который, когда это ему было выгодно, умел прикидываться дураком…» (Новая Россия. 1922. № 2. С. 141–143).

Через несколько недель М. Горькому ответил М. Пришвин в «Письмах из Батищева»: «Ждали мы, ждали слова живого, и вот Алексей Максимович (Горький) натужился и удивил всех нас, сидящих, безмерно: жестокость (?) русского народа выходит от чтения жития святых.

От понимающих людей наверно уж ему, бедному, жестоко досталось, и не буду я разводить критику…»

Конечно, не только о статье Горького в письмах М. Пришвина; он пытается разобраться и понять, почему сейчас возникают противоречия в деревне, доводящие до драки, поножовщины, до серьёзного недовольства жизнью, порядками, которые установила советская власть. Нет, утверждает М. Пришвин, русской жестокости как национальной черты характера, нет художественной изобретательности и дьявольской утончённости, а бывают порой порывы взаимной злобы от неправильно, несправедливо устроенной жизни в деревне. И рассказывает о том, как бывшая учительница, заведующая детской колонией, вышла замуж за деревенского парня в надежде на «беспечальное житьё», а деревенская жизнь оказалась настолько тяжкой, что ей всё время кажется, словно её кто «обухом пристукнул». Нет, муж её жалеет, а вот хозяйство – маленькое (корова, лошадь, два подсвинка, две овцы, двенадцать кур), а приходится вставать до восхода и ложиться спать перед рассветом, всё время спать хочется… Разговорился М. Пришвин с бывшей учительницей, разобрались, в чём же дело… Если раньше крестьянин работал у помещика «из полу или из трети» и полностью обеспечивал свою живность кормами, то теперь распределяет луга Луговая комиссия. В комиссии оказываются люди, падкие до взяток, берут хлебом, самогонкой, поросятами, выделяя подносителям лучшие луга, а кто не умеет этого делать, получает похуже, а их в деревне большинство, вот и начинается свара. Мужики выходят с косами и начинают доказывать свою правоту. Потом, одумавшись, возвращаются к работе. И опять задача: если бы у каждого был отдельный участок, то не спешили бы скосить в любую погоду, а дожидались бы «вёдра». М. Пришвин и учительница высказались за отдельные участки для каждого крестьянина, семейный подряд экономически выгоднее, чем коллективный. И людям спокойнее, и земле: «Будь хозяйство на отдельном участке, там бы ни делиться, ни спешить, – работай, когда есть силы и погода хорошая…»

Подводя итоги творческих дискуссий, Исай Лежнев обратил внимание на главную характерную черту времени: появились люди, «желающие регулировать литературную жизнь и быть акушерами нового слова», «у нас сейчас заострился интерес к литературе в политических кругах, – своего рода декаданс, или новейшего вида меценатство, когда люди после прозаических продналоговых забот обращаются к поэзии и эстетике. И, конечно, политический профессионализм сказывается и в подходе к вопросу и во вкусах. Все разговоры роковым образом сползают на идеологию…» (Россия. 1922. № 3. С. 12). А это большая беда, которая вскоре и проявилась.

7

В высших политических кругах РКП(б) возникла мысль прекратить полемику в обществе, которое мчится к мировой революции и никакие нэпы это движение не остановят.

Ленин умирал, удар следовал за ударом… В минуты просветления Ленин диктовал свои последние статьи, письма, распоряжения… Сталкиваясь с проявлениями чуждой идеологии, Ленин обращался к стойким защитникам революции по вопросам, которые давно обсуждались в руководстве:

«Т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции.

Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим. Прошу обсудить такие меры подготовки.

Собрать совещание Мессинга, Манцева и ещё кое-кого в Москве.

Обязать членов Политбюро уделять 2–3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочек всех некоммунистических изданий.

Добавить отзывы ряда литераторов-коммунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т. д.).

Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей. Поручить всё это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ.

Мои отзывы о питерских двух изданиях:

«Новая Россия» № 2. Закрыта питерскими товарищами. Не рано ли закрыта? Надо разослать её членам Политбюро и обсудить внимательнее. Кто такой её редактор Лежнев? Из «Дня»? Нельзя ли о нём собрать сведения? Конечно, не все сотрудники этого журнала кандидаты на высылку за границу.

Вот другое дело питерский журнал «Экономист», изд. ХI отделом Русского технического общества. Это, по-моему, явный центр белогвардейцев. В № 3 (только в третьем!!! это note bene) напечатан на обложке список сотрудников. Это, я думаю, почти все – законнейшие кандидаты на высылку за границу.

Все это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация её слуг и шпионов и растлителей учащейся молодёжи. Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу.

Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро, с возвратом Вам и мне, и сообщить мне их отзывы и Ваше заключение». 19/V (1922).

Ленин».

В это время философский журнал «Мысль» был уже закрыт, едва успев выпустить два номера. Журнал «Экономист» («явный центр белогвардейцев») был закрыт в июне 1922 года.

Откроем второй номер «Экономиста». Статья С.И. Зверева «Накануне Генуи»… С горечью автор пишет, что мечты о великих социальных достижениях, которые мы пытались осуществить уже при жизни нынешних поколений, так и остались мечтами. Пережитый великий кризис отбросил страну далеко назад в хозяйственном и культурном развитии, и Россия в настоящее время может мечтать лишь о довоенном уровне, «и лишь от него, и через него, двинуться к дальнейшим достижениям в областях хозяйства и культуры нации».

Казалось бы, здравые мысли высказывает С.И. Зверев, есть, конечно, скрытая полемика с вождями революции, но вполне уважительная, корректная, а призыв упорно трудиться, создавая материальные ценности, вполне соответствует духу времени.

Может быть, не понравилась статья В.М. Штейна «Нищета и роскошь»? Действительно, статья пронизана нравственной болью и злободневной остротой, приведено много фактов, свидетельствующих о том, что принесла война Европе и России – голод и нищету. В.М. Штейн всерьёз анализирует причины того, что новая экономическая политика не даёт ощутимых результатов: оживает только мелкая и средняя промышленность, «по-прежнему влачит жалкое существование крупное производство».

Пожалуй, наиболее глубокой и до сих пор злободневной является статья Питирима Сорокина «Влияние голода на социально-экономическую организацию общества». Полемизирует с упрощёнными представлениями Н. Бухарина и Преображенского, высказанными в «Азбуке коммунизма» (М., 1920). И делает вывод: там, где принуждение, непременно воцаряются голод и нищета.

Умные, талантливые, знающие экономисты высказывают мысли, которые их волнуют и тревожат, порой предсказывают, как Питирим Сорокин, последствия принудительного этатизма, который уже господствовал в нашей экономической деятельности; нэп же, которым восторгаются и предлагают идти этим путём, захватил только малюсенькую частичку нашей экономики: производство пирожных и подобных предметов потребления.

Скорее всего, вызвала раздражение статья А.Л. Рафаловича «Новая экономическая политика», в которой автор сразу же говорит, что ничего нового в этой политике, в сущности, нет: новой может быть названа лишь экономическая политика, проводившаяся с конца 1917 года до половины 1921 года: «Это было, действительно, нечто новое в экономической области… Подобная экономическая политика привела страну к большим затруднениям, почему и пришлось эту политику ликвидировать, и искать спасения в её коренном изменении». И автор рисует картины той экономической жизни, которая возникла сразу же после Октябрьской революции. Повсюду возникла разруха, «сельское хозяйство России постепенно превращалось в бесплодную смоковницу», разрушен транспорт, «национализированные промышленность, транспорт и торговля» приносили «огромный убыток, принуждающий прибегать к всё увеличивающейся бумажноденежной эмиссии». И автор приходит к выводу, что полная разруха народного хозяйства возникла как результат «огосударствления всего производственного процесса, учёта и распределения государством всех результатов этого процесса, уничтожения частной собственности, аннулирования денег и т. д. … Отмена принципов, на которых строится хозяйственная жизнь в современных исторических условиях, превратила цветущие поля в пустыни, потушила фабричные трубы, остановила железные дороги, заставила умирать от голода население… Можно было победить Колчака и Юденича, Деникина и Врангеля – но пришлось сложить оружие перед гранитною стеною законов, управляющих экономическим бытиём народов…».

Так программные теоретические положения марксистов рухнули от столкновения с реальной жизненной действительностью.

Рафалович, исследуя различные стороны экономической жизни России, сельское хозяйство, торговлю, промышленность, финансы и пр., приходит к заключению, «что новая экономическая политика в современном объеме её мероприятий, в состоянии дать лишь очень немного… Новая экономическая программа справедливо осуждает прошлое…» Автор статьи доказывает, что декреты о натуральном налоге, заменившем продразвёрстку, оказались чрезвычайно сложными и трудновыполнимыми из-за многочисленных инструкций и дополнений. В результате в деревнях и сёлах научились скрывать количество пахотной земли: «Исчезли неизвестно куда с лица земли русской миллионы десятин пашни, и тщетно налоговая инспекция и особые комиссии разыскивали по российским степям пропавшие без вести десятины… Так ответило крестьянство на новую экономическую политику. Нужно признать, что ставка на натуральный налог проиграна; очевидно, что «припрятанная» земля появится вновь на свет Божий и вновь будет обрабатываться лишь когда наступят иные условия и иные времена…»

И следующая статья – «Проблемы народного хозяйства при социалистическом строе» Б.Д. Бруцкуса – полна интересных и свежих мыслей, острых, полемичных, но ни в одной строчке её нет «белогвардейщины», нет «пособника Антанты» и «растлителя учащейся молодежи».

Талантливые писатели и экономисты, предлагая работать с советской властью, высказали свои честные мысли, но советская власть отвергла их. В их мыслях был и тот самый протест, который подвигнул Леонида Каннегиссера убить Урицкого, но форма этого протеста была не террористской, а интеллектуальной. Но им не удалось двинуть развитие России по своим строго продуманным экономическим путям. Н.В. Монахов, А.С. Изгоев, Г.Ф. Чиркин, А.Л. Рафалович, Б.Д. Бруцкус в двух номерах «Экономиста» подвергли острой критике высказывания лидеров большевизма о введении новой экономической политики и предрекли скорейший её крах. Этого большевики не могли себе позволить…

В ноябре 1922 года из Петербурга были высланы больше двухсот писателей, философов, экономистов, математиков, журналистов, среди них Л.П. Карсавин, Н.А. Бердяев, С.Л. Франк, Н.О. Лосский, И.И. Лапшин, А.С. Изгоев, П. Сорокин и другие – все они «метлой» Дзержинского и Троцкого были выметены из России как «контрреволюционеры, пособники Антанты», «шпионы и растлители молодёжи», как утверждал В.И. Ленин.

Троцкий по этому поводу без сожаления сказал:

– Те элементы, которых мы высылаем и будем высылать, сами по себе политически ничтожны. Но они потенциальное оружие наших возможных врагов… В случае новых военных осложнений все эти наши непримиримые и неисправимые элементы окажутся военно-политическими агентами врага.

Лев Троцкий жил в Кремле, но часто уезжал в Архангельское, бывшую усадьбу князя Феликса Юсупова, и целыми днями бродил по прекрасному парку, отдаваясь ничегонеделанию, потом входил в кабинет и часами писал свои статьи, воспоминания, записки с указаниями своим помощникам. Одна за другой выходили его книги…

Вместо уехавших представителей творческой интеллигенции и просто бежавших из Советской России Бунина, Куприна, Мережковского и Гиппиус, Шаляпина и других двух-трёх миллионов граждан, разъехавшихся по всему миру, Лев Троцкий и близкие его духу большевики решили создать свою творческую пролетарскую интеллигенцию.


Картина художественной жизни в начале 20-х годов была настолько пёстрой, столько было различных направлений, течений, кружков, групп, столько было разноречивых программ, деклараций, что, скажем, В.В. Вересаев (Смидович, 1867–1945), приехав в Москву после длительного отсутствия, как он вспоминает, просто оторопел от неожиданности. На улице он увидел множество расклеенных объявлений, в которых сообщалось о литературных вечерах неоклассиков, неоромантиков, символистов, футуристов, презантистов, имажинистов, ничевоков, эклектиков. «Сколько стойл нагородили сами себе художники, как старательно стремится каждая группа выстроить себе отдельное стойлице и наклеить на него свою особую этикетку!» – с горечью писал В. Вересаев. И тут же высказывал сокровенное желание «вместо этой длинной конюшни с отдельными стойлами увидеть табун диких лошадей, не желающих знать никаких сектантских стойл, свободно скачущих через загородки всяких деклараций» (Вересаев В. Что нужно для того, чтобы быть писателем // Печать и революция. 1923. № 1. С. 12).

Писатели – участники литературных группировок «Серапионовы братья» (1921), «Перевал» (1923), «Кузница» (1920), групп «Октябрь», «Молодая гвардия», «На посту» и т. д. – расходились в понимании ряда основных проблем литературы и искусства, между ними шла острая литературная борьба.

Новая действительность поставила перед художниками главный вопрос: каким должен быть человек – таким же, как и в жизни, сложным, противоречивым, «пегим», когда новое уживается со старым, или художник может искусственно возвысить человека, перестраивающего жизнь, отбросить всё старое, христианский и православный гуманизм, милосердие, неприязнь к чужому добру и другие моральные качества старого общества, что ещё мешает ему стать целиком носителем новой нравственности, новых моральных устоев.

В реальном движении искусства 20-х годов, сквозь пёструю ветошь манифестов и деклараций, сквозь мимолётные категорические лозунги, проступает главное: само развитие литературы, зачастую не желавшей считаться с односторонними положениями тех или иных теоретиков. И не случайно в активе русского литературного движения остались произведения наиболее талантливых писателей, безотносительно к их групповой принадлежности, будь то рапповцы Александр Фадеев, Демьян Бедный (настоящее имя и фамилия Ефим Алексеевич Придворов, 1883–1945), Николай Погодин (настоящая фамилия – Стукалов, 1900–1962), Александр Афиногенов (1904–1941), не входившие в группировки Максим Горький, Леонид Леонов, Алексей Толстой, «серапионы» Константин Федин, Михаил Зощенко, Николай Тихонов, Всеволод Иванов, «кузнецы» Николай Ляшко и Фёдор Гладков (1883–1958), конструктивисты Илья Сельвинский (настоящее имя Карл, 1899–1968), Вера Инбер (1890–1972), Эдуард Багрицкий (Дзюбин, 1895–1934), Владимир Луговской (1901–1957), лефовцы Владимир Маяковский, Николай Асеев (1889–1963), Борис Пастернак, перевальцы Михаил Пришвин и Андрей Платонов.

Дело было не в принадлежности к той или иной группировке, а в отношении к революции, строительству новой действительности, в отношении к поразительным реформам, меняющим человека и его мораль, в отношении к новому человеку и его новым чертам. Одни писатели в своих новаторских поисках шли по неуклонному пути сближения с народом, с жизнью, всё глубже и глубже познавая объективные, ведущие закономерности противоречивой и страдальческой эпохи, и тогда в своих книгах они всё более правдиво воссоздавали реальный мир в его трагических противоречиях и конфликтах; другие всё дальше и дальше отходили от жизни народа, теряли почву под ногами, не понимая основных тенденций, не отличая главного от второстепенного; одни своим искусством звали человека к активной жизни, видя в своём герое человека большого, гордого в своих порывах, благородного в своих поступках, другие в поисках героя бродили по закоулкам человеческого общежития, находили там только маленького, забитого несчастьями человека, смиренного, запуганного, страдающего.

Среди многочисленных журналов, возникших с началом нэпа, можно выделить «Вестник литературы», в котором опубликовали свои статьи всё те же публицисты Питирим Сорокин («Смена вех» как социальный симптом» (1921. № 12), Александр Изгоев. «Личность и власть» (1922. № 1) всё на ту же тему – о самостоятельности творческой личности, о её независимости от власти. Это было самое главное условие для писателя. В «Вестнике литературы» был особый отдел под названием «Летопись дома литераторов», который отделился от «Вестника литературы» и стал самостоятельным журналом – «Литературные записки», но тоже требовал творческой независимости. Во втором номере журнала за 1922 год была опубликована статья Аркадия Горнфельда, в которой утверждалось, что русская литература будет создаваться в эмигрантской среде, но вышло только три номера, и в третьем номере большая подборка статей о «Серапионовых братьях».

Лев Натанович Лунц (1901–1924) в 1921 году стал одним из организаторов литературной группы «Серапионовы братья», от имени которой выступил с теоретическими декларациями, в которых главнейшим тезисом было провозглашение автономии искусства от власти и свободы человеческой личности в спорах об общественном устройстве. «Почему мы «Серапионовы братья» Лев Лунц напечатал в журнале «Литературные записки» (1922. № 3), а свои размышления о влиянии западноевропейской литературы (сам он окончил отделение романистики филологического факультета Петроградского университета) на русскую он изложил в статье «На Запад», опубликованной в Берлине в журнале «Беседа» под редакцией М. Горького (1923. № 2). М. Горький имел полную информацию о «серапионах» от Льва Лунца, Константина Федина, Вениамина Зильбера (Каверина)… Сам писал о «серапионах», познакомился со многими в 1920–1921 годах, всячески их поддерживал, хорошо знал о том, что подготовленная к постановке пьеса Лунца «Вне закона» (Беседа. 1921. № 1) была запрещена цензурой, увидевшей намёки на Октябрьскую революцию в том, что в некоей выдуманной стране рабочий-каменотёс поднимает бунт и свергает герцога, возглавляет правительство и становится тираном. В 1923 году Лев Лунц уехал из России в Германию, к родителям, которые ещё раньше эмигрировали, и лечился, но болезнь сломила его, и в 1924 году он скончался. Он, как и Леонид Каннегиссер, не принял диктатуру пролетариата с её чудовищной несправедливостью по отношению к русскому народу, писал свои сочинения с бунтующим подтекстом, в частности, в пьесе «Город Правды» (1924) он показывает идеальное коммунистическое государство, лишённое христианского гуманизма и милосердия, как это было и на самом деле.

В своих воспоминаниях «Устная книга» Н. Тихонов описал Дом искусств в Петрограде (бывшая квартира братьев Елисеевых, миллионеров-бакалейщиков, сбежавших за границу), где в конце 1920 года начали селиться разные писатели. «Населявшие его люди были невероятно несхожи друг с другом, – писал Н. Тихонов. – Тут жили и старые, и молодые, люди разных поколений и жанров. Рядом с сестрой художника Врубеля – молодые писатели вроде Лунца и Слонимского, рядом со скульптором Ухтомским – Аким Волынский, автор сочинений о Леонардо да Винчи и Достоевском. Жили писатели Ольга Дмитриевна Форш и Леткова-Султанова, помнящая Тургенева. Жила баронесса Икскуль, которую написал ещё Репин. Жила Мариэтта Шагинян, кстати, она поселилась в помещении бывшей ванны Елисеевых. Жил и полубезумный поэт Пяст, переводчик, и мрачный Грин, молчаливый и необщительный. Был ещё Чудовский, бывший критик эстетского журнала «Аполлон», написавший статью в защиту буквы ять.

Чтобы оправдать название дома – «Дом искусств», в нем были устроены студии. Студию критики вел, например, Корней Чуковский, поэзии – Гумилёв… Волынский основал школу танцев и ведал этой студией.

Читались лекции по разным отраслям искусств.

Устраивались вечера поэзии, куда вход был общедоступный, где выступали Мандельштам, Анна Радлова, Всеволод Рождественский, Павлович, Ходасевич, где читал свою поэму «150 000 000» приехавший из Москвы Маяковский; эта поэма прочитана была впервые в Ленинграде в Доме искусств» (Вопросы литературы. 1980. № 6. С. 108).

Николай Тихонов пришёл в Дом литераторов получить премию за рассказ «Сила», денежная премия была настолько смехотворна, что на неё «можно было купить полкило хлеба на рынке или починить галоши». Среди получавших премии были и совсем молодые люди, которые хорошо знали друг друга. Лев Лунц заговорил с Тихоновым и пригласил его бывать у «серапионов». «Серапионы» собирались по субботам в маленькой комнате Михаила Слонимского, – вспоминал Н. Тихонов. – Там была железная печка, железная кровать и стол. Мы все писали тогда как сумасшедшие. Обычно по субботам читались новые произведения и тут же обсуждались. Причем иногда доходило до невероятной рубки, каждый защищал своё произведение до последнего. Но в конце концов признавали: «ну да, не вышло». И тут же бросали в печь.

«Серапионовы братья» были чрезвычайно разными людьми и по происхождению, и по своему литературному направлению, и по вкусам, и по характерам.

Все они только начинали свой литературный путь» (Там же. С. 129–130).

Поэтесса Елизавета Полонская училась во Франции, в Сорбонне, в Первую мировую войну работала врачом на Западном фронте, переводила Киплинга, писала поэмы; К. Федин был склонен почитать русских классиков, его любил Горький; Николай Никитин стремился найти в своих книгах «живое отражение революции»; «а Всеволод Иванов явился, наоборот, как волшебник с котомкой, набитой чудесами. И у него все было необычно, даже облик, – он был похож на какого-то Будду. Он мог писать и о Сибири, и о разных народах – бурятах, японцах, китайцах, о казахах, о белых, о красных»; «среди «серапионов» был человек, который, как в беге на дистанцию, обогнал и далеко оставил позади всех нас. Это – Михаил Зощенко. Михаил Зощенко был дворянин, офицер гвардейского Мингрельского полка, штабс-капитан, с боевыми наградами, отравлен газами на фронте… Он к тому времени уже заслужил огромную популярность своими рассказами, своим талантом, это был большой, серьезный писатель, которого очень высоко ценил Горький»; «Михаил Слонимский… был тихим, спокойным, очень честным человеком». «В «серапионах» были два прозаика, которые резко отличались от всех, – Лев Лунц и Вениамин Каверин.

Лев Лунц был всеобщий наш любимец. Он был страшно худой, со всклокоченной головой, с очень добрым лицом, с хорошими глазами… Лев Лунц был талантливейший юноша. Он кончил университет. Он изучал романские языки: испанский, итальянский, французский, латинский… Лунц был яростный западник… Это был уже готовый для дискуссий человек, и он был страшный спорщик… Это был человек огромного таланта», но «у него было белокровие», он умер в двадцать три года; вторым западником был Вениамин Каверин» (Там же. С. 133).

Десять «серапионов» продолжали работать, от некоторых из них Горький получал письма и сам отвечал на них. Константин Александрович Федин (1892–1977) познакомился с Горьким в 1920 году, подарил ему первый свой рассказ «Сад», с тех пор и начались дружеские отношения.

28 августа 1922 года Федин написал Горькому письмо, в котором сожалел о том, что Горький не получил его «предлинное письмо» «о всех «Серапионах»: «В Москве, в только что возникшем издательстве «Круг», куда входят от «Серапионов» Всев. Иванов, Ник. Никитин и я, в конце года выйдет первая моя книга рассказов «Пустырь»… В «Круге» печатаются все «Серапионы»… Точно сговорившись, все мы засели за «романы». Всеволод работает сразу над двумя – «Голубые пески» и «Ситцевый зверь» (первый печатается в «Красной нови»), Слонимский пишет фантастическую авантюру из революционной поры, Зощенко – цикл рассказов «Записки бывшего офицера», я – роман о войне и революции. Каверин (Зильбер) продолжает гофманианить, пересадив своих советников, мастеров и студентов на новгородско-московскую почву. Лунц написал новую трагедию, но не читал ещё нам – выдерживает в столе.

Только один Никитин ездил этим летом «в вояж за впечатлениями», на Урал. Остальные побывали в пригороде, Москве, на даче. Не собирались, таким образом, всего две субботы и теперь серапионим нормально. К сожалению, невозможно рассказать Вам в письме, какая игра закрутилась вокруг братства, как трудно бывало иной раз сохранить спокойствие и как, в сущности, удивительно, что мы не поползли каждый по особой дорожке, а продолжали жить и работать скопом. Не знаю, но кажется, не было в России ни одной литературной группы, которая держалась бы так долго на одной дружбе (школы бывали, «направления» – тоже, но ведь у нас ни школ, ни направлений!). Всё это радует и бодрит…» (Переписка М. Горького: В 2 т. Т. 2. М., 1986. С. 147–148).

Официальные критики резко возражали против литературных деклараций «серапионов», особенно против независимости художника от власти, ведь все издательства и все журналы зависели от власти, от редактора, который зависел от государственных и общественных организаций. Даже Горькому мало что удалось напечатать – только подготовят книгу, а бумаги достать не могут. Вскоре «серапионы» перестали собираться, особенно после отъезда в Германию Льва Лунца, на этом и закончилась их история. Но писатели продолжали работать, вспоминая свои декларации.

В это же время А. Воронский, главный редактор журнала «Красная новь», написал блестящие литературные портреты Всеволода Иванова (Красная новь. 1922. № 5) и Николая Тихонова (Прожектор. 1923. № 1), заметил двух «серапионовых братьев».

Сборник стихотворений Н. Тихонова «Брага» сразу привлёк внимание читателей и критики. Недавний участник группы «Островитяне», он вместе с Сергеем Адамовичем Колбасьевым (1898–1937), офицером Красного флота, и Константином Константиновичем Вагиновым (Вагингейм), только что вернувшимся из Красной армии, напечатал первые свои стихи в альманахе «Островитяне». И вот – «Брага» (1922). «Брага», – писал А. Воронский, – ярка, свежа и содержательна… Вся молодость – на коне, в строю, в боях, на броненосце, у костра, в дозорах… Три четверти стихов Н. Тихонова – о порохе, сечах, о свинце, ветрах, о шашках, огне, перекрестках, о конях, ночлегах на перепутьях, об одном ведомом законе: «ковыли топчи», о душе человеческой, получившей закал стали. В них – темные ночи половецкие, гик, бесшабашность, бездомность, кровь… Война стала бытом, привычкой, жизнью, и человек всосался, втянулся в этот быт и не способен перейти на мирное, обыденное…» (Литературно-критические статьи. М., 1963. С. 159–161).

Уже в начале 1923 года А. Воронский пророчествовал, что Н. Тихонов, обладавший «большой душевной теплотой, человечностью», «добродушной усмешкой и мастерством», станет «не только хорошим поэтом, но и хорошим прозаиком» (Там же. С. 167).

Всеволод Вячеславович Иванов (1895–1963), сын учителя, рано начал работать, был на стороне белых, потом перешёл к красным. Познакомился с М. Горьким, который первую же его повесть «Партизаны» рекомендовал в журнал «Красная новь», где главным редактором был А. Воронский. «Основной темой рассказов и повестей Вс. Иванова является Гражданская война партизан в Сибири с колчаковскими войсками, – писал А. Воронский. – Тема сама по себе тяжкая, кровавая. Зверски расправлялись колчаковцы с рабочими, крестьянами, красногвардейцами, и не давали пощады белым отряды партизан со своей стороны. Вс. Иванов – непосредственный участник этой войны – сумел пронести и сохранить через всю кровавую эпопею большое, любовное, теплое, жизнепроникающее чувство, радостность, опьяненность дарами жизни. Словно после грозы, ливня и бури, когда солнце жгуче, весело и молодо льет свет свой, вещи Вс. Иванова освещены этим чувством и ощущением теплой, светлой и материнской ласки жизни: тайги, степей, сопок, ветров, партизан. В передаче этого настроения – главная «изюминка» произведений Вс. Иванова, основной мотив его творчества, то, с чем остается писатель на всю свою жизнь, что является «душой» произведения, сообщает ему тон и дает окраску» (Там же. С. 129–130). А. Воронский подробно анализирует и повести «Цветные ветра», «Бронепоезд 14–69».

8

Все крупные художники ставили в своих произведениях вопрос о сущности человека своего времени, о его отношении к действительности, о человеческом счастье, об условиях развития человеческого в человеке. Над теми же вопросами вместе с другими писателями-современниками бился и К. Федин. В письме к Горькому он довольно точно определил тип своего героя. В жизни Федин встречал людей крупных, крепких, «очень стойких» и сознавал, что таких героев «мучительно недостаёт» в его произведениях, но их образы ему удавались меньше. «Моё воображение не претворяет их в притягательный образ, это всё какие-то чурбаки»; к ним писатель «наиболее холоден, объективен», они ему как писателю чужды. Напротив, «ничтожные клячи» приковывают его внимание настолько властно, что ему нельзя не писать о них: «Несчастье привлекает меня неизменно. Удача, преодоление, победа – оставляют меня равнодушным. Уроды, сумасшедшие, юродивые, кликуши, лишние люди положительно не дают мне покою… И я думаю, что Акакий Акакиевич подлинно воспитал русского человека, а «Цемент» Гладкова не воспитает никого» (М. Горький и советские писатели: Неизданная переписка. М.: Изд-во АН СССР, 1963. С. 506). Федин как писатель не способен «действенно ненавидеть страдание», он сочувствует ему, обращая «свой взор художника преимущественно туда, где есть простор и почва для его «сочувствия» (Там же. С. 508).

Андрей Старцев из романа «Города и годы» – это и есть «почва для сочувствия», в нём К. Федин открыл новый тип – тип лишнего человека в период Гражданской войны и революции.

В «Городах и годах» наряду с трезвым реализмом обстоятельств Федина влечёт к себе и фантастика случайностей, невероятных происшествий. Курт убивает своего друга; Андрей Старцев помогает бежать классовому врагу и сопернику; Мари выходит замуж за случайного военнопленного, чтобы вместе с ним попасть в Россию, к Андрею Старцеву; тот, оказывается, ждёт ребёнка от Риты, хотя по-прежнему любит только Мари. И это стечение исключительных событий и положений невозможно было бы в мирной обстановке. Война и революция порушили сложившийся уклад жизни: то, что было нормальным – в политике, в быту, в морали, – стало распадаться, превращаясь в никому не нужные условности. Вихрь революции разметал всё упроченное, сцементированное прежней моралью. Нарождались новые человеческие отношения, хорошие или плохие – это уже другой вопрос. Кто-то смог выстоять, а кто-то погибал в этом огненном вихре. К. Федин подчёркивает свою беспристрастность к своим героям. Он стремится «рассказать обо всём с присущим нам бесстрастием», пугаясь одной лишь возможности «зародить мысль о тенденциозности романа»: «мы далеки от какой бы то ни было тенденции» (Федин К. Собр. соч. Т. 2. М., 1929. С. 176).

И всё-таки его позиция – это не позиция стороннего наблюдателя, с одинаковым равнодушием внимавшего добру и злу. И не каждому герою он сочувствует, не каждого любит. Он на стороне тех, кто действует… Концепция человека и истории у Федина, любопытная сама по себе, весьма своеобразно сказалась в романе. У К. Федина всё время проскальзывает мысль, что современный человек скован в своих желаниях, стремлениях, зачастую вынужден делать не то, что он хочет, к чему он приуготовлен жизнью. Курт Ван стремится стать художником, радовать своим искусством людей, но он вынужден подчиниться неумолимому року судьбы в лице богатого мецената Макса Шенау, скупавшего всё, что появлялось из-под его кисти, окружившего его шпионами и следившего за тем, чтобы ничего не попадало другим. Голосов, молодой, сильный, свободный от семьи, рвётся на фронт, в бой, а на подавление восстания бросают пожилого семьянина, который и погибает там в первом же бою, оставляя в бесприютном мире жену с трёхмесячным сыном. Макс Шенау, мечтающий о возрождении былой славы старого дворянского рода, в действительности оказывается мелким человеком, авантюристом, способным на любую подлость, лицемерие, обман. Юная Мари желает вырваться из сковывающих её пут обывательской морали, но, оказавшись в заточении пансиона мисс Рани, где распорядок жизни раз и навсегда установлен и так же «прямолинеен, твёрд и точен, как чугунная решётка, как замки на окнах», чувствует своё бессилие перед этим всё нивелирующим воспитательным механизмом: «С этой минуты Мари ощутила до физического неудобства железный корсет, в который была вправлена жизнь пансиона и в который вправляли теперь её… Она пригляделась к корсету, затянувшему людей, на волю которых она была отдана, к его шнуровке, костям и крючкам, и она нашла, что разорвать его, сломать, уничтожить или даже только распустить, ослабить – нельзя» (Там же. С. 168).

Всем ходом романа Федин хочет убедить нас, что люди вынуждены пребывать в железном корсете, сотканном из традиций, условностей, политических и моральных обязательств. Людям остаётся или смириться, отказаться от сопротивления и поступать не по своему усмотрению, произволу, капризу, а так, как велит мораль железного корсета, или идти против этой морали, подвергаться гонениям, лишиться спокойствия и благополучия. А может быть, притвориться послушной этой морали и временно следовать её предначертаниям, а потом при благоприятных условиях нарушить её и следовать своим личным желаниям и стремлениям? Так и поступает Мари.

Все люди в своё время оказываются в «железном корсете». И многие, как и Мари, стремятся его разорвать. Лев Щепов – сын тайного советника – становится вором. Его брат служит у красных, женится на актрисе и уже тем бросает вызов «железному корсету» отца, разрывая старые семейные узы. Курт Ван тоже пытается вырваться из этого «корсета», бессильно протестуя против власти над ним Макса Шенау. Мораль «железного корсета» определяет его поступки и тогда, когда началась война с Россией. Под впечатлением шовинистического настроения он рвёт со своим другом Андреем Старцевым только из-за того, что тот – русский.

К. Федин ещё не отошёл от серапионовских деклараций и не старается следовать указаниям вершителей идеологии. Он по-своему решает судьбы своих героев. Андрей Старцев совсем иной тип личности. Он как бы остаётся вне влияния общественных сил, старательно отточивших Курта Ванна. Он сохранил верность себе, избегая всего мрачного, ужасного. В жизни влечёт его светлое, доброе. Его утончённая душа не приемлет того страшного, мёртвого, неродившегося, что накопилось в анатомическом театре, всего, что люди так бесстыдно выставили напоказ. Отвращение и ужас вызывает у него и забава обывателей, швыряющих в тире большой тряпичный мяч в чучела преступников, которых когда-то покарало правосудие.

Андрей хочет вырваться из плена, превратившего человека в орудие чужой воли, он больше не может жить в этой цитадели, где опутан каждый его шаг, где на него «давят люди, голоса людей, даже добро людей». Он должен бежать, потому что не может больше бездействовать. И он хочет быть самим собой, а здесь, где он чужой, над ним властвует неумолимая сила, страшный порядок, автоматизирующий человека. Он на какое-то мгновение вырвался на свободу, глотнул свежего воздуха, но отказался от свободы и сознательно вернулся снова в плен: «Бежать хорошо по знакомым путям. Неизвестные – тяжелы и суровы… Побеги совершают герои, а героев так мало на свете» (Там же. С. 245).

Андрей – не герой. Да и сам К. Федин в письме к Горькому, напомнив ему его слова «о пороке русских литературных произведений: во всех них отсутствует герой», признаётся, что, как ни героична эпоха, о которой он писал, герой его прочно удержал наследие своих литературных предков: «Но я не ставил себе задачей героизировать лицо своей повести, а только хотел показать характер эпохи и стремился сделать это правдиво» (М. Горький и советские писатели. С. 479).

Обратившись к новой, героической революционной эпохе, писатель, как мы видели, стремился решить проблемы гуманизма традиционными средствами. Жизнь, суровая героика Гражданской войны постоянно обнажали противоречие между «долгом» и «чувством», необходимостью жестокости и мерой человечности. Федин исследует истоки традиционного гуманизма и вынужден показать его бессилие в условиях новой действительности. Андрей Старцев, с его принципом всепрощения, с его бескомпромиссной жалостью, не был героем революционной нови, как не был им и стальной, лишённый всяких сомнений и колебаний Курт Ван.

Рядом с Фединым, по-своему, ошибаясь и обретая, искали нового пути другие талантливые писатели. Ярко заявил о себе в начале 20-х годов Борис Андреевич Пильняк (Вогау, 1894–1938). Писать и печататься начал ещё до революции. Но, окончив Московский коммерческий институт, он полностью отдался литературе, оказавшись под влиянием Андрея Белого в области поисков литературной формы.

Поиски новой литературной формы порой заслоняли Пильняку содержание эпохи, мешали сблизиться с народом, его запросами, отразить его современные чаяния – это предопределило его разбросанность, взвихрённость его творчества. Он был талантлив, но слаб характером, неустойчив в своих литературно-эстетических воззрениях, отсюда его шатания под действием напористой критики. Неудачи и шатания Бориса Пильняка критик В. Полонский остроумно уподобил шахматам без короля.

Наиболее крупная вещь Бориса Пильняка «Голый год» (1921) – это первый советский роман, где запомнился крепкий образ коммуниста Архипа Архипова. Однако отсутствие цельного миросозерцания («шахматы без короля») дробит его последующее творчество, проблематика рассыпается, писатель шарахается от воспевания стихийности к гимну машине. Вот повесть «Машина и волки»: здесь и история гибели дворянских гнёзд, и скорбное повествование о голодном годе (1921-м) в Поволжье, о том, как рабочая Россия брала верх над мужичьей, мелкобуржуазной стихией, как из среды рабочих выделяются люди, берущие в свои руки власть над распределением богатств, полученных народом от революции.

И композиция его повести построена в соответствии с целевой установкой показать «всё». Его фотообъектив направляется то в одну, то в другую сторону, выхватывает то революционное, то контрреволюционное, то положительное, то отрицательное. Действие повести не приковано к какому-либо конкретному месту. Автор свободно переносится из одного места в другое, ничуть не заботясь о связи с предыдущим. Отчасти это определяется тем, что Б. Пильняк повествует о метельных годах, – а в это время всё было в безудержном движении, развитии, в процессе становления и распада. Всё это мелькает, зыблется, появляется и тут же исчезает.

Из многих кусочков повести конструируется история трёх братьев Росчиславских – три разных пути в революцию и различное к ней отношение, а всё остальное – это ассоциации и аналогии, параллели и противопоставления. И трудно сказать, что важнее для автора – братья Росчиславские или это всё остальное – братья Мериновы, Кузьма Казауров, его сын – Андрей Лебедуха, Елепень, Марья-табунщица, Иван Терентьев, Форст – такие все разные, но с похожими судьбами.

В предисловии к своей книге Б. Пильняк вспоминает о том, что в конце августа 1923 года каждому россиянину на одни папиросы нужно было истратить не меньше двух миллиардов рублей: «Так колоссально – такими колоссальными понятиями жила тогда Россия: и так ничтожна – в этой колоссальности – казалась человеческая жизнь. Да. Но в этой колоссальности жить, всё же только для человека» (Пильняк Б. Собр. соч. Т. 2. М., 1924. С. 7). Ничтожной крупицей мелькает человеческая жизнь и в произведениях Пильняка. Именно поэтому, видимо, Б. Пильняк не создал ни одного типа эпохи.

Только спустя много лет, побывав на заводе «Красное Сормово», после откровенных разговоров с рабочими он понял, что многое из созданного им не годится, устарело, не стало главным.

«Самое главное – человек, самое главное – человеческая жизнь.

Человека-рабочего, в его жизни, в его буднях, в его заботах и героизме, – я знал только теоретически. Человека-рабочего, который строит новую государственность, человека-рабочего в массе, я знал также только теоретически. И впервые я его увидел в Сормове: «Трудно вы пишете, товарищ Пильняк!» Мне совестно и страшно досадно, – не только то, что я трудно пишу, мне стыдно, что только теперь жизнь я эту увидел. Читателю понятно, как существенны для меня эти мои последние слова» (Пильняк Б. Красное Сормово // Новый мир. 1928. № 7. С. 202).

9

Появление во время нэпа новых журналов побудило и большевистское правительство создать свой журнал, который мог бы собрать молодых писателей, шедших отовсюду, из разных демократических слоев. По инициативе Горького и Ленина такой журнал был создан – «Красная новь», в редколлегию вошли Ленин, Горький, Крупская, Александр Константинович Воронский (1884–1937. Сын православного священника, учился в Тамбовской духовной семинарии), назначенный главным редактором журнала. В первых номерах журнала были напечатаны статьи В.И. Ленина «О продовольственном налоге», Н.К. Крупской о системе Тэйлора, до отъезда за границу Горький должен был редактировать литературную часть журнала. И другие руководители партии и правительства готовы были сотрудничать с журналом. Более того, в июле 1922 года Политбюро поручило заместителю заведующего агитпропом ЦК партии Я.А. Яковлеву (настоящая фамилия – Эпштейн) организовать «Комиссию по организации писателей и поэтов в самостоятельное общество», опираясь в основном на литературную группу при журнале «Красная новь».

21 апреля 1922 года А.К. Воронский писал В.И. Ленину: «В противовес «старикам», почти сплошь белогвардейцам и нытикам, я задался целью дать и «вывести» в свет группу молодых беллетристов – наших и близких нам. Такая молодёжь есть. Кое-каких результатов я уже добился. Дал Всеволода Иванова – это уже целое литературное событие, ибо он крупный талант и наш. Есть у меня С.А. Семёнов, Зуев, Либединский, Н. Никитин, Федин и др. Всё это молодёжь – самый старый В. Иванов, 27 лет, все они из Красной армии, из подлинных низов с красноармейскими звёздами. Твёрдо уверен, что через год-два эта зелень совсем окрепнет и займёт места Чириковых и прочих господ, и займёт с честью» (Новый мир. 1964. № 12, в сообщении И. Смирнова). А ведь Иванов, Федин, Н. Никитин – «серапионы», провозглашавшие самостоятельность и независимость от политических деклараций как основу творчества.

Горький и после отъезда за границу участвовал в работе журнала, с 1923 года он напечатал в журнале «Автобиографические рассказы»: «Время Короленко», «В.Г. Короленко», «О вреде философии», «Мои университеты». Как только в конце 1921 года умер Короленко, Горький начал писать о нём, вспоминая и первые встречи в далёких 80-х годах, и последние письма от него в конце его жизни. В мае 1920 года Горький получил от Короленко письмо с просьбой, чтобы Горький помог Залману Шнеерсону защитить еврейскую школу от большевиков, которые изгнали школу, а помещение отдали скаутам. Он против насилия, особенно если это касается свободы чужого убеждения и чужой веры. Много писал Короленко о жестокости по отношению к его знакомым. «Вообще административный порядок свирепствует у нас теперь вплоть до бессудных расстрелов» – навечно запомнилась эта фраза одного из писем Короленко.

В первых номерах «Красной нови» преимущество отдавалось публицистике, из прозы напечатаны «Партизаны» Вс. Иванова, очерк С. Подъячева, стихи М. Пожарского и Н. Колоколова, но много страниц уделялось научно-популярному отделу и зарубежной прессе, в частности, А. Воронский дал обстоятельную рецензию на книгу Г. Уэллса «Россия во мгле», а в разделе «Искусство и жизнь» А.В. Луначарский опубликовал статью «Наши задачи в области художественной жизни», в которой резко возразил тем, кто «по лицемерию или по невежеству» отрицает существование «старого искусства», «великих художников и великих произведений» (1921. № 1).

В четвёртом номере за 1923 год напечатан список авторов журнала, который включает чуть ли не всех пишущих в России, потом из этого списка будут убывать те, кто перешёл в журналы «Молодая гвардия» и «На посту».

В журнале «Красная новь» печатаются статьи о внутреннем положении страны, о Кронштадтском мятеже, о голоде, о сельскохозяйственном кризисе, о новой экономической политике, о единой военной доктрине, освещается и международная жизнь, даются обзоры белоэмигрантской литературной жизни.

Со временем в журнале печатались Есенин, Пастернак, Казин, Тихонов, Эренбург, Мандельштам, Орешин, Клычков, Нарежин, Дружинин, иногда Маяковский, Шишков, Зощенко, С. Семенов. Опубликованы «Голый год» Б. Пильняка, «В тупике» В. Вересаева, произведения Федина, Сергеева-Ценского и Алексея Толстого, «Бронепоезд» и роман «Голубые пески» Вс. Иванова, «Кащеева цепь» М. Пришвина, «Пути Каина» М. Волошина, «Дело Артамоновых» М. Горького, «Барсуки» Леонида Леонова, «Виринея» Л. Сейфуллиной…

Не перечесть произведений, опубликованных в журнале «Красная новь», которые вошли в золотой фонд русской литературы ХХ века, произведений крепких, реалистических, индивидуальных, со своим взглядом на мир, на русскую действительность, со своим героем, резко самобытного характера.

Эти художественные произведения, а также критические статьи А. Воронского подвергались острой критике в журналах «Молодая гвардия» и «На посту».

На ХI съезде РКП(б) было принято решение о создании «большого научно-популярного и литературно-художественного журнала», который противостоял бы влиянию на юношество «со стороны бульварной литературы» и содействовал бы «коммунистическому воспитанию юношеских масс» (О партийной и советской печати. М., 1954. С. 251). Так, в мае 1922 года появился ежемесячник «Молодая гвардия», в первых номерах которого выступили Крупская, Калинин, Орджоникидзе, Лепешинский, Бонч-Бруевич, Скворцов-Степанов, Ярославский… Была опубликована и наивная статья Александры Коллонтай о семье и браке. Самой острой критике подверглись сочинения Е. Замятина, И. Лежнева, Н. Клюева, многие сменовеховские страницы журнала «Россия». «По вражеским окопам», «По журнальным окопам» – так выразительно назвали свои статьи С. Родов и Г. Лелевич (Лабори Гелеевич Калмансон). Так началась полемика в литературных рядах.

Сначала на страницах «Молодой гвардии» выступали поэты-пролеткультовцы, иной раз Маяковский, с «Гренадой» Светлов, с «Конной Будённого» Асеев, но тон задавали стихи Безыменского, Жарова, Уткина…

7 декабря 1922 года в помещении «Молодой гвардии» несколько писателей создали литературную группу «Октябрь» – «проведения коммунистической линии в литературе». Весной 1923 года была созвана Первая конференция пролетарских писателей, создавшая Московскую ассоциацию пролетарских писателей (МАПП). Вскоре вышел и первый номер «На посту», в сущности орган мапповцев.

Процессом создания новой творческой интеллигенции и процессом организации журналов «Молодая гвардия» и «На посту» руководил Л.Д. Троцкий: трёхмиллионная «старая интеллигенция», состоявшая из людей разных российских национальностей, окончательно эмигрировала, и их места нужно было заполнять специалистами. Это понимали и Троцкий, и молодогвардейцы с напостовцами. «Писательство есть искусство, дорогие друзья!» – написал Троцкий в приветствии «сотрудникам и читателям «Молодой гвардии» по поводу первой годовщины журнала и подписался: «Ваш Л. Троцкий».

Редакция журнал «На посту» тут же выявила самые опасные с точки зрения внедрения линии коммунистической партии проблемы: писатели не «должны бухать кто во что горазд», а должны «бухать» то, что им скажет журнала «На посту»: в передовой статье прямо говорится, что «пролетарской литературе необходимо окончательно освободиться от влияния прошлого и в области идеологии, и в области формы… Мы будем бороться с теми стародумами, которые в благоговейной позе, без достаточной критической оценки, застыли перед гранитным монументом старой буржуазно-дворянской литературы и не хотят сбросить с плеч рабочего класса её гнетущей идеологической тяжести» (На посту. 1923. № 1. С. 6).

Тут же редакция журнала предлагает двух поэтов, которые могут служить образцом для подражания. В поэтическом сборнике «Под пятикрылой звездой» рецензент обращает внимание на поэзию Семёна Родова и Григория Лелевича, это по-настоящему пролетарская поэзия: стихотворения создают живые образы красноармейцев, в которых нет «единичной личности», в них – «чувствуется масса». У Лелевича таков его «Интернационалист Штейн», такова его «Коммунэра об агитаторе» – лучшее из всего того, что есть в сборнике.

«Это не мистический бред серапионов – это и не банальная здравица. Это то, что нужно новой пролетарской литературе» (Там же).

Вскоре выяснилось, что Семён Родов и Григорий Лелевич – не поэты, их поэтическое слово – за пределами даже самого низкого стихотворного уровня; они стали организаторами и критиками напостовской пролетарской литературы. Их статьи отличались излишней прямотой и нахальной грубостью.

В первом номере «На посту» за 1923 год Г. Лелевич опубликовал тезисы доклада «Об отношении к буржуазной литературе и промежуточных группировках на Первой Московской конференции пролетарских писателей»; Б. Волин – статью «Клеветники: Эренбург, Никитин, Брик»; Лелевич обрушился на поэзию Владимира Маяковского; Родов подвергает острой критике книгу стихов Асеева «А король-то гол»; Береснев, рецензируя повесть Алексея Толстого «Лунная сырость», завершает её убийственным выводом: «Для нас ясно, что всякие Толстые, как бы они ни меняли свои вехи, останутся бывшими писателями: новая жизнь – чужда их пониманию…»

Напостовцы резко критиковали «Мои университеты» М. Горького, «Кащееву цепь» М. Пришвина, «Падение Даира» А. Малышкина – за «реакционное нутро». Критиковали всё, что близко стояло к русской классической литературе, что выражало дух и совесть русского народа.

«Культурная отсталость русского пролетариата, вековой гнёт буржуазной идеологии, упадочная полоса русской литературы последних лет и десятилетий перед революцией – всё это вместе взятое влияло, влияет и создаёт возможность дальнейшего влияния буржуазной литературы на пролетарское творчество. Кроме того, на нём не могло не сказаться влияние идеологической мелкобуржуазной революционности, обусловленной стоящей перед российским пролетариатом параллельной задачи завершения буржуазно-демократической революции. В силу этих условий пролетарская литература до сих пор неизбежно носила и часто носит эклектический характер как в области идеологии, так, следовательно, и в области формы». Вот почему перед пролетариатом встают две задачи: строительство своей классовой культуры, в том числе и своей художественной литературы; «необходимость и в пролетарскую литературу ввести определённую систему» (На посту. 1923. № 1. С. 194).

Редакция журнала «На посту», литературная группа «Октябрь», Первая конференция МАПП выразили в общем основную платформу борьбы против буржуазно-дворянской литературы, враждебной пролетариату, а главное – стремление к строительству чисто пролетарской культуры и литературы. Это направление в литературе выступает за реализм и против имажинизма, футуризма и символизма, против всех видов декадентского искусства, – это было тем общим, что предопределяло его место в общей литературной дискуссии 20-х годов. Огромную часть русской интеллигенции, готовую сотрудничать с советской властью, осудили как сменовеховцев, только за то, что она выступала за самостоятельность и свободу творчества: «И теперь, когда советская власть ищет мира даже с буржуазией, пора понять, что мир с интеллигенцией ещё важнее мира с буржуазией. Государство не может жить без своего мозга – без интеллигенции». Это было сказано на обсуждении сборника «Смена вех» в Доме литераторов в декабре 1921 года с призывом к миру (Летопись Дома литераторов. 1921. № 3. С. 11). Но мира не получилось… Здесь, в России, лишь Александр Воронский в журнале «Красная новь» печатал статьи и выражал свою позицию в области художественной культуры.

Напостовцы в следующих номерах журнала прямо заявили, что начинают борьбу против «воронщины», особенно яростными критиками выступали Лелевич и Родов, Леопольд Авербах и Владимир Ермилов, молодые, напористые, грамотные, но догматически усвоившие эстетику К. Маркса и Ф. Энгельса и нанёсшие огромный вред развитию русской литературы 20—30-х годов.

Напостовцам возражали и лефовцы, которые назвали журнал «На посту» «критической оглоблей» (Леф. 1923. № 3), и имажинисты, но главная полемика возникла между ними и Воронским, который среди разнообразной литературы опубликовал и «Голый год» Бориса Пильняка, вызвавший острую полемику.

Один из самых яростных напостовцев Ил. Вардин (Илларион Виссарионович Мгеладзе) в статье «Воронщину необходимо ликвидировать» писал: «Как революция в государстве, так и революция в литературе требует сознательной, настойчивой, упорной работы… Воронский фактически стал орудием в деле укрепления позиции буржуазии» (На посту. 1924. № 1. С. 21–22. Курсив мой. – В. П.). К тому же и «всё реакционнее» становится и мелкая буржуазия, которая в России, по словам Ю. Либединского, начала «Некрасовым и Глебом Успенским», «кончила Чеховым и Вертинским» (Там же. С. 41).

А. Воронский, прочитав первый номер журнала «На посту», тут же откликнулся статьёй «О хлёсткой фразе и классиках» (Прожектор. 1923. № 12), в которой подверг критике ряд «серьёзных промахов» программы, прежде всего нигилизм в отношении к классическому наследству. Воронский определил такие гениальные художественные обобщения, как Фамусов, Молчалин, Онегин, Печорин, Собакевич, Ноздрёв, Манилов, Пьер Безухов, Платон Каратаев, Наташа Ростова, как «непреложные художественные истины, настоящие открытия, часто не уступающие в своей объективной значимости любым научным, добытым путём анализа, истинам», эти образы воплотили «общие психологические черты, присущие человечеству на протяжении целых эпох» (Там же. С. 18–19).

Совещания следовали за совещаниями, напостовцы, близкие к партийным кругам, в том числе и к видным сотрудникам ЦК партии, порой брали верх в дискуссиях и готовы были сменить руководство в журнале «Красная новь», но Воронский тоже был не одинок. Начались острые дискуссии, которые долго не умолкали.

9 мая 1924 года ЦК РКП(б) организовал совещание по политике партии в области художественной литературы, в котором приняли участие все видные работники партии – Троцкий, Бухарин, Радек, Луначарский и все известные литературные деятели, писатели, критики, представители писательских групп и союзов. Накануне ХIII съезда РКП(б) нужно было выработать тезисы для резолюции «О печати». Предоставили слово для докладов А. Воронскому и его оппоненту И. Вардину. Вступительное слово произнёс Я. Яковлев, до этого выступивший с несколькими статьями в «Правде», острыми и доказательными, против статьи В. Плетнёва «На идеологическом фронте», воспевавшей идеи Пролеткульта, и позиции Ленина в этой полемике.

Воронский в докладе «О политике партии в художественной литературе» убедительно показал, что партия имела свою политику в области художественной литературы, но «партия не становилась на точку зрения того или иного направления, а оказывала содействие всем революционным литературным группировкам, осторожно выпрямляя их линию» (Вопросы культуры при диктатуре пролетариата. М.; Л.: ГИЗ, 1925. С. 58).

«Наши кружки», «Попутчики» с их мужицким креном», «Октябрь», «Кузница», литературные организации комсомола, – «все они не являются организациями», которые партия назвала бы своими выразителями, все они свободные литературные группы, в дела которых партия не вмешивается, но наблюдает, читает, помогает. «В ближайшие годы – это так ощущается по всему – у нас будет такой расцвет литературы, такая литература, которой мы давно уже не имели. У нас будут свои классики, своя революционная, большая, здоровая литература», – сказал Воронский в самом начале своего доклада. И Воронский подсчитал тех, кто с ним работает: М. Горький, А. Толстой, М. Пришвин, В. Вересаев, Шагинян, Вольнов, Подъячев, О. Форш, К. Тренёв, Никанандров; молодые «попутчики»: Бабель, Вс. Иванов, Пильняк, Сейфуллина, Леонов, Малышкин, Никитин, Федин, Зощенко, Слонимский, Буданцев, Есенин, Тихонов, Клычков, Орешин, Вера Инбер, Ефим Зозуля, Катаев; пролетарские писатели и коммунисты: Брюсов, Серафимович, Аросев, Касаткин, Сергей Семёнов, Свирский, Казин, Александровский, Ляшко, Обрадович, Волков, Якубовский, Герасимов, Кириллов, Гладков, П. Низовой, Новиков-Прибой, Макаров, Дружинин. Здесь есть реалисты, имажинисты, символисты, пролеткультовцы, «Серапионовы братья», но ни к одному из них Воронский не попал в плен, тем более «к пленению буржуазией» (Там же. С. 60).

Обычно в кружках и литературных группах нацеливают пролетарского писателя на разрушение буржуазной эстетики, искусства и культуры, а задача заключается в другом – критически овладеть старой культурой и искусством, отсюда и возникают трагические противоречия, бесконечная полемика, с цитатами из марксистских источников и без оных. «Получается большая неувязка, – говорил Воронский. – Вместо живых людей революции нам дают символику, вместо поступательного развития получается вымученность, и часто под видом пролетарского искусства нам преподносят продукты буржуазного искусства старых времён» (Там же. С. 62).

Напостовцы утверждают, говорил Воронский, что редактор «Красной нови» переманил и «разложил некоторых пролетарских писателей», «разложилась вся «Кузница», разложились все «попутчики», разложилась большая часть молодёжи, разлагаются все писатели наши. Если разложились почти все, что же осталось? Товарищи Лелевич и Родов остались в литературе. Маловато» (Там же).

Воронский говорил от имени «почти всей действительной, молодой советской литературы»: «Эта литература пойдёт за нами. С напостовцами им делать нечего, и если настоящее литературное совещание этого не учтёт, то оно сделает великую ошибку» (Там же. С. 64).

Ил. Вардин, остро критикуя А. Воронского, указал ему, что он не отличает свою позицию 1921 года от позиции текущего дня, а положение в стране в корне изменилось: растёт кулачество в деревне и растёт частный капитал в городе, усиливается влияние буржуазии и буржуазной идеологии, усиливаются антипролетарские слои, усиливаются и попытки буржуазной литературы воздействовать на молодёжь, возникает общественная реакция, с которой необходимо бороться. Этого не учитывает А. Воронский. «Тов. Воронский – вне жизни, вне политической борьбы, он не видит той опасности, которая нам угрожает», – говорил Ил. Вардин. «Самый большой грех его позиции в том, что для него не существует классовой войны, для него не существует революции» (Там же. С. 66). Вардин не возражает, если Бухарин, Зиновьев, Каменев читают «Аэлиту», «Хулио Хуренито» и другие произведения, «но для широких рабоче-крестьянских масс вся эта литература – вреднейший яд», «когда свердловка… читает эту литературу, – это совсем, совсем другое». Вардин приводит интервью Бориса Пильняка из книги «Писатели об искусстве и о себе», интервью честное, искреннее, в котором он признаётся, что «мне судьбы РКП гораздо меньше интересны, чем судьбы России, РКП для меня только звено в истории России». «Воронский – критик не большевистский», «Воронского нужно свергнуть», «по отношению к пролетарской литературе Воронский ведёт пораженческую линию. Эта пораженческая линия должна быть ликвидирована» – таковы заключительные выводы доклада Ил. Вардина (Там же. С. 72–73).

Артём Веселый (Николай Иванович Кочкуров, 1899–1938) выступил в поддержку позиции А. Воронского, Юрий Либединский (1898–1959), напротив, «попытался обосновать точку зрения «На посту». «Если взять рассуждения тов. Вардина по вопросу, дискутируемому нами сегодня, – сказал Н. Осинский, – то получится сплошная бессмыслица». Фёдор Раскольников полностью поддержал позицию Ил. Вардина и редакции «На посту», резко осудил «ту линию, которую защищает и проводит тов. Воронский, а она представляет собою явное искажение нашей большевистской линии в области художественной литературы». Столь же резко говорит Раскольников и о статье Воронского «Искусство как познание жизни», «эта статья представляет собою худший вид вульгаризации марксизма». «Не искусство как познание жизни, а искусство как продукт общественных отношений – вот единственно правильный марксистский взгляд на искусство» – таков вывод Ф. Раскольникова.

Вячеслав Полонский говорил о художественной литературе как об особой области человеческой деятельности, подчёркивая присущие ей законы и специфику. «Если Воронский – пораженец, как заявляют товарищи напостовцы, то, конечно, Вардин – настоящий ликвидатор, потому что его резолюция есть нечто иное, как попытка ликвидировать художественную литературу, – полемически заявил Полонский. – Пролетарской литературы ещё нет, нужно помогать ей рождаться, и эту помощь мы окажем не тем, что будем разгонять существующую литературу, а тем, что поможем ей усвоить всё то лучшее, что создано в литературе вчерашнего дня, и преодолеть эту литературу» (Там же. С. 77–79).

Затем выступили Г. Лелевич, Н. Бухарин, Л. Авербах, Г. Якубовский, Я. Яковлев, К. Радек, В. Плетнёв, Л. Троцкий, С. Родов, А. Луначарский… Одни защищали Воронского, другие нападали на него, и каждый из выступавших приводил вроде бы серьёзные доводы и аргументы.

Луначарский, вступаясь за Воронского и критикуя Вардина, приводит такой пример: «Перед нами произведение художественно гениальное, но политически неудовлетворительное. Допустим на минуту, что писатель калибра Толстого или Достоевского в наше время написал гениальный роман, политически нам чуждый. Я понимаю, конечно, что условия борьбы, в случае полной контрреволюционности такого романа, могли бы заставить нас скрепя сердце задушить его, но это было бы очень жаль. Если же контрреволюционности такой не было бы, а был бы только не совсем приятный уклон или, скажем, аполитизм, то мы, конечно, должны были бы дать жить такому роману… Откуда такие страхи, что малейшие чуждые нам или просто не совпадающие с нашими тенденциями черты в произведении искусства делают его уже ядовитым? Наш пролетариат достаточно крепок, нам нечего нежничать и бояться промочить себе ножки чужой политической водой» (Там же. С. 114–115). Нам нужна критика, продолжал Луначарский, но отнюдь не воспрещение. Мы не должны отталкивать от себя непролетарских и некоммунистических художников.

«Припомните, что говорил здесь товарищ Авербах? Это очень молодой товарищ, но он проявил совершенно непомерную ревность. По поводу записки писателей, оглашённой товарищем Яковлевым, он кричит о бунте! («Это письмо – «бунт мелкой буржуазии!» – крикнул Авербах). Он заявил, что товарищ Воронский развратил писателей, и в доказательство приводит записку, где писатели эти заявляют, что готовы идти с нами рука об руку! Чего они просят? Они просят, чтобы их оставили художниками со всеми специфическими свойствами художников.

Если бы мы все встали на точку зрения т. Авербаха, то мы оказались бы кучкой завоевателей в чужой стране… От нас отпугивают художников и учёных всякие симптомы нашей нетерпимости» (курсив мой. – В. П. Там же. С. 116).

«То мы оказались бы кучкой завоевателей в чужой стране» – эти проницательные слова Луначарского точно выражали сущность напостовской идеологии и захватнических устремлений в России.

Тридцать шесть ведущих писателей обратились к этому совещанию с письмом, в котором изложили своё отношение к положению современной русской литературы и путях её развития: «Новые пути новой советской литературы – трудные пути, на которых неизбежны ошибки. Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас. Тон таких журналов, как «На посту», и их критика, выдаваемые притом за мнение РКП в целом, подходят к нашей литературной работе предвзято и неверно. Мы считаем нужным заявить, что такое отношение к литературе не достойно ни литературы, ни революции и деморализует писательские и читательские массы. Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен, и полезен для неё» (Там же. С. 137–138).

В резолюции совещания при отделе печати ЦК РКП(б) говорилось о всемерной поддержке писателей, вышедших из рабочих и крестьян, из комсомола; серьёзно критиковались приёмы борьбы с «попутчиками», которые практиковались в журнале «На посту», – это не только отталкивало талантливых писателей от партии и советской власти, но и затрудняло рост и развитие пролетарских писателей. «Ни одно литературное направление, школа или группа не могут и не должны выступать от имени партии», – решительно заявила резолюция.

Но напостовцы продолжали свою линию борьбы с Воронским и его широкой позицией привлечения наиболее талантливых художников, остро размышляющих о путях развития нового строя в России.

В это время один за другим в Москву съезжались литераторы из Одессы, образованные, грамотные, талантливые, знающие языки, принимающие власть такой, какая она есть. Им было известно, что в Москве владычествует Б. Каменев, в Петрограде – Г. Зиновьев, во всех направлениях хозяйственной и государственной деятельности господствуют их единомышленники, а первым лицом в бывшей Российской империи во время болезни В.И. Ленина стал Л. Троцкий. При этой власти они не пропадут.

«Я не знаю, кто виноват. Солнце, море, небо, но под этим солнцем, у этого моря, под этим небом родятся особые люди. Может быть, виноват Пушкин? Может быть, это он оставил в Одессе поэтические флюиды? Но обратите внимание: Юрий Олеша, Валентин Катаев, Илья Ильф, Евгений Петров, Эдуард Багрицкий, Семен Кирсанов, Исаак Бабель, Лев Славин – все это одесские мальчишки, создавшие «одесский период» русской литературы…» – писал в своих воспоминаниях «Моя Одесса» известный артист Л.О. Утёсов. И действительно, один за другим стали появляться рассказы И. Бабеля, которые составили в ближайшие годы сборники «Конармия» (1923–1926) и «Одесские рассказы» (1923–1931). С 1925 года в Москве стали известны стихи Эдуарда Багрицкого (настоящая фамилия Дзюбин), друга И. Бабеля, сначала он был в «Перевале», потом стал конструктивистом, потом – рапповцем, первый сборник его стихов – «Юго-запад» (1928), в который вошли поэмы «Трактир», «Февраль», «Дума про Апанаса»: «Этот сб., в котором были опубл. большей частью аполитичные, эмоционально-героические стихи и поэмы, нашел много приверженцев» (Лексикон русской литературы ХХ века. С. 33–34). С 1923 года Юрий Карлович Олеша (1899–1960) под псевдонимом Зубило писал фельетоны в московской газете железнодорожников «Гудок», в 1927 году опубликовал роман «Зависть». С 1922 года Валентин Петрович Катаев (1897–1986) писал статьи и фельетоны в «Гудке», в 1927 году выпустил сатирическую повесть «Растратчики». В этом же ряду стоят романы Ильи Ильфа (настоящие имя и фамилия – Илья Арнольдович Файнзильберг, 1897–1937), в Москве с 1923, и Евгения Петрова (настоящие имя и фамилия – Евгений Петрович Катаев, 1903–1942), в Москве с 1922 года, плутовские «Двенадцать стульев» (1928) и «Золотой телёнок» (1931). Любопытно, что почти все одесситы оставили свои воспоминания, из которых узнаём, что Юрий Олеша никогда не слышал пения соловья, Исаак Бабель, хоть жил у моря, до девяти лет не видел моря, а в четырнадцать не умел плавать, так и с другими одесситами – все они были поглощены книгами, учением, языками, а на живую жизнь, на природу, в сущности, мало или совсем не обращали внимания, вся природа их таланта была книжная, отсюда робость и недальновидность их художественных исканий, полномасштабная зависимость от политики партии и правительства. «Громовой успех писателей-одесситов стал постепенно истаивать уже к началу 30-х годов, – писал О.Н. Михайлов. – Тому было немало причин – литературных, общественных, биографических. Схлынула мода на орнаментализм, пышную метафоричность, стилизацию. Страна облачалась в скромные рабочие спецовки. Тот «защитный цвет», который Кирсанов противопоставил нарядной бабелевской романтике, «защитный цвет» реализма становился ведущим началом в литературе. Писатели выезжали на новостройки Магнитки, Днепрогэса, Кузбасса.

Творческий кризис, «пора странствий, молчания и собирания сил» наступила в конце 20-х годов у И. Бабеля, а вскоре к «малописанию, утрате сквозной темы пришёл и Ю. Олеша» (Михайлов О. Верность. Родина и литература. М., 1974. С. 175–176).

Выступая на Первом всесоюзном съезде советских писателей, Юрий Олеша так пояснил своё молчание последних лет:

«Шесть лет назад я написал роман «Зависть».

Центральным персонажем этой повести был Николай Кавалеров. Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографическим, что Кавалеров – это я сам.

Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежат мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений.

Как художник проявил я в Кавалерове наиболее чистую силу, силу первой вещи, силу пересказа первых впечатлений. И тут сказали, что Кавалеров – пошляк и ничтожество. Зная, что много в Кавалерове есть моего личного, я принял на себя это обвинение в ничтожестве и пошлости, и оно меня потрясло.

Я не поверил и притаился. Я не поверил, что человек со свежим вниманием и умением видеть мир по-своему может быть пошляком и ничтожеством. Я сказал себе: значит, всё это умение, всё это твоё собственное, всё то, что ты сам считаешь силой, есть ничтожество и пошлость? Так ли это? Мне хотелось верить, что товарищи, критиковавшие меня (это были критики-коммунисты), правы, и я им верил. Я стал думать, что то, что мне казалось сокровищем, есть на самом деле нищета…» (Первый Всесоюзный съезд советских писателей, 1934: Стенографический отчёт. М., 1934. С. 235). Ю. Олеша мог поехать на стройку, жить среди рабочих, но это не было его темой. Есть молодёжь, о которой тоже можно было написать, но и это не было его темой. Ю. Олеша признался, что «каждый художник может писать только то, что он в состоянии писать», что его молчание – это трагедия художника, который не может писать о том, что он хочет. Забавные «Три толстяка» – это сказка, написанная для того, чтобы прокормить себя и свою семью.

«Нет сомнения, что писатели, о которых шла речь, – люди литературно одарённые, – завершал свою статью О.Н. Михайлов. – Им были отпущены природой способности, которые даются далеко не каждому. Но вот пародокс: обладая тем, чем обладают немногие, они в то же время (за редким исключением) были лишены того, что даётся, так сказать, всем и даром – как воздух и вода. Владея техникой, выработанными приёмами, средствами эффектной изобразительности, они оказались почти начисто лишёнными первичности восприятия. Они писали словами, часто красочными, искусно подобранными, но большею частью подслушанными у книг… При всей внешней чисто стилистической верности многообразным традициям, они порывают с важными социальными, гражданственными и духовными заветами русской литературы, двигаясь в сторону модернизма. Их пути и перепутья помогают уяснить нам сложные, а часто и трудные судьбы российской литературы в резко изменившихся условиях послереволюционной действительности, а «глагол времён» дает возможность поправить и несколько переоценить литературные явления, если они были завышены критикой» (Там же. С. 191).

10

Понятно, что наивные пролеткультовские и напостовские теории, пусть даже вызванные самыми «революционными» намерениями их творцов, не могли сколько-нибудь обогатить литературу, а лишь сбивали с толку писательский молодняк. Между тем перед русским искусством той поры стояла огромная задача: воплотить в художественных образах одну из величайших эпох в истории человечества, когда переоценивались многие ценности, когда новое входило в жизнь каждого человека.

На первый план закономерно выдвигалась проблема литературного героя. Жизнь требовала углублённого, реалистического показа человека, создания типов, равных по масштабности и сложности персонажам Льва Толстого и Фёдора Достоевского. В свете этих задач особенно схематичными, «головными» выглядели герои Пролеткульта или многих ортодоксальных рапповцев. Эти герои действовали не как живые люди со своим индивидуальным характером, со своей сложной, а подчас и противоречивой психологией, а как раскрашенные в красный или белый цвет манекены, которые зачастую служили только иллюстрацией идеологических тезисов автора. Такой показ героя был особенно характерен для писателей «Октября» и «На посту».

Вот, например, автор повестей «Шоколад» и «Линёв» А.И. Тарасов-Родионов (1885–1938) (во время Гражданской войны красный командир, а после войны – следователь Верховного трибунала) резко выступал против Воронского и его взглядов: повести написаны с чисто идеологических позиций, когда главный персонаж «Шоколада», жена которого взяла несколько плиток шоколада от контрреволюционера, осуждает себя и согласен с суровым приговором; Линёв тоже, как и герой «Шоколада», начисто лишён индивидуальности, человеческих особенностей: оба они действуют как идеологические манекены. Линёв сидел когда-то, при старом режиме, в тюрьме. Сейчас он крупный профсоюзный работник. Заболев туберкулёзом, попадает на жогинскую заимку, где есть столь нужные ему «молоко, солнце и сосновый воздух». Но все комнаты уже заняты, и ему предложили комнату с решётками на окнах. «Светлая комната, просторная кухня и ещё маленькая комната с нарами. И окошечко в ней с решёткой. Как тюрьме.

– Знаешь, Варя, я буду здесь заниматься. Так хорошо, знаешь ли, напоминает… родное».

Автор сталкивает героя со многими людьми. Для одних он «большой комиссар», для других – «столичная зазнайка». Но все его разговоры с людьми – это изложение своими словами партийных документов. Так, крестьянам он разъясняет, что без союза с рабочим классом крестьянин пропадёт, местному коммунисту Мокееву, понимавшему диктатуру пролетариата как подавление («кто не согласен, – взашей и коленкой»), объясняет, что диктатура – «это руководство соратниками и подавление врагов» (Молодая гвардия. 1924. № 1. С. 42). Так и в других случаях. И в итоге перед нами ходячая энциклопедия прописных истин. Все действия героя надуманные, слова чужие, взятые из газет и партийных постановлений.

Официальные теоретики, в том числе и напостовцы, призывали «дать тип, выявить живого человека в живой обстановке, среди людей, фактов и событий нашей эпохи» (Ингулов С. О живом человеке // На посту. 1923. № 4. С. 94). Основной лозунг писателей группы «Октябрь» заключался в том, по словам критика Г. Лелевича, чтобы «оставить общие воззвания и дать живого человека».

Однако что за содержание вкладывал каждый из них в это понятие, понятие «живого человека»?

Официальные критики, напостовцы, пролеткультовцы и примыкающие к ним группы ратовали за то, чтобы писатели в каждом образе раскрывали классовую сущность личности. И в этом видели главное назначение искусства.

Лебедев-Полянский, скажем, признаёт, что искусство, как и наука, может давать объективные истины. Но для нового искусства этого недостаточно. Взгляд на искусство как на средство познания жизни начинает, по его мнению, отходить в прошлое, потому что эта теория не охватывает всей сущности искусства, не вскрывает всего его значения. «Теперь не времена Белинского, – писал Лебедев-Полянский, – а период диктатуры пролетариата… Марксизм стоит за искусство идейное, утилитарное. Он отнимает от искусства абсолютную значимость и отводит ему чисто служебную роль» (Полянский (П.И. Лебедев). Вопросы современной критики. М.; Л.: Госиздат, 1927. С. 9—10). Чему же оно должно служить? Изменению, переустройству, организации жизни. А изменить мир можно только волевым устремлением всего класса, его чётким организаторским усилием. Переделать и дополнить действительность художник может, только «слившись со своим классом, живя его психикой и идеологией и теми задачами, которые классом выдвигаются». Значит, только пролетарский художник способен удовлетворить требованиям жизни периода пролетарской революции. Значит, только пролетарское искусство содействует жизнестроению. Искусство же «попутчиков», крестьянских писателей, художников, противоречит духу эпохи, а то и прямо враждебно пролетариату, не участвует в организации жизни. Тем более враждебно искусство выходцев из буржуазных кругов, продолжающих традиции «старого» искусства и дающих в своём творчестве только объективные истины. Таким образом, идеи Лебедева-Полянского последовательно вели к теоретическому обоснованию враждебности пролетариату непролетарских писателей. То, что недоговаривал он, «договорили» руководители «На посту» Лелевич и Родов, зачислившие в «попутчики» крупнейших русских писателей, включая М. Горького. А если, к примеру, учесть, что Лебедев-Полянский, как и многие официальные критики и учёные, считал, что «в данный исторический момент» рабочие и крестьяне «ещё не объединены и даже враждебны» (Там же. С. 69), то получится, что крестьянские и пролетарские писатели должны давать две различные, порой противоречащие друг другу классовые правды.

С точки зрения такого вульгарного социологизма вапповские, мапповские, рапповские теоретики пытались объяснить и художественные особенности произведения, и психику, и даже физиологию человека! Г. Лелевич в докладе «О пролетарской поэзии» на общем собрании МАПП (2 марта 1925 года), утверждая, что «психика современного человека носит насквозь классовый характер», договорился до того, будто «современный человек не только мыслит, но и любит и даже отправляет свои чисто физиологические функции не как человек вообще, а как представитель определённого класса» (Октябрь. 1925. № 3–4. С. 198). Отсюда и подход к человеку в искусстве. «Пётр Смородин – вот пример живого человека», – писал С. Ингулов в журнале «На посту» о герое в поэме А. Безыменского (1923. № 3–4. С. 94). А на самом деле на образе Петра Смородина сказалась та же ходульность и риторика, что и в изображении героев «Недели» Ю. Либединского или в повестях Тарасова-Родионова «Шоколад» и «Линёв». Пытаясь показать героя своего времени, показать крупно и ярко, Безыменский, однако, следует по пути хроникёрского письма, не умея дать художественное обобщение новой действительности.

В это время, не обращая внимания на острые литературные споры, появились первые публикации Дмитрия Андреевича Фурманова (1891–1926), участника Гражданской войны, комиссара, награждённого орденом Красного Знамени, повести «Красный десант» (1921) и «В восемнадцатом году» (1923). После войны он начал работать редактором художественной литературы в Госиздате, уже прочитаны десятки рукописей. Это его призвание – писать. Его давно тянуло к литературе, а тут представился замечательный случай: в 1912 году он поступил на историко-филологический факультет Московского университета, два года работал братом милосердия на фронтах Первой мировой войны, комиссаром в 25-й Чапаевской дивизии, подавлял мятеж в городе Верном, на Кубани сражался против врангелевских войск. Огромный материал для политических и психологических обобщений накопился в душе молодого пролетарского писателя. И вот Фурманов пишет документальный роман «Чапаев», в котором под именем комиссара Фёдора Клычкова вывел самого себя. Яркий и непредсказуемый главный герой романа поставил перед Фурмановым серьёзные литературные проблемы. В нём слишком много людского богатырства: «Чапаев – герой. Он олицетворяет собою все неудержимое, стихийное, гневное и протестующее, что накопилось в крестьянской среде. Но стихия… черт её знает, куда она может обернуться!.. При таком подозрительном отношении к стихийной партизанщине и зародилось у Фёдора желание самым тонким способом установить свои отношения с новой средой, – с тем расчётом построить, чтобы не самому в этой среде свариться, а, наоборот, взять её под идейное влияние. Брать надо с головы, с вождя – с Чапаева. На него и направил, на нём и сосредоточил Фёдор все своё внимание» (Фурманов Дм. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. М., 1960. С. 83–84). Д. Фурманов поставил себе задание и строго выполнял его. И в своём дневнике он писал о своих противоречиях: «Дать ли Чапая действительно с мелочами, с грехами, со всей человеческой требухой или, как обычно, дать фигуру фантастическую, то есть хотя и яркую, но во многом кастрированную? Склоняюсь больше к первому» (Там же. Т. 4. С. 285).

За два года «Чапаев» неоднократно переиздавался, хотя серьёзные критики видели в романе много недостатков. В предисловии к очередному изданию романа А. Луначарский писал: «Эта книга Фурманова выходит шестым изданием, к тому же параллельно вышло несколько сокращённых изданий. Книжка очень читается, она представляет собой один из ярких успехов в нашей послереволюционной беллетристике». Вместе с тем, отмечая успех молодого писателя, А. Луначарский делает существенные замечания по поводу недостатков романа: «Чапаев» свидетельствует, конечно, о несомненном беллетристическом даровании своего автора, но написан, в сущности, без расчёта на чистую художественность. Это необыкновенно живые записки о увиденном, пережитом и сделанном, записки отзывчивого, умного, энергичного комиссара, частью набросанные, можно сказать, в самом пылу боев» (Октябрь. 1925. № 1).

Много лет в истории русской литературы ХХ века книги Д. Фурманова рассматривались как классические произведения социалистического реализма, с упором лишь на героическое содержание его книг, и словно бы забывали о художественности, о форме, языке и характерах. Нужно помнить и об этом.

Позиции пролетарской литературы укрепились после выхода в свет документальной книги «Железный поток» Александра Серафимовича Серафимовича (Попов, 1863–1949). Опытный реалист, начал публиковать свои рассказы с 1889 года, в 1901 году вышел первый сборник рассказов, в 1912 году – роман «Город в степи». Александр Серафимович положительно отнёсся как к Февральской, так и к Октябрьской революциям, принимал активное участие в Гражданской войне, писал рассказы и очерки; пережил трагедию – за оскорбление Троцкого его сын, командир Красной армии, был уничтожен – пропал без вести. Попытки А. Серафимовича отыскать его остались безрезультатными. 21 мая 1920 года Ленин, узнав о гибели старшего сына А. Серафимовича, выразил ему соболезнование: «Ваши произведения и рассказы сестры внушили мне глубокую симпатию к Вам, и мне очень хочется сказать Вам, как нужна рабочим и всем нам Ваша работа и как необходима для вас твёрдость теперь, чтобы перебороть тяжёлое настроение и заставить себя вернуться к работе» (Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 51. С. 198–199).

С 1921 года А. Серафимович, собрав обширный материал о походе Таманской армии летом – осенью 1919 года (войска выходили из белогвардейского окружения), начал работать над романом «Железный поток», закончил его в 1924 году и опубликовал в 4-й книге альманаха «Недра»; затем последовали отдельное издание, том в собраниях сочинений. Железным был не только поток Таманской армии, но железными были и руководители этого потока, особенно Кожух, почти списанный, если можно так выразиться, с характера Епифана Ковтюха, реального командира первой колонны таманцев. Жестоким и жёстким может показаться характер Кожуха, непреклонно зовущего к повиновению, однако только это и спасло всю армию, вышедшую из белогвардейского окружения. Но в конце похода характер Кожуха вроде бы потеплел, стал отзывчивее, сердечнее.

А. Луначарский и другие пролетарские критики отмечали в «Железном потоке» богатство русского и украинского языка, редкую индивидуальность каждого персонажа. Бабка Горпина, босой Гараська, адъютант Алексей Приходько (Серафимович хорошо знал Якова Емельяновича Гладких, послужившего ему прототипом), крестьянин Степан со своей женой, медсестра и многие другие запоминаются как индивидуальные характеры и вместе с тем создают образ коллективного героя романа. «Железный поток» – это значительное произведение Серафимовича, которое соединяет в себе художественную высоту, социальную значимость и обработку нового, послереволюционного материала. После «Железного потока» можно уже было, опираясь на факты, сказать, что пролетарская литература не только предсказывает, не только оценивает грядущие пролетарской революции, но и отражает её самое. В этом отношении «Железный поток» должен быть поставлен рядом с романом «Мать» Горького» (Известия. 1933, 20 января).

Со временем отношение к роману «Мать» изменилось, сейчас согласились с самим автором, который самокритично воспринимал его, так что и роман «Железный поток» не будем относить к вершинам русской художественной литературы, как бывало.

Трагический мир Гражданской войны предстал и в романе «Два мира» (1921) Владимира Яковлевича Зазубрина (Зубцов, 1895–1938). Зазубрин воевал то на стороне Колчака, то на стороне красных, вступил в партию большевиков и воссоздал сложный, боевой, противоречивый человеческий мир, со всеми удачами и недачами с обеих сторон. Роман быстро завоевал симпатии публики, его читали в воинских частях, обсуждали рабочие, студенты, служащие. «В 21-м году я видел эту книгу на столе В.И. Ленина, – писал А.М. Горький в предисловии к книге В. Зазубрина «Два мира». – Очень страшная, жуткая книга: конечно не роман, но хорошая, нужная книга» (Зазубрин В. Два мира. М., 1933. С. 7). Противоборствующие красные и белые, руководитель партизанского отряда Григорий Жарков и белые офицеры Мотовилов и Барановский, исповедуют в столкновении разные программы и цели, но одинаково беспощадны и жестоки к своим противникам. Зазубрин в романе предельно объективен, и эта авторская позиция правдивости в изображении белых и красных способствовала популярности романа. Одно издание романа выходило за другим.

Вспоминая о начале работы над книгой, В. Зазубрин признавался в своих творческих противоречиях:

«Начиная работать над книгой и работая над ней, я ставил себе определённые задачи – дать красноармейской массе просто и понятно написанную вещь о борьбе «двух миров» и использовать агитационную мощь художественного слова.

Политработник и художник не всегда были в ладу. Часто политработник брал верх – художественная сторона работы от этого страдала» (Зазубрин В. Два мира. М., 1958. С. 181).

Это, конечно, не роман, а порой фотография различных эпизодов, порой хроникальный беллетризированный отчёт о тех или иных событиях, иной раз превосходно сделанный, но это в общем плане лишь честные и смелые заготовки к роману. В книге много ужасных сцен, изнасилований, чудовищных переживаний при виде того, что сделали колчаковцы с молодой учительницей.

А между тем В. Зазубрин, занимая в Западной Сибири заметное положение и работая ответственным секретарём в журнале «Сибирские огни» (1923–1928), видел, что происходило в центре России: все тот же террор, что и в годы Гражданской войны. И написал повесть «Щепка» (1923) – о красном терроре, терроре чекистов, долго не допускавшуюся к публикации, и повесть «Общежитие» (Сибирские огни. 1923. № 5/6), в которой автор отрицательно отнёсся к новой экономической политике. Повесть тут же попала под разгромный огонь критика-напостовца Лелевича: «У нас не было ещё такого позорного, отвратительного, слюнявого пасквиля на революцию, на коммунистическую партию» (На посту. 1924. № 1). В 1928 году с помощью А.М. Горького В.Я. Зазубрин переехал в Москву, в 1935 году написал новый роман «Горы» о коллективизации. В процессе подготовки романа к публикации Горький высказал несколько замечаний. В 1938 году Зазубрин был арестован и погиб в тюрьме.

К числу побед пролетарской литературы критики отнесли и книгу Александра Георгиевича Малышкина (1892–1938) «Падение Даира» (1923) – о крушении последнего белогвардейского центра в Крыму, о людской массе, которая воевала за Перекопский перешеек и одержала победу. Здесь нет индивидуализированных персонажей, есть масса, как в поэме В. Маяковского «150 000 000», такова была эстетическая установка одной из литературных групп, и начинающий писатель последовал за этой схемой.

Был необходим большой, героический характер, синтетически обобщающий революционную действительность. Именно о нём мечтал в эту пору Алексей Толстой: создать такой образ, в котором художник смог бы «из миллионов Иванов или Сидоров породить общего им человека – тип. Шекспир, Лев Толстой, Гоголь титаническими усилиями создавали не только типы человека, но типы эпох». Алексей Толстой призывал средствами монументального реализма выводить «те новые типы, кому ещё в литературе нет имени, кто пылал на кострах революции, кто ещё рукою призрака стучится в бессонное окно к художнику, – все они ждут воплощения. Я хочу знать этого нового человека. Только то искусство обладает чудесной силой, которое «высекает из хаоса лицо человеческое» (Писатели об искусстве и о себе: Сб. статей. № 1. М.: Круг. С. 11).

С великой прозорливостью выдающийся писатель Алексей Толстой уже тогда предвидел, что такой писатель уже пришёл в литературу, начал писать свои первые произведения, но уже обдумывал произведение, которое действительно поставило его в ряд великих художников, обогативших человечество: это Михаил Шолохов и его бессмертный «Тихий Дон». Над первыми частями романа он уже начал работать, а вскоре журнал «Октябрь» напечатает его две книги.

Да, перед искусством нового времени стояли новые грандиозные задачи, возникали новые темы, новые проблемы, и прежде всего писатели, художники должны были показать нового человека, его мысли, чувства, его борьбу, его поражения и его победы. Горький с радостью писал, что «в России рождается большой человек и отсюда её муки, её судороги» (М. Горький и советские писатели. С. 476). «Искусство – никогда не произвол, если это честное, свободное искусство, нет, это священное писание о жизни, о человеке – творце её, несчастном и великом, смешном и трагическом» (Там же. С. 486), – повторил он в 1925 году, как раз в самый разгар полемических страстей вокруг проблемы литературного героя. «Для меня вопрос этот формулируется так: как надо писать, чтоб человек, каков бы он ни был, вставал со страниц рассказа о нём с тою силой физической ощутимости его бытия, с тою убедительностью его полуфантастической реальности, с какою вижу и ощущаю его? Вот в чём дело для меня, вот в чём тайна дела. Чёрт побери все пороки человека вместе с его добродетелями, – не этим он значителен и дорог мне, – дорог он своей волей к жизни, своим чудовищным упрямством быть чем-то больше самого себя, вырваться из петель, – тугой сети исторического прошлого, подскочить выше своей головы, выбраться из хитростей разума, который, стремясь якобы к полной гармонии, в сущности-то стремится к созданию спокойной клетки для человека» (Там же. С. 482).

В конце 1924 года Фёдор Раскольников, назначенный главным редактором журнала «Красная новь», обратился к А.М. Горькому с просьбой продолжать сотрудничество с журналом. Горький тут же ему ответил: «Моё отношение к искусству слова не совпадает с Вашим, как оно выражено Вами в речи Вашей на заседании «Совещания», созванного отделом печати ЦК 9 мая 1924 г. Поэтому сотрудничать в журнале, где Вы, по-видимому, будете играть командующую роль, я не могу» (Архив А.М. Горького. Т. 10. Кн. 2. С. 14).

А произошло следующее: 19 сентября 1924 года на заседании правления МАППа пришёл заместитель заведующего отделом печати ЦК РКП(б) В. Сорин и заявил, что борьба между Воронским и мапповцами завершена, «напостовцы на 9/10 правы». «Это дано понять и Воронскому, – продолжал В. Сорин. – Его равнение было почти исключительно на попутчиков – вот ему и дали двоих «попутчиков» в редакцию – меня и Раскольникова. Правда, я в редакции не бываю и некогда мне там бывать, но Раскольников приедет – он в эту работу войдёт целиком, сядет в редакции и вместе с Воронским будет делать дело…» (Вопросы литературы. 1957. № 5. С. 20).

В январе 1925 года в «Красной нови» были напечатаны статьи Г. Лелевича, С. Родова, А. Зонина, Ил. Вардина. Но вскоре Раскольникова в редколлегии журнала заменил Ем. Ярославский. Воронский почувствовал, что хватка ослабевает, и продолжал работу.

В первых номерах 1926 года «Красная новь» публикует роман М. Горького «Дело Артамоновых», сразу привлёкший внимание не только русских писателей и читателей, но и зарубежных. История здесь предстаёт как история народа, активного, думающего, самостоятельного в своих действиях и помыслах. Как раз в это время были годы оживления сменовеховских теорий, будто капитализм вечен и большевики непременно вернутся к нему. А Горький здесь разбивал мечты всех этих «теоретиков»: роман оканчивался так, что к прошлому возврата нет, революция возрождает жизнь на новых началах. Мастерство психологического анализа, широта охвата событий, глубина проникновения в суть различных общественных явлений, умение создавать сложные человеческие характеры – все эти и другие качества сразу поставили Горького в центре литературной жизни.

Пожалуй, никто так яростно и внимательно не изучал современную литературу, как Горький, никто так любовно не всматривался из своего далека в то, что происходило в России в первые годы советской власти. Ничто мало-мальски значительное не ускользнуло от зоркого чуткого взгляда писателя. Вышла книга Леонида Леонова – он спешит узнать, кто он, этот Леонов? Вышла новая книга Вс. Иванова – и Горький подробно анализирует её сильные и слабые стороны, отмечая вместе с «пластичностью» и то, что может помешать (и действительно помешало) найти верный «тонус» в изображении действительности.

И когда Горький в 1928 году приехал в Советскую Россию, он сразу включился в литературную борьбу, ему не нужно было «входить» в дела, он уже всё достаточно хорошо знал. Он предчувствовал, что в России будут твориться великие дела, знал, что битва Воронского и напостовцев закончилась победой трезвого реализма, понимал, что власть Троцких, Зиновьевых, Каменевых, их жён и ретивых последователей закончилась, пришла новая власть, которая раскроет перед писателями великие возможности, и те действительно создадут образ человека крупным, сильным, цельным. И особенно он внимателен был ко всему, что касается внутренних изменений характера современного ему человека. В письме к Погодину он, в частности, писал: «То, о чём Вы пишете, не просто внешние изменения старого русского быта, не мелочи, а глубочайшее перерождение старинного русского человека, отравленного множеством предрассудков, суеверий и враждебным недоверием ко всему, что исходит от города. Перерождение это совершается с быстротой почти чудесной… Так вот о чём, вот о каком огромном, по его внутреннему значению, процессе пишете Вы, Погодин. Красивенькими словечками об этом писать нельзя. Найдите слова точные, крепкие, в них будет настоящая красота и с нею вместе правда» (Горький М. Собр. соч.: В 30 томах. Т. 29. М., 1953. С. 489–490).

Горький сам называл себя «человекопоклонником», а человек для него был прежде всего «организатором мира» (Там же. Т. 30. С. 173). Поэтому всё, что расходилось с таким отношением к человеку, подвергалось им резкой критике.

Многим могло бы показаться странным отношение Горького к Пильняку, одному из самых «модных» писателей того времени, если бы его письма к Пильняку были опубликованы сразу же после их написания. А сейчас мы воспринимаем их как прозорливое и бережное отношение к талантливому писателю, односторонне, а может, и неверно понимавшему своё назначение в литературе. В самом деле, ни одну из мыслей, высказанных в письмах к Пильняку, невозможно сейчас опровергнуть. Как убедительны и до сих пор его слова о том, «что пишете вы всё хуже, небрежнее и холодней». «Метелинка» – уже совершенно мёртвая вещь, несмотря на весь словесный форс и всякие фокусы» (М. Горький и советские писатели. С. 311), звучат пророчески. Ведь действительно, после «Голого года» Пильняк создал много вещей, но не создал ни одного сколько-нибудь запоминающегося характера, человеческого типа. Сколько ни пытался он идти в ногу с жизнью, но так и не успевал её догнать. Ни «Иван Москва», ни «Волга впадает в Каспийское море», ни многие другие его вещи не стали значительными в литературном движении своего времени, хотя у писателя были все данные для этого. Он был страшно далёк от жизни, искусственно ограничивал себя маленьким мирком, ограждённым забором формальных поисков. Ведь именно об этом писал Горький, «уговаривая» его ограничить свои заимствования из творческой лаборатории Андрея Белого: «Путь, которым Вы идёте, опасный путь, он может привести Вас к некой клоунаде. Форма, вами взятая, настойчиво требует скепсиса, иронии или хотя бы юмора. Этого у вас незаметно» (Там же).

Столь же точную характеристику Горький дал и некоторым произведениям Бориса Пастернака. Отмечая его высокую поэтическую одарённость, глубокую разносторонность его поисков, талантливость, своеобразие, оригинальность стихов, Горький, получив книги Б. Пастернака «Девятьсот пятый год» и «Детство Люверс» с дарственной надписью, написал: «Книга – отличная; книга из тех, которые не сразу оценивают по достоинству, но которым суждена долгая жизнь. Не скрою от вас: до этой книги я всегда читал стихи ваши с некоторым напряжением, ибо – слишком, чрезмерна их насыщенность образностью и не всегда образы эти ясны для меня; мое воображение затруднялось вместить капризную сложность и часто – недоочерченность ваших образов. Вы знаете сами, что вы оригинальнейший творец образов, вы знаете, вероятно, и то, что богатство их часто заставляет вас говорить – рисовать – чересчур эскизно…» (Там же. С. 300).

В письмах к Федину, Леонову Горький не только восхищался положительными сторонами их творчества, но высказывал и много дельного относительно их слабостей, недостатков, упрекал их за увлечение реакционными идеями Достоевского.

Говорят, что Горький много ошибался, раздавая направо-налево комплименты по адресу начинающих писателей. Действительно, в своих антипатиях Горький был резок и последователен, а в своих симпатиях был безгранично щедр и сердечен.

Уже по первым книгам Леонова (а в них много ещё было подражательного) Горький увидел талант, умение владеть словесным мастерством. А после выхода «Барсуков» заговорил о нём как о «большом русском писателе» (письмо К.А. Груздеву от 13 ноября 1926 года). Потом в своих обзорах текущей литературы, в письмах к друзьям, знакомым Горький не раз высоко оценивал книги Леонова, особенно «Вор» и «Соть» (Горький М. Собр. соч.: В 30 т. Т. 25. С. 255). Не ошибался он и тогда, когда в первые ряды русской литературы ставил таких действительно крупнейших мастеров художественного слова, как Сергеев-Ценский, Пришвин, Чапыгин, Алексей Толстой, Федин, Фадеев, Зощенко и др.

В некоторых литературных кругах подход к жизненным и художественным явлениям в то время упрощался: всё окрашивалось в два цвета – красный и белый. И уже одна эта окраска всё предопределяла: нравственную и моральную чистоту одних, высоту их духовных помыслов, благородство их поступков и действий и жестокость, низость, моральную деградацию других, красных возвеличивали, белых морально унижали.

Появление в 1924 году в журнале «Россия» «Белой гвардии» Михаила Булгакова и сенсационная премьера спектакля «Дни Турбиных» по этому роману вызвала у «кучки завоевателей» бешеную оторопь – из всех своих орудий они нацелились на Михаила Булгакова. Авербах, Гроссман-Рощин, Блюм, Мустангова, Нусинов, Эльсберг и многие другие планомерно и сознательно травили Булгакова. За короткий срок ими было опубликовано, по свидетельству самого М. Булгакова, 298 «враждебно-ругательных» отзывов о его творчестве. Но это не устрашило М. Булгакова. Он делал аккуратные вырезки публикаций, наклеивал их в альбом или вывешивал на стены комнаты, явно издеваясь над всей шумихой недоброжелателей. Л. Авербах, как и вся напостовская и рапповская критика вообще, относил произведения Булгакова «к откровенно-реакционным произведениям, выражающим психоидеологию новой буржуазии». Для М. Булгакова сложилась тяжёлая обстановка. Известный ответ И.В. Сталина на письмо Билль-Белоцерковского, при всей его резкости и прямолинейности, брал под защиту Булгакова от литературных налётчиков, «кучки завоевателей в чужой стране». Сталин писал: «…Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?» (Сталин И.В. Соч. Т. 11. С. 326).

Литературные портреты

Сергей Александрович Есенин
(3 октября (21 сентября) 1895 – 28 декабря 1925)

28 декабря 1925 года Ленинград облетела зловещая трагическая весть: в гостинице «Англетер» повесился знаменитый русский поэт Сергей Александрович Есенин, за последние десять лет ставший великим голосом русского народа.

Весть о гибели Сергея Есенина прежде всего поразила А.М. Горького, который, прочитав последнее стихотворение С. Есенина «До свиданья, друг мой, до свиданья!», написал о своих впечатлениях о личности поэта 7 февраля 1926 года в письме бельгийскому писателю Францу Элленсу: «Какие чудесные, искренние и трогательные стихи написал он перед смертью… Мы потеряли великого русского поэта» (Переписка А.М. Горького с зарубежными литераторами. Архив А.М. Горького. М., 1966. Т. 8. С. 99). О крайних противоречиях в душе поэта писал Лев Троцкий: «Нет, поэт не был чужд революции, – он был несроден ей. Есенин интимен, нежен, лиричен; революция – публична, эпична, катастрофична» (Известия ЦИК СССР и ВЦИК. 1926. 20 января). Но и после этих оценок отклики на смерть продолжались. Л. Сосновский 19 сентября 1926 года в статье «Развенчайте хулиганство» в «Правде» дал уничтожающую критику творчества и личности Сергея Есенина. Наконец чуть позднее Н. Бухарин откликнулся на смерть Сергея Есенина своими «Злыми заметками», стараясь затушевать популярность поэта, заявив, что «идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого «национального характера»: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще». Есенин воспевает «наше рабское историческое прошлое, ещё живущее в нас», и далее ещё раз подчёркивается, что прошлое «воспевается, возвеличивается, ставится на пьедестал лихой и в то же время пьяно рыдающей поэзией Есенина и его многочисленных подражателей и подражательниц» (Правда. 1927. 12 января). Эта статья Н. Бухарина многих возмутила, и М. Пришвин в письме Горькому писал, что эта «хулиганская статья о Есенине» породила в нём «горечь, и возмущение, и унижение» (Литературное наследство. Т. 70. С. 341). И чувства М.М. Пришвина были близки переживаниям чуть ли не каждого русского человека.

И постепенно, под напором этого густо отрицательного отношения руководящей критики исчезли сборники книг С.А. Есенина. Только в годы Великой войны начали появляться крошечные сборнички его стихотворений, и чем дальше, тем глубже становился интерес к великому русскому поэту и прозаику. Богатый художественный мир Сергея Есенина наконец-то предстал перед читателями. Сложную и противоречивую жизнь прожил Сергей Александрович Есенин, в произведениях которого воплощены мечты о творческой свободе, радости творческих побед и горести оттого, что её не хватает, бесконечная любовь к женщине и глубокое разочарование в ней, жажда политической активности и опасения оттого, что политика не доведёт до добра… В трагическую эпоху его жизни он так жаждал дружбы и преданности, а чаще всего чувствовал глухое разочарование. И все это, глубокое, неизведанное, неповторимое, воплощалось в его сочинениях, собранных наконец-то учёными ИМЛИ имени А.М. Горького в академическое издание.

Родился Сергей Есенин в крестьянской семье в селе Константиново Рязанской губернии. По сложившейся традиции крестьяне села Константиново редко оставались в селе, не хватало земли, и они уходили, чаще всего в Петербург, на заработки. Такими же были и оба деда. Александр Никитич Есенин пел в церковном хоре, «у него был прекрасный дискант» (Е.А. Есенина), возник даже вопрос, а не отдать ли его в рязанский собор певчим, но отдали в мясную лавку мальчиком. В 18 лет Александр Есенин женился на Татьяне Фёдоровне, которой не было ещё и семнадцати. Родился Сергей, в доме начались обычные ссоры, и Татьяна Фёдоровна, не поладив со свекровью, уехала в город, оставив Сергея своему отцу – Фёдору Андреевичу Титову: «Умён в беседе, весел в пиру и сердит в гневе, дедушка умел нравиться людям», – вспоминала Е.А. Есенина (С.А. Есенин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. М., 1986. С. 31). Татьяна Фёдоровна жила в городе и посылала на содержание сына три рубля в месяц. Вернулась к мужу через пять лет, построили новый дом, в 1905 году у них родилась Екатерина, а потом Александра.

А Сергей с похвальным листом окончил Константиновское земское четырёхгодичное училище. Начал писать стихи. А главное – это поле, лес, грибы, река, ловля рыбы, раки, полная отдача природе и её красоте.

Друзья и знакомые Есенина К. Воронцов, Н. Сардановский, С. Соколов вспоминали совместные юношеские годы, учёбу в Спас-Клепиковской школе и чтение книг, впечатления от написанных стихотворений, а учитель русского языка и литературы Евгений Михайлович Хитров (1872–1932) вспомнил, как Сергей Есенин за эти годы учёбы, 1909—1912-й, писал стихи и показывал учителю: «Стихи он начал писать с первого года своего пребывания в школе. Я удивлялся лёгкости его стиха. Однако в первые два года мало обращал внимания на его литературные упражнения, не находя в них ничего выдающегося. Писал он коротенькие стихотворения на самые обыденные темы.

Более серьёзно занялся я им в третий, последний год его пребывания в школе, когда мы проходили словесность. Стихи его всегда подкупали своею лёгкостью и ясностью. Но здесь уже в его произведениях стали просачиваться и серьёзная мысль, и широта кругозора, и обаяние поэтического творчества. И всё-таки я не предвидел того громадного роста, которого достиг талант С. Есенина…» (Там же. С. 139–140).

Когда по совету отца, который уже жил в городе, в июле 1912 года Сергей Есенин приехал в Москву, в его литературном багаже была почти готовая поэма «Сказание о Евпатии Коловрате» и первый сборник стихов. Сначала Сергей Есенин сблизился с литераторами из Суриковского литературно-музыкального кружка, а вскоре сообщил, что член этого кружка И.А. Белоусов, друг Дрожжина, которому Есенин читал свои юношеские стихи, «находит, что у меня талант, и талант истинный» (из письма М. Бальзамовой в сентябре 1913 года. (Есенин. С. Письма. С. 49). С. Есенин уже ощущал свои поэтические силы. Суриковцы приняли его в свою среду. С первых дней пребывания в Москве у сына и отца разгорелся спор о том, можно ли прожить на публикацию своих стихов. Отец устроил сына к своему хозяину в контору. Для Сергея было удивительно, когда работники вскакивали при появлении хозяйки. Такой стиль ему не понравился, он остался сидеть, возникла ссора, он из конторы ушёл, что оскорбило отца. В марте 1913 года Есенин поступил экспедитором в типографию товарищества И.Д. Сытина, потом стал корректром. И писал поэмы «Тоска» и «Пророк». Настроение, душевные переживания и мечты Сергея Есенина этого периода переданы в письмах Глебу Панфилову, самому близкому другу его юности, Маше Бальзамовой, к которой был неравнодушен. Он вовсе не приукрашивает жизнь в школе в Спас-Клепиках, просто вспоминает своих однокашников, которые вместе с ним делили адские муки, обижается, если ему не отвечают на письма, делится самыми глубокими переживаниями, признаётся, что выработал маску, которой прикрывает свои истинные чувства. Тяжёлая, безнадёжная грусть одолевает его. «Не фальшивы ли во мне чувства, можно ли их огонь погасить? – писал Есенин в июле 1912 года Маше Бальзамовой. – И так становится больно-больно, что даже можно рискнуть на существование на земле и так презрительно сказать – самому себе: зачем тебе жить, ненужный, слабый и слепой червяк? Что твоя жизнь?..» «Я стараюсь всячески забыться, надеваю на себя маску веселия, но это еле-еле заметно, – пишет он в следующем письме, получив от Маши «оба письма». – Хотя никто, я думаю, не догадывается о моей тоске… Меня терзают такие мелкие и пустые душонки…» И в будущем Сергей Есенин будет надевать на себя маску, чтобы скрыть истинные чувства. Это полезно – так думал семнадцатилетний Сергей Есенин, попадая в тяжёлое положение, когда искренность не нужна. Чувство одиночества, видимо, резко покидало его. В одном из писем Г. Панфилову в январе 1914 года С. Есенин с горечью сообщал: «…Что-то грустно, Гриша. Тяжело. Один я, один кругом, один, и некому мне открыть свою душу, а люди так мелки и дики. Ты от меня далеко, а в письме всего не выразишь, ох, как хотелось бы мне с тобой повидаться» (Там же. С. 57).

Однако юношеские противоречивые чувства и мысли отошли в прошлое, когда он стал работать в типографии и познакомился с корректором Анной Изрядновой, оставившей в своих воспоминаниях портрет своего жениха и будущего мужа: «Он только что приехал из деревни, но по внешнему виду на деревенского парня он похож не был. На нём был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зелёный галстук. С золотыми кудрями он был кукольно красив, окружающие по первому впечатлению окрестили его вербочным херувимом. Был очень заносчив, самолюбив, его невзлюбили за это. Настроение у него было угнетённое: он поэт, а никто не хочет этого понять, редакции не принимают в печать. Отец журит, что занимается не делом, надо работать, а он стишки пишет… Ко мне он очень привязался, читал стихи. Требователен был ужасно, не велел даже с женщинами разговаривать – они нехорошие. Посещали мы с ним университет Шанявского. Всё свободное время читал, жалованье тратил на книги, журналы, нисколько не думая, как жить.

Первые стихи его напечатаны в журнале для юношества «Мирок» за 1913–1914 годы (С.А. Есенин в воспоминаниях современников. Т. 1. М., 1986. С. 144): стихотворение «Берёза» под псевдонимом Аристон было напечатано в первом номере, «Пороша» – во втором номере под собственной фамилией, «Село» – в третьем номере. Затем стихи С. Есенина печатались в газете «Новь», в журналах «Парус», «Заря»). Жизнь с Анной Изрядновой не сложилась, Есенину было скучно в Москве, и он уехал в Крым. Вернуться денег не было, отец его выручил. Вскоре родился сын Юрий. На первых порах Есенин был внимателен и заботлив, советовал Анне петь мальчику русские песни, но заботы о семье быстро наскучили. Поэт уехал в Петроград.

9 марта 1915 года С. Есенин написал письмо А.А. Блоку с просьбой принять его по очень важному делу. В тот же день С. Есенин был у А. Блока со своими стихами. Стихи Блоку понравились, и он отметил: «Крестьянин Рязанской губ., 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915 года». В тот же день А.А. Блок подарил Есенину свою книгу с дарственной надписью и написал письмо журналисту Михаилу Павловичу Мурашеву (1884–1958):

«Дорогой Михаил Павлович!

Направляю к вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймёте его.

Ваш А. Блок.

Р. S. Я отобрал 6 стихотворений и направил с ними к Сергею Митрофановичу. Посмотрите и сделайте всё, что возможно».

Сергей Митрофанович Городецкий (1884–1967), заявивший о себе как талантливый поэт тремя сборниками стихотворений «Ярь» (СПб., 1907), «Перун» (СПб., 1907) и «Дикая воля» (СПб., 1908), вспоминал эту встречу с Есениным 11 марта 1915 года: «Есенин появился в Петрограде весной 1915 года. Он пришёл ко мне с запиской Блока. И я и Блок увлекались тогда деревней. Я, кроме того, и панславизмом. В незадолго перед этим выпущенном «Первом альманахе русских и инославянских писателей» – «Велесе» – уже были напечатаны стихи Клюева. Блок тогда ещё высоко ценил Клюева. Факт появления Есенина был осуществлением долгожданного чуда, а вместе с Клюевым и Ширяевцем, который тоже около этого времени появился, Есенин дал возможность говорить уже о целой группе крестьянских поэтов.

Стихи он принёс завязанными в деревенский платок. С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию. Начался какой-то праздник песни. Мы целовались, и Сергунька опять читал стихи. Но не меньше, чем прочесть стихи, он торопился спеть рязанские «прибаски, канавушки и страдания»… Застенчивая, счастливая улыбка не сходила с его лица. Он был очарователен со своим звонким озорным голосом, с барашком вьющихся льняных волос, – которые он позже будет с таким остервенением заглаживать под цилиндр, синеглазый. Таким я его нарисовал в первые же дни и повесил рядом с моим любимым тогда Аполлоном Пурталесским, а дальше над шкафом висел мной же нарисованный страшный портрет Клюева. Оба портрета пропали вместе с моим архивом, но портрет Есенина можно разглядеть на фотографии Мурашева.

Есенин поселился у меня и прожил некоторое время. Записками во все знакомые журналы я облегчил ему хождение по мытарствам» (Там же. С. 179–180).

Любопытны и воспоминания М.П. Мурашева, сотрудника газеты «Биржевые ведомости» и множества газет и журналов, о первой встрече с Есениным: «Как сейчас помню тот вечер, когда в первый раз пришёл ко мне Сергей Александрович Есенин, в синей поддёвке, в русских сапогах, и подал записку А.А. Блока. Он казался таким юным, что я сразу стал к нему обращаться на «ты». Я спросил, обедал ли он и есть ли ему где ночевать? Он сказал, что ещё не обедал, а остановился у своих земляков. Сели за стол. Я расспрашивал его про деревню, про учёбу, а к концу обеда попросил его прочесть свои стихи.

Есенин вынул из свёрточка в газетной бумаге небольшие листочки и стал читать. Вначале читал робко и сбивался, но потом разошёлся» (Там же. С. 187–188).

После встреч с очень влиятельными людьми в литературном движении перед С. Есениным открылись двери нескольких журналов и газет, из 60 стихотворений было принято 51: в «Северные записки», «Русскую мысль», «Ежемесячный журнал», «Голос жизни»; он познакомился с В. Миролюбовым, Р. Ивневым, А. Ремизовым, Д. Мережковскими и Д. Философовым. В это же время Городецкий и Ремизов задумали создать литературную группу «Краса», куда непременно вошёл бы и С. Есенин, но эта затея осталась лишь хорошим замыслом.

Шла война, и в Петроград были доставлены документы, которые позвали С. Есенина в армию. Нужно было поехать в село Константиново, явиться в Рязань, пройти комиссию. Однако комиссия дала отсрочку, и он на всё лето уехал в родное село, где полностью отдался творчеству. Но осенью С. Есенин вновь прибыл в Петербург, где окончательно утвердилось его поэтическое признание. Еще 24 апреля 1915 года С. Есенин из Петрограда написал Н. Клюеву письмо, в котором сообщил, что у них много общего, только он, Есенин, пишет «только на своём рязанском языке». Н. Клюев тут же с радостью ответил ему. С. Городецкий в ожидании приезда С. Есенина написал письмо А.В. Руманову, одному из влиятельных членов товарищества И.Д. Сытина, 23 октября 1915 года: «Юнец златокудрый, который принесёт тебе это письмо, – поэт Есенин (я тебе говорил – рязанский крестьянин). Не издашь ли его первую книгу «Радуница» у Сытина? Если поможет делу, я напишу предисловие. Стихи медовые, книга чудесная. Приласкай!» С книгой у Городецкого не получилось, но с его помощью и помощью его друзей и знакомых имя Сергея Есенина стало не только известным, но и просто знаменитым. В письме С. Есенину 7 августа 1915 года он писал: «Молва о тебе идет всюду, все тебе рады… Только ты головы себе не кружи этой чепухой, а работай потихоньку, поспокойней» (Есенин С. Письма. С. 338).

Осенью в Петрограде С. Есенин окончательно сблизился с Н. Клюевым, он стали друзьями и на многочисленных приёмах всегда бывали вместе. 22 октября 1915 года в письме Л.Н. Столице Есенин упомянул: «Сейчас, с приезда, живу у Городецкого и одолеваем ухаживанием Клюева» (Там же. С. 75). Об этом «ухаживании» Клюева существует много свидетельств, в частности Ф. Фидлера, который однажды был приглашён на обед критиком А.А. Измайловым. Вспоминая об этом обеде, Ф. Фидлер упомянул и о том, что присутствовали «также оба народных поэта» – Есенин и Клюев. Узнав о неудаче С. Городецкого с книгой С. Есенина, Н. Клюев тут же обратился в издательство М.В. Аверьянова, и в январе 1916 года «Радуница» вышла в свет.

25 октября в Тенишевском зале на Моховой улице состоялся вечер общества «Краса», в котором принимали участие Сергей Есенин, Николай Клюев, Алексей Ремизов, Сергей Городецкий… Об этом вечере много было откликов и воспоминаний. Приведу прежде всего описание вечера из воспоминаний Зои Иеронимовны Ясинской (1896–1980), дочери известного писателя И.И. Ясинского, в доме которого бывали многие писатели, художники, артисты. Зал Тенишевского училища «пользовался солидной репутацией: там читали публичные лекции для молодёжи Поссе, Георгий Чулков, профессора Жаков, Сперанский и другие. За несколько дней до вечера, когда всё было готово и билеты распроданы, возник сложный вопрос – как одеть Есенина. Клюев заявил, что будет выступать в своём обычном «одеянии». Для Есенина принесли взятый напрокат фрак. Однако он совершенно не подходил ему. Тогда С.М. Городецкому пришла мысль нарядить Есенина в шёлковую голубую рубашку, которая очень шла ему. Костюм дополняли плисовые шаровары и остроносые сапожки из цветной кожи, даже, кажется, на каблучках.

В этом костюме Есенин и появился на эстраде зала Тенишевского училища. В руках у него была балалайка, на которой он, читая стихи, очень неплохо и негромко себе аккомпанировал. Балалайка была и у Клюева, но никак не вязалась с его манерой держаться и «бабушкиной» кофтой. Волнистые волосы Есенина к тому времени сильно отросли, но из зрительного зала казалось, что по ним прошлись щипцы парикмахера. Голубая рубашка, балалайка и особенно сапожки, напоминавшие былинный стих «возле носка хоть яйцо прокати, под пятой хоть воробей пролети», – всё это изменило обычный облик Есенина. В строгий зал, предназначенный для лекций, диссонансом ворвалась струя театральности. Когда раздались с эстрады звуки балалайки, многим из публики показалось, что выступят русские песельники. Оперный костюм, о котором упоминает в своем очерке Максим Горький, и был причиной заблуждения части слушателей. Однако публика, привыкшая в то время к разным экстравагантным выходкам поэтов, скоро освоилась, поняв, что это «реклама» в современном духе и надо слушать не балалайку, а стихи поэтов.

Читал Есенин на этом первом вечере великолепно. Он имел успех. Вечер был отмечен в печати» (С.А. Есенин в воспоминаниях современников. С. 257).

Дали свои отчёты о вечере газеты и журналы «Петроградские ведомости» (4 ноября), «Журнал журналов» (ноябрьский номер), «Биржевые ведомости» (30 октября). Долго не затихали разговоры о вечере в литературных салонах, а слава Сергея Есенина и Николая Клюева как народных поэтов только упрочилась.

В «Радунице» было две части: I. «Русь»: «Микола», «Инок», «Калики», «Не с бурным ветром тучи тают», «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», «Гой ты, Русь моя родная…», «Богомолки», «Поминки», «Шёл Господь пытать людей в любови…», «Край родной! Поля как святцы…», «Улогий», «В хате», «Выть», «Дед», «Топи да болота…». II. «Маковые побаски»: «Белая свитка и алый кушак…», «Матушка в купальницу по лесу ходила…», «Кручина», «Троица», «Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха…», «Ты поила коня из горстей в поводу…», «Выткался на озере алый свет зари…», «Туча кружева в роще связала…», «Дымом половодье…», «Девичник», «Сыплет черёмуха снегом…», «Рекруты», «Край ты мой заброшенный…», «Пастух», «Базар», «Сторона ль моя сторонка…», «Вечер», «Чую радуницу божью…». Радуница – как праздник поминовения предков, как радость от молитвы, которой начиналась всякая жизнь в православной Руси, как любовь, надежды на Бога и на себя, как радость от общения с миром, который тебя породил и воспитал, радость и огорчения от встреч, разговоров, от общения с людьми и миром, поклонение природе и молитвенникам.

С. Есенин успел порадоваться первой книжке, многим подарил, а тут пришла повестка. По рекомендации М.П. Мурашева Есенина зачислили ратником второго разряда в списки Петроградского резерва санитаров, он служил в Полевом Царскосельском военно-санитарном поезде № 143 Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны. В это время о санитаре С. Есенине узнал лейб-гвардии Павловского полка полковник Д.Н. Ломан, уполномоченный её величества по санитарному поезду № 143 и один из организаторов и руководителей монархического Общества возрождения художественной Руси, учредителями которого были высшие сановники государства, а также писатель А.М. Ремизов. Штаб общества располагался в Царскосельском дворце, в Управлении дворцового коменданта. Сергей Есенин читал стихи полковнику и его коллегам, подарил «Радуницу», которая пришлась по душе своими патриотическими настроениями и лирической любовью к человеку. Вскоре, 22 июля 1916 года, предприимчивый полковник организовал выступление Сергея Есенина с чтением своих стихов и непременно со стихами, посвящёнными царевнам, которые активно участвовали в работе санитарного поезда. И Есенин на этом вечере прочитал превосходное стихотворение «В багровом зареве закат шипуч и пенен». Царевны только упоминаются, пафос весь устремлён к сочувствию раненым солдатам: «О, помолись, святая Магдалина, за их судьбу!» Полковник Ломан дважды обращается к Есенину и Клюеву с просьбой написать об императоре и императорском дворце, даже даёт Есенину пропуск на завтрак в честь членов «Общества возрождения художественной Руси», собравшихся в Царском Селе. Есенин читал здесь свои стихи, но придворного поэта из него не получилось: он мечтал о свободе на земле со своим мужицким Богом, без царя и налогов. В повести «Яр» С. Есенин воплотил свои надежды и мечтания.

Февральскую революцию С. Есенин принял, а Октябрьская породила в нём сложное и противоречивое отношение; сначала он воскликнул: «Мать моя – родина, я – большевик», но позже ему часто приходилось сталкиваться с непредсказуемыми действиями чекистов и матросов, что толкало его к мучительным раздумьям. В это время С. Есенин попал под влияние Р. Иванова-Разумника, который напечатал статью «Две России», подвергшую резкой критике статью «Слово о погибели Русской земли» А. Ремизова (Скифы. № 2). И Р. Иванов-Разумник был близок ему, и А.М. Ремизов был близок ему. Трудно было разобраться во всех этих хитросплетениях…

Казалось бы, естественно, что сблизились такие народные поэты, как Клюев, Клычков, Ширяевец, Пимен Карпов, Есенин, однако чуть спустя Есенин разойдётся с Клюевым, назовёт его плохим поэтом. Теперь на него большое влияние оказывает А. Блок. В своих метаниях Есенин то одобряет «Скифы», то отрекается от Блока, то благодарен Мережковскому и Гиппиус, то высмеивает их, иронизирует по поводу того, как «какой-нибудь эго-мережковский приподымал на свою многозначительную перстницу и говорил: гениальный вы человек, Серг. Ал…», а потом добавлял: «Смотри, милочка, это поэт из низов…» С. Есенин за короткое время сделал огромные шаги в достижении высот и формы, и содержания, он критикует за слабую форму и Клюева, и Блока, со старыми друзьями окончательно расходится. «Потом брось ты петь эту стилизационную клюевскую Русь с её несуществующим Китежем и глупыми старухами, не такие мы, как это всё выходит у тебя в стихах. Жизнь, настоящая жизнь нашей Руси куда лучше застывшего рисунка старообрядчества», – писал Есенин А.В. Ширяевцу 26 июля 1920 года из Москвы (Есенин С. Письма. С. 113).

Часто С. Есенин жаловался на одиночество, мол, нет ни кола ни двора, скитается по чужим квартирам, по чужим женщинам, и каждая сначала кажется королевой, а потом наступает жуткое разочарование во всём, а одиночество остаётся. Он побывал в Европе, побывал в Америке, утешение находил только в водке, когда напивался до полусмерти. И вовсе не тяга к вину влекла его, а жуткая зависимость от общества, от милиции, от чекистов, от собратьев по перу.

В откровенном письме к купеческому сыну и поэту А.Б. Кусикову 7 февраля 1923 года с борта парохода в Атлантическом океане он писал: «Пишу тебе с парохода, на котором возвращаюсь в Париж. Едем вдвоём с Изадорой. Ветлугин остался в Америке. Хочет пытать судьбу по своим «Запискам», подражая человеку с коронковыми зубами.

Об Америке расскажу после… Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждёт меня, так и возвращаться не хочется. Если бы я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на всё и уехал бы в Африку или ещё куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своём государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а ещё тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей-Богу, не могу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу.

Теперь, когда от революции остались только х… да трубка, теперь, когда там жмут руки да лижут жопы, кого раньше расстреливали, теперь стало очевидно, что мы были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать.

Слушай, душа моя! Ведь и раньше ещё, там, в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не давали нам присесть. А теперь – теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской; по-видимому, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь…» (Там же. С. 153–154).

Это письмо долго не появлялось в печати, но сейчас всё больше и больше думаешь о причинах вынужденной смерти великого поэта С.А. Есенина, – власть государства задавила искреннего и честного поэта. Замысел поэмы «Страна негодяев» возник давно, зимой 1921/22 года. В автобиографии 1922 года Есенин писал: «Сейчас работаю над большой вещью под названием «Страна негодяев». Подробнее об этой поэме рассказывает С.А. Толстая-Есенина: «Замысел пьесы «Страна негодяев» всё время менялся по ходу работы. Пьеса была задумана давно. Она выросла из неосуществленной драматической поэмы. С.А. Есенин намеревался создать широкое полотно, в котором хотел показать столкновение двух миров и двух начал в жизни человеческой. Такое расширение замысла у Есенина произошло после его поездки в США, о чём он мне не раз говорил… Есенин рассказывал мне, что он ходил в Нью-Йорке специально посмотреть знаменитую нью-йоркскую биржу, в огромном зале которой толпятся многие тысячи людей и совершают в обстановке шума и гама тысячи сделок. «Это страшнее, чем быть окружённым стаей волков, – говорил Есенин. – Что значат наши маленькие воришки и бандюги в сравнении с ними? Вот где она – страна негодяев!» (Юность. 1957. № 4. С. 32).

В книге С.Ю. и С.С. Куняевых «Сергей Есенин», рассказывая о поездке Сергея Есенина и Айседоры Дункан в США, авторы обращаются к воспоминаниям Вениамина Левина «о роковом вечере на квартире Мани-Лейба», у еврейской семьи, где жена Рашель писала стихи на идиш. Приняли их радушно. Сначала Есенин прочитал монолог Хлопуши, Левин – поэму Есенина «Товарищ». А в это время Есенину то и дело подливали вино в бокал. И наконец Есенин прочитал отрывок из разговора Чекистова с Замарашкиным:

Замарашкин. Слушай, Чекистов!.. / С каких это пор / Ты стал иностранец? / Я знаю, что ты настоящий жид, / Ругаешься ты, как ярославский вор, / Фамилия твоя Лейбман, / И чёрт с тобой, что ты жил / за границей… / Всё равно в Могилёве твой дом.

Чекистов. Ха-ха! / Ты обозвал меня жидом. / Нет, Замарашкин! / Я гражданин из Веймара / И приехал сюда не как еврей, / А как обладающим даром / Укрощать дураков и зверей».

«Вряд ли этот диалог, – вспоминает В. Левин, – был понят всеми или даже меньшинством слушателей. Одно мне было ясно, что несколько фраз, где было «жид», вызвали неприятное раздражение» (Куняев Станислав, Куняев Сергей. Сергей Есенин. М., 1995. С. 293–294). Далее последовали события, о которых В. Левину рассказывал Мани-Лейб: Есенин, поссорившись с Айседорой, пытался бежать из квартиры, его догнали, связали, уложили на диван, а Есенин продолжал их ругать: «Жиды, жиды проклятые!» На следующий день С. Есенин написал письмо Мани-Лейбу:

«Милый, милый Монилейб!

Вчера днём Вы заходили ко мне в отель, мы говорили о чем-то, но о чём – я забыл, потому что к вечеру со мной повторился припадок. Сегодня лежу разбитый морально и физически. Целую ночь около меня дежурила сестра милосердия. Был врач и вспрыснул морфий.

Дорогой мой Монилейб! Ради бога, простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.

Поговорите с Ветлугиным, он Вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе. Эдгар По в припадках разбивал целые дома…

Уговорите свою жену, чтоб она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить.

Любящий вас всех Ваш С. Есенин».

Но об этом эпизоде написали журналисты. Об этом эпизоде стало известно и в России со всеми подробностями. Чуть ли не в каждом скандале С. Есенина и его друзей в революционной России видели «антисемитизм», а у Есенина – единственное оправдание: «У меня дети от еврейки, а они обвиняют меня в антисемитизме».

20 ноября 1923 года Сергей Есенин, Пётр Орешин, Сергей Клычков и Алексей Ганин, побывав в Госиздате, решили отметить пятилетие Союза писателей, зашли в столовую на Мясницкой и пили пиво. А за соседним столом сидел Марк Родкин, который вскоре зашёл в милицию и признался, что «четверо прилично одетых молодых граждан» ругали советскую власть. «Двое из них сразу перешли на тему о жидах, указывая на то, что во всех бедствиях и страданиях «нашей России» виноваты жиды. Указывалось на то, что против засилия жидов необходимы особые меры, как погромы и массовые избиения». Поэтов арестовали. Сергей Есенин и другие участники разговора написали объяснения. 22 ноября писателей освободили под подписку о невыезде и передали дело в следственный комитет ГПУ Абраму Славатинскому.

22 ноября в «Рабочей газете» и в «Жизни искусства» опубликована статья Л. Сосновского «Испорченный праздник», в которой прямо говорилось о том, что началось следствие по поводу привлечения к ответственности «истинно русских людей», убеждённых «культурных» антисемитов». «Рабочая Москва», «Известия», «Правда», «Рабочая газета» подхватили тезисы Сосновского и начали об этом писать как о деле политического содержания.

10 декабря 1923 года под председательством Демьяна Бедного состоялся товарищеский суд, на котором Л. Сосновский выступил со стороны обвинения. На заседании выступили многие из присутствовавших. В итоге суд постановил, что у Л. Сосновского не было достаточных данных для обвинения и поэты «должны иметь полную возможность продолжать свою литературную работу» (Там же. С. 354–359).

В это время Есенин задумал написать поэму «Страна негодяев». Об этом эпизоде и замысле поэмы Есенин не раз скажет своим друзьям и коллегам. Хочет сдержать свои страсти и притязания к властям, но не было сил, в ресторанах напивался и буянил, проклиная эту власть. Галина Бениславская, ставшая женой Есенина после разрыва с Айседорой Дункан с сентября 1923 года, после возвращения его из Америки, по словам друзей, была для Есенина самым близким человеком, не только возлюбленной, но и нянькой «в самом высоком, благородном и и красивом смысле этого слова», человеком высокого самопожертвования, «большой преданности, небрезгливости и, конечно, любви». Она прожила с ним мучительные годы. Он приходил с друзьями, поместил в маленькой комнате своих сестер, жили без денег. Ходил по издальствам, а приходил без денег и пьяный, это был период, по её словам, когда он был на краю. Есенин ненавидел напостовцев, Авербаха, Вардина, Безыменского, которые захватили русскую литературу и повелевают в критике. И это главное. В воспоминаниях А.К. Воронского сохранилась запись разговора с Есениным:

«Прощаясь, он заметил:

– Будем работать и дружить. Но имейте в виду: я знаю – вы коммунист. Я – тоже за Советскую власть, но я люблю Русь. Я – по-своему. Намордник я не позволю надеть на себя и под дудочку петь не буду. Это не выйдет» (Есенин С.А. в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 68). Борьба с намордником – это и послужило главной причиной гибели великого русского поэта и прозаика С.А. Есенина.

В докладе Н.И. Бухарина о поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР на Первом всесоюзном съезде советских писателей 28 августа 1934 года несколько слов было сказано и о С. Есенине, с которыми можно соглашаться или возражать: «Более почвенным, гораздо менее культурным, с мужицко-кулацким естеством прошёл по полям революции Сергей Есенин, звонкий песенник и гусляр, талантливый лирический поэт. Он совсем по-другому «принял» революцию. Он принял только её первые этапы, или, вернее, первый этап, когда рухнуло помещичье землевладение. Песенный строй его поэтической речи, опора на народную деревенскую ритмику, на узоры деревенских образов, глубоко лирический и в то же время разухабисто-ухарский тембр его поэтического голоса сочетались в нём с самыми отсталыми элементами идеологии: с враждой к городу, с мистикой, с культом ограниченности и кнутобойства. Его порывы к пролетариату были в значительной мере внешними рефлексами. Его настоящее поэтическое нутро было наполнено ядом отчаяния перед новыми фазисами переворота. Но в нём глубоко таилась надежда и на то, что история пойдёт по другому пути. «Исповедание веры», настоящее кредо его поэтического творчества имеется в его по-своему замечательной брошюре «Ключи Марии». Там мы найдём и «социализм». Но что это за социализм? Этот «социализм» или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где «избы новые, кипарисовым тёсом крытые», где «дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сычёною брагой». Этот «социализм» прямо враждебен пролетарскому социализму. «Нам противны занесённые руки марксистской опеки в идеологии сущности искусства. Она строит руками рабочих памятник Марксу, а крестьяне хотят поставить его корове». Есенин поднимает настоящий бунт против «гонителей Св. Духа – мистицизма» и пророчествует о судьбах грядущей культуры поэтической речью библейского пророка: «То, что сейчас является нашим глазам в строительстве пролетарской культуры, мы называем: «Ной выпускает ворона». Мы знаем, что крылья ворона тяжелы, путь его недалёк, он упадёт, не только не долетев до материка, но даже не увидев его; мы знаем, что он не вернётся, знаем, что масличная ветвь будет принесена только голубем, крылья которого спаяны верой человека не от классового сознания, а от осознания обстающего его храма вечности». Пророчество оказалось ложным во всех своих составных частях. Этот «голубь» запутался в сетях своих безысходных душевных коллизий. «Ворон» же превратился в могучего орла и зорко смотрит со своей огромной всемирно-исторической вышки…» (Первый Всесоюзный съезд советских писателей: Стенографический отчёт. М., 1934. С. 488–489).

«Сельский часослов» (1918), «Сорокоуст» (1920), «Русь уходящая» (1924), «Исповедь хулигана» (1921), «Стихи скандалиста» (1923), «Пугачёв» (1921), «Анна Снегина» (1925), «Москва кабацкая» (1924), «Чёрный человек» (1923–1925), «Русь Советская» (1925), «Персидские мотивы» (1925) – все эти многослойные трагические произведения, лирические, исторические, монументальные, – это откровенные признания в любви к русскому народу, к природе, лугам и лесам, к сложнейшему периоду русской истории, когда старая Россия разрушалась, а ростки новой только еле заметно пробивались.


Есенин С.А. Полн. собр. соч.: В 7 т. М.: Наука – Голос. 1999.

Есенин С.А. в воспоминаниях современников. Т. 1–2. М., 1986.

Куняев С.Ю., Куняев С.С. Сергей Есенин. 1995. М., (ЖЗЛ.)

Хлысталов Э. 13 уголовных дел Сергея Есенина. М., 1994.

Фёдор Сологуб
(Фёдор Кузьмич Тетерников)
17 февраля (1 марта) 1863 – 5 декабря 1927

Родился в Петербурге, похоронен в Ленинграде. Поэт, прозаик, драматург.

В 1915 году, когда только началась творческая жизнь Сергея Есенина, вокруг которого шли бурные толки, Фёдор Сологуб, известный писатель и авторитетный заступник, сказал главному редактору журнала «Новая жизнь» Н. Архипову: «Вот. Очень недурные стишки. Искра есть. Рекомендую напечатать – украсят журнал. И аванс советую дать. Мальчишка всё-таки прямо из деревни – в кармане должен быть пятиалтынный. А мальчишка стоящий, с волей, страстью, горячей кровью. Не чета нашим тютькам из Аполлона» (Цит. по: Есенин С. Стихотворения 1910–1915 гг. Париж. Возрождение. 1950. С. 12).

Фёдор Сологуб усмотрел в первых стихах Сергея Есенина то, что роднило его с патриотической лирикой; любовь к России, её полям, лугам и болотам.

Родился Фёдор Тетерников в сложных обстоятельствах: отец его, Козьма Афанасьевич, – крепостной крестьянин, по сведения биографов, внебрачный сын помещика и крепостной крестьянки, служил лакеем, потом стал портным; мать, Татьяна Семёновна (1832–1894), – из зажиточных крестьян, после смерти мужа служила прислугой. В семье Фёдор пристрастился к книгам, читал и «Робинзона Крузо», и «Преступление и наказание» Ф. Достоевского. Окончил Петербургское городское училище и Учительский институт, затем служил учителем в Новгородской губернии, Псковской и Олонецкой губерниях. После этого, познав быт маленьких провинциальных городов, вернулся в Петербург и поступил работать в Рождественское городское народное училище. Поэт Н.М. Минский ввёл его в петербургское литературное общество, он стал бывать у Мережковского и Гиппиус, познакомился с В. Розановым, Л. Гуревич, А. Волынским. Редакция журнала «Северный вестник» предложила псевдоним – Фёдор Сологуб, напечатав рассказ «Тени» в 1894 году, № 2. Посещает «пятницы» Я. Полонского, салон Мережковских, «воскресенья» В. Розанова, знакомится с молодыми и старыми символистами, с В. Брюсовым, И. Коневским.

Первый сборник стихотворений «Стихи» вышел в 1896 году в Петербурге, вскоре после этого издан новый сборник стихотворений и рассказов – «Тени. Рассказы и стихи» (СПб., 1896). В это же время в журнале «Северный вестник» опубликован роман «Тяжёлые сны» (1895. № 7—12, отд. издание – СПб., 1896). Так вошёл в русскую литературу Ф.К. Сологуб. О нём много писали, одни хвалили, другие указывали на недостатки, но всем было ясно, что Фёдор Сологуб сразу предстал сложившимся, законченным писателем. «В сущности, с начала 90-х годов Сологуб является во всеоружии, – писал В. Ходасевич. – Он сразу «нашёл себя», сразу очертил свой круг и не выходит из него. С годами ему только легче и лучше удавалось то, что с самого начала сделалось сущностью его стиля. Поэзия Сологуба мне кажется едва ли не исключительным случаем, когда проследить эволюцию формы почти невозможно. По-видимому, она почти отсутствует… Конечно, к тому, что составляет основные мотивы его поэзии, пришёл он не сразу. Но именно того, как и когда слагался Сологуб, мы не знаем. Застаём его сразу сложившимся и таким пребывающим до конца» (Ходасевич В. Колеблемый треножник. М., 1991. С. 344, 348).

В романе «Тяжёлые сны» главный герой Василий Логин – человек современный, по словам самого автора, «усталый, развинченный и очень порочный», человек книжный, он отказывается от прежних, традиционных законов жизни, что-то ищет, прежде всего истину, но запутывается и не может отыскать её. Биографы и критики находят в творчестве Ф. Сологуба очевидные традиции русской реалистической прозы, традиции Достоевского, Некрасова, традиции французского современного романа, «золаизма», идущего от Эмиля Золя, то есть натурализма. Все поиски героя крутятся вокруг богоборческих и богоискательских мотивов, вокруг вопросов смерти и воскресения, вообще весь провинциальный быт дан глазами главного героя, так же как и основное событие – убийство Мотовилова, грязного и гнусного персонажа, весьма похожее на убийство старухи-процентщицы в романе «Преступление и наказание» Достоевского. Критики называли роман «Бедламом, пациенты которого страдают самым отвратительным видом нервного расстройства – эротоманией»; «декадентским сбродом, перепутанным с грубым, преувеличенным и пессимистическим натурализмом»; положительные отклики о «Тяжёлых снах» В. Розанова и В. Ходасевича были опубликованы лишь через десять лет. «Бесконечно мрачный колорит письма» – такова была оценка всего раннего творчества Ф. Сологуба. Уже в это время Ф. Сологуб столкнулся с журнальной цензурой: А. Волынский, пользуясь своими правами редактора-издателя, внёс существенные поправки в текст романа, что вызвало гнев и недовольство автора, и это послужило мотивом разрыва Ф. Сологуба с журналом «Северный вестник».

Александр Блок дал высокую оценку творчеству Фёдора Сологуба (Перевал. 1907. № 10 (август), анализируя второе издание романа «Тяжёлые сны» (1906) и сборники лирических стихотворений: «Печать своеобычности лежит на всём – и на манере наблюдений, и на трактовке сюжета, и на эпическом языке, который богат, плавен и гибок… В «Тяжёлых снах», после многих страниц ярких изображений уродливой жизни провинциального городка, автор рассказывает, как герой его попадает в гостиную предводителя дворянства, отставного генерала. Наружность генерала, разговор, обстановка – всё одинаково пошло; и вот атмосфера пошлости достигает точки кипения, нелепость становится острой и ужасной: генерал заставляет своих детей… падать навзничь, грохаясь затылками о пол… герой замечает генералу:

«– Да, послушание необыкновенное. Этак они по вашей команде съедят друг друга.

– Да, и съедят! – восклицает генерал. – И косточек не оставят…»

…Если в прозе Сологубу чаще свойственно воплощать чудовищное жизни, то в стихах он говорит чаще о жизни прекрасной, о красоте, о тишине. Муза его – печальна или безумна… Всему творчеству Сологуба свойствен трагический юмор…» (Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. С. 160–163).

В 1899 году Ф.К. Тетерников-Сологуб получил должность учителя-инспектора Андреевского городского училища. В начале ХХ века начал сотрудничать в журналах «Мир искусства», «Новый путь», «Весы», «Золотое руно», «Перевал», в альманахе «Северные цветы», сам по воскресеньям принимал гостей, в их числе были Александр Блок, Андрей Белый, Георгий Чулков, Алексей Ремизов, Вячеслав Иванов и многие другие писатели, артисты, художники, режиссёры.

В 1903 году выходит книга «Собрание стихов», в следующем году книга рассказов «Жало смерти», но критики по-прежнему суровы в своих оценках творчества Ф. Сологуба, называют его «унылым декадентом», его поэзию – «мрачной, гордой, замкнутой в себе, почти человеконенавистнической», находят в его рассказах «болезненность фантазии и уродливость сюжетов», другие критики более благосклонны к его творчеству, называют его поэзию «морской раковиной, заключающей в себе настоящий жемчуг», стоит раковину раскрыть, так сразу предстаёт «драгоценнейшая жемчужина». Весомо откликнулся на сборник рассказов Вячеслав Иванов: «Книга рассказов Ф. Сологуба, русская по обаятельной прелести и живой силе языка, зачерпнутого из глубины стихии народной, русская по вещему проникновению в душу родной природы, – кажется французской книгой по её новой у нас утонченности, по мастерству её изысканной в своей художественной простоте формы» (Весы. 1904. № 8. С. 47).

С 1892 года Ф. Сологуб сосредоточенно работал над романом «Мелкий бес», законченным в 1902 году. Публикацию романа начал журнал «Вопросы жизни» в 1905 году, № 6—11, но после публикации 24-й главы журнал прекратил своё существование. Отдельное издание романа осуществлено в издательстве «Шиповник» в марте 1907 года. В эпоху революции 1905 года, когда особой популярностью пользовались герои М. Горького, Л. Андреева, И. Бунина, А. Куприна, главный герой романа «Мелкий бес» был явной противоположностью героическим личностям – он был резко отрицательным персонажем, подлым и омерзительным по своей сущности. Только после того, как революция закончилась, роман «Мелкий бес» в 1908—1910-х годах пять раз переиздавался, и в 1926 году, как свидетельствуют биографы, роман издали в десятый раз. Если журнальную публикацию встретили молчанием, то в последующие годы роман был высоко оценён. «Роман «Мелкий бес», ставший произведением классическим, прочитанный всей образованной Россией, написан в высшей степени «свободно» и несимметрично, – писал Александр Блок в статье «Письма о поэзии» в августе 1908 года. – Несмотря на то что Сологуб давно уже стал художником совершенным и, может быть, не имеющим себе равного в современности, – он получил широкую известность лишь с того времени, как «Мелкий бес» появился в печати отдельным изданием (на днях вышло уже третье издание романа). Правда, это первое произведение, о котором можно сказать с уверенностью, что автор его – законный преемник Гоголя, что он – последний сатирик дореволюционной России» (Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. М., 1962. С. 284–285).

Ф. Сологуба увлекли события 1892 года, когда, учительствуя в Великих Луках, он узнал, что учитель Иван Иванович Страхов, мечтая получить должность инспектора, обошёл всех значительных людей города, давая понять, что по своим способностям он вполне заслуживает этой должности. Однако учитель сталкивается с таким миром, в котором нет ничего положительного, ни истины, ни добра, перед ним возникает то, что исследователи и критики назовут передоновщиной по имени главного персонажа романа – Передонова. А. Тыркова в газете «Речь» (1907, 15 апреля) резко оценила ту жизнь, которая предстала в романе, – «это сама реальность и в то же время это какое-то длящееся дьявольское наваждение. Это не люди, это звериные маски, мелкие бесы, олицетворение всего низменного, злого, рабского, ничтожного». «Передонов – бог пошлости», – заявил К. Чуковский (Свободные мысли. 1907. 3 декабря). Вокруг романа поднялась острая полемика, укрепляя и без того достаточно прочное положение Ф. Сологуба в литературном движении, а роман продолжал переиздаваться.

Отдал дань Фёдор Сологуб и драматургии: трагедия «Дар мудрых пчел» (Золотое руно. 1907. № 2–3), драма «Победа любви» (Перевал. 1907. № 8–9), трагедия «Победа смерти», посвящённая сестре, Ольге Кузьминичне Тетерниковой (СПб., 1908). Познакомился с режиссёром В. Мейерхольдом, художниками, актрисами, которые собирались одну из пьес поставить.

Осенью 1908 года Сологуб женился на писательнице и переводчице Анастасии Николаевне Чеботаревской (брак заключён в сентябре 1914 года), которая стала его верным спутником и в жизни, и в литературе. После этого в его салоне стал бывать почти весь тогдашний театральный, художественный и литературный Петербург.

Не буду перечислять всего того, что до Февральской революции Ф. Сологуб (он её с радостью принял) написал, и пьесы, и романы, и сказки, и легенды, и статьи, – назову лишь романы – «Творимая легенда» в трёх томах и «Слаще яда». После Февральской революции Ф. Сологуб продолжал печататься: сборники рассказов «Слепая бабочка» (М., 1918), «Сочтённые дни» (Ревель, 1921) и последний роман «Заклинательница змей» (Пг., 1921), но это всё было задумано давно, а к новому времени он остался почти равнодушен.

23 сентября 1921 года Анастасия Николаевна Чеботаревская покончила с собой. Ф. Сологуб написал сборник стихотворений «Анастасия», посвящённый её памяти, но сборник так и не был издан. Самоубийство Анастасии Чеботаревской было связано с попытками выехать за границу. Не раз Ф. Сологуб обращался в правительство с просьбой дать ему разрешение выехать за границу в командировку, но это разрешение он так и не получил. Наконец 5 июня 1920 года Фёдор Сологуб обращается к В.И. Ленину с просьбой отпустить его с женой на три месяца в Эстонию для устройства их литературных дел, ведь ни одна из написанных им книг, даже роман «Заклинательница змей», в котором он разоблачает «эксплоататарское змеиное гнездо», не напечатана: «Нам отказали в разрешении выезда, хотя я определённо заявил, что не прошу на мою поездку ни копейки народных денег, рассчитывая только на мой труд; а в эти же дни получили заграничные паспорта Бальмонт и Кусевицкий. Таким образом, власть относится ко мне иначе, чем к другим, хотя я никогда не позволял себе никаких выступлений против Советской власти…» 22 апреля 1921 года А.Н. Чеботаревская написала такую же просьбу А.М. Коллонтай с перечислением всех кошмаров советского быта, которые выпали на их долю. 25 апреля 1921 года Ф. Сологуб направляет письмо Л.Д. Троцкому, в котором сообщает, что 2 февраля им выдали заграничные паспорта, а 22 февраля отобрали: «Мы убеждены, что только Вы, с Вашей деловитостью и государственным размахом, можете, – если захотите, – помочь нам». А.М. Коллонтай отправила письмо А. Чеботаревской наркому А. Луначарскому, который 10 мая 1921 года написал о своих соображениях в Оргбюро ЦК РКП: «В течение уже долгого времени снова и снова встает вопрос об отъезде писателя Ф. Сологуба и его жены за границу. Меня запрашивали различные официальные лица, в том числе тов. Троцкий, о моём мнении по этому поводу. Я определённо заявил, что политическое настроение Сологуба отрицательное по отношению к нам и что он безусловно будет нам вреден за границей.

Вместе с тем я уведомил, что у меня нет никаких средств для того, чтобы поставить Сологуба и его семью в удовлетворительные жизненные условия. Такой человек, как Александр Блок, почти целиком к нам примыкающий и несомненно более ценный, чем Сологуб, болен цингой от недоедания. Такой человек, как Ремизов, при всей своей фантастичности тоже близкий к нам (примыкающий к группе Иванова-Разумника), почти при смерти от разных болезней, и этот список мог бы быть продлён… Постоянные обращения ко мне по этому поводу таких товарищей, как Троцкий, Коллонтай и другие, конечно, неприятны, при полном сознании моего бессилия в этом деле» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 112. Д. 173. Л. 12—12б. Цит. по: Вестник Архива Президента Российской Федерации. 1995. № 5. С. 67–71).

О десяти лет молчания после Октябрьской революции Ф. Сологуба хорошо написал его ближайший друг Р. Иванов-Разумник в статье «Фёдор Сологуб» (Новое слово. 1942. № 43. 31 мая), который знал его много лет, а в день смерти приехал и описал весь архив покойного и успел сдать его в архив Пушкинского Дома.

«Тяжка судьба писателя, – писал Р. Иванов-Разумник, – в расцвете сил чувствующего, что ему есть ещё что сказать, и вынужденного умолкнуть и писать только «в письменный стол». Такова была и судьба Ф. Сологуба. Десять лет прожил он ещё, писал – много (опись архива показала нам это), напечатать не мог почти ничего: он был «неактуален»… Аргумент – поистине идиотский, ибо все великие произведения всегда «неактуальны», они стоят выше узких интересов своего времени. Правда, это не значит, что всякое «неактуальное» произведение должно считаться «великим», ибо, как известно из математики, не все обратные теоремы справедливы: когда идёт дождь, я раскрываю зонтик, но из этого не следует, что когда я раскрою зонтик, то пойдёт дождь…

Произведения последних десяти лет жизни Ф. Сологуба не были, быть может, «великими», но они были безмерно талантливее того «актуального» и сугубо бездарного, что начало заполнять собою страницы журналов и что получило название «пролетарской литературы». Ужасные стихи Уткиных, Алтаузенов, Светловых и К° – печатались; замечательные стихи Ф. Сологуба этого же десятилетия – складывались им в письменный стол». Иванов-Разумник предложил в Госиздат самые «подходящие», но издатель Ангерт как «хозяин русской литературы» отказал в издании сборника, «делал он, что левая нога его хотела», сборник был признан «неактуальным», а отдельные стихотворения – «контрреволюционными» (Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Тюрьмы и ссылки. М., 2000. С. 41).

В своей речи на похоронах Фёдора Сологуба Евгений Замятин сказал:

«Сегодня, сейчас Ф.К. Сологуб покинет эти знакомые ему комнаты – и уже больше сюда не вернётся. Прежде чем он уйдёт отсюда навсегда, я по поручению Всероссийского союза писателей именно здесь хочу сказать ему несколько последних прощальных слов.

Один из близких друзей Сологуба, видевших его во время болезни, говорил мне, что своей серебряной бородой исхудавший Сологуб стал похож на Гомера. Мне кажется, что во время его болезни только проявилось вовне то, что уже было внутри его все эти годы. Какое-то гомеровское спокойствие, какая-то великая умудрённость – вот что видели в нём все мы, кому приходилось встречаться с ним последнее время. Для Союза он был не только должностным лицом – председателем Правления – он был мудрым старцем. К которому приходили во всех трудных случаях в жизни Союза – и не бывало, чтобы уходили от него, не получив ответа.

Мы, работавшие вместе с ним писатели позднейших, чем он, поколений, видели в нём единственный уцелевший мост, который связывал нас с славным прошлым русской литературы, – на наших глазах время безжалостно подтачивало этот мост – и вот он рухнул. Фёдора Сологуба больше нет.

Для русской литературы 5 декабря 1927 года – такой же день, как 7 августа 1921 года, тогда, в августе, умер Блок, теперь, в декабре, умер Сологуб. С смертью каждого из них – перевернута незабываемая страница в истории русской литературы. И ещё: в каждом из них мы теряли человека, с богатой, ярко выраженной индивидуальностью, с своими – пусть и очень различными убеждениями, которым каждый из них оставался верен до самого своего конца.

Конец этот наступил…» (Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 555).

А чуть раньше, 11 февраля 1924 года, когда в бывшем Александринском театре в Ленинграде отмечалось 40-летие литературной деятельности Ф.К. Сологуба, Евгений Замятин произнёс замечательную речь, подводящую литературные итоги жизни Фёдора Сологуба и напечатанную под названием «Белая любовь» (Современная литература: Сб. статей. Л.: Мысль, 1925). Сопоставляя Сологуба с Блоком, сказавшим в 1920 году, что он любит Россию «ненавидящей любовью», Евгений Замятин высказал мысль, что «это блоковское определение – ненавидящая любовь – самое подходящее и для той любви, которою болен Сологуб… Белая любовь как молния: на одном полюсе её – непременно минус, непримиримый, острый». И, перечисляя произведения Сологуба, «Отравленный сад», «Заклинательница змей», «Звёзды», «Утешение», «Не бойся», «Мелкий бес», две книги сказок, Евгений Замятин говорит о том, что Фёдор Сологуб владеет «немилосердным оружием» – кнутом, таким, каким владели Гоголь, Свифт, Мольер, Франс, кнутом иронии, сарказма и сатиры. «Прочтите «Мелкого беса», – говорил Замятин, – и вы увидите, что Передонов обречён бессмертию вечно бродить по свету, писать доносы и всех значительных в городе лиц уверять в своей благонадежности… С Сологуба начинается новая глава русской прозы. Если бы вместе с остротой и утончённостью европейской Сологуб ассимилировал и механическую, опустошённую душу европейца, он не был бы тем Сологубом, который нам так близок. Но под строгим, выдержанным европейским платьем Сологуб сохранил безудержную русскую душу. Эта белая любовь, требующая всё или ничего, эта нелепая, неизлечимая, прекрасная болезнь – болезнь не только Сологуба, не только Дон Кихота, не только Блока (Блок именно от этой болезни и умер) – это наша русская болезнь, morbus rossica. Этой именно болезнью больна лучшая часть нашей интеллигенции – и, к счастью, будет больна, как бы её ни лечили. К счастью, потому, что страна, в которой нет уже непримиримых, вечно неудовлетворённых, всегда беспокойных романтиков, в которой остались одни здоровые, Санчо-Пансы и Чичиковы, – раньше или позже обречена захрапеть под стёганым одеялом мещанства. Быть может, только в огромном размахе русских степей, где будто ещё недавно скакали не знающие никакой власти, никакой осёдлости скифы, могла родиться эта русская болезнь. При всём своём европеизме Сологуб – от русских степей, по духу – он русский писатель куда больше, чем многие из его современников, чем, например, Бальмонт или Брюсов. Жестокое время сотрёт многих, но Сологуб – в русской литературе останется» (Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 325–327).

Много лет исследователи, критики, биографы не печатали свои сочинения о Ф. Сологубе. В последние годы появились добротные работы, опубликованы вступительные статьи и комментарии, биографии и сборники его сочинений. Назову лишь некоторые из них: Стихотворения. Л., 1979; Неизданное и несобранное. М., 1989; Неизданный Фёдор Сологуб. М., 1997; Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998.


Сологуб Ф. Мелкий бес. СПб., 2004.

Сологуб Ф. Творимая легенда. Т. 1–2. М., 1991.

Неизданный Фёдор Сологуб. М., 1997.

Часть пятая. Литературное движение 20-х годов (продолжение)

11

Резким нападкам подвергались Шолохов, Леонов, Шишков, Есенин, Пришвин, Сергеев-Ценский, Чапыгин, Горький, Алексей Толстой, то есть писатели, которые своим творчеством как бы демонстрировали неразрывную связь новой, советской России с её многовековой культурой. Новая Россия – наследница подлинных национальных богатств – вот мысль, которая в числе других объединяла столь разных художников. А это не нравилось литературным налётчикам, которые рвались к власти не только литературной, но и правительственной. «Сейчас торжествует «международный писатель» (Эренбург, Пильняк и друг.), все они талантливые, быстрые, умные люди, но они принципиально борются с виталином… – писал в те годы, 3 октября 1926 года, Пришвин Горькому (от лат. vitalis – жизненный. Получается, борются с «жизненной силой», «душой». – В. П.). – а как здорово можно написать вам о виталине-то, соберите свою веру и ахните манифест виталиста, самого главного нашего виталиста Горького. К случаю выйдет. Люди наши жаждут виталина» (М. Горький и советские писатели. М., 1963. С. 333–334).

И «виталин» бывал в книгах: в 1926 году появились «Чертухинский балакирь» Сергея Клычкова, «Московский чудак», «Москва под ударом», «Маски» Андрея Белого, «Родники Берендея» Михаила Пришвина, «Разин Степан» Алексея Чапыгина, «Плач о Есенине» Николая Клюева, «Луна с правой стороны» и «Больной человек» Сергея Малашкина, Собрание сочинений в четырёх томах Александра Яковлева, в том числе повести «Повольники», «Счастье» и роман «Человек и пустыня»…

Революция предоставила людям свободу для проявления своих способностей, многих сделала командирами Красной и Белой армии, дала возможность командовать уездами, районами, губерниями, руководить людьми. А к этому не все были готовы, отсюда происходило множество трагических эпизодов революции и Гражданской войны.

Такой эпизод и был показан Александром Яковлевым в «Повольниках». Герасим Боков, герой повести, встал в «цепь революционной метелицы»: «И закричал, заплясал, пошёл в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и всем телом плясал – весь отдался бешеному плясу. Зажёгся, как огонь бенгальский…» Герасим Боков храбр, предан революции, он обладает огромной силой, незаменим в бою, но его неожиданно, когда война закончилась, за отвагу и храбрость поставили во главе целого уезда, а эта работа требовала совсем иных душевных качеств, более тонкой организаторской работы, настойчивой, упорной, разумной. И он оказался в руках ловких и юрких советников, которые стали помогать ему советами, над которыми надо было думать, а он к этому не привык. Ему что-то предлагали, а «Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:

– Обязательно. В двадцать четыре часа.

Что ж, у него – живо. Революция – все на парах, одним махом, в двадцать четыре часа». Улыбчивые, угодливые люди окружили Бокова, помогают ему советами, помогают руководить уездом. И прежде всего бывший адвокат Лунев, «благообразный, волосатый, с полупьяными наглыми глазами». Именно он, «знаток человеческих душ», одним из первых подобрал ключи к девственной натуре Герасима Бокова. «Вы царь и бог» – с такими посулами он проникал в душу Бокова. И Боков верил. Приказы, указы, распоряжения так и сыпались. Поборы, репрессии, мобилизации. Народ проклял его и поднял бунт: «Долой эту власть». «Подул новый ветер» и смахнул власть Боковых.

А. Луначарский называл повесть «Повольники» самым ярким из произведений А. Яковлева, отмечая, что повесть «безусловно ставит его в самые передние ряды современных писателей». «С замечательной глубиной показано, как слепые стихии бунтарской разбойничьей народной силы влились в революцию, какова была их вредная и в то же время горькая судьба… и как силы эти должны были прийти непременно в столкновение со всё более дисциплинированными, со всё более организованными силами».

Среди ранних рассказов особенно выделяется «Мужик», написанный в 1920 году и подвергшийся жесточайшей и несправедливой критике со стороны напостовцев, обвинивших Яковлева в том, что он проповедует абстрактный гуманизм, любовь к тому, что должно быть уничтожено в современном человеке. Рассказ «Мужик» действительно может показаться неправдоподобным. Русского солдата Никифора Пильщикова посылают в разведку. Осторожно пробираясь в темноте, он случайно натыкается на спящего «австрияка», забирает у него ранец, винтовку и возвращается в расположение своей части. Его командир сначала недоумевает, потом приходит в ярость, и всё кончается тем, что офицер «будто и не хочет, а смеётся». Пильщиков так и ушёл «полный недоумения». За что же офицер обругал солдата? За то, что русский солдат при виде спящего австрийца увидел в нём такого же, как и он сам, трудового человека, сникшего от войны. Не врага, а именно человека, сморенного усталостью, вечными переходами с места на место, бессмысленностью братоубийственной войны. Он мог бы убить, мог бы связать его. Но в душе Пильщикова, как в характере русского человека вообще, издавна закрепился закон: «Лежачего не бьют». Здесь важна каждая деталь: и то, как он «не торопясь» надел на себя ранец и взял винтовку, и то, как «осторожно пошел назад довольный, хитренько улыбающийся», – во всём чувствуется «ровный всегда, хозяйственный мужик». Ему бы не воевать, а пахать, сеять пшеницу, обихаживать скотину. Все его мысли, чувства, действия связаны с землёй, с крестьянским трудом. Нужно было ему пробираться по пшенице, но нет: и хоть разум подсказывал ему, мол, здесь гораздо легче, но душа крестьянская воспротивилась: «Только в неё шагнул, а она как зашумит сердито, словно живая: «Не топчи меня». Аж страшно стало. Да и жалко: хлеб на корню мять – нет дела злее». Так и пошёл искать межу. По своему характеру он доверчив, добр, совестлив, чуточку наивен. Он легко поверил в солдатскую болтовню, будто земля каждую ночь плачет, поверил просто потому, что и самому ему приходили в голову мысли самостоятельные, беспокойные, обжигающие, о земле, о родных, о Шиханах. Да и как земле не плакать? «Ведь в каждый бой тысячами гибнет крестьянский люд. Земля – всем им родная… каждого жалко… Вот кто его пожалеет. Вот кто с ним родной. Земля. Он посмелел. Показалось, – родное всё кругом, как в Шиханах. И земля, и запах травы, и звёзды на небе».

Александр Яковлев относится к той категории русских писателей, которые чутко воспринимают все значительные события, происходившие на их веку. Первая мировая война, революция и Гражданская война, страшный голод заволжских деревень – эти события сердечной болью входили в его писательскую судьбу. Писатель активен по своему миросозерцанию, он беспощадно относится к фальши, искусственности, к подлости, обману, лицемерию.

По его произведениям сразу можно определить, у кого он учился: Лев Толстой оказал на него огромное влияние.

Мало кто заметил появление в Москве Михаила Шолохова. Работал разнорабочим, начал печатать свои «Донские рассказы», сначала был в «Молодой гвардии», потом ушёл в «Журнал крестьянской молодёжи», познакомился с Серафимовичем, который поддержал его хорошим предисловием к сборнику. В 1926 году начал писать «Тихий Дон», за 1927 год написал две книги, а куда с ними идти – не знал. Друзья посоветовали отнести роман в Госиздат, но оттуда вскоре вернули с отрицательными отзывами – «Восхваление казачества! Идеализация казачьего быта!». Восторженный отзыв Серафимовича решил судьбу первых двух книг романа, а его рекомендация и настойчивость как главного редактора сломили сопротивление членов редколлегии, и роман начали печатать в журнале «Октябрь» в 1928 году, с 1 по 9—10-й номер журнала. Наряду с этим «Журнал крестьянской молодёжи» (в трёх номерах), «Комсомольская правда», «Вечерняя Москва», «Молот» дали публикацию глав романа, что способствовало широкой известности «Тихого Дона». Выходило издание за изданием – в «Московском рабочем», в «Роман-газете», в Гослитиздате.

Огромный успех романа вызвал у некоторых коллег недоумение, недовольство, откровенную зависть к успеху молодого писателя. Пошли всякие закулисные разговоры о том, что автор двух небольших сборничков рассказов не мог написать такое сочинение, в Москве и Ленинграде зашелестел «слушок», что «Тихий Дон» написал какой-то белый офицер, а Шолохов нашёл рукопись и выдал за свою. Ещё в ноябре 1928 года Шолохову передавали, что ходит по Москве такой слух, рассказывали даже и о том, что якобы где-то в Москве появилась «старушка», мать белого офицера, которая рвётся в «Правду» и в ЦК партии большевиков, чтобы доказать, что «Тихий Дон» написал её сын, и показать рукопись «Тихого Дона». Но Шолохов в то время беззаботно отмахнулся, уж очень нелепа и глупа была эта версия. Он-то знал, что рукопись у него, написана его почерком, на полях есть собственные замечания, что надо сделать к тому, что он уже написал… Порой не успевал всё сделать сам, просил жену Марусю, а Маруся, не успев справиться с хозяйством да с маленькой Светланой, просила помочь Лиду, свою сестру.

А между тем слух зашелестел сначала тихо, незаметно, но капля за каплей собирался в еле-еле заметный ручеёк, на который все обратили внимание. Особенно активно распространял слухи Феоктист Алексеевич Березовский (1877–1952), не смирившийся с тем, что тот самый паренёк, которого он редактировал два года тому назад в Госиздате, мог написать роман такой огромной силы. И естественно, делился сомнениями со своими единомышленниками по литературной группе «Кузница». Гладков, Никифоров, Малышкин, Санников собирались на свои заседания, обсуждали текущие вопросы литературной жизни, и тут же кто-нибудь из них затевал разговор, полный сомнений и домыслов, о «Тихом Доне».

Фёдор Васильевич Гладков (1883–1958) начал печататься в «Кубанских ведомостях» ещё в 1899 году. Повесть «Изгои», опубликованная в 1912 году, обратила на себя внимание критики. После Гражданской войны он – автор пьесы «Ватага», повестей «Огненный конь», «Пьяное солнце», десятков рассказов. Публикация романа «Цемент» в журнале «Красная новь» в 1925 году сделала имя Гладкова одним из самых популярных. В 1926 году издательство ЗИФ выпустило в свет собрание сочинений в трёх томах: т. 1 – «Огненный конь», т. 2 – «Цемент», т. 3 – «Старая секретная».

Георгий Константинович Никифоров (1884–1937), тоже заслуженный участник революционного движения, в 1905 году сражался на баррикадах, за что подвергался арестам и преследованию. Печататься начал в 1918 году. Был одним из противников новой экономической политики, воспринимал её как отступление от революции, что и отражалось в его рассказах и повестях. Он писал на острые темы современности, едко разоблачал отрицательные черты советской действительности, выявляя политическое лицо вредителя, бюрократа, классового врага. Образы рабочего в его произведениях непременно идеальные, образы классовых врагов, царских охранников, полицейских – непременно выписаны чёрными красками. Лубочный схематизм снижал художественное значение его идеологически выдержанных произведений. Роман «У фонаря» (1927) принёс Никифорову известность. В 1928 году ЗИФ начал печатать его собрание сочинений в семи томах. Журналы «На посту» (1925) и «Новый мир» (1928) откликнулись на его сочинения.

Активное участие в обсуждении слухов о Шолохове принимал и Александр Георгиевич Малышкин (1892–1938), участник Первой мировой и Гражданской войн, штурмовавший Перекоп. Печататься начал ещё до революции, а роман «Падение Даира», опубликованный в 1923 году, сразу сделал его «маститым». К этому времени он опубликовал повести «Февральский снег» и «Севастополь». Главный герой повестей колеблется между революцией и контрреволюцией, с трудом находит своё место в жизни среди большевиков.

Сначала разговоры о Шолохове велись как бы между собой, тихо, незаметно, на кухнях, в застольях. И как бы между прочим установилось, что каждый рассказывает другому вроде бы и не слух, а факт. В разговорах продолжала упоминаться «старушка», мать белого офицера, упоминалась не как мифическоее, выдуманное больным воображением и завистью, а как реальное лицо, по каким-то таинственным обстоятельствам никак не обнаруживающее себя и не передающее подлинную рукопись в редакцию «Октября» и в ЦК РКП(б).

«Писатели из «Кузницы» Березовский, Никифоров, Гладков, Малышкин, Санников и пр. людишки с сволочной душонкой, – писал Шолохов 23 марта 1929 года в станицу Вёшенскую, – сеют эти слухи и даже имеют наглость выступать публично с заявлениями подобного рода. Об этом только и разговоры везде и всюду. Я крепко и с грустью разочаровываюсь в людях… Гады, завистники и мерзавцы, и даже партбилеты не облагородили их мещански-реакционного нутра. Всё это рассеивается. В печать пойдёт в воскресенье опровержение РАППа (Серафимович, Фадеев и др. изучали мои черновики и записи), а клеветников привлекают к партийной ответственности, и дело о них фракция РАППа передаёт в КК… Ох, как закрутили, сукины сыны!» (Шолохов М.А. Письма 1924–1984. М., 2003. С. 120–121).

Действительно, о плагиате Шолохова заговорили на официальных заседаниях литературного объединения «Кузница», в которую входили все вышеназванные писатели, наиболее рьяно «доказывавшие», что в столь юном возрасте, как у Шолохова, невозможно написать «Тихий Дон».

Так возникла эта клевета, способная погубить кого угодно, но только не такого бойца, как Михаил Шолохов.

Наконец эти клеветнические слухи докатились и до Вёшенской. Друзья просили его приехать в Москву и привезти все беловики и черновики «Тихого Дона», для того чтобы бросить их в лицо врагам как вещественное доказательство авторства.

Шолохов с большой грустью и горечью перелистывал пухлую рукопись «Тихого Дона», куски, не вошедшие в роман. В ходе повествования менялся, уточнялся характер главного героя, Григорий Мелехов становился не таким грубым и пошлым, как в некоторых первоначальных сценах, когда он шутя насиловал девчонку на току, насиловал без всякого сострадания. Так бывало, но бывало в пору расцвета «свободной» любви в начале 20-х, особенно в Москве он удивился этой свободе нравов, но пятнадцать лет тому назад насилие – это позор, насилие мог совершить только негодяй, а Григорий задуман как воплощение благородных черт русского национального характера…

В Москве Шолохова активно поддержал Александр Фадеев, который пообещал драться за правду и справедливость, побывал у Сталина. Фадеев докладывал, что клевета на Шолохова – очередная вылазка классового врага. Рукописи «Тихого Дона» тщательно изучали, полностью подтвердилось мнение об авторстве «Тихого Дона». 21 марта 1929 года Сталин спрашивал о Шолохове Авербаха, и тот сообщил ему, что в ближайшее время комиссия сообщит в «Правде» результаты своего расследования.

24 марта в «Рабочей газете» было опубликовано письмо Серафимовича, Авербаха, Киршона, Фадеева и Ставского:

«В связи с тем заслуженным успехом, который получил роман пролетарского писателя Шолохова «Тихий Дон», врагами пролетарской литературы распространяется злостная клевета о том, что роман Шолохова является якобы плагиатом с чужой рукописи, что материалы об этом имеются якобы в ЦК ВКП(б) или в прокуратуре (называются также редакции газет и журналов).

Мелкая клевета эта сама по себе не нуждается в опровержении. Всякий, даже не искушенный в литературе читатель, знающий изданные ранее произведения Шолохова, может без труда заметить общие для тех его ранних произведений и для «Тихого Дона» стилистические особенности, манеру письма, подход к изображению людей.

Пролетарские писатели, работавшие не один год с т. Шолоховым, знают весь его творческий путь, его работу в течение нескольких лет над «Тихим Доном», материалы, которые он собирал и изучал, работая над романом, черновики его рукописей.

Никаких материалов, порочащих работу т. Шолохова, нет и не может быть в указанных выше учреждениях, их не может быть и ни в каких других учреждениях, потому что материалов таких не существует в природе.

Однако мы считаем необходимым выступить с настоящим письмом, поскольку сплетни, аналогичные этой, приобретают систематический характер, сопровождая выдвижение почти каждого талантливого пролетарского писателя.

Обывательская клевета, сплетня являются старым и испытанным средством борьбы наших классовых противников. Видно, пролетарская литература стала силой, видно, пролетарская литература стала действенным оружием в руках рабочего класса, если враги принуждены бороться с ней при помощи злобной и мелкой клеветы.

Чтобы неповадно было клеветникам и сплетникам, мы просим литературную и советскую общественность помочь нам в выявлении «конкретных носителей зла» для привлечения их к судебной ответственности».

29 марта 1929 года «Правда» по рекомендации Сталина перепечатала это письмо писателей.

В первых трёх номерах «Октября» за 1929 год были напечатаны следующие главы «Тихого Дона», Шолохов привёз продолжение романа, но редакция отказалась печатать эти главы, в которых начиналось повествование о Вёшенском восстании, а об этом мало что было известно. Предстояла нелёгкая борьба за роман.

Андрей Белый, активно участвуя в литературной борьбе, работал над романом «Москва» в трёх частях: «Московский чудак» – первая часть романа «Москва» (Круг, 1926); «Москва под ударом» – вторая часть романа «Москва» (Никитинские субботники, 1927), «Маски» (М., 1932). В предисловиях к каждому тому Андрей Белый писал об общей художественной концепции творческого замысла последнего романа, и в предисловии к каждому тому конкретизировал свой замысел. «Подготовляя первую часть первого тома моего романа «Москва», – писал А. Белый во введении «Вместо предисловия» в 1925 году, – я должен сказать несколько пояснительных слов. Лишь во втором томе вступает тема современности. «Москва» – наполовину роман исторический. Он живописует нравы прошлой Москвы; в лице профессора Коробкина, учёного мировой значимости, я рисую беспомощность науки в буржуазном строе. В лице Мандро изживает себя тема «Железной пяты» (поработителей человечества); первый том моего романа рисует схватку свободной по существу науки с капиталистическим строем; вместе с тем рисуется разложение дореволюционного быта. В этом смысле первая и вторая часть романа («Московский чудак» и «Москва под ударом») суть сатиры-шаржи; и этим объясняется многое в структуре и стиле их». Во введении Андрея Белого «Вместо предисловия» точно раскрыт творческий замысел эпопеи, «обнимающей в задании автора 4 тома», в которой будут показаны не только картины разложения предреволюционного общества, но будут показаны и картины революции, и эпохи военного коммунизма, и эпохи конца нэпа, и начало «нового реконструктивного периода». «Всё же в двух словах восстанавливаю здесь содержание первого тома, фабула которого весьма проста, – писал Андрей Белый. – Рассеянный чудак-профессор наталкивается на открытие огромной важности, лежащее в той сфере математики, которая соприкасается со сферой теоретической механики; из априорных выводов вытекает абстрактное пока что предположение, что открытие применяемо к технике, и в частности к военному делу, открывая возможность действия лучам такой разрушительной силы, перед которыми не устоит никакая сила; разумеется, об этом пронюхали военные агенты «великих» держав: действуя через авантюриста Мандро, своего рода маркиза де Сада и Калиостро ХХ века, они окружают профессора шпионажем; Мандро плетёт тонкую паутину вокруг профессора, который замечает слежку, не зная её подлинных корней, и проникается смутным ужасом, что патриархальные устои быта, вне которого он не мыслит себя, – не защищают его и что стены его кабинета – дают течь…» (Белый А. Москва. М., 1989. С. 755, 760–761).

Мандро – шпион и развратник, «изнасиловавший собственную дочь», скрывается, но тайно проникает в дом профессора Коробкина, пытает его, чтобы получить документы об открытии военного значения, выжигает ему глаз, профессор сходит с ума, но зашитые в жилете документы не выдает. Мандро поймали, отвозят в тюрьму, где он умирает, а профессора отвезли в сумасшедший дом.

На страницах романа появляются десятки действующих лиц: Грибиков, Серафима, Лизаша, братья Коробкины, Тителев, Киерко, Вишняков, Василиса Сергеевна, академик Задопятов. Измены, скандалы, открытия, слежка, юмористические сцены, хохот, трагические переживания – всё это в романах А. Белого есть, но читать романы надо не торопясь. «Всё это – вот к чему: я пишу не для чтения глазами, – писал А. Белый, – а для читателя, внутренне произносящего мой текст; и поэтому я сознательно насыщаю смысловую абстракцию не только красками, гамму которых изучаю при описании любого ничтожного предмета, но и звуками до того, например, что звуковой мотив фамилии Мандро, себя повторяю в «др», становится одной из главнейших аллитераций всего романа, т. е.: я, как Ломоносов, культивирую – риторику, звук, интонацию, жест; я автор не «пописывающий», а рассказывающий напевно, жестикуляционно; я сознательно навязываю голос свой всеми средствами: звуком слов и расстановкой частей фразы… Кто не считается со звуком моих фраз и с интонационной расстановкой, а летит с молниеносной быстротой по строке, тому весь живой рассказ автора (из уха в ухо) – досадная помеха, преткновение, которое создаёт непонятность: непонятность – не оттого, что непонятен автор, а оттого, что очки, т. е. специальный прибор для ношения на носу, не ведающий о назначении читатель (как читатель Ломоносова Сумароков), начинает нюхать, а не носить на носу… Моя проза – совсем не проза; она – поэма в стихах (анапест)… мои строчки прозы слагались мной на прогулках, в лесах, а не записывались за письменным столом… В завершение скажу, что, пишучи «Маски», я учился: словесной орнаментике у Гоголя; ритму – у Ницше; драматическим приёмам – у Шекспира; жесту – у пантомимы; музыка, которую слышало внутреннее ухо, – Шуман; правде же я учился у натуры моих впечатлений от Москвы 1916 года, поразившей меня картиной развала, пляской над бездной, когда я вернулся из-за границы после 4-летнего отсутствия.

Считаю всё это нужным сказать, чтобы читатель читал меня, став в слуховом фокусе; если он ему чужд, пусть закроет книгу; очки – для глаз, а не для носа; табак для носа, а не для глаз. Всякое намерение имеет свои средства.

Кучино, 2 июня 1930 года. Андрей Белый» (Белый А. Москва. М., 1989. С. 761–764).

В это время появились одна за другой пьесы Н.Р. Эрдмана (1900–1970) «Мандат» (1924), поставленная Вс. Мейерхольдом и имевшая успех в театре, и «Самоубийца» (1928), принятая к постановке тем же Вс. Мейерхольдом, Театром Вахтангова и МХТ. Вокруг пьесы поднялись всяческие толки, ею заинтересовался завотделом ЦК ВКП(б) А. Стецкий.

5 сентября 1931 года А. Стецкий написал письмо И. Сталину: «Товарищ Сталин, пьеса «Самоубийца» Эрдмана сделана талантливо и остро. Но она – искусственна и двусмысленна.

Любой режиссер может её целиком повернуть против нас. Поэтому эту пьесу, её постановку можно разрешить в каждом отдельном случае, в зависимости от того, какой театр и какой режиссёр её ставит. С ком. прив. А. Стецкий» (Большая цензура. С. 207).

По распоряжению Поскрёбышева пьеса была отправлена в Главрепертком К. Гандурину. 5 ноября 1931 года К. Гандурин представил Сталину отзыв о пьесе: «Главное действующее лицо пьесы Эрдмана «Самоубийца» – Федя Петунин.

О нём говорят в течение всей пьесы, но он ни разу на сцене не появляется. Петунин – единственный положительный персонаж пьесы (писатель, прозрачный намёк на Маяковского) кончает самоубийством и оставляет записку: «Подсекальников прав, жить не стоит».

В развитие и доказательство смысла этого финала, по сути дела, и построена вся пьеса в весьма остроумной форме (повторяя «Мандат» того же автора), излагающая анекдотический случай с обывателем мещанином Подсекальниковым, в силу целого ряда житейских обстоятельств симулирующего самоубийство…» Заключение председателя Главреперткома К. Гандурина, в недалёком прошлом рабочего писателя-драматурга, автора нескольких пьес, в том числе и пьесы «Минувшее», идущих в провинциальных театрах, чётко и недвусмысленно: «Пьесу в её нынешнем виде можно без единой помарки ставить на эмигрантских сценах. Ибо вместо осмеяний внутренней эмигрантщины и обывательщины она выражает, хотя и в завуалированной форме, эмигрантский протест против советской действительности…» (Там же. С. 208–209).

Толки вокруг пьесы «Самоубийца» продолжались, театр Вс. Мейерхольда поставил пьесу в черновом варианте, спектакль посмотрели Каганович, Постышев, Стецкий и ряд других партийных работников и дали отрицательную оценку, Мейерхольду запретили ставить пьесу. 7 сентября 1932 года заведующий литературной частью МХТ П. Марков обратился к А.М. Горькому с просьбой принять участие в обсуждении дальнейшей судьбы пьесы – намечена встреча мхатовцев с А. Стецким, который приглашает и А.М. Горького на эту встречу: «С нашей точки зрения, вопрос судьбы «Самоубийцы» очень важен, и поэтому мы очень надеемся на Вашу обычную к нашему Театру отзывчивость» (Там же. С. 249).

И. Сталин, прочитав пьесу, не был удовлетворён художественным мастерством писателя, и её отложили на долгие годы, до лучших времён.

Литературные портреты

Владимир Владимирович Маяковский
(7 (19) июля 1893 – 12 апреля 1930)

«Маяковский сразу, ещё в начале 10-х годов, – писал Валерий Брюсов в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии», которую ему заказала редакция журнала «Печать и Революция», материал опубликован в № 7 за 1922 г., – показал себя поэтом большого темперамента и смелых мазков. Он был один из тех, кто к Октябрю отнесся не как к внешней силе, прежде всего мешающей самой работе поэта (отношение очень многих, несмотря на стихи, где революция воспевается), но и как к великому явлению жизни, с которым он сам органически связан. Уже с эпохи войны появляется ряд стихотворений Маяковского, откликающихся на современность, потом радостно приветствующих революцию: «Война и Мир», «Революция», «Наш марш» («Всё, сочинённое Вл. Маяковским», 1919 г.), «Мистерия Буфф» (переделано для театра в 1920 г.), «150 000 000» (1921 г.), поэма об интернационалах (1922 г.), ряд произведений, переходящих иногда в настоящие агитки («Маяковский издевается»,1922 г.), рядом с чем, впрочем, продолжается творчество (см. «Все», затем «Люблю», 1922 г. и др.). Стихи Маяковского принадлежат к числу прекраснейших явлений пятилетия: их бодрый слог и смелая речь были живительным ферментом нашей поэзии. В своих позднейших стихотворениях Маяковский усвоил себе манеру плаката – резкие линии, кричащие краски. При этом он нашёл и свою технику – особое видоизменение «свободного стиха», не порывающего резко с метром, но дающего простор ритмическому разнообразию; он же был одним из творцов новой рифмы, ныне входящей в общее употребление, как более отвечающей свойствам русского языка, нежели рифма классическая (Пушкина и др.). Наконец, в сфере языка Маяковский, с умеренностью применяя принципы Хлебникова, нашёл речь, соединяющую простоту со своеобразием, фельетонную хлесткость с художественным тактом. Недостатки поэзии Маяковского в том, что эта последняя хлесткость иногда преобладает, что простота порой срывается в прозаизмы, что иные рифмы слишком искусственны, что некоторые размеры лишь типографски отличны от самых заурядных ямбов и хореев, что плакатная манера не лишена грубости и т. д., главное же в том, что и у Маяковского уже начинает складываться шаблон. Во всяком случае, опасности для него ещё впереди, а годы 17–22 были расцветом его деятельности. Влияние Маяковского на молодую поэзию было очень сильно, но, к сожалению, ему часто подражали по внешности, без его силы, без его воодушевления, без меткости его речи и богатства его словаря» (Брюсов В.Я. Собр. соч.: В 2 т. М., 1987. Т. 2. С. 471–472).

О Маяковском писали очень много, выходили статьи, монографии, возникала полемика вокруг тех или иных вопросов его жизни и творчества. По мнению сегодняшних критиков и учёных, объективному изучению творчества поэта во многом помешала известная формулировка И.В. Сталина о нём как о лучшем поэте современности. Но здесь процитирована позиция совершенно независимого и свободного в своих волеизъявлениях художника, который говорит, в сущности, те же слова о Маяковском как о талантливом русском поэте, по крайней мере о творческих исканиях 17—22-го годов ХХ века.

Владимир Маяковский обратил на себя внимание после того, как была написана, прочитана в кругу близких и напечатана поэма «Облако в штанах». Задумал поэму в начале 1914 года после одного личного письма. Потом личное переросло, как это часто бывает в творчестве, в социально-философскую проблематику, особенно после того, как в 1915 году его призвали в армию. В армии он пробыл недолго, но армейские порядки почувствовал изрядно, что естественно отразилось в поэме. Позднее, в автобиографии «Я сам», он признавался»: «Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной. Думаю над «Облаком в штанах». В статье «За что борется Леф?» Маяковский уточняет замысел этой поэмы: «Война велела видеть завтрашнюю революцию». Поэма называлась «Тринадцатый апостол», но цензуру возмутило это название, есть двенадцать апостолов, тринадцатому быть не позволено. «Когда я пришёл с этим произведением в цензуру, – вспоминал Маяковский, – то меня спросили: «Что вы, на каторгу захотели?» Я сказал, что ни в коем случае… Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это – вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили – как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: «Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите, буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах» (выступление в Доме комсомола на Красной Пресне).

Поэма «Облако в штанах» впервые в сентябре 1915 года вышла, по признанию самого Маяковского, с большими цензурными изъятиями: «Облако вышло перистое. Цензура в него дула. Страниц шесть сплошных точек» («Я сам»). Полностью поэма была издана в начале 1918 года, и в предисловии к этому изданию поэмы Маяковский написал: «Облако в штанах»… считаю катехизисом сегодняшнего искусства. «Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» – четыре крика четырёх частей». Владимир Маяковский увлекался женщинами, у него было много любовниц, об одной из этих историй он и рассказывает в поэме: «Мама! / Ваш сын прекрасно болен!/ Мама! / У него пожар сердца. / Скажите сёстрам, Люде и Оле, – / ему уже некуда деться. / Каждое слово, / даже шутка, / которые изрыгает обгорающим ртом он, / выбрасывается, как голая проститутка / из горящего публичного дома (Маяковский Вл. Соч.: В 3 т. М., 1973. Т. 3. С. 11).

Раньше Маяковский думал, что уж очень просто делается поэзия, «пришёл поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак», но нет, не так: когда он думал написать поэму, то понял, что искусство – труднейшее дело, поэт долго мучается над каждой строкой и над каждой рифмой, «и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивает, рифмами пиликая, из любвей и соловьёв какое-то варево, улица корчится безъязыкая – ей нечем кричать и разговаривать» (Там же. С. 13). Ему, «златоустейшему», «мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал!».

Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядёт шестнадцатый год.
А я у вас – его предтеча;
я – где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
(Там же. С. 16).

Маяковский не раз читал свою поэму друзьям, товарищам, коллегам. Но только один вечер Маяковский назвал «радостейшей датой», когда он прочитал поэму в гостях у Бриков. «Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь, – вспоминала Эльза Каган, сестра Лили Брик. – Маяковский стоял прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлёк небольшую тетрадку, заглянул в неё и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвёл глазами комнату, как огромную аудиторию, прочёл пролог и спросил – не стихами, а прозой – негромким, с тех пор назабываемым, голосом:

Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.

Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда».

С этого времени в жизнь Владимира Маяковского вошла Лиля Брик, его трагическая любовь. Они то страстно любили друг друга, то наступало время их полного разрыва, однако тройственный союз супружеской пары Бриков и Маяковского существовал до самоубийства Владимира Владимировича. «Мария! Мария! Мария! / Пусти, Мария! / Я не могу на улицах! / Не хочешь?/ Ждёшь, / как щёки провалятся ямкою, / попробованный всеми/ пресный, / я приду / и беззубо прошамкаю, / что сегодня я / «удивительно честный» – эти слова Маяковский посвятит другой женщине, которая оттолкнула его. «Всемогущий, ты выдумал пару рук, / сделал, / что у каждого есть голова, – / отчего ты не выдумал, / чтоб было без мук / целовать, целовать?! / Я думал – ты всесильный божище, / а ты недоучка, крохотный божик…» (Там же. С. 25).

Сразу после этой поэмы Маяковский летом и осенью 1915 года писал поэму «Флейта-позвоночник», вышедшую в начале 1916 года с цензурными изъятиями, где поэт говорит о Боге. Полностью поэма появилась только в 1919 году, когда в открытую он будет «играть на флейте. На собственном позвоночнике». Маяковский говорит в поэме о своей любви к Лиле Брик, описывает все смятения, тревоги, неудачи и радость любви, а кто там третий, пусть уйдёт: «А там, / где тундрой мир вылинял, / где с северным ветром ведёт река торги, – / на цепь нацарапаю имя Лилино / и цепь исцелую во мраке каторги» (Там же. С. 32). И по-царски велит своему народу вычеканить её «личико на солнечном золоте моих монет». А третьему лицу он повелит тряпок нашить ей и «камнем на шее жене жемчуга ожерелий!» (Там же. С. 35).

Поэма «Война и мир», начатая в конце 1915 года и законченная в 1916 году, вся пронизана протестом против Первой империалистической войны, против войны вообще, где гибнут люди, где вся мощь человеческого ума направлена на то, чтобы соорудить средства убийства и победить. А во имя чего? Ответ есть в поэме «Посвящение Лиле»: «8 октября. / 1915 год, / Даты / времени, / смотревшего в обряд / посвящения меня в солдаты» (Там же. С. 37).

Всё произведение – это яркий протест против войны. Как поэту «сквозь строй, сквозь грохот» «пронести любовь к живому»? Но он – «один глашатай грядущих правд» – готов рассказать о безумии войны, о том, как «тысячеруким врачам ланцетами роздано оружье из арсеналов», о том, как Франция прогнала «с бульваров любовный шёпот», занялась совсем другими деяниями – «выловить юношей» и послать их на «новые танцы» – призвать в солдаты и воевать. Точно так же и Германия, и Турция, и Россия, и Великобритания – все страны перестроили свою экономику на военный лад. И несли чудовищные жертвы в этой схватке: «Зрелище величайшего театра. / Сегодня / бьются/ государством в государство / 16 отборных гладиаторов… Сегодня / заревом в земную плешь она, / кровавя толп ропот, / в небо / люстрой подвешена / целая зажжённая Европа» (Там же. С. 44). И какой прекрасной становится каждая страна, изрыгавшая пушечный смертельный рев, как только мир снизойдёт на эти страны:

«Смотрите, / не шутка, / не смех сатиры – / средь бела дня, / тихо, / попарно, / цари-задиры/ гуляют под присмотром нянь./ Земля, / откуда любовь такая нам? / Представь – / там / под деревом/ видели / с Каином / играющего Христа…» (Там же. С. 63).

И одновременно с этим Маяковский работает над поэмой «Человек», которую он завершил осенью 1917 года. В автобиографии «Я сам» Маяковский точно определяет творческий замысел поэмы: «В голове разворчивается «Война и мир», в сердце – «Человек». В своей кричащей индивидуализированной манере поэт заявляет, что только «глупые историки» могут утверждать, что замечательный поэт жил скучной и неинтересной жизнью. И действительно, вроде бы ничто не предвещало, что родился Владимир Маяковский, правда, в небе не горело никаких знаков, но «как же себя мне не петь, если весь я – сплошная невидаль, если каждое движение моё – огромное, необъяснимое чудо» (Там же. С. 67). И далее в главах «Жизнь Маяковского», «Страсти Маяковского», «Вознесение Маяковского», «Маяковский в небе», «Возвращение Маяковского», «Маяковский векам», «Последнее» – столь же восторженный, встревоженный, трагический крик о своём времени и о своём в нём участии: «Ожившее сердце шарахнулось грузно. Я снова земными мученьями узнан… – Прохожий! Это улица Жуковского? Смотрит, как смотрит дитя на скелет, глаза вот такие, старается мимо. – Она – Маяковского тысячу лет: он здесь застрелился у двери любимой». Кто, я застрелился? Такое загнут!» (Там же. С. 87).

Февральскую и Октябрьскую революции Маяковский принял, исполняя свой долг. Сразу включился в работу. Но праздник прошёл. Начались будни, Гражданская война, разорение имений, убийства, кражи книг из библиотек, уничтожение этих библиотек, налаживание нового быта, огромное число чиновников… Лиля Брик вошла в число участников процесса устройства нового быта, против жизни втроём уже никто не возражает, провозглашается «свободная любовь», где скреп никаких нет. Лиля Брик торжественно заявляет, что и она – свободная женщина, как жили втроём, так и будут жить.

150 000 000 человек в России творят историю. Маяковский написал поэму об этом. Стал читать её в декабре 1920 года. Стихи он не подписывал, считая, что поэму создавал весь народ. Друзья Маяковского решили подарить эту поэму В.И. Ленину. Ленин нашёл время прочитать её и отозвался резко отрицательно. Биографы считают, что Ленин на одном из заседаний написал Луначарскому записку:

Как не стыдно голосовать за издание «150 000 000» Маяковского в 5000 экз.?

Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность.

По-моему, печатать такие вещи нужно лишь 1 из 10 и не более 1500 экз. для библиотек и чудаков.

А Луначарского сечь за футуризм.

Ленин».

Луначарский тут же ответил Ленину: «Мне эта вещь не очень-то нравится, но 1) такой поэт, как Брюсов, восхищался и требовал напечатания 20 000; 2) при чтении самим автором вещь имела явный успех, притом и у рабочих». Ленин попросил М.Н. Покровского, заместителя наркома: «Условимся, чтобы не больше двух раз в год печатать этих футуристов и не более 1500 экз. …» (В.И. Ленин о литературе и искусстве. М., 1969. С. 493). Суровость Ленина легко объяснить: футуристы объявили себя законодателями государственного искусства ещё в 1918 году, а на обложке поэмы говорилось, что издатель – «Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», в поэме же высказывались такие мысли, которые Ленин никак не мог признать государственными.

В последние годы критика большое внимание оказывает книге А. Ваксберга «Загадка и магия Лили Брик», вышедшей двумя изданиями, и книге шведского ученого Бенгта Янгфельда «Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг», в которых действительно много свежего материала, особенно о Лиле Брик и её сестре Эльзе Каган.

А. Ваксберг как журналист собрал огромный материал и написал документальное повествование о Маяковском и сёстрах, заинтересованных в любовных отношениях.

Процитированы письма и Лили, и Эльзы, выражены неприязненные чувства их матери Елены Юльевны, недовольной излишней свободой, противоречившей нормам поведения благородных девушек и женщин. Но в ходе объективного изложения событий у А. Ваксберга всё время чувствовался какой-то субъективный подтекст.

А. Ваксберг начинает своё повествование с биографии отца Лили Брик: Урий Александрович Каган – присяжный поверенный при Московской судебной палате и член Московского литературно-художественного кружка. Урий Александрович Каган – собиратель книг, предметов искусства, участник дискуссий, а как юрист – защитник прав национальных меньшинств, прежде всего евреев. Елена Юльевна Берман, жена Кагана, была дочерью богатых родителей, училась в Московской консерватории, в доме бегло говорили по-немецки и по-французски, но ни иврита, ни идиш не знали. В семье следили за литературой, музыкой, живописью. Лиля родилась 11 ноября 1891 года, Эльза пять лет спустя. Предреволюционные и революционные события 1905 года укрепили в семье настроение борьбы с государственными властями, прежде всего за национальные права еврейского народа. Лиля познакомилась с братом своей подруги семнадцатилетним Осипом Бриком, который был уже марксистом, поступила учиться на математический факультет Высших женских курсов, потом перешла в Московский архитектурный институт, потом в Мюнхене училась на скульптора, но всюду учеба не пошла, учиться не было времени. «Любовные приключения, пылкие клятвы, тайные свидания, разрывы и новые встречи», – подводит итог А. Ваксберг (Загадка и магия Лили Брик. М., 2005. С. 24). Учитель словесности писал за неё сочинения, учитель фортепиано Гриша Крейн «между гаммами» на уроках «согрешил» с Лилей, и она забеременела. Но вскоре после этого печального случая Осип Брик сделал Лиле предложение, она согласилась, и свадьба состоялась то ли 26 марта 1913 года, со слов В.В. Катаняна, то ли 11 марта 1912 года, как свидетельствуют документы. Осип Брик стал юристом, отец его, Макс Брик, принадлежал к купеческому сословию, «держал крупную фирму, занимаясь скупкой и перепродажей кораллов».

Любвеобильность Лили Брик продолжалась и после свадьбы с Осипом. Автор приводит десятки, сотни случаев этих любовных увлечений. Сообщу лишь, упрощая проблему, что и после того, как Лиля полюбила Владимира Маяковского, она не отказалась от Осипа, любовь продолжалась втроём. А тут ещё и Эльза подросла и увлекла в свои любовные сети всё того же Владимира Маяковского. Наконец наступила Октябрьская революция, к власти пришли большевики во главе с Лениным, Свердловым, Троцким, Зиновьевым, Каменевым. Утвердившаяся в государстве Российском власть их вполне удовлетворяла. Осип Брик получил должность в ВЧК, рассказывал о допросах и страшных потом последствиях. А. Ваксберг подчёркивает этот выбор: «Ни симпатий Лили к коммунистической верхушке, ни восторга перед чекистской гвардией поколебать ничто не могло. Её преданность власти осталась всё той же. Есть мнение, что свою роль сыграл не только житейский расчет, но и эстетический выбор: революция была частью модерна. Эта общая позиция людей её круга, причислявших себя к левому искусству, дополнялась тем, что имело касательство лично к ней: женщина до мозга костей, она инстинктивно тяготела к победителям. Не просто к властвующим, а к тем, кто настойчиво боролся за власть и сумел её захватить» (Там же. С. 95. Курсив мой. – В. П.). «Общая позиция людей её круга» заключалась в том, чтобы быть наверху, чтобы обслуживать эту власть. И зимой 1921 года под председательством Осипа Брика в Москве был реанимирован «увядший петроградский «комфут», Лиля Брик стала секретарём, членами «комфута» – Маяковский, Мейерхольд, художники Натан Альтман и Давид Штеренберг. Движение наверх началось. В круг Осипа Брика и Лили входили Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Дзига Вертов, Казимир Малевич. Затем к ним присоединились Лев Эльберт, сотрудник главного политического управления Наркомата путей сообщения, впоследствии дипломат, особоуполномоченный Иностранного отдела ВЧК; затем Яков Агранов, «Яня», занимавший высокую должность при Совнаркоме, особоуполномоченный Особого отдела ВЧК (которому весной 1921 года было поручено надзирать за настроениями интеллигенции; он раскрыл петроградский заговор Таганцева, в связи с чем был расстрелян вместе с другими заговорщиками Николай Гумилёв, летом 1922 года в круг близких людей Лили вошёл Александр Краснощёков (Абрам Тобинсон, в киевских архивах его называли: Фроим-Юдка Мовшев Краснощёк. Каким именем его правильно называть, А. Ваксберг ответить затрудняется: ведь он занимался подпольной работой). Краснощёков в 1902 году уехал в Америку, окончил юридический и экономический факультеты Чикагского университета, в июне 1917 года через Дальний Восток вернулся в Россию.

К тому времени, когда Краснощёков вошёл в круг близких Лили Брик, друзей и её любовников, он занимал высокий пост заместителя наркома финансов, был членом Президиума Высшего совета народного хозяйства и членом комиссии по изъятию церковных ценностей, то есть, поясняет Аркадий Ваксберг, «по грабежу имущества различных конфессий, прежде всего Русской Православной церкви» (Там же. С. 122).

В одну из поездок за границу, летом 1922 года, Лиля Брик и Владимир Маяковский снимали номер в роскошном отеле и не нуждались в деньгах, жили на широкую ногу.

И в каждом случае, когда Лиле Брик удавалось получить заграничный паспорт в самый короткий срок, у Аркадия Ваксберга возникает один и тот же вопрос: почему? Жили на широкую ногу: почему? И таких «почему» в интересной книге Аркадия Ваксберга возникает множество. Автор восхищается неотразимостью Лили Брик, несчётным количеством её любовников, связанных, как и Осип Брик, с ВЧК, с организациями по досмотру за интеллигенцией (расстрел Николая Гумилёва), по изъятию церковных ценностей (не счесть того, что пропало в ходе этого изъятия).

Примечательно, что Владимир Маяковский, с одной стороны, встречался и разговаривал с Жаном Кокто, Игорем Стравинским, Пабло Пикассо, Фернаном Леже, Жоржем Браком, Робером и Соней Делоне в Париже, а с другой стороны, тесно общался с близким кругом друзей Лили Брик. Это разные люди. Двойственность характера Владимира Маяковского настораживает, и многие исследователи, учёные, историки старались разгадать её, а главное – понять, что погубило Маяковского, а поэтому и раньше, и теперь читатели и учёные интересуются обстоятельствами его жизни, прежде всего связью с Лилей Брик. Аркадий Ваксберг внимательно перечисляет всех её любовников. За Краснощёковым (который попался на махинациях, его судили, дали шесть лет тюрьмы, потом почему-то выпустили) последовал солист Большого театра Асаф Мессерер, потом молодой филолог Юрий Тынянов, кинорежиссёр Лев Кулешов… Маяковский, в свою очередь, тоже менял любовниц, и одновременно оба, и Маяковский, и Лиля Брик, в письмах объяснялись друг другу в любви и неизменных чувствах. Это было скорее лицемерием по отношению друг к другу, выражаясь языком Русской православной церкви. И хочется согласиться с Валентином Катаевым, который в романе «Трава забвения» осудил тех, кто «примазался» к триумфам Маяковского. А. Ваксберг назвал этот роман «пасквильным».

Маяковский познакомился с двадцатилетней сотрудницей библиотеки Госиздата Наташей Брюханенко, отношения стали более тесными, он пригласил её в Крым, отпуск они провели вместе. Наметилась свадьба, против которой Лиля решительно возражала. В письме Маяковскому 17 августа 1927 года Лиля Брик писала: «Ужасно крепко тебя люблю. Пожалуйста, не женись всерьёз, а то меня ВСЕ уверяют, что ты страшно влюблён и обязательно женишься! Мы ведь все и так женаты уже друг на друге». Последние строчки письма долго не публиковались, дабы не скомпрометировать моральный облик Лили Брик, у которой в это время продолжался роман со Львом Кулешовым. Хотела покорить ещё Всеволода Пудовкина, ставшего знаменитым кинорежиссёром, но не удалось. И Маяковский действительно не женился, а уехал по городам со стихами.

Поездка в Париж в октябре 1928 года для Маяковского была знаменательной. Эльза познакомила его с двадцатидвухлетней красавицей Татьяной Яковлевой, недавно приехавшей из Перми лечиться от туберкулёза. Дед её, Николай Аистов, был главным балетмейстером Мариинского театра в Петербурге, а дядя, Александр Яковлев, известным художником, недавно награждённым орденом Почетного легиона. Татьяна Яковлева сотрудничала как модель с популярной фирмой «Шанель», но Маяковский увлёк её своим умом и талантом, их отношения стали более чем дружеские, она бывала у него в отеле, и оба они находились под пристальным взглядом Эльзы, которая постоянно докладывала о развитии событий Лиле Брик. И не только Эльза, в Париже крутились агенты-чекисты, которые докладывали Лиле, что возникает вопрос о женитьбе Татьяны и Маяковского… Но она не хотела покидать Париж, а он не мог остаться в Европе.

Маяковский уехал в Москву в декабре 1928 года, написал сатирическую комедию «Клоп», Мейерхольд взялся её поставить, Лиля восхищалась гением Маяковского. А его снова потянуло в Париж, он послал Татьяне десятки телеграмм и писем, в которых искренно писал о своей тоске, он хотел бы каждую минуту знать, что она делает и о чём думает. В конце 1928 года Маяковский написал стихотворение «Письмо Татьяне Яковлевой», в котором выразил всю полноту своих чувств и предложение о женитьбе: «…Ты одна мне / ростом вровень, / стань же рядом / с бровью брови, / дай / про этот/ важный вечер / рассказать / по-человечьи». Он любит её, но любовь его не может быть оторвана от «красного цвета моих республик». Она должна вернуться в Россию, он ревнив, но он покорит, взнуздает свои чувства и чувства Татьяны:

Ты не думай,
щурясь просто,
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
иди на перекрёсток
моих больших
и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Оставайся и зимуй,
И это
оскорбление
на общий счёт нанижем.
Я всё равно
тебя
когда-нибудь возьму —
одну
или вдвоём с Парижем (Там же. С. 373–376).

Пусть это чувство окрашивало всю оставшуюся жизнь Маяковского, но поэзия, его творчество было всеобъемлющим, он писал стихи и о победах рабочего класса, и о грехах и пережитках советского общества, о мерзости, о подлости, о подлизах, достаточно лишь перечислить названия хотя бы стихотворений того же 1928 года: «ЕкатеринбургСвердловск», «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру», «Император», «Сердечная просьба», «Десятилетняя просьба», «Лицо классового врага», «Даёшь тухлые яйца», «Две культуры», «Нагрузка по макушку», «Бей белых и зелёных», «Кто он!», «Служака», «Общее» и «моё», «Казань», «Соберитесь и поговорите-ка», «Дом Герцена», «Трус», «Помпадур», «Стих не про дрянь, а про дрянцо…», «Земля наша обильна», «Шутка, похожая на правду», «Плюшкин. Послеоктябрьский скопидом обстраивает стол и дом», «Халтурщик», «Секрет молодости», «Галопщик по писателям», «Столп», «Поп», «Подлиза», «Сплетник», «Ханжа», «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» и, наконец, «Письмо Татьяне Яковлевой»… Мы чувствуем, как всё больше и больше нарастает в поэзии Маяковского неприятие тех явлений, которые расплодились в обществе. Маяковский взялся воплотить свой протест в острой сатирической и фантастической комедии «Клоп». Зная сложность творческого замысла, Маяковский рассказал о том, как он работал над своей пьесой:

«Это – феерическая комедия в 5 действиях и 9 картинах.

Мне самому трудно одного себя считать автором комедии. Обработанный и вошедший в комедию материал – это громада обывательских фактов, шедших в мои руки и голову со всех сторон, во всё время газетной и публицистической работы, особенно по «Комсомольской правде».

Эти факты, незначительные в отдельности, прессовались и собирались мною в две центральные фигуры комедии: Присыпкин, переделавший для изящества свою фамилию в Пьера Скрипкина, – бывший рабочий, ныне жених, и Олег Баян – подхалимничающий самородок из бывших владельцев.

Газетная работа отстоялась в то, что моя комедия – публицистическая, проблемная, тенденционная.

Проблема – разоблачение сегодняшнего мещанства.

Я старался всячески отличить комедию от обычного типа отображающих задним числом писанных вещей.

Основная трудность – это перевести факты на театральный язык действия и занимательности» (Избранное. М., 1984. С. 514).

Далее Маяковский перечисляет ход действия в пьесе. А завершает статью тем, что он прочитает её на комсомольских собраниях, «если понадобится, будем вносить изменения в текст и в ситуацию. Но даже так обточенная и очищенная пьеса – это только одно из слагаемых. Сила влияния комедии на зрителя может быть удесятеряна (а то и уничтожена) актёрами, оформляющими, рабочими сцены, музыкантами и т. д. Но, конечно, главное зависит от того, насколько размахнётся режиссёр. Я уверен, что размахнётся здорово» (Там же. С. 517).

13 февраля 1929 года состоялась премьера пьесы «Клоп», а 23 февраля 1929 года Маяковский был уже в Париже, и с новой силой закрутилось любовное веретено. Увидевший Маяковского в Ницце художник Юрий Анненков, слушая его признания, описал его в своих воспоминаниях, заметив, как он разрыдался. Для этого были истинные причины: Маяковский думал о женитьбе. А одновременно с этим Лиля присылала ему письма, в которых подробно сообщала, что ему нужно привезти ей из Парижа. Аркадий Ваксберг, по-прежнему восхищаясь Лилей Брик, которая, слушая комедию «Клоп», кричала, что Маяковский – гений, сделал в данном случае удивительное заключение: «Тупиковая личная ситуация, глубокий разлад с самим собой, тревожная обстановка в стране, в том числе на литературном фронте, – всё это предвещало трагический исход» (Указ. соч. С. 208). Вернувшись в Москву, Маяковский признался Лиле, что отношения с Татьяной зашли слишком далеко. Осип и Лиля Брик доложили обстановку на Лубянку своему другу Агранову, а тот соответственно Генриху Ягоде. Маяковский по-прежнему любил Татьяну, он рвался в Париж, но за заграничным паспортом не обращался. И Аркадий Ваксберг предполагает, что ему сказали те, кто хорошо его знал, что ему не следует ехать в Париж, сказали устно. Отсюда и фраза из письма Маяковского Татьяне от 5 октября 1929 года: «…Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня ещё молчаливее» (Там же. С. 215). Вскоре пришло письмо от Эльзы, сообщавшее, что Татьяна вышла замуж. 23 декабря 1929 года Татьяна Яковлева вышла замуж за виконта дю Плесси. И тут же автор книги подвергает сомнению и письмо Эльзы, и всю эту историю, разыгранную как по нотам.

Зная противоречивость натуры Владимира Маяковского, Лиля Брик тут же вовлекла его в новую любовную интригу. Осип Брик пригласил на бега артистку Художественного театра Веронику (Нору) Полонскую, здесь же был и её муж, артист Михаил Яншин, и, конечно, Маяковский, который сразу же был покорён обаятельной Вероникой, на что и рассчитывала Лиля Брик. В свободные от Вероники минуты Маяковский писал восторженные письма Татьяне Яковлевой. Вероника сделала аборт, а Маяковский потребовал, узнав о замужестве Татьяны, чтобы Вероника бросила Яншина и вышла за него. Утром 14 апреля 1930 года Нора была в кабинете Маяковского, он снова повторил свою просьбу, чтобы она ушла из театра, развелась с Яншиным и вышла за него. С Яншиным она разведётся, переедет к нему, Маяковскому, но театр не бросит, у неё интересная роль, она бежит на репетицию, Немирович-Данченко не терпит опозданий. По свидетельству мемуаристов, стоило ей выйти из квартиры, как раздался выстрел, Маяковский попал в самое сердце.

Один за другим прибыли лубянские чекисты Яков Агранов, Моисей Горб, Лев Эльберт, потом к ним присоединились Захар Волович, Валерий Горожанин, Семён Гиндин, Михаил Кольцов, Артемий Халатов. Некролог был опубликован в «Правде», среди подписавшихся под некрологом были и фамилии чекистов. По предположению Аркадия Ваксберга и многих мемуаристов, чекисты искали в архиве Маяковского документы, которые остались неизвестными. А что они искали и нашли ли, тоже осталось секретом. Вокруг этого вопроса среди учёных, исследователей, мемуаристов продолжалась длительная полемика…

Биографы называют Лилю Брик стальной, но к тому же она была эгоисткой, корыстной, самовлюблённой, а в жизни Маяковского сыграла злую роль.

Аркадий Ваксберг задаёт мучительные вопросы: а не был ли Маяковский связан с ВЧК какими-либо более тесными связями? Почему так страстно Семён Гиндин искал что-то в архиве Маяковского? «Какая связь существовала между Маяковским и контрразведкой? – спрашивает Аркадий Ваксберг. – Или разведкой?

Если её не было, то с какой стати столь высокий чин из этого ведомства примчался сразу же вслед за выстрелом и самолично вёл обыск в рабочем кабинете поэта, интересуясь главным образом письмами и бумагами? Или друзья-чекисты искали в этих бумагах какой-либо компромат? На кого? Поиск мнимого компромата не привёл бы немедленно в Гендриков такое сонмище лубянских шишек первого ряда. Тем более что технические возможности уже и тогда позволяли «службам» рыться в бумагах и переворачивать вверх дном содержимое ящиков письменного стола. Даже и в коммуналках. Искали, может быть, вовсе не компромат, а сведения, не подлежащие оглашению? Следы чего-то такого, откуда «выходов нет»? Если так, то удивляться десанту чекистов в Гендриков переулок не приходится» (Там же. С. 257).

Смерть Маяковского удивила многих. Критики, писатели, мемуаристы, биографы, исследователи по-разному говорили о причинах трагической гибели Маяковского. Несомненно одно: связь Лили Брик с чекистами втянула и Маяковского в «узел», из которого выхода не было – только исполнять то, что шло из этого учреждения. А с течением лет у Маяковского возник собственный взгляд на общество, на любовь, на семью, на устройство собственной жизни, он не мог жить «втроём», что можно было по молодости. Встречи с такими женщинами, как Наталья Брюханенко, Татьяна Яковлева, Вероника Полонская, изменили его суть, он стал другим, а незримая связь с Лилей Брик оставалась, он по-прежнему платил ей деньги, он по-прежнему выполнял её прихоти… Личная трагедия неразрывно была связана с идейными и творческими метаниями от Лефа к РАППу. Маяковский видел узость и ограниченность этих литературных организаций, но ему просто не было места в литературном движении. М.М. Пришвин мог уединиться, М.А. Шолохов открыто боролся за свой «Тихий Дон», М.А. Булгаков был полностью занят своим романом «Мастер и Маргарита», а Маяковский, по натуре открытый и беспощадный, не видел перспектив в этой сложной и противоречивой жизни. Повсюду он терпел крах своих надежд – и в творчестве, и в личной жизни. И выстрел в сердце – это сведение счётов с конфликтами, которые невозможно было решить нормальным путём.


Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 12 т. М., 1955–1961.

Метченко А.И. Творчество Маяковского в 1925–1930 гг. М., 1967.

Михайлов А.А. Маяковский. М., 1988 (ЖЗЛ).

Ваксберг А. Загадка и магия Лили Брик. М., 2006.

Янгфельд Б. Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг. М., 2009.

Андрей Белый
(Борис Николаевич Бугаев)
(14 (26) октября 1880 – 8 января 1934)

В 30-х годах редакции газет и журналов часто обращались к известным писателям с просьбой рассказать о том, как они пишут, дабы передать их творческий опыт начинающим писателям. Андрей Белый тоже откликнулся на эту просьбу и написал статью «Как мы пишем», которая никак не укладывалась в какие-то примеры для подражания. В этой статье Андрей Белый предстал неподражаемым, мощным, оригинальным и неповторимым художником: «На основании 30-летней писательской практики, на основании не менее 30 написанных книг, и стихотворных, и романных, и мемуарных, и критических, и исследовательских, я утверждаю: шесть или семь книг, в которых я сознательно выступаю как художник слова, а не как публицист, написаны так; другие – совсем иначе: к этим 6–7 книгам я отношу: «Драматическую симфонию», «Серебряный голубь», «Петербург», «Крещеный китаец», «Москва», «Котик Летаев», и совсем иначе писаны другие мои книги, в которых я вижу себя критиком, мемуаристом, очеркистом, теоретиком, исследователем. Книги, подобные «Кубку метелей», «Запискам чудака», я считаю скорей лабораторными экспериментами, неудачи с которыми ложились в основу будущих достижений. Публицистику я «строчил» (более живо, менее живо), т. е. писал в обычном смысле слова, а произведения художественные в процессе эмбрионального вынашивания, собирания материала, синтезирования его в звуке, выветления из него образа, из образа сюжета, – произведения подобного рода писались мной, каждое, в веренице лет. Так что я могу говорить о писании в широком смысле: это – года; и о писании в узком смысле, которое опять-таки начиналось до писания за письменным столом скорее в брожении, в бегании, в лазании по горам, в искании ландшафтов, вызывающих чисто музыкальный звук темы, приводящий мою мысль и даже мускулы в движение, так что темп мысли удесятерялся, а организм начинал вытаптывать какие-то ритмы, к которым присоединялось бормотание в отыскивании нужной мне связи слов; в этом периоде и проза и стихи одинаково выпевались мною, и лишь в позднейших стадиях вторые метризировались как размеры, а первая осаждалась скорее как своего рода свободный напевный лад или речитатив; поэтому: свою художественную прозу я не мыслю без произносимого голоса и всячески стараюсь расстановкой и всеми бренными способами печатного искусства вложить интонацию некоего сказителя, рассказывающего читателям текст. В чтении глазами, которое я считаю варварством, ибо художественное чтение есть внутреннее произношение и прежде всего интонация, в чтении глазами я – бессмысленен; но и читатель, летящий глазом по строке, не по дороге мне» (Белый А. Проблемы творчества. М., 1988. С. 13).

Необозримо талатлив был Борис Бугаев, он мог бы стать учёным, мог бы стать композитором, философом, скульптором (увлекался резной скульптурой), педагогом, но однажды в полушутку он написал для чтения друзьям первое своё сочинение, оно попало к Валерию Брюсову, который, обнаружив талант, тут же его напечатал.

Родился в дворянской семье с высокими философскими и гуманитарными традициями. Отец, Николай Васильевич Бугаев (1837–1903), учёный-математик, профессор математики Московского университета, пять лет, с 1886 по 1891 год, занимал должность декана физико-математического факультета, но не чуждался изучения и современных философских проблем, собрал большую библиотеку на русском и иностранных языках – больше книг было по естественным наукам и философии, меньше художественной литературы. Мать, Александра Дмитриевна Егорова (1858–1922), молодая московская красавица из обедневшей купеческой среды, превосходно играла на рояле, пела, интересовалась гуманитарными науками, литературой, музыкой, собирала вечера. Были и молодые поклонники, но были и нервные срывы, несдержанность, опасения, что Боря будет вторым математиком. И эти два потока, математика, естественные науки, философия и музыка и литература, противоборствуя между собой, объединялись в душе Бориса Бугаева. Отец мечтал воспитать его серьёзным человеком, учёным, мать надеялась увлечь его музыкой, литературой, живописью. Борис Бугаев легко воспринимал и занятия наукой, и музицирование. Стоит посмотреть его дневниковые записи, чтобы убедиться, что они были переполнены музыкой, он любит Шуберта, Шумана, Бетховена, Мендельсона, его «художественно-философские и эстетические откровения как бы залиты» ему «волной музыки и озарены зорями природы»: «Моя старинная любовь к музыке получила теперь своё философское оправдание. Музыка как бы вторично открывается мне, и я весь отдаюсь ей». Он начинает, оставаясь в одиночестве, импровизировать на рояле, но не записывает свои композиции и быстро забывает их. В 1898 году он увлекается Григом, сначала купил первую тетрадь, музыка понравилась, вскоре, за два года, у него был уже весь Григ, и он переиграл музыку всего Грига, восхищаясь его всеобъемлющим талантом. Борис превосходно знал и естественные науки, но знал и о ссорах между отцом и матерью.

С 1891 по 1899 год Борис Бугаев учился в одной из лучших частных гимназий Льва Поливанова. В их доме, Арбат, 55, с 1895 года стала жить семья М.С. Соловьёва, сына знаменитого историка и брата известного философа и писателя Владимира Соловьёва, с женой О.М. Соловьёвой и их сыном С.М. Соловьёвым, который почти на пять лет был моложе Бориса Бугаева, что не помешало возникнуть дружеским отношениям. Семья Соловьёвых оставила большой след в воспитании и знаниях Бориса Бугаева.

Борису Бугаеву очень повезло – его учителями были знаменитые учёные в разных областях науки: Николай Алексеевич Умов (1846–1915), Климент Аркадьевич Тимирязев (1843–1920), Дмитрий Николаевич Анучин (1843–1923), Владимир Иванович Вернадский (1863–1945), Николай Дмитриевич Зелинский (1861–1953), блестящий литературовед и педагог Лев Иванович Поливанов (1838–1899). О каждом из этих учёных Андрей Белый сказал своё слово в своих мемуарах, о Поливанове он написал: «готовый художественный шедевр», «не человек, а какая-то двуногая воплощённая идея гениального педагога».

Борис Бугаев дружил с одноклассником Михаилом Толстым, сыном Льва Толстого, Бугаевы бывали у Толстых, Толстые бывали у Бугаевых, как это было принято в дворянских семьях. Лев Толстой заходил к сыну, когда тот играл с Борисом Бугаевым.

В 1899 году Борис Бугаев поступил на естественное отделение физико-математического факультета Московского университета, в 1903-м закончил, не переставая увлекаться гуманитарными науками и музыкой. Одно время он заинтересовался буддизмом. Много читает серьёзных философов и писателей, Канта, Шопенгауэра, Ницше, Ибсена, Гауптмана, Метерлинка, пишет стихи, делает наброски прозы и пьес. А музыка – это главное его увлечение, он иногда думал, не стать ли ему композитором; обещающими были его композиции. С 1899 года Борис Бугаев полностью отдался изучению философии Фридриха Ницше. «С осени 1899 года я живу Ницше, – вспоминал Андрей Белый в своих мемурах, – он есть мой отдых, мои интимные минуты, когда я, отстранив учебники и отстранив философии, всецело отдаюсь его интимным подглядам, его фразе, его стилю, его слогу; в афоризме его вижу предел овладения умением символизировать: удивительная музыкальность меня, музыканта в душе, полоняет без остатка… Философ-музыкант мне казался типом символиста: Ницше мне стал таким символистом вплоть до жестов его биографии и до трагической его судьбы… Период с осени 1899 года до 1901 мне преимущественно окрашен Ницше, чтением его сочинений, возвращением к ним опять и опять; «Так говорил Заратустра» стала моей настольной книгой».

В 1900 году Борис Бугаев, вроде бы для себя, подверженный мощному влиянию Грига и Ницше, исполненного матерью романса «Королевна», начал писать симфонию на средневековые западноевропейские темы, пронизанные фантастикой и героизмом, сказочными персонажами, королями и королевнами, средневековыми рыцарями. Среди всего этого причудливого мира пробивается основное направление в творчестве Бориса Бугаева – «сочетание патетического с гротескным, приподнятого с великолепными нелепостями, с образами угловато-преувеличенными и чуть карикатурными» (Белый А. Проблемы творчества. М., 1988. С. 111). Так возникла «Северная симфония (1-я, героическая)», «Симфония (2-я, драматическая)», затем симфония «Возврат».

«Симфония (2-я, драматическая)» – это литературный дебют Бориса Бугаева, часть рукописи он прочитал Михаилу Сергеевичу и Ольге Михайловне Соловьёвым, они рукопись одобрили, с помощью Михаила Соловьёва были найдены средства и псевдоним – Андрей Белый; возникали и другие псевдонимы, но были отвергнуты. О рукописи «Симфонии» узнал Валерий Брюсов, прочитал её и предложил опубликовать (Скорпион, 1902). «Северная симфония» была опубликована в «Скорпионе» в 1904 году, «Возврат» – в 1905 году. По-разному встретили эти публикации критики и читатели: символисты одобряли, реалисты резко отрицали такую литературу. Валерий Брюсов высоко оценил талант молодого Андрея Белого: в своих симфониях Андрей Белый «создал как бы новый род поэтического произведения, обладающего музыкальностью и строгостью стихотворного создания и вместительностью и непринуждённостью романа» (Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. М., 1975. С. 307).

С 1901 года Борис Бугаев вошёл в среду символистов, стал бывать у Валерия Брюсова, познакомился с Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус, К. Бальмонтом, создаёт свой литературный кружок «аргонавтов», преимущественно из единомышленников, студентов Московского университета. Через Ольгу Михайловну Соловьёву, она дружила с кузиной Александрой Андреевной Блок, матерью Александра Блока, «аргонавты» получали рукописные стихи Александра Блока и восхищались ими.

Переписка Андрея Белого с Александром Блоком началась до личного их знакомства. И поклонение Софии, вечному Женскому Началу, Вечной Женственности, как воплощению Истины, Добра и Красоты, отразилось в этой переписке и в стихах, которые они сочиняли. «Красота спасёт мир», – сказал Достоевский, а Владимир Соловьёв пошёл чуть дальше и написал: «В конце Вечная красота будет плодотворна, и из неё выйдет спасение мира». «Знайте же: Вечная Женственность ныне / В теле нетленном на землю идёт», – писал Владимир Соловьёв в одном из своих стихотворений. И эта тема плотно захватила двух юных поэтов. Александр Блок поклонялся Вечной Женственности в сборнике «Стихи о Прекрасной Даме». Андрей Белый выразил своё поклонение Софии, случайно увидев московскую красавицу Маргариту Кирилловну Морозову (1873–1958), которая тут же покорила его, и он провозгласил её своей Музой. Если в письмах к ней Андрей Белый признался, что Маргарита Кирилловна – это воплощение Души мира, Софии Премудрости Божией, символ Лучесветной Подруги, Подруги Светлых путей, то ничего нет удивительного в том, что она – «Моя сказка, мое счастье!». И подпись – «Ваш рыцарь». Всё это ещё юношеское, созданное под давлением прочитанных и услышанных авторитетов.

1903 год был трагическим для Андрея Белого: сначала умер Михаил Сергеевич Соловьёв, потом, не перенеся его смерти, застрелилась его жена, Ольга Михайловна Соловьёва, а через несколько месяцев умер Николай Васильевич Бугаев. Только что Борис Бугаев получил диплом об окончании университета, как на следующий день, ночью с 28 на 29 мая, наступила смерть отца. Мать была на даче. Первые хлопоты по погребению выпали на долю сына. Потом Андрей Белый на целое лето уехал в Серебряный Колодезь, где и подготовил свой первый поэтический сборник – «Золото в лазури», вышедший в марте 1904 года. Другие заботы охватили Андрея Белого, нужно было содержать дом, мать.

Андрей Белый стал читать публичные лекции, о которых слушатели оставили множество воспоминаний. Имя его становилось известным, рецензии о его творчестве были разнообразными и порой скандальными, слушателей его лекций было хоть отбавляй, особенно восторженных слушательниц, о которых Андрей Белый иронически писал в своих мемуарах: «Как из-под земли возникли рои модернистических девушек: тонкие, бледные, хрупкие, загадочные, томные, как героини Метерлинка, они переполняли залу Литературно-художественного кружка и символистические салоны» (Мочульский К.В. Александр Блок. Андрей Белый. Валерий Брюсов. М., 1997). Увлеклась Андреем Белым и жена его приятеля Сергея Соколова, владельца издательства «Гриф», – Нина Ивановна Петровская (1884–1928). Сначала она увлеклась Константином Бальмонтом, но роман быстро закончился. Андрей Белый в своём дневнике описал то, что произошло: его падение с Ниной Ивановной, сначала думали – это игра, грёзы о мистерии и братстве, но оказалось, что это плотское увлечение, которое длилось не менее полугода. Позже возникла новая страсть, любовь к жене Александра Блока, и Андрей Белый познакомил Нину с Валерием Брюсовым, который увлёкся Ниной всерьёз, их связь длилась больше семи лет.

В 1904 году в Петербурге Андрей Белый познакомился с Александром Блоком и его женой Любовью Дмитриевной Менделеевой-Блок. Встречались, разговаривали, спорили, обменивались письмами, потом снова встречались, спорили, Андрей Белый был гостем Блока в имении Шахматово. Крепли чувства Андрея Белого к жене Александра Блока. Постепенно поэзия мистического начала кажется исчерпанной, всё больше захватывает Андрея Белого сегодняшняя Россия, всё больше тянуло его к острым темам России и русского народа. Большая проблемная работа «Луг зелёный» была опубликована в журнале «Весы» (1905. № 8).

Неожиданно обострились отношения Андрея Белого и Валерия Брюсова. Зная неуступчивый и взрывной характер Андрея Белого и скрытный и независимый характер Валерия Брюсова, биографы и исследователи предполагают, что причиной охлаждения между единомышленниками оказалась все та же Нина Петровская: Белый сожалел, что так легко уступил её Брюсову, а Брюсов всерьёз в неё влюбился, их отношения были прочными. Белый язвил по этому поводу, Брюсов откликнулся едким стихотворением, в котором прозрачно намекнул, что его соперник похож на хитрого и коварного древнескандинавского бога Локи. Белый тут же ответил Брюсову стихотворениями «Старинному врагу» и «Маг». Личная вражда, даже ненависть по личному вопросу чуть не закончилась дуэлью, но они переломили враждебные чувства и по-прежнему совместно работали в журнале «Весы», по-прежнему участвовали в работе Литературно-художественного кружка во имя укрепления литературного течения «под флагом символизма» (А. Белый).

Кровавые события 9 января 1905 года потрясли всю русскую интеллигенцию. Андрей Белый вместе с матерью прибыли в Петербург как раз 9 января и были тоже потрясены. Блок, Белый, Мережковский, Зинаида Гиппиус встречались в этот день и выражали своё возмущение. Зинаида Гиппиус и Андрей Белый отправились на спектакль в Александринский императорский театр, договорились со студентами и своими единомышленниками и выкриками сорвали спектакль. Гиппиус и Белый пошли в Вольное экономическое общество, где выступали поп Гапон и Максим Горький с протестом против бесчеловечного отношения царской администрации к протестующим рабочим. Белый хотел участвовать и в дальнейших событиях, но Зинаида Гиппиус увела его с этого заседания.

В июне 1905 года Андрей Белый, пребывая в Шахматове вместе с Сергеем Соловьёвым, перед отъездом написал любовное письмо Любови Дмитриевне Блок, но та ответила холодным письмом, хотя и приглашала по-прежнему видеться с ней. Андрей Белый завалил её своими любовными письмами, но Любовь Дмитриевна без опасений показывала эти письма Александру и его матери.

В августе 1905 года Маргарита Кирилловна Морозова пригласила Андрея Белого погостить в её имении в Тверской губернии. Они стали, как пишут биографы, неразлучной парой, встречались каждый день и говорили до самой ночи, а то и до утра. На склоне лет Маргарита Кирилловна вспоминала: «Слушать Бориса Николаевича было для меня совсем новым, никогда мной раньше не испытанным наслаждением. Я никогда не встречала ни до, ни после человека с такой, скажу без преувеличения, гениальной поэтической фантазией. Я сидела и слушала, как самые чудесные, волшебные сказки, его рассказы о том, что он пишет, или о том, что он думает писать. Это был действительно гениальный импровизатор… В беседе Борис Николаевич был единственным, ни с кем не сравнимым. Все, конечно, сводилось к тому, что он говорил один, а его собеседники его слушали как заворожённые» (Морозова М.К. Андрей Белый // Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988. С. 529–530. См. также: Хорватова Е.В. Маргарита Морозова: Грешная любовь. М., 2004). О том, что Андрей Белый был красивым, обаятельным, необычайно учтивым и хорошо воспитанным, а его огромные глаза сияли постоянным восторгом, писали многие его современники и современницы. Так что ничего удивительного в том, что Маргарита Кирилловна слушала его до ночи или даже до утра, нет.

В январе 1906 года Андрей Белый снова в Петербурге, снова последовали встречи с Блоками, разговоры, споры, но однажды, возвращаясь с концерта, Борис и Любовь поняли, что их любовь непреодолима. Борис Николаевич нанял отдельную квартиру на Шпалерной улице, и когда они встретились, то уже ничто не сдерживало их в проявлении чувств. «Не успевали мы оставаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев», – вспоминала Любовь Дмитриевна на склоне лет. Её можно было понять: после свадьбы Александр Блок не дотронулся до неё, по-прежнему боготворил её, она ещё год оставалась девственницей, потом сошлась с одним актёром, родила ребенка, сам Блок не мог иметь детей. И он в тоске и безысходности написал стихи: «Но час настал, и ты ушла из дому. / Я бросил в ночь заветное кольцо. / Ты отдала свою судьбу другому, / И я забыл прекрасное лицо».

Андрей Белый в своём восторге от любовной встречи тут же написал рассказ «Куст», в котором сквозь сказочную форму повествования явственно обозначил подробности произошедшего. Любовь Дмитриевна обиделась, но ненадолго. Встречи продолжались, Любовь Дмитриевна согласилась выйти за Бориса Николаевича замуж, уехать в Италию, и открылась мужу. Блок мужественно узнал об этом решении и ответил по-своему: он написал пьесу «Балаганчик», в котором действующие лица напоминают самого Блока, Любовь Дмитриевну и Бориса Бугаева. И тут начались колебания Любови Дмитриевны, – то она любит Бориса, а потом, на следующий день, заявляет, что любит Александра. Многие документы свидетельствуют о том, что Любовь Дмитриевна охладела к Борису и вернулась к Александру Блоку, издёрганному ресторанами и личной трагедией, но написавшему в это время одно из лучших своих стихотворений: «По вечерам над ресторанами / Горячий воздух дик и глух, / И правит окриками пьяными / Весенний и тлетворный дух…»

Андрей Белый уезжает за границу. Посетил Мюнхен, несколько месяцев жил в Париже, встречался с Мережковскими, побывал у Кругликовой в её мастерской, читал благотворительные лекции, а в марте 1907 года вернулся в Москву и сразу окунулся в полемику между московскими и петербургскими символистами, а главное – начал готовить к публикации два новых сборника стихотворений 1904–1908 годов – «Пепел» (СПб., 1909) и «Урна» (М., 1909), которые сразу поддержала критика, увидевшая в сборнике «Пепел» развитие некрасовских традиций и большое внимание к острейшим социальным проблемам России и русского народа, а в «Урне» – развитие традиций Пушкина, Баратынского, Тютчева, внимание к пережитой личной трагедии. О сборнике «Пепел» тут же написал Сергей Соловьёв, близкий друг Андрея Белого: «Россия с её разложившимся прошлым и нерождённым будущим. Россия, какой она стала после Японской войны и подавленной революции, – вот широкая трепещущей современностью книга Андрея Белого» (Весы. 1909. № 1. С. 85).

Вскоре Андрей Белый познакомился с Вячеславом Ивановым и стал бывать на его вечерах, познакомился с философами Н.А. Бердяевым, С.Н. Булгаковым (1871–1944), М.О. Гершензоном (1869–1925), который организовал и издал знаменитые «Вехи», со многими художниками, писателями, артистами.

Андрей Белый, активно участвуя в литературном процессе, сталкиваясь и разговаривая со многими представителями различных литературных групп, обратил внимание на роль журналистов-евреев, которые сидели в различных журналах, издательствах, участвовали в литературных и религиозных обществах и вели свою, хотя и не обладали писательскими качествами, творческую линию. «Главарями национальной культуры, – писал А. Белый в 1909 году, – оказываются чуждые этой культуре люди… Евреи – народ иной, чуждый задачам русской культуры; в их стремлении к равному с нами пониманию скрытых возможностей русского народа мы безусловно против них… чистые струи родного языка засоряются своего рода безличным эсперанто из международных словечек, и далее всему оригинальному, идущему вне русла эсперанто… объявляется бойкот. Вместо Гоголя объявляется Шолом Аш, провозглашается смерть быту, учреждается международный жаргон… рать критиков и предпринимателей в значительной степени пополняется однородным элементом, вернее, одной нацией, в устах интернационалистов всё чаще слышится привкус замаскированной проповеди… юдаизма». Достаточно просмотреть списки сотрудников газет и журналов, и «вы увидите сплошь имена евреев. Общая масса еврейских критиков совершенно чужда русскому искусству, пишет на жаргоне эсперанто и терроризирует всякую попытку углубить и обогатить русский язык. То же и с издательствами: все крупные литературно-коммерческие предприятия России или принадлежат евреям, или ими дирижируются; вырастает экономическая зависимость писателя от издателя. Морально покупается писатель за писателем, за критиком критик. Власть еврейского «штемпеля» нависает над творчеством; национальное творчество трусливо прячется по углам; фальсификация шествует победоносно. И эта зависимость писателя от еврейской или юдаизированной критики строго замалчивается: еврей-издатель, с одной стороны, грозит голодом писателю; с другой стороны, еврейский критик грозит опозорить того, кто поднимает голос в защиту права русской литературы быть русской, и только русской». Еврейские издатели и еврейские критики предлагают русским писателям заниматься еврейской «штемпелёванной культурой» (Весы. 1909. № 8).

В это время в Москву приехали три сестры Тургеневы, которые воспитывались под присмотром тети, известной певицы М.А. Олениной-д’Альгейм, с которой Андрей Белый был хорошо знаком. Ася (Анна) Тургенева предложила Белому написать его портрет, в процессе позирования Андрей Белый влюбился в Асю и предложил ей стать его женой. В это время А. Белый работал над прозаической книгой – романом «Серебряный голубь». Жил в деревне, собирал материалы, делал первые наброски романа. Многое рассказал Андрею Белому Сергей Соловьёв, и о том, как он влюбился в деревенскую девушку, но свадьба не состоялась. И всё это вошло в роман о России и трагических проблемах русского народа, где герой ищет свой идеал в «почве», как и славянофилы, но этой почвы не находит, а вовлекается в религиозную секту, которая его и губит. Роман был напечатан в журнале «Весы» (1909. № 3–4, 6–7, 10–12, отдельное издание – М., 1910). Журналы «Аполлон», «Русское слово», «Русская мысль» и другие откликнулись на выход романа положительными рецензиями.

Вместе с Асей Тургеневой Борис Бугаев уехал за границу, увлёкся учением философа Р. Штейнера, называл его учителем, одновременно с этим работает над романом «Петербург», в котором воплотились его поиски новой формы произведения.

«Петербург» Андрея Белого сразу был замечен критикой и читателями. После романа «Серебряный голубь» Андрей Белый долго молчал, мало кто знал, что он работает над большим романом, воплощавшим кризис, новые общественные явления после революции 1905–1907 годов, новые типы русских людей, новые характеры. Роман был закончен в ноябре 1913 года, опубликован в альманахе «Сирин» (сб. 1–3. СПб., 1913–1914; отдельное издание вышло в Петрограде в 1916 году). На публикацию первых частей романа тут же откликнулся В. Кранихфельд в журнале «Современный мир» (1913. № 11) и на завершение публикации в том же журнале «Современный мир» (1914. № 1). Как только вышло книжное издание романа, рецензии стали появляться одна за другой: Иванов-Разумник (Русские ведомости. 1916. 4 мая), В. Пяст (День. 1916. 12 мая), В. Иванов (Утро России. 1916. 28 мая), Н. Бердяев (Биржевые ведомости. Утренний выпуск. 1916. 1 июля).

В статье «Астральный роман (Размышления по поводу романа А. Белого «Петербург») Бердяев, напоминая читателям, что о Петербурге много писали Пушкин и Достоевский, с гордостью говорит о том, что о Петербурге мог написать только писатель, «обладающий совсем особенным ощущением космической жизни, ощущением эфемерности бытия», не весь показан Петербург, но многое «в этом изумительном романе подлинно узнано и воспроизведено. Это – художественное творчество гоголевского типа, и может дать повод к обвинению в клевете на Россию, в исключительном восприятии уродливого и дурного, в нём трудно найти человека, как образ и подобие Божье» (Бердяев Н.А. О русских классиках. М., 1993. С. 311).

Николай Бердяев давно следил за развитием личности и творчества Андрея Белого, он писал о раннем Белом и о романе «Серебряный голубь». Он вполне мог дать общую оценку творчества Андрея Белого, и его слова выделяются на фоне рецензий критиков.

«Андрей Белый – самый значительный русский писатель последней литературной эпохи, самый оригинальный, создавший совершенно новую форму в художественной прозе, совершенно новый ритм. Он всё ещё, к стыду нашему, недостаточно признан, но я не сомневаюсь, что со временем будет признана его гениальность, больная, неспособная к созданию совершенных творений, но поражающая своим новым чувством жизни и своей не бывшей ещё музыкальной формой. И будет А. Белый поставлен в ряду больших русских писателей как настоящий продолжатель Гоголя и Достоевского. Такое место его определилось уже романом «Серебряный голубь». У А. Белого есть ему одному присущий внутренний ритм, и он находится в соответствии с почувствованным им новым космическим ритмом. Эти художественные откровения А. Белого нашли себе выражение в его симфониях, форме, до него не встречавшейся в литературе. Явление А. Белого в искусстве может быть сопоставлено лишь с явлением Скрябина. Не случайно, что и у того и у другого есть тяготение к теософии, к оккультизму. Это связано с ощущением наступления новой космической эпохи» (Там же. С. 311–312).

У Белого все персонажи как бы распыляются, исчезают твёрдо установленные границы между предметами, «один человек переходит в другого человека, один предмет переходит в другой предмет, физический план – в астральный план, мозговой процесс – в бытийственный процесс». Николай Александрович, герой «Петербурга», сын крупного бюрократа, когенианец (философ. – В. П.) и революционер, запирал свою комнату и неожиданно после этого ощущал, как предметы комнаты неожиданно превращались в символы, сознание его отделялось от тела и соединялось с электрической лампочкой стола. Бывает трудно отделить сына-революционера от отца, сенатора, действительного тайного советника Аполлона Аполлоновича Аблеухова. Эти враги, представляющие бюрократию и революцию, неожиданно смешиваются и становятся каким-то «неоформленным целым». «Всё переходит во всё, всё перемешивается и проваливается». Н. Бердяев называет Андрея Белого кубистом в литературе, он – «единственный настоящий, значительный футурист в русской литературе». Андрей Белый – продолжатель Гофмана и одновременно продолжатель Гоголя и Достоевского. По мнению Н. Бердяева, у Белого «есть большее, чем русское идеологическое сознание, есть русская природа, русская стихия, он – русский до глубины своего существа, в нём русский хаос шевелится. Его оторванность от России внешняя и кажущаяся, как и у Гоголя. А. Белый и любит Россию, и отрицает Россию. Ведь и Чаадаев любил Россию» (Там же. С. 316).

Н. Бердяев называет Андрея Белого футуристом, в обществе его всегда называли символистом. Борис Пастернак увидел в Андрее Белом и Владимире Маяковском «два гениальных оправданья двух последовательно исчерпавших себя литературных течений» (Пастернак Б. Охранная грамота. См.: Воздушные пути. Проза разных лет. М., 1982. С. 276).

Всё это – символизм, футуризм, акмеизм – мимолётные течения, которые обогащали творческую палитру художника и пропадали, приблизившись к идеальному воплощению того, что увидено, пережито, прочувствовано. В статье «Миросозерцание Достоевского» Н. Бердяев писал: «Был ли Достоевский реалистом? Прежде чем решать этот вопрос, нужно знать, может ли вообще великое и подлинное искусство быть реалистическим. Сам Достоевский иногда любил себя называть реалистом и считал реализм свой – реализмом действительной жизни. Конечно, он никогда не был реалистом в том смысле, в каком наша традиционная критика утверждала у нас существование реалистической школы Гоголя. Такого реализма вообще не существует, менее всего им был Гоголь, и, уж конечно, не был им Достоевский. Всякое подлинное искусство символично – оно есть мост между двумя мирами, оно ознаменовывает более глубокую действительность, которая и есть подлинная реальность. Эта реальная действительность может быть художественно выражена лишь в символах, она не может быть непосредственно реально выявлена в искусстве. Искусство никогда не отражает эмпирической действительности, оно всегда проникает в иной мир, но этот иной мир доступен искусству лишь в символическом отображении. Искусство Достоевского всё – о глубочайшей духовной действительности, о метафизической реальности, оно менее всего занято эмпирическим бытом. Конструкция романов Достоевского менее всего напоминает так называемый «реалистический» роман. Сквозь внешнюю фабулу, напоминающую неправдоподобные уголовные романы, просвечивает иная реальность… Все прикованы у Достоевского друг к другу какими-то нездешними узами…» (Там же. С. 115).

Эти мысли Н. Бердяева вполне применимы и к «Петербургу» Андрея Белого: подлинное и великое произведение искусства не может быть реалистическим, символическим, футуристическим или акмеистическим, как средства его создания, «оно ознаменовывает более глубокую действительность, которая и есть подлинная реальность». И если проанализировать «Петербург» с этой точки зрения, то и получится, что и сенатор Аблеухов, и революционер Николай Аполлонович – это и есть подлинная реальность. Новаторство Андрея Белого именно в этом – в смешении всех изобразительных средств и создании подлинных характеров своих современников, действующих в подлинной реальности.

Андрей Белый вернулся из-за границы по призыву военного ведомства, но как единственный кормилец был освобождён от воинской службы. Ася осталась в Швейцарии, начавшаяся революция навсегда разлучила их. За это время Андрей Белый заканчивает автобиографический роман «Котик Летаев» (Скифы. Сб. 1–2. Пг., 1917–1918) и начинает новый автобиографический роман «Крещёный китаец».

Во время революций Андрей Белый активно работает, приветствуя мятежный дух народа. О революции Андрей Белый написал поэму «Христос воскрес» и напечатал в журнале «Наш путь» в № 2 за 1918 год. Работает в советских учреждениях, многое из своих теоретических воззрений пересматривает.

Смерть Александра Блока поразила Андрея Белого. Он отложил свои творческие замыслы и написал «Воспоминания о А.А. Блоке», которые тут же, в 1922 году, в № 1–2, были напечатаны в журнале «Эпопея» в Берлине, потом Белый дополнил их в № 3 за 1922 и № 4 за 1923 год.

О смерти Блока и его трагической судьбе много было написано откликов, рецензий, статей. Воспоминания о Блоке Андрея Белого тоже получили свою оценку. Николай Бердяев в журнале «София», недавно открывшемся в Берлине под редакцией Н.А. Бердяева и при ближайшем участии Л.П. Карсавина и С.Л. Франка, только что высланных из России, опубликовал в 1923 году статью «Мутные лики», в которой высказал свои откровенные суждения об этих воспоминаниях и одновременно о творчестве Александра Блока и Андрея Белого.

Высоко оценив тему и талант Андрея Белого, воспоминания которого «читаются с захватывающим интересом», Николай Бердяев рассматривает откровения о Софии философа и поэта Владимира Соловьёва наряду с откровениями о грядущей революции, как это делают Блок и Белый, и приходит к выводу, что в этом есть «растлевающая ложь»: «Оба они были одержимы стихией революции и не нашли в себе сил духовно возвыситься над ней и овладеть ею». У Владимира Соловьёва всего лишь несколько стихотворений о вере в Софию, о вере в вечную женственность, а Белый поверил в значение и смысл софианских настроений и строит зависимость творчества Блока от этих настроений. Смело говорит о мистике и связях Блока с софианской поэзией Владимира Соловьёва, а между тем ни Белый, ни Блок не заметили, что Соловьёв допускает логические ошибки: у него София может «оказаться не только Небесной Девой, но и земной распутной женщиной». Отсюда возникает и другая ошибка Андрея Белого и Александра Блока: «Они смешивают и отождествляют «революцию духа» с внешней, социально-политической революцией… Вот это и есть великая ложь и соблазн, которые должны быть изобличены. Это – антихристова подмена… Революция духа оказывается классовой революцией, христианство Павла – классовым христианством… они лишены свободы духа. В воспоминаниях Андрея Белого чувствуется дух нездоровой литературной кружковщины, дух превознесения своего небольшого круга. Обратной стороной этой литературщины и кружковщины является преклонение перед «народом», перед его таинственностью и подлинностью. Так обычно бывает. Религиозные заблуждения и самомнение Белого и Блока прежде всего коренятся в том, что они ждут откровения Третьего Завета, откровений Софии, откровений Духа, не принимая Первого и Второго Завета. Они разрывают время и вечность, прошлое, настоящее и будущее, отдаются ложному кумиру будущего. Они пессимисты в отношении к прошлому и красно-розовые оптимисты в отношении к будущему. Это делает их мистику, по существу, арелигиозной и антирелигиозной. Религия есть связь, обретение родства и близости, преодоление разрыва между прошлым и будущим, введение всякого оторванного мига времени в вечность, воскрешающее почитание предков. Они же хотят оставаться в революционном разрыве между прошлым и будущим. Революционность всегда антирелигиозна, ибо противна установлению связи и родства в вечности между прошлым и будущим… Русский большевизм есть предел рационалистического безумия…» (Бердяев Н.А. О русских классиках. М., 1993. С. 317–323).

Время было тяжёлое, холодное и голодное, власть свободно распоряжалась собственностью и душами людей, особенно из образованного общества. Безотрадные воспоминания об этом времени оставили многие из переживших его. Но были и светлые воспоминания. В январе 1919 года получено разрешение создать Вольную философскую ассоциацию (Вольфил), председателем которой был избран Андрей Белый. В совет Вольфила вошли А. Блок, В. Мейерхольд, К. Петров-Водкин, Л. Шестов, заместителем председателя избрали Р. Иванова-Разумника, секретарём – А. Штейнберга. 7 февраля 1920 года Андрей Белый переехал в Петроград и активно работал в Вольфиле: с докладами здесь выступили Александр Блок («Крушение гуманизма»), Андрей Белый («Кризис культуры», «Философия культуры», «Лев Толстой и культура», «Ветхий и Новый Завет»), Н.О. Лосский («Бог в системе органической философии»), С.А. Аскольдов («Свобода воли»), Иванов-Разумник («Социализм и учение Вл. Соловьёва»), читали доклады академик В.М. Бехтерев, художник Петров-Водкин, Ф.Ф. Зелинский, Н.И. Бердяев, один только Андрей Белый прочитал около сорока докладов и сообщений. Андрей Белый запомнился современникам как лектор и докладчик по разнообразным темам. В автобиографии он подсчитал, что произнёс 930 докладов и выступлений, две трети из них произнесены после событий 1917 года. И всё это – ради культурной революции.

После 1917 года, потеряв Анну Тургеневу как супругу, Андрей Белый сблизился с Клавдией Николаевной Васильевой, в трудные дни жил в доме своих друзей, а вернувшись в конце 1923 года из-за границы, он снова был покорён Клавдией Николаевной. Через несколько лет она стала его женой.

В последние годы самыми значительными художественными произведениями Андрея Белого были роман «Москва», состоящий из трех частей: «Московский чудак», «Москва под ударом» (М., 1926) и «Маски» (М., 1932), и увлекательные мемуары «На рубеже двух столетий» (М., 1930), «Начало века» (М.; Л., 1933), «Между двух революций» (Л., 1934).

Умер от солнечного удара, полученного в Крыму, в любимом Коктебеле, в 1934 году.


Белый А. Собр. соч.: В 6 т. М., 2003–2005.

Воспоминания об Андрее Белом. М., 1995.

Дёмин В. Андрей Белый. М., 2007.

Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988.

Часть шестая. Русская литература 30-х годов

1

В процитированном письме писателей о М. Шолохове, при всём его положительном пафосе, чувствовались всё те же напостовские нотки, грубый, прямолинейный стиль, всё тот же набор слов – «классовые противники», «враги пролетарской литературы». Хотя «На посту» был уже расформирован, Семён Родов как главный «проработчик» всех оппонентов снят с должности, тут же возник новый журнал – «На литературном посту», суть его осталась всё та же: во главе журнала встал тот же Леопольд Авербах, в редколлегию во шли Б. Волин, Ю. Либединский, М. Ольминский, Ф. Раскольников. Тон полемики стал чуть-чуть другой, помягче, тоньше, но пафос критики остался таким же, как и в журнале «На посту».

Не было ничего удивительного в том, что разразился Александр Воронский саркастическим фельетоном при возникновении нового журнала «На литературном посту», который тут же заявил, что «Карфаген должен быть разрушен» – то есть Воронский и его журнал «Красная новь». В статье «Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна» Воронский писал: «Из грозовых филиппик Авербаха следует, что хотя я и Карфаген, но занимаюсь «сентиментальным пустословием», клевещу и потерял «всякое чутьё и такт». И Воронский обрушивает на Авербаха факты передержек, мелочной завистливости и злобной клеветы. «Это ваша беда и ваше несчастье, – писал Воронский. – Почему об Авербахе и его сочинениях? Мелкотравчаты и убоги его наскоки, скучно рыться во всех этих измышлениях и благоглупостях. Но, во-первых, Авербахи – не случайность. Он – из молодых, да ранний. Нам примелькались уже эти фигуры вострых, преуспевающих, всюду поспевающих, неугомонных юношей, самоуверенных и самонадеянных до самозабвения, ни в чём не сомневающихся, никогда не ошибающихся. Разумеется, они клянутся ленинизмом, разумеется, они на иоту никогда не отступают от тезисов. В нашей сложной, пёстрой жизни их вострота подчас принимает поистине зловещий оттенок. Лёгкость и немудрость конкурируют с готовностью передёрнуть, исказить, сочинить, выдумать. Они уверены, что бумага всё стерпит, оттого такая прыткость, развязность тона. Они метят в Катоны, но мы-то знаем, что в них больше от Хлестакова и Ноздрёва. Одно они усвоили твёрдо: клевещи, от клеветы всегда что-нибудь останется… В журнальчике «На литературном посту» наряду с Авербахами, Арго, Романами встречаются и нарком А.В. Луначарский, Ольминский. Пусть их статьи не схожи со стилем авербаховских сочинений, но их фамилиями прикрываются изделия этих юрких и прытких публицистов.

Вот почему приходится заниматься даже Авербахами» (Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна // Круг. 1927. С. 12–18).

В марте 1927 года состоялось расширенное заседание коллегии Отдела печати ЦК ВКП(б), на котором обсуждалось положение в журнале «Красная новь». С докладом выступил А.К. Воронский, рассказавший о том, что он напечатал за последние полтора года в журнале: роман «Дело Артамоновых» и широкое повествование «Сорок лет» Максима Горького, «Разин Степан» Алексея Чапыгина, роман «Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого, рассказы Всеволода Иванова, «Дневник Кости Рябцева» Николая Огнева, роман «Колокола» Ивана Евдокимова, повесть «Жилой дом» Глеба Алексеева, рассказы Пантелеймона Романова, Владимира Лидина, повесть «Растратчики» Валентина Катаева. «Я спокойно могу заявить, что этот материал, если бы попал в руки любого редактора, любящего искусство, был бы использован не менее энергично, чем это сделано мной», – заявил на заседании Воронский. Докладчик полемизирует с Н. Бухариным, упрекавшим журнал в том, что в стихах чаще всего «преподаётся блинная идеология и есенинщина», однако редакция журнала принимает Есенина «отселе и доселе», принимает его таким, каким он был. Н. Бухарин упрекал журнал за то, что он не ведёт борьбу с национальной ограниченностью. Это тоже неправильно. Воронский напоминает собравшимся, что в своих статьях и очерках о Пильняке, о Есенине, о Клычкове, о сменовеховцах он «серьёзно хлестал эту ограниченность».

«Перехожу к отделу «Литературные края», – продолжает докладчик. – Этот отдел для настоящего собрания самый жгучий. Я вёл борьбу против напостовцев и скажу сейчас, что и буду её вести, пока не установятся нормальные отношения у меня с товарищами напостовцами… Я обороняюсь и иногда довольно свирепо, но в драке иначе нельзя… Как же, например, пройти мимо последних номеров «На литературном посту»? Нужно отвечать, и отвечать я буду…» (Воронский А.К. Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна. М., 1927. С. 227–228).

Но Отдел печати ЦК ВКП(б), заслушав оппонентов в лице С. Гусева, Сорина, Кнорина, Ф. Раскольникова и других выступавших на совещании, принял решение ввести в редколлегию журнала Фриче, Раскольникова, Васильевского. Однако А. Воронский отказался работать в журнале «Красная новь», и со второй половины 1927 года Воронский в работе журнала не принимал участия.

С каждым годом положение в современной русской литературе ухудшалось. Подвергались острой критике произведения Корнея Чуковского, Алексея Толстого, Михаила Пришвина, Сергея Сергеева-Ценского, Вячеслава Шишкова, Михаила Булгакова, Андрея Платонова… Свирепствовала цензура, острее и чётче в напостовском духе стали выступать идеологические работники ЦК ВКП(б).

Не решилась печатать продолжение «Тихого Дона» редакция «Октября», сняли все пьесы Михаила Булгакова, остро прозвучала критика Авербаха по адресу А.М. Горького, Алексей Толстой обращается к Горькому с просьбой защитить от поругания одну из запрещённых цензурой повестей Вячеслава Шишкова, Александр Фадеев резко осудил повесть-очерк «Впрок» Андрея Платонова…

С ежегодными приездами А.М. Горького с 1928 по 1931 год положение несколько упростилось, по-прежнему налитпостовцы боролись за гегемонию пролетарской литературы, устраивали острые дискуссии в журналах и газетах, созывали конференции, выступали с докладами, выступали с критикой Плеханова, выдвигали собственные тезисы, которые должны были быть обязательными. В одной из передовых журнала «На литературном посту» редакция заявляла: «Мы вовсе не поставили в дальний угол нашу, столь популярную у наших противников, напостовскую дубинку. Она, к нашему великому удовольствию, всегда с нами» (1929. № 14. С. 5).

Мелкая, грубая напостовская дубинка решительно надоела руководству страны, начавшему очищаться от Троцкого и троцкистов. И в этом отношении Горький не раз выступал в печати со своими предложениями объединить все современные литературные силы в единый Союз писателей с единым уставом общедемократических установлений в духе Постановления ЦК ВКП(б) 1925 года, где предоставлена возможность писать по-своему, допускается разница в стилях и литературных направлениях, но считается необходимым признавать советскую власть и борьбу за социализм всего советского народа.

Об этом мечтали Александр Серафимович и многие другие, которым надоели эти литературные схватки из-за пустяков, из-за желания, чтобы единая пролетарская литература господствовала на литературном фронте. В сущности, пролетарская литература давала только первые слабые ростки: ведь Шолохов – это не пролетарская литература. Споры, полемика захватили литературное движение. И повсюду у власти – молодые «фигуры вострых, преуспевающих». Авербах, Безыменский, Шкловский, Лелевич, Осип Брик, Юрий Либединский, Михаил Голодный, Зонин, Вардин, Чужак, Арватов, Корнелий Зелинский и многие другие полностью были на стороне Троцкого, Каменева, Зиновьева, Радека, разрушителей России.

Русская литература развивалась, как и политика, как бы по двум руслам – одно из них пропитано нигилизмом, космополитизмом, интернационализмом, а другое – патриотизмом, любовью к родине, к «отеческим гробам», к классическим традициям русского художественного наследия. «В первые дни революции, – писал старый большевик и председатель ВЦИК М.И. Калинин, – когда значительная часть русской интеллигенции отхлынула… как раз в этот момент еврейская интеллигенция хлынула в канал революции, заполнила его большим процентом, по сравнению со своей численностью, и начала работать в революционных организациях управления» (Известия. 1926. 25 ноября).

В широких эмигрантских кругах революционную Россию называли «Советской Иудеей», говорили, что в «России произошла еврейская революция», а «советское правительство является еврейским». И публицисты, бывавшие в России, подтверждали факты того, что из Европы и Америки неостановимыми волнами действительно «хлынули» лица еврейского происхождения. Точную картину дал А.И. Солженицын в книге «Двести лет вместе»: «Большевицкую картину укрепил и бытейный, неслышимый процесс: к занявшим большевицкие посты, а с ними и всякие жизненные преимущества, и особенно в столицах с «бесхозными» квартирами от бежавших «бывших» людей, – изо всей бывшей черты оседлости потекли и потекли родственники на житьё. Это – тот самый «великий исход». Г.А. Ландау пишет: «Евреи приблизились к власти и заняли различные государственные «высоты»… Заняв эти места, естественно, что – как и всякий общественный слой – они уже чисто бытовым способом потащили за собой своих родных, знакомых, друзей детства, подруг молодости… Совершенно естественный процесс предоставления должностей людям, которых знаешь, которым доверяешь, которым покровительствуешь, наконец, которые надоедают и обступают, пользуясь знакомством, родством и связями, необычайно умножил число евреев в советском аппарате» (Революционные идеи в еврейской общественности. РиЕ. С. 110). Не говорим уже, сколько родни понаехало к жене Зиновьева Лилиной и о легендарно щедрой раздаче Зиновьевым постов «своим». Это – только яркая точка, а перемещения были, неслышимые, не сразу заметные, – и в десятках тысяч персон. Одесса массами переезжала в Москву. (Да ведь и Троцкий снабдил подмосковным совхозом своего не слишком любимого отца.) Перемещения эти можно проследить и по биографиям. Вот у Давида (не смешивать с Марком) Азбеля. В 1919 году он, пареньком, беспрепятственно переехал из родного Чернигова в Москву. Уже у него были тут две тёти, – сперва к одной (в Гагаринский переулок, к уже упомянутой тёте Иде, «преуспевающей купчихе первой гильдии», а муж её вернулся из Америки); потом к другой, тёте Лёле, в 1-й Дом Советов («Националь»), где жила крупная советская знать. Шутка их соседа, прославленного позже Ульриха: «Странно, почему в «Национале» не открыть синагогу. Ведь здесь живут почти одни евреи». Переехавшая из Петербурга советская элита расселилась и во 2-м Доме Советов («Метрополь»), в 3-м (семинария в Божедомском пер.), в 4-м (Моховая-Воздвиженка) и 5-м (Шереметьевский пер.): «Из закрытого распределителя получали обильные пайки. Икра, сыр, масло, балыки не сходили со стола» (это 1920 год). «Всё было специальное, специально для новой элиты: детские сады, школы, клубы, библиотеки». (В 1921/22 году поволжского смертного голода и помощи АРА, в их «опытно-показательной» школе столовая из того фонда АРА с «американским завтраками»: сладкой рисовой кашей, какао, белым хлебом и омлетом». И «никто не помнил о том, как только что горланили, что всех буржуа нужно вздёрнуть на фонари».)

«Мальчишки из соседних домов ненавидели «домсоветовских» и при первой возможности нещадно били». Приходит нэп, «обитатели «Националя» стали… переселяться в комфортабельные квартиры, особняки, принадлежавшие ранее аристократам и буржуазии» (Азбель Д. До, во время и после. ВМ, Нью-Йорк. 1989. № 104. С. 192–226).

А. Солженицын, цитируя Д. Азбеля, В.С. Манделя и Г.А. Ландау, приходит к поразительным выводам: «домсоветовская элита» летом занимала дачи в Подмосковье, промышляла выгодной спекуляцией и распродажей, а молодые люди делали карьеру, занимая места в советском аппарате. «Так множество евреев вступало в советский правящий класс, – подвёл итоги своих размышлений А. Солженицын, – не только нечувствительного к русскому народу, не только неслиянного с русской историей, но и несущего все крайности террора своему населению» (Двести лет вместе. Ч. 2. М., 2002. С. 114–117).

Но были и такие, как Тан-Богораз, Бруцкус, Франк и многие другие, которые чувствовали себя «слиянными» с Россией, старались её познать, изучить её историю, характер русских людей, оказывать ей пользу своими знаниями и просвещением, выступать против всех немыслимых крайностей террора. Часть из них, как Богораз, не искали карьеры в структурах советского аппарата, другая, эмигрировав, сочувствовала и сострадала русскому народу. Многие из них приняли православие, но не отказывались верить и своим богам, своим книгам, своей истории, своему «рассеянию» по миру.

А. Солженицын характеризует и эту часть российского еврейства, как всегда опираясь на множество источников: «Не ринулись в большевизм ни раввины, ни приват-доценты, ни известные врачи, ни масса обывателей. Тыркова пишет: «Это еврейское преобладание среди советских властей приводило в отчаяние тех российских евреев, кто, вопреки жестокой несправедливости царского режима, видели в России свою родину, жили общей жизнью с русской интеллигенцией и вместе с нею отказывались как-либо сотрудничать с большевиками» (Там же. С. 112).

29 мая 1928 года в эмигрантской газете «Последние новости» С. Литовцев напечатал статью «Диспут об антисемитизме», в которой говорится: «Быть может, и действительно наступила пора подвергнуть вопрос об антисемитизме публичному обсуждению. Русская эмиграция решает для себя много вопросов, связанных с будущим России; она имела бы все основания уделить некоторое внимание вопросу об русско-еврейских отношениях. В правильной постановке этого вопроса русские должны быть заинтересованы не меньше евреев. В начале двадцатых годов эмигрантский антисемитизм носил прямо-таки болезненный характер – это была своего рода белая горячка. В то время спорить об антисемитизме было занятие совершенно бесплодное. Теперь зарубежный антисемитизм несколько как будто приутих. Люди едва ли изменились; изменились, по-видимому, внешние условия жизни, несколько остыли бушевавшие страсти. Мечи не перекованы в орала, но покоятся в ножнах. Русские и евреи в эмиграции теперь – как выражаются англичане, on speaking terms: спороспособны. С другой стороны, жизнь предложила достаточно серьёзный предлог для беседы об антисемитизме. В России в настоящее время гуляет на просторе одна из сильных, периодически подымающихся волн юдофобства. Отчего не поговорить об антисемитизме в Советской России?..

Но для того, чтобы беседа была плодотворна и действовала бы оздоровляюще, было бы необходимо привлечь к спору несколько честных людей, которые возымели бы мужество объявить себя антисемитами и чистосердечно объяснили бы, почему они антисемиты, не ссылаясь при этом на «проекции юдаистического мессианизма», до которых сто одному из ста антисемитов решительно нет никакого дела… Просто, без лукавства, сказали бы: «Мне не нравится в евреях то-то и то-то…» А вместе с ними должны бы выступить несколько не менее искренних евреев с ответами: «А в вас нам не нравится то-то и то-то…» Можно быть абсолютно уверенным, что такой честный и открытый обмен мнений, при доброй воле к взаимному пониманию, принёс бы действительную пользу и евреям, и русским – России…» (Цит. по: Шульгин В.В. Что НАМ в НИХ не нравится… Об антисемитизме в России. М., 1992. С. 5).

«Честный и открытый обмен мнений», в сущности, не опираясь только на призыв С. Литовцева, а опираясь на открытую политическую борьбу в Советской России, предложили И.В. Сталин и его сподвижники В.М. Молотов (Скрябин), Л.М. Каганович, К.Е. Ворошилов, А.И. Микоян, С. Орджоникидзе…

Сталин к 1928–1929 годам своей гибкой политической линией, а порой игрой в союзники освободился от Троцкого как лидера левых большевиков, от Зиновьева и Каменева как лидеров ленинградской партийной организации и только что победил лидера третьей значительной фракции во главе с Бухариным. Возглавила партию большевиков фракция Сталина, остальные три фракции во главе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым и Бухариным, виновными в развязывании Гражданской войны, «красного террора» и теоретического обоснования «военного коммунизма», были в сущности отстранены от власти, их руководители или исключены из партии, или серьёзно понижены в своих должностях. На смену им приходили другие лидеры, ставшие твёрдыми соратниками И.В. Сталина, которые уже не мечтали о «перманентной революции», о мировой революции, а думали о капиталистическом окружении и строительстве мощного социалистического государства в одной стране, способного защитить себя от внутренних врагов и внешних захватчиков.

Л.Д. Троцкий подробно описал эту борьбу в своей книге «Моя жизнь»: «Тем временем жизнь партии подошла к новому кризису. В первый период борьбы мне была предоставлена «тройка». Но сама она была далека от единства. Как Зиновьев, так и Каменев в теоретическом и политическом отношении были, пожалуй, выше Сталина. Но им обоим не хватало той мелочи, которая называется характером. Более интернациональный, чем у Сталина, кругозор, приобретённый в эмиграции под руководством Ленина, не усиливал, а, наоборот, ослаблял их курс. Курс шёл на самодовлеющее национальное развитие, и старая формула русского патриотизма «шапками закидаем» усердно переводилась теперь на новосоциалистический язык». (М., 2001. С. 507).

Сталин внимательно следил и за литературной борьбой, особенно за борьбой напостовцев и налитпостовцев с Воронским и сторонниками классиков русской культуры. Сначала Сталин поддержал напостовцев, имевших опору в отделах ЦК, потом, со временем, он понял их вопиющее одиночество в широких литературных кругах, ведь самые значительные, выдающиеся писатели выступают против налитпостовства с его постоянной «дубинкой», которая молотит и Горького, и Алексея Толстого, и Сергеева-Ценского, и Пришвина, и Замятина, и Корнея Чуковского, и Федина, и Булгакова, и Шишкова, а поднимает на щит славы посредственных художников якобы пролетарского происхождения.

Сталин пытался вникнуть в литературную жизнь, разобраться в сложностях и противоречиях процесса, помог защитить Шолохова от явной клеветы, много раз бывал на спектакле «Дни Турбиных», посещал Малый и Большой театры, интересовался творчеством художников, музыкантов, беседовал с артистами и режиссерами. В разговорах поднимались вопросы о диктатуре пролетарской литературы, которая очень мешает развитию русской культуры. И какая разноголосица звучала среди самих блюстителей диктатуры пролетариата в русской литературе… Сталин понимал, что этой разноголосицы в русской культуре не должно быть, как и разноголосицы в русской политике.

13 ноября 1928 года Горький писал Авербаху: «…Сами вы – тоже партийцы, значит – у вас есть совершенно ясная линия объединения. Но – почему же нет единения, почему мне со стороны кажется, что шум разноречий ваших вызван причинами недостаточно серьёзными, мелкими?

Я понимаю, что «выпрямление идеологической линии» – чем вы все занимаетесь, – совершенно необходимо, что это задача «стратегии», борьбы. Но мне кажется, что вы все угрязли в словесности, слишком торопитесь стать «спецами», что в среде вашей на почве этой торопливости, – незаметно для вас растёт профессиональный индивидуализм и что групповые разногласия ваши действуют на товарищеские отношения разрушительно…» (РГАЛИ. Ф. 1712. Оп. 3. Л. 24).

Дошло до того, что Авербах заявил в одной из статей, что рапповцы в своей борьбе переделывают сознание не только мелкобуржуазных писателей, «но и самого пролетариата». Только РАПП, только журнал «На литературном посту» изрекает истины в последней инстанции, может с позицией ЦК ВКП(б), «Правды» и других официальных органов полемизировать, спорить… Грубость, бестактность, типичное комчванство, примитивизм и безграмотность в полемике, фанфаронство и легкомыслие – эти и другие отрицательные качества с особой яркостью проявлялись в статьях «вождя» рапповцев Леопольда Авербаха, особенно в статье «Пошлость защищать не надо!» (На литературном посту. 1928. № 10). Горький напечатал несколько слов в защиту поэта Молчанова, Авербах тут же резко ему ответил, причислив Горького к лицам, «неосновательно претендующим на учительство и панскую непогрешимость» (Там же).

Сталин хорошо знал, что Авербах был любимцем Троцкого, который повсюду его выдвигал: в конце 1918 года Авербах член ЦК Союза молодёжи, в 1920 году он – член руководства Коммунистического интернационала молодёжи, два года пробыл в этом качестве за границей, а в 1922 году стал ответственным редактором журнала «Молодая гвардия», потом – «На посту», и всё время пролетариат противопоставляет всему реакционному обществу, интеллигенции, мещанству, крестьянству, последовательно защищая социал-демократов Германии, принявших в прошлом веке Готскую программу, где сказано, что по отношению к пролетариату все остальные классы сливаются в одну реакционную массу. А это давно устарело и не соответствует советской действительности.

Сталину и его окружению совершенно не понравился тон Авербаха в последующей дискуссии: сначала «Правда» одёрнула Авербаха в статье В. Астрова «Горький и комчванята», Авербах снова оскорбил Горького, напечатав в своём журнале статью «Л. Толстой о Горьком», затем в «Новом Лефе» выступил В. Шкловский со статьёй «Новооткрытый Пушкин», в которой утверждал, что Горький вырос из французского бульварного романа, что с русской классикой у Горького нет связи, но это не уменьшает его литературной значимости.

14 июля 1928 года состоялось совещание коммунистов – членов правления ВАПП, на котором резко осудили тактическую линию этой дискуссии. «Я целиком согласен со статьями Авербаха и о Горьком, и против Астрова, – сказал А. Фадеев во вступительном слове. – Но в журнале все эти материалы занимают непропорционально много места, превращаясь в политическую линию. Нужен решительный перелом в линии журнала, в частности в отношении Горького. Надо вместе с Горьким пойти против правых настроений в писательской среде, широко осуществив лозунг самокритики» (Рукописный отдел ИМЛИ. Ф. 40. Оп. 1. Ед. хр. 2).

В связи с острой критикой Л. Авербах подал заявление в ЦК ВКП(б) с просьбой перевести его на партийную работу. ЦК ВКП(б) принял такое решение и направил Л. Авербаха в Азербайджан. 29 августа 1928 года коммунистическая фракция секретариата РАППа постановила, что уход Авербаха со своих литературных постов «имеет большое политическое значение и будет расцениваться как разгром «напостовства» (Там же). И делегировали В. Киршона, А. Фадеева, В. Ермилова и А. Караваеву в Секретариат ЦК ВКП(б) с просьбой довести до сведения парторганов о решении коммунистов – членов Секретариата РАППа. Вскоре из Секретариата ЦК ВК (б) поступило постановление оставить Л. Авербаха на прежнем его положении.

РАПП, соглашаясь с сутью полемики, принял более гибкую тактическую линию на сотрудничество с Горьким.

Но полемика продолжалась. В конце 1927 года Семён Родов основал в Новосибирске Сибирскую ассоциацию пролетарских писателей. В марте 1928 года возникла группа «Настоящее», которая полностью подпала под влияние Л. Авербаха и журнала «На литературном посту» и во всём следовала в их фарватере. Руководителем группы и журнала «Настоящее» стал член Сибирского крайкома ВКП(б) А.Л. Курс, ученик Семёна Родова и Леопольда Авербаха. В журнале «Настоящее» острой критике подвергались В. Зазубрин, М. Басов, И. Ерошин, С. Макаров, их объявили классовыми врагами и исключили из писательской организации. В июне 1929 года в «Известиях» со статьёй в их защиту выступил А.М. Горький, а затем в журнале «На литературном посту» – А. Селивановский. Но группа «Настоящее» тут же ответила Горькому: «Мы смеем уверить М. Горького, что за долгие годы его отсутствия пролетарская художественная литература окрепла значительно сильнее, чем он думает, что эта литература совсем не собирается сдавать свои позиции в борьбе против правых и откровенно реставрационных элементов в литературе. Эти позиции не будут сданы, хотя бы наш враг и действовал именем М. Горького» (Настоящее. 1929. № 5–7. С. 5).

В следующем номере журнала «Настоящее» публикуется ещё одна статья «Сибирский Пролеткульт протестует» против публикации Горького в «Известиях»: «Мы, пролеткультовцы, глубоко возмущены этим выпадом, расцениваем его как выступление изворотливого, маскирующегося врага на арене классовой борьбы в области искусства, с враждебной пролетариату, реакционной линией» (№ 8–9).

12 августа 1929 года А.Л. Курс на литературном совещании при Агитпропе Сибирского крайкома ВКП(б), заявив, что классовыми врагами являются Вячеслав Шишков, Сергей Сергеев-Ценский, Илья Сельвинский, Всеволод Иванов, и назвав правым уклонистом Анатолия Луначарского, а самыми позорными словами заклеймив рапповское руководство, высказал свои наставления и ЦК ВКП(б): «Чтобы партия могла успешно руководить литературой, осуществляя активное, непрерывное, последовательное наступление на классового врага на фронте литературы, партия должна иметь организационный фронт, состоящий из сильных коммунистически выдержанных отрядов. В ряды должны стать ВАПП, «Настоящее» и «Кузница» (Там же. С. 27).

ЦК ВКП(б) внимательно следил за этой литературной полемикой, понимая её огромный политический смысл: русская культура раскалывалась на мелкие потоки, дающие гораздо меньшие результаты, чем ожидалось.

25 декабря 1929 года ЦК ВКП(б) принял решение «О выступлении части сибирских литераторов и литературных организаций против М. Горького», в котором признал эти выступления «как грубо ошибочные и граничащие с хулиганством». «Подобные выступления части сибирских литераторов связаны с наличием грубых искривлений литературно-политической линии партии в некоторых сибирских организациях (группа «Настоящее», Пролеткульт, Сиб. АП) и в корне расходятся с отношением партии и рабочего класса к великому революционному писателю тов. М. Горькому, – говорилось в постановлении. И далее: ЦК ВКП(б) постановляет:

Объявить строгий выговор фракции ВКП(б) Сибирского Пролеткульта за участие в вынесении резолюции с хулиганскими выпадами против Горького.

Поставить на вид редакции журнала «Настоящее» за помещение на страницах журнала статьи с недопустимыми выпадами против Горького.

Отстранить тов. Курса от фактического редактирования журнала «Настоящее» и от обязанностей редактора газеты «Советская Сибирь», отозвав его в распоряжение ЦК ВКП(б).

ЦК ВКП(б) предлагает сибирскому крайкому усилить руководство литературными организациями Сибири (сибирский союз писателей, «Настоящее» и др.) и обеспечить наряду с решительной борьбой против буржуазных течений в литературе исправление «левых» перегибов в линии и деятельности литературных организаций» (Правда. 1929. 26 декабря).

До поры до времени ЦК ВКП(б) откладывал решение сложнейших литературных и эстетических вопросов до возвращения А.М. Горького в Москву.

2

14 мая 1931 года, в четверг, Горький вновь прибыл из Сорренто в Москву. И снова встречи, выступления, разговоры…

30 мая в доме Горького, на углу Спиридоновки и Малой Никитской, в бывшем особняке миллионера Рябушинского, собрались более сотни писателей разных направлений, чтобы обсудить очередные задачи современной русской литературы. Но большого разговора не получилось. Что-то настораживало писателей, чего-то они опасались. Снова обычно, как в последнее время, задиристо выступали напостовцы-рапповцы, бойко обвиняли «попутчиков» в том, что они, дескать, выбирают не актуальные темы, скатываются к безыдейности, аполитичности, так что дубинка журнальной критики чаще всего совершенно справедливо опускается на их головы; надо винить себя, а не дубинку рапповской критики. «Попутчики» обвиняли рапповцев в грубости и хамском тоне по отношению к уважаемым писателям, давно заслужившим доверие миллионного читателя. Писатель выбирает темы сам, что лучше знает в жизни, а не под диктовку передовиц газет «Правды» или «Известий». В ход бурной дискуссии Горький не раз вмешивался, призывал к объединению всех современных писателей, не раз упоминал о воспитании читателей положительным опытом социалистического строительства.

Об этом собрании у Горького много говорили в Москве и в Ленинграде. К. Федин, по разговорам и письмам от друзей, понял, что собрание произвело тяжкое впечатление, «словно у людей начисто выхолощена любовь к литературе». «О том, что литературное собрание было сумбурным и грустным, – писал Горький Федину 16 июня, – вам сообщили правильно, о том, что «любовь к литературе выхолощена», вы пишете верно. Никто не умеет говорить о литературе как целом, всякий говорит только о себе, точно он и есть – вся литература. Очень скучно! И очень плохо люди знают жизнь, как будто и знать её не хотят, а если и хотят, так с каким-то судейским – судебных следователей – садизмом ищут в ней преступного, ищут черты отрицательного значения. Очень удивляет меня эта профессиональная склонность к поискам всего, что, так или иначе, способно обидеть работу дня, дело жизни.

Не вразумительно говорю? Устал очень…» (Горький и современные писатели. М., 1963. С. 526).

А работы было хоть отбавляй. Тревожили заботы Шолохова, сначала он прислал телеграмму (рукопись третьей книги «Тихого Дона» ранее передал Горькому Фадеев), через несколько дней пришло от Шолохова подробное письмо о причинах Вёшенского восстания и причинах того, почему журнал «Октябрь» не печатает рукопись: «…У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю ч. и не знающих того, что описываемое мною – исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение против 6-й ч. Они протестуют против «художественного вымысла», некогда уже претворённого в жизнь. Причём это предубеждение, засвидетельствованное пометками на полях рукописи, носит иногда прямо-таки смехотворный характер. В главе – вступление Красной армии в х. Татарский у меня есть такая фраза: «Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских сёдлах». Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: «Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве же можно так о красноармейцах?! Да ведь это же– контрреволюция!..»

Тот, кто начертал сей возмущенный знак, уж наверное не знает, что кр-цы не кавалеристы, но бывшие в кавалерии, ездили в те времена отвратительно: спины-то у лошадей были побиты очень часто. Да и как можно ехать в драгунском седле, не подпрыгивая, «не улягая», ведь это же не казачье с высокими луками и подушкой. И по сравнению с казачьей посадкой каждый, даже прилично сидящий в драгунском седле, сидит плохо. Почему расчеркнувшийся товарищ возмутился и столь ретиво высказал мне свою революционность с 3 «р», – мне непонятно. Важно не то, что плохо ездили, а то, что, плохо ездивши, победили тех, кто отменно хорошо ездил. Ну, это пустяки и частности. Непременным условием печатания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне (лирические куски и ещё кое-что. Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» (ИМЛИ. Архив Горького. КГ-П-89-4-2).

Фадеев отказался печатать «Тихий Дон» без серьёзной творческой доработки. Только Сталин мог помочь в этом деле, и по договорённости ему послали рукопись. Вскоре состоялась встреча Сталина с Шолоховым на даче А.М. Горького под Москвой. Об этой встрече годы спустя М.А. Шолохов рассказал К.И. Прийме: «…И когда я присел к столу, – рассказывал Шолохов, – Сталин со мною заговорил… Говорил он один, а Горький сидел молча, курил папиросу и жёг над пепельницей спички… Вытаскивал из коробки одну за другой и жёг – за время беседы набросал полную пепельницу чёрных стружек… Сталин начал разговор со второго тома «Тихого Дона» вопросом: «Почему так мягко изображён генерал Корнилов? Надо бы его образ ужесточить…» Я ответил, что в разговорах Корнилова с генералом Лукомским, в его приказах Духонину и другим он изображён как враг весьма ожесточённый, готовый пролить народную кровь. Но субъективно он был генералом храбрым, отличившимся на австрийском фронте. В бою он был ранен, захвачен в плен, затем бежал из плена в Россию. Субъективно, как человек своей касты, он был честен, закончил я своё объяснение… Тогда Сталин спросил: «Как это – честен?! Раз человек шёл против народа, значит, он не мог быть честен!» Я ответил: «Субъективно честен, с позиций своего класса. Ведь он бежал из плена, значит, любил родину, руководствовался кодексом офицерской чести… Вот художественная правда и продиктовала мне показать его таким, каков он и есть в романе… Самым убедительным доказательством того, что он враг – душитель революции, являются приводимые в романе его приказы и распоряжения генералу Крымову – залить кровью Петроград и повесить всех депутатов Петроградского Совета!» Сталин, видимо, согласился со мною и задал вопрос: откуда я взял материалы о перегибах Донбюро РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку? Я ответил, что в романе всё строго документально. А в архивах документов предостаточно, но историки их обходят и зачастую Гражданскую войну на Дону показывают не с классовых позиций, а как борьбу сословную – всех казаков против всех иногородних, что не отвечает правде жизни. Историки скрывают произвол троцкистов на Дону и рассматривают донское казачество как «русскую Вандею!» Между тем на Дону было посложнее… Вандейцы, как известно, не братались с войсками Конвента французской буржуазной революции… А донские казаки в ответ на воззвания Донбюро и Реввоенсовета Республики открыли свой фронт и побратались с Красной армией. И тогда троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции… В этом суть трагедии народа!..

Сталин подымил трубкой, а потом сказал: «А вот некоторым кажется, что третий том «Тихого Дона» доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции… Что вы об этом скажете?» – и как-то очень уж внимательно посмотрел на меня и на Горького. Погасив очередную спичку, Алексей Максимович ответил: «Белогвардейцы даже самые положительные факты о нас могут перевернуть и извратить, повернув против Советской власти». Я ответил Сталину: «Хорошее для белых удовольствие! Я показываю в романе полный разгром белогвардейщины на Дону и Кубани!» Сталин снова помолчал. Потом сказал: «Да, согласен! – и, обращаясь к Горькому, добавил: – Изображение хода событий в третьей книге «Тихого Дона» работает на нас, на революцию!» Горький согласно кивнул: «Да, да…» За всю беседу Сталин ничем не выразил своих эмоций, был ровен, мягок и спокоен. А в заключение твёрдо сказал: «Третью книгу «Тихого Дона» печатать будем!» (Прийма К. С веком наравне. Ростов-на-Дону, 1981. С. 147–148).

Неожиданно для Андрея Белого арестовали его жену Клавдию Николаевну, затем П.Н. Васильеву, сестру Е.Н. Кезельман, то есть начали арестовывать всех антропософов, идеология которых никак не укладывалась в официальную. Стоило А. Белому выехать в Ленинград, как в его московскую квартиру пришли сотрудники КГБ и забрали почти все его архивы. А. Белый тут же написал А.М. Горькому. В июле Клавдию Николаевну освободили. Андрея Белого принял Яков Агранов, который вёл дело Николая Гумилёва, и разговаривал с ним больше часа. 18 июля 1931 года Андрей Белый и Клавдия Николаевна зарегистрировали свой брак. Но дело антропософов продолжалось. А. Белый написал несколько заявлений в ОГПУ, в которых объяснял, что антропософия – это не проявление германского милитаризма, а серьёзное направление в мировой философии. Не помогло. Написал прокурору. Не помогло. Наконец понял, что только И.В. Сталин может вмешаться в дело антропософов. Процитируем его письмо полностью:

«Москва 31 августа 1931 года.

Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! Заострение жизненных трудностей после ряда раздумий и бесплодных хлопот вызвало это мое письмо к Вам; если ответственные дела не позволяют Вам уделить ему внимания, Вы его отложите, не читая.

То, что я переживаю, напоминает разгром; он обусловлен и трудностью моего положения в литературе, которой начало – статья Троцкого, искажающая до корня мой литературный облик и раздавившая меня как писателя в 1922 году; до нее – деятельность моя не вызывала сомнений, ибо все знали, что я сочувственно встретил Октябрьскую революцию и работал с Советской властью ещё в период бойкота её: и в Пролеткульте (иные из моих бывших учеников – ныне видные пролетарские писатели) и ТЕО Наркомпроса, и других советских учреждениях. Отрицая войну и разделяя многие лозунги «циммервальдистов», я и до Октябрьской революции имел ряд столкновений с тогдашними литературными группировками (Мережковским, Гиппиус, Бердяевым и др.) как слишком «левый» для них. После статьи Троцкого я два года был, так сказать, за порогом литературы.

Книги мои приемлемы для цензуры и даже встречают одобрение; но отношение ко мне строится по статье Троцкого; отношение это и стало фоном, на котором углубляются в этот инцидент, ломающий здоровье, самую жизнь и просто лишающий возможности работать дальше.

Моя нынешняя жена, Клавдия Николаевна Бугаева (до «загса» со мною – Васильева) с момента нашего с нею переселения в Детское Село и устройства жилища была арестована, как Васильева, в Детском 30 мая 31-го года, а 3 июля освобождена, и дело о ней прекращено; но с нее взяли подписку о невыезде из Москвы до окончания дела бывших членов «Русского Антропософского Общества», заметив, что временное прикрепление есть «формальность». Бросив срочную работу, комнату, найденную с невероятным усилием, с риском её лишиться для себя и жены, я приехал в Москву, где два месяца живу без помещения, возможности работать, в бесполезных шестинедельных хлопотах – заменить жене временное прикрепление к Москве временным прикреплением к Детскому. Сейчас мы с женою живем в помещении её бывшего мужа, доктора П.Н. Васильева, в обстановке для нас весьма трудной.

Статья Троцкого, поставившая меня в фальшивое положение, сказалась и в том, что шестинедельные хлопоты о замене жене места временного прикрепления (Москвы на Детское), или эта «формальность», как ей сказали, – ничем не разрешилась; а эта неразрешенность в силу стечения особенно неблагоприятных условий вынужденной жизни в Москве выбивает нас из всех норм жизни, грозит лишением крова и невозможностью мне работать в будущем; и особенно подчёркивает основной тяжёлый вопрос о трудностях мне быть литератором.

Деятельность литератора становится мне подчас невозможной; и на склоне лет подымается вопрос об отыскании себе какой-нибудь иной деятельности, ибо каждая моя новая работа, даже признаваемая как нужная и интересная, вопреки спросу на мои книги, требует с моей стороны вот уже скоро десять лет постоянных оправданий и усилий её провести; каждая моя книга проходит через ряд зацепок, обескураживающих тем более, что участие мне в журналах почти преграждено, на мою долю выпадает писание толстых книг (до 30 печатных листов), требующих огромных усилий; а они лежат чуть ли не до года до выхода в свет, что ставит в весьма трудное и моральное и материальное положение; написать толстый том, убить год на него, произвести большую нервную работу с мыслью, что она будет лежать года и что произведённая работа не вознаграждена, – в моем возрасте всё тяжелее, ибо нервы истрёпаны, здоровье расстроено, прежних физических сил уже нет и не может быть.

Возникает горестный вопрос: неужели таким должен быть итог тридцатилетней литературной деятельности? Случай с женой заостряет мое положение уже просто в трагедию. Может быть, жест этого моего письма к Вам – вскрик отчаяния и усталости и недомогания; так и отнеситесь к нему, но, если бы Вы мне смогли помочь в инциденте с женой, для меня эта помощь была бы стимулом к преодолению и других трудностей, которых не мало.

Ещё раз простите меня за беспокойство. Остаюсь с глубоким уважением – Борис Бугаев (Андрей Белый)» (Дёмин В. Андрей Белый. М., 2007. С. 386–387 (ЖЗЛ).

Это обращение Андрея Белого сразу решило много вопросов: Белый с женой переехали в Детское, писатель получил персональную пенсию по решению Совета народных комиссаров РСФСР, как и Волошин и Чулков, как свободный человек не раз бывал в Коктебеле, где с ним случился первый удар – обморок, который закончился кровоизлиянием в мозг. В конце жизни его ждал ещё один литературный сюрприз – в ноябре 1933 года вышла вторая книга его воспоминаний «Начало века» с предисловием Л.Б. Каменева, который огульно и бездоказательно осудил Андрея Белого и весь его литературный путь.

Десятки, сотни писем приходили к Горькому в Сорренто, многие жаловались на рапповцев, душивших всё живое в искусстве. И Горький пытался вырвать из костистой лапы рапповцев талантливое ядро современной русской литературы. Никто это не сделает, только ему доверено это Судьбой.

Писал о своей бедственной судьбе и Михаил Булгаков, жалобы его сводились к простому мотиву: жить нечем, все пьесы его запрещены, напостовцы радуются этому, а ведь погубили талантливого литератора. Горький написал Сталину о губительности напостовской критики, полностью лишившей драматурга куска хлеба, может быть, Сталину захочется повидаться с ним, это было бы полезно не только ему, а и вообще для развития литературы. Получив это письмо, Сталин тут же узнал, что, действительно, все пьесы Булгакова сняты из репертуара театров, даже его любимые «Дни Турбиных».

Вскоре «Дни Турбиных» были возобновлены на сцене МХТ, а в марте 1932 года начались в МХТ репетиции «Мольера». Булгаков написал несколько торжествующих писем о возобновлении своей жизни драматурга.

И сколько таких обращений к Сталину сыграли свою роль, ведь только он мог решить любые противоречия и проблемы. И только он мог завершить бесконечные групповые ссоры и склоки в среде РАППа, между группой Серафимовича и Панфёрова и основной группой рапповцев во главе с Авербахом и Фадеевым, в основе которых лежали не идеологические, а главным образом личные мотивы. В этом духе написаны письма Горького Сталину, который вскоре принял главное решение об изменениях в структуре писательской жизни.

21 апреля 1932 года Горький, через Берлин, отправился в СССР.

23 апреля 1932 года ЦК ВКП(б) принял постановление «О перестройке литературно-художественных организаций», опубликованное 24 апреля в «Правде».

25 апреля А.М. Горький, как обычно, торжественно встреченный, вновь поселяется в своём доме на Малой Никитской, 6, который вскоре стал квартирой нарождающегося Союза писателей СССР. 15 мая создан Оргкомитет Союза советских писателей РСФСР. В августе был создан Всесоюзный оргкомитет под руководством А.М. Горького, И. Гронского и В. Кирпотина. И началась работа… Вроде бы работали писатели, но управляли ими ВКП(б), Сталин, Каганович и другие высшие партийные кадры 4 июня 1932 года Сталин писал Кагановичу: «Обратите внимание на Эйзенштейна, старающегося через Горького, Киршона и некоторых комсомольцев пролезть вновь в главные кинооператоры СССР. Если он, благодаря ротозейству культпропа, добьётся своей цели, то его победа будет выглядеть как премия всем будущим (и настоящим) дезертирам. Предупредите ЦКмол». В ответном письме (Сталин был в отпуске) Каганович писал: «Насчёт Эйзенштейна я соответствующие меры приму. Надо урезать «меценатов», либеральствующих за счёт интересов государства».

7 июня, через несколько дней, Сталин вновь обращается к Кагановичу:

«1) Удалось, наконец, прочесть пьесу Демьяна Бедного «Как 14 дивизия в рай шла» (см. «Новый мир»). По-моему, пьеса вышла неважная, посредственная, грубоватая, отдаёт кабацким духом, изобилует трактирными остротами. Если она и имеет воспитательное значение, то скорее всего отрицательное.

Мы ошиблись, приложив к этой плоской и нехудожественной штуке печать ПБ (Политбюро. – В. П.). Это нам урок. Впредь будем осторожны, в особенности – в отношении произведений Демьяна Бедного.

2) В «Новом мире» печатается новый роман Шолохова «Поднятая целина». Интересная штука! Видно, Шолохов изучил колхозное дело на Дону. У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он – писатель глубоко добросовестный: пишет о вещах, хорошо известных ему. Не то что «наш» вертлявый Бабель, который то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например, «Конная армия») (Сталин и Каганович. М., 203. С. 145).

17 сентября 1932 года Президиум Центрального исполнительного комитета СССР за выдающиеся заслуги наградил Алексея Максимовича Горького орденом Ленина, основал в Москве Литературный институт имени Максима Горького, присвоил МХТ имя Максима Горького, учредил в высших учебных заведениях 25 стипендий имени Горького… Вся неделя прошла в поздравлениях и приветствиях по случаю 40-летия литературной деятельности А.М. Горького.

25 сентября «Правда» опубликовали десятки, сотни телеграмм и поздравлений А.М. Горькому.

В тот же день в Большом театре на торжественном юбилейном заседании М.И. Калинин вручает А.М. Горькому орден Ленина. Постышев объявляет предложение ЦК ВКП(б) о присвоении Нижнему Новгороду имени Горький. Стецкий и Бубнов выступают с докладами о творчестве Горького. В тот же день состоялись премьеры спектакля «Егор Булычёв и другие» в Театре имени Евг. Вахтангова и в ленинградском Большом драматическом театре.

Бремя непосильное, вряд ли кто мог выдержать такое… Горький горячился, возражал, но партия и государство вознаградили личность и творчество великого русского писателя за великие его дела.

26 октября 1932 года, перед самым отъездом Горького в Италию, на Малую Никитскую приехали Сталин и другие члены Политбюро, а здесь для встречи уже собрались писатели разных стилей, направлений, ориентаций.

А.И. Овчаренко, изучая историю возникновения термина «социалистический реализм», обратился с этим вопросом к И.М. Гронскому, видному партийному деятелю того времени.

«Начну с вопроса о творческом методе, – начал своё ответное письмо И.М. Гронский. – Накануне заседаний Комиссии И.В. Сталин позвонил мне по телефону и просил зайти к нему.

Я застал его за чтением заявлений руководителей РАПП. На вопрос: читал ли я эти заявления и как отношусь к ним? – я ответил: рапповцы выступают против решения ЦК о перестройке лит. – худ. организаций, поэтому их домогательства надо осудить и отвергнуть.

Организационные вопросы перестройки лит. – худ. организаций, – сказал И.В. Сталин, – Центральным Комитетом решены, и для перерешения их нет никаких оснований. Остаются нерешенными творческие вопросы, и главный из них – вопрос о рапповском диалектико-материалистическом творческом методе. Завтра, на Комиссии, рапповцы этот вопрос, безусловно, поднимут. Нам поэтому нужно заранее, до заседания, определить своё отношение к нему: принимаем ли мы его или, наоборот, отвергаем. У вас есть на этот счёт какие-либо предложения?

Готовых предложений у меня не было. Их нужно было ещё найти и сформулировать…» Отвергнув предложения И.М. Гронского, Сталин сказал следующее: «Вы правильно указали на классовый, пролетарский характер советской литературы, – отвечая мне, заметил Сталин, – и правильно назвали цель всей нашей борьбы. Но стоит ли нам в определении творческого художественного метода, который должен объединить всех деятелей советской литературы и искусства, специально оговаривать и даже подчёркивать пролетарский характер советской литературы и искусства? Мне думается, большой нужды в этом нет. Указание на конечную цель борьбы рабочего класса – коммунизм – тоже правильно. Но ведь мы пока не ставим в качестве практической задачи вопрос о переходе от социализма к коммунизму. Придёт время, и эта задача, безусловно, встанет перед партией, встанет как практическая задача, но произойдёт это не скоро. Указывая на коммунизм как на практическую цель, вы несколько забегаете вперёд. Вы нашли правильное решение вопроса, а сформулировали его не совсем удачно. Как вы отнесётесь к тому, если мы творческий метод советской литературы и искусства назовём социалистический реализм? Достоинством такого определения является, во-первых, краткость (всего два слова), во-вторых, понятность и, в-третьих, указание на преемственность в развитии литературы…» (Гронский И. Воспоминания. С. 335).

Это было в апреле 1932 года, Сталин сформулировал определение творческого метода, а вслед за этим, до 26 октября, десятки раз это определение упоминалось в докладах, статьях, выступлениях…

На Малой Никитской, у Горького, собрались чуть ли не все заинтересованные лица. Приехали Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович… Вступительное слово произнёс Горький, потом говорили И. Гронский, Л. Авербах… Л. Сейфуллина резко выступила против введения в оргкомитет рапповцев, прежде всего Авербаха, нанёсшего огромный вред развитию литературы.

К. Зелинский на следующий день записал то, что вчера было у Горького, но главное – доступными ему средствами зафиксировал выступление Сталина, сказавшего, что цель сегодняшнего собрания в том, чтобы послушать партийных и беспартийных, что партия ликвидировала всякую групповщину в литературе, прежде всего побили самую большую группу – РАПП, назвал писателей инженерами человеческих душ, выразил надежду, что писатели будут писать правдиво о том, что они видят вокруг себя, то, что ведёт людей к социализму. Это и будет социалистический реализм (Вопросы литературы. 1991. Май. Более подробно об этих эпизодах литературной жизни и выступлении И.В. Сталина см.: Речь Сталина на собрании писателей-коммунистов на квартире Горького 20 октября 1932 года // Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. М., 2005. С. 261–268. Это была первая встреча И. Сталина с писателями у М. Горького, вторая – 26 октября с широким составом писателей, о которой вспомнил К. Зелинский).


15 мая 1934 года было принято и опубликовано постановление ЦК ВКП(б) и Совета народных комиссаров СССР «О преподавании отечественной истории в школах СССР». И. Сталин, А. Жданов, С. Киров в августе того же года написали «Критические заметки к проекту школьного учебника истории СССР». В этих документах с острых критических позиций рассмотрена историческая школа М.Н. Покровского, в которой многое подвергалось отрицанию, унижению, ироническому освещению. Предлагалось заново, новыми глазами посмотреть на русскую историю и объективно осветить главные, узловые моменты её движения в развитии мировой истории.

В мае 1934 года, за несколько месяцев до Первого съезда советских писателей, состоялась дискуссия на тему: «Социалистический реализм и исторический роман». Материалы дискуссии были опубликованы в журнале «Октябрь» (Октябрь. 1934. № 7). В редакционной статье говорилось, что интерес к историческому роману «сильно возрос». Но литературная критика мало интересуется проблемами исторического романа, хотя все должны понимать, что реалистическое, правдивое изображение прошлого должно служить социалистическому воспитанию трудящихся. «Октябрь» обращает внимание и на главное обстоятельство: только что опубликовано Постановление ЦК ВКП(б) о преподавании истории в школе, и это должно быть воспринято как сигнал, как начало подлинного, настоящего, глубокого изучения истории в школах, рабфаках, вузах. Это постановление, заявляет «Октябрь», имеет прямое отношение к задачам нашей современной художественной литературы. «Не странно ли, – писали в «Октябре», – что до сих пор наши литературные организации, литературные журналы и газеты не сделали из этого Постановления ЦК партии всех необходимых выводов в отношении фронта литературы» (С. 195).

Как отклик на постановление «Октябрь» и рассматривает проводимую им дискуссию, осознавая всю «неисследованность» этой области литературы. Рядом с подлинными произведениями соседствует немало «лживых, поверхностных, извращающих историю… Здесь нашли себе приют немало случайных в литературе личностей, подчас оттеснённых из других областей идеологического фронта и пытающихся «обосноваться» в качестве поставщиков «исторического романа» (С. 195).

Для участия в дискуссии редакция пригласила историков-марксистов, писателей и критиков в надежде на плодотворное обсуждение вопросов советского исторического романа. Основной докладчик Ц. Фридлянд, упомянув, что обсуждение проходит накануне съезда писателей, вновь подчеркнул значение Постановления ЦК ВКП(б) в распространении исторических знаний не только в школах и вузах, но и вообще в воспитании «нового человека, человека бесклассового общества»: «Очевидно, что новый человек всю свою психику и всё своё мировоззрение должен строить и построит на базе историзма и что этим наш идеал человека резко, классово отличен от того идеала, который несёт с собою так называемая фашистская «культура», открыто провозгласившая отрицание историзма, как существа нового этапа культуры» (С. 196). Докладчик предлагает рассматривать исторический роман как орудие политического воспитания трудящихся, как орудие классовой борьбы, потому что «его тематика освещает и задевает все затаённые углы человеческой психики» (С. 197). Нужен ли исторический роман в конкретной обстановке нашей эпохи? – спрашивает докладчик. И напоминает собравшимся, что совсем недавно В. Шкловский на собрании в редакции «Истории фабрик и заводов» заявил, что «не нужен», во всяком случае, он сказал, «что исторический роман Вальтера Скотта отошёл в далёкое прошлое и нам не нужен, вреден». Ц. Фридлянд возражает В. Шкловскому. Докладчик, призывая «проводить грань между историком, который изучает, что было, и автором художественного романа, который изображает, как это было», утверждал, что «необходимо раскрыть классовое содержание, социальную значимость, показать их связь между собой». Наряду с этими справедливыми и вульгарно-социологическими предложениями докладчик резко возражает против чисто дворянской тематики, резко критикует Леонида Гросмана за его увлечение «казаться человеком дворянской салонной эпохи». «Нам, плебеям, дворянский запах противен. Он для нас пахнет нехорошо» (Там же. С. 204), – заявил докладчик. Ц. Фридлянд приветствует произведения о Стеньке Разине, о Емельяне Пугачёве, обрушивается на романы Анатолия Виноградова, «это худший вид биографической литературы», высоко оценивает М.Н. Покровского как историка, хотя тот допускал ошибки.

Ц. Фридлянд не может принять в романе А.Н. Толстого о Петре Первом «гипертрофию идеи государственности, возведённую в принцип, который мы, ведущие борьбу за отмирание государства и на путях к этому отмиранию укрепляющие государство пролетарской диктатуры, принять не можем» (Там же. С. 208). Одновременно с этим высоко оценивает Ю. Тынянова: «Над ним тяготеет безусловно формализм. Его давит «анекдотичность материала». Плохо, когда «эпоха тонет, вязнет в мелочах, выступает перед нами не как живая картина, а как странно искривлённая деталь эпохи». И все же почему ценен Ю. Тынянов? «Тынянов заставляет наше сердце переполняться ненавистью к прошлому, – резюмирует докладчик. – Я думаю, что на всех нас эти «Киже» и «Восковые персоны» производят впечатление чего-то жуткого. Вы читаете книгу и думаете о том, как бессмысленна, дика, непонятна эпоха, изображённая автором. Но всё это временами кажется фантазией автора… Этот метод отрицания прошлого есть метод внутреннего преодоления его» (С. 208).

Выступивший затем Е. Вейсман сказал мало что нового и существенного, добавив только, что в первой книге романа «Пётр Первый» А. Толстой находился под влиянием Соловьёва, Ключевского и Милюкова, а во второй – «пришёл к Покровскому, хотя и восприняв некоторые его ошибки» (Там же. С. 211).

На дискуссии говорили о том, что исторический роман породил к жизни буржуазную агрессивную националистическую идею, такой роман у нас немыслим. «Пётр Первый» А.Н. Толстого – не исторический роман», между тем «Тынянов и Г. Шторм намечают пути процветания исторического романа, а не А.Н. Толстой» (Там же. С. 220 и др.).

На Первом всесоюзном съезде писателей СССР раздавались разные голоса, одни одобряли разгром РАППа, другие выражали опасения, как бы всем не скатиться в одно болото зависимости от руководителей государственной идеологии, круто взявшейся за перестройку свободного творческого труда, ведь художник может что-то сделать, только если свободен его дух, независима жизнь и выбор тем, уж не говоря о стиле и языке.

Известно, что съездом, докладами и выступлениями руководил Л.М. Каганович, получая директивы от Сталина, бывшего в отпуске, на юге, во многом недовольного съездом (см.: Сталин и Каганович. М.), недовольного попустительскими мыслями А.М. Горького и выборами руководящих органов съезда, но это проходило незаметно для большинства писателей.

1 декабря 1934 года оказалось роковым днём для развития современной русской культуры – убийцы С.М. Кирова и не предполагали, что произойдёт такое ожесточение политического курса, существенно повлиявшего на всё – на литературу, на театр, на кино, на музыку, на науку… Началась очистка Ленинграда от остатков дворянства, купечества, служителей религиозного культа, от старой интеллигенции…

Историки приводят цифры репрессированных в последующие месяцы, их много, и никто из них не был причастен к убийству Кирова.

В это время Сталин начал получать информацию о государственном заговоре, в котором принимали участие близкие его сподвижники Зиновьев и Каменев. А. Жданов занял место С. Кирова. Зиновьев и Каменев как руководители «Московского центра» осуждены на 10 и 5 лет тюрьмы. В. Куйбышев скоропостижно скончался. В 1936 году начался «процесс 16-ти», все 16 подсудимых сообщили о связях с Троцким. 25 августа все были расстреляны, в том числе Зиновьев и Каменев. Все они дали показания против Бухарина, Пятакова, Рыкова… Все они были обличены в заговоре, в развале промышленности, в связях с Троцким, который всё ещё надеялся выбросить Сталина из Кремля. В январе 1937 года начался второй открытый московский процесс, «процесс 17-ти», на котором предстали в качестве обвиняемых Г. Пятаков, К. Радек, Л. Серебряков, Г. Сокольников и другие, все они были признаны виновными и осуждены.

В июне 1937 года арестованы в Москве М. Тухачевский, И. Якир, И. Уборевич, Р. Эйдеман, А. Корк и В. Путна. В марте 1938 года начался третий открытый процесс, «процесс 21-го», на котором были осуждены Н. Бухарин, А. Рыков, Г. Ягода, Х. Раковский… В последние годы высказаны серьёзные сомнения в антигосударственной деятельности всех представших перед судом участников трёх открытых процессов, но известно также, что все или почти все участники процессов следовали линии Троцкого, заявившего: «Будь проклят патриотизм!»; Зиновьев же предлагал «подсекать головку нашего русского шовинизма», «калёным железом прижечь всюду, где есть хотя бы намёк на великодержавный шовинизм»; Я. Яковлев (Эпштейн), министр земледелия и душитель крестьянства, сожалел, что «через аппарат проникает подлый великодержавный русский шовинизм»; Н. Бухарин не раз высказывался в том духе, что «мы в качестве бывшей великодержавной нации должны» оказаться в положении «более низком по сравнению с другими» национальными республиками, в то время как с 1934 года в России был провозглашён патриотизм как государственное направление власти.

Политику Сталина и его сподвижников определяли Гитлер и фашизм с его захватническими планами. РАПП, напостовство переместилось в центральные органы управления партией и государством, торжествовали их политика, их неуступчивость, их упрощённое отношение к задачам литературы и искусства – культура должна служить государственным задачам, так, как это понимали Жданов, Щербаков, Маленков. Вся информация стекалась в ЦК ВКП(б), особенно много было доносов друг на друга. Чаще всего доносы служили единственной формой обвинения тех или иных писателей, режиссёров, художников. На их основании на заседаниях политбюро, оргбюро, Секретариата ЦК ВКП(б) принимались серьёзные партийные решения, обязывающие следовать этим указаниям СП СССР, редакции журналов, газет, издательств.

Сначала внимание партийных органов привлёк суд в Москве над писателем Иваном Шуховым, автором романа «Ненависть» (М., 1932), который обвинялся «в бытовом разложении, преступном издевательстве над своей женой, третировании и избиении по всякому пустяковому поводу и понуждении её к производству аборта», «в хранении огнестрельного оружия без соответствующего разрешения». В письме И. Сталину и В. Молотову А. Вышинский, слова которого только что процитированы, писал, что И. Шухова, чистосердечно признавшего свою вину, приговорили к двухгодичному лишению свободы условно. Но Верховный суд РСФСР передал дело на новое рассмотрение в Московский областной суд, и Вышинский просит дать указания, что давать вторичную постановку этого процесса нецелесообразно. 5 сентября 1937 года политбюро (Сталин, Ворошилов, Каганович, Молотов, Андреев, Жданов) утвердило решение по делу Шухова: «Принять предложение т. Вышинского о нецелесообразности вторичной постановки процесса по делу писателя Шухова» (Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917–1956. Документы. М., 2005. С. 479–480).

В трудном, трагическом положении оказался Фёдор Панфёров, главный редактор журнала «Октябрь», только что подписавший в свет четвёртую книгу романа «Бруски».

4 ноября 1937 года «Правда» опубликовала коварную заметку «Политическое недомыслие или…?», в которой говорилось, что журнал «Октябрь» «нарочито проходит мимо кипучей политической жизни Советской страны», «общественно-политическая» деятельность сводится к размазыванию по страницам мелких литературных дрязг»: «В редакции журнала под крылышком Панфёрова долгое время подвизался в качестве замредактора враг И. Разин. Понятна поэтому была позиция журнала. Но вот уже несколько номеров выходят под личным руководством Панфёрова. Однако никаких перемен нет. Даже ноябрьский номер журнала редакция его собиралась выпустить, игнорируя избирательную кампанию.

Что это – политическое недомыслие или…?»

Это был острый намёк на неблагонадёжность, а за этим следовали арест, допросы, свидетели… В тот же день, 4 ноября 1937 года, Ф. Панфёров написал письмо И. Сталину, в котором он признаётся в своих ошибках: первую книгу романа «Бруски» он посвятил Яковлеву, третью книгу «Брусков» посвятил Варейкису, а они оказались врагами партии и Советской власти, они помогали ему, но как художник он «инстинктивно чувствовал дырявость этих людей». «Товарищ Сталин! – писал Ф. Панфёров. – В борьбе с Авербахом и со всей дрянью, которая его окружала, я боролся, вдохновлённый Вашим вниманием и вашим отзывом о моей творческой работе. Я, борясь с Авербахом, а он ведь меня колотил вон какими руками – руками А.М. Горького, я всегда думал: как ни тяжело, как ни трудно с ним бороться, я всё-таки буду драться с ним, ибо я знаю, в трудную минуту меня поддержит Сталин…» После заметки в «Правде» заговорили, что Ф. Панфёров – «враг народа». Но на этом дело не закончилось. 19 ноября 1937 года Ф. Панфёров вновь обращается к Сталину в связи с тем, что события разворачивались трагическим образом. На общих собраниях писателей Ф. Панфёрову пришлось рассказать о своих связях с Яковлевым, Варейкисом, Разиным, Шубриковым, после этого с разносной критикой Панфёрова выступили «Литературная газета» и «Комсомольская правда», В. Ставский обратился за разъяснениями к М. Шкирятову. «Разве изложишь на бумаге то, что творится на душе, – писал Ф. Панфёров И. Сталину. – А я вот чувствую, понимаю, что на меня надвигается что-то страшное, несправедливое, – и это страшное, несправедливое сломает меня, изуродует и выкинет за борт жизни. А оно – это страшное и несправедливое – ползёт на меня со всех сторон. И я бессилен справиться со всем этим один…» 3 декабря 1937 года Ф. Панфёров, прочитав показания арестованного Я.А. Яковлева, писал Сталину о своих впечатлениях: «Да, Вы правы: этих мерзавцев надо уничтожить, выжигать без «жалости», как говорят мужики. Если человек в нашей стране в 1937 году заявляет, что он в социализм не верит, то этот человек никогда даже маленьким революционером не был. А Яковлев об этом заявляет в 1937 году, когда социализм можно не только видеть, но и руками пощупать. Это такие мерзавцы (и Яковлев, и Варейкис, и прочие), перед которыми Фуше и Азеф – просто мальчики…» (Там же. С. 482–486, 490–494).

В это же время, 17 ноября 1937 года, заведующий Отделом печати и издательств ЦК ВКП(б) Л. Мехлис направил секретарям ЦК ВКП(б) Сталину, Кагановичу, Андрееву, Жданову, Ежову заявление «Об утверждении редколлегии «Литературной газеты»: после ареста главного редактора Суббоцкого положение газеты «крайне тяжёлое», необходимо создать новую редколлегию, предлагаем утвердить её в следующем составе: В. Ставский, Е. Петров, В. Лебедев-Кумач, Н. Погодин и О. Войтинская. Оргбюро ЦК ВКП(б) 20 ноября 1937 года утвердило редколлегию «Литературной газеты» в предложенном составе (Там же. С. 489).

28 декабря 1937 года Л. Мехлис прочитал главу поэмы «Челюскиниана» Ильи Сельвинского, посвящённую Сталину, и направил её с отрицательным отзывом Молотову, Кагановичу, Жданову, а 26 января 1938 года послал новые стихи Демьяна Бедного И. Сталину, который тут же и написал резолюцию: «Слабо. Это не удар по Троцкому, а царапина небольшая. И. Ст.» (Там же. С. 494–497).

Важное значение для развития истории русской литературы ХХ века имеет письмо Сталина в Детиздат по поводу готовившегося издания книги «Рассказы о детстве Сталина» от 16 февраля 1938 года:

«Я решительно против издания «Рассказов о детстве Сталина».

Книжка изобилует массой фактических неверностей, искажений, преувеличений, незаслуженных восхалений. Автора ввели в заблуждение охотники до сказок, брехуны (может быть, «добросовестные» брехуны), подхалимы. Жаль автора, но факт остаётся фактом.

Но это не главное. Главное состоит в том, что книжка имеет тенденцию вкоренить в сознание советских детей (и людей вообще) культ личности вождей, непогрешимых героев. Это опасно, вредно. Теория «героев» и «толпы» есть не большевистская, а эсеровская теория. Герои делают народ, превращают его из толпы в народ – говорят эсеры. Народ делает героев – отвечают эсерам большевики. Книжка льёт воду на мельницу эсеров. Всякая такая книжка будет лить воду на мельницу эсеров, будет вредить нашему общему большевистскому делу.

Советую сжечь книжку» (Там же. С. 498).

И снова литературные дела отвлекли Сталина и политбюро от общесоюзных проблем. 30 мая 1938 года Мариэтта Шагинян написала «слёзное» письмецо «Родному Иосифу Виссарионовичу» с просьбой помочь ей издать «маленькую книжечку» «Билет по истории». Партийные работники долго разбирались с возникшими непростыми проблемами. 5 августа 1938 года политбюро ЦК ВКП(б) приняло постановление «О романе Мариэтты Шагинян «Билет по истории» часть 1-я – «Семья Ульяновых», в котором говорится, что роман Шагинян – это «политически вредное, идеологически враждебное произведение», дающее искажённое представление о национальном лице Ленина. Предлагалось «осудить поведение т. Крупской» за то, что она «всячески поощряла Шагинян», «делала всё это без ведома и согласия ЦК ВКП(б), превращая тем самым общепартийное дело – составление произведений о Ленине – в частное и семейное дело и выступая в роли монопольного истолкователя обстоятельств общественной и личной жизни и работы Ленина и его семьи, на что ЦК никому и никогда прав не давал», – так резко осудило политбюро роман Мариэтты Шагинян лишь за то, что в качестве деда В.И. Ленина писательница упомянула Александра Дмитриевича (Израиль Мойшевич) Бланка, отца матери (Литературный фронт. История политической цензуры 1932–1946: Сб. документов. С. 34–35).

В тяжёлом положении оказалась Ольга Войтинская, недавно назначенная заместителем главного редактора «Литературной газеты», в которой начались аресты «врагов народа». Редактора не было, ей пришлось многое делать в одиночку, но трагичность её была ещё и в том, что она была сотрудником органов НКВД, вела разведывательную работу, она не могла раскрывать свою двойственность. Как редактор газеты она должна была выступать против Веры Инбер, «организовавшей антисоветский литературный салон», но по приказанию НКВД она этого не могла сделать. Она знала об антисоветских настроениях Константина Федина, о «его политически вредной роли в литературе», но по приказу НКВД она была с Фединым в хороших отношениях. Особенно тяжкими были её отношения с Фёдором Панфёровым, успешным писателем, но связанным со столькими врагами народа. Стоило О. Войтинской покритиковать работу президиума советских писателей, защитить драматурга Н. Погодина от разнузданной критики П. Павленко, как Фадеев и Павленко, не лишившиеся «групповых настроений», на встрече со Сталиным 27 января 1939 года обвинили О. Войтинскую во всех смертных грехах, что, конечно, стало широко известно литературной общественности. «Дорогой товарищ Сталин! – писала О. Войтинская 30 января 1939 года. – Эту страшную для меня ночь, эти дни я вновь и вновь проверяла себя – не сделала ли я что-нибудь в моей жизни, недостойное члена партии. И я клянусь Вам, что всегда, во всей моей работе я старалась руководствоваться интересами партии… И вот Фадеев, Павленко – Вам, руководителям партии, говорят о том, что я плохая коммунистка… То, что проделывалось по отношению ко мне, желая «усмирить», по своим методам напоминает рапповские времена. О подробностях стыдно писать, стыдно за тех, кто это проделывал. Очень тяжелая обстановка в литературной среде, трудно даже поверить в возможность существования таких нравов. Сейчас, говоря от Вашего имени, Фадеев пытается расправиться со мной, это не к его чести, так как он знает, что я честная коммунистка…» (Большая цензура. С. 502–505).

И тысячи таких тревожных, трагических писем летели в ЦК ВКП(б), к политическим деятелям и наркомам с единственной просьбой объективно разобраться в обвинениях и доносах, которые во множестве скапливались в ГПУ, НКВД и других охранительных органах.

Можно было привести десятки таких писем и доносов, сыгравших свою роль в решении литературных проблем. Приведу из них лишь два…

Семнадцать лет не появлялось новых книг Анны Ахматовой. Наконец в 1940 году вышел сборник Анны Ахматовой «Из шести книг» в издательстве «Советский писатель». 25 сентября 1940 года управляющий делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупин сообщает секретарю ЦК ВКП(б) А.А. Жданову о выходе в свет сборника стихов Анны Ахматовой: «Стихотворений с революционной и советской тематикой, о людях социализма в сборнике нет»; «Два источника рождают стихотворный сор Ахматовой («…В стихах всё быть должно некстати, / Не так, как у людей. / Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…») и им посвящена её «поэзия»: бог и «свободная» любовь, а «художественные» образы для этого заимствуются из церковной литературы… Необходимо изъять из распространения стихотворения Ахматовой». Жданов тут же отправил записку Д.В. Крупина Г.Ф. Александрову и Д.А. Поликарпову с резолюцией: «Вслед за «стихами» Чурилина «Советский писатель» издаёт «стихи» Ахматовой. Говорят, что редактор «Сов. писателя» одновременно руководит изд. «Молодая гвардия». Просто позор, когда появляются в свет, с позволения сказать, сборники. Как этот ахматовский «блуд с молитвой во славу божию» мог появиться в свет? Кто его продвинул? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения. Жданов». 19 октября 1940 года Г.Ф. Александров и Д.А. Поликарпов представили А.А. Жданову справку, в которой сообщалось, что сборник Ахматовой издан «с ведома Президиума Союза Советских писателей и при настойчивой поддержке некоторых ленинградских писателей (Тынянов, Слонимский, Саянов и др.)… Выяснилось также, что аппарат Главлита работает слабо. Начальники отделов Главлита не руководят политредакторами, не несут ответственности за выпуск книг… Следует также отметить, что стихи Ахматовой усиленно популяризирует Алексей Толстой. На заседании секции литературы Комитета по Сталинским премиям Толстой предложил представить Ахматову кандидатом на Сталинскую премию за лучшее произведение литературы. Предложение Толстого было поддержано секцией. На заседании секции присутствовал тов. Фадеев».

29 октября 1940 года Секретариат ЦК ВКП(б) постановил признать, что издательство «Советский писатель» допустило «грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой… Книгу стихов Ахматовой изъять» (Литературный фронт. История политической цензуры 1932–1946: Сб. документов. М., 1994. С. 505).

Анна Ахматова так вспоминала этот эпизод собственной биографии: «На судьбу этой книги повлияло следующее обстоятельство: Шолохов выставил её на Сталинскую премию (1940). Его поддержали А.Н. Толстой и Немирович-Данченко. Премию должен был получить Н. Асеев за поэму «Маяковский начинается». Пошли доносы и всё, что полагается в этих случаях: «Из шести книг» была запрещена и выброшена из книжных лавок и библиотек» (Ахматова А. Соч: В 2 т. Т. 1. С. 399).

18 мая 1939 года Леонид Леонов писал И. Сталину: «После романа «Дорога на океан», побитого и уже неиздаваемого, я пробовал свои силы в театре. Две мои пьесы «Половчанские сады» и «Волк», отлично принятые театрами и т. Немировичем-Данченко, а после постановки в Художественном и Малом театрах – и советским зрителем, и Комитетом по делам искусств, сейчас безоговорочно разгромлены в прессе. Повторяется история 1933 г., в тот раз организованная, как это выяснилось, плохими людьми. На глазах у молчащих организаций осмеивается и грязнится вся моя работа последних лет.

Тон статей бранный и издевательский. Не соблюдено даже уважение к чужому труду. Взгляните хотя бы на заголовок рецензии Б. Розенцвейга в «Комсомольской правде». («Дорога» писалась три года, пьесы – 2.) Я выбит из колеи, вынужден оставить новую начатую работу. В эту крайнюю минуту у меня нет иного выхода, кроме обращения к Вам…» (Большая цензура. С. 510).

На это письмо И. Сталин не ответил. Другими проблемами было озабочено Политбюро во главе со Сталиным. 29 марта 1939 года в газете «Нью-Йорк уорлд телеграмм» была опубликована статья Рея Говарда, посвящённая Советскому Союзу. 1 марта 1936 года Сталин дал обширное интервью Рею Говарду, которое было опубликовано во многих странах мира. И вот – новая информация, которая страшно разозлила Сталина: сохранился гектограф переведённой статьи, на которой многие строчки были подчёркнуты Сталиным, а резолюция его прямо гласила: «Изгнать представителя этой газеты из Москвы».

«Если судить о Советском Союзе по Москве, которая является витриной страны, – писал Рей Говард, – то он двигается по нисходящей кривой. За последние два года, по общему мнению, тысячи политических, военных и экономических руководителей были расстреляны, сосланы или ликвидированы тем или иным путём. В результате этого наблюдается дезорганизация в военной области и в промышленности, страх, скрытность и чуранье иностранцев в тех кругах, которые были задеты последней чисткой.

Шпионы, осведомители и агенты-провокаторы наводняют Москву до такой степени, что в ней всякий человек является подозрительным». Рей Говард пишет о низком качестве выпускаемых в большом количестве самолётов, в тяжёлой промышленности упадок, то, что сейчас существует во власти, – это сталинизм. Даже у Гитлера нет такой полноты власти, как у Сталина. «Сталин же властвует в стране, в которой массы на протяжении столетий не пользовались привилегиями и не образованны. Они, за редкими исключениями, проявляют животную тупость под бичом политических погонщиков… Коммунизм, как его представляли себе Маркс и Энгельс, больше не существует в Советском Союзе. То, что развилось из складок Красного знамени коммунизма, является восточным военным деспотизмом, железной рукой и безжалостностью. Это – варварский образец государственного социализма, управляемого современной бюрократией. Из этой бюрократии выросла новая политическая иерархия, жадная до власти и хладнокровная в своих казнях, как всё, развивающееся из восточного склада мышления. Ни красные знамёна, ни марксистские лозунги не являются достаточными, чтобы изменить существо жестокой русской натуры…» Рей Говард уверен, что Советский Союз «представляет собой потерянную надежду, он сброшен со счетов, как фактор при любой ближайшей комбинации сил против фашизма». Подчёркивание в тексте принадлежит Сталину, а вывод журналиста оказался совершенно беспочвенным. Но многое из сказанного было и правдой, требовались решительные меры по улучшению экономики и повышению жизненного уровня трудящихся.

Так что у Сталина не было времени на то, чтобы вникнуть в мае 1939 года в литературные дела.

Почти одновременно с этим, 30 августа 1940 года, П.Н. Поспелов и Д.А. Поликарпов направили А.А. Жданову письмо о грубой политической ошибке председателя Комитета по делам искусств при СНК товарища М.П. Храпченко, разрешившего к постановке в театрах «идеологически вредной пьесы Леонова «Метель»… «Метель» – клевета на советскую действительность… Появление такой пьесы в театрах принесёт только вред. Вместо того чтобы запретить постановку фальшивой пьесы, тов. Храпченко разрешил её. Пьеса уже принята в 20 театрах, в том числе и в таком театре, как Государственный Малый Академический театр».

18 сентября 1940 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло решение запретить к постановке в театрах пьесу Леонова «Метель», как идеологически враждебную, являющуюся злостной клеветой на советскую действительность». 23 сентября 1940 года состоялось обсуждение пьесы Леонова на заседании президиума ССП СССР (см.: Литературный фронт. С. 45–48).

Вместе с этими постановлениями о строгой политике партийных органов Совет народных комиссаров, ВЦИК, ЦК ВКП(б) приняли решение наградить орденами большую группу писателей разных республик, артисты и режиссёры получили не только ордена, но и высокие звания СССР и республик.

В журнале «Новый мир» в 1940 году вышла четвёртая книга романа «Тихий Дон». В издательстве «Художественная литература» в 1941 году в четырёх книгах вышел роман «Тихий Дон».

Весной 1941 года были присуждены Сталинские премии первой степени М.А. Шолохову, А.Н. Толстому, С.Н. Сергееву-Ценскому, Г.С. Улановой и другим выдающимся деятелям литературы и искусства. Так что дело вроде бы поправили, значительно улучшилось положение в литературе, театре, живописи.

Но оставалась существовать подчас губительная цензура, аппарат ЦК ВКП(б), напостовские и рапповские принципы управления, всё более и более крепнущий метод социалистического реализма, оставивший заметный след в литературе 30-х годов («Пархоменко» (1939) Вс. Иванова и др.).

В 30-х годах многие писатели разных направлений писали Сталину письма с просьбами, о некоторых из них упоминалось здесь, и порой присылали свои пьесы, статьи, романы, чтобы он не только просмотрел их, но и дал «указания», что поправить в том случае, если у него возникнут какие-либо сомнения в тексте. С середины 30-х он почти не вмешивался в решение культурных вопросов, передав их другим руководителям.

Так вроде бы напостовство было расформировано и уничтожено как фракция, как направление в литературе, искусстве. Однако принципы остались, кое-кто, например Фадеев, Ермилов, Павленко, встали во главе литературных организаций. И не только возглавили, но и «заразили» своими наставлениями среднее и верхнее звено партийной верхушки, отделов ЦК, которые отныне возглавили всю идеологическую работу в государстве.

Литературные портреты

Максим Горький
(Алексей Максимович Пешков)
(16 (28) марта 1868 – 8 июня 1936)

1

«Я – каторжник, который всю жизнь работал на других…» Эти слова взяты из письма, которых Максим Горький написал много; тысячи людей очень разных, коллеги-писатели, народовольцы, большевики и меньшевики, революционеры русского подпольного движения, студенты, профессора, академики, активистки революционного движения, руководители Российского государства, десятки зарубежных писателей (всех не перечислишь!) получали его письма: многотомное собрание писем Максима Горького в печати (15 томов из двадцати уже вышло). Сколько же времени было потрачено на переписку, сколько же мыслей, чувств, разнообразных оценок и характеристик, сколько литературных и общественных толкований разбросано по этим письмам, в которых Горький предстает как цельный и одновременно очень противоречивый человек. К слову сказать, публицистические статьи, рассказы, повести, романы дают обширный повод для полемистов, которые свободно выхватывают одни мысли из раннего творческого периода и побивают мысли, высказанные в последние годы.

Максим Горький – это огромная историческая личность, многогранный и неповторимый художник, прозаик, поэт, драматург, публицист. Он материально помогал большевикам, с меньшевиками и эсерами работал в издательстве и журнале, выпускал газету «Новая жизнь», где бесстрашно писал обличительные статьи против большевиков, захвативших власть, яростно выступал в защиту эсеров, когда меч Немезиды готов был опуститься на их головы, симпатизировал многим талантливым меньшевикам. Его личность была настолько популярна, что он нужен был всем: и рабочему, и аристократке, и писателю, и артисту, и режиссёру, всем-всем, без исключения. Он был самим собой перед чистым белым листом бумаги, начиная писать своё сочинение; но иной раз, когда крылья писательские чуть-чуть подросли, чуя себя нужным общественному мнению, он в угоду аристократической или демократической публике изображал того, кто им нравился: фетровая широкополая шляпа, сапоги, рубашка навыпуск, ремешок и увесистый посох. Он увлекался игрой, мечтал об актёрстве и сам играл, он мог написать гневную и яркую статью против еврейских погромов, всячески осуждал антисемитские выходки, но вскоре сам оказался в лапах председателя Петросовета Григория Зиновьева, жестокого, самовлюблённого и властного, и его помощников, занявших самые хлебные места, они начисто уничтожали все его предложения, не давали бумаги на подготовленные им и его сотрудниками книги для издательства «Всемирная литература», противодействовали любому его начинанию, на словах вроде бы поддерживали, а на деле – ничего. Горький обращался к Ленину, который тут же давал распоряжения, писал записки, но на деле и ему приходилось кого-то просить: власти у него не было, один только авторитет, с ним соглашались, а поступали по-своему, и Горький скорее почувствовал, чем понял, что он лишний в России, занятой проблемой разжигания пожара мировой революции, а у него всё конкретные дела: дать малограмотным рабочим и крестьянам сокровище народной мудрости – издать книгу для них, сохранить царские и дворянские усадьбы и дворцы, сохранить богатейшие ценности царского и боярского быта, сооружённые рабочими и крестьянами.

Горький был знаком со всеми вождями пролетарской революции, порой резко критиковал, возражал против их диктаторства, в чём-то поддерживал или просил помощи, но то, что он увидел во время революции и Гражданской войны, потрясло его.

Революционные дни Горький встретил в Москве. Беспокоил сын, ушедший с большевиками устанавливать новую власть, в Москве положение было куда сложнее и противоречивее, чем в Петрограде. Вместе с большевиками Максим засел в Кремле, но, узнав, что родители не находят себе места, попросил разрешения выйти из Кремля и тут же попал в плен к юнкерам. Неделю Максим провёл у юнкеров, а родители в тревоге ходили по местам былых сражений: нет ли Максима среди павших… К поискам были подключены многие знакомые. Наконец Максима отыскали в арестантском помещении, расположившемся в здании кино на Арбатской площади. Знаменитый лётчик Соколов, знакомый Пешковых, взял его на поруки, пообещав, что воевать Максим больше не будет.

6 ноября 1917 года Горький покинул Москву, а 7 ноября в газете «Новая жизнь» появилась его статья – «К демократии», в которой он высказал всё, что у него накопилось. Жёстко, грубо, с какой-то неповторимой искренностью, Горький заговорил о пришедших к власти большевиках, распоряжающихся судьбами арестованных министров-социалистов, засадивших в Петропавловскую крепость профессора политической экономии Бернацкого, бывшего министра торговли и промышленности Временного правительства Коновалова, министра финансов Терещенко. На это могли пойти только люди, не имеющие ни малейшего представления о правах человека и о свободе личности. «Ленин, Троцкий и сопутствующие им уже отравились гнилым ядом власти, о чём свидетельствует их позорное отношение к свободе слова, личности и ко всей сумме тех прав, за торжество которых боролась демократия, – писал Горький. – Слепые фанатики и бессовестные авантюристы сломя голову мчатся якобы по пути к «социальной революции» – на самом деле это путь к анархии, к гибели пролетариата и революции». Совершая те же преступления, что Плеве и Столыпин, используя «нечаевско-бакунинский анархизм», надеясь на чудо, Ленин на шкуре рабочего класса, «на его крови производит только некий опыт», но Ленин «не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не желающий ни чести, ни жизни пролетариата» (Несвоевременные мысли. М., 1990. С. 76–77).

Горький требует от власти немедленно освободить Бернацкого, Коновалова и других членов Временного правительства, «а также восстановить свободу слова во всей её полноте. Власть захватили заговорщики и анархисты нечаевского типа», а потому разумные элементы демократии должны понять, что им дальше делать. Горький решительно выступает против варварских способов захвата власти в России, против того, что наблюдал целую неделю в Москве, когда вооружённые толпы бессмысленно сражались одна против другой… «Обезумевшими сектантами», «авантюристами и бешеными догматиками», «сумасшедшими догматиками» Горький называет тех, кто вместе с Лениным пришёл к власти, утверждая, что все юнкера «дети буржуев и помещиков», смотрят на молодежь «как на материал для социальных опытов». «Но неужели обезумела вся демократия, – завершает Горький свой репортаж «В Москве», – неужели нет людей, которые, почувствовав ужас происходящего, вышвырнули бы обезумевших сектантов прочь из своей среды?» (Там же. С. 83).

10 ноября 1917 года Горький в очерке «Вниманию рабочих» прямо обращается к ним, указывая на вождей, которым рабочие поклоняются и верят: «Владимир Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева – «на всех парах через болото». И Ленин, и Троцкий, и все другие, кто сопровождает их к гибели в трясине действительности, очевидно, убеждены вместе с Нечаевым, что «правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно», и вот они хладнокровно бесчестят революцию, бесчестят рабочий класс, заставляя его устраивать кровавые бойни, понукая к погромам, к арестам ни в чём не повинных людей, вроде А.В. Карташева, М.В. Бернацкого, А.И. Коновалова и других… Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России – русский народ заплатит за это озёрами крови» (Там же. С. 83). Отдавая должное уму и яркости фигуры Ленина, Горький вместе с тем беспощаден к тому, что в нём полностью отсутствует мораль и присутствует «чисто барское, безжалостное отношение к жизни народных масс», «Ленин вождь и русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обречённый на неудачу» (Там же. С. 84), – решительно завершает свои рассуждения Горький. Ленин – раб догмы, а его приспешники – его рабы, таков вывод из всех наблюдений московских событий. «С русским рабочим классом про-делывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции» (Там же), – это ещё один вывод Горького, непримиримо относившегося к первым дням Октябрьской революции.

Острые отношения возникли у Горького с вождём красного Петрограда Григорием Зиновьевым. Не раз Горький высказывал свои претензии руководству Петрограда в своих беседах и статьях, «палок в колеса не ставит нам только ленивый», признавался он в письме Екатерине Пешковой. Да и здоровье что-то пошаливало, то ревматизм его «прошиб», не выходил почти полтора месяца из квартиры, даже председательствовал однажды лёжа в постели, ведь трижды или четырежды председатель, а что-нибудь наладить или устроить что-то новое и необходимое почти невозможно «с почтеннейшими гражданами, из которых каждый думает, что он-то и есть самая большая умница», а потому каждому нужно что-то доказывать, убеждать, а время стремительно бежит… «Работы – гора до небес. Стараемся», – писал он в апреле 1918 года.

Получив Петроград как бы в полное владение, Зиновьев делал что хотел, особенно с теми людьми, которых обозначили как «буржуазию». А в это общество попали люди благополучных, чаще всего дворянских, профессий, предприниматели, врачи, юристы, военные, политические деятели. И отношение к ним было соответствующее – то есть враждебное. Конечно, Горький мог написать письмо Луначарскому, встретиться с ним, поговорить, решить какой-то вопрос, но вопросов было так много, сплошные заседания, полемика, подагра и неврастения, многочисленные посетители с жалобами на жизнь, ругательские письма, что обращаться в правительство, советское правительство, нужно было гораздо чаще. К тому же Горький публично поругался с Зиновьевым. Горький частенько в эти тяжкие дни вспоминал фразы, в которых он жестоко высмеял Зиновьева, вызвавшего его на словесный и публичный поединок. Горький в тот раз спокойно заявил, что он – писатель, пишет статьи, в которых высказывает своё отношение к миру, каждый может понять его, если захочет, у него нет времени полемизировать с такими профессиональными демагогами, как Зиновьев.

«Г. Зиновьев утверждает, что, осуждая творимые народом факты жестокости, грубости и т. п., я тем самым «чешу пятки буржуазии», – писал Горький 9 апреля 1918 года в «Новой жизни». – Выходка грубая, неумная, но – ничего иного от гг. Зиновьевых и нельзя ждать. Однако он напрасно умолчал перед лицом рабочих, что, осуждая некоторые их действия, я постоянно говорю, что:

рабочих развращают демагоги, подобные Зиновьеву;

что бесшабашная демагогия большевизма, возбуждая тёмные инстинкты масс, ставит рабочую интеллигенцию в трагическое положение чужих людей в родной среде;

и что советская политика – предательская политика по отношению к рабочему классу.

Вот о чём должен был бы рассказать г. Зиновьев рабочим» (Там же. С. 142).

А самое поразительное – на юге России началась Гражданская война, русские сражались против русских с переменным успехом. Со всех сторон до Горького доносились слухи, информация, постановления о том, что Советы призывали к этой Гражданской войне, чтобы беспощадно уничтожить дворянские и буржуазные гнёзда, с имуществом и людьми, а вместе с ними уничтожить тысячелетние традиции русского народа, православную мораль, порядки, быт, весь этот исторический хлам, который необходимо разрушить. Самое страшное, что происходило на глазах Горького, – это бессудная расправа с дрогнувшими в какой-то момент красноармейцами – по приказу Троцкого их беспощадно расстреливали. И Горький резко осуждал Льва Троцкого за ужасное отношение к красноармейцам, осуждал его поездки по фронту в так называемом «поезде Предреввоенсовета», который чаще всего появлялся на фронте в то время, когда красным приходилось плохо, разгромленные, они отступали.

На войне как на войне, думал Горький, без жертв не бывает, но Троцкий и его «кожаные куртки» с каким-то особым неистовством уничтожали русских людей.

Сколько раз Горький ходил к властям выручать сыновей и дочерей каких-нибудь известных людей, иногда помогало, а чаще и нет. Сколько раз Горький пытался выручить великих князей, баронесс, превосходных предпринимателей и управленцев, нейтральных офицеров, писателей, художников – кое-что удавалось, а в большинстве Немезида уничтожала их.

2

Алексей Пешков много побродил по России, познакомился со многими случайными и не совсем случайными людьми, понял, что в жизни всё круто меняется, как только приобретёшь какое-либо имущество или, напротив, что-то потеряешь. Дед был богатым человеком, мастером своего дела, а разорился – стал чуть ли не попрошайкой; отец его, Максим Савватиевич, человек грамотный, получил высокую должность управляющего пароходной пристанью в Астрахани, кроме того, он строил Триумфальную арку в ожидании приезда Александра II, а через год умер от холеры, заразившись от сына, сын выздоровел, а он умер… Варвара Васильевна, его мать, мало уделяла сыну внимания, только бабушка, Акулина Ивановна Каширина, кружевница, любила песни, сказки, были, рассказывала с удовольствием, а Алексей Пешков в точности их запоминал: память у него была чрезвычайная, всё рассказанное бабушкой он отчётливо помнил. Варвара Васильевна купила книжки, и Алексей после этого пристрастился к чтению… Какие только не попадались, он всё схватывал как бы на лету. Алексей Пешков был мальчиком у купца Порхунова, потом получил место у чертёжника Сергеева… А чуть повзрослев, Алексей Пешков где только не побывал: работает на пароходе «Пермь», учеником в иконописной мастерской, уезжает в Казань, чтобы поступить в университет, пытается сдать экзамены на сельского учителя, а сам работает грузчиком на баржах на Волге; знакомится с демократически настроенным Деренковым и его библиотекой, с первыми книгами революционной и марксистской литературы; исполняет первые нелегальные поручения, читает «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, «Капитал» Маркса, читает книги Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Салтыкова-Щедрина, пишет в это время и стихи.

14 декабря 1887 года «Волжский вестник» в заметке «Покушение на самоубийство» сообщал, что нижегородский цеховой Алексей Пешков выстрелил себе из револьвера в левый бок, с целью лишить себя жизни. «Пешков тотчас же отправлен в земскую больницу, где, при подании ему медицинской помощи, рана врачом признана опасной. В найденной записке Пешков просит никого не винить в своей смерти».

Казанская духовная консистория, рассмотрев покушение на самоубийство, постановила предать Пешкова «приватному духовному суду его приходского священника с тем, чтобы он объяснил ему значение и назначение здешней жизни и убедил его на будущее время дорожить оною, как величайшим даром Божиим, и вести себя достойно христианского звания».

Вскоре после этого Алексей Пешков повзрослел, стал опытнее, сблизился с новыми людьми, чаще всего с народниками, ссыльными, метался то туда, то сюда, заводил массу знакомых, дружил с ними, пытался пробить собственную дорогу в обществе, но так ничего у него и не получилось.

В одном из ранних писем из Тифлиса в начале 1892 года Алексея Пешкова Ивану Картиковскому много любопытных признаний: «…Жить мне хочется, голубчик! Любви хочу, вот такой… хочу поклоняться и повелевать ею, хочу дружбы чистой, глубокой, понимающей, честной, хочу красоты и всего хорошего. И ничего у меня нет! Нищ и убог!» Иван Картиковский вспоминает, как Алексей Пешков любил петь песни, десятки, сотни песен. А сколько книг он прочитал – не счесть. Переполненный впечатлениями от увиденного и услышанного, Алексей Пешков любил рассказывать, порой к нему приходили какие-то фантастические истории о сильных людях, сильных и гордых в своих страстях.

В Тифлисе, где Алексей Пешков устроился на работу в железнодорожных мастерских, на него обратили внимание, и С. Вартаньянц так описывает знакомство с ним: «Это был юноша высокого роста, широкоплечий, атлетического сложения, с широким, грубоватым, чисто русским лицом, с длинными волосами; шёл он твёрдыми, уверенными шагами, лицо его было не из весёлых, умные, вдумчивые глаза его выражали силу и присутствие большой воли; вся его мощная фигура и оригинальное лицо невольно приковывали к себе внимание прохожих».

Летом Алексей Пешков переехал на квартиру к Калюжному, и тот, послушав его яркие рассказы, заставил его сесть за рассказ. «Пишите, как говорите, у вас это здорово получается», – сказал Калюжный.

И 12 сентября газета «Кавказ» напечатала первый рассказ Алексея Пешкова – «Макар Чудра», подпись: М. Горький. А дней через десять молодой писатель встретил в Тифлисе Ольгу Каменскую, с которой познакомился ещё года три тому назад и окончательно понял, что влюбился. Вскоре они стали жить вместе в Нижнем Новгороде, Пешков работал у хозяина дома письмоводителем.

Здесь были написаны «Старуха Изергиль», «Челкаш», «Мой спутник», «Дед Архип и Лёнька», изредка на имя М. Горького приходили сюда извещения о гонорарах. Но однажды Алексей Пешков прочитал Ольге рассказ «Старуха Изергиль», написанный за ночь, а она крепко уснула. После этого они разошлись, Алексей Пешков по рекомендации Короленко уехал в Самару, работал фельетонистом, вскоре были опубликованы его рассказы «Красавица» и «Вывод». Рассказ следовал за рассказом. Издатели стали приглядываться к нему, читатели были в восторге.

Наступило лето 1895 года, редакция провожала одного из своих сотрудников в Нижний Новгород и устроила по этому поводу небольшой банкет. Выпили и закусили несколько больше, чем положено, заспорили, стали петь песни, студенческие, особо популярные в этой молодой демократической среде. Алексей Пешков вскочил на стол и бодро дирижировал своим маленьким оркестром. Вдруг открылась дверь и на пороге показалась чудесная девушка, совсем-совсем молоденькая, и тут же захлопнула дверь. После этого «оркестр» затих, а Николай Петрович Ашешов, писатель и редактор газеты, выскочил из дверей и догнал девушку – это была Екатерина Павловна Волжина: Ашешов пригласил её работать в газете корректором, она только что с золотой медалью окончила гимназию и нуждалась в работе, поскольку отец её П.Н. Волжин, самарский дворянин, был тяжелоболен, семья испытывала материальные трудности. С первого взгляда Алексей Пешков влюбился в Екатерину Волжину, она ответила взаимностью, но она была дворянка, а он… Семья возражала против брака и отправила её в путешествие в столичные города. Десятки писем Алексея Пешкова Екатерине Волжиной свидетельствуют о его безумной страсти, сейчас они все опубликованы в «Письмах» А.М. Горького. 30 августа 1896 года после длительных хлопот Алексей Пешков венчается с Екатериной Волжиной. Через несколько дней из Самары Пешковы отправляются в Нижний Новгород, снимают небольшую двухкомнатную квартиру в доме Гузеевой на Вознесенской улице. 27 июля 1897 года у Пешковых родился сын Максим.

Алексей Пешков по-прежнему активен, у него много встреч и знакомых, рассказы выходят один за другим. Задумал большой роман «Фома Гордеев».

Начались хлопоты по изданию вышедших в журналах и газетах рассказов. Послал свои рассказы и очерки известному общественному деятелю и писателю Владимиру Поссе, который положительно откликался на сочинения М. Горького, Поссе уговорил Чарушникова и Дороватовского издать произведения М. Горького в двух томах.

15 апреля 1898 года жандармское управление арестовало А.М. Пешкова за антиправительственные выступления: в Тифлисе схватили социал-демократа Ф.Е. Афанасьева, среди документов которого обнаружили фотографию Пешкова и его фамилию в одном из списков. Сначала Пешков побывал в Москве, а затем отправился в Тифлис, в Метехский замок.

Слух об аресте Алексея Пешкова, только что выпустившего в свет двухтомник своих рассказов и очерков, широко разошёлся по Москве и Петербургу, художник Репин и баронесса Икскуль принимают активное участие в том, чтобы сделать всё для освобождения известного писателя М. Горького. Пешков предвидел возможность такого события и написал Екатерине, чтобы она поменьше рассказывала об этом приключении, не нужно много говорить об этом, и так уж из этого «сделали героя и мученика».

Через несколько дней, 28 мая, Алексей Пешков был освобождён из Метехского замка, два дня прожил в Тифлисе, получил «проходное свидетельство» и отбыл сначала в Самару, а потом в Нижний Новгород.

Выход в свет двухтомника, арест и тюремное сидение Алексея Пешкова пробудили к нему небывалый интерес, чуть ли не во всех демократических изданиях появились хвалебные рецензии, статьи, отклики. Успех определился мгновенно, сразу же возникло повторное издание, потом вышел трёхтомник, за короткий срок было распродано больше двадцати тысяч экземпляров сочинений М. Горького.

«Сын Отечества», «Новое время», «Курьер», «Космополис»… Дважды в журнале «Мир Божий», наконец, в журнале «Русское богатство» вышли две большие статьи «О г. Максиме Горьком и его героях» и «Ещё о г. Горьком и его героях» Николая Константиновича Михайловского, подводящие некоторые итоги всех этих выступлений и дискуссий (1898. № 9 и № 10).

Критики сопоставляют персонажей Горького с героями Помяловского, Короленко и Достоевского, видят различие в художественной силе талантов, непохожесть в отборе персонажей, в трактовке событий, полемизируют друг с другом, являя высокий уровень полемики вокруг произведений Максима Горького. Но главное, на что обращают внимание критики, – персонажи Горького ищут свободы – свободы двигаться, свободы думать, ощущать что-то по-своему, быть самими собой, такими, как их родители произвели на свет, ведь столько преград окружает человека, столько напастей грозит ему, столько всего встаёт на его пути быть свободным человеком.

«Мы видим в них ту же «жадность жития»; то же стремление к ничем не ограниченной свободе; то же фатальное одиночество и отверженность, причём нелегко установить, – писал Михайловский, – отверженные они или отвергнувшие: ту же высокую самооценку и желание первенствовать, покорять, находящие себе оправдание в выраженном или молчаливом признании окружающих; то же тяготение к чему-нибудь чрезвычайному, пусть даже невозможному, за чем должна последовать гибель; ту же жажду наслаждения, соединённую с готовностью как причинить страдание, так и принять его; ту же неуловимость границы между наслаждением и страданием» (Русское богатство. 1898. № 10).

С этого времени началась российская и мировая слава Максима Горького.

В конце 1898 года Горький познакомился чуть ли не со всеми издательствами и их хозяевами, чуть ли не со всеми писателями. Ему слали письма, приглашали к сотрудничеству. Наконец в декабре 1898 года он получил письмо от Чехова, который признаёт в его сочинениях «настоящий большой талант»: «Вы пластичны, т. е. когда изображаете вещь, то видите её и ощупываете руками. Это настоящее искусство».

В начале января 1900 года отдельным изданием вышла повесть «Фома Гордеев» с посвящением: «Антону Павловичу Чехову М. Горький».

13 января 1900 года в Хамовниках Горький был принят Львом Толстым, который, наговорившись, провожая, обнял Горького, сказал: «Вы – настоящий мужик!»

В Ялте Горький познакомился с артистами и режиссёрами Московского художественного театра, Станиславский и Немирович-Данченко были покорены Горьким, а прекрасная прима театра Мария Андреева влюбилась в него, вскоре между ними возникли тайные супружеские отношения.

Рассказы, повести, книги, сборники то и дело выходили в издательствах. И Горький понял, что надо иметь своё издательство, иметь своего издателя и издавать такой тираж, какой просит читатель, жадно потянувшийся к книге.

Нарастало революционно-демократическое движение, широкие массы трудящихся принимали в нём участие, и среди них – Максим Горький. Оказалось, Мария Фёдоровна Андреева хорошо знакома с социал-демократами, знакома с Лениным, Красиным, Крупской. Значительные гонорары Горького пошли на революционное движение.

Горький написал жёсткое заявление о событиях 9 января 1905 года, а в Декабрьском вооружённом восстании принимал непосредственное участие: в его квартире, недалеко от Московского университета, размещался штаб восставших.

После подавления восстания Горький и Андреева уехали в Петербург, где на квартире Горького и Пятницкого состоялось заседание ЦК РСДРП под председательством В.И. Ленина, на котором было принято решение прекратить сопротивление царским жандармам, а М. Горькому скрыться в Финляндии и начать подготовку для поездки в США для сбора средств на революцию. Из Финляндии – в Стокгольм, Берлин, Швейцарию, Францию.

США встретили Горького шумно и торжественно, десятки вопросов сыпались на Горького в многочисленных интервью. Горький и его спутники, очарованные таким приёмом, вовсе и не предполагали, что этот праздник схлынет так же быстро, как и неожиданно возник.

29 марта (11 апреля по-европейски) в клубе Университетской колонии, в особняке на самой аристократической улице Нью-Йорка, состоялся торжественный приём в честь Горького. Пришли и американские писатели во главе с Марком Твеном. Мария Фёдоровна была переводчицей. Кстати, в отеле они поселились в разных номерах.

На следующий день, просматривая с помощью Марии Фёдоровны газеты, Горький узнал, что готовится судебная расправа над Вильямом Хэйвудом и Чарльзом Мойером, руководителями Западной федерации рудокопов: ещё в декабре 1905 года в штате Айдахо был убит губернатор, в убийстве обвинили профсоюзных лидеров, хотя никаких улик против них за всё это время отыскать не могли. И Горький тут же послал телеграмму: «Вильяму Хэйвуду и Чарльзу Мойеру – руководителям Западной федерации рудокопов.

ПРИВЕТ ВАМ, БРАТЬЯ-СОЦИАЛИСТЫ! МУЖАЙТЕСЬ! ДЕНЬ СПРАВЕДЛИВОСТИ И ОСВОБОЖДЕНИЯ УГНЕТЁННЫХ ВСЕГО МИРА БЛИЗОК. НАВСЕГДА БРАТСКИ ВАШ. М. ГОРЬКИЙ». ОТЕЛЬ «БЕЛЬКЛЕР».

Телеграмму в последующие дни напечатали. Торжества продолжались, после одного из митингов собрали три тысячи долларов. И в тот же день газета «Нью-Йорк уорлд» напечатала скандальную заметку под броским названием «Горький привёз сюда актрису в качестве жены», в которой рассказывалось, что Горький бросил жену с двумя детьми и сбежал от неё со скандально известной актрисой, имевшей до него много банальных любовных связей, при этом сообщалось, что мадам Андреева – милая и очень женственная и в высшей степени жизнерадостная дама, всегда в хорошем настроении, слова так и бьют из неё ключом, но собирает здесь митинги и призывает в своих выступлениях следовать высоким моральным ценностям, а сама нарушает самые элементарные законы нравственности и порядочности.

Горький, привыкший за годы известности к различного рода провокациям и лживым доносам, на этот раз был просто разъярён – после такой встречи и вдруг – такая подлость. Но три колонки в «Нью-Йорк уорлд» с иллюстрациями – это оказалось только началом развязной и грязной кампании против Горького, потом хлынул целый газетный поток с гнусными и клеветническими измышлениями. Горький написал письмо в газеты, но многие американцы почувствовали, что их обманули, а этого они уж никому не могут простить. Из отеля их вышвырнули, ночевали в клубе, где всего лишь четыре дня назад столь торжественно прошёл вечер в его честь. Марк Твен в одном из интервью сказал, что можно обойти закон, но «нарушение обычаев всегда наказуется». Горький и Андреева нашли пристанище у супругов Престонии и Джона Мартин. Были ещё встречи и митинги, но поездка была сорвана, денег на русскую революцию собрали мало. Горький и Андреева были обрадованы предложением супругов Мартин пожить лето в Соммер-Бруке. Здесь у Горького была рабочая комната, здесь он вытащил давние свои записи и наброски, хлынул поток воспоминаний, встречи, события, разговоры… И под пером уставшего от встреч и митингов Максима Горького возникли сначала пьеса «Враги», а потом роман «Мать». Вечерами, у камина, Горький много рассказывал из своей жизни, серьёзные, но и комические приключения радовали и Андрееву, и Николая Буренина – переводчик, который вместе с ними прошёл весь этот путь взлетов и страданий.

Из России пришла печальная весть: умерла дочь Катя… Несколько дней он не мог работать, вспоминал, как вместе с ней ходил в лес за грибами, вспоминал её детский лепет… Тяжко… Америка исчерпала себя.

3

26 октября 1906 года пароход «Принцесса Ирэн», совершавший рейс Нью-Йорк – Неаполь, вошёл в Неаполитанский залив Тирренского моря и причалил к берегу: сюда после тягостных раздумий решили приехать из Америки Максим Горький, Мария Андреева и Николай Буренин.

Горький не спешил на берег, любуясь прекрасным Неаполем, залитым утренним солнцем. Пока здесь и он со своей спутницей бросит свой якорь. Надолго ли? Кто знает… Уже лет пять итальянцы переводят его сочинения, издают, пишут о нём статьи, а после перевода и публикации «Фомы Гордеева» зачислили его в «новые звёзды», сразу после Льва Толстого и Фёдора Достоевского… В Палермо, как передавали информаторы, поставили пьесу «Мещане», в Риме – «На дне», а в Неаполе – «Дети солнца».

В отеле «Везувий» Горький зарегистрировался как Алексей Максимович Пешков, но этот секрет левые журналисты и политики легко разгадали, и начались постоянные интервью и встречи. А он приехал сюда работать…

В одной из итальянских газет дан живой набросок портрета Горького:

«Несомненно, живой Горький привлекательней, чем на портретах: там он манерный, с волосами, развевающимися на ветру, со щетинистой бородой, огненным взглядом и напряжённым выражением лица. Горький не такой. Его доброе, спокойное лицо сразу располагает к себе и вызывает симпатию. Волосы его коротко острижены, усы на американский манер. В чертах лица мужественная суровость. Вся его душа отражена в глазах, в них видны гениальность и неустанная работа мысли. Этот беспокойный писатель, защитник бедняков и угнетённых, подтверждает высказывание Вольтера о том, что «величие человека в его глазах».

Горький высок: одет скромно и просто: во всё чёрное. Те, кто изучает художественную литературу по олеографиям, сказали бы:

– Да это не настоящий Горький?!

Вдумчивые же люди нашли бы, что он таков, каким они его себе представляли» (Se pungolo. 1906. 27 октября).

2 ноября Горький и его спутники прибыли на остров Капри главным образом потому, что здесь он может работать, прежде всего закончить роман «Мать», но и другие замыслы уже не давали ему покоя – просились на бумагу.

Здесь Горький написал повести «Лето», «Исповедь», «Городок Окуров», «Хозяин», роман «Жизнь Матвея Кожемякина», циклы рассказов «Сказки об Италии», «Русские сказки», «По Руси», пьесы «Чудаки», «Васса Железнова», начал работать над пьесой «Фальшивая монета» и повестью «Детство», отправил сотни писем своим современникам. Десятки, сотни людей, русских и иностранных, побывали в эти годы на Капри, вплоть до отъезда Горького в Финляндию.

В это время на Капри было много споров о социал-демократической тактике в революционном движении, приезжал Ленин, состоялись дебаты между Лениным и Александром Богдановым (Малиновским) о философии и философах, о Махе и Авенариусе, о собственных философских книгах Богданова, о статье Горького «Разрушение личности», о лекциях в будущем рабочем университете. Сначала Горький несколько идеализировал приехавшего из России революционера из рабочих Михаила Вилонова, потом не знал, как от него избавиться, настолько он оказался своенравным и капризным. Бурное общение с Лениным, его непримиримый и бескомпромиссный характер осложнили их отношения, особенно после того, как Ленин заявил, что он сам напишет книгу о философских спорах. Вскоре вышла книга Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». В мае 1909 года большевик Александр Богданов в письме Горькому высказал свои впечатления: «Читал книгу Ленина. Нечто замечательное. Он всё знает! Но он всё переврал, так что места живого нет. Наглость и невежество…» В ответном письме Богданову Горький упоминает и о книге Ленина: «…Получил книгу Ленина, начал читать и – с тоской бросил её к чёрту. Что за нахальство! Не говоря о том, что даже мне, профану, его философские экскурсии напоминают, как это ни странно, Шарапова и Ярморкина, с их изумительным знанием всего на свете – наиболее тяжкое впечатление производит тон книги – хулиганский тон!

И так, таким голосом говорят с пролетариатом, и так воспитывают людей «нового типа», «творцов новой культуры». Когда заявление «я марксист!» звучит как «я – Рюрикович!» – не верю я в социализм марксиста, не верю! И слышу в этом крике о правоверии своём – ноты того же отчаяния погибели, кое столь громко в «Вехах» и подобных надгробных рыданиях.

Все эти люди, взывающие к городу и миру: «я марксист», «я пролетарий», – и немедля вслед за сим садящиеся на головы ближних, харкая им в лицо, – противны мне, как всякие баре; каждый из них является для меня «мизантропом, развлекающим свою фантазию», как их поименовал Лесков. Человек – дрянь, если в нём не бьётся живое сознание связи своей с людьми, если он готов пожертвовать товарищеским чувством – самолюбию своему.

Ленин в книге своей – таков. Его спор «об истине» ведётся не ради торжества её, а лишь для того, чтобы доказать: «Я марксист! Самый лучший марксист – это я!

Как хороший практик – он ужаснейший консерватор. «Истина незыблема» – это для всех практиков необходимое положение, и если им сказать, что, мол, относительна всякая истина, – они взбесятся, ибо не могут не чувствовать колебания почвы под ногами. Но беситься можно и добросовестно – Ленину это не удалось. В его книге – разъяренный публицист, а философа – нет: он стоит передо мной как резко очерченный индивидуалист, охраняющий прежде всего те привычки мыслить, кои наладили его «я» известным образом и – навсегда! Безнадёжный человек. Вероятно, и на практике он будет и уже, и хуже. Вообще – бесчисленное количество грустных мыслей вызывает его работа – неряшливая, неумелая, бесталанная…»

И ещё Горького в эти дни возмутили хвалебные отзывы о тех литераторах, которых «Знание» давно отвергало, выступало «на бой со всей этой шайкой дряни – вроде Ивановых-Разумников, Мережковских, Струве, Сологубов, Кузминых», сюда Горький относил и Блока, и Гумилёва… Но пройдёт меньше десяти лет, как Горький вместе с ними будет работать над изданием «Всемирной литературы», к тому же будет и нахваливать высокий профессионализм этой группы писателей.

31 августа 1918 года, узнав о покушении на Ленина, Горький и Мария Фёдоровна дали общую телеграмму: «Ужасно огорчены, беспокоимся. Сердечно желаем скорейшего выздоровления, будьте бодры духом».

Так начиналось у А.М. Горького возвращение к В.И. Ленину и его сподвижникам. «Новая жизнь» закрыта, время для оппозиции закончилось. Горький договорился с Кремлём, с Лениным о встрече: «Понял, что ошибся, пошёл к Ильичу и откровенно сознался в своей ошибке». 4 сентября, предварительно переговорив с Луначарским, Горький, Ладыжников, Гржебин и Тихонов заключили договор на создание при Комиссариате народного просвещения издательства «Всемирная литература». Среди сотрудников издательства – Блок, Чуковский, Замятин, Мережковский, Иванов-Разумник, Десницкий… Корней Чуковский привёл в издательство Марию Бенкендорф, прекрасно знавшую европейские языки, она стала сотрудницей, а вскоре и любовницей Горького и преданной ему помощницей.

Дела во «Всемирной литературе» однако, не заладились, шли всё хуже и хуже. Зиновьев и его аппарат расставили свои кадры во всех издательских структурах, и малейшая просьба со стороны Горького наталкивалась на «доброжелательный» отказ. Горький жаловался Ленину на Зиновьева и его аппарат, Ленин тут же писал записку, но и записка не помогала. Бурная деятельность Горького оставалась бесплодной. Зиновьев, Закс, Вейс, Штрайх, Коган, Котловер встали на его пути. А Ленин уговаривал его уехать за границу: там можно поработать и принять все меры для лечения.

Мария Бенкендорф уехала, оставив Горькому нежное любовное признание.

16 октября 1921 года Горький вместе с прекрасной Варварой Васильевной Тихоновой и её дочерью, очень похожей на Горького и свою мать, как уверяла Берберова в своих воспоминаниях, с семьёй Гржебиных уехал в Финляндию. Остановились в пансионате Мункснес. Сюда приезжала и Мария Бенкендорф, но свидание их оказалось безрезультатным: Варвара Васильевна по-прежнему властвовала над Горьким.

В это время, скитаясь по городам и лечебницам Европы, Горький работает над романом «Дело Артамоновых», над рассказами, над заключительной частью автобиографической трилогии «Мои университеты», циклами «Заметки из дневника. Воспоминания», «О русском крестьянстве», а главное – начал работу над романом «Жизнь Клима Самгина», установил хорошие отношения с главным редактором журнала «Красная новь» Александром Воронским, поддерживая его как критика в спорах с нападавшими из журналов «На посту» и «На литературном посту».

В апреле 1924 года Горький, получив визу от итальянского правительства, надолго осел в городе Сорренто, переезжал с дачи на дачу, чтобы было тепло и удобно для здоровья, подорванного болезнями, здесь чаще всего хозяйкой дачи становилась Мария Будберг-Бенкендорф-Закревская. Без неё Горький не смог бы работать с иностранцами, с писателями, журналистами, общественными деятелями, она переводила газеты, переводила и его сочинения, а ко всему прочему Горький был по-прежнему в неё влюблён и не мыслил жизни без неё. Конечно, она уезжала в Эстонию, там у неё было двое детей, которые тоже нуждались в ней, но через месяц-второй она возвращалась, и в жизни Горького установилась гармония. «Без неё я – как без рук и без языка», – признавался он в такие мгновения.

Не прекращались отношения с Россией, он писал десятки писем. Наконец русские послы заговорили с Горьким о возвращении из Италии в Россию, и он дал согласие. Уезжая из России в октябре 1921 года и проклиная Зиновьева и его приспешников, он и не думал о возвращении, он покидал Россию навсегда, но политический климат в России изменился, нет Зиновьева, Троцкого, Каменева с их губительным аппаратом, что-то меняется в стране, и это «что-то» привлекало писателя.

Отметив своё 60-летие в Италии, 28 мая 1928 года Горький был встречен руководителями СССР и писателями на Белорусском вокзале, а на площади – тысячи людей приветствовали народного писателя. В эти дни он был в Большом театре на торжественном заседании, встретился со Сталиным, Крупской, Бухариным, Луначарским, со многими писателями.

И начались поездки по городам и республикам Советского Союза. С 1928 по 1933 год Горький чуть ли не везде побывал, на заводах, на фабриках, в колхозах и совхозах. Его повсюду славили как выдающегося русского писателя, создавшего замечательные произведения, а две книги романа «Жизнь Клима Самгина», опубликованные ранее журналом «Красная новь», уже завоевали сердце русского читателя.

В 1933 году началась подготовка к Первому съезду советских писателей, разрабатывался Устав ССП, намечали выборный состав руководящих органов, Горького наметили быть председателем Союза советских писателей.

Накануне съезда Горький написал статью, которая не была принята газетой «Известия». В докладе, с которым Горький должен был выступить на съезде, нашли неудачные выражения. 14 августа 1934 года Каганович в связи с этим писал в Сочи Сталину, который был в отпуске: «Вчера мы, ознакомившись с докладом М. Горького к съезду писателей, пришли к заключению, что в таком виде доклад не подходит», доклад явно немарксистский, а историко-философские рассуждения неправильные. Каганович, Молотов, Ворошилов и Жданов поехали к Горькому и высказали свои соображения. Горький «согласился внести поправки и изменения. Настроение у него, видимо, неважное…»

Съезд прошёл успешно, ЦК ВКП(б) контролировал организационную работу съезда. А настроение у Горького было действительно «неважное»… Сколько лет он боролся за свободу слова, а здесь, на съезде, этого слова не прозвучало. К тому же и судьба метода социалистического реализма ещё в точности не определилась. Будет ли этот метод помогать литературе быть правдивой и честной – этого Горький не знал, хотя тоже употреблял это понятие в своих статьях и рассуждениях.

Всю зиму 1936 года Горький прожил в Тессели, в Крыму. В конце мая, узнав о болезни своих внучек Марфы и Дарьи гриппом, решил вернуться в Москву и по дороге заболел. Его лечили лучшие врачи, профессора с именами, за ним ухаживала вся семья, но все предчувствовали, что болезнь тяжелейшая, запущенная, надежды на выздоровление минимальные.

Олимпиада Дмитриевна Черткова оставила свои воспоминания о последних днях А.М. Горького: иной раз он признавался: «Начал я жить с акушеркой и кончаю жить с акушеркой», – что необходимо всем сказать, что они уже давно живут супружеской жизнью, никто ему уже не нужен. А постоянно была в доме Екатерина Павловна, приехала Мария Игнатьевна Будберг, бывала Мария Фёдоровна. На вопрос, почему он разошелся с Марией Фёдоровной Андреевой, он прямо ответил: «Двум медведям нельзя жить в одной берлоге. Она – сильная, я – тоже!»

«Последнюю ночь давали ему 300 мешков с кислородом. Но уже ничего не могло ему помочь. Умер тихо. Оказалось, что у него плевра приросла, как корсет. И когда её отдирали – она ломалась, до того обызвестковалась. Недаром, когда его брали за бока, он говорил: «Не тронь, мне больно!» – вспоминала О. Черткова (В сб.: Вокруг смерти Горького. М., 2000).

В биографической литературе широко бытует версия, что Горького отравили, называли, конечно, Сталина («Почему Сталин убил Горького?», «Загадка смерти Горького», «Буревестник в клетке. Досье Максима Горького», «Гибель Буревестника», «Мура», «Горький – жертва или слуга Сталина», «Горький без грима. Тайна смерти» и др. – все эти сочинения были опубликованы в годы так называемых «демократических» реформ), но все это не соответствует исторической правде.

Научные сотрудники ИМЛИ напечатали сборник «Вокруг смерти Горького. Документы, факты, версии» (М., 2001), из которого становится ясно, что А.М. Горький умер от тяжких болезней естественной смертью. В последнее время учёные установили, что в смерти М. Горького был больше всего заинтересован Г. Ягода (см.: Литературная газета. 2011. Июнь). Но это лишь догадки, домыслы.


Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1945–1956.

Горький М. Письма: В 24 т. М., 1997.

Горький М. Несвоевременные мысли. М., 1990.

Переписка: В 2 т. М., 1986.

Николай Алексеевич Островский
(29 сентября 1904 – 22 декабря 1936)

Автор двух романов, «Как закалялась сталь» и «Рождённые бурей», родился на Украине в рабочей семье. В своей автобиографии Островский писал: «Сын кухарки. Образование начальное. По первой профессии помощник электромонтера. Работать по найму начал с двенадцати лет» (Островский Н. Собр. соч.: В 3 т. М., 1956. Т. 3. С. 338).

Н. Островский прожил бурную и неповторимую жизнь. В годы Гражданской войны вступил в комсомол, был принят в бригаду Григория Котовского, потом сражался в рядах Первой Конной армии С.М. Будённого, а в 1920 году получил тяжёлое ранение, после которого долго приходил в себя. Затем работал в киевских главных мастерских, участвовал в ударном строительстве по постройке железнодорожной ветки для подвоза дров, был военным комиссаром батальона, вёл руководящую комсомольскую работу в районном и окружном масштабе. В 1924 году Н. Островский стал членом ВКП(б), полностью разделяя коммунистические устремления. Среди вождей революции были настоящие коммунисты, честные, мужественные, благородные, бескомпромиссные, совестливые, высоконравственные, романтически преданные своим идеям и идеалам, и Островский следовал их примеру в борьбе за лучшую и справедливую жизнь.

Затем жизнь для Островского круто изменилась: он ослеп, потерял подвижность. «В 1927 году с совершенно разрушенным здоровьем, искалеченный тяжёлыми годами борьбы, был отозван в распоряжение ЦК Украины… Было сделано всё к тому, чтобы вылечить меня и возвратить на работу, но это до сих пор не удалось», – признавался Николай Островский. Он мучительно искал будущую сферу своей деятельности. И пришёл к выводу, что хорошо бы написать о молодом человеке из рабочей среды, преданном революции борце, о своей биографии, о том, что молодой человек полностью отдался революционным идеалам, не жалея сил и своей молодости, оказавшись, как и он сам, в тяжкой беде. Сейчас много свободного времени, он много читает, размышляет о героях, которые появились в книгах, что-то его радует, что-то огорчает, но нет в этих книгах героя, который озарил бы его участие в революционной борьбе, патриота, героя, ничем не похожего на молодых людей русской классической литературы, ничем не похожего на современных молодых людей буржуазного Запада. Н. Островский был далёк от литературной работы, правда, из чужого опыта он кое-чему научился, но достаточно ли будет этого для создания автобиографической книги, имеющей в основе факты, но не лишённой фантазии и домысла.

Н. Островский рассказал близким и друзьям о своём замысле. Близкие поддержали, у него была свежая голова, мысли его были неудержимы, он чувствовал в себе силы рассказывать, а незаурядность его художественной натуры уже предчувствовалась во всём. Об автобиграфической книге Островский размышлял полноценно и со знанием дела, упоминал Горького, Фурманова, Фадеева, отлично помнил факты, что он видел и пережил в героическое время революций, Гражданской войны и в последнее время. В 1932 году Н. Островский начал свою книгу «Как закалялась сталь», в сюжетной основе которой была его жизнь. «Свою повесть «Как закалялась сталь», – отвечал Н. Островский на вопросы читателей, – я не выдумывал. Она написана о живых людях. Повесть – это крошечный кусочек жизни, нашей грандиозной действительности, такой величественной и прекрасной» (Там же. Т. 2. С. 227). Но когда в критических статьях заговорили об автобиографичности повести, Н. Островский тут же возразил: «В печати нередко появляются статьи, рассматривающие мой роман «Как закалялась сталь» как документ – автобиографический документ, то есть историю жизни Николая Островского. Это, конечно, не совсем верно. Роман – это в первую очередь художественное произведение, и в нём я использовал также и своё право на вымысел. В основу романа положено немало фактического материала. Но назвать эту вещь документом нельзя. Будь это документ, он носил бы другую форму. Это роман, а не биография, скажем, комсомольца Островского» (Там же. Т. 2. С. 261).

Роман «Как закалялась сталь» был написан как раз в то время, когда в партийных и литературных кругах был остро поставлен вопрос о художественном методе в русской культуре. Сталин, Горький, видные партийные деятели, писатели, художники, артисты заговорили о социалистическом реализме как о форме правдивого искусства. Печать этих поисков отразилась и на романах Н.А. Островского. Павел Корчагин, главный герой романа, преодолев все житейские неурядицы, стойкую революционную борьбу в бригаде Котовского и Первой Конной армии Будённого, огромные трудности послевоенного строительства, ослепший и неподвижный, пройдя все эти житейские преграды, не утратил могучий нравственный дух, самоотверженность, мужество и собственную гордость и вернулся в строй активных борцов за социализм. Павел Корчагин, как и Николай Островский, вернулся к общей жизни строителей нового общества и написал боевую, пронизанную мечтой о справедливой человеческой жизни книгу о борьбе, помогающую человеку жить и бороться не только за свою судьбу, но и за торжество правды и справедливости в новой России.

Николай Островский создал книгу социалистического реализма, пронизанную идеями пролетарского гуманизма. И эти качества тут же вознесли книгу «Как закалялась сталь» в ряд высших достижений советской литературы 30-х годов. А слава пришла к нему после того, как известный журналист и писатель Михаил Кольцов побывал у Островского в Сочи и, потрясённый увиденным, написал очерк и опубликовал его в «Правде». После этого читатели и особенно критики словно проснулись после долгого сна и заговорили о романе «Как закалялась сталь» как эпохальном произведении. Возможно, критики лукавили в своих статьях, роман не был лишён недостатков, но неповторимая судьба Николая Островского сделала роман неотъемлемой частью русской советской литературы. Н. Островского просто засыпали письмами, делегации в Сочи следовали одна за другой. В Сочи побывала у Островского и Лидия Петровна Громомлавская, младшая сестра Марии Петровны Шолоховой, учительница в Вёшенской, и рассказала об этой встрече в станице, а М.А. Шолохову вручила книгу Н.А. Островского. М.А. Шолохов в ответ написал Н. Островскому письмо: «В Сочи непременно приеду, как только разделаюсь с окаянной книгой. Сейчас, не глядя на жару, начал работать. Сижу, обливаясь горьким потом, и с вожделением поглядываю на Дон. По совести говоря, – работать в такую дикую погоду нет ни малейшего желания, хотел улизнуть куда-нибудь на простор, чтобы ветром обдувало, но… побаиваюсь, как бы жена не стала привязывать за ногу к письменному столу. История литературы знает такие примеры гнусной эксплуатации нашего брата.

Свояченица Лидия со свойственным ей легкомыслием целыми днями трещит о тебе, рассказывает без конца и краю. Приходит и вместо «здравствуй» начинает: «А вот Николай Алексеевич» и т. д. и пошла, как из «Максима», поливать длинными очередями, да часа на два. Ужас что творится в нашем тихом доме! Должен вам сказать, тов. бригадный комиссар, что вы и лежа на постели разите беззащитных девушек, неудобно это, и я не я буду, если не шепну вашей жене при встрече кое-что!» (Шолохов М. Письма 1924–1984. М.: Советский писатель, 2003. С. 256–257).

М. Шолохов побывал у Н. Островского накануне его смерти.

22 декабря 1936 года Н.А. Островский скончался. 24 декабря в газете «Большевистский Дон» Шолохов опубликовал статью «На примере Островского миллионы людей будут учиться, как жить, бороться, побеждать и любить свою родину». «Из рядов советской литературы смерть вырвала самого мужественного, самого стойкого и честного писателя-бойца. Даже поверженный болезнью, безмерно страдающий, он до последнего вздоха сражался оружием писателя-коммуниста за великие идеи своей партии», – писал М. Шолохов.

В замыслах Н.А. Островского была трилогия «Рождённые бурей», опубликована лишь первая часть трилогии (1936).

Среди многих писавших об Островском писателей, критиков, политических работников выделяется замечательная статья Андрея Платонова «Павел Корчагин», опубликованная в журнале «Литературный критик» в 1937 году, № 11–12. А. Платонов подробно анализирует роман «Как закалялась сталь», высказывает много ценных мыслей о героях и о сюжете, но Павел Корчагин – любимый герой А. Платонова, о нём он говорит самые высокие слова: «Так кто же такой был Корчагин-Островский? – Его любили все женщины, которые живут и проходят в романе, его полюбил теперь весь наш советский народ, к нему обратятся за помощью и другие народы, когда узнают его. Он был самым нежным, мужественным и верным сыном рабочего народа. И в наши годы, когда фашизм стремится отравить весь мир ложью, шпионажем, предательством, разобщить людей в одиночестве, чтобы обессилить и поработить их, чтобы навсегда был «слезами залит мир безбрежный», – в наши решающие годы Корчагин есть доказательство, что жизнь неугасима, что заря прогресса человечества ещё только занялась на небосклоне истории. Мы ещё не знаем всего, что скрыто в нашем человеческом существе, и Корчагин открыл нам тайну нашей силы. Мы помним, как это было. – Когда у Корчагина-Островского умерло почти все тело, он не сдал своей жизни, – он превратил её в счастливый дух и в действие литературного гения, и остался работником, не поддавшись отчаянию гибели. И с «малым телом» оказалось можно исполнить большую жизнь. Ведь если нельзя жить своим телом, если оно разбито, изувечено борьбой за освобождение рабочего класса, то надо (и оказалось, что – можно) превратиться даже в дух, но жизни не сдавать, иначе она достанется врагу» (Литературный критик. 1937. № 11–12).


Островский Н.А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1974–1975.

Аннинский Л. Островский. М. 1971.

Евгений Иванович Замятин
20 января (1 февраля) 1884 года – 10 марта 1937

Родился в семье священника церкви Покрова Богородицы Ивана Дмитриевича и дочери священника Марии Александровны Платоновой в Лебедяни Тамбовской губернии. Мать, как свидетельствуют биографы, была одарённой пианисткой, в доме Замятиных царили музыка, литература, здесь увлекались творчеством Гоголя, Достоевского, западной литературой, дом был открыт для странников и богомолок. В «Автобиографии» Евгений Замятин вспоминает: «Много одиночества, много книг, очень рано – Достоевский. До сих пор помню дрожь и пылающие свои щёки – от «Неточки Незвановой». Достоевский долго оставался – старший и страшный даже: другом был Гоголь (и гораздо позже – Анатоль Франс» (Избранные произведения. М.,1990. С. 33). С 1896 года учился в гимназии, которую закончил с золотой медалью в 1902 году. И, увлекаясь литературой, музыкой, гуманитарными науками, вопреки всем советам и наставлениям, поступил на кораблестроительный факультет Петербургского политехнического университета. Однокашники вовлекли его в демократическое движение, приносили запрещённую литературу, а однажды приятель, рабочий, принёс ему в мешочке пироксилин. Шёл 1905 год. «В те годы быть большевиком – значило идти по линии наиболь шего сопротивления; и я был тогда большевиком», – вспоминал Замятин (Там же. С. 34). За участие в демократическом движении Евгений Замятин просидел несколько месяцев в одиночке на Шпалерной в Санкт-Петербурге. В 1908 году окончил институт, остался на кафедре, и одновременно написал первый рассказ «Один», который тут же в журнале «Образование» (главный редактор Острогорский, беллетристику вёл М. Арцыбашев, автор романа «Санин») был напечатан, но публикация рассказа всю жизнь у автора его вызывала сожаление, стыдливое чувство.

Три последующих года занимался кораблями, чертежами, специальными статьями, поездками по стране, увидел много городов, жизнь людей, их горести, конфликты, радости, беспокойства, нужду, колоритных и удивительных людей. В 1911 году – «высылка, тяжёлая болезнь, нервы перетёрлись, оборвались. Жил сначала на пустой даче в Сестрорецке, потом, зимою, – в Лахте. Здесь – в снегу, одиночестве, тишине – «Уездное». После «Уездного» – сближение с группой «Заветов», Ремизовым, Пришвиным, Ивановым-Разумником», – вспоминал Е. Замятин в «Автобиографии» (Там же. С. 36). «Уездное» было опубликовано в журнале «Заветы» (1913. № 5). Е. Замятин был благодарен судьбе и Петербургскому охранному отделению, которое его нашло после бюрократической путаницы и выслало из Петербурга.

«Уездное» заметили критики, увидев в авторе большой художественный талант скорее сказителя, чем рассказчика, повествующего о глубинах и своеобразии провинциального быта, любопытных характерах, таких как Барыба с его четырёхугольной улыбкой, Евсей, Чеботариха, Урванка, адвокат Семён Семёнович Моргунов, который научил Барыбу быть свидетелем в сложных делах о завещаниях и о собственности. Но в Петербурге Е. Замятин прожил недолго, по настоянию врачей он уехал в Николаев, где работал по кораблестроительному делу. А в свободное время писал повесть «На куличках» (Заветы. 1914. № 3). Но журнал был конфискован, повесть была, по мнению цензуры, клеветнической, редакция и автор, дескать, опозорили русскую армию. И действительно, острый ум сатирика Евгения Замятина ничего хорошего в русской армии не заметил. Поручик Андрей Иваныч Половец задумал поступить в академию, накупил книг на семьдесят рублей, просидел за книгами всё лето, но стоило ему побывать на концерте знаменитого пианиста Гофмана, как возомнил он, что будет пианистом, пригласил учительницу, чтобы музыкой заниматься, но не получилось. «Вышло, что вовсе не музыкой занимался с ней Андрей Иваныч всю зиму. И пошла консерватория прахом», – язвительно отметил автор. «– Что же, так и теперь прокисать Андрею Иванычу субалтерном в Тамбове каком-то?.. Главное – всё сначала начать… Так вот и попал Андрей Иваныч служить на край света, к чертям на кулички» (Там же. С. 173). Автор даёт ряд ярких характеристик военных чинов, с которыми познакомился поручик, особенно выделились среди действующих лиц генерал Азанчеев и капитан Шмит. Капитан докладывает генералу, что «лошадиные кормовые куда-то пропадают», а генеральша, присутствовавшая при докладе, «и ляпнула: «Кормовые? Это вовсе не Мундель, а он, – кивнула на генерала. – Ему на обеды не хватает, проедается очень, – и засмеялась генеральша почти весело» (Там же. С. 189). Капитан Шмит тут же напомнил генералу, что не только кормовые пропадают, но и деньги, которые солдатам шлют из дому, а он – казначей: «Этого я не могу допустить». И это «не могу допустить» просто взбесило генерала, который напомнил капитану, что его жена «будет по рукам ходить, как и прочие наши». И капитан Шмит «отвесил генералу резкую, точную, чеканную, как и сам Шмит, оплеуху» (Там же. С. 190). Генерал в ярости пообещал отдать капитана под суд, но дал капитану три дня гауптвахты и тут же написал письмо «голубеньке Марье Владимировне», если она хочет «расплатиться» за своего муженька, «так пожалуйте ко мне завтра в двенадцать часов дня перед завтраком». Маруся прочитала это письмо при поручике, который в ярости хотел убить генерала, ходил вокруг его дома, но у него не было даже пистолета. Так что получилось у поручика так же, как с академией и консерваторией. Полный провал.

Критики с разных сторон осветили творчество Евгения Замятина: то видится «дикая, разнузданная, с её звериным укладом жизни и беспросветной мглой» уездное бытиё, то в этой уездной жизни автор разглядел что-то симпатичное и «голубое». В. Полонский писал: «Симпатия к человеку грязному, пришибленному, даже одичавшему сквозит на его страницах. Добродушная ласковость смягчает острую непривлекательность его персонажей. Материалом он располагает, достойным сатирической плети, распоряжается им иной раз не хуже сатирика, но из-под кисти его вместо сатиры получается чуть-чуть не идиллия. И всё-таки любвеобильное сердце не мешает ему рисовать эту непривлекательность во всей её ужасающей наготе, безжалостно правдиво, не смягчая ни одного острого угла, не делая даже попыток хоть сколько-нибудь приукрасить, схорошить созданные им образы уездных дикарей и дикарок» (Летопись. Пг., № 3. С. 263). Андрей Иваныч Половец выделяется среди гарнизонных офицеров каким-то небывалым в этой среде лиризмом. «Много ли человеку надо? – писал Замятин в главе «Голубое» в повести «На куличках». – Проглянуло солнце, сгинул туман проклятый – и уж мил Андрею Иванычу весь мир. Рота стоит и команды ждёт, а он загляделся: шевельнуться страшно, чтобы не рухнули хрустальные голубые палаты» (Там же, 181). Долго следит Андрей Иваныч за осенней паутиной. Чудесная деталь в изображении характера поручика! «Лиризм Замятина особый, – писал А. Воронский. – Женственный. Он всегда в мелочах, в еле уловимом: какая-нибудь осенняя паутинка – богородицына пряжа, и тут же слова Маруси: «Об одной, самой последней секундочке жизни, тонкой – как паутинка. Самая последняя, вот оборвётся сейчас, и всё будет тихо…» – или – незначительный намёк «о дремлющей на снежном поле дереве-птице, синем вечере». Так всюду у Замятина и в позднейшем. Об его лиризме можно сказать словами автора: не значащий, не особенный, но запоминается. Может быть, от этого у Замятина так хорошо, интимно и нежно удаются женские типы: они у него все особенные, не похожие друг на друга, и в лучших, любимых из них автором трепещет это маленькое, солнечное, дорогое, памятное, что едва улавливается ухом, но ощущается всем существом» (Евгений Замятин // В сб.: Литературные типы. М.: Круг, 1927. С. 20).

Почти два года, с марта 1916 года по сентябрь 1917 года, Е. Замятин пробыл в командировке в Великобритании и постигал сложности кораблестроения, делая наброски будущей повести «Островитяне» (Скифы. Сб. 2, Пг., 1918). Вернувшись в Россию, Е. Замятин продолжал дружить всё с той же литературной группой под руководством Р. Иванова-Разумника. «Весёлая и жуткая зима 17–18 года, – писал в автобиографии Е. Замятин, – когда всё сдвинулось, поплыло куда-то в неизвестность. Корабли-дома, выстрелы, обыски, ночные дежурства, домовые клубы. Позже – бестрамвайные улицы, длинные вереницы детей с мешками, десятки вёрст в день, буржуйка, селёдки, смолотый на кофейной мельнице овёс. И рядом с овсом – всяческие всемирные затеи: издать всех классиков всех времён и всех народов, объединить всех деятелей всех искусств, дать на театре всю историю всего мира. Тут уж было не до чертежей – практическая техника засохла и отломилась от меня, как жёлтый лист (от техники осталось только преподавание в Политехническом институте). И одновременно: чтение курса новейшей русской литературы в Педагогическом имени Герцена (1920–1921), курс техники художественной прозы в Совете Дома искусств, работа в редакционной коллегии «Всемирной литературы», в Правлении Всероссийского союза писателей, в Комитете Дома литераторов, в Совете Дома искусств, в Секции Исторических картин ПТО, в издательстве Гржебина, «Алконост», «Петрополис», «Мысль», редактирование журналов «Дом Искусств», «Современный Запад», «Русский Современник». Писал в эти годы сравнительно мало; из крупных вещей – роман «Мы»…» (Там же. С. 37).

Евгений Замятин встал в ряды тех, с кем дружил до революции. Он полемизирует и дружит с Ивановым-Разумником, Блоком, поддерживает знаменитую статью Ремизова «Слово о погибели русской земли», но всех их, эсеров, левых эсеров, беспартийных, сплачивают «Несвоевременные мысли» Максима Горького, публиковавшиеся в газете «Новая жизнь» до лета 1918 года. У М. Горького возникло несколько объединяющих проектов, в которых участвует и Е. Замятин, а вместе с ним такие разные писатели и учёные, как Мережковский, Батюшков, Браун, Иванов-Разумник, Левинсон, Тихонов, Гизетти, Ольденбург, Блок, Куприн, Муйжель, Гумилёв, Чуковский, Волынский; спорили, размышляли об одном деле – обсуждали кризис гуманизма. Если в 1907 году М. Горький не принимал Блока, то в эти лихие годы он был в него просто влюблён. И так не раз бывало с М. Горьким, отмечает Е. Замятин одну из характернейших сторон жизни Горького.

Сразу после Октябрьской революции нарком просвещения А. Луначарский заявил, что новая власть не требует от художников «никаких присяг, никаких заявлений в преданности и повиновении»: «Вы – свободные граждане, свободные художники, и никто не посягает на эту вашу свободу» (Советский театр 1917–1921: Сб. матлов и док-тов. Л., 1968. С. 37). Но лишь некоторые художники этому поверили. Один из журналистов и художников Фома Райлян высказал свою точку зрения в статье «Тоска-печаль. Слёзы у алтарей искусства»: «Демократизация искусства! Страшная боль щемит сердце, хочется в слезах, в рыданиях излить великое горе! До сих пор все мы, всё культурное человечество, цели страданий на белом свете. Цели всех жертв на земле одной и единою для всех целей – служением единому и неизменному идеалу – Красоте… И вдруг налетает смерч и всё то, что составляло нашу жизнь, что считалось нашей культурой… всё это рушится и под нами и среди нас гремит Вельзевулова колесница!.. Теперь заговорили о создании пролетарского искусства… Боже мой, полное безумие!.. Демократизация искусства, пролетаризация искусства? Не ведают люди, что творят» (Новая петроградская газета. 1917. 7 декабря).

Прошло совсем немного времени, и чудовищный голод и холод обрушились на Москву и Петроград. Но культурная жизнь продолжалась, выходили новые журналы, «Спартак», «Красный дьявол», «Бинокль», возникали новые «Кафе поэтов», продолжал работать «Бубновый валет», встречались художники, поэты, артисты. «Мы с благодарностью можем назвать десятки больших имён и указать на сотни, может быть, на тысячи скромных тружеников, – вспоминал А. Луначарский, – которые сразу или более или менее скоро, но совершенно искренне пришли на работу обороны и созидания нового, социалистического общества» (Об интеллигенции. М., 1923. С. 44).

В связи со спорами, которые бурно велись в обществе, о творческой свободе прежде всего высказался Евгений Замятин в коротенькой статье «Завтра» 1919–1920 гг.: «Мир жив только еретиками: еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой. Наш символ веры – ересь: завтра – непременно ересь для сегодня, обращённого в соляной столб, для вчера, рассыпавшегося в пыль… Возвращается дикое средневековье, стремительно падает ценность человеческой жизни, катится новая волна еврейских погромов. Нельзя больше молчать. Время крикнуть: человек человеку – брат!» (Избр. произведения. Т. 2. С. 407–408).

Статьи «Я боюсь», «О синтетизме», «Новая русская проза», опубликованные в 1921–1923 годах в различных журналах, подводят итоги развития русской литературы в начале революции. Евгений Замятин ужаснулся, цитируя декрет председателя Комиссии по народному просвещению мессидора Пэйана 1794 года, приведший к тому, что процветают лишь «юркие» авторы, которые «знают, когда надеть красный колпак и когда скинуть», «когда петь сретение царя и когда молот и серп – мы их преподносим народу как литературу, достойную революции… И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдёт в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат… Наиюрчайшими оказались футуристы…» (Там же. С. 349).

Евгений Замятин вспоминает, как в одну из первых встреч с Горьким поделился с ним замыслом о новом романе: «Однажды утром, сидя в заставленном книжными полками кабинете Горького, я рассказывал ему о возникшей у меня в те дни идее фантастического романа. Место действия – стратоплан, совершающий междупланетное путешествие. Недалеко от цели путешествия – катастрофа, междупланетный корабль начинает стремительно падать. Но падать предстоит полтора года! Сначала мои герои – разумеется, в панике, но как они будут вести себя потом? «А хотите, я вам скажу как? – Горький хитро пошевелил усами. – Через неделю они начнут очень спокойно бриться, сочинять книги и вообще действовать так, как будто им жить по крайней мере ещё лет 20. И, ей-богу, так и надо. Надо поверить, что мы не разобьёмся, иначе – наше дело пропащее».

И он поверил» (Там же, т. 2. С. 288).

Е. Замятин, конечно, говорил о фантастическом романе «Мы», коренным образом переделанном в замысле. Фантастика осталась, а проблемы, замысел, сюжет и композиция решительно изменились. Главы из романа «Мы» Е. Замятин читал на литературных вечерах Всероссийского союза писателей, в кругу литературоведов при Государственном институте истории искусств, давал рукопись романа своим коллегам и друзьям. В частности, А. Воронский получил роман из рук Бориса Пильняка и написал статью. Е. Замятин вёл переговоры об издании романа и с издательством З.И. Гржебина, и с «Алконостом», и с издательством «Круг», и с рядом журналов. Он совершенно был уверен, что роман не вызовет препятствий. Но по рукописи романа были написаны несколько рецензий и статей, которые стали как бы непробиваемым щитом на путях к его публикации. А. Воронский в очерке «Евг. Замятин» (Красная новь. 1922. № 6) о романе «Мы» твёрдо заявил, что при всей его художественности и изобразительности роман, как ни затуманивал автор суть содержания, противоречит основополагающим устремлениям пролетарской революции, Нового времени вообще: «Мы» – художественный памфлет о настоящем и вместе с тем попытка прогноза в будущее». Роман прекрасен, завершает свой очерк А. Воронский, но служит «злому делу». Из всего этого напостовцы упрощённо заключили, что роман «Мы» – «памфлет против социализма», «пасквиль на коммунизм и клевета на советский строй».

В журнале «Сибирские огни» Я. Браун опубликовал статью «Взыскующий человек. Творчество Евг. Замятина», в которой смело противопоставил свою идейно-философскую точку зрения идейно-политическим высказываниям А. Воронского: «На разных плоскостях мы стоим. Вы вот пишете – нельзя связанного человека убивать, а я этого не понимаю», – писал А. Воронский в письме Евг. Замятину в 1922 году. Здесь и в других своих сочинениях А. Воронский формулировал своё понимание пролетарского гуманизма. Я. Браун, сопоставляя роман «Мы» с творчеством славянофилов, К.Н. Леонтьева, Ф.М. Достоевского, приходит к выводу, что настоящий художник чаще всего оказывается в «положении еретика»: «Тема романа – наше прошлое, доведённое до абсурда, до логического предела, и опрокинутое в тысячелетнее прошлое. Земля под колпаком «единого государства», единой уравнительной идеи: развитию индивидуальности положен предел, уничтожено «стержневое безвкусие вселенной, заключающееся в «поразительном отсутствии монизма – вода и огонь, горы и пропасти, праведники и грешники». Автор статьи подчёркивает, к каким абсурдам приходит развитие действительности, если в основе её существования – «отрицание человеческой личности и её свободного развития», он «противопоставляет неукротимую идею свободы идее счастья».

На эти две статьи о романе «Мы» откликнулся и Ю. Тынянов в журнале «Русский современник» в статье «Литературное сегодня»: «Фантастика вышла убедительной. Это потому, что не Замятин шёл к ней, а она к нему. Это стиль Замятина толкнул его на фантастику. Принцип его стиля – экономный образ вместо вещи; предмет называется не по своему главному признаку, а по боковому; и от этого бокового признака, от этой точки идет линия, которая обводит предмет, ломая его в линейные квадраты… И такими же квадратами обведена речь героев, не прямая, а боковая речь, речь «по поводу», скупо начерчивающая кристаллы эмоций… Так сам стиль Замятина вёл его к фантастике. И естественно, что фантастика Замятина – ведёт его к сатирической утопии: в утопических «Мы» – все замкнуто, расчислено, взвешено, линейно. Вещи приподняты на строго вычисленную высоту… В утопию влился «роман» – с ревностью, истерикой и героиней… И всё же «Мы» – это удача» (Русский современник. 1924. № 1. С. 297–298).

Математик, строитель Интеграла, или человек будущего под номером Д-503, рассказывает о событиях, которые произойдут через тысячу лет от нынешнего времени. Строитель Интеграла мечтает покорить «неведомые существа, обитающие на иных планетах – быть может, ещё в диком состоянии свободы. Если они не поймут, что мы несём им математически безошибочное счастье, наш долг заставить их быть счастливыми». У каждого получившего «математически безошибочное счастье» свои номера, как и у Д-503, своё Единое Государство, свой Благодетель, они маршем ходят на прогулку, все бытовые обязанности спланированы, в том числе и сексуальные услуги, полученные по разовому таланчику (чтобы охранить интимную близость, закрываются шторы). Наш рассказчик однажды был по приглашению I-330 в Римском Доме, но об этом он непременно должен был доложить в Бюро Хранителей. Словом, люди-номера лишены всяческой свободы, всё для них после ужасной Двухсотлетней войны с её огромными потерями было лимитировано: «В 21 я опустил шторы – и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся О. Протянула мне свой розовый ротик – и розовый билетик. Я оторвал талон и не мог оторваться от розового рта до самого последнего момента – 22.15» (Избранные произведения. Т. 2. С. 15). Но человеческие чувства постоянно пробиваются, разрушая этот искусственно созданный мир.

Е. Замятин, написав роман, сообщил в автобиографии 1922 года, что «Мы» – самая моя шуточная и самая серьёзная вещь», а после критики коммунистов-рапповцев Е. Замятин уже в Париже в 1932 году ещё раз разъяснил содержание романа «Мы»: «Близорукие рецензенты увидели в этой вещи не больше чем политический памфлет. Это, конечно, неверно: этот роман – сигнал об опасности, угрожающей человеку, человечеству от гипертрофированной власти машин и власти государства – все равно какого. Американцы, много лет тому назад писавшие о нью-йоркском издании, без основания увидели в этом зеркале и свой фордизм. Очень любопытно, что в своем последнем романе известный английский беллетрист Хаксли развивает почти те же самые идеи и сюжетные положения, которые даны в «Мы». Совпадение, конечно, оказалось случайным. Но такое совпадение свидетельствует, что идеи – кругом нас, в том предгрозовом воздухе, которым мы дышим» (Цит. по: Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 540).

Роман «Мы» был опубликован на английском языке в Нью-Йорке в 1924 году. Потом на чешском языке в 1927 году, на французском в 1929 году, на русском языке в сокращённом виде опубликован в пражском журнале «Воля России» в 1927 году.

С 1918 по 1923 год Е. Замятин опубликовал несколько острых рассказов, таких, как «Землемер», «Мамай», «Пещера», «Рассказ о самом главном», но все они были опубликованы в частных изданиях («Дом искусств», «Записки мечтателей», «Русский современник» и др.). В советские издания Е. Замятин свои вещи и не предлагал, заранее знал, что будет отвергнут. Писатель переключился на драматургию, написал несколько пьес: «Огни св. Доминика», «Блоха», «Аттила», но поставили только «Блоху» (по «Левше» Н.С. Лескова). «Атиллу» то разрешали к постановке, то запрещали.

Рапповцы долго терпели молчание критики о неугодных советской действительности произведениях, в том числе и о романе «Мы». 26 августа 1929 года Б. Волин написал в «Литературной газете» статью «Недопустимые явления». К «недопустимым явлениям» он относит Булгакова, Зощенко, Пильняка, но особо недопустимое явление – это роман «Мы». Затем в «Красной газете» появилась статья рапповца М. Чумандрина под заглавием «Итак. Что же такое Союз писателей?». А уж после этого действительно началась пролетарская травля Б. Пильняка и Е. Замятина. Публикация за рубежом – это вредительство. Е. Замятин пишет объяснительные записки в «Литературную газету», в Союз писателей. Ленинградское отделение Союза писателей выносит постановление признать «безусловной политической ошибкой» издание романа «Мы». На собрании ленинградских писателей было высказано требование «не допустить посягательства цензуры на священное право творца высказывать свои мысли… Цензура не имеет права затыкать рот творцу» (Красная газета. 1929. 23 сентября. Веч. вып.).

В письме в редакцию «Литературной газеты» Е. Замятин подробно изложил творческую историю романа «Мы», отвергнув все клеветнические обвинения рапповцев и о выходе в знак протеста из членов Всероссийского союза писателей (Литературная газета. 1929. 7 октября). Но травля со стороны рапповцев продолжалась. Юрий Либединский выступил с докладом на пленуме РАППа, в котором сообщил, что «наше нападение на Замятина – это только начало разоблачительной кампании, только первые шаги её» (Звезда. 1930. № 1. С. 179–180). Но не успели. Возвращение А.М. Горького и его переговоры с правительством дали удовлетворительные результаты. Е. Замятин в очерке «Горький» вспоминает эти лихие годы борьбы: «Советская литература попала под команду – иного выражения нельзя подобрать – организации «пролетарских писателей» (на языке советского кода РАПП). Их главным талантом был партийный билет и чисто военная решительность. Эти энергичные молодые люди взяли на себя задачу немедленного «перевоспитания» всех прочих писателей. Ничего хорошего из этого, разумеется, не получилось. Одни из «воспитуемых» замолчали, в произведениях других стала слышна явная фальшь, резавшая даже невзыскательное ухо. Плодились цензурные анекдоты; среди «попутчиков» росло недовольство.

При встречах мне не раз приходилось говорить об этом с Горьким. Он молча курил, грыз усы. Потом останавливал меня: «Подождите. Эту историю я должен для себя записать».

Смысл этих «записей» стал для меня ясен только гораздо позже, в 32-м году. В апреле этого года, неожиданно для всех, произошел подлинный литературный переворот: правительственным декретом деятельность РАППа была признана «препятствующей развитию советской литературы», организация эта была распущена. Это не было неожиданностью только для Горького: я совершенно уверен, что этот акт был подготовлен именно им, и он действовал как очень искусный дипломат… Там же поблизости жил на даче и Сталин, который всё чаще стал заезжать к «соседу» Горькому… Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что исправление многих «перегибов» в политике советского правительства и постепенное смягчение режима диктатуры – было результатом этих дружеских бесед. Эта роль Горького будет оценена только когда-нибудь впоследствии» (Замятин Е. Избранные произведения: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 293–294).


А.М. Горький, в ответ на просьбу Е. Замятина отпустить его с женой за границу, попросил его написать письмо И. Сталину. В июне 1931 года Е. Замятин писал:

«Уважаемый Иосиф Виссарионович, приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня, как для писателя, именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году всё усиливающейся травли… Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал – и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию… я не хочу скрывать, что основной причиной моей просьбы о разрешении мне вместе с женой выехать за границу – является без выходное положение как писателя здесь, смертный приговор, вынесенный мне как писателю здесь…» (Там же. Т. 2. С. 404–405, 408–409).

Хлопотал о паспорте для Замятиных А.М. Горький. Расстались они осенью 1931 года с просьбой увидеться в Италии, но не получилось. С февраля 1932 года Замятины жили в Париже, сохраняя советское гражданство и оказывая помощь друзьям Анне Ахматовой и Михаилу Булгакову, оставшимся в Советской России.

Е. Замятин задумал исторический роман «Бич божий» о вожде гуннов Аттиле, но вышла лишь первая часть в Париже, уже после смерти автора в 1938 году. Писал свои воспоминания о Л. Андрееве, Андрее Белом, А. Блоке, Максиме Горьком, Ф. Сологубе, Б. Кустодиеве. Книга его критических статей и воспоминаний была собрана и издана вдовой Людмилой Николаевной в Нью-Йорке в 1955 году под названием «Лица».

Скончался Евгений Иванович Замятин 10 марта 1937 года в Париже.


Замятин Е.И. Избранные произведения: В 2 т. М., 1990.

Замятин Е. Сочинения. М., 1988.

Павел Николаевич Васильев
25 декабря (12 декабря) 1910 – 16 июля 1937

Трагическая судьба поэта началась в семье преподавателя математики Омского педагогического института Николая Васильева и сибирской казачки Глафиры Матвеевны, дочери павлоградского купца. Обычная школа в Павлограде, тянуло к литературе, влюбился в творчество Сергея Есенина, сам писал стихи, несколько месяцев проучился во Владивостокском университете, а потом скитался по всей Сибири. Одно время работал в рыболовецкой артели во Владивостоке, а в 1929 году приехал в Москву и поступил в Высший литературно-художественный институт имени Брюсова. И писал о своей непредсказуемой жизни в очерках. Вскоре вышли книги Павла Васильева «В золотой разведке»: Очерки. М., 1930 и «Люди в тайге»: Очерки. 1931. Но он был просто переполнен трагическими стихами о жизни казачества, он писал «Песню о гибели казачьего войска», читал её отдельные главы на дружеских вечерах, яростно спорил с теми, кто столь же яростно утверждал, что казачество – это охранники императорской фамилии, это «держиморды», в новой России нет им места, они никогда сюда не вернутся. В конце 20-х – начале 30-х годов в русской литературе, казалось бы, полновластно господствовали рапповцы со своими узкими партийными взглядами, многие талантливые поэты и прозаики были объявлены врагами народа, подпевалами кулаков и других враждебных элементов. Но Павла Васильева трудно было переубедить. Роман «Тихий Дон» М. Шолохова всё явственнее входил в жизнь современного общества, многие казаки возвращались к своим родным куреням, находились люди, которые поддерживали молодого и яростного по своему темпераменту Павла Васильева. Многие его слушатели ещё помнили поэтические вечера, где скрещивались судьбы поэтов из различных группировок, публично сталкивались различные и прямо противоположные точки зрения, и слушатели задавали вопросы, порой ядовитые и обидные, а поэты отвечали под шум и аплодисменты собравшихся. Это был дух свободного обмена мнениями поэта и аудитории. Эта свобода общения была востребована и Павлом Васильевым. В своих воспоминаниях Варлам Шаламов запомнил одну встречу с Павлом Васильевым в 1933 году: «Вот и Васильев, в квартире, где я его увидел, не читал стихов своих. Зато много читал Клюева, своего учителя, начав с «Песни о кольце». – Вот мой учитель!

Запомнилась цитата из Клюева, приведенная тогда Васильевым:

Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в «Поморских ответах».

И слова: «Подтекст этих стихов пропал для нас. Клюев – поэт сложный, серьёзный. Балагана в нём нет. «Поморские ответы» – это катехизис русского сектантства, знаменитое исповедание веры Андрея Денисова. Истоки хозяйственной разрухи были именно в сопротивлении всяким новшествам, исходящим из Москвы. Да и печатают «Поморские ответы» со строчной, не заглавной буквы».

Васильев был прав в своём суждении о Клюеве… Клюев был великий знаток, великий искатель талантов… Клюев ввёл последовательно в русскую поэзию: Есенина, Клычкова, Васильева, Прокофьева…

В Васильеве поражало одно обстоятельство. Это был высокий хрупкий человек с матово-жёлтой кожей, с тонкими, длинными музыкальными пальцами, ясными голубыми глазами.

Во внешнем обличье не было ничего от сибирского хлебороба, от потомственного плугаря. Гибкая фигура очень хорошо одетого человека, радующегося своей новой одежде, своему новому имени – Гронский уже начал печатать Васильева везде, и любая слава казалась доступной Павлу Васильеву. Слава Есенина. Слава Клюева. Скандалист или апостол – род славы ещё не был определен. Синие глаза Васильева, тонкие ресницы были неправдоподобно красивы, цепкие пальцы неправдоподобно длинны» (Шаламов В. Воспоминания. М., 2003. С. 280–283).

Чтение Павлом Васильевым в дружеских кружках «Песни о гибели казачьего войска», особенно плач матери о гибели казачьего войска, пробудило живой интерес к поэме, но нашлись и слушатели, которые тут же донесли, что существует поэма, в которой выражено откровенное сочувствие гибнущему войску, несомненно, как признавались доносчики, войску белогвардейскому.

В это время возникло дело «Сибирской бригады», арестовали Леонида Мартынова, Сергея Маркова, Евгения Забелина, Николая Анова и Льва Черноморцева. Их обвинили в создании нелегальной контрреволюционной группы, в распространении фашистских идей, в национализме и антисемитизме, в создании независимой белой Сибири. 4 марта 1932 года был арестован в Москве и Павел Васильев. Четверо обвиняемых получили по три года ссылки, а Васильев и Черноморцев были освобождены.

Ещё до ареста, весной 1931 года, Павел Васильев был принят в доме Сергея Клычкова, читал свои стихи. Прямой, честный, талантливый, он стал другом Клычкова и его семьи. Варвара Горбачёва, жена Клычкова, в своём дневнике записала об одном вечере: «В ноябре Павел должен был выступить в товариществе писателей. Три раза забегал он за Клычковым. Клычков вначале не хотел идти. Пошел всё же… по дороге зашёл за Городецким, попал в сладостный плен Найи и Нимфы и… выпил. На вечер вошел пьяный, большой, властный, размашистый, отличный от литературной мелюзги… и, унижая себя, заговорил, что период так называемой новокрестьянской поэзии закончен, период романтический, что наступает с приходом Павла новый период – героический. Он не причислял Павла к поэтам «старой России», но говорил, что Павел растёт из старого, видит далеко с высоты вперёд, что Павел – юноша с серебряной трубой, возвещающий со стены приход будущего.

В общем, был гимн молодости…» (Записи разных лет // Новый мир. 1989. № 9. С. 212).

Как свидетельствуют исследователи и биографы, Павел Васильев стал частым гостем Ивана Михайловича Гронского, главного редактора газеты «Известия» и журнала «Новый мир», расстался со своей прежней женой и женился на Елене Вяловой, родной сестре Ивана Михайловича, который тут же оказал покровительство талантливому поэту.

В это время Павел Васильев работал над эпической поэмой «Времена года», читал Клычкову одну из частей поэмы – «Лето», задумана была ещё одна часть – «Август». Но всё это начатое откладывает, он примеривается к чему-то вроде Илиады, мечтает написать эпическую поэму «Соляной бунт», с национальной темой и острыми конфликтными историями, с крупными характерами, с отважными героями и самодурами, с обрядами и привычками – о родном казачестве, о взаимодействии казаков и казахов. Гуманизм Гришки Босого столкнулся с приказом самодура атамана, который приказал рубить девку, но герой не послушал приказа атамана, который хлестнул его плетью, а Гришка Босой тут же срубил ему голову, за что был осуждён и повешен. И сколько таких и подобных конфликтов содержалось в поэме «Соляной бунт»!

Творческий срок у Павла Васильева был короткий, чуть более шести лет, но на его судьбу выпало множество событий. За шесть лет Павел Васильев написал десять поэм: «Соляной бунт», «Лето», «Август», «Одна ночь», «Синицын и Ко», «Дорога», «Кулаки», «Автобиографические главы», «Принц Фома», «Христолюбовские ситцы». И сколько ещё стихотворений просто оставлено где-то в сумках, чемоданах, в ресторанах и забыто навсегда! А приключений здравых и вздорных – хоть отбавляй. Павел Васильев был человек свободный, несдержанный, честный и чистый, не любил литературную братию мелких поэтов, завистников, доносчиков. Судьба толкала его на поступки, о которых он потом сожалел. О Павле Васильеве ходили невероятные слухи и легенды. Слышал их и Николай Клюев, который в те годы, в целях воспитания юного Анатолия Яр-Кравченко, писал ему поучительные письма. 14 февраля 1933 года он писал А. Яр-Кравченко, который не раз говорил, «что нужно всё испытать»: «Павел Васильев объявился, – шубу на хорях снёс обратно в комиссионку, пьёт до опухоли, ходит звероподобным – на волосок от ночлежки и воровской «фомки» (так называется инструмент для взлома). Одним словом, настоящий Пушкин, только такой, каким его понимает каторжная камера, дебри ночлежек и ночных трущоб. Спрашивал: «Где Толька Кравченко? Я его хочу познакомить «с одной» из «Нового мира». Я собрал кое-что про эту «одну». Оказывается, она дочь инвалида из ларька с квасом и пивом – изъеденного всеми проказами существа, была замужем за наборщиком объявлений, но обокрала его – костюм, велосипед, полевой бинокль, керосинку и все бельё – теперь марьяжит с Васильевым, с которым видела тебя в «Новом мире». Одним словом, лилия с полей Саронских… Клычков тоже видел тебя с Васильевым в «Новом мире» – говорил, что после вашего ухода долго смеялись, что Пашка таскает за собой ходячую американскую рекламу. Так, вероятно, было нелепо, пришей кобыле хвост, видеть вас парой! Как водится, Пашка спарил Клычкова с «лилией», и получилась панорама: Клычков заболел – очень серьёзно твёрдым шанкром. Приходил ко мне и, не стесняясь Виктора, чужого человека, умолял помочь, обвинял Пашку, что он спарил его с больной, с умыслом довести до пули, предварительно издеваясь над его, Клычкова, семейным счастьем и напирая на поэтическую свободу (мол, мама запугает). И Клычков не выдержал и доказал свою свободу и независимость от мамы… Учись разбираться в людях, не ходи за ними по первому зову…» (Клюев Н. Словесное древо. СПб., 2003. С. 288).

Н. Клюев нарисовал мрачную картину из литературной жизни с одной целью – оберечь молодого художника от всех её трагических сторон, сберечь его юную душу от всяческих жизненных соблазнов.

После первого ареста и освобождения с помощью Гронского и Молотова Павел Васильев 3 апреля 1933 года устроил в журнале «Новый мир» литературный вечер и выступил с речью, в которой пообещал исправиться: «Внутри нашей страны классовая борьба приняла обострённый характер. Не выступать в такой момент за революцию – значит идти против нее. Тогда надо идти в подвал к Клюеву, к его лампадкам и обрастать там вместе с ним мхом. Я в подвал к Клюеву не пойду, я пойду с революцией» (Литературная газета. 1933. 5 апреля). Но этим дело не закончилось. П. Васильев взял некоторые литературные работы Н. Клюева без его разрешения, прочитал их и передал И. Гронскому, который тут же передал их Генриху Ягоде, после чего последовал арест Н. Клюева. Естественно, П. Васильев вовсе не предполагал, что Гронский, верный служака партии, тут же передаст их в органы НКВД. Н. Клюев узнал о тех, кто был виновником его ареста, и среди них П. Васильев: «виноват он передо мной чёрной виной», – писал Н. Клюев В.Н. Горбачёвой 25 октября 1935 года из Томска. А до этого обвинения Н. Клюев, поверив слухам, раздражённо писал А. Яр-Кравченко 11 мая 1933 года: «…ты жадно смотрел на Васильева, на его поганое дорогое пальто и костюмы – обольщался им, но это пустая гремящая бочка лопнула при первом ударе. Случилось это так: Оргкомитет во главе с Гронским заявили, что книги Васильева – сплошной плагиат – по Клюеву и Есенину, – нашли множество подложных мест, мою Гусыню в его поэме и т. д., и т. д. Немедленно вышел приказ рассыпать печатный набор книг Васильева, прекратить платежи и договоры объявить несостоятельными, выгнать его из квартиры и т. д. Васильев скрылся из Москвы. Все его приятели лают его, как могут, а те дома, где он был, оправдываются тем, что они и не слыхали и незнакомы с Васильевым и т. п., и т. п.

Вот тебе, дитятко, памятка, к чему приводит легкий путь авантюры без труда и чистого сердца! Замутится разум у художника, и неминуемо отразится это на искусстве» (Клюев Н. Словесное древо. С. 293).

Скандалы, пьянки, драки, в которые вмешивался Павел Васильев, вызывали у добропорядочной публики протесты, заявления, обсуждения и осуждения. 14 июня 1934 года А.М. Горький, которому докладывали об этих скандалах, естественно в преувеличенных размерах, ведь готовился Первый всесоюзный съезд советских писателей, написал для «Правды» резкую статью «О литературных забавах», в которой уделил место и «забавам» Павла Васильева: «Те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие, по существу своему, равнодушно взирают на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа». Ясно, что А.М. Горький вмешался в литературную жизнь по праву старого писателя, прошедшего через томительные успехи молодого таланта, тем более писатели занимались подготовкой съезда писателей. Павел Васильев тут же ответил А.М. Горькому: «Имея значительные идеологические срывы в своих произведениях, я никогда не являлся и не буду являться врагом советской власти.

Это – независимо от мнений «поклонников» моего таланта и его врагов.

Это – я не раз докажу на деле» (Там же). В этом же номере газеты Горький ответил П. Васильеву: «О поведении Вашем говорили так громко, писали мне так часто, что я должен был упомянуть и Вас… Мой долг старого литератора, всецело преданного великому делу пролетариата, – охранять литературу Советов от засорения фокусников слова, хулиганами, халтурщиками и вообще паразитами. Это – не очень лёгкая и очень неприятная работа. Особенно неприятна она тем, что как только дружески скажешь о чём-либо неласковое или резкое слово – и тотчас же на этого человека со всех сторон начинают орать люди, которые ничем не лучше, а часто – хуже» (Литературная газета. 1934. 12 июля).

После съезда советских писателей, на котором был принят Устав и повозглашены различные декларации, Павел Васильев в начале 1935 года был исключён из Союза писателей. Но этим не удалось сдержать темперамент поэта, написавшего отличное стихотворение, посвящённое Наталье Кончаловской, которое, как утверждают биографы и исследователи, знала вся Москва. Малозначимый поэт Алтаузен на литературном вечере оскорбил Наталью Кончаловскую, за что тут же получил пощёчину от Павла Васильева. 21 мая 1935 года в «Правде» появилось коллективное письмо писателей: «В течение последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков были связаны с именем поэта Павла Васильева…

Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов. Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошёл расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма…

Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдёт безнаказанным». Письмо подписали А. Безыменский, Д. Алтаузен, М. Голодный, М. Светлов и др.

В августе 1935 года П. Васильева арестовали, судили и отправили в Электросталь, потом в Рязанскую колонию, в которой он при попустительстве начальства написал «самые жизнерадостные, плещущие искристым юмором поэмы «Женихи» и «Принц Фома» (Куняев С. Жертвенная чаша. М., 2007. С. 254).

В марте 1936 года, после хлопот весьма влиятельного И.М. Гронского, Павла Васильева освободили, и вскоре после этого «Кулаки» и «Принц Фома» были опубликованы в журнале «Новый мир» № 7 и 8. А литературные журналисты словно этого ждали и разразились разносной критикой. Осип Брик в статье «Что вы этим хотели сказать?» писал: «…возмущает общий тон поэмы – то истинно любовное, снабжённое же мягкой иронией отношение П. Васильева к «Принцу Фоме». Кулак-бандит, активный враг советской власти, выглядит в поэме безвредным, потешным. Почти трогательным субъектом.

Спрашивается, на чьё сочувствие или, по крайней мере – незлобие, кроме собственного, рассчитывает автор, сообщая историю «мятежного Фомы», и редакция «Нового мира», с готовностью напечатавшая слабую, политически вредную поэму?» (Литературный Ленинград. 1936. 23 сентября). Н. Коварский в статье «Стиль «гаргантюа» резко осуждает направление П. Васильева. А. Тарасенков в статье «Мнимый талант» обвиняет поэта в лживом и грубом направлении, в бездарности поэм (Литературная газета. 1936. 15 октября).

22 декабря 1936 года Н. Клюев, прочитав критические статьи о П. Васильеве, писал В.Н. Горбачёвой: «Объявился ли Васильев или пишет из тюрьмы? Что Литгазеты назвали его бездарным – это ничего не доказывает. Поэт такой яркости, обладатель чудесных арсеналов с кладенцами, может оказаться бездарным совершенно по другим причинам (так сказал один мудрый китаец). Мне очень бы хотелось прочесть бездарные стихи Павла. Хотя он и много потрудился, чтобы я умолк навсегда. Передайте ему, что я написал четыре поэмы. В одной из них воспет и он, не как негодяй, Иуда и убийца, а как хризопраз самоцветный!» (Словесное древо. С. 385–386). Н. Клюев считал Павла Васильева своим учеником, как Есенина и Клычкова. Может быть, он превеличивал своё учительство, это слишком яркие поэты, идущие прежде всего своим путём, но то, что он был одним из первых крестьянских поэтов, никто не отрицает.

В сложной политической обстановке 30-х годов Павел Васильев иной раз попадал в противоречивое положение, которое серьёзно отразилось на его собственной судьбе. На вечере Павла Васильева некоторые выступавшие требовали, чтобы он отошёл от Клюева и Клычкова, а главный редактор И.М. Гронский заявил, что эти поэты «не друзья, а враги народа или отошедшие в сторону наблюдатели» (Новый мир. 1934. № 6. С. 221). Павел Васильев в заключительном слове на вечере сказал: «У нас с Сергеем в последнее время был разговор, что нужно решительно выбирать – за или против. Я считаю, что у Клычкова только два пути: или к Клюеву, или в революцию. Сейчас Сергей выглядит бледным потому, что он боится, что его не поймут, его побьют и т. д. Но, к сожалению, должен сказать, что я желаю такого избиения камнями. Клычков в любом месте развернёт свою пространную, путаную философию, он поражается тому, что на него смотрят, как на чертополох. Но ты, Сергей, сам помогал этому. Я глубоко уверен, что у тебя было много примеров, где ты мог высказаться со всей определённостью за революцию. Клычков должен сказать, что он на самом деле служил, по существу, делу контрреволюции, потому что для художника молчать и не выступать с революцией – значит выступать против революции». Сидевший в зале Клычков бросил фразу: «Это политиканство» (Там же. С. 225).

Но это не спасло Павла Васильева от многочисленных доносов ратоборцев за пролетарскую культуру и критиков. Особенно после ареста Н. Клюева. И если уж у самого Павла Васильева возникли такие бездоказательные обвининения против своего друга, то что уж говорить о враждебно настроенных к русской поэзии критиках и читателях.

В феврале 1937 года поэт Павел Васильев вновь был арестован за то, что был исконно русским национальным художником, за его поэмы и стихотворения, а внешним поводом послужил инцидент, когда он, случайно или намеренно, сбросил портрет Сталина.

16 июля 1937 года поэт был расстрелян по приговору Верховного суда.

«Трагическая судьба Павла Васильева может послужить нам уроком в наши непростые дни, – писал Сергей Куняев в статье «Ему дано восстать и победить», – когда только и слышатся направо и налево обвинения в «русском фашизме», а его поэзия заново прочистит душу, укрепит духовно и придаст дополнительный импульс нелёгким размышлениям о настоящем и будущем великого государства, которое никогда не сожмётся до «необходимых» пределов в угоду отечественным и тамошним «доброжелателям». Может быть, сейчас наступает тот рубеж, когда васильевское слово будет по-настоящему востребовано – вопреки прижизненной и посмертной клевете и всякого рода спекулятивным «интерпретациям». Перечитывая уникальное васильевское наследие, только сейчас открывающееся отечественному читателю в своём полном объёме, вольно или невольно преисполняешься этой надеждой» (Жертвенная чаша. М., 2007. С. 255).


Васильев П. Соляной бунт. М., 1934.

Васильев П. Избранное. М., 1957.

Куняев С. Жертвенная чаша. М., 2007.

Николай Алексеевич Клюев
(10 (22) октября 1884 – 23–25 октября 1937)

Трагическая и противоречивая судьба Николая Клюева, выдающегося поэта и прозаика Серебряного века, как традиционно называют это время историки и литературоведы, началась в крестьянской семье в деревне Коштуги Вытегорского уезда Олонецкой губернии. Отец, Алексей Тимофеевич, служил урядником, потом, как свидетельствуют биографы, сидельцем в казённой винной лавке, продолжал свой род от крестьян-сектантов. Мать, Прасковья Дмитриевна, – грамотная, исполнительница народных песен, «былинщица, песельница», с грустью вспоминал свою мать Н. Клюев в феврале 1914 года в письме В.С. Миролюбову, умерла – «от тоски» и оттого, что «красного дня не видела» (Словесное древо. СПб., 2003. С. 216), она научила сына грамоте, внушила любовь к песне, книге, внушила веру ко «всякой словесной мудрости». Н. Клюев окончил Вытегорскую церковно-приходскую школу, год учился в Петрозаводске в фельдшерской школе. С детства Николай хорошо знал Библию, былины, сказки, песни. Очень рано стал писать стихи, с 1904 года стихи появлялись в печати, в сборниках «Новые поэты», СПб., 1904, «Родная нива», 1905, № 51, «Волны», 1905, вып. 2. Молодой поэт призывал к свободе слова и свободе религиозных убеждений. В Петербург Н. Клюев приехал как маляр-подмастерье и, ремонтируя квартиру Городецких, запел свои стихи в манере русского былинного сказа. Так он познакомился с Сергеем Городецким.

К 1906 году Николай Клюев крепко связал себя с эсерами, социалистами-революционерами. В марте 1906 года в письме «Политическим ссыльным, препровождаемым в г. Каргополь» (Олонецкой губернии) Николай Клюев прямо писал о том, что он, член Крестьянского союза, «делал, что мог, свято веря в счастливый исход», раздал больше 800 прокламаций, полученных от Крестьянского союза, а вот «бороться за решетками – глупость» (Там же. С. 161). В январе 1906 года был арестован и просидел в Вытегорской и Петрозаводской тюрьмах до июля за агитацию крестьян не платить налоги.

Но поражение революции 1905–1907 годов охладило революционный пыл Николая Клюева. И 15 июня 1907 года Н. Клюев в письме Л.Д. Семёнову признаётся, что послал ему 8 писем с 52 стихотворениями, но ответа на них не получил. Не писал ему раньше «не по нежеланию, а по невозможности». Страдает оттого, что редко приходит в деревню Желвачёво, где он сейчас живёт, почта, нет книг, нет журналов «Русское богатство» и «Трудовой путь», в котором опубликованы его стихи.

Не выдержав изоляции от внешнего мира, Николай Клюев в начале октября 1907 года написал письмо Александру Блоку с просьбой прочитать его стихотворения. В деревню случайно попал сборник стихов А. Блока «Нечаянная радость», Клюеву нравятся стихи Блока, он находит в них что-то очень родное и бликое его творческим замыслам: «Читая, чувствуешь, как душа становится вольной, как океан, как волны, как звёзды, как пенный след крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как Страшный Суд» (Там же. С. 164). Получив это письмо, А. Блок 9 октября сообщает матери, что получил «очень трогательное письмо от крестьянина Олонецкой губернии» (Блок А. Собр. соч. Т. 8. С. 215). В письме Клюева есть примечательные фразы: «Я человек малоучёный», он крестьянин, ему так о многом хочется спросить образованного человека, он ждёт его ответа, «доставьте и мне «Нечаянную Радость» (Там же. С. 164). Все эти фразы – от игры в своё происхождение, своего рода маска глубокого и образованного человека, но не университетскими знаниями, а глубиной постижения народного духа, богатством русского языка и народного творчества. С этого началась переписка с А. Блоком, который вскоре прислал в деревню Желвачёво свою «Нечаянную радость» и в ноябре 1907 года письмо, в котором сообщил Н. Клюеву, что не понимает крестьян («Письмо написано, – признаётся Блок в примечании к статье «Литературные итоги 1907 года», – в ответ на мои очень отвлечённые оправдания в духе «кающегося дворянина»). И Н. Клюев отбрасывает свою «малоучёность» и мощно отвечает от имени крестьянства «кающемуся дворянину» в письме А. Блоку в начале ноября 1907 года: «Простите мне мою дерзость, но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. Так много вмещает грудь строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!.. И хочется встать высоко над Миром, выплакать тяготенье тьмы огненно-звёздными слезами и, подъяв кропило очищения, окропить кровавую землю, в славословии и радости дав начало новому дню правды.

Вы, господа, чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, неутолённых сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда всё, что внизу, кажется однородной массой, но крошка искренности, и из массы выступают ясные очертания сынов человеческих, их души, подобные яспису и сардису, их рёбра, готовые для прободения… Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни, есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что «вы» везде, что «вы» «можете», а мы «должны», – вот необоримая стена несближения с нашей стороны…» (Там же. С. 166–167). В. Розанов и Д. Философов язвительно откликнулись на клюевские рассуждения о «несближении» крестьянского и дворянского в литературе. В последующем Н. Клюев признаётся, что не имеет права говорить от имени народа. «Одно только и утешает меня, – писал он Блоку в сентябре 1908 года, – что черпаю я всё из души моей, – всё, о чем я плачу и воздыхаю, и всегда стараюсь руководиться только сердцем, не надеясь на убогий свой разум-обольститель» (Там же. С. 171).

В ноябре 1907 года Николая Клюева призвали в солдаты, но по религиозным убеждениям он отказался брать в руки оружие, последовал арест, в начале 1908 года – Петербургский военный госпиталь, здесь врачи признали, что к военной службе Н. Клюев непригоден.

В это время Н. Клюев познакомился с главным редактором журнала «Трудовой путь» (прежнее название «Журнал для всех») В.С. Миролюбовым, печатал в журнале стихи, а главное – напечатал анонимную статью «В чёрные дни (Из письма крестьянина)», в которой как бы продолжил полемику с Блоком и «образованным обществом», отошедшим от революции. «Сердцем полным тоски и гневной обиды пишу я эти строки. В страшное время борьбы, когда все силы преисподней ополчились против народной правды, когда пущены в ход все средства и способы изощрённой хитрости, вероломства и лютости правителей страны, – наши златоусты, так ещё недавно певшие хвалы священному стягу свободы и коленопреклоненно славившие подвиги мученичества, видя в них залог великой вселенской радости, ныне, сокрушённые видимым торжеством произвола и не находя оправдания своей личной слабости и стадной растерянности, дерзают публично заявлять, что руки их умыты, что они сделали всё, что могли, для дела революции, что народ – фефёла – не зажёгся огнем их учения, остался равнодушным к крёстным жертвам революционной интеллигенции, не пошёл за великим словом «Земля и Воля».

Проклятие вам, глашатаи, – ложные!..» (Там же. С. 103).

В статье Н. Клюев протестует против статьи Энгельгардта и восхищается подвигом Марии Спиридоновой (1884–1941), убившей в 1906 году Г.Н. Луженовского, подавившего крестьянское восстание в Тамбовской области, и получившей вечную каторгу.

Молодой Клюев не только свободолюбивыми стихотворениями, но и как публицист-мыслитель считает себя равным по таланту и Блоку, и «образованному обществу» и резко выражает свои мысли, а то, что он именует себя «крестьянином», так это маска в ожесточённом споре с писателями-дворянами.

И дворянин А. Блок в статье «Литературные итоги 1907 года» признаёт, отвечая Н. Клюеву, что «в то время как мы, в интеллигентских исканиях, не покладаючи рук ежедневно меняем свои мнения и воззрения, а больше болтаем, что ни попало, – в России растёт одно грозное и огромное явление… Явление это – сектантство…» (Там же. Т. 8. С. 215). А. Блок упрощает явление – это приход в литературу выходцев из крестьянского сословия.

Оставаясь в деревне Желвачёво, Николай Клюев продолжал писать стихи, которые появлялись в различных петербургских и московских журналах, по-прежнему писал письма А. Блоку. Наконец в октябре 1911 года состоялось свидание двух известных поэтов, о котором Блок в своём дневнике оставил запись: «Клюев – большое событие в моей осенней жизни» (Там же. Т. 7. С. 70). И на какое-то время Блок попал под обаяние Н. Клюева. В одном из писем он признаётся: «Сестра моя, Христос среди нас. Это Николай Клюев» (А. Блок в воспоминаниях современников. М., 1980. Т. 1. С. 338.

Текст письма процитировал в своих воспоминаниях С. Городецкий, но само письмо А. Блока так и не обнаружено).

Николай Клюев познакомился с Андреем Белым, Сергеем Городецким, Валерием Брюсовым, Анной Ахматовой, Николаем Гумилёвым, со всей литературной элитой Петербурга и Москвы.

Первая книга стихотворений Н. Клюева «Сосен перезвон» вышла в конце 1911 года с предисловием Валерия Брюсова, в 1912 году выходят «Братские песни», в 1913-м – «Лесные были». Было много рецензий о книгах Н. Клюева. В одной из них Н. Гумилёв (Аполлон. 1912. № 1) писал: «Эта зима принесла любителям поэзии неожиданный и драгоценный подарок. Я говорю о книге почти не печатавшегося до сих пор Н. Клюева. В ней мы встречаемся с уже совершенно окрепшим поэтом, продолжателем традиций пушкинского периода. Его стих полнозвучен, ясен и насыщен содержанием… Пафос поэзии Клюева редкий, исключительный – это пафос нашедшего… В стихотворении «Голос из народа» звучит лейтмотив всей книги. На смену изжитой культуре, приведшей нас к тоскливому безбожью и бесцельной злобе, идут люди, которые могут сказать про себя: «Мы – предутренние тучи, зори росные весны…» В творчестве Клюева намечается возможность поистине большого эпоса».

Ни к символизму, ни к акмеизму Н. Клюев не примкнул. На приглашение Н. Гумилёва остаться в Цехе поэтов Н. Клюев сказал: «Рыба ищет где глубже, человек – где лучше».

В Петрограде Н. Клюев познакомился с двадцатилетним С. Есениным. Об этом знакомстве и их отношениях написал С. Городецкий: «Вероятно, у меня он познакомился с Есениным. И впился в него. Другого слова я не нахожу для начала их дружбы. История их отношений с того момента и до последнего посещения Есениным Клюева перед смертью – тема целой книги. Чудесный поэт, хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством, вплотную примыкавшим к былинам и духовным стихам Севера, Клюев, конечно, овладел молодым Есениым, как овладевал каждым из нас в своё время. Он был лучшим выразителем той идеалистической системы, которую несли все мы. Но в то время как для нас эта система была литературным исканием, для него она была крепким мировоззрением, укладом жизни, формой отношения к миру. Будучи сильней всех нас, он крепче всех овладел Есениным. У всех нас после припадков дружбы с Клюевым бывали и приступы ненависти к нему. Приступы ненависти бывали и у Есенина. Помню, как он говорил мне: «Ей-богу, я пырну ножом Клюева!» (С.А. Есенин в воспоминаниях современников. М., 1986. Т. 1. С. 180–181).

Многие очевидцы заметили отношение Клюева к Есенину, переводчик Фидлер, Галина Бениславская, Иван Приблудный утверждали, что они стали на первых порах неразлучными. Процитирую книгу «Сергей Есенин» (ЖЗЛ. М., 1995) отца и сына Куняевых, объясняющих эту близость: «И здесь не обойдём, не объедем то обстоятельство, что любовь у Клюева к Есенину была не только любовью поэта к поэту. Клюев, как и Кузмин с его окружением, как и многие молодые поэты из «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов», был подвержен пороку, весьма распространённому в культурной элите той эпохи: содомскому греху. И естественно, что обаятельный Есенин сразу же стал объектом и его поклонения, и его притязаний» (Куняев Станислав, Куняев Сергей. Сергей Есенин. М., 1995. С. 76–77).

Есенин какое-то время терпел эти ухаживания, а потом порвал с Клюевым, но литературные признания друг друга остались неизменными.

Февральскую и Октябрьскую революции Н. Клюев принимает восторженно в надежде, что свобода даст возможность для развития крестьянского социализма. Н. Клюев вместе с Р. Ивановым-Разумником, А. Ремизовым, Андреем Белым, М. Пришвиным, С. Есениным создают литературную группу «Скифы», начинают издавать альманах «Скифы», мечтают о создании «мужицкого царства».

Н. Клюев вступает в члены РКП(б), пишет прославляющие стихи для революционной России. Заинтересовала Клюева и личность Владимира Ленина, которую он воспринимает восторженно:

Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в «Поморских ответах».
Мужицкая ныне земля,
И церковь – не наймит казённый,
Народный испод шевеля,
Несётся глагол краснозвонный…(С. 377).

Но и в этих стихах слышится тайная мысль Н. Клюева: «О чём же тоскует народ / В напевах татарско-унылых?» А народ сразу почувствовал какие-то изъяны в этих декретах. В «Поморских ответах» вожди раскола твёрдо и чётко ответили на 106 вопросов иеромонаха Неофита. Но уже в самом начале Октябрьской революции её руководители стали подчёркивать пролетарский характер революции. А ведь Россия была многослойна, многие слои её населения оказались пассивными, возникали различные пролетарские организации, в том числе и в области культуры, а на крестьянских землях стали управлять только бедняки. Это чрезвычайно упрощало задачи революции.

Стихотворение «Ленин» было опубликовано в газете «Знамя труда» в 1-м номере за 1918 год. В последующих стихотворениях о Ленине Клюев продолжает воспевать его, прибегая к лестным определениям: «Ленин, лев, лунный лён, лучезарье», «Ленин – Красный Олень» (Там же. С. 399), «Спеваются горы для ленинской славы, / И грохот обвала роится в стихах» (Там же. С. 405), «Ленин – кедрово-таежный май, / Где и солнце, как воин, сурово» (Там же. С. 407). Н. Клюев воспевает не только образ Ленина, но и героев Гражданской войны, несущих свободу: «Красный орел. Товарищу Мехнецову», «Гимн Великой Красной армии», «Красная песня», «Гимн свободе», «Всемирного солнца восход – Великий семнадцатый год / Прославим, товарищи, мы / На черных обломках тюрьмы!» (Там же. С. 429). Мелькают в стихотворениях Николая Клюева имена Ивана III, Ивана IV, Бориса Годунова, Малюты Скуратова, мелькают былинные и сказочные богатыри России, поэт упоминает Библию и библейские сюжеты, обычаи и нравы Севера, всю Русь, раздираемую в чёрном бреду белыми и красными на части, снова возникает бессмертный образ Есенина, и Клюев скажет в одном из стихотворений: «В живых веках / Заколосится наше семя, / и вспомнит нас младое племя / На песнотворческих пирах!» (Там же. С. 499).

Но время было беспощадное, трагическое, столько происходило бессудного, непоследовательного с точки зрения человеческого разума и непонятного для человеческой совести, что первоначальное увлечение революционными переменами у Николая Клюева бесследно исчезло, и снова он думал о родных местах, где он был свободен. Стихотворения о Ленине, написанные в первые революционные годы, изданные в «Песнослове», Клюев собрал в единую книжицу и послал Ленину в Кремль с дарственной надписью: «Ленину от моржовой поморской зари, от ковриги-матери, из русского рая красный словесный гостинец посылаю я – Николай Клюев, а посол – мой сопостник и сомысленник Николай Архипов». Николай Архипов, делегат IX Всероссийского съезда Советов, и передал эту книгу В.И. Ленину (Там же. С. 899). Через два года поэт издал книгу «Ленин», но потом столь же решительно отказался от неё. В поэме «Песнь великой матери» Клюев признался: «Без журавля пусты страницы… / Увы… волшебный журавель / Издох в октябрьскую метель! / Его лодыжкою в запал / Я книжку «Ленин» намарал, / В ней мошкара и жуть болота. / От птичьей желчи и помёта / Слезами отмываюсь я / И не сковать по мне гвоздя, / Чтобы повесить стыд на двери!.. / В художнике, как в лицемере, / Гнездятся тысячи личин, / Но в кедре много ль сердцевин / С несметною пучиной игол? – / Таков и я!..» (Там же. С. 752).

После смерти отца, весной 1918 года, Николай Клюев несколько лет жил в городе Вытегра, у него дома не было, то жил у сестры, то в редакции местной газеты, то скитался по чужим домам, исходил и объездил чуть ли не всю Олонецкую губернию. Квартиру дали только в 1922 году, появились в ней иконы, церковная утварь, которая ясно показывает тяготение хозяина к сектантам-скрытникам и староверам-беспоповцам. Из членов РКП(б) Н. Клюева исключили за религиозность ещё в 1920 году (подробности см.: «Клюев Н. Словесное древо. СПб., 2003. С. 423–426. Исключили как христианина-мистика постановлением губкома РКП). Он по-прежнему ходил в поддёвке, в сапогах, ничем не выделяясь среди вытегорцев.

Н. Клюев всегда принимал участие в театральных представлениях, на митингах выступал со страстными призывами защищать Мать-Революцию, крестьянскую Родину от белого Змея-Чудовища. И постоянно писал, вскоре один за другим вышли сборники его стихотворений «Медный кит» (Пг., 1919), «Львиный хлеб» (М., 1922), «Четвёртый Рим» (Пг., 1922), «Мать Суббота» (Пг., 1922). В это время Н. Клюев всё чаще задумывался над тем, что в литературной среде он одинок. И часто писал об одиночестве, отвергая прежних законодателей литературных мод, таких как Блок и Городецкий, так и новых законодателей пролеткультовских теорий. «Наша интеллигенция, – писал Н. Клюев, – до сих пор не умела говорить по-русски; и любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем «Пепел» Андрея Белого… Я не нашёл более приятных способов выражения Блоку своей приязни, как написав стихи в его блоковской излюбленной форме и чувстве. Стихи эти написаны мною совершенно сознательно по-блоковски, а вовсе не оттого, что я был весь пронизан его стихотворной правдой… И если разные Городецкие с длинным языком, но коротким разумом уверяют публику, что я родился из Блока, то сие явление вытекает от скудного и убогого сердца, которого не посещала любовь, красота и Россия как песня…» (Словесное древо. С. 56–57). Ещё резче Н. Клюев говорит о пролетарских писателях. «Золотая пролеткультовская рота, – писал Н. Клюев в письме С. Есенину 28 января 1922 года из Вытегры, – кормится на подножном корме, на густо унавоженных ассигнациями советских лугах. Это всё вытащенное за хвост из всех петербургских помойных ям смердящее тряпье (обломки урыльников, килечные банки и черепья) повергло меня в отчаяние. Я им спел: «На полях пролеткультовских, тамо седохом и плакахом», вспоминая об ассигновке. Повесили свои арфы на Фонтанке…» (Там же. С. 253).

В том же письме С. Есенину Н. Клюев признаётся, что он «во многом человек конченый»: «Революция, сломав деревню, пожрала и мой избяной рай. Мамушка и отец в могиле, родня с сестрой во главе забрали себе все. Мне досталась запечная Мекка – иконы, старые книги, их благоухание – единственное мое утешение… Всякие Исполкомы и Политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне как писателе, они набиты самым тёмным, звериным людом, опухшим от самогонки… Каждому свой путь. И гибель!..» (Там же. С. 254).

И этот тоскливый тон Н. Клюева пронизывает чуть ли не все последующие письма 1923–1930 годов. И действительно, оказавшись в Москве, он тоскует, что живёт словно «в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льётся рекой, и люди кругом без креста, злые и неоправданные», а вернувшись в Вытегру, оказывается словно в другом мире и тоскует о том, что «что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней – оттого глубокое утро почило на всём – на хомуте, корове, избе и ребёнке». А потом пишет о своих болезнях, операции (пять месяцев пролежал после операции в Ленинграде), пишет С. Клычкову, С. Толстой-Есениной, М. Слонимскому, Э.Ф. Голлербаху, А.П. Чапыгину о своей нужде, о безденежье, предлагает купить у него старинные книги. С. Клычков и А. Чапыгин оказали первую помощь, А. Чапыгин написал о нищете Н. Клюева А.М. Горькому. И Н. Клюев написал несколько писем А.М. Горькому. В одном из них, 16 сентября 1928 года, Н. Клюев сообщает, что мечтает «возвратиться к земле в родную избу… нищета, скитание по чужим обедам разрушают меня как художника», напоминает, что последний его сборник пролежал в издательстве «Прибой» два года и вышел в свет в объединённом с «Прибоем» Ленгизе под названием «Изба и поле» в начале апреля 1928 года, в книге его «не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию» (Там же. С. 262–263).

Узнав о смерти С.А. Есенина, Н. Клюев тут же написал поэму «Плач о Сергее Есенине», которая 29 декабря 1926 года была напечатана в «Красной газете» и в следующем году вышла в издательстве Ленгиз со вступительной статьёй П.Н. Медведева. Почти одновременно с этим в первом номере журнала «Звезда» за 1927 год была напечатана поэма «Деревня», после чего за Николаем Клюевым закрепилось прозвище «кулацкий поэт». Не раз Н. Клюев выступал с чтением этих поэм, и каждый раз успешно. А критики, особенно налитпостовцы, продолжали остро критиковать его за идеологические ошибки. Так что предложение Н. Клюева издать его поэму «Погорельщина» не имело успеха. Понимая сложность своего положения, Н. Клюев 20 января 1932 года написал письмо Всероссийскому союзу писателей: «Последним моим стихотворением является поэма под названием «Деревня», помещённая в одном из виднейших журналов нашей республики, прошедшая сквозь чрезвычайно строгий разбор редакции, которая подала повод обвинить меня в реакционной проповеди кулацких настроений. Говорить по этому поводу можно, конечно, без конца, но я признаюсь, что в данном произведении есть хорошо рассчитанная мною как художником туманность и преотдаленность образов, необходимых для порождения в читателе множества сопоставлений и предположений; чистосердечно уверяю, что поэма «Деревня», не гремя победоносною медью, до последней глубины пронизана болью свирелей, рыдающих в русском красном ветре, в извечном вопле к солнцу наших нив и чернолесий.

Свирели и жалкования «Деревни» сгущены мною сознательно и родились из уверенности, что не только сплошное «ура» может убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и признание своих величайших жертв и язв неисчислимых от власти жёлтого дьявола – капитала… Просвещённым и хорошо грамотным людям давно знаком мой облик как художника своих красок и некотором роде туземной живописи. Это не бравое «так точно» царских молодцов, не их формы казарменные, а образы, живущие во мне, заветы Александрии, Корсуня, Киева, Новгорода от внуков Велесовых до Андрея Рублёва, от Даниила Заточника до Посошкова, Фета, Сурикова, Нестерова, Бородина, Есенина. Если средиземные арфы живут в веках, если песни бедной занесённой снегом Норвегии на крыльях полярных чаек разносятся по всему миру, то почему же русский берестяной Сирин должен быть ощипан и казнён за свои многопёстрые колдовские свирели – только лишь потому, что серые, невоспитанным для музыки слухом обмолвятся люди, второпях и опрометчиво утверждая, что товарищ маузер сладкоречивее хоровода муз? Я принимаю и маузер, и пулемёт, если они служат славе Сирина – искусства… Я отдал свои искреннейшие песни революции…» (Сердце Единорога. С. 971–972).

Но отношение к Н. Клюеву, несмотря на эти объяснения, продолжало оставаться противоречивым: на него обращены симпатии со стороны интеллигенции, а большевики продолжали его преследовать как кулацкого поэта. В начале 1930 года крестьянские писатели устроили вечер Н. Клюева, на котором он прочитал «Погорельщину»: сначала критик в зале, чтобы оправдать встречу с «кулацким поэтом», сделал разносный доклад, причём в другой комнате Н. Клюев пил чай, не обращая на доклад внимания; потом он вышел в зал и прочитал поэму «Погорельщина», впервые опубликованную итальянским славистом Этторе Ло Гатто (1890–1983) по рукописи, которую подарил ему Н. Клюев, в Нью-Йорке в 1954 году (в России – журналом «Новый мир». 1987. № 7). «Не снимая поддёвки, – вспоминал Р. Менский, – поэт сел у стола и стал читать «Погорельщину». Зазвучал, окаящий по-олонецки, его былинный сказ. В воображении, как в театре, пошёл вверх занавес, раскрывая перед слушателями народный мир, в его полном убранстве. Начинался этот мир где-то далеко за историческим рубежом. Неустанно развиваясь в себе, он приводил нас к настоящему. В «Погорельщине» в образе Настеньки-пряхи Русь тянет «с кудельной бороды» непрерывную нить народной жизни. Короткие словесные мазки окружают Настеньку нимбом благословенного труда, памятью о народных походах и битвах, сказкой и горестной былью. Ломается прялка под гибельной новью, рвётся нить, умирает Настенька. Сгорает духовный дом народа – «Погорельщина».

Поэма вызвала у слушателей восторг, смятение перед «новью» и тяжёлую тоску по «Настеньке». «Маята как змея «одолела»…» (Николай Клюев глазами современников. СПб., 2005. С. 182–183).

18 мая 1933 года из Москвы Н. Клюев строго предупреждает А. Яр-Кравченко быть осторожнее в своей жизни: «Получил от тебя бандероль с моей поэмой. Конечно, искажённой и обезображенной с первого слова: «Песня о великой матери» – разве ты не знаешь, что песнь, а не песня, это совсем другой смысл и т. д., и т. д. но дело теперь уже не в этом, а в гибели самой поэмы – того, чем я полон как художник последние годы – теперь все замыслы мои погибли – ты убил меня и поэму самым зверским и глупым образом.

Разве ты не понимаешь, кому она в первую очередь нужна и для чего и сколько было средств и способов вырвать её из моих рук? То, что не удалось моим чёрным и открытым врагам – сделано и совершено тобой – моим братом. Сколько было заклинаний и обетов с твоей стороны – ни одной строки не читать и не показывать… Но ты, видимо, оглох и ослеп и лишился разума от своих успехов на всех фронтах! Нет слов передать тебе ужас и тревогу, которыми я схвачен. Я хорошо осведомлён, что никакого издания моих стихов не может быть, что под видом издания нужно заполучить работы моих последних лет, а ты беспокоишься о моей славе! На что она мне нужна! Опомнись! Ни одной строки из моей поэмы больше под машинку! Всё сжечь!.. Приди в себя! Перекрестись! Опомнись! Пока не поздно – ни одной строки ни под каким предлогом никому» (Словесное древо. С. 297–299).

В феврале 1934 года Н.А. Клюев был арестован, произведения, написанные и начатые, были изъяты. Не вдаваясь в подробности, приведу письмо Н. Клюева С. Клычкову от 12 июня 1934 года из Колпашева, места ссылки: «Дорогой мой брат и поэт, ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушай меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озарённую смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Феодора Алексеевича и нашу, такую юную и потому много не знающую. Я сослан в Нарым…» (Там же. С. 313).

В Нарыме и Томске Н. Клюев написал две поэмы: «Кремль» и «Нарым».

Арестован 5 июня 1937 года в Томске и по приговору суда в конце октября того же года расстрелян в Томской тюрьме.

В воспоминаниях современников дан многогранный, глубокий, сложный, противоречивый образ Николая Алексеевича Клюева – от характеристик земляков-вытегорцев до наблюдений А. Блока, С. Есенина, М. Нестерова, И. Эренбурга, В. Шаламова, В. Горбачёвой, А. Яр-Кравченко и И. Гронского.


Клюев Н. Сердце Единорога: Стихотворения и поэмы. СПб., 1999.

Клюев Н. Словесное древо: Проза. СПб., 2003.

Николай Клюев глазами современников. СПб., 2005.

Сергей Антонович Клычков
(24 июня (6 июля) 1889 – 8 октября 1937)

Родился в деревне Дубровки Тверской губернии, мать принесла мальчика в дом сапожника-кустаря Антона Никитича Лешёнкова (так прозвали его в деревне). В деревне и в округе все занимались башмачным делом, недалеко, в Кимрах, был кожевенно-обувной центр, там можно было заключить договор, получить аванс и сырье. Работали сапожники по 15 часов, до позднего вечера, затем мать, Фёкла Алексеевна, уходила в Москву продавать мастерские изделия мужа, ничуть не уступавшие по качеству фабричной обуви.

Для юного Сергея Клычкова настоящими воспитателями были Никита Родионович и Евдокия Михайловна Клычковы, дед и бабушка. С детства бабка Евдокия внушила внуку любовь к лесу, скудным лугам и полям, приучила ценить лесных жителей, понимать сказки, пословицы, песни, русскую народную мудрость. Семья староверов Клычковых хранила древние книги, молитвы, песни, и всё это вобрал в свою душу юный Сергей; вобрал православный гуманизм, который войдёт в его стихи, книги и статьи. Занятые своим ремеслом, мужчины мало времени уделяли сельским работам, на полях работали женщины и дети. И эта работа на полях и лугах тоже была по душе юному Сергею. Особенно он любил сенокос.

Родители, собрав кое-какие средства, построили на окраине Дубровок двухэтажный каменный дом, разбили небольшой сад, в котором была сирень, яблони, шестигранная беседка и дюжина ульев. Здесь, когда Сергей Клычков стал известным писателем, бывали скульптор С. Конёнков, писатель М. Пришвин и многие другие известные люди, ловили рыбу, ходили на охоту.

Цепь неожиданностей, роковых случайностей сопровождала юного Сергея Клычкова: к примеру, отец, почувствовав способности сына, решил дать ему образование в Москве, но сын, впервые попав в Москву, не выдержал экзамены в реальное училище, и отец тут же, на улице, в Александровском саду, сурово и беспощадно наказал Сергея. Это случайно видел известный педагог Иван Иванович Фидлер и предложил Антону Никитичу и Сергею держать экзамены в то реальное училище, в котором он был директором. На следующий день Сергей выдержал экзамены и был зачислен.

За годы учёбы в Москве Сергей познакомился со многими интересными людьми. Пришло время революции 1905 года. Представители различных кругов общества каждый по-своему готовились участвовать в этом бурном движении. В мастерской скульптора С.Т. Конёнкова собиралась прогрессивно настроенная молодежь. Возникла мысль участвовать в баррикадных боях. Руководителем дружины избрали С.Т. Конёнкова, купили браунинги, но революция была жестоко подавлена. С.Т. Конёнков высоко отзывался об участнике дружины С. Клычкове как о боевом пропагандисте передовых идей среди рабочих.

Окончив реальное училище, С. Клычков поступил на филологический факультет Московского университета и неожиданно безответно влюбился. Хотел покончить с собой («от несчастной любви вздумал я было наложить на себя руки», – признавался С. Клычков в «Автобиографии»), но снова нежданная случайность отвлекла его от мрачных мыслей. В это время С. Клычков в узких кругах становится известен как поэт, первые его стихи были напечатаны в 1906 году в журнале «На распутье» («Гимн свободе», «Мужик поднялся», «Вихрь»), публикуются и первые прозаические вещи. Об этом узнал Модест Ильич Чайковский, брат знаменитого музыканта, драматург, автор оперных и балетных либретто, и предложил юному поэту совместную поездку в Италию в 1908 году; побывали и у М. Горького на Капри. В это время С. Клычков никак не может выбрать себе направление в учёбе в Московском университете – поступил на естественный факультет, потом перевёлся на филологический, потом на юридический. В университете познакомился с однокурсниками Борисом Пастернаком, Петром Журовым, который впоследствии писал о нём: «Яркой внешностью и щедрой душевностью Сергей привлекал к себе и чаровал. Он был тогда светел и радостен». А главное, Сергей Клычков понял, что ему надо писать стихи, которые пробовал писать в детстве, в нём так и бушует поэтическое пламя, которое хочется выплеснуть, погасить. Он уехал в Дубровку, часами ходил по лесам и полям, любовался природой, а бабушкины сказки то и дело всплывали в памяти, окрашивая его поэзию русской народной стихией. «Стихи-рифмы в моей душе полощутся, как утки, зазывая с реки диких селезней!» – писал С. Клычков в письме тому же Журову, с которым в это время решились совершить путешествие к Светлояру, куда якобы ушёл на дно древний Китеж.

«Дальше – очень неровная, очень причудливая дорога, о которой в двух словах не расскажешь, – писал в автобиографии Сергей Клычков. – В общем: языком обязан лесной бабке Авдотье, речистой матке Фёкле Алексеевне и нередко мудрому в своих косноязычных построениях отцу моему, Антону Никитичу Лешёнкову (Клычков – фамилия по бабушке), а больше всего нашему полю за околицей и Чертухинскому лесу, в малиннике которого меня мать скинула, спутавши по молодости сроки» (Клычков С. Чертухинский балакирь: Романы. М.: Советский писатель. 1988. С. 6).

О первой книге стихотворений Сергея Клычкова «Песни», которая вышла в 1911 году, сдержанно отозвались В. Брюсов, М. Волошин, Н. Гумилёв, лишь С. Городецкий поддержал юного поэта (Речь. 1911. 24 января). Вторая книга – «Потаённый сад», вышедшая в 1913 году, обратила на себя серьёзное внимание не только известных поэтов, но и критиков, литературоведов, историков. Вячеслав Полонский, рецензируя книги С. Клычкова, писал: «…Клычков всегда тих и скромен. Его поэзия целомудренна. Её хочется сравнить с зелёным клейким листочком только что распустившейся почки; кто знает – жестока судьба; быть может, завтра подует холодный ветер и заморозит нежную почку – так не хотелось бы этого; но покуда этот клейкий, полураспустившийся листок несёт большую радость, ибо говорит истомлённой душе о весне и солнце» (Новая жизнь. 1913. № 12. С. 198). В. Львов-Рогачевский столь же одобрительно писал о Клычкове: «Все его песни подслушаны в родной деревне. Много в них чуткости, тонкости, стыдливой влюблённости в природу. Богатый русский язык, оригинальные новые эпитеты, свежесть настроений – намекающая неясность символов захватывает вас» (Современник. 1913. № 10). Здесь не было гражданских тем, отмечали рецензенты, но от сборника С. Клычкова веяло бодрым, живым настроением, нежно звучавшими песнями, возникали любимые народные образы.

В первых книгах С. Клычкова ярко и вдохновенно выражена любовь к своему родному краю, к своей скудной на урожаи земле, обилию грибов в Чертухинском лесу, к живому зверью, к охотничьим и рыболовным занятиям, ко всему романтическому укладу деревенской жизни, в которую вторглась уже цивилизация, многое, а главное – покой разрушившая, ведь бабушка Авдотья погибла под поездом.

В стихотворении «Детство» С. Клычков напоминает, что окружало его и воспитывало: «Помню, помню лес дремучий, / Под босой ногою мхи, / У крыльца ручей гремучий / В ветках дремлющей ольхи… / Помню: филины кричали, / В тёмный лес я выходил, / Бога строгого печали / О несбыточном молил. / Дикий, хмурый в дымной хате / Я один, как в сказке, рос, / За окном стояли рати / Старых сосен и берёз…» (Клычков С. В гостях у журавлей. М.: Современник, 1985. С. 26).

Или «Пастух»: «Я всё пою – ведь я певец, / Не вывожу пером строки: / Брожу в лесу, пасу овец / В тумане раннем у реки. / Прошёл по селам дальний слух, / И часто манят на крыльцо / И улыбаются в лицо / Мне очи зорких молодух. / Но я печаль мою таю, / И в певчем сердце – тишина. / И как мне жаль печаль мою, / Не зная, кто и где она…» (Там же. С. 31).

Много внимания в сборнике С. Клычков уделяет созданию образа Лады, в восточнославянской мифологии богини весенне-летнего плодородия, которая покровительствует свадьбам и брачной жизни. «Лада у окна», «Половодье», «Лада в поле», «Лада купается», «Лада в саду», «Радуга», «Лада в хороводе», «Лада жнёт», «Жар-птица», «Лада-невеста», «Лада прядёт», «Девичник» – все эти стихотворения-песни не только о богине плодородия, но и о живой человеческой жизни девушки, которая живёт полной жизнью, вбирая в себя всё её разнообразие и многогранность: «Плачет Лада на пирушке: // В круг неё гуляют кружки, // Ходят чаши и ковши, //Нету рядом с Ладой дружки, // Нет подруженьки-души!..» – это и мифологическая богиня, и простая деревенская девушка Лада, которая печалится, ходит по полям, сеет, любуется шёлковым платком, а потом, неожиданно, бытовая ситуация превращается в мифологическую, из-под белого платка выплывают облака. Каждое его стихотворение, признавался С. Клычков, пронизано «и нежностью и скорбью».

С началом Первой мировой войны С. Клычкова призвали в армию, в Гельсингфорсе его зачислили писарем 427-го полка. Здесь он познакомился с Александром Куприным, который обучал новобранцев. С. Клычков поступил в школу прапорщиков. Потом Клычков был отправлен на фронт, в 7-й артиллерийский полк. Бывал в Москве. Не прекращал писать стихи, познакомился с Клюевым, Есениным, Наседкиным, Орешиным. Возникала и крепла группа новокрестьянских писателей.

Февральскую и Октябрьскую революции С. Клычков встретил радостно, открывались новые пути и дороги. На первых порах С. Клычков и С. Есенин сблизились с московским Пролеткультом, который расположился в бывшем особняке Маргариты Морозовой на Воздвиженке. Здесь жил пролетарский поэт М. Герасимов. К ним примкнула Надежда Павлович. 7 ноября 1918 года В.И. Ленин открывал памятник, созданный скульптором С.Т. Конёнковым, с изображением мифической фигуры и надписью: «Павшим в борьбе за мир и братство народов». Звучала кантата, слова написали С. Есенин, С. Клычков и М. Герасимов.

С надеждой продолжать работу в Пролеткульте Есенин и Клычков подали заявление в Пролеткульт с просьбой учредить крестьянскую секцию. Инициативная группа предполагала привлечь таких писателей из крестьян, как Есенин, Клычков, Клюев, Орешин, Ширяевец, Семеновский, Чапыгин, Касаткин, Подъячев, Конёнков. В литературных течениях после Октября ещё слабо разбирались, на первых порах после революции дружили и с пролеткультовцами.

С. Есенин восторженно приветствовал стихи С. Клычкова о движении революции вперёд, к новым свершениям. «Жизнь наша бежит вихревым ураганом, – писал С. Есенин в повествовании «Ключи Марии» (сентябрь – ноябрь 1918), – мы не боимся их преград, ибо вихрь, затаённый в самой природе, тоже задвигался нашим глазам, и прав поэт, истинно прекрасный народный поэт, Сергей Клычков, говорящий нам, что:

Уж несётся предзорная конница,
Утонувши в тумане по грудь,
И берёзки прощаются, клонятся,
Словно в дальний собрались в путь.

Он первый увидел, что земля поехала, он видит, что эта предзорная конница увозит её к новым берегам, он видит, что берёзки, сидящие в телеге земли, прощаются с нашей старой орбитой, старым воздухом и старыми тучами» (Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. М., 1983. С. 159–160).

В это время С. Есенин и С. Клычков создали издательство «Московская трудовая артель художников слова», в котором выходят «Сельский час», «Ключи Марии» С. Есенина и несколько книжек С. Клычкова. В письме А.В. Ширяевцу С. Есенин 26 июня 1920 года писал, сравнивая Клюева и Клычкова: «А Клюев, дорогой мой, – бестия. Хитрый, как лисица… Очень похож на свои стихи, такой же корявый, неряшливый, простой по виду, а внутри черт.

Клычков же, наоборот, сама простота, чистота и мягкость, только чересчур от него пахнет физической нечистоплотностью. Я люблю его очень и ценю как поэта выше Орешина. Во многом он лучше и Клюева, но, конечно, не в целом. Где он теперь, не знаю» (Полн. собр. соч. Т. 6. Письма. М., 1999. С. 112).

А в это время С. Клычков вместе с женой, Варварой Николаевной Горбачёвой, оказался в Крыму во власти белогвардейцев, которые знали о его сочувствии большевикам, дважды его допрашивали, дважды приговаривали к смертной казни… (См.: Писатели современной эпохи. Биобиблиографический словарь русских писателей ХХ века / Под ред. Б.П. Козьмина. Т. 1. М., 1928).

В Москву Клычковы вернулись в 1921 году. В 1923 году вышли сборники стихотворений «Гость чудесный» и «Домашние песни». Превосходный знаток творчества С. Клычкова, Николай Банников отметил, что стихи этих сборников существенно отличаются от раннего творчества: «В них исчезает бьющая в глаза сказочность и напевность, более сумрачным становится колорит. Всё большее место занимают в клычковских книгах стихотворения философского звучания с вечными темами любви и ненависти, добра и зла, жизни и смерти. Сосредоточенный в кругу своих чувств и переживаний, поэт всё чаще сетует на неустройства собственного бытия, на причиняемые ему литературные и нелитературные обиды, явственно слышатся у него ноты прощания с людьми и миром, хотя он осуждает Есенина за самовольный уход из жизни (стихотворение «Всегда найдётся место…» в сборнике «В гостях у журавлей»). И всё более чёткие черты обретает в его стихах тема тревоги за сохранность мира природы. Наступление цивилизации и техники на жившую своей самобытной жизнью деревню, на казавшиеся поэту заповедными леса и поля, на привычную тишину и глушь воспринималось Клычковым с чувством нескрываемой боязни. В душе он противился наступлению механизации и стандартизации жизни, жалел об утрате нравственно-этических ценностей, связанных со старой деревней» (В кн.: Клычков С. В гостях у журавлей. М., 1985. С. 19).

Вернувшись в Москву, С. Клычков заметил то, что ещё раньше заметил С. Есенин («уж очень мы все рассыпались»), в литературной среде – разобщённость, пустая полемика, групповая борьба. В четвёртом номере «Новостей» за 1922 год С. Клычков в статье «Утверждение простоты» подверг острой критике статьи Н. Асеева, который поверхностно анализировал поэтику Б. Пастернака. Н. Асеев ответил С. Клычкову в журнале «Печать и революция» (1923. № 6). С. Клычков в журнале «Красная новь», в котором он работал, в одном из номеров за 1923 год напечатал статью «Лысая гора», выразившую его теоретические размышления о современной поэзии, о неприятии формализма, о бесчестной групповой борьбе, похожей своей разноголосицей на шабаш на Лысой горе. С. Клычков, как и вся редакция журнала «Красная новь» во главе с А. Воронским, выступал за реализм, за Пушкина, за идеи и идеалы классического наследия выдающихся деятелей русской культуры.

Сергей Клычков задумал написать девятикнижие «Живот и смерть» о том, как жила и созревала Россия, как распадалась и разрушалась её жизнь, природа, истекала народная мудрость с её пословицами, поговорками, песнями, с её, казалось бы, нерушимым патриархальным укладом, с неистребимым русским национальным характером. Успел он написать только три прозаические книги и несколько полемических статей. В 1925 году появился автобиографический роман С. Клычкова «Сахарный немец», который сразу привлёк внимание критики. Валерьян Правдухин писал: «Большинство страниц романа написано на редкость крепким, подлинно русским, глубоко народным языком. Образность этой речи, её близость к старинным сказаниям порой прямо потрясают» (Красная новь. 1925. № 11). И действительно, неприхотливо повествование романа, которое ведётся от имени одного из участников Первой мировой войны: в центре событий Миколай Митрич Зайцев, прозванный в солдатском быту Зайчиком; сначала он был писарем, потом стал учиться на прапорщика, прибывает в свою родную часть уже «охвицером». Ротный командир, Палон Палоныч, тут же даёт указание, «встрёпку», Зайцеву, чтобы он держал себя как офицер. И потянулись скучные дни в «Хинляндии», ни немцы не стреляют, ни русские, только вшей подсчитывают в землянке. Фельдфебель Иван Палыч, Пенкин, капитан Палон Палоныч, Голубков, Василий Морковкин, Анучкин и другие появляются на страницах романа, раскрывая особенности этой тихой войны на Двине. Немцы случайно убили Морковкина и Анучкина, и больше никаких происшествий. Лишь рыжий Пенкин рассказал поучительную сказку «Ахламон», в которой злой царь Ахламон прошёл тяжкие испытания, чтобы вновь стать нормальным человеком, стать прекрасным витязем – «В кудрях шелк, / В речах толк, / Что стан, что рост, / А уж как про-ст!», – которого Зазноба повела в свой терем для совместного проживания. А так всё постыло и нудно.

Вызов к ротному взбодрил Зайчика. Ротному попалась старая газета, в которой имелась хвалебная рецензия о стихах Зайцева. Палон Палоныч язвительно сказал, что он стал «пылким почитателем» «статеек о вас и ваших стишках, а также, так сказать, и самих стишков ваших». В заключение капитан приказал: «…все эти ваши стихахушки с сего числа вы будете представлять мне, а после моего одобрения я сам буду их направлять в дивизию, и только после разрешения… ну, я думаю, понятно… Всех!» (Клычков С. Чертухинский балакирь. Романы. М., 1988. С. 45). А после этого драматического эпизода выпало счастье Зайчику побывать в отпуске в родных местах. И, проезжая по полям, лесам, попав в родную деревню Чертухино, никак Зайчик не налюбуется на дорогие сердцу места. А как встретили его родные, мать, отец, сестрёнка Пелагеюшка! Но многое изменилось в деревне, «мужиков позабрали, остались кобылы да бабы!», «теперь сено возят на бабах!», вышел во двор, потеплело на сердце, «на дворе корова Малашка стоит у яслей, сено по целой рукавице охаживает, а рядом с ней мерин Музыкант – уши расставил, и оба на Зайчика смотрят: молодой хозяин приехал!» (Там же. С. 70), а потом пришла досада, не дождалась его Клаша, вышла замуж за красавца богатея, так расстроился, что и прогулка по лесу ничуть не успокоила его, вспомнил огромную ёлку, к которой шёл, чтобы посмотреть на малинник, в котором мать, Фёкла Спиридоновна, «сбирая когда-то малину, в малине его родила. Хорошо у своей колыбели, под густой елкой, посидеть ему и подумать: до края наполнено сердце, и жизнь вся разломлена, словно краюха, на равные половины: одна половина у Клаши в белых руках, а другая… Зайчик об этом сейчас и подумать не в силах, и вспомнить страшится!» (Там же. С. 107). Выходя из церкви, Клаша случайно увидела Зайчика, рослого красавца, которого она любила до войны, и упала в обморок. Очнувшись, она попросила его довезти её до дома, и тут они вновь повторили свои клятвы в любви. И всё пошло наперекосяк. Оказавшись в Питере, Зайчик знакомится с художницей, сходится с другом, который написал когда-то о нём статью. Вернувшись в роту, в которой ведётся следствие о ротном командире Тараканове, который всё время пил и не руководил ротой, Зайчик становится по неведомым канцелярским интригам подпоручиком и назначается на должность капитана Тараканова.

И тут произошёл необыкновенный случай: Зайчик на виду всей землянки с чертухинскими мужиками выпрыгнул из окопа, пошёл к Двине, зачерпнул в котелок воды, вернулся, фельдфебель Иван Палыч поставил котелок с водой на огонь, и Зайчик вскоре увидел, как немец на том берегу тоже подошёл к воде и зачерпнул в котелок. Не выдержало сердце Зайчика, он взял винтовку и застрелил этого немца. За что? Ведь он сделал то же, что и Зайчик? Сначала Зайчика качали как героя, а потом пригорюнились: жалко убитого немца. Ведь не было боя, немец не стрелял, а просто взял воды. Бессмысленность этого поступка была безнравственна, это было нарушение человеческого закона: «у всех у нас шевельнулось к Зайчику недоброе чувство». Страдают солдаты, мучительно страдает и сам подпоручик. Зашёл Иван Палыч к Зайчику и увидел, недоумевая, «на призрачном свету от коптилки чистую струйку, бегущую из-под Зайчиковых глаз» (Там же. С. 216). А когда после этого убийства немцы открыли ожесточённый обстрел русских позиций, многие догадались, что это месть за убитого.

В романе действуют преимущественно мужики-чертухинцы, на фронте стоит тишина, есть время для разговоров, сказок, снов и сновидений, всё время мужики думают о равенстве, о богатых и бедных, мечтают о Счастливом озере, где живут совсем по-другому, поэтому сказка об Ахламоне очень близка душевному миру мужиков-солдат. «Сморгнёт Зайчик слезу, и исчезнет виденье, колыхнётся в углу паутинная сеть, и за нею снова вспыхнут далёкие страны… Смотрит Зайчик пристально, инда глаза больно: бежит, бежит, и чешуится Незнайка, а тот берег и глазами едва достанешь, на том берегу, на сахарном, стоит у самой воды маленький немчик с игрушечным ведёрком и черпает воду… – Стой, Русь, не бойся, ты мой, я твой, ты стрелял, теперь я стрелять буду…» (Там же. С. 218). И тут – вновь сражение, обстрел, Иван Палыч спасает подпоручика Зайцева, вытаскивая из разрушенной землянки.

Роман «Сахарный немец» привлёк внимание критики и читателей. В книге воспоминаний «Несгораемые слова» Николай Любимов писал: «У Клычкова всё было особенное, всё самобытное: от писательского почерка до манеры одеваться. Когда Клычков шёл по улице, «на нём нельзя было не остановить взгляда. Только ему могла идти его «летняя форма одежды»: выглядывавшая из-под пиджака, обычно синяя косоворотка и шляпа, из-под которой выбивались чёрные волосы, шляпа и косоворотка не создавали кричащего разнобоя. У Клычкова это воспринималось именно как сочетание, хотя и несколько странное. Оригинальность манеры одеваться соответствовала оригинальности его внешнего облика. Черты лица его были крупны, резки, но правильны. Посмотришь на него да послушаешь окающий его говор – ну, ясное дело: русский мужик, смекалистый, толковый, речистый, грамотей, книгочей, с хитрецой, себе на уме, работящий, но и бутылке не враг… В горделивой посадке головы и изяществе движений что-то почти барственное. Всё лицо озарено изнутри. В больших, синих-синих глазах, не глазах – очах, читается судьба русского таланта, всегда за кого-то страдающего» (Несгораемые слова. М., 1983).

В 1925 году роман «Сахарный немец» С. Клычков послал в Италию А.М. Горькому, который 31 марта 1925 года написал подробное письмо о достоинствах и недостатках романа, прочитав его «с великим интересом». О романе сразу стали говорить критики. В бюллетене Гиза была помещена рецензия, которая возмутила А.М. Горького, на что он откликнулся в письме своему секретарю П.П. Крючкову: «Писательское умение Клычкова, его великолепный образный язык, мастерское изображение человека и природы – достаточно хорошо известны, так же, как известны и все его недостатки. Роман «Сахарный немец», переиздаваемый «Федерацией», является первым прозаическим произведением Клычкова. В нём с большим лирическим напряжением показана гибель прочного мужицкого психологического и бытового уклада в столкновении с ужасами империалистической войны. Герой романа Зайчик, мирный, добрый человек и мечтатель, попадает на фронт. Он вынужден идти сам и посылать других на убийство – и это медленно, но верно опустошает его. В книге наряду с фронтом показана и деревня, родина Зайчика. Однако фронтовая часть производит более сильное впечатление своим реализмом, ярким и чётким изображением солдатской и денщицкой жизни, окопного и блиндажного быта. Читается роман с большим интересом» (Архив А.М. Горького. Т. XIV. С. 463).

В 1926 году в журнале «Новый мир» (№ 1. С. 3–9) опубликован роман «Чертухинский балакирь», а в журнале «Молодая гвардия» за 1927 год (№ 9—12) – роман «Князь мира», которые поставили С. Клычкова в ряд из самых талантливых прозаиков в новой России. А.В. Луначарский в статье «Литературный год» писал: «Приходится признать большое художественное достоинство за такими произведениями, как «Братья» Федина и «Неразменный рубль» Клычкова. Само собой разумеется, попутнический роман сводится не только к этим двум произведениям. Я называю их потому, что в художественном отношении и по глубине анализа некоторых явлений нынешнего времени у Федина и прошлого – у Клычкова эти романы мне кажутся самыми замечательными и такими, которые, несомненно, войдут прочно в нашу литературу» (Красная панорама. 1929. № 1).

А. Воронский отметил, что «Чертухинский балакирь» – «произведение большой общественной значимости» (Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна: Сб. М., 1927. С. 120).

Но совсем по-другому думали законодатели литературной моды – рапповцы-налитпостовцы: В. Фриче, Г. Лелевич, О. Бескин и другие назвали С. Клычкова «Баяном реакционного прошлого». Если в «Чертухинском балакире» С. Клычков заглянул в события конца XIX века, то в романе «Князь мира» он ушёл в исторические события, полные вранья и сказок, как раз накануне отмены крепостного права. Мол, порой не веришь в рассказанное, но тут же возникает рассказчик, от имени которого ведётся повествование, и всё становится ясно. Слишком часто критики упрекали всех, кто уходил в прошлое. Но и в этом романе – много живых действующих лиц. Особенно ярко Клычков изобразил барыню Рысачиху, вдову майора Рысакова, имевшую четыреста крепостных душ, с которыми она расправлялась, как известная Салтычиха. Постельная девка Алёнушка по своей бесхитростности и простоте, сонная, забеременела от майора, который вроде бы в шутку её «тилискал». Барыня приказывает ей выйти замуж за страшного Хомку. Лукерью выпороли так, что она умерла. Хомку убил Буркан, который любил Алёнушку, а Алёнушка повесилась. А узнав про все эти несчастья, Раиса Васильевна в то же утро согласилась стать женой князя Копыто, а князь попросил Рысачиху исполнить его любимую песню. Страшны в своём бесчувствии и жестокости владельцы крепостных, и Клычков беспощадно их разоблачает: «Словом, когда-то и в самом деле словно царица, Рысачиха стала помахивать на заправскую ведьму» (Там же. С. 559–622). Но критики не угомонились, разоблачая художника как кулацкого писателя. С. Клычков попытался бороться, написал две статьи: «Свирепый недуг» и «О зайце, зажигающем спички», но всё напрасно – пятно антисоветчика плотно легло на его биографию.

Однажды в кругу друзей и коллег С. Липкин прочитал несколько стихотворений. С. Клычков тут же неожиданно сказал: «Еврей не может быть русским поэтом. Немецким может, французским может, итальянским или там американским может, а русским – нет, не может…

Клюев: Проснись, Сергулька, рядом с тобой – Мондельштам (именно так, через о).

Клычков: Мандельштам – исключение, люблю Осипа крепко, ценю его, не то что Пастернака, тот – спичечный коробок без спичек» (Липкин С.И. Из книги «Квадрига» // Николай Клюев глазами современников. СПб., 2005. С. 210–211).

Несколько ярких эпизодов рассказала в своих воспоминаниях В.Н. Горбачёва, вторая жена С. Клычкова: «28 октября 1933 года. Сегодня отнёс Сергей статью в «Известия» о колхозе и мужицкой зажиточности, и – мучается, и – не понимает, верен ли этот шаг (для души и для его неподкупной незапятнанности). С одной стороны, он видит и видел в колхозе множество действительно хорошего, с другой стороны, сытая Русь ещё только сказка – Ахламонное царство, – и писать о колхозной сытости не есть ли измена? «Измена? – спрашиваю я, невольно поддаваясь его тревоге. – Но чему? Голодной Руси, которая выползла на площади и закоулки Москвы просить милостыню? Только!» (Записи разных лет // Новый мир. 1989. № 9. С. 213).

В «Записях разных лет» В.Н. Горбачёва упоминает многих действующих лиц того времени. Зимой 1930/31 г. С. Клычков с трудом переживал «глупые газетные нападки», они доводили до того, что «он – как лось в клетке» в раздражении метался в маленькой комнате, потом садился на диван и стонал, как мокрый галчонок: «Я совсем больной», а потом брался за перо и сочинял: «Слава Богу, что нас двое, что нас двое здесь с тобой, я с дубиной у порога, ты с лампадой голубой» (стихи были опубликованы в Париже в 1985 году. – В. П.). В этих «Записях» даны характеристики – «пьяненького» Владимира Кириллова, Николая Клюева, «удивительный конгломерат искренности и позы, ханжества и настоящей любви к древнему благочестию, к старой прекрасной Руси», Осипа Мандельштама, «удивительное сочетание обыденного и торжественно-напыщенного, от французской классики, соединение одесского жаргона («сбондили»!) с утончённостью европейца и с трогательным чисто еврейским порывом к «русской натуре», Павла Васильева, «кудрявый гибкий высокий юноша, тоненький с маленькими глазами и большим ртом».

В.Н. Горбачёва, прожив с Клычковым восемь лет, уверена в своих впечатлениях: «Клычков никогда не был в душе ни мракобесом, ни контрреволюционером. Был плоть от плоти русского народа. Жил в туманной сказке, а не в политике, в которую его насильно вовлекали критики, делая из него кулацкое пугало. Погиб напрасно, погубив и свой могучий стихийный талант. Как он говорил: «Попал под колесо истории». Как художник не высказался и не раскрылся. «Замыслов у меня – на триста лет». «Писать – некогда». Боже мой, мне ли не знать, какие у него были возможности! Вот подлинная трагедия» (Клычков С.: переписка, сочинения, материалы к биографии // Новый мир. 1989. № 9. С. 217).

По лживому доносу Сергея Клычкова объявили участником контрреволюционного заговора и взяли под арест, 8 октября 1937 года осудили и в тот же день расстреляли. Реабилитирован по недоказанности преступления.


Клычков С. В гостях у журавлей. М., 1985.

Клычков С. Чертухинский балакирь. Романы. М., 1988.

Клычков С. Переписка. Сочинения. Материалы к биографии // Новый мир. 1989. № 9.

Александр Иванович Куприн
(26 августа (7 сентября) 1870 – 25 августа 1938)

Родился в августе 1870 года в небогатой дворянской семье коллежского регистратора Ивана Ивановича Куприна (1834–1871) и Любови Александровны (1839–1910), в девичестве носившей фамилию древних татарских князей Кулунчаковых. Иван Иванович скончался от холеры, оставив двух дочерей и Александра на попечение матери, имевшей на содержание скудные средства.

В статье «Родина», опубликованной в парижской «Русской газете» 25 декабря 1924 года, А. Куприн писал: «С трёхлетнего возраста до двадцатилетнего я – москвич. Летом каждый год наша семья уезжала на дачу в Петровский парк, в Химки, в Богородское, в Петровско-Разумовское, в Раменское, в Сокольники. И, живя в зелени, я так страстно тосковал по камням Москвы, что настоятельнейшею потребностью, которую безмолвно и чутко понимала моя мать, – было для меня хоть раз в неделю побывать в городе, потолкаться по его жарким, пыльным улицам, понюхать его известку, горячий асфальт и малярную краску, послушать его железный и каменный грохот» (Голос оттуда. 1919–1934. М., 1999. С. 21).

Мать мечтала для сына о военной карьере: в 1876 году отдала его в Александровское сиротское училище, в 1880 году он выдержал экзамены во 2-ю московскую военную гимназию, кадетский корпус, в 1888 году в Александровское военное училище, которое кадет окончил в 1890 году, получив звание подпоручика. В той же статье «Родина» А. Куприн вспоминает первое место своей службы: «…Но особенно жестокие размеры приняла эта яростная «тоска по месту» тогда, когда судьба швырнула меня, новоиспечённого подпоручика, в самую глушь Юго-Западного края. Как нестерпимо были тяжелы первые дни и недели! Чужие люди, чужие нравы и обычаи, суровый, бледный, скучный быт чернозёмного захолустья… А главное – и это всего острее чувствовалось – дикий, ломаный язык, возмутительная смесь языков русского, малорусского, польского и молдавского… Просыпаюсь от своих рыданий. Подушка – хоть выжми… Но крепился. Никому об этой слабости не рассказывал» (Там же. С. 21–22).

В 1893 году А. Куприн пытался сдать экзамены в Академию Генерального штаба, но проявился крутой, неуступчивый характер, ещё в Киеве по пути на экзамены он не сдержался и сбросил в Днепр околоточного надзирателя, о чём было доложено генералу Драгомирову, который и отстранил юношу от экзаменов. Через год в чине поручика Куприн вышел в отставку. Литературная работа полностью поглотила его. Тяга к творчеству у Куприна проявилась ещё в кадетском корпусе. Сначала писал стихи (1884–1887), потом, в 1889 году, в журнале «Русский сатирический листок», № 48, напечатал первый рассказ «Последний дебют» и показал его, распираемый от гордости, своим однокашникам. Начальство, узнав об этом, отправило автора на гауптвахту: выступать в печати юнкерам строго запрещалось (см.: рассказ «Первенец» (1897).

Освободившись от воинской службы, став вольным человеком, А. Куприн оказался в тяжелейшем положении. В автобиографии, годы спустя, он писал, что оказался «без денег, без родных, без знакомств» в неизвестном ему городе. У него не было никаких знаний, чтобы заняться житейским делом. Но у него был писательский талант, о чём он смутно догадывался. Куприн предложил свои услуги газетам «Киевское слово», «Киевлянин», «Искусство и жизнь», а те обозначили широкий и разнообразный круг тем: и полицейская хроника, и переводные статьи, и рассказы, и очерки. В эти дни А. Куприн задумал написать цикл очерков «Киевские типы» (1895). Автор выбирал какое-то конкретное лицо («Стрелок», «Босяк, «Драгун», «Художник», «Доктор», «Пожарный»), описывал его, подмечая характерные черты, порой с теплотой и юмором изображая это социальное лицо. В очерке «Художник» А. Куприн беспощаден в своём сатирическом азарте. «Мы – импрессионисты! – восклицает герой в артистическом задоре, и на этом основании пишет снег фиолетовым цветом, собаку – розовым, ульи на пчельнике и траву – лиловым, а небо – зелёным, пройдясь заодно зелёной краской и по голове кладбищенского сторожа». Новые течения западной живописи в то время воспринималось остро критически. «Киевские типы» вышли отдельным изданием.

А. Куприн почувствовал, что ему как писателю нужны новые впечатления, и он часто разъезжает по стране. Он работал не только в Киеве, но и в Одессе, Ростове, Самаре. Занимался осушкой домов, работал землемером-таксатором в Рязанской области, учётчиком на заводе русско-бельгийского акционерного общества в Донбассе. Он видел, в каких нечеловеческих условиях жили и трудились рабочие, какие штрафы, какие истязания испытывал простой человек и как наживались хозяева фабрик и заводов. Сначала А. Куприн написал несколько очерков на рабочую тему: «Рельсопрокатный завод», «Юзовский завод», «В главной шахте», «В огне». Потом, обобщая всё найденное в конкретной жизни, приступил к повести «Молох», напечатанной в журнале «Русское богатство» (1896. № 12). В то время не отгремели ещё споры между марксистами и народниками, А. Куприн склонялся в сторону народников, и некоторые их идеи отразились в повести, рабочие показаны безропотной массой. Лишь инженер Бобров критически оценивает заводскую жизнь и признаётся, что труд на заводе «сокращает жизнь рабочего на одну треть». Он – честный человек, понимает, что фабрикант, миллионер Квашнин, ничего не сделает для улучшения жизни рабочих, да и любовный конфликт между Бобровым и Квашниным разрешается в пользу миллионера. Бобров – честный, но слабый человек: «Его нежная, почти женственная натура жестоко страдала от грубых прикосновений действительности, с её будничными, но суровыми нуждами…», «У тебя нет на это ни решимости, ни силы. Завтра же будешь благоразумен и слаб» (Там же. С. 21, 55).

В этой повести возникает образ героя-правдоискателя, который затем появится и на страницах повестей «Поединок» и «Яма», в рассказах «Дознание», «В цирке», пройдёт, в сущности, через всё его творчество, воплощая и самые заветные чувства и мысли самого автора, правдоискателя по своей сути и натуре. Повесть, по замыслу автора, должна закончиться бунтом рабочих, но главный редактор Н. Михайловский попросил автора смягчить конец повести, что автор и сделал: «Посылаю Вам ХI главу «Молоха», я её сильно переделал, согласно Вашим указаниям» (История русской литературы. М., 1957. Т. Х. С. 416). А М. Горький в своё время, наоборот, попросил А. Куприна вернуться к старому концу – к бунту рабочих и Андрею Боброву, взорвавшему котлы.

В 1897 году Куприн побывал в Полесье, увидел новую жизнь, его захлестнули новые живые впечатления, он написал несколько рассказов: «Лесная глушь», «Серебряный волк», «На глухарей», с большим удовольствием и наслаждением работал над повестью «Олеся», хлынули в его душу народная старина, исторические предания, старый патриархальный быт и устоявшиеся патриархальные отношения между людьми, не тронутые цивилизацией. Журнал «Русское богатство» повесть «Олеся» не принял к публикации, напечатала её газета «Киевлянин» (1898. 30, 31 октября, 3—17 ноября). М. Горькому повесть о природе и сильных характерах понравилась, а А. Чехов отнёсся к ней почти отрицательно, и в критике раздавались различные суждения о повести.

В конце ноября 1901 года А. Куприн начал заведовать беллетристическим отделом петербургского «Журнала для всех». Познакомился с издательским и писательским миром столицы, вошёл в круг близких друзей издательницы А.А. Давыдовой, а в феврале 1902 года женился на её приемной дочери Марии Карловне Давыдовой и стал заведующим беллетристическим отделом журнала «Мир Божий», хозяйкой которого была А.А. Давыдова. Вскоре А. Куприн вошёл в группу «Среда», познакомился со всеми членами этого кружка, с М. Горьким, который тут же предложил ему сотрудничать с издательством «Знание», в феврале 1903 года в издательстве «Знание» выходит первый том «Рассказов» А. Куприна.

С этого времени начинается, как отмечают литературоведы и биографы, расцвет творчества Александра Куприна, он много пишет и печатается в это время.

А. Куприн, М. Горький, Л. Андреев, И. Бунин, С. Скиталец обеспечили издательству «Знание» большой успех у читателей и критики, которая отмечала, что эти писатели «составляют вкус, тембр и цвет товарищества» (Маныч П.Д. Молодая литература. А.И. Куприн // Вестник литературы. СПб., 1905. Август. С. 163).

Рецензент В.Л. Львов-Рогачевский в статье «Жрецы и жертвы» писал, что писатели из сборников «Знания» поставили «целый ряд проклятых вопросов: о войне, о задачах интеллигенции, о стране отцов и стране детей, о тюрьме и выходе из тюрьмы на вольный простор…» (Образование. М., 1905. Июль. Отдел II. С. 86). О героях рассказов «Трус» (1902) и «Конокрады» (1903) писали, что некоторые герои Куприна идеализированы, как и у раннего М. Горького, человек, творящий зло, способен на геройство. Но Куприна заметили выдающиеся современные ему писатели; Лев Толстой, Владимир Короленко, Антон Чехов, читают, обсуждают, делают замечания и ему лично, и в письмах, и в беседах.

Не стоит перечислять здесь все произведения, достаточно указать на примечательные рассказы «Белый пудель» (1903), «Мирное житие» (1904), «Ночная смена» (1903), «В цирке» (1902), «Allez!» (1904). А главное – А. Куприн задумал написать повесть, в сущности автобиографическую, о военной службе 1894 года, о солдатах и офицерах, преимущественно об офицерах, которым были разрешены поединки, как в старое время.

Армейская жизнь, скучная, однообразная, лишённая гуманных идеалов, даётся глазами и восприятием подпоручика Ромашова (вспомним, что в это время и Куприн был подпоручиком). В образе Ромашова А. Куприн изображает человека-правдоискателя, гуманиста, человека с высоким чувством достоинства и чести.

Военная служба – это ужас и кошмар, военная служба портит людей, делает их мучениками и страдальцами. Конечно, эта повесть, появившаяся в апреле 1905 года, когда Россия терпела поражение за поражением в Русско-японской войне, вызвала бурную реакцию общества. Тем более что А. Куприн посвятил повесть М. Горькому: «Максиму Горькому с чувством искренней дружбы и глубокого уважения эту повесть посвящает автор». А 5 мая 1905 года Куприн писал Горькому: «Завтра выходит VI-й сборник. Вы его, вероятно, застанете в Петербурге. Теперь, когда уже всё окончено, я могу сказать, что всё смелое, буйное в моей повести принадлежит Вам. Если бы Вы знали, как многому я научился от Вас и как я признателен Вам за это» (О литературе. № 7. 1969. С. 221).

В первой же статье о повести «Поединок» К. Чуковский в «Одесских новостях» писал о небывалом успехе повести, а автору обещал славу. А.М. Горький в интервью «Биржевым ведомостям» о повести «Поединок» сказал, что «Куприн оказал офицерству большую услугу. Он помог им до известной степени осознать самих себя, своё положение в жизни, всю его ненормальность и трагизм…» (СПб., 1905. 22 июня). С.А. Венгеров, говоря о небывалом в русской книжной торговле успехе «Поединка», писал, что теперь понятны причины поражения русского флота при Цусимском сражении, повесть «Поединок» «рисовала широкую, полную и правдивую бытовую картину армейской жизни» (Венгеров С.А. Куприн. С. 41 // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. СПб., 1906). Но повесть не только хвалили, но и давали резкие оценки. А. Басаргин, возвращаясь к старому материалу газеты, в статье «Литературная вылазка против военных» писал: «Московские ведомости» уже упоминали, что М. Горький и его сборники «вычёркивают из списка жизнеспособных одно сословие за другим» (Московские ведомости. 1905. 21 мая). Стародум (Стечкин) Н.Я. в статье «Журнальное и литературное обозрение («Поединок», роман г. А. Куприна – поэзия г. Тана)» писал, что А. Куприн, как и М. Горький, «кладет лишний камень в это здание отрицания», переоценки ради прихотей отдельных влюблённых в себя «человеков» всего в мире (Русский вестник. М., 1905. Июнь. С. 726). Тем более что в Германии в 1904 году вышла документальная книга Э. Бильзе «Из жизни одного маленького гарнизона», которую не раз сопоставляли с повестью А. Куприна, хотя он признавался, что книгу Э. Бильзе он не читал, у него накопился свой пережитый материал.

Многие критики, литературоведы, биографы отмечали, что А. Куприн – «стихийный талант», он описывает то, что сам видел и перечувствовал. «Почти все мои сочинения – моя автобиография. Я иногда придумывал внешнюю фабулу, но канва… вся из моей жизни», – писал А. Куприн в 1906 году в письме С.А. Венгерову (См.: Кулешов Ф.И. Творческий путь А.И. Куприна. 1883–1907. Минск, 1983. С. 15).

Исследователи творчества А.И. Куприна потратили много сил, чтобы установить имена реальных действующих лиц, послуживших прототипами персонажей «Поединка», наглядно доказав высказывание А. Куприна, что все его сочинения – это его автобиография. «Поединок» понравился В.В. Стасову, И.Е. Репину, В.В. Буренину, который в газете «Новое время» дал высокую оценку повести, породил полемику в обществе, увидевшей в повести тенденциознейшую направленность.

Исследователи так и не нашли прототипов Ромашова и Назанского, а в итоге совершенно правильно посчитали, что Ромашов – это Куприн 1894 года, а Назанский – это Куприн 1905-го и спор между ними – это спор сегодняшнего Куприна со вчерашним.

Вскоре А. Куприн отходит и от М. Горького, и от «Среды», сближается с писателями, которые осудили революцию 1905–1907 годов. В 1905 году Куприн был в Севастополе и наблюдал, как царская армия подавляла мятеж на крейсере «Очаков», как прятали спасшихся моряков, как расстреливали сопротивлявшихся. В очерке «События в Севастополе» (Наша жизнь. 1905. 1 декабря) А. Куприн правдиво описал события, оскорбившийся вице-адмирал Чухнин подал на него заявление в суд. В 24 часа А. Куприн должен был покинуть Севастополь.

Все накопившиеся за эти месяцы впечатления и переживания А. Куприн воплотил в рассказах «Штабс-капитан Рыбников» (Мир Божий. 1906. № 1), «Река жизни» (Мир Божий. 1906. № 8), «Обида» (Страна. 1906. 24 сентября), в которых подводит итоги своих наблюдений: революционные настроения повсюду гаснут, наступает разочарование и отрезвление. В 1907 году писатель расторгает брак с Марией Карловной, а через год, в 1909 году, состоялось венчание с Елизаветой Гейнрих. В эти годы А. Куприн опубликовал такие рассказы, как «Гамбринус» (Современный мир. 1907. № 2), «Изумруд» (Шиповник: Альманах Кн. 3. СПб., 1907), «Мелюзга» (Современный мир. 1907. № 12), «Свадьба» (Зарницы: Сб. Вып. 1. СПб., 1908), «Морская болезнь» (Жизнь: Альманах. Т. 1. СПб., 1908), «Суламифь» (Земля: Сб. Кн. 1. М., 1908), «Гранатовый браслет» (Земля: Сб. Кн. 6. М., 1911), – здесь и неиссякаемая любовь еврейского музыканта Сашки к музыке, которую невозможно победить никаким насилием, здесь и самоубийство студента, участника революционных событий, здесь и огромная тяга писателя к изображению трагической любви, пустой, никчёмной, но такой живой и впечатляющей. Исследователи и биографы называют «Гамбринус» одним из лучших произведений А. Куприна. И он действительно высказал здесь одну из главных своих художественных мыслей, которые явственно проявились после возвращения солдат и офицеров после Русско-японской войны и подавления революции: «Победители проверяли свою власть, ещё не насытясь вдоволь безнаказанностью. Какие-то разнузданные люди, в маньчжурских папахах, с георгиевскими лентами в петлицах курток, ходили по ресторанам и с настойчивой развязностью требовали исполнения народного гимна и следили за тем, чтобы все вставали. Они вламывались также в частные квартиры, шарили в кроватях и комодах, требовали водки, денег и гимна и наполняли воздух пьяной отрыжкой… Человека можно искалечить, но искусство всё перетерпит и всё победит» (Избр. соч. М., 1947. С. 30). Еврей Сашка, лишённый разнузданными людьми руки, вытащил из кармана дудочку и заиграл: «Весь изогнувшись налево, насколько ему это позволяла изуродованная, неподвижная рука, вдруг засвистел на окарине оглушительно-весёлого «Чабана» (Там же. С. 343–344).

Однажды между писателями А. Ладинским и А. Куприным зашёл спор о лучшем произведении А. Куприна: Ладинский назвал «Поединок», Куприн утверждал, что лучшее его произведение – «Гранатовый браслет», писатели заспорили и разругались. Куприн признавался, что он не раз плакал, работая над рассказом. Это любопытное признание писателя.

В 1912 году издательство «Товарищество А.Ф. Маркс» начало издавать полное собрание сочинений А. Куприна, которое будет завершено только в 1915 году. Вышла повесть «Яма». Первую часть повести А. Куприн начал давно, его глубоко волновала острая общественная тема, он много размышлял о публичных домах, о женщинах, которые занимаются проституцией. Это такие же нормальные, простые люди, которые оказались в безвыходном положении. Повесть «Яма» вызвала полемику в обществе, о ней написаны разноречивые статьи и публикации. Проституцию А. Куприн называл страшным явлением, более опасным, чем война и мор. «К сожалению, мое перо слабо, – говорил он в интервью, – я только пытался правильно осветить жизнь проституток и показать людям, что нельзя к ним относиться так, как относились до сих пор» (Биржевые ведомости. 1915. 21 мая).

Война заставила А. Куприна надеть военную форму и обучать новобранцев. В своих интервью А. Куприн не раз говорил, что войну надо видеть своими глазами. В анкете «Журнала журналов» в 1915 году на вопрос, должны ли писатели участвовать в войне, ответил, что, конечно, должны, если не хочешь допустить «самых смешных ошибок и самых вопиющих нелепостей»: «Мильтон, конечно, не видал рая, как Данте не видел ада, но здесь мы имеем дело с изображением творца, который с действительностью не может и не должен считаться. И рай и ад в области фантазии, у которой если и есть законы, то свои. Поэтому и рай и ад можно описывать у себя на дому. Для того же, чтобы описать войну, поэту недостаточно видеть из своего окна соседний брандмауер» (Куприн А.И. Избр. соч. М., 1947. С. 8).

В Февральскую и Октябрьскую революции А. Куприн редактирует эсеровскую газету «Свободная Россия», в конце декабря 1918 года побывал у Ленина, сотрудничал с издательством «Всемирная литература», по заданию М. Горького написал статью «А. Дюма, его жизнь и творчество». Когда Гатчина, где у Куприна был свой дом, была занята войсками Юденича, писатель вместе с семьёй уехал в Финляндию.

Начиналась его тяжёлая жизнь в эмиграции, без родины, без русского языка, без надёжных связей. И он со скудными средствами, проживая в плохоньких гостиницах, полностью отдался публицистике, писал статьи и фельетоны сначала в газетах «Приневский край» и «Свободная Россия» (Гатчина и Ревель), потом, с января 1920 года, в газете «Новая русская жизнь» (Гельсингфорс), в которых выразил свои мысли и идеи о недавней жизни, о недавних встречах, надеждах, размышлениях. В это время А. Куприн часто и с радостью думает о первых днях Февральской революции. Однако начавшиеся вскоре отвратительная неразбериха и недоверие между действующими лицами привели к тому, что ожидания пошли прахом. Министры Временного правительства постоянно менялись, одни уходили в отставку, другие были бесцветными фигурами, Керенский не доверял генералу Корнилову, мечтавшему о твёрдой власти, Корнилов презирал Керенского, всё выше поднимались большевики Ленин, Зиновьев, Троцкий, Нахамкес. После восстания в июле 1917 года и полного разгрома большевистского бунта Временное правительство возбудило дело против Ленина и Зиновьева, обвиняя их в шпионаже, они скрылись в неизвестном направлении. Луначарского арестовали, но это мелкий и малограмотный большевик, от него ничего не зависело. Всё больше жалости вызывал беспомощный Керенский, который всё больше становился рабом большевиков. Всё чаще А. Куприну встречались знакомые, которые твёрдо говорили, что к власти идут большевики, а это страшное явление, и он слышал от них, что большевики разделяются на: «1) тупых фанатиков; 2) дураков природных, невежд и хамов; 3) мерзавцев определённых и агентов Германии».

Зинаида Гиппиус в своей «Синей книге» (1914–1917) как свидетельница утверждения Октябрьской революции и захвата Зимнего дворца откровенно описывает: «Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!), Кексгольмский полк и ещё какие-то, – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать…

Но надо всё знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…» (Дневники. Т. 1. М., 1999. С. 593).

И ещё одна запись из дневника З. Гиппиус: «У Х. был Горький. Он производит страшное впечатление. Тёмный весь, чёрный, «некочной». Говорит – будто глухо лает… И вообще получалась какая-то каменная атмосфера. Он от всех хлопот за министров начисто отказывается:

– Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким» (Там же. С. 607–608).

Возможно, если бы А. Куприн вёл дневник, он записал бы то же, что и З. Гиппиус: он хорошо знал подробности Октябрьской революции, может быть, даже упрекнул З. Гиппиус в сдержанном описании всех этих деталей и ужасов. И поэтому одной из первых статей в свободной прессе была его статья о В.И. Ленине: «25 октября 1917 – 25 октября 1919 г. Владимир Ульянов-Ленин» (Приневский край. 1919. 25 (12) октября).

Всё, что у А. Куприна копилось все эти два года, он выплеснул в этом очерке. Он мало знал биографию Ленина и высказал неточности, но весь смысл статьи в том, что Ленин «вот уже два года в полной мере самодержавно правит Россией». А. Куприн перечисляет все ошибки, которые допустили большевики, не обращая внимания на исторические сложности и критические обстоятельства, и говорит о Ленине: «Он же источил русскую землю кровью, уничтожил десятки тысяч людей в тюремных застенках и под орудиями пытки палачей, он призвал наёмных китайцев и латышей, чтобы пытать и уничтожать русских людей, он задушил русскую свободу и вернул Россию к самым тёмным временам бесправия, полицейского режима, пыток и казней. В страшные времена Иоанна Грозного русскому народу легче жилось и дышалось, нежели в Советской России в неистовые времена Владимира Ленина» (Голос оттуда. 1919–1934. М., 1999. С. 135). Его посадили на российский престол человек триста большевиков-петроградцев. Его никто не избирал. И А. Куприн в своём очерке отвечает на вопрос, который он сам себе задал: «Кто же он такой? Чем держится он среди народа и откуда в одном человеке могла сосредоточиться такая страшная жажда крови, такая сатанинская ненависть к людям и презрение к чужим мукам, к чужим людским страданиям и чужой жизни?»

А. Куприн называет его здоровым человеком, но с безумной, сумасшедшей тягой к убийствам, ко всему тому, что стояло на его пути. В его речах был страшный яд, он брал деньги у немцев для осуществления своих сатанинских планов, «призраки убитых по его приказанию людей его не тревожат. Пролитая им кровь его не душит. Его тёмный разум спокоен» (Там же. С. 139). Ленин обещает райскую жизнь для рабочих и крестьян, у Иоанна Грозного были просветления, у Ленина не бывает, «при нём нет никого, кто бы сказал ему правду. Наглый еврей Троцкий пляшет перед ним и разжигает всё больше и больше его ненависть к России» (Там же. С. 139–140), сумасшедший Ленин превратил Россию в сумасшедший дом. Говорят, что весь народ страдает от голода и разрухи, утверждают, что все в равном положении, все нищие, но и это ложная информация: известно, что при большевиках десятки миллиардеров и миллионы нищих. И Александр Куприн вспомнил, как в конце 1918 года ему пришлось быть на приёме в Московском Совете, бывшем старинном генерал-губернаторском доме, беседовать с председателем Совета Львом Борисовичем Каменевым (Розенфельдом), «видным лицом большевистского мира, человеком, кстати сказать, весьма внимательным, умным и терпимым». Его отозвали от рабочего стола для разговора с высоким монахом, «Константинопольским патриархом, приехавшим хлопотать за святейшего Тихона». «Но за время его отлучки, огядевшись вокруг, – продолжал А. Куприн, – я был не менее заинтересован и другим зрелищем. У задней стены, около большого стола, наклонившись над ним, стояли трое степенных козлобородых людей в косоворотках и высоких сапогах типа московских артельщиков. На столе были грудами навалены серебряные и золотые вещи – миски, призовые кубки, венки, портсигары и т. п., многие – в скомканном и сплющенном виде. Тут же помещались железные гарнцы, доверху наполненные золотой и старинной, времен императриц, монетой. Артельщики чем-то брякали, что-то взвешивали и записывали.

Я тогда же сообразил: «Так вот, значит, каким путём было выплачено германцам, по негласному пункту Брестского договора, двести сорок тысяч килограммов золотого лома, подвезённого к границе в пятнадцати вагонах!»

Но со времени этой уплаты прошло два года. Бессистемные реквизиции были оформлены в многочисленных декретах. Золото и бриллианты объявлены собственностью государства. Частным лицам разрешается оставлять у себя золотые вещи не тяжелее золотника и камни не свыше полукарата. Вещи, превышающие эти нормы, должны быть сдаваемы в казначейства или местные Советы.

В Совдепии нет ни одного взрослого человека «некоммуниста», не подвергавшегося тюрьме и предварительному обыску с попутной реквизицией драгоценных вещей. На то, что перепадает в руки комиссаров и их жён, правительство смотрит сквозь пальцы. Но оно не напрасно состоит из людей тонких и ловких. Предоставляя мелким агентам лакомиться пескарями и плотвичкой, красную рыбу, по безмолвному уговору, оно оставляет за собою. Таким образом оно и наложило тяжёлую лапу не только на сейфы, но и на все заклады ссудных касс и ломбардов – частных и казённых.

Мне теперь очень ясно, откуда берутся у большевиков те миллионы золотом, которыми они расплачиваются с раболепствующими, и те миллиарды, которые они хвастливо предлагают в виде залога и поруки в верности своих обещаний…» (Там же. С. 177).

Когда-то А. Куприн заказал сделать дамское кольцо: «В нём два александрита: один, побольше, около карата… другой, помельче, весом менее полкарата… По бокам первого камня – два крошечных бриллиантика…» (Там же. С. 178). В тяжкие минуты кольцо было заложено в ломбард и не выкуплено, оно досталось большевикам, «шайке заведомых убийц, сутенёров и мошенников, самозвано именующих себя русским правительством» (Там же. С. 179. Одна из последних публикаций в Гельсингфорсе: Александриты. Новая русская жизнь. 1920. 6 февраля).

В «Новой русской жизни» с 3 января по 9 июля 1920 года А. Куприн опубликовал следующие очерки и заметки: «Победители», «Голос друга», «Пророчество первое», «Христоборцы», «Пролетарские поэты», «Королевские штаны», «Слово – закон», «Противоречия», «Город смерти», «Самогуб», «Заветы и завоевания» – всё о том же, о провалах русского правительства.

Как-то, в 1919 году, А. Куприн был в гостях у одного знакомого на Аптекарском острове. Стояли светлые петербургские ночи, никто не спал, и Куприн увидел большой поясной портрет Троцкого и задумался о судьбе правителя России. Куприн зажёг свет и стал вглядываться в это лицо, «в котором так странно и противоречиво совмещены крайняя расовая типичность с необыкновенно резко выраженной индивидуальностью» (Куприн А. Троцкий. Характеристика // Новая русская жизнь. 1920. 19 января. Цит. по кн.: Голос оттуда. С. 157). Потом А. Куприн долго размышлял и над портретом и над тем, что говорили ему люди, знавшие Троцкого по работе и общению с ним. А. Куприн описал портрет Троцкого. Вглядываясь в личность на портрете, представил себе, что муравья, паука, клеща, блоху или москита он увидел под микроскопом, «с их чудовищными жевательными, кровососными, колющими, пилящими и режущими аппаратами», как если бы их увеличат и превратят в существо с человека ростом, и оно обладало бы «в полной мере человеческим разумом и волею», в этом случае можно было понять его «тогдашний ночной страх – тоскливый и жуткий»: «Я безошибочно понял, что весь этот человек состоит исключительно из неутолимой злобы и что он всегда горит ничем не угасимой жаждой крови. Может быть, в нём есть и какие-то другие душевные качества: властолюбие, гордость, сладострастие и ещё что-нибудь – но все они захлёстнуты, подавлены, потоплены клокочущей лавой органической, бешеной злобы. «Таким человек не может родиться, – подумал я» (Там же. С. 158). Далее А. Куприн прослеживает этот тип личности по всей мировой истории. А Троцкий «выскочил» в мировую историю по «слепому случаю» и был бы совершенно незаметной фигурой. «Но Судьбе было угодно на несколько секунд выпустить из своих рук те сложные нити, которые управляли мыслями и делами человечества, – и вот – уродливое ничтожество Троцкий наступил ногой на голову распростёртой великой страны, – продолжал психологический анализ А. Куприн. – Случилось так, что большевистская революция нашла себе в лице Троцкого самого яркого выразителя. В то же время она явилась для разрушительных способностей Троцкого той питательной средой, тем бульоном из травы агар-агар, в которой бактериологи помещают зловредные микробы, чтобы получить из них самую обильную разводку. Таким образом, фигурка, едва видимая невооружённым глазом, приняла исполинские, устрашающие размеры… В молниеносных кровавых расправах он являет лик истинного восточного деспота. Когда под Москвой к нему явились выборные от его специального отряда матросов-телохранителей с каким-то заносчивым требованием, он собственноручно застрелил троих и тотчас же велел расстрелять всю сотню… Он не творец, а насильственный организатор организаторов. У него нет гения, но есть воля, посыл, постоянная пружинность» (Там же. С. 161–163).

В Париж Куприны приехали 4 июля 1920 года, и уже 31 июля 1920 года А. Куприн напечатал очерк «Генерал П.Н. Врангель» (Общее дело. 1920. 31 июля), где дал точную оценку военному и гражданскому таланту генерала, который писал Деникину письмо, в котором призывал объединить усилия Белой армии и помочь Колчаку, терпевшему поражения в борьбе против Красной армии. Его не послушали и продолжили идти обречённым путём. Куприн напомнил своим читателям, что Врангели работают для своего нового Отечества со времён Петра Великого, они за царя, но никогда не уступят царскому своеволию и всегда поступят по совести офицера. А. Куприн одобрил назначение Врангеля командующим Русской армией после отставки и эмиграции Деникина.

6, 13 и 20 августа 1920 года в газете «Общее дело» был опубликован очерк «Русские коммунисты», в котором А. Куприн ответил на свой же вопрос: «Что же на самом деле представляют из себя эти 600 000 коммунистов, которыми ежедневно и так громко хвалится перед всем миром советская печать?» «Не забудем, что русский коммунизм идет не от любви, а от злобы, – продолжает размышлять о недавно виденном А. Куприн, – что русский коммунист, по заданию, предполагается существом, не только всегда готовым к убийству, но постоянно подстрекаемым и подстрекающим к нему, – человеком, у которого и сознание, и навыки характера, и тёмные инстинкты должны говорить: разрушение – единственная форма власти, смерть и голод – единственные средства управлять, кровь – цемент, связывающий товарищество» (Там же. С. 272). Размышления А. Куприна могут показаться субъективными и односторонними, но достаточно привести цифры расстрелянных и замученных по спискам ВЧК, и этого будет достаточно, чтобы поверить в справедливость этих мыслей. Продолжая размышления, А. Куприн ещё раз вернулся к личности вождя революции и написал очерк «Ленин» (Общее дело. 1920. 10 сентября). В сопровождающем очерк А. Куприна редакционном сообщении говорилось: «На страницах «Общего дела» не раз говорилось о Ленине как о цинике, хищном фанатике и преступном авантюристе. Еще недавно на этих же столбцах В.Л. Бурцев обрисовал мрачную фигуру Ленина, – Иуды, в цинизме своем дошедшем до исполнения приказаний германского генерального штаба, который пользовался услугами Ленина в разгар войны Германии с Россией.

Тупой, чёрствый, упрямый, фанатичный Ленин, словно маньяк, увлечён сейчас одной «идеей». Не глядя по сторонам, не замечая моря крови, он упорно и упрямо продолжает свой «опыт прикладной социологии» над живым телом России. Наша обескровленная и истощённая родина вот уже почти три года является предметом вожделений великого циника Ленина…» «Опыт характеристики» А.И. Куприна, не изменяя общего представления о мрачной и циничной фигуре Ленина, углубляет и расширяет существующее о нём мнение, давая яркие и образные черты жестокого средневекового циника, живущего и действующего в ХХ веке» (Там же. С. 668–669).

А.И. Куприн, прослеживая жизнь Ленина и сравнивая её с другими, отчётливо говорит о том, что Зиновьеву и другим нужны куриные котлеты, икра и доброе вино, а Ленину «ничего не нужно»: «Он умерен в пище, трезв, ему все равно, где жить и на чем спать, он не женолюбец, он даже равнодушно хороший семьянин, ему нельзя предложить в дар чистейший бриллиант в тридцать каратов, не навлекая на себя самой язвительной насмешки», но «есть другой соблазн, сильнейший, чем все соблазны мира, – соблазн власти» – «власть пролетариата». Ему всё равно, сколько погибнет пролетариата, а сколько «попадёт в неслыханное рабство, он – эта помесь Калигулы и Аракчеева – спокойно оботрёт хирургический нож о фартук и скажет:

– Диагноз был поставлен верно. Операция была произведена блестяще, но вскрытие показало, что она была преждевременна. Подождём ещё триста лет…» (Там же. С. 287).

Высказывалось и до этого, и после этого множество мнений. Это мнение одно из них. И Куприн ещё не раз обратится к личности В.И. Ленина. Узнав о смерти Ленина, А. Куприн тут же написал статью «Ленин» (Русская газета. Париж. 1924. 11 февраля), вернулся к оценке его личности, сожалея, что Ленин умер от болезней, а не предан великому народному суду, «с нелицеприятными защитой и обвинением». А через две недели в статье «Рака» (Русская газета. 1924. 25 февраля) А. Куприн надеется, что Ленин «не утерпел бы, встал из гроба», произнёс бы «страшную речь» на заседании Совнаркома: «Ну, не идиоты ли вы, занимающиеся кукольной комедией, постановкой памятников и перелицовкой городов, в то время когда судьба СССР висит на гнилой ниточке? На кой чёрт вам понадобилось заключать меня в стеклянный ящик и выставить для обозрения, как восковую Клеопатру в паноптикуме?» (Там же. С. 371).

В 1922 году были изданы на французском языке «Поединок», «Гранатовый браслет» и «Суламифь», затем в 1923 году вышли повесть и рассказы «Яма», «Белый пудель», «Штабс-капитан Рыбников», «Морская болезнь», в 1924 году – «Листригоны», в 1925 году – «Олеся». Появились статьи и рецензии французских и русских писателей о произведениях А.И. Куприна. Письмо Ромена Роллана, высоко оценивающее его творчество. Писатели Жозеф Дельтей, Фердинанд Флери, Е.-Жорж Бризу, Анри де Ренье дали оценку различных произведений А. Куприна. В обществе русских и французских писателей сложилось мнение, что трёх русских писателей-изгнанников, Д. Мережковского, А. Куприна и И. Бунина, нужно представить на Нобелевскую премию. Нобелевскую премию в 1933 году получил И.А. Бунин.

А. Куприн продолжает печатать свои очерки и фельетоны в различных русских газетах, он пишет о Колчаке, артистке Плевицкой, писателе Василии Немировиче-Данченко, Зиновии Пешкове, о герое романа «Война и мир» капитане Тушине, о Максиме Горьком и Марии Андреевой, о генерале Брусилове, о В.Д. Набокове, десятки имён и проблем затронуло перо А. Куприна. Но к художественной прозе, к роману или повести не тянуло его («Мы ещё слепы и пристрастны»), душа оскудела в отрыве от родины. Он написал в 1932 году роман «Жанета» («Принцесса четырёх улиц») – об одиноком парижском эмигранте профессоре Симонове (он же – Куприн) и «замурзанной» парижской девчушке, а в 1928–1932 годах – автобиографический роман «Юнкера» (Париж, 1933).

В книге «Куприн – мой отец» Ксения Александровна Куприна привела много интереснейших писем к отцу Репина, Шмелёва, Бунина, Амфитеатрова, Цветаевой, писем Куприна своей жене, рассказывает также о том, как Александр Куприн наконец-то решился вернуться в Россию после того, как узнал о возвращении в Россию художника Билибина.

1 июня 1937 года известный русский писатель А.И. Куприн и его жена были встречены на Белорусском вокзале писательской делегацией во главе с Александром Фадеевым, на машине их доставили в гостиницу «Националь».

Елизавета Морицовна писала Ксении в Париж, что им предоставлена четырёхкомнатная квартира со всеми удобствами, телефон, поликлиника, врачи, но рак пищевода оказался уже неизлечим.

Александр Иванович Куприн скончался 25 августа 1938 года.


Куприн А.И. Собр. соч.: В 9 т. М., 1970–1973.

Куприн А.И. О литературе. Минск, 1969.

Дынник А. А.И. Куприн: очерк жизни и творчества.

Куприн А.И. Голос оттуда. М., 1999.

Куприна К.А. Куприн – мой отец. М., 1979.

Осип Эмильевич Мандельштам
(3 (15) января 1891 – 27 декабря 1938)

Родился в Варшаве. Отец, Эмиль Вениаминович (1856–1938), учился в талмудической школе в Берлине, занимался ремеслом, торговлей, в 1894 году переехал в Павловск, затем, купцом первой гильдии, в 1897 году в Петербург. Мать, Флора Осиповна Вербловская (1866–1916), получила музыкальное образование.

Отец мечтал сделать из Осипа коммерсанта, направил его в Тенишевское коммерческое училище (1900–1907), но Осип с детства писал стихи, изучал языки, после училища поехал в Париж, посещал лекции в Сорбонне на словесном факультете, изучал французскую поэзию, потом посещал лекции в Гейдельбергском университете, жил в Берлине, Швейцарии, Италии, очень много читал, прочёл всю русскую классику, особенно любил, как вся молодёжь того времени, творчество Надсона, знал, «что Надсон плох», но всё же перечитывал его книги, внимательно вчитывался в его дневники и письма, которые помогли ему постичь сущность поэта и простить ему юношеское его невежество. Вернувшись в Россию, поступил на отделение романских языков историко-филологического факультета Петербургского университета.

В автобиографической повести «Шум времени» (1925) О. Мандельштам рассказал о своём детстве, о родителях, о деде с бабушкой, увиденных, когда он побывал у них в Риге: «Дедушка – голубоглазый старик в ермолке, закрывавшей наполовину лоб, с чертами важными и немного сановными, как бывает у очень почтенных евреев… Добрая бабушка в черноволосой накладке на седых волосах и в капоте с желтоватыми цветочками мелко-мелко семенила по скрипучим половицам и всё хотела чем-нибудь угостить. Она спрашивала: «Покушали? Покушали?» – единственное русское слово, которое она знала… Вдруг дедушка вытащил из ящика комода чёрно-жёлтый шёлковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой. Мне стало душно и страшно. Не помню, как на выручку подоспела мать.

Отец часто говорил о честности деда как о высоком духовном качестве. Для еврея честность – это мудрость и почти святость» (Проза поэта. М., 2008. С. 34).

Автор воспоминаний говорит и о речи матери – «литературная великорусская речь», и о речи отца: «У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие… Совершенно отвлечённый, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки…» (Там же. С. 32). Раза два его водили в синагогу, но возвращался он оттуда как «в тяжёлом чаду». Потом он усваивал и христианство, православное и католическое, и иудаизм. О. Мандельштам помнит концерты в Павловске, обаяние Чайковского и Рубинштейна, концерты Гофмана и Кубелика.

Время было бурное, толпы студенчества и молодого рабочего люда были вовлечены в подготовку и участие в революции 1905–1907 годов. Молодой Мандельштам не остался равнодушным к призывам революционной борьбы. В ответ на вопрос следователя ГПУ, когда его арестовали в мае 1934 года: «Как складывались и как развивались ваши политические воззрения?» О. Мандельштам прямо и честно ответил: «В юношеские годы я находился в близкой дружбе с сыном известного социалиста-революционера Бориса Наумовича Синани. Под влиянием Синани и других посещающих его членов партии социалистов-революционеров и складывались мои первые политические воззрения. В 1907 г. я уже работал в качестве пропагандиста в эсеровском рабочем кружке и проводил рабочие летучки. К 1908 г. я начинаю увлекаться анархизмом. Уезжая в этом году в Париж, я намеревался связаться там с анархо-синдикалистами. Но в Париже увлечение искусством и формирующееся литературное дарование отодвигают на задний план мои политические увлечения. Вернувшись в Петербург, я не примыкаю более ни к каким революционным партиям. Наступает полоса политической бездейственности, продолжавшаяся вплоть до Октябрьской революции 1917…» (Шенталинский В. Рабы свободы в литературных архивах КГБ. М., 1995. С. 232).

Первая публикация стихотворений – в журнале «Аполлон» в 1910 году, № 9. В это время О. Мандельштам знакомится с В. Ивановым, Н. Гумилёвым, со всеми участниками журнала «Аполлон». В 1913 году вышел небольшой сборник стихотворений Осипа Мандельштама «Камень», изданный за свой счёт, в 1916 году вышло второе, дополненное издание. На первое и второе издания сборника откликнулся Николай Гумилёв в своих «Письмах о русской поэзии», высоко оценив стихотворения О. Мандельштама: «Камень» О. Мандельштама – первая книга поэта, печатающегося уже давно. В книге есть стихи, помеченные 1909 годом. Несмотря на это, всех стихотворений десятка два. Это объясняется тем, что поэт сравнительно недавно перешёл из символического лагеря в акмеистический и отнёсся с углублённой строгостью к своим прежним стихам, выбирая из них только то, что действительно ценно. Таким образом, книга его распадается на два резко разграниченных отдела: до 1912 года и после него.

В первом общесимволические достоинства и недостатки, но и там уже поэт силён и своеобразен. Хрупкость уже выверенных ритмов, чутьё к стилю, несколько кружевная композиция – есть в полной мере и в его первых стихах. В этих стихах свойственные всем юным поэтам усталость, пессимизм и разочарование, рождающие у других только ненужные пробы пера, у О. Мандельштама кристаллизуются в поэтическую идею-образ: в Музыку с большой буквы. Ради идеи Музыки он согласен предать мир —

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись…

Но поэт не может долго жить отрицанием мира, а поэт с горячим сердцем и деятельной любовью не захочет образов, на которые нельзя посмотреть и к которым нельзя прикоснуться ласкающей рукой… С символическими увлечениями О. Мандельштама покончено навсегда, и, как эпитафия над ними, звучат эти строки:

И гораздо лучше бреда
Воспалённой головы
Звёзды, трезвая беседа,
Ветер западный с Невы
(Аполлон. 1914. № 1. Цит. по: Гумилёв Н. Соч.: В 3 т. Т. 3. М., 1991. С. 131–132).

Через два года (Аполлон. 1916. № 1) Н. Гумилёв анализирует второе издание сборника «Камень» Мандельштама, с уверенностью заявляя, что Мандельштам – уже акмеист, он полностью самостоятелен. «Его вдохновителями были только русский язык, сложнейшим оборотам которого ему приходилось учиться, и не всегда успешно, да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль. Эта мысль напоминает мне пальцы ремингтонистки, так быстро летает она по самым разнородным образам, самым причудливым ощущениям, выводя увлекательную повесть развивающегося духа» (Там же. С. 157).

С 1908 по 1912 год Мандельштам – символист, перелом, по мнению Гумилёва, совершается в стихотворении:

Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звёзд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь;
Который час, его спросили здесь —
А он ответил любопытным: вечность!

Мандельштам – горожании, его интересуют прежде всего городские проблемы, Петербург, Адмиралтейство, собор Парижской Богоматери, Айя-София, Рим. «Однако и Рим – только этап в творчестве Мандельштама, только первый пришедший в голову символ мощи и величественности творческого духа. Поэт уже находит менее общие, более действенные образы для выражения того же чувства:

…Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира…

Проблемы художественного творчества намечаются в глубоких и прекрасных стихотворениях: «Отравлен хлеб и воздух выпит» и «Я не слыхал рассказов Осианна», не считая более раннего «Отчего душа так певуча», – подводил итоги своих размышлений Н. Гумилёв, рецензируя «такую редкую по своей ценности книгу» (Там же. С. 160).

Удивляет в размышлениях Н. Гумилёва только искусственное отделение в творчестве О.Э. Мандельштама символизма от акмеизма. Эти понятия – «символизм» и «акмеизм» – весьма спорные, известные писатели так легко уходили от символизма и акмеизма, не зря ведь говорили, что символизм устарел, то же самое можно сказать и об акмеизме, который очень быстро отошёл в небытие – настолько искусственно это разделение: творчество – это правда поэта, в каких бы художественных формах она ни существовала.

Для О. Мандельштама главное – это свобода слова, свобода решений и свобода творчества, он – человек увлекающийся, он познал французскую поэзию, гордится Римом и архитектурными памятниками Европы, увековечившими человеческий разум, но ему дорога и Россия, его родной дом, который выпестовал его как свободного художника, напоминая, что иудаизм его предков по-прежнему ему чужд. В превосходном стихотворении «Посох» выражена его эстетическая программа предвоенного, 1914 года:

Посох мой, моя свобода,
Сердцевина бытия —
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя?
Я земле не поклонился
Прежде, чем себя нашёл;
Посох взял, развеселился
И в далекий Рим пошёл.
Пусть снега на черных пашнях
Не растают никогда,
Но печаль моих домашних
Мне по-прежнему чужда.
Снег растаял на утёсах,
Солнцем истины палим.
Прав народ, вручивший посох
Мне, увидевшему Рим.
(Мандельштам О.
Избранное. СПб., 2008. С. 61).

Во время начавшейся войны Мандельштам стал санитаром, но не надолго. Он в это время увлекается П. Чаадаевым и пишет о нём статью (Аполлон. 1915. № 6–7), потом много читает К. Леонтьева и статьи круга его друзей. Но этот миг увлечений православием, славянофильством, идеями о России как о необычной стране, идущей в истории своим путём, был непродолжительным, кратким: пришло время революций 1917 года.

Но добрые рецензии Н. Гумилёва были чуть ли не единственными положительными рецензиями, «Камень» либо не замечали, либо остро критиковали за повторение пройденного, за книжность, искусственность, холодность его стихотворений (Журнал журналов. 1916. № 13; Речь. 1916. 2 мая). Правда, В.М. Жирмунский в докладе «Преодолевшие символизм» назвал и О. Мандельштама как обещающего поэта (Русская мысль. 1916. № 12). Лето 1915 и 1916 годов О. Мандельштам провёл в Коктебеле у М. Волошина, читал свои стихи, скорее пел их, покоряя своим своеобразным «пением» своих интеллигентных слушателей.

С приходом революций О. Мандельштам в раздумье, его сладостные мечты о свободе творчества уходят в небытие, но стихи он пишет, читает друзьям и коллегам, такие, как «Кассандре», «Декабрист», «Сумерки свободы», «О этот воздух, смутно пьяный», но вскоре понимает, что о свободе творчества пора забыть. Октябрьскую революцию О. Мандельштам не принял и честно признался в этом в ответе на вопрос сотрудника ОГПУ, когда его арестовали в 1934 году: «Как складывались и как развивались ваши политические воззрения?» – «Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно. На советское правительство смотрю как на правительство захватчиков, и это находит своё выражение в моем опубликованном в «Воле народа» стихотворении «Керенский». В этом стихотворении обнаруживается рецидив эсеровщины: я идеализирую Керенского, называя его птенцом Петра, а Ленина называю временщиком.

Примерно через месяц я делаю резкий поворот к советским делам и людям, что находит выражение в моём включении в работу Наркомпроса по созданию новой школы.

С конца 1918 г. наступает политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата. К этому времени я переезжаю в Киев, после занятия которого белыми переезжаю в Феодосию. Здесь в 1920 г., после ареста меня белыми, передо мною встаёт проблема выбора: эмиграция или Советская Россия, и я выбираю Советскую Россию. Причём стимулом бегства из Феодосии было резкое отвращение к белогвардейщине.

По возвращении в Советскую Россию я врастаю в советскую действительность, первоначально через литературный быт, а впоследствии – непосредственной работой: редакционно-издательской и собственно литературной. Для моего политического и социального сознания становится характерным возрастающее доверие к политике Коммунистической партии и Советской власти.

В 1927 г. это доверие колебалось не слишком глубокими, но достаточно горячими симпатиями к троцкизму, и вновь оно было восстановлено в 1928 г.

В 1930 г. в моём политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплёкой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса. Моё восприятие этого процесса выражено в стихотворении «Холодная весна», прилагаемом к настоящему протоколу допроса и написанном летом 1932 г. после моего возвращения из Крыма. К этому времени у меня возникает чувство социальной загнанности, которое усугубляется и обостряется рядом столкновений личного и общественно-литературного порядка…» (Цит. по: Шенталинский В. Рабы свободы в литературных архивах КГБ. М., 1995. С. 232–233).

Вот это стихотворение полностью:

Холодная весна. Бесхлебный, робкий Крым.
Как был при Врангеле, такой же виноватый,
Комочки на земле, на рубищах заплаты,
Всё тот же кисленький, кусающийся дым.
Всё так же хороша рассеянная даль,
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят как пришлые, и вызывает жалость
Пасхальной глупостью украшенный миндаль.
Природа своего не узнаёт лица.
И тени страшные Украйны и Кубани —
На войлочной земле голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.

Мандельштам написал о том, что видел собственными глазами, и не скрывает своего впечатления от страшных картин увиденного.

Но вернёмся к хронологическому порядку повествования. Сначала о полемике О. Мандельштама против символистов и о своих творческих раздумьях. В 1919 году О. Мандельштам написал статью «Утро акмеизма», в которой поддерживает тезисы Н. Гумилёва о гибели символизма, отказавшегося от реальности (Мандельштам О. Собр. соч. Т. 2. Нью-Йорк, 1971. С. 324). В статье «О природе слова» (1921–1922) О. Мандельштам продолжает развенчивать ос новоположников символизма: «Положение Бальмонта в России – это иностранное представительство от несуществующей фонетической державы, редкий случай типичного перевода без оригинала. Хотя Бальмонт и москвич, между ним и Россией лежит океан. Это поэт совершенно чужой русской поэзии…» (Проза поэта.

С. 201). Поэт не должен быть выше общества, писал Мандельштам в статье о Вийоне (Аполлон. 1913. № 4).

В статье «О собеседнике» О. Мандельштам продолжает выступать против символизма (Аполлон. 1913. № 2). И наконец, вступает в полемику в альманахе «Дракон» (1921), в котором (споры остались позади, наступило новое время) были напечатаны как акмеисты Гумилёв, Мандельштам, Георгий Иванов, так и символисты Александр Блок, Андрей Белый, Фёдор Сологуб. Альманах завершается статьёй Мандельштама «Слово и культура», в которой выражено и отношение к революции: «Социальные различия и классовые противоположности бледнеют перед разделением ныне людей на друзей и врагов слова… Отделение культуры от государства – наиболее значительное событие нашей революции. Процесс обмирщения государственности не остановился на отделении церкви от государства, как его понимала французская революция. Социальный переворот принёс более глубокую секуляризацию. Государство проявляет к культуре то своеобразное отношение, которое лучше всего передаёт термин терпимость. Но в то же время намечается и органический тип новых взаимоотношений, связывающий государство с культурой наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями. Князья держали монастыри для совета. Этим всё сказано» (Проза поэта. С. 184).

В это время Осип Мандельштам женился на двадцатилетней Надежде Хазиной, дочери присяжного поверенного при Киевском окружном суде, девушке образованной, начитанной, современной. Через много лет в своих воспоминаниях о Мандельштаме она написала просто: сблизилась, «сошлась» с Осипом, зарегистрировались в загсе, но документы о браке тут же потеряли. Жизнь у них была не простой, Осип увлекался женщинами, порой у них возникали конфликты. Осип ушёл к Ольге, Надежда хотела уйти к Т. Мимолётность уходила, и брак возобновлялся с новой силой, но Надежда Яковлевна детей не хотела иметь (См.: Мандельштам Н. Воспоминания. М., 1999. Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1999). И оба вновь отдавались искусству. О. Мандельштам внимательно всматривался в текущую русскую литературу, писал о Хлебникове, Северянине, о Блоке, многое пугало его в новаторских поисках. О Северянине он писал: «Чудовищные неологизмы и по-видимому экзотически обаятельные для автора иностранные слова пестрят в его обиходе. Не чувствуя законов русского языка, не слыша, как растёт и прозябает слово, он предпочитает словам живым слова отпавшие, или отжившие, или не вошедшие в него» (Собр. соч. Т. 2. Нью-Йорк, 1971. С. 83). В статье о Блоке О. Мандельштам подчеркнул, что Блока тянет «домашнее, русское, провинциальное»: «В литературном отношении Блок был просвещённый консерватор.

Во всём, что касалось вопросов стиля, ритмики, образности, он был удивительно осторожен: ни одного открытого разрыва с прошлым. Представляя себе Блока как новатора в литературе, вспоминаешь английского лорда, с большим тактом проводящего новый билль в палате» (Там же. С. 273. Статья была напечатана в 1922 году в журнале «Россия» И. Лежнева). Анализируя поэму Блока «Кармен», О. Мандельштам пишет: «Тяжёлый трехдольник Некрасова был для него величав, как «Труды и дни» Гесиода. Семиструнная гитара, подруга Аполлона Григорьева, была для него не менее священна, нежели клссическая лира. Он подхватил цыганский романс и сделал его языком всенародной страсти… Он жадно расширял и углублял свой внутренний мир во времени, подобно тому, как барсук роется в земле, устраивая своё жилище, прокладывая для него два выхода» (О поэзии. М., 1928. С. 59). В это же время О. Мандельштам выделял в ряду символистов Вячеслава Иванова, считая его более народным и доступным, чем другие русские символисты. Внимательно изучал поэзию В. Хлебникова, который «возится со словами, как крот, – между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие» (Проза поэта. С. 197).

Второй сборник стихотворений Tristia («Скорбные песни», так называлась книга сосланного из Рима Публия Овидия Назона (43 до н. э. – ок. 18 н. э.), стихи 1916–1921 годов, вышли в Германии без ведома автора, собрал их и издал известный поэт Михаил Кузмин). Н.Н. Пунин в рецензии на сборник Мандельштама утверждал, что здесь отразилось поэтическое сознание, «когда свет предыдущего дня, приведший однажды мир в порядок, погас» (Жизнь искусства. 1922. 17 октября).

«Прославим, братья, сумерки свободы, – / Великий сумеречный год… / Восходишь ты в глухие годы / О солнце, судия, народ», – писал О. Мандельштам в мае 1918 года.

«О, этот воздух, смутно пьяный, / На черной площади Кремля! / Качают шаткий «мир» смутьяны, / Тревожно пахнут тополя», – и в этом стихотворении Мандельштам беспокоится о том, что закрываются «запечатанные соборы», Успенский, Благовещенский, «Архангельский и Воскресенья», но чувствуется, что «Повсюду скрытое горенье, / В кувшинах спрятанный огонь…» (Мандельштам О. Избранное. СПб.: Паритет. 2008. С. 91).

О. Мандельштам протестует против всего античеловеческого, против слома устройства обычной жизни, со всеми её достоинствами и недостатками, уж так сложилась жизнь, ломка её – бьёт по сердцу человека, нарушая его права.

В 1928 году у О. Мандельштама вышел сборник «Стихотворения», куда вошли стихи из сборника Tristia, цикл стихотворений «1921–1925», новые стихотворения.

«Стихотворения» не вышли бы, если бы не помощь Н.И. Бухарина. «Всеми просветами в своей жизни О. М. обязан Бухарину, – писала Н. Мандельштам. – Книга стихов 28-го года никогда бы не вышла без активного вмешательства Николая Ивановича, который привлёк на свою сторону ещё и Кирова. Путешествие в Армению, квартира, пайки, договора на последующие издания, не осуществленные, но хотя бы оплаченные, что очень существенно, так как О. М. брали измором, не допуская ни к какой работе, – все это дело рук Бухарина. Его последний дар – переезд из Чердыни в Воронеж… О. М. случайно узнал на улице про предполагаемый расстрел пяти стариков и в дикой ярости метался по Москве, требуя отмены приговора… Приговор отменили, и Николай Иванович (Бухарин. – В. П.) сообщил об этом телеграммой в Ялту, куда О. М., исчерпав все свои доводы, приехал ко мне» (Воспоминания. С. 134–135).

В 1928 году в Ленинграде выходит сборник статей «О поэзии».

В 1925 году в Ленинграде выходит автобиографическая повесть «Шум времени», и там же в 1928 году – повесть «Египетская марка». Мандельштам занимается переводами с иностранных языков. Сложилась такая литературная обстановка, когда честную и объективную прозу и поэзию невозможно стало писать, а главное – печатать. В ноябре 1933 года О. Мандельштам написал стихотворение о Сталине как виновнике подобной обстановки и читал его в широких кругах литературной общественности.

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, —
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются глазища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучет, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подковы кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, – то малина
И широкая грудь осетина.

Стихотворение цитируется по тексту, прочитанному самим О. Мандельштамом следователю ОГПУ. Следователь поправил его: вместо «кремлёвского горца» было написано: «душегубца и мужикоборца». Мандельштам ответил: «Это первый вариант».

После долгих и мучительных допросов в стенах ОГПУ, когда честный Мандельштам признался во всех «антисоветских грехах», неожиданно пришло сообщение от Сталина: «Изолировать, но сохранить…» Н. Бухарин, узнав о печальной судьбе Мандельштама, написал И. Сталину записку, в которой сообщил об этом аресте: «О Мандельштаме пишу ещё потому, что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста Мандельштама – и никто ничего не знает». На письме Бухарина есть «резолюция» Сталина: «Кто дал им право арестовывать Мандельштама? Безобразие…» (Источник. 1993. № 2).

Коллегия ОГПУ приняла решение: выслать О.Э. Мандельштама в город Чердынь на три года. 28 мая 1934 года Мандельштама выслали в Чердынь, а 10 июня пересмотрели своё решение, и Мандельштам выбрал как место поселения Воронеж.

Литературной общественностью широко обсуждался звонок Сталина Пастернаку:

«Сталин. Дело Мандельштама пересматривается. Всё будет хорошо. Почему вы не обратились в писательские организации или ко мне? Если бы я был поэтом и мой друг поэт попал в беду, я бы на стены лез, чтобы ему помочь.

Пастернак. Писательские организации этим не занимаются с 27-го года, а если б я не хлопотал, вы бы, вероятно, ничего не узнали…

Сталин. Но ведь он же мастер? Мастер?

Пастернак. Да дело не в этом.

Сталин. А в чем же?

Пастернак ответил, что хотел бы встретиться и поговорить.

Сталин. О чем?

Пастернак. О жизни и смерти…»

На этом Сталин бросил трубку (См.: Шенталинский В. Рабы свободы в литературных архивах КГБ. М., 1995. С. 241. См. также: Мандельштам Н. Воспоминания. М., 1999. С. 171–176).

У Сталина не было времени говорить о жизни и смерти. Это был политический лидер страны, которой угрожал весь мир, ему нужен был хлеб, продукты, чтобы обеспечить армию во время неминуемой войны, ему нужно было обновить вооружение армии, к нему в день приходили десятки авторитетных руководителей с десятками неотложных вопросов, ему нужно было решать сотни, тысячи вопросов куда более важных, чем предлагал ему Пастернак. Он резко осудил тех, кто арестовал Мандельштама, он дал ему возможность писать книгу. И он сохранил творческие условия М. Булгакову, А. Платонову, Н. Эрдману, наконец, О. Мандельштаму. «Сохранить, но изолировать» – это был православный гуманизм для Мандельштама, который в Воронеже писал свои прекрасные стихотворения, которые навечно вошли в историю русской литературы. Сталин поддерживал то, что соответствовало его политике. Он критиковал Булгакова, Шолохова, но видел в них талантливых людей, которые не умещались в схемы целесообразности его практической политики. Он поддержал Шолохова в его борьбе против лживых доносов на его друзей, вот почему Сталин был так жесток в разговоре с Пастернаком, который сделал вид, что плохо знаком с О.Э. Мандельштамом. Но это осудил не только Сталин, но и Надежда Мандельштам: в разговоре Сталина с Пастернаком, в её изложении, есть фраза: «Затем Пастернак прибавил что-то по поводу слова «друг», желая уточнить характер отношений с О. М., которые в понятие дружбы, разумеется, не укладывались. Эта ремарка была очень в стиле Пастернака и никакого отношения к делу не имела. Сталин прервал его вопросом: «Но ведь он же мастер…» (Мандельштам Н. Указ. изд. С. 172).

Н. Мандельштам вспоминает, почему О. Мандельштам написал стихи о Сталине в главе «Гибельный путь»: «Первый импульс можно назвать «не могу молчать»; «Вторая предпосылка для написания этих стихов – сознание собственной обречённости… Я не помню ничего страшнее зимы 33/34 года в новой и единственной в моей жизни квартире… денег нет, есть нечего, а вечером – толпа гостей, из которых половина подослана» (Там же. С. 186).

Первые слушатели стихотворения о Сталине, вспоминает Надежда Мандельштам, приходили в ужас и умоляли О. Мандельштама забыть стихи; некоторые слушатели утверждали, что автор не имел права писать такие стихи, ведь он одобрял революцию? Эренбург просто не признавал эти стихи, он называл их «стишками», называл их «одноплановыми и лобовыми». Резко возражал против этого стихотворения Пастернак: «Обрушился на меня… с целым градом упрёков… ведь он еврей!» Что здесь еврейского? – спросила Н. Мандельштам, но Пастернак «с ужасом отказался». Нельзя держать людей в ватной коробке, отвечает сегодня Н. Мандельштам, легче жилось тем, кто пытался приспособиться к тяжким временам. Ещё в 1927 году Надежда Мандельштам как-то сказала Пастернаку: «Берегитесь, они усыновят вас». И действительно, новое руководство щедро печатало Пастернака, он готов был на примирение, он искал литературную форму, которая даст ему положение и устойчивость в обществе. «Пастернак хотел дружбы, Мандельштам от неё отказался… Пастернак находился во власти центростремительной, а О. М. – центробежной силы. И литература соответственно обращалась с ними – благоволила сначала к Пастернаку и с первых же шагов уничтожала Мандельштама» – так точно и глубоко Н. Мандельштам определила творческие устремления Мандельштама и Пастернака, назвав их «антиподами».

О. Мандельштаму было тоскливо в Воронеже, он привык двигаться, без движения – ему смерть. Он бывает в Москве, в писательской среде, которая остро обсуждает судьбу О. Мандельштама. Весной 1938 года Литфонд дал ему путёвку в дом отдыха. Перед поездкой на отдых поэт был у генерального секретаря Союза писаталей СССР В. Ставского, который заверил его, что и с изданием сборника стихотворений вопрос будет решён. И тут же, 16 марта 1938 года, отправил письмо наркому внутренних дел Н.И. Ежову с просьбой «решить вопрос об Осипе Мандельштаме». Сопровождает это письмо Н.И. Ежову рецензия П. Павленко о новых стихах О. Мандельштама: «Он не поэт, а версификатор, холодный, головной составитель рифмованных произведений», критик одобряет только новые стихи о Сталине, которые в корне отличаются от стихотворения 1933 года.

3 мая 1938 года О. Мандельштам был арестован за антисоветскую деятельность. 17 мая на первом же допросе ему предъявлено обвинение, Мандельштам в антисоветской деятельности не признался и все обвинения отверг.

2 августа 1938 года Особое совещание при НКВД приняло решение заключить О. Мандельштама в концлагерь сроком на пять лет за контрреволюционную деятельность. 9 сентября из Бутырской тюрьмы выслан в северо-восточные исправительно-трудовые лагеря во Владивостоке. 12 октября прибыли в концлагерь. В середине декабря 1938 года О. Мандельштам написал Александру Мандельштаму письмо, в котором сообщил: «Здоровье очень слабое. Истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты и деньги – не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей» (Шенталинский В. Рабы свободы в литературных архивах КГБ. С. 249).

Осип Эмильевич Мандельштам скончался 27 декабря 1938 года в возрасте 47 лет.


Мандельштам О. Избранное. СПб., 2008.

Мандельштам О. Проза поэта. М., 2008.

Мандельштам Н. Воспоминания. М., 1999.

Михаил Афанасьевич Булгаков
(3 мая (15 мая) 1891 – 10 марта 1940)

«Мне сразу стало ясно, что передо мной человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный, очень умный, с ним, даже тяжелобольным, было интересно разговаривать, как редко бывает с кем. И люди политики, и люди литературы знают, что он человек не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не всё видел так, как оно на самом деле, то в этом нет ничего удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил» (Отдел рукописей Российской государственной библиотеки, бывшая Государственная библиотека им. В.И. Ленина. Ф. 562. Затем: Булгаков М.А. Письма. М.: Современник, 1989), – писал Александр Фадеев Е.С. Булгаковой 15 марта 1940 года, через пять дней после смерти Михаила Афанасьевича Булгакова. Если бы эти слова были сказаны при жизни М.А. Булгакова, в 20-х и 30-х годах, может быть, его жизнь сложилась бы по-иному… Но А. Фадеев вынужден был написать это письмо как руководитель Союза писателей (вероятно, не без подсказки Сталина или кого-либо из влиятельных руководителей государства, ведь пять дней он размышлял, чтобы выразить соболезнование «милой Елене Сергеевне»).

Фадеев только недавно познакомился с Булгаковым, видел писателя в тяжёлый период его болезни, именно тогда Булгаков поражал его «своим ясным талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью». Фадеев хорошо знал пьесы и сатирические повести Булгакова и не принимал их содержания и их православный и общечеловеческий гуманизм, его неучастие в похоронах может быть понято «как нечто имеющее» политическое значение, как знак имеющегося якобы к нему «политического недоверия».

От Фадеева многое тогда зависело, он не принимал творчество Булгакова, не принимал «Тихий Дон» М. Шолохова, хотя и дружил с ним, не воспринимал творчество А. Платонова, да и многих тех, кто не чуждался пролетарской литературы, видя её робость и слабость художественной формы. Участвуя в заседаниях комиссии по литературному наследству Булгакова, А. Фадеев многого просто не принимал: шоры вульгарного социологизма и догматизма закрыли от него подлинный смысл общечеловеческого гуманизма Булгакова, его патриотическую направленность. Тем более значительны эти слова А.А. Фадеева, много лет ведшего ожесточённую литературную борьбу против таких писателей, как Булгаков. В этой характеристике довольно точно передана сущность творческой личности Булгакова, его характер и устремления.

И если к этим словам А.А. Фадеева приобщить высокие отзывы Горького о Булгакове как о прозаике и драматурге, напомнить восторженные слова Станиславского и Немировича-Данченко о режиссёрском и актёрском таланте Булгакова, если рядом с этими оценками привести воспоминания о Булгакове его близких и знакомых, Татьяны Николаевны Лаппа, Любови Евгеньевны Белозерской, Елены Сергеевны Шиловской-Булгаковой, то перед нами встаёт облик не только всесторонне одарённого художника, но и очень своеобычного человека с добрым и бескорыстным сердцем, человека благородного, мужественного и принципиального, умевшего даже в самые тяжёлые для него времена смотреть на жизнь с оптимизмом, с юмором, с верой в доброе и светлое.

Булгаков – художник, в творчестве которого воплотились поиски 20-х годов, художник, оставивший богатое литературное наследство почти во всех жанрах: начинал он с фельетона, очерка, создал несколько драматических шедевров, повестей и рассказов, кончил свой жизненный путь глубокими и блестящими по форме романами «Мастер и Маргарита» и «Записки покойника» («Театральный роман»).

Булгаков – человек сложной, трудной, трагической судьбы. Сейчас его имя окружено признанием, заслуженной славой. А было время, когда он был лишён того, что по праву ему, как большому художнику, принадлежало, лишён был главного – живого и непосредственного общения с читателем и зрителем. Вокруг его имени создавали нездоровый интерес, каждую его новую вещь встречали подозрительно и часто видели в ней то, чего там вовсе не было. Он не умел лукавить, приспосабливаться ни в жизни, ни в литературе. Он был на редкость цельным человеком, что, естественно, проявлялось и в его творчестве, в обсуждениях и дискуссиях. Как художник, он стремился правдиво передать увиденное, пережитое, со всеми подробностями, бытовыми деталями, со всеми тонкостями внутренних переживаний действующих лиц.

В основу лучших его произведений, таких как «Записки юного врача», «Белая гвардия», «Дни Турбиных», «Бег», «Записки покойника» и др., положены автобиографические эпизоды, собственные переживания и раздумья. Его жизненный путь полон неожиданностей и случайностей, радостей и смертей, горя и страданий. Красота и тяжкие раны, смерть и возвращение к жизни, благородство и невежество, темнота и самоотверженность – всё это, сталкиваясь между собой, образует тот «дикий беспорядок», о котором Делакруа говорил как о характерной черте человеческого бытия. И этот «дикий беспорядок» помогает Булгакову с огромной выразительностью передать красоту человека и противоречивую сложность его внутреннего мира.

Булгаков работал врачом на фронте Первой мировой войны, был сельским врачом и на фронтах Гражданской войны, пережил гетмановщину и петлюровщину в Киеве, хорошо знал театральные и литературные нравы 20-х и 30-х годов. Отсюда «Записки юного врача», «Белая гвардия», «Театральный роман» и «Мастер и Маргарита». Все его герои – Турбины, Хлудов, Максудов, «юный врач», Мольер, Пушкин, Дон Кихот – близки ему по духу и переживаниям.

1

Михаил Афанасьевич Булгаков родился 3 мая 1891 года в Киеве в семье доцента Киевской духовной академии Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны, только-только, в 1890 году, начавших совместную жизнь. Афанасий Иванович, сын священника Ивана Авраамьевича, получил духовное образование, сначала учился в семинарии, затем в академии. Перед поступлением в академию ему пришлось дать подписку в том, что после окончания курса он обязуется поступить «на духовно-училищную службу». Только после этого обязательства ему выдали «прогонные и суточные на проезд, а также на обзаведение бельём и обувью». После академии, в 1886 году, Афанасий Булгаков успешно защитил магистерскую диссертацию и получил звание доцента. Преподавал в академии общую древнюю гражданскую историю, историю и разбор заповедных исповеданий, в институте благородных девиц – историю, занимал «должность Киевского отдельного цензора по внутренней цензуре». Хорошо знал греческий, английский, французский, немецкий языки. Когда при обысках и арестах изымали книги на иностранных языках и посылали в цензуру, Афанасий Иванович их просматривал и давал свои заключения. Приходилось ему читать и «Коммунистический манифест». Но это – ради денег, семья разрасталась, один за другим появлялись дети (Вера – в 1892-м, Надежда – в 1893-м, Варвара – в 1895-м, Николай – в 1898-м, Иван – в 1900-м и Елена – в 1902-м), росли потребности, жалованья доцента академии не хватало, вот и брался за любую работу. Но главным для Афанасия Ивановича всё же было преподавание и научная работа. Биографы Булгакова А. Бурмистров и Л. Яновская подсчитали, что за свою недолгую жизнь А.И. Булгаков написал более 250 авторских листов, в том числе и такие книги, как «Старокатолическое и христианско-католическое богослужение и его отношение к римско-католическому богослужению и вероучению» (Киев, 1901) и «О законности и действительности англиканской иерархии с точки зрения православной церкви» (Вып. 1. Киев, 1906) (Бурмистров А.С. К биографии М.А. Булгакова (1891–1916) // Контекст. М. 1978. См. также: Яновская Л. Творческий путь Михаила Булгакова. М., 1983).

Варвара Михайловна, урождённая Покровская, была на десять лет моложе своего мужа. В брачном свидетельстве её протоиерей Казанской церкви в городе Карачеве Михаил Васильевич Покровский, её отец, венчавший Булгаковых, отметил, что Варвара Михайловна была «преподавательницею и надзирательницею» женской прогимназии. «Мама, светлая королева» – такой запомнилась она своему старшему сыну Михаилу Афанасьевичу Булгакову.

Крестили Михаила Булгакова в Крестовоздвиженской церкви на Подоле 18 мая. Крёстной матерью его была бабушка Анфиса Ивановна Покровская, в девичестве – Турбина. Крёстным отцом – Николай Иванович Петров, пятидесятилетний ординарный профессор, автор множества статей по истории западных литератур, а также книг по истории украинской литературы ХVII–XIX веков.

В биографических исследованиях о М.А. Булгакове упоминается и его бабушка Олимпиада Ферапонтовна Булгакова, мать Афанасия Ивановича.

Детство и отрочество Михаила Булгакова были радостными и безмятежными. Родители жили дружно, взаимная крепкая любовь освещала их совместную жизнь, рождение детей прибавляло забот и хлопот, но вместе с тем укреплялось чувство ответственности за их судьбы.

Афанасий Иванович допоздна засиживался в своём кабинете. И чаще всего Михаил Булгаков впоследствии будет вспоминать лампу с абажуром зелёного цвета, очень важный для него образ, возникший из детских впечатлений. «Это образ моего отца, пишущего за столом», – скажет он П.С. Попову в конце 20-х годов. Часто Михаил Афанасьевич будет вспоминать и пианино с раскрытой партитурой какой-нибудь популярной вещи. Варвара Михайловна любила в минуты отдыха поиграть что-нибудь для себя. И вскоре вся многочисленная семья жила музыкой. Вспомним: ведь ни одно произведение Михаила Афанасьевича не обходилось без музыкальных образов.

Внезапно этот прекрасный мир дружной семьи был разрушен: летом 1906 года смертельно заболел Афанасий Иванович. И поездка в Москву не дала положительных результатов: гипертонию почек ещё не умели лечить. И тут на помощь пришли друзья и коллеги Афанасия Ивановича, сделавшие всё для того, чтобы обеспечить семью пенсией. В конце декабря 1906 года срочно присудили А.И. Булгакову учёную степень доктора богословия и отправили в Синод ходатайство о назначении его «ординарным профессором сверх штата». В конце февраля 1907 года все документы были оформлены и за два дня до смерти А.И. Булгакова уволили по болезни с «полным окладом пенсии».

14 марта 1907 года Афанасий Иванович скончался. Друзья, ученики, близкие на похоронах А.И. Булгакова говорили о его высоких моральных качествах как педагога и человека: он «был человек крепкой веры, твёрдого убеждения, широкой природной доброты и радушия, искренности, простоты и открытости нрава, готовности на всё доброе, отзывчивости к чужому страданию».

До 18 августа 1900 года Михаил Булгаков учился дома. 22 августа 1901 года был принят в первый класс Первой гимназии (Александровской).

2

В июне 1909 года, окончив гимназию, Михаил Булгаков встал перед выбором: то ли стать врачом, как братья Варвары Михайловны и отчим, Иван Павлович Воскресенский, то ли найти своё место в свободных профессиях: у него был хороший баритон, его влекла театральная сцена, он блестяще (на семейном уровне) устраивал весёлые капустники, журфиксы, там, где он появлялся, всегда был смех, он любил шутку, иронию, в выборе иронических сюжетов был неистощим, а начитанностью и эрудицией в музыке, театре и литературе он поражал всегда. И выбор был сделан: 21 августа 1909 года Булгаков был зачислен студентом медицинского факультета Императорского университета Святого Владимира. Почти семь лет учился в университете: с 1910 года, со второго курса, Булгаков влюбился в приехавшую из Саратова Татьяну Николаевну Лаппа, было не до учёбы, только 26 апреля 1913 года состоялось венчание молодых в Киево-Подольской Добра-Николаевской церкви. И только после этого молодожёны вновь взялись за учебники.

Первая мировая война оказалась серьёзным испытанием для всей семьи Булгаковых, появились первые раненые, беженцы с Запада. Михаил и Татьяна работают в госпитале. А как только Булгаков получил временное свидетельство «лекаря с отличием», Михаил добровольцем Красного Креста попросился на фронт. Вскоре Юго-Западный фронт под командованием генерала Брусилова перешёл в наступление, в госпиталях появилось много раненых. Работы было полно.

Но тут вспомнили, что Михаил Булгаков – военнообязанный, отозвали в Москву и мобилизовали в «ратники ополчения второго разряда», направив его в распоряжение смоленского губернатора. А из Смоленска он отбыл в село Никольское Сычёвского уезда, где и прожил почти год трудной жизнью сельского врача, не зная ни сна, ни отдыха, страдая и мучаясь от недостатка лекарств, инструментов, от темноты и невежества ставших родными и близкими ему односельчан. Кажется, здесь он сделал первые наброски будущих «Записок юного врача», здесь возник и сюжет рассказа «Морфий»; если бы не Татьяна Николаевна со своим тактом, милосердием, внимательностью, Михаил Афанасьевич стал бы морфинистом, потому что этот тяжкий недуг сломил его при тяжких испытаниях, выпавших на его врачебную долю. Татьяна Николаевна спасла его. Рассказ «Морфий» стал основой очередного фильма по творчеству Булгакова.

В конце сентября 1917 года Михаила Булгакова переводят в Вяземскую городскую земскую больницу. В феврале 1918 года Булгаков вместе с Татьяной Николаевной возвратился в Киев, где прожил до осени 1919 года, испытав все те тревоги, боль, сомнения, противоречия, душевные муки, которые впоследствии воплотятся в художественную ткань романа «Белая гвардия». Булгаков увидел, какие быстрые перемены происходят в его любимом и родном городе. То правили большевики, то власть переходила к Петлюре, то под диктовку немцев была объявлена власть гетмана Скоропадского, то в город входили деникинские войска.

В письмах, дошедших до нас, есть подробности того времени. В конце декабря 1918 года Михаил Булгаков сообщает сестре Надежде Афанасьевне Земской: «Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров…»

В Киеве Михаил Булгаков открыл частную практику: лечил венерические заболевания. В родительском доме № 13 по Андреевскому спуску он оборудовал кабинет с отдельным входом, повесил табличку о часах приёма. А Варвара Михайловна с пятнадцатилетней Еленой переехала к мужу Воскресенскому.

В советских исследованиях и биографиях М.А. Булгакова была некая неясность: где он находился после 31 августа 1919 года, когда в Киев вошли деникинские войска? Все биографы смущённо замалчивали несколько месяцев в его жизни, а именно в начале сентября 1919 года он оказался во Владикавказе, где и прожил до лета 1921 года.

Всё это время Булгаков служил врачом по мобилизации в белогвардейских войсках, естественно, ни в одной из автобиографий не сказано об этом. «Судьба сложилась так, – вспоминал М.А. Булгаков в 1924 году, – что ни званием, ни отличием не пришлось пользоваться долго. Как-то ночью, в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнёс в редакцию газеты. Там его напечатали. Потом напечатали несколько фельетонов. В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал. Жил в далекой провинции и поставил на местной сцене три пьесы. Впоследствии в Москве в 1923 году, перечитав их, торопливо уничтожил. Надеюсь, что нигде ни одного экземпляра их не осталось.

В конце 1921 года приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. В Москве долго мучился, чтобы поддерживать существование, служил репортёром и фельетонистом в газетах…»

Михаил Булгаков, судя по рассказам и воспоминаниям близких, по его письмам и рассказам друзьям, много лет уже размышлял о своём будущем, колебался уже тогда, когда поступал на медицинский факультет университета, уже учился, а сам ходил слушать лекции об искусстве актёра, мечтал о карьере оперного артиста… И вот понадобилось несколько лет, чтобы он окончательно решился… Но каких лет! Фронтовой госпиталь, неустанная работа в сельской больнице, несколько месяцев работы в Вяземской больнице, когда Февральская и Октябрьская революции уже полным ходом шли, а главное – драматические события в Киеве, когда жизнь человеческая полностью зависела от перехода власти в те или иные руки и у каждой власти самой популярной формой борьбы со своим неприятелями были безрассудный террор и полное растоптание прав личности. Всё это окончательно разбудило в нём дремлющие силы художника, и он стал писать. Ещё в Киеве он уже сделал наброски к роману «Недуг», к «Запискам земского врача», напечатал под псевдонимом несколько фельетонов, разоблачающих в зверствах при допросах и расстрелах сотрудников ЧК.

Биографы М.А. Булгакова подробно рассказали о жизни писателя на Кавказе (Чеботарёва В. Михаил Булгаков на Кавказе // Уральский следопыт. 1970. № 11. С. 74–77; Гиреев Д. Михаил Булгаков на берегах Терека. Орджоникидзе, 1980; Яновская Л. Творческий путь Михаила Булгакова. М., 1983). Из Владикавказа, который на днях должны были занять красные полки, Булгаков уехать в Тифлис вслед за руководством газеты «Кавказ» не успел: его свалил возвратный тиф. Несколько месяцев Булгаков работал во Владикавказе, писал фельетоны, написал три пьесы, которые поставил в местном театре, выступал в дискуссии о Пушкине, но всё время готовился уехать в Тифлис, где обосновалась редакция газеты «Кавказ». В конце мая 1921 года Булгаков спешно выехал в Тифлис, но редакция газеты отбыла в Константинополь. 2 июня Булгаков вызвал к себе Татьяну Николаевну, затем они вместе уехали в Батум, где долго обсуждали вопрос, куда уезжать, в Москву или в эмиграцию. Но решили – в Москву. В конце сентября Булгаков из Киева уехал в Москву.

3

Из писем Булгакова, из воспоминаний родных и близких получалось, что в Москве нелегко. «Работать приходилось не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день», – сообщал Булгаков матери 17 ноября 1921 года. Булгаков пишет фельетоны, служит в ЛИТО, участвует в бродячем коллективе актёров, выступает в качестве конферансье в маленьком театре… 26 марта 1922 года в Берлине вышел первый номер «Накануне», который приглашал и писателей из России принимать участие в газете. Публикации Булгакова в «Накануне» принесли ему первую известность в литературном мире. Эм. Миндлин, бывший в то время литературным секретарём московской редакции «Накануне» и её корреспондентом, в книге «Необыкновенные собеседники» вспоминает о вхождении Булгакова в литературу:

«Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко.

«Шлите побольше Булгакова!»

Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды… С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова».

В газете «Накануне» и её литературном приложении, которое редактировал Алексей Толстой, были опубликованы «Записки на манжетах», «Похождение Чичикова», «Красная корона», «Чаша жизни», «В ночь на третье число», «Сорок сороков», «Москва краснокаменная», «Под стеклянным небом», «Московские сцены», «Путевые заметки», «Бенефис лорда Керзона», «Комаровское дело», «Самоцветный быт», «Самогонное озеро», «Псалом», «Золотистый город», «Багровый остров», «Москва 20-х годов», «Вечерок у Василисы» и др. Все эти произведения были опубликованы с июня 1922 года по май 1924-го.

Но самое главное: провозглашена новая экономическая политика, создавались новые издательства, открывались новые газеты – и Булгаков начал писать роман «Белая гвардия», публиковать отрывки из него в печати. Само название многих отпугивало, но Булгаков писал о том, что ему было ближе всего, о докторе Турбине и его семье, о близких друзьях и товарищах, о Киеве, в котором власть сменялась много раз, и каждая из них издавала свои указы, распоряжения, объявления, а за их неисполнение – расстрел.

Роман «Белая гвардия», главы из которого Булгаков читал в дружеских компаниях, в литературном кружке «Зелёная лампа», привлёк внимание московских издателей. Но самый реальный издатель – это Исай Григорьевич Лежнев с его новым журналом «Россия». Уже был заключён договор, выплачен аванс, но тут появилось ещё одно издательство – «Недра», предложило им передать роман. Булгаков «обещал поговорить об этом с Исай Григорьевичем, ибо условия на роман были кабальные, а в наших «Недрах» Булгаков мог бы получить несравненно больше, – вспоминал секретарь издательства «Недра» П.Н. Зайцев. – В Москве из редколлегии «Недр» в это время находились двое: В.В. Вересаев и я… Я быстро прочитал роман и переправил рукопись Вересаеву в Шубинский переулок. Роман произвёл на нас большое впечатление. Я не задумываясь высказался за его напечатание в «Недрах», но Вересаев был опытнее и трезвее меня. В обоснованном письменном отзыве В.В. Вересаев отметил достоинства романа, мастерство, объективность и честность автора в показе событий и действующих лиц, белых офицеров, но написал, что роман совершенно неприемлем для «Недр».

И Н.С. Клёстов-Ангарский, руководитель издательства, отдыхавший в это время в Коктебеле и познакомившийся с обстоятельствами дела, совершенно согласился с Вересаевым, но предложил тут же заключить договор с Булгаковым на какую-либо другую его вещь. Через неделю Булгаков принёс повесть «Роковые яйца». Повесть понравилась и Зайцеву, и Вересаеву, и они срочно послали её в набор, даже не согласовав её публикацию с Ангарским.

Так что пришлось Булгакову на кабальных условиях печатать роман в журнале «Россия».

После выхода первых частей романа все ценители большой русской литературы живо откликнулись на его появление. Восторженно откликнулся Максим Горький. 25 марта 1925 года М. Волошин писал Н.С. Ангарскому: «Я очень пожалел, что Вы всё-таки не решились напечатать «Белую гвардию», особенно после того, как прочёл отрывок из неё в «России». В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи. И во втором чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной; как дебют начинающего писателя, её можно сравнить только с дебютом Достоевского и Толстого». Из этого письма ясно, что Ангарский во время пребывания в Коктебеле Зайцева давал читать роман и М. Волошину, высказавшемуся за его публикацию в «Недрах», потому что уже и тогда увидел в романе впервые запечатлённую в русской литературе «душу русской усобицы».

Булгаков любил этот роман, видимо, потому, что уж очень много автобиографического воплощено в нём, мысли, чувства, переживания не только свои, но и своих близких, с кем прошёл все перемены в Киеве и вообще на Украине… И вместе с тем чувствовал, что над романом надо было бы ещё поработать… По выражению самого писателя, «Белая гвардия» – «это упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране…», «изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы Гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией. Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР наравне со своими героями получает, несмотря на свои великие усилия стать бесстрастно над красными и белыми, – аттестат белогвардейца – врага, а получив, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР».

Герои Булгакова очень разные, разные по своим устремлениям, по своему образованию, интеллекту, по месту, занимаемому в обществе, но для всех его героев характерно одно, пожалуй, самое главное качество – они хотят чего-то своего, только им присущего, чего-то личностного, хотят быть самими собой. И эта черта особенно ярко воплотилась в героях «Белой гвардии». Здесь повествуется об очень сложном и противоречивом времени, когда невозможно было сразу во всём разобраться, всё понять, примирить в самих себе противоречивые чувства и мысли. Всем своим романом Булгаков хотел утвердить мысль о том, что люди, хоть и по-разному воспринимают события, по-разному к ним относятся, стремятся к покою, к устоявшемуся, привычному, сложившемуся. Хорошо это или плохо – другое дело, но это абсолютно так. Человек не хочет войны, не хочет, чтобы внешние силы вмешивались в привычный ход его жизненной судьбы, ему хочется верить во всё, что совершается как высшее проявление нравственной справедливости.

Вот и Турбиным хочется, чтобы все всей семьёй дружно жили в родительской квартире, где с детства всё привычно, знакомо, от чуть-чуть поистёршихся ковров с Людовиком до неуклюжих с громким боем часов, где свои традиции, свои человеческие законы, моральные, нравственные, где чувство долга перед Родиной, Россией составляет коренную черту их нравственного кодекса. Их друзья тоже очень близки по своим стремлениям, мыслям, чувствам. Все они останутся верными гражданскому долгу, своим представлениям о дружбе, порядочности, честности. У них сложились свои представления о человеке, о государстве, о морали, о счастье. Обстоятельства их жизни были таковы, что не заставляли их задуматься глубже, чем это было принято в их кругу.

Мать, умирая, напутствовала их – «дружно живите». И они любят друг друга, тревожатся, мучаются, если кто-нибудь из них находится в опасности, вместе переживают великие и страшные события, происходящие в прекрасном Городе – колыбели всех городов русских. Их жизнь развивалась нормально, без каких-либо жизненных потрясений и загадок, ничего неожиданного, ничего случайного не приходило в их дом. Здесь всё было организовано, упорядочено, определено на много лет вперёд. И если бы не война и революция, то жизнь их прошла бы в спокойствии и уюте. Война и революция разрушила их планы, предположения. Вместе с тем появилось нечто новое, что становится преобладающим в их внутреннем мире, – острый интерес к политическим и социальным вопросам. Уже нельзя было оставаться в стороне, как прежде. Политика входила в повседневный быт. Жизнь требовала от каждого решения главного вопроса – с кем пойти, к кому прибиться, что защищать, какие идеалы отстаивать: мир развалился на две противоположных стороны. Легче всего остаться верным старому порядку, основанному на почитании триединства – самодержавия, православия, народности.

Мало кто в то время разбирался в политике, в программе партий, в их спорах и разногласиях.

Белый генерал Я.А. Слащов в своей книге «Крым в 1920 году», ссылаясь на собственный опыт и опыт единомышленников, писал, что многие интеллигенты приходили в Белую гвардию, не понимая политического значения своей борьбы и своего участия в этом движении; они знали, что против Белой гвардии борются Лев Троцкий и еврейские комиссары.

Булгаков постоянно сталкивает людей различных убеждений, различных нравственных устремлений, моральных принципов. В одном доме живут Турбины и Василиса, в одной армии служат полковник Щёткин и полковник Най-Турс. Одну семью составляют Елена и Тальберг. Все они мало разбираются в политике, но одни остаются верными своим нравственным принципам, видят в служении России сыновний долг, другие заботятся только о спасении своей шкуры, приспосабливаются, ловчат, пользуясь и дурными средствами. Для одних честь, совесть, верность – главнейшее в жизни, для других это лишняя обуза в борьбе за своё собственное малюсенькое «я». Жизненные противоречия, ставшие явными при обострении политических сдвигов, становятся основными в сюжете романа. Не внешние события, передающие ход революции и Гражданской войны, не перемена власти в городе: гетмана сменяет Петлюра, а Петлюру большевики, а нравственные конфликты и противоречия движут сюжетом «Белой гвардии». Исторические события – это фон, на котором раскрываются человеческие судьбы. Булгакова интересует внутренний мир человека, попавшего в такой круговорот событий, когда трудно сохранять своё лицо, когда трудно оставаться самим собой. В его героях происходят внутренние перемены, они меняют своё отношение к текущим событиям. Если в начале романа они пытаются отмахнуться от политики, то потом ходом событий вовлекаются в самую гущу революционных столкновений, участвуя в боях на стороне гетмана против Петлюры. Им кажется, что Петлюра и его полки, рекрутируемые из разбушевавшейся вольницы, несут на родную землю беззаконие и несправедливость, произвол и грабежи. Петлюра, как и гетман, для булгаковских героев – случайные явления, наносные, нечто временное и преходящее. Поначалу они так же относятся и к большевикам. Как и многие другие из кругов интеллигенции, они настороженно воспринимают приближение большевистских отрядов. Но к этому времени они уже понимают, что ни гетман, ни Петлюра не представляют Россию, не выражают её интересов, стремлений. К монархии возврата нет. Монархия обанкротилась. И осознание того, что все эти формы управления без поддержки народа рухнули, заставляет их всерьёз задуматься о новой силе, идущей на смену старым.

Основная авторская мысль в следующих заключительных словах романа: «Всё пройдёт. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звёзды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?» И весь роман – это призыв художника к миру, справедливости, правде на земле. Не столько страшен «угрожающий страшный меч», сколько страшна человеческая подлость и приспособленчество, страшно, когда человек перестаёт быть самим собой, изменяет обычным нравственным нормам в угоду сиюминутным классовым требованиям времени.

Роман был напечатан в журнале «Россия» в 1925 году, № 4 и 5 (первые 13 глав), № 6 (7 глав) не вышел в связи с закрытием журнала. Полностью опубликован в Париже: Булгаков М. Дни Турбиных (Белая гвардия). Париж: Concorde. Т. 1. 1927. Т. 2. 1929. Текст парижского издания впервые перепечатан с устранением неточностей: Булгаков М. Избранная проза. М.: Художественная литература, 1966. Роман посвящается Любови Евгеньевне Белозерской, хотя написан был при Татьяне Николаевне Лаппа.

А главное, в жизни Булгакова наметились перемены: на вечере сменовеховцев в Денежном переулке он познакомился с Любовью Евгеньевной Белозерской, только что расторгшей брак с Василевским-Небуквой. Она покорила его своей красотой, умом, талантом… И однажды Михаил Афанасьевич пришёл домой и предложил Татьяне Николаевне развестись. Для неё это был удар, но это было в духе времени: тогда легко сходились, легко и разводились… Но бросить Татьяну Николаевну, которая с ним прошла нога в ногу тяжелейшие одиннадцать лет… Булгаков принёс бутылку шампанского по этому случаю… «Мы развелись в апреле 1924 года, – вспоминала Татьяна Николаевна много лет спустя, – но он сказал мне: «Знаешь, мне просто удобно говорить, что я холост. А ты не беспокойся – всё остаётся по-прежнему. Просто разведёмся формально». – «Значит, я буду Лаппа?» – спросила я. «Да, а я Булгаков». Но мы продолжали жить вместе на Большой Садовой… «Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду». Сам везде ходил, а я дома сидела… Стирала, готовила…» (Москва. 1987. № 8. С. 31).

4

В «Дьяволиаде», «Записках на манжетах», «Похождениях Чичикова», «Роковых яйцах» и др. Булгаков средствами сатиры создал фантастический мир, полный противоречий, больших и малых конфликтов, возникающих всякий раз, когда человек оказывается не на своём месте, а думает, что на своём. Вот из этого противоречия и возникает фантастика действительности. А одновременно в его «Белой гвардии», «Мольере», «Пушкине», «Дон Кихоте», «Театральном романе» воссоздан другой человеческий мир, с его нравственными исканиями, в его утверждении человечности в жизни человеческой, опутанной многими искусственными путами. В «Мастере и Маргарите» эти два мира, как бы до сей поры существовавшие отдельно, слились в один, полномерный и многогранный. Не всем удавалось воплощать эти разнородные художественные миры в своих произведениях. Гоголь, больной, издёрганный, измученный душевным неустройством, сделал попытку во второй книге «Мёртвых душ» вырваться из созданного им самим мира отрицательных явлений, но потерпел художественную неудачу именно вследствие неспособности органического соединения положительного и отрицательного в своём мышлении и чувствовании.

Булгаков обладал редким талантом, талантом гармонического миросозерцания, где в полном равновесии уживаются и отрицательное, и положительное… Тем более нелепо ставить знак равенства между отрицательными героями и самим автором. А ведь именно такие невежественные утверждения и сыграли роковую роль в оценке булгаковской сатиры. Многие из критиков Булгакова усматривали в его творчестве стремление развенчать советский строй, оболгать людей, строящих новое общество. Произошёл разрыв в понимании определённых эстетических категорий. Различные люди, занимающиеся литературой, по-разному стали понимать и, естественно, трактовать проблемы гуманизма, сатиры, сознательного и бессознательного в человеке.

Печатался в журнале «Россия» роман «Белая гвардия», часто выходили хлёсткие фельетоны, рассказы и повести, один за другим вышли два издания сборников «Дьяволиада», в которые вошли лучшие произведения Михаила Булгакова. И тут пошёл целый поток рецензий и откликов на его сочинения, как положительных (Горький, Замятин), так и отрицательных. Леопольд Авербах, один из лидеров пролетарской литературы и последователь Льва Троцкого, 20 сентября 1925 года в «Известиях» напечатал рецензию на сборник «Дьяволиада»: «Булгаковы появляться будут неизбежно, ибо нэпманству на потребу злая сатира на советскую страну, откровенное издевательство над ней, прямая враждебность. Но неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?» «Тема эта – удручающая бессмыслица, путаность и никчемность советского быта, хаос, рождающийся из коммунистических попыток строить новое общество» – так истолковал Л. Авербах «Дьяволиаду». Откровенно искажая авторский замысел, Л. Авербах в таком же духе истолковывает и «Похождения Чичикова»: «Компания гоголевских типов въезжает в Советскую Россию. И что она тут не делает! А Булгаков радуется: вот кто только и может разгуляться на советской земле. На ней место и приволье Чичиковым, а я, писатель, даже Гоголя на толкучке вынужден распродавать». И тут же предупреждает: «Рассказы Булгакова должны нас заставить тревожно насторожиться. Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета… наши издательства должны быть настороже, а Главлит – тем паче!»

Авербах был, к сожалению, не одинок. Г. Лелевич, перечисляя «несколько литературных вылазок, выражающих настроения «новой буржуазии», прежде всего называет повести Булгакова. Именно эти повести, по его мнению, являются наиболее характерными примерами этого «ново-буржуазного литературного выступления». В. Блюм писал: «М. Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи» (Книгоноша. 1925. № 6). Против такой постановки вопроса резко возражал сам М. Булгаков: «Увы, глагол «хотеть» напрасно взят в настоящем времени. Его надлежит перевести в плюсквамперфектум. М. Булгаков стал сатириком…» А если сатирик, то, значит, посягает на советский строй, – такова нехитрая логика В. Блюма и его единомышленников. В критике 20-х годов много говорилось о контрреволюционности романа «Белая гвардия», о едкой усмешке, издёвке автора по поводу революции. Я. Эльсберг, Е. Мустангова, И. Нусинов и многие другие критики рапповского толка не жалели ругательных слов, чтобы очернить роман и самого Булгакова. Особенно после того, как М. Булгаков написал по роману пьесу «Дни Турбиных», и её блистательного успеха в постановке МХТ 5 октября 1926 года. А 28 октября 1926 года в Театре Вахтангова режиссёр А.Д. Попов поставил ещё и «Зойкину квартиру». Два года «Дни Турбиных» и «Зойкина квартира» с огромным успехом шли в двух замечательных театрах Москвы, актёры играли с большим подъёмом, публика получала удовольствие, а критики и партийные деятели просто пришли в ярость от этого успеха, в сущности, запрещённого ими автора: накануне премьеры ГПУ запретило постановку «Дней Турбиных» вопреки разрешению Наркомпросом играть только во МХТ и только один сезон. Луначарский обратился к А. Рыкову, который поставил вопрос на Полибюро, решившем поддержать Луначарского. И премьера состоялась. Спасая положение, Станиславский убрал из спектакля некоторые сцены, что вызвало в последующем ярость Михаила Булгакова.

7 февраля 1927 года в Театре Вс. Мейерхольда состоялся диспут по поводу постановок пьес «Дни Турбиных» М. Булгакова и «Любовь Яровая» К. Тренёва. На диспуте выступил и Михаил Булгаков. Много лет спустя об этом выступлении вспоминают Э. Миндлин (Наш современник. 1967. № 2) и С. Ермолинский (Театр. 1966. № 9), М. Булгаков показан совершенно по-разному: в первом случае М. Булгаков «медленно, преисполненный собственного достоинства, проследовал через весь зал», во втором: «возбужденный и нервный… он выкрикивал»… Но это лишь внешняя сторона впечатлений. Сохранилась стенограмма выступления М. Булгакова на этом диспуте, а также выступления А. Луначарского, А. Орлинского, П. Юдина, П. Маркова. Слишком часто в эти годы выступал против Булгакова А. Орлинский. Одну из своих статей он назвал «Об одном «открытии сезона»; автор статьи называет пьесу Булгакова «правооппортунистической шовинистической» (На литературном посту. 1927. № 6. С. 15–16). Булгаков заявил в полемике с А. Орлинским, что в романе Алексей Турбин врач, в пьесе Алексей Турбин – полковник, возникший от слияния трех фигур романа – полковника Най-Турса, полковника Малышева и врача Турбина из романа: «Фраза, с которой А. Турбин умирает, – это есть фраза полковника Най-Турса в романе. Это произошло по чисто театральным и глубоко драматическим соображениям, два или три лица, в том числе и полковник, были соединены в одно…» (Петелин В. Огонёк. 1969. № 11. Стенограмма хранится в РГАЛИ. Ф. 2355. Оп. 1. Ед. хр. 5. Как только статья «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных» была опубликована и указано место хранения, К. Симонов тут же поехал в архив, перепечатал и подарил Елене Сергеевне Булгаковой полный текст стенограммы диспута).

После всех этих треволнений М. Булгаков успешно заканчивает работу над пьесами «Бег» и «Багровый остров», они становятся известными критикам и партийным деятелям.

И снова поднимается критическая «буря» по поводу творчества М.А. Булгакова, его хотят уничтожить как писателя, как художника. Появилось, по словам М.А. Булгакова, 298 отрицательных отзывов, три положительных. В квартире Булгаковых эти рецензии аккуратно развешивались, над ними иронизировали, но единодушие было так велико, что вскоре все пьесы были сняты из репертуаров театров, и Булгакову стало не до смеха и иронии: критики повесили плотный занавес между ним и театрами, нечем стало жить, к тому же не издавали прозу.

Елена Сергеевна Булгакова, на которой М.А. Булгаков женился в 1932 году, составила «Список врагов М. Булгакова по «Турбиным», хранящийся в фонде Булгакова, № 562, в отделе рукописей Российской государственной библиотеки (бывшей Ленинской): «Авербах, Киршон, Пикель, Раскольников Ф.Ф., Кольцов М., Фурер, Сутырин, Пельше, Блюм В.И., Лиров, Горбачёв, Орлинский А., Придорогин А., Ян Стэн, Нусинов, Якубовский, Загорский М., Каплун Б., Рокотов Т., Маллори Д., Влад. Зархин, Кут Я., Алперс Б., Вокс Б., Масленников Н., Попов-Дубовской, Гроссман-Рощин, Литовский О., Безыменский, Бачелис».

В том же отделе рукописей хранятся ещё два списка, составленные всё той же Е.С. Булгаковой, в том числе крайне интересный список «с крестиком»: «А. Орлинский+, Н. Минский, М. Загорский+, Момус, Г. Горбачёв, Влад. Зархин, И. Кор, Бор. Вакс, С. К-ов, Н. Масленников, Сутырин В., Н. Крэн, Попов-Дубовский, Р.И. Рубинштейн, Л.Л. Оболенский+, Р. Пельше+, Амаглобели+, А. Селивановский, A. Кут, Б. Розенцвейг, И. Гроссман-Рощин, Зельцер, Ник. Никитин, Горев, Пикель+, Арго, Абцев+, Г. Лелевич, М. Лиров, Л. Авербах, B. Шкловский, В. Блюм, А. Ценовский, Литовский, Грандов, Киршон+, Билль-Белоцерковский, Ян Стэн, Н. Волков, С. Якубовский, И. Бачелис+, Ермилов, А. Фадеев+, М. Подгаецкий» (К. 54. Ед. хр. 16, «с крестиком» – это фамилии, которые повторяются).

Елена Сергеевна Булгакова была уверена в том, что когда-нибудь справедливость восторжествует, имя Михаила Булгакова займёт своё законное место в отечественной литературе. И пусть будущие читатели (а именно для нас, читателей произведений М.А. Булгакова, она и составляла эти списки) узнают имена тех, кто травил Булгакова, кто мешал ставить его пьесы, кто снимал их из репертуара театров, кто создавал мрачную обстановку 20—30-х годов. Публикация этих списков – исполнение её посмертной воли, неоднократно выраженной.

5

Над романом «Мастер и Маргарита» М.А. Булгаков работал почти всю свою творческую жизнь, начав его в конце 20-х и завершив в конце жизни. О возникновении творческого замысла романа существует несколько версий, некоторые исследователи считают, что над романом Булгаков начал работать в 1928 году, набросал несколько глав, потом перед обыском сожжённых. Но возник замысел гораздо раньше. 5 января 1925 года М. Булгаков записал в дневнике: «Сегодня специально ходил в редакцию «Безбожника». Она помещается в Столешниковом переулке, вернее, в Козмодемьяновском, недалеко от Моссовета. Был с М. С., и он очаровал меня с первых же шагов.

– Что, вам стёкла не бьют? – спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.

– То есть как это? (растерянно). Нет, не бьют (зловеще).

– Жаль.

Хотел поцеловать его в еврейский нос. Оказывается, комплекта за 1923 год нету. С гордостью говорят – разошлось. Удалось достать 11 номеров за 1924 год. 12-й ещё не вышел… Тираж, оказывается, 70 000 и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь…

Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера «Безбожника», был потрясён. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, её можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены… Большинство заметок в «Безбожнике» подписаны псевдонимами.

«А сову эту я разъясню» (Булгаков М. Дневник. Письма. М., 1997. С. 85).

С этого времени и возник замысел: «А сову эту я разъясню».

Исследователи, начиная разговор о романе, чаще всего упоминают Л.Е. Булгакову и не упоминают Е.С. Белозерскую, при которой начат этот роман. А между тем Л.Е. Белозерская вспоминает о первых редакциях романа: «Здесь же, на Большой Пироговской, был написан «Консультант с копытом» (первый вариант в 1928 году), лёгший в основу романа «Мастер и Маргарита» (см.: Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М., 1990. С. 181).

Л.Е. Белозерская упоминает также ещё один примечательный факт: художница Н.А. Ушакова, жена Н.Н. Лямина, друга М.А. Булгакова, подарила ему книгу «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей», вышедшую в 1921 году и подписанную псевдонимом «Ботаник Х». Эта «романтическая повесть» принадлежала учёному и писателю Александру Васильевичу Чаянову, в ней автор рассказывает о появлении в Москве Сатаны, о подчинении его дьявольской силе прекрасной женщины и о борьбе (что весьма поразило Михаила Афанасьевича Булгакова) за неё, повесть насыщена необыкновенными происшествиями.

Известно, что М.А. Булгаков «своими руками бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр», о чём сообщил он 28 марта 1930 года в письме правительству СССР. Но мысль о романе уже никогда не оставляла его. Писал ли он «Кабалу святош», «Мёртвые души», инсценировал ли роман «Война и мир», начинал ли «Записки покойника» и пьесу «Батум», «Иван Васильевич» или «Александр Пушкин», он всё время думал о романе о дьяволе, принимался за него и вновь откладывал. Доставал клеёнчатую общую тетрадь и писал на титульном листе: «М. Булгаков. Роман. 1932», а на первой странице: «1932. Фантастический роман. Великий канцлер. Сатана. Вот и я. Шляпа с пером. Чёрный богослов. Подкова иностранца». «Сатана» и «Подкова иностранца» подчёркнуты как возможные названия будущего фантастического романа.

В отделе рукописей РГБ хранятся черновые главы романа, дописанные и переписанные в 1934–1936 годах, в начале которых стоит дата: 30.Х.34 и фраза «Дописать раньше, чем умереть, а в завершение глав: «Конец».

Виктор Иванович Лосев (1939–2006), много лет занимавшийся текстологией романа, утверждал в своих работах, что редакций «Мастера и Маргариты» – семь, опубликовал и прокомментировал их.

26 мая 1938 года Е. Булгакова уехала на все лето в Лебедянь, а Михаил Афанасьевич остался в Москве, главным образом для того, чтобы продиктовать Ольге Сергеевне Бокшанской, сестре Елены Сергеевны, законченный роман. Сохранились письма Михаила Афанасьевича, которые он чуть ли не ежедневно отправлял в Лебедянь, давая полный отчёт о ходе перепечатки. Здесь, в письмах, много подробностей его тогдашней жизни, описание встреч, разговоров, размышлений о себе и о других. «…Мы пишем по многу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное… Остановка переписки – гроб! Я потеряю связи, нить правки, всю слаженность. Переписку нужно закончить во что бы то ни стало… Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!» 15 июня Булгаков, утомлённый изнурительной работой днём и ночью, сообщает Елене Сергеевне: «Передо мною 327 машинных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится. Останется самое важное – корректура авторская, большая, сложная, внимательная, возможно, с перепиской некоторых страниц.

«Что будет?» – ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф… и иногда будешь вспоминать о нём. Впрочем, мы не знаем нашего будущего» (Булгаков М. Письма / Сост. В. Лосев и В. Петелин. Вступ. ст. и предисл. В. Петелина. М.: Современник, 1989. С. 434)

О романе «Мастер и Маргарита» написано много статей и монографий, высказано множество различных толкований и заключений. В восьмитомнике (Центрполиграф, 2004. Сост. и предисл. В. Петелин) есть два тома, 6-й и 7-й, в которых подробно изложена творческая и текстологическая история романа, анализ образов и полемика с некоторыми критиками и учёными.

«Мастер и Маргарита» – одно из сложнейших художественных произведений и по сюжету и композиции, и по литературным образам.

Большое значение Булгаков придаёт образам Понтия Пилата и Иешуа Га-Ноцри. Много высказано по поводу этих образов в критике и исследованиях. Булгаков столкнул в образах Пилата и Иешуа добро и зло: Понтий Пилат посылает на казнь Иешуа. Но это только внешняя сторона конфликта. Булгаков создал живых людей, со своими характерами и строем мышления. В Понтии Пилате мы видим грозного властителя, перед которым всё трепещет. Перед всесильным прокуратором предстал разбойник, смутьян, в разорванном голубом хитоне. Одного взгляда на этого человека достаточно, чтобы сделать вывод: «бродяга». Марк Крысобой внушил жалкому бродяге почтение и страх. Власть восстановила свои права. Но каково же было удивление Понтия Пилата, когда в дальнейшем перед ним предстал человек высокого духа: робкого, да, но умного и глубокого. И постепенно в глазах Понтия Пилата бродяга превращается в философа и врача, оказывается, «бродяга» знает греческий, латынь, не лезет за словом в карман, на всё у него готовые ответы, своя сложившаяся философия. Понтий Пилат готов отменить смертный приговор, вынесенный Малым Синедрионом, готов был проявить снисходительность к «безумным утопическим речам» Иешуа, но дочитал до конца пергамент, и что-то в нём надломилось: Иешуа оскорбил римского императора. Возник «Закон об оскорблении величества», а это уже другое дело. Вплоть до этого момента Понтий Пилат человечен, но в связи с новым преступлением Иешуа Пилат снова превращается в неумолимого и жестокого властителя.


Булгаков создал свой, особый, неповторимый мир, нанося художническим воображением свои реки, свои моря и океаны, он населил материки созданными им людьми, наделил их неповторимым складом души, столкнул их с непредвиденными случайностями и парадоксами жизненных обстоятельств.

Читая булгаковские произведения, такие как «Мастер и Маргарита», «Театральный роман», «Белая гвардия», лучше понимаешь традиционное сравнение художника с Богом: художник всё может, он может нарисовать такой причудливый мир, что люди долго будут дивиться, вглядываясь в его неповторимые создания, он может распоряжаться судьбами своих созданий, как ему заблагорассудится, может убить, может пощадить, может женить, а может разлучить. Художник всё может, была бы на то его воля. Он не может лишь менять судьбу исторического героя, взятого в своё сочинение. Но художник должен обладать многими данными, которых нет у простого смертного: тонкостью чувств, непосредственностью впечатлений, остротой зрения, богатством души, неподдельностью ощущений, всеми богатствами родного языка. Большим художником может быть только большой человек, человек благородной души и отзывчивого сердца. Таким художником был и Михаил Булгаков. Честная русская интеллигенция пронесла святую память о Михаиле Булгакове до нынешних дней, всегда помня его недюжинный талант, гуманизм, правдолюбие.


Булгаков М. Письма / Сост.: В. Лосев, В. Петелин. М., 1989.

Булгаков М. Собр. соч.: В 8 т. М., 2004.

Булгаков М. Пьесы 20-х годов. СПб., 1989.

Булгаков М. Пьесы 30-х годов. СПб., 1999.

Петелин В. Жизнь Булгакова. М., 2000.

Исаак Эммануилович Бабель
(13 июля (1 июля) 1894 – 27 января 1940)

Родился в обеспеченной еврейской семье, отец занимался торговлей и был страстным приверженцем своей религии. Исаак с детских лет был погружён в изучение древнееврейского языка, следовал всем сложившимся традициям еврейского народа, изучал латынь, русский и французский языки, вникал в Талмуд и Библию, учился в коммерческом училище, потом в Киевском финансово-торговом институте, продолжая очень много читать. Он покорён был художественным талантом французских писателей Рабле, Мольера, Лафонтена, Флобера, их свободомыслием, умением ставить острейшие общественные и социальные вопросы; особенно покорил его талант Мопассана, его блестящие рассказы и романы.

Рано почувствовал тягу к литературе и не знал, на каком языке ему писать: на русском или французском, были юношеские рассказы и на французском. И. Бабель, воспитанный в духе еврейских традиций, задумал написать цикл еврейских рассказов, в которых бы поведал русским читателям о безвольной еврейской жизни, полной трагизма и высоких нравственных ценностей. Рассказ «Старый Шлойме» был опубликован в Киеве в 1913 году, но мало кто обратил на него внимание. В 1915 году Бабель уехал в Петербург и писал рассказы, безнадёжно отправляя их по различным журналам.

Счастливая случайность привела его в только что открывшийся журнал М. Горького «Летопись». М. Горький вернулся в Россию после длительного изгнания и полицейского надзора, был по-прежнему демократически настроен, с широкой литературной позицией, по-доброму принял начинающего писателя, прочитал его рассказы и опубликовал два рассказа Бабеля: «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна» и «Мама, Римма и Алла» (Летопись. 1916. № 2). М. Горькому рассказы понравились остротой поставленных проблем, склонностью автора к криминальным ситуациям, эротизму и порнографии. На рассказы Бабеля обратили внимание, хотели даже отдать его под суд, но пришла пора революций, Февральской и Октябрьской, наступили такие сложнейшие и противоречивейшие времена, что было не до рассказов Бабеля. В это бурное время жизнь захватила Бабеля, он полностью поддержал Октябрьскую революцию, пошёл работать в ЧК, где нужны были умные и образованные люди. Здесь он увидел истинное «нутро» революции, с её бесшабашным произволом и мстительностью. В одном из ранних рассказов его герой просит содержательницу непристойного дома разрешить ему «в щелочку» посмотреть обыденную жизнь проституток, он, как и автор рассказа, хочет знать подлинную жизнь, с её противоречиями и изнанкой. Так и здесь, в самом сердце революции, в ЧК, он узнаёт подлинную жизнь и подлинный смысл революции.

В марте 1918 года, по совету М. Горького, Бабель стал корреспондентом газеты «Новая жизнь», его привлекла публикация откровенных и смелых «Несвоевременных мыслей» М. Горького. Но журналистская деятельность Бабеля продолжалась недолго: 6 июля 1918 года газета была закрыта как оппозиционная. С марта по июль 1918 года Бабель опубликовал семнадцать острейших очерков о том, как складывалась новая послереволюционная жизнь в Петрограде. Издавна существует скорая помощь в городе, раньше существовала, было семь автомобилей, на любой крик о помощи они выезжали, а сейчас – нет бензина: «Из многочисленных вызовов – в день удовлетворяются два или три. Больше не успеть, концы большие, лошади тощие… У нас ничего нет – ни скорой, ни помощи. Есть только – трехмиллионный город, недоедающий, бурно сотрясающийся в основах своего бытия. Есть много крови, льющейся на улицах и в домах» («Первая помощь»). Побывал Бабель и на Петроградской скотобойне – тот же беспорядок и неразбериха, десятки лошадей, тощих и понурых, ждут своей горькой участи, «едят свой кал и деревянные столбы изгородей» («О лошадях»). Не менее страшные картины предстают перед читателями в очерке «Недоноски»: у женщины нет молока, чтобы кормить своего ребёнка и четверых уродцев-недоносков, они – не рабочие, а дали бы им продуктов, как извозчикам, было бы молоко и детей бы выкормили. Короткие очерки, но они полны информации о том, что происходит в городе. К примеру, катастрофа с трупами. В «городе замирания и скудости» некоторых хоронят, но это редкость, по три недели лежат в мертвецкой тридцать трупов, каждый день привозят тела расстрелянных и убитых» («Битые»). И «Дворец материнства», и «Эвакуированные», и «Заведеньице», все очерки, опубликованные в газете «Новая жизнь», – это яркие и страстные обличения в период «социальной революции», обличения разрухи и беспорядка, чудовищных расстрелов и полной беспомощности городских властей.

Несовместимы были эти адреса: ЧК и «Новая жизнь», но эта несовместимость и привлекала писателя, стремившегося понять реальные процессы революции. Новые впечатления и новые противоречия вошли в его жизнь, и его снова потянуло к рассказам, в которых бы он откликнулся на социальный разлом обыденной жизни. В очерке «Святейший патриарх» Бабель описывает, как присутствовал на приёме патриарха Тихона, когда делегация приходских священников высказывалась о ревоюционных переменах в России, а Бабель записывал их высказывания: «Социализм есть религия свиньи, приверженной земле»; «Тёмные люди рыщут по городам и сёлам, дымятся пожарища, льётся кровь убиенных за веру. Нам сказывают – социализм. Мы ответим: грабёж, разорение земли русской, вызов святой непреходящей церкви»; «Тёмные люди возвысили лозунги братства и равенства. Они украли эти лозунги у христианства и злобно извратили до последнего постыдного предела» (Бабель И. Конармия. Рассказы. Дневники. Публицистика. М., 1990. С. 208–245).

Но пассивная жизнь, вдали от реальных противоречий, не устраивала молодого Бабеля, и в июне 1920 года он записался добровольцем в Первую конную армию, в которой он увидел много сложного, естественного и противоестественного, смелого и трусливого, благородного и лживого, противоречивого, трагического и смешного. По ходу военных событий он вёл дневник, в котором были подробности и записи мимоходом, в 1920 году принимал участие в работе газеты «Красный кавалерист», печатал короткие информации. В предисловии к «Конармейскому дневнику 1920 года» С.Н. Поварцов рассказал о том, что записи Бабеля во время Польской кампании сохранили киевские друзья М.Я. Овруцкая и Б.Е. и Т.О. Стах. «Человек в нечеловеческих условиях – вот центральная тема бабелевского военного дневника. Можно иронизировать над гуманизмом автора, по привычке называя его «абстрактным», можно даже обвинять Бабеля в пацифизме, но эти стрелы летят мимо цели, потому что высшей ценностью для художника, как точно заметил критик А. Воронский, остается Человек «с большой буквы». Антимилитаристский пафос дневника делает его вечно современным… Бабель разделял с красноармейцами все тяготы боевого похода в знаменитом Житомирском прорыве, в Ровенско-Дубенской операции, в боях за Броды и Львов», – писал С.Н. Поварцов.

Бабель увидел совсем иной, незнакомый ему мир, простых казаков, простых конников, которые живут по своим привычкам и законам, говорят то, что думают, бывает, что они просты и естественны, а это не умещается в нравственных понятиях молодого еврейского писателя, привыкшего жить совсем в иных обстоятельствах и по другим привычкам и законам. Бабель жил и действовал под именем и фамилией Кирилл Васильевич Лютов, писал статьи, вёл дневник военных действий, а главное – наблюдал и делал первые наброски будущих рассказов, всё время чувствуя, что среди бойцов и командиров Первой конной армии он – чужой. В 1922 году Бабель вернулся к творческой жизни, последовала первая публикация рассказов «Конармии» – в журнале «Леф» появились рассказы «Письмо», «Смерть Долгушева», «Соль», «Дьяков» (Леф. 1923. № 4). Одновременно с этим Бабель начал публикацию и цикла «Одесских рассказов», напечатаны рассказы «Король» и «Как это делалось в Одессе» (Леф. 1924. № 1/5)

Затем рассказы «Конармии» были помещены в журнале «Красная новь» и вышли отдельным изданием в 1926 году.

О «Конармии» много писали критики разных взглядов, одни ругали, другие хвалили. Командующий в годы Гражданской войны Первой конной армией Будённый резко отозвался о рассказах «Конармии», обвиняя автора в неправдивости и искажении реальной действительности. В докладе рабкорам «Правды» Александр Воронский, перечисляя элементы художественного творчества, обратил внимание на два условия для истинного художника: «во-первых, большую жадность к действительности, а во-вторых, собственный взгляд на нее». И вспомнил в связи с этим И. Бабеля: «Он настоящий художник, можно с ним не соглашаться, можно его ругать (как ругал тов. Будённый, который думает, что Бабель написал в «Конармии» клевету на армию Будённого). Но когда вы читаете «Конармию» Бабеля, вы видите, что человек не только изображает батальные картины, но что у него есть свой взгляд на конармию. Этот взгляд сводится к тому, что конармия в тот момент, который он описывает, слагалась из двух моментов: это была красная партизанщина плюс отвлечённое искание справедливости трудовым крестьянином. Можно спорить, – утверждать, что это неверно, что это не партизанщина, что люди, которые хотят какой-то отвлечённой справедливости, не типичны для конармии и т. д. У другого писателя, может быть, на этот счёт будет другой взгляд. Но у Бабеля есть, во всяком случае, свой особенный, своеобразный упор, своя печка, от которой писатель танцует» (Воронский А. Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна. М., 1927. С. 211). А. Воронский отметил, что Бабель – импрессионист, он подчёркивает одну-две черты, а остальное оставляет в тени. В. Полянский в статье «Бабель» в журнале «На литературном посту» тоже обращает внимание на то, что Бабель – импрессионист, так к нему и надо относиться. Но, конечно, эти «клички» – импрессионист, акмеист, символист – ничего не определяли, Бабель был реалистом, он описывал лишь то, что видел собственными глазами, и правдиво передавал свои мысли, чувства, переживания, особенно удачны у Бабеля образы одесских евреев.

Продолжая работать над «Одесскими рассказами», Бабель в 1928 году написал пьесу «Закат», в основе которой были «Одесские рассказы», пытался поставить её Мейерхольд, но не удалось; наступила глухая пора, власть чуть ли не во всех журналах и издательствах взяли рапповцы во главе с Авербахом и Фадеевым, запретили все пьесы М. Булгакова, в полный голос заговорили о классовой борьбе с врагами рабочего класса, коллективизация крестьянского хозяйства лишь усилила пафос этой борьбы.

Многие писатели оказались в большом затруднении: о чём же писать? Любопытна запись в личном дневнике В. Полонского, главного редактора журнала «Новый мир»: «Бабель работал не только в Конной, – он работал в Чека. Его жадность крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, почти садистическая страсть к страданиям ограничили его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слёзы и кровь – вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся «Конармия» такова. А всё, что у него есть теперь, – это, вероятно, про Чека. Он и в Конармию пошёл, чтобы собрать этот материал. А публиковать боится. Репутация у него попутническая».

В «Одесских рассказах» есть рассказ «История моей голубятни», посвящённый М. Горькому, в котором раскрываются серьёзные проблемы совместного жития в Одессе русских и евреев. Отец рассказчика учил своего сына всем наукам, в том числе и древнееврейскому языку. Обещал сыну, если он получит пятёрки и поступит в первый класс Николаевской гимназии, то он купит ему голубей и построит голубятню. По процентной норме можно было принять из сорока учеников только двух евреев. Экзамены мальчик сдал блестяще. Но Харитон Эфрусси дал взятку в пятьсот рублей, и приняли его маленького Эфрусси. На следующий год рассказчик сдавал экзамены сразу в первый класс, сдал блестяще. Принимавший экзамены не сдержался: «Какая нация, – прошептал старик, – жидки ваши, в них дьявол сидит» (Бабель И. Конармия. М., 1990. С. 312). Отец устроил по этому случаю бал, куда пригласил родственников и товарищей своих – «торговцев зерном, маклеров по продаже имений и вояжеров» – старик Либерман произнёс на древнееврейском языке тост в честь рассказчика: «Старик поздравил родителей в этом тосте и сказал, что я победил на экзамене всех врагов своих, я победил русских мальчиков с толстыми щеками и сыновей грубых наших богачей. Так в древние времена Давид, царь иудейский, победил Голиафа, и подобно тому как я восторжествовал над Голиафом, так и народ наш силой ума своего победит врагов, окруживших нас и ждущих нашей крови… даже мать пригубила вина, хоть она и не любила водки и не понимала, как можно её любить; всех русских она считала поэтому сумасшедшими и не понимала, как живут женщины с русскими мужьями» (Там же. С. 315. Курсив мой. – В. П.). Отчётливо сказано о победе еврея над русскими.

20 октября 1905 года в городе Николаеве Херсонской области произошёл еврейский погром. Рассказчик купил голубей, подбежал к безногому Макаренко, который тут же взял торбочку с голубями, вытащил голубку и ударил нашего повествователя по щеке. «Семя ихнее разорить надо, – сказала тогда Катюша и разогнулась над чепцами, – семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих…

Я лежал на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали с моего виска… Мир этот был мал и ужасен» (Там же. С. 319). Убитый во время погрома дед Шойл лежал с двумя судаками на теле: «Один в прореху штанов, другой в рот, и хоть дед был мертв, но один судак жил ещё и содрогался» (Там же. С. 320).

И в «Конармии» много новелл, в которых показана эта ненависть к русскому человеку на коне. Уже в новелле «Мой первый гусь» есть натуралистические детали, которые раскрывают эту ненависть. Кирилл Васильевич Лютов, от имени которого ведётся повествование, крайне удивился тому, как недружелюбно встретили «паршивенького «очкарика» боевые конармейцы. Лютов, чтобы завоевать доверие тех, к кому его направили и кто постыдно его встретил, выбросив его сундук с рукописями, поймал на дворе гуся и жестоко с ним расправился: «Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей» (Там же. С. 28). Лютов яростно матерился, груб был с хозяйкой, не обращал внимания на оскорбивших его казаков. Тогда один из казаков сказал, не глядя на Лютова: «Парень нам подходящий». А другой, старший казак, назвал Лютова «братишкой», дал ему ложку и предложил с ними снедать, «покеле твой гусь доспеет». И все шестеро спали на сеновале, «согреваясь друг от друга» (Там же. С. 28). Вроде бы подружились, но какой ценой! В рассказе «Берестечко» казаки расстреливали старого еврея за шпионаж: «Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал её у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.

– Если кто интересуется, – сказал он, – нехай приберет. Это свободно…» (Там же. С. 57–58).

И вот таких ужасов и кошмаров полны рассказы «Конармии». Война была жестокой, непримиримой, люди разные участвовали в этой гражданской битве, были и такие, как Кудря, но участники этой битвы не переставали быть людьми. Села в поезд с красными бойцами женщина с ребёнком, а вместо ребёнка она завернула в пелёнки «добрый пудовик соли». Нужда её заставила обмануть бойцов. Её не только выбросили из поезда, но и «ударили её из винта»: «я смыл этот позор с лица трудовой земли и республики» («Соль»). Этот рассказ-письмо редактору– написан от имени «солдата революции» Никиты Балмашева, который предлагает новое понимание гуманизма, революционного, пролетарского, как и пулеметчик Кудря.

Бабель почти одновременно писал свои новеллы и для «Конармии», и для «Одесских рассказов». В первом случае он бесстрастно писал о русских персонажах, во втором случае он с удовольствием писал о еврейских налётчиках во главе с Королем Бенцианом Криком, чутким, справедливым, гуманным.

Весной 1930 года, во время коллективизации, И. Бабель написал рассказ «Колывушка», от которого веет трагизмом первых дней бурных перемен в крестьянской жизни. Во двор Ивана Колывушки вошли четверо – уполномоченный РИКа Ивашко, голова сельрады Евдоким Назаренко, председатель только что созданного колхоза Житняк и Адриан Моринец. Обошли сараи и вошли в хату. Проверили документы, уполномоченный убедился в том, что в «этом господарстве», по словам Евдокима Назаренко, всё уплачено вовремя. Но решение четвёрки уже принято: дом отобрать «под реманент», семью на выселку. Не долго думал Иван Колывушка: во дворе стояла запряжённая лошадь с пшеницей, он взял топор и ударил лошади в лоб, потом увидел, как жеребёнок внутри живота лошади дважды перевернулся, но Иван добил свою животину; выкатил веялку и разбил её. И тут вышла жена и позвала его мать: «Он все погубляет». Вышла мать, отобрала топор у сына, напомнила ему трагическую судьбу его отца и братьев. Во двор сбежались соседи, а Иван им в ответ: «Я человек… я есть человек, селянин» (Там же. С. 453). За ночь Колывушка стал седым, тоскливо он говорит односельчанам: «Куда вы гоните меня, мир… Я рождённый среди вас, мир». Но горбун Житняк, председатель колхоза, решил по-своему: «Тебя убить надо». И кинулся в дом за дробовиком. Колывушка ушёл из родного села: «С тех пор никто не видел его в Великой Старице» (Там же. С. 456).

Рассказ написан весной 1930 года, правдивый и явно антиколхозный, Бабель полностью одобряет действия Ивана Колывушки, бегство его жены и дочерей из родной деревни, сожалеет об убийстве лошади.

Мир, односельчане не помогли ему, лишь могучий Адриян Моринец заступился за Ивана: «Нехай робит… Чью долю он заест?..» – «Мою, – сказал Житняк и засмеялся. Шаркая ногами, он подошёл к Колывушке и подмигнул ему. – Цию ночку я с бабой переспал, – сказал горбун, – как вставать – баба оладий напекла, мы, как кабаны, нашамались с нею, аж газ пущали…»

Это один из первых рассказов о колхозной жизни, возглавляет здесь колхоз горбун Житняк, урод не только внешне, но и внутренне, он представляет собой самое низкое существо в нравственном и моральном отношении. «Я хотел написать книгу о коллективизации, но весь этот грандиозный процесс оказался растерзанным в моём сознании на мелкие несвязные куски», – признался Бабель во время следствия в НКВД.

Но после этого Бабель замолчал, ни одного серьёзного произведения он так и не опубликовал. Лишь в августе 1934 года он выступил на Первом съезде писателей СССР с программной речью, в которой полностью поддержал политику партии и правительства:

«Стиль большевистской эпохи – в мужестве, в сдержанности, он полон огня, страсти, силы, веселья.

На чём можно учиться? Говоря о слове, я хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается: посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом нам надо (аплодисменты)». Бабель говорил о здании социализма, с которого снимаются первые леса, уже видны его очертания, красота его, «и мы все – свидетели того, как нашу страну охватило могучее чувство просто физической радости». Бабель говорил и о своем молчании, но о причинах его так и не сказал (Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934. С. 279).

На съезде выступили идейно близкие Бабелю писатели: В. Шкловский согласился с М. Горьким и заявил, что все они, советские писатели, пролетарские гуманисты; И. Эренбург объяснил коллегам, почему Бабель, Олеша, Пастернак за последнее время ничего не дали читателям, но они не лодыри и не опустошённые, это их свойство как художников; Ю. Олеша признался, что шесть лет тому назад он написал роман «Зависть», критики назвали главного героя романа Николая Кавалерова пошляком и ничтожеством, а ведь в Кавалерова он вложил много собственных переживаний и чувств, это потрясло писателя, поэтому он так осторожен с выбором тем; Б. Пастернак выступил с одобрением того, что все двенадцать дней работы съезда «объединяло нас ошеломляющее счастье того факта, что этот высокий поэтический язык сам собою рождается в беседе с нашей современностью, современностью людей, сорвавшихся с якорей собственности и свободно реющих, плавающих и носящихся в пространстве биографически мыслимого» (Там же. С. 549).

16 мая 1939 года по приказу наркома внутренних дел Лаврентия Берии И.Э. Бабеля арестовали в городке писателей Переделкино. Вместе с ним арестовали девять папок документов, рукописи, письма, записные книжки. Начались допросы. Историк Виталий Шенталинский в наши дни добился разрешения у компетентных органов проникнуть в стены архива КГБ и написал замечательную книгу «Рабы свободы в литературных архивах КГБ» (М., 1995), в которой есть глава о Бабеле, где автор подробно рассказывает, ссылаясь на архивные документы, о ведении дела, о допросах, в ходе которых Бабель приводит много подробностей о своей жизни, о творческих замыслах, о жене, любовницах, о знакомствах. Здесь есть не только протокол допросов, но и записки самого Бабеля о собственной судьбе. Допрашивали Бабеля следователи Шварцман, Родос, Райзман и Кулешов. Бабель признался в своём творческом бесплодии, но отвергает обвинение его в изменнической антисоветской деятельности. В ходе допросов Бабель высоко оценил литературную деятельность А. Воронского и как редактора журнала «Красная новь», и как литературного критика, утверждавшего, по словам Бабеля, что «писатель должен творить свободно, по интуиции, возможно ярче отражая в книгах ни в чем не ограниченную свою индивидуальность…». Бабель резко оценил свои книги: «Конармия» явилась для меня лишь поводом для выражения волновавших меня жутких настроений, ничего общего с происходящим в Советском Союзе не имеющих. Отсюда подчеркнутое описание всей жестокости и несообразности Гражданской войны, искусственное введение эротического элемента, изображение только крикливых и резких эпизодов и полное забвение роли партии в деле сколачивания из казачества, тогда ещё недостаточно проникнутого пролетарским сознанием, регулярной, внушительной единицы Красной армии, какой являлась в действительности Первая конная.

Что касается моих «Одесских рассказов», то они, безусловно, явились отзвуком того же желания отойти от советской действительности, противопоставить трудовым строительным будням полумифический, красочный мир одесских бандитов, романтическое изображение которых невольно звало советскую молодежь к подражанию…» (Шенталинский В. Рабы свободы в литературных архивах КГБ. М., 1995. С. 36). Это необходимо знать, оценивая творческий портрет И.Э. Бабеля.

Некоторые признания И. Бабеля, например, в том, что он был завербован на шпионскую работу в пользу Франции, следует рассматривать как фальшивку или признание под давлением, но заслуживает доверия признание, что он познакомился с Евгенией Гладун, машинисткой в торгпредстве СССР в Германии, на вечеринке у Ионова, в тот же вечер она стала его любовницей. Переехав в Москву, своим пылким темпераментом и доступностью она покоряет многих известных деятелей. Так Евгения Фигинберг – Хаютина – Гладун стала женой Ежова, у которого на литературных вечеринках бывал и И. Бабель.

На допросах И. Бабель рассказывал о своих друзьях, о некоторых из них под давлением следствия говорил как о критиках советского режима, но в конце следствия написал несколько писем верховному прокурору СССР с просьбой вызвать его на допрос, в частности, в письме 21 ноября 1939 года он писал: «В показаниях моих содержатся неправильные и вымышленные утверждения, приписывающие антисоветскую деятельность лицам честно и самоотверженно работающим для блага СССР. Мысли о том, что слова мои не только не помогают следствию, но могут принести моей родине прямой вред, доставляют мне невыразимые страдания: я считаю первым своим долгом снять со своей совести ужасное это пятно».

25 января 1940 года И. Бабель обратился с письмом к председателю Военной коллегии Верховного суда СССР с напоминанием о том, что дважды он писал в прокуратуру СССР, что в своих «показаниях оклеветал ряд ни в чем не повинных людей», и просил дать ему возможность ознакомиться с делом, которое читал он больше четырёх месяцев тому назад. На суде И. Бабель подтвердил свою просьбу, виновным себя не признал, просил учесть, что его «показания, данные на следствии, – ложь» (Там же. С. 77).

27 января 1940 года Исаак Эммануилович Бабель был расстрелян по приговору суда.


Бабель И. Конармия. М., 1926.

Бабель И. Одесские рассказы. 1931.

Бабель в воспоминаниях современников. М., 1972.

Марина Ивановна Цветаева
(8 октября (26 сентября) 1892 – 31 августа 1941)

Родилась в семье профессора Московского университета и директора Румянцевского музея Ивана Владимировича Цветаева (1847–1913), сына бедного священника, и Марии Александровны Мейн (1868–1906), «страстного музыканта и прекрасной пианистки», знавшей четыре европейских языка: «Всю классику мы, выросши, узнавали, как «мамино» – «это мама играла…». Бетховен, Моцарт, Гайдн, Шуман, Шопен, Григ… Под их звуки мы уходили в сон» (Цветаева А. Воспоминания. М., 1983. С. 6). А много лет спустя, в 1934 году, Марина Цветаева написала очерк «Мать и музыка», в котором по дробно рассказала и о матери, и о своих детских уроках, желании проникнуть в мир музыки с её помощью: мать мечтала, что Марина «по крайней мере, будет музыкантша» (Цветаева М. Сочинения. М., 1980. Т. 2. С. 94).

У И.В. Цветаева год тому назад скончалась первая жена, Варвара Дмитриевна Иловайская, дочь известного историка, красавица, у него на руках – восьмилетняя Валерия и годовалый Андрей. И тут одна за другой появились Марина и Анастасия. Отец был постоянно занят работой, мать создавала уют и предоставила хорошие возможности получить превосходное образование своим дочерям. Были гувернантки и домашние учителя. Дети превосходно знали французский и немецкий языки, а за короткий срок прочитали чуть ли не всю русскую, французскую и немецкую классику. Марина с юных лет писала стихи, училась музыке, выступала на сцене.

В доме постоянно говорили о русском музее скульптуры, отец и мать то и дело упоминали Юрия Степановича Нечаева-Мальцева, который пожертвовал на музей три миллиона рублей, крупнейшего хрусталезаводчика из города Гусева. Об этом Марина Цветаева написала ряд превосходных очерков под общим названием «Отец и его музей» (Там же. С. 7—27). Мария Александровна Цветаева участвовала во всех музейных делах, вела всю обширную иностранную переписку и добивалась своим обаянием и шуткой того, что отцу удавалось бы с большим трудом.

Марина и Анастасия в своих воспоминаниях рассказали о многом в своём детстве и юности, вспоминали поездки в Тарусу, наслаждение необыкновенной природой: «Деревья, грибы, купанье, грозы», знакомство с Поленовым и его семьёй, поездки к Тёте (Тьо), где было всё совсем по-другому, чем на собственной даче: «В нашей даче, кроме рояля, все было почти по-деревенски просто. У Тёти в доме были ковры, чехлы на мягкой мебели, дорогие сервизы…» «Полноценнее, счастливее детства, чем наше в Тарусе, я не знаю и не могу вообразить», – писала А. Цветаева в своих воспоминаниях (Цветаева А. Указ. соч. С. 49). Мария Александровна заболела туберкулёзом, лечилась за границей, три года Марина и Анастасия были в Италии, Швейцарии, Германии, учились, лечились, набирались жизненного опыта, много читали и писали стихи.

5 июля 1906 года Мария Александровна Цветаева скончалась в Тарусе. Перед смертью мать позвала своих дочерей проститься: «Сначала Марусе, потом мне мама положила руку на голову. Папа, стоя в ногах кровати, плакал навзрыд. Его лицо было смято. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. Затем нам: «Живите по правде, дети! – сказала она. – По правде живите…» (Там же. С. 210).

Марина Цветаева окончила седьмой класс частной гимназии, а от восьмого (педагогического) отказалась, полностью отдавшись творчеству. В то время один за другим выходили сборники стихотворений Валерия Брюсова «Пути и перепутья», три тома она она переплела в один том и поставила цифры: 23 февраля 1910 года. А в марте того же года случайно встретила в магазине Вольфа на Кузнецком Валерия Брюсова и услышала его фразу: «Хотя я не поклонник Ростана…» Марина тут же написала ему откровенное письмо 15 марта 1910 года и спросила его, почему он не любит Ростана? Но ответа не получила. Марина отобрала сто одиннадцать стихотворений, назвала свою книгу «Вечерний альбом» и, заплатив за пятьсот экземпляров, выпустила через месяц в свет свою первую книгу. Один из экземпляров книги подарила Валерию Брюсову: «Валерию Яковлевичу Брюсову с просьбой посмотреть. Марина Цветаева. Москва, 4-го декабря 1910 г.».

В статье «Стихи 1911 года» Валерий Брюсов писал, что стихи Марины Цветаевой «всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берёт непосредственно черты жизни, и это придает её стихам жуткую интимность» (Русская мысль. 1911. № 2). Так Марина Цветаева вошла в большой литературный мир.

1 декабря 1910 года на собрании издательства «Мусагет», которое только что учредили Андрей Белый и Э. Метнер, Эллис (Лев Львович Кобылинский) подвёл к ним Марину. Марина Цветаева познакомилась и подарила свою книгу Максимилиану Александровичу Волошину с благодарностью за прекрасное чтение де Лиль Адана.

11 декабря в газете «Утро России» появилась статья М. Волошина «Женская поэзия», большую часть которой он посвятил подаренной книге, назвав её «юной и неопытной», отметив, что некоторые стихи могут вызвать улыбку, это как дневник, надо читать её подряд. Однако в конце статьи маститый поэт сказал: «Вечерний альбом», это – прекрасная и непосредственная книга, исполненная истинно женским обаянием».

Марина Цветаева познакомилась с Алексеем Толстым, Николаем Гумилёвым, Мариэттой Шагинян, которым тоже подарила свою книгу. И уехала в Гурзуф, где страдала от одиночества. Но Коктебель открыл ей дорогу к удовольствиям, покою и счастью. Здесь был Сергей Эфрон (1893–1941) – высокий и красивый юноша с огромными глазами цвета морской волны, тоже увлекавшийся литературой, театром, пишущий повесть о детстве. С первых свиданий к ним пришла взаимная любовь, но Сергей болел туберкулёзом, необходимо было лечиться. В письме В.В. Розанову 7 марта 1914 года Марина Цветаева писала о происхождении Сергея Эфрона: «Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской стороны – великолепным гвардейцем Николая I. В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарён, умён, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.

Мать его – урожденная Дурново (Елизавета Петровна Дурново, 1855–1910. Участница партии «Земля и Воля», «Чёрный передел», большое влияние на неё оказывал князь П.А. Кропоткин. – В. П.). Сережу я люблю бесконечно и навеки» (Соч. Т. 6. Письма. С. 120). В стихотворении «С. Э.» 3 июня 1914 года Марина Цветаева посвятила своё стихотворение Сергею Эфрону: «…Безмолвен рот его, углами вниз, / Мучительно-великолепны брови, / В его лице трагически слились / Две древних крови…» (Там же. Т. 1. С. 42).

В то лето Максимилиан Волошин, её «духовный отец», получил много писем от Марины и Сергея. «Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе. Прими мою благодарность, мое раскаянье и мою ничем… не заменимую нежность», – писала М. Цветаева 8 июня 1911 года, а Сергей в том же письме сделал приписку: «Привет и поцелуй от твоего дорогого Сережи» (Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 6. Письма. М., 1995. С. 48–49). Писали из Самары, из Усень-Ивановского завода, из Уфимских степей, где Сергей лечился кумысом от туберкулёза.

В сентябре 1911 года Марина и Сергей вернулись в Москву, родные подарили им деньги на покупку дома, вскоре они переехали и тут же написали Максу, где подробно описали своё житьё-бытьё.

27 января 1912 года Марина Цветаева и Сергей Эфрон обвенчались в Москве. Отец был возмущён столь ранним браком Марины, она с ним даже не посоветовалась, лишь известила о принятом решении. Недовольны были и родственники Сергея. Макс Волошин, которого Марина приглашала на свадьбу шафером, был просто раздосадован и возмущён этой свадьбой. Марина ему ответила, и после этого надолго прекратилась их переписка, и не было привычного задора в его письмах, не было развёрнутых размышлений самой Марины. После свадьбы Марина и Сергей сначала думали отправиться в Испанию, но уехали на два месяца во Францию, Италию и Германию.

10 января 1912 года, накануне свадьбы, Марина Цветаева подготовила к изданию второй сборник своих стихотворений – «Волшебный фонарь», где были стихи и о матери, и о Сергее, были и программные стихи как ответ на доброжелательную критику первой книги, в частности стихи «В.Я. Брюсову» и «Литературным прокурорам». А в самом начале книги Марина провозгласила:

Прочь размышленья! Ведь женская книга —
Только волшебный фонарь!

А в «Литературных прокурорах» остро и смело поведала:

Все таить, чтобы люди забыли,
Как раставший снег и свечу?
Быть в грядущем лишь горсточкой пыли
Под могильным крестом? Не хочу!..
Для того я (в проявленном – сила)
Все родное на суд отдаю,
Чтобы молодость вечно хранила
Беспокойную юность мою.

Здесь уже ответ не только В. Брюсову, но и Максу Волошину, который назвал свою статью – «Женская поэзия». Марина Цветаева вошла в этот литературный мир не как женщина, а как Поэт, с глубокими и серьёзными размышлениями и чувствами.

Но с этим не согласились «законодатели поэтической моды» В. Брюсов (Русская мысль. 1912. № 7), С. Городецкий (Речь. 1912.

30 апреля) и Н. Гумилёв (Аполлон. 1912. № 5), которые в своих статьях и рецензиях назвали вторую книгу «подделкой», повторением первой книги, желанием вундеркиндствовать. Лишь В. Брюсов проявляет снисходительность. В заключение статьи «Сегодняшний день русской поэзии» он сообщает: «Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в её книге в волнах чисто «альбомных» стишков, которые если кому интересны, то только её добрым знакомым». Пять-шесть стихотворений – это уже немало для второй книги, так что Марина Цветаева спокойно отнеслась к этим отзывам в печати о своей второй книге, хотя в третьем сборнике «Из двух книг» (февраль 1913) напечатала одно стихотворение, в котором резко высказалась, и несправедливо, о творчестве Валерия Брюсова.

5 сентября 1912 года Марина Цветаева родила дочь и назвала её Ариадна, хотя Сергей настаивал на том, чтобы дать дочери русское имя.

Марина Цветаева и Сергей Эфрон живут в собственном доме, заплатив за него 18 с половиной тысяч рублей, воспитывают дочь, в мае 1913 года едут в Коктебель, к Волошину, и проведут здесь четыре счастливых месяца, участвуя в жизни съехавшихся друзей и знакомых Волошина. Все молоды, талантливы, способны к безобидным издёвкам и насмешкам, а всех примиряет Макс Волошин и его мать – Пра, основательница этого «обормотского» весёлого общества.

Но счастье длилось недолго: Сергей уехал в Ялту лечиться, а 30 августа 1913 года скончался отец, Иван Владимирович Цветаев, только в этом году открывший Музей изящных искусств, в который вложил всю свою жизнь.

Эти годы Марина Цветаева погружается в семейную жизнь, Сергей сдаёт гимназические экзамены, мечтает о поступлении в университет, дочь требует внимания, на стихи не хватает времени. Прочитав «Уединённое» В.В. Розанова, 7 марта 1914 года Цветаева пишет ему большое письмо, в котором рассказывает свою биографию, посылает ему две книжки стихотворений и несколько недавних стихотворений с просьбой их прочитать и ответить ей о прочитанном. И в следующих письмах, 8 апреля, 18 апреля, Марина подробно рассказывает о своей семье и о своих стихах. Но ответа так и не получила. А начавшаяся Первая мировая война тоже внесла немало поправок в её жизнь: Сергей, студент первого курса Московского университета, был призван в армию, стал санитаром, мечтал поступить в школу прапорщиков.

У Марины и Анастасии Цветаевых было очень много друзей, знакомых, коллег, но и Марина, и Анастасия много внимания уделили Осипу Мандельштаму, приехавшему с братом Александром в Коктебель. Анастасия Цветаева рассказывает в своих воспоминаниях: «Осип и Александр были крайне бедны, жили на последние гроши, всегда мечтая где-то достать денег, брали в долг у каждого, не имея возможности отдать. Александр делал это кротко, получал с благодарностью. Осип брал надменно, как обедневший лорд: благосклонно, нежно улыбаясь одно мгновение (долг вежливости), и было понятно, что брал как должное – дань дару поэта, дару, коим гордился, и голову нес высоко… Осип был среднего роста, худ, неровен в движениях – то медлителен, то вдруг мог сорваться и ринуться чему-то навстречу… Волос у него было мало – хоть двадцать четыре года! – лёгкие, тёмные, лоб уже переходил в лысину, увенчанную пушком хохолка. Горбатость носа давала ему что-то орлиное. И была в нём грация принца в изгнании. И была жалобность брошенного птенца… Всё чаще просили мы Осипа Эмильевича прочесть любимые нами стихи «Бессонница. Гомер…». Крутые изгибы его голоса, почти скульптурные, восхищали слух. Видимо, он любил эти стихи, он читал их почти самозабвенно – позабыв нас…» (Цветаева А. Воспоминания. С. 555–556). В «Истории одного посвящения» Марина Цветаева дала обширный очерк о Мандельштаме, есть здесь и то, что уже упоминала Анастасия, но был и развёрнутый творческий портрет Осипа Мандельштама, в памяти автора сохранились впечатления и о сильных, и о слабых сторонах таланта и личности поэта (Цветаева М. Соч. Т. 2. С. 159–189).

В 1916 году Марина Цветаева показала О. Мандельштаму Москву, с её архитектурными и историческими достопримечательностями. Гуляя, они вспоминают убитых царевичей Дмитрия и Алексея, вспоминают Марину Мнишек и Лжедмитрия, говорят о трагической истории России, полной невинных жертв. И 31 марта 1916 года Цветаева написала стихи, посвящённые Осипу: «Из рук моих – нерукотворный град / Прими, мой странный, мой прекрасный брат. / …И встанешь ты, исполнен дивных сил… – Ты не раскаешься, что ты меня любил» (Там же. Т. 1. С. 58). «Никто ничего не отнял» (12 февраля 1916), «Ты запрокидываешь голову – / Затем, что ты гордец и враль» (18 февраля 1916) и «Откуда такая нежность?» (18 февраля 1916) – тоже были написаны и посвящены встречам Марины Цветаевой с Осипом Мандельштамом, их «дивному путешествию по Москве» (Там же. С. 52–54).

В это же время, в 1916 году, Марина Цветаева начинает цикл стихотворений, посвящённых Александру Блоку и Анне Ахматовой. Она незнакома с ними, но поэтические имена этих кумиров овладели её душой. Пишет о Дон Жуане, Кармен, но по-своему, снижая их мифологические образы до обыденности. Пишет об Андре Шенье, казнённом якобинцами: «Андре Шенье взошёл на эшафот, / А я живу – и это страшный грех…» В 1916 году М. Цветаева написала «чуть более ста десяти» стихотворений, как свидетельствуют биографы, в 1918 году «написала две пьесы и больше ста тридцати стихотворений».

О Февральской и тем более Октябрьской революциях у Марины ничего откровенного нет, она погружена в собственный интимный мир. Сергей Эфрон, закончив курсы прапорщиков, оказался в Белой гвардии, от него нет никаких вестей. Она по-прежнему встречается на различных вечерах с И. Эренбургом, П. Антокольским, А. Толстым, К. Бальмонтом, В. Ивановым, А. Белым, Н. Крандиевской…

В ноябре 1919 года Марина Цветаева по совету друзей поместила своих дочерей в Кунцевский приют, вскоре Ариадну забрала, а оставшаяся Ирина умерла от голода.

В письме В.К. Звягинцевой и А.С. Ерофееву М. Цветаева писала 7/20 февраля 1920 года: «Друзья мои! У меня большое горе: умерла в приюте Ирина – 3 февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия – возвращающиеся приступы) – и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), понадеялась на судьбу… Многое сейчас понимаю: во всём виноват мой авантюризм, лёгкое отношение к трудностям, наконец, – здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И – наконец – я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в её болезнь – и вот Бог наказал…» (Письма. Т. 6. С. 153–154).

Установились хорошие отношения между Мариной Цветаевой и Анной Ахматовой.

26 апреля 1921 года Марина Ивановна написала письмо Анне Ахматовой:

«Дорогая Анна Андреевна!

Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник»! Не расстаюсь, и Аля не расстаётся. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.

Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!.. Ваши оба письмеца ко мне и Але – всегда со мной»

(Там же. С. 200–201).

Стихи с 1913 по 1920 год войдут в книгу «Вёрсты», вышедшую в 1921 году в частном издательстве «Костер», а в следующем году «Вёрсты» были переизданы в государственном издательстве, кроме этого у М. Цветаевой вышли книги «Стихи к Блоку», «Разлука». Но главное, над чем много лет работала, – это цикл стихотворений «Белый стан». Она, жена белого офицера, выступала со стихами о Белой гвардии под гром аплодисментов неоднородной публики, она не приветствовала ни белых, ни красных, сегодня красный станет белым, а белый станет красным, неумолимый таится Рок над этим сражением, но среди них воюет её муж – Сергей Эфрон.

Белая гвардия, путь твой высок:
Чёрному дулу – грудь и висок.
Божье да белое – твоё дело:
Белое тело твоё – в песок.
Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает…
Старого мира – последний сон:
Молодость – Доблесть – Вандея – Дон (1918).

Уже тогда Марина Цветаева предчувствовала обречённость добровольчества, мучительно страдала по поводу неизвестной судьбы страстно любимого мужа. И вот он оказался в Чехии, прислал письмо и зовёт к себе. Начались хлопоты о выезде за границу.

11 мая 1922 года Марина Цветаева с Алей, получив очередное письмо от Сергея Эфрона из Праги, уехали в Берлин, потом в Прагу, потом в Париж, где уже собралась большая группа русских эмигрантов, среди них журналисты, издатели, писатели.

С. Эфрон всё прочитал из того, что написала без него Марина Цветаева, много говорили, спорили. «Помню один разговор между родителями, – вспоминает Ариадна Эфрон, – вскоре после нашего с матерью приезда за границу:

«…И всё же это было совсем не так, Мариночка», – сказал отец, с великой мукой все в тех же огромных глазах выслушав несколько стихотворений из «Лебединого стана». «Что же – было?» – «Была братоубийственная и самоубийственная война, которую мы вели, не поддержанные народом; было незнание, непонимание нами народа, во имя которого, как нам казалось, мы воевали. Не «мы», – а лучшие из нас. Остальные воевали только за то, чтобы отнять у народа и вернуть себе отданное ему большевиками – только и всего. Были битвы за «веру, царя и отечество» и, за них же, расстрелы, виселицы и грабежи». – «Но были – и герои?» – «Были. Только вот народ их героями не признаёт. Разве что когда-нибудь жертвами…» (Эфрон А. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. М., 1989. С. 51).

Но «Белый стан» так и не был опубликован при её жизни ни в России, ни за границей. М. Цветаева прежде всего, 21 сентября 1922 года, обратилась к П.Б. Струве, редактору журнала «Русская мысль», с просьбой и вопросом, будут ли напечатаны посланные в журнал стихи. Пять стихотворений М. Цветаевой были напечатаны в журнале «Русская мысль»: «Белая гвардия, путь твой высок…», «Кто уцелел – умрёт, кто мёртв – воспрянет…», «Волны и молодость вне закона!..», «Плач Ярославны», «С Новым Годом, Лебединый стан!..» (Русская мысль. 1922. № VIII–XII). Ещё три стихотворения М. Цветаевой были опубликованы в журнале: «Собирая любимых в путь…», «Никто ничего не отнял!..», «Разлетелось в серебряные дребезги…» (Там же. 1923. № 1—11). 4 декабря 1924 года из Чехословакии М. Цветаева вновь обращается к П.Б. Струве с письмом: «Обращаюсь к Вам за советом: у меня до сих пор не издана книга так называемых «контр-революционных» стихов (1917–1921 г.), – все нашли издателей, кроме этой. Книжка небольшая, – страниц на 60. Некоторые из стихов были напечатаны в «Русской Мысли». Хотелось бы, чтобы она существовала целиком, потому что, с моего ведома, такой книги ещё не было.

Левые издательства, естественно, от нее отказываются.

Называется она «Лебединый стан», в России её – изустно – хорошо знали.

Если есть какая-нибудь надежда на её устройство – отзовитесь, тогда перепишу и представлю Вам.

Вопрос оплаты здесь второстепенен, – мне важно, чтобы тогдашний голос мой был услышан» (Т. 6. С. 312).

Из России М.И. Цветаева увезла много своих сочинений. Находясь в Берлине, в Праге, в Париже, Марина Цветаева повсюду рассылала свои произведения – открывались новые издания, на один год, на два, два-три номера выходили, а потом закрывались, но литературная жизнь клокотала. Она посылала свои сочинения Роману Борисовичу Гулю (1896–1986), который работал в эмигрантских изданиях; Валентину Фёдоровичу Булгакову (1886–1966), который как председатель союза писателей помог получить Марине Цветаевой ежемесячное пособие от чешского правительства, был редактором ряда изданий; Петру Петровичу Сувчинскому (1892–1985), одному из руководителей евразийского движения, А.В. Бахраху, А.А. Ахматовой, С.Я. Эфрону… Два огромных тома писем опубликованы в собрании сочинений в семи томах (М., 1995), т. 6 и 7, в которых предстаёт большая и изнурительная творческая жизнь М.И. Цветаевой; превосходны и комментарии к этим томам. Письма М.И. Цветаева писала с таким же тщанием и мастерством, как и свои поэтические и прозаические произведения. И порой в этих письмах – вся её судьба и противоречия.

Целый мир встаёт из переписки Марины Цветаевой и Бориса Пастернака, которые встречались лишь на литературных вечерах и на похоронах друзей. Как только М. Цветаева уехала из Москвы, так перед ней открылись литературные достижения Маяковского, Андрея Белого, с особой любовью она отнеслась к Борису Пастернаку и его творчеству. О книге стихов Пастернака «Сестра моя – Жизнь» М. Цветаева написала статью «Световой ливень», опубликованную в берлинском журнале Андрея Белого «Эпопея» (1922. № 3). Переписка началась с письма Бориса Пастернака от 14 июня 1922 года, которое И. Эренбург передал Марине Ивановне 27 июня 1922 года, полного признания её поэтического обаяния, после того, как он прочитал сборник М. Цветаевой «Вёрсты» (Эфрон А. О Марине Цветаевой. М., 1989. С. 142–143). «Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне, – так начинает М. Цветаева своё второе письмо Б. Пастернаку 19 ноября 1922 года. – А второе – переписка…» (Т. 6. С. 325). И тут же рассказывает Пастернаку свой сон. В четвёртом письме Б. Пастернаку от 11 февраля 1923 года М. Цветаева пишет: «Ваша книга – ожог» («Сестра моя – Жизнь». – В. П.). Та – ливень («Детство Ливерс» – В. П.), а эта – ожог: мне больно было, и я не дула…» И далее М. Цветаева развивает своё восхищение творчеством Б. Пастернака, едва ли не признаётся в любви и назначает ему свидание. Б. Пастернак читает все произведения М. Цветаевой, подробно и психологически тонко анализирует поэму «Крысолов». Больше ста писем написала Марина Цветаева, из них больше двадцати сохранилось, остальные пропали, пришло время, наступили объективные оценки, подъём прошел, начинался спад, но восхищение талантом Пастернака никогда не проходило. В конце июля 1926 года Б. Пастернак попросил М. Цветаеву из-за возникших психологических разногласий прекратить переписку: жена и сын Пастернака были недовольны письмами М. Цветаевой.

М. Цветаева в это время опубликовала книги «Стихи к Блоку» (1922), «Разлука» (1922), «Психея. Романтика» (1923), «Ремесло» (1923), «После России» (1928), поэму-сказку «Царь-Девица», написала поэмы – «Поэма Горы» (1924) и «Поэма Конца» (1924), а главное – поэму «Крысолов. Лирическая сатира» (1925), которые с восторгом были встречены в России и Б. Пастернаком, и Н. Асеевым. «Поэма Горы» и «Поэма Конца» были посвящены короткой любовной связи М.И. Цветаевой с Константином Болеславовичем Родзиевичем. В письмах к нему М. Цветаева настолько откровенна в своих признаниях (см.: Т. 6. С. 659–662. Опубликованы только эти отрывки из двух писем. Остальные – более тридцати – хранятся в РГАЛИ, архиве М.И. Цветаевой, по распоряжению А. Эфрон недоступны. – В. П.), что ничего нет удивительного, что и в поэмах содержатся откровенные строки.

В январе 1926 года Марина Цветаева задумала устроить свой литературный вечер. Это стоило немалых денег. Нужно было подготовить пригласительные билеты, раздать их богатым лицам по двадцать пять франков, снять помещение, которое тоже стоило денег, найти ведущего. Об этих хлопотах С. Эфрон писал В.В. Булгакову 9 февраля 1926 года, эти хлопоты вызвали «резкое недоброжелательство почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием Марины пресмыкаться, просить и пр., отказались в чем-либо помочь нам» (Письма. Т. 6. С. 326).

Марина Цветаева в это время написала статьи о Бальмонте, о Брюсове; возмутила её книга О. Мандельштама «Шум времени», подготовила статью об этой книге, но печатать её отказались. Главное – она задумала писать драматические сочинения, с 1923 года её увлекли трагедии «Гнев Афродиты», «Ариадна», «Федра», «Елена», тщательно изучала немецкие и французские источники, греческую мифологию, древнюю классику, увлёк счастливый Тезей, которому везло в героических поступках, но не везло в любви, Ариадна соглашается быть его женой, но Тезей отдаёт её богу Дионису, который пообещал ей бессмертие. Огромные драматические и психологические возможности открывались перед ней как художником, и она, преодолевая все препятствия, работала, что-то постоянно улучшая в тексте.

Вскоре у Марины и Сергея родился сын Георгий. Они по-прежнему жили вчетвером в одной комнате, все домашние заботы лежали на ней, творчеству она выделяла не больше часа, утомилась, а надо было зарабатывать и деньги, Сергей работал, но получал очень мало. «Ариадна» была закончена в 1925-м, «Федра» – в 1927 году.

В 30-х годах М.И. Цветаева много времени уделяла прозе, воспоминаниям о близких поэтах, литературно-теоретическим работам, написала «Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачёв», «Эпос и лирика современной России», «Поэт с историей и поэт без истории», о Гёте и Жуковском, написала об отце и его музее, о матери и её музыке.

Алчные аппетиты Германии и вторжение в Судетскую область Чехословакии породили в ней целый цикл стихотворений «Стихи к Чехии».

М.И. Цветаева не прижилась ни в Берлине, ни в Праге, ни в Париже, гордая и независимая, она не могла потрафлять тем, кто господствовал и в эмиграции. Её печатали, но и унижали. И этот дух противостояния стоял в её доме. Как только минуло совершеннолетие Ариадны и она могла выбрать себе место жительства, дочь выбрала Советскую Россию. Её провожали в Москву как на праздник. Она приехала в Москву 18 марта 1937 года и быстро освоилась в Москве, поселившись у Елизаветы Яковлевны Эфрон, в Мерзляковском переулке, стала работать, нашла себе мужа, Самуила Давидовича Гуревича. Затем осенью 1937 года вернулся Сергей Эфрон, вместе они снимали дачу в Болшеве. Марина Цветаева с сыном Георгием вернулась в Россию 18 июня 1939 года, не получив багажа. А в августе 1939 года арестовали Ариадну Эфрон, на имя которой был оформлен этот багаж. 31 октября 1939 года М.И. Цветаева написала в следственную часть НКВД с просьбой оформить документы на получение багажа, в котором, кроме прочего, прибыли и зимние вещи её и сына. Разрешение на получение багажа М. Цветаева получила только 25 июля, а последний чемодан с рукописями она получила 3 августа 1940 года.

23 декабря 1939 года, испытав все дозволенные возможности, М.И. Цветаева обращается к народному комиссару внутренних дел:

«Товарищ Берия.

Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева, и моей дочери – Ариадны Сергеевны Эфрон, арестованных: дочь – 27-го августа, муж – 10-го октября сего 1939 года…»

Подробно излагая в этом письме биографию семьи, М.И. Цветаева просит о справедливости: «Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы, – проверьте доносчика.

Если это ошибка – умоляю, исправьте, пока не поздно».

14 июня 1940 года М.И. Цветаева вновь обращается к Л.П. Берии с той же просьбой.

В 1941 году Сергей Яковлевич Эфрон был расстрелян, а дочь отбывала срок в тюрьме. 7 июля 1944 года погиб на фронте Георгий Эфрон. А Марина Ивановна Цветаева, не выдержав всю горечь возвращения в Россию, покончила жизнь самоубийством в Елабуге.

Самую глубокую оценку творческого пути М.И. Цветаевой дала Ариадна Эфрон после возвращения на свободу (27 августа 1947 года) в книге «О Марине Цветаевой», на которую здесь уже неоднократно ссылались: «Воспитанная в традициях конца века, выросшая под надзором бонн, учившаяся в швейцарских пансионах, воспринявшая языки французский и немецкий наравне с родным, Марина, естественно, в совершенстве владела русским литературным языком, языком интеллигенции, на нем, в юности, и писала, зачастую оттачивая его на грациозный ростановский лад или придавая ему гётевскую торжественность; но все это были языковые «вершки», а не «корешки», корешки же, сама народная речь таилась, до поры до времени, опять-таки в литературе, услышанная, отражённая и донесённая другими – классиками и современниками.

«Горожанка» и «дачница» в детские свои и юношеские годы, Марина не соприкасалась с жизнью народа, с речью его, ни в деревне, которой она не знала, ни на фабричных окраинах, куда не ступала её нога. Немногословно было «простонародье» – прислуги, сторожа, дворники, прачки, домовые портнихи – немногословно и почтительно; казалось, немногословна и почтительна была сама дореволюционная Москва.

Всё изменилось в одно мгновение, в то самое, когда грянула «музыка революции», когда ранее не слышимое Мариной и невнятное ей обрело голос, силу которого она восприняла и вобрала в себя с тех пор и навсегда. (Пройдёт время, и сама она, всё та же и далеко уже не та Цветаева, в известном своём письме к Маяковскому провозгласит не только силу, но и правду России революционной.)

Именно тогда, когда улицы и площади Москвы заполнялись невиданными, немыслимыми доселе хозяевами и зазвучали неслыханными доселе речами, Маринины тетради насытились записями разговоров, рассказов, реплик, подхваченных ею на лету, везде и всюду: в детских распределителях и театрах, на вокзалах, в трамваях и на толкучках, в учреждениях и на церковных папертях, на бульварах и в очередях. Именно тогда, захваченная и растревоженная новыми для себя голосами, Марина прильнула к фольклорным источникам своих поэм, как к истокам этих голосов, и в афанасьевских сборниках открыла для себя уже теперь не детские сказки, а принявшую их обличие зашифрованную летопись былых судеб и былых событий, вечных страстей и подвигов человеческих, летопись трагедий и надежд на избавительные чудеса…

Именно тогда постепенно ушло, вытеснилось из цветаевского творчеста грациозное «шопеновское» начало, в последний раз расцветшее циклом пьес, ею самой впоследствии названным «Романтика»; расставаясь с Музой, как с юностью, Марина вручила свою участь поэта неподкупному своему, беспощадному, одинокому Гению» (Эфрон А. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. М., 1989. С. 124–125).


Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1995.

Эфрон А. О Марине Цветаевой. М., 1989.

Саакянц А. Жизнь Цветаевой. М., 2002.

Часть седьмая. Исторические романы 20-30-х годов

После Октябрьской революции в русской литературе оживилась историческая тема, писали романы, пьесы, эпические поэмы. А.М. Горький в 1919 году, прочитав пьесу А. Чапыгина «Гориславич», крайне удивился, что пьеса написана языком XII века, её не только прочитать трудно, но и поставить в театре невозможно. Он знал, что Чапыгин в Харькове изучал летописи того времени, древнюю историю, легко преодолел семь веков и свободно погрузился в XII век. Ольга Форш (урождённая Комарова) легко погрузилась в XVIII и XIX века и написала романы «Одеты камнем» (1924–1925), трилогию «Радищев» (1932–1939), Юрий Тынянов заинтересовался эпохой Николая I и написал романы «Кюхля» (1925), «Смерть Вазир-Мухтара» (1929). Вышла «Угрюм-река» В. Шишкова (1933). Прочитав все эти романы, А.М. Горький писал И.А. Груздеву 12 января 1926 года: «Как будто у нас зарождается очень оригинальный исторический роман» (Горький и советские писатели. М., 1963. С. 456).

В этом большом ряду исторических произведений выделяются два романа: «Разин Степан» А.П. Чапыгина и «Пётр Первый» А.Н. Толстого.

«Разин Степан» А.П. Чапыгина

Алексей Павлович Чапыгин (1870–1937) родился в крестьянской семье Олонецкой губернии. Учился на художника-декоратора, первую прозу опубликовал в 1903 году, но славу принесли А. Чапыгину романы «Разин Степан» (1926) и «Гулящие люди» (1935).

«Пост литератора в России – пост трудный и требующий от человека строжайшего отношения к себе самому, – прежде всего» – этими словами Горький заканчивал письмо-напутствие А.П. Чапыгину, обратившемуся к своему знаменитому соотечественнику за советом и помощью в издании первой книги.

Редкостную теплоту и заботу проявлял Горький к художественным поискам Чапыгина. Поражаешься, с каким вниманием вникал Горький в ещё далёкие от совершенства вещи начинающего литератора, находя в них «знание материала, уменье наблюдать и – верное отношение к людям: отношение правдивого свидетеля их жизни, а не судьи и не учителя их». «Дело пойдёт хорошо, – внушал Горький, – если твёрдо писатель будет стоять на этой точке зрения, учиться видеть всю многогранность каждого явления жизни…» «и, присматриваясь к блеску жизни, ко всем её огням, правдиво, кратко и просто – просто!» рассказывать «людям о том, как они живут». Он называл Чапыгина «замечательнейшей фигурой в литературе русской», «большим оригинальнейшим художником».

Подлинную славу писателю принёс роман «Разин Степан». Горький восхищался этим «шелками вытканным» широким полотном, показавшим столько прекрасных людей российской действительности середины XVII столетия: «…Вот так бы, как вы пишете «Разина», написать 36 страниц о Василии Косом, – вот бы я был с праздником!»

По-разному встретили этот роман представители различных литературных кругов. Одни – М. Горький, А. Толстой, М. Пришвин – восхищались знанием быта, языка, умением лепить исторические лица, видели в нём новый этап исторического романа. Другие, напротив, увидели только «подчинение шаблону старого исторического романа, с ужасными казнями, необычайными побегами, сверхъестественными сильными героями, подземными тайниками».

Писатель работал над романом всего два с половиной года. За это время написано историческое полотно, в котором десятки действующих лиц, со своими, резко выраженными характерами, с присущими им одним мыслями, чувствами и поступками. Сколько же нужно было узнать романисту, чтобы его герои говорили так, как говорили в XVII веке, чтобы они были одеты в соответствующие одежды, чтобы каждая деталь помогала воспроизвести историческую правду эпохи, уж не говоря о том, что нужно было осмыслить разрозненные исторические факты и правдиво воссоздать образы давно минувшей трагедии. Чапыгин целыми днями просиживал в библиотеке Академии наук, читал Ключевского, Соловьёва, Новомбергского, Адама Олеария, Павла Алеппского, писцовые новгородские книги, юридические акты XV века, книги о древней утвари и одежде и в каждой находил какие-то нужные детали, ценные подробности, столь необходимые художнику. Всё это помогло ему вжиться в эпоху, изучить нравы, быт, отношения людей, язык, на котором говорили в то время, познакомиться с описанием таких городов, как Москва, Астрахань, Симбирск, Старый Черкасск, Яик-город, Баку, обратить внимание на их постройки, особенности топографии…

А.П. Чапыгин всю жизнь, можно сказать, шёл к главному своему роману. Его интересы давно были связаны с исторической темой. Ещё в 1892 году он сделал набросок пьесы «На Волге», где упоминается и Стенька Разин. Сразу после Великого Октября писатель создаёт драму «Гориславич» и «Борзописный сказ о детях Господина Великого Новгорода». В этих вещах он попытался проникнуть в жизнь далеких наших предков. И многое ему удалось.

Поразительная способность Чапыгина точно «угадать» и передать языковое богатство определённой исторической эпохи особенно ярко раскрылась в романе «Разин Степан». Прекрасное знание родной северной деревни, психологии современного человека помогло Чапыгину воссоздать образы людей далекого прошлого. Правдивость человеческих характеров им достигается, в частности, благодаря точному и глубокому воспроизведению языка той эпохи.

В предисловии к французскому изданию романа А. Чапыгин писал: «Изучая историю восстания, я видел, как был искажен Степан Разин историком Костомаровым, Штрунссом, Бутлером, немцем – капитаном «Орла», первого русского корабля XVII века, который был сожжен казаками Разина под Астраханью. Хотелось воссоздать истинный образ Степана Разина без всякой идеализации, основываясь исключительно на исторических данных». Не случайны эти слова Чапыгина. Слишком много его упрекали как раз в идеализации и модернизации образа Степана Разина.

Когда писатель работал над романом о Степане Разине, тон в исторической науке задавали Покровский и его последователи. Покровский и его ученики, по выражению самого Чапыгина, «стремились охаять все русское». Порочность метода Покровского заключалась прежде всего в том, что история рассматривалась им не как наука, изучающая объективные законы развития общества, а как скопление фактов, явлений, которые можно истолковать как угодно. Такое отношение к историческому процессу привело его к неверному пониманию крестьянских движений прошлого. Крестьянство того времени, утверждал Покровский, не могло поддержать Разина, потому что «крестьянское хозяйство именно в эту эпоху шло на подъем, а не на убыль», «крестьянский надел рос с неуклонной правильностью все время…». Вот почему Покровский пытался убедить, что восстание Разина имело только местный характер и что оно явилось следствием столкновения между собой «разбойничьей торговли (то есть казаков) первобытного типа с колониальным предприятием XVII века» – так называет Покровский торговый капитал.

Восстание Степана Разина – один из важнейших моментов в истории крестьянства и его борьбы против феодального гнёта. Чапыгин вынужден был проделать большую исследовательскую работу в качестве учёного-историка по восстановлению правды как о самом Степане Разине, так и о возглавленном им движении донских казаков и крестьянства.

Степан Разин, его личность, давно привлекает к себе художников слова. Много песен, сказаний, легенд связано с его именем. Пушкин назвал его «единственным поэтическим лицом русской истории», собирал и записывал о нём песни.

Народ любовно хранил всё, что касалось личности знаменитого народного вожака, пронёс через столетия великую благодарность человеку, боровшемуся за освобождение угнетённых людей, за осуществление народной мечты о справедливой жизни на земле. Однако дворянско-буржуазная историография не выявила объективный характер разинского движения, затушевала истинные причины восстания донского казачества и широких масс русского крестьянства, а самого вождя восстания обрисовала в чёрном свете. Даже В. Ключевский считал всякое проявление недовольства «беспорядком», нарушением органического развития исторического процесса, обходил такие события в жизни русского народа молчанием либо ограничивался скупой информацией. О разинском восстании В. Ключевский только упомянул как о «возбуждённом движении простонародья», не оказавшем большого влияния на ход исторических событий. По словам другого видного историка, Костомарова, «эпоха Стеньки Разина» оказалась «бесплодной как метеор». Стараясь оправдать царя и правительство того времени, Костомаров стремился доказать, что в противном случае казачество поглотило бы всю Русь, тем самым задержав развитие государства.

Коренные причины народного недовольства и волнений историк усматривает в злоупотреблениях отдельных государственных деятелей, которые не оправдали доверия правительства.

Большое место у Костомарова занимает характеристика личности и деятельности Степана Разина. Но всё направлено к тому, чтобы снять ореол героичности, который сложился в народных песнях и преданиях о Степане Разине: «Стенька был причудлив: иного без причины убьет, другого без причины пощадит; в одном месте всё заберёт, в другом всё побросает». Костомарову кажется, что только для того, чтобы привлечь симпатии народа на свою сторону, Разин «был для всех щедр и приветлив, разделил с пришельцами свою добычу, оделял бедных и голодных, которые, не зная, куда деться, искали у него и приюта и ласки».

На первый план историк выдвигает неоправданную жестокость к побеждённым. Причём ему кажется, что жестокость Разин проявлял ко всем слоям русского общества: «Всех приказал побить атаман. Стрельцы, казаки и чернь одних рубили мечом, других бердышами, иных били кольями». И в заключение сообщает: «Как всегда бывает при народных восстаниях, этот бунт отличался изобретательностью в жестокостях».

Причина поражения крестьянского восстания заключается, по Костомарову, в том, что обаяние, сложившееся вокруг имени Степана Разина, рассеялось: крестьяне и казаки перестали его поддерживать. Такова точка зрения одного из первых исследователей разинского движения.

С.М. Соловьёв, подобно Костомарову, пытается показать разинское движение как чисто казацкое, разбойничье. Возникновение восстания историк объясняет тем, что казакам была закрыта дорога в Каспийское море, куда они обычно отправлялись «за зипунами». Устье Дона закрыли турки, устье Волги – воеводы, выполнявшие царский приказ. Процесс соединения отдельных ватаг под руководством атамана в большое войско трактуется историком как борьба огромной шайки разбойников против ущемления их воли. Но каким образом можно объяснить огромные размеры «бунта», его причины, продолжительность и упорство сопротивления, оказанного восставшими экспедиции князя Долгорукого? Чтобы ответить на все эти вопросы, Соловьёв чаще пользуется приёмом логических рассуждений, чем историческими фактами. Если в первый раз после своего «разбойничьего» похода казаки могли вымолить себе прощение у царя, то во второй раз, когда они соберутся «за зипунами» снова, им не удастся обмануть государство. «Лишённая таким образом надежды гулять по Каспийскому морю, огромная шайка опрокидывается внутрь государства, в надежде воспользоваться его неприготовленностью и поднять низшие слои народонаселения на высшие. Таков смысл явления, известного в нашей истории под именем бунта Стеньки Разина». Упрощённое, идеалистическое толкование историк даёт и тем причинам, по которым столько веков хранится в народе добрая память о восстании Разина. Он объясняет её лишь поэтическим ореолом, которым была овеяна казацкая вольница в глазах русского общества: «Мы уже знаем, какое очарование в молодом русском обществе производил казак и его вольная, удалая жизнь. Поэтические представления тогдашнего русского человека, отрывавшие его от повседневной однообразной жизни, переносившие его в иной, фантастический мир, – эти поэтические представления сосредоточивались главным образом около казака и его подвигов. Старинные богатыри русских сказок превратились в казаков, и всё чудесное, соединявшееся с представлением об Илье Муромце и его товарищах, естественно переходило теперь к казакам, которые выдавались вперёд своей удалью».

Почему же стрельцы переходили на сторону Степана Разина? Аргумент всё тот же: сильное обаяние казацкого духа, казацкой вольницы действовало и на стрельцов, подверженных казацкой романтике.

Историк считает, что разинское движение было казацким по составу участников и разбойничьим по существу, так как казаки «всяким людям» причиняли много зла, разоряли, грабили, мучили их. Вслед за Костомаровым он идёт и в характеристике личности атамана, подчёркивая противоречивость, «причудливость» его натуры: «Разин был истый казак, один из тех стародавних русских людей, тех богатырей, которых народное представление соединяет с казаками, которым обилие сил не давало сидеть долго и влекло в вольные казаки, на широкое раздолье, в степь или, по крайней мере, на Волгу-матушку. Мы уже видели, что это был за человек, Разин, – весною сходит он в посольство к калмыкам, а осенью уже готов идти на богомолье на противоположный край света, к соловецким чудотворцам: «много было бито, граблено, надо душу спасти». Воротился Разин с богомолья на Дон; на Дону тесно, точно в клетке, а искателей зипунов, голытьбы накопилось множество. Все они, и русские казаки и хохлачи, говорили, что им идти на Волгу воровать, а на Дону жить им не у чего».

Соловьёв обращается и к образу царя Алексея Михайловича, представляя его человеком обаятельным, справедливым, глубоко религиозным.

Такие характеристики Степана Разина и царя, объяснение причин «бунта» были типичны и для всей дореволюционной беллетристики. Особенно много было опубликовано исторических романов о времени Степана Разина в конце XIX века: «Против течения» Казанцева, «Стенька Разин» Хрущёва-Сокольникова, «За чьи грехи?» Мордовцева. В начале 1900-х годов вышли «Кровавый пир» Зарина, «Понизовья вольница атамана Стеньки Разина» Соколова. После Октябрьской революции были опубликованы «Взбаламученная Русь» Алтаева и поэма «Степан Разин» Каменского.

Эти произведения объединяет общее отношение к изображаемому: в каждом даётся далёкий от прототипа образ вождя крестьянского восстания. В одних случаях это сознательная фальсификация, направленная на развенчание революционной традиции русского народа. В других Разин выступает как современник автора, выразитель его идей. Все они в той или иной степени создавались под влиянием концепций Костомарова и Соловьёва.

Чапыгин впервые в русской литературе дал реалистический образ Степана Разина, показав его многогранной, сложной, противоречивой личностью, сыном своего времени и сословия, в котором сплавились и сильные стороны русского национального характера, и исторически обусловленные его слабости.

Роман «Разин Степан» в развитии русской советской литературы, несомненно, имел прогрессивное значение. Чапыгин положил основание глубокому интересу советских художников к истории революционных крестьянских войн.

Степан Разин предстаёт перед нами человеком необыкновенного яркого характера, смелым и самостоятельным в поступках, решительным и бескомпромиссным в действиях, готовым пожертвовать собственным благополучием и спокойствием ради торжества справедливости и правды на родной земле. Он молод, полон сил и энергии, порывист. И одновременно с этим смекалист, рассудителен, пытлив. С какой жадностью он слушает старика юродивого «о травах цветных», «о планидах», «о книжной мудрости». Все, кто с ним сталкивался, отмечают его незаурядный ум, необыкновенный взгляд, голос, проникающий до сердца, огромную физическую силу, умение повелевать. «Сущий заводчик бунтов: таких надо имать и изводить… Такие… содрогают землю», – говорит о нём боярин Киврин.

Чапыгин глубоко и точно мотивирует выдвижение Степана Разина в предводители народного восстания. Всей логикой развития действия и характера автор показывает, что Разин – прирождённый вождь. Так было во время и Соляного бунта, и персидского похода, и восстания.

«Мир широк и светел, боярыня, и бури в нём и грозы не мают, не пугают человека – радуют… Темно и злобно в миру от злого человека… Сердце болит, когда видишь, как одни живут в веселии, в пирах время изводят, едят сладко, спят на пуху и носят на плечах золотное тканье, узорочье, другие едят чёрствый кус, да и тот воеводы, дьяки и подьячие из рук рвут, топчут, льют кровь и куют в железа человека. А пошто? да по то, чтобы самим сладко жилось… Я на свет пришёл… платить злым за зло…» – вот первоначальная программа Степана Разина, вполне оправданная его характером и исторически достоверная.

Степан Разин дан в романе как талантливый представитель угнетённого народа, как выразитель его мыслей и настроений, стойко защищающий народные интересы. Идея освобождения народа стала для него главной, решающей в жизни. В первом же монологе Разина выражено его отношение к существующему порядку, к религии, к народу: «Не бог я и богом быть не хочу… Ходил по монастырям, на народ глядел… веру пытал. Верю ли я, не знаю того… Ведаю одно – народ молит Бога с молитвами, слезами да свечами, а кругом виселицы, дыба и кнут… Богач жиреет, а народ из последних сил тянет свой оброк… от воеводы по лесам бежит. Палачам за поноровку, чтоб мене били, последние гроши дает, а у кого нет, чем купить палача, ина бьют до костей… Пытал я Бога искать, да, должно, не востер в книгочеях. Вот брат мой старшой Иван Разин, чел книги хорошо и все клянет. Не Бога искать время, искать надо, как изломить к народу злобу боярскую».

Действие романа начинается в Москве, в 1648 году. Завязкой служит участие Степана Разина в Соляном бунте. Эти сцены вымышлены, ни один историк никогда не указывал на такой факт. Из разговоров становится ясно, что «народ злобится на родовитых», которые «много народу задарма» поморили, что Плещеев поднял на соль цену, сделал её недоступной. Но Разин об этом уже раньше узнал, и у него созрел план, каким образом можно «колыхнуть Русь».

В первых же главах намечается важная черта будущего вождя: «Мой клад, дедо, вон на лавке лежит – в чудеса я не верю, саблей добуду жемчуг, золото и женку», – говорит Степан Разин. Он выступает не только против боярской неправды, но понимает, что попы так же, как и бояре, эксплуатируют народ: «То, что попы вредят, говорить надо, говорить, и, может, большая правда в тех книгах есть!.. Знать все хочу… Хочу все иконы чудотворные оглядеть и повернуть иной стороной, к тому я иду, и попов неправедных, как и бояр, в злобе держу». Степан в первый же день Соляного бунта предвидит неизбежный крах его. «Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет… – и повернувшись, прибавил вслух: – Ну, да ещё все впереди!»

Степан Разин в гневе может снести голову толмачу, принесшему горькую весть о гибели любимых есаулов, а через какое-то время пожалеет об этом («Я ж в полоумии посек, с горя невинного толмача»). Мучительно осознаёт Степан свои ошибки и просчёты, приведшие к гибели доверившихся ему людей: «Худоумием обуянный, будто ребенок дался обману того горца… Четыреста голов легло в окаянном городе. Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много». Личность Степана Разина раскрыта правдиво и многогранно, он не лишён противоречий, сложных и достоверно обусловленных жизненными обстоятельствами. Вспомним характерный эпизод. В кругу приближённых есаулов атаман обсуждает важный вопрос о дальнейшей судьбе похода. Мнения по поводу того, оставаться ли в Персии или возвращаться в Россию, различны. «Встал Сережка:

– Батько! В Руси не жить нам – на Дону матеры казаки жмут, тянут вольных к царю… Москва на Дон, што ни год, шире налагает… На Волге узко место, в Яике, в Астрахани головы да воеводы… Здесь же жить сподручно: Кизылбаша богата, место теплое, жен коих возьмем, иных с Дона уведем, семьи тоже; морем не пустят, то не один Федька Шпынь горы знает – ведаю горцев и я, а на Москву путь нам не заказан!» Многие согласны с этим. Разин подчиняется требованию своих помощников, хотя и сознаёт обречённость этого предприятия. «Эй, соколы, надо бы претить вам, да Серега, Иван да Григорий поперечат, одни мы с Петрой за правду…»; «Надо послать людей маломочных: сгинете вы, удалые советчики, мое дело будет гинуть. Тут ещё сон видал нехороший, не баба я – снам не верю, только тот сон не сон, явь будто?» Да, снам он не верит, но он – человек своего времени, не свободный от суеверий. Разин поведал Вологженину: видел он свечи, от одной из них свет был кровавым. Старый бахарь так истолковал: «Кровью гореть тебе на Руси. Свет твой кровавый зачнет светить сквозь многие годы… И ежели в тебе сгаснет – в ином возгорится твой свет». И Разин соглашается с ним: «Добро, старой! Пей еще, сказал так, как надо мне, знаю: боевой человек кратковечен, вечна лишь дорога к правде… На той дороге кровавым огнем будет светить через годы, иные столетия наша правда!»

Чапыгин прослеживает идейную эволюцию Степана Разина и возглавленного им движения. Поначалу и сам гулевой атаман, и его ватага не видят социальных различий среди жителей захваченных ими городов. «Нечего было щадить злой город!..» – сожалеет он. Ему ещё и в голову не приходит, что в городах живут и бедняки, которые, так же как он, ненавидят господствующий класс.

Совсем другим предстаёт Степан Разин в период наивысшего развития событий. Он полон сил и энергии, воинской хитрости и удали, полон гордости за дело, которое возглавляет. Особенно характерен в этом отношении разговор Степана Разина с бахарем Вологжениным. Он имеет большое значение как для понимания характера Степана Разина, так и выявления идейных задач восстания: «Глянь, сколь огней кругом и силы народов разных, там в долине да на сугорах и меж щелопы… много силы, старик, знаю и… Но вот что, ежели бы ты ехал в упряжи, да конь зачал бить задом, да понес бы тебя, и ты слез и загнал бы коня в болото ли, альба в стену, – кнутьем бить зачал, да?

– Да уж как атаманушко-батюшко! Ужели дать неразумной животине голову мне сломать сдуру?

– Так вот: народ-конь, седок-боярин, аль выборный большой дворянин-жилец! За спиной боярина ездока седок! Шапка на седоке в жемчугах, видом шлык, на шлыке крест. А зовется тот седок царем.

– Вот ты куда меня завел, старого!

– Вышел я с народом платить лихом за лихо: по отце моем и брате панифиду править, и за всю голую Русь, витую, попранную в грязь воеводами… Пущай нынче боярство не отдает свои вольности, но и не то дорого! Пущай подумает: «ни век-де мне верховодить, когда так мою власть тряхнули». Кто сажал царя на шею народу? Бояре, чтоб с ним сесть самим. Сели и держатся друг за дружку; царя же имают за полу кафтана: «уж ты-де сиди и нас поддерживай». И ту веревку, старой, на коей держатся бояре, не порвать народу нынче – нет! Пройдет не мало годов – сотня, а может, и более того. Тогда порвет народ ту веревку, изломит оглобли, разобьет телегу с царем, боярами, когда не страшным зачнет быть слово анафема!»

Чапыгина часто упрекали за вольное обращение с историческими фактами. Действительно, автор свободно распоряжается судьбами своих героев. Исторический романист, как и всякий писатель, имеет право на домысел, при том условии, что вымышленная деталь и факт должны находиться в полном соответствии с эпохой, способствовать её более глубокому пониманию. Нет ничего противоестественного в том, что Степан Разин принимает участие в Соляном бунте. Мог ли участвовать в бунте двадцатилетний Степан Разин? Вполне мог.

Действительно, автор произвольно упоминает о «ляцкой войне 1649 года», в которой якобы участвовал Иван Разин. Подговорив казаков, он хотел увести их на Дон, за что был схвачен Долгоруким. И здесь, казалось бы, Чапыгин нарушает историческую правду: во-первых, войны, о которой идет речь, не могло быть в то время (она началась только после воссоединения Украины с Россией); во-вторых, следует вспомнить, что полулегендарный факт, случившийся с Иваном Разиным, историки относят к 1665 году, а не к 1649 году. Но перемещение исторических фактов оправдано здесь чисто художественными соображениями. Автор стремился сконцентрировать действие, сгустить события, чтобы не рассеивать читательское восприятие…

В романе «Разин Степан» события разворачиваются следующим образом: штурм и захват Разиным Астрахани, в то же время Василий Ус подчиняет Саратов и Самару и приезжает в Астрахань, чтобы сообщить об этом атаману. Затем – разгром под Симбирском, казнь Степана Разина в Москве. Целый период – зимовка на Кагальницком острове – выпадает из сферы внимания Чапыгина. Поэтому автору пришлось повести разинцев на штурм Астрахани в 1669 году, а не в 1670-м, как это было на самом деле. Разумеется, такие произвольные перемещения исторических событий снижают познавательную ценность произведения. Но роман – не учебник истории. Романист прежде всего стремится достигнуть художественной цельности произведения. С какой затаённой гордостью он признаётся Горькому, что ему удалось мотивированно завершить судьбы исторических и вымышленных героев, связав единым композиционным узлом.

Давая «историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании» (А.С. Пушкин), Чапыгин полагал, что некоторыми фактами и датами он может пожертвовать в угоду художественному правдоподобию… Поэтому в его романе почти нет исторических дат, точно обозначающих событие. И это ничуть не искажает главного – образа Степана Разина. Ведь для того, чтобы передать живой, полнокровный характер своего героя, писатель должен раскрыть его душу и сердце. Он исторически точен там, где необходимо. Но «в делах чувства, – говорил он писателю Леониду Борисову, – в делах сердечных можно предполагать все, что угодно: сердце документов не оставляет!»


Чапыгин А.П. Разин Степан. 1926–1927.

Чапыгин А.П. Собр. соч.: В 5 т. М., 1967. 1969.

«Пётр Первый» А.Н. Толстого

Почти одновременно с А. Чапыгиным интерес к монументальной исторической фигуре испытал и А. Толстой – к Петру Первому. Ещё в годы революции и Гражданской войны он написал несколько рассказов о Петре, потом – пьесу «На дыбе» и, наконец понял, что только роман о Петре может воссоздать эту гигантскую фигуру.

Как-то Алексей Толстой разговорился с Качаловым и Станиславским о том, что давно нацеливался на пьесу о Петре Великом. В начале Февральской революции он написал о Петре, прочитал мало, односторонне представил Петра, а сейчас постоянно тянет к этой теме. Качалов напомнил Алексею Толстому, что и у Александра Блока в одном из вариантов поэмы «Возмездие» тоже было какое-то однобокое представление о Петре. Толстой вспомнил эту поэму Блока. «Мундир зелёный, рост саженный, / Ужасен выкаченный взгляд» – вот что прежде всего бросалось писателям в глаза.

– Ужасен выкаченный взгляд… Так и было, конечно, – сказал Толстой, – многие пишут о его пронизывающем взгляде, многие пишут о его огромном длинном теле, о его страшном смехе, о его дергающейся вместе с губами налево голове, о его костлявой, сутулой, такой нескладной фигуре в юности. А сколько полетело стрелецких голов! Разве всё это можно обойти? А время! Какой удивительный взрыв творческих сил, энергии, предприимчивости! Так и слышу, как трещит и рушится старый мир… Бояре, холопы, казаки, крестьяне, царь со своими помощниками, поп Варлаам со своими проклятиями, Ромодановский, Пётр Андреевич Толстой, мой пращур, со своими посольскими делами, царевич Алексей, идущий против начинаний своего отца, и всё это такое сложное, противоречивое, что художнику действительно есть чем заинтересоваться. А Европа, ждавшая совсем не того, в изумлении и страхе глядит на возникающую Россию, окровавленную, вздыбленную, обезумевшую от ужаса и отчаяния, но разбившую непобедимого Карла. Может, и правы те, кто писал, что он ученик, что он был не в состоянии проникнуться идеями Петра. А что Валишевский пишет о нём? Уму непостижимо, что он вытворял, какими дикими способами он насаждал свои представления о новой России. Он и воспитатель, но он и величайший деморализатор рода человеческого. Каких только грехов ему не приписывают: и коварство азиатское, и узость, и мелочность, и умственную близорукость, и различные непристойности, и дикость… Всё-всё, что может как-то унизить или скомпрометировать, все, оказывается, было присуще Петру.

– А что же Пушкин? – удивился Качалов. – Или Белинский? Называл его величайшим явлением не только нашей, но и истории всего человечества, говорил о нём как о божестве, вдохнувшем душу живую в колоссальное, но поверженное в дремоту тело России. Нет, ты, Алёша, не торопись, подумай. Неоспоримо по громадности и величию дело, совершённое им, блистательны подвиги времён Петра Великого, и его колоссальная личность требует к себе внимательного отношения.

– Я тоже думаю, что не надо спешить, – Константин Сергеевич бережно взял Толстого за руку, – личность действительно громаднейшая. Пётр вбирает все, все аспекты человеческого бытия, и ничто человеческое ему не чуждо. Как у нас сейчас говорят: великий человек есть всегда и везде представитель своего народа, который выражает своей деятельностью потребности своего времени. Пусть и ошибки и колебания допускает он, и жесток и коварен он, но беззаветная любовь к своему отечеству движет его поступками.

– Всё это я понимаю… Только не могу себе представить, как мог веселиться Пётр со своими друзьями, когда задушенный Алексей, ещё, можно сказать, тёплый, лежал в Петропавловском соборе. А главное, его же современник Посошков говорил, что наш монарх на гору сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут. Можно ли возделать одному это дикое поле, каким была Русь того времени? Непомерный труд он взял на себя. Так пишут почти все, кого мне пришлось читать, а читал я довольно много. Двадцать лет стену головой прошибал, двадцать лет огромную ношу нёс на плечах, сына казнил, миллионы народу перевёл, много крови пролил, а дело его всё равно постепенно разрушается, друзья его озабочены только своими интересами, даже жена, верная Катерина, предала его, изменив ему, когда он был болен. Что может быть ужаснее этого? Сердце его ожесточилось… Страшен конец этого человека. Трагична его судьба!

Толстой смотрел на спокойное, уверенное, ласковое лицо Константина Сергеевича и понимал, что этот разговор навсегда останется в памяти. Может, только сейчас он искренне поверил в слова Горького, сказавшего о Станиславском, что он красавец человек. Действительно, сколько Толстой слышал о нём, что он весь огонь и кипение, увлекающийся ум, горячий до страсти, до безрассудства, мечтатель, романтик, полный жизни, пламенный реформатор.

В тот же вечер сообщал жене: «Рассказывал Станиславскому о предполагаемой пьесе о Петре, он очень взволновался и пришёл в восторг. Качалов также настаивает, чтобы я писал».

17 августа 1928 года, вскоре после этого знаменательного разговора, Толстой послал срочное письмо в Детское: «Сегодня условился с Полонским написать ему для ноябрьской книжки рассказ о Петре, который будет канвой для драмы. Т. к. времени мало, то прошу тебя о следующем: 1) немедленно вышли мне в Кисловодск книгу «Дело Монса», 2) начни читать сама о следующем: а) казнь стрельцов и все, что было вокруг нее, б) все матерьялы по всешутейному собору, 3) попроси Фёдора купить письма Петра к Екатерине…»

Детское Село, куда в мае 1928 года переселился Толстой, раскинулось неподалёку от Ленинграда. Три прекрасных парка, знаменитые пруды, воспетые Пушкиным, широкие тенистые улицы, а главное – тишина и покой, столь необходимые для работы и для писательского отдыха, – всё это давно пленило Алексея Толстого, часто бывавшего здесь до революции у Гумилёва и Ахматовой, а после возвращения в Россию – у Шишкова и Иванова-Разумника. Неповторимая прелесть Детского Села, в прошлом Царского Села, привлекала многих писателей и деятелей искусства. Кто только не побывал здесь у Толстого: художники, писатели, композиторы, актёры, режиссёры. Пожалуй, никогда ещё Толстой не был так счастлив, как в эту пору. Все самое страшное, что столь много лет беспокоило его, казалось, позади. Россия, как добрая и любящая мать, приняла его и дала ему всё для работы.

Он полон сил и энергии. Он всегда окружён интересными людьми, повсюду радушно встречают его. Только рапповцы по-прежнему внимательно следят за ним и каждый его творческий успех отмечают руганью и бранью.

В середине сентября Толстой вернулся из поездки по югу России. Уставший, но довольный результатами увиденного, он сразу же хотел взяться за продолжение романа о Гражданской войне. Тем более что договорился с редакцией «Нового мира» о публикации с января будущего года романа «19-й год» – так он назвал последнюю книгу трилогии. К этому сроку он должен был сдать несколько листов романа, ведь в январе – феврале собирался поехать во Францию, так как часть действия романа должна происходить в Париже, а воспоминания о нём потускнели.

Но этим планам не суждено было сбыться: по приезде домой он едва, по собственному выражению, «раскачался на работу». Дело в том, что в последние дни пребывания в Кисловодске он простудился. Роман о войне у него сейчас не идёт. Мысли его были скованы обещанием Полонскому написать для ноябрьской книжки «Нового мира» рассказ о Петре. Можно ли за месяц овладеть таким огромным материалом, который неприступной грудой лежал у него на столе? Да и друзья отговаривали его от этого легкомысленного шага.

И первые дни после приезда Толстой просто не знал, за что взяться, хотя ежедневно садился за письменный стол и начинал перекладывать многочисленные наброски – заготовки к будущим сценам и эпизодам.

Когда совершенно стало ясно, что с Петром не справиться к сроку, он, не желая подводить, вдруг задумался о тех сложностях повседневного бытия, которые сопровождают каждого человека в определённые минуты, и неожиданно для себя начал рассказ о современности. По этому поводу он писал Полонскому: «Рассказ странненький, я сам минутами удивляюсь. Уклон – в сатиру, в иронию. В нем ни Гражданской войны, ни жилплощади, слава Богу, нет. Рассказ – психологический».

И действительно, рассказ «Подкидные дураки», о котором идёт речь, несколько выделяется своей тематикой в творчестве Толстого этого периода. От главного героя ушла жена, и он, ничем не сдерживаемый, напился до полусмерти. Что с ним произошло, он вспоминает с трудом. Что-то ужасное и непростительное. И вот постепенно выясняется, что именно он натворил в пьяном виде. Ничего, оказывается, страшного, как уверяет интеллигентный сосед, высмеивая его намерения покончить жизнь самоубийством…

Перед Толстым снова встал вопрос: писать всё же «19-й год» или нет? Он советовался с друзьями в местном отделении Госиздата. Все в один голос рекомендовали несколько обождать с «19-м годом». Тема настолько острая, неотстоявшаяся… Идёт острая война с кулачеством, возникают колхозы, а у него точно такая же борьба в 1919 году. И Толстой предлагает Полонскому подождать.

Но дело было не только в этом. Вернувшись из Кисловодска, он всё-таки по-настоящему увлёкся темой Петра. Он бывал в букинистических магазинах Ленинграда и Москвы, просил друзей сообщать о книгах, связанных с Петром и его временем, которые есть у них или у их знакомых. Щёголев, Чапыгин, Шишков, Иванов-Разумник и многие другие помогали ему в подборе необходимых материалов, уж не говоря, естественно, о тех, кто непосредственно окружал его: жена Наталья Васильевна Крандиевская, её сын Фёдор, дочь Алексея Толстого Марианна, даже тринадцатилетний Никита и семидесятилетняя Мария Леонтьевна Тургенева. Алексей Николаевич умел заинтересовать всех, кто так или иначе соприкасался с ним, своими проблемами, своими делами и заботами. Через два месяца после Кисловодска у него на столе уже были вороха различных книг, из которых он извлекал необходимые ему сведения. Тут были «История царствования Петра Великого» Н. Устрялова, «История России с древнейших времён» С. Соловьёва, «История Санкт-Петербурга» Н. Петрова, «Деяния Петра Великого» И. Голикова, «Собрание разных записок и сочинений о жизни и деятельности императора Петра Великого», составленные Ф. Туманским, «Письма и бумаги Петра Великого», «Домашний быт русских царей в XVI–XVII столетии» И. Забелина, «Разыскные дела о Фёдоре Шакловитом и его сообщниках», «Гистория Свейской войны», составленная при Петре I и изданная князем М. Щербатовым под заглавием «Журнал, или Подённая записка государя императора Петра Великого с 1698 г. до заключения Нейштадтского мира», подлинные документы из «Дела царевича Алексея», «Записки» Н. Неплюева, «Дневник» П.А. Толстого… По собственному признанию, Алексей Николаевич влез в эти материалы с головой и к 1 декабря предполагал написать пьесу о Петре. А уж потом он возьмётся за роман и снова предложит его «Новому миру» на тех же условиях: в февральскую книжку он сможет уже дать первую порцию.

Читая материалы о петровском времени, Толстой поражался резким контрастам, которыми так богата была эта эпоха. «Какое жалкое зрелище, – говорил он, – представляла феодальная Россия семнадцатого века! Буквально страна нищих: отсталое земельное хозяйство… Уныло звонили церковные колокола во славу нищеты и смирения… А потом? Откуда что взялось… Произошёл какой-то невероятный взрыв. Одна картина удивительнее другой. Откуда взялась такая энергия и предприимчивость? Какое буйство сил и разгул жестокости… Сколько голов полетело из-за царевича Алексея… И какой неутешительный итог всей деятельности Петра».

И Толстой быстро, в один, как говорится, присест, написал небольшой рассказ о том, как у Александра Меншикова познакомился Петр с красивой полонянкой и в тот же вечер стала она его любовницей. И пошла-то она всего лишь посветить государю, а через час вернулась от него полновластной фавориткой, о чём сразу догадался и Меншиков, получивший за сводничество здоровенную оплеуху, да и все оказавшиеся у него в доме. После этого рассказа Толстой понял, что готов писать пьесу; ему показалось, что он овладел огромным богатством, необходимым ему для воссоздания всей эпохи и самого Петра. Как обычно в таких случаях, он несколько недель не выходил из дома, боясь расплескать собравшееся в нём ощущение театра. Из его кабинета вновь стали раздаваться реплики различных действующих лиц… Ничего подобного не приходилось ему писать до сих пор. Мрачные картины сменялись такими же мрачными и безысходными. Уже первая как бы задаёт тон всему драматическому действию: здесь столкнулись основные силы эпохи. На Красной площади – зарева костров. Уныло, по-кладбищенски звонят колокола. Откуда-то неподалёку доносятся вопли. Боярин Лопухин, торговый человек Калашников, Варлаам, всклокоченный, страшный в своём фанатизме проповедник, дворовый Васька Поспелов, вольный повстанец Лоскут – люди разных социальных слоёв слышат крики, хлёст кнута, скрип телег, бой барабанов, и каждый из них по-своему относится к происходящей здесь казни стрельцов. За что казнить-то их?

«А за то, – ехидно отвечает поп Филька на молчаливый вопрос собравшихся, – ныне царь немцев полюбил… Он да князь Ромодановский хотят корень русский извести. Побывал царь в Голландии. Попригляделся, – бойко заморские купчишки торгуют, всякому мастерству горазды… И с нас теперь хочет кожу содрать, чтобы бойчее стали. А нам это зачем?.. Жить нам тихо, стародавным обычаем, как отцы, деды жили… Веру блюсти, душу спасать… А нам кораблей не строить… Нам эти корабли поперёк горла воткнулись…»

Вслед за этими картинами и репликами, из которых сразу становится ясно, в какое время происходит действие, появляются стрельцы, иностранцы, Меншиков, Ромодановский и сам Пётр. Возбуждённый от только что пролитой крови, диких криков пытаемых и замученных людей, узкоплечий и сутулый, с торчащими усами на округлом, перекошенном судорогой лице, он словно наглядно подтверждает только что происшедший здесь разговор о нём как об Антихристе. Статный, ловкий, синеглазый Меншиков, готовый по царскому указу и бороды рвать, и дурь выбивать из бояр, строго предупреждает собравшихся, что, если будут упорствовать, царь всю землю на дыбы поднимет. Такое предупреждение кое на кого действует ошеломляюще: Васька Поспелов тут же просит принять его на службу – надоело ему спину чесать боярскую. Он понял, что на стороне царя сила, которая сметёт старые порядки. Здесь же, на Красной площади, когда крики казнённых ещё звучат в ушах, Пётр пытается объяснить кому-то смысл своей жестокости: пролитая кровь должна образумить тех, кто сопротивлялся его реформам и преобразованиям.

Основой второй сцены послужил недавно написанный рассказ «Марта Рабе». Толстой чуть-чуть только переделал его, придав ему драматическую форму. Труднее давались другие картины: ведь столько исторического и человеческого материала нужно вместить в четырёхчасовой спектакль! В последующие картины пьесы он вводит крестьянина Антона Воробья, который жалуется, что «царь Пётр, черт голландский, приказал всё забирать у крестьян, а тех, кто не отдаёт, бить батогами». Война, военные поборы, кормовые, дорожные разорили крестьян. Половина деревни в бегах. Лоскут указывает ему путь: ограбить боярина Лопухина, подаваться на казачий Дон. Выбежавшие солдаты быстро напоминают о том, кто ещё крепко стоит у власти. А Лопухин горько сетует, что заворовались русские люди, страшно за ворота выйти: старую веру сломали, а новой всё ещё нет. После этих сцен становятся вполне понятны признания Петра, что за месяц его болезни всё государство врозь поползло… Повсюду чует он измену, падалью смердит. Шведы мешают ему во всех его начинаниях. Войне не видно конца. Король Карл намерен до полного оскудения довести Россию. И в этот критический час Пётр вдруг увидел, как мало люди думают о пользе государственной, не служат, не работают, только кормятся. Русские кажутся ему страшнее шведа. А тут ещё Пётр Андреевич Толстой принёс нерадостную весть о восстании на Дону под предводительством Булавина. К тому же и на Украине «великое идет шептание». Вокруг враги, всюду строят козни против него. И в этот смертельный час, когда шведы переходят Неву за Охтой, угрожая Петербургу и целостности государства Российского, Пётр призывает народ положить жизнь ради государственной пользы. А народ – рабочие, солдаты, арестанты бросают работу, собираются в кучки, совещаются, волнуются по поводу одного и того же вопроса: «Царю любо кричать: помирайте за государство… А мы и так на этой работе ободрались, килу надорвали». Сталкивая Петра с разбушевавшимся народом, подстрекаемым всё тем же Варлаамом, Толстой в этих сценах использует материал своего рассказа «День Петра».

Но эта тема глухо проходит в пьесе. Драматическим центром событий в трагедии Толстой считал всё более и более обострявшиеся отношения Петра и царевича Алексея. Старое боярство всё ещё не теряет надежды на возвращение былых порядков, связывая все свои надежды с богобоязненным царевичем. Хоть и многие бояре пытаются приспособиться к новым формам жизни, но всё же им милее старые порядки. Всё тот же Лопухин, например, сетует на царя, что он всех замучил, дня не посидит на месте, а за ним все должны скакать. Почему боярство должно такие муки принимать?.. Тем не менее он помнит, что князя Одоевского за строптивость отправили градоначальником на такой север, где и дня-то нет. Поэтому он требует, чтобы дочь училась новым манерам, французскому политесу, а сына посылает за границу. Но все эти устремления остаются для него только ширмой, прикрывающей истинные намерения. Вся новомодная мишура слетает с него, как только приходит царевич Алексей и подаёт ему ногу, как постельничему. Все Лопухины были постельничими, и он хочет остаться им у царевича Алексея, когда тот сядет на престол. Вот кто вернёт все старые дедовские обычаи и порядки! Алексею скучны и противны отцовские начинания, но он смертельно боится отца, хотя и был бы не прочь занять его место на троне.

Через своих подручных Пётр, конечно, узнаёт об этих нехитрых замыслах и сурово расправляется с заговорщиками. И снова царь, оставшись в одиночестве, размышляет о своём положении в государстве: «Русские люди… Ради тунеядства своего любому черту готовы государство продать». Бежавший в Рим Алексей оказывается самым лютым врагом для него. Вскоре из разговора Лопухина и Алексея, состоявшегося на царицыной мызе, выясняется, что поп Филька, слышавший, как царевич кричал, что Пётр спит с открытым окном, дал топор плотнику Семёну Лукьянову и велел ему покончить с Петром. На царицыну мызу приходит и Пётр после допроса сожительницы Алексея, которая полностью выдала его. Пётр страшен, лицо его искривлено. Нет меры страданиям Петра Великого! Он за отечество живота своего не жалел, так может ли он своего сына пожалеть, предавшего все его начинания? Нет, без жалости, как уд гангренный, отсекает он от себя Алексея. Страшными казнями он надеялся уничтожить гидру отечества. Но оказалось, что гидру он уничтожил, а голова её уцелела. Бестрепетно передал он сына своего на суд сената. Скорбно его душе… И что ж в итоге? Народ по-прежнему упрекает его во всех смертных грехах. И даже между помощниками нет мира, передрались между собой Меншиков, Шафиров, Шаховской. Все воруют, одни дураки не обманывают государя. Совсем тошно становится Петру после слов Ромодановского, из которых он узнаёт, что не только министры воруют, но и сенаторы, и комиссары, и бургмистры, и все дворяне от мала до велика расхищают казну. Всех одолела древностная неправда. Всю страну надо судить, плетей не хватит. Уж если казнить всех виновных, то может один остаться. Пётр на гору один сам-десят тянет, констатирует Ромодановский, под гору миллионы тянут. Непомерный труд он взял на себя. В этих словах, принадлежащих умнейшему человеку того времени Посошкову, – основной идейный ключ трагедии Петра, как понимал её тогда Толстой. «Умру, – признаётся Пётр, – и они как стервятники кинутся на государство… Что делать? Ум гаснет… Страшен конец». Несносная тягота – вот что осталось в его жизни… Таким представил Алексей Толстой Петра и его время в своей трагедии «На дыбе».

В середине декабря 1928 года он уже договаривался с МХТ о постановке пьесы, а незадолго до Нового года читал её актёрам театра. К сожалению, ведущие актёры театра, в том числе и его друзья Качалов и Москвин, холодно приняли новую работу. Выражая общую точку зрения театра, Леонидов вскоре после Нового года писал Станиславскому: «Пётр I – слабо». Поэтому, сразу почувствовав обстановку неприятия, Толстой передал пьесу в МХТ-2 и ещё накануне Нового года заключил с этой студией договор. Одновременно с театром пьесу передал в журнал «Красная новь», где её обещали напечатать в январском номере.

Возвратившись из Москвы, Толстой писал Полонскому 31 декабря 1928 года:

«…«19-й год» я ни в каком случае писать не раздумал. Я хотел поговорить с Вами в Москве, когда был там перед праздниками, но Вы были в отъезде… Хотел я поговорить с Вами вот о чем: мое непосредственное ощущение и убеждение (логическое) заставляет меня погодить месяца три-четыре с печатанием романа. Я боюсь, т. е. я боюсь той оглядки в романе, которая больше всего вредна. «18-й год» я писал безо всякой оглядки, как историческую эпоху, а в «19-м году» слишком много острых мест, и наиострейшее – это крестьянское движение, – махновщина и сибирская партизанщина, которые корнями связаны с сегодняшним днем. А эти точки, связи сегодняшнего дня, крайне сейчас воспалены и болезненны, и отношение к ним неспокойное… Вот пример: Вячеславу Шишкову зарезали в ЗИФе 20 листов. А уж кто может быть лояльнее Шишкова. Вы знаете, что «18-й год» вышел в Госиздате недели три тому назад, и кажется, уже распродан, среди читателей успех очень большой. Но ни одной строчки отзыва в печати. Как будто такого явления не существует. Это настораживает… Кроме того, все, ну буквально все, даже такие люди, как Тарле, мне говорят: обождите немного. И я решил обождать до весны, с тем, чтобы начать печатать роман с сентябрьской книжки. Я уверяю Вас, что такая небольшая задержка только благодетельна для качества романа. Мы же все знаем, как быстро рассасываются у нас болезненные точки: вопрос сегодня ставится в ударном порядке, из-за него ломают себе шеи, а через три-четыре месяца он переходит в хронический и писать о нем можно, не оглядываясь при каждом слове… Печатанье с январской книжки главы о Махно (5 листов) было бы похоже на историю Иванушки-дурачка, который на похоронах пошел вприсядку, а на свадьбе – со святыми упокой. И я прав – уже сейчас чувствуется разрежение грозовой атмосферы, а в сентябре роман пройдет как по маслу. В самое ближайшее время я постараюсь дать Вам рассказ в 1 лист. А Вы поймите меня и не сердитесь, и верьте в мою искреннюю любовь к Вам».

Толстой не прекращал серьёзной работы над темой Петра Великого, читал и постоянно делал выписки из огромных исторических фолиантов. Пока нечего было и думать о публиковании повести о Петре с февральской книжки «Нового мира», как предполагал в ноябре прошлого года.

Только в начале февраля Алексей Николаевич вплотную засел за работу. С трудом нащупывал первые фразы, но вскоре дело пошло, и повесть начала развёртываться, как он того хотел. Жалко только, что Полонский очень сердился на него, как передавали. А чего сердиться? Все свои обязательства он выполняет, правда с некоторым опозданием, но в этом, право же, его вины мало. Если б только знал редактор, в какое отчаяние приходит иногда писатель, когда что-то не удаётся, тогда, может, так ужасно не сердился. Вот будет в Москве 25 марта, прочитает вслух написанное: лучшего он ещё не писал. А главное, надо решить, когда начать печатать роман. Стоит ли опять устраивать гонку с подачей материала в очередной номер журнала? Трудно будет ежемесячно подавать новые главы, не хотелось бы писать наспех. Лучше печатать через номер или накопить сразу номера на три. Особенно ему не хотелось торопиться с первой главой: она наиболее трудная и ответственная. Если читателю покажется неинтересным начало, он тут же откажется от книги… Меньше описательности, которой обычно грешат исторические романисты. Больше действия, движения, событийности. Пожалуй, как нельзя более кстати ему пригодится при создании этой вещи драматургический опыт: навык к сжатым формам, к энергии действия, к диалогу и к психологическим обрисовкам. Поменьше безответственной болтовни, всяческих бессмысленных описаний природы, как и вообще всяческих скучных описаний. Писатель должен видеть предмет, о котором пишет, и видеть его в движении. О неподвижных предметах много ли напишешь? Что можно написать о доме? Немного, и это будет не так уж интересно. Стоит писателю представить предмет в движении, как сразу же отыщется глагол, обозначающий это движение. Что ни говори, размышлял Толстой, отделывая первую главу романа, а движение и его выражение – глагол – является основой языка. Найти верный глагол для фразы – это значит дать ей движение. И Толстой, как бы в подтверждение своим мыслям, в какой уж раз перечитал начало романа о Петре: «Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезли Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, – вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик. Чада прыгали с ноги на ногу, – все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка.

– Дверь, оглашенные! – закричала мать из избы.

Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнём. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, – как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам. Прошептала:

– Озябли? А то на двор сбегаем, посмотрим, – батя коня запрягает…

На дворе отец запрягал в сани… Чада кинулись в тёмную избу, полезли на печь, стучали зубами…»

Вот так: действие, действие и действие. И никаких придаточных предложений. Фраза русского языка – простая, короткая, энергичная. Не нужно насиловать воображение читателя. С метафорами надо обращаться осторожно. Никаких сравнений, кроме усиливающих. Опять «Слово и дело» Новомбергского должно помочь ему в поисках языковых средств. Надо писать так, как эти дьяки, записывавшие показания висевшего на дыбе обвиняемого… Это были учёные люди, они должны были в сжатой форме написать так, чтобы сохранить весь индивидуальный характер данного человека, точно записать его показания, и всё это не на книжном, а на живом языке. По этим записям можно изучать русский язык того времени. Этому языку и нужно следовать при создании «Петра»… Язык романа должен быть живым, изменяющимся, растущим. Его надо освободить от наслоений, не свойственных русской речи, освободить от канонов, пришедших с Запада. Нужно овладеть простотой языка и затем играть ею как угодно. Но вначале – точность, ясность, максимальное возбуждение читательской фантазии, а не насилование её. Вот как в этой главке: просто, стремительно и точно, в нескольких фразах передать облик героя, его характеристику, его индивидуальный язык.

Нельзя же заставлять героев разговаривать на языке XVIII века, с немецкими, голландскими и французскими словами и оборотами речи, никто не поверит, даже самые неграмотные читатели. Точно так же нельзя давать портрет героя на целых десяти страницах, это незанимательно, несценично. Вот описание матери, в одной строчке есть всё: «исплаканные глаза» и «рваный плат», а главное, наглядное, очень ёмкое сравнение – «как на иконе», и у всех должно возникнуть сразу представление об этой женщине и её тяжелой доле. Или: «Лапти зло визжали по навозному снегу». Коротко и ясно, и настроение передаёт. Нет, первая глава, что ни говори, действительно наиболее трудная и ответственная… Дневники, записки, письма, приказы… Вот подлинный строительный материал его будущего храма. Его задача не в том, чтобы выдумывать факты, а в том, чтобы вскрыть истинные причины фактов, а это гораздо интереснее. Только часто бывает, и врут эти, казалось бы, подлинные документы, ведь говорится же в пыточных записях, что после первого кнута редко кто говорил правду, а уж говорили после третьего кнута. Как уловить эту неправду в документах? По-разному смотрели на события и тогда, не только сейчас. Искать, искать нужно правду, каждый документ проверять, сравнивать с другими источниками, вырабатывать историческое чутьё, без этого ничего путного никогда не получалось. Нужно найти в этих материалах основное, то есть то, что подтверждает смысл и философию эпохи. Потом, когда весь период будет хорошенько изучен, он сконцентрирует материал, сожмёт его в небольшой отрезок времени, но не настолько, чтобы нарушить художественную правду. Это и есть настоящее творчество. Чем больше вымысла, тем лучше, считал Толстой, но одновременно с этим он знал, что вымысел должен быть такой, чтобы в его сочинении он производил впечатление абсолютной правды. Писать без вымысла нельзя. Пётр, скажем, или Ромодановский за свой рабочий или нерабочий день скажет одну фразу, выражающую его сущность, а другую он скажет через неделю или через год, полгода и в другой обстановке, а может, совсем не скажет, а просто подумает. Приходится в романе заставлять его говорить в одном эпизоде то, что он говорил в нескольких эпизодах. Это и есть вымысел, допустимый в историческом сочинении, но в этом вымысле жизнь более реальна, чем сама жизнь.

С упоением работал в эти месяцы Толстой. Мысли его мгновенно переносились из плохонькой избушки крестьянина Ивашки Бровкина, считавшегося в деревне крепким, в хоромы дворянского сына Василия Волкова, потом, после общей панорамы Москвы, в царские палаты, где умирал царь Фёдор Алексеевич, а значит, с его смертью наступали решительные минуты: кого кричать на царство? Петра, крепкого телом и горячего умом, или слабоумного Ивана? Столь же быстро Толстой переносится из царских палат, с красного крыльца, с площади, где выкрикивали имена новых царей, на двор Данилы Меншикова, где происходит знакомство с одним из основных героев романа – Алексашкой Меншиковым. Стремительно разворачивались картина за картиной. Петра-то и не видно пока, мал еще, события крутятся вокруг царевны Софьи и князя Василия Голицына, претендовавших на власть в государстве и в конце концов добившихся её. Десятки людей мелькают на страницах этой главы, и, как один, все чем-то недовольны. Дворянские сыновья Василий Волков и Михайло Тыртов недовольны тем, что нет правды на Русской земле: всюду царит мздоимство, дьяку дай, подьячему дай, младшему подьячему дай, а без доброго посула и не проси. Куда податься? В стрельцы? Тоже мало радости и корысти: два с половиной года им не платят жалованья. Торговлей заняться? Деньги нужны. Все обнищали, но всё новые и новые указы рассылают по государству о данях, оброках, пошлинах, стали брать даже прорубные деньги, за проруби в речке. Только кто половчее выбиваются в люди, живут в богатстве и холе. Кто с челобитной до самого царя дойдёт и разжалобит его, а кто подберёт храбрых холопов да и выйдет на большую дорогу и тряхнет какого-нибудь купчишку. А почему в других странах люди хорошо живут? Почему только в России живут так плохо? Даже на Кукуе, в Немецкой слободе, недалеко от Москвы, люди живут сытно и весело. Горько этим молодым дворянам, готовы они хоть куда уехать на службу, хоть в Венецию, или в Рим, или в Вену. Во всём помещик виноват: царская казна пощады не знает. Что ни год – новый наказ, новые деньги – кормовые, дорожные, дани, оброки. А с мужика больше одной шкуры не сдерёшь. Истощили государство войны, смуты, бунты. После Стеньки Разина крестьяне совсем отбились от рук, от тягот бегут на Дон, в леса, откуда их ни саблей, ни грамотой не добыть.

Столь же горестные думы одолевают и Ивана Бровкина: «Ну, ладно… Того подай, этого подай… Тому заплати, этому заплати… Но – прорва, эдакое государство! – разве напашешь? От работы не бегаем, терпим. А в Москве бояре в золотых возках стали ездить. Подай ему и на возок, сытому дьяволу. Ну, ладно… Ты заставь, бери, что тебе надо, но не озорничай… А это, ребята, две шкуры драть – озорство. Государевых людей ныне развелось – плюнь, и там дьяк, али подьячий, али целовальник сидит, пишет… А мужик один… Ох, ребята, лучше я убегу, зверь меня в лесу заломает, смерть скорее, чем это озорство… Так вы долго на нас не прокормитесь…» Да и то сказать, не так уж много стало землю пахать, много дворовых развелось, бездельничают, а за стол садятся с большой ложкой.

Недовольны стрельцы, недовольны раскольники, недовольны купцы, недовольны царевна Софья и князь Голицын: вместе с Петром к власти пришли Нарышкины и Матвеев. Не знает Софья, как оговорить их. Злоба её не ведает границ. Стать царицей – это её единственный шанс вырваться из девичьей светлицы, где много пролила слёз от горя и тоски. А для этого надо смести прочь с трона царицу Наталью Кирилловну и Петра. Отсюда и пошла, видимо, версия о том, что Пётр – сын патриарха Никона, а не Алексея Михайловича.

Работая над этой главой, просматривая и перечитывая десятки книг и мемуарных свидетельств, Толстой нигде не находил документальных подтверждений этой версии, кое-где только намёки, сплетни, но это многое объясняло бы в будущем Петра. А маска Петра, найденная в Эрмитаже? Разве там нет сходства с Никоном? Все говорили, что есть, в том числе и тот, кто нашёл её, – художник Бенуа. А маска снята с живого Петра в 1718 году самим Растрелли. Если же Пётр не сын Алексея Михайловича, а патриарха Никона, то тогда легко понять, почему появилась такая гигантская фигура. Пусть Алексей Михайлович был человеком неглупым, но вместе с тем он был нерешительным, вялым, половинчатым. Никон же из крестьянской семьи, в двадцать лет был священником, потом монахом, епископом, быстро пошёл по этой лестнице до патриарха. Он был честолюбив, умён, волевой, сильный тип, такой отец вполне мог породить Петра, не чуравшегося никакого труда.

Всё это так, он может быть уверен в этом, но нет документов, одни догадки, домыслы. В историческом же романе всё должно быть мотивировано, должно быть обосновано. Но ведь совершенно не обязательно об этом говорить самому автору. Пусть скажет Софья в гневе, в сердцах, в таком состоянии чего не наговоришь по злобе: и правду и ложь. Ей нужно во что бы то ни стало добиться престола. «Весело царица век прожила, – с удовольствием записывал Толстой найденное в долгих раздумьях, – и с покойным батюшкой, и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено… Мы-то знаем, теремные… Братец Петруша – прямо притча, чудо какое-то – и лицом и повадкой на отца не похож…» Вот и найден выход из положения, ничего здесь не утверждается, а всё ясно, пусть читатель и сам кое над чем поразмыслит.

Так с первой главы Толстому удалось познакомить читателей с основными действующими лицами и главными государственными проблемами, которые нуждались в безотлагательном решении в конце XVII столетия. Одна картина за другой вставали в его воображении, тут и бояре, тут и стрельцы, и раскольники, и крестьяне, и купцы, и попы – вся многоликая, многострадальная Россия, во всём её разнообразии и многоцветности.

Полонский, высоко оценив главу, предложил всё те же условия: печатать сразу, не дожидаясь завершения повести, печатать с майской книжки, но при условии давать два листа ежемесячно.

Толстой, разумеется, согласился. И, вернувшись из Москвы после этих переговоров, снова окунулся в мир исторических сопоставлений, отбрасывая всё сомнительное и заведомо пристрастное. Снова читал и перечитывал архивные документы. Материалом второй главы послужат события после стрелецкого бунта.

В «Записках де ля Невилля» Толстой нашёл много интересных свидетельств. Почему же не ввести его в качестве одного из эпизодических героев и не дать его глазами портрет князя Василия Голицына, человека умного и образованного, ловкостью, обманом, лицемерием добившегося полноты власти, но оказавшегося неспособным использовать её для претворения в жизнь своих любопытных мыслей? «Высокомысленные и мудрые слова» высказывает всемогущий канцлер господину де ля Невиллю. Признаёт, что два кормящих в России сословия (крестьянство и дворянство) «в великой скудости обретаются». Де Невилль, внимательно слушая его, понимает, что никто ещё до сих пор не замышлял столь великих и решительных планов. А бегство правительницы Софьи в село Коломенское, потом в Троице-Сергиево под защиту неприступных стен от гнева стрельцов, взбаламученных раскольниками? А Пётр в Преображенском и его потешные войска? А борьба Петра и Софьи за власть? А Франц Лефорт и Немецкая слобода? А война за Крым? Сколько вопросов и проблем… И всех ведь надо представить живыми, для всех отыскать хоть какие-нибудь неповторимые подробности. Вот поэтому-то Толстой во время работы неизменно обращался к таким книгам, как «Дневник Патрика Гордона», «Записки» И. Желябужского, «Дневник путешествия в Московию» Иоганна Корба, «Записки» Дж. Перри, «Рассказы о Петре Великом» А. Нартова, «Записки» Юста Юля, «Путевые записки и дневники» князя Б. Куракина, «Путешествие через Московию» Корнилия де Бруина, «Донесения австрийского дипломата» Оттона Плейера, «Книга о скудости и богатстве» И. Посошкова и, конечно, сочинения протопопа Аввакума. Такое огромное количество материала нуждалось не только в отборе, но и в уточнении. А для этого нужно много времени. Из писем Полонскому известно, как шла работа над первой книгой романа «Пётр Первый».

3 апреля Толстой сообщает, что для следующей, июньской книжки у него готов только один лист и послать он его может 6-го, а для июльской книжки он даст конец второй главы. Но лучше всего, если его не будут торопить. Если уж невозможно обойтись без его романа, тогда, ничего не поделаешь, придётся прислать. 2 мая просит не ругать его: «Главу я не закончил и к 4–5 мая прислать её не могу. Пришлю к 1-му июня. Но зато в ней будет листа 3–31/2 и она будет законченным произведением. Если бы Вы знали, как трудно то, что я делаю, – Вы бы поверили, что только трудностью работы и желанием написать безупречно объясняется моя неаккуратность. С «18-м годом» этого не было, потому что там я мог оборвать когда угодно. Здесь же – задача в каждой книжке дать как бы законченную повесть – главу, – из которых составится роман.

Относительно 1-го июня мое слово твердо. (Я не обманул Вас с майской книжкой, хотя дослать те 10 страниц стоило мне неимоверных усилий.) Весь июнь и половину июля я буду работать над Петром, и по всей вероятности, пришлю Вам конец первой книги (3-ю главу), т. е. юность Петра. В ней (в 3-й главе) будет Голландия, казнь стрельцов, история с Монс, начало Северной войны и основание Петербурга.

Начав работать над Петром, я думал всё уложить в одной книге, теперь вижу своё легкомыслие. Простите меня и не сердитесь».

Узнав, что Полонский не решился начать печатать роман с майской книжки без достаточного запаса материала, он обрадованно пишет:

«На днях высылаю Вам около двух листов продолжение. Вы прочтите и увидите, какая это, все же, кропотливая работа. Я хочу, помимо всего, быть точным и использовать возможно полнее мемуарный и архивный матерьял. Печатать, я думаю, лучше всего с августовской книжки. Июль – бешеный месяц, разопревшая публика не прочтёт начало Петра, я уверен. В августе другое дело. Приезжайте на несколько дней сюда и в особенности в Детское, у нас волшебно…»

7 июня Толстой просит Полонского передать Ашукину, что он не может написать в «Красную Ниву» рассказ о войне, как обещал: «…т. к. с головой поглощен Петром и отвлечься от этой работы было бы гибелью. Пожалуйста, подтвердите Ашукину, что я действительно не могу. На днях посылаю Вам ещё один лист с небольшим и числу к 20 июля ещё лист…» 1 июля он сообщал, что выслал «ещё лист с небольшим». Из этого же письма можно узнать, что Толстой 15 августа собирается поехать на месяц в Уральск и оттуда поплывёт на лодках вниз по Уралу. 18 июля, получив открытку от Полонского, в которой тот сообщает, что роман ему нравится, Толстой обещает выслать 25—26-го ещё 1/2 листа: «Но, так как мне нужно отправлять Нат. Вас. и детей в Крым и ударно, сверхударно нужны деньги… Я обещаюсь и даю подписку в том, что следующие 1/2 листа пойдут целиком в уплату аванса… Наташа с детьми едет в Крым… (Если только… но не дай бог… Все же не верится, чтобы разразилась война, другие силы перевесят, этот ужас пройдёт мимо)… Я еду с Правдухиным и Сейфуллиной (компания 7 чел.) на реку Урал ловить рыбу и охотиться… Страшно мечтаю об этой поездке. Вернусь через месяц. Очень хорошо, что Вы едете в Теберду, мне рассказывали чудеса об этом крае. Разузнайте, когда будете там, есть ли там охота и на что?..»

После летнего отпуска Толстой вплотную снова взялся за «Петра». Пора заканчивать первую книгу. Остались не менее сложные главы: Азов, поездка за границу, казнь стрельцов. Придётся работать над концом книги уже в марте, раньше не получится, не успеть. А печатать пусть начинают с февральского номера, листов восемь вполне можно растянуть на три номера, вплоть до апрельского, а после апреля снова попросит Полонского сделать перерыв ещё на два месяца, и тогда он успеет сдать ему материал для второй книги «Петра». Скажет: опять подвёл со сроками, но что же делать. В начале лета он действительно предполагал, что сможет обойтись без этого перерыва, но так утомился, что не смог работать над пьесой и пришлось её отложить на осень. Ведь к 1 января у него будет готово страниц сорок, да послано уже двадцать четыре, вот как раз для февральской книжки журнала уже есть, а впереди ещё три месяца – успеет. Честное слово, роман стоит того, чтобы потеснились в журнале.

Толстой с большим напряжением преодолевал трудности, которые чуть ли не ежедневно возникали перед ним, как автором исторического повествования о Петре Великом. Однако в каждом месяце «Новый мир» давал роман небольшими порциями.

Но все эти «мелочи», хлопоты, заботы, выступления отошли на второй план, как только Толстой почувствовал необходимость продолжать роман о Петре и его эпохе. За это время накопился такой огромный материал, что он снова опасается потонуть в нём. Прошёлся по первой части романа, готовя его для юношеского издания, дописал даже новую главу о мытарствах Алёшки Бровкина в Москве. Так что, вернувшись в Детское, полный сил и энергии, Толстой самым решительным образом взялся за своё любимое произведение.

Стояла зима. Детское Село утопало в снегу, становилось всё холоднее, а в деревянном доме Толстых жарко пылали печи. В рабочем кабинете Алексея Николаевича тепло и уютно. Повсюду гравюры, книги, рукописи и другие материалы, так или иначе связанные с эпохой Петра Великого. Даже есть мебель того времени и старые портреты. За громадным письменным столом возвышается Толстой, под стать этому столу, массивный и внушительный в своей тёплой мохнатой куртке. Нередко на его голове ловко пристроено нечто вроде тюрбана из полотенца. Он любил, когда голове тепло: лучше работалось. Недалеко от стола – конторка, за которой работал стоя. В книжных шкафах от пола до потолка собраны книги – все о том времени: Пётр Великий вошёл в этот дом, чувствовалось по всему, надолго, покорив хозяина кабинета великими деяниями и силой своей личности.

Чем больше вникал Толстой во все обстоятельства Петровской эпохи, чем больше узнавал фактов, деталей, тем глубже проникался он симпатией к этому гениальному венценосцу. Нет, он ни на минуту не забывал о тех ужасах и страхах, которые испытали его современники от реформаторской деятельности. Первая книга романа даже завершалась словами: «…Ужасом была охвачена вся страна. Старое забилось по тёмным углам. Кончалась византийская Русь. В мартовском ветре чудились за балтийскими побережьями призраки торговых кораблей».

В первой главе второй книги тоже много говорится об этом. Не приемлет народ новые порядки и по-своему борется против них, уходя в леса разбойничать, отказываясь везти в Москву продукты своего труда. «…нет, Москва сейчас – место погиблое», – говорит один из крестьян, и всему виной, по их представлениям, Пётр, который вконец «оскоромился» с немцами и немками. Повсюду раскольники чуть ли не открыто говорят о Петре как об Антихристе, пришедшем в мир, чтобы нарушить благолепное течение устоявшейся жизни. Нет, Толстой ни на минуту не забывал, что Пётр – крепостник, жестокий и сильный властелин, без жалости и сострадания ломающий вековые человеческие привычки, обычаи, установления. Но он и понимал Петра, который, вернувшись из-за границы, невольно сравнивал свою страну с западными странами и ужасался от этого сравнения: по всем статьям Россия отставала – и в политическом, и в экономическом, и в социальном, и в военном, и в государственном отношениях; за что бы он ни брался, всё обветшало, изжило себя, всё нужно было менять. Всякое сопротивление раздражало его, особенно челобитные против немцев, против немецких обычаев, против Лефорта. В протестах он видел неприятие своих нововведений, которые следовали одно за другим. В первые дни он сам ласково подзывал к себе приближённых бояр и ножницами укорачивал их бороды, потом этим занимались его шуты и помощники. Так началась борьба со стариной. Казнь стрельцов он тоже рассматривал как богоугодное дело, как исполнение своей обязанности по защите государства и народа от злодеев. Эти мрачные, печальные, кровавые страницы из истории Петра Великого хорошо знал Толстой и не мог обойти их молчанием: без них картина была бы неполна, неправдива. Пётр вспыльчив, раздражителен, скор на руку, неразборчив с женщинами, жесток, беспощаден. И Толстой далёк от того, чтобы идеализировать своего героя. На страницах романа Пётр нет-нет да дёрнет в ярости головой, округлит свои пылающие гневом глаза. Но всё больше и больше задумывается он над сложнейшими государственными вопросами, проявляя при этом глубину мудрости, терпеливость в их решении. Толстой прекрасно понимает, что Пётр – человек своего времени. Ни в чём он не знает удержу: ни в забавах, ни в самозабвенном труде, ни в средствах к достижению поставленной цели. Он непоседлив, готов в любую минуту мчаться хоть на край света ради задуманного дела, резок, правдив, суров и справедлив, насмешлив, добр, твёрд, прост в обращении.

Да, Пётр – фигура противоречивая. Никуда от этого не денешься. Ещё Пушкин удивлялся двойственности Петра, замечая разницу между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами: «Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика».

Непомерны страдания народа. Естественно и правдиво Толстой раскрывает истоки зреющего протеста против реформ Петра. И народ прав в своём протесте против Петра и тех, кто по его указанию сдирал три шкуры с крестьянина.

Белинский, говоря о тяготах народа и его протесте против неслыханных притеснений, писал: «Народ тогдашний по-своему был прав. Скажем же ему от всего сердца: «Вечная память и царство небесное!» Своими страданиями и тяжким терпением искупил он наше счастье и наше величие». Одна Полтавская битва исторически оправдывает его. Именно после Полтавской битвы Пётр произносит слова, которые в истинном свете освещают все его деяния: «За людей и отечество, не щадя своей особы, поступал, как доброму приводцу надлежит».

Трудно постигнуть дух той суровой эпохи, ещё труднее правдиво передать его в художественных образах, через судьбы сталкивающихся между собой людей. Прав Белинский, думал в эти дни Толстой, реформы Петра были серьёзным испытанием для народа, но когда же и где же великие перевороты совершались тихо и без отягощения современников?.. Осина ломится и сокрушается ветром, дуб мужает и крепнет в бурях. Вот и окрепла Русь. Так тяжкий млат, дробя стекло, куёт булат. Великий Октябрьский переворот тоже трагически отозвался на судьбах многих людей, но сейчас миллионы строят новую жизнь. Молот истории, крушащий старое, беспощаден…

Почему на сталкивающихся с Петром так неотразимо действовало обаяние его личности? Все поражались его знаниям, быстроте усвоения, любознательности, предвидению в политической игре, естественности и непринуждённости поведения, где бы и с кем бы он ни встречался. В первой книге Толстой показал, как Пётр стронул Россию на путь преобразования, поехал сам и послал самых смышлёных дворянских сыновей учиться у Запада жить по-современному, по-новому. Грубо, решительно, по-варварски покончил он с теми, кто стоял на пути его преобразований. Борьба за власть завершилась полной его победой. Настала пора подумать о государственном устройстве, где тоже, как и повсюду, надлежало всё менять и налаживать. Не могла же старая боярская дума по-прежнему решать сложные государственные вопросы.

Неспокойно было в то время в Русском государстве. Стрелецкие розыски и казни прекратились, но на юге России каждую минуту мог вновь поднять голову давнишний и грозный враг – турки, с которыми всё ещё не был заключён мирный договор. Внутри государства не было проходу и проезду от разбойников. Воеводы в своих воеводствах стремились только к тому, чтобы быстрее разбогатеть, и больше думали о своём кармане, чем о соблюдении порядка и законности в стране. Отовсюду поступали жалкие крохи, а Петру нужны были большие деньги: его грандиозные замыслы нуждались в материальном обеспечении. В Воронеже полным ходом шло строительство флота для Азовского моря, возводились новые крепости, в частности Таганрог, набирались новые полки, нужны были новые люди, а следовательно, уже сейчас нужны школы, книги, а поэтому необходимо повысить государственные доходы. Для этого требовалось поднять жизненный уровень народа, укрепить его уверенность в завтрашнем дне, восстановить законность и порядок.

Прежде всего Пётр учреждает Бурмистерскую палату по примеру западных стран, чтобы торговый люд был менее зависим от воевод-лихоимцев. Свои дела они должны решать сами, с помощью выборных авторитетных лиц. В это же время Петру передали челобитную дворового человека боярина Шереметева – Алексея Курбатова, в которой говорилось о новой статье дохода: об орлёной бумаге, то есть о гербовой. По-царски наградил дворового Пётр за эту мысль: Алексей Курбатов получил звание дьяка оружейной палаты, которая должна была следить за сбором с продажи гербовой бумаги, кроме того, подарил ему каменный дом в Москве и поместье. Вот такие люди и шли за Петром, на таких и опирался он в осуществлении своих замыслов.

Толстой, изучая факты, сопоставляя их, отбирая наиболее проверенные и бесспорные, приходит к выводу, что в первой книге он недостаточно убедительно показал многогранность личности Петра, его способность полностью отдаваться затеянному делу. Многие документы, письма, воспоминания современников свидетельствуют о том, что Пётр во всех делах и начинаниях принимал непосредственное участие. Днём вместе с плотниками, строителями, мастерами он прилежно орудует топором и молотом, конопатит, промазывает смолой корабельные пазы и швы, а большую часть ночи готовит инструкцию для посла, который вскоре должен отправиться в Турцию, чтобы заключить мирный договор. Толстой с удовольствием читал и перечитывал подлинные письма русского посла Украинцева, просидевшего около года в Турции, но всё-таки добившегося необходимого и почётного мирного договора. И главным козырем в его руках оказался построенный в Воронеже военный флот. Впервые русские военные корабли стали бороздить Чёрное море, и султан не был готов противостоять им: его интересы были на Западе. Так Петру удалось обезопасить свои южные границы. Все его интересы после этого были связаны с Балтийским морем, а значит, Россия начинала длительную борьбу за Прибалтийское побережье, за свои исконные славянские земли, столь необходимые для развития торговли, промышленности, культуры. «Сидим на великих просторах – и нищие» – эти слова Пётр произносит с горечью, тоской, негодованием. Страна отстала в своём развитии от Европы.

Начавшийся подъём национального сознания при Иване Грозном незаметно спал, а в Смутное время и после него было не до этого: так была разорена страна, так обнищали люди. И только при отце Петра постепенно стала обретать страна свою прежнюю мощь и силу. А Европа за это время уже далеко ушла в политическом и экономическом развитии. В короткие сроки необходимо было догнать и перегнать наиболее развитые страны, чтобы не оказаться у них в кабале, не потерять национальной независимости. Наиболее опасным противником России на Балтийском море являлась Швеция, скорее шведская армия во главе с юным, отважным и сумасбродным королём Карлом XII. Непосредственному столкновению с ним и его армией предшествовала политическая борьба, в которой одержал победу Пётр. Ему удалось столкнуть Польшу и Саксонию со Швецией, а самому усиленно готовиться к войне. И только после заключения на тридцать лет мира с Турцией Пётр двинул свои полки на помощь королю Польши и Саксонии Августу. Так началась Северная война, вокруг которой и сосредоточивается внимание Петра.

Большое внимание уделяет Алексей Толстой Карлу XII, «этому последнему, запоздавшему рыцарю-бродяге, последнему кондотьеру, 18-летнему озорнику, распоряжавшемуся судьбами Европы». «Этот кондотьер, – писал он Горькому, – сталкивается с варваром, государственником, строителем, организатором». Первоначально, задумывая во вторую книгу уложить восемнадцать лет нового столетия, Толстой непременно хотел показать в романе и поездку Петра с Лейбницем по Германии, и их разговор о колонизаторской роли России на Востоке: Лейбниц отводил России служебную роль, рассматривая её «транзитным» государством, полуколонией; существенное значение в романе должно было приобрести движение раскольников, как движение русской нарождающейся буржуазии, своего рода пассивная, затяжная революция, избравшая для достижения своих целей самые реакционные средства и формы, вплоть до мракобесия включительно. Движение это было настолько целеустремлённым, что уже при Екатерине II три четверти русского капитала и большая часть промышленности (Север, Урал) контролировались раскольниками. Толстой надеялся показать во второй книге «короткий подъём торгового и промышленного капитализма, окончившийся дворянской контрреволюцией», надеялся показать и Полтавскую битву, Прутский поход. Ему казалось, что, только проследив эти важнейшие этапы исторического развития России, он сможет во всей многогранности раскрыть становление личности Петра. Он понимал, что перед ним стоит сложнейшая задача, поэтому так тщательно готовился к её выполнению. 1 января 1933 года писал Горькому: «…Роман начал. Тут, конечно, главное – не утонуть в материале, но пока идёт гладенько. Начинать было страшно, слишком ответственно…»

В эти дни многие спрашивали его, почему он всё-таки снова отважился взяться за «Петра», когда у него накопилось столько замыслов о современности? Толстой обычно отвечал:

– Действительно, у меня возникало много желаний написать то о том, то о другом, столь же волнующем и интересном. Я не мог пройти равнодушно мимо творческого энтузиазма, которым охвачена вся страна наша. Но писать о современности, побывав раз, другой на наших новостройках, я не мог. Путь, по которому движется художник, сложен и не всегда прямолинеен. Вычислить траекторию с помощью четырёх правил арифметики нельзя. Я решил откликнуться на нашу эпоху по-своему, так, как умею. Вот почему я снова обратился к прошлому. На этом материале я расскажу о победе над стихией, косностью, азиатчиной. Трудности возникают совершенно непредвиденные. Долгое время в исторической науке господствовала так называемая школа Покровского, которого считали крупнейшим историком-марксистом. Считалось, что он в своих работах дал впервые марксистское освещение всей истории России. А между тем Покровский и его ученики вольно истолковывали исторические факты, подтасовывали их, подгоняли под свою концепцию. Мне приходилось читать его «Русскую историю». Да это же не история! Это сушёная вобла! Экономические справки могут быть полезны для романа, но живых людей, которые творят жизнь, в них не увидишь. Я во многом не согласен с Ключевским, но какой большой художник этот историк! Его главы о Петре захватывают. Однако многие наши историки на один покрой. Они не видят народа, массы, не знают народного языка. Что говорят они о Петре? Естественно, они признают огромную волю, талант организатора и богатую инициативу его личности, но тут же стараются всячески смазать его роль в истории России, выпячивая его крайнюю психическую неуравновешенность, жестокость, запойное пьянство, безудержный разврат. Эти историки говорят, что неправильно считать его царствование резким переломным моментом, оно лишь отчётливо развило наметившиеся ранее тенденции. Нельзя согласиться с такой упрощённой трактовкой истории. Играть фактами как заблагорассудится нельзя.

Как раз в это время появились статьи, в которых Толстого упрекали за модернизацию истории, за неверное освещение личности Петра, за идеализацию буржуазной культуры Запада, за культ личности ницшеанского типа, за образ героя одинокого и противостоящего толпе. В частности, в «Звезде» (№ 7 за 1932 год) И. Гринберг утверждал, что Пётр в изображении Алексея Толстого весьма похож на Азефа, Дантона, Гарина. Словом, Пётр вызывал решительное осуждение у этих критиков, да и весь роман они рассматривали как ошибку писателя, поддавшегося идеологически чуждым влияниям. Так что писателю нужна была большая отвага, чтобы закончить задуманное.

«Как же так! – с досадой размышлял Толстой, сталкиваясь с подобными суждениями. – Неужели не могут понять, что нельзя изображать Петра как человека ненормального, всегда пьяного, неврастеника, страдавшего психастеническими припадками тоски и буйства, как человека, возненавидевшего старое и слепо принявшего новое, как человека, до конца дней своих оставшегося ребёнком, больше всего возлюбившим игру и игравшим всю жизнь в войну, в корабли, в парады, в сборы, в иллюминации, в Европу, как о нём пишет Пильняк? Неужели, по мнению этих критиков, Пильняк более прав, считая, что Пётр тридцать лет воевал только потому, что подросли его потешные войска и флоту было тесно на Москве-реке? Неужели только древняя Россия прекрасна и нетленна, а Петербург – это ложь, мираж? Нет, Пётр – это разум эпохи, воля, целеустремлённость, а противостоит он стихийности, косности, реакции… Нет, это не аналогия, это не роман о нашем времени в образах XVII века… Это исторический роман об огромной, до сих пор неправильно освещавшейся эпохе русской истории на грани XVII и XVIII веков, об эпохе, которая может быть понята только теперь, через опыт пятнадцати лет Октябрьской революции, строительства пятилетки и социалистического переустройства сельского хозяйства… Да, я желаю понять свою современность и для этого возвращаюсь на сотни лет назад… Ведь мы связаны крепкими нитями с нашей историей. Для истории такого большого народа, как в России, какие-нибудь двести – триста лет являются, конечно, двумя-тремя днями историческими, и поэтому корни очень многих вещей лежат глубоко исторически, и, чтобы понять многое из совершающегося теперь, необходимо заглянуть в прошлое…»

Он знал, что написал нечто подлинное, успех его романа не так уж случаен, Горький зря не похвалит. И не раз он с благодарностью вспоминал своё деревенское детство, родную Сосновку, где пролетели детские годы. Если б он родился в городе, а не в деревне, то он не знал бы с детства многих вещей, которые оказались столь необходимыми при описании семьи Бровкиных, картин старой Москвы, религиозных празднеств, гаданий, даже зимней вьюги в степи. Глубокие детские воспоминания, давние рассказы матери, деда, тётки Марии Леонтьевны словно ожили и придали картинам старой Москвы яркую вещественность, необыкновенно точное ощущение эпохи. В его сознании возникали образы людей того времени – тоже из давних представлений о старом человеке его детства.

«Личность Петра, – говорил Толстой в одной из бесед того времени, – была вытолкнута на поверхность эпохи группой западников, и отчасти немецкой колонией в Москве. Личность Петра оказалась чрезвычайной и сама стала воздействовать на эпоху. Пётр становится фокусом приложения действующих сил, становится во главе классовой борьбы между поместным дворянством и нарождающейся буржуазией. Но фокусом не пассивным, а действенным, волевым. Эпохе нужен был человек, его искали, и он сам искал применения своим силам. Здесь было взаимодействие. Конечно, он один ничего сделать не мог. Вокруг него накапливались силы…»

Работая над «Петром», Толстой иной раз проверял ту или иную только что написанную сцену на слушателях. Одним из таких постоянных слушателей был Лев Коган, живший неподалёку от Толстого. И вот, наработавшись, Толстой выходил проветриться. В лыжном костюме и шапке появлялся он перед окнами Льва Когана, тихо стучал в окно его кабинета, тот столь же тихо открывал ему, и они долго беседовали: было уж далеко за полночь, и все уж спали. Толстой зажигал спиртовку, присаживался к письменному столу и, потирая холодные с мороза руки, вполголоса начинал рассказывать о том, что только что написал. Он был доволен, имея рядом собеседника, с которым можно поделиться только что пережитым и таким образом проверить себя. А рассказывать Алексей Николаевич был мастер. Он поднимал очки на лоб или вовсе снимал их, и глаза его словно освещались каким-то мягким внутренним светом. Отпивая маленькими глотками кофе, он начинал свой рассказ. Увлечётся – вскочит, бегает по комнате, изображает в лицах целую сцену, и как!

В Толстом, несомненно, были задатки крупного актёра, и мимика и жесты его отличались большой выразительностью, а дикции могли бы позавидовать многие актёры. «Помню, – рассказывает Коган, – он замечательно разыграл сцену путешествия посла Украинцева с капитаном-португальцем Памбургом в Константинополь:

– Представьте себе этакую здоровенную медно-красную морду с заплывшими пьяными глазами и с растопыренными усищами, как у кота. Бандитская рожа. Голос как из бочки… Это – Памбург.

Он очень живо изобразил, как Украинцев и Памбург, почти не понимая друг друга, пили «до изумления».

Толстой иногда рассказывал о дальнейших своих намерениях, о предполагаемых сценах и эпизодах, но обычно только в самых общих чертах. По-видимому, рассказывать он мог лишь то, что видел в своём изображении и как нечто завершённое, вполне законченное. До какой степени он добивался этой законченности, какое огромное значение имела для него иная с первого взгляда даже мелкая деталь, показывает следующий случай.

«Однажды я застал его вечером за разглядыванием старинной гравюры петровского времени, – продолжает Коган. – Гравюра была прикреплена кнопками к наклонному деревянному пюпитру, стоявшему на письменном столе. На гравюре изображен был Пётр во весь рост. Алексей Николаевич через лупу напряжённо разглядывал пуговицы кафтана Петра, стараясь выяснить, гладкие они или имеют какое-то тиснение.

– Нельзя понять, – досадовал он, – кажется, что-то есть, а что – не разобрать, орел ли? А ну-ка, взгляните вы, я ведь плохо вижу.

Но и я ничего не мог разобрать. Мне казалось, что на пуговицах нет никаких изображений.

– Ну добро бы мундир был военный, тогда понятны были бы тиснения на пуговицах. А тут ведь не мундир, а кафтан…

Толстой неожиданно впал в несвойственное ему уныние и начал жаловаться, что из-за проклятых пуговиц он совсем потерял образ Петра и дальше не может работать. Однако он тут же вспомнил, что в Эрмитаже имеется сундук с вещами Петра, и решил немедленно ехать в Эрмитаж и дознаться, нет ли в сундуке сходного кафтана Петра. Но ехать нельзя было: на дворе стояла ночь, Толстой совсем расстроился.

На следующий день перед вечером он зашёл ко мне и рассказал, что ночью почти не спал, а с утра поехал в Эрмитаж. Заветный сундук принесли в кабинет директора и открыли. Среди вещей Петра там оказался и кафтан того же фасона, что и на гравюре.

– Пуговицы были гладкие, – засмеялся Алексей Николаевич, – за это познание я заплатил бессонной ночью и добрый час чихал от проклятого нафталина. Но зато я снова вижу Петра».

Так работал Толстой над романом о Петре Великом. Но если б он смог тогда закончить своё великое произведение… Видно, не суждено.

Слишком беспокойное было время, заманчивое своей новизной и неповторимостью. А Толстой был из тех, кого манила и звала эта новизна, сулившая острые переживания и впечатления, так необходимые, по его мнению, художнику. Не успел он сдать в печать первые главы «Петра», как неотложные дела по организации съезда писателей закружили его в своём водовороте. Когда уж тут писать… «Мелочи» на этот раз одержали верх, трагически отозвавшись на его здоровье, да и на творчестве.


Толстой А. Пётр Первый. 1934. Воспоминания современников.

А.Н. Толстой. М., 1973.

Часть восьмая. Война

В июне 1941 года было жарко. Сталин, как обычно, приехал в Кремль в полдень и сразу окунулся в поток сводок, донесений, рапортов со всех концов Советского Союза. Особенно много было различных сигналов из Европы, с западных границ. Отовсюду шла беда, сводки и донесения ничего хорошего не сулили. А забот прибавилось: к высоким партийным обязанностям совсем недавно по рекомендации Политбюро он стал Председателем Совета народных комиссаров. Война стояла на пороге, и власть в государстве должна быть в одних руках. Гитлер хозяйничает в Европе; Польша, Чехия, Финляндия, Франция и европейские государства помельче покорились фашистскому фюреру, повсюду стоят немецкие гарнизоны, стоят они и у границы государства Российского. Хорошо, что в прошлые годы удалось эти самые границы чуть-чуть отодвинуть, вернув себе исконные славянские территории.

Два часа напряжённой работы промелькнули незаметно. Пора и закурить. Сталин оторвал глаза от бумаг и посмотрел на открывшуюся в это время дверь. Вошедший Поскрёбышев молча положил на край огромного стола ещё кипу бумаг и забрал бумаги с резолюциями, которые надо немедленно отослать в наркоматы и другие учреждения к исполнению.

Сталин встал, разминаясь, закурил трубку, прошёлся по огромному кабинету, уставленному по стенам книжными шкафами. И недовольно пожал плечами… Зачем он три года тому назад переехал в эту огромную квартиру, где жил и работал Ленин с 1919 по 1922 год? Соратники уговорили, дескать, генеральному секретарю правящей партии негоже жить в небольшом двухэтажном домике с крошечными окнами, в которые еле-еле пробивается дневной свет, в домике, в котором некогда, в имперские времена, жили слуги. Там он за много лет обитания привык, всё было по-домашнему, уютно и хорошо… А тут роскошный особняк, дворец, построенный Матвеем Казаковым для заседаний Сената. В этом дворце, огромные залы которого подавляли своей роскошью и красотой, Сталин порой чувствовал себя маленьким, затерянным среди всего этого блеска. Кроме кабинета и помещений для официальных заседаний, этажом ниже ему было предоставлено ещё несколько комнат для отдыха и семьи, но эту квартиру Сталин не любил, бывал редко и почти никогда не оставался ночевать, уезжая на ближнюю дачу.

Сталин вернулся за стол, взял лежавшую сверху бумагу с конвертом и пробежал глазами по тексту: «Дорогой Иосиф Виссарионович, я получил открытку от писателя Ивана Бунина…» Граф Алексей Толстой, Красный граф, как в узком кругу его называли, писал о бедственном положении нобелевского лауреата и просил ему помочь. Поможем, мелькнуло у Сталина, если удастся извлечь из этого политическую выгоду, писатель непростой судьбы, сколько напраслины на Советскую Россию исторгло на бумагу его талантливое перо… Сталин отложил письмо без всякой резолюции, потом он ещё вернётся к нему. Алексей Толстой – писатель талантливый, блистательный рассказчик, обаятельный в застолье, но уж очень падок на мирские удовольствия, ради их удовлетворения он готов на многое… Сколько раз приходилось его предупреждать, находя для этого различные средства, которые порой и ущемляли его гордыню… Не раз он говорил своим коллегам, что делами культуры ему некогда заниматься, и всё же помог Михаилу Шолохову, Булгакову, Алексею Толстому, Леониду Соболеву… Не раз он говорил и Фадееву, и другим властным рапповцам, что не надо Соболева уговаривать, чтоб он писал о коллективизации и индустриализации, у него есть своя тема, пусть пишет свой «Капитальный ремонт», а его терзают и терзают… И кругом столько неразрешимых проблем… Сначала Ягода, потом Ежов, нанёсший много вреда русской культуре…

Сталин вновь углубился в официальные бумаги… Не сегодня завтра начнется война с Германией. Но ведь с такой же убедительностью называли и 15 мая как начало войны, 15 мая прошло, а война не началась. Скорее всего, и эти июньские сроки, которые здесь называются, будут сорваны, слишком широко разбросаны по всей Европе немецкие войска…

Советское правительство пыталось остановить Гитлера, направляя ему ноту протеста против включения в состав рейха Чехии, Австрии, Польши, Словакии. Советский Союз обращался к Англии и Франции с заявлением поддержать советский протест, но он оказался в одиночестве против набиравшей силу фашистской Германии… Нужно было что-то срочно делать, что-то предпринимать – Советский Союз только начинал перестраивать свою промышленность на военный лад. Нужно было торопиться, к серьёзному столкновению с Германией мы были не готовы, хоть и бросили все средства на индустриализацию, на создание многих новых отраслей промышленности, которые только сейчас могут дать отдачу… И когда Гитлер в августе 1939 года предложил заключить с Советским Союзом пакт о ненападении и закрепить таким образом «германскую политику на долгую перспективу», Сталин согласился с Гитлером, что Германии и Советскому Союзу необходимо «вступить друг с другом в новые отношения». И неужели Россия выиграла только передышку в два года? Конечно, два эти года не прошли даром, многое успели… Многое сделано в оборонной промышленности, но только разработано и начато, нужен год, два, чтобы запустить серийное производство…

Да, да, Главное разведывательное управление РККА снова докладывает, что три танковые армии Гитлера сосредоточены против Смоленска, пойдут на Москву. Разведчики не понимают, что это может быть манёвр Гитлера, который хочет обмануть нашу бдительность, а сам ударит на юго-западном направлении, Германии прежде всего нужен хлеб Украины и уголь Донбасса, как в 1918 году.

Сталин заметил, что на всех совещаниях в апреле, мае, июне военные, разрабатывая стратегические планы, главное внимание уделяли оборонительным операциям, в то время как необходимо было разработать такой план, который бы предусматривал двухнедельные действия на государственной границе. За эти две недели страна успеет провести общую мобилизацию и затем мощными контрударами перенести военные действия на территорию противника. В связи с этим Сталину пришлось погасить пораженческие настроения разработчиков из Генерального штаба. «Вы что, планируете отступление?» – только и спросил Сталин во время обсуждения, и штаб тут же переделал стратегический план предстоящей войны… Правда, новый начальник Генерального штаба товарищ Жуков написал записку, в которой предложил нанести внезапный удар по отмобилизованной германской армии, предложил ни в коем случае не давать инициативы действий германскому командованию, атаковать германскую армию в тот момент, когда она будет находиться в стадии развёртывания и не успеет ещё организовать фронт и взаимодействия родов войск. Что ж, смелое решение. Но одного не понимает товарищ Жуков, что нам ещё нужно несколько месяцев для того, чтобы подготовиться к войне с Гитлером. А для отсрочки войны все средства хороши.

Доносят, что выступление Германии против Советского Союза решено окончательно и последует в скором времени, со дня на день. Оперативный план наступления предусматривает молниеносный удар на Украину и дальнейшее продвижение на Восток. Всё правильно, как и предполагал совсем недавно на совещании военных Сталин. Но что из этого следует? Нужно было усилить юго-западное направление двадцатью пятью дивизиями, что и было сделано, во всяком случае не нападать, рано ещё, вся страна сейчас работает, исполняя военные заказы… И потом, можно ли сейчас броситься на Германию, если точно знаешь, что мощь вермахта достигла 8 миллионов человек, 12 тысяч танков, 52 тысяч орудий, 20 тысяч самолетов. Нужно быть совершенно сумасшедшим, чтобы думать о нападении… Нет, Советский Союз ещё не готов к войне, нужно было сделать всё для того, чтобы отодвинуть сроки неизбежного столкновения.

Неделю тому назад, 14 июня 1941 года, по поручению Сталина и Молотова было опубликовано Заявление ТАСС, в котором прямо говорилось о «слухах», которые широко распространяются, «о близости войны между СССР и Германии», дескать, «Германия стала сосредоточивать свои войска у границ СССР с целью нападения». А далее нужно было успокоить Германию, сделать вид, что слухи бессмысленны, ответственные круги в Москве считают, что «эти слухи являются неуклюже состряпанной пропагандой враждебных СССР и Германии сил, заинтересованных в дальнейшем расширении и развязывании войны…». Сталин хорошо помнил это Заявление ТАСС, потому что сам сочинял его, а потом ещё и ещё раз редактировал, чтобы окончательно успокоить Германию, чтобы она поверила в мирные советско-германские отношения. После этого Заявления ТАСС Сталин надеялся, что Германия предложит новые переговоры, но немцы упорно молчали…

Недавно, 19 июня 1941 года, пришёл А. Жданов, отправлявшийся в Сочи на лечение, сказал, что в немецком посольстве чувствуется какое-то беспокойство. «Сталин на это: «Нам известно, что немцы планировали нападение на 15 мая. Теперь они завязли на Балканах. Немцы в этом году упустили наиболее выгодное для них время нападения. Скорее всего, это случится в сорок втором. Поезжайте отдыхать. Правда, тревожит то, что немцы не опубликовали в своей прессе опровержение ТАСС» (Жданов Ю.А. Взгляд в прошлое: воспоминание очевидца. Ростов-на-Дону. С. 157).

На мгновение возникал страх, что ошибся в своих расчётах, но решительно отбрасывал всякие сомнения, вспоминая при этом недавнее заседание Политбюро с участием Тимошенко, Жукова и Ватутина: перебежчики сообщили, что в ночь на 22 июня немцы начнут войну с Советским Союзом. Жуков предложил план решительных действий по отражению нападения. Сталин возразил, снова опасаясь действий отдельных немецких частей как провокационных. «Сколько уж раз Гитлер провоцирует нас, – мелькнуло у Сталина. – Неужели он всерьёз атакует нас?»

День клонился к закату, но работы было ещё много. Главное, думал Сталин, не давать повода для наступления немцев, Гитлер не осмелится. А может, надо было согласиться с Жуковым и привести войска в боевую готовность? Может, он не прав… Но ведь военные согласились с ним и директиву смягчили… Ведь они тоже получают агентурные сведения о подготовке немцев к войне и её начале такого-то числа, это скрыть невозможно, но они молчат…

Проскальзывают здравые мысли и у военных, но стоит лишь бровью шевельнуть или задать какой-нибудь вопрос, он же не военный, он может высказать в чём-то сомнение, как тут же все замолкают или резко меняют своё мнение. Не отдавая себе отчёта о последствиях… А так что ж, всё приходится обдумывать самому. Неужели недавние процессы над заговорщиками во главе с Бухариным и Тухачевским так напугали отважных воинов, что они опасаются говорить то, что думают, ведь не может же он всё знать, быть специалистом во всех областях, и так работает по 16–18 часов в сутки, много читает специальных книг, недавно исчеркал Полевой устав РККА, столько вопросов возникло у него… Но что с ними говорить, недоумённо обращался сам к себе Сталин, что им ни скажешь, твердят как попугаи: «Да, товарищ Сталин», «Конечно, товарищ Сталин», «Совершенно правильно, товарищ Сталин», «Вы приняли мудрое решение, товарищ Сталин»… Лишь иной раз Вячеслав Молотов да в последнее время Жуков скажут то, что думают… Трудно, трудно одному за всех решать столько важных государственных задач… Ясно только одно – оттягивать сроки войны до бесконечности нельзя, враг на подступах. И как уловить тот предел, дальше которого медлить нельзя; как определить, где Рубикон нашей войны и когда надо сделать шаг вперёд во имя интересов социалистической Родины? Нет, никто не поможет указать сегодняшний Рубикон, даже самый близкий и преданный Молотов. Да и что от него ждать, когда и он вместе со всеми трубит о нём, Сталине, – «Великий, великий…». «И ты туда же?» – попытался как-то урезонить его, но, кажется, не удалось…

Чтобы как-то уйти от мрачных мыслей и тягостных предчувствий, Сталин подошёл к книжным шкафам и машинально потянулся к одному из томов Маркса и Энгельса… Сколько раз он извлекал нужное из этих сокровищ, нужное для борьбы то с левыми, то с правыми… Может, и сейчас что-то вы удит полезное… И открыл страницу на закладке, но странички опалили русофобской ненавистью: «Вот кто первым произнёс слова ненависти к России, к русским, ко всему славянскому миру, отнеся всех славян, кроме поляков, к реакционным нациям, подлежащим уничтожению». Да, думал Сталин, пробегая глазами статьи Энгельса «Борьба в Венгрии» и «Демократический панславизм», вот слова ненависти к славянскому миру, на которые мы так долго не обращали внимания, именно такой ненавистью – не менее – пропитаны строки, касающиеся славянских народов, особенно русских и России, как государства, которое может объединить все славянские народы в Славянский Союз и своей мощью защитить его. Революция 1848 года, по мнению Энгельса, разделила народы и нации на революционные и контрреволюционные. Раз нации революционны, то, значит, они сохранили жизнеспособность и должны жить; а нации контрреволюционные должны «в ближайшем будущем погибнуть в буре мировой революции». А с каким презрением Энгельс высказывается в отношении «абстрактных качеств славянства и так называемого славян ского языка», «о почти кочевом варварстве хорватов и болгар», есть, конечно, и цивилизованные славяне, но лишь «благодаря немцам», а потому ни о каком единстве славянства не может быть и речи: «…из-за некультурности большинства этих народов эти диалекты превратились в настоящий простонародный говор и, за немногими исключениями, всегда имели над собой в качестве литературного языка какой-нибудь чужой, неславянский язык. Таким образом, панславистское единство – это либо чистая фантазия, либо русский кнут».

Сталин увлёкся чтением этих страниц, многое казалось настолько современным, что просто удивительно… Уничижительно говорит Энгельс о южных славянах, которые поднялись на борьбу за восстановление своей национальной независимости: «Они – представители контрреволюции», потому что своими действиями способствовали подавлению немецко-венгерской революции. Но поражение революции будет временным, «австрийские немцы и мадьяры освободятся и кровавой местью отплатят славянским варварам. Всеобщая война, которая тогда вспыхнет, рассеет этот славянский Зондербунд и сотрёт с лица земли даже имя этих упрямых маленьких наций.

В ближайшей мировой войне с лица земли исчезнут не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы. И это тоже будет прогрессом». Оказывается, никакие моральные принципы не имеют никакого значения для достижения тех или иных целей: любые из них Энгельс может отнести к революционным, если там начались революционные события, и к реакционным, если там этих событий не происходит. И в связи с этой примитивной точкой зрения Энгельс тут же зачисляет всех славян в угнетателей всех революционных классов, называет их орудием контрреволюции. Энгельс сулит жестоко отомстить славянам: «…чехам, хорватам и русским обеспечена ненависть всей Европы и кровавая революционная война всего Запада против них». Каким наивным оказался Бакунин со своими призывами к справедливости, человечности, свободе, равенству, братству, независимости всех славянских народов… «Мы не намерены делать этого, – читал Сталин решительные возражения Энгельса на призывы Бакунина. – На сентиментальные фразы о братстве, обращаемые к нам от имени самых контрреволюционных наций Европы, мы отвечаем: ненависть к русским была и продолжает ещё быть у немцев их первой революционной страстью; со времени революции к этому прибавилась ненависть к чехам и хорватам, и только при помощи самого решительного терроризма против этих славянских народов можем мы совместно с поляками и мадьярами оградить революцию от опасности. Мы знаем теперь, где сконцентрированы враги революции: в России и в славянских областях Австрии…»

Энгельс не может простить «революционному панславизму» приверженности «фантастической славянской национальности». И если это будет так, то марксисты-революционеры будут знать, что делать: «Тогда борьба, беспощадная борьба не на жизнь, а на смерть со славянством, предающим революцию, борьба на уничтожение и беспощадный терроризм – не в интересах Германии, а в интересах революции!»

Об этих статьях наши марксисты, думал Сталин, умалчивают, в невыгодном свете предстают здесь основоположники гениального учения… И неожиданно для себя Сталин вспомнил слова Геринга, ближайшего сподвижника Гитлера, обрушившегося на Чехословакию перед тем, как оккупировать её под предлогом защиты судетских немцев: «Жалкая раса пигмеев-чехов угнетает культурный народ, а за всем этим стоит Москва и вечная маска еврейского дьявола». Речь Геринга «Правда» опубликовала года три тому назад, а эти слова до сих пор Сталин отчётливо помнит… И чем слова Геринга отличаются от уничижительных слов Энгельса по поводу славянских народов вообще? В сущности, ничем… И там и здесь слышится презрение к славянству…

Сталин с раскрытым томом надолго задумался… Да, думал он, Маркс и Энгельс постоянно возвращались к исторической роли России в мировом процессе и всякий раз – или чаще всего – оценивали её отрицательно, а потому Россию нужно раздробить на множество мелких княжеств под благовидным предлогом самоопределения её национальностей… Все социал-демократические партии получали признание Коминтерна лишь после того, как доказывали свою русофобию. А так называемые русские революционеры получали признание только после того, как на митингах, собраниях, лекциях клеймили Россию как скопище всего самого грязного, накопленного человечеством. А потому против неё нужна европейская война… Свергнуть самодержавие в интересах международной революции – к этому призывали марксисты; уничтожить коммунизм в России, свергнуть Сталина, получить жизненное пространство за счёт славянских земель, превратить славян в рабов, они реакционная, неполноценная нация – к этому призывает Гитлер… Что-то сходное есть в этих, казалось бы, разных идеологических концепциях… Да, сходное – это позорная шовинистическая устремлённость как у тех, так и у других.

Ещё в июле 1934 года Сталин написал письмо членам Политбюро о статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма», в которой один из основателей марксизма с русофобских позиций рассматривает всю внешнюю политику России, усматривая в её предложениях и действиях только завоевательную, реакционную сущность, при этом выгораживая и обеляя политику Англии, Франции и, конечно, Германии.

Случайно наткнувшись на статью, Сталин с этой точки зрения посмотрел на все высказывания Троцкого и троцкистов… Попросил отыскать ему книжку Льва Троцкого «Юбилей позора нашего. 1613–1913», вышедшую в свет в 1912 году, накануне 300-летия дома Романовых. Здесь Троцкий выступил как правоверный марксист-русофоб. Да и после Октября Троцкий не раз заявлял, что в области науки и культуры «Россия дала миру круглый ноль». А ведь это подхватывали его сторонники, брызгая троцкистской слюной во все стороны, заражая и русские души.

После этого ЦК партии и СНК СССР приняли несколько постановлений, направленных на возрождение и укрепление национально-государственной политики СССР, объявлен конкурс на учебник по истории СССР, в сущности истории России… Всё написанное в духе марксиста-русофоба Покровского, недалеко ушедшего от Троцкого в оплёвывании русской истории, было забраковано. Сталин вспомнил, как веселился он при чтении учебника, подготовленного группой Минца, после чего вынужден был написать нечто вроде резо люции: «Что же, поляки, шведы были революционерами. Ха-ха! Идиотизм!» А «резолюция» эта возникла после того, как прочитал в учебнике, что Минин и Пожарский действовали как контрреволюционеры… И столько ещё глупостей говорилось на страницах этих учебников, представленных на конкурс. А Бухарин прямо в духе Маркса – Энгельса и Троцкого требовал, чтобы государство Российское было показано «тюрьмой народов».

Пришлось и этим заниматься всерьёз. Здесь марксистов не смущало, что они оскорбляют патриотические чувства русских и чувства других народов, связавших с ними свою национальную судьбу. Значит, от этих марксистов нужно было освободиться, чтобы они не стояли на пути развития и укрепления единого могучего государства, способного противостоять так называемым цивилизованным народам Европы.

Сталин положил на место том Маркса – Энгельса и вернулся за стол, вновь углубившись в рапорты и донесения. Но неожиданно взгляд его упал на страницы книги Лиона Фейхтвангера «Москва, 1937 год», которая всегда лежала на видном месте, и в какой уж раз невольно для себя он прочитал: «Раньше троцкисты были менее опасны, их можно было прощать, в худшем случае ссылать… Теперь, непосредственно накануне войны, такое мягкосердечие нельзя было себе позволить. Раскол, фракционность, не имеющие серьёзного значения в мирной обстановке, могут в условиях войны представить огромную опасность…» Конечно, события 1937 года вышли из-под контроля, совершено много ошибок Ягодой и особенно Ежовым, но теперь, накануне войны, у нас не будет пятой колонны, разлагающей народ и призывающей к свержению существующего правительства, все усилия которого – остановить войну или хотя бы отдалить её роковое приближение месяцев на шесть-семь…

Сталин, переворачивая одно донесение за другим, с ужасом предчувствовал неизбежное – начало войны с Германией. Где же он просчитался и что упустил в своей политике? Все последние годы были годами тяжкой, но последовательной борьбы за национальное возрождение России… Пришлось прежде всего отказаться от революционной риторики, таких понятий, как «диктатура пролетариата», «революционный», «пролетарский»… В новой Конституции все граждане, независимо от происхождения, получили равные права. Дыхание войны должно было сплотить всех граждан в единый совет ский народ, способный отразить захватнические планы фашистов. В постановлениях ЦК резко осудили массовые операции по так называемому разгрому и выкорчёвыванию враждебных элементов, осуществлённых органами НКВД в 1937–1938 годах при упрощённом ведении следствия и суда, ликвидировали судебные тройки, и в итоге оказалось, что многие дела были прекращены за неимением доказательств, сотни тысяч арестованных освобождены, возвращены на свои рабочие места и восстановлены в партии… И начало этому процессу, пожалуй, положил Михаил Шолохов, заступившись за вёшенских коммунистов и доказав их невиновность… Безрассудный Ежов натворил много несправедливого то ли из-за корысти, то ли из-за карьеризма, то ли из-за мстительности. Он о многом докладывал, но многое и утаил. Ложь, неправда, двуличие – самый тяжкий грех. Вот генеральный комиссар интербригад в Испании Андре Мартин сообщил Сталину, что журналист и писатель Михаил Кольцов вместе с неизменным спутником Мальро постоянно общается с троцкистской организацией, а его жена Мария Остен – засекреченный агент германской разведки. Секретные службы подтвердили эти факты. И Кольцов осуждён и расстрелян. Но было и другое. У Сталина есть документы, из которых следовало, что только в 1937 году 4461 уволенный военный возвращен в армию, в 1938 году – 6333 человека. Половина политических была освобождена, а в общей сложности из лагерей и колоний – 327 тысяч человек. И этот процесс пересмотра дел продолжается до сих пор.

«У пролетариата нет своего отечества», – вспомнил Сталин известный лозунг марксистов. Как наивно звучат эти слова сегодня, когда фашисты у порога России, когда на экранах Советского Союза демонстрируют прекрасные фильмы «Александр Невский», «Пётр Первый», когда мы высоко подняли Пушкина в юбилейные его дни, когда мощно зазвучала вся русская культура прошлого и настоящего… «Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут» – эти слова Сталин произнёс в 1931 году. Прошло десять лет, Россия успела проделать гигантские шаги, осталось чуть-чуть… Сталин не раз возвращался в своих статьях и выступлениях к национальному вопросу. Резко осуждал превосходство одной нации над другой, считал, что тем не менее интернационализм всегда национален. Какие гиганты только что были отмечены Сталинской премией – Шостакович, Нестеров, Уланова, Барсова, Козловский, Лемешев, Алексей Толстой, Шолохов… И он вспомнил наказ, который бросил недавно всему государственному аппарату: «Надо покончить с хулиганским отношением к собственной интеллигенции!» Не раз говорил Фадееву, что надо поддержать Александра Твардовского; недавно при награждении орденами писателей тот предложил наградить Твардовского орденом Трудового Красного Знамени, нет, сказал Сталин, и предложил дать ему орден Ленина, точно так же Сталин предложил дать ему Сталинскую премию за его поэму.

Сталин набил трубку и закурил. В это время дверь открылась, Поскрёбышев доложил:

– Товарищ Сталин. На девятнадцать часов вы назначили совещание. Все приглашённые собрались.

21 июня 1941 года в 19.05 началось заседание, в котором приняли участие Молотов, Ворошилов, Берия, Вознесенский, Маленков, Тимошенко. Через два с половиной часа Сталин отправил Молотова к германскому послу Шуленбургу уточнить картину германо-советских отношений на данный момент, но посол сказал, что не имеет никакой информации. В итоге совещания была выработана Директива № 1, в которой говорилось о возможности внезапного нападения немцев и необходимости «все части привести в боевую готовность».

Глубокой ночью в Кремле Сталина разбудили: звонил Жуков.

– Немцы бомбят Киев, Минск, Севастополь… Товарищ Сталин, началась война…

Шуленбург ночью вручил Молотову заявление Германии о начале войны.

В 5 часов 45 минут у Сталина в Кремле началось заседание, в итоге которого определились первые шаги советского руководства в военное время.

Литература 40-х годов.
Великая Отечественная Война

1

Если до I съезда советских писателей СССР Сталин много внимания уделял культуре, то в предвоенное время, полностью поглощённый противоречивыми событиями в мире, он рекомендовал вопросами идеологии заниматься Жданову, Щербакову, Маленкову. Было много недостатков, то и дело приходили письма писателей, похожие на доносы, но Сталин просил его не беспокоить, столько разворачивалось политических сложностей и противоречий, что тут не до писательских конфликтов. Он дал указания, выделил деньги, принял решения.

В мае 1937 года руководящие партийные деятели среднего звена А.И. Агранов и Е.М. Тамаркин докладывали Сталину, Кагановичу, Андрееву, Жданову и Ежову о той обстановке, которая сложилась в Союзе писателей СССР: «Под руководством тов. Ставского Союз писателей из общественной организации превратился в казённое, сугубо бюрократическое учреждение, построенное на началах административно-управленческого аппарата. Президиум Правления и Правление Союза советских писателей созываются крайне редко, да и то только по организационным и бытовым вопросам. Жалобы и заявления, подаваемые Правлению Союза писателей, по два года лежат не рассмотренными» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 120. Д. 304. Л. 171. Цит. по кн.: Бабиченко Д.Л. Писатели и цензура. М., 1994. С. 13). 26 января 1938 года писатели А. Толстой, А. Фадеев, А. Корнейчук, B. Катаев и А. Караваева напечатали в «Правде» статью «О недостатках в работе Союза писателей». 25, 27 марта, 8 апреля 1938 года под председательством Андреева и Жданова прошло совещание писателей, на котором выступили Фадеев, Всеволод Иванов, Всеволод Вишневский, Кольцов, Сельвинский, Войтинская, Леонов, Лежнев, Панферов, Е. Петров, Розенталь, Катаев, Павленко и Алексей Толстой. 29 января 1939 года Политбюро постановило избрать новое Правление Союза писателей в составе: Герасимова, Караваева, Катаев, Федин, Павленко, Соболев, Фадеев, Толстой, Вс. Вишневский, Лебедев-Кумач, Асеев, Шолохов. Корнейчук, Машашвили, Янко Купала. Секретарем Президиума Правления ССП стал Фадеев (Там же.

C. 15). Никто некоторых членов Правления, бывших «налитпостовцев», не причисляет к этому направлению, но ясно, что они ничуть не изменились ни идеологически, ни практически, те же формы и позиции остались у них неприкосновенными, только слова другие, партийные; Фадеев, Вишневский, Ермилов, Павленко, Герасимова, Караваева, все они – рапповцы.

Тема войны и защиты своей территории, куда хлынули немцы со своими союзниками, стала сразу всеобъемлющей для всех советских поэтов, прозаиков, драматургов. Союз писателей СССР во главе с А. Фадеевым, все газеты и радио переключились на военную тему, более тысячи писателей были мобилизованы и ушли на фронт, 275 писателей погибли на войне, 18 писателей стали Героями Советского Союза, многие писатели были награждены боевыми орденами СССР. Писатели чаще всего становились «окопными поэтами» (А. Сурков), «голосом героической души народа» (А. Толстой).

Уже 24 июня 1941 года во всех центральных газетах было опубликовано стихотворение А. Лебедева-Кумача «Священная война», вскоре композитор А. Александров написал на эти слова музыку. Песню распевали повсюду, она стала гимном воюющего народа. В песне были дорогие сердцу каждого гражданина слова: «Вставай, страна огромная, / Вставай на смертный бой / С фашистской силой темною, / С проклятою ордой». В этой песне были и слова-напоминание и о ярости благородной, и о том, что «во всем враждебны мы». 25 июня A. Сурков напечатал стихотворение «Песня смелых», музыку тут же написал композитор В. Белый, и маршевая песня, тоже воспринимавшаяся как призыв к борьбе с заклятым врагом, захватила большие народные массы. И таких песен было множество. «Наша Родина – Россия» А. Прокофьева и В. Соловьёва-Седого, «Песня о Днепре» Е. Долматовского и М. Фрадкина, «Вечер на рейде» А. Чуркина и B. Соловьёва-Седого, «Под звёздами балканскими» М. Исаковского и М. Блантера, «Ой туманы мои, растуманы» М. Исаковского и В. Захарова, «Шумел сурово брянский лес» А. Софронова и С. Каца, – пели эти песни и в начале войны и в конце, песни стали просто народными. Но более ёмкие литературные жанры требовали больше времени, ведь надо побывать на линии фронта, побывать в окопах, поговорить с солдатами, офицерами и генералами. Ярко откликнулись сатирические жанры. Басня, фельетон, частушка, лубок и раешник остро зазвучали в газетах, особенно во фронтовых, которые чуть ли не сразу возникли в частях. И чуть ли не каждый писатель откликнулся на ход боевых действий Красной армии, чаще всего это публицистика, статья, очерк, короткий рассказ, небольшая повесть.

Перед Правлением Союза писателей встала серьёзная задача эвакуировать из Москвы и Ленинграда писателей и их семьи – в Ташкент, Алма-Ату, Казань, Свердловск, Уфу, Чистополь. От правительства эвакуацию возглавлял А. Косыгин, от Союза писателей – А. Фадеев. После краткого пребывания на фронте в сентябре А. Фадеев исчез, что вызвало крайнее недоумение в руководящих органах партии. 3 сентября 1941 года заместитель начальника Советского информбюро С.А. Лозовский написал секретное письмо А.С. Щербакову о том, что А. Фадеев совершенно недопустимо относится к своим обязанностям, такое отношение в условиях военного времени больше терпеть нельзя, и предложил освободить его от работы в Информбюро. Оргбюро ЦК ВКП(б) 21 сентября 1941 года утвердило постановление Бюро КПК при ЦК ВКП(б) от 20 сентября 1941 года:

«По поручению Секретариата ЦК ВКП(б) Комиссия Партийного Контроля рассмотрела дело о секретаре Союза Советских Писателей и члене ЦК ВКП(б) т. Фадееве А.А. и установила, что т. Фадеев, приехав из командировки с фронта, получив поручение от Информбюро, не выполнил его и в течение семи дней пьянствовал, не выходя на работу и скрывая своё местонахождение. При выяснении установлено, что попойка происходила на квартире артистки Булгаковой. Как оказалось, это не единственный факт, когда т. Фадеев по несколько дней подряд пьянствовал. Аналогичный факт имел место в конце июля текущего года. Факты о попойках т. Фадеева широко известны в писательской среде.

Бюро КПК при ЦК ВКП(б) постановляет: считая поведение т. Фадеева недостойным члена ВКП(б) и особенно члена ЦК ВКП(б), объявить ему выговор и предупредить, что если он и впредь будет продолжать вести себя недостойным образом, то в отношении него будет поставлен вопрос о более серьёзном партийном взыскании». Оргбюро ЦК ВКП(б) вынесло это постановление на утверждение Политбюро (Литературный фронт. История политической цензуры 1932–1946 гг.: Сб. документов. М., 1994. С. 67).

Сейчас можно лишь удивляться мягкости этого решения, но А.А. Фадеев после утверждения его секретарём Союза писателей стал информировать партийные органы о том, что происходило среди советских писателей, которые иногда позволяли себе считать себя свободными художниками, как при царской империи.

7 мая 1941 года А. Фадеев писал Сталину, Жданову и Щербакову на бланке Правления Союза Советских писателей СССР:

«Направляю Вам для ознакомления политически небезынтересную статью Вересаева, присланную для напечатания в «Литературной газете». Печатать эту статью я не считаю возможным.

Здесь есть две стороны вопроса.

1. Факты редакторского произвола действительно часты в практике журналов и издательств. Сплошь и рядом неумные полуграмотные люди, чувствуя за своей спиной государственный аппарат и известную безнаказанность, корежут и калечат рукописи «невзирая на лица». Случай со стилистической «правкой» рукописи Вересаева в редакции «30 дней» действительно возмутителен.

2. Но за всей статьей Вересаева чувствуется задняя мысль, – дискредитировать редакторов, как работников на службе у советского государства, как проводников политики нашего государства, как людей, стоящих на страже государственных интересов. Вересаев не может вслух сказать, что его «угнетает» контроль Главлита, политические требования наших журналов и издательств и он прикрывается вопросами стиля и вообще художественной стороной дела. А общий тон статьи – вопль о «свободе печати» в буржуазном смысле.

Вересаев здесь не одинок. Ещё совсем недавно мне пришлось отклонить присланную в «Красную новь» статью критика Дермана, написанную на ту же тему и абсолютно в таком же духе. (Кстати сказать, Дерман приятель Вересаева и тоже из меньшевиствующих.)

В «Литературной газете» мы не пустили статью критика Гурвича о фильме «Валерий Чкалов», в которой превозносилось и идеализировалось озорство Чкалова, как проявление «свободной натуры», и этой свободой натуры объяснялось и то, чего Чкалов достиг впоследствии, а в заключении статьи шёл упрек всей советской литературе в «скованности» и «связанности».

Подобные же голоса идут из лагеря всевозможных Левидовых, и, мне кажется, вряд ли нужно давать им трибуну» (Там же. С. 64–65). Здесь очень отчётливо прояснилась роль А. Фадеева в установлении чисто рапповского режима в литературном движении, чуть-чуть смягчённо, но суть осталась та же. И таких эпизодов в жизни советских писателей довоенного времени было предостаточно.

В эвакуации писатели были по-прежнему недовольны работой А. Фадеева и требовали снятия его с поста секретаря, но всё оставалось без изменений. Тогда серьёзно обострились отношения между Ждановым и Маленковым, и эта борьба глубоко отразилась на последующих событиях литературной жизни.

После первых публикаций известные поэты и прозаики в ходе войны создали серьёзные художественные произведения. Многие поэты работали над поэмами. Острый героический материал звал поэта к широким обобщениям.

Николай Семёнович Тихонов (1896–1979) в первые же дни войны стал писать патриотические статьи и очерки, в которых речь шла о национальном сознании всех участников войны. «Национальная гордость, – писал он, – дотоле скрытая в сердце советского человека, перед лицом порабощения, перед лицом смертельной опасности вспыхнула ярким огнём» (Тихонов Н. Отечественная война и советская литература // Большевик. 1944. № 3–4. С. 26). Тихонов хорошо знал Петербург-Петроград-Ленинград, оказавшийся в окружении немецких полчищ. «Правда» попросила его написать о Кирове, с которым он был знаком. «В эту ночь… накинув на плечи бурку (было очень холодно), – писал Н. Тихонов, – я думал о просьбе из Москвы. «Правда» просила написать к 1 декабря о Сергее Мироновиче Кирове. Много раз к этому дню я готовил статьи о Кирове в мирные времена, но что написать теперь, когда за окном война и разрушения?

Смутны были мои мысли… Никогда Ленинград не переживал таких ночей, никогда великий город не был, как сейчас, на краю гибели… Но вместе с тем какие-то особые ощущения возникали во мне, и с каждым днем они росли… Люди, населявшие Ленинград, превратились в одну семью, в один небывалый коллектив… Все стали воинами города-фронта. Все не страшились за жизнь – страшились за судьбу его.

Я должен был написать о Кирове!.. Я понял, что не могу написать новый очерк, статью или даже новый рассказ о нём. Нет, если уж говорить самым сокровенным, самым громким и правдивым голосом о том, что Киров среди нас, он, презиравший смерть, умевший вести в бой большевиков, сближавший народы Кавказа, – то надо говорить об этом стихами… Всё новые и новые картины проносились в моём воображении. Я видел корабли… и среди них крейсер «Киров», который, даже стоя на якорях Невы, грозно громит своими орудиями позиции врага… У одного командира ночного патруля, проверявшего при свете фонарика мои документы, раз ночью я увидел черты, напоминающие черты Мироныча… Киров проходил по Ленинграду как живой… Таким он вошёл в мою поэму, которая была просто записью внутреннего состояния ленинградца – поэта, окружённого обстановкой, не позволявшей ни украшательста, ни лишних слов» (Тихонов Н. В дни ленинградской осады // Своим оружием: Сб. М., 1961. С. 50–52).

Киров проходит по городу и видит готовность ленинградцев биться до конца, он видит молодого моряка с крейсера «Киров», он сталкивается с юной девушкой, которая спасает людей от бомбёжки, во время своего смотра города он видит, что люди готовы стоять до конца, но город немцам не отдадут.

Н. Тихонов словно всю жизнь готовился к этой поэме. Участие в Первой мировой и Гражданской войнах, первые стихи, опубликованные в альманахе «Островитяне», первые книги стихов «Брага» и «Орда» (1922), первая прозаическая книга «Рискованный человек» (1927), очерки «Кочевники» о приобщении туркмен к оседлой жизни, выступление на I съезде советских писателей в 1934 году – вся его жизнь большого поэта и лидера ленинградских писателей просто внушила ему романтический ритм в реалистической поэме «Киров с нами» (1941).

«Вдохновение этой прекрасной поэмы сурово и возвышенно, – писал А. Толстой о поэме «Киров с нами». – Ритмика стиха – непреклонный марш, как поступь колонн, идущих в бой… Полчища варваров должны отпрянуть, как ночные тени, при звуке железных шагов Кирова по лениградским гранитам, звук его шагов – это биение сердца Ленинграда» (Правда. 1942. 21 апреля). В 1942 году Н. Тихонов за поэму «Киров с нами» получил Сталинскую премию первой степени.

В центральных газетах появились очерки и статьи о героической гибели Зои Космодемьянской, обжёгшие души воюющего народа болью и состраданием. Маргарита Иосифовна Алигер (1915–1992), захваченная этими всенародными чувствами, в короткий срок написала поэму «Зоя». Она уже не раз выступала со стихами патриотического содержания о муках и болях народа, но здесь, в поэме, её поэтический талант раскрылся полностью. Пусть и несколько преувеличивая сделанное Зоей, Маргарита Алигер сумела передать не только эту боль и сострадание, она передала в поэме ненависть к фашистам, напавшим на Россию и погубившим умную и красивую юную воительницу. Маргарита Алигер за поэму о Зое Космодемьянской получила Сталинскую премию за 1942 год.

Павел Григорьевич Антокольский (1896–1978), поэт сложной и противоречивой судьбы, актёр и режиссёр в Театре Е. Вахтангова, принимавший участие в заграничных гастрольных поездках театра, в 1943 году вступил в члены КПСС, отправил сына на фронт, как и многие видные деятели культуры, и сын погиб в боях против фашистов. Поэма «Сын» Павла Антокольского, выразившая личное горе и страдание, потрясла читателей и критиков, которые высказали высокую поддержку и поэту, и поэме. В 1943 году П. Антокольский за поэму «Сын» получил Сталинскую премию. В либеральной критике последних лет предвзято и цинично оценивали книги, получившие Сталинские премии: «В литературе 40—50-х годов при всем изобилии приемов создания искусственной цельности, «монолитности» литпроцеса, «морально-политического единства» на основе «шедевров» и т. п. («Постановления ЦК» и ежегодная раздача премий – способы утверждения норм, «пайковых» образцов!) не всё было сглаженным, парадным» (Чалмаев В. Современная проза. Обзор // Русская литература ХХ века. М., 1994. Ч. II. С. 305). Критик, опираясь на высказывание О. Мандельштама о делении мировой литературы на «разрешённые и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух» («Четвёртая проза», 1931), приходит к выводу, что раздача ежегодных премий – это нечто «парадное». Среди лауреатов Сталинских премий были такие гиганты русской культуры, как Шолохов, Алексей Толстой, Уланова, Шостакович, но были и писатели средние, уловившие в своих книгах злободневные процессы развития советской жизни.

Естественно, Тихонов, Алигер, Антокольский были среди тех, кто заслуженно получил эти высшие награды. Их произведения, «написанные без разрешения» – по голосу сердца и души, их произведения – «не ворованный воздух».

А. Прокофьев работал над поэмой «Россия», А. Твардовский начал работать над поэмой «Василий Тёркин», О. Берггольц – над «Февральским дневником», В. Инбер – над «Пулковским меридианом». Мощно прозвучали стихотворения Анны Ахматовой «Клятва» и «Мужество» (Правда. 1942. 8 марта):

КЛЯТВА

И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянёмся, клянёмся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!
Ленинград. Июль 1941 г.

А «Мужество» было напечатано не только в «Правде», но и во многих сборниках, журналах, альманахах, во многих фронтовых газетах:

МУЖЕСТВО

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах.
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки!
Февраль 1942 г.
(Ахматова А. Сочинения. М., 1990.
Т. 1. С. 204–205)
2

Война… Как и в 1914 году, все ждали её, она неотвратимо приближалась. Все видели, что Европа жила на пороховой бочке, но все надеялись, что самое худшее произойдёт не скоро: правительство сделает невозможное и отсрочит нависшую войну. И всё-таки война… Значит, что-то не предвидели, что-то недосмотрели… Надо было перестраиваться на военный лад, года-двух будет достаточно, чтобы разгромить этого сильного врага.

В тот же день Алексей Толстой поехал в Москву, сдал последние страницы романа «Хмурое утро» в «Новый мир», где он печатался (1940. № 4, 5, 8; 1941. № 1, 2, 4, 6), зашёл в редакцию «Известий» и Радиокомитет, чтобы предложить своё перо писателя-публициста, с горечью и гневом узнавшего о вероломном нападении фашистских орд. А когда вернулся в Барвиху, позвонили из редакции «Правды» с просьбой побыстрее выступить со статьей.

27 июня 1941 года в «Правде» была опубликована его статья «Что мы защищаем», в которой Толстому удалось передать чувства и мысли миллионов русских людей, поднимавшихся на борьбу с ненавистным врагом. Толстой призывал: «Разбить армии Третьей империи, с лица земли смести всех наци с их варварски-кровавыми замыслами, дать нашей родине мир, вечную свободу, изобилие, всю возможность дальнейшего развития по пути высшей человеческой свободы – такая высокая и благородная задача должна быть выполнена нами, русскими, и всеми братскими народами нашего Союза… Наш народ прежде поднимался на борьбу, хорошо понимая, что и спасибо ему за это не скажут ни царь, ни псарь, ни боярин. Но горяча была его любовь к своей земле… неугасаемо в уме его горела вера в то, что настанет день справедливости, скинет он с горба всех захребетников, и земля русская будет его землёй; и распашет он её под золотую ниву от океана до океана».

За короткий срок Толстой написал около двух десятков статей. Никогда он не думал, что с такой силой развернётся его публицистический талант. До сих пор ему казалось, что легче написать большой рассказ, чем небольшую статью. Теперь же, встречаясь с людьми, непосредственно столкнувшимися в битве с врагами, расспрашивая о переживаниях и впечатлениях, Толстой приводил их скупые и точные рассказы о зверствах фашистов на нашей территории, о героических подвигах советских людей, о примерах подлинной любви к своей родине.

29 июня Толстой вместе с видными учёными страны обращается к учёным всего мира: «Все, кому дорого культурное наследие тысячелетий, для кого священны высокие идеалы науки и гуманизма, должны положить все силы на то, чтобы безумный и опасный враг был уничтожен». Это обращение академиков Академии наук СССР было напечатано в «Правде».

За июль – август 1941 года Толстой oпубликовал свои замечательные статьи и очерки: «Армия героев», «Блицкриг», или «Блицкрах», «Кто такой Гитлер и чего он добивается», «Гордо реет советский флаг», «Смельчаки», «Я призываю к ненависти», «Несколько поправок к реляциям Геббельса», «Почему Гитлер должен потерпеть поражение», «Русские воины». Даже этот простой перечень выступлений в печати Алексея Толстого свидетельствует о его кипучей и самоотверженной деятельности во имя того, чем жила вся страна.

Толстой не раз просил направить его в действующую армию: «Как же я могу писать, не повидав все, что творится на фронте? – убеждал он руководителей «Правды» и других центральных газет. – А возраст не помеха. Я ведь не с автоматом пойду на немцев, а с писательским оружием. Мне нужны конкретные наблюдения, живые подробности… В Первую мировую войну я столько исколесил фронтовых дорог в качестве военного корреспондента… А в Испании совсем недавно был в окопах в пятидесяти метрах от фашистов…»

Но уговоры Толстого не помогали. Все знали о словах секретаря ЦК партии А.С. Щербакова на этот счёт: «Ни в коем случае. Беречь Толстого, на фронт не посылать».

И все-таки в середине августа Толстой вместе с корреспондентами «Красной звезды» побывал в подмосковном истребительном авиационном полку. Он всегда с восхищением говорил о воздушном таране, а лётчик этого полка только что протаранил фашистский бомбардировщик, и ему захотелось побеседовать с Виктором Киселёвым – героем этого воздушного боя.

14 августа Толстой вместе с женой Людмилой Ильиничной и корреспондентами «Красной звезды» приехал в полк. Боевая жизнь шла обычным ходом: взлетали и садились истребители. Но в этот день было относительно спокойно в небе и на земле, и Толстой смог детально познакомиться с боевой техникой и людьми. Лётчики его встретили очень радушно и даже разрешили посидеть в одной из боевых машин. А потом все собрались около истребителя, расселись прямо на земле и внимательно слушали удивительного рассказчика. Потом своими боевыми впечатлениями делились лётчики, а Толстой кое-что заносил в записную книжку, лежавшую у него на коленях.

Толстой долго беседовал с Виктором Киселёвым, стараясь постигнуть его характер, запомнить черты лица. Он уже решил, что непременно напишет об этом замечательном пареньке. Виктор Киселёв подарил ему портсигар-зажигалку, найденную в сбитом бомбардировщике, с надписью: «Вам, Алексей Николаевич, в мой знаменательный день. Л-т Киселёв». Вместе пообедали, торжественно распили фронтовые сто граммов, и только после этого отпустили гостей.

На следующий день «Красная звезда» дала подробную информацию о посещении Толстым истребительного полка. А 16 августа в «Красной звезде» Толстой напечатал очерк «Таран».

Публицистика в эти дни занимает особое место и в советской литературе, и в творчестве Алексея Толстого. В этом жанре он добился выдающихся результатов, постоянно находясь, можно сказать, на передовых рубежах идеологического фронта, сражаясь с вражеской идеологией и пропагандой и вдохновляя своих соотечественников живым и неотразимо действующим словом. Глубоко драматические события пробудили в сердце Алексея Толстого высокие патриотические чувства, тот небывалый душевный настрой, который действительно возникает в самые трагические мгновения человеческой жизни, когда все самое любимое с детства гибнет и разрушается под ударами злобного и безжалостного врага. Гибнет и разрушается Отечество, для славы и благоденствия которого столько уже сделано советскими людьми, познавшими во всей сладости свободу и независимость. Напал на Россию исконный враг, коварный и сильный, долго и исподволь готовившийся к захвату славянских земель. Во что бы то ни стало отстоять свои земли, отстоять свободу и независимость советских народов – вот что было главным идейным содержанием публицистики Алексея Толстого, как и всех советских литераторов. Высокий патриотизм, сознание справедливости начавшейся борьбы с ненавистным врагом, исторический оптимизм и вера в конечную победу над лютым врагом – все эти качества определяли сущность каждого настоящего человека, эти же качества определили небывалый подъём и яркую эмоциональность публицистических выступлений.

Уже 23 июня 1941 года «Правда» публикует стихи Николая Асеева и статью Леонида Соболева «Отстоять Родину». Затем со статьями выступают Всеволод Вишневский, Михаил Шолохов. Каждый писатель понимал, что настало время приравнять перо к штыку.

Алексей Толстой, как гражданин великой России, никогда не испытывал такого единства слова и мысли; всё, что с годами накопилось на душе: любовь к Родине, к людям, строителям нового общества, к великим традициям русской культуры, к великому прошлому России вообще, чувство национальной гордости, всё это с какой-то поразительной легкостью и искренностью гармонично укладывалось на листы бумаги.

Ещё за три месяца до войны Толстой признавался, что он наконец-то испытывает «полное счастье» от сознания целесообразности своей жизненной и творческой работы, «где общая цель – счастье твоей Родины». С радостью признавался он, что эту возможность полного счастья открыла перед ним революция и он почувствовал себя строителем единого и прекрасного мира, где не будет крови, грязи и страданий. И вот чудовищная машина, сметающая на своём пути великие человеческие завоевания, стремится растоптать Россию, всё Советское государство. И перед этой трагической опасностью как нечто мелкое, сиюминутное отошли на задний план тяжкие раздумья об арестах и расстрелах, творческие споры, разногласия, противоречия в душе, гнёт цензуры и отдельных партийных и государственных деятелей, требовавших от художников «прославления» существующего. Вот когда наступило время прославления, прославления без кавычек, прославления всего подлинно человеческого.

Теперь в советских людях надо поднять боевой дух, чтобы они не знали пощады врагу. А для этого необходимо рассказать, какие цели и задачи ставят Гитлер и его приспешники. Рабство, голод, одичание ожидают тех, кто смирится и откажется от борьбы. Гитлеровцы не щадят никого: ни стариков, ни детей, ни женщин. Они отбирают хлеб, сжигают дома, разрушают города и сёла, возведённые целыми поколениями русских людей. Они оскверняют святыни великого народа, внёсшего огромный вклад в сокровищницу мировой культуры. «В русском человеке есть черта: в трудные минуты жизни, в тяжёлые годины легко отрешаться от всего привычного, чем жил изо дня в день. Был человек – так себе, потребовали от него быть героем – герой… В старые времена рекрутского набора забритый мальчишечка гулял три дня – и плясал, и, подперев ладонью щёку, пел жалобные песни, прощался с отцом, матерью, и вот уже другим человеком – суровым, бесстрашным, оберегая честь отечества своего, шёл через альпийские ледники за конём Суворова, уперев штык, отражал под Москвой атаки кирасиров Мюрата, в чистой тельной рубахе стоял – ружьё к ноге – под губительными пулями Плевны, ожидая приказа идти на неприступные высоты…

Вот уже больше полвека я вижу мою родину в её борьбе за свободу, в её удивительных изменениях… Вглядываюсь в прошлое, и в памяти встают умные, чистые, неторопливые люди, берегущие своё достоинство…

Я помню четырнадцатый год, когда миллионы людей получили оружие в свои руки. Умный народ понимал, что первое и святое дело – изгнать врага со своей земли. Сибирские корпуса прямо из вагонов кидались в штыковой бой, и не было в ту войну ничего страшнее русских штыковых атак. Только из-за невежества, глупости, полнейшей бездарности царского высшего командования, из-за всеобщего хищения и воровства, спекуляции и предательства не была выиграна русским народом та война.

Прошло двадцать пять лет. От океана до океана зашумели золотом колхозные нивы, зацвели сады, и запушился хлопок там, где ещё недавно лишь веял мёртвый песок. Задымили десятки тысяч фабрик и заводов… Тысячетонные молоты, сотрясая землю, начали ковать оружие Красной армии – армии освобождённого народа, армии свободы, армии – защитнице на земле мира, высшей культуры, расцвета и счастья.

Это – моя родина, моя родная земля, моё отечество, и в жизни нет горячее, глубже и священнее чувства, чем любовь к тебе…» (Толстой А. Что мы защищаем. 1941. Июнь).

9 июля в «Красной звезде» появилась статья А. Толстого «Армия героев». В ней писатель обращается к воинам Красной армии, вставшей навстречу врагу «стальной грудью танков, жерлами метких и сокрушительных орудий, свинцовым ураганом огня, тысячами боевых самолетов». Толстой восхищается храбростью, находчивостью, смёткой, стальной стойкостью советских воинов. Рассказывает о сущности Гитлера и его замыслах поработить весь мир. Предсказывает скорую гибель этого зверя, этого выродка и его порядков, установленных по всей Европе. «Ограбленная и униженная Европа оказалась незамирённой». Перечисляет ошибки Гитлера. И прежде всего – Гитлер не понял и недооценил мощи и духа Красной армии, мощи и духа нашей родной многонациональной страны. «Надо знать, – писал Алексей Толстой, – что русский народ, даже в самые трудные и тяжёлые времена своей истории, никогда перед врагом-захватчиком шапки не ломал, но уж на крайний случай брал навозные вилы и порол ему брюхо. За святыню – русскую землю – наш народ не щадил жизни своей. Жизнь нам дорога, мы – народ весёлый, но дороже нам жизни Родина, склад наш и обычай, язык наш, стать наша, твёрдая уверенность, что сил у нас хватит и оборонить Советский Союз, и устроить у себя свою особенную изобильную, богатую всеми дарами земли и ума человеческого, свободную жизнь, такую, чтобы каждый новый человек, появляясь из материнской утробы на свет, получал путёвку – на счастье…

Фашистам на нашей земле делать нечего! Убьём…»

Уже в этих первых статьях наметились основные черты, присущие публицистике Толстого: его непревзойдённое мастерство неразрывно связывать прошлое и настоящее в истории народа и тем самым пробуждать великие чувства любви к родине, гордость за его героическое прошлое и счастливое настоящее, умение укреплять веру в непобедимость и моральную стойкость своего народа. Не менее важно было и то, чтобы советские люди знали своего врага, его цели, его намерения, его повадки. Германию Толстой хорошо знал, не один год прожил там.

Толстой в своих статьях многократно возвращался к отдельным эпизодам отечественной истории. Не раз вспоминал Александра Невского, Дмитрия Донского, Минина и Пожарского, Петра Великого, Суворова и Кутузова, героев Гражданской войны. Всё время подчёркивал, что наш народ, Советское государство все двадцать пять лет не хотели воевать, не имели завоевательных планов, занятые мирным, созидательным трудом. «Для выполнения этой задачи мы нашли те особые формы, которые ни в какой мере не находились в противоречии с историческим развитием России. Эти формы были глубоко заложены в народном сознании в виде надежд и мечтаний о царстве справедливости, добра и мира».

Толстой хорошо изучил историю войн и военного искусства. Но история ещё не знала таких бесчестно-подлых солдат и офицеров, какими оказались гитлеровцы. «…Будь у меня угрюмая фантазия самого дьявола, мне не придумать подобных пиршеств пыток, смертных воплей, мук, жадных истязаний и убийств, какие стали повседневным явлением в областях Украины, Белоруссии, Великороссии, куда вторглись фашистско-германские орды».

«Я призываю к ненависти» – так называлась одна из статей Толстого, опубликованная 28 июля 1941 года в «Правде». Ненависть советских людей должна удесятерять их силы в борьбе с гитлеровскими армиями, укреплять наши силы и наше мужество в бою, должна приближать победу над озверевшими ордами врага. Эта ненависть – «не чёрная, которая разрушает душу, но светлая священная ненависть, которая объединяет и возвышает, которая родит героев нашего фронта и утраивает силы у работников тыла».

Пожалуй, Толстой одним из первых в советской публицистике подчеркнул, что советский народ вовсе не стремится уничтожить Германию и немецкий народ в этой битве: немецкий народ в результате «должен будет очиститься от грязи гитлеровского фашизма, чтобы спасти своё существование». И это было сказано на Всеславянском митинге в Москве уже 10 августа 1941 года.

Тема Родины, Отечества звучала в каждой его статье, в каждом его выступлении, но особенно глубоко и ярко разработана эта тема в книге «Откуда пошла Русская земля», написанной в остром, полемическом духе. Эта книга была направлена против тех, кто пытался «доказать, что организация русского государственного строя не является результатом политической способности славянства», прежде всего против фашистских «историков», которые утверждали, что Россия как государство возникла в результате «созидательной государственной деятельности германского элемента в среде неполноценной расы». Нет, убедительно доказывает Толстой, русский народ является подлинным и единственным творцом Русского государства. «Ещё византийские историки в десятом веке, – писал Толстой, – со страхом писали о русских воинах Святослава: «Россы почитают ужасным бедствием лишиться славы и быть побеждёнными. В кольчужных бронях, с огромными, до самой земли, щитами, выставив копья и сомкнув щиты наподобие стены, они бросаются на неприятеля с ужасным и страшным воплем и дерутся, как бешеные львы. Смерть они предпочитают позору и никогда живыми не сдаются неприятелю, но, вонзая в чрево меч, себя убивают…» Русский человек должен гордо нести голову через века прошлого в века будущего. Красноармейский штык в наши дни восстанавливает истину и честь великого русского народа».

Писатели, внимательно следившие за постановлениями партии и правительства, знали о том, что Политбюро, опираясь на данные о переписи населения в 1937 году, приняло решение отменить антирелигиозную пропаганду, отменить «безбожные пятилетки», умерить пыл богоборцев, пересмотреть инструкции, созданные ещё при Ленине 1 мая 1919 года, «касающиеся преследования служителей русской православной Церкви и православноверующих». Накануне войны были освобождены из тюрем десятки тысяч православноверующих.

В мае 1941 года Сталин говорил в интервью об основах патриотизма: «Нужно развивать идеи сочетания здорового, правильно понятого национализма с пролетарским интернационализмом. Пролетарский интернационализм должен опираться на этот национализм… Между правильно понятым национализмом и пролетарским интернационализмом нет и не может быть противоречия. Безродный космополитизм, отрицающий национальные чувства, идею родины, не имеет ничего общего с пролетарским интернационализмом. Этот космополитизм подготовляет почву для вербовки разведчиков, агентов врага» (Вопросы истории. 2000. № 7).

Широко известен был писателям и тот факт, что незадолго до войны Сталин позвонил главному редактору «Правды» Л.З. Мехлису и предложил дать русские псевдонимы сотрудникам еврейской национальности, работавшим в редакции. В ту же ночь, как пишут историки, произошло «крещение евреев». Знали о том, что только патриотические чувства в бойцах и командирах могут победить в этой войне. Знали и о том, что в начале войны митрополит Московский и Коломенский Сергий обратился к православным с «Посланием пастырям и пасомым Христовой Православной Церкви», и это послание в первые дни войны зачитывалось во всех храмах: «Православная наша Церковь всегда разделяла судьбу народа. Вместе с ним она и испытания несла, и утешалась его успехами. Не оставит она народа своего и теперь. Благословляет она небесным благословением и предстоящий всенародный подвиг» (Вдовин А.И. Русские в ХХ веке. М., 2004. С. 145).

Государство всё больше внимания обращало на мощь религии и религиозных обрядов. Весной 1942 года праздновали православную Пасху, привлекали священников к участию в государственных делах. В сентябре 1943 года Сталин принял митрополитов Сергия, Алексия и Николая, во время беседы были намечены неотложные меры по улучшению государственно-церковных отношений, передан особняк для патриархии, созван Архирейский собор, три митрополита, одиннадцать архиепископов и пять епископов избрали митрополита Московского Сергия новым Патриархом Московским и всея Руси. По всем православным республикам восстанавливались церкви и монастыри, всё чаще в идеологической работе опирались на христианские ценности.

Широкое распространение получило высказывание Сталина в годы войны о национальной политике: «Необходимо заняться проклятым вопросом, которым я занимался всю жизнь, но не могу сказать, что мы его всегда правильно решали… Это проклятый национальный вопрос… Некоторые товарищи ещё недопонимают, что главная сила в нашей стране – великая русская нация… Некоторые товарищи еврейского происхождения думают, что эта война ведётся за спасение еврейской нации. Эти товарищи ошибаются, Великая Отечественная война ведётся за спасение, за свободу и независимость нашей Родины во главе с великим русским народом» (Там же. С. 151).

Поэтому так естественна была опора на патриотизм в публицистике ведущих писателей Советского Союза. Наступила пора «националистического нэпа», по выражению одного из западных исследователей. 7 января 1944 года на заседании историков в Наркомпроссе Алексей Иванович Яковлев (1878–1951), известный историк, член-корреспондент АН СССР, только что получивший Сталинскую премию, сказал: «Мне представляется необходимым выдвинуть на первый план мотив русского национализма. Мы очень уважаем народности, вошедшие в наш Союз, относимся к ним любовно. Но русскую историю делал наш народ. И мне кажется, что всякий учебник о России должен быть построен на этом лейтмотиве… Этот мотив национального развития, который так блистательно проходит через курс истории Соловьёва, Ключевского, должен быть передан всякому составителю учебника… Мы, русские, хотим истории русского народа, истории русских учреждений, в русских условиях».

В это же время партия и правительство готовили создание Гимна Советского Союза. Среди многих представленных текстов избрали текст С.В. Михалкова и Г. Эль-Регистана, который отвечал патриотическим чувствам и общества, и правительства. И вскоре Гимн Советского Союза на музыку А. Александрова зазвучал в честь победы нашего оружия.

Эта позиция правительства соответствовала духу русских писателей. Особенно эта позиция легла на сердце М. Шолохова, Л. Леонова, П. Павленко, А. Толстого и десятков, сотен русских писателей.

«В Великую Отечественную войну голос Алексея Толстого был слышен и в Советской Армии, и в любом углу нашего отечества, и далеко за его рубежами. Это сделала публицистика Толстого, а то, что он обратился в годы войны к публицистике, надо считать не только фактом литературной его биографии, но и шагом его гражданского поведения, – вспоминал Константин Федин. – Работая необычайно плодовито почти во всех литературных жанрах, Толстой прежде никогда серьёзно не брался за перо публициста. Он не любил статей. Он был слишком поэтом, чтобы увлечься делом журналиста. Но пришёл час, когда романист, рассказчик и обаятельный сказочник почувствовал, что ему недостаёт оружия, которое быстро, действенно, целеустремлённо разило бы врага, призывало б волю сограждан к единству в освободительной борьбе. Толстой увидел, что таким оружием в его искуснейших руках может быть статья, и он со всей страстью отдался новому делу».

Так поступали сотни русских писателей.

3

Никогда ещё народу нашему не приходилось так много испытать, как в первые месяцы войны. И Шолохов снова на переднем крае борьбы, в первых рядах защитников Отечества, он с теми, кто сражается за Родину.

23 июня 1941 года, на второй день войны, выступая на митинге в станице Вёшенской, М.А. Шолохов сказал:

– Фашистским правителям, основательно позабывшим историю, стоило бы вспомнить о том, что в прошлом русский народ громил немецкие полчища, беспощадно пресекая их движение на восток, и что ключи от Берлина уже бывали в руках русских военачальников. Но на этот раз мы их побьём так, как их ещё никогда не бивали, и на штыках победоносной Красной армии принесём свободу порабощённой Европе…

В этот же день Шолохов послал телеграмму Маршалу Советского Союза Тимошенко: «Дорогой товарищ Тимошенко! Прошу зачислить в фонд обороны СССР присуждённую мне Сталинскую премию первой степени. По Вашему зову в любой момент готов встать в ряды Рабоче-крестьянской Красной армии и до последней капли крови защищать социалистическую Родину… Полковой комиссар запаса РККА писатель Михаил Шолохов» (Шолохов М.А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1986. С. 73).

Уже в первые дни войны в очерках «На Дону» (Правда. 1941. 4 июля), «В казачьих колхозах» (Красная звезда. 1941. 31 июля), «На смоленском направлении» (Красная звезда. 1941. 29 августа), «Гнусность» (Красная звезда. 1941. 6 сентября), «Военнопленные» (Правда. 1942. 2 ноября), «На юге» (Правда. 1942. 28 февраля) М. Шолохов показал столкновение двух исторических сил – социализма и страшного порождения империализма – фашизма, раскрыл социально-историческую природу духовной красоты русского человека, его героического поведения на фронте и в тылу.

В то же время острый глаз художника заметил, до какого морального падения докатилась гитлеровская армия: «Именно стяжание и разбой объединили эту банду бестий и висельников, промышлявших под чёрным знаменем с раскоряченной фашистской свастикой» («На юге»).

«Недзельский: навоевавшись, бежит к себе на кухню и с ужасом видит, что суп выкипел, а битки стали чернее антрацита, но, вероятно, бывает иначе: готовя борщ, вдруг слышит он сквозь грохот разрывов могучее, раскатистое русское «ура», и в ярости от того, что не может участвовать в атаке, всеми помыслами находясь там, на поле боя, сыплет он рассеянной рукой в котёл сахар вместо соли и миндаль вместо перца».

Поразил Шолохова и рано поседевший младший лейтенант Наумов. Скупо говорил он о себе, всё время прислушиваясь к разрывам снарядов. Оживился только тогда, когда заговорил о своём друге лейтенанте Анашкине.

– Собственно, про себя мне рассказывать нечего. Наша противотанковая батарея действует хорошо. Много мы покалечили немецких танков. Я делаю то, что все делают, а вот Анашкин – это действительно был парень! Под деревней Лучки ночью пошли мы в наступление. С рассветом обнаружили против себя пять немецких танков. Четыре бегают по полю, пятый стоит без горючего. Начали огонь. Подбили все пять танков. Немцы ведут сильный миномётный огонь. Подавить их огневые точки не удаётся. Пехота наша залегла. Тогда Анашкин и разведчик Шкалев ползком, незамеченные, добрались до одного немецкого танка, влезли в него. Осмотрелся Анашкин – видит немецкую миномётную батарею. Орудие на танке в исправности, снарядов достаточно. Повернул он немецкую пушку против немцев и расстрелял минометную батарею, а потом начал расстреливать немецкую пехоту. Погиб Анашкин вместе с орудийным расчётом, когда менял огневую позицию.

Из разговора Шолохова с одним из лучших разведчиков части приведём только заключительные слова:

– Я так думаю, товарищ писатель, что побьём мы немцев. Трудно наш народ рассердить, пока он ещё не рассердился по-настоящему, а вот как только рассердится как полагается, худо будет немцам. Задавим мы их!

Эта поездка на Западный фронт была наименее драматичной. Наши войска под Смоленском перешли в наступление, впервые за несколько месяцев войны добившись большого успеха. Отсюда несколько приподнятый тон очерков М. Шолохова. Внушить мысль о непобедимости нашего народа, когда он поднялся на защиту свободы и независимости своей Родины, рассказать о людях Красной армии, совершающих подвиги в битве с врагом, – такова была непосредственная задача первых очерков М. Шолохова.

За эти дни накопился большой материал, Шолохову показалось, что его наблюдения и мысли могут быть интересными и необходимыми Верховному главнокомандующему. И 2 сентября 1941 года он написал записку:

«Дорогой т. Сталин!

Сегодня я вернулся с фронта и хотел лично Вам сообщить о ряде фактов, имеющих немаловажное значение для дела обороны нашей страны.

Прошу принять меня»

(По автографу. РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 827. Л. 104).

Но Сталин, перегруженный текущими заботами, не принял Шолохова.

Первые дни войны Шолохов проводит в поездках по хуторам и станицам. И везде он видит в людях нравственную готовность к сопротивлению. Своими впечатлениями он делится в очерках, которые и до сих пор сохраняют своё значение как страстное, взволнованное, идущее из глубины сердца слово, написанное по горячим следам событий.

Многое из написанного о том времени кануло в Лету: то ли потому, что поверхностно говорилось о тех событиях, то ли потому, что не о тех событиях писалось, что были главными, то ли потому, что неверно освещались причины временных неудач и истоки героических усилий народа. А вот читаешь шолоховские произведения о войне, и словно бы могучая рука художника переносит тебя в то время, ставит рядом с его вымышленными персонажами или реальными героями, делает участником всех событий, заставляя так же думать, чувствовать, страдать. Столь близкими и дорогими становятся его герои, что невольно переживаешь всё, что переживают и они.

В очерках – живые зарисовки, конкретные картинки. В них нет развёрнутого показа всей полноты жизненных явлений. Но ряд набросков, эскизов, ярких и колоритных, нарисованных рукой большого мастера, создаёт общее целостное представление о поведении русского человека в первые дни войны.

Шолохов, как всегда, в гуще народа. Внимательно всматриваясь в жизнь, беседуя с отдельными людьми, он отчётливо увидел, что все их поступки, мысли, чувства определяются одним и тем же общим для всех устремлением: «Всё для армии делается. И все помыслы там, на фронте. И одно желание у всех в сердцах: поскорее переломить хребет проклятой фашистской гадюке».

В годину тягостных бедствий в сердце народа жило одно стремление – отстоять свободу и независимость Родины. Все трудятся с полной отдачей сил, каждый понимает, что подошло такое время, когда совестно «прижаливать» самого себя. Общая беда сблизила людей. Неумолимая сила народного патриотизма требовала от каждого человека жить так, как велит совесть народа.

В целом ряде мастерски нарисованных характеров Шолохов раскрывает благородные свойства и качества людей, нравственную чистоту и духовную мощь народа. Писатель глубоко понимает причину такой самоотверженности. Сила её – в народном патриотизме. Патриотизм объединил всех, сблизил, заставил отбросить всё личное и руководствоваться во всех поступках, во всех мыслях и чувствах бескорыстным служением Родине.

Напротив, с первых дней войны раскрылась звериная сущность немецких солдат, взращённых фашизмом. В очерках «Военнопленные», «Гнусность» и «На смоленском направлении» Шолохов всему миру поведал правду о гитлеровских солдатах, вторгшихся в нашу землю. Там, где проходят немцы, остаются дотла сожжённые деревни и сёла, ничем не оправданные, бессмысленные разрушения, «вытоптанная, тоскливо ощетинившаяся рожь», всюду видны мрачные, безрадостные картины. Мир ещё не предвидел ни Майданека, ни Освенцима, ни Бухенвальда. Война только началась, а немцы уже не брезговали никакими средствами: как только под Ельней русские перешли в наступление, немцы упорно отстреливались, спрятавшись за спины женщин, стариков и детей, расположив их перед своими окопами. Фашистское радио много говорило о мужестве и благородстве немецкого солдата, а в этом маленьком эпизоде Шолохов увидел, что немецкий солдат лишён всяких человеческих чувств, что он способен на дикие и бесчеловечные дела. «И все, кто узнает об этом очередном проявлении фашистской гнусности, испытывают чувство жгучего стыда за немецкий народ и омерзение и ненависть к тем, кто на войне, позабыв стыд, прячется за спины безоружных мирных жителей». Это Шолохов писал до встречи с военнопленными. А когда он столкнулся с ними, то первое, что отметил, – это опять страх за собственную жизнь, стремление во что бы то ни стало её сберечь. Они не знали этого страха, когда шли по странам Западной Европы. В их флягах плескалось французское вино, они громко распевали похабные песни, и жизнь им казалась привлекательной до тех пор, пока не переступили границу России. Здесь всё изменилось. Ни днём ни ночью не давали им покоя партизаны. Смерть подстерегала их за каждым углом. И от наигранной молодцеватости немецкого солдата не осталось и следа: единственное чувство, которое сохранилось в нём, – это страх за собственную жизнь.

Цепкий глаз Шолохова подмечал решительно всё: и то, что касается внешних примет войны, и то, что касается поведения человека на войне, его переживаний, настроения, размышлений. Евгений Петров, близко познакомившийся с Шолоховым на фронте, так говорил о нём:

– Это редчайший художник! Подметит деталь, как никто другой, скажет одно только слово – и возникает целая картина.

Сам Шолохов скупо и неохотно рассказывает о своём пребывании на фронте. Журналист И. Жуков в очерке «Шолохов ская высота» рассказывает об одном из таких немногочисленных разговоров:

«…кинохроника тех лет запечатлела приезд Михаила Шолохова, Александра Фадеева, Евгения Петрова в действующую армию… Уже в ту поездку Шолохову пришлось побывать в самом пекле, на полюсе мужества – в солдатском окопе.

– Вот такой эпизод… Нужно было перебраться на командный пункт полка. А немец вёл огонь по площадям, всё усиливая его. И место вроде неприметное, но «рама» надыбала наше движение… Наше движение заметили – накрыли огнём. Залегли…» (Жуков И. Вёшенские вёсны. Ростов-на-Дону, 1980).

В сентябре 1941 года перед поездкой на фронт Шолохов остановился на несколько дней в Москве. Пришедший к нему в гостиницу критик И. Лежнев сразу заметил в его облике какую-то перемену. Те же самые гимнастёрка, галифе, сапоги, какие он носил и в мирное время. Но сам он был решительно другой – по-военному серьёзен и подтянут.

– А позволит ли вам командование фронта, – спросил И. Лежнев, – находиться в самых опасных местах, как всё это представляете сейчас?

– То есть как это так? – возмущённо воскликнул Шолохов. – Бойцы будут воевать, а я лишь издали, из штабной квартиры, поглядывать? Как же я смогу писать о народе на войне и сегодня, и потом, после нашей победы?!

«По пути к фронту», «Первые встречи», «Люди Красной армии» – эти и другие очерки М. Шолохова точно передают не только обстановку первых месяцев войны, но и настроение бойцов и командиров Красной армии. М. Шолохов рассказывает о том, как группа писателей и журналистов, вооружённых карандашами, записными книжками, ручными пулемётами, направилась к линии фронта, которая усилиями Красной армии под Смоленском откатилась на запад. По пути к фронту Шолохов обратил внимание на множество обгоняющих их машин с боеприпасами, продовольствием, красноармейцами.

За четыре года войны было написано и опубликовано более полутораста повестей и романов. Иной раз это были скороспелые произведения, написанные словно под диктовку цековских работников, изобилующие характерными для того времени клише: немцы тупые и глуповатые, русские солдаты – удачливые богатыри непомерной силы, которым всё удаётся. Во многом писатели следовали Уставу советских писателей – изображать и трагическую войну в её революционном развитии и в оптимистических тонах. Но появились и произведения, идущие от реальной действительности: «Морская душа» и «Душа корабля» Л. Соболева, «Мать» А. Довженко, «Чайная роза» Б. Лавренева, «Одушевлённые люди» А. Платонова, писали рассказы о войне В. Каверин, К. Паустовский, Н. Тихонов, М. Пришвин. Выделялись своим мастерством повести «Волоколамское шоссе» А. Бека, «Дни и ночи» К. Симонова, «Командир дивизии» Г. Берёзко. Случались и просчёты: командир дивизии Богданов из повести Г. Берёзко, тяжело раненный, произносит пафосные речи прямо в угоду методу социалистического реализма; образ героя повести «Дни и ночи» капитана Сабурова выписан очерково, а личная жизнь ему совсем не удалась. То ли это спешка, то ли желание просто ответствовать жёстким правилам метода социалистического реализма – трудно сейчас в этом разобраться.

После всех склок и обид, которые возникли в процессе военной перестройки, в марте 1942 года Президиум ССП обсудил положение в журналах «Новый мир», «Знамя» и «Красная новь». На совещании Президиума присутствовали ответственные сотрудники ЦК ВКП(б) П. Федосеев и А. Еголин.

2 июня 1942 года Г.Ф. Александров, начальник Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), писал секретарю ЦК ВКП(б) А.С. Щербакову об исправлении ошибок, допущенных в газете «Литература и искусство» № 21: дважды собирали редколлегию газеты, говорили об ошибках и мерах их исправления; уволен с работы заведующий редакцией газеты Письманик; проведено партийное собрание Управления пропаганды, и наказаны Лебедев, Еголин, Орлова за безответственное отношение к газете.

Как видим, и журналы, и газета находятся под строгим контролем работников Управления пропаганды ЦК ВКП(б), и за малейшие ошибки и неточности тут же следует наказание.

Весной 1942 года К. Симонов обратился в издательство «Молодая гвардия» с просьбой выпустить сборник его стихотворений. Редактор, готовя сборник к изданию, без разрешения автора снял большую часть лирических произведений. Автор не согласился с варварским отношением к сборнику. В апреле весть о конфликте писателя с издательством дошла до А. Фадеева, а затем до А.С. Щербакова, который пригласил Симонова для беседы: «Мы стали листать рукопись. Стихотворение за стихотворением, останавливаясь на каждом, против которого возражали в редакции… Мы поговорим с издательством, – сказал Щербаков. – Я думаю, они согласятся с нами, что всё это можно напечатать. Таким образом, вопрос исчерпан». Одно из стихотворений К. Симонов сам снял из сборника, но и его восстановили: «Стихотворение вовсе не воспевает лёгкую любовь, оно просто рассказывает о том, как бывает в жизни, но при этом в нём есть тоска по настоящей любви» (Симонов К.М. Разные дни войны. М., 1974–1977. С. 105–108).

Поход против лирической темы в поэзии военного времени продолжался. К. Симонов вспоминает и другой эпизод. Во фронтовой газете Калининского фронта он опубликовал стихотворение «За нашу победу». Начальник отдела пропаганды тут же направил Г. Александрову на «рассмотрение» критическую статью сотрудников фронтовой газеты Ираклия Андроникова и Семена Кирсанова, в которой известные в литературе лица обвиняли К. Симонова во всех смертных грехах. Однако Щербаков и в этом стихотворении не обнаружил «никакой двусмысленности» (Там же).

И таких писем и статей было очень много.

Тяжко жилось в блокаде нам в Ленинграде. 24 сентября 1941 года Ольга Берггольц навестила Анну Ахматову, а потом записала в дневнике:

«Зашла к Ахматовой, она живёт у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова), в подвале, в тёмном-тёмном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, – матрасишко, на краю – закутанная в платки, с ввалившимися глазами – Анна Ахматова, муза Плача, гордость русской поэзии – неповторимый, большой сияющий Поэт. Она почти голодает, больная, испуганная. А товарищ Шумилов (секретарь Ленинградского обкома партии. – В. П.) сидит в Смольном в бронированном удобном бомбоубежище и занимается тем, что даже сейчас, в трагический такой момент, не даёт людям вымолвить живого нужного, как хлеб, слова…

А я должна писать для Европы о том, как героически обороняется Ленинград, мировой центр культуры. Я не могу этого очерка писать, у меня физически опускаются руки… О, какие мы люди несчастные, куда мы зашли, в какой дикий тупик и бред. О, какое бессилие и ужас. И ничего, ничего не могу. Надо было бы самой покончить с собой – это самое честное. Я же столько налгала, столько наошибалась, что этого ничем не искупить и не исправить. А хотела-то только лучшего. Но закричать «братайтесь» – невозможно. Значит, что же? Надо отбиться от немцев. Надо уничтожить фашизм, надо, чтоб кончилась война, а потом у себя всё изменить. Как?» (Берггольц О. Запретный дневник. СПб., 2010. С. 70–71).

Ольга Берггольц выходила к Ленинградскому радио и во весь голос говорила о трудностях блокадного быта, о холоде, голоде, великих испытаниях и страданиях великих ленинградцев, о воздушных тревогах, которых бывает 8—10 раз, «немцы всё идут и идут вперёд», «у нас немцами занят Шлиссельбург, и вообще они где-то под Детским Селом… О, неужели же мы гибнем?» (Там же. С. 60). Превозмогая боль от неудач первых дней войны, Ольга Берггольц работала над стихами, над очерками о руководителях производства, о собственном страхе и мужестве его преодоления. А главное – поэма «Феральский дневник», в котором проглядывает намёками почти всё, что воплотилось в её дневниках 1939–1942 годов (Ольга Берггольц попросила своих близких поглубже схоронить их в какое-нибудь тайное место). Ольга Берггольц идёт по городу с подругой, которая вчера «единственного схоронила друга», и видят, как одна за другой проходят женщина с мужем, девушка везёт на Охтинское кладбище «завёрнутое в одеяло тело»:

Везёт, качаясь, – к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слёзы вымерзли у ленинградцев
(Там же. С. 467).

Поэму «Февральский дневник» заказали написать ко дню Красной армии. 22 февраля 1942 года Ольга Берггольц прочитала поэму по радио, партийное руководство было возмущено этой поэмой, но руководители Радиокомитета взяли ответственность на себя.

1 марта в связи с острой формой дистрофии Ольгу Берггольц через Ладожское озеро увезли в Москву. В письме Г. Макогоненко поэтесса описывает все удобства жизни, которыми она располагает: «Существовать, конечно, можно, но ЖИТЬ – нельзя. И нельзя жить именно после ленинградского быта, который есть бытие, обнажённое, грозное, почти освобождённое от разной шелухи…» (Там же. С. 17).

Ольга Берггольц и в Ленинграде, и в Москве ещё раз убедилась в том, что власть ничуть не улучшила свои отношения с народом, «они распоясались во время войны», «они мучительно отвратительны на фоне бездонной людской, всенародной, человеческой трагедии» (Там же. С. 75–76), НКВД терзает и высылает из Ленинграда её отца, честного немца и врача-патриота, который пять месяцев дикой блокады «лечил людей и пёкся о них неустанно», «жил общей жизнью с народом – сам народ и костяк жизни города» (Там же. С. 75). Но самое поразительное, в Москве не говорят правды о Ленинграде, ни словечка о голоде, о тысячах смертей рабочих у станков. Ольга Берггольц ходила в Наркомпищепром, собирала по разным складам лекарства. «А для слова – правдивого слова о Ленинграде – ещё, видимо, не пришло время…» (Там же. С. 81). Жёстко обвиняет в своём дневнике А.А. Жданова (1896–1948), первого секретаря Ленинградского обкома и горкома ВКП(б), за телеграммы в Москву с требованием прекратить помощь Ленинграду, дескать, это порождает «нехорошие политические последствия». 25 марта 1942 года Ольга Берггольц была на приёме у Д.А. Поликарпова (1905–1965), председателя Всесоюзного радиокомитета, но этот приём оставил у неё неприятное впечатление: «Холёный чиновник, явно тяготясь моим присутствием, говорил вонючие прописные истины, что ленинградцы сами возражают против этих посылок» (это Жданов – «ленинградцы»!), что «государство знает, кому помогать», т. п. муру. О, Иудушки Головлёвы!» (Там же. С. 83).

29 марта 1942 года была на концерте в Колонном зале Дома союзов, слушала Седьмую симфонию Д.Д. Шостаковича под руководством дирижёра Е.М. Мравинского. И потом, вернувшись в Ленинград, рассказала по радио о своих впечатлениях своим землякам.

5 июля 1942 года «Комсомольская правда» напечатала поэму «Февральский дневник». В конце года в Ленинграде вышла книга Ольги Берггольц «Ленинградская поэма», а в Москве – сборник стихов «Ленинградская тетрадь».

На II съезде писателей в декабре 1954 года Ольга Берггольц вспомнила талантливого драматурга Евгения Шварца, предложив возобновить постановку его пьес, особенно выделяя пьесу «Дракон», в которой в сказочной форме разоблачён диктатор в выдуманном государстве, но читатели-то знали, что здесь разоблачён не только Гитлер, Муссолини, Франко, но и все властители, бывшие и будущие, подчинившие волю своих подданных. Ольга Берггольц знала, что режиссёр Акимов во время войны, летом 1944 года поставил пьесу, но её тут же запретили. Так что речь её на съезде била в цель.

19 июля 1942 года в «Красной звезде» было опубликовано стихотворение Константина Симонова «Убей его», пронизанное ненавистью к напавшему врагу:

Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был…
Если мать тебе дорога —
Тебя вскормившая грудь…
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!

24 июля 1942 года в той же «Красной звезде» Илья Эренбург напечатал статью «Убей», в которой была выражена всё та же мысль: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово «немец» для нас самое страшное проклятие… Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину… Убей немца! – Это кричит родная земля. Не промахнись! Не пропусти. Убей!»

А 28 июля 1942 года, Сталин подписал приказ народного комиссара СССР № 227 «Ни шагу назад!», в котором говорилось: «…У нас нет уже теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину… Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв…» В этом приказе говорилось, что паникеры и трусы должны быть наказаны, вплоть до расстрела.

Разные точки зрения на этот приказ высказывались в послевоенной литературе, в том числе и отрицательные, но многие генералы понимали его своевременность, а маршал Василевский писал, что приказ № 227 – «один из самых сильных документов военных лет по глубине патриотического содержания, по степени эмоциональной напряжённости».

В эти дни, летом 1942 года, Сталин нашёл время встретиться с известным драматургом Александром Корнейчуком (а всего с 24 июля 1942 по 25 апреля 1943 года А.Е. Корнейчук побывал у Сталина четыре раза), прочитал его пьесу «Фронт», высказал свои предложения по улучшению пьесы, после доработки пьесы внимательно отредактировал её, внося кое-где существенные поправки. Пьеса была злободневной и для Сталина, который занимался формированием Сталинградского фронта, нуждался в умных и смелых генералах. По жизни выходило так, что командовали ими ещё герои Гражданской войны, это приводило к столкновениям, конфликтам. Вот и в пьесе генерал-лейтенант Горлов, участник Гражданской войны, и молодой энергичный генерал-майор Огнев по-разному решают боевую задачу, между ними неминуемо назревает конфликт: у героя Гражданской войны за годы многолетней службы в штабе появились льстецы и подхалимы, которые готовы одобрять всё, что идет от командующего фронтом, а Огнев начал войну полковником, командовал дивизией, потом армией. Действует самостоятельно, разработал план и ударил по врагу. Но Сталин редактирует пьесу, освобождая её от мотива должностного преступления: теперь Огнев, разработав план, передает его члену Военного совета, который тут же отсылает его на утверждение в Москву. Сражение выиграно, Горлова снимают с должности, Огнева назначают командующим фронтом. То есть происходит то, что Сталину приходилось не раз делать в реальной жизни. И член Военного совета Гайдар поучительно замечает: «Сталин говорит, что нужно смелее выдвигать на руководящие посты молодых, талантливых полководцев наряду со старыми полководцами, и выдвигать надо таких, которые способны вести войну по-современному, а не по старинке, способны учиться на опыте современной войны, способны расти и двигаться вперед…» (Печёнкин А. Искусство PR в исполнении Сталина // Независимое военное обозрение. 2002. № 34).

Пьеса «Фронт» была опубликована в газете «Правда» (1942. 24, 27 августа).

Публикация пьесы была принята неоднозначно. 28 августа Тимошенко прислал телеграмму: «Тов. Сталину. Опубликованная в печати пьеса тов. Корнейчука «Фронт» заслуживает особого внимания. Эта пьеса вредит нам целыми веками, её нужно изъять, автора привлечь к ответственности. Виновных в связи с этим следует разобрать. Тимошенко». На одном из совещаний Сталин просил генералов дать оценку пьесы. Жуков не читал. Конев сказал о своём впечатлении: «Очень плохое. Если плохой командующий, в нашей власти его снять. Но когда командующего фронтом шельмуют, выставляют, высмеивают в произведении, напечатанном в «Правде», это имеет не частное значение, речь идет не о ком-то одном, а бросает тень на всех». Сталин ответил генералам: «Ничего вы не понимаете. Это политический вопрос, политическая необходимость. В этой пьесе идет борьба с отжившим, устарелым, с теми, кто тянет нас назад. Это хорошая пьеса, в ней правильно поставлен вопрос» (Рыбас С. Сталин. ЖЗЛ. М., 2009. С. 661).

В сентябре 1942 года Сталин принял академиков В.И. Вернадского и А.И. Иоффе и предложил им задуматься о создании ядерного оружия. 28 сентября вышло распоряжение ГКО о создании специальной лаборатории под руководством И.В. Курчатова. И в это же время Сталин руководил Сталинградским фронтом, над операцией работали Жуков, Василевский, десятки генералов. Одновременно Сталин в Москве вёл тонкие переговоры с премьер-министром Черчиллем об открытии второго фронта. А после триумфальной победы под Сталинградом Риббентроп признался своему соратнику: «В те тяжёлые дни после окончания боёв за Сталинград у меня состоялся весьма примечательный разговор с Адольфом Гитлером. Он говорил – в присущей ему манере – о Сталине с большим восхищением. Он сказал: на этом примере снова видно, какое значение может иметь один человек для целой нации. Любой другой народ после сокрушительных ударов, полученных в 1941–1942 годах, вне всякого сомнения, оказался бы сломленным. Если с Россией этого не случилось, то своей победой русский народ обязан только железной твёрдости этого человека, несгибаемая воля и героизм которого призвали и привели народ к продолжению сопротивления. Сталин – это именно тот крупный противник, которого он имеет как в мировоззренческом, так и в военном отношении. Если тот когда-нибудь попадёт в его руки, он окажет ему всё своё уважение и предоставит самый прекрасный замок во всей Германии. Но на свободу, добавил Гитлер, он такого противника уже никогда не выпустит. Создание Красной армии – грандиозное дело, а сам Сталин, без сомнения, – историческая личность совершенно огромного масштаба» (Риббентроп А. Между Лондоном и Москвой. Воспоминания и последние записи. С. 198).

В ходе войны Сталин и его ближайшие советники всё чаще говорили о влиянии на сознание воинов и трудового населения православной религии. В сентябре 1943 года у Сталина на даче состоялось совещание, на котором Сталин высказал пожелание резко изменить государственную политику по отношению к религии. 4 сентября 1943 года в Кремль прибыли патриарший местоблюститель митрополит Сергий (Старгородский), ленинградский архиерей митрополит Алексий (Симанский) и экзарх Украины митрополит Николай (Ярушевич). Сталин сказал о высокой роли православной церкви в патриотической деятельности во время войны и заметил, что с фронта приходит много писем фронтовиков, солдат и офицеров, в которых говорится об этом. Настало время узнать нужды церкви. Иерархи высказали свои пожелания о насущных нуждах клира и паствы: необходимо было созвать архиерейский собор и избрать патриарха, необходимо было возобновить деятельность Священного синода, нужно было вновь открыть духовные учебные заведения – академии и семинарии. А для организации всей грандиозной деятельности необходимы были газеты и издательства.

«В ответ на поднятую митрополитом Сергием тему о преследовании духовенства, – писал митрополит Иоанн (Снычёв), – о необходимости увеличения числа приходов, об освобождении архиереев и священников, находившихся в ссылках, тюрьмах, лагерях, и о предоставлении возможности беспрепятственного совершения богослужений, свободного передвижения по стране и прописки в городах – Сталин тут же дал поручения «изучить вопрос». Он, в свою очередь, предложил Сергию подготовить список священников, находившихся в заточении, и немедленно получил его, ибо такой список, заранее составленный, был митрополитом предусмотрительно захвачен с собой.

Итоги внезапной «перемены курса» стали поистине ошеломляющими. В несколько ближайших лет на территории СССР, где к началу войны оставалось, по разным данным, от 150 до 400 действующих приходов, были открыты тысячи храмов, и количество православных общин доведено, по некоторым сведениям, до 22 тысяч! Значительная часть репрессированного духовенства была возвращена на свободу. Прекратились прямые гонения на верующих и дикие шабаши «Союза воинствующих безбожников», сопровождавшиеся святотатственным разгулом.

Русь оживала. Церковь выстояла. В беспримерной по своему размаху и ожесточению войне с Православием богоборцы были вынуждены отступить» (Иоанн (Снычёв), митрополит. Самодержавие духа: Очерки русского самосознания. М.: Институт русской цивилизации, 2007. С. 464).

4

Не так уж много написал статей во время войны Леонид Леонов. С октября 1941 года Леонов с семьей эвакуировался в город Чистополь, иногда выезжал как корреспонедент «Правды» и «Известий» на фронт, делал заметки для будущих сочинений, но уже в первых статьях «Наша Москва» и «Ленинградцы», опубликованных в газетах «Красный флот» в ноябре 1941 года и в «Литература и искусство» в октябре 1942 года, Леонид Леонов выражает презрение к напавшим фашистам и восхищение Москвой и Ленинградом, двумя великими городами России, стоявшими насмерть в борьбе за самостоятельность и независимость. Превосходен очерк «Твой брат Володя Куриленко» (Красноармеец. 1942. Октябрь), в котором Леонид Леонов рассказал о подвигах в борьбе с фашистами партизанской группы Володи Куриленко, который, раненный, «умер за семь месяцев до своего совершеннолетия». В двух письмах «Неизвестному американскому другу» (август 1942 года, для американского радио»; Знамя. 1943. № 9—10) Леонид Леонов рассказывает о том, какое «грозное несчастье вломилось в наши стены», о том, как девушки и юноши с оружием в руках сражаются против захватчиков, их мечты разбились под «дубиной дикаря», в России тысячи расстрелянных замученных и сожжённых, никогда не было ещё такой бесчеловечной и грабительской войны, таких издевательств над мирным народом. «Представь себе этих людей хозяевами земли, мой добрый друг, и содрогнись за своих любимых! – писал Л. Леонов во втором письме. – Народ мой словом и делом проклял этот подлейший замысел дьявола» (Леонов Л. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. С. 304).

С декабря 1941 по апрель 1942 года в Чистополе Л. Леонов работал над пьесой «Нашествие». Весной 1942 года Л. Леонов прочитал пьесу чистопольцам, среди которых были К. Федин, К. Тренёв, Н. Асеев, А. Дерман, М. Петровых. В октябре 1942 года актёры Ленинградского областного театра, жившие в Чистополе, приступили к репетициям пьесы. 7, 8, 9, 10, 11 ноября 1942 года – премьера пьесы. 3 декабря 1942 года газета «Прикамская коммуна» сообщала: «Нашествие» вскоре пойдёт во многих театрах Союза ССР, чистопольцы увидели эту пьесу на сцене первыми». Тут же откликнулся и Л. Леонов: «Велика честь для литератора сегодня услышать от рядового бойца, что твоя книга прибавила ему силы на линии огня и увеличила меткость его автомата… Надо писать так, чтобы возможно большее количество калорий умной и знойной ненависти к врагу содержалось в каждой твоей странице. Надо создавать вещи, которые дали бы тебе право думать, что в труднейшую минуту, когда на карте стояла судьба Родины, и ты помог народу выиграть его историческую ставку…» (Литература и искусство. 1942. 21 ноября).

19 марта 1943 года Л.М. Леонов за пьесу «Нашествие» получил Сталинскую премию первой степени. О пьесе «Нашествие» были и восторженные отклики, особенно после получения Сталинской премии, но были и жёсткие, критические. В спецсообщении Управления контрразведки НКГБ (не позднее 24 июля 1943 года) наркому В.Н. Меркулову приведены слова К. Федина о Л. Леонове: «Леонов за такую ерунду («Нашествие») получил премию, но это понятно – нужно было поклониться в ножки, он поклонился, приписал последнюю картину, где сплошной гимн (Сталину), вот ему и заплатили за поклон. Я, конечно, никогда со своей линии не сойду, чего бы это мне ни стоило. Я никому не поклонюсь и подлаживаться не буду… Я очень боюсь, что после войны вся наша литература, которая была до сих пор, будет попросту зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки… А статья Леонова в «Известиях» – «Святая ненависть» – вызывает чувство гадливости и отвращения… Нельзя кричать без конца: «Родина, моя Родина!» – с надрывом, манерно, как это делает Леонов» (Л. Леонов не включил эту статью в Собр. соч.: В 10 т. М., 1984).

С января по июнь 1944 года Л. Леонов работал над повестью «Взятие Великошумска». Он иногда бывал недалеко от фронта, слушал рассказы боевых танкистов, офицеров и генералов, хорошо знал о подвигах танкистов, их умении сражаться и побеждать. Начинается повесть с того, что танковый корпус сгружается с поезда, командир корпуса генерал-лейтенант Литвиненко проверяет настроение бойцов и командиров, убеждается в готовности танков к боевым действиям, знакомится с боевым экипажем танка № 203, это лейтенант Собольков, механик Литвиненко, бывший повар Обрядин, уволенный из поваров за пристрастие к спиртному, которое досталось от немцев. Так один за другим предстают все персонажи повести. Говорят они почти все на языке Л. Леонова, иногда мелькают украинизмы, грубоватые фразы, иногда у генерала возникают пафосные фразы: «Я говорю, грозен наш народ… красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье…» Эти «отвлечённые суждения» генерала, совершенно неуместные, были необходимы для прохождения повести через цензурный ряд. Оживились собравшиеся у танка, увидев котёнка за пазухой солдата. Но Л. Леонов не знал бытовых подробностей солдатского фронта, он сосредоточил своё внимание на философском звучании войны с немецким фашизмом. «Пусть века смотрят, кто их от кнута и рабства оборонял», «Смотри, грозные силы состоят служанками при людях, но уже протянута рука за ключиком от сокровенных тайн материи и жизни. И надо спешить, пока они не стали достоянием злых, готовых её созидательный потенциал обратить на разрушение. Судьбу прогресса мы, как птенца, держим в наших огрубелых ладонях». «Чем возместит история неоплатную человеческую муку, причинённую войной? Чем вознаградит она труд современников, одетых в изорванные смертью шинели? Что там, за издержками века, за горными хребтами, на которые поднимались мы столько веков?» – мелькали мысли и размышления то у фронтовиков, то у генерала Литовченко, то у автора о происходящем и о содеянном в битвах с немецким фашизмом (Там же. С. 64–65, 175). «Взятие Великошумска» (М., 1944), с его богатым и метким русским языком, умением плести интригу, с его характерами, с его описаниями человеческих фигур и ёмкими пейзажами, свидетельствовало как бы о новом этапе в развитии военной прозы – «о повороте всего нашего искусства от пассивной прямолинейной изобразительности, от элементарного правдоподобия к высокому реализму исторической правды, далёкому от крохоборческого натурализма» (Громов П. О литературе военных лет // Звезда. 1945. № 3. С. 130).

Александр Прокофьев писал статьи, очерки, но главным образом был занят поэмой «Россия», за которую он получил Сталинскую премию в 1945 году.

5

Глубоко трагическая проблема возникла в связи с публикацией первой части повести М.М. Зощенко (1895–1958) «Перед восходом солнца».

В конце 1943 года Г. Александров, А. Пузин и А. Еголин представили секретарям ЦК ВКП(б) Маленкову и Щербакову отчёт о проделанной за год работе, в нём подробно говорилось о «грубых политических ошибках» журналов «Октябрь», «Знамя» и «Новый мир», особо подверглись критике опубликованные произведения Зощенко, Довженко, Платонова и Сельвинского: «В журнале «Октябрь» (№ 6–7 и № 8–9 за 1943 г.) опубликована пошлая, антихудожественная и политически вредная повесть «Перед восходом солнца». Повесть Зощенко чужда чувствам и мыслям нашего народа… Зощенко рисует чрезвычайно извращённую картину жизни народа. Психология героев, их поступки носят уродливый характер… Вся повесть Зощенко является клеветой на наш народ, опошлением его чувств и его жизни» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Оп. 125. Цит. по кн.: Бабиченко Д.Л. Писатели и цензоры. С. 74). Естественно, руководители агитпропа ЦК опирались и на критические статьи. 8 июля 1943 года Ю. Лукин в «Правде» в статье «Неясная мысль» подверг критике рассказ Платонова «Оборона «Семидворья», опубликованный в журнале «Знамя» (№ 5–6) за 1943 год.

Записка Маленкову и Щербакову завершалась строгими напутственными пожеланиями: «Президиум Союза советских писателей, органами которого являются литературно-художественные журналы, совершенно не руководит их работой. Редакционные коллегии литературно-художественных журналов не работают… Несмотря на неоднократные указания ЦК ВКП(б) о необходимости коренного улучшения постановки литературной критики, со стороны Президиума и лично т. Фадеева не были приняты меры к повышению роли и значения литературной критики. Литературно-критические выступления т. Фадеева на совещаниях писателей малосодержательны, абстрактны и нередко ошибочны… Президиум ССП и лично т. Фадеев не сделали для себя необходимых выводов из этих указаний, не ведут воспитательной работы среди писателей и не оказывают никакого влияния на их творческую работу. Творческие секции Союза писателей – поэзии, прозы, драматургии – не работают. Обсуждения тех или иных произведений, изредка устраиваемые в Союзе писателей, проходят, как правило, без всякого руководства со стороны Президиума… Управление пропаганды считает необходимым принять специальное решение ЦК ВКП(б) о литературно-художественных журналах» (Там же).

6 декабря 1943 года состоялось заседание Президиума ССП, на котором стоял один вопрос: «Обсуждение журнала «Октябрь», на котором выступила ответственный секретарь журнала М.М. Юнович с мягкой критикой повести Зощенко. Фадеев просто обрушился на повесть Зощенко, его поддержали Гальперин, Скосырев, Кирпотин, П. Юдин и Ковальчик, но Ольга Форш и С. Маршак резко возразили Фадееву. Выступивший на заседании М. Зощенко сказал, что нельзя обсуждать только первую часть повести: «Это же непрофессиональный подход».

22 декабря 1943 года постановление Президиума ССП «О журнале «Октябрь» было направлено А. Жданову, Г. Маленкову и А. Щербакову.

В это время в руководстве Ленинграда пришли к выводу, что пора возвратить городским улицам их прежнее наименование. Было принято решение:

«О восстановлении прежних наименований некоторых улиц, проспектов, набережных и площадей города Ленинграда.

Решение
Исполнительного комитета Ленинградского городского совета депутатов трудящихся от 13/1 1944 г.

Ввиду того, что прежние наименования некоторых улиц, проспектов, набережных и площадей Ленинграда тесно связаны с историей и характерными особенностями города и прочно вошли в обиход населения, в силу чего обеспечивают нормальные внутренние связи, – исполнительный комитет Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся решает восстановить наименование следующих улиц, проспектов, набережных и площадей города:

Существующие наименования – Восстановленные наименования

Проспект 25 лет Октября – Невский проспект

Улица 3 июля – Садовая улица

Проспект Красных Командиров – Измайловский проспект

Площадь памяти Жертв Революции – Марсово поле

Площадь имени Воровского – Исаакиевская площадь

Плащадь имени Плеханова – Казанская площадь

Проспект имени Володарского – Литейный проспект

Проспект имени Нахимсона – Владимирский проспект

Проспект Карла Либкнехта – Большой проспект

Улица имени Розы Люксембург – Введенская улица

Набережная имени Рошаля – Адмиралтейская набережная

Проспект имени Рошаля – Адмиралтейский проспект

Проспект имени Слуцкого – Таврическая улица

Советский проспект – Суворовский проспект

Проспект Пролетарской Победы – Большой проспект

Проспект Мусоргского – Средний проспект

Проспект Железнякова – Малый проспект

Площадь Урицкого – Дворцовая площадь

Набережная 9 января – Дворцовая набережная


Председатель исполнительного комитета
Ленинградского городского Совета
Депутатов трудящихся
П. ПОПКОВ
Секретарь Исполнительного комитета
Ленинградского городского Совета
Депутатов трудящихся
А. БУБНОВ».
(Ленинград. 1944. № 1)

Этот серьёзный документ Ленинградского совета оказал глубокое воздействие на политическую обстановку в Советском Союзе, прежде всего на обстановку в ВКП(б), а вслед за этим – на литературную ситуацию.

Нарушилось равновесие в политической борьбе, установившееся после судебных процессов 1936–1938 годов. Сталин стремился к созданию устойчивого баланса разнонаправленных мнений. Достаточно вспомнить о награждении орденами и званиями писателей, артистов, художников накануне войны. А в ходе войны, желая подчеркнуть главенствующую роль русского народа в ходе идущей битвы с фашизмом, ведущие деятели литературы и искусства заговорили о почти полном отсутствии русской темы в литературе, кинофильмах, в музыкальном искусстве. В июле 1943 года на большом совещании, созванном Кинокомитетом, Иван Пырьев заявил, что в нашей кинематографии очень мало русского, национального. Пырьева, по словам исследователей, поддержали режиссёр С. Герасимов и драматург А. Штейн. Начались кадровые перестановки. Художественный руководитель Кинокомитета М. Ромм написал письмо И. Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Задавались ли Вы вопросом, почему за время войны Вы не видели ни одной картины Эйзенштейна, Довженко, Эрмлера, Козинцева и Трауберга, моей, Александрова, Райзмана… Хейфица и Зархи… некоторых других крупнейших мастеров. Ведь не может же быть, чтобы эти люди, кровно связанные с партией, взращённые ею… не захотели или не смогли работать для родины в самое ответственное время. Нет, дело в том, что любимое Ваше детище – советская кинематография находится сейчас в небывалом состоянии разброда, растерянности и упадка». Далее М. Ромм обращал внимание на кадровые перемены в кинематографии. Правительственные чиновники сняли Эрмлера, Козинцева, назначили Пырьева. «За последние месяцы в кинематографии произошло 15–20 перемещений и снятий крупных работников… – продолжал М. Ромм. – Все эти перемещения и снятия не объяснимы никакими политическими и деловыми соображениями. А так как все снятые работники оказались евреями, а заменившие их – не евреями, то кое-кто после первого периода недоумения стал объяснять эти перемещения антиеврейскими тенденциями в руководстве Комитета по делам кинематографии» (Ромм М. Устные рассказы. М., 1989. С. 164–167). М. Ромм побывал в ЦК ВКП(б), там ему показали его письмо Сталину, исчёрканное синим карандашом, с восклицательными и вопросительными знаками и резолюцией: «РАЗЪЯСНИТЬ».

Возвращение улицам и площадям исторических названий – это один из первых практических шагов в решении национальной проблемы в многонациональной стране. И это решение, думалось в рядах влиятельных деятелей государства, нарушало сложившееся равновесие.

Сотрудники идеологических отделов ЦК ВКП(б) Г. Александров, А. Пузин, А. Еголин не раз писали секретарю ЦК ВКП(б) Г.М. Маленкову докладные записки о «грубых политических ошибках, выразившихся в опубликовании антихудожественных и политически вредных произведений», называли стихотворения И. Сельвинского (Знамя. 1943. № 7–8), «крайне неудачную, халтурную пьесу В. Катаева «Синий платочек» (Октябрь. 1943. № 2), «пошлую, антихудожественную и политически вредную повесть М. Зощенко «Перед восходом солнца» (Октябрь. 1943. № 6–7 и № 8–9): «Исключительное внимание уделяет Зощенко в повести сексуальным моментам, смакуя свои многочисленные связи с женщинами. Описанию любовных похождений Зощенко посвящено 17 из 63 небольших рассказов первой части повести… Вся повесть Зощенко является клеветой на наш народ, опошлением его чувств и его жизни». Поражало то, что идёт жестокая и беспощадная война, а писатель в это время занят своими сексуальными увлечениями. Но особо острой критике подверглась повесть А. Довженко «Победа», «в которой отчётливо выражены чуждые большевизму взгляды националистического характера». Говорилось: «В новой повести «Украина в огне» Довженко допускает еще более грубые политические ошибки» (Литературный фронт. История политической цензуры 1932–1946 гг.: Сборник документов. М., 1994. С. 93—104).

М. Зощенко в январе 1944 года написал письмо секретарю ЦК ВКП(б) А.С. Щербакову, в котором попытался ответить на неожиданно резкую критику Л. Дмитриевой в статье «О новой повести М. Зощенко» (Литература и искусство. 1943. 4 декабря) и отрицательную оценку повести, прозвучавшую на расширенном заседании Президиума ССП СССР 6 декабря 1943 при обсуждении работы журнала «Октябрь». Письмо о защите повести шло в адрес А.С. Щербакова, а нападение на повесть М. Зощенко шло от идеологических сотрудников, верных Г.М. Маленкову. Таким образом вроде бы формировалось два взгляда на то или иное литературное явление. А. Жданов призывал «усилить нападение на Зощенко, которого нужно расклевать, чтобы от него мокрого места не осталось» (Там же. С. 105–107). В тяжкое время войны информация к Сталину поступала из этих трёх источников – Маленков, Жданов, Щербаков, которые, в свою очередь, тоже пользовались разными источниками, что вело к противоречивости в оценке многих литературных и общественных явлений.

В «Литературном фронте» появился документ «Об антиленинских ошибках и националистических извращениях в киноповести Довженко «Украина в огне». Впервые этот документ был опубликован А. Латышевым в журнале «Искусство кино» (1990. № 4. С. 84–96) под заголовком «Выступление И. Сталина на Политбюро 31 января 1944 г.». Но в дальнейшем исследователи не нашли текста этого выступления. Действительно, после «прокурорской речи» А. Щербакова И. Сталин выступал по этому же вопросу, и Довженко в дневнике записал, что в Кремле его «разрубили на куски», Н. Хрущев тоже вспоминал, что режиссёра разнесли «в пух и прах», но этот документ поместить в собрании сочинений И. Сталина так и не смогли: А. Щербаков внёс в текст много своего, «прокурорского».

12 февраля 1944 года было принято постановление Политбюро ЦК КП(б)У «О Довженко А.П.», в творчестве которого «имеют место грубые политические ошибки антиленинского характера» (повести «Победа» и «Украина в огне»), предлагалось лишить его всех общественно значимых должностей.

Решение ленинградских руководителей изменило соотношение сил, нарушило равновесие, два жестких направления в политике столкнулись, искали выхода, поддержки Сталина. И сегодняшние исследователи недоумевают: почему Г.Ф. Александров, А.М. Еголин в докладной записке секретарю ЦК ВКП(б) А.А. Жданову «О неудовлетворительном состоянии журналов «Звезда» и «Ленинград», отправленной 7 августа 1946 года, отменили, у сущности, только что принятое 26 июня 1946 г., критическое, но вполне благожелательное решение бюро Ленинградского горкома ВКП(б) о журнале «Звезда». Казалось бы, этот документ надо прочитать, изучить, подумать, но только что вернувшемуся из ссылки Маленкову хотелось свести счеты со Ждановым, а через два дня, 9 августа 1946 года, состоялось заседание Оргбюро ЦК ВКП(б) по вопросу «О журналах «Звезда» и «Ленинград», под руководством Маленкова, при этом участвовали все члены Оргбюро во главе со Сталиным, многие члены ЦК ВКП(б), председатель Центральной ревизионной комиссии, редакторы газет, писатели и кинематографисты. Спешка с обсуждением ленинградских журналов, на которые во время войны не обращали внимание, хотя все московские журналы «Октябрь», «Знамя», «Новый мир» подвергались острой критике за политические ошибки, объясняется очень просто – из-за острых противоречий между Ждановым и Маленковым. Потом возникнет «Ленинградское дело», возникнут дело Еврейского Антифашистского комитета, убийство актёра Михоэлса и расстрелы еврейских писателей, расстрелы двух тысяч генералов-фронтовиков, много других неправых решений, преступлений, что породило острейшие противоречия и конфликты, поведшие к уничтожению яркой и талантливой смены в будущем политическом руководстве страны.

Ещё до начала войны началась внутренняя борьба между влиятельными членами ЦК ВКП(б), особенно между Ждановым и Маленковым, за близость к Сталину и влияние на него. Жданов преуспел, он считался заместителем Сталина, выступал с идеологическими докладами, руководил обороной Ленинграда в годы войны, а Маленков отошёл на вторые роли, и это не устраивало его. И переименование улиц в Ленинграде запомнилось ему как проведение большой кремлёвской интриги. Каждый из этих лидеров партии вербовал в среднем звене своих сторонников. Это сказалось на судьбе повести М. Зощенко «Перед восходом солнца». Сначала к повести отнеслись положительно, вызвали писателя из Алма-Аты в Москву, заведующий отделом художественной литературы отдела пропаганды ЦК партии А. Еголин, член Союза писателей, известный литературовед, автор книги о Некрасове, предложил ускорить работу над повестью, считал её гениальной, предложил напечатать первую часть повести, не дожидаясь её окончания. Безумно усталый М. Зощенко дописывал её в октябре 1943 года в гостинице «Москва». Но в конце ноября 1943 года обстановка изменилась, ленинградцы подготовили постановление о переименовании улиц и площадей, этим воспользовался Маленков через своих помощников, а А. Еголин и Г. Александров как раз и были таковыми – «маленковцами». И сделали так, что почти повсюду повесть осудили, а главное – отказались печатать вторую часть. М.М. Зощенко, воспользовавшись своим писательским авторитетом, написал письмо И.В. Сталину:

«26 ноября 1943 г.

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Только крайние обстоятельства позволяют мне обратиться к Вам.

Мной написана книга – «Перед восходом солнца». Это – антифашистская книга. Она написана в защиту разума и его прав. Помимо художественного описания жизни, в книге заключена научная тема об условных рефлексах Павлова. Эта теория основным образом была проверена на животных. Мне, видимо, удалось доказать полезную применимость её и к человеческой жизни.

При этом с очевидностью обнаружены грубейшие идеалистические ошибки Фрейда.

И это ещё в большей степени доказало огромную правду и значение теории Павлова – простой, точной и достоверной.

Редакция журнала «Октябрь» не раз давала на отзыв академику А.Д. Сперанскому и в период, когда я писал эту книгу, и по окончании работы. Ученый признал, что книга написана в соответствии с данными современной науки и заслуживает печати и внимания.

Книгу начали печатать. Однако, не подождав конца, критика отнеслась к ней отрицательно. И печатание было прекращено.

Мне кажется несправедливым оценивать работу по первой её половине, ибо в первой половине нет разрешения вопроса. Там приведены лишь материалы, поставлены задачи и отчасти показан метод. И только во второй половине развёрнута художественная и научная часть исследования, а также сделаны соответствующие выводы.

Дорогой Иосиф Виссарионович, я не посмел бы тревожить Вас, если бы не имел глубокого убеждения, что книга моя, доказывающая могущество разума и его торжество над нашими силами, нужна в наши дни. Она может быть нужна и советской науке.

Ради научной темы я позволил себе писать, быть может, более откровенно, чем обычно принято. Но это было необходимо для моих доказательств. Мне думается, что это моя откровенность только усилила сатирическую сторону – книга осмеивает лживость, пошлость, безнравственность…

Сердечно пожелаю Вам здоровья.

Мих. Зощенко».
(Исторический архив. 1992. № 1. С. 132)

Сталин всегда был внимателен к просьбам писателей, достаточно вспомнить письма Шолохова, Алексея Толстого, Горького, Замятина, Андрея Белого, но в эти дни у Сталина была одна забота – Война. Но Секретариат ЦК ВКП(б) принимал решение за решением: 2 декабря 1943 года приняли решение «О контроле над литературно-художественными журналами»; 3 декабря 1943 года – «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов», в которых устанавливался контроль ответственных сотрудников ЦК партии Александрова, Пузина и Федосеева за журналами «Новый мир», «Знамя» и «Октябрь», ответственным секретарям журналов Юнович, Михайловой и Щербине, назначенных Центральным Комитетом партии для улучшения работы литературно-художественных журналов, предписывалось повысить свою роль в отборе рукописей – в журналах все ещё есть публикации серых, недоработанных, вредных произведений: в «Октябре» опубликована «антихудожественная, пошлая повесть Зощенко «Перед восходом солнца», в «Знамени» – «политически вредное стихотворение Сельвинского «Кого баюкала Россия».

И тут же, 22 декабря 1943 года, состоялось заседание Президиума Союза советских писателей СССР, на котором было принято столь же решительное постановление в соответствии с постановлениями ЦК ВКП(б). 23 декабря 1943 года А. Фадеев отправил постановление Президиума СПП товарищам Жданову, Маленкову и Щербакову.

Одновременно с этими событиями Г.Ф. Александров, А.А. Пузин и А.М. Еголин направили Г.М. Маленкову подробнейшее письмо (публикаторы предполагают, что письмо написано 2 декабря 1943 года) с изложением всех политических ошибок в произведениях советских писателей, опубликованных в журналах. Особенно подробно излагается содержание повести М. Зощенко «Перед восходом солнца»: «Повесть Зощенко чужда чувствам и мыслям нашего народа»; «Исключительное внимание уделяет Зощенко в повести сексуальным моментам, смакуя свои многочисленные связи с женщинами»; «Вся повесть Зощенко является клеветой на наш народ, опошлением его чувств и его жизни» (Литературный фронт. С. 95–99).

Но дальнейшие события резко изменили позицию М.М. Зощенко, высказанную в письме И. Сталину. 4 декабря 1943 года была опубликована статья «О новой повести М. Зощенко» Л. Дмитриевой в газете «Литература и искусство». Критику этой статьи ещё можно было как-то пережить, но появившаяся статья во втором номере «Большевика» за 1944 год «Об одной вредной повести» сразу меняла положение дел. До М. Зощенко дошли слухи, что статью ленинградских читателей в «Большевике» готовили секретарь Ленинградского обкома А. Маханов и секретарь ЦК Жданов (см.: Писатели и цензоры: Сборник. С. 78–80. В примечании к документу № 54 Жданов даёт указание Маханову, готовившему письмо ленинградских читателей: нужно «ещё усилить нападение на Зощенко, которого нужно расклевать, чтобы от него мокрого места не осталось» (С. 107). Это была спланированная атака на М. Зощенко, против которой он был бессилен. 8 января 1944 года М. Зощенко написал заявление А.С. Щербакову:

«Мою книгу «Перед восходом солнца» я считал полезной и нужной в наши дни. Но печатать её не стремился. Высокая, единодушная похвала многих сведущих людей изменила моё намерение.

Дальнейшая резкая критика смутила меня – она была неожиданной.

Тщательно проверив мою работу, я обнаружил, что в книге имеются значительные дефекты. Они возникли в силу жанра, в каком написана моя книга. Должного соединения между наукой и литературой не произошло. Появились неясности, недомолвки, пробелы. Они иной раз искажали мой замысел и дезориентировали читателя. Новый жанр оказ[ался] порочным. Соединять столь различные элементы нужно было более осмотрительно, более точно.

Два примера:

1. Мрачное восприятие жизни относилось к болезни героя. Освобождение от этой мрачности являлось основной темой. В книге это сделано недостаточно ясно.

2. Труд и связь с коллективом во многих случаях приносит больше пользы, нежели исследование психики. Однако тяжёлые формы психоневроза не излечиваются этим методом. Вот почему показан метод клинического лечения. В книге это не оговорено.

Сложность книги не позволила мне (и другим) тотчас обнаружить ошибки. И теперь я должен признать, что книгу не следовало печатать в том виде, как она есть.

Я глубоко удручён неудачей и тем, что свой опыт произвёл несвоевременно. Некоторым утешением для меня является то, что эта работа была не основной. В годы войны я много работал и в других жанрах. Сердечно прошу простить меня за оплошность – она была вызвана весьма трудной задачей, какая, видимо, была мне не под силу.

Я работаю в литературе 23 года. Все мои помыслы были направлены на то, чтобы сделать мою литературу в полной мере понятной массовому читателю. Постараюсь, чтобы и впредь моя работа была нужной и полезной народу. Я заглажу свою невольную вину.

В конце ноября я имел неосторожность написать письмо т. Сталину.

Если моё письмо было передано, то я вынужден просить, чтобы и это моё признание стало бы известно тов. Сталину. В том, конечно, случае, если Вы найдёте это нужным. Мне совестно и неловко, что я имею смелость вторично тревожить тов. Сталина и ЦК. Мих. Зощенко» (Исторический архив. 1992. № 1. С. 133–134).

В борьбу секретарей ЦК партии были вовлечены и литературные деятели.

5—9 февраля 1944 года состоялся пленум Правления Союза писателей СССР, на котором выступили 54 писателя (в том числе Федин, Соболев, Шагинян, Караваева, Эренбург, Маршак, Бахметьев, Сурков, Рыльский, Прокофьев, Горбатов), которые подвергли острой критике работу Президиума и А.А. Фадеева. Было принято решение освободить от занимаемой должности Фадеева, утвердить в должности председателя Президиума Союза писателей Н.С. Тихонова и поручить ему сделать доклад «Советская литература в дни Отечественной войны». Никто из выступавших не упоминал об ошибках писателей, опубликовавших свои произведения в ведущих журналах. Л. Сейфуллина напомнила собравшимся, что в нашей стране существует свобода слова и Зощенко имел право опубликовать свою повесть «Перед восходом солнца». Секретарём по оргвопросам утвердили Д.А. Поликарпова. Статья Н.С. Тихонова была опубликована в третьем и четвёртом номерах журнала «Большевик» с большой творческой доработкой по сравнению с докладом на пленуме, особенно доработка коснулась повести М. Зощенко «Перед заходом солнца» и других писательских «ошибок». Вскоре читатели узнали о причинах этой доработки.

6

Но эти крупные идеологические интриги не могли повлиять на создание серьёзной художественной литературы в годы Великой Отечественной войны, всё это была секретная внутренняя идеологическая политика секретарей ЦК ВКП(б).

В это время Алексей Толстой «нацелился» на Ивана Грозного, фигура которого привлекала ещё и потому, что в историографии за последние двести лет накопилось столько интересного и противоречивого материала, что ему давно хотелось разобраться во всём этом и предложить свою точку зрения на одну из величественных и трагических личностей русской истории. В самом деле, историк ХVIII века М. Щербатов так и не разобрался в характере Ивана Грозного: «Иван Грозный именит в земных владыках его разумом, узаконениями, честолюбием, завоеваниями, потерями, гордостью, низостью и суровством, в столь разных видах представляется, что часто не единым человеком является…» В том же признавался и великий русский историк Н.М. Карамзин: «Несмотря на все умозрительные изъяснения, характер Ивана, героя добродетели в юности, неистового кровопийцы в летах мужества и старости, есть для меня загадка». Отмечая в Иване Грозном «разум превосходный, соединённый с даром слова», Карамзин вместе с тем беспощадно и односторонне характеризует его как жестокого «тигра», раболепно потворствовавшего своим «гнуснейшим прихотям», мстительной злобе.

Отрицательное отношение к Ивану Грозному высказали известные историки-славянофилы К. Аксаков, Ю. Самарин, М. Погодин, знаменитый историк середины XIX века Н. Костомаров, идеолог народничества Н. Михайловский. Чаще всего эти пристрастные, односторонние оценки деятельности и личности знаменитого царя возникали как следствие оппозиционных настроений по отношению к существующему правлению, к современному исследователям монарху. Привлекая письма и «Историю о великом князе Московском» Андрея Курбского, либерально настроенные историки обратили внимание только на ужасы и жестокости того времени, представив их как своеволие мстительного правителя. Подобных источников и свидетельств о правлении Ивана Грозного осталось куда больше, чем других. Может, поэтому столь прочно и установилось отрицательное отношение к Ивану Грозному. «…При чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании, – писал А.К. Толстой в предисловии к роману «Князь Серебряный» о своих переживаниях во время работы, – не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования». В «Проекте постановки на сцене трагедии «Смерть Иоанна Грозного» А.К. Толстой характеризует его как «властолюбивого от природы, испорченного лестью окружающих царедворцев и привычкою к неограниченной власти»: «…Он видит врагов во всех, кто стоит выше обыкновенного уровня все равно чем: рождением ли, заслугами ли, общим ли уважением народа. Ревнивая подозрительность и необузданная страстность Иоанна побуждают его ломать и истреблять всё, что кажется ему препятствием, всё, что может, по его мнению, нанести ущерб его власти, сохранение и усиление которой есть цель его жизни».

Правда, в отличие от историков А.К. Толстой сам признаётся, что он стремился «быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили: человеческая правда – вот его закон; исторической правдой он не связан». В другом месте он подчёркивает снова ту же мысль: «…Тогда как Иоанн (не исторический, а мой Иоанн)…» И этот Иоанн предстаёт «в последний год своей жизни, весь сгоревший в страстях, истерзанный угрызениями совести, униженный победами Батория, но не исправленный несчастием и готовый при первом благоприятном обороте дел воспрянуть с прежнею энергиею и снова начать дело всей своей жизни, дело великой крови и великого поту, борьбу с мнимой оппозицией, которой давно не существует». Всем ходом драматического действия А.К. Толстой стремился доказать, что такая деятельность царя вполне закономерно приведёт его к печальному концу: Иван Грозный остаётся один, без помощников, государство расстроено, войска разбиты, слабоумный Фёдор, наследник царского престола, не может продолжить им начатое дело возвышения и утверждения своего престола.

При изучении источников об Иване Грозном и его эпохе Алексей Толстой обратил внимание и на другую точку зрения, сложившуюся к тому времени. Начиная с Ивана Пересветова в России жил и развивался другой взгляд на Ивана Грозного и его деяния. Герцен, Белинский, а несколько ранее Пушкин и Лермонтов, не обходя отрицательных черт того времени, обращали внимание на борьбу Ивана Грозного за государственную целостность, за укрепление и централизацию Русского государства против удельных устремлений русского боярства.

Иван Грозный не всё успел сделать из задуманного и не всё делал так, как хотелось бы его современникам и продолжателям его дела укрепления Российского государства. Но деяния, им совершённые, породили во мнении народном образ грозного, мужественного, величавого повелителя и строителя Русского государства. В русских народных песнях, собранных в конце XIX века, но и ранее известных, создатели их указывали на такие черты Ивана, как проницательность, заботливость об охране государства, личная храбрость и справедливость: царь «за правду милует, за неправду вешает». Народ сохранил о нём доброе мнение потому, что

…Он Казань-город походом взял,
Мимоходом город Астрахань;
Полонил царство Сибирское;
Выводил измену из Нова-города,
Выводил измену из Пскова…

Гениальная поэма Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича» воссоздаёт именно такого Ивана Грозного, каким его донесли русские народные песни. Белинский, разбирая эту поэму, подчеркнул, что Лермонтову удалось «во всей полноте, во всём блеске жизни» воскресить «один из моментов русского быта», одного из представителей Древней Руси. В этом отношении после Бориса Годунова больше всех посчастливилось Иоанну Грозному.

Чернышевский и Добролюбов тоже обращали внимание на Ивана Грозного как на великого трагического деятеля русской истории. Репин в известной картине об убийстве Иваном Грозным сына показал его невероятные страдания, на которые способна только высокая трагическая личность. Салтыков-Щедрин, полемизируя с односторонней трактовкой личности Ивана Грозного в драматической трилогии А.К. Толстого, также отмечал величие государственных замыслов первого русского царя, его неустанную борьбу с удельным боярством за могучее централизованное государство, способное отстоять независимость России в борьбе с иноземными захватчиками, стоявшими на её границах.

В личной библиотеке Толстого до сих пор хранятся с его пометками «История государства Российского» Н.М. Карамзина, «История России с древнейших времён» С.М. Соловьёва, «Курс русской истории» и «Боярская дума Древней Руси» В.О. Ключевского, «Иван Грозный» Р.Ю. Виппера, «Иван Грозный» и «Смутное время» С.Ф. Платонова, «История о великом князе Московском» А.М. Курбского, «О Москве Ивана Грозного» немца-опричника Генриха Штадена, «Сказания» Альберта Шлихтинга, «О государстве русском» Джильса Флетчера, «Псковские летописи», «Юродство о Христе и Христа ради юродивые Восточной и Русской церкви» ключаря собора Василия Блаженного Иоанна Ковалевского.

7 ноября 1941 года одновременно в «Правде», «Известиях» и «Красной звезде» была напечатана статья Алексея Толстого «Родина» – пожалуй, самая глубокая, самая лирическая и задушевная статья, в которой он раскрывает отношение русских людей к своей Родине. Тепло, эмоционально, лирически-трогательно Алексей Толстой признаётся от имени миллионов в своей любви к Родине: «За эти месяцы тяжёлой борьбы, решающей нашу судьбу, мы всё глубже познаём кровную связь с тобой и всё мучительнее любим тебя, Родина…»

Но Толстого ждали другие неотложные практические дела: в середине января 1942 года он вылетел в Куйбышев на заседание Комитета по Государственным премиям.

Как обычно, на соискание премий было выдвинуто много талантливых писателей, композиторов, артистов, художников. Началась работа по отбору наиболее талантливых и созвучных времени. В числе первых Толстой назвал Николая Тихонова. Восемь месяцев прожил поэт в осаждённом Ленинграде, стойко перенёс лишения и невзгоды, пережил горькое томление осады, испытал боль за великий город, за любимую родину. Толстой знал, что в последние перед войной годы Тихонов почти ничего не писал, ограничиваясь переводами, преимущественно с грузинского. И вот в ноябре 1941 года он создал прекрасную поэму «Киров с нами».

Домов затемнённых громады
В зловещем подобии сна,
В железных ночах Ленинграда
Осадной поры тишина,
Но тишь разрывается боем,
Сирены зовут на посты…

Читая эту поэму, Толстой чувствовал, что её вдохновение сурово и возвышенно, как суров и нравственно возвышен великий город на Неве, который основал и построил его любимый Пётр. И как точно Тихонов угадал ритмику стиха – они звучат как поступь колонн, идущих в бой, как «отзвук грозных ударов копыт о скалу Медного всадника». Стих хрестоматийно ясен и чёток. Это песнь сквозь стиснутые зубы. Полчища варваров должны отпрянуть, как ночные тени, при звуке железных шагов Кирова по ленинградским проспектам.

Творческую радость он испытал также, слушая Седьмую симфонию Дмитрия Шостаковича, выдвинутую на соискание Государственной премии. Композитор создал её в голодном осаждённом Ленинграде. Эту вдохновенную музыку нельзя было слушать без волнения.

16 февраля 1942 года в «Правде» была опубликована статья Толстого «На репетиции Седьмой симфонии Шoстаковича». «За красоту мира льётся кровь, – писал Толстой. – Красота – это не забава, не услада и не праздничные одежды, – красота – это пересоздание и устроение дикой природы руками и гением человека. Симфония как будто прикасается лёгкими дуновениями к великому наследию человеческого пути, и оно оживает. Средняя часть симфонии – это ренессанс, возрождение красоты из праха и пепла. Как будто перед глазами нового Данте силой сурового и лирического раздумья вызваны тени великого искусства, великого добра.

Заключительная часть симфонии летит в будущее. Перед слушателями… раскрывается величественный мир идей и страстей. Ради этого стоит жить и стоит бороться. Не о счастьице, но о счастье теперь рассказывает могущественная тема человека. Вот – вы подхвачены светом, вы словно в вихре его… И снова покачиваетесь на лазурных волнах океана будущего. С возрастающим напряжением вы ожидаете финала, завершения огромного музыкального переживания. Вас подхватывают скрипки, вам нечем дышать, как на горных высотах, и вместе с гармонической бурей оркестра, в немыслимом напряжении вы устремляетесь в прорыв, в будущее…»

Толстой задумал показать в образе Ивана Грозного человека больших страстей, человека огромного, пытливого, ироничного ума, ума практического и вместе с тем способного на непомерный взлёт фантазии, человека, в котором с особенной яркостью отразилось своеобразие, размах русского национального характера. Многочисленные источники, которыми пользовался Толстой, не отрицали, что Иван Грозный был разносторонне талантлив, в нём качества политического деятеля, воина, мыслителя, организатора сочетались с высоким художественным даром: он написал ряд блистательных обличительных писем, полных сарказма и иронии, он любил философские диспуты, для которых приглашали людей из-за границы, он сочинял духовную музыку. Его ум был в постоянном напряжении, охваченный многочисленными замыслами, мыслями, идеями. Князья и бояре ненавидели его за самостоятельность, независимость, резкий ум и железную волю, сеяли злобную клевету, что нашло отражение в исторических документах того времени. А народ его любил, и память о нём как о разумном государственном деятеле, дела которого были направлены на создание и укрепление единого могучего государства, сохранилась в народных песнях и сказаниях.

Многие историки подчёркивали его необычайную жестокость. Да, он был жесток. Но Варфоломеевское побоище, когда тысячи невинных французов-гугенотов погибли в одну ночь, произошло как раз в это же время. А что творилось в Италии, Англии, Германии, Испании и других европейских государствах?! Жестокость была в духе того сурового времени. И жестокость Ивана Грозного была продиктована необходимостью борьбы за высокие цели объединения русских земель и создание единого государства Poccийского, способного отстоять свою независимость.

«Те историки нашего времени, – писал академик Р.Ю. Виппер, – которые в один голос с реакционной оппозицией XVI века стали бы настаивать на беспредметной ярости Ивана Грозного в 1568–1572 годах, должны были бы задуматься над тем, насколько антипатриотично и антигосударственно были в это время настроены высшие классы, значительная часть боярства, духовенства и приказного дьячества: замысел на жизнь царя ведь был теснейше связан с отдачей врагу не только вновь завоёванных территорий, но и старых русских земель, больших пространств и ценнейших богатств Московской державы; дело шло о внутреннем подрыве, об интервенции, о разделе великого государства».

В исследованиях Б.Д. Грекова, П.С. Садикова, И.И. Полосина и других Толстой находил новые документы и богатый фактический материал, подтверждающий, что боярский заговор против Ивана Грозного – это не плод больного воображения, а реальная действительность того сурового и бескомпромиссного времени.

Вновь приступая к работе над пьесой, Толстой не один раз перечитывал ранее написанные картины, как бы заново вживаясь в намеченные образы и характеры. Проверка временем подтвердила все его решения и замыслы. Он не историк, а художник. Его дело – художественно передать историческую правду характеров, а не идти за хроникой исторических событий, боясь нарушить её. В этом отношении художник свободнее должен пользоваться фактами, сгущать события, концентрировать и сближать факты. Возможно, его будут упрекать за то, что он допускает перемещение событий из одних хронологических гнёзд в другие, но так поступали художники с незапамятных времён. Драма – не история, изложенная в форме разговоров. Здесь свои законы. Художник имеет право на временные сдвиги ради художественной цельности замысла. Пусть болезнь Ивана была несколько раньше смерти Анастасии и второй женитьбы его на черкешенке Марии Темрюковне, он смещает это в драме. Ему, художнику, нужно раскрыть внутренние пружины тех или иных исторических деятелей, показать, что двигало их поступками и действиями, какие цели они ставили перед собой. А болезнь и новая женитьба Ивана, сближенные им в драме, дают возможность отчётливее выявить основной конфликт эпохи, показать противоборствующие силы.

16 октября и 24 ноября 1943 года А. Толстой посылал И. Сталину обе доработанные пьесы с просьбой благословить их постановку в театре, Сталин читал их, пьеса «Орел и орлица» («Иван Грозный») была поставлена в Малом театре в октябре 1944 года, а 27 октября появилась в «Правде» статья Л.Ф. Ильичёва «Пьеса Ал. Толстого «Иван Грозный» в Малом театре».

В эти дни Толстой по-прежнему много времени отдаёт общественно-политической работе. Выступает в военных частях, на III Всеславянском митинге, по-прежнему увлечён публицистикой.

Много сил забирала Чрезвычайная государственная комиссия. Возвращался Толстой с освобождённых территорий весь чёрный от увиденного и пережитого. Он всегда избегал ужасного в жизни, сторонился смертей, похорон. И увидел такие бездны человеческой подлости и опустошения, такие страдания человеческие, что душа его ужаснулась, и, может, от этого возникла трещина в его могучем здоровье: он всё чаще стал жаловаться на усталость, как ни бодрился. Особенно тягостной была для него поездка в Ставрополь, Минеральные Воды, Кисловодск, Ессентуки, Железноводск, затем в качестве корреспондента «Правды» на судебный процесс немецких преступников в Харьков. После этих поездок в «Правде» появляются его статьи «Фашистские преступники», «Палачи», «Варвары», «Возмездие». И только накануне нового, 1944 года Толстой взялся за любимого «Петра».

«Мне часто снятся целые сцены то из одной, то из другой моей будущей вещи, – говорил он, радостно смеясь, – бери перо и записывай! Прежде этого со мной не случалось», – не раз признавался он.

Только глубоко вошёл в создаваемый им самим мир героев петровского времени, как новая волна заседаний вернула его к берегам современности: на этот раз больше двух недель Толстой потратил на чтение выдвинутых на соискание Государственных премий художественных произведений и обсуждение их в Комитете. Правда, он ничуть не сетовал на это, зная, насколько важны для развития будущей литературы и искусства решения Комитета. И от души радовался, когда его «подзащитные», такие как Вячеслав Шишков (роман «Емельян Пугачёв»), Борис Горбатов (повесть «Непокорённые»), Сергей Голубов (роман «Багратион»), были отмечены премиями. Всё-таки он не зря работал, заседая и выступая по нескольку раз в защиту всего настоящего, подлинного в литературе и искусстве. И всё-таки бывало горько на душе от мысли, что его собственный роман так медленно пишется… За полгода работы закончены всего три главы… Хорошо, хоть одна из них уже напечатана в «Новом мире», значит, отступать некуда, надо продолжать. Только у военного времени свои законы: как бы ни оберегали его от срочных заказов, приходилось всё-таки возвращаться к злободневным событиям…

7

Шолохов то бывал на фронте, то в Вёшенской, то в Москве. В марте 1942 года Шолохов находился в Москве, попав в жуткую авиакатастрофу, многие погибли, а он, получив тяжёлую контузию, выжил, долго лечился в Кремлёвской больнице.

В своих очерках военных лет, созданных по горячим следам огневых событий, Шолохов стремился воплотить типические черты народного характера, отмечая то общее, что было свойственно переживаниям всех русских людей. В дни тяжёлых бедствий народных судьбы отдельных людей могут складываться трагически.

Разговорился с одним из таких и задумал написать рассказ – «Наука ненависти», название пришло сразу.

До войны Виктор Герасимов, коммунист, механик, потомственный рабочий, читая книги немецких писателей, собирая машины, присланные из Германии, привык с уважением относиться к талантливому и трудолюбивому немецкому народу. А когда началась война, он с интересом ожидал столкновения с таким сильным противником, чтобы «наломать ему бока». Хотя особой честности не ожидал от противника, но и не думал, что армия Гитлера окажется такой «бессовестной сволочью».

Так и другие. Русский солдат всегда был великодушен к побеждённому врагу и в этой войне поначалу проявлял свою извечную доброту к пленным. Жалость к сирым и убогим – а немцы, попадая в плен, сразу теряли собственное достоинство, становились жалкими, испуганными, бледными – всегда гостюет в сердце русского человека. И наши солдаты, ещё не видевшие начисто сожжённых немцами сёл и деревень, не видевшие тысяч людей, лишённых крова и счастья, не видевшие изуродованных немцами трупов, не знавшие о преступлениях гитлеровцев за линией фронта, старались облегчить участь военнопленных. Каждый тащил пленным всё, что мог:

«Кто котелок щей, кто – чаем угощает. По спинам их похлопывают, «камрадами» их называют.

И только потом, перейдя в наступление и насмотревшись на всё, что творили фашисты, советские солдаты поняли, что имеют дело не с людьми, а с какими-то осатаневшими от крови собачьими выродками».

В рассказе «Наука ненависти» М. Шолохов психологически тонко проследил, как рождается и крепнет в сердце советского человека неукротимая ненависть. И как одновременно с нею ещё крепче становится чувство сыновней любви к матери Отчизне.

Любовь к Родине и ненависть к врагу – основные черты характера Герасимова. Но Герасимов – не абстрактная аллегория, а живой человек. И, как всякий живой человек, он живёт жизнью своего времени, с ним происходят вполне конкретные события. Он вместе со своими солдатами отступает, отчаянно защищая украинскую землю. В одном из боёв он был ранен и взят в плен. Тяжесть испытаний не сломила его волю, не вытравила в нём доброго, светлого, он по-прежнему может улыбаться простой, милой, ребяческой улыбкой. «Высокий, немного сутулый, с приподнятыми, как у коршуна, широкими плечами… с энергическим, мужественным лицом», лейтенант Герасимов, надломленный пережитыми лишениями, всё ещё сильный и крепкий как дуб.

В образе Виктора Герасимова М. Шолохову удалось воплотить лучшие черты русского национального характера. Вспоминая о том, что в первые годы Великой Отечественной войны фашисты называли советского солдата «русским Иваном», вкладывая в эти слова оскорбительный смысл, Шолохов в одной из своих статей в публицистической форме раскрыл те психологические особенности, тот неповторимый склад характера, которым обладает символический русский Иван. «Что ж, хорошее имя – Иван! Иванов миллионы в многонациональной Советской стране. Это те Иваны, которые сейчас беззаветно трудятся на благо и процветание своей Родины, а в прошлую войну, как и на протяжении всей истории своей страны, с непревзойдённым героизмом сражались с захватчиками.

Это они прижимались к дулам немецких пулеметов, спасая товарищей по оружию от губительного вражеского огня, это они шли на таран в воздухе, прикрывая от бандитских налётов родные города и сёла, это они тонули в солёной воде всех морей и океанов, омывающих нашу Родину, и в конце концов спасли человечество от фашистской чумы, распростёршей над миром чёрные крылья. Не щадя ни крови, ни самой жизни, они делали своё святое и благородное дело…

Символический русский Иван – это вот что: человек, одетый в серую шинель, который не задумываясь отдавал последний кусок хлеба и фронтовые тридцать граммов сахару осиротевшему в грозные дни войны ребёнку, человек, который своим телом самоотверженно прикрывал товарища, спасая его от неминучей гибели, человек, который, стиснув зубы, переносил и перенесёт все лишения и невзгоды, идя на подвиг во имя Родины».

А восемь лет спустя в своей речи перед избирателями в Таганроге Шолохов снова возвращается к прежним размышлениям, развивает их, давая обобщённую характеристику «русскому Ивану», богатство души которого не всякому понять.

Загадочным и странным кажется итальянскому офицеру поведение русского солдата, взявшего его в плен: «Этот парень подбежал ко мне, ударил прикладом автомата, снял краги, встряхнул меня, посадил на завалинку. У меня дрожали руки. Он свернул свой крепкий табак – махорку, послюнявил, сунул мне в зубы, потом закурил сам, побежал сражаться опять».

«Слушайте, – восклицает Шолохов, – это здорово: ударить, снять краги, дать покурить пленному и опять в бой. Вот он, русский человек! Русский солдат. Чёрт его знает, сумеем ли мы раскрыть его душу?»

И в каждом своём произведении М. Шолохов стремится раскрыть во всей полноте и многогранности душу русского человека. Как всякий крупный художник, глубоко проникая в человеческий характер своего времени, открывая существенные его стороны, М. Шолохов создаёт национальные типы во всём разнообразии их индивидуальной психологической характеристики.

Шолоховский взгляд всегда устремлён к самому лучшему, что есть в душе русского человека, – его национальной чести, гордости, бесстрашию, самоотверженности, удали, доброте и сердечности.

Таким сложным, глубоким, противоречивым, отважным, бескорыстным представлялся Шолохову русский, советский человек на войне. С этими мыслями и чувствами он и приступил к созданию романа о войне.

«Правда» готовила к публикации главы из романа «Они сражались за Родину». Они стали появляться с мая по ноябрь 1943 года и сразу уходили во фронтовые и вообще воинские части. «Сегодня с группой бойцов я прочитал книгу Михаила Шолохова – «Они сражались за Родину», – писал один из политруков в «Правду». – Удивительно правдивая, без прикрас созданная книга. Она имеет большое воспитательное значение, особенно в период наступления нашей армии…»

Так началась публикация шолоховского романа, испытавшего не меньшие препоны, чем «Тихий Дон» и «Поднятая целина».

Но пока всё идет нормально. Шолохов работает над романом, порой для того, чтобы набраться новых впечатлений, выезжает на фронт, беседует с солдатами и командирами. А те уже спрашивают, когда будет продолжение. Но приходилось отвлекаться от романа и заниматься другими вопросами.

Как-то в июне 1943 года пригласили его во Всесоюзное общество культурных связей с заграницей. Самой актуальной проблемой в то время было открытие второго фронта союзниками, которые не торопились высаживать десант. Известна переписка Сталина с руководителями Великобритании и США. Но весь наш народ волновало: когда же? Публикация романа только началась, и один из представителей ВОКСа спросил Шолохова, над чем он работает сейчас.

– «Правда» начала печатать главы из моего нового романа «Они сражались за родину». В нём мне хочется показать наших людей, наш народ, источники его героизма. Я знаю – многие из наших заграничных друзей хвалят советских писателей за то, что в дни Отечественной войны они активно участвуют в войне, пишут короткие статьи и очерки, зажигающие ненависть в сердцах советских людей и в тылу, и на фронте. Но не в этом только дело. Я считаю, что мой долг, долг русского писателя, – это идти по горячим следам своего народа в его гигантской борьбе против иноземного владычества и создать произведение искусства такого же исторического значения, как и сама борьба. Конечно, против врага надо стрелять и статьями и очерками, но если уж нам, русским писателям, выйти на поле боя, то мы должны ударить тяжёлой артиллерией своего искусства. Я знаю, создание такого крупного произведения потребует времени, и тяжёлая артиллерия может прийти к огню, когда враг уже будет разбит, но я тороплюсь, работаю напряжённо и много…

– Американцы обратились к вам с просьбой – написать письмо к американским друзьям по случаю второй годовщины начала войны.

Через несколько дней Шолохов написал «Письмо американским друзьям»: «Мы хотим видеть наших друзей бок о бок с нами в бою. Мы зовём вас в бой… Вы ещё не видели крови ваших близких на пороге вашего дома. Я видел это, и потому я имею право говорить с вами так прямо».

Шолохов понимал, что такая статья нужна, может быть, тронет чьё-нибудь сердце чужая беда. Но главное – роман… Не получаются у него статьи… Или жалко тратить на них время? Как-то попросили его написать очерк о похоронах героически погибшего офицера. Горячо он взялся за этот очерк, хотелось ему написать его с лиризмом, на большом дыхании, а то, что получилось у него, не было опубликовано. «Тут я увидел, – рассказывал Шолохов, – что газетчик из меня не получается. Материал действительно представлялся мне в ином виде, нежели это принято в газетном очерке. У меня потребность изобразить явление в более широких связях – написать так, чтобы рассказанное вызвало в читателе думу».

Именно после этого Шолохов отходит от очерка, перестаёт писать статьи, полностью отдавшись замыслу написать роман о войне, где можно было бы показать во всём многообразии титаническую борьбу народа против фашистов, показать всю тяжесть борьбы людей за свою свободу, показать, какой нестираемый след в душах людей оставила война с самым жестоким из всех врагов, каких только знала история.

Правда, о жестокости и коварстве врага, о героизме и мужестве советских людей можно рассказывать в статьях и очерках, как это великолепно делает Алексей Толстой. И в короткой статье можно зажигать в сердцах людей ненависть к немецким захватчикам. Но этого, по мнению Шолохова, уже недостаточно.

В феврале 1944 года «Правда» публикует новые главы из романа «Они сражались за Родину». Действие в опубликованных главах разворачивается на просторах Донской степи летом 1942 года, накануне Сталинградской битвы.

Однажды в интервью, рассказывая о творческой истории романа, Шолохов говорил, что одна из целей, которую он преследовал при публикации первых глав, заключалась в том, чтобы посмешить, развлечь уставших от войны солдат, влить в них бодрость, энергию, радость жизни.

Главы печатались тогда, когда война была в полном разгаре. Всем был ясен исход великой битвы, но она требовала напряжения всех сил. И шолоховское искусство своей правдой, бескомпромиссностью, глубиной в освещении событий, простотой и обаятельностью действующих персонажей покорило солдатские и офицерские массы. Миллионным тиражом печаталась каждая новая глава шолоховского романа, и всё было мало.

«1943 год, – вспоминает Г. Шолохов-Синявский. – Начало лета на Курской дуге. На фронте тревожное затишье. Канун исторической битвы. Все в ожидании, но никто не знает, где и когда заполыхает сражение.

В эти дни на передний край стали поступать номера «Правды» с главами из нового романа Михаила Шолохова «Они сражались за Родину». Все – солдаты и офицеры – жадно набрасывались на эти номера. Газетные листы, потёртые, кочевали из окопа в окоп, из землянки в землянку. Зачитывались до дыр, до стёртых клочков.

Неприкрашенная правда солдатских будней, мягкий, с лукавинкой, грустноватый юмор как бы озарял новым светом горькие дни прошлогоднего отступления, внушая веру в неистребимый, стойкий дух Советской Армии, в суровое мужество нашего солдата.

Драматические эпизоды перемежались едким, как солдатский пот, остро-солёным словом. Шолоховский юмор находил скорый доступ к сердцам воинов. Не всё же хмуриться и воевать со стиснутыми зубами, надо и посмеяться! И нередко в перерывах между бомбёжками и огневыми налётами можно было услышать в окопах простодушный солдатский смех, вызванный чтением отрывков из новой книги Шолохова. Шолоховские эпизоды из фронтового быта передавались от одного слушателя к другому, перефразировались на свой лад, и мне доводилось встречать в ротах своих рассказчиков, заимствующих из нового романа Шолохова всякие боевые истории, дополняющих эти истории своими, выдуманными и невыдуманными».

Шолохов работал напряжённо и много, торопился «прийти к огню» до разгрома врага. И его главы из романа производили сильное впечатление не только на солдат и офицеров, но и на тех, кто оставался в тылу. Шолоховское слово оказывало воздействие на всю сражающуюся страну. Великий художник через год после «Науки ненависти» создал книгу, по выражению капитана Н.И. Хандучего, «помогающую жить и сражаться»: «Больше того, она направляет ум на прямое от всей души человеческое отношение к разным обстоятельствам, которые случаются на войне». Ненависть к врагу не вытравила в героях шолоховского романа многогранной неповторимости их человеческого бытия. В каждом из них вместе с ненавистью к врагу – неиссякаемые нравственные силы, с особой полнотой раскрывающиеся в годину тягостных испытаний. Слепая ненависть опустошает человека, делает его нравственно бедным и ограниченным. Рассказывают, как однажды, через три года после войны, как раз во время напряжённой работы над романом «Они сражались за Родину», Шолохов приехал в Институт виноградарства и виноделия в Новочеркасске. Он хорошо знал, что там работают немецкие военнопленные. Работали они старательно, относились к ним вполне сносно, но, разумеется, без особой теплоты. Шолохов долго наблюдал за работой немцев, смотрел, как тщательно, добросовестно обрабатывают они русскую землю.

– Не знаю, о чём думал Шолохов, – вспоминает этот эпизод научный работник института Александр Иванович Потапенко, – но я отлично помню, как печальнее и печальнее становились его глаза. Потом решительной походкой направился к нам и попросил винодела Степана Митрофановича Ткаченко угостить пленных вином. Просьба эта была высказана так душевно, что мы немедленно откликнулись.

Немцы были поражены таким великодушием.

– Первый раз после войны пью вино, – грустно произнёс один из них. – Понимаете, первый раз. Скажите, что это за человек приехал сюда?

Когда пленным сказали, что это Шолохов, они были поражены.

– Шлихт. Простой. – Они долго ещё повторяли это слово».

Ещё в первой половине 1943 года Шолохов высказывал мысль, что не стоит уже «истерически» кричать на весь мир: «Бей немцев!» «Мы и так их убьём. Мной руководит чувство ответственности перед человечеством…» Чувство ответственности перед своим народом и перед всем человечеством руководило Шолоховым и в его работе над романом «Они сражались за Родину».

8

Но всё было не так просто, как отмечалось в официальных документах. За писателями на фронте и в тылу следили негласные осведомители. Не позднее 24 июля 1943 года аппарат на основе информации осведомителей составил сообщение «Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов» и начальник Управления контрразведки НКГБ СССР П.В. Федотов направил документ наркому В.Н. Меркулову и его первому заместителю Б.З. Кобулову. Возникла тяжелейшая и мрачнейшая картина писательских и журналистских размышлений, подслушанных и переданных осведомителями. То, что писали официально, – это полуправда, а то, что думали и говорили только в узком кругу, – это правда. Двуличие было весьма характерным для многих литераторов того времени.

Вот некоторые свидетельства того документа: Иосиф Павлович Уткин (1903–1944), поэт, бывший троцкист, поэма «Повесть о рыжем Мотеле, господине инспекторе, раввине Исайе и комиссаре Блох» (1925):

«Будь это в 1927 году, я был очень рад такому положению, какое создалось на фронте сейчас (Уткин имеет в виду невозможность достижения победы силами одной Красной армии. – В. П.). Но и теперь создавшееся положение весьма поможет тому, чтобы все стало на свои места…

Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдалённые места, на верную гибель…

У нас такой же страшный режим, как и в Германии… Всё и вся задавлено… Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя…

…В каком положении находится Россия! Страшно подумать. Ни искусства, ни культуры.

Всякую самостоятельность бюрократия, правящая государством, убивает в зародыше. Их идеал, чтобы русский народ стал единым стадом баранов. Этот идеал уже почти достигнут…

Завершён логический путь, начатый с провозглашённой (Сталиным. – В. П.) политики «построения социализма в одной стране»… Из его социализма получилось чудовищное обнищание страны. И, пожалуй, придётся восстановить частное сельское хозяйство, иначе страна из нищеты не выберется. Да и с фронта придут люди, которые захотят, наконец, получше жить, посвободнее…

Мы ещё увидим, как изменится государственная форма нашей жизни, не может без конца продолжаться парадоксальное положение, когда наряду с «лучшей конституцией» у нас – наихудший режим. Режим полного попрания человеческой свободы…»

Как военный корреспондент, И. Уткин погиб в авиационной катастрофе под Москвой в 1944 году.

Н.П. Никандров, писатель, бывший эсер:

«Мы прошлым летом ждали конца войны и освобождения от 25-летнего рабства, в этом году, этим летом и произойдёт освобождение, оно только произойдёт несколько иначе, нежели мы думали. Большевизм будет распущен, как Коминтерн, под давлением союзных государств…

Сейчас прежде нужно ждать реформ в сельском хозяйстве – там должна быть введена частная инициатива и взамен колхозов созданы кредитные товарищества. Потом должны быть реформы в области торговли. В области же морали в первую очередь должны быть уничтожены или как-то приведены к ограничению евреи. Еврейский вопрос – это военный вопрос каждого русского…»

Почти все указанные в документе писатели и журналисты, Михаил Аркадьевич Светлов (1903–1964), поэт, в прошлом участник троцкистской группы, литературовед Б.С. Вальбе, журналист А.Э. Колбановский, Константин Андреевич Тренёв (1876–1945), Алексей Силыч Новиков-Прибой (1877–1944), М.А. Никитин, Корней Иванович Чуковский (1882–1969), Л.В. Соловьёв, Г.И. Максимов, С.М. Бонди, С.Т. Морозов, Я.Э. Голосовкер, П.А. Кузько, С.А. Колдунов, В.Б. Шкловский, П.Б. Краснов, Константин Александрович Федин (1892–1977), Борис Леонидович Пастернак (1890–1960), Николай Николаевич Асеев (1889–1963), В.А. Сафонов, А.Г. Глебов, резко выступали за правительственные реформы, за отмену колхозов и возрождение частной собственности, за отмену единомыслия, за свободу творчества, за отмену бюрократии, которая сковывает развитие общества, за возрождение Союза писателей, в котором управляют сейчас только приспособленцы. Подслушивали также А.Н. Толстого, Л.М. Леонова, Н.Ф. Погодина, С.Н. Сергеева-Ценского, С.Н. Голубова, А.П. Довженко, Ф.В. Гладкова, П.А. Павленко, И.Л. Сельвинского, М.М. Пришвина. И далее следовал вывод:

«Писатели, проявляющие антисоветские настроения, нами активно разрабатываются.

По агентурным материалам, свидетельствующим о попытках организованной антисоветской работы, приняты меры активизации разработок и подготовки их к оперативной ликвидации» (Власть и художественная интеллигенция: Документы. 1917–1953. М., 2002. С. 487–499).

Затем, 26 ноября 1943 года, последовала докладная записка начальника Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г.Ф. Александрова секратарю ЦК ВКП(б) А.С. Щербакову о книге стихов Н.Н. Асеева «Годы грома», в которой на поэтическом материале жёстко критикуются ошибки Н.Н. Асеева, не позволявшие рекомендовать сборник к публикации за «ряд политически ошибочных стихотворений», в которых Н.Н. Асеев «клеветнически изображает наш советский тыл». «Неправильная, политически вредная» стихотворная подборка после незначительной правки была опубликована в сборнике «Самые мои стихи» в 1962 году.

Совершенно очевидна была взаимозависимость документа контрразведки и докладной записки Г.Ф. Александрова.

А в это время в Крыму сражался и писал стихи Илья Львович Сельвинский (настоящее имя Карл, 1899–1968). По свидетельству биографов, за участие в одной из атак, где Илья Сельвинский проявил мужество и отвагу, он был награждён орденом Красного Знамени, потом – ещё одним орденом. Его песня «Боевая Крымская» (музыку написал Родин) пользовалась популярностью среди солдат и офицеров. Известным фронтовикам было и его стихотворение «Я это видел!», написанное в Керчи в 1942 году. Пронзительно остро И. Сельвинский написал о семи тысячах расстрелянных: «Можно не слушать народных сказаний, / Не верить газетным столбцам, / Но я это видел. Своими глазами… / Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме, / Заржавленной, как руда. / Кто эти люди? Бойцы? Нисколько. / Может быть, партизаны? Нет. / Вот лежит лопоухий Колька – / Ему одиннадцать лет. / Тут вся родня его. Хутор Весёлый. / Весь «самострой» – сто двадцать дворов. / Ближние станции, ближние сёла – / Все как заложники брошены в ров. / …Семь тысяч трупов. / Семиты… Славяне… / Да! Об этом нельзя словами:

Огнём! Только огнём!» Вместе с этим стихотворением И. Сельвинский написал и «Ответ Геббельсу», который по радио обрушился на И. Сельвинского. Эти стихи И. Сельвинского были напечатаны 27 января 1942 года в издании «Большевик». В том же издании «Большевик» 26 мая 1942 года напечатано яркое, патриотическое стихотворение «России»: «…И снова по уши в огонь / Вплываем мы с тобой, Россия. / Опять судьба из боя в бой / Дымком затянется, как тайна, – / Но в час большого испытанья / Мне крикнуть хочется: «Я твой!» / Я твой. Я вижу сны твои, / Я жизнью за тебя в ответе! / Твоя волна в моей крови, / В моей груди не твой ли ветер? / Гордясь тобой или скорбя, / Полуседой, но с чувством ранним, / Люблю тебя, люблю тебя / Всем пламенем и всем дыханьем…» А какие трагические чувства вызывает «Аджи-Мушкай» (Вперёд, за Родину! 1943. 2 декабря), когда узнаёшь из посвящения: «Посвящаю героям-воинам, прикрывшим отход наших войск из Крыма в 1942 году и сражавшимся до последнего патрона с ненавистным врагом. Раненные, без воды и хлеба, ушли они в Аджимушкайские каменоломни и предпочли медленную мучительную смерть немецкому плену. Они умерли все до единого, но остались верны своей Родине». Радостные чувства вызывает и стихотворение «Кого баюкала Россия / Душевной песнею своей, / Того как будто оросила / Голубизна её степей. /… Сама как русская природа / Душа народа моего: / Она пригреет и урода, / Как птицу, выходит его, / Она не выкурит со света, / Держась за придури свои, – / В ней много воздуха и света / И много правды и любви. / О Русь! Тебя не старят годы, / Ты вся – из выси голубой, / Не потому ли все народы / Так очарованы тобой…» (январь 1943 года).

Всё это написано в действующей армии в 1942–1943 годах, пронизано патриотическим чувством борьбы с фашистами, напечатано во фронтовых газетах. «16 ноября 1943 г. пришла радиограмма: Сельвинского вызывают в Москву, – писал Лев Озеров. – Провожали с радостью – думали о новой награде. Летел на крыльях. В дневнике Сельвинский записал: «Заседание Оргбюро ЦК вёл Маленков. «Кто этот урод?» – металлическим голосом спросил он. Я начал было объяснять ему смысл этого четверостишия, но он меня перебил: «Вы тут нам бабки не заколачивайте. Скажите прямо и откровенно: кто этот урод? Кого именно имели вы в виду? Имя?» – «Я имел в виду юродивых». – «Неправда! Умел воровать, умей и ответ держать!» Вдруг я понял, что здесь имеют в виду Сталина: лицо его изрыто оспой, мол, русский народ и пригрел урода… (Сельвинский И. Избранные произведения: В 2 т. М., 1989. С. 8–9).

И сколько таких радостных и преданных писателей погасили эти «разборы» на заседаниях идеологических оргбюро, парткомов, секретариатов.

2 декабря 1943 года было принято постановление Секретариата ЦК ВКП(б) «О контроле над литературно-художественными журналами»: «Только в результате слабого контроля могли проникнуть в журналы такие политически вредные и антихудожественные произведения, как «Перед восходом солнца» Зощенко или стихи Сельвинского «Кого баюкала Россия». На следующий день Секретариат принял постановление «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов», которые работают неудовлетворительно, из-за безответственного отношения секретарей журналов «в печать проникают серые, недоработанные, а иногда и вредные произведения», как в журнале «Октябрь» «антихудожественная, пошлая повесть Зощенко «Перед восходом солнца» и «политически вредное стихотворение Сельвинского «Кого баюкала Россия» в журнале «Знамя» (Власть и художественная интеллигенция. С. 507–508). Тут же, 4 декабря 1943 года, была команда дать разгромную рецензию Л. Дмитриевой в газете «Литература и искусство» под названием «О новой повести М. Зощенко» (Октябрь. 1943. № 6–7, 8–9), затем состоялось критическое обсуждение повести на заседании Президиума ССП СССР, а потом опубликовали коллективное письмо в журнале «Большевик» (1944. № 2) «Об одной вредной повести», выполняя указание А.А. Жданова: «Усилить нападение на Зощенко, которого нужно расклевать, чтобы от него мокрого места не осталось».

8 января 1944 года М.М. Зощенко написал письмо А.С. Щербакову в защиту своей повести «Перед восходом солнца», раскрыл её творческий замысел, но в итоге высказал ряд критических замечаний по своему адресу, он не справился с поставленной задачей, с публикацией поторопился, «я заглажу свою невольную вину» (Власть и художественная интеллигенция. С. 511).

10 февраля 1944 года было принято постановление Секретариата «О стихотворении И. Сельвинского «Кого баюкала Россия» (Знамя. 1943. № 7–8), которое «содержит грубые политические ошибки»: «Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ. Появление этого стихотворения, а также политически вредных произведений – «Россия» и «Эпизод» свидетельствует о серьёзных идеологических ошибках в поэтическом творчестве Сельвинского, недопустимых для советского писателя, тем более для писателя – члена ВКП(б)». И. Сельвинского этим же постановлением отстранили от работы военного корреспондента до тех пор, «пока т. Сельвинский не докажет своим творчеством способность правильно понимать жизнь и борьбу советского народа» (Власть и художественная интеллигенция. С. 510).

Известен и протокол беседы М.М. Зощенко с сотрудником Ленинградского управления НКГБ СССР, в ходе которого 20 июля 1944 года ему был поставлен ряд вопросов о его настроениях и взглядах, и прежде всего его спросили, почему выступили против его повести «Перед восходом солнца»? «Ответ: «Мне было ясно дано понять, что дело здесь не только в повести. Имела место попытка «повалить» меня вообще, как писателя». На вопрос, кто был заинтересован в этом, Зощенко ответил: «…Нет, тут речь могла идти о соответствующих настроениях «вверху». Дело в том, что многие мои произведения перепечатывались за границей. Зачастую эти перепечатки были недобросовестными. Под рассказами, написанными давно, ставились новые даты. Это было недобросовестно со стороны «перепечатников», но бороться с этим я не мог. А так как сейчас русского человека описывают иначе, чем описан он в моих рассказах, то это и вызвало желание «повалить» меня, так как вся моя писательская работа, а не только повесть «Перед восходом солнца», была осуждена «вверху». Потом в отношениях ко мне был поворот». Как он относится к только что вышедшей статье А.М. Еголина «За высокую идейность советской литературы» (Большевик. 1944. № 10–11. Май – июнь)? «Ответ: считаю её нечестной, т. к. Еголин в отношении моей повести – до критических выступлений печати – держался другого взгляда. Юнович (редактор «Октября») может подтвердить это. Еголин одобрял повесть. Но когда её начали ругать, Еголин струсил. Он боялся, что я «выдам» его, рассказав о его мнении на заседании президиума Союза писателей (февраль 1944 года. – В. П.), где меня ругали. Видя, что я в своей речи не «выдал» его, Еголин подошёл ко мне после заседания и тихо сказал: «Повесть хорошая».

М. Зощенко о двурушнической позиции сказал Поликарпову, который тут же потребовал, чтобы Зощенко написал об этом, но Зощенко писать заявление не стал, а пообещал написать повесть, в которой откровенно расскажет об этом. Так же двурушнически поступил и Виктор Шкловский – «Булгарин нашей литературы» – сначала «хвалил», а на заседании президиума – «ругал». Н. Тихонов на президиуме повесть «ругал не очень зло», а в статье «Отечественная война и советская литература», опубликованной в «Большевике» (1944. № 3–4), «жестоко критикует»: «Я стал спрашивать его, чем вызвана эта «перемена фронта»? Тихонов стал «извиняться», сбивчиво объяснил, что от него «потребовали» усиления критики, «приказали» жестоко критиковать, – и он был вынужден критиковать, исполняя приказ, хотя с ним и не согласен». Но сейчас отношение «верхов» улучшается, «Известия» заказали ему фельетон, над которым он сейчас работает.

«Как вы оцениваете общее состояние нашей литературы?» – «Я считаю, что литература советская сейчас представляет жалкое зрелище. В литературе господствует шаблон, всё пишется по шаблону. Поэтому плохо и скучно пишут даже способные писатели». И на другие вопросы сотрудника Управления НКГБ М.М. Зощенко также ответил откровенно и с достоинством: ему нечего было скрывать» (Власть и художественная интеллигенция. С. 513–517).

В докладной записке Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) секретарю ЦК ВКП(б) Г.М. Маленкову снова говорилось о том, что журнал «Знамя» плохо выполняет указания ЦК ВКП(б), Управление должно было исправлять «грубые ошибки» при подписании журналов в свет, так задержаны и сняты «политически неправильные статьи Юзовского и Усиевич», в поэме Е. Долматовского «Вождь» Красная армия всё время отступает, напечатаны «пустые, манерные рассказы В. Шкловского» и «пошлые, антихудожественные рассказы Я. Киселёва (Знамя. 1943. № 11–12). Остро критикуются статьи и обзоры. Ошибочной Управление считает статью Л. Поляк «О лирическом эпосе Великой Отечественной войны» (Там же. № 9—10), в которой говорится, что в довоенной лирике накладывалось «вето на интимно-лирические темы»: «Советские поэты наших дней освободились от аскетических пут, от железных вериг, которыми они стесняли себя в недавнем прошлом… Великая Отечественная война усилила, заострила, наполнила новым содержанием патриотические чувства советского человека и тем окончательно сняла противоречия между личными, «своими» интересами и интересами нации, родины». Почему это положение Л. Поляк «неприемлемо»? Это неточность Управления. Достаточно посмотреть развитие русской поэзии в довоенные годы, чтобы убедиться в том, что Л. Поляк права. Критикует Управление и за статью П. Антокольского о Борисе Пастернаке (Там же). Снова, как и прежде, Управление пропаганды и агитации навязывает свои субъективные точки зрения на литературный процесс и на оценку отдельных писателей. В связи с этим ЦК ВКП(б) утвердило ответственным редактором журнала «Знамя» Вс. Вишневского, членами редколлегии журнала – К. Симонова, А. Тарасенкова, Л. Тимофеева, Н. Тихонова, М. Толченову (Власть и художественная интеллигенция. С. 518–521).

Завершая рассказ о вмешательстве вышестоящих органов в литературную жизнь и контроль над писателями, приведём выдержки из «Информации наркома государственной безопасности СССР В.Н. Меркулова секретарю ЦК ВКП(б) А.А. Жданову о политических настроениях и высказываниях писателей» от 31 октября 1944 года:

«По поступившим в НКГБ СССР агентурным сведениям, общественное обсуждение и критика политически вредных произведений писателей Сельвинского, Асеева, Зощенко, Довженко, Чуковского и Федина вызвали резкую, в основном враждебную, реакцию со стороны указанных лиц и широкие отклики в литературной среде.

Поэт Асеев Н.Н. по поводу своего вызова в ЦК ВКП(б), где его стихи были подвергнуты критике, заявил: «Написанная мною последняя книжка не вышла из печати. Меня по этому поводу вызвали в ЦК, где ругали за то, что я не воспитываю своей книжкой ненависти к врагу. Нашли, что книжка получилась вредной…

Я, конечно, соглашался с ними, но сам я считаю, что они не правы. Вступать с ними в борьбу я не видел смысла. Мы должны лет на пять замолчать и научить себя ничем не возмущаться. Всё равно молодежь с нами, я часто получаю письма от молодежи с фронта, где меня спрашивают: долго ли им ещё читать «Жди меня» Симонова и питаться «Сурковой массой» (стихи А.А. Суркова. – В. П.). Я знаю, что написал те стихи, которые нужны сегодня народу… Надо перетерпеть, переждать реакцию, которая разлилась по всей стране. Я продолжаю писать стихи, но я не показываю их. Я не имею права изменять себе, и поэтому эти стихи неугодны… В России все писатели и поэты поставлены на государственную службу, пишут то, что приказано. И поэтому литература у нас – казённая. Что же получается? СССР как государство решительно влияет на ход мировой жизни, а за литературу этого государства стыдно перед иностранцами… Ничего, вместе с демобилизацией вернутся к жизни люди, всё видавшие. Эти люди принесут с собой новую меру вещей. Важно поэту, не разменяв таланта на казёнщину, дождаться этого времени. Я не знаю, что это будет за время. Я только верю в то, что будет время свободного стиха».

1 марта 1944 года в «Правде» вышла разгромная статья П.Ф. Юдина «Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского» – о его сказках. Между тем год тому назад на заседании Президиума ССП хорошо оценили сказку «Одолеем Бармалея». А годы спустя К. Чуковский в своём «Дневнике» рассказал такой эпизод: как-то он упрекнул художника П. Васильева, что тот написал картину «Ленин со Сталиным в Разливе», а ведь Ленин в Разливе был с Зиновьевым. Художник доложил об этом в ЦК. А.С. Щербаков тут же вызвал К. Чуковского и обругал его (Чуковский К. Дневник: 1930–1969. М., 1994. С. 487). И сразу появилась статья П. Юдина в «Правде» как наказание за непослушание.

«Положение в советской лтературе Чуковский определяет с враждебных позиций:

«…В литературе хотят навести порядок. В ЦК прямо признаются, что им ясно положение во всех областях жизни, кроме литературы. Нас, писателей, хотят заставить нести службу, как и всех остальных людей. Для этого назначен тупой и ограниченный человек, фельдфебель Поликарпов. Он и будет наводить порядок, взыскивать, ругать и т. д. Тихонов будет чисто декоративной фигурой…

В журналах и издательствах царят пустота и мрак. Ни одна рукопись не может быть принята самостоятельно. Всё идет на утверждение в ЦК, и поэтому редакции превратились в мёртвые, чисто регистрационные инстанции. Происходит страшнейшая централизация литературы, её приспособление к задачам советской империи… В демократических странах, опирающихся на свободную волю народа, естественно, свободно расцветают искусства. Меня не удивляет то, что сейчас произошло со мной. Что такое деспотизм? Это воля одного человека, передоверенная приближённым. Одному из приближённых я не понравился. Я живу в антидемократической стране, в стране деспотизма, и поэтому должен быть готовым ко всему, что несёт деспотия».

«По причинам, о которых я уже говорил, т. е. в условиях деспотической власти, русская литература заглохла и почти погибла. Минувший праздник Чехова, в котором я, неожиданно для себя, принимал самое активное участие, красноречиво показал, какая пропасть лежит между литературой досоветской и литературой наших дней. Тогда художник работал во всю меру своего таланта, теперь он работает, насилуя и унижая свой талант.

Зависимость теперешней печати привела к молчанию талантов и визгу приспособленцев – позору нашей литературной деятельности перед лицом всего цивилизованного мира… Всей душой желаю гибели Гитлера и крушения его бредовых идей. С падением нацистской деспотии мир демократии встанет лицом к лицу с советской деспотией. Будем ждать». Узнав о том, что в журнале «Новый мир» не пойдут его «Воспоминания о Репине», Чуковский возмущённо заявил: «Я испытываю садистическое удовольствие, слушая, как редакции изворачиваются передо мной, сообщая, почему не идут мои статьи. За последнее время мне вернули в разных местах 11 принятых, набранных или уже завёрстанных статей. Это – коллекция, которую я буду хранить. Когда будет хорошая погода, коллекция эта пригодится, как живой памятник изощрённой травли… Писатель Корней Чуковский под бойкотом… Всюду ложь, издевательство и гнусность».

24 июля 1944 года в «Правде» была напечатана разгромная статья Юрия Лукина «Ложная мораль и искажённая перспектива» о «глубоко аполитичной» книге К. Федина «Горький среди нас». Естественно, в «Информации» В.Н. Меркулова есть и подслушанные признания К. Федина:

«…Юрий Лукин, написавший статью под суфлера, формально прав. Под формальной точкой зрения я разумею точку зрения нашего правительства, которая, вероятно, прогрессивна в деле войны, понуждая писателей служить, как солдат, не считаясь с тем, что у писателей, поставленных в положение солдат, ружья не стреляют. Ведь это извечный закон искусства: оно не терпит внешнего побуждения, а тем более принуждения.

Смешны и ложны все разговоры о реализме в нашей литературе. Может ли быть разговор о реализме, когда писатель понуждается изображать желаемое, а не сущее? Все разговоры о реализме в таком положении есть лицемерие или демагогия. Печальная судьба литературного реализма при всех видах диктатуры одинакова.

Реалистические портреты Ремизова и Сологуба толкуются как искажение действительности. Даже о далёком прошлом нельзя писать реалистически, а то, что требует Лукин, – явно инспирировано; это требование фальсификации истории.

Горький – человек великих шатаний, истинно русский, истинно славянский писатель со всеми безднами, присущими русскому таланту, – уже прилизан, приглажен, фальсифицирован, вытянут в прямую марксистскую ниточку всякими Кирпотиными и Ермиловыми. Хотят, чтобы и Федин занялся тем же!» «Не нужно заблуждаться, современные писатели превратились в современные патефоны. Пластинки, изготовленные на потребу дня, крутятся на этих патефонах, и все они хрипят совершенно одинаково.

Леонов думает, что он какой-то особый патефон. Он заблуждается. «Взятие Великошумска» звучит совершенно так же, как «Непокорённые» (Б.Л. Горбатова) или «Радуга» (В.Л. Василевской). На музыкальное ухо это нестерпимо.

Пусть передо мной закроют двери в литературу, но патефоном быть я не хочу и не буду им. Очень трудно мне жить. Трудно, одиноко и безнадёжно».

В «Информации» приводятся мысли и суждения кинорежиссёра А.П. Довженко, И.Л. Сельвинского, Л.М. Леонова, драматурга И.Д. Волкова, П.Ф. Нилина, И.Г. Лежнева, А.И. Эрлиха, Н.Е. Вирты, В.Г. Лидина, И.Г. Эренбурга, Ф.В. Гладкова, И.П. Уткина, В.Б. Шкловского, Н.Ф. Погодина, С.Н. Голубова, Н.Н. Шпанова, Л.А. Кассиля, – все они недовольны развитием современной русской литературы, давлением работников партийных органов, цензуры, отмечают: многое просто выбрасывают из публикуемых произведений, «Исподличались люди», «Все мы – навоз для будущих литературных урожаев», «Искусственно создаётся слава людям вроде Симонова и Горбатова, а настоящие писатели остаются в тени», «Процветают лакеи, вроде Катаева или Вирты, всякие шустрые и беспринципные люди», «Совершенно губительна форма надзора за литературой со стороны ЦК партии, эта придирчивая и крохоборческая чистка каждой вёрстки инструкторами и Еголиным», «Проработки, запугивания, запрещения так приелись, что уже перестали запугивать», «Все произведения современной литературы – гниль и труха» (Власть и художественная интеллигенция. С. 522–532).

Историки литературы могут критически отнестись к приведённым порой хлёстким мыслям и суждениям, но эти суждения были зафиксированы очевидцами, тайными доносчиками, неподкупными осведомителями. Для многих писателей того времени подобные мысли и суждения не были тайной, но они вовсе не думали, что их записывают и докладывают на самый верх.


24 июня 1945 года после победного парада состоялся торжественный приём в Кремле, на котором выступил Сталин, провозгласив важный тост:

«Товарищи, разрешите мне поднять ещё один, последний тост.

Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего советского народа и прежде всего русского народа. (Бурные, продолжительные аплодисменты, крики «ура!».)

Я пью прежде всего за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа ещё и потому, что он заслужил в этой войне всеобщее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я поднимаю тост за здоровье русского не только потому, что он – руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.

У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам сёла и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала, потому что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошёл на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошёл на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества, – победу над фашизмом.

Спасибо ему, русскому народу, за это доверие! За здоровье русского народа! (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.) (Сталин И.В. О Великой Отечественной войне Советского народа. С. 151).

Часть девятая. Историческая литература. 1941–1945 годы

Начавшийся в годы Великой Отечественной войны общенародный патриотический подъём точно обозначил взлёт русского национального самосознания, ещё более обострил интерес к урокам народной истории.

Как раз накануне войны вышли в свет романы «Севастопольская страда» С.Н. Сергеева-Ценского (1875–1958), «Цусима» А.С. Новикова-Прибоя (1977–1944), «Чингис-хан» В.Г. Яна (1875–1954), в 1941 году были опубликованы биографические романы «Генералиссимус Суворов» Л. Раковского, «Дмитрий Донской» С.Н. Бородина (1902–1974), «Козьма Минин» В.И. Костылёва (1884–1950), создавались фильмы «Александр Невский», «Чапаев», «Щорс»…

Эти произведения с особой силой зазвучали в годы войны, чётко обнаруживая связь исторической действительности с современностью. Сюжетообразующие события этих романов и фильмов почти в точности совпадали с реальностью, идейно-нравственный посыл многих эпизодов этих произведений живо и ярко отражался в сердцах народных. Одиннадцать месяцев Севастополь оборонялся от французско-английских захватчиков. Город-герой встал как один на защиту Отечества. Сергеев-Ценский правдиво и многосторонне показывает Россию того времени, слабости в организации армии и флота, просчёты военного командования, но от страницы к странице выявляется величие подвига русского народа – от простого солдата и матроса до адмиралов и генералов. Стотысячная армия англичан и французов, поддержанная турецким флотом, намеревалась легко и просто разрушить Севастополь и продиктовать свои условия России, однако не вышло – из-за героического патриотизма русских защитников, не жалевших своей жизни ради чести и достоинства государства Российского.

Адмирал Корнилов произнёс фразу, облетевшую ряды защитников: «Ретирады не будет! А если услышите, что я вам скомандую ретираду, колите меня штыками!» (Сергеев-Ценский С.Н. Собр. соч.: В 4 т. М.: Госполитиздат, 1955. С. 419).

Многие страницы эпопеи Сергеева-Ценского повествуют о героизме, стойкости и мужестве защитников Севастополя, подвиг становится привычным для быта повседневности. Вот характерный в этом отношении рассказ: «Если закатилась, например, бомба небольших размеров в блиндаж через двери и вертится, и шипит, готовая взорваться и убить и искалечить осколками несколько человек, то, конечно, должен же кто-нибудь броситься к ней, схватить её руками и выбросить вон из блиндажа, как же иначе? Это, конечно, геройский поступок, но подобных поступков было много, к ним привыкли, они никого не удивляли, они были просто необходимы так же, как борщ и каша, был, кстати, и такой случай, что ядро, подпрыгивая, катилось по земле и шлёпнулось в объёмистый ротный котёл каши. Посмеялись, что французская «чугунка» приплелась пробовать русскую кашу – «не иначе – голодная стерва!» – вынули ядро, а кашу все-таки съели» (Там же. Т. 2. С. 415).

Оборона Порт-Артура также привлекла внимание, и роман о ней современно, злободневно зазвучал в годы войны. А.Н. Степанов (1892–1965), четырнадцатилетним подростком испытавший все тяготы обороны (его отец служил командиром батареи), также накануне войны начал писать свой роман, но прежде, как и все исторические романисты, собирал документы, воспоминания современников, участников обороны, «оживлял» свои личные воспоминания, подробности быта, нравы и обычаи того времени… И была возрождена ещё одна страница русской истории, полная героизма, трусости и предательства. Адмирал Макаров, генерал Белый, Кондратенко, Кадеин, офицеры Борейко, Горбатовский, Енджеевский и др. – запоминающиеся образы, воплотившие в себе яркие индивидуальности, человеческие характеры со всеми их особенностями.

Документальная основа, правдивость и достоверность рассказанного – всё это послужило мощным толчком для продолжения разработки исторической проблематики. Немалую роль в расцвете исторического романа в годы войны сыграло присуждение В. Яну и С. Сергееву-Ценскому Сталинских премий первой, а А. Степанову и С. Бородину – второй степени.

Конечно, в первые дни войны все исторические романисты писали публицистические статьи, привлекая исторические примеры для актуальной агитации и пропаганды патриотических, государственных идей, мыслей, пробуждая высокие чувства. Но прошло время, пропагандистские задачи были с блеском выполнены, настала пора серьёзного и глубокого осмысления исторического опыта русского народа в яркие мгновения своей государственной жизни.

Раиса Мессер в статье «История и военная современность», подводя итоги развития исторического романа в годы войны, писала:

«Едва ли существенной и не самой острой проблемой советского исторического романа как для самих романистов, так и для их критиков оказывалась всегда проблема соотношения истории и современности. Две крайние позиции боролись в этом вопросе друг с другом. Одной из них было свойственно замыкание в так называемую историческую достоверность, увлечение подлинностью воспроизводимых в романе конкретной обстановки, вещей, говора, обычаев. В таких романах недоставало главного: государственно-исторического взгляда на изображаемые события, связи времен последующих и предшествующих. Вместо реальной исторической драмы – куски добросовестной исторической хроники. Вместо масштабных характеров исторических героев – разрозненные черты, жанровые сцены. Отвлечённая идея вне времени понятой борьбы добра и зла или идея гуманизма в самом общем её толковании оказывалась обычно философией истории в таком романе.

Другая, противоположная позиция, наоборот, отметала самостоятельный исторический смысл воссоздания какой-либо эпохи. История для таких романистов имела лишь смысл как «политика, обращённая в прошлое». Известно, сколько вульгаризаторства принесла в нашу историческую прозу 30-х годов эта печальной памяти позиция. Советская литература сумела преодолеть обе эти крайности…» (Мессер Р. История и военная современность // Ленинград. 1944. № 6–7. С. 30).

«Пётр Первый» Алексея Толстого привлёк всеобщее внимание к историческому роману, его хвалили и ругали в критике, но популярность его чрезвычайно велика. И в последующих исторических романах были созданы художественные образы Суворова, Кутузова, Багратиона, Нахимова, Корнилова, Брусилова, были изображены любимые деятели русской истории, именно в этих романах воссозданы величайшие эпохи преобразования и защиты русской славы и созданы великие, многогранные, противоречивые, как сама жизнь, и цельные в своей военной доблести. Дмитрий Донской и Емельян Пугачёв нашли в себе смелость и отвагу в разное время и в разных обстоятельствах показать свои полководческие способности и верность Русской земле. В романах «Багратион» С.Н. Голубова и «Брусиловский прорыв» С.Н. Сергеева-Ценского выведены замечательные полководцы Багратион, Кутузов, генерал Брусилов, умнейшие стратеги, способные даже в самых трудных условиях войны находить условия для победы.

Раиса Мессер подводит итоги своим размышлениям: «Полководец и солдат, рядовой боец и командир, их взаимная внутренняя близость в решительные боевые времена, единство их прямой цели – вот на чём заострены советские военно-исторические романы, написанные за два года Отечественной войны. Цель эта так значительна, так исторически правдива, что внушает их авторам силу насыщения общеизвестных фактов истории подлинными человеческими страстями… Много изъянов разного рода можно было бы насчитать в каждой из этих книг. Но сейчас, обозревая плодотворный опыт советской литературы военного времени, пытаясь его обобщить в решающих звеньях, – важно подметить, чем обогатили советскую литературу наши исторические романисты в дни и месяцы, когда гремели и гремит ещё истребительная, небывалая в мире война. Они внесли в нашу литературу широту исторического взгляда, размах исторического мышления, подлинную связь истории с военной современностью» (Там же. С. 31).

Общая патриотическая направленность всей агитационной и пропагандистской работы в годы Великой Отечественной войны резко изменила соотношение сил в русском историческом романе.

В октябре 1943 года Союз советских писателей провёл совещание, на котором обсудил ряд исторических романов и проблем, связанных с этим направлением в художественной прозе. Открывший собрание А.Н. Толстой подчеркнул, что «не отображения, не показа ждут от нас, а осмысления происшедшего и происходящего и того, что должно прийти, то есть будущего, ждут от нас взрывов творческой фантазии». Читатели, продолжал Толстой, ждут от писателей «проникновенных мыслей и формирования из неудержимого потока явлений законченных типов нового человека» (РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Д. 632. Л. 6).

Выступавшие отмечали повышение достоверности в изображении исторических явлений, высокой оценки многих явлений в жизни России, обычаев, нравов, человеческих отношений в их сложностях и противоречиях, присущих классовому обществу, серьёзного внимания к историзму. Б.Л. Сучков говорил, что «советский исторический роман сейчас защищает величайшее достояние любого прогрессивного мировоззрения – историзм» (Там же. Д. 633. Л. 70). «Историзм – это правильное воззрение на исторический процесс, умение не только научно, точно исследовать социальные особенности той или иной эпохи, расстановку классовых сил, определяющих духовную и политическую физиономию её, но уметь видеть, как в кровавых муках исторического процесса возникает действительно историзм. Как медленно в этих стадиях исторического процесса рождается новое общество, то общество, которое мы создаём» (Там же. Л. 60–61).

Историзм – верность исторической правде, достоверность героя в его соотнесённости с правдой исторического факта. Допустим, одни и те же факты и события взяли за основу своих произведений А. Толстой и Д. Мережковский («Антихрист», «Пётр и Алексей»); С. Злобин, А. Чапыгин и Д. Мордовцев («За чьи грехи?»); Шишков и Г. Данилевский («Чёрный год», «Пугачёвщина»), но какая огромная разница в освещении событий, в толковании характеров главных действующих лиц… Историзм Толстого и Шишкова в том, что они утверждали ведущие тенденции человеческой жизни, историческую перспективу развития событий – равенство прав и обязанностей человека перед самим собой, перед обществом, перед Богом. И, приступая к описанию Пугачёвского восстания, Шишков знал, что это этап освободительного движения русского народа, что именно в этой борьбе – ведущая тенденция исторического процесса, суть русского национального характера. И поэтому он отказался от сюжета как от чего-то искусственно придуманного, он строго следовал за фактами личной биографии главных действующих лиц, за событиями в их хронологической последовательности. Здесь подлинные исторические события исполняют и композиционную функцию, а вымысел и домысел рассматриваются в их связях с этими событиями.

Выступил на совещании и В.И. Костылёв, работавший в годы войны над трилогией «Иван Грозный», в центре которой – Ливонская война за Балтийское море. «Вся наша история, – говорил Костылёв, – пронизана столкновением двух линий: одна линия поведения народа в активности его, в активном участии в исторической жизни, одна линия – это – постоянное стремление народа к власти, другая – параллельная линия – это защита государства, постоянная забота о защите своих границ, своего государства. Народ защищал границы, народ строил пушки, народ участвовал во всяких походах. Патриотизмом народа пронизана вся наша история. Эти две линии сошлись в 1917 году» (Там же. Д. 634. Л. 28).

В эти дни некоторые писатели рассматривали свои сочинения как возможность подать пример для сегодняшних воинов. С. Голубов, автор романа «Багратион», говорил на совещании: «Я смотрел в будущее, великое славное будущее – отсюда возникла моя проекция в прошлое» (Там же. Л. 11).

В литературном движении во время Великой Отечественной войны историческая литература заняла достойное место при исполнении общего патриотического долга перед своим Отечеством, служила средством эстетического воздействия и воспитания своих читателей в духе патриотизма, укрепляла нравственный и моральный настрой всего народа. Писатели помнили основную задачу исторического романа: «Его дело – воскресить минувший век во всей его истине» (Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Изд-во АН СССР, 1958. Т. 7. С. 218).

Эти слова не раз были процитированы на совещании. Кроме того, вспоминали и о том, что писатели должны быть верными во всех исторических подробностях и деталях, не оказываться в смешном положении автора, модернизирующего прошлое, в положении автора, которого высмеял ещё все тот же А.С. Пушкин: «…подобно ученику Агриппы, они, – спорил Пушкин с некоторыми историческими романистами своего времени, – вызвав демона старины, не умели управлять и сделались жертвами своей дерзости. В век, в который они хотят запасом перенести читателя, перебираются они сами с тяжёлым запасом домашних привычек, предрассудков и дневных впечатлений. Под беретом, осенённым перьями, узнаете вы голову, причесанную вашим парикмахером; сквозь кружевную фрезу ? la Henri IV проглядывает накрахмаленный галстук нынешнего dendy. Готические героини воспитаны madam Сапран, а государственные люди XVI столетия читают «Fimes» и Journal des debat» (Там же. С. 102).

Известно, что историзм как сознательно найденный способ изображения действительности был использован ещё Вальтером Скоттом. Пушкин изобразил не только Пугачёва, но и историческую эпоху во всей её возможной многогранности, своеобразии и неповторимости: тут и сам Пугачёв, тут и Екатерина II, тут и вымышленные герои с их частной жизнью. «Когда мы читаем исторический роман, – писал В.Г. Белинский, – то как бы делаемся сами современниками эпохи, гражданами стран, в которых совершается событие романа, и получаем о них в форме живого созерцания более верное понятие, нежели какое могла бы нам дать о них какая угодно история» (Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: Т. 5. М.: Изд-во АН СССР, 1954. С. 42).

Добролюбов также подчёркивал необходимость верного изображения исторической действительности, автор должен судить своих героев «не по понятиям своего времени, а по их времени», смотреть «их глазами», жить «их жизнью», рассуждать «сообразно с их умственным развитием», поставить на ту же точку зрения и своих читателей (Добролюбов Н.А. Полн. собр. соч. Л., 1934. С. 530).

Достоверное изображение исторического человека достигается и через его частную жизнь, через его ежедневную, «прозаическую» жизнь, изнанку – это и внутреннее сцепление событий, внутренние побуждения, чаще всего подсознательная жизнь, сокровенные думы и устремления. И тем самым автору удаётся показать существеннейшие стороны исторического процесса: исторические конфликты, битвы, дипломатические споры даются через столкновение характеров, диалоги в частной жизни. То, что было достигнуто в историческом романе ХIХ века, – изображение и раскрытие исторических лиц в их связях с другими историческими персонажами, в их связях и столкновениях с самой действительностью, показ своеобразия эпохи, атмосферы изображаемого времени, – всё это было воспринято историческими писателями времен Великой Отечественной войны. Исторический романист, писатель брал такие темы и решал такие проблемы, которые были главными в своём времени; не частная жизнь частного человека, а эпизод, который являлся переломным для той или иной эпохи, ставился в центр внимания, в качестве главных действующих лиц выбирали таких героев, которые и в самом деле были главными действующими лицами исторического процесса и действительно выражали коренные интересы русской нации, Российского государства вообще.

Актуальность исторической темы в годы Великой Отечественной войны заключалась в том, что русские, совершив Великую Октябрьскую революцию, не перестали быть русскими, сохранили лучшие качества русского национального характера, что с особенной яркостью проявилось в годы войны.


В апреле 1942 года В.Г. Ян получил Сталинскую премию первой степени за исторический роман «Чингис-хан». В передовой «Правды» говорилось: «Далёкая история – роман В.Г. Янчевецкого «Чингисхан»… Можно только приветствовать появление таких произведений, которые на исторических примерах воспитывают художественные вкусы и учат бороться за независимость, честь и свободу своей родины так, как боролись славные наши предки…» А.А. Фадеев писал в той же газете: «Роман В. Янчевецкого (В. Яна) «Чингис-хан», получивший премию первой степени, по широте охвата событий, по обилию материала, по зрелому мастерству – одно из наиболее выдающихся и своеобразных явлений советской литературы последних лет…» (Фадеев А.А. Замечательные произведения советской литературы // Правда. 1942. 12 апреля).

«Чингис-хан» долго шёл к читателю, рукопись рецензировали многочисленные рецензенты и редакторы, высказывали порой прямо противоположные точки зрения, но вышедший в 1939 году в Гослитиздате роман сразу привлёк критиков и читателей (Кедрина З. Чингис-хан // 1939. Октябрь. № 7).

В 1942 году роман «Чингис-хан» был переиздан в Гослитиздате и Воениздате, и снова поток критических статей (Кирпотин В. Замечательный исторический роман // Московский большевик. 1942. 24 апреля).

С обобщающей статьёй о романе выступил известный критик B. Кирпотин. Подчеркнув, что время оставило мало памятников о Чингисхане и его эпохе и что перед автором стояли определённые трудности, критик писал, что «В. Ян превосходно справился с этими препятствиями» (Кирпотин В. Роман о Чингиз-хане, о судьбах государств и культур // Новый мир. 1942. № 5–6. С. 235). Критик говорит об этом с уверенностью, ссылаясь на предисловие историка C. Киселёва, писавшего, что роман заполняет «тот зияющий пробел, который существует не только в художественной, но и в научной литературе, не имеющей советской книги о Чингисе и завоеваниях монголов» (Ян В. Чингисхан. Повесть из жизни старой Азии (XIII век). Книга 1-я трилогии / Предисл. С. Киселёва. М.: Гослитиздат, 1939). С. Киселёв утверждает, что В. Ян превосходно знает историю и с большим уважением относится к исторической правде, опираясь в своих творческих поисках на сочинения древних историков, писателей, хронистов, на произведения народного творчества. При этом В. Ян избегает стилизации, чрезмерной цветистости, нагромождения непонятных слов и терминов, восточных эпитетов, которыми порой грешили исторические писатели, описывавшие столь отдалённые эпохи.

В. Ян описывает тот период истории, когда монгольские орды вторглись в цветущий Хорезм, разрушили все города и селения, покорили своей власти целые народы и двинулись на Русь; а разгромив русских князей в битве при Калке, торжествующие, вернулись в свои родные степи. Вереница исторических и вымышленных героев и персонажей проходит перед читателем, полководцы, ханы, князья, сам Чингиз и его сыновья, дервиш Хаджи Рахим, оставивший свои воспоминания и хроники, вымышленный благородный разбойник Кара-Кончар с его трепетной любовью к красавице Гюль-Джамал, властитель Хорезма слабовольный Мухаммед и его боевой сын Джелаль эд-Дин, разбивший монголов в битве при Перване и показавший своим соплеменникам, что монголов можно и нужно побеждать, – всё это, сливаясь и переплетаясь, создаёт крупные картины и убедительные неповторимые образы, связанные между собой нерасторжимыми нитями общей истории и действия.

Критик подчёркивает, что роман написан не бесстрастным летописцем, а человеком, потрясённым жестокими картинами давнего прошлого, истреблением народов, разрушениями и крушением цивилизаций: «Роман Яна создавался в годы, когда над Европой простёрлась тень Гитлера. Фашизм пошёл походом против свободного человека, против независимых народов, против разума, против цивилизации. Когда Ян писал свою книгу, орды Гитлера были уже построены в боевой порядок, чтобы ринуться на соседей» (Кирпотин В. Замечательный исторический роман. С. 235).

В. Кирпотин, анализируя роман, приходит к выводу, что успехи полчищ Чингисхана объясняются очень просто: ни шах Мухаммед, ни русские князья не смогли объединить реальные силы, которые бы могли дать отпор монгольским полчищам; шах Мухаммед предложил губительную тактику, каждому городу и каждому району обороняться отдельно, а русские князья, не желая подчиниться одному полководцу, так и шли на врага отдельно друг от друга. Как войска Мухаммеда, предоставленные самим себе, так и русские войска были по отдельности разбиты монголами. Четыреста защитников цитадели Бухары несколько дней храбро сражались против бесчисленных монгольских войск, вызывая уважение противника. Храбрый Джелал эд-Дин, объединив вокруг себя несколько тысяч отважных воинов, не раз побеждал монгольские войска в открытых сражениях, но предательство кипчаков и афганцев, составлявших его отряд, не дало ему совершить более успешных действий. Ему пришлось покинуть родину, убедившись, что многолетняя тактика отца разложила моральные устои населения Хорезма. И Франция, как и некогда Хорезм, пала не из-за отсутствия реальных вооружённых сил, а из-за изменнической политики верхушки государства, не сумевшего организовать сопротивление фашистской Германии. И битва на Калке была проиграна русскими из-за того, что русские князья не осознали всей опасности надвигающейся орды, не осознали того, что только в соединении всех русских сил можно было противостоять многочисленным монголам, собранным в едином «кулаке». В. Ян показывает храбрость русских воинов, показывает отвагу русских князей и умелое руководство своей дружиной, но и они терпят поражение от превосходящих сил монголов. Феодальные междоусобицы – вот главная причина поражения русских при Калке. Такова главная мысль В. Яна.

Неисчислимые бедствия приносят войска Чингисхана, гибнут не только люди, уничтожаются жилища, дороги, рукописи, гибнет культура вообще, на долгие годы замедляется ход её развития. «Много искусства и мысли было положено зодчими, построившими эти стройные здания, и ещё больше труда внесли неведомые рабочие, сложившие из больших квадратных кирпичей и красивые дворцы, и внушительные иллиса, и стройные минареты. Монголы всё это обратили в покрытые копотью развалины» – вот одна из главных мыслей, пронизывающих художественную ткань романа В. Яна.

Вторая книга трилогии «Нашествие монголов» – роман «Батый» – была опубликована в журнале «Новый мир» (1942, № 3–4), затем – в Гослитиздате и Воениздате. Критики сразу откликнулись на появление романа статьями и рецензиями (Заславский Д. Повесть о мужестве русского народа // Красная звезда. 1942. 4 июля; Кирпотин В. «Чингисхан» и «Батый»: О двух романах В. Яна // Красный Флот. 1942. 15 июля; Кедрина З. Батый // Знамя. 1942. № 7; Вальбе Б. Трилогия о великой борьбе. Литература и искусство. 1942. 15 августа; Кирпотин В. Батый и Гитлер // Московский большевик. 1942. 15 августа; Греков Б. Исторический журнал. 1942. № 12; и др.).

В издательской аннотации говорится об основных идеях романа и его главных героях:

«Читатель, эта книга тебе расскажет, как непоколебимо было мужество русского народа, бесстрашно защищавшего родную землю от полчищ вторгшихся безжалостных завоевателей.

Русские бились тогда разрозненно, но всё же они не сдавались, умирая у порогов своих домов, защищая свои нивы, своих жён и детей, свою волю и свободу.

Герои повести – Дикорос, Торопка, Звяга, Евпатий Коловрат, Вешнянка, Опалениха – не единичны. Так поступали все русские люди.

В народе до сих пор жива память о храбром витязе рязанском Евпатии Коловрате… Народ помнит и высоко чтит своих предков-героев, защитников и строителей нашей великой, родной, свободной страны» (Ян В. Батый. Историческая повесть (XIII век) / Предисловие С. Бахрушина. М.: ОГИЗ, 1942).

А в предисловии историк С. Бахрушин подробно анализирует обстановку, сложившуюся у монголов после смерти Чингисхана и предшествовавшую их походам на Восточную Европу, прежде всего на Русь.

«Стоявший во главе армии, отправленной для завоевания западных стран, Батый был, несомненно, выдающимся полководцем и правителем. Жестокий по расчёту, не останавливавшийся перед поголовным избиением жителей покорённых им городов, он ценил мужество даже среди своих врагов и щадил того, кто вёл себя храбро. После победы он прилагал усилия к устройству завоёванных стран. По словам одного из восточных писателей, «он был человек весьма справедливый», и мусульманское население Средней Азии «под сенью его пользовалось большим спокойствием и безопасностью»… Нашествие татар на Русскую землю сопровождалось неимоверным разорением… При взятии городов население избивалось почти поголовно – мужчин и женщин, взрослых и детей «овых разсекаху мечи, а других стрелами состреляху и во огнь метаху, а иныя, емлюще, вязаху и груди вырезываху и жолчь вымаху, а с иных кожи сдираху, а иным иглы и щопы за ногти биаху» – так рассказывает летопись про судьбу жителей Рязани.

Иностранные путешественники, посетившие Русь вскоре после татарского нашествия, рисуют жуткую картину опустошения. Киев был превращён в груду развалин, только кучи костей напоминали о былой населённости города, большинство жителей было перебито или уведено в плен.

Сокрушительный ураган, пронёсшийся над Русской землей, надолго подорвал производительные силы страны и остановил её культурное развитие. Помимо уничтожения материальных богатств, нашествие привело к обезлюдению Восточной Европы вследствие избиения и увода в плен жителей и к уничтожению культурных ценностей…» (Там же. С. 9—10).

Историк высоко отзывается о художественных достоинствах романа, отмечает, что автор «очень редко пользуется правом романиста на некоторую историческую фикцию и прибегает к ней с большим тактом, не переходя тех граней, которые допустимы в беллетристике.

Наиболее крупное отступление от исторической точности относится к избранию Батыя главнокомандующим монгольской армии… Батый пользовался большим уважением при дворе Угедэя, и во главе похода он был поставлен без всяких споров, тем более без всякой с его стороны необходимости действовать исподтишка, скрываться и т. д. Не приходится говорить, что сцена покушения на жизнь Батыя при возведении его на престол принадлежит к числу художественных вымыслов и теперь русский народ смело выступил в защиту не только собственной земли, но и всей Европы от грозившего ей ига. Эти волнующие страницы книги тов. Яна подымают дух и вдохновляют к самопожертвованию во имя спасения родины» (Там же. С. 11–12).

«Ваша книга очень популярна в стране, – писал А.А. Фадеев В. Яну. – Ваш голос был бы теперь очень влиятелен, и Вы могли бы и должны бы, не в ущерб основной своей художественной работе, периодически выступать на страницах нашей центральной прессы по вопросам, связанным с войной, с жизнью и работой тыла во время войны и со всей борьбой против фашизма.

Вы блестящий публицист, к тому же исторически образованный, это можно видеть по «Чингисхану». Подумайте сами, какой резонанс в народе и за границей могли бы иметь ваши очерки, статьи и рассказы, и как непосредственно могли бы они помочь стране в трудные дни войны. Я и мои товарищи были бы рады систематически получать от Вас что-нибудь в этом плане, всё, что Вы считаете нужным использовать в печати или на радио».

Называя В. Яна блестящим публицистом, Фадеев имел в виду статьи В. Яна, опубликованные в первые месяцы войны, такие как «Гитлер и Чингисхан», «Гитлер и Бисмарк», «Дранг-нах-Остен!», «Гейне о пруссаках», «Любовь к родине – сильнее смерти».

В архиве В. Яна хранятся многочисленные письма читателей, давших высокую оценку романам о монгольском нашествии, особенно значительны и интересны письма фронтовиков, из которых можно было понять, что романы В. Яна укрепляли веру солдат-фронтовиков в торжество победы над фашистами, помогали им исполнять свой патриотический долг, воодушевляли их своим здоровым оптимизмом. «Дорогой Василий Григорьевич! – писал П.П. Амелин 2 февраля 1943 года. – Ещё в 1940 году я прочитал с огромным удовольствием Вашего «Чингисхана», теперь перечитал вновь и приступил к «Батыю».

Картины минувших веков воспроизведены Вами с изумительной силой. Много дум и чувств пробуждают Ваши романы. Они указывают нам дорогу и «Золотой Мост», которым прошедшее связано с настоящим. Встают длинные вереницы предшествующих нам поколений, поднимаются во весь свой исполинский рост наши великие предки, чтобы указать нам на величие нашей борьбы, чтобы осенить нас древним знамением Русской Земли».

Писем приведено множество, из всех этих писем фронтовиков ясно одно: писатель В.Г. Ян, пламенный патриот своей Отчизны, своими произведениями принимал участие в Великой Отечественной войне, вдохновляя непосредственных участников сражений образами сильных духом русских людей, в далёкие времена не жалевших жизни ради свободы и независимости России.

В годы Великой Отечественной войны на романы В. Яна «Чингис-хан» и «Батый» откликнулись статьями и рецензиями учёные-историки и востоковеды, академики Е. Тарле, А. Якубовский, И. Минц, Б. Греков, критики, литературоведы, такие как Л. Волынский, Д. Заславский, В. Кирпотин, З. Кедрина и многие другие, на некоторые из них здесь уже были ссылки.

Академик Б. Греков, высказав в основном положительное отношение к исторической повести «Батый», опубликованной в «Новом мире» (1942. № 3–4), вместе с тем отмечает в ней «немало недочётов, иногда даже очень крупных». «Конечно, автор был вправе допускать некоторые вольности в изображении действующих лиц. Но тут необходимы границы, определяемые исторической правдой. В этом отношении я мог бы сделать автору упрёк хотя бы в связи с его трактовкой рязанского князя Глеба Владимировича.

В. Ян изображает Глеба Владимировича классическим злодеем: от него с презрением отворачиваются даже татары, которым он служил с самого начала Батыева похода. Между тем источники не говорят ничего о переходе князя Глеба на сторону татар. Летописи лишь отмечают, что он, разбитый своим двоюродным братом, князем Рязанским, бежал к своим союзникам половцам, принимавшим участие в этой борьбе на стороне Глеба и его брата Константина, где и умер, «обезумев», то есть сойдя с ума.

Клеймить позором одного из крупных политических деятелей абсолютно нет оснований.

К счастью для всего произведения, эти представления автора о Руси XIII в. в дальнейшем развитии повести стушёвываются, и дальше говорится уже о княжествах и городах…» (см.: Исторический журнал. 1942. Кн. 12. С. 79–80).

Указывает академик и на мелкие неточности: неудачным считает эпизод с гонцом князя Рязанского, подчёркивает: «В повести нет правильного исторического фона», отмечает «неверное пользование отдельными историческими терминами».

И через десятилетия романы В. Яна занимают прочное место в истории отечественной литературы. «Века отделяют Чингисхана и Батыя от нашей эпохи, – писал критик А.И. Хватов, – но ни время, ни расстояние не ослабили ощущения того, что власть и могущество, покоящиеся на жестокости и разрушении, на страданиях и угнетении, непрочны, преходящи. Не только осуждены судом истории и народов Чингисхан и Батый, но и развенчаны художественно, ибо всё, что связано с ними, не имело ни оправдания, ни смысла с точки зрения разума и человечности.

Писатель разоблачает идею национального избранничества и мессианства, которая неизбежно в своём практическом претворении порождает насилие и кровавые преступления. Чингисхан и Батый предстают как зловещее напоминание об этом.

В полифонии романов В. Яна звучит мотив бессмертия народа и величия человека, если их силы и помыслы отданы свободе, высоким целям борьбы с жестокостью и тиранией. Здесь художник находит высшие ценности, и носителями их выступают Джелаль эд-Дин – мужественный защитник Хорезма, рязанский витязь Евпатий Коловрат, чьё величие и отвага вошли в легенду, простые русские люди – хлебопашцы и охотники, которые и в условиях феодальных распрей помнят о родной земле, бестрепетно и неустрашимо обороняют её от врагов и угнетателей… Пусть войско русское потерпело поражение, народ не склонил головы перед нашествием: он непобедим. Поэтому не только скорбью и трагизмом окрашены страницы романа «Батый», но и предчувствием победы, верой в неизбывную силу разума и человечности, которые живут в несломленном и борющемся народе. «А Русь-то снова строится!» – так названа заключительная глава романа «Батый» (Хватов А. Голоса и лики былого. К 100-летию со дня рождения В. Яна // Звезда. 1975. № 1. С. 197).

Одним из первых Валентин Иванович Костылёв (1884–1950) заинтересовался эпохой XVI века, и прежде всего личностью Ивана Грозного. Ещё до войны, сразу после окончания и публикации романа «Кузьма Минин» (1939), Костылёв, автор исторических романов «Питирим» (1936) и «Жрецы» (1937), приступил к сбору материала о времени Ивана Грозного. Первая книга будущей трилогии «Иван Грозный» – «Москва в походе» – была опубликована в журнале «Октябрь» (1942. № 5–8).

Прежде всего предоставим слово критикам и учёным, высказавшимся о романе «Москва в походе» сразу после его публикации.

Серьёзной поддержкой творческого замысла писателя была небольшая рецензия профессора Р. Виппера, автора монографии «Иван Грозный», вышедшей ещё в I922 году. Отметив специфику жанра исторического романа, что делает его популярным в читательской среде, историк подчёркивает, что вместе с живостью изложения и отчётливостью характеристик романист должен прежде всего проникнуть в характеры действующих лиц, а для этого глубоко и тщательно изучить все известные документы, вдохнуть в них жизнь, «воскресить историческое прошлое».

«Оригинальный замысел В. Костылёва, – писал Р. Виппер, – приближает его роман скорее к типу драмы: действующие лица сразу появляются перед зрителем как определённые, ясно очерченные фигуры со своими интересами и запросами, с понятиями, предрассудками и устремлениями к целям, политическим и личным. Время действия – 1557–1558 годы. В рамках этого периода сгруппированы факты подготовки и начала Ливонской войны за обладание балтийским побережьем, за вступление Москвы в круг общеевропейской политики, за выход на арену мировой жизни. Автор считает события, сюда относящиеся, поворотным пунктом в истории Московского государства и решающим моментом в политике и личной жизни молодого царя, который выступает как гениальный провидец роста государства и как первоклассный военный организатор.

Место действия первого акта – заволжская, далекая от театра войны вотчина богатейшего, привыкшего к независимости боярина Колычева; в последующих событиях, занимающих большую часть романа, – Москва (Кремль, царские палаты, Боярская дума, мастерская литья пушек и т. п.). В романе описан эпизод поездки царя по северу Московского государства, встреча и беседы его с иноком Вассианом, бывшим боярином Патрикеевым, одним из «заволжских старцев», сторонников идей «бедной церкви». В конце романа все внимание сосредоточено на войне с Ливонией, осаде Нарвы, Дерпта и т. п. (Исторический журнал. 1943. № 7. С. 85).

Профессор-историк отмечает, что вместе с историческими лицами, такими как Сильвестр, Адашев, князья Курбский, Воротынский, боярин Колычев, дворянин Василий Грязной и др., действуют вымышленные персонажи, такие как Андрей Чохов и Герасим, два беглых крестьянина боярина Колычева, пришедшие в Москву, чтобы пожаловаться на самодурство боярина, мордовка Охима с жалобой на своего господина. Перед читателем предстают бояре, чаще всего это косные, туго соображающие люди, крепко стоящие за старинные обычаи, особенно им по душе тот обычай, когда великий князь был равным среди князей, предоставляя им полные права на своих уделах, князь мог судить и миловать, как ему придёт на душу, а введение Судебника в 1550 году грубо ограничивало их прежние права. Дворяне, такие как Василий Грязной и Басманов, показаны близкими по духу царю, готовыми исполнить любую его волю. В светлых тонах изображены Андрей, Герасим и Охима, другие представители крестьянского сословия, все они тянутся к труду и просвещению.

В романе действуют русские, татары, немцы, шотландцы, казаки с Украины… Автор объективно описывает иностранцев, не умаляя их достоинств и не преувеличивая их недостатки. Но немецких рыцарей и бюргеров он показал обленившимися, косными, трусливыми, неспособными к сопротивлению победно продвигающимся войскам Ивана IV.

Книжное издание романа «Москва в походе» вышло сначала в городе Горьком в 1942 и 1943 годах, затем в 1944 году в Москве, в Гослитиздате.

На это же гослитовское издание 1944 года откликнулся рецензией И. Ямпольский. Напомнив читателям, что вокруг личности и деятельности Ивана Грозного в исторической и художественной литературе идут давние непрекращающиеся до сих пор споры, одни придерживаются точки зрения автора «Истории государства Российского» – Карамзина, который, доверившись свидетельствам князя Курбского и других противников грозного царя, с большим литературным талантом нарисовал образ «тирана», морально психологически разложившуюся личность, другие, особенно такие историки, как С.М. Соловьёв, Кавелин, с такой же убедительностью и блеском реабилитируют Ивана IV, раскрывая его государственную деятельность, его прогрессивную внешнюю и внутреннюю политику, показывая его острый ум, природную одарённость, неутомимую деятельную натуру, любовь к Отечеству. И. Ямпольский сразу же определяет личную исходную точку зрения в оценке романа В. Костылём, подчеркнув, что советские историки и писатели в своём изучении и истолковании Ивана Грозного пошли по пути С. Соловьёва, начавшего реабилитацию Ивана Грозного.

В ряду произведений об Иване Грозном, говорит рецензент, роман В. Костылёва был одним из первых. «Роман В. Костылёва охватывает небольшой, но весьма важный период царствования Ивана Грозного – первый этап Ливонской войны, первый этап утверждения России на Балтийском море, – писал рецензент. – Перед нами проходят подготовка войны при явном недоброжелательстве и противодействии боярства, затем картины военных действий и замечательных успехов русских войск, сражения за Нарву и Дерпт.

Таким образом, в центре замысла Костылёва – внешняя политика Грозного. Но она была теснейшим образом связана с внутренним переустройством Московского государства. Ливонская война выявила и обострила те социальные противоречия и коллизии, которые обозначились с самого царствования Ивана Грозного. И эти коллизии (царь и боярство, боярство и среднее дворянство и пр.), естественно, легли в основу романа Костылёва» (Звезда. 1945. № 1. С. 147).

Но во всех публикациях романа «Москва в походе» говорилось о том, что это лишь первая часть трилогии «Иван Грозный».

Возможно, на этот факт не обратил внимания известный писатель С. Бородин, резко отозвавшийся о романе, обвинив В. Костылёва в клевете на русский народ, в искажении образа Ивана Грозного (Литература и искусство. 1943. 15 мая).

В «Письме в редакцию» журнала «Октябрь» В. Костылёв отвёл все обвинения маститого писателя-историка (Октябрь. 1943. № 8–9). Затем в «Правде» появилась статья академика Н. Державина, в которой был резко раскритикован отклик С. Бородина. Поддержав новаторский характер романа «Москва в походе», академик Н. Державин писал: «В целом в ряду советских исторических романов значительностью темы, серьёзностью её понимания и широтой литературной разработки роман В. Костылёва об Иване Грозном занимает видное место» (Правда. 1944. 11 декабря).

Все военные годы В. Костылёв продолжал работать над второй частью трилогии, которую он назвал «Море».

Большое внимание читателей и критиков привлёк роман С.Н. Голубова (1894–1962) «Багратион», опубликованный в журнале «Октябрь» в 1943 году (№ 1–3), затем – в Гослитиздате, Воениздате, под названием «Генерал Багратион» – в Детгизе. В журналах и газетах были опубликованы статьи и рецензии, высоко оценивавшие роман (Прунцов В. Багратион // Известия. 1943. 27 мая; Слезкин Ю. Роман о Багратионе // Огонёк. № 18–19; Красильников В. Повесть о народном герое // Московский большевик. 1943. 10 июня; Брагин М. Генерал Багратион // Правда. 1943. 14 июня; Никулин Л. Новый роман о Багратионе // Красная звезда. 1943. 8 июля; Без подписи // Красная звезда. 1943. 21 августа; Шторм Г. Роман о Багратионе // Литература и искусство. 1943. 21 августа; Коробков И. Историческая достоверность и творческая интуиция // Литература и искусство. 1943. 4 сентября. (В обзоре говорится и о романе «Багратион»); Федоров Я. Багратион // Славяне, 1944. № 5; Перцов В. Писатель и его герой в дни войны // Октябрь. 1944. № 5–6; Мессер Р. История и военная современность // Ленинград. 1944. № 6–7; Хмельницкая Т. Современный исторический роман // Ленинград. Правда. 1947. 26 сентября).

Кавалерийский офицер в годы Первой мировой войны, командир полка Красной армии в годы Гражданской войны С.Н. Голубов только в середине 30-х годов начал публиковать свои произведения: «И. Ползунов» (1937), «В. Баженов» (1937), «А. Бестужев-Марлинский» (1938). Первый исторический роман «Солдатская слава» (о Кавказской войне) был напечатан в 1939 году.

Много лет изучал материалы об Отечественной войне 1812 года. В первые месяцы Великой Отечественной войны С.Н. Голубов, как и все писатели, выступал со статьями, но вскоре вернулся к истории: в 1942 году в Детгизе вышла повесть «Герасим Курин» – о войне 1812 года. Затем полностью отдался написанию большого эпического произведения – романа «Багратион».

Обобщая свой опыт работы над произведениями о давнем прошлом, С.Н. Голубов писал:

«Исторический роман – отнюдь не собрание каких-то мёртвых данностей. Но вместе с тем он и не просто рассказ о воображаемой деятельности каких-то воображаемых людей. Искусство занималось личностями Людовика XI или Ивана Грозного не потому, что выдумало их, а потому, что они в самом деле существовали. Если бы они не существовали, ни Марк Антокольский, ни Вальтер Скотт не выдумали бы своих героев. Но, с другой стороны, можно ли сказать, что Иван Грозный был только таким, каким он выглядит в произведениях Алексея Николаевича Толстого, Костылёва или Владимира Соловьёва? Ни в каком случае. Подлинный, полный, всесторонний Иван Грозный ещё не появился в искусстве. Может быть, и не надо? Пожалуй.

Однако Дон-Кихот или Фальстаф никогда не существовали, а в искусстве живут… Всё дело в том, в каких соотношениях между собой находятся изображаемая автором эпоха, сам автор и его герои… Применительно к практическим задачам творчества это означает, что герой художественно-исторического произведения есть сгусток того, как понимает и объясняет писатель изображаемую им эпоху. Собственно говоря, именно эпоха и является настоящим героем исторического романа в образе его литературного героя. В своё время, работая над «Багратионом», я старался так написать этот роман, чтобы читателю было ясно: ни Багратион, ни Барклай, ни Кутузов – не подлинные герои романа. Его подлинные герои – народ, армия, время.

Деятель прошлого должен быть показан в борьбе и движении. Куда? Конечно, к целям будущего. Смысловая нагрузка времени должна обязательно лежать на герое. В его гневающееся, любящее и страдающее сердце должна быть влита кровь его века. Мы видим, как герой связан с народом, в чём эта связь. И тогда раскрывается в нём подлинно живой человек. Ещё одно. Л. Толстой спрашивал: почему мы занимаемся всё характерами наших героев? Почему бы не заняться нам их умом (Голубов С. Правда и вымысел в советском историческом романе // Вопросы литературы. 1958. № 1. С. 84).

Эти мысли возникали у С.Н. Голубова и во время работы над романом «Багратион».

Две грозные опасности, по мнению критиков, подстерегают тех писателей, которые в основу своих произведений кладут исторический материал, уже использованный их великими предшественниками. Это влечёт, во-первых, вторичность, своего рода шествие по проторённой дорожке, что губительно для всякого творчества, в первую очередь губительно для художественной литературы. Во-вторых, автор, сознавая власть своего предшественника и непременно желая от этого бремени избавиться, стремится представить известное в несколько другом свете, чаще всего в прямо противоположном.

И нужно было тщательно изучить документы той эпохи, вжиться в изученный материал, создать собственную концепцию, самостоятельный взгляд на изображаемые события и их действующих реальных лиц, чтобы отважиться написать роман на уже известную по другим произведениям тему.

Такие опасности подстерегали С.Н. Голубова, когда он приступил к работе над романом «Багратион». Отечественную войну 1812 года он, как и многие другие читатели, хорошо знал по роману Л.Н. Толстого «Война и мир». Избранный им герой, поставленный в центре повествования, дал ему широкую возможность нарисовать самостоятельные картины войны 1812 года, показав характер и исход войны 1812 года как проявление величайшего духа патриотизма и активности всего русского народа, от фельдмаршала до простого рядового солдата.

Багратион превосходно раскрывает эти главные идеи романа: он пламенный, подлинный патриот, для которого слава и честь Отечества были превыше всех других чувств и мыслей.

В романе представлены все слои тогдашнего русского общества: знаменитые русские генералы, талантливые офицеры, рядовые солдаты и представители мирного населения, попавшие в зону военных действий. Вместе с Багратионом в романе действуют Кутузов, Барклай-де-Толли, Раевский, Ермолов, Беннигсен, Воронцов, Неверовский, Тучков, полковник Толь, Кантакузен, Травин, Олферьев, колоритный казак Ворожейкин, могучий Старынчук, ловкие разведчики-крестьяне…

«Автор рисует Багратиона, – писал А. Дерман, – в стиле сугубо романтическом, как бы постоянно озарённым вулканическим пламенем боевого героизма… в образе этого генерала собрано, как в оптическом фокусе, всё самое характерное и существенное, символизирующее дух и стиль Отечественной войны в исторической концепции автора: пламенный патриотизм её участников и народа в целом, беззаветное мужество, непреклонность веры в победу над Наполеоном, не знающий пределов героизм, огромная энергия и т. д. Багратион – кумир и любимец армии не только потому, что он боевой генерал, отмеченный печатью гениальности, что в его славной военной карьере блестящие победы и ни одного поражения, но и потому, что каждый офицер и каждый солдат чувствует в нём живое и наиболее полное воплощение того самого, чем он сам живёт, что его самого переполняет.

Это становится особенно ясным при сравнении Багратиона с Барклаем и того, как относится армия к этим двум генералам.

Надо сказать, что в изображении Барклая автор показал себя настоящим мастером исторического портрета. Именно здесь, да ещё в фигуре полковника Толя и почти в такой же степени в портрете поручика Травина чувствуется, во-первых, широта замысла и затем то счастливое соединение твёрдости и смелости штрихов с осторожностью и вдумчивостью, которое позволяет художнику вскрыть характерное для целой эпохи в изображении отдельного исторического лица.

Автор рисует Барклая прежде всего с большим чувством справедливости. Барклай не только умён, образован, вдумчив, но он самоотвержен. Он ясно видит, какую ненависть против себя со стороны порождает он своею медлительностью, своей стратегией и тактикой, бесконечными уклонениями от боя с Наполеоном. Но он убеждён, что в сложившейся обстановке это необходимо, что иначе армии и России грозит гибель, и он с огромным чувством ответственности приносит в жертву себя и своё имя. В то же время автор показывает, что в расчётах Барклая недостаёт чего-то очень существенного, того, что переполняет сердце Багратиона и любого солдата русской армии, – боевого духа, нетерпения сразиться с врагом, которое удесятеряет силы воина, – и этот роковой недостаток делает Барклая непригодным для той исторической роли, выполнить которую он поставлен. В изображении С. Голубова Барклай отнюдь не изменник, как это казалось многим его современникам. Это – трагическая фигура, трагизм которой обусловлен отсутствием гармонии между его логическими и эмоциональными данными, явным преобладанием первых над вторыми…» (Дерман А. Генерал Багратион // Новый мир. 1943. № 9. С. 117–180).

Критики того времени отмечали и яркость образа Кутузова, который резко выделяется широтой стратегической мысли, глубокой вдумчивостью во всё происходящее в России, обширным умом и жизненным опытом, он активен, предприимчив, чрезвычайно уравновешен в своих действиях и размышлениях – настолько, что армия сразу поверила в целесообразность его действий.

Большим достоинством романа, отмечали критики, является глубокое изучение исторического материала, умелое использование писем, воспоминаний, приказов и реляций, в своих описаниях быта армии и участия её в сражениях автор демонстрирует военно-техническую и военно-историческую осведомлённость.

«Хорош и меток» язык автора. «Вообще книга в целом производит очень сильное впечатление общим своим духом, – глубоко патриотическим, бодрым, исполненным живого динамизма в описании великой годины русской истории, столь волнующе близкой тому, что переживаем все мы в дни второй Великой Отечественной войны» (Там же).

В предвоенные и особенно в годы Великой Отечественной войны значительной и привлекательной показалась личность Ивана Грозного, его деятельность, его военные победы, успехи на дипломатическом поприще, его характер, его высокий ум и беспощадная жестокость, порой не оправданная обстоятельствами. Алексей Толстой (1883–1945), Илья Сельвинский (1899–1968), Валентин Костылёв (1884–1950), Владимир Соловьёв (1907–1978) в эти годы начали работать над произведениями об этой трагической личности, неоднозначно освещённой в русской исторической и художественной литературе.

Чуткий к запросам времени, А.Н. Толстой видел, что вновь, как в годы Ивана Грозного, обостряются отношения с немцами, как вторглись немецко-итальянские войска в Испанию, помогая Франко задушить республику, как Япония продвигается в глубь Китая, как немецкие фашисты овладевают Австрией, Чехословакией…

Позднее сам Толстой объяснял, почему он стремится глубже познать и художественно осмыслить историю России в её коренных основах: «Четыре эпохи влекут меня к изображению …эпоха Ивана Грозного, Петра, гражданской войны 18—20-х годов и, наконец, наша – сегодняшняя – небывалая по размерам и значительности. Но о ней – дело впереди. Чтобы понять в ней тайну русского народа, его величие, – нужно хорошо и глубоко узнать его прошлое: нашу историю, коренные узлы её, трагические и творческие эпохи, в которых завязывался русский характер».

Эти эпохи влекли к себе не случайно. Русский народ испытывал в эти периоды наибольшие трудности, поэтому с особенной яркостью раскрывался русский характер, с особенной силой возникали и формировались лучшие черты русского национального характера.

В «Кратком Российском летописце» М.В. Ломоносов даёт многогранную характеристику Ивану Грозному, не обходя его отрицательных черт: «Сей бодрой, остроумной и храброй государь был чрезвычайно крутого нраву… вышед из младенческого возраста, бояр, кои во время его сугубого сиротства Отечество через несколько лет несогласием и прихотьми изнуряли, казнил и тем заставил прочих почитать себя и слушать» (Ломоносов М. Краткой Российской Летописец. СПб., 1760. С. 30, 33). Ломоносов отмечает «безмерную запальчивость» Ивана Грозного, но в общем характеризует его деятельность как положительную. Историк И.Н. Болтин также воздаёт должное Ивану Грозному за то, что он ввёл в действие Судебник, разрушил боярское своеволие и создал централизованную самодержавную власть. Может быть, впервые Болтин ставит Ивана Грозного в разряд европейских государей, сравнивая его деятельность с Людовиком ХI: «Царь Иван Васильевич уничтожил самодержавные владения и власть их; тож сделал и Лудовик ХI-й. Иоанн учинил монархию, присовокупив к государству великие области; Лудовик тож. Иоанн назван первым Царём Российским, хотя титул сеq и дед его воспринять не меньшее имел право; Лудовик ХI-й первый был король во Франции, которого титуловали величеством, и воспринял титул христианнейшего, который и доныне имеют французские короли» (Примечания на историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочинённые генерал-майором Иваном Болтиным. Т. I. Б. м., 1788. С. 307, 309–310, 318–319).

Иван Грозный не всё успел сделать из задуманного и не всё сделал так, как хотелось бы его современникам и продолжателям его дела укрепления государства Российского. Но деяния, им совершённые, породили во мнении народном образ грозного, мужественного, величавого повелителя и строителя Русского государства. В русских народных песнях, собранных в конце XIX века, но и ранее известных, создатели их указывали на такие черты Ивана, как проницательность, заботливость об охране государства, личная храбрость и справедливость: царь «за правду милует, за неправду вешает».

Поэма Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича» воссоздаёт именно такого Ивана Грозного, каким его донесли русские народные песни. Белинский, разбирая эту поэму, подчеркнул, что Лермонтову удалось «во всей полноте, во всём блеске жизни» воскресить «один из моментов русского быта», одного из великих представителей Древней Руси. В рецензии на «Русскую историю для первоначального чтения» Н. Полевого Белинский называет Ивана Грозного «колоссальным характером», «душой энергической, глубокой, гигантской», «это был падший ангел, который и в падении своём обнаруживает по временам и силу характера железного, и силу ума высокого» (Белинский В. Сочинения. Т. I. Киев, 1910. С. 503–504. Подробнее см.: Мордовченко Н. Иван Грозный в оценках Белинского // «Звезда». 1945. № 10–11. С. 183–191).

Историки Н. Устрялов, К. Кавелин, Ю. Самарин, С. Соловьёв, К. Бестужев-Рюмин, Н. Костомаров, И. Жданов, В. Ключевский, Д. Иловайский, Е. Белов, Н. Михайловский, А. Кизеветтер, Г. Плеханов, С. Платонов, С. Середонин, М. Любавский, Н. Павлов-Сильванский и многие другие весь ХIХ век, вплоть до Февральской революции 1917 года, вели беспощадный между собой спор о личности и деятельности Ивана Грозного: одни придерживались взглядов Курбского – Карамзина и утверждали, что Иван IV – это тиран и больной человек, опричнина принесла только разорение, повсюду царил мрак, жестокость, бесправие, полное военное поражение в Ливонcкой войне; другие утверждали, что «результат политики Грозного был положительный», отмечают «во всей полноте большие успехи государственности», «аристократия Божьей милостью… потеряла навсегда своё значение и слилась с верхним слоем служивого класса», и в этом видели положительное значение государственных реформ.

Летом 1938 года Алексей Толстой побывал в Бахчисарае, где ему показали документы о дипломатических отношениях Ивана Грозного с крымским ханом, поведали о некоторых подробностях пребывания в плену опричника Василия Грязного. И Толстой снова загорелся мыслью написать об Иване Грозном.

Три картины пьесы были закончены в ноябре 1941 года, но работу над пьесой пришлось прервать: публицистические статьи одна за другой стали появляться в центральной прессе, пьесу пришлось отложить.

В эти дни в интервью «Огоньку» он так определил свой творческий замысел: «Я работаю сейчас над драматической трилогией «Иван Грозный»… Время Грозного, ХVI век, – это эпоха создания русского государства. Личность и дела Ивана Грозного в силу ряда причин искажались историками. Только теперь, на основании недавно открытых документов, русская историография вернулась к этой эпохе, чтобы по-новому осветить её. Эпоха Ивана Грозного – это эпоха русского ренессанса, которая, так же как Петра Великого, отразила огромный подъём творческих сил русского народа… Первая часть трилогии закончена. Сейчас я работаю над второй, центральной частью. Закончить «Грозного» я намерен этой зимой и тогда вернусь к давней подготовленной работе над третьей, и последней книгой романа «Пётр Первый»…»

В основе сюжета пьесы «Ливонская война» Ильи Сельвинского (1899–1968) (Сельвинский И. Ливонская война. Трагедия. М.: Искусство, 1946. С. 3—160). Все цитаты по этому изданию лежит известная по историческим свидетельствам версия о заговорах боярства, о стремлении самых отчаянных из них вернуться к старине глубокой, когда удельные князья и знатные бояре, как равные с великим князем, решали острые вопросы бытия великого государства Российского. Главным заговорщиком, по замыслу Сельвинского, оказался князь Андрей Михайлович Курбский. И автор не жалеет красок, чтобы очернить его, представить предателем интересов Русского государства в самом начале действия трагедии.

В первой картине автор показывает дом князя Старицкого, хлопоты его близких, накрывающих богатый стол для встречи знатных гостей: князь Курбский, только что вернувшийся с бранных полей Ливонской войны, пообещал быть у князя Старицкого.

Князь Курбский полон ненависти к царствующему Ивану, беспощадно душившему обычаи и старинные обряды. Он ещё рта не раскрыл, зрители ещё ничего о нём не знают, кроме школьных сведений о предательстве его, но уже настроены против него. Курбский – «в атласном польском плаще, в немецком кожаном колете, в шведских сапогах с раструбами и при татарской сабле». «Ничего русского», – завершает свою характеристику Курбского И. Сельвинский. И с первых же произнесённых слов Курбского становится ясно, что он – враг Ивана, что он недоволен победами русских в Ливонской войне. Взяли Нарву, Феллин, Юрьев, остановились на подступах к Ревелю, именно этим успехам русских не радуется Курбский, хотя сам принимал в этом посильное участие. Старицкий и Мстиславский дивятся такой оценке происходившего в ходе Ливонской войны. «Эх, вы! Слепцы убогие! – восклицает Курбский, обращаясь к непонятливым князьям. – Щенята! Не ведаете, перед чем стоите. Победа ж подымает государя и водружает власть его, как стяг. Да нам-то что за прибыль от того?.. Чем выше царь – тем ниже князь! Но Русь ведь это, други вы мои, не вовсе шуба с царского плеча, не собственная вотчина Ивана, а лишь собранье княжеских уделов!» Но Курбский, по замыслу Сельвинского, не только идеолог удельного княжества и боярства, но и вдохновитель и организатор антиправительственного заговора, мечтает вернуть то время, когда удельные князья самостоятельно правили в своих уделах. «Завидуя любому, кто не русский, – горячо продолжает он свою обвинительную речь. – Глядите, как на Западе ведется. Во Франции хотя бы. Там король лишь первый среди равных. Разве герцог Нормандии или барон Бретани не сам себе владыка? А у нас? Твоя, Владимир, Старица, пожалуй, обширнее Нормандии, меж тем ты вроде казачёнка при Иване». Но дело даже, оказывается, не в этом. Курбский готов простить царю Ивану то, что он властвует над всеми. Но возмущается тем, что он допустил к власти худородных дворян: «Но нищие дворяшки-однодымы, властители избы на курьих ножках, да пары кляч зеленоватой масти. Да челяди из двух – из трёх душонок – за что же их над нами воздвигать?» «Тюхами» обзывает Курбский Старицкого и Мстиславского за то, что они сомневаются в том, что надо вести тайные переговоры с польским послом Довойной о том, чтобы разрешить «литвинам у наших рубежей погарцевать да позвонить мечами». Курбский уверяет их, что ничего страшного он не допустит, он хочет лишь «легонько государя припугнуть», «ветерком таким повеять, чтоб курья кожица по нём пошла, чтоб шёрстка дыбом…». Тем и успокоил Курбский князей, поверивших ему, Курбскому, который действительно храбро и мужественно сражался все эти десятилетия: с татарами и немцами, проявил себя опытным полководцем: «Кому грозишь? А? Или я не русский? Или вода текла во мне, когда я падал под ударами татар, освобождая Русь?»

Здесь же решается вопрос о посылке сына Никиты Лобанова-Ростовского в Литву для тайных переговоров. Входит Малюта Скуратов, все начинают метаться, Старицкий растерялся, Лобанов-Ростовский скрылся в людской, потеряв свою боярскую рукавичку, Курбский гордо и независимо встречает Малюту, зная о своей силе при дворе царя Ивана. Но по мелким бытовым деталям Малюта догадывается о боярском заговоре.

Так начинается и завершается первая картина трагедии, в которой чётко и ясно выявляется острый конфликт между удельными князьями и царём Иваном и его опричными единомышленниками.

И только во второй картине появляется царь Иван. В Золотой палате он принимает иностранных послов. И картина построена так, что Иван оказывается постоянно в центре событий.

Во многих картинах Иван предстаёт многоликим и многогранным: он саркастичен, задумчиво лиричен, грозен, яростен, бескомпромиссен с Геннингом и уступчив с Мустафой, благодарен Курбскому, враждебен князю Старицкому, в котором видит постоянного соперника и заговорщика против его единодержавия, дальновиден во время сватовства принца датского Магнуса к дочери Старицкого Евфимии. Не просто породниться хочет с датским королём, надеясь в его лице получить союзника против ливонцев и других супротивников Руси, но закрепить союз тем, что хочет отдать Ливонию принцу Магнусу в удел.

Любопытна и сцена, в котором снова сталкиваются Курбский и Малюта в непримиримом конфликте.

Мудр и дальновиден царь Иван. В третьей картине он показан в его знаменитой библиотеке, полной русских, еврейских, греческих, латинских и польских книг; он здесь чувствует себя прекрасно, видно, часто бывает здесь, извлекая из книг и рукописей ту мудрость, которой прославился как писатель. В разговоре участвуют и князь Курбский, и казачий атаман Мишка Черкашенин, и князь Одоевский, и Бобрищев-Пушка, и литейный мастер Андрей Чохов, и принц датский Магнус, и дочка князя Старицкого Мария… Все мысли царя устремлены к тому, что происходит в Ливонии, на рубежах страны. Он даёт отдельные указания своим ближним, он по-прежнему умён и страстен. Он восхищается мастерством литейного мастера Чохова, остро полемизирует с князем Одоевским. Восхищается зарубежными умельцами. Благодарен Чохову, что привёз царю воды морской. Море – его мечта.

Иван Грозный Сельвинского – человек высоких страстей, способный на глубокие чувства, фигура трагическая. Он деятелен, умён, грозен, когда речь идёт о государственных замыслах, но, оставшись наедине с Марией, младшей дочерью князя Старицкого, необыкновенной красавицей, «Грозный теряет своё приподнятое настроение и как-то никнет. Он съёжился, оробел. Поглядывая на неё с некоторым испугом, ждёт, что она заговорит первой». Он любит Марию, но он женат, он сознаёт греховность своей любви, её несбыточность, а потому робеет в своих признаниях, говорит иносказательно, говорит о тяжкой доле своей: «Сейчас я вражьей злобою овит, как будто на костре стою. От гари не видно неба. Дым в моем дыханье и сажа на зубах моих».

Он осознает свой «грех неумолимый», мучается, но он, «израненный тоской», не в силах преодолеть в себе эту страсть и признаётся в горячей любви своей к «девице-заре», Мария также признаётся в своих чувствах, умоляет его только не погубить её, не растоптать её любовь, ведь это «грех», жена ведь у него…

В девятой картине, последней в трагедии, автор подводит, как и положено, итоги своего творческого замысла.

Войска Стефана Батория, «ставленника султана», «венгерца родом и католика верой», объединившего под своим началом поляков, турок, литовцев, татар и мадьяр, разбили русские войска, горит русская крепость «Сокол». На колокольне одного из монастырей по пути из Литвы на Русь оказался царь Иван, мрачно глядящий на зарево и размышляющий о тщетности своих многолетних усилий в Ливонской воине. В чём он ошибся и что можно сейчас переменить? Нет ответа на эти вопросы… Мятежная боярщина во главе с лисицей Курбским не могла быть опорой его деяний. Могущества Руси все боялись и не выходили против неё баш на баш, а когда увидели, что Русь достигла моря, объединились, «чтоб воздуху Москве бы не давать, чтоб оторвать от моря». И Русь осталась одна против всех её недругов. В этом причина трагического положения царя Ивана: хотел он блага России и её народу, а получилось несчастье, пришла беда. «Ливония! Утратил я тебя! Но зря ли за тобой я загубил десятки тысящ всяческого люда? И зря ль мы двадцать лет провоевали? Нет, Курбский, нет».

Патриотическая тема прозвучала и в таких пьесах, как «Битва при Грюнвальде» И. Луковского и «Меч Грюнвальда» Я. Апушкина, «Александр Невский» О. Литовского и К. Осипова, «Ключи Берлина» М. Гуса и К. Финна и «Надежда Дурова» К. Липскерова и А. Кочеткова, «Давным-давно» А. Гладкова… Не все пьесы выдержали испытание временем из-за художественной слабости, из-за откровенной дидактичности, примитивной композиции, поверхностной психологии в разработке образов главных действующих лиц. Это было сразу отмечено по выходе в свет этих произведений. «Активности в создании исторических пьес далеко не всегда соответствует их художественно-политическая значимость, – говорила академик А.М. Панкратова в докладе на совещании по историко-патриотической пьесе в ВТО. – Герои в этих пьесах часто изображены весьма схематично. Нередко лица, действовавшие в различные исторические эпохи, очень похожи друг на друга. Если бы переставить заголовки и изменить имена действующих лиц в некоторых пьесах, эти лица могли бы фигурировать во многих пьесах, якобы посвящённых различным историческим эпохам. В большинстве пьес нет стержня, нет крепкой логической и исторической связи событий. Конкретная историческая действительность, условия и особенности места и времени далеко не всегда соблюдаются. Образы исторических героев и их идей нередко модернизируются» (Панкратова А. Историко-патриотическая пьеса // Театр: Сборник статей и материалов. М.: ВТО, 1944. С. 8).

Трагедия В.А. Соловьёва (1907–1978) «Великий государь» (1944) резко выделялась на этом фоне и сразу была принята к постановке в Москве (Вахтанговский театр) и Ленинграде (Театр имени Пушкина), некоторыми областными театрами…

В.А. Соловьёв изобразил Ивана Грозного в последние годы его жизни и деятельности, когда многое из задуманного и совершённого рушилось под напором Стефана Батория, объединившего всех соседей против России. Именно об этом времени А.Н. Толстой сказал, отказавшись писать третью часть своей драматической повести: «Это страшно. Это такой мрак. Крушение всех его надежд. Нельзя писать об этом в такое время. Не подниму. После войны как-нибудь…»

Действие второй картины пьесы начинается с того, что на берегу Варяжского моря раскинут богато убранный шатёр с гордо развевающимся русским флагом, а в углу шатра свалены польские, литовские и немецкие знамёна. У победителей – хорошее настроение, пришли приятные вести: «Победа! Радуйтесь!.. От всех посадов ляхи пустились наутёк! Не токмо на конях, но и на псах борзых догонишь их навряд ли!..» – иронизирует воевода князь Дмитрий Шуйский. Нагой, Захарьин-Юрьев, Бельский включаются в шутливый разговор. Появившийся Иван Грозный поддерживает это настроение воевод, он приказывает возвращаться к полкам, война продолжается: «Венден, быть может, воевать заутра нам придётся». На берегу моря Иван Грозный говорит Борису Годунову: «Гляди, Борис: всё тлен и прах пред вещим днём свершенья великих чаяний и помыслов моих! Се – день свершенья! Се восходит над нашим морем солнце в первый раз! Гляди, Борис: отселе начат великий водный путь Руси!»

Но миг торжества краток, он только успевает вознести молитву Господу Богу за то, что ниспослал ему победу над исконными врагами, как тут же на него обрушиваются печальные вести: пал Данциг, и Стефан Баторий, «тем градом овладевши, с немалым войском держит путь сюда». А войска Ивана Грозного после многочисленных сражений значительно поредели, союзник Магнус, датский принц, командующий пятитысячным отрядом, намерен изменить Ивану, не удовлетворённый своим положением в войсках русского царя. Из разговора Ивана и Магнуса становится ясно, что конфликт между ними, едва наметившийся в начале похода, оказывается непримиримым. Гордый Магнус и вспыльчивый Иван не нашли лада между собой, и Иван призывает своих воевод вести полки на Венден, крепость, которую охранял Магнус: «Полки вести в поход! Людишек же его, что мнили тут князьями уже себя, пытать железом и огнём! Когда у ворогов Ливонию мы взяли, то у друзей наверное возьмём!» Он приказывает с лица земли стереть гнездо предателей. Годунов пытается остановить его, призывает опомниться: «Ты ведь миром хотел поладить с ним!», «Молчи, лукавый раб! Я – государь! Сам ведаю, как вместно мне поступать!».

Как видим, характер Ивана многогранен и противоречив, он вспыльчив, своенравен, не терпит вмешательства в свои приказы и распоряжения, он – самодержец… Борис Годунов прав, советуя Ивану добром решить возникшие с Магнусом вопросы, пойти на компромисс, как ныне говорят, но Иван совершает непоправимую ошибку, отталкивая от себя союзника в начавшейся серьёзной европейской распре. Понятно, что Иван обиделся на Магнуса, сказавшего, что он не может быть вассалом русского царя, король Ливонии, каковым ему обещал сделать его Иван, должен быть таким же, как короли «великих королевств, и королевств высокопросвещённых». Тут бы Ивану и уступить, пообещать заносчивому принцу, но Иван даже и подумать не мог, чтобы завоеванная им Ливония отошла датскому принцу как его собственность. Здесь Иван добродушен, вспыльчив, рассудителен, встревожен плохими вестями, он сомневается, размышляет, советуется с Годуновым, вроде бы соглашается с ним, что с Магнусом надо миром решить все дела, «потеряем мы и магнусовский полк в пять тысяч копий да ещё и наших положим ратников не меньшее число», не только соглашается с Годуновым, но и одобряет его слова. «Змеиной мудростью ты наделён от Бога. Ступай, Борис. Разумен твой совет». Но благим намерениям не суждено было сбыться. Стоило Магнусу сказать, что жители Ливонии хотели бы взять в короли его, датского принца Магнуса, как Иван взорвался в гневе: «Пока мы кровью добывали край, ты для себя его уж добыл просвещеньем?» И приказывает арестовать принца Магнуса. Эта трагическая ошибка Ивана, которая больно отзовётся на всей его дальнейшей судьбе и судьбе России. И автор не скрывает этого факта истории, накладывая трагическую подсветку на все будущие события в трагедии.

В третьей картине чётче обозначается замысел бояр. Хитрый, лукавый Василий Шуйский искусно плетёт нити заговора из недовольных бояр. К заговору примыкает и воевода Дмитрий Шуйский, участник недавней победы на Варяжском побережье. Не доволен и он, как и собравшиеся воеводы, бояре и князья, победой в Ливонской войне. Эти мысли выражает Сицкий, вовлекая в заговор и честного, преданного Ивану Михаила Воротынского: «Так ведай же о том, что не победы царской в Ливонии мы ждали, но конца владычеству Ивана. Избавленья мы ждали для себя и для всея Руси». Воротынский ужасается прямой измене, возмущён тем, что его вовлекают в заговор против царя, нет, если ему и суждено умереть на плахе, то «я буду рад тому, что не совместно с вами на смерть пойду!». Но всех перехитрил Василий Шуйский, обвинив собравшихся в измене, слуги всех связали, в том числе и Воротынского. Так развивается одна из важнейших сюжетных линий трагедии – борьба Ивана Грозного с боярской оппозицией за дальнейшее укрепление централизованного Русского государства.

В.А. Соловьёв тонко и глубоко мотивирует личную трагедию царя Ивана – стычку с сыном Иваном и его гибель от руки отца. Царевич Иван горяч и порывист, как и отец. А внушённая ему Шуйским мысль о том, что царь Иван стар и что царевичу пора больше участвовать в делах управления государством, не давала ему покоя и привела в конечном счёте к трагедии. Царь Иван увещевает сына, указывает ему на то, что Русь окружена врагами, что нужно единство всех сил и полк Мстиславского, с которым хочет пойти в Ливонию царевич, необходим здесь в Москве и под Москвой для охраны государства: «Баторий, словно тигр, ощерился на Русь… Швед – как шакал… А хан Гирей – как ворон!.. Все собрались!.. Все часа ждут!..» Царевич возражает отцу, уверяя, что ворог наш – один Баторий, а царь действительно «ослаб духом», раз «страшиться начал всех ворогов своих». Царевич готов погибнуть ради победы над врагом.

А кому престол оставит русский царь? Осуждает Иван IV горячность юности, не простят царевичу и поражения, «будущим царям игрушкою судьбы по доброй воле быть не должно!». А победы царевича тоже не приведут к добру, не верит царь в искренность помыслов своего родного сына, наследника престола, нашептали вороги ему, что царствовать он готов. «Не торопись, мой сын… Ещё ты млад годами. А мудрость с юностью не дружат никогда!»

Большую роль в развитии сюжета играет словесная дуэль Ивана Грозного с Чернецом, хитро подстроенная Василием Шуйским.

Чернец обвиняет царя в жестокости, от имени народа обвиняет в том, что царь сделал «из плахи себе престол», а скипетр стал топором. Чернец перечисляет убитых бояр и князей, а царь протягивает ему Синодик, куда «бережно вписал» все имена казнённых.

Царь умён, опытен в государственных делах управления, Чернец проигрывает словесную дуэль и признаётся в том, что он не понимает «государских дел», «своё пусть каждый ведает». Смешным выставляет царь Чернеца в глазах собравшихся бояр и дворян, он взялся судить о том, что не постигнул «мыслью». Полную победу над боярами торжествует Иван IV, предлагая собравшимся поклониться Чернецу земным поклоном, вот о таком несведущем царе мечтают втайне бояре. И он жёстко рассказывает о том, что случилось бы в России, если б не было твёрдого царя? «Вот то-то было б вам раздолье!.. По всей Руси стоял бы дым столбом!» «Великий государь! Уволь меня, довольно! Пусти меня… Мне тяжек твой венец!» – сознаётся Чернец, поверженный доводами царя, он убедился, насколько тяжким оказывается венец царский.

В четвёртой картине – снова государь на отчем престоле, принимает гонца от воеводы Шуйского, из донесения которого узнал, что принц датский Магнус перешёл на сторону Батория и вместе с его войсками осаждал Псков. Наглый посол Польши не вывел из себя царя Ивана, он сдержан, как и подобает властителю. Он слышит дерзкие слова польского посла, знает, что тот ведёт себя не по чину, осаживает бояр, возмущённых поведением посла… Иван надеялся, что посол привёз от Батория условия мирного договора, но посол согласен на мир только при условии: «Коль ты отдашь без боя его величеству Псков, Новгород, Смоленск, тогда, пан царь, мы и на мир согласны!» Возмущаются бояре сдержанности государя, не ответившего взрывом ярости на дерзость польского посла. Им кажется, царь струсил, не приняв вызов польского короля столкнуться в открытом поединке как с простым рыцарем: «Пока я, царь, вершу дела во благо моей отчизны, честь моя при мне!» Не понимают бояре, что царь сдержал свой гнев против польского посла только потому, «чтоб уберечь святую Русь от гибели и горя!.. А вы корить бесчестие моё своею честью вздумали, холопы?!». И раскрывает перед боярами свою трагедию: «Уж тридцать лет все помыслы и силы на то я отдавал, чтоб морем овладеть, открыв Руси великой путь торговый… А ныне, став нетвёрдою ногой на берег моря, отступаюсь первым от замысла сего… Истощена войной… Междоусобицей… Изменами да смутой боярскими… Набегами татар… Не сможет ноне Русь Батория осилить! Или ослепли вы?! Искать чужих земель тогда начнём, когда свою державу, воздвигнутую нами, защитим от многих недругов… Доколе не окрепла держава наша, за неё терпеть нам должно всё… всеобщее глумленье… Побои… срам… бесчестие… все, все!!!»

Атмосфера в Престольной палате настолько накалена, столь мудр и сдержан Иван в этой трагической обстановке, что, казалось бы, бояре и все собравшиеся должны были понять, каких усилий стоила Ивану эта сдержанность.

Шуйский, поняв, что снова проигрывает, как и в интриге с Чернецом, бросает в битву царевича Ивана, который по молодости высказывает то, что должно было взорвать Ивана IV: «Родитель мой! Ты стар для брани: не по руке тебе стал тяжкий меч войны… Пусти меня на подвиг ратный! Я кликну клич по всей Руси, я веси подниму и грады, когда ты, государь, дозволишь мне!»

Царь понимает, что сын здесь выступает с чужих слов, по наущению хитрых бояр, он предостерегает сына, просит его молчать. «Не стану молчать!» – восклицает царевич. И столь долго копившаяся ярость взрывного по характеру царя прорывается, и с криком, «в исступлении» «бросает в него посох».

Мучительны страдания царя, он отказывается от престола, снимает с себя шапку и отдаёт скипетр, вскоре обряжается во всё монашеское и замаливает свои грехи. Но бояре упросили царя вернуться к исполнению своих обязанностей. И царь решает дать покой своей стране, так долго воевавшей за выход к морям. Он предлагает «учинить» мир с Баторием: «Нам остаётся – наше, им – ихнее… От моря до поры придётся нам, бояре, отступиться… А там опять начнём… Без моря нам не быть!» – так мудро и провидчески высказывается царь на страницах трагедии «Великий государь». Подводя итоги своей жизни, царь признаётся митрополиту: «Как жадный муравей всё, что ни видит, тащит в муравейник – и хвою павшую, и хлебное зерно, свой собирая дом помалу до велика, вот так и я за тридцать лет из малых царств и неприметных княжеств державу русскую воздвиг!.. Её мечом и хитростью умножил. Мечом и хитростью от гибели сберёг…»

Митрополит отпускает все грехи царю Ивану, а Годунов подводит итоги его царствованию: «Высоко он вознёс свою державу и много тяжких бед обрушил на неё! Ни славы дел его никто отнять не сможет, ни оправдать его не сможет пред людьми! И правды дел оставил он немало… и кривды дел его – очам не обозреть… Но как держава русская стояла, так и стоять державе русской впредь!»

Литературные портреты

Дмитрий Сергеевич Мережковский
14 августа (2 августа) 1865 – 9 декабря 1941
Зинаида Николаевна Гиппиус
20 ноября (8 ноября) 1869 – 9 сентября 1945

«Я родился 2-го августа 1865 г. в Петербурге, на Елагинском острове, в одном из дворцовых зданий, где наша семья проводила лето на даче. До сих я люблю эти унылые болотистые рощи и пруды елагинского парка… Помню, как мы забирались в тёмные подвалы дворца, где на влажных сводах блестели при свете огарка сталактиты, или на плоский зелёный купол того же дворца, откуда видно взморье… Зимою мы жили в старом-престаром, ещё петровских времён, Бауэровском доме, на углу Невы и Фонтанки, у Прачечного моста, против Летнего сада: с одной стороны – Летний дворец Петра I, с другой – его же домик и древнейший в Петербурге деревянный Троицкий собор…» Прадед Мережковского – войсковой старшина, а дед при Павле I был зачислен в Измайловский полк. «Тогда-то, вероятно, – продолжал свою автобиографию Д. Мережковский, – и переменил он свою малороссийскую фамилию Мережки на русскую – Мережковский» (Мережковский Д.С. Автобиографическая заметка // Русская литература ХХ века / Под ред. проф. С.А. Венгерова. М., 1915. С. 288). Отец, Сергей Иванович (1821–1908), столоначальник при императорском дворе, дослужился до высокого чина – действительного тайного советника; мать, Варвара Васильевна (урождённая Чеснокова), – дочь управляющего канцелярией петербургского оберполицейского. Дмитрий был младшим в семье из девяти детей. Учился в гимназии, потом в Петербургском университете на историко-филологическом факультете. С 13 лет начал писать стихи, читал их Достоевскому, но стихи Достоевскому показались «слабыми». Летом 1888 года, окончив университет, познакомился с Зинаидой Гиппиус, а в январе 1889 года, в Тифлисе, они сыграли свадьбу. И надолго переехали в Петербург, прожили вместе 52 года, не разлучаясь ни на один день.

Зинаида Николаевна Гиппиус родилась в семье выходца из семьи немецких дворян, приехавших в Россию в 1515 году. Отец – юрист, мать, Степанова, дочь уездного полицмейстера. Писала стихи с 7 лет, первая публикация стихов – в 1888 году. Писала критические статьи под псевдонимом Антон Крайний. Первый сборник стихотворений «Новые люди» вышел в 1896 году Первые опубликованные в журналах стихи ввели Д. Мережковского в круг известных писателей, с С.Я. Надсоном он подружился, как с братом, познакомился с А.Н. Плещеевым, И.А. Гончаровым, А.Н. Майковым, Я.П. Полонским, Н.К. Михайловским, Г.И. Успенским, В.М. Гаршиным, В.Г. Короленко. В «Автобиографической заметке» Мережковский вспоминал: «Михайловский и Успенский были два моих первых учителя. Я ездил в Чудово к Глебу Ивановичу и проговорил с ним всю ночь напролёт о том, что тогда занимало меня больше всего – о религиозном смысле жизни» (Там же. С. 292).

Первая книга «Стихотворения» (1883–1887) принесла Д. Мережковскому литературную известность, вторая книга «Символы (Песни и поэмы)» (СПб., 1892) поставила его в ряд ведущих писателей.

В октябре – декабре 1892 года Мережковский прочитал в Русском литературном обществе три лекции, которые стали основой новой книги, – «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (СПб., 1893), в которой автор подверг жестокой критике «удушающий мертвенный позитивизм» современной литературы и новые начала в новых поэтических именах – в книгах «В безбрежности» и «Тишина» К. Бальмонта, в стихах самого Мережковского, Н. Минского, З. Гиппиус, в трёх сборниках В. Брюсова «Русские символисты», вышедших чуть позднее, в 1894–1895 годах. Вскоре книгу «О причинах упадка…» Д. Мережковского провозгласили открытием нового литературного направления – символизма.

Поездки по России, путешествие в Грецию пробудили у Мережковского неостывающий интерес к религиозной и исторической теме. Он переводил греческие трагедии, сочинял стихи, но самое главное – начал работать над серией исторических романов «Христос и Антихрист». Писал статьи, которые вскоре стали книгой «Вечные спутники» (1896), писал исследование «Толстой и Достоевский» (1901), но основное внимание занимала трилогия, первый роман «Отверженный» был опубликован в журнале «Северный вестник» (1895. № 1–6), отдельное издание – в 1896-м, второе издание – в 1902-м, третье издание – в 1906-м выходило под названием «Смерть богов. (Юлиан Отступник)». Мережковский собрал огромный материал о жизни римского императора Юлиана (331–363), получившего христианское воспитание, став в 331 году императором, попытался вернуть своих соотечественников к языческой вере, издал эдикты против христиан, от которых пошло его прозвище Отступник. Погиб в бою.

Вторая книга трилогии «Христос и Антихрист» – «Воскресшие боги. (Леонардо да Винчи)» – была напечатана в журнале «Начало» (1899. № 1–4), полностью в журнале «Мир Божий» (1900. № 1—12). С «Северным вестником» разорвали отношения из-за идейных разногласий, а главное – из-за ссоры З. Гиппиус с редактором Волынским. Но разнообразных журналов было много: «Русская мысль», «Вестник Европы», «Труд», «Мир Божий», «Литературный вестник», «Литературный альбом». Но и этого показалось мало, в 1899 году открылся новый журнал «Мир искусства», где впервые напечатала свои рецензии и статьи З. Гиппиус – о двух драмах А.К. Толстого, о трагедии Н. Минского, о поэтах-декадентах, о полемике с «Философскими разговорами» Н. Минского, в 1903 году появился новый религиозно-философский и литературный журнал «Новый путь» под редакцией Д. Мережковского, З. Гиппиус, П.П. Перцова, с 1904 го да – Д. Философова (1872–1928), ставшего ближайшим другом четы Мережковских. Здесь, а также в журнале «Мир искусства» во главе с Дягилевым и художниками Л. Бакстом и А. Бенуа преимущественно печатали свои сочинения Д. Мережковский, З. Гиппиус, В. Розанов. В это время Д. Мережковский и З. Гиппиус организовали Религиоз но-философское собрание, начавшее работать в ноябре 1901 года. Прошло 22 заседания, в которых принимали участие священники, монахи, философы, писатели, художники, протоколы заседаний публиковались в журнале «Новый путь», но в апреле 1903 года по приказу К. Победоносцева оно было закрыто. В журнале «Новый путь» З. Гиппиус, публикуя статьи и рецензии о прозе П. Боборыкина, М. Альбова, о скандальных повестях «В тумане» и «Бездна» Леонида Андреева, против статей О. Меньшикова, который критиковал В. Розанова, поддержала статью В. Розанова «Юдаизм», – все эти и другие подписывала как А. Крайний.

В доме Мережковских бывают В.В. Розанов, Н.М. Минский, Ф. Сологуб, Н.А. Бердяев, В.А. Тернавцев, П.С. Соловьёв, З.А. Венгерова, М. Шагинян, Д. Философов, с которым были весьма сложные отношения у З. Гиппиус, А. Белый, В. Брюсов, Вяч. Иванов, А. Блок, священники, богословы, – словом, это был дом, открытый для единомышленников.

В «Новом пути» Д. Мережковский опубликовал книгу «Судьба Гоголя. Творчество, жизнь, религия» (1903. № 1–3), отдельное издание – «Гоголь и чёрт» в Москве в 1906 году, второе издание – «Гоголь. Творчество, жизнь и религия» в Петербурге в 1909 году. А. Белый и А. Горнфельд выступили с резко отрицательными оценками этой книги.

Летом 1903 года Мережковские, работая над третьей книгой трилогии, побывали в Нижегородской губернии, на озере Светлояр, в котором, согласно легенде, скрылся таинственный град Китеж. Роман «Антихрист. Пётр и Алексей» был опубликован в журналах «Новый путь» (1904. № 1–5, 9—12;), «Вопросы жизни» (1905. № 1–3); затем вышло отдельное издание (СПб., 1905); второе издание (СПб., 1906). Здесь в центре событий – переломная эпоха преобразований России, главные герои – Пётр и Алексей, грозный и неумолимый преобразователь и кроткий, религиозный, православный Алексей, противостоящий западническому синтезу национального и европейского в самых невообразимых и причудливых формах.

Трилогия Д.С. Мережковского вызвала разные оценки в критике, но у читательской массы пробудился интерес к истории, былым конфликтам, историческим личностям.

После завершения трилогии и трагических событий революции 1905–1907 годов Д. Мережковский, прочтитывающий множество новинок, увлёкся критикой, возможностью оценить текущий литературатурный процесс.

15 декабря 1908 года А. Блок, прочитав фельетон Д. Мережковского «Борьба за догмат» (Речь. 1908. 14 декабря), так оценивает Мережковского как критика:

«Почему все не любят Мережковского? Оттого ли, что он знает что-то, или оттого, что он не сходил в ад? Или – только за «надменность». Читаешь в «Тихом омуте» (сборник статей Д. Мережковского (СПб., 2008) – и вспоминается… Тзн (плоскость), – а рядом – самые сокровенные и неподдельные чаяния.

За что Мережковский бранит «нас» (Городецкий, Чулков, я)?.. Оттого, что мы не нашли, или оттого, что он пришёл куда-то, где ему страшно одному.

Вчера говорил ему, зачем он множит фельетоны с Булгаковым, Струве, Лурье. Евг. Трубецким, Эрном и пр. – Он отвечает, что у него нет права говорить о самом живом (в этом роде)» (Блок А. Записные книжки. 1901–1920. М., 1965. С. 123–124).

А. Блок тут же написал статью «Мережковский» (Речь. 1909. 31 января), в которой как бы продолжил ответ на вопрос: «Почему все не любят Мережковского?» А. Блок вспомнил статью В. Розанова «Оконченная «Трилогия» г. Мережковского» (Новое время. 1905. 28 апреля), статью «О свободе слова», где Мережковский напоминает о словах Ивана Сергеевича Аксакова, сказавшего, что «свобода печатного слова есть неотъемлемое право каждого подданного российской империи, без различия звания и состояния» (День. 1862. № 31), статью «В обезьяньих лапах. О Леониде Андрееве» (Русская мысль. 1908. № 1), «Асфодели и ромашка» (Речь. 1908. 23 марта), его выступления и рецензии, и пришёл к выводу, что Мережковский – художник, но почему он не устаёт говорить и писать о том, что может привести «в смятение, в ужас, даже в негодование. «Бог, Бог. Бог, Христос, Христос. Христос», положительно нет страницы без этих Имён, не с большой, а с огромной буквы написанных – такой огромной, что она всё заслоняет, на всё бросает свою крестообразную тень…» (Блок А. Собр. соч. Т. 5. М., 1962. С. 360). Но эти призывы Мережковского не возбуждают светских людей. Его критика в другом: «Постоянно мы к нему прислушиваемся, постоянно он нас беспокоит. Возбуждает в нас злобу, негодование, досаду, радость какую-то, какую-то печаль иногда… Но, будучи тончайшим художником, он волнует нас меньше, чем некоторые другие, менее совершенные художники современности. Будучи большим критиком, даже как будто начинателем нового метода критики в России, он не исполняет нас духом пытливости, он сам не исполнен пафосом научного исследования. При всей культурности, при всей образованности, по которым среди современных художников слова, пожалуй, не найти ему равного, – есть в его душе какой-то тёмный угол, в который не проникли лучи культуры и науки. В этом углу – всё темно, просто и, может быть, по-мужицки жутко. Может быть, в этот угол проникает какой-нибудь другой свет? Мережковский своими речами и книгами часто заставляет нас думать так…» (Там же. С. 360–361).

Больше двух лет Мережковские провели в Париже, здесь Мережковский написал драму «Павел I» (Русская мысль. 1908. № 2), здесь созрела мысль о новой трилогии о России, романы «Александр I» (Там же. 1911. № 12), «Николай I» (под названием «14 декабря» вышел в Петрограде в 1918 году).

В 1914–1915 годах в Москве вышло Полное собрание сочинений Д.С. Мережковского в 24 томах.

З. Гиппиус в сборнике «Последние стихи. 1914–1918». (М., 1918) враждебно отнеслась к Октябрьской революции. Она порывает отношения с Блоком, Брюсовым, А. Белым. В эмиграции у З. Гиппиус вышли книги «Стихи. Дневник 1911–1921» (Б., 1922), «Сияние» (Париж, 1939) и мемуары «Живые люди» (Прага. 1925. Т. 1–2.). Особую ценность имеют её девники.

В конце жизни З. Гиппиус написала книгу «Дмитрий Мережковский» (Париж, 1951), в которой подробно рассказала, как они бежали из Советской России в Варшаву, как занимались журналистикой, как затем в конце 1921 года перебрались в Париж.

В 1926 году Мережковские предложили учредить литературное и философско-религиозное общество под традиционным для русской литературы названием «Зелёная лампа» (больше ста лет то му назад общество «Зелёная лампа» уже существовало в квартире Н.С. Всеволожского в Петербурге, в нём принимали участие А.С. Пушкин, А.А. Дельвиг, Н.И. Гнедич, Д.И. Долгоруков и др.). Президентом общества стал поэт Георгий Иванов, секретарём – Владимир Злобин, много лет сотрудничавший с Мережковскими. В обществе господствовал дух свободы, но членами общества были только единомышленники, которые своими выступлениями, статьями и книгами подтвердили своё единомыслие. Но, даже учитывая это обстоятельство, докладчик и оппоненты должны были представить узкому кругу руководящих лиц тезисы своих сообщений. В статье Темиры Пахмусс (Иллинойский университет, США) подробно анализируется деятельность «Зелёной лампы», открывшей свои заседания 5 февраля 1927 года докладом М.О. Цетлина о «Литературной критике». В заседании принимали участие видные политические деятели, философы, художники, писатели А. Ремизов, Тэффи, И. Бунин, Марк Алданов, Георгий Адамович, Иван Шмелёв, Георгий Иванов, Борис Зайцев, Юрий Терапиано, Ирина Одоевцева, Владислав Ходасевич, Галина Кузнецова, Антонин Ладинский. Молодых членов «Зелёной лампы» З. Гиппиус шутливо называла «подростками». З. Гиппиус, по мнению Т. Пахмусс, «незаметно направляла и вела дискуссии». «Зелёная лампа» продолжала свою работу до Второй мировой войны.


Мережковский Д.С. Собр. соч. Т. 1–4. М., 1990.

Гиппиус З.Н. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951.

Алексей Николаевич Толстой
29 декабря 1882 (10 января) 1883 – 22 февраля 1945

Алексей Николаевич Толстой родился в семье графа Николая Александровича Толстого и Александры Леонтьевны (в девичестве Тургеневой). В семье было уже трое детей, когда молодая писательница Александра Леонтьевна влюбилась в красивого либерала 60-х годов Алексея Аполлоновича Бострома и, беременная, ушла из богатого графского дома в скромный дом председателя земской управы города Николаевска Бострома и через полгода родила сына, названного в честь отчима Алексеем. А перед тем как покинуть графский дом и решаясь соединить свою жизнь с Алексеем Аполлоновичем, она долго мучилась, узнав, что беременна от графа, и писала 20 апреля 1882 года будущему мужу: «Какое-то дикое отчаяние, ропот на кого-то овладел мной, когда я в этом убедилась… Желать так страстно ребёнка от тебя и получить ребёнка от человека, которого я ненавижу… Я буду ненавидеть своего ребёнка. Это ужасно».

Поистине высокая драма разыгралась в это время: сначала Александра Леонтьевна ушла к Бострому, потом её уговорили и она вернулась к графу, где были трое её детей (двое умерли перед этим), и граф Толстой обещал не вмешиваться в её творческую жизнь, издал за свой счёт её роман «Неугомонное сердце», прекратил кутежи. Но Александра Леонтьевна с чужим ребёнком вновь ушла к Бострому, на этот раз навсегда. Драка в вагоне, суд, развод – всё это сопровождало бурную драму того времени.

Детство и юность Алексей Толстой провёл в имении отчима в Сосновке, получил домашнее образование. Его детство во многом походило на детство его деревенских сверстников. Так же как они, целыми днями пропадал на сенокосе, на жнивье, на молотьбе, убегал с ними на речку, на необъезженных лошадях скакал в ночное. В долгие зимние вечера вслушивался в рассказанные знакомыми крестьянами сказки и побасёнки, вслушивался в удивительное русское многоголосие, то залихватски-весёлое и безудержное, то скорбное и грустное. Играл в карты и в бабки, дрался, когда ходили стенка на стенку, по вечерам чаще всего слушал чтение произведений Некрасова, Льва Толстого, Тургенева в исполнении Алексея Аполлоновича.

Учился в реальном училище, поступил в Технологический институт в Петербурге, сдал экзамены за полный курс, но дипломную работу так и не защитил, оставил институт как «окончивший без защиты диплома».

3 июня 1902 года в Тургеневе состоялась свадьба Алексея Толстого и Юлии Рожанской; вскоре они уехали в Петербург учиться, у них родился сын Юрий. Но, увлечённый общественным и литературным движением, популярными именами Чехова, МХАТа, Горького, Леонида Андреева, Бальмонта, Федора Сологуба, внимательно следя за творческими поисками своей матери, детской писательницы Александры Бостром, бывая в литературных салонах, Алексей Толстой написал первую рецензию, первые стихи в духе символистов, полностью отдался литературному творчеству. За эти годы он проходил производственную практику на Балтийском судостроительном заводе, на Невьянском металлургическом заводе на Урале, занимался поисками золотоносной жилы в Кундравинской заимке, частенько бывал в своих тургеневских имениях, познавая в полном объёме жизнь города и деревни, со всеми доступными ему противоречиями и достижениями.

Революционный подъём, охвативший всю страну, захватил и Алексея Толстого. В середине 1905 года, в Казани, Алексей Толстой напечатал три стихотворения в местной газете «Волжский листок»: 6 декабря – «Далёкие», 18 декабря – «Сон», 1 января 1906 года – «Новогоднее». О таком важном в его жизни событии Алексей Толстой тут же сообщил матери: «Посылаю тебе одно из напечатанных моих стихотворений, у меня их поместили всего три и заметку, касающуюся тебя, мама…»

В часы досуга он полностью отдаётся поэзии. Он ещё не остыл от революционных событий, раскаты которых доносятся и до провинциальной Казани. Его по-прежнему угнетает мысль о тех, кто пострадал в борьбе с царизмом, кто долгие годы томился в тюрьмах и ссылках. Из газет он узнал: машинист Ухтомский доставил в Москву отряд дружинников для участия в баррикадных боях и был расстрелян через несколько дней после своего героического поступка. Такое самопожертвование потрясло Алексея Толстого, и он попытался в форме монолога самого Ухтомского, произнесённого перед расстрелом, раскрыть гордую и отважную душу человека, сознательно отдающего жизнь во имя освобождения всего трудового народа. «Вам недолго меня расстрелять, – гордо заявляет Ухтомский своим палачам, – мне не страшны предсмертные муки, но должны вы понять и узнать, в чьей крови вы обагряете руки». Но Алексей Толстой ещё не устоялся ни как поэт, ни как гражданин. Гражданская скорбь в его стихах сменяется эстетским томлением о чём-то несбыточном, прекрасном.

Алексей Толстой испытывал какую-то неопределённость. Что делать дальше, как и чем жить: всё было спутано и противоречиво. Алексей Толстой совсем уж был готов заняться только литературой, но суровый отзыв матери о его стихах, её неожиданная смерть в июле 1906 года, неопределённая будущность – всё это снова заставило его задуматься об окончании института. Нужно восстановиться в Технологическом и сдать экзамены, а уж потом как-нибудь сделать и дипломный проект.

В такой обстановке были написаны стихи, которые вошли в первую книгу Алексея Толстого – сборник стихотворений «Лирика», вышедший в марте 1907 года. Одно из своих стихотворений Алексей Толстой посвятил Андрею Белому. В это время Валерий Брюсов, один из лидеров нового искусства, создал Общество свободной эстетики, привлёк в это общество многих начинающих писателей, в том числе и молодого Алексея Толстого. Не только Брюсов, но и Блок, Белый обратили внимание на графа Алексея Толстого: по завещанию отца он получил графский титул, а также денежное вознаграждение.

Весной 1907 года Алексей Толстой развёлся с Юлией Рожанской, сделал предложение Софье Дымшиц и лето того же года вместе с Соней Дымшиц провёл в деревне Лутахенде, на берегу Финского залива: «Кошкин дом» – так стала называть своё первое жилище молодая чета.

Алексей Толстой в это время полностью переключился на фольклорные мотивы, славянскую мифологию, народные сказки и песни, патриархальную крестьянскую жизнь и собрал огромную литературу по этим вопросам. Естественно, обратился за помощью к любимой тёте Маше, Марии Леонтьевне Тургеневой. Она охотно помогла подробнейшим образом записала все народные выражения, какие только припомнила. И с этими книгами и выписками Алексей Толстой и Соня Дымшиц выехали в Париж для творческой работы.

По утрам Алексей Толстой садился за работу. В нём шла мучительная борьба, от которой голова шла кругом. Символическая поэзия ему начала надоедать, по натуре своей он чужд был всем этим сложностям и вывертам, его здоровая натура не терпела поэтических изысков. «Алексей Толстой, – вспоминала С. Дымшиц, – много, часто и подолгу беседовал с «Максом» Волошиным, широкие литературные и исторические знания которого он очень ценил. Он любил этого плотного, крепко сложенного человека с чуть близорукими и ясными глазами, говорившего тихим и нежным голосом. Ему импонировала его исключительная, почти энциклопедическая образованность; из Волошина всегда можно было «извлечь» что-нибудь новое».

Почти год Алексей Толстой и Соня Дымшиц провели в Париже. Он работал много и плодотворно. Многое из написанного не удовлетворяло Толстого. Всё это он безжалостно сжигал, приобретая опыт художественного письма, зная, что его не удовлетворяет и чего он добивается от литературы.

Однажды во время разговора с Максом Волошиным Алексей Толстой увлёкся и рассказал, как писала его мать, Александра Леонтьевна, вовлекая в повествование конкретные реальные события:

– Мать у меня из старинного дворянского рода Тургеневых. До сих пор в Заволжье стоит старинный дом, где она родилась и выросла. А сколько интересного я узнал от неё и от её сестры, моей тётушки Марии Леонтьевны, сколько преданий, легенд хранится в их памяти, сколько смешного, трогательного, трагического происходило в этом доме…

Максимилиан Волошин неожиданно перебил его:

– Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнёзд. Сейчас почти все прозаики и поэты увлечены городом, вслед за Верхарном и Рембо, его противоречиями и сложностями, всё меньше и меньше пишут о деревне, о быте крестьян и помещиков. А вы хорошо знаете деревню, прожили там долгие годы. У вас прекрасный, сочный язык, вы умеете увлекательно рассказывать. Вы можете написать целый большой цикл рассказов и повестей о деревенском быте. Только не спешите. Нужно найти свой стиль…

Возвратившись в конце 1908 года в Москву в уютный дом Марии Леонтьевны на Плющихе, Алексей Толстой поделился с ней, что в самое ближайшее время он собирается писать рассказы и повести об угасающих дворянских усадьбах, просит помочь в сборе материала свою любимую тётушку, поездить по родственным барским усадьбам, посмотреть библиотеки и сохранившийся архив его дедов и прадедов.

В Петербурге Алексей Толстой, «не раздумывая, сразу, – как писал впоследствии, – кинулся в мутные воды литературы». Стал завсегдатаем кабачка «Капернаум» на Владимирском проспекте и ресторана «Вена» на Морской, стал бывать на всех литературных собраниях, в салонах, на средах Вячеслава Иванова, у которого побывали Мережковский, Зинаида Гиппиус, Сергей Городецкий, Блок, Белый, Сологуб, Леонид Андреев, Георгий Чулков, Брюсов, Ремизов, Василий Розанов, профессора, артисты, художники – словом, весь творческий Петербург и Москва. «Слишком нервная, полуночная жизнь, поздно ложишься, поздно встаешь, но иначе нельзя, пришлось бы от людей нашего круга отказаться», – писал Алексей Толстой 14 января 1909 года Марии Леонтьевне.

В начале июня 1909 года Алексей Толстой и Софья Дымшиц отправились в Коктебель. В Феодосии их встретил Макс Волошин. И здесь собрались талантливые люди, молодые, сильные, и снова окунулись в полуночную жизнь, с шутками, розыгрышами, чтением стихов, рассказов.

В это лето в Коктебеле Алексей Толстой написал рассказы «Соревнователь» и «Яшмовая тетрадь», с которых и начинается работа над художественной прозой. В начале 1910 года вышла четвёртая книжка «Аполлона», в которой была помещена повесть «Неделя в Туреневе», затем последовали рассказы «Смерть Налымовых», «Аггей Коровин». Толстой начал работу над романом «Две жизни», но вскоре почувствовал, что не знает тех подробностей, которые так нужны для романа. И он поехал за Волгу за дополнительными материалами: выдумывать теперь ему казалось никчёмным занятием, раз дело касалось конкретных, реально живших людей. Побывал в Самарской, Симбирской губерниях, у дяди Григория Татаринова выпросил архив своего деда – Леонтия Борисовича Тургенева, забрал портреты прадеда генерала Багговута. В Петербурге он целыми днями занимался разборкой архива деда, читал его письма, документы…

Осенью 1910 года Алексей Толстой закончил работу над повестью «Заволжье», которая тут же была отдана в альманах «Шиповник», где вскоре и была напечатана. Здесь же, в альманахе «Шиповник», вышла и первая книга прозы «Повести и рассказы». В этом же году в издательстве «Общественная польза» вышла книга «Сорочьи сказки», а в самом начале 1911 года в издательстве «Гриф» – «За синими реками».

Мелькает имя Алексея Толстого в еженедельнике «Солнце России», в газетах «Речь» и «Утро России», в журналах «Новая жизнь», «Огонёк», «Новый журнал для всех», «Всеобщий журнал», «Русская мысль», «Чёрное и белое», печатается Толстой в различных альманахах и коллективных сборниках.

Три книги Алексея Толстого обратили внимание читателей и критиков. О книге «За синими реками» написал М. Волошин: «Гр. Алексей Толстой очень самостоятельно и сразу вошёл в русскую литературу. Его литературному выступлению едва минуло два года, а он уже имеет имя и видное положение среди современной беллетристики. В нём есть несомненная предназначенность к определённой литературной роли. Судьбе угодно было соединить в нём имена целого ряда писателей сороковых годов: по отцу – он Толстой, по матери – он Тургенев, с какой-то стороны близок не то к Аксаковым, не то к Хомяковым… Одним словом, в нём течёт кровь классиков русской прозы, чернозёмная, щедрая… кровь; причем он является побегом тех линий семейств, которые не были ещё истощены литературными выявлениями (Утро России. 1911. 28 мая).

В критический разбор произведений Алексея Толстого вступили Амфитеатров, Анненский, М. Кузмин, Чуковский, Зинаида Гиппиус, Ф. Степун, С. Андрианов, Иванов-Разумник. Алексей Толстой полностью не согласен с критиками, что он в своих сочинениях якобы показал «страшный быт и жестокие нравы», он не показывал своих героев «скопищем настоящих монстров», он показал их обычными, нормальными людьми, в которых есть и недостатки… Почему Аггей Коровин, чистый, высокоморальный человек, кажется им «этаким грязным болотом»? Алексей Толстой не понимал…

В это время Алексей Толстой работал над романом «Хромой барин».

10 августа 1911 года у Алексея Толстого и Софьи Дымшиц родилась дочь Марианна, которую окрестили в русской церкви в Париже. А вскоре уехали в Петербург, но в Петербурге не ужились и осенью 1912 года перебрались в Москву. В августе 1912 года Алексей Толстой завершил свою первую пьесу «День Ряполовского». Зимой в Москве написал ещё одну пьесу, взяв за основу рассказ «Аггей Коровин», сначала назвал её «Лентяй», но в Малом театре по настоянию князя Сумбатова автор переименовал её в «Насильники».

С сентябре 1913 года состоялась премьера «Насильников». Успех был несомненный, особенно замечательно сыграла Ольга Осиповна Садовская. Зрители разделились на два лагеря: одни, симбирские помещики, свистели в ключи, пытаясь сорвать спектакль; другие аплодировали, узнавая в персонажах пьесы «воскресших звероподобных Скотининых». И чуть ли не все газеты и журналы того времени откликнулись на постановку пьесы А.Н. Толстого, резко выделяя её из всего того, что ставилось тогда.

Романом «Хромой барин» и пьесой «Насильники» Алексей Толстой завершал тему, о которой он говорил как о художественной находке. Начинался новый период в жизни Алексея Толстого, со своими сложностями, удачами, поражениями, ошибками, взлётами и падениями, начинался новый период жизни, который и сделал её столь значительной и интересной во все периоды. «Хромого барина» встретили восторженно. О Толстом писали самые модные и известные критики того времени: Амфитеатров, Чуковский, Ф. Степун, Вячеслав Полонский, С. Андриянов.

Высоко оценил Алексея Толстого Максим Горький. «Рекомендую вниманию Вашему книжку Алексея Толстого, – писал он М.М. Коцюбинскому 21 ноября 1910 года, – собранные в кучу, его рассказы ещё выигрывают. Обещает стать большим, первостатейным писателем, право же!» Горький же обращает внимание А.В. Луначарского на А. Толстого как «на новую силу русской литературы», как на писателя «крупного, сильного».

В газете «Путь правды» 26 января 1914 года Алексей Толстой вместе с Горьким, Буниным, Шмелёвым, Сургучёвым отнесён к тем реалистам, которые рисуют «подлинную русскую жизнь со всеми её ужасами, повседневной обыдёнщиной».

А Корней Чуковский писал: «Гр. Алексей Толстой талантлив очаровательно. Это гармоничный, счастливый, свободный, воздушный, нисколько не напряжённый талант. Он пишет, как дышит. Такой лёгкости и ненадуманности ещё не знала литература наша. Что ни подвернётся ему под перо, – деревья, закаты, кобылы, старые бабушки, дети, – всё живёт и блестит, и восхищает. В десять, пятнадцать минут любая картина готова!»

Так пришло подлинное признание его большого таланта художника.

* * *

Эта война началась для Алексея Толстого неожиданно, как и для многих других. Её ждали, говорили о ней, все, казалось бы, готовились к ней. Во всяком случае, чуть ли не во всех газетах предупреждали о подготовке Германии и Австрии к войне. Европейские страны жили словно на давно успокоившемся вулкане: извержения не было, но где-то в глубине недр еле слышались подземные перекаты. И все делали вид, что не стоит на них обращать внимания.

Все это время, ещё до выстрела в Сараево, Алексей Толстой жил какими-то неясными предчувствиями перемен. Внешне жизнь его складывалась вполне благополучно. Он был принят всюду, везде ждали его произведений. Самые модные салоны Москвы и Петербурга, где бывали известные писатели, актёры, художники, политические деятели, открыли для него свои двери. И ничего удивительного: некоторым он импонировал как известный писатель, а другим – как граф, титулованная особа. Он был принят в салонах Е.П. Носовой, Г.Л. Гиршман, М.К. Морозовой, князя С.А. Щербатова, СИ. Щукина… Работал, как всегда, много. В Коктебеле написал рассказ «Четыре века», задумал трагедию «Опасный путь (Геката)»… Начался разлад с Соней… Первое охлаждение он ощутил несколько месяцев тому назад: куда-то улетучилась былая теплота, взаимопонимание, чуткость; неопределённость тяготила. Во время одной из прогулок он решительно сказал Соне: «Боюсь, что ты уйдёшь от меня». Соня промолчала тогда, но затем стала настаивать на своём отъезде в Париж. Предчувствие не обмануло Толстого, и вскоре они расстались.

Алексей Толстой обращался в Синод, в императорскую администрацию о разрешении брака с Софьей Дымшиц, но брак с еврейкой графу Толстому не разрешили.

В эти дни патриотического подъёма, когда началась война, Алексей Толстой стал военным корреспондентом «Русских ведомостей». Все газеты, в том числе и кадетская «Речь», поддержали царя и правительство, звавших всю страну к единству и на защиту России от противника. Алексей Толстой сразу окунулся в работу. Только в августе «Русские ведомости» опубликовали пять его статей и очерков, в которых он изложил своё отношение к происходящим событиям. В редакции «Русских ведомостей», как и в редакциях «Русского слова» и «Нового времени», были настроены по-боевому, надеялись в скором времени сообщить своим читателям о взятии Берлина и Константинополя. Но события отрезвили эту сиюминутность…

Алексей Толстой отправился на Юго-Западный фронт. Киев, Ковель, Владимир-Волынский, Грубешов, Лащево, Томашов, Тасовицы, Замостье, станция Холм, снова Киев… «Я так устал за 4 дня непрерывной скачки в телегах и бричках по лесным дорогам, под дождём, воспринимая единственные в жизни впечатления… Подумать только – я прожил год жизни за эту неделю, а это лишь начало войны, – писал он художнику Малого театра К.В. Кандаурову. – Сколько встреч, сколько разговоров, сколько впечатлений от увиденного и услышанного!» Делал заметки во время этой поездки, но делал торопливо, наспех, но всё равно потом эти записки помогли восстановить и полные картины. «Письма с пути», их было шесть, стали появляться в «Русских ведомостях» с 6 по 24 сентября. Он опасался ложной романтизации войны, упрёков в идеализации русских войск и в очернительстве австрийских войск. Во многом ему это удалось.

В октябре Алексей Толстой снова в пути. На этот раз он отправился на Юго-Западный фронт в качестве уполномоченного Земского союза. О своих впечатлениях от этой поездки он рассказал во втором цикле «Писем с пути», опубликованном в той же газете с 14 октября по 16 ноября.

Возвратившись в Москву и работая над своими корреспонденциями, Алексей Толстой испытывал гордость за русскую армию, освободившую после стольких веков иноземного ига исконные славянские земли.

Одновременно с путевыми очерками Толстой работал над пьесой «День битвы». Пьеса была опубликована в январском номере журнала «Новая жизнь» за 1915 год и в московском издательстве «Наши дни» с посвящением Маргарите Кандауровой. Новая страсть охватила Алексея Толстого, но ненадолго. Он сделал юной балерине предложение, но она отказалась выйти за него замуж. Вскоре он женился на Наталье Васильевне Крандиевской.

В начале февраля 1915 года Алексей Толстой отправился на Турецкий фронт: ещё в октябре прошлого года Турция объявила войну России, начались активные действия на Кавказе и на Черном море.

Кроме очерков, в конце года был опубликован один из замечательных его рассказов «Обыкновенный человек», а в театре К.Н. Незлобина поставлена пьеса «Выстрел». Поездки на фронт дали ему неповторимые впечатления, раскрыли ему глаза на многое такое, о чём он подчас и не подозревал. «…Я увидел подлинную жизнь, я принял в ней участие, содрав с себя наглухо застёгнутый чёрный сюртук символистов. Я увидел русский народ…» – вспоминал Толстой впоследствии эти годы. В поездке на Турецкий фронт Толстой прочитал свой рассказ «В гавани», в котором столкнул двух писателей, особенно долго работал он над концом рассказа, чтобы как можно правдивее, естественнее закончить его, уж больно бы страшило, если бы торжествовали свою победу эти футуристические личности. Да, пожалуй, он правильно закончил: действительно, поэт пожалел их, увидев в их глазах пустоту, бездуховность, безнадёжность.

С Кавказа Толстой вернулся в новую квартиру, подобранную Натальей Васильевной: Малая Молчановка, дом 8.

От военной темы Алексей Толстой устал, война затягивалась, и он задумал роман о жгучей современности, о наболевшем, обо всём, что окружало его последние годы, порождая душевную муку, сомнения, решительный протест. До каких же пор можно терпеть, видя, с каким бесстыдством чванливые молодые и не совсем молодые люди, называющие себя футуристами, куражатся над дорогими русскому сердцу именами, пытаются опоганить святые места и памятники старины, разрушить театр с его гуманистическими традициями. Пора кончать с этой вакханалией. Вспомнился Мейерхольд, «Бродячая собака», и Толстой написал и опубликовал первую часть романа «Егор Обозов».

Вышел сборник рассказов «Обыкновенный человек», очередные шестой и седьмой тома собрания сочинений в «Московском книгоиздательстве», четвёртый выпуск литературно-художественного альманаха «Слово», где был опубликован рассказ «Четыре века», репетировали пьесы «Нечистая сила» в Александринском театре, «Ракета», «Касатка» в Московском драматическом театре, издан сборник рассказов «Приключения Растёгина».

Новый подъём патриотических настроений, связанный с блестящими победами русских войск на Юго-Западном фронте под командованием генерала Брусилова в 1916 году, сменился ещё более острым недовольством и разочарованием. Резче обозначились противоречия внутри России. Все устали от войны, открыто стали возмущаться Распутиным и его чудовищными махинациями, доведшими Россию до «последней черты». Гнилость, гнусность, цинизм царского двора становились всё более очевидными. Война расшатала старый порядок, вызвала недовольство во всех слоях русского общества. Мало кто сомневался теперь, что Россия накануне серьёзных политических перемен.

14 февраля 1917 года у Толстых родился сын Никита.

Утром 27 февраля солдаты Волынского полка, расправившись со своим командиром, вышли на улицу и присоединились к бастующим рабочим. Вслед за ними и солдаты других полков Петроградского гарнизона стали переходить на сторону восставшего народа. Захватили арсенал, разобрали винтовки, разгромили здания некоторых полицейских управлений и судебных учреждений. Февральская революция началась… Временный комитет Государственной думы во главе с Родзянко вёл предательскую политику в разговорах с Николаем II, который вынужден был отречься от престола в пользу брата Михаила, но и тот через два дня отрёкся.

Алексей Толстой принял эту революцию и 29 марта был назначен комиссаром по регистрации печати. Он занялся царскими архивами. Позднее начал испытывать сомнения, колебания и противоречия. И чем больше узнавал о дворцовых интригах, тем явственнее обрисовывалась в его сознании роль старца Акилы в задуманной комедии «Горький цвет».

Полное разочарование наступило у Алексея Толстого в первые месяцы после Октябрьской революции. 26 октября Толстой узнал из газет, что в Петрограде рабочие и солдаты по приказу Военно-революционного комитета заняли вокзалы, телеграф, почту, Государственный банк, Зимний дворец, что Временное правительство низложено. В Москве тоже шла настоящая война. 1 ноября Комитет отдал распоряжение стрелять по Кремлю.

Словно буря невиданной силы прошлась по городам и весям Центральной России. Опустели улицы Москвы и Петрограда. Только неугомонный ветер трепал на заборах и стенах домов обрывки театральных афиш и военных приказов. Толстые жили в Москве, перенося все тягости и лишения. Весной 1918 года начались продовольственные беспорядки. И Алексей Толстой принял предложение антрепренёра Левидова на концертное турне по Украине. В июле Толстые всей семьёй покинули Москву: на Украине было сытно. После турне жили в Одессе. Здесь Толстой написал пьесу «Любовь – книга золотая», повесть «Лунная сырость». Но как только узнал, что министерство Клемансо пало, что палата депутатов отказала в кредитах на содержание французских войск на юге России, он тотчас же подумал об отъезде. Красные стремительно приближались.

Получили паспорта, погрузились на катер, обосновались на пароходе «Кавказ» и отправились на чужбину. Прошли весь эмигрантский путь, остров Халки, Константинополь, Марсель, Париж… Толстые поселились у «дяди Серёжи», Сергея Аполлоновича Скирмунта, владельца «Русской конторы», на даче в Севре. Толстой обновил свой гардероб. Повсюду дёшево продаётся превосходный белый хлеб. И Алексей Толстой начал работать…

Газетная и журнальная работа не увлекла Толстого. Ему давно хотелось написать какую-то итоговую книгу, в которой можно было бы высказать своё отношение к недавнему прошлому – к войне и революции. Вдали от родины, оторванный от привычного и дорогого, Толстой в первые же месяцы почувствовал, что значит быть парией, человеком без родины, «невесомым, бесплодным, не нужным никому, ни при каких обстоятельствах». Мысли о романе, давно зревшие в нём, всецело завладели им, и он с головой окунулся в работу. Толстой не раз впоследствии вспоминал: «Первый том «Хождения по мукам» начат был под сильным моральным давлением. Я жил тогда под Парижем (19-й год) и этой работой хотел оправдать своё бездействие, это был социальный инстинкт человека, живущего во время революции: бездействие равно преступлению».

О России он думал всегда. Вспомнил своё детство и юность – и написал «Детство Никиты». Вспомнил сюжет на современную тему – и написал повесть «Настроение Н.Н. Бурова». Первые главы своего нового романа Толстой опубликовал в журнале «Грядущая Россия», а с конца 1920 года передал роман в только что открывшийся журнал «Современные записки». В Берлине, куда вскоре переехали Толстые, роман «Хождение по мукам» был издан в издательстве «Русская книга» в 1922 году.

Как только 26 марта 1922 года вышел первый номер ежедневной газеты «Накануне», Алексей Толстой прочитал передовую газеты «Накануне». Многое в ней нашло отзвук в его сердце, главное – это примирение, случившееся между прошлым и будущим. Советская Россия не перестала быть Россией, создавалась почва для взаимного примирения и совместной работы на благо России. И Толстой согласился вести в газете Литературное приложение. «Бывшие друзья надели по мне траур», – вспоминал он впоследствии.

В письмах Н.В. Чайковскому и П.Н. Милюкову Алексей Толстой объяснил и своё пребывание в «Накануне», и просил Союз русских литераторов и журналистов в Париже не считать его членом этого Союза, и объяснил, почему он в ближайшее время покинет Берлин и вернётся в Россию.

В мае 1923 года Толстой прибыл в Советскую Россию читать лекции, встретился с читателями и писателями. Государственные органы пообещали не трогать его и издавать его сочинения, не «помнить» его эмиграцию.


1 августа 1923 года Алексей Толстой со своей семьёй подплывал к родному Петербургу. Вместе с ним на пароходе возвращались на родину И. Василевский, Ю. Ключников, А. Бобрищев-Пушкин, которым тоже невмоготу стала эмигрантская жизнь. А в русской революции загорелась полоса новой зари, менялись настроения, возникали грандиозные задачи… С какой же стати оставаться на чужбине, если Россия открывает им свои объятия, прощает им свои грехи, допущенные в пылу азартного отрицания всего нового, к тому же обещает нормальную творческую жизнь, независимую от прихоти парижских или берлинских издателей! Немало каждый из них провёл бессонных ночей, прежде чем отважиться на этот решительный шаг. И вот сейчас, при виде так хорошо знакомых очертаний Петрограда, Толстой испытывал волнение: ведь совсем недавно он был здесь как представитель газеты «Накануне», встречался с писателями, режиссёрами, актёрами, выступал с лекциями о белой эмиграции, многих не щадил. Больше месяца провёл он в Советской России как командированный журналист. И понял, что России предстоят нелёгкие времена и что «свой гвоздик», как он предрекал в эмиграции, в строительство нового мира он «вобьёт».

До Ждановской набережной, где в доме номер 3 Толстой заранее снял квартиру, добрались без особых хлопот. Первые дни пребывания в Питере ушли на устройство жилья и быта.

В Берлине Толстой закончил роман «Аэлита», здесь, в России, передал его в журнал «Красная новь» и Госиздат. «Аэлита» – это гимн земле, обновляющейся в революционном порыве, это гимн тем людям, которые совершили революцию на Земле и готовы продолжать её где угодно, даже на Марсе, если жизнь там действительно устроена так, что торжествуют олигархи, а народ порабощён. Но в литературных и театральных кругах Петрограда и Москвы Толстой встретил холодный приём. Появившиеся новые журналы «На посту» и «Леф» скептически и иронически отнеслись к Толстому, задумавшему вернуться на родину на «белом коне» своих собраний сочинений. И Алексею Толстому предстояло ещё многое пережить, перетерпеть, прежде чем он вошёл в спокойное творческое русло.

Написал рассказы «Парижские олеографии», «Рукопись, найденная под кроватью», очерк «Волховстрой», опубликованный 7 ноября 1923 года в «Петроградской правде», увлекла повесть «Похождение Невзорова, или Ибикус», по коренным спорным проблемам написал статьи «О читателе», «Задачи литературы», «Заметки на афише», «О Пушкине», в которых дал ответ тем, кто иронизировал по поводу его возвращения. Кто-то бросил за его спиной: «Красный граф». Маяковский? Булгаков? Или кто-то ещё из остроумцев? Да так и прилипло… А ничего в этом иронического и нет: он действительно Красный граф.

Увлечённый театральными замыслами и постановкой пьес в театрах, Толстой постоянно думал, что ему пора продолжить работу над основным своим произведением: «Хождение по мукам». В Берлине была издана первая часть будущей трилогии, в которой он только начал рассказ о жизни русского общества накануне империалистической войны и во время её кровавого течения, а ведь его герои постараются понять и осмыслить причины пролетарской революции и Гражданской войны. По мере того как он писал, перед его глазами развёртывались дальнейшие события в России, и ему становилось ясно, что нельзя останавливаться на первой книге, в которой только наметились основные исторические события, и он осенью 1921 года решил, что «Хождение по мукам» развернётся в эпическое полотно, но продолжать роман нужно в России, там, где всё это происходило, там, где прошла его жизнь и куда все эти годы его тянуло. Нельзя писать о народе и не знать, что эта революция дала сегодняшним строителям нового мира, не зная, что это за новый мир, за который пролито столько крови и сломано человеческих судеб. Работая над романом «Хождение по мукам», Толстой был в плену предвзятых и односторонних идей о мире и о войне. Действительно, как всякий художник, он впитывал в себя различные явления: окружающая жизнь оставляла в нём след, как птица, пробежавшая по мокрому песку. Но все эти явления можно по-разному трактовать, здесь в особенности важен угол зрения, общая линия художественных обобщений.

Достоверно и правдиво Алексей Толстой воссоздал жизнь русской интеллигенции накануне войны, показал причины её увлечения упадническим искусством, богоискательскими философскими теориями, причины загнивания старого общества и неизбежность его обновления. Если раньше сам Толстой принял Февральскую революцию радостно и восторженно, то в романе «Хождение по мукам» от былой восторженности ничего не осталось. Необходимо было убрать из романа упрощения и односторонние сцены. Для переиздания романа Толстой доработал его.

В 1925 году в Ленинграде роман «Хождение по мукам» вышел в новой редакции. Толстой кое-что убрал, кое-что доработал, уточнил, усовершенствовал, усложнил речь товарища Кузьмы в Юридическом клубе; раньше Струков выступал как выразитель философии распада и цинизма, радовался краху цивилизации и культуры, теперь Толстой сделал его простым обывателем, злобным в своем бессилии; Рощин был яростным, убеждённым противником большевиков, теперь он сомневается, колеблется, а вскоре поймёт, что именно большевики и являются созидательной силой в революции, перейдёт на сторону народа. В новой редакции и Телегин показан не наивным и слепым, каким он выглядел в первом издании, а более цельным и определённым.

В июне 1926 года Алексей Толстой всерьёз принялся за работу над второй частью романа. Страна начала готовиться к десятой годовщине Великой Октябрьской революции, и редакция «Нового мира» предложила Толстому продолжить роман, заключив с ним договор на весьма выгодных для писателя условиях: к 1 мая 1927 года он должен был представить журналу четыре печатных листа из пятнадцати, а в дальнейшем давать ежемесячно по два листа. Около года Толстой непосредственно готовился к этому серьёзному делу, собирал книжные, рукописные и устные материалы. «Книг я уже сейчас накупил рублей на сто», – сообщает он главному редактору «Нового мира» Вячеславу Полонскому 23 апреля 1927 года. И в конце марта с увлечением взялся за вторую часть трилогии. За месяц Толстой написал две первых главы и послал их Полонскому, который настороженно встретил эту рукопись, высказал много поправок и редакционных замечаний: надо показать героизм революции и самоотверженность большевиков, а не ужас и страдания действующих лиц этого огромного исторического события. Письмо возмутило писателя. «С первых шагов Вы мне говорите, – писал Толстой, – стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх и осторожность, и, главное, предвидение, что мой роман попадёт к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казённого ура-плаката. Но ведь Вы именно этого и не хотите. Нужно самым серьёзным образом договориться относительно моего романа…» И далее автор подробно описывает, почему отказывается писать роман по наставлениям редактора. Редакция «Нового мира» больше не делала попыток поучать Толстого.

Всё лето 1927 года работал над романом «Хождение по мукам», ездил в Ростов, изучал губернские архивы, побывал в Новочеркасске, в станице Павловской, Махачкале, Астрахани, Рыбинске, а «Новый мир» начал его публикацию с седьмого номера, продолжил в первом, втором, пятом, шестом, седьмом за 1928 год. В отдельном издании романа вторая часть получила самостоятельное название – «Восемнадцатый год».

«Это роман русский, но значение его интернационально, – писал Александр Фадеев. – Народ борется не для того, чтобы национально утвердить себя. Дело в том, что наш народ первый порвал цепь угнетения, он выполняет огромную историческую освободительную миссию. Отсюда русский национальный мотив звучит в романе как мировой, и это перекликается с нашим временем».

В мае 1928 года Толстой и его многочисленная семья переехали в Детское Село, бывшее Царское Село. Арендовали дом на Пролетарской улице.

В середине сентября 1928 года Толстой, вернувшись из Кисловодска и поездки в Ростов, Синельников, Днепропетровск (бывший Екатеринослав), обогатив свои представления о махновщине и самом Махно, вскоре почувствовал, что он не может писать третью часть романа, – обстановка в современной деревне была настолько накалена, что и повествование о махновщине и атамане Махно могло вызвать в политических кругах раздражение. Роман не пошёл… А на столе лежали материалы о Петре Великом, он задумал пьесу «На дыбе», несколько исторических рассказов, Полонскому пообещал к ноябрю дать рассказ о Петре, а роман «19-й год» отложить. И первые дни после приезда Толстой просто не знал, за что взяться, хотя ежедневно садился за письменный стол и начинал перекладывать многочисленные наброски – заготовки к будущим сценам.

Возвратившись из Москвы, Толстой писал Полонскому 31 декабря 1928 года: «…«19-й год» я ни в коем случае писать не раздумал… Хотел я поговорить с вами вот о чём: моё непосредственное ощущение и убеждение (логическое) заставляет меня погодить месяца три-четыре с печатанием романа. Я боюсь, т. е. я боюсь той оглядки в романе, которая больше всего вредна. «18-й год» я писал безо всякой оглядки, как историческую эпоху, а в «19-м году» слишком много острых мест и наиострейшее – это крестьянское движение, – махновщина и сибирская партизанщина, которые корнями связаны с сегодняшним днём. А эти точки связи сегодняшнего дня крайне сейчас воспалены и болезненны, и отношение к ним неспокойное… Кроме того, все, ну буквально все, даже такие люди, как Тарле, мне говорят: обождите немного. И я решил обождать до весны, с тем, чтобы начать печатать роман с сентябрьской книжки…»

А в минуты отдыха от серьёзных тем Толстой написал рассказы «Подкидные дураки», «Мой сосед», «Атаман Григорьев», не прекращая работы над романом о Петре, читал книги, делал выписки из огромных исторических фолиантов, а их накопилось великое множество. И только в начале февраля Алексей Николаевич вплотную засел за работу, с трудом нащупывал первые фразы, и роман о Петре Великом начал развёртываться. В первой же главе Толстому удалось познакомить читателей с основными действующими лицами и главными государственными проблемами, которые нуждались в безотлагательном решении в конце ХVII столетия. Одна картина за другой вставали в его воображении, тут и бояре, тут и стрельцы, и раскольники, и крестьяне, и купцы, и попы – вся многоликая, многострадальная Россия, во всём её разнообразии и многоцветности.

Полонский, прочитав начало повествования, предложил всё те же условия: печатать сразу, не дожидаясь завершения, печатать с майской книжки журнала, но при условии давать два листа ежемесячно. Толстой, разумеется, согласился и, вернувшись из Москвы после этих переговоров, снова окунулся в мир исторических сопоставлений, отбрасывая всё сомнительное и заведомо пристрастное. Снова читал и перечитывал архивные документы… В «Записках де ля Невилля» Толстой нашёл много интересных подробностей и свидетельств. Почему же не ввести его в качестве одного из эпизодических героев и не дать его глазами портрет князя Василия Голицына, человека умного и образованного, ловкостью, обманом, лицемерием добившегося полноты власти, но оказавшегося неспособным использовать её для претворения в жизнь своих любопытных мыслей? «Высокомысленные и мудрые слова» высказывает всемогущий канцлер господину де ля Невиллю. Признаёт, что два кормящих в России сословия (крестьянство и дворянство) «в великой скудости обретаются». Де Невилль, внимательно слушая его, понимает, что никто ещё до сих пор не замышлял столь великих и решительных планов. А бегство правительницы Софьи в село Коломенское, потом в Троице-Сергиево под защиту неприступных стен от гнева всё тех же стрельцов, взбаламученных раскольниками? А Пётр в Преображенском и его потешные войска? А борьба Петра и Софьи за власть? А Франц Лефорт и Немецкая слобода? А война за Крым? Сколько вопросов и проблем… И всех ведь надо представить живыми, для всех ведь надо отыскать хоть какие-то неповторимые подробности. Вот поэтому-то Толстой во время работы неизменно обращался к таким книгам, как «Дневник Патрика Гордона», «Записки» И. Желябужского, «Дневник путешествия в Московию» Иоганна Корба, «Записки» Дж. или «Рассказы о Петре Великом» А. Нартова, «Записки» Юста Юля, «Путевые записки и дневники» князя Б. Куракина, «Путешествие через Московию» Корнилия де Бруина, «Донесения австрийского дипломата» Оттона Плейера, «Книга о скудости и богатстве» И. Посошкова и, конечно, сочинения протопопа Аввакума. Такое огромное количество материала нуждалось не только в отборе, но и в уточнении по другим источникам. А для всего этого нужно много времени.

Из писем В. Полонскому известно, как шла работа над первой книгой романа «Пётр Первый». В апреле 1929 года он сообщает, что продолжение пока дать не может, объём материала слишком велик, публикацию романа Полонский отложил. Толстой с большим напряжением преодолевал трудности, которые чуть ли не ежедневно возникали перед ним. Однако в каждом месяце «Новый мир» давал роман небольшими порциями. 12 мая 1930 года Толстой поставил последнюю точку в первой книге романа.

Пора что-то написать и о современности, недавно пережитом. Так появился роман «Чёрное золото» («Эмигранты»), пьеса «Патент 119», написанная вместе со Старчаковым. Алексей Толстой побывал в Берлине, в Сорренто в гостях у Горького, много мелочей быта пришлось ему преодолеть, но образ Петра и его сподвижников не выходил из памяти, всё новые и новые подробности и детали возникали из той драматической эпохи.

Изучая факты, сопоставляя их, отбирая наиболее проверенные и бесспорные, Толстой приходит к выводу, что в первой книге он недостаточно убедительно показал многогранность личности Петра, его способность полностью отдаваться затеянному делу. Многие документы, письма, воспоминания современников свидетельствуют о том, что Пётр во всех делах и начинаниях принимал непосредственное участие. Днём вместе с плотниками, строителями, мастерами он прилежно орудует топором и молотом, конопатит, промазывает смолой корабельные пазы и швы, а большую часть ночи готовит инструкцию для посла, который вскоре должен отправиться в Турцию, чтобы заключить мирный договор.

В январе 1935 года Алексей Толстой заболел. Горький в связи с этим дал Толстому несколько советов: «…В 50 лет нельзя вести себя тридцатилетним бойкалем и работать, как четыре лошади или семь верблюдов. Винцо следует пить тоже помаленьку, а не бочонками».

В это время произошла в судьбе Алексея Толстого семейная драма: Наталья Васильевна Крандиевская, талантливая поэтесса, поняла, что жизнь её проходит, а она ещё ничего не сделала, она хочет уехать в Ленинград, заняться своим делом… Крандиевская пригласила быть секретарём Алексея Толстого сотрудницу библиотеки Дома литераторов Людмилу Ильиничну Баршеву, у которой только недавно ГПУ погубило её мужа, молодого писателя. Толстой согласился, Наталья Васильевна уехала, а Баршева стала служить у Алексея Толстого. Вскоре Алексей Толстой сделал ей предложение, а сам уехал в Прагу. Из его писем к Людмиле Ильиничне известны его переживания. «…Слушай, или, мне кажется, – писал Толстой 16 октября 1935 года из Праги, – вот почему я так стремительно полюбил тебя. В первый же день, когда ты приехала в Детское, я почувствовал присутствие нежной ласки и участия. Было удивительно приятно слышать твои быстрые шаги, твой весёлый голос. Я для моей семьи – был необходимой принадлежностью, вроде учёного гиппопотама, через которого шли все блага. Но кто-нибудь заглядывал в мой внутренний мир? Только бы я выполнял свои обязанности и не бунтовал. Все испугались, когда я заболел 31 декабря. Но как же могло быть иначе: – зашаталось всё здание. Наташа мне несколько раз поминала о заботах, которыми она меня окружила. Но как же могло быть иначе? Они радуются удачам моего искусства. Было бы странно не радоваться. И я жил в одиночестве и пустоте, т. к. от меня требовали, но никто не отдавал мне своего сердца. Тоска по женской любви началась у меня давно, мечта о любви. И вдруг пришла прелестная, простая, ясная, как солнечный день, чистая, как весенний ручей, бегущий по зелёной травке, нежная женщина…»

До Великой Отечественной войны Алексей Толстой написал повесть «Оборона Царицына», вторую книгу «Петра Первого», третью книгу романа «Хождение по мукам», за которую получил Сталинскую премию первой степени в 1941 году.

В первые месяцы войны Толстой полностью отдался публицистике. За июнь – август 1941 года Толстой опубликовал свои замечательные статьи и очерки: «Что мы защищаем», «Армия героев», «Блицкриг», или «Блицкрах», «Кто такой Гитлер и чего он добивается», «Гордо реет советский флаг», «Смельчаки», «Я призываю к ненависти», «Несколько поправок к реляциям Геббельса», «Почему Гитлер должен потерпеть поражение», «Русские воины». Даже этот простой перечень выступлений в печати Алексея Толстого свидетельствует о его кипучей и самоотверженной деятельности во имя того, чем жила вся страна. Вскоре встал вопрос о призыве в армию его сыновей: Никите было 24 года, Дмитрию двадцать один. Никита на коленях умолял отца позаботиться о нём. И он остался в тылу. Точно такие же сцены произошли и с Дмитрием, который учился в консерватории. В эти же дни Алексей Толстой, перебирая собранные книги и документы, начал писать пьесу «Орёл и орлица» об Иване Грозном. Вторую часть драматической повести «Иван Грозный» – пьесу «Трудные годы» – Толстой начал в январе 1943 года, а закончил в апреле и 16 апреля прочитал её в Малом театре.

И снова охватила его страсть к роману о Петре. «Мне часто снятся целые сцены то из одной, то из другой моей будущей вещи, – признавался он, – бери и записывай! Прежде этого со мной не случалось». Но не успел – слишком много сил ушло на военные сочинения.

Алексей Николаевич Толстой скончался 23 февраля 1945 года. 26 февраля на Новодевичьем кладбище состоялись похороны. На траурном митинге Михаил Шолохов сказал: «Большую потерю понёс наш народ. Сильна горечь утраты. Умер большой писатель, посвятивший всю свою жизнь, свой могучий талант родному народу».


Толстой А.Н. Собр. соч.: В 10 т. 1958–1961.

Переписка А.Н. Толстого: В 2 т. М., 1989.

Воспоминания об А.Н. Толстом. М., 1973.

Петелин В. Жизнь Алексея Толстого. «Красный граф». М.: Центрполиграф, 2001.

Вячеслав Яковлевич Шишков
3 октября (21 сентября) 1873 – 6 марта 1945

Родился в обеспеченной купеческой семье. Получил образование в Вышневолоцком техническом училище. Во время практики работал в Новгородской и Вологодской губерниях. Большое влияние на духовный облик молодого специалиста оказало знакомство со священником Иоанном Кронштадтским во время путешествия по Пинеге. Много лет Шишков работал сначала в европейской части, а с 1894 года в течение двадцати лет руководил экспедициями по изучению проблем сибирских рек. И все это время не пропадала его тяга к литературному труду, во время работ он записывает, по словам биографов, 80 песен и три отрывка из былин, которые поразили его красотой и самобытностью. Может быть, тогда у него мелькнула мысль написать об этом, может быть, зародилась мечта о романе «Угрюм-река». Кого он только не встретил, с кем он только не разговоривал о судьбе России и собственной его судьбе! Все произведения Шишкова первой поры пропитаны жизненными соками, добыты из его необыкновенной жизни, а характеры взяты из самых глубин русской жизни. Сначала он писал статьи и очерки, но познания не укладывались в сухую информацию, жизнь толкала его к более высоким художественным размышлениям. Так возникли рассказы «Помолились» (Заветы. 1912. № 2), «На севере» (Сибирская жизнь. 1912. 4 ноября), «Холодный край» (Красная нива. 1923. № 4), «Краля» (Заветы. 1913. № 2), «Чуйские были» (Ежемесячный журнал. 1914. № 2), «Ванька Хлюст» (Ежемесячный журнал. 1914. № 10), «Суд скорый», «На Бие» (Алтайский альманах. СПб., 1914), «Колдовской цветок» (Отечество. 1915. № 8) – все эти рассказы свидетельствовали о том, что в русской литературе появился писатель, который берёт свои сюжеты со дна русской жизни и глубоко исследует её, добираясь до корня её сложных и противоречивых проблем. Автор, выслушав откровенные рассказы своих персонажей («Краля», «Ванька Хлюст» и др.), задумывается над тем, как им «всплыть на божий свет». В. Шишкова, столкнувшегося в своей повседневной трудовой жизни с таким ворохом житейских проблем, что они казались неразрешимыми, прежде всего мучают просветительские, гуманистические, философские вопросы. Но светлый взгляд пожившего художника всегда побеждал в нём, традиции великой русской литературы всегда стояли перед ним.

«Сибирский сказ» – первый сборник его прозы – вышел в 1916 году.

Крупным художественным произведением В. Шишкова до революции была повесть «Тайга» (Летопись. 1916. № 7—11), над которой он начал работать ещё с 1914 года. Огромный опыт общения с крестьянами, с которыми он постоянно работал в эти экспедиционные годы, их характеры, их рассказы, собственные наблюдения дали ему возможность показать сложности и противоречия сибирской деревни того времени, с их заботами, праздниками, пьянством, отрезвлением. В. Шишков много повидал доброго и злого в человеке, наблюдал постоянную борьбу светлого и тёмного, Зла и Добра в человеке.

«Кедровка – деревня таёжная, – начинает своё повествование В. Шишков. – Всё в ней было по-своему, по-таёжному. И своя правда была – особая, и свои грехи – особые, и люди в ней были другие. Не было в ней простору: кругом лес, тайга со всех сторон нахлынула, замкнула свет, лишь маленький клочок неба оставила» (Шишков В.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983. С. 203). Вот эта особая, «таёжная» правда и раскрывается в повествовании, тут и богатый купец Бородулин, тут и староста Пров, и красавица Анна, и десятки особых лиц, со своими грехами и своей правдой. Здесь мужик не дорожил землёй: «Ему тайга давала всё – и белку, и соболя, и медведя, и орех». Но жизнь ухудшилась, всё подорожало, и люди, не понимая происходящего, озлобились и радовались неудаче каждого из кедровчан: «И всегда так случалось, что сначала как будто жалость падет на сердце, словно кто свечку зажёг и осветил душу, тепло так, приятно, а потом – подошел чёрт с чёрной харей, дунул на эту свечечку и притоптал копытом. Вдруг становилось темно в душе, вдруг начинало ползать в ней что-то холодное и подмывающее» (Там же. С. 204). Почему люди в Кедровке «так плохо живут, впроголодь живут, неумытые и тёмные, донельзя забитые нуждой, озверелые люди, всеми забытые и брошенные, как слепые под забором котята… Так и жили в равненье и злобствовании, в зависти и злорадстве, жили тупой жизнью зверей, без размышления и протеста, без понятия о добре и зле, без дороги, без мудрствований, попросту, – жили, чтоб есть, пить, пьянствовать, рожать детей, гореть с вина, морозить себе, по пьяному делу, руки и ноги, вышибать друг другу зубы, мириться и плакать, голодать и ругаться, рассказывать про попов и духовных скверные побасенки и ходить к ним на исповедь, бояться встретиться с попом и тащить его на полосу, чтоб бог дал дождя» (Там же. С. 205). Таков творческий замысел повести «Тайга», таково и его исполнение.

Много событий происходит в повести, разными предстают перед читателем люди, плохими и хорошими, злобными и благородными, пьяными и трезвыми, но многие из них, когда загорается тайга и идёт огненным вихрем на Кедровку, становятся гораздо лучше, чем перед этим, пожар – это общая беда, всё мелкое надо отбросить и помогать друг другу. Особо выделяется при этом староста Пров, при виде беды он выглядит жестоким и суровым:

«Андрей взглянул на него и удивился. Никогда он не чувствовал таким Прова. Он даже отступил от него в сторону, чтоб пристальней разглядеть его. Здесь был другой Пров, – не тот, что направил при таёжной дороге в его грудь ружьё, не тот, что пал к его ногам, там, у часовни, и молил его, и ронял слёзы. Огромным посиневшим медведем стоял Пров, грузно придавив землю, – скала какая-то, не человек.

Крутые плечи Прова, широкая спина, плавно и глубоко вздымавшаяся грудь накопили столько неуёмной мощи, что, казалось, трещал кафтан. Большие угрюмые глаза упрямо грозили огню.

Андрей вдруг показался себе маленьким, ничтожным, незначащим, будто песчинка на затерявшейся заклятой тропе. Какой ветер метнул его сюда? Неужели всему конец? Конец его думам, его гордым когда-то мечтам?

И опять вспомнилась, стала мерещиться ему Русь, – Русь могутная, необъятная, мрачная и дикая, как сама тайга… Русь! Веруй! Огнём очищаешься и обелишься. В слезах потонешь, но будешь вознесена… Широкий большой мужик каменным истуканом недвижимо стоял, скрестив на груди руки. Его волосы и бороду чесал ветер, глаза по-прежнему властно грозил пожару: вот-вот нагнется Пров, всадит в землю чугунные свои пальцы и, взодрав толстый пласт, как шкуру с матёрого зверя, перевернёт вверх корнями всю тайгу» (Там же. С. 360). Анна успокаивает его: «Не тужи, новое будет, хорошее».

В начале января 1916 года В. Шишков послал повесть А.М. Горькому, который написал ему в ответ письмо: «Тайга» очень понравилась мне, и я поздравляю Вас, – это крупная вещь. Несомненно, она будет иметь успех, поставит на ноги, внушит вам убеждение в необходимости работать, веру в свои силы. Не скрою, – над ней следует ещё поработать. Местами Вы увлекаетесь словом, а многословие делает рассказ жидким. Местами Ваша лирика – излишня, тем более излишня, что Вы прекрасно чувствуете лирику фактов, коя всегда несравненно красивее, а потому и ценнее лирики слов» (Горький М. Собр. соч.: В 30 т. М., 1955. Т. 29. С. 356). А далее следовал целый ряд указаний опытного писателя.

«В. Шишков пишет о дореволюционной деревне, – говорится в критической статье, – но его повесть, несомненно, вещь революционная. Революционность её в том, что она вызывает у читателя определённое чувство ненависти к звериному быту таёжной деревни, поднимает в его сознании резкий протест против того «мира», который живёт такой жуткой жизнью» (Сибирские огни. 1923. № 5–6).

Февральскую революцию В. Шишков принял с восторгом, а Октябрьскую – от безысходности, как многие писатели того времени.

О Гражданской войне В. Шишков написал роман «Ватага» (Наши дни: Альманах. 1924) и повесть «Пейпус-озеро». Как и в «Тайге», в романе В. Шишков последовал за ходом событий в маленьком городке Кузнецке, недалеко от Томска, где он жил и работал многие годы, которые происходили после Октябрьской революции. Сибиряки не сразу понимали, что происходит в России; царя скинули, власть взяли разные люди – большевики, анархисты, социалисты, эсеры, от них идут разные мысли и приказы, а народ много лет мечтал о самостоятельности, привык сам распоряжаться своей судьбой. И на этом фоне возникают предводители крестьянской судьбы. Разбушевалась народная стихия, у которой нет управляющей силы. Анархист Зыков возглавил партизанский отряд, который совершает неправые и кровавые действия, похожие на историческую пугачёвщину, во время которой много пролилось напрасной крови. По признанию самого В. Шишкова, в ответ на хор критики романа, который всё усиливался, им выведен в образе анархиста Зыкова «символ, соборный тип, чёрная сила, чугунный, тёмный, с завязанными глазами богатырь». И влияние «Ватаги», её так называемая поэтизация стихийности, было огромным и на читателей, и на писателей. Фурманов заметил, что «опасность «Ватаги» усугубляется тем, что написана повесть хорошо и читается с большим захватом».

После острой критики романа «Ватага» Шишков накинул на себя котомку с самым необходимым и пошёл по сёлам и деревням новой России, которая отстраивалась и приспособлялась к только что появившимся законам, что ломали привычный образ деревенского быта. Сначала были очерки «С котомкой», «Приволжский край», которые печатались в газетах, а потом один за другим в периодической печати появлялись его рассказы: «Журавли» (Красный журнал для всех. 1924. № 1), «Свежий ветер» (Молодая гвардия. 1924. № 4), рассказы «Спектакль в селе Огрызове» и другие вскоре появились в сборниках «Ржаная Русь» и «Потешные рассказы», полные драматических столкновений и юмора. «Все мои «трагические» темы перемешаны с юмором, – на мой взгляд, это делает вещь жизненной и правдивой», – признавался В. Шишков позднее.

В жизни деревни вроде бы ничего нового не происходит, мужья бьют жён, пьют самогон, вспыхивают драки, возникают непременные стычки между родителями и детьми, в общественном мнении господствуют слухи, сплетни. Два лета В. Шишков прожил в одной деревне Лужского уезда Петроградской губернии, размышлял над увиденным, и в итоге появился рассказ «Свежий ветер», который символично подул после двух революций и Гражданской войны и внёс новые законы в жизнь деревенских жителей. Здесь он увидел драму между отцом и Петром Гусаковым, передовым рабочим, красным бойцом Гражданской войны, вернувшимся в родные места и увидевшим, как отец постоянно избивает его мать, больную от ударов и превратившуюся в старуху, приучает своего пятнадцатилетнего Ваньку и восемнадцатилетнего Мишку к пьянству, к безделью. Пётр испытывает боль при виде этой страшной картины и решительно говорит отцу об этом, а тому хоть бы что. Так начинается конфликт, который заканчивается стрельбой и ударом топора. Состоялся суд, на котором многие выступали за Петра, но некоторые и критиковали его. Умную, тонкую речь произнёс на суде крёстный Петра, полностью его оправдавший, а в страстной речи секретаря комсомольской ячейки Галкина воплощена главная мысль рассказа: «…Мы просим товарища председателя и судей, мы умоляем не верить некоторым ораторам, я не буду намекать на личности, а только скажу, товарищи, что толстая ораторша, она всем известна как самая скверная гражданка, которая торгует самогоном, поэтому веры её словам нет! Это она всё врёт, взводя такое, прямо скажу, подлое обвинение на Петра Терентьевича. А почему она может защишать пострадавшего Терентия Гусакова? Ответ, товарищи, ясен – он её бывший сожитель от живой жены, которую он преступно истязал, как последнюю клячу, или хуже в десять раз, пороча новый новый деревенский быт в глазах культуры. Вот разгадка истины и опроверженье подлых слов. И обратите, товарищи, внимание, как деревня разлагается по всем слоям. Пьянство, разбой, поножовщина, непростительный разврат и сифилис… Мужья калечат жён, отцы – детей. А кругом такая тьма, как в непроходимых брынских лесах. И это наша Россия, новая Россия, за которую, за благо которой столько пролито человеческой крови и сяких легло жертв!.. Может быть, старики принюхались, им ничего, по нраву, а нас от такой России, откровенно скажу, тошнит. Наше молодое… Наша молодая душа, товарищи, такую Россию не желает. К чёрту её! Даешь новую Россию!!! Даешь новую жизнь! К чёрту пьянство, к чёрту самогон, к чёрту увечье женского…» От Галкина к Петру, «от сердца к сердцу, от души к душе, прошёл невидимый ток высокой человеческой любви» (Шишков В. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983. Т. 2. С. 12–14).

А в «Журавлях» Андрей и Татьяна полюбили друг друга, Татьяна забеременела, Андрей согласен взять её в жёны, они расписались в сельсовете, но и родители Татьяны, и родители Андрея не пускают их в свой дом: Григорий сердито отвечает Андрею, что таких «много поганых мужьёв найдётся», «испакостил девку», «записались скрадом у какого-то Абрашки. Тьфу твоя свадьба чёртова! Сводники проклятые…». Татьяна давно бы ушла к Андрею, но «его старики меня не принимают». Андрей хочет жить по-новому: «Я по декрету желаю жить», «Раз новые права, надо уважать» (Там же. С. 68–69). Сложные и противоречивые отношения завязались между влюблёнными, а тут ещё молодая вдова Настасья ввязались в этот драматический конфликт. Разрешил конфликт родной брат, работавший в городе, и Татьяна уехала город, где мечтает учиться.

Но одна тема продолжала волновать писателя – тема Гражданской войны. Так возник замысел большой повести «Пейпус-озеро», начатой в 1924 году и опубликованной в альманахе «Наши дни» (1925. Кн. 5). Материал для повести В. Шишков собирал в 1922–1923 годах в Лужском уезде, когда свежи были в памяти события, связанные с отступлением здесь Северо-Западной армии генерала Юденича. 2 сентября 1923 года в письме другу В. Шишков сообщал: «Был опять в Лужском уезде… Здесь проходил Юденич, и мне необходимо было собрать материал для романа в дополнение к собранному прошлым летом» (Архив Шишкова. Т. 2. С. 527). Вл. Бахметьев много лет спустя писал о повести: «…содержание её строго отвечало исторической действительности. Повесть привлекла внимание широких читательских кругов своим патриотическим пафосом, яркостью рассказа о переживаниях «заблудившихся» и вновь обретших себя в любви к родине сынов её» (Бахметьев Вл. Вяч. Шишков. М., 1947. С. 74–75).

Глазами и чувствами Николая Реброва, только что окончившего реальное училище, читатель видит, как разлагается армия Юденича. С тоской оглядывается Николай на Россию, ступая на чужой порог Эстонии, предавшей Юденича, разгромленного Красной армией. Всё больше погружается Николай Ребров в причины разгрома белых в борьбе за власть. Со временем узнаёт, что вместе с белыми ушли и большевики, с одним из них, прапорщиком Ножовым, Ребров сблизился и многое узнал о революции, большевиках, о белых, большинство которых по-прежнему стояли за возвращение императорской власти и дворянских привилегий. В. Шишков беспощаден в эпизодах, показывающих спесь, гордость белых офицеров, по-прежнему мечтавших сформировать новую армию, пойти вновь в Россию, разбить большевиков и взять власть в свои руки. Выразительна сцена, когда на эстонский праздник прибыли в каретах белые офицеры, словно хозяева, нагло вели себя, особенно ротмистр Белявский, кричавший в глаза собравшимся эстонцам:

«– Эстонская республика… Ха-ха!.. Великая держава… Да наш любой солдат, ежели его кашей накормить, сядет, крякнет, вашу республику и не найти… Не правда ли, господа офицеры?..

В ответ раздался золотопогонный смех. Толпа оскорблённо зашумела.

– Господин офицер! – вышел вперед высокий жилистый эстонец. На рукаве его пальто был красный бант. – Я вас буду призывайт к порядку.

– Молчать! Ты кто такой? Коммунист? Товарищ? А хлыстом по харе хочешь? Научись по-русски говорить, картофельное брюхо, чухна!.. Где ваша чухонская поддержка войскам генерала Юденича? Изменники!.. Если бы не ваша измена, русские большевики давно бы качались на фонарных столбах… Подлецы вы со своим главнокомандующим!» (Там же. С. 261–262).

Поручик Баранов, преданный адъютант «тучного» генерала, стал приходить на работу пьяным, совесть его стала мучить, а тут заболел тифом, который косил солдат и офицеров. Да вскоре и генерал предстал в своём истинном обличье, разочарованный в своих делах, старый, больной, но всё ещё мечтавший о том, чтобы на ночь к нему приходила Нелли «читать, хе-хе-хе… читать… И ничего более…». А баронессе, к которой он вошёл «кофе кушать», признался: «Чувствую себя прескверно… так чувствует подыхающий в конуре старый пёс, простите за сравнение» (Там же. С. 266–267). И в авторской речи писатель не жалел мрачных красок: «Генерал поднял смущённое, старое, как стоптанный сапог, лицо…» (Там же. С. 268).

Белые офицеры не скрывают, что многих большевиков вешали на фонарях, тоскуя о родине, понимали, что вернуться на родину они могут только с мощной армией, а Белая гвардия разлагалась. Прапорщик Ножов с двенадцатью солдатами ушли в Россию, перейдя на другую сторону Пейпус-озера, многие солдаты бегут на родину.

И наконец, после мучительной болезни и мучительных раздумий на могиле писаря Кравчука Николай Ребров вместе с Трофимом Егоровым решили бежать на родину: «Либо смерть, либо Россия» – так решил Николай Ребров.

Несколько человек создали группу беженцев из Эстонии в Россию, разную по своему социальному составу, подкупили стражников-эстонцев и отправились по льду Пейпус-озера. И оказались в трагическом положении, дойдя почти до русской границы: дважды догоняли их эстонцы и, угрожая оружием, обыскали всех, забрав сначала самое ценное, а вторая группа, с оружием в руках, раздев их чуть не догола, бросила им какие-то рваные ошмётки. Половина группы беженцев так и осталась на льду Пейпус-озера, вторая вместе с Николаем Рубцовым добралась до ближайшей деревни, в бедной избёнке их приютили, поехали за оставшимися, но так никого и не нашли: густой туман стоял на озере.

Мучительна судьба поручика Баранова, после расформирования армии Юденича оказавшегося не у дел: он кадровый военный, а дела нет. И в прощальном письме Николаю он написал, что выбрал не ту дорогу в жизни, понадеялся и был обманут, «иностранный капитал, самый изворотливый и самый подлый, вынул из нас сердце, отнял совесть, вложил в наши руки меч и повёл бить – кого? Наших же русских парней и рабочих, нашу же плоть и кровь. И выходит, что мы ландскнехты, фендрики, бандиты, продажная сволочь, – вот кто мы. Это – не ужас?!». Баранов застрелился, он офицер, он готов был биться за Советскую Россию, но боялся, что его не поймут большевики. А Николай Ребров, по его мнению, ни в чём не повинен, он юн, чист, «а белейшая, чистая юность – залог счастья всего человечества». Николай Ребров в тяжком раздумье на берегу Пейпус-озера: «Он опять в родных местах, вот он спрашивает своё сердце, пытается прочесть свою грядущую судьбу, – ведь круг юных дней его завершён, концы сомкнулись, – и от этой грани, из этих береговых туманов он должен твёрдо вступить на крестный путь, может быть, похожий на стезю к Голгофе» (Там же. С. 341).

В. Шишков заканчивает на этих раздумьях путь Николая Реброва. Что сулит ему будущая дорога, автор не раскрывает, а нам, читателям, остаётся только догадываться.

После выхода в свет повести «Пейпус-озеро» (1925) и изданного Собрания сочинений в 12 томах в 1926–1929 годах В. Шишков взялся вновь за роман «Угрюм-река», над которым работал уже двенадцать лет. Здесь были судьбы людей, с которыми он вместе работал, а через их судьбы дана жизнь России в конце ХIХ и начале ХХ века. Роман сложный, многогранный, с противоречиями и ошибками главных действующих лиц.

Весной 1932 года Вячеслав Шишков принёс в издательство сборник «Шутейные рассказы», в сборнике обратил на себя внимание очерк «Громов». Молодой редактор Н. Еселев, рассказывая об этом эпизоде, узнал, что «Громов» – «это маленький отрывок из большого романа», который автор вскоре принёс в издательство. «Роман произвёл на меня очень сильное впечатление, – вспоминал Н. Еселев. – Он покорил меня новизной, широким показом дореволюционной Сибири, яркостью образов, своеобразием языка» (Воспоминания о В. Шишкове. М., 1979. С. 177). В.А. Десницкий представил положительную рецензию. Издательство заключило договор, и началась работа. Редактор предложил убрать из романа религиозные мотивы: «есть мистика, есть всякая чертовщина», символизм и другие теоретические рассуждения. И автор второпях согласился. 26 июля 1933 года В. Шишков писал Л. Когану: «…Наступила мне на горло корректура второго тома и высосала всю кровь из жил. В гранках сгоряча повыбрасывали с товарищем Еселевым разные места и местечки в романе – и сразу в вёрстку. А в вёрстке стал вчитываться – мать честная! – всюду нелепости, хвостики, пробелы, излишки. И на шпаклёвку прорывов потратил множество времени. Оказывается, не так-то легко делать выбросы – это тебе не аборт! – надо с умом и глубокой оглядкой. Глава пустынников – осталось только начало. «Давайте, В.Я., ограничимся показом быта пустынников и тем, что Прохор у них, – убеждал меня милый мой Еселев, и я, дурак, согласился. А на кой мне быт. Мне нужна психология. Ведь в этой главе – начало будущей болезни героя, он в первый раз себе признаётся: «Мысль моя затмевается». Он весь во власти «сумбуров». А раз всё это насмарку, нет достаточной подготовки к сумбурной речи героя на пиршестве. Кой-что всё-таки исправить в этой ошибке удалось, но в общем и целом, целиком и полностью – ни пропорционально, ни согласуемо, а так как-то…»

Время было такое, что изгонялась религиозная тематика, мистика, всяческая чертовщина, символизм, а в романе В. Шишкова всего этого было полным-полно.

Получив письмо с Ленских приисков о том, что инженер Протасов работал у них во время Ленского расстрела, В. Шишков удивился: «Вот это необыкновенно!.. Многие типы «Угрюм-реки» – собирательные. Воедино собраны черты тех людей, с которыми приходилось встречаться. Некоторые переживания автобиографичны. Описания природы прямо взяты из моих записных книжек того времени, когда я сам проехал в качестве геодезиста с партией изыскателей по Лене. И только один инженер Протасов выдуман от начала до конца» (Там же. С. 159–160).

«Главная тема романа, так сказать, генеральный центр его, возле которого вихрятся орбиты судеб многочисленных лиц, – это капитал со всем его специфическим запахом и отрицательными сторонами. Он растет вглубь, ввысь, во все стороны, развивается, крепнет и, достигнув предела могущества, рушится. Его кажущуюся твердыню подтачивают и валят нарастающее самосознание рабочих, первые их шаги борьбы с капиталом, а также неизбежное стечение всевозможных обстоятельств, вызванных к жизни самими свойствами капитала», – писал В. Шишков, определяя творческий замысел.

Много в романе насилия, бесправия, ограбления, злобы и корысти, а главное – много страдания, эта книга, уверял В. Шишков, – «самая главная в моей жизни, именно то, для чего я, может быть, и родился» (Архив Шишкова).

На первой странице романа возникает один из интереснейших образов – хозяин цирюльни черкес Ибрагим-оглы, потом юный ученик гимназии Прохор Громов, за драку исключённый из гимназии, а вслед за этим появляются Данила и Пётр Громовы, и речь пойдёт о кладе, который награбил умирающий Данила. Сразу после этого с трудом отысканного клада сразу разбогател Пётр Громов, решил послать своего наследника за богатствами в глухую Сибирь, на Угрюм-реку. И вот за обильно уставленным яствами столом собрались все главные герои романа – Прохор, Пётр Данилович и Марья Кирилловна Громовы, отец Ипат, пристав, писарь Иван Кондратьич, несколько зажиточных крестьян с женами, а главное – красавица Анфиса Петровна Козырева, молодая вдова, любовница Петра Громова, на неё поглядывают и отец Ипат, и пристав, и юный Прохор – уж больно хороша. Так начинают развиваться события в историко-бытовом романе «Угрюм-река», тут и бытовые подробности обихода жителей торгового села Медведево, тут и главный персонаж романа Прохор Громов, которому «очень нравилась кипучая работа»: «Он разбивал рулеткой план дома, ездил с мужиками в лес, вёл табеля рабочим и, несмотря на свои семнадцать лет, был правой рукой отца… Он много читал, брал книги у священника, у писаря, у политических ссыльных, и прочитанное крепко западало в его голову» (Шишков В. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. С. 14–15). Увлекательно развиваются события по дороге в Угрюм-реку, набирается жизненного опыта высокий красавец Прохор Громов, рядом с ним преданный Ибрагим-оглы, девушки и женщины сразу влюбляются в него, а мужики и купцы видят в нём отважного человека и будущего строителя огромного хозяйства. Так оно и получилось, ничто не помешало ему – ни страстная влюблённость в Анфису, ни притягательная купеческая дочь Нина Яковлевна, за десять лет Прохор основал на Угрюм-реке заводы, торговые предприятия, добычу золота. Автор с изумительной точностью показал, как Прохор Громов добивался своей цели: Нина Яковлевна во время путешествия шла в музеи, а Прохор – на заводы, знакомился с инженерами, мастерами, сманивал их на Угрюм-реку. Приехал Протасов, американец Кук, со своими планами и чертежами, и дело пошло. «Нина с жалеющим каким-то роковым чувством в сердце влюблённо смотрела на его двигавшиеся хмурые брови, на чёрные, в скобку, по старинке подстриженные волосы, чёрную бороду и думала: «Русский богатырь… Сила, ум… Но почему же, почему жестокое сердце?» «Запомни, Нина!.. Прохор Громов идёт по земле сильной ногой, ворочает тайгу, как травку… И пусть лучше никто не становится мне поперёк дороги. Вот!» (Там же. С. 376–377). Однажды Нина Яковлевна в сопровождении Протасова вошла в рабочий барак и поразилась тому, что там увидела: «Из светлого дня – в барак, как в склеп: темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен – нары. На нарах люди: кто по праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота…» (Там же. Т. 4. С. 15).

После этого посещения барака с рабочими Нина направила письмо в Петербург Прохору: «Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых…» (Там же. С. 17). Но Громов отменил это решение. Если в начале жизненного пути Прохор впадал в противоречивое положение и не знал, что делать, то через десять лет он был твёрд и упрям: «Но весна брала своё, хмелем сладким опьяняла кровь. Мечталось о женщине, о Ниночке, и мечталось как-то угарно, дико. А Анфиса? Об Анфисе всё молчало в нём. Иногда, впрочем, подымалось острое желание обладать ею и, стиснув зубы, так мучить её, чтоб она кричала криком, чтоб из её сердца выплеснулась кровь. Тот поцелуй в церкви, как можно его забыть? Но и обиды матери и весь ад в доме из-за ведьмы он никогда забыть не сможет. Однако нет такого человека, который бы знал себя до дна. Даже вещий ворон не чует, где сложит свои кости» (Там же. Т. 3. С. 182).

Такие умные и отважные люди, как Прохор Громов, осваивали Сибирь, строили заводы и фабрики, возводили торговые предприятия, но эти же люди испытывали и трагические противоречия, когда ради цели все средства были хороши, и то, что предлагала ему Нина Яковлевна, разрушало его замыслы. Ему казалось, что и недовольство рабочих он может победить. Но не получилось. Отсюда и его трагедия. За год Громов получил два миллиона рублей прибыли, а нужно всего лишь четыреста тысяч рублей, говорит ему Протасов, потратить на улучшение жизни рабочих. Но Прохор отказался, на эти четыреста тысяч рублей он может ещё что-то купить… И вот вспыхнули забастовки, затем расстрел бастовавших, а за этим – психологическая драма, раздумья, видения, взятки, старцы, их поучения… Вроде бы Прохор казался здоровым, с ним был врач, но это мало помогало. Любовь ушла из его сердца, даже дочь Верочка не радовала его. Он взобрался на крышу дома и бросился вниз.

У Вячеслава Шишкова и в этом романе – потрясающий юмор, неожиданный и острый.

Роман «Угрюм-река» был подарен Горькому с дарственной надписью: «Дорогому Алексею Максимовичу Горькому, когда-то направлявшему мои первые шаги в литературе (1916 г.) – с чувством искренней благодарности. Вяч. Шишков. 11/Х11.33».


После этой книги, вышедшей в Ленгизе в 1933 году, в середине 30-х годов В.Я. Шишков начал работу над романом «Емельян Пугачёв». В России всерьёз заговорили о необходимости патриотического воспитания в школе, в вузе, в литературе, в искусстве, когда был окончательно разгромлен троцкизм во всех областях идеологической жизни страны. По воспоминаниям А. Симановича, отечественную школу, школу Ушинского, в 20-х годах ломали по программам ненавистников России, которые трудились в теснейшем контакте с крупнейшими банкирами из-за океана над тем, чтобы «превратить Россию в груду погребальных обломков», чтобы «раздавить Россию». Школу Ушинского тогда пытались заменить заокеанским «дальтон-планом», всякими бригадно-лабораторными методами и прочим прожектёрством, которое насаждало в стране безграмотность, поверхностность знаний, затрудняло доступ к знаниям детям трудящихся. Из школы в те годы была изгнана история России. «Реформаторы» тех лет наставляли нас: «Особой беды не будет, если дети не усвоят некоторые факты и события, которые имели место до Октябрьской революции», «Время героического в истории России ушло безвозвратно», «Патриотизм – ложное чувство». Троцкистские «реформаторы» учили нас: «Мы должны воспитывать не русского ребёнка, не ребёнка для русского государства, а гражданина мира». Именно в этих целях уничтожалась отечественная школа (см.: Советская Россия. 1998. 25 июня).

К этому времени В.Я. Шишков был уже сложившимся художником. Его «Тайга» (1918), «Ватага» (1925), «Пейпус-озеро» (1925), а главным образом его замечательный роман в двух книгах «Угрюм-река» (1933) прочно вошли в большую русскую советскую литературу.

Решительный поворот идеологической работы в России произошёл после постановления ЦК ВКП(б) и СНК «О преподавании отечественной истории в школах СССР» от 15 мая 1934 года. Вновь заговорили о русской истории и Русском государстве, разгромив до этого историческую школу М.Н. Покровского, пытавшуюся в своих трудах представить историю России только в чёрном или искажённом свете. И. Сталин, А. Жданов и С.М. Киров в августе 1934 года написали «Критические заметки к проекту школьного учебника истории СССР», опубликованные в 1936 году.

После всех этих решений на законных основаниях в школу, в литературу, культуру вернулась патриотическая идея. Появились фильмы, книги, оперы, спектакли, художественные выставки, фестивали народного творчества. Ожили великие имена России, такие как Александр Невский и Дмитрий Донской, Иван Грозный и Пётр Великий, Минин и Пожарский, Суворов и Кутузов, Пушкин и Лев Толстой, Чайковский и Глинка, Репин и Суриков.

20 апреля 1940 года, завершая первую книгу «Емельян Пугачёв», В.Я. Шишков писал своему другу А. Суслову: «Работа идёт хорошо. Пугачёв получается довольно живым: в меру весёлый, в меру жестокий, но довольно умный, сообразительный, с большой волей». Сначала Шишков раздумывал над вопросом, писать ли своё сочинение в форме фабульного романа или в форме исторической хроники, но после тщательного изучения огромного фактического материала пришёл к выводу: «Пугачёв» не роман будет, а повествование, историческая хроника. Хотя я и не плохо справляюсь с сюжетом («Угрюм-река»), но в данном случае от сюжетной линии я совершенно отказался. Сюжет увёл бы в дебри ненужного вымысла, удлинил бы и без того затянувшуюся работу. Вся пугачёвская эпопея (корни, предпосылки, окружение, последствия) сама по себе – готовый сюжет», – писал он в письме А. Суслову.

Мучается превосходный писатель В. Шишков и над извечными вопросами исторического романиста: есть ли границы творческого вымысла и в какой степени он может использовать домысел в изображении тех или иных событий и поступков избранного героя. Пугачёв у Шишкова ухаживает за раненым Михельсоном, который спустя годы будет гоняться за Пугачёвым. Нигде не зафиксирован этот факт, но Пугачёв и Михельсон участвовали в Семилетней войне, вполне могли встретиться, разговаривать, и храбрый Пугачёв мог восхищаться бесстрашным офицером Михельсоном и ухаживать за ним. Правда в том, что оба участвовали в этой войне, а домысел оживил это участие. Домысливает Шишков и пребывание Пугачёва в Берлине и Кёнигсберге. «Судя по показаниям Пугачёва, он ни в Кёнигсберге, ни в Берлине не был. И я боюсь, – признавался Шишков, – прав ли я был дать волю фантазии и на фоне исторически верных событий показать (не в центре, а с краюшку) Пугачёва? С другой стороны, он, может быть, и был в Берлине (ведь четыре года провёл человек на войне), да не хотел об этом рассказывать следователю, а следователь не считал нужным интересоваться столь отдалёнными от пугачёвщины событиями» (Шишков В.Я. Неопубликованные произведения. Письма. Л., 1956. С. 312). Не зафиксирован в документах и эпизод, когда бесстрашный казак Емельян Пугачёв в ходе Гросс-Эггерсдорфской битвы отдал своего коня генералу Петру Панину, под которым только что убили коня, и тем самым спас его от неизбежного плена, а через два десятка лет получил от главного усмирителя пощёчину, гром от которой раздался по всей России.

«Вымысел исторического романиста – это стремление уйти от рутины следования за фактами в сторону наиболее сильных и свободных раскрытий своей творческой мысли» (Вопросы литературы. 1958. № 1. С. 88) – вот ещё одна точка зрения на соотношение исторической правды и вымысла.

А завершая своё историческое повествование «Емельян Пугачёв», В.Я. Шишков признавался в марте 1944 года: «Да, да, мой Емельян Иваныч добропорядочным человеком получается, он, несомненно, таким и был. Милостию своею – пленял народ, силой воли – всех держал в руках, искусством воевать побеждал царицынских генералов». Под воздействием времени В.Я. Шишков несколько выпрямлял сложный и противоречивый характер народного вождя, чаще всего отбирая в своём историческом повествовании только те эпизоды и события, в которых «мужицкий царь» предстаёт с наилучшей стороны. Не случайно академик Тарле, рецензируя рукопись второй книги повествования, писал: «Роман тов. Шишкова был мною прочитан с неослабевающим интересом и удовольствием. И со стороны чисто эстетической я бы затруднился отметить сколько-нибудь бросающиеся в глаза неровности или погрешности. Но от меня редакция ведь не требует критики художественной, – но исключительно историческую. С этой точки зрения роман «Пугачёв» тоже производит очень благоприятное впечатление. Может быть, чуть-чуть идеализирован Пугачёв и не оттенены тоже присущие Емельяну Ивановичу некоторые разбойничьи черты». И, высказав ряд предложений по доработке рукописи, Е. Тарле заключает, что «все эти мелкие замечания не могут никак повлиять на высказанную вначале положительную оценку правдивого и содержательного, а также художественно ценного произведения» (Бахметьев Вл. Вячеслав Шишков. Жизнь и творчество. М.: Советский писатель. 1947. С. 128).

Вторая книга повествования была опубликована ещё во время Великой Отечественной войны, и чуть ли не во всех центральных газетах и журналах, начиная с «Литературы и искусства» (1943. 15 мая) до «Нового мира» и «Большевика», появились статьи и рецензии, высоко оценившие исторические и художественные достоинства произведения.

В самом начале своей работы над произведением автор поставил перед собой цель передать историю в её подлинном виде, во всей правдивости, достоверности, многогранности, соблюдая главное правило писателя-реалиста: «Характеры и душевные движения действующих лиц должны быть раскрыты не так, как хочет автор, а в подчинении логике исторической необходимости». Он считал, что живописать прошлую эпоху можно лишь тогда, когда всесторонне исследовал её, собрал все известные по различным источникам факты, только тогда автор может вжиться в уклад тогдашней жизни, всмотреться в ход исторических событий, представить себя в тогдашней церкви, на паперти с нищей братией, побывать в кабаках и кружалах, потолковать с завсегдатаями, мысленно пробраться в царские дворцы, в палаты вельмож, побывать в монастырях и рудниках, в простых крестьянских хижинах, вообще представить себя на месте действующих лиц, исторических и вымышленных, только тогда он может понять и художественными средствами объяснить поведение своих героев, обрисовать их такими, какими они были на самом деле, не улучшая их и не ухудшая, не подлаживаясь под сиюминутные социологические трафареты. Вот почему его персонажи и предстают во всей красочности своей натуры и многообразных связях со своими современниками.

Своеобразие композиции «Емельяна Пугачёва» в том, что в романе не отыщешь традиционных завязки, кульминации и развязки, все эпизоды и картины представлены для того, чтобы отыскать, понять и показать причины возникновения недовольства народа своим зависимым положением, показать, как появилась легенда о добром царе Петре III и почему недовольные восшествием Екатерины II на престол породили слух якобы о том, что Пётр III жив, успел сбежать в свою Голштинию, и как у Пугачёва возникла мысль, что он похож на свергнутого царя. Автору порой приходится отступать от принятой стройной композиции и что-то очень важное пояснять читателям; так в размеренный ход исторических событий врываются главы об Иоанне-императоре и Мировиче, о Салтычихе, о заговоре Хрущёва и братьев Гурьевых, которые как бы не связаны с основным ходом сюжетного развития событий, но многое объясняют. И лирические отступления о храбрости русской армии, о тяготах русского народа, о крепостнических порядках помогают создать целостную широкую панораму русской жизни XVIII века. Автор свободно изливает свою душу и в изображении сложных разветвлённых эпизодов и авторских отступлениях. Порой лирическое отступление похоже на авторское комментирование текста, но Шишков осознавал, что и лирические отступления, и комментарии вредят художественности произведения, придают ему известную описательность. «Экскурсы в историю, написанные мною в помощь читателю разобраться в эпохе, несколько портят вещь, переводят внимание читателя из одного жанра в другой, из показа истории в рассказ о ней. Но на это я шёл умышленно, я думал, – пусть будет вещь с погрешностями против канонов, но зато в познавательном отношении книга выиграет», – писал Шишков К. Федину» (Шишков В.Я. Неопубликованные произведения. Письма. Воспоминания. Л., 1956).

Сюжет романа развивается как противостояние двух классовых групп эпохи: Елизавета, Пётр I, Екатерина и их приближённые – с одной стороны, Пугачёв, крестьянство, казаки, солдаты, работный люд – с другой. Картины, изображающие одну сторону, закономерно следуют за картинами, изображающими другую. Так параллельно развиваются события, мелькают действующие лица одно за другим, одни надолго приковывают внимание автора и читателей, другие эпизодически появляются на страницах и надолго пропадают, выполнив отведённую ему роль. Такое построение сюжета и даёт возможность писателю широко, правдиво, полнокровно показать бескомпромиссность классовых и социальных противоречий, неизбежность столкновения этих разнородных сил в остром трагическом конфликте, пролившем много крови с обеих сторон. С одной стороны – богатство, роскошь, борьба за власть, мелкие и крупные интриги между приближёнными царствующих особ; нищета, бесправие, забота о куске хлеба – с другой. Императрица Екатерина II действовала в интересах господствующего класса дворян, Пугачёв – в интересах большинства простого народа. Как художник-реалист, Шишков стремился избежать в показе противоборствующих сторон симпатии той или иной группе действующих лиц, что обычно происходило у средних беллетристов и историков: если граф Салиас в своих «Пугачёвцах» идеализировал Екатерину II, а Пугачёва представлял как разбойника, то в биографических произведениях советского времени Пугачёв изображался как героический защитник народных интересов, чаще всего образ его представал идеализированным, как в некоторых народных песнях и преданиях.

В. Шишков показывает Екатерину II умной, образованной, просвещённой, рисует её внешне привлекательной, искренней в своих порывах. В его описаниях преобладает многоцветная палитра, чёрные оттенки редко возникают как мелкие штришки, необходимые лишь для того, чтобы нарисованное и воссозданное по документам эпохи ожило и предстало в многогранном облике. Он запечатлел её такой, какой описывают очевидцы, её современники, какой её сохранили документы времени. Но документы документам рознь. Ко многим свидетельствам очевидцев и писателей-историков Шишков был настроен скептически и критически воспринимал их сочинения и мемуары. «Княгиня Дашкова, – писал он 7 февраля 1935 года Аверьянову, – восторженный вральмонт в юбке. Ни одному сивому мерину не приснится так наврать, как наврала она в своих превосходных по форме записках» (Бахметьев Вл. Вячеслав Шишков. С. 101). А 28 июня 1938 года он писал А. Суслову, что он прочитал Валишевского, но ничего не использует из его сочинения: «Валишевский вообще Россию не любил, писал предвзято, Екатерину совершенно оплевал, пожалуй, в той же степени, в какой Бильбасов расхвалил её, отыскав в ней и её деятельности чрезмерные достоинства» (Там же. С. 176).

«Емельян Пугачёв» – это широкое историческое полотно, на котором запечатлены самые яркие личности и наиважнейшие события эпохи. Автор превосходно знает петербургские дворцы, убранство парадных залов, ковры, мебель, утварь; подробности и детали домашнего обихода и царских палат, и крестьянской избы. Сказывается мастерство писателя, великолепно реконструировавшего не только внутренний мир действующих лиц, но и фон, на котором происходят события. И не только Петербурга, но и Кёнигсберга, и Берлина, взятого русскими во время Семилетней войны. И возникает чудесное свойство талантливого произведения – дух времени, живые лица, вещный мир, которой их окружает. С большим мастерством Шишков описывает появление на страницах своего произведения Михаила Ломоносова. Случайная встреча с Алексеем Орловым, который чувствует себя в Питере одним из властителей, предоставила писателю возможность показать весь трагизм великого человека, так и не получившего возможности реализовать свои недюжинные силы во многих областях человеческой деятельности. Он много сделал. Он сам это знает и откровенно говорит об этом. Но он мог бы сделать в сотни раз больше, если б сильные мира сего поняли опасность иноземного владычества над духовностью русского народа и Русского государства. Сколько сил он положил на борьбу против засилья немцев в Академии наук! Шишков мастерски вводит эпизод с «ломоносовкой», и читателю остаётся только дорисовывать им недосказанное – «ломоносовкой» он заливал проигранные битвы в академии, что и привело его к преждевременной гибели. Шишков не описывает появление Екатерины в доме Ломоносова. Это подробно описано в других сочинениях. Ломоносов вспоминает этот эпизод в своей жизни, и читатель понимает: умная Екатерина не могла не воспользоваться таким случаем, чтобы укрепить в сознании своих подданных, а больше всего европейских писателей, философов, энциклопедистов, что она радетельница науки, искусства, просвещения.

Писатель, широко показывая дворцовую жизнь, Петра III, Екатерину II, его приближенных и её фаворитов, сражения и битвы в Семилетней войне и 1-й Русско-турецкой, показывая крупных исторических лиц, как Пётр Панин и Пётр Румянцев, Апраксин, Фермор, Салтыков, Бутурлин, братья Орловы, Никита Панин, и многих других, игравших во всех этих событиях значительную роль, постоянно вводит массовые сцены, отражающие чаще всего разнохарактерные мнения народные. Коли показывает сражение, то непременно вслед за генералами автор описывает и солдат; если показывает жизнь дворцов, то вслед за этим непременно показывает сцены то ли на улице, то ли в кабаке, то ли в простой крестьянской избе, и в этих эпизодах на первый план выдвигается человек из простого люда и высказывает очень важные для понимания эпохи мысли. В действие включаются разные слои населения, тут и солдаты Варсонофий Перешиби-Нос и Павел Носов, тут и поставщик мяса двора её величества Хряпов, и купец Барышников, приезжий зеленщик и многие другие – все они выходцы из крестьян, умные, ловкие, оборотистые, они сумели разбогатеть, и на заседаниях Комиссии, созванной Екатериной, уже поднимают свой голос против князя Щербатова, высказавшегося в пользу того, чтобы лишь дворяне имели право строить заводы и фабрики, торговать их изделиями. Все эти персонажи своей хваткой напоминают знаменитого Ивана Бровкина из романа «Пётр Первый» A.Н. Толстого.

Еле заметной точкой на фоне грандиозных исторических событий мелькает казак Емельян Пугачёв. Он принимает участие в Семилетней войне, во всех важнейших её событиях, в сражении при Гросс-Еггерсдорфе, при Цорнсдорфе, при Кунерсдорфе. Смел, отважен Емельян Пугачёв. Впервые окровавив свою саблю в стычке с неприятелем, Емельян был счастлив, «чувствовал себя, как под хмельком» (Шишков В.Я. Емельян Пугачёв: Ист. повесть. М., 1955. Кн. 1. С. 26). А во время привалов, когда все солдаты и казаки проводили время «в праздности», Пугачёв, любопытный, весёлый и дотошный, расспрашивал старого бомбардира Павла Носова, как устроена пушка, как её наводить, как из неё палить: «…для него безделье хуже смерти». Накануне Гросс-Эггерсдорфского сражения походный атаман войска Донского, заметив «особую расторопность» восемнадцатилетнего казака, назначил его своим ординарцем. Но Пугачёв не оправдал его надежд. В пылу начавшегося сражения он действует на свой страх и риск, увлёкшись военными замыслами, упуская из виду то, что ему надлежало исполнять по должности. «Вольной птицей перелетал он теперь с места на место, куда тянула его удаль». Пугачёв, рискуя жизнью, проник в лагерь Румянцева, запертый со всех сторон, и посоветовал графу отправить свои полки на помощь погибающему генералу Лопухину. Вскоре румянцевские полки выбрались из леса, где они стояли, и бросились в наступление. Первым с криками: «Идут!.. Наши идут!.. Держись, ребята!!!» – врезался в ряды противника Емель ян Пугачёв. И только потом – ещё четыре всадника во главе с Румянцевым, а затем рота за ротой «выбегали из гущи непролазного леса солдаты», они быстро строились в ряды, затем дали несколько залпов по противнику и только потом ринулись в бой. Получается, что всё это время отважный Пугачёв в одиночку рубился с противником. По всему чувствуется, что описание сражений – не самая сильная черта таланта Шишкова, в этих описаниях он, совершенно справедливо говоря о военном таланте Пугачёва, преувеличивает его роль в сражении, недостаточно мотивированным выглядит и эпизод, в котором храбрый Пугачёв спасает от верного плена потерявшего коня генерала Петра Панина. А вот наказание за самовольную отлучку и неисполнение своей должности ординарца он получил совершенно мотивированно: полковник Илья Денисов приказал «ординарца Емельяна Пугачёва за его тяжкие преступления по службе выдрать нещадно плетью». А на другой день он носился среди казаков как ни в чём не бывало, только скрытнее стал, хитрее, со старшими – поддакивал и соглашался, только в глазах его таилась «бесшабашная ухмылка». «Превеликим бестией называл его полковник Денисов: «Храбр и дерзок хлопец, но зело двусмыслен. Мало я его драл».

Так на первых же страницах исторического повествования был как бы пунктиром обозначен характер юного донского казака Емельяна Пугачёва. Затем читатели узнают о том, что он – песенник и плясун, не прочь приударить за немецкими бабёнками и выпить винца на какой-нибудь свадьбе, куда его охотно приглашали за весёлый нрав и удалой характер. Описаны и другие сражения Семилетней войны, в которых принимал участие Пугачёв и где проявил чудеса храбрости и воинской смекалки. Он был «любознателен и до новых впечатлений жаден», не раз бывал в шинках, подвыпив, дрался, «бил других и сам бывал бит», с любопытством наблюдал за сапёрными работами, постигал науку делать подкопы и взрывать неприятельские крепости.

И затем Пугачёв надолго исчезает со страниц повествования. В.Я. Шишков обстоятельно, со всеми подробностями и деталями, известными по многочисленным источникам, описывает ход исторических событий, предшествовавших Пугачёвскому восстанию. Смерть Елизаветы, воцарение Петра III, дворцовый переворот 1762 года, загадочная для народа смерть императора, первые несколько лет правления Екатерины II, описание работы Большой комиссии и выступления депутатов, приехавших со всех областей России, зверства Салтычихи и её казнь на Красной площади в Москве – все эти события предстают как широкая панорама русской действительности, на фоне которой действуют десятки и сотни лиц, во всей индивидуальности их характеров и общественно значимых устремлений. Блистательно показаны царский двор, великий князь Пётр и Екатерина, зреющий заговор гвардейцев во главе с братьями Орловыми и их друзьями, княгиня Дашкова, которой кажется, что она держит все нити заговора в своих нежных руках, а на самом деле все нити держит в своих крепких руках сильная и властная Екатерина. Повествование В. Шишкова достигает художественных вершин, когда он описывает первые часы и дни воцарения Петра III. Здесь беспощадный юмор писателя подвергает осмеянию и многие действия и поступки самого Петра, его глупость, своеволие, чванливость, чудачества. И сколько раз Пётр своим поведением и приказами нарушал самые простые приличия и бросал вызов русской знати, оскорбляя издревле установленные обычаи и порядки.

Шишков верен своей объективной манере изображения и показывает не только смешное, грубое, отрицательное в характере Петра. По-своему он несчастный человек: прусский принц по своему воспитанию, попавший по воле случая в Россию и вовсе не подготовленный к управлению великой империей. Не раз писатель упомянет о добром сердце Петра, отходчивом его характере; умный Роман Воронцов советует ему даровать дворянству вольности, избавить дворян от обязательной службы, «вспомнить мужиков», ведь «подлый народ также должен благословлять священное имя вашего величества». Но чаще всего этими положительными человеческими качествами пользовались мелкие душонки, заставляя его своими уговорами совершать неблаговидные поступки, тем самым возбуждая против себя общественное мнение. Особенно возмущало его открытое поклонение Фридриху, заключение с ним мирного трактата, по которому Россия возвращала все завоёванные у Пруссии земли. «В сердцах россиян, в особенности войска, ужасный смысл трактата отозвался глухой болью, как удар из-за угла, в спину. Патриотические чувства каждого были оскорблены: значит, русская кровь пролилась на вражьих полях впустую.

Легкомысленный Пётр от радости скакал через ножку, с криком «ура» салютовал портрету Фридриха…»

И на этом фоне резко выделяется своим умом и государственной проницательностью Екатерина, сначала как великая княгиня, потом как супруга императора, затем как всевластная императрица.

Умная Екатерина советовала Сенату умерить жестокие меры по отношению к бунтовавшим крестьянам – положение крестьян было критическим, нужно смягчить их нестерпимую участь, иначе они «против нашей воли оную волю возьмут рано или поздно». Но народ «брёл розно».

После этого вполне закономерно снова возникают главы о Пугачёве, который, вернувшись с войны, томился тем, чем ему пришлось заниматься, «нести войсковые тяготы и обрабатывать с семейством землю». Жили впроголодь. И затосковала предприимчивая душа Пугачёва, не имея настоящего дела. В поисках счастья пустился Пугачёв в Царицын, потянуло его пошататься по Руси, узнать, чем дышит народ.

«Чем ближе подхожу к концу Пугачёва, тем больше меня занимают обстоятельства, определившие конец пугачёвщины, – писал Шишков. – Читатель должен ясно видеть, как причины, породившие пугачёвское движение, так и то, почему Пугачёв был побеждён». Не только предательство, говорит и показывает в романе Шишков, но и стихийный характер самого восстания, не имевшего крепких корней в крестьянском движении. Были не только плохие помещики, сдиравшие три шкуры со своих крепостных, но были и рачительные хозяева, заботившиеся о своём хозяйстве, о своих крестьянах.

И если в начале повествования Пугачёв мелькает еле заметной точкой в российской действительности, то по мере развития сюжета его личность приобретает всё большую и большую роль в развитии событий. Восстание ширится, становится основным событием, ширится и роль предводителя, при имени которого господствующая знать начинает испытывать страх, злобу, ненависть. Двор, армия приходят в движение, об этом восстании только и говорят повсюду. Михельсон, Бибиков, Пётр Панин, Суворов, с одной стороны, и Пугачёв, Белобородов, Чика, Хлопуша, Салават Юлаев – с другой. Показаны блестящие военные победы Пугачёва, Пугачёв изображён как организатор и стратег, и совершенно оправданными теперь кажутся эпизоды Семилетней войны, в которой так активно проявил себя казак Пугачёв. Председательствует на Военной коллегии, советуется с рабочими уральских заводов, поставлявших пушки его войску. И образ Пугачёва возникал таким, каким представляют его многочисленные документы, воспоминания, свидетельства современников. Показывая его объективно, правдиво, избегая крайностей, допущенных его предшественниками, Шишков нарисовал многогранный образ настоящего русского человека, для которого русскость – это не только национальность, как говорил Достоевский, это особое состояние социальной зрелости, когда человек способен жить заботами всей России, всего мира. Историческая модернизация и идеализация, считал Шишков, столь же вредна, сколь и негативное изображение его личности. Преувеличение его достоинств столь же фальшиво, сколько и малевание его слабостей, недостатков. Необходимо было показать его таким, каким он предстаёт во мнении народном, – сильным, горячим, страстным, обаятельным, умным, чутким, строгим и беспощадным к своим врагам. У Пушкина Пугачёв показан именно таким – полнокровным и объективным. Естественно, у Шишкова были совсем иные задачи и другие возможности. У Пушкина это эпизод, он проходит на втором плане, у Шишкова он – главный герой, его именем названа вся трилогия. Автор повествования уже на первых страницах выявил некую склонность Пугачёва к самостийности, анархизму, в конечном счёте склонность к авантюризму. И это свойство его характера ярче всего проявилось в том, что он назвал себя Петром, повсюду демонстрируя «царские знаки», рассказывая о том, как он спал с Екатериной, как обедал, какая она хитрая, коварная – словом, нехорошая, а он – жертва её интриг, невольный страдалец. Умный Пугачёв воспользовался наивностью и бесхитростностью своих слушателей, верой в доброго царя. Пугачёв справляется со своей ролью Петра именно потому, что публика невзыскательна. И Пугачёву верят, потому что видят перед собой такого же простого, простодушного, такого же наивного, как они сами. И рассказы Пугачёва не воспринимаются как хвастовство, они видят, как Пугачёв по-царски величествен, как богато одет, именно таким им представляется царь. Тем более Пугачёв придумывает такой дворцовый ритуал, который приходится по сердцу доверчивым слушателям, ничего и никогда не слышавшим о настоящих дворцовых буднях и празднествах, но имеющим об этом своё мнение, весьма сходное с тем, что рассказывает «царь» Пугачёв.

Но иной раз Пугачёв не выдерживает своей роли, природа берёт своё, а он всё ещё цепляется за царскую роль, делая комические промахи, создавая комическую ситуацию.

Пугачёв не благостен, он жесток, простоват, хвастлив. Это сплетение противоречивых свойств как раз и создаёт сложный и многогранный живой характер. Ему приходится исполнять слишком много ролей в одном историческом спектакле – он и вождь казацко-крестьянского восстания, военачальник, не раз выигрывавший сражения у опытных царских генералов, и царь-батюшка, добрый в своих обещаниях, справедливый в своих решениях. И все эти роли дают ему широкие возможности предстать перед публикой действительно сложной и многогранной личностью, он показан и в бою, и в минуты отдыха, и в часы тяжких размышлений о судьбе народа и своей собственной судьбе.

В портретных характеристиках, в диалогах, в несобственно-прямой речи и внутренних монологах автор раскрывает характер живого человека – он с чёрной бородой, подстриженный по-казацки, статный, крепкий, ловкий, по-народному сметливый. Пугачёв действительно выразитель народных дум и чаяний.

«Он властвовал над народом и был в полнейшей зависимости от народа», – писал В.Я. Шишков в статье «К характеристике Пугачёва».

Известный литературовед С.М. Петров, завершая подробный анализ «Емельяна Пугачёва», писал: «Еще никогда в мировой литературе революционные народные движения не получали столь широкого и всестороннего художественного отображения… Восставший народ рисуется не только как могучая разрушительная, но и творческая, созидательная сила… Вслед за «Петром Первым» А.Н. Толстого Шишков создаёт целую галерею исторических характеров. «Емельян Пугачёв» – величественная эпопея, свидетельствующая о том, каким могучим источником монументальных художественных произведений может послужить жизнь и борьба простого человека, ставшего во главе народной борьбы за свободу» (Петров С. Русский советский исторический роман. М.: Современник, 1980. С. 327).


Шишков В.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1983.

Бахметьев В.В. Шишков. М., 1947.

Еселев Н.В. В. Шишков. М., 1976.

Воспоминания о В. Шишкове. М., 1979.

Часть десятая. Литература послевоенного периода. 1946–1953 годы

Итоги войны

Война подходила к концу, войска вступили на землю Германии, патриотизм русского и всех советских народов победил, подтвердив единство цели в этой войне. Партия коммунистов во главе с Верховным главнокомандующим И.В. Сталиным в этой борьбе проявила себя грамотно, порой безукоризненно, хотя были ошибки, неудачи, поражения, что-то не учли, где-то просчитались, но в конце войны, обретя необходимый опыт, действовала победоносно. Чаще всего говорят о потерях в этой войне, действительно цифры ужасающие, но в этих потерях нужно учитывать потери мирного населения при вторжении немецкой армии, более 18 миллионов погибло мирных жителей, убитых при сопротивлении, при подозрении о содействии партизанам, просто убитых фашистским отродьем, как гласила их военная доктрина, провозглашённая Гитлером и его однопартийцами. Можно было воевать с немцами как французы, отдавшие без боя Париж и многие провинции, как другие европейские державы, потеряв минимальное число солдат и мирных жителей, а можно воевать с захватчиками как русские, белорусы, украинцы и другие братские народы, которые гибли, сопротивляясь враждебному нашествию. Отсюда и потери.

Русская литература во всех своих жанрах делала, что могла и что было в её силах. Были пленумы, совещания, выступали писатели с отчётами и докладами о проделанной работе, о публикациях хороших и не очень, всё это было известно и оценивалось по-разному. Особенно внимательными были ко всем публикациям сотрудники Отдела агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) и секретари ЦК Жданов, Щербаков и Маленков. Писатели писали им письма, жаловались на цензуру, на то, что остались без квартиры, друг на друга, но всё это секретное, тайное оставалось в архивах, а сейчас многие из этих тайн опубликованы, особенно интересны публикации сотрудников Архива президента. Сотрудники Агитпропа и секретари ЦК ВКП(б), при всей скромности их возможностей, почувствовали себя законодателями коммунистической идеологии, людьми высокой нравственности и государственной ответственности, способными диктовать советской литературе свои требования. И – диктовали. Сейчас очевидна ограниченность их интеллектуальных и нравственных возможностей.

Острой критике и преследованию подверглись повесть Александра Довженко (1894–1956) «Победа», которую сняли с публикации в журнале «Знамя», и сценарий киноэпопеи «Украина в огне», подготовленный к публикации журналом «Знамя». Эта киноэпопея должна была рассказать «о страданиях Украины под пятой немецких оккупантов, о борьбе украинского народа за честь и свободу советской родины» (А. Довженко). По заведённому порядку ответственный секретарь журнала Е. Михайлова отправила вёрстку сценария А.С. Щербакову с сопроводительной запиской, что А. Довженко запретил журналу вмешиваться в текст его работы, весь текст после правки редакции по настоянию автора был восстановлен. А.С. Щербаков хорошо знал, что Александр Петрович Довженко – человек знаменитый, был дипломатом, учился живописи, как сценарист и режиссёр снял фильмы «Звенигород», «Арсенал», «Земля», «Иван», за фильм «Щорс» получил Сталинскую премию первой степени, но то, что он прочитал, не укладывалось в рамки принятой коммунистической идеологии. В киноэпопее проявился украинский национализм, неуважение к партии, автор называл партийных деятелей шкурниками, карьеристами, тупыми людьми, критиковал колхозное строительство.

По решению ЦК ВКП(б) А.П. Довженко запретили печатать повесть «Победа» и сценарий киноэпопеи «Украина в огне». В феврале 1944 года был направлен документ по этому поводу: «ЦК ВКП(б) обращает Ваше внимание на то, что в произведениях украинского писателя и кинорежиссёра Довженко А.П., написанных за последнее время («Победа», «Украина в огне»), имеют место грубые политические ошибки антиленинского характера. Ввиду этого ЦК обязывает Вас не публиковать произведений Довженко без особого на то разрешения Агитпропа ЦК ВКП(б). Секретарь ЦК ВКП(б) А. Щербаков» (Источник. 1993).

26 февраля 1944 года на пленуме МГК Щербаков резко критиковал сценарий киноэпопеи «Украина в огне». В критической литературе об этом периоде говорилось, что Сталин на заседании Политбюро 31 января 1944 года (Латышев А. «Выступление И. Сталина на Политбюро 31 января 1944 г. // Искусство кино. 1990. № 4. С. 84–96) дал резкую оценку этому произведению А.П. Довженко. Напротив, Д.Л. Бабиченко не нашёл никаких подтверждающих документов речи Сталина, есть высказывание самого Довженко, что в Кремле его «разрубили на куски», и есть воспоминания Н. Хрущёва, что Сталин разнёс Довженко «в пух и прах». Но в документах заседания Политбюро о речи Сталина о Довженко даже не упоминается.

Работники ЦК остро критиковали А.П. Довженко за то, что он неправильно объясняет причины отступления Красной армии в начале войны, мол, победы достигаются ценой гибели большинства участников боя, неумения воевать, нерешительности командиров и бюрократизма военных специалистов. Но аргументы критики были слабыми, натянутыми.

Все эти военные годы Н. Асеев много работал, его письменный стол был завален стихами, он подготовил сборник стихотворений «Годы грома» (1941–1943), Гослитиздат подписал книгу в печать и одновременно направил в Управление пропаганды и агитации ЦК ВКП(б). Г.Ф. Александров 26 ноября 1943 года сообщает А.С. Щербакову, что в этом сборнике имеется «ряд политически ошибочных стихотворений». А. Щербаков тут же издал распоряжение книгу запретить, известил о запрете Г. Маленкова, хотя книгу в печать подписали авторитетные лица – редактор В. Перцов и главный редактор издательства А. Мясников.

2 декабря 1943 года Н.Н. Асеев обратился с письмом к В.М. Молотову с просьбой «протолкнуть этот остановившийся в горле комок», издать сборник стихотворений. Он писал: «Неопубликованные стихи, как нескошенное поле, не дают место новым», «Создаётся впечатление у читателя, что я упорно отмалчиваюсь в самые трудные годы и по самым трудным вопросам. Кому и зачем нужно создавать это впечатление – я не знаю». В. Молотов отправил письмо 21 декабря 1943 года А. Щербакову и Александрову. Так замкнулся бюрократический круг серьёзных раздумий. Н. Асеева вызывали в ЦК, беседовали, поучали, критиковали, что в своей книге стихов он не воспитывал ненависти к врагу.

В годы войны немало замечаний было высказано работниками Агитпропа ЦК о публикациях Ильи (настоящее имя – Карл) Львовича Сельвинского (1899–1968) – стихотворения «России», «Кого баюкала Россия», «Эпизод». Когда офицера Сельвинского вызвали в ЦК, он, награждённый двумя боевыми орденами, надеялся, что речь пойдёт об очередном награждении, но ошибся. Маленков резко заговорил о стихотворении «Кого баюкала Россия». В своём дневнике Сельвинский записал: «Возвратился домой совершенно разбитым: на Оргбюро я шёл молодым человеком, а вышел оттуда – дряхлым стариком. Боже мой! И эти люди руководят нашей литературой!» (Озеров Л. Илья Сельвинский. Его труды и дни. М., 1992. С. 8–9).

Исследователи партийных документов приводят многочисленные факты «политических ошибок» со стороны редакционных работников издательств, журналов, газет, со стороны известных прозаиков, поэтов и драматургов. Но главное не в этом, а в том, какую позицию занимали Щербаков, Маленков, Александров, Пузин, Еголин, Федосеев. Нарком государственной безопасности СССР В.Н. Меркулов в своей информации от 31 октября 1944 года, поданной на имя Жданова (см.: Родина. 1992. № 1. С. 92–96), сообщает, что почти все ведущие писатели резко критикуют позицию Агитпропа и готовы вслед за И. Сельвинским сказать: «И эти люди руководят нашей литературой!»

Торжественным парадом Победы закончилась война. Люди вздохнули с надеждой и облегчением, основная тяжесть прошла, писатели надеялись, что идеологический контроль уйдёт вместе с военными днями. Но факты политической жизни развеяли эти надежды.

3 августа 1945 года заместитель начальника Управления пропаганды и агитации ВКП(б) А.М. Еголин подал докладную записку секретарю ЦК ВКП(б) Г.М. Маленкову о положении в литературе после отчёта издательства «Советский писатель» несколько месяцев тому назад. А.М. Еголин отмечает, что многие писатели работают над крупными произведениями: Фадеев – над романом «Молодая гвардия», В. Гроссман – над романом «Сталинград», Л. Соболев – над романом «Зелёный луч», А. Калинин – над романом «На юге», входят в литературу В. Овечкин, поэты Захарченко, Гудзенко, Николаева. Есть надежды ожидать нового расцвета советской литературы. Но это на первых порах, а на самом деле многие писатели не соглашались с политикой партии и правительства, установившей строгую цензуру. Так, писатель-коммунист Илья Сельвинский на совещании 6 апреля 1945 года «заявил, что существует противоречие между методом социалистического реализма и теми задачами, которые сейчас стоят перед искусством, что современному искусству тесно в рамках социалистического реализма, поэтому социалистический реализм надо заменить социалистическим символизмом. Обосновывая свою точку зрения, этот писатель объявил всех русских классиков символистами, причём Пушкин, по утверждению новоявленного «теоретика», – «вершина символизма»… Несомненно, что такая попытка пересмотреть самые основы нашей эстетики глубоко ошибочна и порочна». А. Еголин напоминает Г. Маленкову, что К. Федин, Вс. Иванов, В. Луговской не написали в это время ни одного художественного произведения, «отсиживались», а такие писатели, как Н. Асеев, М. Зощенко, И. Сельвинский, К. Чуковский, «создали безыдейные, вредные произведения». А. Еголин приводит список писателей, допустивших ошибки в своём творчестве, таких как Н. Шпанов, В. Вишневский, Е. Рысс, В. Лившиц, М. Дудин, В. Рождественский, О. Берггольц, А. Межиров, М. Алигер, называет новую поэму Н. Асеева «Пламя победы», приводит большие цитаты из названных произведений. Ни тогда, ни сейчас ничего удивительного и клеветнического в этих сочинениях нет, а есть попытка передачи сложного и противоречивого положения человека, когда на него падают бомбы или другие военные неожиданности. А. Еголин отмечает, что многие писатели жалуются на строгости цензуры, а писатель В. Вишневский, член партии, главный редактор журнала, «чрезвычайно бестактно выступил на пленуме, требуя по сути дела буржуазной свободы слова». А между тем В. Вишневский на пленуме сказал: «Я выступал в Москве этой зимой и весной несколько раз на различных собраниях Москвы и в своих речах касался насущной для всех нас свободы слова. Тысячи и тысячи людей верно поняли то, что я говорил, что отстаиваю, что думаю и чем живу. А я говорил о положении Сталинской Конституции». Свобода слова – «это высшее требование к самому себе. Выступай, борись сам с собой, если тебе трудно. Спорь сам с собой, но выкладывай всё, что у тебя на душе и на сердце, – это наше требование. И уважай, глубоко уважай слова товарища, мысли и чувства товарища своего писателя, творца, художника. Думай, что ему стоило создать его произведение, его труд. Старайся понять его всегда по-доброму, по-хорошему. Пойми это, и тебе будет хорошо». А перед этим на заседании Президиума Союза писателей В. Вишневский не раз повторял: «Мы воевали, мы боролись, дайте нам свободу слова». В. Вишневского критиковали, но его выступления оставили «определённый след в литературной среде» (Власть и художественная интеллигенция: Документы. М., 2002. С. 535–545).


В это время в одном из замков Нижней Силезии бойцы и офицеры советской армии обнаружили десятки вагонов архивов, которые гитлеровцы собрали со всей Западной Европы и поместили эти документы особой важности под охраной. При исследовании этих сверхсекретных документов было обнаружено, что это тайные архивы масонских организаций Германии, Франции, Бельгии, Голландии, Люксембурга, Польши, Чехословакии за сотни лет. Последовал приказ перевести архив в Москву, построить новое здание сверхсекретной важности, а архив получил название Особый архив СССР. Сразу состоялось ознакомление с Особым архивом, который раскрыл масонские тайные действия прошлых веков, тут были все документы, переписка, личные досье, списки, протоколы заседаний и пр. и пр., которые раскрывали тайный механизм произошедших и происходящих событий. Многие знали о связях масонства с сионистами, которые занимали ведущее положение среди «вольных каменщиков», но в этих архивах говорилось и о том, что и среди советских большевиков были члены масонских лож. «Факты о финансировании масонства еврейскими кругами и сионистскими организациями усилили беспокойство Сталина в период образования «еврейского государства» в Палестине и при попытке создать такое «государство» в Крыму, – писал Олег Платонов в статье «Одиннадцатый сталинский удар». – По-видимому, именно это подтолкнуло его на политику борьбы против космополитизма, главное содержание которой как раз и заключалось в противостоянии масонству и сионизму… Перестройка масонской работы на новый лад началась сразу же после того, как победа Советской Армии над Гитлером стала неминуемой. Ещё не была подписана капитуляция Германии, а группа российских масонов под видом «русских патриотов» уже посетила советское посольство в Париже, чтобы наладить контакты с советской властью. Возглавлял группу «патриотов» масон 33-й степени посвящения, известный политикан и участник убийства Г. Распутина В. Маклаков. В группу, в частности, входили: адмиралы Д.Н. Вердеревский и М.А. Кедров, литератор С.К. Маковский (сын известного художника), историк Д.М. Одинец, Г. Адамович, А.С. Альперин, А.Ф. Ступницкий и В.Е. Татаринов. Масоны подняли бокалы за здоровье Сталина, а Маклаков произнёс речь о сближении эмиграции (имея в виду её масонскую часть) с СССР… Часть из них в конце сороковых годов переселяется в СССР, по-видимому, не без особых заданий масонских организаций по налаживанию «братских» связей и лож. Именно с такой миссией выехал в 1948 году вместе с семьёй в СССР высокопоставленный масон (член теневого масонского правительства) И.А. Кривошеин. Однако чекисты, опираясь на хранившиеся у них масонские архивы, разгадали характер его миссии. Он был арестован, отбыл срок в лагере, а затем сослан. Лишь позднее его сумели выручить французские «братья», и он снова вернулся во Францию в 1974 году… Положение резко меняется лишь в период так называемой оттепели, когда под разными вывесками начинают действовать кружки, по своему характеру близкие к масонским, а также усиливается натиск на Русскую Церковь. Это было время возрождения космополитизма, яркими выразителями которого стали Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Окуджава, воспевавшие антирусскую романтику двадцатых годов…» (Советская Россия. 1996. 18 мая). Вполне можно предположить, что некоторые события последующих лет тоже были продиктованы материалами Особого архива СССР.


В октябре 1945 года Сталину дали отпуск на два месяца, он уехал на юг. Замещавший его Молотов тут же совершил две «ошибки»: сначала разрешил опубликовать фрагменты речи Черчилля, в которой тот дал высокую оценку роли Сталина в войне, а потом разрешил корреспондентам западной печати без цензуры отправлять свои сообщения. Сталин тут же телеграфировал в Москву: «У нас имеется теперь немало ответственных работников, которые приходят в телячий восторг от похвал со стороны Черчиллей, Трумэнов, Бирнсов и впадают в уныние от неблагоприятных отзывов этих господ… Что касается меня лично, то такие похвалы только коробят меня». А о второй ошибке Молотова он отозвался ещё резче: «Я не могу более считать такого товарища моим первым заместителем». Вроде бы открылась возможность заменить Молотова, ведь на это место, как утверждали историки и исследователи, претендовали Берия, Маленков, Микоян. Но в феврале 1946 года А.А. Жданов за свою работу в годы войны получил орден Ленина, стал в партии и правительстве вторым руководителем после Сталина, подписывал вместе с ним важные документы. С точки зрения претендентов это было ошибкой. Вокруг Жданова завертелись интриги, которые и свели его в могилу в августе 1948 года. В марте 1946 года ленинградец А.А. Кузнецов стал правой рукой Жданова, возглавив Оргбюро ЦК и став начальником Управления кадров. В марте 1946 года ленинградец А.Н. Косыгин стал кандидатом в члны Политбюро, а ленинградец Н.А. Вознесенский председательствовал на заседаниях Совета Министров СССР в отсутствие Сталина. К этому времени закончилось дело авиаторов (гибли самолёты, а вместе с ними лётчики, Василий Сталин открыто говорил об этом), Маленков, как шеф авиационной промышленности, отвечал за многие недостатки в авиационной промышленности, как и главный маршал авиации, дважды Герой Советского Союза А.А. Новиков. Постановление ЦК ВКП(Б) о деле авиаторов подписал А.А. Жданов.

«Как я помню, – вспоминал К. Симонов, – и в конце войны, и сразу после нее, и в сорок шестом году, довольно широким кругам интеллигенции, во всяком случае, художественной интеллигенции, которую я знал ближе, казалось, что должно произойти нечто, двигающее нас в сторону либерализации, что ли, – не знаю, как это выразить не нынешними, а тогдашними словами, – послабления, большей простоты и лёгкости общения с интеллигенцией тех стран, вместе с которыми мы воевали против общего противника… в общем, существовала атмосфера некой идеологической радужности, в чём-то очень не совпадающая с тем тяжёлым материальным положением, в котором оказалась страна, особенно в сорок шестом году, после неурожая» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. Размышления о И.В. Сталине. М., 1988. С. 109).

Но, в сущности, ничего не изменилось, поиски грубых политических ошибок продолжались. Только вместо А.С. Щербакова, в мае 1945 года скончавшегося, идеологической работой стал заниматься Г. Маленков. Это был третий член Политбюро, после Сталина и Жданова, имевший полноту власти. На Оргбюро ЦК ВКП(б) поставлен отчёт о работе издательства «Советский писатель». 3 августа 1945 года А. Еголин подготовил отчёт, в котором упоминались не только привычные имена Зощенко, Асеева, Сельвинского, но и десятки других писателей, в том числе и таких, как В.С. Вишневский, сказавший на заседании президиума СПП, что писателям пора дать свободу слова: «Мы воевали, мы боролись, дайте нам свободу слова».

Но самым удивительным в это время и откровенным было выступление М. Шагинян (1888–1982) на партийном собрании Союза писателей 21 августа 1945 года. Она не говорила о партийной работе в Союзе писателей, она говорила о положении в стране, о страшных вещах на Урале: «Я расскажу жуткие вещи, что у нас творится?! Я была на Урале, там 15 000 рабочих Кировского завода взбунтовались, бунт самый настоящий, потому что плохие условия. Об этом узнали райкомы и обкомы ВКП(б) только тогда, когда наехали во время бунта. Директор на заводе не был два месяца. После этого бунта он отпустил 2 млн рублей на благоустройство. Инвалидов Великой Отечественной войны кормят болтушкой. Они голодают. На заводах работает много детворы, детвору… истощают, обрекают… Я была на Алтае, а там что делается, ужас. Обкомы, райкомы обжираются, жрут пайки рабочих, а рабочие голодают, ходят как тени, усталые, истощённые. Где же ленинское учение, где Сталинская Конституция?.. Входит в мягкий вагон в сопровождении другого военного. Вы ведь знаете, что мы – писатели, ездим в мягких вагонах; проверяя документы, видит молодую женщину и предлагают ей освободить место для генерала. Разве это терпимо? Рядом сидел раненый подполковник, освобождает место генералу. Где это видано, что это делается? Генералы наши разъезжают, разгуливают, а им почёт и уважение. Вот какие у нас порядки, вот что у нас делается. При этом при всем у нас много пишут похвалы. Вот куда надо смотреть, вот о чём надо писать нам… «М. Шагинян напомнила писателям, что они не должны приукрашивать жизнь, как это порой замечается, а создавать честные, правдивые книги» (Бордюгов Г.А. Великая Отечественная: подвиг и обманутые надежды // История отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории Советского государства. М., 1991. С. 280; подлинник письма Ликовенкова: Источник. 1996. № 2. С. 83–84. «А ей аплодируют»).

О выступлении М. Шагинян на партийном собрании писателей сохранилось несколько документов: Н.Г. Ликовенков 23 августа 1945 года представил секретарю МК и МГК ВКП(б) Г.М. Попову справку «О выступлении т. Шагинян М.С. на партийном собрании Союза Советских писателей»; начальник Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г.Ф. Александров (1908–1961) и А.М. Еголин написали письмо Г.М. Маленкову о выступлении М. Шагинян на этом собрании, что свидетельствовало «о наличии крупных недостатков в идейно-политической работе в партийной организации Союза советских писателей» (Литературный фронт. История политической цензуры 1932–1946 гг.: Сб. документов. М., 1994. С. 171–174).

Но чаще всего появлялась не критическая литература, а лакировочная, бесконфликтная. И после войны установился лишь победоносный взгляд на происшедшее в то время, да, терпели поражение, были недостатки, но ведь победили, а победителей не судят.

Многие документы того времени рассекречены, и яснее и отчётливее становится обстановка военного времени. «Моральное состояние людей в Москве показалось мне очень плохим, – писал в своём отчёте сотрудник британского посольства Дж. Рассел. – Всеобщее чувство недовольства направлено большей частью против евреев и коммунистов, которых обвиняют в том, что 15 октября они, как крысы, покинули тонущий корабль, ища спасение на востоке.

Все военные, прибывающие в Москву с Западного фронта, рассказывают одну и ту же историю об армиях, которые сражаются с исключительной харабростью, но постоянно страдают от плохого снабжения, нехватки боеприпасов и несогласованного командования. Если правительство примет решение оборонять Москву, войска, без сомнения, будут сражаться самоотверженно, но я не уверен, что они получат достаточно активную и добровольную поддержку со стороны гражданского населения: стоит немцам прорвать внешнее кольцо укреплений города – и главное желание жителей будет покончить со всем этим как можно скорее. Уже сейчас они спрашивают, почему должны рушиться их дома и гибнуть близкие ради спасения шкуры правительства, навязавшего им четыре пятилетки, а теперь неспособного обеспечить достаточное количество боеприпасов, чтобы не пустить немцев в Москву. «Двадцать лет у нас не было масла, а теперь у нас нет пушек…» (Там же. С. 260). Уже в самом начале войны наметили крупные противоречия между правительством и думающим народом. И таких свидетельств приводится множество. В записях знаменитого режиссёра А. Довженко, в дневнике крупного учёного В. Вернадского много говорится о просчётах правительства, но главное, записывает В. Вернадский в ноябре 1941 года, «крупные неудачи нашей власти – результат ослабления её культурности: средний уровень коммунистов… ниже среднего уровня беспартийных… Цвет нации заслонен дельцами и лакеями-карьеристами…» (Там же. С. 274).

Дельцы и лакеи-карьеристы после смерти Сталина по-прежнему остались во власти, но раньше их аппетиты сдерживались диктаторской властью вождя, а теперь – они свободны в своих страстях, интригах, увлечениях. И это больно отразилось на состоянии культуры.


В это время М. Шолохов продолжал работу над новым романом «Они сражались за Родину». Не просто сложилась творческая история и этого романа. Сначала торопился… Долг перед читателями, перед народом, вынесшим на своих плечах такую войну, Шолохов спешил погасить. Романом Шолохова интересовались не только рядовые читатели, но и руководители партии и правительства. В 1946 году с Шолоховым беседовал М.И. Калинин, который «побаивался», как бы художник, работая над романом об Отечественной войне, не упустил одного «весьма важного обстоятельства». Вскоре после войны Шолохова вызывал Сталин, торопил его с окончанием романа.

И этот интерес вполне закономерен. Главы, опубликованные уже после окончания войны, поражают своей смелостью, глубиной, поистине шолоховской правдивостью. Об этом будут ещё много писать. Здесь хочется выделить только два эпизода. Николай Стрельцов, вместе с остатками разбитого полка идущий занимать оборонительные позиции, думает о причинах столь длительного отступления: «Вот она, романтика войны! От полка остались рожки да ножки, сохранили только знамя, несколько пулемётов и противотанковых ружей да кухню, а теперь вот идём становиться заслоном. Ни артиллерии, ни миномётов, ни связи. Интересно, от кого капитан получил приказ? От старшего по званию соседа? А где он, этот сосед? Хотя бы зенитчики поддержали нас в случае танковой атаки, но они, наверное, потянутся к Дону, прикрывать переправу. А чего, собственно, они околачивались в этом хуторе? Все устремились к Дону, по степям бродят какие-то дикие части, обстановки не знает, должно быть, и сам командующий фронтом, и нет сильной руки, чтобы привести всё это в порядок… И вот всегда такая чертовщина творится при отступлениях!»

В главах, опубликованных в «Правде» в июле 1949 года, на первый план выдвигается автоматчик Павел Некрасов, «пожилой и флегматичный от природы», не отличавшийся особой общительностью. А тут разговорился, показав себя остроумным собеседником, удачно иронизирующим над известным в полку острословом Лопахиным. Именно Павел Некрасов, услышав, как «длинно и с такими непотребными и диковинными оборотами речи» выругался Лопахин, блаженно улыбаясь и закрыв глаза, «словно упиваясь звуками сладчайшей музыки», стал «торопливо» рассказывать о младшем политруке Астахове: «Бывало, подымает нас в атаку, а мы лежим. И вот он повернётся на бок, кричит: «Товарищи, вперёд на проклятого врага! Бей фашистских гадов!» Мы обратно лежим, потому что фрицы такой огонь ведут – ну не продохнешь! Они же знают, стервы, что не мы, а смерть ихняя в ста саженях от них лежит, они же чуют, что нам вот-вот надо подыматься… А тут Астахов подползёт ко мне или к какому другому бойцу, даже зубами заскрипит от злости: «Вставать думаешь или корни в землю пустил? Ты человек или сахарная свёкла?» Да лежачи как ахнет по всем этажам и пристройкам! А голос у него был представительный, басовитый такой, с раскатцем… Тут уж вскакиваем мы, и тогда фрицам солоно приходится, как доберёмся – мясо из них делаем!.. У Астахова всегда был при себе полный набор самых разных слов. И вот прослушаешь такое его художественное выступление, лежачи в грязи, под огнём, а потом мурашки у тебя по спине по-блошиному запрыгают, вскочишь и, словно ты только что четыреста граммов водки выпил, бежишь к фрицевой траншее, не бежишь, учти, а на крыльях летишь! Ни холоду не сознаёшь, ни страху, всё позади осталось! А наш Астахов уже впереди маячит и гремит, как гром небесный: «Бей, ребята, так их и разэтак!» Ну как было с таким политруком не воевать? Он сам очень даже отлично в бою действовал и штыком и гранатой, а выражался ещё лучше, с выдумкой, с красотой выражался! Речь начнёт говорить, захочет – всю роту до слезы доведёт жалостным словом, захочет дух поднять – и все на животах от смеха ползают. Ужасный красноречивый был человек!»

Вот два речевых потока, а какая разница между ними! Здесь речь персонажа действительно выступает как важнейшее средство индивидуализации человеческой личности. «Человек живёт словами, – говорил Лесков, – и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова». Шолохов уделяет внимание не только тому, что говорит Некрасов, о чём думает Стрельцов, но и тому, как говорит Некрасов, в какие слова облекаются раздумья Стрельцова. У Шолохова речь любого персонажа, будь то Копытовский, Лопахин, будь то Некрасов, Лисиченко, неразрывно связана с его психологическим обликом.

Ничто человеческое не чуждо солдату – таков взгляд Шолохова на человека на войне, ярко проявившийся в опубликованных главах романа «Они сражались за Родину». Звягинцев, Стрельцов, Лопахин, Копытовский – какие бы героические поступки они ни совершали, всегда, в любой момент своей жизни они предстают живыми людьми, полными чувств и страстей. Смело и трезво показывает Шолохов те сложные внешние и внутренние противоречия, через которые проходят его герои.

Иван Звягинцев сразу привлекает читателя своей простотой, непосредственностью, добродушием, полной отдачей тому, что он делает, отзывчивостью к горю и страданиям ближнего, неподдельным чувством юмора, с которым он рассказывает взгрустнувшему Стрельцову о неурядицах в своей семейной жизни. Вот он нетерпеливо смотрит, как Николай Стрельцов пьёт маленькими глотками воду. Сам Звягинцев не такой, не любит тянуть, он «на это нетерпеливый»: «Он взял из рук Николая ведро и, запрокинув голову, долго, не переводя дыхания, пил большими, звучными, как у лошади, глотками». Вот он во время короткого перерыва с удовольствием возится около мотора трактора. В своём бескорыстном стремлении помочь трактористам он так, видно, увлёкся, что «широченная спина его и бугроватые мускулистые руки были густо измазаны отработанным маслом, черная полоса наискось тянулась через всё лицо». Эта работа привычна для него, он комбайнёр по специальности и «невыносимо» любит и уважает всякие моторы. Вот Иван Звягинцев за долгие месяцы войны впервые увидел на краю поля уцелевший от пожара колос, обезображенный огнём, насквозь пропитавшийся острым запахом дыма. И в том, как он бережно разминает колос в ладонях, вышелушивает зерно и провеивает его, и в том, как он ссыпает его в рот, стараясь не уронить ни одного зёрнышка, и в том, что он при этом «раза три тяжело и прерывисто вздохнул», сказывается его крестьянская душа, затосковавшая при виде горящего спелого хлеба. «Долго шёл он, глотая невольные вздохи, сухими глазами внимательно глядя в сумеречном свете ночи по сторонам на угольно-чёрные, сожжённые врагом поля, иногда срывая чудом уцелевший где-либо возле обочины дороги колос пшеницы или ячменя, думая о том, как много и понапрасну погибает сейчас народного добра и какую ко всему живому безжалостную войну ведёт немец». Вот Иван Звягинцев, смертельно уставший, долгое время отгонявший сильную дрёму мыслями вслух и пикировкой с Лопахиным, всё-таки засыпает на ходу. И столько в нём, этом сильном, мужественном солдате, беспомощности, что всегда насмешливый Лопахин, «тщетно стараясь скрыть стыдливую мужскую нежность», делится с ним последней щепоткой табака: «Для хорошего товарища не то что последний табак не только отдать, иной раз и последней кровишкой пожертвовать не жалко… А ты – товарищ подходящий и солдат ничего себе, от танков не бегаешь, штыком работаешь исправно, воюешь со злостью и до того, что с ног валишься на ходу. А я страсть уважаю таких неравнодушных, какие воюют до упаду: с немецкой подлюгой воевать надо сдельно, подрядился – и дуй до победного конца, холоднокровной подёнщиной тут не обойдёшься…»

Вот Иван Звягинцев после шести отбитых ожесточённых атак наслаждается наступившей тишиной: «с детским вниманием, слегка склонив голову набок, долго прислушивался к сухому шороху осыпавшейся с бруствера земли», к где-то совсем близко застрекотавшему кузнечику, с углублённым вниманием рассматривал внезапно появившегося над окопом оранжевого шмеля, упруго качавшуюся запылённую ромашку. «И шелест ветра в сожжённой солнцем траве, и застенчивая скромная красота сияющей белыми лепестками ромашки, и рыскающий в знойном воздухе шмель, и родной, знакомый с детства голос перепела – все эти мельчайшие проявления всесильной жизни одновременно и обрадовали и повергли Звягинцева в недоумение. «Как будто и боя никакого не было, вот диковинные дела! – изумлённо думал он. – Только что кругом смерть ревела на все голоса, и вот тебе, изволь радоваться, перепел выстукивает, как при мирной обстановке, и вся остальная насекомая живность в полном порядке и занимается своими делами… Чудеса, да и только!» Да и вся эта главка о Звягинцеве согрета поистине шолоховским гуманизмом, теплотой, сердечностью.

Но шесть часов беспрерывного боя, жесточайший шквал огня, обрушившийся вскоре после этого, бессонные ночи и предельная усталость сделали своё дело: «Звягинцев, вначале кое-как крепившийся, под конец утратил и редко покидавшее его мужество, и надежду уцелеть в этом аду… внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза… Только на миг мелькнула у него чётко оформившаяся мысль: «Надо бы окоп поглубже отрыть», – а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля побелевшими губами, начал молиться». И только постепенно он начал овладевать собой, перестал молиться, из его окопа посыпались громкие ругательства, не принёсшие, правда, облегчения, а потом наступило «гнетущее безразличие», «несколько раз являлось сумасшедшее желание: выскочить из окопа и бежать туда, к высотам, навстречу двигавшейся на окопы сплошной чёрной стене разрывов, и только большим напряжением воли он удержал себя от этого бессмысленного поступка». На наших глазах храбрый, по существу, человек всё время борется со своей слабостью, рождённой усталостью. Он осунулся, постарел за эти полчаса, но, как только началась атака, герой «весь подобрался», «от недавней беспомощной растерянности не осталось и следа». Как о постороннем, испытывая «какое-то внутреннее неудобство и стыд», стал думать о только что пережитом. Звягинцев победил в себе страх, и в этом бою он вёл себя как герой, но факт остаётся фактом: в этом эпизоде мужество, героизм человека окружены причудливым сочетанием слабостей человеческих, и это нисколько, однако, не опасно в нравственном и эстетическом отношении, так как мы видим победу человека над собственной слабостью. Эта борьба и эта победа над самим собой делает его не картинно-плакатным героем, а живым человеком, в существование которого просто невозможно не поверить.

Мы внимательно рассмотрели ряд эпизодов, в которых принимает участие Иван Звягинцев, и старались показать многообразие черт, присущих его человеческой личности. Но в каждом романе есть такие эпизоды, в которых происходит полное узнавание литературного персонажа, когда проверяются все моральные и духовные качества его характера. Вот таким эпизодом в романе «Они сражались за Родину» и является эпизод, в котором Иван Звягинцев то молится, то бесстрашно мчится навстречу врагу.

В опубликованных главах романа «Они сражались за Родину» нет ничего блестящего, эффектного: ни преувеличенных страстей, ни грандиозных подвигов, – перед нами предстаёт фронтовая жизнь во всей её будничности и простоте, со всеми противоречиями, которыми так богата развивающаяся действительность, со всеми её тёмными и светлыми сторонами.

Есть и другой способ передачи героического, когда изображается непосредственное свершение яркого, заметного подвига, сразу всем бросающегося в глаза. И вовсе не стоит противопоставлять эти разные способы: каждый имеет право на существование в литературе, если это ведёт к изображению правды жизни, а не к тому преувеличению, которое искажает действительность в угоду тенденциозно поставленной задаче.

Шолоховские положительные герои совершают поступки, полные отваги и мужества, но ни один из героев даже и не помышляет, что это подвиг: он делает всё, что в его силах, и только. На эту черту русского человека указал ещё Н. Некрасов. Так, в романе «Три страны света» он писал: «Поразили меня многие добрые свойства русского крестьянина. Сколько чудных историй слышал я, и таких историй, таких подвигов, что, доведись нашему брату сделать что-нибудь подобное, хватило бы рассказывать на всю жизнь, да нашлись бы и слушатели, и хвалители! А здесь такие дела делаются и забываются, как самые обыкновенные вещи, никто им не удивляется, никто не говорит о них».

На эту же черту русского национального характера обратил внимание и В.И. Немирович-Данченко. Советуя актёру, игравшему роль Давыдова, как можно проще вести себя в сцене «бабьего бунта», он говорил ему:

«Прелесть этого отрывка романа в том, что во всём этом есть изумительная простота русской славной души, этого народа, в котором нет ни тени такого героизма, какой представлен в нерусской классической литературе, особенно романской, у Гюго например. Нет, это близко к Тургеневу, к Толстому, даже Пушкину.

Вот, в сущности, в чём вся красота Давыдова в этой истории…

Прежде всего надо понять, в чём настоящий русский героизм, выраженный здесь в простоте этого великолепного человека среди баб. Это-то и смешно, что не мужики его колотили, а бабы набросились. Это героизм, смешанный с самым сильным юмором.

Так вот, вы должны охватить всё художественное понимание Шолоховым этого народа. Автор делает вставку в четыре-пять строк о медвяном аромате набухающих почек тополей, который остро ощущал Давыдов. И сразу чувствуется, как автор этим уводит героя от трафаретно-плакатного героизма…

Вы – актёр – видите гораздо больше, чем это видит тот прямолинейно мыслящий человек, тот узко мыслящий человек, который, «как честный гражданин», будет говорить, что юмора не надо никакого и что самое главное, чтобы тут был показан герой-большевик.

Но я отметаю понимание такого человека, потому что он – не художник и не видит произведения по-настоящему, не видит широты психологического понимания автора, не схватывает его понимания национального характера – того, что есть в гении нашего народа: соединение громадного героизма с невероятной простотой и юмором, не оставляющим русского человека чуть ли не за три секунды до смерти. Слияние этого есть гений нации».

Вот это соединение юмора и героизма и при обрисовке персонажей романа «Они сражались за Родину» – неповторимое качество шолоховского таланта. Шолохов проникает в сокровенную жизнь своих героев, подслушивает все их мысли и думы, от него не ускользает ни малейшее их волнение, даже выраженное в лёгком дрожании пальцев. Разнообразные человеческие чувства, сильные и слабые стороны характера помогают создать неповторимый облик героев.

Чаще всего Шолохов показывает своих героев в таких жизненных ситуациях, когда всем людям свойственно волноваться и переживать обыкновенные человеческие чувства, горести и радости. Вот почему героические качества Звягинцева, Стрельцова, Лопахина словно бы теряются в этом разнообразном сплетении простых человеческих черт. Поэтому нет ничего удивительного в том, что героизм их совершенно лишен внешне блестящего проявления и перед нами обыкновенные люди.

Героический характер в трактовке Шолохова предстаёт перед нами в скромном одеянии обыкновенного.

«Годы были мрачные. Книга тогда сопутствовала командиру и солдату, – вспоминал Шолохов. – И знаете, что читали? Жюля Верна… Весёлую литературу читали. На войне ведь довольно мало весёлого… Поэтому и главы о сорок втором годе, о самом тяжёлом годе войны, были оснащены смешным. Копытовский там у меня… Лопахин» (Гавриленко П. С Шолоховым на охоте. С. 126).

Война шла к концу… Пора было подумать о возвращении в Вёшенскую, строить новый дом, жить с семьёй, а не мотаться по стране и фронтам. У него есть цель, есть задание, тем более что творческий замысел романа расширяется и углубляется. Опять, как и с «Тихим Доном», роман он начал, в сущности, с середины… А где предвоенные годы в жизни героев? Всё чаще Шолохов думал о романе как о трилогии, масштабном произведении, в котором он может показать своих героев во времени и пространстве, показать их жизнь в развитии, в разнообразных сплетениях и отталкиваниях…

И работа над романом застопорилась…

Да к тому же всё чаще сыпались просьбы из Вёшенской: то с одним помоги, то с другим. Шолохов шёл по инстанциям и выбивал необходимое разорённому войной району. 17 февраля 1944 года Шолохов посылает из Москвы в Вёшенскую телеграмму: «7 был Андреева немедленная помощь обещана Привет Шолохов».

Заходил, конечно, не только к ответственным лицам в правительстве, но на «минутку» забегал к друзьям, чтобы узнать, не нуждаются ли в его помощи жёны и дети, ведь многие друзья воевали… В Гослитиздате узнал, что старый друг его, Иван Фёдорович Трусов, публиковавший свои сочинения под псевдонимом Заревой (друзья в шутку называли его Зверовой), жив и здоров, служит в редакции газеты 33-й армии «За правое дело», которая в это время находилась юго-западнее Смоленска. Многое сближало их, почти одновременно начали путь в литературу, у Заревого, как и у Шолохова, вышел сборник «Ярь», в 1929 году – второй. Темы его произведений – деревенская жизнь средней полосы России, писал он и о коллективизации и канунах её. Одно отличие – в 1930 году окончил факультет литературы и искусства МГУ и работал больше десяти предвоенных лет редактором в Гослитиздате.

Как-то забежал к Матильде Кудашевой проведать, нет ли от Василия каких-либо известий, немало он уже знал случаев, когда пропавшие без вести давали о себе знать. Но от Василия известий не было, но многих друзей вспоминали. Шолохов вспомнил и Ивана Трусова и тут же написал ему письмо:

«Дорогой Ваня!

Дойдёт к тебе этот голос из страшного «далека», и ты всё вспомнишь, и станет тебе (как и мне сейчас) страшно грустно… Зашёл к Моте, пришла твоя жена, вспомнили, выпили по стопке сухого вина, – и вот письмо к тебе. Повелось так, бываю в Гослитиздате – спрашиваю о тебе, рад, что ты жив, краем уха слышал о всех твоих передрягах… Очень хочу видаться с тобой после войны. Если сейчас занесёт ветер в твои края (думаю, что подует он южнее), – обязательно найду, и воскликну, как смолоду: «Дорогой Ваня, Трусов-Зверовой, жив?!.»

А Васьки нет… Я тебя крепко обнимаю и желаю здоровья. Напиши 2 слова мне, шлём через Мотю привет.

Михаил Шолохов
16. III.44» (Молодая гвардия. 1993. № 2).

А 24 марта 1944 года Шолохов писал Луговому:

«Здравствуй, дорогой Петя! Знать, судьба такая незадачливая: ты приехал в Камышин – я был в Москве, в начале марта я поехал в направлении Вёшенской, не пустила плохая речушка Кумылга. Встретиться так и не удалось… В конце февраля я выехал из Камышина в Сталинград, оттуда на Сиротинскую – Клетскую – Вёшенскую. Доехал до Кумылженской и вынужден был вернуться, т. к. в Кумылге мосты затопило, а тут так стремительно наступала весна, что ждать сбыва воды в Кумылге было невозможно и пришлось оттуда вернуться.

Как ты вылезешь с севом? Помог ли Андрей Андреевич? 7/II, когда я был у него, он твёрдо обещал оказать немедленную помощь, принимая во внимание отдалённость района от ж/д путей, спрашивал, можно ли связаться с тобой по телефону. Я сказал, что по телефону – едва ли, думаю, что он нашёл другие каналы, чтобы узнать непосредственно нужды района.

Теперь я буду у вас только в мае, когда установится дорога и, главное, переправы через Медведицу и Хопёр. В случае, если через эти притоки переправы в мае не будет, проеду той, т. е. правобережной стороной Дона до Базков, но в мае в Вёшенской буду обязательно. Не знаю, сколько времени это письмо будет идти до Вёшек, но было бы неплохо, если бы ты черкнул т-мой вкратце, как обстоят дела. До мая я, вероятно, буду в Камышине, и твой ответ (телеграфный) меня застанет дома.

Летом, как только кончатся занятия в школах, думаю перебраться в Вёшенскую. В связи с этим попрошу тебя изыскать средства и на нашу долю посадить картошки, чтобы осенью не заниматься заготовками.

Как обстоит дело с ремонтом дома? Напиши обо всём.

На сессии Верховного Совета видел Бор. Ал-ча Двинского, и по его рассказам я приблизительно знаю, что делается в Вёшках, но очень хочется посмотреть самому.

Пересылаю тебе заявление Сенчуковой. Мне думается, что в отношении её поступили несправедливо и на работе её надо восстановить…

От Красюкова получил письмо. По характеру оно весьма сдержанно, о Вёшках – ни слова. Логачев молчит. Кто же кроме Лимарева остался в Вёшках? Лудищев прислал из Миллерово письмо. Он, как видно, процветает.

Как видишь, вопросов к тебе много и помимо т-мы придётся тебе черкнуть письмишко. Буду очень рад.

Передай от нас привет Марии Фёдоровне и всем, кто знает и помнит.

Крепко обнимаю тебя и жду т-мы и писем. Твой М. Шолохов» (Луговой П. С кровью и потом).
* * *

1 декабря 1945 года критик О.С. Резник написал развёрнутое письмо Г.М. Маленкову с серьёзными раздумьями о положении критиков и критического жанра вообще, о догматизме, о значительности темы, об измельчании критики, о неравенстве отношений общественности к художникам и критикам, об унификации мнений на одно и то же произведение. «Известно, – писал О.С. Резник, – что в рапповские времена критика приобрела самодовлеющую роль и не в меру орудовала дубинкой, держа писателей в постоянном напряжении и даже в страхе. Это породило настороженность ко всякому критическому суждению. Но рапповские времена давно прошли, ошибки были выправлены партией, и в рамках единого Союза писателей дело обстоит уже совсем не так. Но кое-что продолжается по инерции, и критику склонны рассматривать как дополнительный вид цензуры внутри писательской организации. Такой взгляд пора отсеять и отмести…» (Литературный фронт. С. 180). О. Резник в заключение выражает надежду, что его размышления помогут в глубокой и сложной политической работе и пойдут на пользу делу. О. Резника вызывали в Агитпроп ЦК, и его замечания были включены в подготовительные материалы для подготовки постановления о состоянии литературно-художественных журналов.

24 декабря 1945 года Д.А. Поликарпов написал письмо в редколлегию журнала «Знамя» о своём резко критическом отношении к повести В. Пановой «Спутники» («Санитарный поезд»), Поликарпов считал произведение «ошибочным, извращающим действительную картину быта и семейной жизни советских людей» (Там же. С. 184).

В марте 1946 года И. Сталин посмотрел вторую серию картины С. Эйзенштейна «Иван Грозный» и высказал отрицательное мнение о картине, увидев в ней «нехудожественность и антиисторичность». 6 марта 1946 года кинорежиссёр Г.В. Александров написал Сталину письмо с просьбой предоставить С. Эйзенштейну возможность доработать фильм. 14 мая 1946 года из Кремлёвской больницы больной С. Эйзенштейн напомнил Сталину, что «Иван Грозный» – это трилогия, будет ещё третий фильм – о Ливонской войне. 26 февраля 1947 года Сталин, Молотов и Жданов встретились с Эйзенштейном и актёром Черкасовым, чтобы поговорить о фильме «Иван Грозный». После длительного разговора о фильме Эйзенштейн спросил, «не будет ли ещё каких-либо специальных указаний в отношении картины». «Сталин. Я даю вам не указания, а высказываю замечания зрителя. Нужно исторические образы правдиво изображать…» (Там же. С. 612–619). Ранее, 29 октября 1931 года, К. Станиславский попросил И. Сталина прочитать пьесу Н. Эрдмана «Самоубийца», «в которой театр видит одно из значительнейших произведений нашей эпохи». Сталин прочитал пьесу, он «не очень высокого мнения о пьесе «Самоубийство». Ближайшие мои товарищи считают, что она пустовата и даже вредна», но театр пусть ставит пьесу, «Культпроп ЦК нашей партии (т. Стецкий) поможет Вам в этом деле. Суперами (так в тексте. – В. П.) будут товарищи, знающие художественное дело. Я в этом деле дилетант», – писал Сталин Станиславскому 9 ноября 1931 г. И здесь, в разговоре с художниками, Сталин говорит как историк, а художники пусть попробуют довести историческую правду до зрителя. Так и хочется повторить давнюю фразу: «Я в этом деле дилетант» (Власть и художественная интеллигенция. С. 157–159).

18 марта 1946 года на пленуме ЦК ВКП(б) утвердили кадровые перестановки. А. Кузнецов стал секретарём ЦК и возглавил Управление кадров ЦК, тем самым, как ленинградец, укрепил положение А.А. Жданова в Политбюро ЦК. В кулуарах шли разговоры о А.А. Кузнецове, его называли наследником Сталина. Маленков и Берия почувствовали серьёзную опасность в новой расстановке сил.

19 марта 1946 года заместитель редактора журнала «Знамя» А.К. Тарасенков в письме Г.М. Маленкову резко говорил о Д. Поликарпове, который руководит «неверно, не по-большевистски руководит Союзом писателей: «Во всей жизни Союза Писателей тов. Поликарпов ведёт себя так, как будто он – полновластный диктатор. Председатель Союза – всем известный писатель Н.С. Тихонов – держится в стороне, он явно боится Поликарпова, считая его, очевидно, каким-то особенно доверенным комиссаром. Возражать Поликарпову Тихонов, беспартийный человек, боится. А Поликарпов, забыв все установки партии о том, что к писателям надо подходить чутко, бережно, – всё более усваивает тон командования, окрика, приказа. Служащие из аппарата Союза Писателей боятся слово пикнуть, ходят на цыпочках. Да что служащие, – известные всей стране писатели почти никогда не решаются сказать слово против Поликарпова, – всё равно заранее известно, что они будут публично высечены… Поликарпов вреден нашей литературе, он глушит всё новое, свежее, под флагом ортодоксии он глушит молодые дарования, не даёт развиваться принципиальной литературной критике, насаждает подхалимаж, угодничество в литературной среде…» (Там же. С. 185–187).

3 апреля 1946 года по предложению Оргбюро Д.А. Поликарпов был снят с поста оргсекретаря ССП, 9 апреля решение утверждено на заседании Политбюро ЦК ВКП(б).

30 апреля 1946 года Г.Ф. Александров писал А. Жданову, что в третьем номере журнала «Октябрь» будет опубликована острая статья Ф. Панфёрова «О черепах и черепушках», в которой прямо говорится о том, что «советская литература якобы отдана во власть литературных чиновников, людей невежественных и неквалифицированных. Автор именует их «черепками» и «черепушками» (Там же. С. 189). Снятие Д. Поликарпова, видимо, повлияло и на Г. Александрова – дважды Панфёров отсылал свою статью в Управление пропаганды, ему давали указания, но он не стал перерабатывать «и настаивает на опубликовании статьи». А. Жданов решает опубликовать материал, но тут же отдаёт распоряжение «Правде» раскритиковать эту статью. Так и вышло: статья Ф. Панфёрова была опубликована в журнале «Октябрь» (1946. № 5), а 24 июня 1946 года «Правда» напечатала статью О. Курганова и А. Колоскова «Об «исповедях и «проповедях» в журнале «Октябрь», в которой подвергла критике «вредные взгляды» Панфёрова.

В это время по многим пунктам ухудшалось положение Советского Союза во внешней политике, приходилось бороться и защищать свои национальные интересы, перестановка кадров в управлении страны и партии тоже мало что дала, страсти между ближайшими сторонниками Сталина по-прежнему накалялись, а нужно было думать об атомной бомбе, которая усиленным образом готовилась в США, создавать отечественный центр ядерного оружия, Арзамас-16, привлекать выдающихся учёных, а в Америке попробовать проникнуть в центры разработки атомной бомбы.

13 апреля 1946 года состоялось заседание Политбюро под председательством Сталина, рассматривались вопросы идеологической и литературной обстановки. «Пытаясь любым способом, даже явно иррациональным, компенсировать столь вопиющий провал своего курса прежде всего в глазах населения СССР, – писал Ю. Жуков, – Сталин на заседании ПБ 13 апреля попытался сделать козлом отпущения всё то, что называлось сферой идеологии, – печать, издательства, литературно-художественные журналы, ССП, театры, даже музеи. Он выступил с большой речью о «признании работы в области идеологии как работы, имеющей серьёзные недостатки и серьёзные провалы». Не ограничившись общими рассуждениями, Сталин привёл конкретные примеры: отметил, что «даже сама «Правда» не высказывается ни по одному вопросу внешней политики»; как негативное явление оценил творчество режиссёра Таирова, руководителя Московского камерного театра; разбирая произведения, опубликованные в «толстых» журналах, самым худшим из них назвал «Новый мир», счёл ошибкой появление в «Звезде» повести Григория Ягдфельда «Дорога времени». Не забывая ни на минуту об усиливавшейся словесной дуэли с Вашингтоном и Лондоном, Сталин высказал необычное предложение: «Нельзя ли иметь в Ленинграде орган «оппозиции», чтобы критиковать союзников и своих».

Но что бы ни затрагивал Сталин в своём выступлении, почти всё сводил к отсутствию настоящей критики. «Никакой критики у нас нет, – заметил он, говоря о литературе, – и те критики, которые существуют, являются критиками на попечении у тех писателей, которых они обслуживают, рептилиями по дружбе. Задача их заключается в том, чтобы хвалить кого-либо, а всех остальных ругать». Как панацею он предложил критику «объективную, независимую от писателей». А «маховиком, который должен завертеть всё это дело, должно явиться Управление пропаганды». Сталин дал последнему на подготовку необходимых мероприятий три месяца» (РЦХИДНИ. Ф. 17. Цит. по: Жуков Ю. Сталин. Тайны власти. С. 355–356). Было принято решение «поручить т.т. Жданову и Александрову представить предложения о мероприятиях по значительному улучшению руководства агитпропработой и по улучшению аппарата Управления пропаганды ЦК ВКП(б) (РЦХИНДИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 1057. Л. 2. Цит. по: Бабиченко Д.Л. Писатели и цензоры. С. 116).

18 апреля 1946 года А. Жданов, опираясь на указания И. Сталина на Политбюро, что необходимо укреплять партийное руководство идеологической работой во всех областях жизни, сказал: «Этот вопрос обсуждался при даче указаний товарищем Сталиным по вопросам улучшения работы. Товарищ Сталин дал очень резкую критику нашим толстым журналам, причём он поставил вопрос насчёт того, что наши толстые журналы, может быть, даже следует уменьшить. Это связано с тем, что мы не можем обеспечить того, чтобы они все велись на должном уровне. Товарищ Сталин назвал как самый худший из толстых журналов «Новый мир», за ним идёт снизу «Звезда». Относительно лучшим или самым лучшим товарищ Сталин считает журнал «Знамя», затем «Октябрь»… Товарищ Сталин указывал, что для всех четырёх журналов не хватает талантливых произведений, произведений значительных и что это уже показывает, что количество журналов велико у нас, в частности, он указывал на целый ряд слабых произведений, указывал на то, что в «Звезде» появилась «Дорога времени», затем «Под стенами Берлина» Иванова. Товарищ Сталин дал хорошую оценку «За тех, кто в море». Что касается критики, то товарищ Сталин дал такую оценку, что никакой критики у нас нет… Мы ставили этот вопрос, чтобы в толстых журналах сосредоточить критику, но из этого ничего не вышло, критика у нас не оживилась… Товарищ Сталин поставил вопрос о том, что эту критику мы должны организовать отсюда – из Управления пропаганды, т. е. Управление пропаганды и должно стать ведущим органом, который должен поставить дело литературной критики… ибо товарищ Сталин говорил о том, что нам нужна объективная, независимая от писателя критика, которую может организовать Управление пропаганды» (РЦ ХИНДИ. Ф. 17. Оп. 3. Д. 1057. Л. 35–36. Цит. по: Бабиченко Д.Л. Писатели и цензоры. С. 118).

Вскоре была организована газета «Культура и жизнь», предназначенная для «критики союзников и своих». В соответствии с указаниями И. Сталина Г. Александров и А. Еголин в письме А.А. Жданову «О неудовлетворительном состоянии журналов «Звезда» и «Ленинград», которые «ведутся совершенно неудовлетворительно», приводят стихи А. Ахматовой, И. Садофьева, М. Комиссаровой (1946. № 1). К примеру, «Стихотворение А. Ахматовой «Вроде монолога» полно пессимизма, разочарования в жизни», цитируют прекрасные строчки из стихотворения как «мрачное, зловещее» представление о жизни:

Мой город игрушечный сожгли,
И в прошлое мне больше нет лазейки…

Далее речь идёт о поэме «Всадник» С. Спасского, о повестях Г. Гора «Дом на Моховой», В. Кнехта «На Невской позиции», о пьесе Л. Малюгина «Старые друзья», но не это привлекло особое внимание авторов письма, а рассказ «Приключение обезьяны» Михаила Зощенко (Звезда. 1946. № 5–6): «Рассказ Зощенко является порочным, надуманным произведением. В изображении Зощенко советские люди очень примитивны, ограниченны. Автор оглупляет наших людей». Столь же критично и жёстко оценены и произведения журнала «Ленинград»: «Что же касается журнала «Ленинград», то дальнейшее его существование следует признать нецелесообразным» (Литературный фронт. С. 191–197).

Казалось бы, все указания И. Сталина в изложении А. Жданова учтены, раскритикованы произведения, написанные в военное время, и закрыт «Ленинград»: на все журналы талантливых произведений не хватает. Но письмо Александрова и Еголина было отправлено Жданову 7 августа, одновременно с этим поступило из Секретариата ЦК указание подготовить материалы для полного уничтожения второй серии фильма «Большая жизнь» режиссёра Л. Лукова. Естественно, возникла спешка, неразбериха. А заседание Оргбюро ЦК под председательством Маленкова состоялось через да дня. Времени у Жданова на подготовку не оказалось, а между тем удар был нанесён по ленинградцам, и прежде всего по Жданову… Отношения между Ждановым и Маленковым обострились ещё в годы войны: Маленков и Берия боролись за роль самого близкого к Сталину руководителя, а ближе всех был Жданов, который окружал себя выходцами из Ленинграда. И Жданов, оказавшись в капкане политических интриг при обсуждении журналов «Звезда» и «Ленинград», «без какого-либо внешнего повода», оказался виновником драмы, «породившей бытующую легенду о «ждановский постановлениях» (Жданов Ю. Взгляд в прошлое. С. 359).

Сохранилась и «Стенограмма заседания Оргбюро ЦК ВКП(б) по вопросу «О журналах «Звезда» и «Ленинград», состоявшегося 9 августа 1946 года. В заседании принимали участие члены Оргбюро ЦК ВКП(б): Александров, Андрианов, Булганин, Жданов, Кузнецов А., Кузнецов В., Маленков, Мехлис, Михайлов, Патоличев, Попов, Родионов, Сталин, Суслов, члены ЦК: Вахрушев, Задонченко, Поскребышев, Поспелов, кандидаты в члены ЦК: Гусаров, Жаворонков, Кафтанов, Попков, Сторожев; председатель Центральной ревизионной комиссии ЦК Владимирский; член ЦРК Игнатьев; заместители начальников управлений ЦК: Андреев Е., Еголин, Иовчук, Кузаков, Павленко, Федосеев; управляющий делами ЦК: Крупин; помощники секретарей ЦК Ведерников, Кузнецов, Шварев; секретарь ЦК ВЛКСМ: Иванов; редакторы газеты «Известия»: Ильичёв, Ицков; секретарь Ленинградского горкома ВКП(б) Широков; писатели: Вишневский, Левоневский, Никитин, Капица, Лихарев, Нилин, Прокофьев, Саянов, Тихонов, Фадеев. Кинематографисты: Калатозов, Луков, Пырьев, Савченко (Литературный фронт. С. 215).

Сталин почти десять лет, с 1936 года, не занимался вплотную вопросами литературного движения, борьба с заговорщиками, потом война, которую выиграли у такого мощного противника, отнимали все силы. Принимал лишь участие в утверждении первых лауреатов Сталинской премии. И сейчас литература, кинофильмы, музыка в обществе очень нужны, люди устали от бед, нищеты, от боли за погибших, нужно укрепить их дух, поддержать в борьбе за существование. Власти нужны оптимистические произведения, помогающие восстанавливать всё разрушенное войной, фашистами, восстанавливать характеры людей, которых надо вновь направлять на борьбу за лучшее будущее. Маленков, Жданов, Александров обратили его внимание на творчество М. Зощенко, он прочитал рассказ «Приключение обезьяны». И внимательно слушал доклад Г. Александрова. Бросал реплики в ходе дискуссии.

В ходе дискуссии, начатой Саяновым, главным редактором журнала «Звезда», не ожидавший такого внимания со стороны партии и правительства, он тут же повинился в своих ошибках в отборе художественных произведений, как только Сталин сказал о том, что рассказ «Приключение обезьяны» – «пустяковый рассказ»: «Это же пустейшая штука, ни уму, ни сердцу не дающая. Какой-то базарный балаганный анекдот. Непонятно, почему, безусловно, хороший журнал предоставил свои страницы для печатания пустяковой балаганной штуки. У вас нет требовательности к своим писателям, а читатели будут требовать».

Саянов, как было принято в последнее время, не каялся, оправдывая свою редакторскую позицию и рассказывая о журнале, он обратил внимание собравшихся на то, что некоторые писатели увлеклись современными западными писателями, что роль идеологического контроля снижена, война кончилась, писатели и читатели могут отдохнуть от напряжения военных дней, теперь нужно развлекать читателя, а редакция не сумела переубедить писателей.

В ходе дискуссии затронули вопрос о пародии на книгу, А. Флит написал пародию на книгу Е. Катерли «Некрасов». Артист А. Райкин два месяца читал эту пародию в театре, потом читал в Радиокомитете, пародия была утверждена Главреперткомом в Москве, вот и журнал предоставил свои страницы этой пародии. Сталин не поверил в искренность А. Флита: «Это уловка, автор прикрывается». На слова Лихарева, что в Ленинграде печатается много переводных произведений, Сталин сказал, что нельзя ходить на цыпочках перед заграничными писателями, это большой грех – поощрять низкопоклонные чувства… «Все требуют, чтобы мы улучшили качество продукции: ширпотреба, металла и прочее. Однако следует, чтобы и качество продукции литературной было улучшено, мы хотим, чтобы лучшие произведения печатались, на качество хотим нажать».

Сталин в разговоре с Прокофьевым, который держался вполне независимо, отметил, что в журнале «Звезда» есть «безусловно» хорошие произведения, но хороших произведений не хватает, «вот вы и вывалили в одну кучу». Прокофьев гордо ответил, что «журнал у нас не мусорная куча», «мы давали и хорошие вещи». Прокофьев тут же высказал обиду на писателей, которые не любят критики, «даже иногда небольшая критика оставляет глубокую царапину». Сталин возразил: «Этого бояться не следует. Как же иначе людей воспитать без критики». Мирный характер разговора Сталина и Прокофьева выпадал из задуманного плана. И Маленков тут же напомнил собравшимся, что в ЦК «Зощенко критиковали, а вы его приютили». Прокофьев напомнил, что «сейчас у Зощенко третья комедия идёт». Сталин насторожился: «Вся война прошла, все народы обливались кровью, а он ни одной строки не дал. Пишет он чепуху какую-то, прямо издевательство. Война в разгаре, а у него ни одного слова ни за, ни против, а пишет всякие небылицы, чепуху, ничего не дающую ни уму, ни сердцу. Он бродит по разным местам, суётся в одно место, в другое, а вы податливы очень. Хотели сделать журнал интересным, и даёте ему место, а из-за этого вам попадает, и не могут быть напечатаны произведения наших людей. Мы не для того советский строй строили, чтобы людей обучали пустяковине».

Вишневский, чистый рапповец, вновь заговорил о М. Зощенко, вспомнил, что везде персонажами у него «являются пьяные, калеки, инвалиды, везде драки, шум», и в рассказе «Приключения обезьяны» – «опять инвалиды, опять пивные, опять скандалы».

Сталин бросил две реплики: «Он проповедник безыдейности» и «Злопыхательские штуки», Вишневский по-своему понял эти реплики и горячо заговорил о М. Зощенко.

«Мы не для того советский строй строили, чтобы людей обучали пустяковине» – вот главная линия Сталина и всего ЦК ВКП(б) в рассматриваемый период, здесь нет ни слова о свободе слова, о свободе выбора тем, о свободе сатирического жанра, когда писатель сам выбирает своих персонажей и по-своему их представляет читателям. А М. Зощенко – писатель сатирический, у него большинство произведений построено на конфликте личности и общества, на недостатках и противоречиях общества, не дающего свободу действий человеческой личности.

В обсуждении прозвучали и слова в поддержку Анны Ахматовой, об этом говорили А. Прокофьев и Н. Тихонов, она пишет о грусти, но мотивы грусти «присущи и советскому человеку» (Литературный фронт. С. 197–215).

Выступление Сталина 9 августа 1946 года на заседании Оргбюро ЦК по вопросу о ленинградских журналах можно прочитать в сборнике документов «Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917–1956 (М., 2005. С. 573–576): «Ведь в армии было 12,5 миллиона человек. Разве можно предположить, что все они были ангелами, настоящими людьми. Разве это возможно? Всякое бывало. Этих людей надо встречать как всех – хорошо пишешь, почет и уважение, плохо пишешь – учись».

На совещании не прозвучало каких-либо организационных выводов. И Сталин был настроен вполне примирительно: «Ленинград» закрыть, а в «Звезде» надо кое-что поправить, сменить редактора, изменить редколлегию. Обычное дело. В связи с этим любопытна записка начальника отдела 2-го Главного управления МГБ СССР Шубнякова об оценке М. Зощенко о состоянии советской литературы: «Я считаю, что советская литература сейчас представляет жалкое зрелище. В литературе господствует шаблон. Поэтому плохо и скучно пишут даже способные писатели. Нет зачастую у руководителей глубокого понимания задач искусства». «Творчество должно быть свободным, у нас же – всё по указке, по заданию, под давлением» (Власть и художественная интеллигенция: Документы. 1917–1953. М., 2002. С. 586).

Но это был только один вопрос. С развёрнутым сообщением Сталин выступил о фильмах «Нахимов», «Иван Грозный» и «Большая жизнь», в которых совершены грубые ошибки создателей фильмов: «В фильме «Нахимов» тоже имеются элементы недобросовестного подхода постановщиков к изучению того предмета, который они хотели показать»; «Иван Грозный» Эйзенштейна, вторая серия… омерзительнейшая штука! Человек совершенно отвлёкся от истории. Изобразил опричников, как последних паршивцев, дегенератов… Ведь мы хотим воспитывать молодёжь на правде, а не на том, чтобы искажать правду. Наконец, третий фильм – «Большая жизнь». То, что там изображено, это, конечно, не большая жизнь. Всё взято для того, чтобы заинтересовать нетребовательного зрителя… Просто больно, когда смотришь, неужели наши постановщики, живущие среди золотых людей, среди героев, не могут изобразить их как следует, а обязательно должны испачкать? У нас есть хорошие рабочие, чёрт побери! Они показали себя на войне, вернулись с войны и тем более должны показать себя при восстановлении… Если назвать фильм – «Большая жизнь», то его придётся кардинально переделать…» (Власть и художественная интеллигенция. С. 582–584).

И другое тревожило Сталина. Всего лишь год тому назад, 27 июня 1945 года, Сталин узнал о том, что в этот день у маршала Г. Жукова на даче под Москвой состоялся торжественный обед в честь Победы, на котором превозносили роль маршала Жукова в этой войне, о чём тут же известили Сталина. А в начале 1946 года возникло «дело авиаторов», арестованы генерал Новиков, нарком Шахурин, маршал авиации Худяков и преданы суду. В мае 1946 года на заседании Политбюро Маленков был выведен из состава Секретариата ЦК ВКП(б). А совсем недавно арестованы десятки генералов и офицеров советских войск в Германии, – они в июне 1946 года обсуждали дело маршала Г. Жукова, который, дескать, умалял значение руководящей роли в войне Верховного главнокомандующего. На заседании Высшего военного совета Сталин выступил с резкой критикой Жукова: «Что же выходит, – продолжал Сталин, – Ставка Верховного Главнокомандования, Государственный Комитет Обороны, – и он указал на присутствующих на заседании членов Ставки и членов ГКО, – все мы были дураки? Только один товарищ Жуков был умным, гениальным в планировании и проведении всех стратегических операций во время Великой Отечественной войны? Поведение Жукова является нетерпимым, и следует вопрос о нём очень обстоятельно разобрать на данном Совете и решить, как с ним поступить» (Конев И.С. Записки командующего фронтом. М., 2003. С. 588). Пришлось маршала Г. Жукова сослать командующим Одесском военным округом. Послевоенная действительность так и пестрела драматическими конфликтами.

И вот на этом идеологическом совещании столкнулись два близких Сталину человека – Жданов и Маленков. Жданов должен ответить за эти журналы, ему всё ведь сказано. Сталину доложили и о том, что Анна Ахматова недавно встречалась с секретарём британского посольства, а в апреле 1946 года она триумфально была встречена в Колонном зале Дома союзов, где проходил вечер ленинградских поэтов, – когда она вошла, все встали, аплодируя. Это было уже чересчур. Всё это настораживало Сталина, почувствовавшего приближение старости.

14 августа 1946 года Оргбюро ЦК ВКП(б) приняло постановление «О журналах «Звезда» и «Ленинград»: в журналах публиковалось «много безыдейных, идеологически вредных произведений»; произведения Зощенко «чужды советской литературе»; «Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известны физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время, когда Зощенко… написал такую омерзительную вещь, как «Перед восходом солнца»; журнал «Звезда» популяризирует стихотворения Ахматовой, которая «является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой, безыдейной поэзии»; «В журнале «Ленинград» помещаются преимущественно бессодержательные, низкопробные литературные материалы». Саянов и Лихарев «не справились с возложенным делом и допустили серьёзные политические ошибки в руководстве журналами». Приняло решение утвердить главным редактором журнала «Звезда» А.М. Еголина и «возложить партруководство журналом «Звезда» на Ленинградский обком» (Литературный фронт. С. 221–225); (текст постановления впервые опубликован здесь полностью); С. 197–215).

27 августа 1946 года М.М. Зощенко написал И.В. Сталину свою краткую автобиографию, – он родился в дворянской семье, воевал против белогвардейцев. Награждён орденом Трудового Красного Знамени и всегда был рядом с народом. Его книга «Перед восходом солнца» вскрывает истоки фашистской идеологии, а маленький шуточный рассказ «Приключения обезьяны» написан для «Мурзилки», «Звезда» же напечатала его без его ведома, во взрослый журнал он бы его никогда не поместил. «Я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе, – писал М. Зощенко. – А если и пишу Вам, то с единственной целью несколько облегчить свою боль. Мне весьма тяжёло быть в Ваших глазах литературным пройдохой, низким человеком или человеком, который отдавал свой труд на благо помещиков и банкиров. Это ошибка. Уверяю Вас» (Исторический архив. 1992. № 1. С. 139–141; Власть и художественная интеллигенция. С. 596–598). Поскрёбышев направил письмо Жданову, который послал письмо М. Зощенко секретарям ЦК А.А. Кузнецову, Н.С. Патоличеву, Г.М. Попову, Г.Ф. Александрову.

И в это время происходят события, которые существенным образом отразились на развитии литературы и культуры вообще. Всё чаще возникали трения между «русофилом» Ждановым, который возглавлял группу русских патриотов в ЦК КПСС, и Берией, возглавлявшим группу «инородцев» по различным, прежде всего идеологическим, вопросам; а если не было разногласий, то пытались их отыскать. В эту группу входил и Маленков.

Исследователи и историки, изучая этот период, отметили обострение отношений между ленинградцами Ждановым, Кузнецовым и Поповым и москвичами Маленковым и Берией.

Маленков был понижен в своей должности, он отвечал за «авиаторов», которые были недавно осуждены, но Берия помог ему быстро вернуться в прежнее положение. Против ленинградцев нужно было найти сильное обвинение. Маленков и Берия вместе со своими помощниками, а среди них были Г. Александров и А. Еголин, отыскали журналы «Звезда» и «Ленинград» и обрушили на них свою ядовитую критику, подготовив соответствующим образом и впечатления И.В. Сталина. А.А. Жданов, выступая с докладом в Ленинграде, в большей степени лукавил, осуждая М. Зощенко и А. Ахматову. Но такова была логика политической борьбы, которая существенным образом повлияла не только на литературную, но и на культурную обстановку вообще.

К. Симонов, вспоминая этот период, писал, что Сталин вовсе не думал о лакировке, облегчённом изображении жизни после постановлений о журналах «Звезда» и «Ленинград». Он в это время утвердил Сталинские премии Борису Лавренёву за пьесу «За тех, кто в море», Виктору Некрасову за роман «В окопах Сталинграда», Вере Пановой за повесть «Спутники». Обратил внимание на даровитого Константина Симонова, получившего в 1939 году вместе с Долматовским и Алигер орден «Знак Почёта» за пьесы «Парень из нашего города» – Сталинскую премию в 1942 году, «Русские люди» – Сталинскую премию в 1943 году, повесть «Дни и ночи» – Сталинскую премию в 1946 году. А в том же году принимал участие в обсуждении дел в Президиуме Союза писателей в ЦК ВКП(б) у А.А. Жданова. Борис Горбатов предложил назначить секретарём Союза писателей К. Симонова. Шутку не поддержали. Но вскоре Жданов, рассказавший Сталину о предстоящих выборах, снова собрал известных писателей и предложил следующий состав руководителей Союза писателей СССР: генеральный секретарь правления Союза писателей Фадеев, заместители генерального секретаря Симонов, Вишневский, Тихонов, секретари Леонов и Горбатов, при этом Горбатов – секретарь партгруппы Правления.

А. Фадеев, закончив роман «Молодая гвардия» и отдохнув от работы в Президиуме Правления, сначала отнекивался, но, узнав, что назначение исходит от Сталина, снова увлёкся аппаратной работой и с удовольствием принял эту должность.

Вскоре произошло ещё одно назначение, идущее от Сталина: главным редактором журнала «Новый мир» был назначен К.М. Симонов, который взял своим заместителем и ответственным секретарём Кривицкого, в редколлегии остались Шолохов и Федин, приглашены был Валентин Катаев, Борис Агапов, Александр Борщаговский. 10– 11-й сдвоенный номер за 1946 год вышел под руководством новой редколлегии и нового редактора: очерк Бориса Галина «В Донбассе», стихи Наровчатова, Смелякова, Луконина, проза Паустовского, письмо И. Эренбурга, киноповесть А. Довженко «Жизнь в цвету» (сценарий фильма «Мичурин»), рассказ А. Платонова «Семья Иванова» («Возвращение»).

С А. Платоновым Симонов работал вместе в группе фронтовых корреспондентов газеты «Красная звезда», знал его очерки о войне, и рассказ ему и Кривицкому очень понравился.

К. Симонову напомнили, что А. Фадееву крепко досталось от И.В. Сталина за публикацию повести А. Платонова о колхозном строительстве, но в редакции «как-то очень легко отнеслись к этому предупреждению» (К. Симонов).

Только вышел сдвоенный номер «Нового мира» под редакцией К. Симонова, как тут же «Литературная газета» на целую полосу напечатала статью В.В. Ермилова «Клеветнический рассказ А. Платонова», в которой с точки зрения усвоенного социалистического реализма содержание рассказа было просто ошельмовано, извращено за вульгарно-социологическими терминами. Весь читающий мир сразу понял, что это мнение не только В. Ермилова, одного из ведущих рапповцев, и не только мнение генерального секретаря Союза писателей А. Фадеева, бывшего руководителя рапповского движения, но и мнение Агитпропа ЦК ВКП(б), которое не раз было высказано в только что цитированных документах, но не выше. А. Платонов оказался в положении Зощенко.

Уже в одном только этом факте – В. Ермилов и «Новый мир» – чётко обозначилась острая литературная борьба между различными направлениями в искусстве. Чуть ли не впервые В. Ермилов сформулировал самые безответственные черты социалистического реализма и использовал их при анализе замечательного рассказа А. Платонова.

Два очень важных решения сформулировала ЦК ВКП(б) перед выступлением В. Ермилова: в постановлении ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 года «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению» чётко говорилось: «Отображать… жизнь советского общества в её непрестанном движении вперёд, всячески способствовать дальнейшему развитию лучших сторон характера советского человека, с особой силой выявившихся во время Великой Отечественной войны» – такова была теоретическая установка партии для развития искусства на современном этапе; а вслед за этим А.А. Жданов, подводя итоги своих выступлений по идеологическим вопросам, уточнил: «Показать эти новые высокие качества советских людей, показать наш народ не только в его сегодняшний день, но и заглянуть в его завтрашний день, помочь осветить прожектором путь вперёд – такова задача каждого добросовестного советского писателя» (Правда. 1946. 21 сентября). Эти слова породили теорию бесконфликтности, а вместе с этим и теорию идеального положительного героя, и В. Ермилов, как рапповец, принимал самое активное участие в разработке этих теорий. Рассказ А. Платонова не укладывался в эти теории, не соответствовал постановлениям ЦК ВКП(б), а потому оказался «клеветническим», тем более что вспомнили и слова Сталина, прочитавшего его повесть «Впрок», особенно подчёркнутые Фадеевым слова, которые он предложил выкинуть, а их при публикации, наоборот, выделили жирным шрифтом.

Вскоре после этого редколлегия в составе Б.А. Бялика, В.В. Ермилова, Л.М. Субоцкого и В.Р. Щербины подготовила сборник «Проблемы социалистического реализма», составленный комиссией теории литературы и критики Союза советских писателей СССР, в который вошли статьи А. Фадеева «Задачи литературной теории и критики», Т. Мотылёвой «Мировое значение советской литературы», Б. Бялика «Горький и социалистический реализм», Е. Тагера «Горький и проблемы советской литературы», Б. Яковлева «Ростки коммунизма и советская литература», В. Кирпотина «Пафос социального воспитания», Я. Эльсберга «Наши ближайшие предшественники», Я. Фрида «Социалистический реализм и современная декадентская литература» (М.: Советский писатель, 1948). Все эти статьи подводят некие итоги партийным постановлениям последних лет. А. Фадеев, как генеральный секретарь Союза писателей, постоянно цитируя Ленина, Сталина, Жданова, полностью поддержал их высказывания и пришёл к главному выводу, что советские писатели «должны показать нашего человека правдиво и показать таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день» (Там же. С. 10):

«Могут спросить: возможно ли правдиво дать живой человеческий характер таким, «каков он есть», и одновременно таким, «каким он должен быть»? Конечно. Это не только не умаляет силы реализма, а это и есть подлинный реализм. Жизнь надо брать в её революционном развитии. Приведу пример из области природы. Яблоко, выращенное в саду, особенно в таком саду, как сад Мичурина, – это яблоко такое, «как оно есть», и одновременно такое, «каким оно должно быть». Это яблоко больше выражает сущность яблока, чем дикий лесной плод.

Так и социалистический реализм» (Проблемы социалистического реализма. С. 12).

В. Ермилов в соответствии с решениями Союза писателей и объявил рассказ А. Платонова «клеветническим», а ведь солдат Иванов был обыкновенным русским соладатом, попавшим в тяжелейшее положение после войны. Как выйти из этого положения – в этом трагические раздумья солдата Иванова. А. Фадеев подводил как бы итог борьбы против А. Платонова: «Как выглядит наш идейный противник сегодня?

С одного конца вдруг вылезает что-нибудь вроде «Семьи Ивановых» А. Платонова, где советский человек показан низменным, пошлым… Стоит покритиковать Платонова за то, что он смотрит на людей сзади, не даёт им ни одного человеческого чувста, сползает на принцип грязного натурализма, который недостоин называться литературой…» (Там же. С. 40–41). То, что могло быть честью литературы, её высоким нравственным критерием, оказалось «идейным противником сегодня».

За три недели К. Симонов написал злободневную пьесу «Русский вопрос» как ответ на вопрос: хотят ли русские войны? И в двенадцатом номере журнала «Звезда» пьеса была опубликована. Автор передал её для постановки в театр Ленинского комсомола, но пьеса пошла ещё в четырех московских театрах – в Художественном, Малом, Вахтангова, Моссовета, и в трёх ленинградских – в Александринском, в Большом драматическом и в Театре комедии. Секрет популярности этой слабой при всей её публицистической остроте пьесы объяснялся просто: её прочитал Сталин, внимательно следивший за «Звездой», посчитал её полезной, своевременной и рекомендовал её поставить в театрах. Театры тут же откликнулись.

В это время в критике возник большой разговор о романах Михаила Бубеннова «Белая берёза» и Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда», получивших Сталинские премии первой и второй степени. Эти романы написаны участниками недавних сражений, правдивы их персонажи. Неподдельны их чувства и переживания, и боевые сражения написаны непредвзято и искренне. «Помню, что «Белая берёза» читалась нами, пришедшими с войны, с молодым энтузиазмом, – пишет Евг. Осетров в статье «Свет белой берёзы». – Всё в романе – от поэтического названия до увлекательного сюжета, от батальных сцен до лирических отступлений, – всё трогало души, будило воспоминания о только что пережитом» (Бубеннов М. Избранные произведения. М., 1973. Т. 1. С. 6).

Михаил Семёнович Бубеннов (1909–1983), принимавший участие в событиях войны чуть ли не с первых её дней, показывает трагическую осень и зиму войны, бои под Смоленском и под Москвой, показывает солдат и офицеров в сражениях и в военном быту. На многих страницах романа появляется солдат Андрей Лопухов, рядовой участник войны, в образе которого воплотились лучшие черты русского народного характера, мужество, стойкость, доброта, бескорыстие и душевная теплота. Большую роль в становлении характеров русских солдат сыграла природа, описанная выразительно и ярко: то встаёт перед глазами белая берёза, от которой, «как от сказочного светильника, струился тихий свет», «одарена чем-то таким, что на века утверждало её в этом поле», а с другой стороны видится «багрово-дымная темь», которая воплощает в себе враждебные силы, пришедшие на Русскую землю.

В романе «В окопах Сталинграда» Виктор Платонович Некрасов (1911–1987), в прошлом архитектор, впервые показал рядовых солдат и офицеров на переднем крае войны, показал просто, буднично, без горячих патриотических слов. Герой показан на войне как на работе, офицер Керженцев ничуть не выделяется своими командирскими качествами, так же работает на войне, как и его солдаты. Роман выдержал больше ста изданий.

В это время вышли «Повесть о настоящем человеке» Бориса Николаевича Полевого (настоящая фаммилия – Кампов, 1908–1981) (Сталинская премия второй степени); «Спутники» Веры Фёдоровны Пановой (1905–1973) (Сталинская премия первой степени); «Звезда» Эммануила Генриховича Казакевича (1913–1962), чьи первые произведения (1932–1941) были написаны на языке идиш, до войны он был директором колхоза в Биробиджане, журналистом, директором театра, а во время войны был солдатом, потом офицером, многое видел своими глазами (Сталинская премия второй степени); выходят документальные произведения о партизанской борьбе, такие как «Люди с чистой совестью» (1946) П. Вершигоры, «В крымском подполье» (1947), такие романы, как «Борьба за мир» (1945–1947) Ф. Панфёрова, «Буря» (1947) И. Эренбурга, «Далеко от Москвы» (1948) В. Ажаева, «Марья» (1946–1949) Г. Медынского, «Товарищ Анна» (1946) А. Коптяевой, «Счастье» (1947) П. Павленко, «Кавалер Золотой звезды» (1947–1948) и «Свет над землёй» (1949–1950) Семёна Петровича Бабаевского (1909–1999) (дважды лауреат Сталинской премии первой степени).

Некоторые из этих произведений вызывали острую критику, о других молчали, лауреатов Сталинских премий хотели чуть ли не все издательства переиздавать, и действительно много раз их переиздавали, давали положительные рецензии, а ведь были среди них вещи и ниже среднего художественного уровня. Сталин присуждал премии тем, кто по содержанию поддерживал советские начинания, дух народа, но меньше всего обращал внимание на художественные и исторические достоинства. И внутри литературного движения копились такие противоречия, что стоило поднести спичку, как всё взорвалось.

9 августа 1946 года на совещании Оргбюро ЦК ВКП(б) Сталин сказал, что у ленинградцев есть преклонение перед Западом: «У вас перед заграничными писателями ходят на цыпочках. Достойно ли советскому человеку на цыпочках ходить перед заграницей. Вы поощряете этим низкопоклонные чувства, это большой грех… Вы этим вкус чрезмерного уважения к иностранцам прививаете. Прививаете такое чувство, что мы люди второго сорта, а там люди первого сорта, что неправильно. Вы ученики, они учителя. По сути дела неправильно это» (Литературный фронт. С. 200). Эти слова принадлежат руководителю государства, которое победило немецких фашистов в войне. Только и всего. Никаких призывов, никаких поучений нет в этих словах. Но Жданов, Маленков, все агитпроповцы поняли по своему строго партийному образу мыслей: надо дать бой всем, кто преклоняется перед Западом.

1946 год, может быть, самый неурожайный год за последнее время, страшная засуха, всё выгорело. Победители голодали. Настроение народа повсеместно трагическое. В рассекреченных ныне документах говорится о недовольстве генералов и офицеров. Многие их разговоры были службами генерала Абакумова записаны и положены на стол Сталина:

«Совершенно секретно. Справка.

28 декабря 1946 года оперативной техникой зафиксирован следующий разговор Гордова с Рыбальченко, который, прибыв в Москву проездом из Сочи, остановился на квартире Гордова.

Р. – Вот жизнь настала, – ложись и умирай! Не дай бог ещё неурожай будет.

Г. – А откуда урожай – нужно же посеять для этого.

Р. – Озимый хлеб пропал, конечно. Вот Сталин ехал проездом, неужели он в окно не смотрел. Как все жизнью недовольны, прямо все в открытую говорят, в поездах, везде прямо говорят.

Г. – Эх! Сейчас всё построено на взятках, подхалимстве. А меня обставили в два счёта, потому что я подхалимажем не занимался.

Р. – Да, всё построено на взятках. А посмотрите, что делается кругом, голод неимоверный, все недовольны. «Что газеты – это сплошной обман», – вот так все говорят. Министров столько насажали, аппараты раздули. Как раньше было – поп, урядник, староста, на каждом мужике 77 человек сидело, – так и сейчас! Теперь о выборах одна трепотня началась.

Г. – Ты где будешь выбирать?

Р. – А я ни х… выбирать не буду. Никуда не пойду… Нет самого необходимого. Буквально нищими стали. Живёт только правительство, а широкие массы нищенствуют. Я вот удивляюсь, неужели Сталин не видит, как люди живут?

Г. – Он всё видит, всё знает. Или он так запутался, что не знает, как выпутаться?!. А вот Жуков смирился, несёт службу…

Г. – Почему, интересно, русские катятся по такой плоскости?

Р. – Потому что мы развернули такую политику, что никто не хочет работать. Надо прямо сказать, что все колхозники ненавидят Сталина и ждут его конца.

Г. – Где же правда?

Р. – Думают, Сталин кончится, и колхозы кончатся… Народ очень недоволен.

Г. – Но народ молчит, боится…

В тот же день Рыбальченко выехал из Москвы к месту своего жительства в Куйбышев». (Экштут С. 1000 дней после Победы. М., 2006. С. 47–52).

Такова трагическая история непослушных генералов, председателей колхозов, писателей, художников… Но об этом стало известно только из секретных документов КГБ, говорилось лишь шёпотом, на кухнях.

31 декабря 1946 года генерал-полковник В.Н. Гордов сказал своей жене о Сталине: «Что сделал этот человек – разорил Россию, ведь России больше нет!»

Разговоры эти закончились трагически: в январе 1947 года генерал-полковник В.Н. Гордов, бывший командующий Сталинградским фронтом, и генерал-майор Ф.Т. Рыбальченко были арестованы и в августе 1950 года расстреляны в Лефортовской тюрьме. По свидельству исследователей и историков, с 8 по 30 августа 1950 года Военной коллегией Верховного суда были приговорены к расстрелу маршал авиации С.А. Худяков и 20 генералов (Муранов А.И., Звягинцев В.Е. Досье на маршала. М., 1996. С. 196).

В сентябре 1946 года цены на продовольственные товары поднялись в два-три раза. Тяготы на сельское хозяйство увеличились, в 1945 и 1946 годах осудили больше 15 тысяч непослушных председателей.

В это время Юрий Андреевич Жданов, сын А.А. Жданова, химик по профессии, увлёкся биологией, много читал, особенно труды Вернадского, Павлова, написал письмо Сталину о трудах Павлова, критически отнёсся к работе академика Лысенко (См.: Жданов Ю. Взгляд в прошлое. С. 238).

Весной 1947 года в Правлении Союза советских писателей возникло несколько неотложных вопросов, которые мог решить только И.В. Сталин. А. Фадеев написал письмо Сталину. По воспоминаниям К. Симонова, встреча Фадеева, Симонова и Горбатова со Сталиным состоялась 14 мая 1947 года в шесть часов вечера в Кремле. На следующий день после этой встречи К. Симонов продиктовал стенографистке то, что было на этой встрече.

Сталин, Молотов и Жданов принимали участие в беседе с писателями. Быстро решили вопрос об увеличении гонораров за писательский труд, создали комиссию во главе со Ждановым, включив присутствовавших писателей, министра финансов Зверева, Мехлиса, председателя Моссовета. Быстро решили вопросы об увеличении штатов Правления и жилищных писательских дел.

«– А вот есть такая тема, которая очень важна, – сказал Сталин, – которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема советского патриотизма. Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей, – сказал Сталин, строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией, которую я так отчётливо запомнил, что, по-моему, мог бы буквально её воспроизвести, – у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя ещё несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников. Это традиция отсталая, она идёт от Петра. У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло много немцев, это был период преклонения перед немцами. Посмотрите, как было трудно дышать, как было трудно работать Ломоносову, например. Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, – сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: засранцами, – усмехнулся и снова стал серьёзным.

– Простой крестьянин не пойдёт из-за пустяков кланяться, не станет ломать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия. У военных тоже было такое преклонение. Сейчас стало меньше. Теперь нет. Теперь они и хвосты задрали… Почему мы хуже? В чем дело? В эту точку надо долбить много лет, лет десять эту тему надо вдалбливать. Бывает так: человек делает великое дело и сам этого не понимает… Вот взять такого человека, не последний человек… а перед каким-то подлецом-иностранцем, перед учёным, который на три головы ниже его, преклоняется, теряет своё достоинство. Так мне кажется. Надо бороться с духом самоунижения у многих наших интеллигентов» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. С. 129).

Сталин передал Фадееву записку, в которой говорилось о книге Н.Г. Клюевой и Г.И. Роскина «Биотерапия злокачественных опухолей» (М., 1946), которую академик В.В. Парин во время своего пребывания в США передал американским издателям. В.В. Парин за выдачу важнейшей государственной тайны был приговорён к 25 годам заключения, министр здравоохранения снят с должности, а Н. Клюева и Г. Роскин предстали перед «судом чести», все они были объявлены космополиментами, проявившими низкопоклонство перед Западом. Так началась борьба против космополитизма, принявшая порой грубые, самые вульгарные формы, особенно в литературной среде. К. Симонов признаётся в своей книге воспоминаний, что и ему сейчас стыдно перечитывать то, что в то время сам писал и сам редактировал. Борьба с самоунижением была естественной после великой победы над фашизмом, но грубость, подлость, сведение личных счётов в этой борьбе необходимо было осудить.

На этой же встрече К. Симонов просил разрешения у Сталина напечатать «Партизанские рассказы» М. Зощенко. Сталин разрешил Симонову напечатать рассказы, если они хорошие.

В сентябрьском номере журнала «Новый мир» было опубликовано десять рассказов М. Зощенко с предисловием К. Симонова, а в ноябрьском номере журнала – его повесть «Дым отечества». Повесть читали Фадеев, Федин, Эренбург, хвалили основной дух повести, не обращая внимания на огрехи. И Симонов был доволен повестью, но каково же было его удивление, когда в официальной газете «Культура и жизнь» появилась статья о повести «Вопреки правде жизни». Должен был написать рецензию на повесть Б.С. Рюриков, но после встречи Жданова со Сталиным произошли внезапные перемены: статья Рюрикова была снята из номера, заказана другому автору, и вот статья вышла. По словам К. Симонова, статья была «очень злой и очень невразумительной, а местами просто не до конца понятной в самом элементарном смысле этого слова» (Там же. С. 145).

В том же номере газеты «Культура и жизнь» была помещена резко критическая статья о романе А. Фадеева «Молодая гвардия», в 1945 году получившем Сталинскую премию первой степени. В статье указывали на то, что в молодогвардейском подполье почти отсутствует руководящая роль коммунистической партии, обозначены и другие недостатки романа (второе, переработанное издание вышло в 1951 году).

20 декабря 1947 года «Литературная газета» в статье В. Ермилова «Фальшивая проза» подвергла острой критике сборник фронтовых и послевоенных очерков Александра Твардовского «Родина и чужбина» (Знамя. 1947. № 11–12). Критик утверждал, что Твардовский исказил образ народа, выведя людей негодных, корыстных, думающих лишь о своей пользе, благополучии, критиковал писателя за «абстрактный гуманизм», «христианское восприятие» жизни. Эта статья имела серьёзные последствия, возникла серия критических оценок, рассматривавших сборник А. Твардовского как идейно порочный. А это уже имело серьёзное значение в судьбе поэта.

Удивляло другое: почему главный редактор «Литературной газеты» В. Ермилов опубликовал статью «Фальшивая проза» о прозе члена редколлегии Твардовского, не поставив в известность хотя бы двух-трех членов редколлегии? Ответ был столь же прост: В. Ермилов поздно ночью, когда номер газеты был уже готов, узнал, что завтра в официальной газете «Культура и жизнь» выходит отрицательная статья о сборнике А. Твардовского, а В. Ермилов не мог этого допустить, и он ночью написал эту статью, дабы опередить «Культуру и жизнь». Правда, выяснилось, что в газете «Культура и жизнь» статья не появилась. Это лишь маленький эпизод из нравов литературной борьбы того времени.

В 1948 году в разговоре с финской делегацией Сталин уделил внимание национальному вопросу, который иногда остро поднимался в прессе: «Советские люди считают, что каждая нация – всё равно – большая или малая, имеет свои качественные особенности, свою специфику, которая принадлежит только ей и которой нет у других наций. Эти особенности являются тем вкладом, который вносит каждая нация в сокровищницу мировой культуры, и дополняют её, обогащают её. В этом случае все нации – и малые и большие, – находятся в одинаковом положении, и каждая нация равнозначна любой другой нации». И, комментируя это высказывание, Ю. Жданов написал в своих воспоминаниях: «Сталин был решительным противником как национализма, так и ассимиляторских тенденций, шовинизма и расизма» (Жданов Ю. Взгляд в прошлое. С. 136). Сталин был и решительным противником антисемитизма в своей политике. Евреев он не любил, как и десятки выдающихся людей в мировой истории, в молодости он не раз говорил об этом, но начинал он свою политическую деятельность в густом кругу евреев, занимавших чуть ли не все ключевые посты. Со временем их ряды поредели.

И ещё один интересный разговор Сталина с Симоновым произошёл в конце 1948 года, когда Сталин прочитал пьесу «Чужая тень». В разговоре Сталин одобрил пьесу, но сделал существенное замечание о том, что лаборатория принадлежит государству, а не частному лицу и необходимо вмешательство государства в разрешение назревшего конфликта. К. Симонов за один день внёс поправки в пьесу, отдал в журнал «Знамя», пьеса вышла в январском номере за 1949 год. Её обсуждали в Союзе писателей и отклонили как кандидата на Сталинскую премию. Присутствовавший при этом К. Симонов ничего не сказал о разговоре со Сталиным, о своих поправках в пьесу после этого разговора, а когда заседание закончилось, он передал свой разговор со Сталиным А. Фадееву, который «безудержно хохотал», а в заключение разговора серьёзно сказал: «Да, посадил ты нас в лужу» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. С. 157). За пьесу «Чужая тень» К. Симонов получил шестую Сталинскую премию второй степени.

А.А. Жданов, как обычно, готовил список кандидатов на Сталинскую премию и председательствовал при отборе кандидатов, решающее слово оставалось за Сталиным, который многие книги читал, бывал в театрах, немного разбирался в науке. Разное мнение осталось у современников о Жданове, многие хвалили его работоспособность, а некоторые издевались и над внешним видом его, и над компетентностью. Особенно неприязненным было мнение очевидца Серго Берии: «Жданов был среднего роста, тучным, с налитыми кровью и ничего не выражающими глазами… Он был зловещей личностью, шовинист и ярый антисемит… Отец никогда не скрывал своей антипатии к Жданову и издевался над его художественными претензиями… Он пил как сапожник и страдал от гипертонии» (Берия С. Мой отец Берия. В коридорах сталинской власти / Пер. с фр. М., 2002. С. 206–207). Кстати сказать, С. Берия обо всех ближайших соратниках Сталина вспоминал как о глупцах и несимпатичных людях.

При заключительном заседании Комитета по Сталинским премиям под председательством Сталина всегда решался прежде всего вопрос: «Нужна ли эта книга нам сейчас?», учитывался прежде всего утилитарный подход к оценке книги, спектакля, картины. «Покровский отвергался, – писал К. Симонов, – а на его место ставился учебник истории Шестакова не потому, что вдруг возникли сомнения в тех или иных классовых категориях истории России, а потому, что потребовалось подчеркнуть силу и значение национального чувства в истории и тем самым в современности, в этом и был корень вопроса. Сила национально-исторических традиций, в особенности военных, была подчёркнута в интересах современной задачи. Задача эта, главная в то время, требовала мобилизовать все, в том числе и традиционные, национальные, патриотические чувства, для борьбы с германским нацизмом, его претензиями на восточное пространство и с его теориями о расовой неполноценности славянства» (Там же. С. 183–184).

И здесь стоит упомянуть ещё об одном политическом решении И.В. Сталина, о котором подробно, спустя много лет, рассказал русский композитор и общественный деятель Тихон Хренников. В 1939 году В.И. Немировичем-Данченко была поставлена опера Т. Хренникова «В бурю». Долго выбирали сюжет оперы, читали «Разгром» А. Фадеева, «Всадники» Юрия Яновского, но В.И. Немирович-Данченко неожиданно предложил только что вышедший роман Николая Вирты «Одиночество». С восторгом композитор прочитал роман: «Там было всё, что нужно: драматический сюжет, острое действие, переживания. Тем более это момент Гражданской войны, близкий к моему дому: Елец мой родной тогда был Орловской губернии, а это антоновское восстание, о котором речь у Вирты, происходило в Тамбовской…» Либреттистом стал А.М. Файко, постановщиком – Смолич, дирижёром – Рахлин. На четвёртый спектакль пришёл Сталин, пригласил авторов спектакля, а Т. Хренников в это время был в Киеве. Увиделись лишь через десять лет, когда Сталин назначил Т. Хренникова руководителем музыкальной секции Всесоюзного общества культурной связи с заграницей, руководителем музыкальной секции в Комитете по присуждению Сталинских премий, а главное – генеральным секретарём Оргкомитета I съезда композиторов. Первая встреча Т. Хренникова со Сталиным произошла во время заседания Комитета по Сталинским премиям, которая произвела на композитора огромное впечатление. Чем же? «А тем, что он всё знал, – рассказывал Т. Хренников, – что обсуждалось. Кандидатуры были не только по литературе и искусству, но и по науке. Я помню обсуждение книги по истории, которую предложил на соискание премии академик Греков. Он тогда возглавлял советскую историческую школу. Сталин спрашивает: «Товарищ Греков, а вы читали эту книгу?» Греков краснеет, покрывается потом: «Нет, товарищ Сталин, я, к сожалению, не читал». Сталин: «А я, к сожалению, прочитал эту книгу».

И он начал подробно, конкретно и очень убедительно анализировать её, приводя по памяти цитаты, перечисляя искажения исторических фактов, допущенных в ней. Седовласый академик стоял весь мокрый от стыда. Я боялся, что его хватит удар.

Или вот другой факт. Мы обсуждали роман Константина Седых «Даурия». Замечательный роман, я его прочитал, мне он очень понравился. Он прошёл в комитете через тайное голосование, его рекомендовали на премию второй степени. Единственный человек, который выступил против этой книги, был Фадеев. Он выступал и на секции, и на пленуме – говорил, что категорически против этой книги. Считал, что там неверно показана роль партии, неправильно отражены какие-то события и т. д. Докладывая на Политбюро, как честный человек, он сказал, что книга единогласно была поддержана всеми и единственный человек, кто против присуждения ей Сталинской премии, – это он. Ему Сталин говорит: «Товарищ Фадеев, ведь это же не публицистика, это же художественное произведение. Я считаю, что там великолепно показана роль партии, в романе не обязательно с абсолютной точностью показывать отдельные исторические эпизоды, мелкие факты, которые запечатлелись в вашем сознании, когда вы там жили. Это прекрасная книга». Фадеев опять возражает: «Товарищ Сталин, я с вами не согласен, я категорически против этой книги». И продолжает свои аргументы, доказывает своё. Сталин ему: «Товарищ Фадеев, нельзя же так. Это ведь литературное произведение, которое читается с захватывающим интересом, выразительно воспроизведена одна из блестящих страниц нашей революции на Дальнем Востоке». Виктор Кожемяко, бравший интервью у Т. Хренникова, неожиданно спрашивает: «Фадеев спорил? Значит, можно было спорить со Сталиным». «А почему нет? Фадеев не просто спорил, а очень резко возражал Сталину. К согласию, к консенсусу они не пришли. Сталин тогда обратился к членам Политбюро: «Каково ваше мнение?» Они говорят, что премию надо дать. Сталин: «Значит, надо дать». И «Даурии» дали Сталинскую премию вопреки тому, что председатель Комитета по литературе был настроен против» (Его песни поёт вся страна: К 90-летию Т. Хренникова // Советская Россия. 2003. 10 июня).

Сталин не только назначил Т. Хренникова на пост генерального секретаря Оргкомитета, но тут же же ректором консерватории назначил Свешникова вместо Шебалина, главным режиссёром Большого театра – Голованова вместо Самосуда.

В 1948 году журнал «Вопросы философии» в статье «Против буржуазной идеологии космополитизма», используя наставления Агитпропа, сформулировал философскую задачу следующим образом: «Космополитизм есть реакционная идеология, проповедующая отказ от национальных традиций, пренебрежение национальными традициями развития отдельных народов, отказ от чувства национального достоинства и национальной гордости… Идеология космополитизма враждебна и коренным образом противоречит советскому патриотизму – основной черте, характеризирующей мировоззрение советского человека». А. Фадеев, анализируя книгу Нусинова «Пушкин и мировая литература», увидел крайне нигилистическое отношение к национальной принадлежности Пушкина, который якобы создан «безнационально-всемирным, всеевропейским, всечеловеческим»: «Как будто можно быть таким, выпрыгнув из исторически сложившейся нации, к которой ты принадлежишь, как будто можно быть всечеловеческим вне нации, помимо нации». А. Фадеев жёстко критикует Александра Веселовского, Пастернака, Серапионовых братьев, B. Шкловского, И. Сельвинского, в других статьях А. Фадеев резко критикует В. Жирмунского, В. Проппа, Б. Эйхенбаума. Затем в различных газетах и журналах появились десятки статей против космополитизма в советской литературе, особенно против космополитизма театральных критиков: журнал «Октябрь» (1947. № 9); «Новый мир» (1948. № 2); «Знамя» (1949. № 1); «Правда» (1949. 28 февраля); «Знамя» (1949. № 2); «Октябрь» (1949. № 3); «Новый мир» (1949. № 3); «Знамя» (1949. № 8); «Новый мир» (1950. № 3).

Исследователи и историки литературы обычно связывают это массовое выступление русских писателей против еврейских театральных критиков с антисемитизмом: «Кампания носила отчасти антисемитские черты» (Лексикон русской литературы ХХ века. М., 1995.

C. 202). Но это предположение весьма поверхностное. Русские писатели, вернувшиеся с фронта, опасались возвращения событий Октябрьской революции и атмосферы 20-х годов развития советской литературы, когда все газеты и журналы были взяты под контроль еврейскими партийными деятелями Троцким, Зиновьевым, Каменевым и еврейскими публицистами и писателями (имеются в виду журналы «На посту», «Молодая гвардия», «На литературном посту», сотрудники аппарата ЦК ВКП(б), ЧК, ОГПУ и пр.).

Редакционная статья в «Правде» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» подвела черту под этими выступлениями (Правда. 1949. 28 января). И тут же, через два дня, в газете «Культура и жизнь» появилась статья «На чуждых позициях: (О происках антипатриотической группы театральных критиков)» (Культура и жизнь. 1949. 30 января).

А всё начиналось исподтишка, как обычное литературное явление. В «Новом мире» (1948. № 1) опубликовали первое прозаическое произведение фронтовика Владимира Добровольского (1918) из Харькова «Трое в серых шинелях» о том, как юные фронтовики, не имевшие никакой профессии, возвращались с фронта, входили в мирную жизнь, непривычную и таившую в себе множество тайных и драматических конфликтов. Редактировал повесть молодой член редколлегии журнала А. Борщаговский, все ожидали, что повесть придётся по душе читателям. Неожиданно Осип Резник, недавний рапповец, опубликовал на страницах «Правды» отрицательную рецензию, заявив, что повесть бесталанна, пронизана «сексуальным томлением». В «Новом мире» возмутились и послали письмо в ЦК КПСС, рассказав о Добровольском и его повести. Познакомился с письмом Д.Т. Шепилов. Но в это же время Сталин прочитал повесть Добровольского в журнале, она ему понравилась. Тут же Шепилов дал указание поддержать повесть в газете «Культура и жизнь» – в феврале 1948 года появилась статья Н. Маслина «Дубинка вместо критики», говорившая совсем другие слова о повести Добровольского, чем это было в «Правде» (Борщаговский А. Записки баловня судьбы. М., 1991. С. 36–42).

Два любопытных литературных эпизода в это время произошли и у А. Фадеева, выступавшего сначала на съезде украинских писателей, а потом – на пленуме Союза писателей СССР: 10 декабря 1948 года А. Фадеев в Киеве говорил, что «развитие советского театра в значительной мере тормозится отсутствием большого количества настоящих, хороших пьес… советские драматурги мало работают над формой… У нас прекрасные актерские силы, а мы часто даём им художественно слабые, непродуманные вещи» (Лiтерарнiй газетi. 1948. № 52).

В Москве за несколько дней пребывания Фадеев узнал, что Сталин походил по театрам и с одобрением отозвался о пьесах «Московский характер» и «Зелёная улица». Этот факт значительно менял положение дел в драматургии. Если раньше доклад Софронова не одобряли, то сейчас тут же рекомендовали огласить. Слегка коснувшись драматургии, назвав имена А. Штейна, Н. Погодина, К. Финна, Меттера, Я. Ялунера, А. Софронов обрушился на литературных критиков. Зал удручающе молчал. В президиуме – А. Фадеев, Л. Леонов, А. Корнейчук, А. Крон, Вс. Вишневский, Б. Горбатов, А. Файко, К. Симонов, Б. Лавренёв, Н. Погодин. А. Борщаговский остро критиковал доклад А. Софронова.

«С прокурорской, в традициях Вышинского, речью вышел на трибуну Фадеев, – вспоминал этот эпизод литературной жизни А. Борщаговский. – Не сразу, а спустя две недели она была напечатана полосой в «Литературной газете» под заголовком «О некоторых причинах отставания советской драматургии». Этой причиной оказалась критика, не то чтобы слепая или бездарная, а злонамеренная и взявшая верх в нашем театральном деле. Творцов одолели критиканы, которые «в первую очередь стремятся подбить ноги советским драматургам, отражающим новое в советской жизни», «стремятся расшатать доверие театров к советской теме и расхолодить их в деле постановки советских спектаклей в театрах» (Борщаговский А. Записки баловня судьбы. С. 54). Этот выпад А. Фадеева против театральных критиков мог бы пройти бесследно. А. Борщаговский написал Д. Шепилову. «Советское искусство» предложило ответить А. Фадееву статьей Борщаговского и Варшавского. Но и от этого отказались. В январе 1949 года вмешался в дело всесильный глава Москвы Георгий Попов. Он был принят Сталиным. И среди прочего Г. Попов сказал о том, что в Союзе писателей обижают Фадеева, не соглашаются с его выступлением о драматургии, где он отмечал пьесы Софронова и Сурова. Сталин не стал вникать в эту серьёзную проблему, вызвал Шепилова и высказал свои недоумения о критике члена ЦК КПСС А.А. Фадеева. Разговор Г. Попова со Сталиным стал известен Фадееву и Софронову. А. Фадеев тут же побывал в ЦК, разговаривал с Маленковым. По заданию ЦК КПСС А. Фадеев «в соавторстве с перевёртышем Давидом Заславским сотворил и один из позорнейших документов времени – статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». В статье называли имена И. Юзовского, А. Гурвича, А. Борщаговского, И. Альтмана… А. Борщаговский приводит полную картину нападок на критиков-космополитов, начиная с «Литературной газеты» под руководством В. Ермилова до заседаний различных райкомов партии и заводских коллективов. «Оживились доносители и люди, сводившие личные счеты, подгонявшие отныне любые клеветы на борьбу с космополитизмом… В. Ермилов приспособил статью под злобу дня, тиснул её под названием «Космополиты из журнала «Театр»… Впервые раскрыв литературный псевдоним Е. Холодова (Меерович), «Культура и жизнь» словно дала выстрел из стартового пистолета для печати всей страны… Статья за статьей, отчёт за отчётом. В. Ермилов активен особенно: наступил его час, можно сводить счёты, любую ошибку можно окрестить космополитизмом, остаться одному на критическом Олимпе… 11 и 12 февраля газеты вышли с отчётами о партийном собрании Союза советских писателей. С докладом на собрании выступил А. Софронов, позиции соответственно ужесточились, густо потекла площадная брань…» (Там же. С. 97—100).

К числу антипатриотов причислили Л. Субоцкого, А. Лейтеса, А. Эрлиха, Д. Данина, Б. Хольцмана… В борьбу против космополитов включился З. Паперный, космополитов нашли в музыке и других областях искусства и культуры.

21 сентября 1949 года А.А. Фадеев направил заявление Сталину, Маленкову, Суслову, Попову, Шкирятову об участниках Антипатриотической группы критиков В.Л. Дайреджиеве и И.Л. Альтмане, «нуждающихся в дополнительной политической проверке, поскольку многие данные позволяют предполагать, что эти люди с двойным дном»: Фадеев перечисляет выступления В. Дайреджиева в печати со статьями, «ставящими своей целью дискредитировать темы советского патриотизма в литературе и ниспровергнуть многие лучшие произведения советской литературы… Будучи разоблачён во всех этих действиях, Дайреджиев ни в чём не признается и увиливает от критики… Подобно Дайреджиеву, Альтман, будучи разоблачён в своей враждебной литературно-критической деятельности, не признаётся в своих действиях и увиливает от критики. В настоящее время решением партийной организации Союза советских писателей Дайреджиев и Альтман исключены из партии и «борются» в высших инстанциях за отмену решения партийной организации ССП» (Власть и художественная интеллигенция. С. 657–659). А. Фадеев предложил исключить их и из Союза писателей.

Вспоминая это время, А. Борщаговский анализирует критические статьи театральных критиков и не находит никаких упрощений и ошибок. Критики, обладая свободой мнений, высказывают то, что думают, и свободно излагают свои раздумья. Кому-то это нравилось, кому-то – нет. Но зачем же так терроризировать литературных критиков?

Сталин давно высказывал мысли о том, что русские люди слишком преклоняются перед Западом и после великой победы над фашистской Германией, а пора задуматься о патриотизме, о бесчисленных победах русского народа в мировой цивилизации.

В это время, 24 апреля 1950 года, Анна Ахматова написала Сталину трагическое письмо о своих переживаниях:

«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Вправе ли я просить Вас о снисхождении к моему несчастью.

6 ноября 1949 г. в Ленинграде был арестован мой сын, Лев Николаевич Гумилёв, кандидат исторических наук. Сейчас он находится в Москве (в Лефортове).

Я уже стара и больна и не могу пережить разлуку с единственным сыном. Умоляю Вас о возвращении моего сына. Моей лучшей мечтой было увидеть его работающим во славу советской науки.

Служение Родине для него, как и для меня, священный долг.

Анна Ахматова» (Родина. 1993. № 2. Цит. по: Власть и художественная интеллигенция. С. 662).

И сколько таких писем, горьких и безнадёжных, сколько всего разного, в том числе трагического, стекалось от писателей и художников в ЦК ВКП(б)…


Ещё в годы Великой Отечественной войны, когда определились успехи Красной армии, в Агитпропе ЦК ВКП(б) заметили, что в Большом театре, в Московской консерватории, Московской филармонии, вообще в русской культуре у власти находятся нерусские люди. Чуть позднее наметилось вытеснение нерусских людей, чаще всего евреев, с командных высот в культуре. Это стало заметно и среди еврейских авторитетных деятелей.

Летом 1943 года делегация Еврейского антифашистского комитета (1942) во главе со знаменитым актёром С.М. Михоэлсом посетила США. Говорили о тяжёлом положении Советского Союза, о материальной помощи, вели переговоры с председателем Всемирной еврейской организации Вейцманом, будущим президентом Израиля, миллионером Розенбергом, всё чаще в переговорах с американскими финансистами упоминали о том, что материальная поддержка будет более значительной, если евреи поднимут вопрос о переселении евреев в Крым, возможно, о создании еврейской автономной республики в Крыму, как это происходило в 1927 году. В работе делегации участвовал и пролетарский поэт Ицик Фефер, завербованный НКВД, и режиссёр Калатозов. Действительно, в 1927 году один из крупных хозяйственных деятелей Ю. Ларин (Михаил Александрович Лурье), родившийся в Симферополе, окончивший там гимназию и написавший там первые листовки, меньшевик, большевик, один из организаторов военного коммунизма, автор книги «Евреи и антисемитизм в СССР» (М.; Л.: ГИЗ, 1929), предложил учредительному съезду Общества землеустройства евреев-трудящихся (ОЗЕТ) компактно переселить евреев Украины, Белоруссии, из других городов России в Крым и вести там благодатную хозяйственную деятельность, там много пустующих земель, хороший климат. «Речь шла не об автономии, – писал Александр Борщаговский, – а об устройстве жизни десятков тысяч евреев, жителей местечек и посёлков вчерашней «черты оседлости», получивших с победой революции и окончанием гражданской войны вожделенные свободу и равенство» (Борщаговский А. Обвиняется кровь: Документальная повесть. М., 1994. С. 145). Но это предложение не поддержало правительство, Троцкий, Каменев, Зиновьев ушли в отставку, а новое руководство страны увидело, что эту идею – переселение евреев в Крым – своими благотворительными акциями готовы были финансировать зарубежные организации «Джойнта», «Агроджойнта», ИКОР, и идея заглохла, хотя чуть-чуть теплилась в душах евреев. В Крыму появилось несколько своего рода еврейских коммун, которые занимались сельским хозяйством.

В годы великой войны этот вопрос снова возник, почва для организации переселения всех евреев в Крым была вполне подходящая: Крым был очищен от немцев, жестоко расправившихся с оставшимися евреями, в руководстве страной есть ещё влиятельные силы, которые могут помочь в организации этой идеи, к примеру Полина Жемчужина, жена Молотова, Мария Марковна Каганович, Дора Хажан, жена А.А. Андреева, жёны Ворошилова, Калинина, Будённого.

Этот вопрос был согласован с Вячеславом Молотовым, Соломоном Лозовским, поддерживали идею Каганович и Ворошилов. Существовал и второй проект – создать Еврейскую республику в немецком Поволжье. Перец Маркиш с этим предложением обращался к кремлёвским властям. Но победил в обсуждениях крымский проект. 15 февраля 1944 года Михоэлс, Фефер и Эпштейн обратились к Сталину с просьбой учредить Еврейскую республику в Крыму. Но Сталин не ответил на это письмо, промолчал. А с самого начала еврейские авторитеты обратились с такой же просьбой к Л. Берии, который подобрал документальные свидетельства о сотрудничестве татар с немцами, о позорном отношении татар к войне с гитлеровцами в Крыму и предложил выселить их из Крыма, а на их месте поселить евреев, создав Еврейскую республику. Известно, что татары сегодня резко возражают против депортации из Крыма, но историки приводят цифры и документы: «Говоря о депортации народов, забывают, что, скажем, 20 тысяч крымских татар, то есть каждый третий призывного возраста, надел немецкий мундир. 10 тысяч служили в армии, 10 тысяч были полицейскими, которые воевали против наших партизан» (Литературная газета. 2010. 8—14 декабря). Естественно, Сталин знал об этих фактах, а потому и дал жёсткое указание депортировать крымских татар. Но у Сталина были другие заботы – война была в самом разгаре. Берия тут же, сославшись на решение Сталина, приказал выслать татар из Крыма, обвинив многих из них в предательстве и сотрудничестве с немцами, но с переселением евреев в Крым возникли сложности. У Сталина были свои решения. После войны разгорелась борьба за создание самостоятельного еврейского государства Израиль. Сталин через своих дипломатов в ООН боролся за создание Израиля как самостоятельного государства в Палестине, и в мае 1948 года СССР признал независимость Израиля в надежде, что Израиль будет следовать его указаниям. Однако Израиль предпочёл следовать указаниям США. Еврейский антифашистский комитет проявил активность в связи с возникновением Израиля как самостоятельного государства, были призывы собрать средства для израильской армии, записаться в добровольцы, создать еврейскую дивизию (см.: Костырченко Г.В. Тайная политика Сталина: Власть и антисемитизм. М.: Международные отношения, 2001. С. 403–404).

В сентябре 1948 года в СССР приехала как посол Израиля Голда Меир, бурно встреченная евреями, в том числе женой Молотова П.С. Жемчужиной и женой Ворошилова Голдой Горбман. Слежка КГБ установила, что авторитетные еврейские деятели собирают сведения о личной жизни Сталина. Ещё С. Михоэлс, узнав о том, что близкий ему человек доктор экономических наук И.И. Гольдштейн знаком с зятем Сталина Григорием Морозовым, попросил его познакомиться со Светланой Аллилуевой и кое-что узнать о Сталине. От знакомых и родственников Григория Морозова поступали просьбы, вопросы, однако Светлана не могла посодействовать. И вскоре она развелась с мужем. С. Михоэлс был крайне огорчён этим разводом. По словам И. Гольдштейна, он сказал: «Да, печальная история для нас, Морозову так и не удалось закрепиться в семье Сталина… Но надо восстановить этот брак» (Там же. С. 379). Да и С. Аллилуева признаётся, что и Сталин сказал ей о браке с Г. Морозовым: «Сионисты подбросили и тебе твоего первого муженька» (Аллилуева С. Двадцать писем к другу. С. 149). ЕАК приобретал огромное значение во внутренней и внешней политике Советского Союза, особенно тогда, когда отношения с Западом предельно обострились, становился «наркоматом для евреев», принимал письма, жалобы, хлопотал по всем этим вопросам. Ещё в январе 1946 года Г. Александров и А. Суслов написали в ЦК записку о необходимости распустить ЕАК, который «сыграл известную положительную роль, содействуя мобилизации зарубежного еврейского населения на борьбу с немецким фашизмом. С окончанием войны деятельность Комитета приобретала всё более националистический, сионистский характер, она объективно способствует усилению еврейского реакционного, буржуазного националистического движения за границей и подогреванию националистических, сионистских настроений среди части еврейского населения» (Сталин и космополитизм. С. 99). Эта записка, рассуждения о вхождении в семью дочери, показания арестованного И. Гольдштейна о С. Михоэлсе были представлены Сталину. С. Михоэлс становился грозной фигурой, он должен быть уничтожен. А все эти факты, вроде бы не имеющие отношения к истории русской литературы ХХ века, прямо влияли на литературную борьбу между различными группировками в стране, особенно между двумя – русскими патриотами и еврейскими националистами. В начале января 1948 года погиб народный артист СССР, председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михайлович Михоэлс (настоящая фамилия Вовси). Как пишут сейчас в энциклопедии, произошёл «несчастный случай», организованный Министерством госбезопасности СССР. «Гибель духовного вождя потрясла и ужаснула советское еврейство», – писал А.И. Солженицын (Солженицын А.И. Двести лет вместе. Ч. 2. М., 2002. С. 400). А на самом деле исследователи и историки доказали, что вечером 12 января 1948 года отзывчивый С. Михоэлс принял предложение министра государственной безопасности Белоруссии приехать к нему на дачу и по дороге был раздавлен грузовиком. Сотрудники МГБ выполнили задание.

После этого в конце 1948 года в глубокой тайне были арестованы Фефер и Зускин, затем Лозовский и другие известные деятели Антифашистского комитета. Шли допросы.

Александр Борщаговский просмотрел все 42 тома следственного дела, в которых есть стенограммы, протоколы допросов Фефера, Зускина, Лозовского и многих других, попавших в застенки КГБ. Очень откровенным был Ицик Фефер, который со всеми подробностями рассказал о своей поездке вместе с Михоэлсом в Америку, о разговорах с Вейцманом и Розенбергом. И многих «оговорил», многие были арестованы.

«Вокруг ЕАК и газеты «Эйникайт», издававшейся комитетом, постепенно сгруппировались все еврейские писатели и журналисты, именно в с е, и это важно иметь в виду, многие деятели культуры и науки. Трудно назвать кого-либо из еврейских писателей страны, от молодых, начинавших в ту пору, до таких патриархов, как прозаики Дер Нистер или Бергельсон, кто остался бы в стороне от антифашистской работы, не писал бы для «Эйникайт» или по запросам зарубежных изданий, поступавшим в ЕАК из США, Англии, Мексики, Аргентины, Бразилии и других стран. И почти никто из авторов не избежал ареста, следствия, обвинительного приговора. Скажу даже так: не следует называть тех считаных, кого обошли репрессии и преследования: едва ли им доставило бы радость узнать, что в дни, когда преследовалась и обвинялась кровь, национальность, когда на плаху и на муку шли сотни людей, слепой случай сохранил их, уберег от страданий» (Борщаговский А. Обвиняется кровь. С. 40). А. Борщаговский ошибается, уверяя своих читателей, что обвинялась кровь. Это чисто политическое дело, говорящее о розни в воюющем обществе, а в войне против фашизма должно быть единство под руководством коммунистической партии. «Еврейский вопрос» продолжался с 1948 по 1952 год. 21 сентября 1948 года в «Правде» появилась статья И. Эренбурга «По поводу одного письма», в которой автор убедительно доказывал, что евреи – не нация, они ходом истории обречены ассимилироваться с теми народами, на территории которых они проживают, говорить и писать на чужом языке, усваивать их обычаи и нравы. Многих евреев это удивило и раздосадовало. Но И. Эренбург был тонкий политик, хорошо знал «кремлёвскую кухню»: единая еврейская нация Сталину была не нужна, уже видно было, что начинается так называемая холодная война. Арестованный С. Лозовский резко и красноречиво говорил о нелепости обвинений:

«Президиум ЕАК признан шпионским центром, это – вздор. Внутри президиума могли быть члены, которые занимаются шпионажем: если Фефер утверждает, что он занимался шпионажем, то это его дело, но чтобы этим делом занимался весь президиум – это политический нонсенс и это противоречит здравому смыслу. Как же всё-таки получились эти 42 тома (на судейском столе громоздились 42 тускло-синих, объёмистых следственных тома. – А. Б.), как получилось, что все 25 следователей шли по одной дорожке?.. Дело в том, что руководитель следствия, заместитель начальника следственного отдела полковник Комаров имел очень странную установку, о которой я уже говорил и хочу повторить. Он мне упрямо втолковывал, что евреи – это подлая нация, что евреи – жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что евреи хотят истребить всех русских.

Вот что говорил мне полковник Комаров. И естественно, имея такую установку, можно написать чего хочешь. Вот из чего развилось древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне» (Судебное дело. Т. 7. Л. 77. Борщаговский А. С. 143). И добавлял: «Если у вас будет хотя бы пять процентов уверенности в том, что я на полпроцента изменил Родине, партии и правительству, я заслуживаю расстрела» (Судебное дело. Т. 7. Л. 258. Борщаговский А. С. 144). А в книге А. Борщаговского «Записки баловня судьбы», написанной чуть ранее, в 1991 году, автор рассказывает о трагической истории ЕАК, и в книге есть фраза, в которой автор явно перебарщивает суть трагедии: «Я обратился к материалам ЕАК и судьбе еврейской художественной интеллигенции, чтобы показать нечто существенно новое – то небывалое злодейство, за которым не просто цепь убийств, а единый замысел, планомерная подготовка к уничтожению всех еврейских писателей, всех сколько-нибудь заметных деятелей национальной культуры – к уничтожению их как этапу на пути к геноциду в отношении целого народа» (Борщаговский А. Записки баловня судьбы. С. 136–137).

Но это это только одна сторона дела. Проблема состояла не в судьбе евреев-литераторов, даже не в судьбе АЕК, а в национализме как еврейском, так и русском.


В это время укрепилось положение Дмитрия Трофимовича Шепилова.

Д.Т. Шепилов обучался в Московском университете, Институте красной профессуры, стал профессором, во время войны был политработником, закончил войну генерал-майором, вскоре стал главным редактором газеты «Правда», был на хорошем счету у И. Сталина как экономист-аграрник.

Однажды Сталин пригласил Шепилова «потолковать» и заговорил об учебнике по политэкономии. «– Ну, вот, – начал Сталин. – Вы когда-то ставили вопрос о том, чтобы продвинуть дело с учебником политической экономии. Вот теперь пришло время взяться за учебник по-настоящему. У нас это дело монополизировал Леонтьев (Лев Абрамович Леонтьев (1901–1974, член-корреспондент АН СССР (1939), экономист. – В. П.) и умертвил всё. Ничего у него не получается. Надо всё по-другому организовать…

И дальше в течение двух с половиной часов говорил почти один Сталин… В нашей ночной беседе Сталин затронул большой круг теоретических проблем…» (Шепилов Д. Непримкнувший. М., 2001. С. 30). Учебник политической экономии был написан группой учёных-экономистов года через два-три, Сталин редактировал, внося кое-какие поправки.

18 сентября 1947 года Д.Т. Шепилов был назначен начальником Агитпропа ЦК ВКП(б), сменив на этой должности Г.Ф. Александрова, который был «сам по себе умный и книжно-грамотный человек, – вспоминал Д. Шепилов. – Опытный педагог и пропагандист, Александров представлял собой типичный образец «катедер-коммуниста» (т. е. «коммуниста от профессорской кафедры»). Он никогда не был ни на какой практической работе ни в городе, ни в деревне. Не был он и на фронте. Окончил среднюю школу, затем философский факультет, затем он стал преподавателем философии, а вскоре – начальником Управления агитации и пропаганды ЦК и академиком… Возглавив Агитпроп после опустошительных чисток 1937–1938 гг., Александров и в аппарате ЦК, и на всех участках идеологического фронта расставлял своих «мальчиков». Все они были «со школьной скамьи», на практической работе не были, следовательно, не общались ни с какими «врагами народа». За границей тоже не были, следовательно, не являлись «шпионами, завербованными иностранными разведками». Принципов и убеждений у них не было никаких, поэтому они с готовностью прославляли любого, кого им предписывалось прославлять в данное время, и предавали анафеме тоже любого, кого указывалось ей предать.

Типичными для этого обширного слоя людей, выдвинутых на руководство участками духовной жизни общества, были заместители Александрова – П.Н. Федосеев, В.С. Кружков, главный редактор газеты «Известия», а затем «Правды» Л.Ф. Ильичёв, заместитель Александрова по газете «Культура и жизнь» П.А. Сатюков и многие другие.

Все они, используя своё положение в аппарате ЦК и на других государственных постах, лихорадочно брали от партии и государства полными пригоршнями все материальные и иные блага, которые только можно было взять. В условиях ещё далеко не преодолённых послевоенных трудностей и народной нужды они обзаводились роскошными квартирами и дачами. Получали фантастические гонорары и оклады за совместительство на всяких постах. Все они в разное время и разными путями стали академиками (в том числе, скажем, Л. Ильичёв, который за свою жизнь сам лично не написал не только брошюрки, но даже газетной статьи, это делали для него подчинённые)» (Там же. С. 73–74).

К тому же в роскошной квартире одного из деятелей был устроен «великосветский» дом терпимости, куда приглашали молодых актрис, балерин, студенток, где хозяйствовали Г. Александров, А. Еголин, В. Кружков… ЦК ВКП(б) резко осудил их поведение.

В июне 1947 года была обсуждена книга Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии», в ходе дискуссии выступал А. Жданов, а в сентябре 1947 года в Агитпроп пришёл Д.Т. Шепилов, внук крепостного крестьянина, сын рабочего, сам начинавший свой трудовой пусть рабочим – «гильзовщиком на табачной мастерской».

Д. Шепилов готовил материалы объективно, но в высших эшелонах власти их огрубляли, придавали им резкий, непристойный характер. Иной раз Сталин во время обеда или ужина бросит какую-либо фразу, а её тут же подхватывают и делают руководящим мотивом. Не раз задевали подобные реплики Сталина и Жданова, иной раз тот попадал впросак, как в 1946 году.

В это время интрига между членами Политбюро достигла своей самой высшей точки. 1 июля 1948 года Г. Маленков вернулся к исполнению своих прежних обязанностей, вновь был назначен на пост секретаря ЦК ВКП(б). Вместе с Л. Берией это был могучий союз.

Обострился конфликт вокруг имени академика Т. Лысенко. Сначала о нём заговорил Н. Хрущёв, потом его идеями увлёкся Сталин. На мартовском заседании Политбюро Сталин, не слушая возражений академика Несмеянова, поддержал идеи Т.Д. Лысенко. В апреле 1948 года Юрий Жданов, сын А.А. Жданова, выступил с докладом на Всесоюзном семинаре лекторов, проводимом ЦК ВКП(б), в котором подверг идеи академика Лысенко разрушительной критике. Доклад он показал Д. Шепилову, который тут же передал его Суслову. Стенограмму доклада после выступления тут же показали Сталину. Узнав об этом, А.А. Жданов упрекнул Шепилова, что он не согласовал этот доклад с ним. На заседании Политбюро Сталин, указывая на текст доклада, спросил:

«– Это неслыханное дело. Без ведома ЦК поставили на сборе лекторов доклад молодого Жданова. Разделали под орех Лысенко. На каком основании? Кто разрешил?

Все молчали… Тогда поднялся со стула я и сказал:

– Я разрешил, товарищ Сталин» (Там же. С. 130). А между тем и Суслов промолчал, хотя Шепилов показывал ему доклад. После этого эпизода А.А. Жданов заболел, его больное сердце не выдержало этого потрясения: он боялся за судьбу сына.

Жданов умер скоропостижно в больнице на Валдае: «Смерть наступила от паралича болезненно изменённого сердца при явлениях острого отёка легких» (Там же. С. 135).

* * *

Неожиданно посыпались обвинения в адрес председателя Госплана СССР Н. Вознесенского, секретаря ЦК А. Кузнецова, председателя Совмина РСФСР М. Родионова, первого секретаря Ленинградского обкома П. Попкова, сильных и патриотически настроенных руководителей, которые вполне могли бы оказать существенную поддержку Сталину в связи с его возрастом. Возникло так называемое «Ленинградское дело», в котором были замешаны десятки крупных людей, патриотов и специалистов. По мнению историков, в начале 1950 года по «Ленинградскому делу» было арестовано и расстреляно около двух тысяч партийных работников. Это была поистине великая трагедия русского общества. Маленков и Берия искусно плели интриги, в плену которых оказался и И.В. Сталин, которого тоже ждал наихудший конец. А ведь ленинградцы всего лишь предлагали учредить Коммунистическую партию России, как это было сделано во всех союзных республиках, учредить ЦК РКП(б). Могло возникнуть противостояние. А это было опасно для Сталина.

Р.К. Баландин в книге «Маленков. Третий вождь Страны Советов» (М., 2007) подробно рассказывает о «Ленинградском деле»:

«Судя по всему, Л.П. Берию следует считать главным организатором спровоцированного «дела Госплана». Удар направлялся в первую очередь против Н.А. Вознесенского. Он был деятелем одного с Берией уровня: член Политбюро, во время войны введённый в ГКО; первый заместитель Сталина по правительству. Отношения между конкурентами, как отмечалось в мемуарах Микояна, обострились после войны. Молва считала Н.А. Вознесенского очень вероятным преемником вождя в руководстве правительством. Это заставляло Лаврентия Павловича искать пути к устранению соперника.

Алексей Александрович Кузнецов был яркой и сильной личностью, но как политик значительно уступал Берии… Чтобы устранить Кузнецова, нужно было приложить немало усилий, в частности, разгромить партийное руководство Ленинграда. Были слухи, будто Сталин после войны называл Кузнецова своим преемником на посту руководителя партии. Неизвестно, насколько соответствовали такие домыслы истине. Но бесспорно – они подливали масла в огонь маленковской неприязни к ленинградским партработникам и их лидеру.

Был ещё один деятель, сыгравший важную роль в разжигании ленинградской трагедии. Это Хрущёв. В мемуарах Никиты Сергеевича рассказан интересный эпизод. Как-то после войны, отправляясь на юг, Жданов остановился в Киеве, где встретился с Хрущёвым. Тогда в непринуждённой обстановке Андрей Александрович доверительно поделился с ним планами создания Коммунистической партии РСФСР.

Никита Сергеевич был начеку. Он быстро смекнул, что идея организации отдельной компартии в самой крупной и многолюдной республике СССР вряд ли понравится Сталину. Судя по всему, будущий борец с культом личности не замедлил «просигнализировать» о ждановских планах вождю… Однажды на квартире Кузнецова собрались: Вознесенский, предсовмина РСФСР М.И. Родионов и первый секретарь Ленинградского обкома В.С. Попков. Угощение было обильным, спиртного тоже вдоволь. Начались разные разговоры на опасные темы. А квартира прослушивалась. Вскоре записи разговоров легли на стол Сталина.

Собеседники выражали недовольство тем, что РСФСР – единственная союзная республика, которая не имеет ни своей компартии, ни своей столицы. Прозвучали предложения сделать столицей РСФСР Ленинград и создать компартию РСФСР с местопребыванием её ЦК в этом городе. Обсуждалась и кандидатура на пост первого секретаря ЦК КП РСФСР. Решили, что им должен стать Кузнецов.

Сталин усмотрел в этих разговорах посягательство на прерогативу центра; сепаратизм, противопоставление Ленинграда всесоюзному руководству. Особенно возмутил его тайный раздел руководящих должностей за его спиной. Он мог простить прямые откровенные высказывания, даже неприятные для него, но только не тайные сговоры, угрожавшие расколом в партийном руководстве» (Баландин Р.К. Маленков. Третий вождь Страны Советов. М., 2007. С. 214–215).

28 января, 10 февраля и 15 февраля 1949 года последовали решения ЦК КПСС и Политбюро «Об антипартийных действиях члена ЦК ВКП(б) т. Кузнецова А.А., кандидатов в члены ЦК ВКП(б) тт. Родионова М.И. и Попкова П.С.»: «На основании проведённой проверки установлено, что председатель Совета Министров РСФСР вместе с ленинградскими руководящими товарищами при содействии члена ЦК ВКП(б) т. Кузнецова А.А. самовольно и незаконно организовали Всесоюзную оптовую ярмарку с приглашением к участию в ней торговых организаций краев и областей РСФСР, включая самые отдалённые, вплоть до Сахалинской области, а также представителей торговых организаций всех союзных республик. На ярмарке были предъявлены к продаже товары на сумму около 9 млрд рублей, включая товары, которые распределяются союзным правительством по общегосударственному плану, что привело к разбазариванию государственных товарных фондов и к ущемлению интересов ряда краев, областей и республик… Политбюро ЦК ВКП(б) считает главными виновниками указанного антигосударственного действия кандидатов в члены ЦК ВКП(б) тт. Родионова и Попкова и члена ЦК ВКП(б) т. Кузнецова А.А., которые нарушили элементарные основы государственной и партийной дисциплины… Политбюро ЦК ВКП(б) считает, что отмеченные выше противогосударственные действия явились следствием того, что у тт. Кузнецова А.А., Родионова, Попкова имеется нездоровый, небольшевистский уклон, выражающийся в демагогическом заигрывании с ленинградской организацией в охаивании ЦК ВКП(б)…» (Ю. Жуков ссылается на архивные данные: Сталин. Тайны власти. М., 2007. С. 495–498). Вскоре последовало и указание о снятии со всех постов и Н.А. Вознесенского. А в дальнейшем – суд и расстрел. Д. Шепилов, рассказывая об этом эпизоде, вспомнил и о том, что и его привлекли к этому делу, он получил отставку с поста начальника Агитпропа, несколько месяцев был безработным, а потом о нём вспомнил Сталин, и начался новый взлёт в карьере. А привлекли его к ответственности за то, что он был в числе тех, кто с одобрением относился к деятельности Н. Вознесенского как экономиста.

Так сложились в Советском Союзе после победной войны две политические крайности: русская, мечтавшая о своей государственности и самостоятельности, и еврейская, тоже мечтавшая о своей государственности и самостоятельности. Обе крайности Сталин резко осудил: русских расстрелял или посадил в тюрьму, а против евреев началась неслыханная борьба, как борьба против космополитов, закончившаяся для выдающихся еврейских писателей тоже расстрелом.

Солженицын, опираясь на обширную литературу, писал: «Покатилась кампания по газетам, по партсобраниям. Г. Аронсон в своём обзоре положения евреев «в эпоху Сталина» пишет: «Задачей этой кампании было вытеснение еврейской интеллигенции из всех пор советской жизни… Доносчики с злорадным торжеством раскрывали псевдонимы. Оказалось, что Е. Холодов на самом деле Меерович, Яковлев – Хольцман, Мельников – Мильман, Ясный – Финкельштейн, Викторов – Злочевский, Светов – Шейдеман и т. д. «Литературная газета»… усиленно занималась этим разоблачением» (Аронсон Г. Еврейский вопрос в эпоху Сталина // КРЕ-2. С. 150).

Не отказать Сталину, что он избрал уязвимое место – и остро раздражающее массы. Однако Сталин не был простак, чтобы так прямо и выпалить – «евреи». С этого первого толчка «группы театральных критиков» потекла широкая и долгая кампания против «космополитов»… «Космополитами», против которых была направлена атака, были исключительно евреи…» (Солженицын А.И. Двести лет вместе. С. 401–402).

«Космополитов» просто убирали из учреждений, но остались на своих постах наркомы Б.Л. Ванников, Л.М. Каганович, С.З. Гинсбург, Л.З. Мехлис, академик Будкер и другие создатели атомной бомбы, уменьшилось количество Сталинских премий – словом, то, что было направлено после Октябрьской революции и в 20-х годах против русских дворян, священников, предпринимателей, теперь оказалось направлено против лиц еврейской национальности, захвативших высокие посты в государстве.

Но «Ленинградским делом» кампания не ограничилась, в ходе закулисной кремлёвской интриги возникло и «Московское дело»: Сталину поступило анонимное письмо об ошибках и недостатках в работе первого секретаря МК и МГК и секретаря ЦК ВКП(б) Г.М. Попова (1906–1968). Недостатки в работе Г.М. Попова Сталин знал, тут же написав записку Маленкову:

«29 октября 1949 г.

Тов. Маленкову.

На днях я получил письмо… о недостатках в работе секретаря МК тов. Попова. Я не знаю подписавших это письмо товарищей. Возможно, что эти фамилии являются вымышленными (это нужно проверить). Но не в этом дело. Дело в том, что упомянутые в письме факты мне хорошо известны, о них я получил несколько писем от отдельных товарищей Московской организации. Возможно, я виноват в том, что не обращал должного внимания на эти сигналы. Не обращал должного внимания, так как верил тов. Попову… Политбюро ЦК не может пройти мимо вышеупомянутого письма».

Г.М. Попов – сильный партийный деятель, он был серьёзный конкурент в борьбе за высшие командные места. И Маленков провёл образцовую операцию по снятию Г.М. Попова с высокого поста. 13–16 декабря 1949 года пленум МК и МГК ВКП(б) снял Попова и по предложению Полибюро избрал Н.С. Хрущёва, который ещё в Киеве просил Маленкова перевести его в Москву. Н.С. Хрущёв курировал партийные кадры, спецслужбы, имел огромное влияние на украинских партийных работников Кириченко, Подгорного, Шелеста, Кириленко. «Маленков считал Хрущёва своим выдвиженцем и надёжным сторонником, – писал Р.К. Баландин. – Никита Сергеевич умел играть роль простачка. Будущий яростный борец против культа личности при жизни вождя угождал ему, как только мог. Втереться в доверие к Маленкову не представило ему большого труда… Избавиться от Сталина в его ближнем окружении наиболее сильно желали по крайней мере два человека: Берия и Хрущёв. У каждого из них имелись свои резоны и виды на власть. Оба они обладали гипертрофированным честолюбием, жаждой господства над другими…» (Баландин Р.К. Маленков. С. 218–219).

Но это не чистая политика, восхождение Н.С. Хрущёва к власти больно отзовётся на жизни всего советского общества, на литературе, на искусстве, в экономике, сельском хозяйстве. Своими правильными и несуразными решениями Н.С. Хрущёв отбросит страну в тот же период «культа личности», от которого только что освободились.

Обратило на себя внимание стихотворение украинского поэта В. Сосюры «Люби Украину». Но не только Максим Рыльский и переводчик поэта Александра Прокофьева, редактор журнала «Звезда» В. Друзин воспевали извечную Украину, поддерживали украинский национализм. Появилась редакционная статья в «Правде», в которой осуждался национализм, в связи с этим вспоминались имена Петлюры и Бандеры, а это уже не сулило ничего хорошего. Критике подверглась и опера К. Данькевича «Богдан Хмельницкий».

В пылу развернувшейся борьбы 27 февраля 1951 года М. Бубеннов написал полемическую статью «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?» (Комсомольская правда. 1951. 27 февраля). Главный редактор «Литературной газеты» К. Симонов тут же откликнулся фельетоном «Об одной заметке» (1951. 6 марта), в которой резко ответил М. Бубеннову, а мысль Бубеннова была проста и обыденна: широкой популярностью пользовались псевдонимы, но после социалистической революции были уничтожены причины, которые побуждали скрываться за псевдонимами. Единомышленники М. Бубеннова были озадачены столь резким ответом К. Симонова. И решили посоветоваться с М.А. Шолоховым, который оказался в эти дни в Москве. М. Бубеннов написал вторую статью «Крепки ли пуговицы на Вашем мундире, К. Симонов?», но печатать её отказались по совету вышестоящих лиц. М.А. Шолохов позвонил в Кремль и рассказал о своей позиции о псевдонимах. Ему посоветовали написать небольшую заметку. Так появилась заметка М.А. Шолохова «С опущенным забралом…». «Никого Бубеннов не поучает и не хочет поучать. Сам заголовок его статьи целиком снимает обвинения, которые пытается приписать ему Симонов. А что касается зазнайства и кичливости, то желающие могут с успехом научиться этому у Симонова. Чего стоит одна его фраза в конце заметки, адресованная Бубеннову: «Жаль, когда такой оттенок появляется у молодого, талантливого писателя». Этакое барски-пренебрежительное и покровительственное похлопывание по плечу! Любопытно было бы знать, когда же и от кого получил Симонов паспорт на маститость и бессмертие? И стоит ли ему раньше времени записываться в литературные «старички»?

Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймёшь…

Спорить надо, честно и прямо глядя противнику в глаза. Но Симонов косит глазами. Он опустил забрало и наглухо затянул на подбородке ремни. Потому и невнятна его речь, потому и не найдёт он сочувственного отклика среди читателей» (Комсомольская правда. 1951. 8 марта).

В книге «Глазами человека моего поколения» К. Симонов вернулся к этой проблеме, напечатал статьи «Комсомольской правды» и «Литературной газеты», вновь возражал М. Бубеннову и М. Шолохову, настаивая на праве писателя подписывать свои книги собственным именем или псевдонимом.

И эти ключевые идеологические вопросы постоянно овладевали писателями, деятелями русской культуры. Любопытна в связи с этим книга «Последняя ступень» Владимира Солоухина. О революции и Гражданской войне, о захвате власти и борьбе за власть и о многом другом злободневном и актуальном с кем он только не разговаривал – с Надеждой Яковлевной Мандельштам, с Геннадием Фишем, со священниками, с художниками, писателями, секретарями обкомов, постоянно ставя одни и те же вопросы: почему Сталин так естественно вошёл во власть и отстранил от власти всех прежних властителей, занимавших все государственные и партийные посты в Советском Союзе? Он продолжал то, о чём много говорилось на партийных съездах под руководством Ленина и Троцкого, продолжал осуществлять то, что было разработано и предначертано в планах: коллективизация, разрушение стародавней Москвы, сбрасывание колоколов, закрытие церквей, образование трудовых армий. «Почему же его теперь так ненавидят евреи и почему же он в конце жизни готовил антиеврейские акции? Как же это произошло?» – спрашивает Владимир Солоухин, обращаясь к более сведущему собеседнику. Более сведущий собеседник растолковал Владимиру Солоухину, что часть русской интеллигенции уехала за границу, часть погибла в ходе революции и Гражданской войны, «русская интеллигенция, сложившаяся, откристаллизовавшаяся за несколько столетий, интеллигенция, говорившая на нескольких языках, интеллигенция, родящая, что ни год, из недр своих Блоков, Шаляпиных, Станиславских, Менделеевых, Гумилёвых, создававшая Третьяковские галереи и Румянцевские музеи, строящая дворцы и храмы, – эта интеллигенция была фактически уничтожена, развеяна по ветру, и на её месте образовался вакуум. Этот вакуум должен был засосать в себя, дабы заполниться, новых людей, которые могли бы хоть как-нибудь исполнять роль интеллигенции, а потом и подменить её… С захватом власти силами Интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек хлынули в столицу и другие крупные города периферийные массы… Это были часовщики, ювелиры, фотографы, газетные репортёришки, парикмахеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров… Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум… Известные периферийные массы, заселившие Москву, не могли, разумеется, сидеть сложа руки по своим квартирам и комнатушкам… Они молниеносно разбежались по разным учреждениям, наркоматам, главкам, канцеляриям. Но прежде всего по редакциям газет, журналов, по издательствам, музыкальным школам, училищам, консерваториям, по театрам, москонцертам и филармониям. Они заполнили разные отделы и ассоциации художников, кино, писателей, архитекторов, композиторов, рекламные агентства, радио. Ну а также медицину… всюду были расставлены свои люди», которые безраздельно контролировали все средства массовой информации, «столь неожиданно доставшейся им в безраздельное владение» (Солоухин В. Последняя ступень. Исповедь вашего современника. М., 1995. С. 150–152).

Анализируя общественно-литературную обстановку 20-х годов, сравнивая Блока и Есенина с такими советскими поэтами, как Казин, Светлов и Безыменский, Солоухин приходит к выводу, что это всё равно что сравнивать «латунную фольгу» с полноценным золотом. Но всё-таки от литературно-художественных сравнений В. Солоухин снова переходит к своему основному вопросу:

«К моменту смерти Ленина всё было сделано, всё расставлено по местам. Основные государственные органы подавления, руководства, власти находились в руках Интернационала. ЧК (в дальнейшем ОГПУ, НКВД, КГБ), армию и ЦК возглавляли и не только возглавляли, но и контролировали на всех средних инстанциях интернационалисты. К моменту смерти Ленина в этих трёх основных государственных институтах в центре, то есть собственно ЦК, ЧК и Генеральном штабе, на уровне высшего руководства, средних руководителей, а равно и на местах, в губерниях, позднее в областях, равно и в военных округах, все руководящие нити находились, мягко сказать, не в русских руках. В тех же самых руках и все средства массовой информации, все газеты, журналы, книжные издательства, от главного редактора до заведующего хозяйственной частью, от Мехлисов, Авербахов, Кольцовых, Стеловых до Богорадов вся пресса, литературная критика, радио, все второстепенные государственные институты вроде профсоюзов, министерств, главков, трестов, торговли. Медицины, педагогики – всё было занято и захвачено, всё было пронизано, всё крепко держалось в руках…

Сразу же можно сказать, что к моменту смерти Сталина (тридцать лет власти) по крайней мере в КГБ, ЦК и армии не осталось практически ни одного интернационалиста. То есть, может быть, были один-другой, даже и больше, но это уже было не принципиально. Принципиально их не было. Не знаю уж, какими соображениями руководствовался Сталин, отбирая революцию из рук Интернационала и пытаясь сделать её явлением национальным. Им Россия нужна была лишь как средство, для него она стала самоцелью… Сталин понял, что он должен захватить власть у захватчиков… В первые годы игра была двойной. Одной рукой он отбирал власть у Троцкого, Каменева, Бухарина, Ягоды, Гамарника и т. д., отдавая эту власть Ворошилову, Тимошенко, Жданову, Щербакову, Маленкову, Абакумову, с другой стороны – взрывал храм Христа Спасителя… проводил коллективизацию, создавал трудовые армии – лагеря» (Там же. С. 165–167). И не только в этом противоречивость Сталина как создателя единого и могучего имперского государства: с одной стороны, он уничтожил национализм Вонесенского и Кузнецова, как ни благороден по замыслу был этот национализм, а с другой – он разрушил надежды евреев устроить в Крыму своё автономное государство.


В марте 1950 года К. Симонов стал главным редактором «Литературной газеты», сменив на этом посту В.В. Ермилова. Алексей Сурков стал заместителем А. Фадеева. А. Софронова назначили главным редактором журнала «Огонёк», а А. Твардовского – главным редактором журнала «Новый мир».

В книге «Глазами человека моего поколения» К. Симонов, на основе своих записок, рассказывает о том, как Сталин, председательствуя на заседаниях, высказывал свои мысли о Сталинских премиях, присуждаемых ежегодно. 6 марта 1950 года К. Симонов присутствовал при обсуждении романа «Даурия» К. Седых, повести «Ясный берег» В. Пановой, романа «Иван Иванович» А. Коптяевой, романа Э. Казакевича «Весна на Одере», получившего Сталинскую премию второй степени. К. Симонов записал: «В романе есть недостатки, – сказал Сталин, заключая обсуждение «Весны на Одере». – Не всё там верно изображено: показан Рокоссовский, показан Конев, но главным фронтом там, на Одере, командовал Жуков. У Жукова есть недостатки, некоторые его свойства не любили на фронте, но надо сказать, что он воевал лучше Конева и не хуже Рокоссовского. Вот эта сторона в романе товарища Казакевича неверная. Есть в романе член Военного совета Сизокрылов, который делает там то, что должен делать командующий, заменяет его по всем вопросам. И получается пропуск, нет Жукова, как будто его и не было. Это неправильно. А роман «Весна на Одере» талантливый. Казакевич писать может и пишет хорошо. Как же тут решить вопрос? Давать или не давать ему премию? Если решить этот вопрос положительно, то надо сказать товарищу Казакевичу, чтобы он потом это учёл и исправил, неправильно так делать. Во всяком случае так пропускать, как он пропустил, – значит делать неправильно».

Этот разговор Симонов должен был передать Казакевичу: «Я встретился с ним и рассказал ему от слова до слова всё, как было. Он был в бешенстве и досаде – и на других, и на самого себя, и взад и вперед расхаживал по фадеевскому кабинету, скрипел зубами, охал и матерился, вспоминая редакционную работу над своей «Весной на Одере», как на него жали, как не только заставляли убрать фамилию Жукова, но и саму должность командующего фронтом. «Конечно, – с досадой говорил он, – Сталин правильно почувствовал, совершенно правильно. Половину того, что делает Сизокрылов, делал у меня командующий фронтом, а потом меня просто вынудили всё это передать Сизокрылову. Как я согласился, как поддался? А как было не поддаться – никто бы не напечатал, даже и думать не желали о том, чтобы напечатать до тех пор, пока я это не переделаю. А как теперь переделывать обратно? Как вставить командующего фронтом, когда роман уже вышел в журнале, уже вышел двумя изданиями, уже переведён на другие языки, как я могу теперь его исправлять, заменять одного другим?»

Казакевичем владели хорошо мне понятные смешанные чувства. Разумеется, он был рад, что всё-таки роман его получил премию, но ощущение того тупика, в который его загнали, из которого теперь неизвестно как вылезать даже с помощью Сталина, угнетало его» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. С. 198–199).

Почти в это же время В. Каверин сдал в «Новый мир» свой новый роман. А. Твардовский высказал ряд критических замечаний. Редактор журнала делала всё, чтобы сохранить целостность рукописи, но приходилось сокращать и искажать творческий замысел. Автор защищался, но не устоял. И вот В. Каверин в своих воспоминаниях сообщает спустя много лет:

Искажённый до неузнаваемости, роман был напечатан на страницах «Нового мира» в 1952 году… Прошёл месяц, другой, и я случайно встретил Твардовского в Союзе писателей.

– Ну что ж! Почти «Джейн Эйр», – сказал он» (Каверин В. Эпилог. М., 1989. С. 433). Этот факт тоже угнетает читателей В. Каверина. Но угнетало это не только Э. Казакевича и В. Каверина, но и всех последующих их читателей, критиков и историков литературы, для которых эти недостатки возникли от слабостей авторов, неспособных защитить свои произведения, давших не правду своего времени, как задумывалось, а нечто искажённое и неправдивое.

К. Симонов, слушая Сталина на обсуждении пьесы Бориса Лавренёва «Голос Америки», удивился тому, что он высказал по поводу недостатков пьесы, по поводу того, что пьесу критикуют:

«– Ну что же, что его критикуют, – сказал Сталин о Лавренёве. – А вы помните его старую пьесу «Разлом»? Хорошая была пьеса. А теперь вот его берут и критикуют всё с той же позиции, что он недостаточно партийный, что он беспартийный. Правильно ли критикуют? Неправильно. Всё время используют цитату: «Долой литераторов беспартийных». А смысла её не понимают. Когда это сказал Ленин? Он сказал это, когда мы были в оппозиции, когда нам нужно было привлечь к себе людей. Когда люди были – одни там, другие тут. Когда людей ловили к себе эсеры и меньшевики. Ленин хотел сказать, что литература – это вещь общественная. Мы искали людей, мы их привлекали к себе. Мы, когда мы были в оппозиции, выступали против беспартийности, объявляли войну беспартийности, создавая свой лагерь. А придя к власти, мы уже отвечаем за всё общество, за блок коммунистов и беспартийных, – этого нельзя забывать. Мы, когда находились в оппозиции, были против преувеличения роли национальной культуры. Мы были против, когда этими словами о национальной культуре прикрывались кадеты и сякие там иже с ними, когда они пользовались этими словами. А сейчас мы за национальную культуру. Надо понимать две разные позиции: когда мы были в оппозиции и когда находимся у власти. Вот тут этот был – как его? – Авербах, да. Сначала он был необходим, а потом стал проклятьем литературы.

Недавно выступал и писал в журнале Белик. Кто это? Этот тоже пользуется словами «Долой литераторов беспартийных». Неверно пользуется. Рапповец нашего времени. Новорапповская теория. Хотят, чтобы все герои были положительные, чтобы все стали идеалами. Но это же глупо, просто глупо. Ну а Гоголь? Ну а Толстой? Где у них положительные или целиком положительные герои? Что же, надо махнуть рукой и на Гоголя, и на Толстого? Это и есть новорапповская точка зрения в литературе. Берут цитаты, и сами не знают, зачем берут их. Берут писателя и едят его: почему ты беспартийный? Почему ты беспартийный? А что, разве Бубеннов был партийным, когда он написал первую часть своей «Белой берёзы»? Нет. Потом вступил в партию. А спросите этого критика, как он сам-то понимает партийность? Э-эх!»

На этом кончается сделанная мною тогда запись слов Сталина» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. С. 200–201. Курсив мой. – В. П.).

К. Симонов не раз задумывался над тем, что он слышал из уст Сталина на обсуждениях кандидатов на Сталинскую премию, поражался тому, что ему нравится Ванда Василевская и одновременно книги Э. Казакевича и в «Окопах Сталинграда» В. Некрасова, у него было своё отношение к творчеству Булгакова, Маяковского, Пастернака. Сталин – политик, прежде всего ему нравится то, что полезно его политическому курсу. Он дал премии роману Степана Злобина «Степан Разин», роману Виллиса Лациса «К новому берегу», роману Дмитрия Ерёмина «Гроза над Римом», много говорил критического о драматургии, о прозе, мол, у нас есть и плохие люди, немало фальшивых людей. «Раз есть зло, значит, надо его лечить, – записывал К. Симонов за Сталиным его слова. – Нам нужны Гоголи. Нам нужны Щедрины. У нас немало ещё зла. Немало ещё недостатков. Далеко ещё не всё хорошо. Вот Софронов высказал такую теорию, что нельзя писать хороших пьес: конфликтов нет. Как пьесы без конфликтов писать? Но у нас есть конфликты. Есть конфликты в жизни. Эти конфликты должны получить своё отражение в драматургии – иначе драматургии не будет. А то нападают на всё отрицательное, показанное драматургами, в результате они пугаются и вообще перестают создавать конфликты. А без конфликтов не получается глубины, не получается драматургии. Драматургия страдает от этого. Это надо объяснить, чтоб у нас была драматургия. У нас есть злые люди, плохие люди – это надо сказать драматургам. А критики им говорят, что этого у нас нет. Поэтому у нас и такая нищета в драматургии» (Симонов К. Глазами человека моего поколения. С. 233–234).

Здесь можно перечислить пьесы, которые ставились в театрах и пользовались интересом у зрителей, но вместе со временем ушли в Лету, не оставив нравственного следа в жизни русского общества: «В одном городе» А. Софронова, «Хлеб наш насущный» Н. Вирты, «Русский вопрос» К. Симонова, «Великая сила» Б. Ромашова, «Московский характер» А. Софронова, «Макар Дубрава» А. Корнейчука, «Зелёная улица» А. Сурова и др.

7 апреля 1952 года в «Правде» была опубликована редакционная статья «Преодолеть отставание драматургии», после которой началось небольшое оживление среди известных драматургов, привыкших к теории бесконфликтности в своих пьесах.

5 октября 1952 года открылся ХIХ съезд ВКП(б), на котором сделал доклад Г. Маленков, наследник Сталина. Только Маленков мог продолжить линию партии по улучшению народного благосостояния, на развитие науки и культуры, на развитие промышленности и сельского хозяйства, товаров народного потребления, только Маленков скажет то, о чём так много думал Сталин. И действительно, в докладе много было сказано о будущем развитии страны, рост производства средств производства будет увеличен на 80, рост производства предметов потребления – на 65 процентов. Но дело не только в этом, в докладе прозвучали тревожные нотки: «Дело в том, что в связи с победоносным окончанием войны и крупными хозяйственными успехами в послевоенный период в рядах партии развилось некритическое отношение к недостаткам и ошибкам в работе партийных, хозяйственных и других организаций. Факты показывают, что успехи породили в рядах партии настроения самодовольства, парадного благополучия и обывательской самоуспокоенности, желание почить на лаврах и жить заслугами прошлого. Появилось немало работников, которые считают, что «мы всё можем», «нам всё нипочем», что «дела идут хорошо» и незачем утруждать себя таким малоприятным занятием, как вскрытие недостатков и ошибок в работе, как борьба с отрицательными и болезненными явлениями в наших организациях. Эти вредные по своим последствиям настроения захлестнули часть плохо воспитанных и неустойчивых в партийном отношении кадров. Руководители партийных, советских и хозяйственных организаций нередко превращают собрания, активы, пленумы и конференции в парад, в место для восхваления, в силу чего и недостатки в работе, болезни и слабости не вскрываются и не подвергаются критике, что усиливает настроения самодовольства и благодушия. В партийные организации проникли настроения беспечности. Среди партийных, хозяйственных, советских и других работников имеет место притупление бдительности, ротозейства, факты разглашения партийной и государственной тайны. Некоторые работники, будучи увлечены хозяйственными делами и успехами, начинают забывать о том, что всё ещё существует капиталистическое окружение и что враги Советского государства настойчиво стремятся заслать к нам свою агентуру, использовать в своих грязных целях неустойчивые элементы советского общества» (Маленков Г.М. Отчётный доклад ХIХ съезду партии о работе Центрального Комитета ВКП(б). М., 1952. С. 138–139).

После смерти И.В. Сталина крупные политические лидеры не раз вспоминали его личность, сложную, глубокую, противоречивую. В декабре 1959 года Уинстон Черчилль, выступая в палате общин, дал характеристику Сталину: «Он был выдающейся личностью, импонирующей нашему жестокому времени того периода, в котором протекала вся его жизнь… Большое счастье для России, что в годы тяжёлых испытаний её возглавлял гений, непоколебимый полководец И.В. Сталин… Он создал и подчинил себе огромную империю… Сталин был величайшим, не имеющим себе равных в мире диктатором. Он принял Россию с сохой и оставил её оснащённой атомным оружием. Нет, что бы ни говорили о нём, – таких история и народы не забывают… Сталин был человеком необычайной энергии, несгибаемой воли, резким, жёстким, беспощадным… которому я, воспитанный в английском парламенте, не мог ничего противопоставить… Сталин обладал большим чувством юмора и сарказма, а также способностью ясно выражать свои мысли. Сталин писал свои речи сам. В его произведениях всегда звучала исполнительская сила. Эта сила была настолько велика в Сталине, что он казался неповторимым среди руководителей всех времён и народов. Сталин произвёл на нас величайшее впечатление. Его вляние на людей неотразимо… Он обладал глубокой, лишённой всякой паники, логически осмысленной мудростью, был непревзойдённым мастером находить пути выхода из самого безвыходного положения. В самые критические моменты несчастья и торжества оставался одинаково сдержанным, никогда не поддавался иллюзиям. Сталин был необычайно сложной личностью» (цит. по: Емельянов Ю.В. Сталин: на вершине власти. М.: Вече, 2003. С. 525–526).

Но Сталин совершил одну стратегическую ошибку, может быть, и не одну, оставив после себя Политбюро из жаждущих борцов за власть, то «осиное гнездо», которое и погубило Советскую империю. Он оставил как преемника Г.М. Маленкова, но власть после смерти Сталина вскоре захватил Н.С. Хрущёв, крестьянин по происхождению, не получивший должного образования, сложный, противоречивый, хитрый, ловкий интриган, который совершил множество ошибок, и против крестьян, и против религии, провозгласил себя «самодержцем», утвердил свой «культ личности», за что через десять лет был снят со своего поста, оставив после себя много противоречивых решений, много хорошего, но много и плохого, путаного, много нареканий и возмущений, и в области крестьянства, и в области религиозных верований, и в области общественной и литературной жизни.

И эта противоречивость существенно отразилась на культуре, науке, литературных произведениях.

Литературные портреты

Иван Сергеевич Шмелёв
3 октября (21 сентября) 1873 – 24 июня 1950

Родился в купеческой семье старообрядцев, которая строго соблюдала религиозные праздники. Прадед Иван Шмелёв ещё до нашествия Наполеона с молодой женой Устиньей покинул свои Гуслицы и обосновался в Москве на Калужской улице. Здесь был построен дом, где спустя семьдесят лет и родился Иван Сергеевич Шмелёв, который затем в своих произведениях опишет быт и обычаи купеческой семьи, опишет прабабку Устинью, даст яркий портрет своего деда и отца. Сергей Иванович женился на купеческой дочери Евлампии Гавриловне Савиновой, один за другим пошли дети – Софья, Мария, Николай, Сергей, Иван, Екатерина. Жили в достатке, принимали гостей и сами ходили в гости, оделяли бедных и неимущих. Жизнь отца, Сергея Ивановича, трагически оборвалась в 1880 году, когда он на необъезженной лошади упал и зацепился за стремя, а после этого скончался от сотрясения головного мозга. Семилетний Иван вместе с братьями и сёстрами получил благословение от умирающего отца 26 сентября 1880 года, в день Иоанна Богослова:

«…Мы сбились к изразцовой печке и смотрели на зелёные ширмы, за которыми был отец. На покрытом свежей скатерью столике лежали вынутые из кивотиков образа. Над ширмами на стене, над изголовьем дивана, горели в настеннике две свечи…

– Дети здесь… благослови их, Серёженька… – сказала матушка…

Отец выговорил чуть слышно:

– Не вижу… ближе… ощупаю…

Я знал… сейчас будет важное – благословение, прощание, прощание.

Слыхал от Горкина: когда умирают родители, то благословляют образом, на всю жизнь» (Шмелёв И. Лето Господне. Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. М. 2004. Т. 4. С. 361).

Евлампия Гавриловна с помощью старшего приказчика Василия Косого вошла в дела, ей помогали две старших сестры Ивана, тётка. Прежнего благополучия не утратили. До гимназии с Иваном занимались приглашённые педагоги. Кругом были крестьяне, рабочие, купцы, от них Иван Сергеевич, обладавший феноменальной памятью, усвоил острый, богатый и неповторимый русский язык, которым свободно пользовался в своих сочинениях. В частном пансионе Шмелёв хорошо усвоил французский язык, чтение, арифметику. Получил образование в гимназии, очень много читал западных и отечественных писателей, увлекался чтением настолько, что начал отставать по геометрии и другим предметам. Писал стихи, поэмы, был интересным рассказчиком. Посещал театры, увлёкся музыкой, часами слушал игру своей сестры Марии, влюбился в её подругу голубоглазую Зосю, что вызвало иронические насмешки Марии и Зоси. Ему нравились девочки и женщины, проблема пола заговорила в нём с особой силой. В 1891 году он познакомился с будущей женой Ольгой Александровной Охтерлони. Отец – генерал Александр Александрович Охтерлони, участник обороны Севастополя во время Крымской войны 1854 года, выходец из шотландского аристократического рода, мать – дочь обрусевшего немца. Но вот, готовясь к выпускным экзаменам в гимназии, Иван Шмелёв вдруг представил перед собой события прошедшего лета, отложил Овидия и за вечер написал «большой рассказ», название которого как бы явилось само собой – «У мельницы». В «Русском обозрении» рассказ был напечатан в июле 1895 года. Потом, поступив на юридический факультет Московского университета, испытывал всё время большую тягу к литературе и искусству. Свадьба Ивана и Ольги состоялась 14 июля 1895 года в имении в селе Трахоньево в 70 верстах от Москвы. Ольга, как человек глубоко религиозный, уговорила Ивана Шмелёва поехать на Валаам посмотреть старинные места, побывать у монахов, увидеть их подлинную жизнь. Иван Шмелёв был потрясён простотой и скромностью монахов и всё увиденное и продуманное описал в серии очерков. Получилась любопытная книга, которую он предложил издать в «Русском обозрении», но там, прочитав, настаивали по цензурным соображениям изъять из рукописи около 30 страниц. Страницы эти были дороги Ивану Шмелёву, и он решил книгу очерков «На скалах Валаама» издать за свой счёт, но из этого ничего не вышло: цензор князь Н.В. Шаховской выбросил из книги 27 страниц «порнографии». Книга вышла в феврале 1897 года получила две положительные рецензии в «Русском богатстве» и в «Русской мысли» и отрицательную в «Новом слове», а после этого Иван Шмелёв надолго отошёл от литературных дел, увлёкшись сначала адвокатской карьерой, а потом получив должность чиновника особых поручений при Министерстве внутренних дел. Почти десять лет занимал должность налогового инспектора, встречаясь с десятками интересных и любопытных людей, объездив чуть ли не всю страну и накопив огромное число сюжетов для будущих повестей и рассказов. В 1897 году родился сын Сергей, потребовалась няня, а когда сын подрос, ему нужна была хорошая гимназия. Трёх тысяч рублей годовых Шмелёвым хватало, но он уже давно чувствовал, что душа его оскудевает, призвание его – быть профессиональным писателем, столько накопилось фактов и наблюдений, а во время чиновничьей службы ему не хватало времени даже на чтение газет. В автобиографии Иван Шмелёв писал: «Семь с половиной лет службы, разъезды по губернии столкнули меня с массой лиц и жизненных положений. Эти семь лет дали мне очень многое, заставили меня перечувствовать и многому дать оценку. Служба моя явилась огромным дополнением к тому, что я знал из книг. Это была яркая иллюстрация и одухотворение ранее накопленного материала. Я знал столицу, мелкий ремесленный люд, уклад купеческой жизни. Теперь я узнал деревню, провинциальное чиновничество, фабричные районы, мелкопоместное дворянство… В тревоге бродил я по тёмным комнатам квартиры по вечерам. Надо бросить это нудное чиновничье прозябание… И властно стояло в душе моей: надо, надо! Сломать, переломить эту пустую дорогу и идти, идти… на волю…» (Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. М., 2004. С. 20).

В один вечер написал рассказ «К солнцу», послал его в журнал «Детское чтение», потом ещё рассказ, большую повесть. Когда это всё было напечатано, Шмелёв бросил службу.

Один за другим появляются рассказы и повести «Служители правды» (1906), «По спешному делу», «Вахмистр», «Жулик», повесть «Распад» в журнале «Русская мысль», в журнале «Трудовой путь» рассказы «Иван Кузьмич» (1907), «Гражданин Уклейкин» (1908), «В норе» (1909), «Под небом» (1910), «Под горами» (1910), «На том берегу» (1911). Из Владимира переехали в Москву в 1907 году, поселились на Полянке. Стал сотрудничать с газетами «Русские ведомости», «Биржевые ведомости», «Киевская мысль», «Русь», крупные вещи печатал в журналах «Русское богатство», «Современный мир», «Русская мысль». Появляется извечная тема отцов и детей, распад старых отношений, возникновение новых, конфликты, ссоры, вплоть до самоубийства. И всё это было показано в ярких образах и превосходным русским языком.

Эти повести и рассказы заметили Короленко и Горький, критик А. Горнфельд. В январе 1910 года А.М. Горький, прочитав рассказы «Гражданин Уклейкин», «В норе» и повесть «Распад», писал: «…эти вещи внушили мне представление о Вас как о человеке даровитом и серьёзном. Во всех трёх рассказах чувствовалась здоровая, приятно волнующая читателя нервозность, в языке были «свои слова», простые и красивые, и всюду звучало драгоценное, наше русское, юное недовольство жизнью. Всё это очень заметно и славно выделило Вас… из десятков современных беллетристов, людей без лица» (Горький М. Собр. соч.: В 30 т. 1955. Т. 29. С. 107). Книга рассказов и повестей 1906–1910 годов И. Шмелёва вышла в октябре 1910 года в издательстве «Знание».

Подводя творческие итоги раннего Ивана Шмелёва, В. Львов-Рогачевский озаглавил свою статью «Художник обездоленных» (Современный мир. 1912. № 11. С. 308–321). Писал Иван Шмелёв эти произведения в хорошем настроении: «Это настроение я назову – чувством народности, русскости, родного. Окончательно это чувство во мне закрепил Толстой. Его «Казаки и «Война и мир» меня закрутили и потрясли. И помню, закончив «Войну и мир», – это было в шестом классе, я впервые почувствовал величие, могучесть и какое-то божественное, что заключено в творениях писателей. Писатель – это величайшее, что есть на земле и в людях. Перед словом писатель я благоговел. И тогда, не навеянное уроками русского языка, а добытое внутренним опытом, встали передо мной как две великие грани Пушкин и Толстой», – писал он в своей автобиографии. (Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. С. 17).

Иван Шмелёв начал набирать свою силу как художник в то время, когда новые течения в литературе были на пике своей популярности. Его считали «старовером». Шмелёв видел недостатки и провалы этих новых течений: «Национальны должны быть, по-моему, темы. – Писал он 10 апреля 1910 году одному из своих единомышленников. – Как национальна должна быть и литература, последнее время в молодых представителях своих ушедшая в какой-то тупик. Что сейчас национального, своего, родного в Андрееве, таланте большом? А в Сологубе? И в других? Под творениями их могут подписаться и англичанин и француз. Свидетельствует ли это о гениальности? Нет, это свидетельствует об обезличении литературы, об отсутствии у них основы, целостности, души живой. Или уж так далеко ушло время Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого, Короленко, Чехова… Или уже пропало народа и наше… Потеряли и плоть, и кровь и облеклись в ткани холодных умозаключений, и страшных андреевских вопросов, и мистических переживаний, и легенд сологубовских? И быт пропал, и потерял народ свои жгучие боли, стремления, свои преступления, и перестали тискать и гнать, и родная природа погасила свои краски? Не по-прежнему в душах бродит и бурлит… и куда делась русская женщина? Не вся же она перелилась в бледно-больное отображение женщин Сологуба, этой клеветы на женщину? В страстно трепетную женщину – предмет притязаний Санина? Ведь это восковые фантазии кабинетных беллетристов, проезжающих из Питера в Ялту и обратно» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. М., 2000. С. 58).

И эти мысли – лишь подтверждение всех его произведений, национальных и по форме, и по характерам, и по описаниям природы. В это время Иван Шмелёв и начал работать над повестью «Под музыку», опубликованной в 1911 году в сборнике «Знания» под названием «Человек из ресторана», которое писатель принял по совету А.М. Горького, и сделавшей имя автора знаменитым.

Самый чуткий к новинкам в литературе, К. Чуковский писал 23 октября 1911 года автору повести, что об этой поразительной повести весь Петербург кричит, все восхищаются, за последние десять лет не было ничего подобного. В критической статье «Русская литература» Корней Чуковский дал развёрнутую характеристику повести «Человек из ресторана»: «Реалист, «бытовик», никакой не декадент и даже не стилизатор, а просто «Иван Шмелёв», обыкновеннейший Иван Шмелёв написал, совершенно по-старинному, прекрасную, волнующую повесть, то есть такую прекрасную, что всю ночь просидишь над нею, намучаешься и настрадаешься, и покажется, что тебя кто-то за что-то простил, приласкал или ты кого-то простил. Вот какой у этого Шмелёва талант! Это талант любви. Он сумел так страстно, так взволнованно и напряжённо полюбить тех Бедных Людей, о которых говорит его повесть, – что любовь заменила ему вдохновение. Без неё – его рассказ был бы просто «рассказ Горбунова», просто искусная и мёртвая мозаика различных лакейских словечек, и в нём я мог бы найти тогда и подражание Достоевскому, и узковатую тенденцию («долой интеллигентов!»), и длинноты, и сентиментальность. Но эта великая душевная сила, которую никак не подделаешь, ни в какую тенденцию не вгонишь, она всё преобразила в красоту. Рассказ для меня – безукоризнен, я бы в нём не изменил ни черты, даже самые его недостатки кажутся мне достоинствами» (Ежегодник газеты «Речь» за 1911, 1912 гг. С. 441, см. также: Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. С. 5).

Яков Софронович Скороходов, от имени которого ведётся повествование, просто и ёмко рассказывает о своей работе в известном в Петербурге ресторане, о своей семье, о сыне, который увлёкся передовыми идеями, о дочери, которой так хочется независимой и богатой жизни – ей скучно с родителями, она мечтает о новой судьбе, рассказывает о том, что происходит изо дня в день в ресторане, о пороках и двойной морали богатых посетителей ресторана. Дома он хозяин, а в ресторане «маленький человек», официант, зависящий от любого желания клиента. Получал чаевые, но никогда не унижал своё достоинство, чаевые он получал за свою добросовестную работу. С первых страниц повести официант Скороходов после «очень горячего разговора» с сыном «Колюшкой», упрекнувшим отца в том, что «всякий негодяй может ткнуть пальцем», «пятки им лижешь за полтинники», признаётся: «А?! Упрекал меня за полтинники! А ведь он вырос-то на эти полтинники, которые я получал за всё – и за поклоны, и за услужение разным господам, и пьяным, и благородным, и за разное! И брюки на нём шились на эти полтинники, и курточки, и книги куплены, которые он учил, и сапоги, и всё!.. Я-то всего повидал. Когда раз в круглой гостиной был сервирован торжественный обед по случаю прибытия господина министра, и я с прочими номерами был приставлен к комплекту, сам собственными глазами видел, как один важный господин, с орденами по всей груди, со всею скоростью юркнули головой под стол и подняли носовой платок, который господин министр изволили уронить. Скорей моего поднял и даже под столом отстранил мою руку… Я-то, натурально, выполняю своё дело, и если подаю спичку, то подаю по уставу службы, а не сверх комплекта…» (Там же. Т. 1. С. 22–23). Официант Скороходов рассказывает много интересных эпизодов, которые свидетельствуют о социальных противоречиях в современном ему русском обществе, и не зря Николай мечтает перестроить это общество, и не зря его преследуют за эти намерения жандармы. О переменах идут разговоры.


В повести «Росстани» рассказано о том, как разбогатевший Данила Степанович к старости стал изнемогать в Москве, «стал прихварывать и киснуть», его сын Николай Данилович хорошо вёл дела, а у него то ноги болели, то сон пропадал. Предлагали ему заграничное лечение, но он отказался и задумал поехать на родину. Сын съездил в Ключевую, отремонтировал дом, завёл хозяйство, нанял работников. И вот Данила Степанович приехал в родную Ключевую под око обрадованной сестры Арины, у которой бывали и внуки его. Вся жизнь его прошла перед ним. Видел он, как греется на завалинке его сосед Семён Иваныч Морозов, а сейчас имя его стёрлось из памяти, стёрлись черты «особливого человека»: «Оставил он в прошлом все отличавшие его от прочих людей черты, оставил временное, и теперь близкое вечному начинало проступать в нём… и уже чуяли в нём зоркие бабьи глаза близкое смёртное, тронувшее землёй лицо» (Там же. Т. 1. С. 162). Ну как не поговорить с этим соседом, почти ровесником, да и сын его работает у Николая Даниловича. При виде Данилы Степановича Семён Морозов снимает шапку, он почти ничего не слышит, они с трудом вспоминают прошедшую жизнь. Данила Степанович радуется увиденному, поют соловьи, вот он рассердился, когда увидел, как «неумело, по-бабьи» копает Степан, взял лопату, копнул два раза, устал: «На земле живёшь, а земного дела не знаешь!» По календарю и по приметам высчитал, что он проживёт здесь двенадцать лет. И события мелькают одно за другим, и он видит, как жизнь прекрасна и удивительна. Но приметы не помогли: смерть наступила мгновенно и неотвратимо, так в кресле, посматривая на свежие огурчики, и скончался. А накануне оделял всех нищих и скорбящих своими подарками.

Вскоре Ивана Шмелёва поставили в один ряд с талантливыми И. Буниным, А. Куприным, С. Сергеевым-Ценским, Б. Зайцевым, А.Н. Толстым.

В 1912 году издательство «Знание», несколько лет существовавшее без редакторского диктата А.М. Горького, в то время как Пятницкий не справился с делами, завершило свою деятельность. Но «Среда» существовала, и вот несколько писателей-реалистов из этого общества, Н.С. Ангарский (Клестов), И. Белоусов, И. Бунин и Юлий Бунин, Шмелёв, Вересаев, Крашенинников, Серафимович, Телешов и Тимковский, создали издательство писателей в Москве и зарегистрировали его как «Книгоиздательство писателей в Москве – Торговый дом «Д.Я. Голубов и С.Д. Махалов», как коммерческое предприятие во главе с членами товарищества «Среда» Голубовым и Махаловым. Сначала вышел сборник издательства «Слово», в котором В. Вересаев заявил, что новое издательство намерено издавать произведения, в которых будет изображена современная жизнь в её социальных противоречиях и конфликтах, с её современными образами человека и природы. Критики тут же признали, что это будет издательство писателей-реалистов. Так появился «Суходол» Ивана Бунина, «Человек из ресторана» Ивана Шмелёва и «Избранные рассказы» Ивана Новикова (1877–1959, сын помещика, автор романов «Пушкин в Михайловском» (1936), «Пушкин на юге» (1943), затем оба романа вышли под общим названием «Пушкин в изгнании» (1947).

Заявив о себе как о коммерческом предприятии, книгоиздательство за три предвоенных года выпустило три тома сочинений Ивана Шмелёва, дав ему возможность поехать на Кавказ летом 1913 года. А вернувшись в Москву, Шмелёв задумал написать пьесу «Догоним солнце». Ольга Сорокина рассказывает об увлечении Ивана Шмелёва драматургией, о постановке его пьес в театрах, но тут же приводит и письмо Леонида Андреева, в котором «резко и безапелляционно» говорится об этих пьесах: «Подтвердилось то, что я писал о затхлости московской жизни: до чего затхлы эти «Паи» (пьеса «На паях» И. Шмелёва. – В. П.), точно открыл шкаф с дедовским платьем или к букинисту забрёл. До чего ужасны эти светлые личности, до чего человек отстал на своём Коровьем Валу (угол 3-го и 4-го Коровьих переулков), до чего разительно отсутствуют высшие цели и высшее сознание. Точно горохом из детского пистолетика, стреляет и сам падает. Так я и Шмелёву написал, жаль будет, если рассердится: он очень хороший человек и большой талант. Но ободран жизнью и мнителен» (Реквием. С. 126).

Шмелёв был и в самом деле мнителен. Здесь уместно упомянуть и о некоторых других чертах его характера: «о глубокой чувствительности, которая скрывалась под ничем особо не привлекательной внешностью, о добродушном юморе и понимании людей. К этому следует добавить чрезвычайный дар живой, острой речи. Нервный, страстный, легко загорающийся по поводу как серьёзных, так и пустячных причин и очень общительный – вот каким запомнился Шмелёв своим современникам… Судьба маленькой птички, выпавшей из гнезда, волновала его не меньше крупного политического конфликта» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 72–73).

Журнал «Северные записки», как только началась война с Германией, поручил Ивану Шмелёву написать ряд очерков об отношении к войне крестьянства. Он бывал в некоторых деревнях, расспрашивал крестьян, ловил слухи, собирал материалы о войне, а в итоге получилась книга очерков и рассказов «Суровые дни», куда вошли «На крыльях», «На пункте», «Лошадиная сила», «Развязка», «Ожидание», «Под избой», «Знамения», «Оборот жизни», опубликованные сначала в журнале «Северные записки», а потом в седьмом томе Собрания сочинений в 8 томах, изданном в 1916 году «Книгоиздательством писателей» в Москве. Жизнь круто изменилась, деревня перестраивалась, женщины провожали своих мужей и сыновей, а потом приходили извещения о смерти близких, отсюда горькие переживания родителей и жён. Шмелёв правдив в своих очерках и рассказах. И многие неудобства войны омрачили жизнь И. Шмелёва. Сын Сергей Шмелёв был призван в армию, Окончив артиллерийскую школу, юноша в чине прапорщика был отправлен на фронт. В письме сыну Шмелёв сообщает 12 января 1916 года, что «эта проклятая война» удручает его, у него упадочное настроение, никак не может начать работу. В это время И. Шмелёв работал над рассказом «Лик скрытый», опубликованным сначала в сборнике «Слово», а затем в восьмом томе «Книгоиздательства писателей» в 1916 году, в который во шли рассказы 1915–1916 годов: «Забавное приключение», «История», «Загадка», «Пианино», «Три часа», «В Калинове». В рассказе «Лик скрытый» рассказано о переживаниях подпоручика Сушкина, когда он во время отпуска с фронта думает о Наташе, о том, как он с ней познакомился, подружился, они год не виделись, но она всё та же – юная и прекрасная. В поезде он узнал, что в одном купе с ним едет легендарный капитан Шеметов, совершивший немало подвигов во время войны, а сейчас, в разговоре с ним, глубоко рассуждает о философии жизни, вспоминает доктора, который ищет смерти, перед войной у него утонул единственный сын, студент, жена отравилась от горя, а он пошёл на войну, чтобы найти смерть, а смерть не приходит, вспоминает Достоевского, у которого «тонкие инструменты», он «мог прикасаться к Правде». А в жизни действует «закон Великих Весов», «Громаднейшие Весы, а точность необычайная. Закон тончайшего равновесия» (Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. С. 345–347). Капитан знает о личной ответственности, а теперь, на фронте, узнал об ответственности «круговой поруки». Капитан молод, а от своих мыслей он постарел, фронт безжалостен, и при второй встрече с подпоручиком Сушкиным он понял, что и у Сушкина несчастье, о котором мы уже знаем: его Наташа уже вышла замуж и уехала в Ташкент, настолько он изменился от страданий. Рассказ «Лик скрытый», по мнению критиков и литературоведов, один из самых сильных в числе дореволюционных рассказов Ивана Шмелёва.

Февральскую революцию Шмелёв принял с большими надеждами на свободу во всех отношениях, свободу слова, свободу собраний, одним из первых распоряжений Временного правительства было – амнистировать всех политических заключённых. Но потом события развернулись так, что породили сомнения в чуткой душе писателя. В июне 1917 года Шмелёвы были в Крыму, в Алуште у С. Сергеева-Ценского. Писатель думал купить усадьбу в Крыму, настолько здесь было хорошо. Так он и сделал в июне 1918 года, как только Сергей Шмелёв вернулся с фронта. С декабря 1917 по октябрь 1919 года Иван Шмелёв написал несколько сказок – «Панкрат и Мутный», «Степное чудо», «Преображенец», «Весёлый барин», «Всемога», «Инородное тело», «Сладкий мужик», в которых подверг острой критике революционные перемены. В «Сладком мужике» Иван Шмелёв жёстко написал о тех писателях, которые наслаждаются двойной жизнью: живут барской жизнью, а пишут плаксивые сочинения о мужиках. Вот и прислали ему сахарного мужика шести пудов весом. Поставил он его в своём кабинете, а дети прибегают к нему и лижут, да и сам он иногда лизнет. Вот и обвалился Сладкий мужик прямо ему на голову. «Прибежала жена – ах-ха – а ни мужика, ни барина: одни куски» (Там же. Т. 1. С. 452).

Но беспокоила Шмелёвых только судьба Сергея, раненного, отравленного газами на войне, офицера Добровольческой армии, заболевшего чахоткой и освобождённого от воинской службы. В Алуште, где находился Сергей Шмелёв, чекисты объявили, что все офицеры должны явиться на регистрацию, Шмелёв был взят из лазарета, доставлен в Феодосию, месяц продержали в подвале, где морили голодом, а потом без суда и следствия погнали ночью за город и расстреляли вместе с другими офицерами. В Крыму установилась власть чекистов под руководством Михельсона, венгерского коммуниста Бэлы Куна и Розалии Землячки, которым Дзержинский дал всю полноту власти. Шло полное уничтожение русских офицеров, чиновников, фабрикантов. «Нельзя пролить более человеческой крови, – писал по горячим следам событий историк С.П. Мельгунов ещё в 1923 году, – чем это сделали большевики; нельзя себе представить более циничной формы, чем та, в которую облечён большевистский террор. Это система, нашедшая своих идеологов; это система планомерного проведения в жизнь насилия, это такой открытый апофеоз убийства, как орудия власти, до которого не доходила ещё никогда ни одна власть в мире. Это не эксцессы, которым можно найти в психологии гражданской войны то или иное объяснение» (Мельгунов С.П. Красный террор в России. 1918–1923. 4-е изд. Нью-Йорк, 1989. С. 6). Всем белым офицерам командовавший революционными армиями Фрунзе гарантировал «амнистию». Но чекисты действовали по другим указаниям. Известный венгерский журналист и коммунист Бэла Кун вспоминал: «Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму; Крым – это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит, а так как Крым отстал на три года в своём революционном движении, то быстро подвинем его к общему революционному уровню России…»

И «подвинули» ещё неслыханными массовыми расстрелами. Не только расстреливали, но и десятками зарубали шашками. Были случаи, когда убивали даже в присутствии родственников. «Война продолжится, пока в Красном Крыму останется хоть один белый офицер», так гласили телеграммы заместителя Троцкого в Реввоенсовете Склянского» (Там же. С. 66). Это был, как пишут исследователи и критики, сознательный геноцид. В этих условиях Шмелёвы прожили почти полтора года. «Свидетельствую: я видел и испытал все ужасы, выжив в Крыму с ноября 1920 года по февраль 1922 года, – писал Шмелёв адвокату Оберу, защитнику Конрада (белогвардейцу, расстрелявшему торгового представителя Советского Союза В. Воровского, причастного к отмыванию «немецких» денег для пролетарской революции. – Если бы случайное чудо и властная Международная комиссия могла бы получить право произвести следствие на местах, она собрала бы такой материал, который с избытком поглотил бы все преступления и все ужасы избиений, когда-либо бывших на земле» (Кутырина Ю.А. Трагедия Шмелёва // Возрождение. 1956. Т. 59. С. 135).

В это время Бунин присылает Шмелёву приглашение выехать за границу. Вскоре И. Шмелёв после обычных хлопот выехал сначала в Берлин в 1922 году, потом в Париж.

«Поддавшись безмерному горю утраты, – писал один из лучших знатоков русской эмиграции Олег Михайлов, – Шмелёв переносит чувства осиротевшего отца на свои общественные взгляды и создаёт пронизанные трагическим чувством обречённости рассказы-памфлеты и памфлеты-повести – «Каменный век» (1924), «На пеньках» (1925), «Про одну старуху» (1925). В этом ряду, кажется, и «Солнце мёртвых» (1923), произведение, которое сам автор назвал «эпопеей».

Уже эта повесть по праву может быть названа одной из самых сильных вещей Шмелёва. Вызвавшая восторженные отклики Т. Манна, А. Амфитеатрова, переведённая на двенадцать языков, принёсшая автору европейскую известность, она как бы «плач о России», трагический эпос о Гражданской войне. На фоне бесстрастной в своей красоте крымской природы страдает и гибнет всё живое – птицы, животные, люди. Жестокая в своей правде, повесть «Солнце мёртвых» написана с поэтической, дантовской мощью и наполнена глубоким гуманистическим смыслом. Она ставит вопрос вопросов: о ценности личности в пору великих социальных катастроф, безмерных и зачастую бессмысленных жертвах, принесённых Молоху Гражданской войны.

И всё же против русского человека Шмелёв не озлобился, хоть и многое в новой жизни проклял. О Шмелёве этой поры – о человеке и художнике – писал мне близко знавший его Борис Зайцев: «Писатель сильного темперамента, страстный, бурный, очень одарённый и подземно навсегда связанный с Россией, в частности с Москвой, а в Москве особенно – с Замоскворечьем. Он замоскворецким человеком и остался и в Париже, ни с какого конца Запада принять не мог. Думаю, как и у Бунина, у меня, наиболее зрелые произведения написаны здесь. Лично я считаю лучшими его книгами «Лето Господне» и «Богомолье» – в них наиболее полно выразилась его стихия…» «Очень мучительна натура, сверхнервы, а тут ещё трагическая эпоха – всё это сделало из него отчасти фигуру из Достоевского. Темперамент и внутренний напор у него были большие, замоскворецкий оттенок навсегда остался, дарование большое, несколько исступленное и собою мало владеющее. Именно во второй половине жизни облик его, язык (своеобразный по ритму, вроде какого-то «сказа»), всё это ярче и сильнее выразилось» (Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского. М., 2001. С. 123–124. Письма Б. Зайцева от 7 июля 1959 года и 1 декабря 1960 года; архив О.Н. Михайлова).

С первых же страниц повесть «Солнце мёртвых» потрясает эпизодами и фактами, в которых передан весь ужас и бесчеловечность. Снятся И. Шмелёву «странные» и «пышные сны», будто он ходит по залам дворца, тысячи комнат, груды цветов, он с великой мукой ищет кого-то, видит странных людей: «С лицами неживыми, ходят, ходят они по залам в одеждах бледных… Что-то мне говорит, – я чую это щемящей болью, что они прошли через страшное, сделали с ними что-то, и они – вне жизни, уже – нездешние… И невыносимая скорбь ходит со мной в этих, до жути роскошных, залах…» (Там же. Т. 1. С. 455–456). А проснувшись, он сталкивается с реальными жуткими картинами. Голод. Нет топлива на зиму. «Как каторжанин-бессрочник, я устало надеваю тряпьё, – милое моё прошлое, изодранное по чащам. Каждый день надо ходить по балкам, царапаться с топором по кручам: заготовлять к зиме топливо…» (Там же. Т. 1. С. 456). Потом расскажет о бродяге-павлине, который никому не нужный, потом – о корове Тамарке, потом – обо всём, что окружает его, и повсюду – голод, пустыня, безрадостное житьё. Рассказчик даёт Ляле «маленькую лепёшку», она сначала отказывается, «у самих мало», а потом мчится к пятигодовалому брату и отдаёт ему пол-лепёшки, а Володя «кричит звонко-звонко»: «Ба-а-ль-шо-е!.. спа-сибочко… ба-аль-шо-е!..» (Там же. С. 474). В главе «Что убивать ходят» автор рассказывает о тех, кто захватил власть и распоряжается жизнью людей как хочет. Вот музыкант Шура. От него, «как от стервятника, пахнет кровью», он наслаждается жизнью, приглашает к себе «женщин весёлых, поигристей», расплачивается «мукою… солью». «Вернулась давняя жизнь, пещерных предков… Да, дожди… и в этих дождях приехали туда, в городок, эти, что убивать ходят… Везде: за горами, под горами, у моря, – много было работы. Уставали. Нужно было устроить бойни, заносить цифры для баланса, подводить итоги. Нужно было шикнуть, доказать ретивость пославшим, показать, как «железная метла» метёт чисто, работает без отказу. Убить надо было очень много. Больше ста двадцати тысяч. И убить на бойнях.

Не знаю, сколько убивают на чикагских бойнях. Тут дело было проще: убивали и зарывали. А то и совсем просто: заваливали овраги. А то и совсем просто-просто: выкидывали в море. По воле людей, которые открыли тайну: сделать человечество счастливым. Для этого надо начать – с человеческих боен.

И вот – убивали, ночью. Днём… спали. Они спали, а другие, в подвалах, ждали. Целые армии в подвалах ждали. Юных, зрелых и старых – с горячей кровью. Недавно бились они открыто. Родину защищали. Родину и Европу защищали на полях прусских и австрийских, в степях российских. Теперь, замученные, попали они в подвалы. Их засадили крепко, морили, чтобы отнять силы. Из подвалов их брали и убивали.

Ну, вот. В зимнее дождливое утро, когда солнце завалили тучи, в подвалах Крыма были свалены десятки тысяч человеческих жизней и дожидались своего убийства. А над ними пили и спали те, что убивать ходят. А на столах пачки листков лежали, на которых к ночи ставили красную букву… одну роковую букву. С этой буквы пишутся два дорогих слова: Родина и Россия. «Расход» и «Расстрел» – тоже начинаются с этой буквы. Ни Родины, ни России не знали те, что убивать ходят. Теперь ясно» (Там же. Т. 1. С. 479).

А заканчивает автор, с грустью похоронив маленькую Торпедку, гневными словами к тем, кто сидит в мягких креслах и курит сигары: «Я знаю, как ревниво глядитесь вы в трескучие рамки листов газетных, как жадно слушаете вы бумагу! Вижу в ваших глазах оловянное солнце, солнце мёртвых. Никогда не вспыхнет оно, живое, как вспыхивало даже в моей Торпедке, совсем незнайке! Одно вам брошу: убили вы и мою Торпедку. Не поймёте. Курите свои сигары» (Там же. С. 481).

«Солнце мёртвых» И. Шмелёв начал в Париже, а закончил в Грассе, куда по приглашению Буниных Шмелёвы приехали в июне 1923 года. У Буниных бывали Мережковские, А.В. Карташёв, Н.Я. Рощин, Л. Зуров. Завязалась переписка с Куприным, Кутыриной, спорили с Буниным. Приехавший в Париж Ангарский привёз Шмелёву двадцать фунтов стерлингов за переиздание его произведений, но Шмелёв, с благодарностью вспоминая его поручительство, возвращаться в Россию отказался, он хочет оставаться «свободным писателем».

И. Шмелёв даёт слово одному из моряков, который вспоминает тех, кто расстреливал арестованных тысячами: «…Сколько-то тыщ. И всё этот проклятый… Бэла Кун. А у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна… вот зверь, вот стерьва! Ходил я за одного хлопотать… показали мне там одного, главного чекиста… Михельсон, по фамилии… рыжеватый, тощий, глаза зелёные, злые, как у змеи… главные эти трое орудовали… без милосердия! (Там же. С. 588). И ещё одна глубокая авторская мысль, пришедшая ему тогда, когда он вспомнил, что «янтарное, виноградное своё имя» Ялта потеряла, переименовали в Красноармейск: «Новые творцы жизни, откуда вы?! С лёгкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах Благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвёте самую память Руси, стираете имена-лики. Самое имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! Соблазнили тебя – какими чарами? Споили каким вином?!. Много без роду и без креста, – жаждут, жаждут… А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и ворами и, пожирая остатки прошлого, назовётесь вождями мёртвых» (Там же. С. 525–526).

«Солнце мёртвых» было опубликовано в сборнике «Окно» в издательстве «Возрождение» в Париже. И чуть ли не сразу в журналах и газетах появились отклики на повесть. Шведская писательница Сельма Лагерлёф написала Шмелёву, что она восхищается его талантом художника и печалит её то, что всё, что описано в повести, произошло на наших глазах и в Европе. Герхард Гауптман в письме Шмелёву признал его талант, способный «проникнуть в суть зыбкого социального строения и человеческой натуры вообще» (Архив И.С. Шмелёва. Цит. по: Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 147–148).

19 февраля 1928 года опубликовала рецензию на повесть газета New York Times, в которой говорилось, что Иван Шмелёв «с большой выразительностью передаёт весь ужас и всю боль, чем всё красноречие и пиротехника Карлейля в его «Французской революции» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 147).

Александр Амфитеатров писал о повести «Солнце мёртвых»: «Её общественное и общечеловеческое значение поглотило в ней литературу. Ибо более страшной книги не написано на русском языке… Покойный Леонид Андреев пугал, пугал, а мы не пугались. А Шмелёв не пугает, а только рассказывает день за днем… – и страшно! За человека страшно» (Амфитеатров А. Страшная книга // Возрождение. 1926. 17 ноября). В советской прессе – только отрицательные оценки: И. Аксёнов написал, что эта повесть «одна из самых остервенелых противосоветских агиток в белой литературе» (Печать и революция. 1923. № 6); Николай Смирнов дважды высказал свои оценки, в «Красной нови» признал талант Шмелёва, отметив в повести лишь «злобную мстительность» (1924. № 3), а через два года Смирнов отказал ему в таланте: «Все его произведения есть нечленораздельное завывание кликуши» (Новый мир. 1926. № 6); А. Воронский назвал повесть «совершенно исключительным пасквилем на республику Советов» (Прожектор. 1925. № 13); Д. Горбов назвал все послереволюционные произведения И. Шмелёва «омутом живучего безобразия» (Красная новь. 1926. № 7).

16 февраля 1924 года состоялся литературный вечер русских писателей в Париже, задумали объединить свои силы и организовать своего рода клуб «Русский Дом». С программной речью «Миссия русской эмиграции» выступил Иван Бунин, потом профессор А. Карташёв («Смысл непримиримости»), И. Шмелёв («Душа родины»), Н. Кульман («Культурная роль эмиграции»). «Но на первом же собрании, – писала О. Сорокина, – произошли распри политического характера. В упрёк собранию было высказано, что Дом-де будет слишком «правый» и что речи, произносившиеся на собрании, имели откровенно правую окраску. Шмелёв возмутился, указав, что стыдно бояться таких слов, как «правый», – нужно искать правду в её целостности, и если её сейчас видишь в обострённом чувстве национального, которое могут назвать «национализмом», нельзя придавать тенденциозного значения словам, а надо проникать в суть явления, ничего не боясь. Это Иван Шмелёв и делал во всём своём творчестве. К его мнению присоединился Карташёв, резко разойдясь с Зинаидой Гиппиус. Последняя упрекала Карташёва в том, что он служит правым, а тот в долгу не остался и сказал: «А вы говорите левые пошлости» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 154).

И. Шмелёв неустанно поднимал вопрос о творческой национальной мысли. Близко сошёлся с редактором газеты «Возрождение» Петром Бернгардовичем Струве, который поддерживал Шмелёва не только в политических вопросах, но и литературных, о чём свидетельствует возникшая между ними переписка (Мосты. 1958. № 1 и др.).

Иван Шмелёв опубликовал много рассказов и повестей в различных сборниках, журналах, газетах. Однако здоровье слабело, давала о себе знать язва желудка, и он подолгу проводил в постели. На лето стали выезжать в Капбретон, где познакомился с Деникиными, философом И. Ильиным, с поэтом Константином Бальмонтом, которого в России недолюбливал, а тут крепко подружился.

Поразила И. Шмелёва экранизация повести «Человек из ресторана» в России, поразила своей халтурностью и просто хулиганским отношением к тексту и творческим замыслам писателя. Но это было как бы личное оскорбление его самолюбия. А вот когда в октябре 1928 года советское правительство устроило аукцион распродажи русских национальных богатств в доме Лепке в Берлине, это потрясло Ивана Шмелёва. Он написал письмо Томасу Манну, приложил письмо президенту Германии Гинденбургу. В письме Томасу Манну, опубликованному в газете «Возрождение» 26 октября 1928 года, говорилось:

«Дело идёт о постыднейшем, против чего должен был восстать весь культурный мир и что не тревожит совесть этого всего мира… Вы, я верю, не можете допустить спокойно, чтобы Ваша страна стала поприщем – сильнее сказать, разбойничьим майданом, где без зазрения совести и громогласно могут распродаваться ценнейшие из сокровищ, собранные веками и силами России, украденные у неё насильниками и воровски доставленные на германский рынок…

Скажите же, прикажите же, дорогой Томас Манн, – и Вас услышат в Германии… Ваш голос останется в нашем сердце, как голос совести, как голос долга, как знамение великой духовной связи между нашими народами».

В ответ Томас Манн написал: «Аукцион прошёл, и постфактум объявить, что теперь, зная, в чём дело, мне, как немцу, за него стыдно, было бы делом напрасным. Какая бессмыслица и какое неприличное отсутствие логики с обеих сторон! Коммунистическая Россия продаёт национализированные ценности иностранному капиталу. Германия, где понятие частной собственности ещё священно, позволяет у себя, несмотря на это, продавать отобранные у собственников ценности. Что Вы хотите: les affairs sont les affairs (Дела есть дела (франц.), это положение более всего отвратительно, внедуховно, по ту сторону добра и зла» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 172–173).

Вокруг этого аукциона много было скандального, но это не помешало этому постыдному мероприятию.

Иван Шмелёв опубликовал романы и повести «История любовная» (1929), «Солдаты» (1930), «Въезд в Париж. Рассказы и публицистика (1924–1930), «Богомолье» (1931), «Няня из Москвы» (1933), «Пути небесные» (1935–1947), а мысли его всё время возвращались к давно задуманным религиозно-бытовым произведениям «Лето Господне» (1934–1944) и «Богомолье», в которые он мог бы целиком погрузиться, вспоминая своё детство и юность, вспоминая тех, кто окружал его и своим примером воспитывал в нём свободный дух и непреклонность.

Иван Шмелёв написал много писем – Ивану Ильину, Бунину, Деникиным, есть превосходные публицистические выступления, отличные воспоминания, «Как я узнавал Толстого», «Как я стал писателем», «Как я встречался с Чеховым», «Как нам быть? (Из писем о России)», «Похоть» совести» – всё это лишь дополняет многоцветный художественный портрет выдающегося писателя, оставившего неизгладимый след в русской литературе.

В 1933 году Александр Иванович Куприн написал небольшой литературный портрет Ивана Сергеевича Шмелёва к его 60-летию, отметив, что это «возраст мудрости, прозорливости, спокойных, обдуманных решений, беспристрастного творчества, веских слов и умной доброй улыбки». А в заключение, воздав должное хозяйственным талантам Шмелёва, Куприн написал:

«Шмелёв теперь – последний и единственный из русских писателей, у которого ещё можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка… Шмелёв… коренной прирождённый москвич, с московским говором, с московской независимостью и свободой духа. Вот почему большинство произведений Ивана Сергеевича имеют место в Москве…

Эх! Если станешь прилежно всматриваться в теперешних писателей, то без труда найдёшь: кто у кого учился, кто у кого заимствовал, кто кому подражал. У Шмелёва только один помощник, это – ШМЕЛЁВ. Его узнаёшь сразу, по первым строкам, как узнаёшь любимого человека издали по тембру голоса. Вот почему Шмелёв останется навсегда вне подражания и имитации. Бог дал ему редкий свой дар – печать милосердного и великого таланта – спокойный, задушевный юмор» (Куприн А.И. Голос оттуда. 1919–1934. М., 1999. С. 627–628).


Шмелёв И.С. Собр. соч.: В 5 т. М., 2004.

Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. М., 2000.

Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского. М., 2001.

Андрей Платонович Платонов
(настоящая фамилия – Климентов)
1 сентября (20 августа) 1899 – 5 января 1951

До недавнего времени имя А.П. Платонова относилось к полузабытым, теперь его называют «величайшим писателем ХХ века», а роман «Чевенгур» – «одной из вершин русской прозы ХХ века». И ставят роман рядом с «Петербургом» Андрея Белого, «Тихим Доном» Михаила Шолохова, «Белой гвардией» Михаила Булгакова, «Жизнью Арсеньева» Ивана Бунина, «Доктором Живаго» Бориса Пастернака (см.: Варламов А. Андрей Платонов. ЖЗЛ. М., 2011). Несомненно здесь одно: А.П. Платонов – выдающийся русский писатель ХХ века. И В. Казаков ставит имя Платонова в другой ряд: «Хлебников, Платонов и Филонов» (Казаков В. Писатель – не скоросшиватель // Литературная газета. 2011. 18–24 мая). Задача сейчас в том, чтобы поставить его в тот ряд известных писателей, который он своим творчеством заслуживает, не преувеличивая его и не преуменьшая.

Родился в семье паровозного машиниста и слесаря Платона Климентова и глубоко религиозной «дочери часового мастера» в Ямской слободе, предместье Воронежа, в котором смешались и жизнь рабочих с их идеями переустройства социальных отношений, и быт многовекового уклада деревенской жизни, с его благочестием и рассказами бабушек и дедушек о многовековых традициях семейного мира. В 1906 году пошёл в церковно-приходскую школу, потом поступил в городское училище. Семья была многодетная, рано, по окончании школы в 1914 году, пошёл работать на завод, сначала рассыльным, потом литейщиком, помощником машиниста. В 1918 году поступил на электротехническое отделение железнодорожного политехникума и активно включился в творческую литературную жизнь, мало чем отличаясь от увлечённой революцией рабочей молодёжи, Платонов пишет стихи, статьи, рассказы, печатает их в газетах и журналах «Воронежская коммуна», «Красная деревня», «Огни», «Железный путь», в сущности повторяя то, что в столицах развивали писатели пролеткультовского толка, но в отличие от них сохраняя верность традициям великого прошлого русской культуры. В 1919–1920 годах был в Красной армии, потом продолжал учёбу в Воронежском политехническом институте, который окончил в 1924 году. Всё это время писал стихи, первый сборник стихотворений «Голубая глубина» вышел в Краснодаре в 1922 году.

Несколько лет Платонов работает как инженер-мелиоратор, потом в 1926 году его направляют в Тамбовскую губернию заведующим подотделом мелиорации земельного управления. Здесь написаны статьи и на производственные темы, по землепользованию, по водоснабжению, не раз думает он о социально-экономических расчётах, что удаляет его в эпоху Петра I и его экономических преобразований. Так возник замысел повести «Епифанские шлюзы», которую он публикует в 1927 году. Здесь же, в Тамбове, у Платонова возникает замысел сатирической повести «Город Градов», в которой задумал показать ужасающий бюрократизм столичных и провинциальных чиновников, в борьбе против которых гибнут интересные идеи и предложения умных людей. За короткий срок работы в Тамбове, с 8 декабря 1926 по 23 марта 1927 года, А. Платонов испытал все «прелести» бюрократической волокиты, столкнулся со многими чиновниками и руководителями, и душа его не выдержала, он написал заявление об уходе с работы. «В Тамбове обстановка была настолько тяжёлая, что я, пробившись около 4 месяцев, попросил освободить меня от работы, – писал он. – Я бился как окровавленный кулак и, измучившись, уехал, предпочитая быть безработным в Москве, чем провалиться в Тамбове на работах» (цит. по: Русская литература. М., 2004. С. 753).

А. Платонов легко написал это предложение об уходе, потому что в издательстве «Молодая гвардия» вышла книга «Епифанские шлюзы» (М.: Молодая гвардия, 1927), он договорился о сотрудничестве с ведущими московскими журналами «Красная новь», «Новый мир», «Октябрь», «Молодая гвардия», а это требовало полной творческой отдачи. У Платонова созрел целый цикл повестей – «Сокровенный человек», «Происхождение мастера», повесть «Город Градов» нуждается в серьёзной доработке. Одна за другой выходят его книги «Луговые мастера» (1928), «Сокровенный человек» (1928), «Происхождение мастера» (1929).

Такое успешное начало молодого писателя Андрея Платонова не могло пройти мимо внимания рапповских вождей. Рапповская критика подвергла острому анализу его творчества, особенно тщательному критическому разбору рассказы «Че-Че-О», «Государственный житель», «Усомнившийся Макар» (Октябрь. 1929. № 6). Л. Авербах несколько раз выступал в печати и критиковал перевальца, участника литературной группы «Перевал», за его грубые сатирические нападки на советскую бюрократию.

В 1929 году Андрей Платонов завершил работу над романом «Чевенгур» и отправил его в издательство «Федерация», роман набрали, но издавать отказались. 19 августа 1929 года А. Платонов отправил роман А.М. Горькому с письмом: «Я у вас был два месяца назад. Теперь я прошу прочитать мою рукопись. Её не печатают (в «Федерации» отказали), говорят, что революция в романе изображена неправильно, что всё произведение поймут даже как контрреволюционное. Я же работал совсем с другими чувствами и теперь не знаю, что делать. Обращаюсь к вам с просьбой прочитать рукопись и, если будет ваше согласие, сказать, что автор прав и в романе содержится честная попытка изобразить начало коммунистического общества» (19 августа 1929 г. Архив А.М. Горького).

18 сентября 1929 года А.М. Горький написал ответное письмо А. Платонову:

«Человек вы – талантливый, это бесспорно, бесспорно и то, что вы обладаете очень своеобразным языком. Роман ваш – чрезвычайно интересен, технический недостаток – чрезмерная растянутость, обилие «разговора» и затушёванность, стертость «действия». Это особенно сильно замечаешь со второй половины романа.

Но, при неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что её напечатают, издадут. Этому помешает анархическое ваше умонастроение, видимо, свойственное природе вашего «духа». Хотели вы этого или нет, – но вы придали освещению действительности характер лирико-сатирический, это, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры. При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателем не столько революционерами, как «чудаками» и «полоумными». Не утверждаю, что это сделано сознательно, однако это сделано, – таково впечатление читателя, т. е. – моё. Возможно, что я ошибаюсь.

Добавлю: среди современных редакторов я не вижу никого, кто мог бы оценить ваш роман по его достоинствам. Это мог бы сделать А.К. Воронский, но, как вы знаете, он «не у дел».

Это всё, что я могу сказать вам, и очень сожалею, что не могу сказать ничего иного.

Всего доброго. А. Пешков.

Куда направить рукопись?» (Горький и советские писатели. М., 1963. С. 313).

И А.М. Горький был недалёк от истины, даже сейчас, годы спустя и в совершенно другой обстановке, без цензуры и других препятствий, героев романа так и воспринимаешь как чудаков и полоумных.

А.М. Горький ещё раз попробовал устроить часть романа в инсценировку и говорил на эту тему с режиссёром Иваном Николаевичем Берсеневым (1889–1951), но литературный отдел МХАТа не поддержал эту идею. В письме А. Платонову осенью 1929 года А.М. Горький, высказав это предложение, напомнил, что ему понравился язык писателя, юмор, «очень оригинальный – лирический юмор».

В «Лексиконе русской литературы ХХ века» есть фальшивая, ошибочная фраза: «Написанный в 1927—28 и уже набранный роман Чевенгур в 1929 году получил отрицательную оценку М. Горького и не был разрешён к печати» (Там же. С. 321).

Но неудача с романом была предсказуема: у Булгакова сняли чуть ли не все пьесы в театрах, у Шолохова из журнала «Октябрь» сняли третью книгу «Тихого Дона», у Вячеслава Шишкова цензура «зарезала» книгу. И таких случаев можно привести немало. И Платонов в 1929–1930 годах много ездит по только что созданным колхозам и совхозам, разговаривает с колхозниками, пытается понять новые процессы и отношение колхозников к принятой новизне. И естественно, он попал в водоворот противоречий, одни говорят одно, другие возражают. И человеку мало знакомому с деревенской жизнью трудно было разобраться. По командировке Наркомата земледелия Платонов побывал в Поволжье, на Северном Кавказе, в других областях и районах. Ещё в 1929 году написал небольшую повесть-хронику «Впрок», попробовал её издать, но её отклонили, высказав немало замечаний. Весной 1930 года А. Платонов закончил роман «Котлован» о новой жизни в России, сложной и противоречивой. Эта сложность и противоречивость постоянно толкала его к философским обобщениям, ему постоянно хотелось познать этот мир.

Доработанную повесть «Впрок» принёс в «Красную новь», где новый редактор А.А. Фадеев тут же отдал её в набор и, как актуальнейшую – о колхозах, – поставил в очередной номер, подчеркнув те места, которые при редактировании надо выбросить. Но редакция поняла эти указания по-своему: подчёркнутые места при издании так и оставили подчёркнутыми, то есть выделили как основное содержание повести. Об этой огромной издательской ошибке, промахе тут же было доложено И.В. Сталину, который, прочитав, пришёл в ярость. Он столько положил сил, чтобы двинуть коллективизацию в деревенские массы, а тут находится писатель, который, побывав, может быть, в самых неудачных хозяйствах, подрывает его идеи, в полезности которых он не сомневался. Вождь вызвал А. Фадеева и указал ему на ошибочность публикации повести. Фадеев тут же согласился с критикой и написал критический отзыв об этой повести и признание, что редакция журнала допустила ошибку, опубликовав её.

С двумя неопубликованными романами («Чевенгур» и «Котлован») А. Платонов принял приглашение Союза писателей поехать в Туркмению для сбора материала для новой книги, где необходимо было показать, как некогда нецивилизованные туркмены становятся в ряды строителей социализма. В поездке А. Платонов показал себя вполне советским человеком, верящим в будущее социалистическое общество, как в прежние времена начала своей литературной карьеры. Но в повести «Джан» со всей искренностью писатель рассказал об истинной судьбе туркмена.

Летом 1932 года А. Платонов написал пьесу «Высокое напряжение» об инженерах и рабочих на электростанции и после неудачных попыток поставить её в театре послал её по почте А.М. Горькому, который, прочитав пьесу, ответил автору. «Уверенно судить, – писал он 26 июля 1932 года, – о достоинствах вашей пьесы мешает мне плохое знание среды и отношений, изображённых вами.

А рассматривая пьесу с её литературной, формальной стороны, нахожу её своеобразной, интересной и достойной сцены. Недостатками являются: обилие монологов, покойники и гроба на сцене, слишком аллегорически назойливо сделанный Мешков с его «самоубийством», которое у вас похоже на «жертвенный отказ индивидуалиста от самого себя».

Забыл сказать: очень хороший язык.

Всего доброго. А. Пешков» (Там же. С. 314).

И ещё раз А. Платонов обратился к А.М. Горькому с просьбой опубликовать его рассказ «Мусорный ветер». Рапповское движение было разгромлено, журнал «На литературном посту» закрыт, началось движение за создание единого Союза писателей, писатели вроде бы освободились от гнёта цензуры, А. Платонов почувствовал это и на себе, некоторые вещи его были опубликованы, и он написал этот рассказ для альманаха «Год ХVII». 19 февраля 1934 года послал его Горькому. «Рассказ ваш я прочитал, и – он ошеломил меня, – писал А.М. Горький в первой половине марта 1934 года, – пишете вы крепко и ярко, но этим ещё более – в данном случае – подчёркивается и обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом. Я думаю, что этот ваш рассказ едва ли может быть напечатан где-либо.

Сожалею, что не могу сказать ничего иного, и продолжаю ждать от вас произведения, более достойного вашего таланта. Привет. А. Пешков» (Там же. С. 315).

В это время А. Платонов написал много рассказов, некоторые из них были опубликованы, такие как «Фро», «Июльская гроза», «В прекрасном и яростном мире». В 1937 году у А. Платонова вышел сборник рассказов «Река Потудань».

Чувствуя ограниченность своего существования как художника, Платонов увлёкся работой над статьями, писал о Пушкине, о Горьком, об Островском, подписывал статьи различными псевдонимами.

Время было тяжёлое, продолжались политические процессы, клеветали на соседей, на сотрудников, на военных, в правоохранительных органах собирались тысячи доносов, разбираясь в которых пытались извлечь для себя выгоду. 29 апреля 1938 года арестовали пятнадцатилетнего школьника, сына Платоновых. Вмешался друг семьи М.А. Шолохов, но и над ним в это время висел дамоклов меч, готовый сорваться, если бы не встреча М. Шолохова со Сталиным во время заседания Политбюро. Лишь в 1941 году сына Платонова освободили, безнадёжно больного туберкулезом, по неострожности от сына заразился и отец.

«Одухотворённые люди» А. Платонова, в частности, примечательны именно тем, что герои этого очерка совершают бессмертные подвиги, сознательно жертвуя собой. Патриотизм, любовь к родине пронизывали все их деяния, все их чувства. Комиссар Поликарпов видел в бинокль, как падают люди, его родные люди, с которыми он не раз ходил в атаку. Бросился вперед. Заметил убитого: «У комиссара тронулось сердце печалью». Вместе с этой печалью в нём живёт самое неукротимое чувство – чувство долга перед родиной и людьми. Смертельно раненный комиссар до конца исполняет свой долг: «Надо было спешить, потому что жизни осталось немного. Комиссар взял свою левую руку за кисть и встал на ноги, в гул и свист огня. Он поднял над головой, как знамя, свою отбитую руку, сочащуюся последней кровью жизни, и воскликнул в яростном порыве своего сердца, погибающего за родивший его народ:

– Вперёд! За родину, за вас!

Но краснофлотцы уже были впереди». Он «открыл им тайну жизни, смерти и победы». Одинцов говорит о комиссаре: «Такие люди долго не держатся на свете, а свет стоит на них вечно».

Таких людей, как комиссар Поликарпов, и воспевает А. Платонов в своих военных очерках и рассказах. В качестве военного корреспондента «Красной звезды» он побывал на многих фронтах Отечественной войны, видел, с какой самоотверженностью и мужеством простые люди защищали свою родину от захватнических «рук палачей человеческих». Все эти рассказы и очерки, собранные в книгах «Смерти нет!» и «Одухотворённые люди», дают наглядное представление о весомой доле Андрея Платонова, внесенной им в развитие русской литературы в годы войны.

Виктор Полторацкий в предисловии к сборнику «Андрей Платонов на войне» писал: «Мне довелось бывать на войне рядом с Андреем Платоновым. Мы были вместе летом 1943 года на Курской дуге и весною 1944 года во время наступательных боёв нашей армии на Украине… На войне, встретившись, а потом сблизившись с Платоновым, я увидел в нём человека, пронзенного чувством безмерной любви к людям, как бы аккумулировавшего в душе своей накапливавшуюся веками нравственную силу народного духа». В. Полторацкий цитирует письмо Андрея Платонова, написанное им с фронта жене о бессмертном подвиге защитников Севастополя: «Помнить о тех, которые, обвязав себя гранатами, бросились под танки врага. Это, по-моему, самый великий эпизод войны, и мне было поручено сделать из него достойное памяти этих моряков произведение. Я пишу о них со всей энергией духа, какая только есть во мне. У меня получается нечто вроде Реквиема в прозе. И это произведение, если оно удастся, самого меня хоть отдалённо приблизит к душам погибших героев».

Военная проза А. Платонова выходила в книгах «Одухотворённые люди» (1942), «Рассказы о Родине» (1943), «Броня» (1943), «В сторону заката солнца» (1945). Очерки и рассказы А. Платонова были опубликованы в газете «Красная звезда» с непременной подписью «Действующая Армия». И во время войны и после войны у А. Платонова не прошли цензуру книги «О живых и мёртвых» (1943) и в 1946 году – «Вся жизнь».

После войны А. Платонов продолжал работать над военной темой. В сдвоенном номере журнала «Новый мир» (1946. № 10–11) у него вышел рассказ «В семье Ивановых» («Возвращение»), в котором впервые в русской литературе просто и бесхитростно рассказал о ломке семейных отношений, последовавшей после четырёх лет войны. Вернулся солдат Иванов с фронта в свою семью. Многое изменилось здесь, не только внешние перемены увидел он в жене, сыне, дочери, – жена постарела, дети подросли, но что-то неуловимое долго мешало ему почувствовать себя, как и прежде, хозяином в доме, почувствовать себя самим собой. Что-то чуждое разделяло его и его семью. И Андрей Платонов со всей бескомпромиссностью, издавна присущей ему, исследует нравственный мир своих героев, заставляет их раскрыться друг перед другом. Сначала он решил уйти, но передумал и решил вернуться в семью. И вдруг в «Литературной газете» (1947. № 13. 4 января) появилась статья Владимира Ермилова «Клеветнический рассказ А. Платонова», в которой Андрей Платонов обвиняется во всех смертных грехах: «Здесь, в семье Ивановых, все придавлено мраком, холодом, отец вернулся пустой, чужой, и даже праздничный обед выглядит вынужденным, мертвенным». В словах жены, правдиво и честно объясняющих, почему она всего лишь один раз изменила мужу, критик увидел «чудовищную пошлость, которая приобретает характер злобной издёвки», увидел только кощунство. «Так обнажается гнуснейшая клевета на советских людей, на советскую семью, лежащая в основе всего рассказа», дескать, «все так живут» и семья Иванова – это, мол, и есть типичное явление.

Заканчивает Ермилов такими словами: «Надоела читателю любовь А. Платонова ко всяческой душевной неопрятности, подозрительная страсть к болезненным – в духе самой дурной «достоевщины» – положениям и переживаниям, вроде подслушивания ребёнком разговора отца с матерью на интимнейшие темы. Надоела вся манера «юродствующего во Христе», характеризующая писания А. Платонова. Надоел тот психологический гиньоль в духе некоторых школ декаданса, та нездоровая тяга ко всему страшненькому и грязненькому, которая всегда отличала автора «Семьи Ивановых». Советский народ дышит чистым воздухом героического упорного труда и созидания во имя великой цели – коммунизма. Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок героев А. Платонова». В. Ермилов был одним из лидеров рапповского движения, которое прославилось грязными литературными доносами на талантливых русских писателей. И сейчас, став главным редактором «Литературной газеты» с помощью А.А. Фадеева, организатора РАППа и журнала «На литературном посту», вполне отдавал себе отчёт о своих сочинениях. Эта статья – продукт «новорапповской теории», осуждённой Сталиным, но результаты этой теории – эта статья.

Рассказ Андрея Платонова, как и всё его творчество, прочно вошёл в золотой фонд русской литературы советского периода.

А.П. Платонов был серьёзно болен, не так уж много отвела ему жизнь на борьбу за своё творческое «я». Попытка поставить в Центральном детском театре пьесу «Ученик лицея» о любимом писателе Александре Пушкине оказалась неудачной. При поддержке своего давнего друга М.А. Шолохова А. Платонов издал книгу обработанных им русских народных сказок – «Финист – ясный сокол» (1947), затем «Башкирские народные сказки» (1947) и «Волшебное кольцо» (1949).

В архиве А. Платонова осталось много начатых и незавершённых работ. Сотрудники ИМЛИ имени А.М. Горького включают их в академическое собрание сочинений.


Платонов А.П. Собр. соч.: В 3 т. М., 1984–1985.

Платонов А.П. Одухотворённые люди. М., 1986.

Платонов А.П. Чевенгур. М., 1991.

Платонов А.П. Размышления читателя. М., 1980.

Александр Степанович Яковлев
(Трифонов-Яковлев)
5 января (23 ноября) 1886 – 11 апреля 1953

Александр Степанович Трифонов-Яковлев родился в 1886 году в городе Вольске Саратовской губернии в семье маляра. «Все мои родственники со стороны отца, – писал он, – крестьяне, бывшие крепостные графа Орлова-Давыдова, а со стороны матери – бурлаки на Волге. Никто из моих близких родичей не знал грамоты. Из всех родичей только моя мать и дед – её отец – умели читать церковнославянские книги».

Большую роль сыграла в жизни Александра Яковлева его бабка: «Ее сказки, её рассказы, её яркий красочный язык прошли со мной через всю мою жизнь». Под влиянием книжек про разбойников в 12 лет он бежал из дому в пермские леса, чтобы стать разбойником. Тысячу вёрст прошёл пешком, но, конечно, вернулся «измученный голодом и дорогой». В 15 лет окончил городское училище. Год прослужил на телеграфе, потом на почте. В шестнадцать начал писать, печатался в местных газетах. «Чрезвычайно много читал». «В то время прочёл Тургенева «Отцы и дети». И жизнь преломилась: от глубочайшей религиозности к полной потере веры. Время мук необычайных: «Где смысл жизни?» И тут – 1905 год. Вот смысл и цель: борьба за всеобщее счастье. Хотел, чтобы социализм наступил сегодня, завтра».

«Поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. Голодал и собирался перевернуть весь мир. С увлечением слушал лекции, а после шёл за Невскую заставу к рабочим. Грозил арест. Бежал на Кавказ, и там, в Грозном, настигли. Окружная тюрьма, смертники, печальные чеченские песни по вечерам».

Пять лет под надзором полиции А. Яковлев пробыл в Ростове-на-Дону. Сотрудничал в местной газете «Утро юга». В августе 1914 года добровольно пошёл на войну санитаром. «Хотелось быть со всеми, пережить, смотреть». Писал очерки. В 1920 году опубликовал свой первый рассказ в журнале «Общее дело» – «Смерть Николина камня». Много ездил по стране, «побывал во всех уголках СССР», «на самолёте облетел Север», но всю свою жизнь оставался верен родному Поволжью.

С Поволжьем и связано всё его творчество, за исключением, пожалуй, одной из ранних его повестей «Октябрь» (1918), написанной по горячим следам драматических событий революционного переворота в Москве.

В рассказах и повестях «Повольники», «Жгель», «Как трава», «Деревенская честь», «Терновый венец», «Порывы», «В родных местах», «Без берегов», «Дикой», «Счастье» действие обычно происходит где-нибудь на Волге, чаще всего в родном Вольске, где всё близко, знакомо писателю: и природа, и люди, и события. Он не может представить себе заимствованного, вторичного творчества, когда писатель рассказывает с чужих слов, не видя и не слыша тех людей, о которых пишет. В этом случае чаще всего возникают фальшь и схематизм, невыносимые в художественном творчестве. «На себе самом я проверил истину Достоевского: «Чтобы творить, надо страдать». Во всяком случае, надо быть кровно заинтересованным в деле, – так я понимаю эту истину».

Всё, о чём рассказывает А. Яковлев, пережито им самим. Кровная связь с родной землёй, с людьми, с эпохой – основная черта А. Яковлева как художника. Сейчас это, может, звучит и обычно, но тогда, в период напряжённой литературной борьбы, эта ясная установка на традиционный русский реализм воспринималась как своеобразный вызов модернистским модным течениям.

Очень интересен рассказ А. Яковлева о том, как он работал над повестью «Октябрь»: «Эту книгу я начал писать в те безумные октябрьские ночи, когда в окнах моей комнаты дрожали стекла от гула пушечных выстрелов. А задумал её в первое ночное обывательское дежурство во время московских сражений, когда мы, дрожащие от испуга, бродили, как чёрные тени, каждую минуту дожидаясь, что к нам вернутся бойцы той или иной стороны и бой перекинется на наш двор, в наши квартиры. Кончил, а пятна смерзшейся крови ещё были всюду на улицах, укрытых снегом. Здесь всё безмерно близко для меня. Пережитое».

«Октябрь», который вышел уже многими изданиями и стал для многих (особенно москвичей) одной из любимых книг, очень типичен для Яковлева, – писал А. Луначарский. – «Октябрь» в высшей степени объективен, объективен и потому, что точно, почти фотографически (но с большой жизненностью) фиксирует ряд сцен Октябрьского восстания; объективен и потому, что автор умеет относиться к своему основному герою и с участием и с осуждением – с участием к живому, но заблудившемуся. Конец рассказа великолепно выводит основной смысл всех прошедших событий и непременно должен привести к крушению того, кто этого смысла не осилил».

Известно, что революционные события в Москве носили более драматический характер, чем в Петрограде. Здесь серьёзное сопротивление большевикам оказали эсеры и их сторонники, которые вместе с правительственными войсками некоторое время удерживали власть в своих руках.

В повести «Октябрь» созданы образы участников революционных событий, в характерах которых воплотились разные пути к познанию правды жизни.

Накануне решающих событий два брата Петряевы ведут серьёзный разговор о том, что делать, если завтра начнётся гражданская война. Иван твёрд, спокоен, он давно выбрал свою дорогу. Отец, участвуя в боях 1905 года, погиб как эсер. Вместе с братом Василием он продолжал дело отца. Прятал листовки, призывал, агитировал. В первый же день революции он пошёл с оружием в руках против большевиков.

Василий Петряев был ошеломлён, потрясён до глубины души тем, что открылось перед ним в первый же день Октябрьского переворота. Утром, вслед за братом, он бросился на помощь к своим товарищам-эсерам, чётко осознавая своё место в их рядах. Он испытывает к большевикам «злое чувство», ведь «призывы большевиков на последних бурных митингах нашли вполне отклик». Но это пока не смущает Василия. «Ну что же, поборемся», – задорно подумал он.

Одурманенный ложными идеалами своей партии, он большевиков называет «хулиганами», которые «вылезли из нор». «Ему хотелось самому скорее принять участие в бою; самому бить, крошить тех, кто начал эту безумную бойню». Но так и не пришлось Василию взяться за оружие. Туда, где идут бои, он не попал, а то, что он увидел за этот день, подорвало его уверенность в правильности избранного пути. Василий увидел, что большевиков поддерживает большинство трудового народа. И главное – Василий узнал среди них много своих друзей, приятелей, знакомых. Но только тогда, когда увидел Акимку, своего юного друга, Петряев был потрясён. «Значит, я в него буду стрелять?» Эта мысль показалась ему чудовищной. После этого он больше и больше убеждается в ложности своих идеалов. Он ещё продолжал ненавидеть этих людей, «но в то же время чувствовал, как в его душе обрывается решимость».

А. Яковлев глубоко и тонко прослеживает процесс духовного перелома, который происходит в душе Василия Петряева. Его решительность сменяется растерянностью при виде силы и сплочённости большевиков, при виде того, как дружно поддерживают большевиков рабочие, солдаты, красногвардейцы. Уверенность, сила, твёрдость духа восставшего народа ошеломили его. Он, беспомощный и разбитый, почувствовал непереносимую усталость, горела голова, ломило в висках, в этот момент его переполняло «новое чувство глубокой грусти, почти отчаяния». Об активном участии в событиях уже не может быть и речи. От его твёрдой уверенности не осталось и следа. Теперь он не знает, где искать выход. Твёрдо он знает только одно: сейчас он не может сражаться против таких же, как и он, рабочих.

«Почти равнодушный к тому, что делалось в городе», Василий со стыдом и болью вспоминает свои вчерашние слова о большевиках. Тогда ему казалось, что за большевиками идут только «фанатики, мошенники и дураки». А тут – почти весь трудовой народ пошёл за большевиками. С этих пор нестерпимая боль входит в его сердце. Он знает, что идёт «драка во имя правды», но где эта правда, куда идти в поисках ее, он ещё не осознал.

А. Яковлев показывает и тех, кто равнодушен к событиям, кто не принимает в них никакого участия, полузгивает семечки, издали наблюдая за происходящим. Художник увидел и тех, кто хотел бы примирить всех людей на этой земле: «Буржуи, пролетарии, социалисты… Зря всё это. Все люди, все человеки. Никто ж не знает, где правда». Активное участие в революции, казалось бы, принимали и такие, как Акимка Розов, в котором живёт пока что только мальчишеское желание пострелять. А куда, во имя чего, во имя какой правды – это ещё неразрешимые для него вопросы. Его революционный пыл сразу пропадает, как только он увидел, что люди сошлись в кровавой драке не для забавы. «Уйти бы отсюда», – с тоской думал он. Но уйти он не успел, погиб от пули юнкера.

Иван Петряев, напротив, твёрд, решителен, уверен в своей правоте. Но в первый же день он, рабочий, чувствует себя чужим среди юнкеров, студентов и офицеров. И чем дальше, тем острее он ощущает неправоту избранной им дороги. И прежде всего его поражает жестокость, с которой юнкера и офицеры расправляются с пленными красногвардейцами. В его сознание постепенно входит мысль, что здесь идёт не «драка… в большом размере», как ему казалось раньше, а самая настоящая классовая битва. «Что-то новое захватило и спеленало его». По инерции он ещё участвует в боях, стреляет в своих, рабочих, но минуты озлобления всё чаще сменяются апатией, равнодушием, он становится винтиком, действует «молча, как заведённая машина». Начинается пробуждение: «Весь рабочий люд на той стороне. Может быть, и правда там тоже, у тех людей? В поисках её, этой правды, Иван забрался в этот лагерь. Казалось, здесь она… А на самом деле… Где она?» От твёрдости – к равнодушию, к сомнениям, от сомнений к прозрению – таков путь Ивана Петряева к правде своего времени.

Он понимает, что сделал роковую ошибку и что платить за неё нужно сполна: «У побеждённых только один честный путь – смерть». «Большой, сильный, с такими твёрдыми взглядами на жизнь», Иван Петряев «почувствовал себя пустым», «до ужаса уставшим». И всё четче выплывали подробности недавних боев, вставали лица тех, кого он уничтожил. И всё четче ощущал он своё одиночество, свою оторванность от рабочих масс, торжественно вышедших на улицы, чтобы проводить в последний путь погибших товарищей. Все десять лет революционной борьбы он мечтал о таком всенародном восстании, а сейчас, когда такой момент настал, он стоит в стороне «как чужой, как враг». Этого Иван перенести не может и в конце концов пускает себе пулю в лоб.

Несомненно, в образе Василия Петряева в какой-то степени отражены мысли и чувства самого Александра Яковлева – ведь в 1905 году он был эсером-максималистом. Но повесть «Октябрь» свидетельствует о том, что все идейные колебания давно остались позади. Писатель создаёт отчётливые и ясные картины классовых сражений. Все его симпатии на стороне большевиков. Он глубоко верит в справедливость и правоту революционных преобразований. Впоследствии он скажет, что в своих книгах стремится «рассказать о людях, которые жизнь и душу свою положили в борьбе за всеобщее счастье. О жестоком дореволюционном прошлом рассказать и о счастливом настоящем и будущем. Рассказать, как мечта воплотилась в жизнь».

Всю свою творческую жизнь писатель искал положительных героев. Его отношение со временем ко многому менялось. Но в одном он был постоянен – он всегда восхищался великим переворотом, который произошёл в России в октябре 1917 года, великим русским народом, прошлым, настоящим и будущим России.

Порой ему, как человеку и художнику, страшно и трудно, и в эти мгновения своей жизни он готов и плакать, и проклинать, и ненавидеть, но схлынет эта минута, и он снова готов окунуться в кипящий котёл драматических противоречий, лишь бы не быть во власти мертвящего покоя – самого страшного для художника состояния. Он никогда не боялся жизни, всегда был «на коне и под конём». Ему есть что вспомнить, есть о чём писать: «Я видел много, пережил много». «К воссозданию этой жизни я пойду путями Пушкина и Льва Толстого, – их художественные заветы для меня начало моей работы», – признавался Александр Яковлев в 1924 году.

Начало его литературной деятельности проходило под мощным влиянием гения Льва Толстого. «И если у меня было, есть и всегда будет отвращение ко всяким литературным кривляниям, – писал А. Яковлев, – то в значительной мере это чувство выросло и окрепло под влиянием Л. Толстого. Простота, искренность, человечность и вместе настоящее величие – вот что для меня всегда будет идеалом, вот чем Толстой жив для меня сейчас и будет жить вечно».

А. Яковлев – один из тех художников, которые стремятся уловить правду своего времени. Правда об увиденном – вот его кредо. «Писатель, когда он пишет, должен чувствовать себя равным самому высокому политическому деятелю, а нe ученику или приказчику» – так записал в своём дневнике Александр Довженко. Такова же была установка и Александра Яковлева. «Больше всего я ценю в работе и в людях – искренность, правду… Какое время мы переживаем? Единственное, неповторимое!»

Не случайно Яковлев выделил такие качества писателя, как стремление к искренности, правде, гражданской смелости, внутренней свободе.

Искренность, правда – в каждой строчке Яковлева. Не всё плохо было в старой России, и не всё нужно бросать в плавильные печи, и не всё новое хорошо и должно оставаться в ней незыблемым. К текущей русской действительности Яковлев подходил диалектически, стараясь быть правдивым в передаче как плохого, так и хорошего и в старой и в новой России. Во многих своих произведениях он как бы хотел сказать: да, в прежней России было много темноты, невежества, диких суеверий, но было и много прекрасного, поэтического, благородного как в русском человеке, так и в его быту. Так стоит ли всё переплавлять? Не стоит ли оставить это прекрасное, поэтическое, благородное и дополнить эти черты новыми, ещё более благородными и прекрасными, чтобы явился миру новый прекрасный человек, явились новые люди, гордые, мужественные, независимые?

После «Октября» и нескольких мелких рассказов Александр Яковлев написал повесть «Повольники», сразу принёсшую ему известность. Сам писатель отмечал: «Я видел недостатки «Повольников» – неровность, непродуманность. Много недостатков. Но критика вдруг хвалит – сплошь» (Архив М.А. Яковлевой).

А. Яковлев чуть ли не впервые ввёл в литературу некоторые эпизоды революции, на которые до него мало обращали внимания. Отсюда и большой интерес к этой повести: большие тиражи, высокая оценка критики. К сожалению, и тогда, и сейчас порой односторонне трактуется замысел писателя. Больше внимания критики обращали на Гараську Бокова, на его взлёты и падения. И совсем не обращали внимания на мать Гараськи – на Митревну. А не в ней ли главная суть? Вспомним некоторые эпизоды повести.

Мать убивается, провожая Гаранюшку в армию служить царю-отечеству. Прошло несколько месяцев, а она всё «утихомириться» не может, всё горюет, думает о Гараське. Кажется, сыта, одета, обута. Да и мирное время, ничто ему не грозит, а сердце матери полно беспокойства, непонятной тревоги: «всех жалко», «какой палец ни укуси, всё больно». Редкие весточки от Гаранюшки на время успокаивали материнское сердце. «И острая материнская тоска умягчалась временем, в тихую грусть преобразилась. Лишь вечерами, когда за буграми умирало солнце, Митревна глядела на пустырь перед окнами и плакала украдкой.

– Вернётся же он, вернётся»…

Но случилось самое страшное – война. Широкими мазками А. Яковлев создаёт обобщённую картину бедствия народного – война на Руси никогда не вызывала восторгов в трудовом народе, но и не вызывала отчаянного бессилия. Спокойно и мудро принимает русский народ военное лихолетье 1914 года: «На улицах российское мужичьё – лапотное, крепкое, с крепким запахом, с корявыми тяжёлыми руками, с пытливостью в серых глазах… Оно – непобедимое, вечно выносливое мужичье, сердце и грудь и вся сила России – оно заполнило все улицы тысячами, десятками тысяч грудилось у воинского присутствия. Пьянка, драки, слёзы, песни, бахвальство, покорство, тоска – всё смешалось в этой мужичьей толпе: «Там песня – мужичья, тягучая, там крик яростный, бессмысленный, там прямо в пыли валяется пьяный, здесь…» Словом, «пьют, поют, плачут».

Война не всем горе.

Второй сын Митревны быстро приспособился и стал наживаться на народном горе: «Деньга самокатом в карман». Но этого ему показалось мало. Он воспользовался тем, что «сдвинулась жизнь со стержня», начал грабить, убивать. Надеялся, сойдёт. Но осудили, повесили. Митревна думала, что не мог Пашенька этого сделать, молилась за него. Осталась Митревна одна: «В доме одна, на улице одна (чуждаются её), и в мире целом одна. Герасим – вот её подмога. Он где-то в окопах».

Вся жизнь Митревны сосредоточивается на ожидании Герасима: вот кончится война, женится, пойдут внуки, и снова она будет нужна людям. Всё сберегла, ничего не растранжирила, хотя время-то было лихое. Точными штрихами передаёт Яковлев душевное состояние матери, вся её жизнь – это Гаранюшка. И вот он вернулся: «Босиком, в юбчонке одной выбежала к воротам. И, что было! Сама ведь втащила в сени тяжёлый Гараськин сундучишко, аж хрустели в руках косточки, а тащила. Затурилась старуха волчком, забегала по дому: двадцать лет с костей». «Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучок и начал вынимать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, браслеты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не видала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое бельё, два револьвера, – Митревна похолодела, чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те самовары, что Павел прятал на сушилах, в сене…»

Материнское чутьё подсказало ей, что это богатство Гаранюшка нажил нечестным путем и как бы ему не кончить так же, как Павел.

А. Яковлев здесь обозначил очень важную проблему. К власти на местах во время революции приходили разные люди. Многих писателей волновал этот вопрос – о стихийном и сознательном в революции. Фурманов, Серафимович, Фадеев взяли наиболее типичную ситуацию, когда стихийному благодаря правильному партийному руководству не давали разгуляться. Но были и другие эпизоды, когда стихийное на какое-то время брало верх. И вот В. Шишков в «Ватаге», Вс. Иванов в «Цветных ветрах», А. Яковлев в «Повольниках», зная о таких фактах революции и Гражданской войны, задумались о природе этих явлений и попытались показать, к чему приводит разгул стихийных сил.

Было время, когда исследователи побивали «Железным потоком», «Чапаевым», «Разгромом» произведения типа «Ватаги» и «Повольников». Сейчас нет смысла противопоставлять одни талантливые произведения другим. У художников были разные задачи, творческие замыслы, различные явления положили они в основу сюжета своих произведений. Только в совокупности своей они дают полное и глубокое представление о сложных драматических событиях того времени.

Герасим Боков был беспредельно преданным революции, бесстрашным её солдатом. Но судьба неожиданно чересчур высоко вознесла его. Нужно было командовать другими. А к этому Герасим Боков не был готов. Отсюда трагические последствия. Даже такие крупные исторические лица, как Подтёлков, испытывали на себе не очень-то лёгкое бремя власти. Вспомним слова Шолохова: «Уже до избрания его председателем ревкома он заметно переменился по отношению к Григорию и остальным знакомым казакам, в голосе его уже тянули сквозняком нотки превосходства и некоторого высокомерия. Хмелём била власть в голову простого от природы казака». Тот же самый хмель власти бил и в голову совсем уж простоватого Гараськи Бокова.

«На фронте ещё, далеко от города родного, встал Гараська в цепь революционной метелицы.

– Жарь!

И закричал, заплясал, пошёл в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и всем телом плясал – весь отдался бешеному плясу. Зажёгся, как огонь бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал, не рассуждал. Да и не привык он к этому трудному делу… Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нём подземное, прадедовское, невольное, звал и не давал покоя».

Герасим Боков храбр, предан революции, он обладает огромной силой, незаменим в бою, но его поставили во главе целого уезда. Таких качеств, как храбрость и решительность, оказалось недостаточно, когда кончилась «красногвардейская атака» на капитал и жизнь потребовала иных способов, методов, приёмов более тонкой организаторской работы, настойчивой, упорной, разумной.

К этому Боков не был подготовлен. И оказался в руках ловких и юрких советников, которые стали помогать ему думать. Ему что-то предлагали, а «Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал: – обязательно. В двадцать четыре часа.

Что ж, у него – живо. Революция – всё на парах, одним махом, в двадцать четыре часа».

Улыбчатые, угодливые люди окружили Бокова, помогают ему советами, помогают ему руководить уездом. И прежде всего бывший адвокат Лунёв, «благообразный, волосатый, с полупьяными наглыми глазами». Именно он, знаток человеческих душ, одним из первых подобрал ключи к девственной натуре Герасима Бокова. Он-то хорошо знает пути к людскому сердцу. «Вы царь и бог» – с такими комплиментами он проникал в душу Бокова. И Боков верил. Приказы, указы, распоряжения так и посыпались. Поборы, репрессии, мобилизации. Народ проклял его. И прежде всего отвергла его мать: «Я про него и слышать не хочу. Бусурман». Разумеется, скоро кончилась власть этого временщика: «А кто-то считал его грехи, считал… Где-то далеко в столицах, в советах, думали, почему мужики бунтуют. Крестьянская власть, а мужики: «долой эту власть». И вот додумались, и подул новый ветер». Этот ветер в лице сознательных партийцев смахнул с лица земли Боковых. Но таким, как Лунёв, удалось снова приспособиться, снова остаться товарищем Лунёвым, уж слишком он знает пути к людским сердцам. Никто добрым словом не вспомнил о Бокове, даже те, кому он, пользуясь своей властью, давал поблажки. Никто не жалел о нём, «в городе открыто служили благодарственные молебны: о избавлении». Бабы, встречаясь с Митревной, «напрямки и радостно» говорили ей о расстреле сына. «И от этих слов каменела Митревна, на людях молчала. Молча наберёт в ведрышко воды и, подпираясь палочкой, пойдёт домой. Сгорбленная, старая. А бабы смотрят ей вслед – и злорадство, и жалость в глазах. И только закрыв калитку, Митревна вдруг преобразилась – шла к крыльцу, качаясь, плача, порой вопила в голос – старушечьим слабым вопом… Теперь ей некого было ждать… и ждала чего-то… до глубокой ночи».

А. Луначарский называл повесть «Повольники» самым ярким из произведений А. Яковлева. Он отмечал, что оно, безусловно, ставит его в самые передние ряды современных писателей. Подчёркивал значительность поставленных писателем проблем, а также присущее ему знание народной жизни. А. Луначарский писал, что с замечательной глубиной показано, как слепые стихии бунтарской разбойничьей народной силы влились в революцию, какова была их вредная и в то же время горькая судьба… и как силы эти должны были прийти непременно в столкновение со всё более дисциплинированными, со всё более организованными силами.

Среди ранних рассказов особенно выделяется «Мужик», написанный в 1920 году и подвергшийся несправедливой критике со стороны рапповцев. Налитпостовцы обвинили Яковлева в том, что он проповедует абстрактный гуманизм, любовь к тому, что должно быть уничтожено. Разгорелась дискуссия. И, как часто бывало в те времена, много несправедливого было высказано по недоразумению: только из-за того, что не разобрались в творческом замысле. Случай, о котором рассказывает А. Яковлев, действительно может показаться неправдоподобным. Русского солдата Никифора Пильщикова посылают в разведку. Осторожно пробираясь в темноте, он случайно натыкается на спящего «австрияка», забирает у него ранец, винтовку и возвращается в расположение своей части. Его командир сначала недоумевает, потом приходит в ярость, и всё кончается тем, что офицер «будто и не хочет, а смеётся». Пильщиков так и ушёл «полный недоумения». За что же офицер обругал солдата? За то, что русский солдат при виде спящего австрийца увидел в нём такого же, как и он сам, трудового человека. Не врага, а именно человека, сморённого усталостью, вечными переходами с места на место, бессмысленностью братоубийственной войны. Он мог бы убить, мог бы связать его. Но в душе Пильщикова, как и в характере русского человека вообще, издавна закрепился принцип: «Лежачего не бьют». Ему бы не воевать, а пахать, сеять пшеницу, обихаживать скотину. Все его мысли, чувства, действия связаны с землёй, с крестьянским трудом. Нужно бы ему пробираться по пшенице, но нет: и хоть разум подсказывал ему дорогу, душа крестьянская воспротивилась: «Только в неё шагнул, а она как зашумит сердито, словно живая: «Не топчи меня». Аж страшно стало. Да и жалко: хлеб на корню мять – нет дела злее». Так и пошёл искать межу. По своему характеру он доверчив, добр, совестлив, чуточку наивен. Он легко поверил в солдатскую болтовню, будто земля каждую ночь плачет, поверил просто потому, что и самому ему приходили в голову мысли самостоятельные, беспокойные, обжигающие, о земле, о родных Шиханах. Да и как земле не плакать. «Ведь в каждый бой тысячами гибнет крестьянский люд. Земля – всем им родная… каждого жалко… Вот кто его пожалеет. Вот кто с ним родной. Земля. Он посмелел. Показалось, – родное всё кругом, как в Шиханах. И земля, и запах травы, и звёзды на небе».

А. Яковлев с разной глубиной, разной степенью мастерства проникал в реальную действительность, открывая в ней явления реальной жизни.

Благодетелем, кормильцем называл простой люд фабриканта Каркунова («Жгель», 1924). Думали, что без него и дня не проживут. И когда шла Гражданская война и заводы встали, а люди остались без работы, он злорадствовал: не обойтись без него, Каркунова, пригласят, попросят. Завод, думалось ему, «не пустят никогда». Но новая власть уже думала о пуске заводов и фабрик. На завод прибыл Яков Сычёв, бывший конторщик Каркунова: «Поставим. Поведём. Спасём». И действительно, «к весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок». Народ под руководством новой, революционной власти возродил завод к жизни.

А через месяц умер Каркунов, который сразу сломился, как только пустили завод. У него теплилась надежда, что без него не обойдутся. Но обошлись. И те, кто пришёл проводить его в последний путь, заворожённые ещё былой его славой, с грустной тоской констатируют реальные перемены в жизни: «Ты гляди, какой властный был, а тут в ничтожность какую произошёл… И никому невдомёк, что хозяин помер. Другой народ пошёл…»

Другой народ пошёл и на селе. В родные места потянуло бывшего графа («В родных местах», 1924). Поселился он с семьёй на лето у мужика Перепёлкина. Не то удивление, не то радость испытывал мужик Перепёлкин. «И в самом деле, чудно ему было, что вот у этого самого графа было пятнадцать тысяч десятин, а теперь он сидит седенький да оборванный и на носу жилки синенькие, как у самых простых стариков, и просится на квартиру к нему, мужику Перепёлкину». Целое лето дивились мужики и бабы на житьё графской семьи. Делать ничего не умеют, работать не хотят, а спеси хоть отбавляй. И если в начале их пребывания в деревне было хоть какое-то почтение к графу, то в конце лета, когда граф уезжал из деревни, все вздохнули с облегчением. Крестьяне увидели, «как господа живут, да как с чёрным народом обращаются». «Будто не люди жили» – вот вывод, к которому приходят Перепёлкины, так почтительно и радостно встретившие графа и его семью.

На своём собственном опыте рабочие и крестьяне убеждаются, что возврата к старому не может быть. Старое отжило, прогнило.

А. Яковлев все свои произведения начинает как бы издалека, словно давая возможность читателю сравнить жизнь своих героев до революции и после революции. Такова композиция и рассказа «Дикой».

Обычная, тяжёлая и унылая, тянется жизнь лесника, прозванного Диким за огромную силу и мрачный характер. Сызмальства в нём вырабатывались понятия о чести, совести, о выполнении своего долга. Лес он берёг не только по службе, но и по совести. Он знает, когда и где можно рубить. Он не допускал неразумного истребления леса. Жестоко карал порубщиков. Мужики «во всех окрестных деревушках диву давались, когда спит Дикой. Ночь-вполночь поезжай в лес – прямо ему в лапы угодишь. И тогда не моги, не проси – прямым путём в лесную контору и к уряднику». Спокойно отнёсся Дикой к тому, что царя скинули с престола. Но мужики по-своему истолковали это: конец войне, земли дадут, лесу дадут. Да и дожидаться не стали, начали самовольно рубить. И тут же, как водится, стали рубить «неразумно, весной, в пору роста, когда никто, даже воры не рубят леса».

Дикой за много лет работы в лесу хорошо изучил психологию порубщиков. Если дать волю мужикам, то сразу же могут свести весь строевой лес. Вот о чём задумывался Дикой. Совесть человеческая мешает быть равнодушным к тому неразумному отношению к лесу, которое сразу же пробилось наружу у некоторых мужиков, прослышавших о свободе. Он, как и раньше, привёл порубщиков в село. Но в селе уже хозяйничали сами мужики, «мир». И не только в селе, но и в лесу. Между Февральской и Октябрьской революциями мужики бесконтрольно хозяиновали в лесу. Дикой пытался образумить их по-своему, «делал густые завалы, словно хотел построить стену, чтобы за стеной спрятать лес». И в самом деле, мужики натыкались на завалы, сворачивали в сторону и вязли в снегах. Но разве с «миром» сладишь. «И Дикой метался угрюмый, злой, бессильный». Такие, как Дикой, немного спустя стали опорой советской власти на местах. В образе этого хранителя леса Яковлев видит хранителя и высшей правды, воплощение разума, совести, в этом мужике ему удаётся воплотить лучшие черты народного характера: доброту, бескорыстие, простоту, уважение к людям, к правде, справедливости.

Роман «Человек и пустыня» (первая часть) впервые был опубликован в сборнике «Свиток» (М., 1926. № 4). В дневнике А. Яковлева осталось несколько записей о работе над первой частью романа: «22. III. Сегодня кончил первую часть. Нет ритма. Некоторые главы – провал в скуку. Что надо – всё время держать один ритм. Стили разные. В одном месте – масса мелких подробностей. В другом – скачущие схемы. Разумеется, это дерзость – взяться за роман, изображающий целую эпоху. Вот отсюда и неудача. Но важен опыт. Ещё поглядим. Переделаю. Дерзай». Интересно, что уже по первой части романа критики заметили сходство в замыслах А. Яковлева с «Делом Артамоновых» А.М. Горького.

После публикации первой части А. Яковлев ещё целых три года шлифовал первую часть, дорабатывал две последние. В архиве М.А. Яковлевой сохранились ценные записи, раскрывающие творческий замысел, основные задачи и идеи автора романа «Человек и пустыня»: «Всё ещё работаю над романом «Человек и пустыня». Два года назад довёл роман до конца, а всё не могу доделать, опять и опять возвращаюсь, не верю себе, боюсь неправильного тона, боюсь фальши. Не нравится то, что нравилось вчера… На месяцы прячу рукопись в стол, чтобы немного опомниться. Множество лет мучают меня мои Андроновы и Зеленовы, мужики и господа, солдаты и офицеры, атеисты, скитники. Русь – Россию – Расею хочу поднять во всех её трех лицах, – и чувствую: спина трещит. Самая большая моя ошибка, три года назад опубликовал первую часть романа. Странное чувство вызвала печать – будто оторвала, отодвинула первую часть и тем разорвала гармонию между ею и двумя ненапечатанными… Но, конечно, главная трудность – изобразить положительных людей, строителей жизни, изобразить так, чтобы они были совсем живыми и убедительными. Как легко осмеять, освистать человека. Легко нарисовать его слабости и изъяны. Гоголь перед глазами, Щедрин перед глазами, множество больших и малых писателей перед глазами, – сколько их, выезжавших на резвых конях насмешки над человеком? А где положительные типы?

Если бы жили и действовали только они, над кем надо смеяться, – вся жизнь пошла бы вспять. (Какой же он строитель, если он дурак или подлец.) Между тем, жизнь-то двигается вперед, культура-то растёт, – значит, есть в ней те, кто действительно строят.

А строить у нас, в России, значит бороться с Пустыней. Всё у нас не возделано и при громадности и богатстве – совсем ничтожный и беднейший труд. И вот борцов с этой Пустыней мне хочется изобразить (я знал их и знаю). Сильный человек – строитель – мой герой».

Судьба трёх поколений купцов Андроновых прослежена в романе Александра Яковлева «Человек и пустыня».

После «Дела Артамоновых» М. Горького никому из русских писателей не удалось создать столь яркого произведения, в котором с такой правдивостью и искренностью говорилось бы о роли купечества в освоении новых русских земель и в то же время о растлевающей душу власти денег, о закономерном крушении всесильного купеческого рода, о трагическом расколе некогда единой семьи.

Действие романа происходит в одном из городов на берегу Волги. Здесь, в этих местах, исстари живет легенда: давным-давно на берегу Волги поселился змей, «большущий был змей, сорок вёрст длины, так врастяжку и лежал вдоль самой Волги». «Пустыня-матушка прислала змея свой покой стеречь, никого не пускать с полуночной стороны», потому что «предсказано было ей: завоюет тебя человек, что придёт от полуночи… Вот в этих местах вся Волга пустой стала, века целые пустой лежала. Ну, потом пробил час: пришёл богатырь русский и отрубил змею голову». Эту легенду рассказывает старый Андронов своему внуку, восьмилетнему Витьке, одному из главных персонажей романа «Человек и пустыня».

А. Яковлев поставил перед собой задачу проследить самые важные этапы его жизни, показать процесс формирования представителя купеческого дома, раскрыть положительные и отрицательные стороны его деятельности.

Старый Андронов был среди тех, кто пришёл с полуночной стороны, дороги провел, хуторов настроил, он способствовал тому, что в этой пустынной стороне «сёла да деревни пошли». Так «завоевали матушку пустыню».

Виктору Андронову не приходится «грехом» добывать себе богатства – он наследник богатейшего «дела». А. Яковлев даёт много бытовых деталей, подробностей при описании купеческого быта. Виктор Андронов ни в чём не нуждался, но и ему приходилось испытать горечь и обиду. Ему многое позволялось, в нём души не чаяли и бабушка с дедушкой, и родители, но стоило ему отказаться от молитвы, как был жестоко избит отцом. В доме Андроновых свято блюли все древние религиозные обычаи, обряды. В религиозной строгости воспитывался и Виктор Андронов.

В центре романа – судьба Виктора Ивановича Андронова: учёба в реальном училище, в Петровской академии, женитьба на дочери миллионера, объединение двух торговых домов, широкое наступление капиталов Андроновых, Зеленовых на пустыню. Виктор Андронов – купец новой формации. Он побывал в Западной Европе и Америке, набирался опыта. Много нового вошло и в быт купеческого дома, и в управление делами. Во время революции 1905 года он выступал за конституцию, ругал царя. В начале революции 1905 года Виктор Иванович полон радужных надежд, и он не прочь оказать материальную помощь «революционерам». Произносит речь в купеческом собрании, полную либеральных призывов, от которой потом отказывается. Потом ему вспоминать об этом будет смешно: «Будто угар какой отуманил голову», но, когда пришли эсеры-максималисты и потребовали денег, он понял, что ведёт опасную игру. Угар либерализма развеялся, и он приходит к выводу, что, «пожалуй, нам с революцией совсем не по пути». Он готов был пойти на открытый бой с революцией и революционерами, но как? Какими средствами?.. Доносить. Нет, нет! Ведь он же вполне «порядочный» человек. И одновременно с этим решает, что «революция – это что-то страшное». Так через переживания, внутренние монологи Виктора Ивановича Андропова Яковлев правдиво и глубоко воспроизводит события революции 1905 года.

А. Яковлев точными деталями создаёт образ Виктора Андронова. Он становится «круглым, выхоленным», говорить стал барским голосом. Казалось, ничто не может изменить его благополучной судьбы. «Все говорило о довольстве и богатстве: каждое окно и каждый столб забора». Но благополучие было только внешним. Тревога за сына Ивана нарушала покой и благоденствие: он стал революционером. «Опять социалисты стали голову поднимать, не спутался ли с ними Иван, уж очень много в письмах говорит о земельной справедливости» – вот что не даёт покоя Виктору Андронову. И действительно, Иван Андропов стал большевиком, порвал с отцом: «…с грабителями и не желаю иметь никакого дела». И когда началась Гражданская война, Виктор Иванович Андронов закономерно оказался в лагере белогвардейцев, а Иван стал одним из командиров Красной армии. Так А. Яковлев подводит читателя к мысли о закономерности гибели одного из представителей класса буржуазии.

В конце романа Виктор Иванович Андронов предстаёт «седым, шершавым старикашкой», потерявшим веру в то дело, которое пытался отстаивать: «Всё безнадёжно!» И характерная деталь: видится ему пустыня, с которой сражались четыре поколения Андроновых, пустыня в образе старухи старой, с сумрачным лицом, вся морщинистая. «Она глянула пронзительными глазами прямо в душу. И засмеялась»: «Пустыня побеждает!» – вот вывод, к которому пришёл Андропов. Здесь же и главная мысль Александра Яковлева.

«Больше всего я ценю в работе и в людях – искренность, правду», – любил говорить Александр Яковлев. Роман «Человек и пустыня» как раз и воссоздаёт правду о том времени, раскрывает исторические закономерности перехода власти из рук капиталистов в рабочие и крестьянские руки. На последних страницах романа гибнут Виктор Иванович и его младший сын – белогвардеец, а старший сын, большевик, возглавил отряд Красной армии. Так и должно было случиться: ещё до Октябрьской революции Иван поссорился с отцом, отказался от его помощи, считая его жизнь неправедной, эксплуататорской.

Тонко, глубоко раскрыт душевный мир трёх поколений купеческого рода, особенно разносторонне раскрыт характер Виктора Ивановича Андронова, последнего владельца гигантского торгового дела на Волге.

В 30—40-х годах А.С. Яковлев по-прежнему много ездит но стране, много пишет очерков, рассказов, повестей. Его творчество по-прежнему разнообразно по темам и высоко по мастерству.

В 1932 году публикуется его известная повесть «Жизнь и приключения Р. Амундсена», выходят сборники рассказов и очерков «Север» (1932) и «Враги» (1933), повести «Огни в поле» (1934) и «Мальчишки», готовятся к печати сразу три романа «Пути простого сердца» (1935), «Кольцо» (1935), «Сормово» (1935), большую известность приобретает его повесть «Пионер Павел Морозов». Одно из последних его произведений – автобиографический роман «Ступени».

«Александр Степанович Яковлев, – писал Вл. Лидин, хорошо его знавший, – обладал удивительным даром выискивать во всех явлениях жизни радости. Он отметал всё случайное, зачастую грубое и искажающее жизнь и оставлял для себя только чистую гамму красок. Его жизнелюбие было в такой степени органическим, в какой, скажем, дерево или растение берут от земли все питательные соки, способствующие росту и цветению. Он прошёл всё своим путем, самоуком, с поразительным упорством одолевая ступень за ступенью жизнь. Одна из его автобиографических повестей так и называется «Ступени». Я редко встречал человека такой душевной чистоты и расположения к людям, каким был Александр Степанович… В советской литературе имя Яковлева не будет забыто. К его творчеству вернутся не раз, и молодой наш читатель помянет добрым словом писателя, который во всех своих книгах прославил жизнь и человека, преобразующего жизнь» (Лидин В. Люди и встречи. М., 1957).


Яковлев А.С. Собр. соч.: В 4 т. М., 1926.

Яковлев А.С. Полное собр. соч.: В 9 т. М., 1928–1929.

Яковлев А.С. Избранное. М., 1955.

Иван Алексеевич Бунин
10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953

«В мире должны существовать области полнейшей независимости. Вне сомнения, вокруг этого стола находятся представители всяческих мнений, всяческих философских и религиозных верований. Но есть нечто незыблемое, всех нас объединяющее: свобода мысли и совести, то, чему мы обязаны цивилизацией. Для писателя эта свобода необходима особенно, – она для него догмат, аксиома. Ваш же жест, господа члены Академии, ещё раз доказал, что любовь к свободе есть настоящий национальный культ Швеции» – эти слова Иван Алексеевич Бунин произнёс на банкете после вручения литературной Нобелевской премии 1933 года, присуждённой ему Шведской академией (Бунин. И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 331).

Иван Бунин жил и творил в сложнейшую эпоху, полную высоких страстей, героических взлётов духа, в эпоху трагических противоречий и раскола в обществе. Все многочисленные доброжелатели, писавшие о нём, отмечали подлинность и оригинальность его художественного таланта, отмечали такие его черты, как «царственная свобода», независимость творца от всего сиюминутного.

Бунин оставался самим собой, не подверженным давлению модных идей. Его жизнь и творчество являются наглядным уроком бескорыстного служения истине, прекрасному, России; он показывал жизнь России своего времени такой, какой она была на самом деле; его девизом была правда, безусловная и честная.

Раскрываешь «Жизнь Арсеньева» или «Тёмные аллеи», «Солнечный удар», «Сны Чанга» или «Митину любовь», перечитываешь иные рассказы и уже с испытанным волнением и наслаждением погружаешься в этот человеческий мир и вновь неподдельно восхищаешься – как всё гармонично, достоверно.

По свидетельству мемуаристов, Бунин был человеком «великих страстей», бывал несдержан и гневен, но быстро остывал и сожалел о содеянном. Бунин жил полной жизнью, любил её во всех проявлениях. Он любил путешествовать, высоко почитая высказанную некогда Шекспиром мысль, что «домоседная мудрость недалеко ушла от глупости». И по-настоящему страдал, что во время эмиграции, целых 13 лет, был лишён возможности ездить по всему миру, как раньше. Он ценил шутку, юмор, умел увлечь собеседника своими рассказами, чаще всего несущими в себе юмористическое отношение к жизни, хотя в творчестве это менее всего заметно. О юморе Бунина вспоминал Станиславский: «…в третьей кучке И.А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая со смеху. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И.А. Бунин…»

Иван Алексеевич Бунин родился и первые три года прожил в Воронеже, детские годы провёл в одной из деревенских усадеб Орловской губернии, где впервые, в 8 лет, «вдруг почувствовал горячее, беспокойное желание немедленно сочинить что-то вроде стихов или сказку».

В мае 1887 года петербургский еженедельный журнал «Родина» опубликовал первое стихотворение Ивана Бунина. Радость его была безмерной.

Так началась творческая жизнь Ивана Алексеевича, полная молодых радостей и житейских трудностей. То сотрудничал в губернских газетах, то уезжал в деревню, то снова возвращался к журналистике, был корректором, писал передовицы, театральные рецензии. В журнале «Книжки «Недели» – два стихотворения: «Снились мне цветущие долины…» и «Не пугай меня грозою…» (1888. № 12). В первом номере того же журнала за 1889 год – стихотворение «Помню, – долгий, зимний вечер…». Исследователи подсчитали, что в журнале «Родина» И. Бунин с февраля 1887 по август 1888 года опубликовал 17 стихотворений и 2 рассказа. Вскоре после этих публикаций на И. Бунина обратила внимание издательница «Орловского вестника» Надежда Алексеевна Семёнова и через общих знакомых предложила ему стать помощником редактора. 18 октября 1888 года из Озёрок И. Бунин в письме старшему брату сообщает о делах, а потом пишет: «Домашние наши дела всё так же плохи; отец за последнее время страшно пил, ежесекундно устраивает скандалы и слышать не хочет об деле. Недавно только протрезвился» (Бунин И.А. Письма 1885–1904 годов. М., 2003. С. 16). С осени 1889 года И. Бунин приступил к работе в «Орловском вестнике».

Потом побывал в Крыму, полюбовался на Байдарские Ворота, на море, познакомился с татарами и ямщиком, познал кое-что о Малороссии, жадно впитывая увиденное и услышанное.

С осени 1889 года И. Бунин приступил к работе в «Орловском вестнике» с хорошей оплатой и квартирой в самом здании газеты. 12 июля 1890 года Иван Бунин, поражённый «Послесловием» Льва Толстого к повести «Крейцерова соната», написал ему письмо с просьбой принять его: «Ваши мысли слишком поразили меня; высказанные Вами настолько резко, что я не то что не соглашаюсь с Вами, но не могу, так сказать, вместить Ваших мыслей. Хотелось бы спросить Вас кое о чём поподробнее» (Там же. С. 31).

Бунин очень много читает, «Войну и мир», «Анну Каренину», другие произведения Льва Толстого, пьесы Александра Островского, романы Э. Золя, драмы Шиллера, Шекспира, Аполлона Григорьева, стихи Фета, Фофанова, Полонского, слушает оперы, ругает плохих исполнителей. И мы всё это и многое другое узнаём из писем этого времени. В этих письмах двадцатилетний Иван Бунин подробно рассказывает о любовной драме, которая вроде бы незаметно вошла в его жизнь. Он легко познакомился с Варварой Пащенко, племянницей Бориса Шелехова, гражданского мужа Н. Семёновой. Варя, приезжая из Ельца, где окончила гимназию, в Орёл, останавливалась у своей тётушки. Бунин только что расстался с любовницей Настей, которая покинула его, и Варвара Пащенко сразу обратила его внимание: она умная, красивая и славная. Но в письме старшему брату он заявляет, что остался равнодушен к ней, он вовсе не донжуан, после того как Настя ушла от него, он испытывал «какое-то грустное утомление». Но потом участились встречи с Варварой, сначала они просто разговаривали, иной раз часами, разъезжались в разные стороны, и издалека, из своего имения Озёрки, он вдруг понимал, что Варвара как-то «странно» относится к нему, он уже высказывал свои чувства, ожидал, что она что-то чувствует к нему. Потом он стал бывать у них дома, ходили в театр, он с каждым часом ощущал к ней всё новые и новые чувства: «Я ещё никогда так разумно и благородно не любил. Всё мое чувство состоит из поэзии. Я, напр., в жизни никогда не чувствовал к ней полового влечения. А приходилось, напр., сидеть колено об колено в гамаке, в саду, или, впоследствии, обниматься и целоваться. Т. е. не капли! Я даже на себя удивлялся. Знаешь, у меня совсем почти никогда не бывает похотливого желания. Ужасной кажется гадостью…» (Там же. С. 45). И вдруг всё и произошло. Как-то ночью гуляли в имении Бибиковых, заговорили о любви, и вдруг она бросилась к Бунину в объятья, «и… уж обычное… Я даже не сразу опомнился… – Я тебя страшно люблю сейчас, – говорила она, – страшно…» (Там же. С. 46). Между влюблёнными сложились тяжёлые драматические отношения. В письмах Иван Бунин не раз высказывал надежду жениться на Варваре, писал ей необыкновенные признания в любви, они договорились, что свадьбу можно назначить в июле 1891 года. Но мать не поддержала его, высказала Ивану всё, что полагается в этом случае, – он беден, не может содержать даже самого себя, о семье и думать нечего. Юлий Бунин, узнав о предполагаемой свадьбе, написал Ивану объективное письмо, в котором сказал всё, что у него накопилось, как у женатого человека. А когда Иван Алексеевич, едва вступивший на должность помощника редактора «Орловского вестника», пришёл к известному врачу В.П. Пащенко просить руки его дочери Варвары, то произошла скандальная сцена, о которой они долго вспоминали. После этого Варвара написала Ивану Бунину письмо, в котором изложила своё видение сложившихся отношений: «Уезжаю, Ваня! Чтобы хотя сколько-нибудь привести в норму наши, как и сам знаешь, ненормальные отношения, нужно вдали взглянуть на всё наиболее объективно; последнее возможно именно, когда мы с тобой в разлуке. Надо сообразить, что собственно не даёт мне покою, чего я хочу и на что способна. Да ты, голубчик, сам знаешь, что у меня в душе. А так, как жили, не приведя все душевные смуты в порядок, нельзя продолжать жить. Ты без меня будешь свободнее, бросишь, наверное, службу. И этот мотив сильно звучит в душе. Результат всех моих размышлений напишу из дому. Будь мне другом, верь, что я столько выстрадала за это последнее время, что если бы дольше осталась – сошла бы с ума. Не фраза эта, если ты хотя капельку знаешь меня, ты бы понял. Будь же другом дорогим – пиши мне. Дома я и полечусь, и успокоюсь, и вернусь бодрая, готовая и трудиться, и жить хорошо со всеми людьми. Сколько раз ты говорил, что я тебя измучила, но ведь и сама я мучилась не меньше, если не больше. Каждая ссора оставляла след, всё накопилось, не могу так жить. Тяжело, не вижу смысла в этой жизни. Прости, родимый! И пойми, что это не каприз, это необходимо для дальнейшей жизни. Лучшего не придумаю. Пиши, голубчик. Твоя Варя. Не придумаю и не могу думать. Страшно тяжело, помоги разобраться. Не забудь меня. Не езди за мной – всё напишу, и лучше, если что-либо выясним. Голубчик, родимый, не забудь меня, ведь я всё равно приеду, дай отдохнуть мне. Отдохни сам, успокойся, одумайся» (Там же. С. 494). Но всё вернулось, как будто и не было расставания.

Другое беспокоило И. Бунина – воинская обязанность. 16 ноября 1991 года Бунин был на жеребьёвке, вытянул номер 471. Очередь до него не дошла, попал во второе ополчение. 18 ноября 1891 года Бунин писал старшему брату: «Пофартило» здорово! Капли не было надежды на дальний жребий и вдруг… Положим, «не быки, а мужики», – но я всё-таки трусил: одному, затерянному среди пьяной, плачущей и сквернословящей толпы, в тесноте угарных, дымных вагонов ехать чёрт знает куда, испытывать всю тяжесть подчинения и собачьей жизни в казарме, стоять на часах, напр., в вьюжную ночь за городом, около «запасных вагонов» – как хочешь, а не сладко» (Там же. C. 132). Что делать? Учиться? Из «Орловского вестника» пришлось уйти: Борис Шелехов, гражданский муж Надежды Семёновой, устроил дикую сцену ревности, оскорбил Ивана Бунина, подозревая его в интимной связи с женой. Но вскоре вернулся, Борис Шелехов одумался и делал вид, что ничего между ними не происходило. Варвара тоже стала работать в Орле. Бунин получал за свои публикации (цикл рассказов «Мелкопоместные». Очерки из жизни елецких помещиков»), прошедшие в ряде номеров «Орловского вестника», и ряд корреспонденций в «Русской жизни» всего лишь крошечные гроши. В 1891 году вышел сборник стихотворений Бунина, изданный за счёт редакции, не предполагающий гонорара для автора.

С 25 февраля по 13 апреля 1892 года Бунин прожил в Полтаве у брата Юлия, познакомился с его коллегами и друзьями, ему обещали служебное место. 28 февраля он писал Варваре, что отношения у них наладились, радует его твёрдая вера, что она любит его, что он дорог ей, что они уже крепко связаны общими интересами. В те же дни Бунин прочитал рецензию на свой сборник стихотворений в журнале «Артист» (1892. № 20) и резко обругал эту рецензию в письме к Варваре: «Как видишь – и неумно, и неостроумно! Выдернуть кусочек переводного стихотворения, нисколько не характерного для книги, сострить насчёт «неясного бреда», ни с того ни с сего причислить меня к ученикам Фета – как хочешь, а это подло. Я, конечно, нигде не ожидаю себе похвал, но ведь это… чёрт знает что! Видимо, человек мельком взглянул на книжку и от нечего делать написал несколько несвязных строк…» (Там же. С. 142). Другие отклики на стихи Бунина более доброжелательные. Поиски работы были трудными, приглашали в Смоленск, Москву, Екатеринослав, но он мечтал снова вернуться в Орёл, где ему снова наконец предложили место в газете. И снова – ссора с Варварой, которой не хотелось быть просто любовницей. Иван Бунин вновь пошёл к её родителям, отец Варвары сказал Ивану, что Варвара ему не пара, что он безработный, не может содержать жену. После этого Варвара согласилась с отцом и предложила Ивану разойтись на год. Но потом они снова сошлись. И эта бурная, полная страсти и порывов история продолжалась долго. Оба уехали в Полтаву, где Иван Алексеевич получил место в неофициальной части «Полтавских губернских ведомостей», редактором которой был секретарь губернского статистического комитета Д.А. Иваненко. Членами редакционного комитета стали друзья и коллеги Ю.А. Бунина. Жизнь с Варварой сначала проходила спокойно, хотя бывали ссоры, тут же всё налаживалось вновь. Но наступила пора, когда Варвара ушла из дома, оставив записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом…» (Муромцева-Бунина В. Жизнь Бунина. Париж, 1958. С. 141). В письме Юлию Бунину Варвара Пащенко писала: «Два месяца, как вы и сами говорили, что замечали это, я строго со всех сторон обсуждала этот вопрос. Говорила я и с Ив. Ал., что не вижу смысла в нашей общей жизни, без общности в духовной стороне нашей совместной жизни, он обыкновенно молчал на это и считал это пустяком. Для меня же без этого немыслима жизнь. Это первый мотив моего решения. Второй – озлобленность обеих сторон, неуменье ужиться обоим в одной берлоге, постоянные сцены – грубые ссоры, которые происходили между нами, совершенно убили моё чувство к нему. Оставалась одна жалость…» (Бунин И.А. Письма 1885–1904 годов. С. 535). В ноябре 1894 года Бунин писал В. Пащенко: «Ну вот – пусть Господь убьет меня громом, разразит меня всеми нечеловеческими страшными потерями и муками – клянусь тебе – не стало сил моих!.. Если твоё решение бросить меня осмыслилось, – чего же тебе бояться, что оно поколебается. А тяжело, но ведь у меня сердце кровью сочится! Жду ответа, ответь во что бы то ни стало, а то я на всё решаюсь. Мне всё равно теперь, всё ничтожно перед моим страданием» (Там же. С. 194).

Потом эта безумная и страстная любовь много даст И. Бунину как писателю. Не раз он вернется в своём творчестве к образу Варвары.

Среди всех этих треволнений Иван Бунин не забывал, что он писатель, писал очерки, рассказы, повести. «В Полтаве, – вспоминал И. Бунин в «Автобиографической заметке», – я впервые приступил более или менее серьёзно к беллетристике, и первый же рассказ (без заглавия) послал в «Русское богатство», руководимое тогда Кривенко и Михайловским. Михайловский написал, что из меня выйдет «большой писатель», и рассказ, под чьим-то заглавием – «Деревенский эскиз», – был напечатан» (Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 9). Позднее рассказ назван «Танька».

Затем в столичном журнале «Русское богатство» были напечатаны рассказы Ивана Бунина «Кастрюк», «На хуторе» и «Неожиданность» (1895. № 4, 5, 6). Три рассказа – это уже признание литературного таланта.

В январе 1897 года вышел в свет первый сборник рассказов Ивана Бунина «На край света» и другие рассказы» (СПб., 1897), почти единодушно принятый читателями и литературной общественностью. В газете «Жизнь и искусство» (1897. 24 января) говорилось, что «книга представляет отрадное впечатление, и автор её является не лишним среди современных беллетристов». В «Русских ведомостях» подмечено, что автор «умеет схватить и передать читателю настроение действующих лиц, симпатии к страдающим, мятущимся и ищущим выхода из жизненных противоречий… В авторе заметна наблюдательность, позволяющая ему находить новые черты в старых положениях» (1897. 3 февраля). Были рецензии и в газете «Гласность» (1897. 30 января), и в «Одесском листке». Л.Е. Оболенский в статье «Печальное и радостное в текущей литературе» писал, что этот небольшой томик рассказов «глубоко талантливого беллетриста Ив. Бунина» поражает своей жизненной правдой и художественным чутьем: «Каждая страница, каждая строка веет жизнью, пахнет лесом, лугом, снежной степью, деревней… Смотрю я на эту книжечку и думаю: скоро ли о тебе заговорят… По складу своему этот талант представляет как бы сочетание таланта Ант. Чехова с глубокой вдумчивостью и общественной отзывчивостью Гаршина. Этим я не хочу сказать, что талант молодого писателя неоригинален. Наоборот, с первых же строк вы видите, что у автора своя собственная манера, индивидуальность, – что он никому не подражает, пишет то, что диктует ему сердце, ум, любовь к народу, человеку и какое-то тихое, грустное. Глубоко проникающее, но не кричащее негодование к отрицательным типам и явлениям жизни» (Одесский листок. 1897. 31 января).

В литературу пришёл самостоятельный и независимый художник; жадно вслушивался и всматривался в открывающийся перед ним мир человеческих страстей, подвигов, новых мыслей. Многие тянули его к себе, но он не примкнул ни к одному из литературных течений, во множестве возникавших в то стремившееся к обновлению время. Он рано узнал жизнь во всём её многообразии. Аристократ по рождению, а по бедности – собрат окрестных мужиков, он рано стал зарабатывать себе на хлеб, рано столкнулся с простым людом. Здесь человеческие пороки и недостатки, как и добродетельные порывы, проявляются прямее и естественнее, чем в любой другой среде. А он был восприимчив, наблюдателен, памятлив, всё наиболее характерное отражалось в его впечатлительной душе. С первых шагов в литературе ему повезло: он познакомился со Львом Толстым, пусть эта встреча была короткой, но Толстой его запомнил, хвалил его юношеские сочинения. На него обратили внимание члены редколлегии журнала «Русское богатство», писали рецензии опытные журналисты, предвосхищая его неповторимое будущее. В ноябре 1895 года Иван Бунин написал письмо А.С. Суворину, в котором предложил к изданию либо сборник своих стихотворений, либо сборник рассказов; молодой автор перечисляет журналы, в которых были напечатаны его сочинения. Но Суворин не ответил на письмо.

В Петербурге и Москве И. Бунин «тысячу знакомств сделал», в том числе сблизился и с Чеховым. Вместе с К. Бальмонтом они написали 11 декабря 1895 года записку Чехову. Но познакомились только на следующий день, 12 декабря. А через день, 14 декабря, Бунин подарил Чехову оттиск своего рассказа «На хуторе» с дарственной надписью. Потом они стали друзьями, несмотря на разницу в возрасте и положении. Антон Павлович много поведал такого, что навсегда врезалось в сознание молодого литератора. Чехов с наслаждением говорил о настоящей литературе, восхищался Мопассаном, Флобером, Львом Толстым. Бунин радовался, что в Чехове он нашёл единомышленника.

В 1898 году вышел сборник стихотворений И. Бунина «Под открытым небом» (М., 1898). И на этот сборник были положительные отклики в прессе. В эти дни Бунин увлёкся Екатериной Михайловной Лопатиной (1865–1935), редактировал вместе с ней её роман «В чужом гнезде» (СПб., 1899). И Бунин, и Лопатина оставили свои воспоминания об этом знакомстве. В письме от 16 июня 1898 года Бунин упрекает её – она не почувствовала его любви, почему у неё не дрогнуло сердце в ответ…

Почти в это же время Иван Бунин познакомился с семейством Цакни: Николай Петрович Цакни, финансировавший издание газеты «Южное обозрение», Элеонора Павловна и Анна Николаевна (1879–1963), двадцатилетняя красавица-гречанка, в которую он влюбился. Иван Алексеевич Бунин часто печатался в газете и был вхож в их дом. В июле 1898 года Бунин вошёл в дела «Южного обозрения», знал о состоянии главы семейства, знал, что Николай Петрович надеется «устроить дела на компанейских началах» и готов отдать газету в надёжные руки. Бунин предлагает войти в эту компанию брату. А главное – дочь Анна, он сделал ей предложение, «она вспыхнула и прошептала «да». «Она красавица, но девушка изумительно чистая и простая, спокойная и добрая. Это говорят все, давно знающие её. Ей 19-й год» (Бунин И.А. Письма 1885–1904 годов. С. 258). Вскоре родители дали разрещение на брак, и Бунин уехал в Огнёвку, а 14 августа 1898 года Анна Цакни писала ему: «Милый мой, получила ваше письмо, оно успокило меня. Вы напрасно просите меня проверить себя, верьте мне, я никогда вас не забуду. Мне ужасно скучно и тоскливо без вас! Время тянется страшно долго, одно утешение – Ваши рассказы, мы с мамой всё прочли. Жду вас с нетерпением…» (Там же. С. 577).

Венчание и свадьба состоялись 23 сентября 1898 года. Но то и дело перед Буниным возникали финансовые вопросы. За опубликованные рассказы платили мало, денег постоянно не хватало, Анна любила оперу, сама мечтала стать оперной певицей, а это требовало немалых средств. Бунин перевёл замечательную поэму «Песнь о Гайавате» Г. Лонгфелло, опубликовал в журнале «Всходы» (1898. № 2), позже вышло книжное издание (М., 1899). Но и это не предопределило финансовый успех переводчика. Он по-прежнему нуждался в деньгах, брал взаймы, а получив гонорар, тут же отдавал. Вот любопытный штрих из его жизни семейного человека. Он бывает то в Москве, то в деревне, по месяцу и больше; в Москве были вдвоём с Анной, но она уехала в Одессу, а он справлял новогодний вечер, 1899-го, «совершенно один», потом из Москвы поедет в Калугу. Потом в Крым повидать Чехова, Горького, потом в деревню на месяц, а то и больше. Во время этих многочисленных поездок Анна оставалась одна, и она писала: «Милый мой, бедный цуцик, тебе скучно там, отчего же ты так долго сидишь там? Разве ты не кончил «Гайавату»?.. что же ты не хочешь приезжать?.. Самая моя большая радость, это чтобы ты был счастлив, чтобы тебе было хорошо со мной, и чтобы ты всегда хотел быть со мной и никогда бы меня не разлюбил!» И второе письмо тоже пронизано этими словами: ты мне не пишешь и когда ж ты приедешь. Понятно – дела, но дома ему скучно, Анне же только 20 лет, и ей тоже скучно. И вскоре начались ссоры, которые закончились полным разрывом. Приведу ещё одно письмо, из которого будут яснее причины разрыва.

27 июля 1899 года Иван Бунин пишет Юлию Бунину: «Юлий, ради Бога, прошу тебя, если есть возможность, выслать мне немедленно хоть десять рублей. Клянусь тебе самыми страшными клятвами, как возвращусь, – вышлю… А просить у Цакни отсюда не стану, хоть умру. Это позор, – положение мальчишки, которому не на что выехать от родных! Просить 10 рублей на проезд!.. Ради Бога, выручи немедленно! Аня пишет письмо, полное слёз от тоски, и я нахожусь в раздирающем душу положении. Жду от тебя хотя известия немедленного». Вот подлинная картина бедственного положения Ивана Бунина, когда наметился разрыв и его истинные причины. Они женились по любви, но тридцатилетний художник должен был понять душу своей двадцатилетней возлюбленной, а он её не понял. События развивались стремительно. В двух письмах Юлию Бунину, 10 августа и в середине августа 1899 года, Иван Алексеевич проницательно описал всё то, что вскоре и произошло между ним и Анной: «Юлий, могу сообщить тебе то, что ты не ожидаешь. Жизнь моя висит на волоске, и поверь, что всё горе моей жизни сошлось теперь на этом позорном факте…» Она писала ему холодные, вынужденные письма, он писал нежные письма, призывал учиться. А когда приехал в Одессу, он прямо сказал, что она изменилась к нему. Она отрицала и рыдала, в доме воцарилась гнетущая обстановка. Он «истерически разрыдался… потому что я почувствовал – я один, я нищий, я убит, мне нет помощи. И тогда она призналась, что не любит меня, с страшными муками». Она хочет остаться ему другом, а родителям сказала, что не любит Ивана Алексеевича. Его уговаривали, успокаивали. Потом Анна говорила, что она сошла с ума, признавшись Бунину, но в доме по-прежнему мрачная обстановка, а ещё она сказала, что он эгоист и они не сошлись характерами. «Описывать свои страдания отказываюсь, да и не к чему, – писал он в заключение. – Но я погиб – это факт совершившийся… Что делать? С чем уехать? Молю тебя – пощади меня в последний раз в жизни: достань мне 25 р. Не могу даже убеждать тебя – ты сам всё видишь. Не добивай меня, мне всё равно недолго осталось – я всё знаю. Давеча я лежал часа три в степи и рыдал, и кричал, ибо большей муки, большего отчаяния, оскорбления и внезапно потерянной любви, надежд, всего, может быть, не переживал ни один человек… Как я люблю её, тебе не представить. Да и было бы дико уверять в этом после моего поведения и того, что я тебе говорил. Но это так. Дороже у меня нет никого» (Там же. С. 290–293). Потом И.А. Бунин изменил мнение об Анне, писал о ней как о безголосой певице, которая сошла по театру с ума. Но она забеременела, а Бунин проживает в том же доме, но как чужой. Своих чувств в связи со всем этим Бунин не скрывает в своих письмах и признаниях.

Весной 1900 года вышла новая книга Ивана Бунина «Стихи и рассказы» (М., 1900), но откликов в печати на этот сборник почти не было, лишь в конце года дал рецензию журнал «Вестник воспитания» (1900. № 8. Декабрь).

В Москве и Петербурге Бунин познакомился со всеми ведущими писателями того времени, с Бальмонтом заходил к Чехову, с Брюсовым переписывались, уж не говоря о редакционной коллегии «Русского богатства» во главе с Михайловским и Кривенко. Познакомился с Д. Телешовым, дружески переписывались. В апреле поехал в Ялту, близко познакомился с Горьким, его друзьями и знакомыми, завтракал и обедал у Горького, познакомился с артистами Московского художественного театра, с С. Рахманиновым, дружил с художниками. Потом, в июне, уехал в Огнёвку и работал над рассказом «Антоновские яблоки», который сразу после публикации в журнале «Жизнь», № 10 выделили из массы беллетристики: этот рассказ написан как «лучшие страницы воспоминаний С.Т. Аксакова». В критике и в отзывах заговорили о Бунине как о продолжателе Тургенева и Чехова, об угасании «дворянских гнезд» и о «дворянской спеси». Вышедший в это же время в московском издательстве «Скорпион» сборник стихотворений «Листопад» (поэма «Листопад» опубликована в журнале «Жизнь» (1900. № 10. С посвящением М. Горькому) вызвал широкую критику. Одни критики писали о том, что близость Бунина с Брюсовым и Бальмонтом сказалась на его творчестве, газета «Новое время» обвиняла его в декадентстве (1901. 31 октября), другие просто восхищались «простотой, ясностью и здоровьем» этой стихотворной книги.

Связь с издательством «Знание» укрепила его духовное и материальное положение. В 1902 году вышел первый том сочинений И. Бунина «Рассказы» (СПб.: Знание, 1902). 7 июня 1902 года Пятницкий писал Бунину: «Книга Ваша идёт очень хорошо. В конце марта издано 3000 экз. Теперь разошлось уже более 2000. Вероятно, в том же году, осенью, придётся делать новое издание. Поэтому, если будут поправки, внесите их заранее» (Бунин И.А. Письма 1885–1904 годов. С. 677). Так и случилось, второе издание рассказов вышло в 1903 году. В 1903 году было издано и второе издание «Песнь о Гайавате» Г. Лонгфелло. Бунин задумал также перевести ряд английских и французских писателей. В мае 1902 года вышла книга Ивана Бунина «Новые стихотворения» при участии Н. Телешова и А. Карзинкина. В 1903 году вышел и второй том сочинений И. Бунина «Стихотворения» (СПб.: Знание, 1903). В эти книги вошли почти все сочинения Ивана Бунина раннего периода.

И сколько потрачено усилий, сколько томительных дней Бунин просидел за эти годы за письменным столом. А каким трудом, тяжёлым и изнурительным, добивался Иван Бунин высокого мастерства в своих произведениях, сколько тонн тяжёлой словесной руды перерабатывал он, чтобы добиться правдивости, естественности, истинной подлинности в своих образах, в описаниях природы, в диалогах! «Какая мука, какое невероятное страдание – литературное искусство!.. Многие слова – а их невероятно много – я никогда не употребляю. Не могу. Иногда за всё утро я в силах, и то с адскими муками, написать всего несколько строк… А какая мука найти звук, мелодию рассказа, звук, который определяет всё последующее! Пока я не найду этот звук, я не могу писать» (Бунин. И.А. Автобиографические заметки // Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 9).

В таких, видимо, муках и рождены его блистательные рассказы и повести.

Огромный художественный дар, каторжный труд в стремлении к классической отточенности каждой фразы, любовь к литературе как к искусству, свободному и независимому, – вот что сделало Ивана Алексеевича Бунина знаменитым писателем, почетным академиком Российской академии наук, лауреатом Нобелевской премии, когда он уже создал свои вершинные произведения. А пока, в 1903 году, за книги «Листопад» и перевод «Песни о Гайавате» Иван Бунин получил Пушкинскую премию Российской академии наук. Вскоре в издательстве «Знание» в 1902–1909 годах вышло несколько сборников прозы Бунина, первое собрание сочинений Бунина в пяти томах. Материальное положение его улучшилось, он перестал то и дело просить у Юлия Бунина то десять, то двадцать пять, то пятьдесят рублей в долг.

Недолго ухаживал за Верой Николаевной Муромцевой. В 1906 году Бунин женился на ней.


Бунин часто жил в имениях то сестры, то брата, уделял внимание мужикам, купцам, господам, всему тому, что волновало русское общество. Всё это так и просилось на бумагу. Возникло и простое название – «Деревня».

В газете «Биржевые ведомости» (1909. 6 октября) было сообщение, что в ближайшее время будет опубликовано крупное произведение Бунина; до сих пор он ограничивался миниатюрными вещами, а сейчас представляет повесть, которая «выразительно окрашена с идейной стороны и, вероятно, вызовет разговоры полемику справа и слева».

Повесть «Деревня» была опубликована в журнале «Современный мир» (1910. № 3, 10, 11), книжное издание появилось в «Московском книгоиздательстве» в ноябре 1910 года.

И действительно, вокруг повести возникли споры и справа и слева. Увидели только «грязь, грубость, озлобленность», такая деревня в изображении Бунина просто «чудовищна».

Лишь Горький и немногие истинные друзья поддержали Бунина, отметив историческое значение повести, её глубину и свежее восприятие процессов, происходящих в русской деревне, новаторство художественных образов, выражающих коренные черты русского национального характера. Не раз Горький подчеркнёт, что так ещё не писали о деревне, откровенно и мощно.

13 ноября 1910 года Горький писал Бунину: «Возвратясь домой (путешествовал по Италии. – В. П.), читал «Деревню», читал и говорю старым словом Стасова – «Тузовая» вещь. Строго, честно и – красиво! Дьякон Краснобаев, подписавший свою фамилию по-латыни – Бенедиктов, милый Вы мой, как это метко, верно и какая глубокая трагикомедия спрятана тут. Сколько липких, чёрным варом склеивших душу, мучительных, одиноких дум под неистовый вой зимних вьюг… И множество достоинств вижу в повести этой… Если надобно говорить о недостатке повести – о недостатке, ибо я вижу лишь один, – недостаток этот – густо! Не краски густы, нет, – материала много. В каждой фразе стиснуто три, четыре предмета, каждая страница – музей! Перегружено знанием быта, порою – этнографично, местно…» (Бунин И.А. Письма 1905–1919 годов. М., 2007. С. 554–555). «Конец «Деревни» я прочитал – с волнением и радостью за вас, с великой радостью, ибо Вы написали первостепенную вещь. Это – несомненно для меня: так глубоко, так исторически деревню никто не брал… Я почти уверен, – писал он Бунину 23 ноября (6 декабря) 1910 года, во многом предвосхищая бурную полемику вокруг «Деревни», – что московские и петербургские всех партий и окрасок Иваны непомнящие и незнающие, кои делают критические статьи для журналов, – не оценят «Деревни», не поймут ни существа, ни формы её. Угроза, скрытая в ней, тактически неприемлема как для левых, так и для правых: угрозы этой никто не заметит. Но я знаю, что когда пройдёт ошеломлённость и растерянность, когда мы излечимся от хамской распущенности – это должно быть или – мы пропали! – тогда серьёзные люди скажут: «Помимо первостепенной художественной ценности своей, «Деревня» Бунина была толчком, который заставил разбитое и расшатанное русское общество серьёзно задуматься уже не о мужике, не о народе, а над строгим вопросом – быть или не быть России? Мы ещё не думали о России как о целом – это произведение указало нам необходимость мыслить именно обо всей стране, мыслить исторически» (Там же. С. 559). Да, утверждал Горький, продолжая внутреннюю полемику с теми, кто не понял «Деревню», Бунин сгустил краски, но вовсе не потому, что он помещик и ослеплён классовой враждой к мужику, а потому, что, следуя языку суровой правдивости, «утвердил новое, критическое отношение к русскому крестьянству».

На страницах своей повести Бунин создаёт целую галерею образов, среди которых выделяются братья Красовы. Как живой предстаёт пред нами Тихон Красов – на ярмарке, у себя дома, в разговорах с односельчанами, с братом Кузьмой, – работящий, думающий, страстный. О многом сожалеет Тихон Ильич, ничто человеческое ему не чуждо, и доброе и греховное, но вряд ли правы те современные исследователи творчества Бунина, утверждавшие, что Тихон Ильич – человек, «всю жизнь потративший на бессмысленное стяжательство».

В газетах «Одесские новости», «Одесский листок», «Киевская мысль», «Современное слово», «Против течения», «Русское слово», «Запросы жизни» обозреватели и критики высказали свои суждения о яркости характеров и мрачности изображённого в повести.

Иван Алексеевич и Вера Николаевна Бунины давно собирались в заграничное путешествие, приехали на Капри, побывали у Горького, и Бунин стал завершать новую повесть «Суходол». «Суходол» – это как бы продолжение моей прежней повести «Деревня», только не о сегодняшней деревне, а о её давней поре, о молодости сегодняшних героев… Было бы странным и удивительным, если б я стремился описывать деревню в её пёстрой текущей повседневности. Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина… И почему дед Николай Дмитриевич Бунин не может послужить прототипом Петру Кирилловичу? А почему тетя Варя, Варвара Николаевна Бунина, не может дать несколько характерных черт своей биографии и характера тёте Тоне, она заболела после того, как на предложение выйти замуж отказала жениху-офицеру, что-то в ней надломилось, сломалось, треснуло…»

На чтении повести у Горького присутствовал писатель Михаил Коцюбинский. «…Бунин читал свою повесть «Суходол», которая будет напечатана в «Вестнике Европы». Очень красиво написанная вещь, хотя философия её для меня неприемлема, и мы вчера долго, до 2 часов ночи спорили» (из письма А. Аплаксиной). «Старинным гобеленом» назвал повесть М. Коцюбинский, зародышем смерти показалась деревня и Горькому, чем-то вроде «заупокойной» всему русскому дворянству, рыцарскому благородству и чести.

«Суходол» был напечатан в журнале «Вестник Европы» (1912. № 4). В. Кранихфельд в статье «Литературные заметки. И.А. Бунин» (Современный мир. 1912. № 11) писал, что «Бунин показывает нам в индивидуальных крестьянских образах такой душевной красоты, что заподозревать его в преднамеренных подчёркиваниях крестьянской психики и жизни нельзя… Своё раздвоившееся между любовью к природе и тоскою по человеку он пытается примирить в своеобразном художественном пантеизме, – в стремлении к единой и вечной красоте» (Там же. С. 640).

В своих историко-литературных исканиях Бунин тесно смыкается иной раз с Александром Куприным, особенно тогда, когда Куприн в частном письме Батюшкову в 1909 году высказал свои затаённые мысли. Подводя итоги развития современной литературы, Бунин заметил, что «исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьёзность, простота, непосредственность, благородство, прямота – и морем разлились вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык в тесном содружестве писателя и газеты, утеряно чутьё к ритму и органическим особенностям русской прозаической речи… И сколько скандалов было. Чуть не все наши кумиры начинали свою карьеру со скандала!.. В русской литературе теперь только «гении». Как тут быть спокойным, когда так легко и быстро можно выскочить в гении?» (Русские ведомости. 1913. Февраль).

Глубоким проникновением в человеческую душу отмечены и произведения Бунина, последовавшие за «Деревней» и «Суходолом». «Ночной разговор», «Весёлый двор», «Захар Воробьев» – всё это серьёзный и неподкупный разговор о России, о русском человеке в разных его ипостасях, его национальной сути.

В рассказе «Соотечественник» заметно, с какой поистине художнической жадностью Бунин наблюдает за своим «удивительным соотечественником» Зотовым, поразившим его своей страстной, безоглядной натурой делового человека, быстро приспособившегося к необыкновенным условиям «в тропиках, под экватором». «Он уже успел удивить гостя своей самоуверенностью, решительным и скептическим умом, деловитостью, огромным житейским опытом и несметными знакомствами с людьми самых разнообразных классов и положений. Кого ни назови из московских знаменитостей – купцов, администраторов, врачей, журналистов, – он всех знает, да хорошо знает и цену каждому из них. А какая у него осведомленность по части всяких закулисных тайн, редких карьер и тёмных историй!»

А ведь начинал он мальчишкой на побегушках, прошёл «огонь, воду и медные трубы». Не скрывает Бунин своего восхищения, всё глубже познавая характер Зотова: «Странно, неожиданно проявляются таланты на Руси, и чудеса делают они при счастливых жребиях!»

Сложный, крупный, глубоко национальный характер запечатлён в образе Зотова.

Подводя итоги раннего периода творчества И.А. Бунина, нужно упомянуть о Полном его собрании сочинений в шести томах в издательстве Товарищества Маркса в 1915 году.

Февральскую и особенно Октябрьскую революцию И. Бунин воспринял с неодобрением, даже с ненавистью. Это отразилось в публикациях, вошедших в книги И.А. Бунина «Публицистика 1918–1953 годов» (под общей редакцией О.Н. Михайлова и с его вступительной статьёй), «Страстное слово» (М., 1998) и «Окаянные дни» (М., 1990). Интервью сотруднику «Одесского листка» (1918. 21 июня), «Страшные контрасты» (Одесские новости. 1918. 10 ноября), «Не могу говорить» (1919. 2 апреля), «Великий дурман» (Южное слово. 1919. 30 ноября; и др.) – эти и другие выступления Бунина просто пронизаны ненавистью к новой пролетарской власти, к её вождям Ленину, Троцкому, Урицкому. Писатель утверждает, что Октябрьская революция совершена по принципам Великой французской революции, напоминает, что её вожди Мараты и Робеспьеры злодейской машиной расправлялись с инакомыслящими, а вслед за ними Ленин, Троцкий, Зиновьев уничтожают дворян, купцов, священников, всех инакомыслящих. Бунин ссылается на убийство председателя Петроградской ЧК М.С. Урицкого и жестокую расправу с заложниками: 900 заложников было расстреляно в Петрограде, 512 – в Кронштадте. Это было начало красного террора. «После убийства Урицкого начался страшный террор, – вспоминал бывший сотрудник Петроградского военного комиссариата М.М. Смильг-Бенарио. – Вооружённые красноармейцы и матросы врывались в дома и арестовывали лиц по собственному усмотрению… Ежедневно происходили аресты и расстрелы, а власть не только не стремилась приостановить массовое убийство, а наоборот, она лишь разжигала дикие инстинкты солдатских масс. Председатель петроградской коммуны Зиновьев не испугался бросить в массы лозунг: «Вы, буржуазия, убиваете отдельных личностей, мы убиваем целые классы» (Бунин И.А. Письма 1905–1919 годов. С. 477).

В «Окаянных днях» Бунин со всеми мрачными подробностями описывает красный террор, своеволие простого народа, вышедшего на улицы, бесцеремонно даёт характеристики Брюсову, Блоку, Маяковскому, всем, кто пошёл за большевиками. «Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!» – написал Бунин при виде старика генерала, что-то продававшего на Тверской. А извозчик возле Праги с радостью говорит о том, что немцы, которые идут на Россию, в Петрограде, «говорят, тридцать главных евреев арестовали. А нам что? Мы народ тёмный» (Там же. С. 15). «Коган рассказывал мне о Штейнберге, комиссаре юстиции: старозаветный, набожный еврей, не ест трефного, свято чтит субботу», – записал Бунин 19 февраля 1918 года. И Бунин день за днём описывает своё пребывание в Москве. Как-то спросил у Клестова-Ангарского, большевика-подпольщика, сколько получили большевики от немцев за подписание мира: «Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно…» (Там же. С. 20). Современные комментаторы этого обстоятельства вспоминают книгу Г.К. Гинса «Сибирь, союзники и Колчак: Поворотный момент русской истории 1918–1920 гг.»: «Печать государственной измены отталкивала всех, кто честно мыслил, от вождей большевизма и последователей, и никто не выражал сомнения в искренности тех обвинений, которые повсюду открыто раздавались по адресу большевиков – обвинений в получении денег от германского Имперского банка, о существовании в Смольном комиссии офицеров немецкого генерального штаба, о выполнении большевиками всех требований Берлина. В 1918 г. Американское правительственное бюро печати опубликовало сенсационные разоблачения. Всё, что раньше передавалось как слух, стало обосновано документально. В Смольном действительно были немецкие офицеры. «Соглашение» о совместных работах начинается следующими словами: «Согласно договору, заключённому в Кронштадте 6 июля месяца сего года (1917) между представителями нашего генерального штаба и руководителями русской революционной армии и демократии: Лениным, Троцким, Раскольниковым и Дыбенко, отделение нашего Генерального штаба, оперирующее в Финляндии, назначает в Петроград офицеров, которые будут состоять в распоряжении осведомительного отдела штаба». Из «соглашения» проистекало всё остальное: перевод денег большевикам, выдача немецким офицерам в России подложных паспортов для поездки в Англию и Францию, убийство русских патриотов, уничтожение польских легионов и т. д.» (Гинс Г.К. Сибирь, союзники и Колчак: Поворотный момент русской истории 1918–1920 гг. Т. 1. С. 18, 19. Цит. по: Бунин И.А. Публицистика 1918–1953 годов. М., 1998. С. 478–479).

Со всей остротой и бескомпромиссностью Бунин описывает события в Одессе 1919 года:

«Рассказывают, что Фельдман говорил речь каким-то крестьянским «депутатам»:

– Товарищи, скоро во всём свете будет власть советов!

И вдруг голос из толпы этих депутатов:

– Сего не буде!

Фельдман яростно:

– Это почему?

– Жидив не хвате» (Там же. С. 100).

И тут же постановление военно-революционного совета: «расстрелять 18 контрреволюционеров. Тут же и сообщение о еврейском погроме на Большом Фонтане, учинённом одесскими красноармейцами… На Б. Фонтане убито 14 комиссаров и человек 30 простых евреев. Разгромлено много лавочек. Врывались ночью, стаскивали с кроватей и убивали кого попало. Люди бежали в степь, бросались в море, а за ними гонялись и стреляли, – шла настоящая охота… Убит Моисей Гутман, биндюжник, прошлой осенью перевозивший нас с дачи, очень милый человек» (Там же. С. 107). А завершает свои записи на эти острые темы Бунин словами:

«Как раз читаю Ленотра. Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон… Ленин, Троцкий, Дзержинский… Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, всё-таки московские. Но и парижские были не плохи.

Кутон, говорит Ленотр, Кутон диктатор, ближайший сподвижник Робеспьера, лионский Аттила, законодатель и садист, палач, отправлявший на эшафот тысячи ни в чём не повинных душ…» (Там же. С. 125).

С одинаковой болью и острым страданием воспринимает Бунин и расстрел «контрреволюционеров», и гибель 30 простых евреев, и смерть Моисея Гутмана.

Бунины, выехав из Одессы, в марте оказались в Париже, остановились у Михаила Осиповича и Марии Самойловны Цетлиных, игравших большую роль в русской эмиграции. За короткий срок Бунины повидали и Бунакова-Фондаминского, и Толстого, и Шполянского, а вскоре увидели и чуть ли не всю русскую эмиграцию в Париже. Открылись издательства, начали выходить газеты и журналы. И. Бунин включился в этот бурный процесс восстановления литературной жизни. Во второй книге «Устами Буниных» (Т. 2. Посев, 2005) подробно говорится о всех тонкостях и противоречиях этого литературного и политического процесса, когда в Париже собрались столько разных направлений и школ. «В европейских столицах, – писал О.Н. Михайлов в статье «Пролог», – а также в Китае и США организуются литературные центры, издательства, возникают многочисленные газеты и журналы. В 1920 году, например, выходило 130 русских газет, в 1921 – добавилось 112, а в 1922 – 109. Наиболее популярными были парижские «Последние новости» (1920–1940), «Общее дело» (В.Л. Бурцева), «Возрождение» (1925–1940), берлинская газета «Руль» (1920–1931), рижская «Сегодня», варшавская «За свободу»; кроме того – «Дни», «Россия», «Россия и славянство» (все в Париже). Из главных литературных журналов следует назвать «Грядущую Россию» (Париж), «Русскую мысль» (София; Прага; Париж, 1921–1927), пражскую «Волю России» и парижские «Современные записки» (1920–1940)… Одновременно создаются многочисленные издательства – З.И. Гржебина, «Слово» И.В. Гессена, «Геликон», «Мысль», «Петрополис» (все – Берлин), «Пламя» (Прага), «Русская земля», «Современные записки», «Возрождение» (Париж), «Библиофил» (Ревель), «Русская библиотека» (Белград), «Северные огни» (Стокгольм), «Грамату драугс» (Рига), «Россия – Болгария» (София) и многие другие» (Литература русского Зарубежья. 1920–1940. М., 1993. С. 33).

В эти дни Бунин публикует рассказы «Косцы» (1921), «Темир-Аксак-Хан» (1921), «Далёкое» (1922), «Огнь пожирающий» (1923), «Город Царя Царей» (1924), «Богиня разума» (1924), «Книга» (1924), «Солнечный удар» (1925), «Дело корнета Елагина» (1925), «Подснежник» (1927), «Божье древо» (1927). Но главное, что волновало и тревожило Ивана Бунина, – это недосказанное им в прошлые годы – сочинение о самом себе, своём поколении. Это будет роман «Жизнь Арсеньева». И он погрузился в давний мир прошлого, ожили родные, прелестная Анхен, с которой он так много гулял и которая сидела у него на коленях, а восторг от этого он просто не мог передать, настолько это было прекрасно. Так картина за картиной всплывали в его воображении. И какая разница между ним и его отцом: «Я думал порой о молодости отца: какая страшная разница с моей молодостью! Он имел почти всё, что подобало счастливому юноше его среды, звания и потребностей, он рос и жил в беспечности вполне естественной по тому ещё большому барству, которым он так спокойно и естественно пользовался, он не знал никаких преград своим молодым прихотям и желаниям, всюду с полным правом и весёлым высокомерием чувствовал себя Арсеньевым. А у меня была только шкатулка из карельской березы, старая двустволка, худая Кабардинка, истёртое казацкое седло… Как хотелось порой быть нарядным, блестящим! А мне, собираясь в гости, нужно было надевать тот самый серенький пиджачок брата Георгия, в котором некогда везли его в тюрьму в Харьков и за который я в гостях втайне мучился острым стыдом…» (Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 6. С. 118).

Первая книга романа увидела свет сначала в газетах в 1927 году, потом в журнале «Современные записки» в 1928 году, отдельное издание романа вышло в Париже в 1930 году.

В Париже Бунин много занимался с рукописями молодых писателей, среди них была Галина Николаевна Кузнецова (1900–1919), жена русского офицера, талантливая поэтесса. Потом их отношения стали очень близкими, и Бунин уговорил Веру Николаевну, что Галина Кузнецова ему как дочь, у них очень много общего, и Галина переехала в Грасс, где Бунины снимали дачу. Она помогала ему работать над романом. Вера Николаевна поверила Ивану Алексеевичу, что их отношения только творческие. А Иван Алексеевич и Галина Николаевна продолжали свою «игру».

О своём пребывании в Грассе и отношениях с Буниным Галина Кузнецова написала книгу «Грасский дневник», начатый 19 мая 1927 года, прожив в Грассе три недели. Потом день за днём она описывала жизнь Буниных в Грассе, встречи, разговоры, ссоры, полемику с приезжавшими о Достоевском, Льве Толстом, Гоголе, Пушкине, о современных писателях, о современных журналах и газетах: «Вечером И.А. читал мне вслух «Косцов» и «Аглаю», – записала Галина Кузнецова 21 февраля 1931 года. Последнюю читал особенно хорошо, и, когда кончил, у меня лицо было мокро от слёз. Как прекрасно написана эта вещь! И как он замечательно читал её!

На мой вопрос он сказал, что много прочёл, прежде чем писать её.

– Вот, видят во мне только того, кто написал «Деревню»! – говорил, жалуясь, он. – А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский, и во мне есть и то и это! А как это написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых слов и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной) Руси: эти сосны, песок, её желтый платок, длинность – я несколько раз упоминаю её – сложения Аглаи, эта длиннорукость… Ее сестра – обычная, а сама она уже вот какая синеглазая, белолицая, тихая, длиннорукая – это уже вырождение. А перечисление русских святых!.. А этот, что бабам повстречался, как выдуман! В котелке и с завязанными глазами! Ведь бес! Слишком много видел! «Утешил, что истлеют у нее только уста!» – ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не понял! Оттого, что «Деревня» – роман, все завопили! А в «Аглае» прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда всё, что душа несла, выполняла, – никем не понято, не оценено по-настоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных ритмов, складов разных! Я ведь чуть где побывал, нюхнул – сейчас дух страны, народа – почуял. Вот я взглянул на Бессарабию – вот и «Песня о гоце». Вот и там всё правильно, и слова, и тон, и лад…»

И он прочёл опять изумительно, и «Песню о гоце» (Кузнецова Г.Н. Грасский дневник. М., 1995. С. 205–206).

В эти дни заговорили о выдвижении И.А. Бунина на Нобелевскую премию. Начались обычные хлопоты. Конкурентами были А. Куприн и И. Шмелёв. Роман «Жизнь Арсеньева» вышел только на итальянском, срочно перевели на французский и другие языки. Но главное – огромный художественный талант Ивана Бунина и его выдающаяся роль в русской литературе предоставили возможность Шведской академии 9 ноября 1933 года присудить ему Нобелевскую премию по литературе «за артистический талант, с которым он воссоздал в прозе типично русский характер».

Галина Кузнецова, приехавшая в Стокгольм вместе с И.А. и В.Н. Буниными, подробно описала лауреата при вручении ему премии и выступление на следующий день с речью на банкете: «Я волновалась за него, но, когда он взошёл на кафедру и начал говорить перед радиоприёмником, сразу успокоилась. Он говорил отлично, твёрдо, с французскими ударениями, с большим сознанием собственного достоинства и временами с какой-то упорной горечью» (Там же. С. 292).

После этого И.А. Бунин написал ещё много глубоких произведений. Накануне войны он вернулся к роману «Жизнь Арсеньева» и ввёл главы о Лике, своей возлюбленной, отношения с которой были сложными и противоречивыми. Обычно в образе Лики критики и исследователи видели черты Варвары Пащенко, но Бунин возражал против этого предположения. О романе чаще всего говорили как о «вымышленной автобиографии», но это только часть правды, «Жизнь Арсеньева» – это, как точно сказал О.Н. Михайлов, «и монолог о судьбе России» (Литература русского Зарубежья, 1993. С. 110). «Вот думают, что история Арсеньева – это моя собственная жизнь, – писал Бунин. – А ведь это не так. Не могу правды писать. Выдумал я и мою героиню. И до того вошёл в её жизнь, что поверил в то, что она существовала, и влюбился в нее. Да ведь как влюбился… Беру перо в руки и плачу. Потом начал видеть её во сне» (Последние новости. Париж, 1933. 16 ноября).

В последние годы И.А. Бунин работал над книгой рассказов и новелл «Тёмные аллеи» (Нью-Йорк, 1946). «Мадрид», «Генрих», «Сто рублей», «Кума» – весь этот сборник из тридцати восьми новелл рассказывает о любви, трогательной, комической, трагической, на все лады прошедшей и увиденной зоркими глазами художника.

И как страстно И. Бунин следил за событиями Великой Отечественной войны, сколько горя он испытал, когда русские войска покидали тот или иной город! А когда Сталин полетел на переговоры в Иран, то желал ему благополучного возвращения в Москву.

Поистине, творчество Бунина – это бескрайнее и многогранное поле человеческой жизни, где в диалектическом единстве уживаются самые разные стороны человеческой натуры. Он показывал в Аглае, Захаре Воробьёве и многих других персонажах бездну доброты, ангельского терпения, самоотречения, физической мощи и здоровья. Только в органическом сплаве этих разных полюсов жизни, в бесчисленных оттенках или проявлениях видел Бунин своё предназначение как художника, и он всегда удивлялся, когда обедняли его творческую палитру.

До сих пор произведения Ивана Бунина публиковались с купюрами, цензурными или редакторскими. И вот за последние годы все издательства издают бесцензурные собрания сочинений, сверяя его с тем, наиболее полным бесцензурным изданием И.А. Бунина, которое выходило в издательстве «Петрополис», печатаются полностью «О Чехове», «Освобождение Толстого», «Окаянные дни», «Воспоминания».


Бунин. И.А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967; В 8 т. М., 1996.

Бунин. И.А. Письма 1885–1904 годов. М., 2003.

Бунин. И.А. Письма 1905–1919 годов. М., 1999.

Устами Буниных: В 2 т. М.: Посев, 2005.

Бунин. И.А. Окаянные дни. М., 1990.

Бунин. И.А. Публицистика 1918–1953 гг. М., 1998.

Кузнецова Г. Грасский дневник. М., 1995.

Михайлов О.Н. Жизнь Бунина. М., 2001.

Михаил Михайлович Пришвин
4 февраля (21 января) 1873 – 16 января 1954

«Родился я в 1873 году в селе Хрущёво Соловьёвской волости Елецкого уезда Орловской губернии, по старому стилю 23 января, когда прибавляется свет на земле и у разных пушных зверей начинаются свадьбы, – так начинает свою автобиографию М.М. Пришвин в конце своей неповторимой творческой жизни. – Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми каменными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом – уходящими в бесконечность черноземными полями. А в другую сторону от белых столбов в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом.

В этом большом сером помещичьем доме я и родился.

С малолетства я чувствовал себя в этой усадьбе ряженым принцем, и всегда мне хотелось раздеться и быть просто мужиком или сделаться настоящим принцем, как в замечательной детской книге «Принц и нищий»… После семейного раздела Пришвиных Хрущёво досталось моему отцу, Михаилу Дмитриевичу Пришвину.

Вот так и случилось, что елецкий купеческий сын, мой отец, сделался помещиком» (Пришвина В. «Круг жизни» // Пришвин М.М. Избр. произв.: В 2 т. М., 1972. Т. 1. С. 5).

В той же автобиографии М. Пришвин рассказывает о весёлой разгульной жизни отца, который проиграл в карты большую сумму, продал конский завод, заложил имение по двойной цене, но новую жизнь после разорения так и не начал. Умер в 1880 году, когда М. Пришвин был ещё маленьким, оставив матери Марии Ивановне (1841–1914), из «коренного староверческого купеческого рода Игнатовых из Белёва» Тульской губернии (Пришвин М. Дневники. Т. 3. С. 274) пятерых детей, которым всем Мария Ивановна дала высшее образование и, своим неустанным трудом накопив денег, выкупила имение.

М. Пришвин неважно учился в Елецкой гимназии, не давалась математика, латынь, чистописание, в первом и третьем классах оставался на второй год. Он мечтал о далёких сказочных странах. В сентябре 1885 года Пришвин с двоими друзьями решил убежать «в Азию», счастливую неведомую страну, по реке Быстрой Сосне уплыли, но их тут же доставили домой. Было разбирательство в гимназии, за беглецов заступился учитель географии Василий Васильевич Розанов, писатель и философ, и мальчики не понесли никакого наказания, отделались лишь насмешками гимназистов. Переехали в Тюмень, здесь Пришвин продолжил образование в реальном училище, после окончания которого поступил на агрономический факультет политехникума в Риге. И был вовлечён в бурное студенческое движение, стал читать экономическую литературу, переводил на русский язык западноевропейскую литературу, за свободомыслие был на год посажен в Митавскую тюрьму, а потом выслан в Елец.

В 1900 году М. Пришвин для продолжения образования поехал в Германию, слушал лекции в Берлине, в Лейпциге, в Йене, читал Спинозу и Канта, познакомился с биологами и философами, слушал лекции социолога Бюхера, бывал на концертах Никиша, увлекался музыкой Вагнера и философией Ницше. Через два года получил диплом агронома в Лейпцигском университете. Вернувшись на родину, Пришвин в качестве агронома начинает свою деятельность в Клину. В Москве под руководством профессора Д.Н. Прянишникова работал в Вегетационной лаборатории Петровской сельскохозяйственной академии. Начал писать агрономические книги – «Картофель в полевой и огородной культуре», «Удобрение полей и лугов», которые спустя годы были высоко оценены специалистами. В Луге под Петербургом, работая на Опытной агрономической станции как научный сотрудник, Пришвин получил распоряжение местного помещика генерала Глазенаппа прислать ему розы к семейному празднику. Но Пришвин розы не послал, сообщив генералу, что «цветы существуют на станции для опытных целей, а не для начальства. Это была недозволенная дерзость. И Пришвина уволили» (Пришвина В. Круг жизни. С. 10).

В Клину познакомился с Ефросиньей Павловной Смогалёвой (1883–1953), которая до 1937 года была его спутницей, потом женой. Она знала очень много подробностей деревенского быта, знала много песен, сказок, через неё, в частности, Пришвин стал ближе к русской деревне, к мужикам и бабам, глубже познал русский язык, русскую природу, познал землю и небо, ставшие настоящими героями его произведений.

М. Пришвину захотелось то, что накопилось, передать читателю. Первый рассказ «Домик в тумане» (1904), который был разослан по редакциям, не сохранился. Другие рассказы тоже не принесли явной удачи. Купив ружьё и охотничье снаряжение, Пришвин по совету этнографа Н.Е. Онучкова и с направлением академика А.А. Шахматова отправился собирать сказки, былины, песни и причитания – словом, фольклор в Выговском крае Олонецкой губернии. 38 записанных им сказок, как свидетельствуют исследователи, вошли в сборник Онучкова «Северные сказки» (СПб., 1908. С. 409–469).

Север своей первозданностью покорил молодого агронома и начинающего писателя, своей добротой и непосредственностью вошли в его душу и люди, с которыми сталкивала его жизнь. И Пришвин ещё до выхода сказок написал и издал свою первую книгу «В краю непуганых птиц. Очерки Виговского края» (СПб., 1907), в которой рассказал о неповторимой природе, о животном мире, о тех же непуганых птицах, о замечательном охотнике и следопыте Мануйле, который часто сопровождал его по лесам и болотам и который появляется и в одном из последних произведений Пришвина, в «Корабельной чаще», постаревший за эти годы, но такой же непосредственный и могучий, как и в начале века. На первой же странице книги Мануйло, усталый, но неунывающий, сказал: «И так всю жизнь, – говорит Мануйло, – всю жизнь по мхам да по лесам. Идёшь, идёшь, да и свалишься в сырость и спишь. Собака, бедная, подбежит, завоет, думает – помер. А отлежишься и опять зашагаешь. С моховинки в лес, из леса на моховинку, с угора в низину, с низинки на угор. Так вот и живём. Ну, пойдём. Солнце садится…» (Там же. С. 23). А потом всё тот же Мануйло таинственно сообщил Пришвину, что в северных лесах «много такой птицы, что и вовсе человека не знает». «Непуганая птица?» – удивляется Пришвин. «Нетращенная, много такой птицы…» – утверждает Мануйло. И много открытий в природе замечает рассказчик после того, как Мануйло открывает ему глаза.

Онежское и Ладожское озера, когда-то красиво названные «Онего» и «Нево», Петрозаводск, памятники деятельности Петра Великого, удивительная местность, где по-прежнему живут певцы былин, вопленицы, шумят водопады Кивач, Порпор, Гирвас, большие бури на Выгозере, староверы, полесники, скрытники – эти приметы Севера и десятки других вошли в повествование очерков М.М. Пришвина. В начале очерка «Вопленица» можно прочитать общий вывод о северянах: «Кто никогда не бывал в не тронутых культурой уголках нашего Севера и знает народ только по представителям, например, черноземного района, того поразит жизнь северных людей. Поразят эти остатки чистой, не испорченной рабством народной души.

Сначала кажется, что вот наконец найдена эта страна непуганых птиц: так непривычна эта простота, прямота, ласковость, услужливость, милая, непосредственная. Душа отдыхает, встретив в жизни то, что давно уж забыто и разрушено, как иллюзия» (Там же. С. 53–54). А потом обживёшься и узнаешь, что и здесь люди не без греха. Так очерки М. Пришвина становятся открытием Севера в его причудливой неповторимости.

Книга М.М. Пришвина привлекла внимание критики и читателей. Журналы «Современный мир» (1908. № 2) и «Исторический вестник» (1908. № 1) положительно оценили дебют писателя. Российское географическое общество избрало М.М. Пришвина действительным членом и наградило серебряной медалью.

В эти годы М.М. Пришвин познакомился с А.М. Ремизовым, Д.С. Мережковским, З.Н. Гиппиус, с писателями-символистами.

М. Пришвина повлекли путешествия и очерки об увиденном. Так появились книги «За волшебным колобком. Из записок на крайнем севере России и Норвегии» (СПб., 1908), в которой собраны впечатления о поздке в Соловецкий монастырь; «У стен града невидимого» (М., 1909) о знакомстве со староверами и познании их веры и быта. О творчестве М.М. Пришвина в это время писали Д. Мережковский, А. Блок, Р. Иванов-Разумник. Пришвин становится известным писателем, которого тянуло и к знаньевцам во главе с М. Горьким и к символистам во главе с целой группой выдающихся писателей. Он был далёк от политических устремлений и интриг. Он увлекался и творчеством В. Розанова, и творчеством А. Ремизова, которого считал своим учителем. «Что меня в своё время не бросило в искусство декадентов? – вспоминал М. Пришвин позднее. – Что-то близкое к М. Горькому. А что не увело к Горькому? Что-то близкое во мне к декадентам, отстаивающим искусство для искусства… Я тем спасся от декадентства, что стал писать о природе» (Пришвин М.М. Собр. соч. М., 1927–1930. Т. 1. С. 16).

В марте 1909 года Пришвин познакомился с М. Волошиным, который подсказал певцу Севера отправиться в путешествие на Восток.

Западная культура изжила себя, нужно рассказать о том, что произошло с теми, кто пошёл по пути искательства новых земель, по стопам столыпинских переселенцев, узнать степь, степных кочевников, узнать их характер, простой и простодушный. М. Пришвин написал очерковую повесть «Чёрный Араб» и опубликовал её в журнале «Русская мысль» (1910. № 11). В первой главе, «Длинное ухо», Пришвин рассказывает, как по совету друзей пустил слух по степи, что едет по степи Чёрный Араб, будто едет он из Мекки, «араб ничего не понимает ни по-русски, ни по-киргизски». «Новость побежала, как буран по степи» (Пришвин М.М. Избр. произв.: В 2 т. М., 1972. Т. 1. С. 167). Вскоре к Черному Арабу, то есть к Пришвину, постучался киргиз Исаак с тележкой и двумя сытыми конями.

«– Что нужно? Откуда узнал обо мне? – спросил я его.

– От Длинного уха, душа моя, – ответил этот киргиз и засмеялся» (Там же. С. 168).

Они скоро поладили и отправились в далёкий путь по киргизской земле. Много любопытного повстречалось им в пути: мчится женщина-джигит, потеряла мальчика, спрашивает путников, не араб ли унес её мальчика; два всадника догнали их, поговорили и, довольные, уезжают по своим делам: они увидели живого араба и расскажут об этом соседям, семье. И все эти мелкие эпизоды, на которые бы не обратили внимания в Москве и Петербурге, становятся событиями огромной важности в киргизской степи. И вот наконец в киргизской добродушной семье Исак рассказывает, что с ним едет не Чёрный Араб, а добрый учёный из Петербурга, «он не берёт от степи ничего: ни твёрдого, ни мягкого, ни горького, ни солёного». И всё же киргизам что-то непонятно в судьбе араба, он не святой, большой палец правой руки твёрдый, не араб, не шайтан. Киргизы узнали, что у гостя есть отец и мать, сёстры и братья, бабушка и дедушка, в Петербурге тысячи домов, и бараны есть, «без курдюков, с козлиными хвостиками». Эта новость поразила киргизов, и Пришвин с поразительным юмором передаёт отношение их к сказанному: «Как искра, перелетела улыбка с губ переводчика внутрь этих открытых ртов с белыми, острыми зубами. Загорелись пороховые склады под широкими халатами, и наш воздушный шар будто лопнул и разорвался в клочки – так хохочут в степи!

Тот, уснувший на подушке, вскочил, протирает глаза, спрашивает, что случилось.

Ему отвечают:

– В Петербурге бараны не с курдюками, а с козлиными хвостиками.

Он падает на подушку в судорогах, как подкошенный. Падают назад на спины, хватаясь за животы… Приподнимутся, посмотрят на гостя, и опять лягут, и колышат своими животами халаты… Он не страшный, этот Чёрный Араб, и будто жил он тут всегда, тысячи и тысячи лет» (Там же. С. 182–183).

М. Пришвин прочно вошёл в литературную жизнь России. О нём пишут критики разных направлений. Он печатает свои сочинения в совершенно разных по своему направлению журналах: рассказ «У горелого пня» напечатан в «Аполлоне» (1910. № 7), рассказ «Птичье кладбище» – в журнале «Русская мысль» (1911. № 7), в альманахе «Шиповник» – рассказ «Крутоярский зверь» (СПб., 1911. Кн. 15) и рассказ «Никон Староколенный» (СПб., 1912. Кн. 18), печатал свои произведения в журналах «Вестник Европы», «Неделя». Он – не политик, он – художник.

Издательство «Знание» в 1912–1914 годах выпустило в свет три тома Собрания сочинений М.М. Пришвина: «Рассказы» (1912), «Очерки» (1913), «Славны бубны» и другие рассказы» (1914). Критики разных направлений, отмечая художественные достоинства произведений М.М. Пришвина, неоднозначно оценили опубликованное: одни увидели лишь этнографические очерки, другие – «здоровый, сочный реализм».

Накануне войны М.М. Пришвин всё чаще стал приглядываться к журналу «Заветы», он мало обращал внимание на то, что журнал придерживался проэсеровской ориентации, его привлекало в журнале то, что там печатались симпатичные ему писатели, поэтому он отдал в журнал повесть «Иван-Осляничек. Из сказаний у Семибратского кургана» (1912. № 2–3). Не обошёл своим вниманием М. Пришвин и нашумевшее судебное разбирательство «дела Бейлиса». Многие газеты и журналы посвящали этому эпизоду свои статьи и размышления. В статьях В. Розанова, преимущественно в газете «Новое время», где говорилось об уголовном преследовании киевского приказчика М.Т. Бейлиса по обвинению в ритуальном убийстве 12 марта 1911 года тринадцатилетнего Андрея Ющинского, выражалось доверие судебному разбирательству, хотя адвокаты приводили опровергающие доказательства. Шесть присяжных согласились с обвинением, шесть присяжных возражали, соглашаясь с адвокатами Бейлиса.

В очерке «Крыса» М. Пришвин высказал своё отношение к этому «делу» (Заветы. 1913. № 11). В газете «Русские ведомости» в статьях «Из альманаха Русского собрания» (1913. 8 ноября) и «В законе Отчем» (Заветы. 1913. № 3) М. Пришвин более подробно освещает сложившуюся в русском обществе ситуацию.

С началом войны М. Пришвин стал корреспондентом газеты «Русские ведомости», напечатал статьи «Обрадованная Россия» (1914. 15 августа) – о запрете продажи водки, «Провинциальные картинки» (1914. 31 августа), «Могила-дорога» (1915. 4 марта), «В августовских лесах» (1915. 17 апреля), «Шашлык» (1915. 24 апреля), статья «Власть и пахари» не допущена цензурой к публикации. Ряд статей и очерков М. Пришвин напечатал в газете «Речь», рассказ «Грезица» – в журнале М. Горького «Летопись» (1917. № 2–4), рассказ «Страшный суд» – в первом сборнике «Скифы» (1917).

Известна фотография военных корреспондентов тех лет: А.Н. Толстой, И.В. Жилкин, А. Панкратов, М.М. Пришвин, И.Л. Толстой, Скиталец (С.Г. Петров).

Февральскую революцию Пришвин встретил как закономерное развитие политических событий. Никто не думал о русском народе, интеллигенция по-прежнему говорила и думала только о философии и искусстве. М. Пришвин по воле народных устремлений входит в редколлегию демократической газеты «День», потом становится сотрудником газеты «Новая жизнь» под редакцией М. Горького. Революционная волна, казалось, полностью подхватила М. Пришвина, но вскоре он одумался и уехал в село Хрущёво, полученное по наследству, начал работать на земле и за письменным столом. Но Петербург снова позвал его на политическое ристалище. В газете «Воля народа» (газета часто меняла своё название: «Воля вольная», «Воля народная» и др.) М. Пришвин напечатал несколько очерков, в которых оценил Октябрьскую революцию как «преступную дворянскую затею», как «авантюру» Ленина и Троцкого (см.: «Убивец!», «Поцелуй боженьку под хвостик», «Князь тьмы», «Невидимый град», «Крест и цвет», 1917, 31 октября – 9 декабря).

2 января 1917 года Пришвина арестовали, но 17 января выпустили. «Капитан Аки», «Голубое знамя», «Большевик из Балаганчика» – таковы очерки и статьи Пришвина в начале 1918 года. Пришвин не согласился с А. Блоком, что надо «слушать музыку революции». Октябрьская революция несёт только разрушение, безверие, новую культуру, далёкую от православных идеалов. Стоит ли её слушать?

В апреле 1918 года, уехав в свой хутор Хрущёво на сельские работы, он посылает в газеты «Жизнь» и «Раннее утро» свои размышления о текущей жизни: «В телячьем вагоне», «В саду (Письмо другу)», «Бумажный змей (Жизнь деревенская)», «Второй Адам», «Распни!», «Красная горка», «Обыск». Пришвин резко критикует новшества советской власти, вторгшейся в деревенскую жизнь, он остаётся в стороне от Гражданской войны, он ни с красными, ни с белыми, но такая позиция «свободного человека» подвергалась критическому осуждению со стороны большевиков, его выгоняют из Хрущёва, он уезжает в Елец, преподаёт географию в гимназии, но и тут жизнь сложилась неудачно, и он с семьёй перебирается в глухой Дорогобужский уезд Смоленской губернии, на родину жены, где работает народным учителем, продолжая писать о народном текущем быте: «Школьная Робинзонада» (Народный учитель. 1924.

№ 2), «Письма из Батищева» (Новая Россия. 1922. № 2; Россия. 1922. № 2). В «Письмах из Батищева» Пришвин рассказывает о профессоре химии А.Н. Энгельгардте, «человеке исключительной инициативы, воли и дела», который в своих знаменитых письмах «Из деревни» призывал из русской интеллигенции «выработать тип независимого сельского хозяина», «разгрузить государство от босячества и чиновничества всех видов», «возбудить в интеллигенции чувство самости, свойственное каждому мужику». Пришвин соглашается с этим призывом А.Н. Энгельгардта: «По нашему представлению, без животворного начала самости не может быть никакого хозяйства, ни личного, ни общественного, ни государственного, и это чувство неизмеримо шире чувства собственности; без силы самости нельзя быть хозяином, нельзя даже просто быть в природе, держаться на земле, а только висеть в воздухе и спрашивать – что делать» (Новая Россия. 1922. № 2. С. 89–90).

«Мирская чаша» (1922) – опубликованная без купюр лишь в 1990 году, по мнению исследователей и современников, – одно из лучших произведений Пришвина.

Образ «мирской чаши» возникает от ужасной действительности того времени, когда всё переделывалось и разрушалось, а судьба писателя заключается в том, чтобы правдиво передать переживания человека, утратившего свою самостоятельность. «А нам, писателям, – писал Пришвин, – нужно опять к народу, надо опять подслушивать его стоны, собирать кровь и слёзы и новые души, взращённые страданием, нужно понять всё прошлое в новом свете» (Пришвин М.М. Собр. соч. Т. 3. С. 68).

М.М. Пришвин приходит к выводу, что пора сотрудничать с советской властью, передаёт свои сочинения в журналы «Красная новь», «Книга и революция», путешествует по Подмосковью, ходит на охоту, пишет записи в дневнике. Всё это выливается в цикл лирических очерков «Родники Берендея» (Красная новь. 1925. № 8, 9, отдельное издание – в 1926 году). В критике его называют «поэтом и натуралистом», а М. Горький написал полную восхищения статью «О Пришвине»: «Учиться я начал у Вас, Михаил Михайлович, со времен «Чёрного Араба», «Колобка», «Края непуганых птиц» и так далее. Вы привлекли меня к себе целомудренным и чистейшим русским языком Ваших книг и совершенным уменьем придавать гибкими сочетаниями простых слов почти физическую ощутимость всему, что Вы изображаете. Не многие наши писатели обладают этим уменьем в такой полноте и силе, как Вы… Так вот, Михаил Михайлович, в Ваших книгах я не вижу человека коленопреклонённым пред природой. Да на мой взгляд, и не о природе пишете Вы, а о большем, чем она, – о Земле, Великой Матери нашей. Ни у одного из русских писателей я не встречал, не чувствовал такого гармонического сочетания любви к Земле и знания о ней, как вижу и чувствую это у Вас… Читая «Родники Берендея», я вижу Вас каким-то «лепообразным отроком» и женихом, а Ваши слова о «тайнах земли» звучат для меня словами будущего человека, полновластного владыки и Мужа Земли, творца чудес и радостей её. Вот это и есть то совершенно оригинальное, что я нахожу у Вас и что мне кажется и новым и бесконечно важным» (Горький А.М. О М.М. Пришвине // Красная новь. 1926. № 12).

В письме А.М. Горькому 10 апреля 1926 года Пришвин сообщает, что три дня пробыл в Москве, от «Красной нови» Воронского ушёл в «Новый мир» Полонского, его «Новый мир» «как-то веселей «Красной нови»: «Благодаря поддержке Полонского, написал новое звено «Кащеевой цепи» «Юность Алпатова». В мае всё напечатается, пришлю оттиски. Теперь, надеясь на Полонского, начал писать новое звено (т. е. повесть) «Любовь Алпатова» (Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., 1963. С. 331).

Пришвин признаётся Горькому, что для него творческая свобода – это необходимость. «Дело в том, – писал он Горькому 27 июня 1927 года, – что охота и писание значат для меня свободу в полном смысле слова, деньги – как необходимость, слава – как условие получения денег, и только. Я ценю свою свободу через литературу…» (Пришвин М.М. Собр. соч. Т. 3. С. 349). Потом М. Пришвин не раз скажет о том, что для политики, для литературной борьбы он не подходит: «Я лично в своём положении для себя допустил величайшую роскошь: стараться быть со всеми людьми, как с самим собой». Это было неприемлемым в том обществе, в каком он жил. В обществе было много завистников, сплетников, доносчиков. Малейший просчёт в слове – и полетел донос ГПУ.

В 1927 году вышел автобиографический роман «Кащеева цепь», в 1930 году – «Журавлиная родина». При поддержке А.М. Горького в 1927–1930 годах М. Пришвин издал собрание сочинений в семи томах, затем в 1929–1930 годах второе издание.

В 1933 году в журнале «Красная новь» № 3 была напечатана новая повесть М. Пришвина «Корень жизни», о которой автор написал: «Эта вещь моя коренная» (Там же. С. 361). Отдельное издание повести «Жень-шень, корень жизни» вышло в Москве в 1934 году.

Когда русские писатели в начале 30-х годов потянулись в поисках материала по разным географическим точкам, М. Пришвин поехал на Дальний Восток. Он увидел неповторимый край, долго любовался им с высоты, считал себя счастливейшим в мире человеком. Потом подружился с китайцем Лувеном, познакомился с чудесной оленихой Хуа-Лу, потом проник в быт оленеводов, сам стал оленеводом, постоянно встречал на своём пути Хуа-Лу. И каждый раз восторженно описывал её появление. Но ещё более восторженно Пришвин описывал китайца Лувена, охотника за корнем жизни женьшенем; «главное жизненное дело Лувена было врачевание», «все люди уходили от него с весёлыми лицами и многие приходили потом, только чтобы поблагодарить», «Кроме Жень-ше ня, пантов, денег, у него лекарством была ещё кровь горала. Струя кабарги, хвосты изюбря, мозг филина, всевозможные грибы, наземные и древесные, разные травы и корни, среди которых много было и наших: ромашка, мята, валерьяна» (Пришвин М.М. Избр. произведения: В 2 т. М., 1972. Т. 1. С. 219). Лувен пообещал рассказчику показать его корень жизни, а пока время ещё не подошло, он растёт и растёт.

Повествователь, от имени которого ведётся рассказ, построил питомник для оленей, много подробностей поведал об удивительной природе этого края, об оленях, их причудливой и простой жизни, о начале гона пятнистых оленей. Вот один за другим появляются Черноспинник и могучий олень-рогач Серый Глаз, которые схлестнулись в битве, оба упали на землю: их рога сцепились между собой, оба стали беспомощны. Такая удача редко выпадает охотникам, Лувен побежал за веревками, оленей связали и доставили в питомник.

Много любопытного, заманчивого, интересного рассказал М. Пришвин в своём замечательном повествовании о корне жизни. Прошло много лет, прежде чем повествователь устроил большое пантовое хозяйство, была приручена «олень-цветок» Хуа-Лу, много рогачей, возник посёлок на берегу, рассказчик постоянно ездит в Шанхай и в Москву по своим делам, а о своём Жень-шене чаще вспоминает в городах, чем в тайге. Потом он по приметам, которые обозначил покойный Лувен, нашёл свой Жень-шень, аккуратно выкопал, сделал коробочку, как маньчжуры, и сел на том месте, где когда-то они сидели вместе с Лувеном: «Сила корня жизни такая, что я в ней нашёл собственное моё существо и полюбил другую женщину, как желанную в юности. Да, мне кажется, в этом и есть творческая сила корня жизни, чтобы выйти из себя и себе самому раскрыться в другом» (Там же. С. 274).

В это время, в 1933 году, была организована поездка писателей во главе с А.М. Горьким на Беломорско-Балтийский канал и принято решение об участии в создании книги «Беломорско-Балтийский канал им. Сталина». Пришвин согласился побывать там, где почти тридцать лет назад начиналась его творческая жизнь, «В краю непуганых птиц», и сравнил то, что было в первые поездки, с тем, что здесь происходит сейчас. Очерки «Отцы и дети (Онего-Беломорский край)», «Соловки», «Хибины» были опубликованы в журнале «Красная новь» (1934. № 1–3).

В начале 1940 года М.М. Пришвин познакомился, а вскоре и женился на Валерии Дмитриевне Лебедевой, которая, по мнению биографов и исследователей, повлияла на его творчество. В «Признании» – предисловии к поэме в прозе «Фацелия» М. Пришвин сознаётся, что он всю жизнь был в одиночестве и всё время обращался «к неведомому другу», «во всех своих книгах я остаюсь автором записок о непосредственных своих переживаниях.

Вот пришёл долгожданный друг мой. Мы разглядывали с ним эти пятна – записи, и в них, точно так же как бывает в пятнышках на старых обоях или на замороженных окнах, мы увидели образ моей любви – Фацелию» (Там же. С. 276).

Далее Пришвин рассказывает о том, как давным-давно рассказчик вместе со своим коллегой-агрономом ехали в тележке и увидели «целое поле цветущей синей медоносной травы фацелии». «Очарованный этой силой земли, я забыл о делах травосеяния и, только чтоб послушать гул жизни в цветах, попросил товарища остановить лошадь». Агроном, удивлённый вниманием коллеги к полю, спросил его, а была ли у него «своя Фацелия». А потом, услышав, что была, но исчезла, «вдруг зарыдал». И автор начинает своё повествование о Фацелии, которая неожиданно появилась вновь у него. Автор рассказывает о бытовых случаях, о природе, об ошибке Гёте, о далёкой молодости, о берёзах, о дочери Фацелии, о многом-многом… И наконец пришла любовь:

«Никаких следов того, что люди называют любовью, не было в жизни старого художника. Вся любовь его, всё, чем люди живут для себя, у него было отдано искусству… Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал своё люблю.

Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувства, спросила:

– А что это значит – «люблю»?

– Это значит, – сказал он, – что если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь, как осёл…

– Но ведь все так говорят, – сказала она.

– А мне этого и хочется, – ответил художник, – чтобы у меня было теперь, как у всех. Я же об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким, и быть, как все хорошие люди» (Там же).

М.М. Пришвин мало внимания обращал на критические статьи о себе и своём творчестве, его упрекали в отрыве от жизни народа, а на самом деле он писал о кровной связи с народом, только совсем в других, непривычных для социалистического реализма формах: «Лесная капель» (М., 1943), «Повесть нашего времени», «Кладовая солнца» (Октябрь. 1945. № 7).

До последних дней М.М. Пришвин работал над своими произведениями. В авторском предисловии к роману-сказке «Осударева дорога» говорится:

«Осударева дорога» написана по материалам, освящённым личными переживаниями автора. Не скрою от читателя, что опыт сплетения истории, автобиографии и современного строительства для меня был нелёгок.

В повести я хочу показать рождение нового сознания русского человека через изображение души крестьянского мальчика-помора… Очень мне понравился встреченный мною на строительстве мальчик, прозванный за живость свою паозерами Зуйком, маленькой чайкой. Этот славный мальчишка был семнадцатым внуком одного рыбака, знакомого мне ещё двадцать пять лет тому назад…» (Пришвин М. Осударева дорога. М., 1958. С. 12, 19).

В романе много удивительного и фантастического, но пришло время строительства, появилось «государственное дело», появились замечательные строители новой жизни – Сутулов, Маша Уланова. Зуёк был поглощен новыми разговорами, вокруг него круговорот персонажей разного уровня и разного положения в обществе. Но главное – его, Зуйка, внутреннее содержание подвергается страшному излому, он меняется под напором обстоятельств, но в конце концов он становится самим собой. Меняются и Сутулов, и Маша Уланова, меняются многие персонажи под давлением коллективного строительства, совершают подвиги. Меняется и старая Мария Мироновна. А в заключение романа Зуёк рассказал о своих приключениях в одиночестве.

Покорённая вода утихомирилась, она была в руках человека.

Почти всю жизнь М.М. Пришвин писал «Дневники», в которых рассказывал о своём времени; и о революциях, и о нэпе, и о коллективизации, которую он не принял, и о многом другом. «Дневники» – это зеркало его душевного состояния в разные периоды его жизни.

«В моей борьбе вынесла меня народность моя, – писал М. Пришвин, – язык мой материнский, чувство родины. Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету. Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат, только если русский народ кончится, но он не кончается, а может быть, только что начинается» (Пришвин М.М. Собр. соч. М., 1927–1930. Т. 7. С. 134–135).


Пришвин М.М. Избр. произв.: В 2 т. М., 1972.

Пришвина В.Д. Наш дом. М., 1980.

Воспоминания о Пришвине: Сборник воспоминаний. СПб., 2005.

Варламов А.Н. Пришвин. М., 2003 (ЖЗЛ).

Алексей Михайлович Ремизов
6 июля (24 июня) 1877 – 26 ноября 1957

Родился в обеспеченной купеческой религиозной семье Ремизовых, мать происходила из семьи Найдёновых. В «Автобиографии» А.М. Ремизов подробно рассказал о своём происхождении: «Отец мой Михаил Алексеевич Ремизов – московский второй гильдии купец; торговля отца – большая галантерея. Моя мать Мария Александровна Ремизова, урожденная Найдёнова, из знаменитой купеческой семьи Найдёновых. Предки мои по отцу Ремизовы – тульские, из города Венёва; предки по матери Найдёновы – владимирские, из села Батыева Суздальского уезда» (Ремизов А.М. Собр. соч.: В 5 т. М., 2001. Т. 4. С. 455). В другой автобиографии А.М. Ремизов уточнил, что дед – крестьянин, «сидел на земле, за сохой ходил, пахарь», отправил своего сына Михаила мальчиком в лавку к Кувшинникову, а потом он сделался сам хозяином, «две лавки в Москве, две лавки в Нижнем для ярмарки. Без всякого образования, трудом и сметкой, «русским умом» своим отец сам до всего дошёл и большим уважением пользовался» (Там же. С. 461). Так по этим двум автобиографиям можно восстановить всю родословную выдающегося русского писателя. Мать получила хорошее образование, в духовном развитии «шла вровень с передовыми русскими женщинами своего времени». Прадед А.М. Ремизова – крепостной крестьянин Егор Иванович Найдёнов начал учеником в красильне в Москве, потом мастером, завёл своё дело и в 1816 году причислен к купечеству. Дед Александр Егорович Найдёнов хорошо знал «тёмное царство» героев Островского, помнил полемику западников и славянофилов, был колоритной фигурой среди купечества. Позднее А. Ремизов писал: «Воспитание получил я строго-религиозное, и это дало мне возможность узнать близко всю обрядовую сторону русского православия, а хождение по монастырям «на богомолье» – быт монастырский, странников-убогих и душу народной веры, сказавшуюся в отречённых (не канонических) легендах-апокрифах». А всё, что окружало его, явило весь XIX век во всём блеске архитектурной старины и мудром спокойствии, Кремль, храмы и соборы, звон церковных колоколов, постоянные молитвы о благополучии, купеческий быт со всеми строгостями обеспеченной трудовой деятельности. А главное – у А. Ремизова было две кормилицы и две няньки: «Первая нянька – тульская, не замужняя, вторая – зарайская, крепостная, вдовая. От них я впервые и услышал чистый русский говор, от них я узнал русские сказки, в их жалобах, в их молитве, в их жизни самой я почуял нашего русского Бога, и принял в сердце беду нашу и терпение… Всенощные, обедни и ранние и поздние, часы великопостные, ночные приезды в наш дом чудотворных икон, ночные и дневные крестные ходы, хождения по часовням и на богомолье по святым местам. Заклинания бесов в Симоновском монастыре, жития из Макарьевских четийминей – вот моя первая грамота и наука после сказок, россказней, докук и балагурья» (Там же. С. 457).

После домашнего образования (учился у дьякона, ходил в Строгановское училище и брал уроки музыки) поступил в торговую школу, а потом – на физико-математический факультет Московского университета. Очень много читал – Достоевский, Толстой, Гоголь, Лесков, Печёрский, и не только художественную литературу, но попытался «постичь философию», изучал Ницше, переводил с немецкого, потом прочитал Бальмонта, Метерлинка, потом журнал «Мир искусства», Дягилев, Бенуа, Лев Шестов, Василий Розанов…

В ноябре 1896 года за участие в студенческой демонстрации был арестован, почти два месяца просидел в губернском тюремном замке, Таганской новой тюрьме, и сослан сначала в Пензу на два года под гласный надзор, весной 1898 года опять посадили в острог, а через два года сослали под гласный надзор на три года в Северную Россию, Вологду и Усть-Сысольск, затем служил в Вологде бухгалтером в книжном магазине, дворецким при журнале «Вопросы жизни». В Вологде он познакомился с Н.А. Бердяевым, А.В. Луначарским, П.Е. Щёголевым, Б.В. Савинковым, А.А. Богдановым, И.П. Каляевым, будущим убийцей великого князя Сергея Александровича, московского губернатора. Но все они говорили только о революции, а у Ремизова были другие устремления, он несколько лет был под гласным надзором, чувствовал себя обездоленным и униженным, а сколько таковых в России! Он разделял долю этих оскорблённых, тут никакие революционные программы не помогут. Он полностью погрузился в изучение северного русского говора, изучал северный фольклор, жизнь монастырей, песни, сказки. Здесь же потянуло его к писательству, он писал заметки, очерки, рассказы. В Усть-Сысольске он познакомился со студенткой Бестужевских курсов Серафимой Павловной Довгелло, из древнего литовского рода и рода гетмана Самойловича, которая тоже хотела принести себя в жертву и хотела пострадать вместе с обездоленными, вскоре она стала женой А.М. Ремизова, у них родилась дочь Наталья.

А.М. Ремизов вскоре узнал, что в ссылке все оказались писателями. Б. Савинков посоветовал А. Ремизову послать рассказ «Бебка» А.М. Горькому. Договорились, что и Савинков тоже пошлет своё сочинение по тому же адресу. Отправили письмо А.М. Горькому в Арзамас, Горький переслал рассказ Л.Н. Андрееву, который тут же напечатал его в газете «Курьер» в 1902 году. Как только А. Ремизову разрешили поехать в Москву, он тут же побывал у Л. Андреева, у Брюсова со своей «Красной коробкой», потом у Мережковского в журнале «Новый путь», потом был «Мир искусства», потом Ф. Сологуб и В. Иванов… «Так и пошло мое писательство потихоньку да полегоньку из кулька в рогожку», – писал А.М. Ремизов в «Автобиографии» (Там же. С. 459).

С 1905 года А.М. Ремизов получил разрешение жить в Санкт-Петербурге, здесь же началась его бурная писательская жизнь. В 1907 году выходят сразу две книги: сборник «Посолонь», куда вошёл пересказ двадцати пяти народных сказок, и «Лимонарь», куда вошли многочисленные религиозные рассказы, а также народные религиозные предания и апокрифы.

Его влекло то к застойному и мрачному роману «Пруд» (1908), в котором рассказывается об истории купеческого рода Огорелышевых, то к многоликой пьесе «Бесовское действо», основанной на средневековой мистерии и фольклоре. На призыв М. Горького «Человек – это звучит гордо!» душа Ремизова не откликнулась, он тоже задавал себе этот же вопрос: что есть человек человеку? Чаще всего произносилось – человек человеку волк. Но и это Ремизов отверг. Человек к человеку испытывает полное равнодушие. Человек человеку – «бревно» (Маракулин, «сумасбродный и в своём сумасбродстве упорный», в минуты горести размышляет, «что и он для кого, и Бог знает из-за чего, бревном в глазу сидит!», «и в первый раз отчётливо подумалось и ясно сказалось: человек человекубревно») (Там же. С. 99, 101). Был человек, а как только лишился должности, то он уже никому не нужен. «Был он во всём, стал ни в чём. А ведь всё из-за пустяков – одна слепая случайность» (Там же. С. 101). В повести А. Ремизову удалось обрисовать образы одного двора, где обитал Маракулин. Но «Буркова дом – весь Петербург» (Там же. С. 111), «Буркова дом – чистая Вязьма» (Там же. С. 115) – в этих авторских фразах говорится о том, что в повести изображён не только весь Петербург в его колоритнейших и разнообразнейших человеческих образах, но и вся провинциальная Россия как она есть. Это на первых порах его художнических поисков. Но потом его православная гуманистическая душа и в «бревне» увидела не только мерзость окружающего мира, но и самоотверженную любовь, и всё чаще он повторял, что «человек человеку – дух-утешитель». Все вологодские революционеры, которые без устали говорили о революции, о революционном гуманизме, на его глазах, в 1905 году, потерпели жесточайшее поражение. Всё перемешалось и еле-еле укладывалось в жизненные формы бытия. Сравнивая только что вышедшие книги «Песьи мухи» («Из записок моего соседа Скалопендрова» (СПб., 1909) П. Гнедича и «Рассказы» (СПб., 1910) А. Ремизова, Александр Блок подметил: «У «Гнедича» всё идёт как по маслу – творчества нет, он сам о нём не помышляет и нас не заставляет. У Ремизова только и дума, что о цельном творчестве, постоянное спотыкание, один рассказ от злости и бессилия сотворить цельное – прямо переходит в билиберду. Всё – неравномерно, отрывисто, беспокойно… Как бы то ни было, Ремизов и Гнедич – небо и земля, антиподы, обоим друг на друга, вероятно, без смеху взглянуть невозможно. Один – писатель, в «муке творчества», ищущий… Другой – литератор, без творчества, чиновник особых поручений при литературе» (Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Записные книжки. С. 161–162). В статье «Противоречия» (Речь. 1910. 1 февраля) А. Блок даёт более развёрнутую и точную характеристику и этой книге, и особенностям дарования А. Ремизова, называя его одним «из самых серьёзных и глубоких писателей нашего времени, написавшим очень много книг». Эта книга рассказов Алексея Ремизова – «очень простая по форме и глубокая по содержанию» – показывает, что автор освободился от чуждых влияний, «окончательно отучился от всяких «вычур и слов ненужных», «научился править рулем в океане русской речи, и вот она – покорная и плавная, живая и жемчужная – сама выводит его в «даль свободного романа», которую он «сквозь магический кристалл ещё неясно различал, когда создавался его первый, самый мучительный и самый «корявый» роман – «Пруд».

Такие рассказы, как «Суд божий», «Жертва», «Царевна Мымра», «По этапу», и такие драмы, как «Бесовское действо», можно считать созданиями законченными, заключёнными в кристаллы форм, которые выдерживают долгое трение времени… Ремизов овладел образами, словами, красками; он уже свободно, без субъективных лирических опасений, отпустил их в объективную эпическую даль и, любуясь ими в этой просторной дали, создаёт из них большой роман…» (Ремизов А.М. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. С. 407).

В 1910–1912 годах вышло первое собрание сочинений А.М. Ремизова в восьми томах (СПб.: Шиповник).

Вокруг повести «Крестовые сёстры» (Альманах издательства «Шиповник». СПб., 1910. Кн. 13) неожиданно возникла полемика: в газете «Биржевые ведомости» (1909. 16 июня) появилась статья Мих. Мирова «Писатель или списыватель?», в которой утверждалось, что Ремизов использует народные сказки и выдаёт их за собственные. Всё лето только этот вопрос и обсуждался в литературных кругах. Против ложных обвинений выступил Михаил Пришвин, потом с «Письмом в редакцию» – А. Ремизов. А главное, читатели и критики высоко оценили повесть «Крестовые сёстры», Р. Иванов-Разумник тут же написал статью «Бурков двор» в газету «Русские ведомости» (1910. 17 сентября), тут же К. Чуковский в статье «Для чего мы живём?» продолжает развивать идеи Иванова-Разумника, что лирическая повесть А. Ремизова «есть подлинный вопль обалдевшей, замордованной, запуганной души» (Речь. 1910. 26 сентября). Свои размышления о повести высказали Е. Колтоновская, П. Щёголев, Вл. Кранихфельд, А. Бурнакин, А. Измайлов… И мало кто вспоминал мерзкую статью Мих. Мирова. Заинтересовались иностранные издательства и начали переводить. Спохватились издатели С.Ю. Копельман и З.И. Гржебин и издали восемь томов А.М. Ремизова.

При таком отношении издателей, критиков и читателей А. Ремизов с удовольствием начал работать над повестью «Пятая язва» (Альманах издательства «Шиповник». СПб., 1912. Кн. 18), которую задумал ещё во время работы над повестью «Крестовые сёстры» и посвятил её русской провинции. Надоумил Ремизова написать эту повесть М. Пришвин, познакомив его с удивительным человеком, следователем, историком-архивистом, библиофилом, превосходном знавшим древнерусскую культуру И.А. Рязановским, проживавшим в Костроме. Почти весь июль 1912 года Ремизов работал в имении А.А. Рачинской, написал черновой вариант повести. Потом написал Рязановскому с просьбой приехать к нему и показать то, что получилось. Десять дней в августе Ремизов «среди книжных сокровищ» «не то что выкупался, а прямо сказать, выварился в книгах» (Ремизов А.М. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. С. 512. Комментарии). «Насмотрелся я старины, – писал Ремизов Блоку 20 августа 1912 года, – надышался русской речью. Повесть мою ещё раз переписал, теперь получше стала. Очень тяжело исправлять, когда голова зашла за голову, всё написанное не удовлетворяет» (Блок А. Новые материалы и исследования. Т. 92. М., 1981. Кн. 2. С. 108. Цит.: Т. 4. С. 513).

В центре повести – вся провинциальная Россия, здесь все герои – сверху донизу. В первой главе «Людской путь» А. Ремизов начинает рисовать портрет главного героя повествования следователя Сергея Алексеевича Боброва, «положительных» красок не жалеет, следователь «за всю свою службу пальцем никого не тронул», «пьяным Боброва никто не видал», а дальше с беспощадной остротой сатирика изображает пьющих чиновников и полицейских: полицейский доктор, ветеринар, исправник, городской судья, Пашка-Папан, пономарь соборный, чуть ли не всех перечисляет Ремизов, а Бобров выделяется среди жителей города только тем, что «наизусть не только законы все – свод государственных законов, но и какие ни на есть кассационные решения сената» (Ремизов А.М. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. С. 216). А из всего этого следовало: «Четыре страшные язвы: пагуба, губительство, тля, запустение, а пятая язва студенецкая – бич и истребитель рода человеческого – следователь Бобров» (Там же. С. 217). Ни в чём нельзя упрекнуть Боброва, но жена стала ему изменять, и получил он прозвище – Рогач. Бобров делает всё по закону, допрашивает, составляет протоколы, ни один преступник не ушёл от ответственности. Но общество его не приняло, он «какой-то неудобный», «замкнутый», и «редок был день бобровского благополучия» (Там же. С. 224). Лишь один раз Бобров ударил жену палкой, когда узнал, что она родила от другого: «Сука не может не метать!» (Там же. С. 229). Только законность укрепит русский народ и русскую землю, решил он, а сам продолжал «молчанное житие». Но так долго не могло продолжаться, он почувствовал, что жизнь истратилась ни за что: «Как ни за что? Да ведь он отдал всю свою жизнь на защиту закона – в защиту русского народа, который гибнет от беззаконства. Он творил дело души своей. Он служил во всём в правду России, он искал правды и оборон народу. Он весь для России» (Там же. С. 266). А что получится, если людям позволить один-единственный день творить что хочешь? И неожиданно для себя Бобров, вспомнив китайца, осуждённого без переводчика, «жестоко, несправедливо» осуждённого, почувствовал, что всё в душе его перевернулось, «и была душа его, как разодранный плат» (Там же. С. 267). И словно открывает А. Ремизов простую истину – не только законностью нужно жить, но и милосердием, утешением, человек человеку не «бревно», человек человеку не волк, человек человеку – дух-утешитель.

В 1914–1918 годах А.М. Ремизов закончил роман «Плачужная канава», но напечатал его только в конце жизни. Переслать его через советскую границу не удалось, рукописи были арестованы на границе, в итоге роман и другие рукописи оказались у Л.Б. Каменева и других членов правительства. 27 марта 1922 года А.И. Рыков, возвращая рукописи, писал: «Многоуважаемый Алексей Михайлович! Ко мне обратились в Берлине от Вашего имени с просьбой найти отобранные у какого-то жулика на границе с РСФСР и принадлежащие Вам рукописи и литературный материал. Настоящим препровождаю их Вам и надеюсь, что при обратном возвращении в Россию Вы не будете прибегать к содействию сомнительных лиц. А.И. Рыков» (Там же. С. 528. Комментарии). Ни в России, ни в Париже, по разным соображениям, роман так и не был опубликован: частично был опубликован в журнале «Русская мысль» (Париж, 1923), частично в журнале «Воля России» (Прага, 1926), полностью в издательстве Чехова.

«Плачужная канава», «Ров львиный» биографы и комментаторы обычно возводят к апокрифу «Хождение Богородицы по мукам», плачужная канава – это ров плача.

Февральская и Октябрьская революции своими тревогами и преобразованиями захлестнули А.М. Ремизова, сразу почувствовавшего полный разлом в своей душе. Сначала новую революционную действительность Ремизов воспринимал, но когда он узнал, что большевики установили диктатуру, то ярость протеста охватила его писательское перо. И одна за другой стали появляться в эсеровских газетах, менявших название по цензурным соображениям, таких как «Простая газета», «Новая простая газета», «Дело народа», «Вечерний звон», «Воля страны», «Воля народа», его «притчи, политические сказочки, скоморошины», «прямые обращения к читателю». «Безумное молчание» – это призыв писателя поддержать Учредительное собрание, которое может установить законный путь развития России. Но этого не случилось – началась диктатура пролетариата, и Ремизов написал яркие обращения к русскому народу в форме «плача» в духе древнерусской традиции – «Слово о погибели Русской Земли» (Воля народа. 1917. 28 ноября), «Слово к матери-земли» (Воля страны. 1918. 15 февраля), «Плач» (Вечерний час. 1918. 19/6 марта), «Заповедное слово Русскому народу» (Воля народа. 1918. № 1).

«Горе тебе, русский народ!

Ты расточил богатства веков, что накопили отцы твои, собирая по крохам через совесть за гибель души своей, – наследие седой старины среди кремлёвских стен, ты всё разрушил, ты, как ребёнок, сломал бесценную игрушку, ты напоил злобой невежества и отчаяния своего землю на могильную меру, сам задыхаешься от отчаяния и видишь губителя в каждом приближающемся к тебе… Подымись, стань, моя Русь, стукнись коленами о камень так, чтоб хрустнула кость, припади запекшимися губами к холодному камню, поцелуй ее, оскорбленную, поруганную тобою землю, и, встав, подыми ярмо своё и иди» (Ремизов А.М. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. С. 413–420).

Все эти произведения вошли в книгу «Взвихрённая Русь», кроме того, работы «Памяти Достоевского», «Памяти Блока». Вышла книга в Париже в 1927 году.

Здесь говорилось лишь о нескольких книгах выдающегося русского писателя А.М. Ремизова, а он, по сведению биографов, написал их 83.


А.М. Ремизов. Собр. соч.: В 5 т. М., 2000–2001.

Именной указатель

Абакумов А.И. (1722–1841), военный деятель, генерал-интендант

Аввакум (1620 или 1621–1681 или 1682), протопоп

Авербах Л.Л. (1903–1939), один из основателей Российской ассоциации пролетарских писателей

Агранов Я.С. (1893–1938), деятель ВЧК-ОГПУ-НКВД

Агриппа (ок. 63–12 гг. до н. э.), спо движник римского императора Августа

Адамович Г.В. (1892–1972), поэт-акмеист, литературный критик

Адашев Сали (1923–1984), Герой Со ветского Союза (1945)

Ажаев В.Н. (1915–1968), русский советский прозаик

Акимов Н.П. (1901–1968), советский режиссёр

Аксаков И.С. (1823–1886), публицист, поэт, общественный деятель

Аксаков К.С. (1817–1860), поэт, литературный критик, лингвист

Аксаков С.Т. (1791–1859), писатель, литературный и театральный критик, мемуарист

Аксенов И.А. (1884–1935), русский поэт, переводчик

Алданов М.А. (1886–1957), русский прозаик, философ, химик

Александр Невский (1221–1263), русский полководец

Александров А.А. (1888–1982), русский композитор

Александров Г.В. (1903–1983), советский кинорежиссёр

Александров Г.Ф. (1908–1961), советский партийный и государственный деятель

Александров И.А., украинский журналист

Алексий (между 1292 и 1305–1378), митрополит Киевский

Алексий (Симанский)

Алигер М.И. (1915–1992), русская советская поэтесса

Аллилуева С.И. (1926–2011), советский филолог-переводчик, мемуарист

Альбов М.Н. (1851–1911), писатель-беллетрист

Альперин А.С., советский писатель, журналист

Альтман И.Л. (род. 1955), российский историк

Амфитеатров А.В. (1862–1938), прозаик, фельетонист, драматург

Ангарский (Клестов Н.С.) (1873–1941), революционер, партийный литератор

Андреев Л.Н. (1871–1919), русский писатель

Андреева А.А. (1915–2005), русская советская художница

Андроников Ираклий (1908–1990), советский писатель, литературовед

Анненский И.Ф. (1855–1909), русский поэт

Антокольский М.М. (1843–1902), скульптор-реалист, академик

Антокольский П.Г. (1896–1978), поэт, переводчик

Аплаксин А.П. (1879–1931), русский архитектор, археолог, литератор

Апраксин П.М. (1659–1728), русский государственный деятель, сподвижник Петра I

Апушкин В.А. (1868–1937), русский военный юрист, писатель

Аронсон Г.Я. (1887–1968), публицист и общественный деятель

Асеев Н.Н. (1889–1963), русский советский поэт

Аттила (?—453), вождь гуннов

Ахматова А.А. (1889–1966), русский поэт


Бабаевский С.П. (1909–1999), советский писатель

Бабиченко Д.Л. (1901–1991), советский режиссёр-мультипликатор

Багговут К.Ф. (1761–1812), генерал-лейтенант, участник Наполеоновских войн

Багратион П.И. (1765–1812), русский генерал от инфантерии, князь

Баженов В.И. (1737–1799), русский архитектор, педагог

Бакст Л.С. (1866–1924), художник, сценограф, иллюстратор

Баландин Р.К. (род. 1934), писатель, геолог

Бальмонт К.Д. (1867–1942), поэт-символист

Барклай-де-Толли М.Б. (1761–1818), генерал-фельдмаршал, военный министр, князь

Барсова В.В. (1892–1967), оперная певица

Баршева Л.И., жена А.Н. Толстого

Батюшков К.Н. (1778–1855), русский поэт

Бахметьев В.М. (1885–1963), прозаик, классик соцреализма

Бахрушин С.В. (1882–1950), историк, член-корреспондент АН СССР

Безыменский А.И. (1898–1973), советский поэт

Бейлис М.Т., участник судебного процесса

Бек А.А. (1902–1972), русский писатель, прозаик

Белик П.А. (1909–1980), советский военачальник

Белинский В.Г. (1811–1848), писатель, философ-западник

Белов Е.А. (1826–1895), российский историк, педагог

Белоусов И.А. (1863–1930), русский поэт-самоучка, переводчик с украинского и белорусского

Белый Андрей (1880–1934), русский писатель, поэт-символист

Белый В.Ф. (1854–1913), русский генерал

Беннигсен Л.Л. (1745–1826), генерал от кавалерии

Бенуа А.Н. (1870–1960), русский художник, историк искусства

Берггольц О.Ф. (1910–1975), поэтесса, прозаик

Бергельсон Н.Л. (род. 1933), литературный критик

Бердяев Н.А. (1874–1948), русский религиозный и политический философ

Березко Г.С. (1905–1982), прозаик, сценарист

Берия Л.П. (1899–1953), генеральный комиссар госбезопасности, Маршал Советского Союза

Берсенев И.Н. (1889–1951), актёр, театральный режиссёр

Бестужев-Марлинский А.А. (1797–1837), русский писатель, декабрист

Бестужев-Рюмин К.Н. (1829–1897), русский историк

Бибиков А.И. (1729–1774), генерал-аншеф, сенатор

Бильбасов В.А. (1838–1904), русский историк и публицист

Бирнс Д.Ф. (1882–1972), американский государственный деятель

Блантер М.И. (1903–1990), советский композитор

Блок А.А. (1880–1921), русский поэт

Блюхер В.К. (1890–1938), советский военный и партийный деятель, маршал

Боборыкин П.Д. (1836–1921), русский писатель, драматург

Бобрищев-Пушкин П.С. (1802–1865), поэт, декабрист

Бобров С.П. (1889–1971), поэт, один из организаторов русского футуризма

Болтин И.Н. (1735–1792), русский историк, гуманист

Бонди А.М. (1892–1952), советский актёр, драматург

Бордюгов Г.А. (род. 1954), русский советский историк

Борейко А.А. (1898–1955), генерал-майор, Герой Советского Союза

Борис Годунов (1552–1605), русский царь

Бородин С.П. (1902–1974), русский советский прозаик

Борщаговский А.М. (1913–2006), советский писатель

Бостром А.Л. (1854–1906), русская писательница, мать А.Н. Толстого

Бродский И.А. (1940–1996), русский и американский поэт, эссеист, драматург

Бродский М.Ю., украинский политик

Брусилов А.А. (1853–1926), русский и советский военачальник

Брюсов В.Я. (1873–1924), русский поэт, драматург

Бубеннов М.С. (1909–1983), советский прозаик

Бубнов А.С. (1884–1938), советский политический деятель

Будённый С.М. (1883–1973), военачальник, командующий Первой конной армией

Будкер Г.И. (1918–1977), советский физик

Булгаков М.А. (1891–1940), русский советский писатель, драматург, театральный режиссёр

Булгакова Е.С. (1893–1970), третья жена М.А. Булгакова

Булганин Н.А. (1895–1975), член ЦК КПСС, Маршал Советского Союза

Бунаков-Фондаминский И.И. (1880–1942), публицист, член партии эсеров

Бунин И.А. (1870–1953), русский писатель, поэт

Бунин Ю.А. (1857–1921), поэт, публицист, педагог

Бунина В.Н. (1881–1961), жена И.А.Бунина

Бурнакин А., критик, публицист

Бурцев В.Л. (1862–1942), русский публицист и издатель, дворянин

Бутурлин Д.П. (1790–1849), русский военный историк, генерал-майор

Бухарин Н.И. (1888–1938), советский политический и партийный деятель

Бела Кун (1886–1938), венгерский и советский политический деятель

Бялик Б.А. (1911–1998), российский и советский критик и литературовед


Вагнер Рихард (1813–1883), немецкий композитор

Валишевский К.Ф. (1849–1935), польский историк и писатель

Вальбе Б.С. (1890–1966), советский литературовед

Ванников Б.Л. (1897–1962), советский государственный деятель

Варламов А.Н. (род. 1963), русский писатель, филолог

Василевская В.Л., польская и русская писательница

Василевский И.М. (1882–1938), фельетонист, издатель, критик

Василий Грязной (1530–1584), дворянин, опричник Ивана Грозного

Васильев П.В. (1870–1924), русский художник и график

Вассиан (Патрикеев) (1470–1531), русский духовный деятель, публицист XVI века

Ватутин Н.Ф. (1901–1944), советский военачальник, генерал армии, Герой Советского Союза

Вахрушев В.В. (1902–1947), советский партийный и государственный деятель

Вахтангов Е.Б. (1883–1922), советский актёр, театральный режиссёр

Ведерников Г.Г. (1937–2001), советский партийный деятель

Вейцман З.Д. (род. 1946), еврейский поэт

Венгерова З.А. (1867–1941), российская писательница, переводчик

Венгерова И.А. (1877–1956), российско-американская пианистка

Вердеревский Д.Н. (1873–1947), русский контр-адмирал

Вересаев В.В. (1867–1945), русский и советский писатель

Вернадский В.И. (1863–1945), русский естествоиспытатель, мыслитель, общественный деятель

Верхарн Э. (1855–1916), бельгийский поэт-символист

Вершигора П.П. (1905–1963), генерал-майор, Герой Советского Союза

Веселовский С.Б. (1876–1952), российский историк, археограф, академик

Виппер Р.Ю. (1859–1954), русский историк

Вирта Н.Е. (Карельский) (1906–1976), русский и советский писатель

Вишневский Всеволод (1900–1951), писатель, драматург

Вознесенский А.А. (1933–2010), поэт, художник, архитектор

Вознесенский Н.А. (1903–1950), советский политический деятель, экономист

Волков О.В. (1900–1996), русский прозаик, публицист, мемуарист

Волошин Максимилиан (1877–1932), поэт, переводчик, художник

Волынский Л.Н. (1913–1969), русский писатель и художник

Воронский А.К. (1884–1937), литературный критик и теоретик искусства

Ворошилов К.Е. (1881–1969), Маршал Советского Союза

Всеволожский И.Е. (1903–1967), русский советский прозаик, драматург

Вышинский А.Я. (1883–1954), советский государственный деятель


Галин Борис (1904–1983), русский советский писатель, журналист

Гальперин Е.М. (род. 1946), продюсер, режиссёр, сценарист

Гамарник Я.Б. (1894–1937), советский военачальник

Гаршин В.М. (1855–1888), русский писатель, поэт

Гауптман Герхард (1862–1946), немецкий драматург

Герасимов С.А. (1906–1985), кинорежиссёр, сценарист, актёр

Герасимова В.А. (1903–1970), писатель, первая жена А. Фадеева

Геринг Г. (1893–1946), политический и военный деятель нацистской Германии

Герцен А.И. (1812–1870), русский писатель, философ

Гессен И.В. (1865–1943), российский политический деятель, юрист, публицист

Гёте Иоганн (1749–1832), немецкий поэт, мыслитель, естествоиспытатель

Гинс Г.К. (1887–1971), российский учёный-юрист

Гинсбург С.М. (1863–1891), русская революционерка-народница

Гиппиус З.Н. (1869–1945), русская поэтесса, писательница, драматург

Гиршман М.М. (род. 1937), литературовед, семиолог

Гитлер Адольф (1889–1945), фюрер и рейхсканцлер Германии

Гладков А.К. (1912–1976), советский драматург и киносценарист

Гладков Ф.В. (1883–1958), классик соцреализма

Глазенап П.В. (1882–1951), генерал-лейтенант

Глебов А.Г. (1899–1964), драматург, журналист, прозаик

Глинка М.И. (1804–1857), русский композитор

Гнедич Н.И. (1784–1833), русский поэт, перевёл «Илиаду»

Гоголь Н.В. (1809–1852), прозаик, драматург, поэт

Голицын В.В. (1643–1714), дипломат допетровской Руси

Голосовкер Я.Э. (1890–1967), философ, писатель, переводчик

Голубов С.Н. (1894–1962), исторический романист

Гольдштейн И.Ц. (1918–2003), кинорежиссёр, оператор

Гончаров И.А. (1812–1891), русский писатель

Гор Г.С. (1907–1981), советский писатель

Горбатов Б.Л. (1908–1954), писатель, сценарист

Горбатовский В.Н. (1851–1924), генерал от инфантерии

Горбман Г.Д. (1887–1959), жена К.Е. Ворошилова

Горбов Д., критик

Гордов В.Н. (1896–1950), генерал-полковник, Герой Советского Союза

Гордон Патрик (1635–1699), российский военный деятель, генерал и контр-адмирал

Горнфельд А.Г. (1867–1941), литературовед, критик, переводчик

Городецкий С.М. (1884–1967), русский советский поэт

Горький А.М. (1868–1936), русский прозаик, писатель, драматург

Греков Б.Д. (1882–1953), советский историк

Гржебин З.И. (1877–1929), русский художник-карикатурист, график, издатель

Громов П.В. (1783–1870), майор, архангельский полицмейстер

Гроссман В.А. (1887–1978), литературовед, писатель

Гудзенко С.П. (1922–1953), советский поэт-фронтовик

Гумилёв Л.Н. (1912–1992), историк-этнолог, поэт, переводчик

Гумилёв Н.С. (1886–1921), русский поэт Серебряного века, акмеист

Гурвич А.С. (1897–1962), литературовед, театральный критик

Гус М.С. (1900), театровед и критик

Гусаров Н.И. (1905–1985), советский партийный деятель

Гюго В. (1802–1885), французский писатель


Дайреджиев В.Л. (1902–1955), писатель, литературный критик

Данилевский Г.П. (1829–1890), писатель и публицист, автор романов из истории России и Украины XVIII–XIX вв.

Данин Д.С. (1914–2000), российский и советский прозаик, сценарист

Данте А. (1265–1321), итальянский поэт

Данькевич К.Ф. (1905–1984), дирижёр, пианист, педагог, народный артист СССР

Дашкова Е.Р. (1743–1810), княгиня, подруга Екатерины II, писатель

Двинский Б.А. (1894–1973), государственный деятель, народный комиссар, министр

Дельвиг А.А. (1789–1831), русский поэт, издатель

Деникин А.И. (1872–1947), военачальник, герой Русско-японской и Первой мировой войн

Державин Н.С. (1877–1953), советский филолог-славист

Дерман А.Б. (1880–1952), русский писатель, критик, историк литературы и театра

Десницкий В.А. (1878–1958), литературовед и педагог

Дзержинский Ф.Э. (1877–1926), революционер, по происхождению польский дворянин, советский государственный деятель, глава ряда наркоматов, основатель ВЧК

Дмитриева Л.Б. (род. 1947), российская актриса театра и кино

Дмитрий Донской (1350–1389), прозванный Донским за победу в Куликовской битве, князь Московский (с 1359) и великий князь Владимирский (с 1363).

Добровольский С.Р. (1907–1985), польский поэт, прозаик, переводчик, общественный деятель

Довгелло С.П. (Ремизова) (1915–1999), жена писателя А.М. Ремизова

Довженко А.П. (1894–1956), советский кинорежиссёр, украинский писатель, кинодраматург

Долгоруков Д.И. (1797–1867), российский дипломат, сенатор

Долматовский Е.А. (1915–1994), советский поэт

Достоевский Ф.М. (1821–1881), один из самых значительных и известных в мире русских писателей и мыслителей

Друзин В., критик, литературовед, общественный деятель

Дудин М.А. (1916–1993), русский советский поэт, переводчик, общественный деятель

Дымшиц Софья (1889–1963), художница, вторая жена А.Н. Толстого

Дягилев С.П. (1872–1929), русский театральный и художественный деятель, антрепренёр


Евпатий Коловрат (1200–1238), рязанский боярин, воевода и русский богатырь

Евтушенко Е.А. (род. 1932), советский поэт, прозаик, режиссёр, публицист и актёр

Еголин А.М. (1896–1959), русский советский литературовед, сотрудник ЦК ВКП(б)

Ежов Н.И. (1895–1940), советский партийный и государственный деятель, народный комиссар внутренних дел СССР

Екатерина II (1729–1796), императрица всероссийская

Емельян Пугачёв (1742–1775), донской казак, предводитель Крестьянской войны (1773–1775) в России

Емельянов Ю.В., учёный, публицист

Енджеевский Доминик (1886–1942), блаженный Римско-Католической Церкви, священник, мученик

Ерёмин Д.Ф. (1915–1972), российский фаготист

Ермилов В.В. (1904–1965), советский литературовед, критик Еселев Н.Х., издатель, критик Есенин С.А. (1895–1925), русский поэт


Жаворонков В.Г. (1906–1987), советский партийный и государственный деятель

Жданов А.А. (1896–1948), государственный и партийный деятель, генерал-полковник

Жданов И.Ф. (род. 1946), российский поэт

Жданов Ю.А. (1919–2006), доктор химических наук, кандидат философских наук, профессор, сын А.А. Жданова

Желябов А.И. (1851–1881), революционер-народник

Желябужский И.А. (1638–1709), государственный деятель, дипломат, мемуарист

Жемчужина П.С. (1897–1970), советский партийный и государственный деятель, жена В.М. Молотова

Жирмунский В.М. (1891–1971), советский и российский лингвист и литературовед

Жуков Г.К. (1896–1974), советский военачальник, Маршал Советского Союза (1943), министр обороны

Жуков И.Л., генерал-майор, герой Отечественной войны 1812 г.

Жуков Ю.А. (1908–1991), советский журналист-международник


Задионченко С.Б. (1898–1972), советский государственный и партийный деятель

Зайцев Борис (1881–1972), русский писатель и переводчик

Замятин Е.И. (1884–1937), русский писатель

Замятина Л.Н. (1883–1965), жена Е.И. Замятина

Заславский Давид (1880–1965), российский публицист, литературовед, критик

Захаров В.П., советский оперный певец (баритон)

Захарченко В.Д. (1915–1999), советский писатель, журналист, публицист

Землячка Розалия (1876–1947), революционерка, советский партийный и государственный деятель, по её приказу были расстреляны белые офицеры в Крыму

Зиновьев Г.Е. (1883–1936), советский политический и государственный деятель

Злобин Владимир (1894–1967), русский поэт и критик

Злобин С.П. (1903–1965), советский писатель, исторический романист

Золя Э. (1840–1902), французский писатель

Зощенко М.М. (1895–1958), русский писатель

Зуров Л.Ф. (1902–1971), русский писатель

Зускин В.Л. (1899–1952), еврейский (идиш) артист театра и кино


Иван Грозный (1533–1584), великий князь Московский и всея Руси (с 1533 г.), первый царь всея Руси

Иваненко Д.Д. (1904–1994), советский и российский физик

Иванов В.Д. (1902–1975), советский писатель

Иванов Всеволод (1895–1963), русский советский писатель, драматург

Иванов Вяч. (1894–1958), русский поэт

Иванов Георгий (1866–1949), русский поэт-символист

Иванов-Разумник Р. (1878–1946), русский и советский литературовед, социолог

Игнатьев П.Н. (1797–1879), граф, генерал от инфантерии

Измайлов А.А. (1873–1921), русский критик, поэт, писатель

Иловайский Д.И. (1832–1920), историк официозного направления, критик

Ильин И.А. (1883–1954), русский философ, писатель и публицист

Ильичёв Л.Ф. (1906–1990), советский философ и партийный деятель

Инбер В.М. (1890–1972), советская поэтесса и прозаик

Иоанн митрополит (Снычёв) (1927–1995), мыслитель, богослов и историк

Иоанн Кронштадтский (1828–1908), проповедник, духовный писатель

Иоанн, император

Иовчук М.Т. (1908–1990), философ и партийный деятель

Иоффе А.Ф. (1880–1960), советский физик

Исаковский М.В. (1900–1973), советский поэт

Ицков Ю.Л. (род. 1950), российский актёр театра и кино


Кавелин К.Д. (1818–1885), русский историк-юрист

Каверин В.А. (1902–1989), русский советский писатель

Каганович Л.М. (1893–1991), советский государственный и партийный деятель

Каганович Мария Марковна, жена Л.М. Кагановича

Казакевич Э.Г. (1913–1962), русский и еврейский советский писатель

Казаков В.В. (1938–1988), русский писатель

Казин В.В. (1898–1981), русский поэт

Калатозов М.К. (1903–1973), грузинский и российский, советский кинорежиссёр

Калинин А.В. (1916–2008), русский советский писатель

Каляев И.П. (1877–1905), революционер, террорист, эсер, поэт

Каменев Л.Б. (1883–1936), советский партийный и государственный деятель

Кандауров К.В. (1865–1930), живописец, театральный художник

Кант И. (1734–1804), немецкий философ

Кантакузен Д., господарь Молдавского княжества в ноябре 1673 г.

Капица С.П. (1928–2012), российский и советский учёный, телеведущий

Карамзин Н.М. (1766–1826), русский историк-историограф, писатель, поэт

Карзинкин А.А. (1825–1906), купец 1-й гильдии, потомственный почётный гражданин Москвы

Карташёв А.В. (1875–1960), русский богослов, историк церкви

Кассиль Л.А. (1905–1970), советский писатель, член-корреспондент АПН СССР

Катаев В.П. (1897–1986), русский советский писатель, драматург, поэт

Катерли Е.И. (1902–1958), русская советская писательница

Кафтанов С.В. (1910–1978), советский государственный деятель, министр высшего образования

Кац С.А. (1908–1984), советский композитор

Кедрин Д.Б. (1907–1945), русский советский поэт

Кедров М.А. (1878–1945), российский военно-морской деятель, вице-адмирал

Кизеветтер А.А. (1866–1933), русский историк, публицист, политический деятель

Кириленко А.П. (1906–1990), советский партийный деятель

Киров С.М. (1886–1934), советский государственный и политический деятель

Кирпотин В.Я. (1898–1997), советский литературовед, критик

Кирсанов С.И. (1906–1972), русский советский поэт

Киселёв В.П. (1896–1984), советский художник

Киселёв С.В. (1954–2006), украинский писатель, журналист

Клемансо Ж. (1841–1929), французский политический и государственный деятель

Клюева Б.Г., советский редактор и переводчик

Ключевский В.О. (1841–1911), видный русский историк

Ключников Ю.В. (1886–1938), русский государственный и общественный деятель

Кобулов Б.З. (1904–1953), сотрудник органов госбезопасности

Ковалевский И.Е. (1899–1994), русский советский поэт

Ковальчик Е.И., русский советский критик

Коган Л.И. (1889–1939), видный деятель ВЧК-ОГПУ-НКВД

Кожемяко Виктор (род. 1935), обозреватель газеты «Правда», журналист

Козловский И.С. (1900–1993), оперный и камерный певец, режиссёр

Колбановский А.Э., сценарист

Колдунов С.А. (1901–1995), русский советский писатель

Колосков А.И. (1909–1984), советский журналист, литературовед

Колтоновская Е.А. (1870–1952), писательница, журналистка, литературный критик

Колчак А.В. (1874–1920), вице-адмирал Российского Императорского флота

Кольцов М.Е. (1898–1940), русский журналист и общественный деятель

Комаров Виссарион (1838–1907), русский журналист и писатель

Комиссаров М.С. (1870–1933), генерал-майор жандармерии

Кондратенко Р.С. (1857–1904), русский генерал-лейтенант (посмертно), военный инженер, герой обороны Порт-Артура

Конев И.С. (1897–1973), советский полководец, Маршал Советского Союза

Копельман С.В. (1885–1941), русский поэт

Корб Иоганн (1672–1741), австрийский дипломат, автор записок о России

Корнейчук А.Е. (1905–1972), украинский советский писатель и политический деятель

Корнилов Л.Г. (1870–1918), российский военачальник, генерал от инфантерии

Короленко В.Г. (1853–1921), русский писатель

Космодемьянская З.А. (1923–1941), партизанка, красноармеец

Костомаров Н.И. (1817–1885), общественный деятель, историк, публицист и поэт

Костырченко Г.В., публицист

Косыгин А.Н. (1904–1980), советский государственный и партийный деятель

Коцюбинский М.М. (1864–1913), украинский писатель, общественный деятель

Кочетков А.И. (1930–2004), советский и российский актёр

Крандиевская Н.В. (1888–1963), поэтесса, жена А.Н. Толстого

Кранихфельд А.И. (1812–1881), русский юрист

Краснов П.Н. (1866–1924), русский писатель

Крашенинников М.Н. (1865–1932), русский филолог

Кривенко В.С. (1854–1931), русский писатель и общественный деятель

Кривицкий А.Ю. (1910–1986), журналист

Кривошеин И.А. (1897–1987), инженер

Крон А.А. (1909–1983), русский советский писатель

Кругликова Е.С. (1865–1941), русская советская художница, график

Кружков В.С. (род. 1905), философ, идеолог, член-корреспондент АН СССР

Крупин В.Н. (род. 1941), русский писатель

Кудашев В.М. (1902–1944), русский советский писатель

Кузаков К.С. (род. 1911), внебрачный сын Сталина

Кузмин М.А. (1872–1936), русский поэт Серебряного века

Кузнецов А.А. (1903–1944), русский советский журналист и публицист

Кузнецов В.В. (1901–1990), советский государственный деятель, дипломат

Кузнецова Г.Н., русская поэтесса и писательница, мемуаристка

Кузько П.А. (1884–1969), критик

Кульман Е.Б. (1808–1825), русско-немецкая писательница и поэтесса

Купала Янка (1882–1942), белорусский поэт, драматург, публицист

Куприн Александр Иванович (1870–1938), русский писатель

Куракин Б.И. (1676–1727), первый постоянный посол России за рубежом

Курбский А.М. (1528–1583), князь, известный политический деятель и писатель

Курганов О., советский сценарист

Куриленко В.Т. (1924–1942), участник Великой Отечественной войны, партизан-подрывник партизанского отряда Смоленской области, Герой Советского Союза (1942)

Курчатов И.В. (1902–1960), русский советский физик

Кутон Жорж (1755–1794), деятель Французской революции

Кутузов М.И. (1745–1813),

генерал-фельдмаршал, главнокомандующий русской армией во время Отечественной войны 1812 г.

Кутырина Ю.А., биограф И.А. Шмелёва


Лавренёв Б.А. (1891–1959), русский советский писатель и драматург

Лагерлёф Сельма (1858–1940), шведская писательница

Ладинский Антонин (1896–1961), русский поэт «первой волны» эмиграции

Латышев А.Е. (род. 1949), советский и российский цирковой артист

Лацис Виллис (1905–1966), советский писатель и государственный деятель

Лебедев-Кумач В.И. (1898–1949), русский советский поэт

Лебедева С.Д., русская советская художница

Левидов М.Ю. (1891–1942), российский журналист, писатель и драматург

Левоневский В.С., белорусский политический и общественный деятель

Лежнев А. (1893–1938), советский критик, литературовед

Лежнев И.Г. (1891–1955), русский публицист и литературный критик

Лейтес Н.А. (pод. 15 февраля 1937), энтузиаст джаза

Леклерк Шарль (1772–1802), французский генерал, зять Наполеона Бонапарта

Лемешев С.Я. (1902–1977), советский русский оперный певец

Ленин В.И. (1870–1924), марксист, публицист, основоположник марксизма-ленинизма

Ленотр Андре (1613–1700), французский ландшафтный архитектор

Леонов Л.М. (1899–1994), русский советский писатель

Леонтьев Л.А., известный советский экономист

Лермонтов М.Ю. (1814–1841), русский поэт, прозаик, драматург, художник, офицер

Лесков Н.С. (1831–1895), русский писатель

Лефорт Ф.Я. (1655–1699), российский государственный и военный деятель

Лившиц В.А. (1913–1978), советский поэт, писатель и сценарист

Лидин В.Г. (1894–1979), русский советский писатель

Липскеров К.А. (1889–1954), русский поэт, переводчик, драматург, художник

Литовский О.С., российский драматург, журналист, редактор, критик и писатель

Лихарев В.Н. (1800–1837), декабрист

Лозовский С.А. (1878–1952), советский партийный и государственный деятель

Ломоносов М.В. (1711–1765), русский учёный-естествоиспытатель, астроном, приборостроитель, географ, металлург, геолог

Лонгфелло Г.У. (1807–1882), американский поэт, автор «Песни о Гайавате»

Лопухин В.А. (1711–1757), российский военачальник

Лопухов А.В. (1926–1990), подпольщик и участник Великой Отечественной войны

Луговской В.А. (1901–1957), советский поэт

Луков Л.Д. (1909–1963), советский кинорежиссёр, сценарист

Луковский И.В. (1909–1979), советский сценарист и драматург

Луначарский А.В. (1875–1933), русский советский писатель, общественный и политический деятель, переводчик, публицист, критик, искусствовед

Лурье А.Я., советский историк, писатель

Лысенко Т.Д. (1898–1976), основатель и крупнейший представитель псевдонаучного направления в биологии мичуринской агробиологии

Львов-Рогачевский В. (1874–1930), литературовед

Любавский М.К. (1860–1936), российский историк

Людовик XI (1423–1483), король Франции в 1461–1483 гг.


Майков А.Н. (1821–1897), русский поэт

Макаров С.О. (1849–1904), океанограф, полярный исследователь, кораблестроитель, вице-адмирал

Маклаков Г.К., флигель-адъютант, полковник, командир 68-го пехотного Бородинского полка

Маковский С.К. (1877–1962), русский поэт, художественный критик

Макогоненко Г.П. (1912–1986), русский советский литературовед, критик

Максимов Г.И. (1861–1945), общественный деятель

Маленков Г.М. (1901–1988), советский государственный и партийный деятель

Мальро Андре (1901–1976), французский писатель, культуролог

Малюгин Л.А. (1909–1968), русский советский драматург

Малюта Скуратов (? – 1 января 1573), русский государственный, военный и политический деятель, один из руководителей опричнины, думный дворянин

Мандельштам О.Э. (1891–1938), русский поэт, прозаик, эссеист, переводчик

Манн Томас (1875–1955), немецкий писатель, эссеист, мастер эпического романа

Маркс К. (1818–1983), немецкий философ, социолог, экономист

Маршак С.Я. (1887–1964), поэт, драматург, переводчик, литературный критик

Махалов С.Д. (1864–1942), писатель, драматург, критик

Маяковский В.В. (1893–1930), русский советский поэт

Медынский Г.А. (1899–1984), русский советский писатель

Меерович М.И. (1931–1995), советский и российский поэт-песенник

Межиров А.П. (1923–2009), русский поэт и переводчик

Меир Голда (1898–1978), 5-й премьер-министр Израиля, министр внутренних дел

Мельгунов С.П. (1879–1956), историк, политик

Меньшиков М.О. (1859–1918), публицист, общественный деятель

Мережковский Д.С. (1865–1941), писатель, поэт, критик, переводчик, историк

Меркулов В.Н. (1895–1953), советский государственный и политический деятель, генерал армии

Метерлинк Морис (1862–1949), бельгийский писатель, драматург и философ

Меттер И.М. (1909–1996), российский и советский писатель, сценарист

Мехлис Л.З. (1889–1953), советский государственный и военный деятель, генерал-полковник

Микоян А.И. (1895–1978), государственный и политический деятель

Милюков П.Н. (1859–1943), русский политический деятель, историк и публицист

Минин К. (конец XVI в. – 21 мая 1616), русский национальный герой

Минский Н.М. (1855–1937), русский поэт и писатель-мистик, адвокат

Минц И.И. (1896–1991), советский историк, академик

Михайлов О.Н. (18 июня 1933), русский прозаик, литературовед

Михайловский Н.К. (1842–1904), русский публицист, социолог

Михалков С.В. (1913–2009), советский писатель, поэт, баснописец

Михельсон И.И. (1740–1807), российский военачальник, генерал от кавалерии

Михоэлс С.М. (1890–1948), советский еврейский театральный актёр и режиссёр

Молотов В.М. (1890–1986), советский политический и государственный деятель

Мордовцев Д.Л. (1830–1905), русский и украинский писатель, историк

Мордовченко Н.И. (1904–1951), литературовед, критик

Морозов Григорий (1921–2001), советский и российский правовед

Морозов С.Т. (1860–1944), русский предприниматель

Мотылёва Т.Л. (29 мая 1910 – 5 ноября 1992), российский литературовед

Мравинский Е.А. (1903–1988), советский дирижёр, народный артист СССР

Муранов А.И. (род. 1971), российский юрист

Муссолини Бенито (1883–1945), итальянский политический деятель, литератор, лидер фашистской партии

Мюрат Иоахим (1767–1815), наполеоновский маршал, великий герцог Берга

Мясников А.Ф. (1886–1925), партийный и государственный деятель


Надсон С.Я. (1862–1887), русский поэт

Найдёнова Е.И. (1876–1951), русская актриса театра и кино

Наровчатов С.С. (1919–1981), русский советский поэт

Нартов А.А. (1737–1798), государственный деятель, писатель и переводчик

Нахимов П.С. (1802–1855), знаменитый русский адмирал

Неверовский А.Ф., военный писатель

Невилль (Фуа де ля), французский дипломат

Незлобин К.Н. антрепренёр, режиссёр и актёр

Некрасов В.П. (1911–1987), русский писатель

Некрасов Н.А. (1821–1878), русский поэт, писатель и публицист

Немирович-Данченко В.И. (1858–1943), российский и советский режиссёр, педагог, драматург и театральный деятель

Нестеров М.В. (1862–1942), русский и советский живописец

Никандров Н.П. (род. 1936), российский учёный

Никитин М.М. (1906–1942), российский историк литературы, писатель

Никитин С.К., писатель

Николай (Ярушевич) (1892–1961), епископ Русской православной церкви

Нилин П.Ф. (1908–1981), русский советский писатель, драматург, сценарист

Ницше Фридрих (1844–1900), немецкий мыслитель, классический филолог

Новиков А.А. (1900–1976), советский военачальник, Главный маршал авиации

Новиков Иван (1877–1959), русский советский писатель

Новиков-Прибой А.С. (1877–1944), русский советский писатель-маринист

Носов Е.И. (1925–2002), русский советский писатель


Оболенский Л.Е. (1845–1906), русский писатель, поэт

Овечкин В.В. (1904–1968), советский прозаик, драматург, журналист

Овидий Назон Публий, древнеримский поэт

Одинец Д.М. (1883–1950), российский учёный, историк

Одоевцева И.А. (1895–1990), русская поэтесса и прозаик

Озеров Л.А. (1914–1996), русский поэт и переводчик

Окуджава Б.Ш. (1924–1997), поэт, композитор, прозаик и сценарист

Орлов А.Г. (1737–1807), русский военный и государственный деятель, генерал-аншеф

Орлова-Давыдова М.В., графиня

Осипов К.Е. (1896–1965), советский архитектор

Остен Мария (1908–1942), немецкая писательница

Островский А.Н. (1823–1886), русский драматург

Охтерлони А.А., герой обороны Севастополя, генерал


Павел I (1754–1801), император Всероссийский (с 6 (17) ноября 1796)

Павленко П.А. (1899–1951), советский писатель, бригадный комиссар

Павлов И.П. (1849–1936), великий русский физиолог, академик АН СССР

Панин Н.П. (1770–1837), граф, русский дипломат, сын П.И. Панина

Панин П.И. (1721–1789), граф, русский военный деятель

Панкратов А.С. (1872–1922), писатель-публицист, журналист

Панова В.Ф. (1905–1973), русская советская писательница

Панфёров Ф.И. (1896–1960; псевдоним – Марк Солнцев), русский писатель

Паперный З.С. (1919–1996), советский и российский литературовед

Парин В.В. (1903–1971), советский физиолог, академик АН СССР

Пастернак Б.Л. (1890–1960), русский поэт

Патоличев Н.С. (1908–1989), советский государственный деятель

Паустовский К.Г. (1892–1968), русский советский писатель

Пахмусс Т., прозаик, поэт, эссеист

Пащенко Варвара, возлюбленная И.А. Бунина

Пащенко В.П., отец В. Пащенко

Пересветов И.С. (середина XVI в.), писатель-публицист

Перец Маркиш (1895–1952), советский еврейский поэт и писатель, писал на идиш

Перцов В.В. (род. 1933), заслуженный художник России

Перцов П.П. (1868–1947), русский поэт, прозаик, публицист, издатель, искусствовед

Пётр I (1672–1725), последний русский царь из династии Романовых

Пётр III (1728–1762), российский император (1761–1762)

Петров Е.П. (1903–1942), советский писатель, соавтор Ильи Ильфа

Петров С.М. (1905–1988), советский литературовед, критик

Петров-Водкин К.С. (1878–1939), российский и советский живописец, график, теоретик искусства, писатель и педагог

Петровых М.С. (1908–1979), русская советская поэтесса и переводчица

Печерский Н.П. (1915–1973), советский детский писатель

Пешков А.М. (1868–1936), русский писатель, прозаик, драматург

Платонов А.П. (1899–1951), русский советский писатель и драматург

Платонов С.Ф. (1860–1933), русский историк, академик Российской академии наук

Плеханов Г.В. (1856–1918), теоретик и пропагандист марксизма, философ

Плещеев А.Н. (1825–1893), писатель, поэт, переводчик; петрашевец

Победоносцев К.П. (1827–1907), российский государственный деятель, учёный

Погодин М.П. (1800–1875), историк, коллекционер, журналист, писатель, публицист, беллетрист, издатель

Погодин Н.Ф. (1900–1962), советский сценарист и драматург

Подгорный Н.В. (1903–1983), советский государственный деятель

Пожарский Д.М. (1578–1642), русский национальный герой, военный и политический деятель

Покровский М.Н. (1868–1932), советский историк, академик АН СССР

Полевой Б.Н. (1908–1981), русский советский журналист и писатель

Полевой Н.А. (1796–1846), русский писатель, драматург

Ползунов И.И. (1728–1766), создатель первой в России паровой машины

Поликарпов Д.А. (1905–1965), советский партийный и государственный деятель

Полонский Вячеслав (1886–1932), русский советский критик, журналист

Полонский Я.П. (1819–1898), русский поэт

Полосин И.И. (1891–1956), сотрудник Румянцевского музея

Полторацкий В.В. (1907–1982), русский советский писатель

Поляк Л.М. (1899–1992), российский литературовед

Попков П.С. (1903–1950), советский партийный деятель

Попов Б.Е. (1946–1996), российский поэт

Попов Г.М. (1906–1968), советский партийный и государственный деятель

Поскрёбышев А.Н. (1891–1965), генерал-майор, видный государственный деятель

Посошков И.Т. (1652–1726), выдающийся русский экономист, публицист

Поспелов П.Н. (1898–1979), советский партийный и научный деятель

Потапенко А.И. (1922–2010), биолог

Пришвин М.М. (1873–1954), русский советский писатель

Пришвина В.Д., жена М.М. Пришвина

Прокофьев А. (1900–1971), русский советский поэт

Пропп В.Я. (1895–1970), российский и советский учёный, филолог-фольклорист

Прянишников Д.Н. (1865–1948), русский агрохимик, биохимик

Пугачёв Е.И. (1742–1775), предводитель Крестьянской войны (1773–1775) в России

Пузин А.А. (1904–1987), партийный и государственный деятель

Пушкин А.С. (1799–1837), русский поэт, драматург и прозаик

Пырьев И.А. (1901–1968), кинорежиссёр, народный артист СССР


Райкин А.И. (1911–1987), советский эстрадный и театральный актёр, режиссёр

Раковский Л.И. (1896–1979), русский советский писатель

Раскольников Ф.Ф. (1892–1939), дипломат, писатель и журналист; невозвращенец

Распутин В.Г. (род. 1937), русский прозаик

Рассел Джон (1792–1878), британский государственный деятель

Рахлин И.Я., российский театральный режиссёр

Рахманинов С.В. (1873–1943), русский композитор, пианист-виртуоз и дирижёр

Рачинская А.А., писательница

Резник О.С., критик

Рембо Артюр (1854–1891), французский поэт, один из основоположников символизма

Ремизов А.М. (1877–1957), русский писатель

Репин И.Е. (1844–1930), русский, украинский художник, живописец

Риббентроп И. (1893–1946), министр иностранных дел Германии

Робеспьер М. (1758–1794), один из лидеров Великой французской революции

Родионов М.И., советский государственный и партийный деятель

Рожанская Ю., первая жена А.Н. Толстого

Рождественский В.А. (1895–1977), русский поэт, акмеист

Розанов В.В. (1856–1919), русский философ, прозаик, журналист

Розенберг Эльза, латышская поэтесса и драматург

Розенталь М.М. (1906–1975), философ

Рокоссовский К.К. (1896–1968), советский военачальник, Маршал Советского Союза

Ромашов Б.С. (1895–1958), советский драматург

Рощин Н.В. (1901–1960), советский военный деятель и дипломат

Румянцев П.А. (1725–1796), русский военный и государственный деятель, граф

Рыбальченко Ф.Т. (1898–1950), генерал-майор авиации Советской армии

Рыбас С.Ю. (род. 1946), русский писатель-прозаик

Рыков А.И. (1881–1938), советский государственный деятель

Рыльский М.Ф. (1895–1964), украинский советский поэт

Рысс Е.С. (1908–1973), советский писатель, публицист, сценарист

Рюриков Б.С. (1909–1969), советский критик, литературовед, публицист

Рязановский В.А. (1884–1968), адвокат, правовед, историк, культуролог


Савинков Б.В. (1879–1925), революционер, политический деятель, писатель

Савченко С.Ф., русский писатель и журналист

Садиков В.С. (1871–1942), профессор ЛГУ, биохимик

Садовская О.О. (1849–1919), российская актриса

Садофьев И.И. (1889–1965), русский советский поэт

Салтыков-Щедрин М.Е. (1826–1889), русский писатель

Самарин Ю.Ф. (1819–1876), русский публицист и философ

Самосуд С.А. (1884–1964), российский и советский дирижёр

Сатюков П.А., гл. редактор «Правды»

Сафонов В.А., писатель

Саянов В.М. (1903–1959), русский советский писатель

Светлов М.А. (1903–1964), русский советский поэт и драматург

Светов (Шейдеман), критик-публицист

Свешников Н.И. (1839–1899), писатель

Седых К. (1908–1979), русский советский писатель

Сейфуллина Л.Н. (1889–1954), русская писательница

Сельвинский И.Л. (1899–1968), русский советский писатель, поэт и драматург

Сен-Жюст Луи Антуан (1793–1767), деятель Великой французской революции

Серафимович А.С. (1863–1949), русский советский писатель

Сергеев-Ценский С.Н. (1875–1958), русский советский писатель

Сергий (Старгородский) (1867–1944), 12-й Патриарх Московский и всея Руси

Середонин С.М., историк

Симанович Арон (1873–1978), купец 2-й гильдии, личный секретарь Григория Распутина

Симонов К.М. (1915–1979), русский советский писатель, поэт

Скирмунт Р.А. (1868–1939), польский государственный и политический деятель

Скиталец (Петров) С.Г. (1869–1941), русский писатель, поэт и прозаик

Скороходов Г.А. (1936), писатель

Скотт Вальтер (1771–1832), британский писатель, поэт

Смеляков Я.В. (1912–1972), русский советский поэт, критик, переводчик

Смирнов Николай (род. 1950), советский и российский поэт

Соболев Л.С. (1898–1971), русский советский писатель

Солженицын А.И. (1918–2008), русский писатель, публицист, поэт

Соловьёв С.М. (1820–1879), русский историк

Соловьёв В.А. (1907–1978), русский советский драматург

Соловьёв Л.В. (1906–1962), советский писатель

Соловьёв П.Е. (род. 1959), поэт, политолог

Соловьёв-Седой В.П. (1907–1979), советский композитор

Сологуб Ф.К. (1863–1927), русский поэт, писатель, драматург

Солоухин В.А. (1924–1997), русский советский писатель, поэт

Сорокина О., писатель, критик, учёный

Сосюра В.Н. (1897–1965), украинский советский поэт

Софронов А.В. (1911–1990), русский советский писатель

Спасский С.Д. (1898–1956), поэт, переводчик, прозаик

Сперанский А.Д. (1887–1961), советский учёный-медик

Спиноза Бенедикт (1632–1677), нидерландский философ-рационалист

Ставский В.П. (1900–1943), советский писатель, литературный функционер

Сталин В.И. (1921–1962), советский военный деятель, генерал-лейтенант авиации

Сталин И.В. (1878–1953), руководитель СССР с конца 1920-х гг.

Станиславский К.С. (1863–1938), театральный режиссёр, актёр и преподаватель

Старчаков Н.С. (1917–1984), капитан авиации, Герой Советского Союза

Стасова Е.Д. (1873–1966), русская революционерка

Степанов А.Н. (1892–1965), русский советский писатель

Степанович Степа (1856–1929), сербский полководец, воевода

Степун Ф.А. (1884–1965), русский философ

Стефан Баторий (1533–1586), король Польский

Стецкий А.И. (1896–1938), большевик, партийный деятель

Струве П.Б. (1870–1944), русский общественный и политический деятель, экономист

Суворин А.С. (1834–1912), русский журналист, издатель

Суворов А.В. (1730–1800), национальный герой России, русский полководец

Сумбатов А.И. (1857–1927), русский и советский актёр, драматург

Сургучёв И.Д. (1881–1956), русский прозаик, драматург

Суриков В.И. (1848–1916), живописец

Сурков А.А. (1899–1983), русский советский поэт

Суров А.А. (1910–1987), советский драматург

Суслов А.А. (1807–1877), российский генерал

Сучков Б.Л. (1917–1974), советский литературовед


Тагер Е.Б. (1906–1984), литературовед

Таиров А.Я. (1885–1950), российский и советский актёр и режиссёр

Тарасенков А.К. (1909–1956), советский литературовед, литературный критик, поэт

Тарле Е.В. (1874–1955), советский историк, академик АН СССР

Татаринов В.А. (род. 1950), российский филолог и лингвист

Татаринов Г.А. (1925–2005), художник

Татищев В.Н. (1686–1750), известный российский историк, географ, экономист

Твардовский А.Т. (1910–1971), советский писатель, поэт

Телешов Н.Д. (1867–1957), русский писатель, поэт

Терапиано Ю. (1892–1980), русский поэт, прозаик, переводчик

Тернавцев В.А. (1866–1940), российский религиозный деятель

Тимковский Н.И. (1863–1922), русский драматург

Тимофеев А.В. (1812–1883), русский поэт и прозаик

Тимошенко С.К. (1895–1970), советский военачальник, Маршал Советского Союза

Тихонов Н.С. (1896–1979), советский поэт

Ткаченко М.С. (1860–1916), украинский художник

Толстой А.К. (1817–1875), граф, русский писатель, поэт, сатирик

Толстой А.Н. (1883–1945), граф, русский и советский писатель

Толстой И.Л., писатель, журналист

Толстой Л.Н. (1828–1910), писатель

Толстой Н.А. (1917–1994), физик, сын А.Н. Толстого

Толстой Ю.В. (1824–1878), историк

Тренёв К.А. (1876–1945), русский советский писатель

Трифонов Ю.В. (1925–1981), советский писатель

Троцкий Л.Д. (1879–1940), теоретик марксизма

Трубецкой Евг. Н. (1863–1920), русский философ, правовед, публицист

Трумэн Гарри (1884–1972), государственный деятель США, 33-й президент США

Трусов И.Ф. (1903–1957), русский советский писатель

Тургенев И.С. (1818–1883), русский писатель, поэт, переводчик

Тухачевский М.Н. (1893–1937), военный теоретик, Маршал Советского Союза

Тэффи Н.А. (1872–1952), русская писательница и поэтесса, мемуарист


Уланова Г.С. (1909–1998), советская прима-балерина, балетмейстер и педагог

Урицкий М.С. (1873–1918), российский революционный и политический деятель

Успенский Г.И. (1843–1902), русский писатель

Устрялов Н.В. (1890–1937), русский философ и публицист

Уткин И.П. (1903–1944), советский поэт и журналист


Фадеев А.А. (1901–1956), русский советский писатель и общественный деятель

Файко А.М. (1893–1978), русский советский драматург

Фан-дер-Флит К.П. (1839–1904), русский физик

Федин К.А. (1892–1977), советский писатель

Федосеев П.Н. (1908–1990), советский философ

Федотов П.В. (1900–1963), руководитель НКВД, МГБ и КГБ, генерал

Фейхтвангер Лион (1884–1958), немецкий писатель еврейского происхождения

Фет А.А. (1820–1992), русский поэт-лирик, переводчик, мемуарист

Фефер Ицик (1900–1852), еврейский советский поэт

Филонов П.Н. (1883–1941), русский советский художник

Философов Д.В. (1872–1940), российский публицист

Финн К.Я. (1904–1975), русский советский прозаик и драматург

Фиш Г.С. (1903–1971), русский советский писатель, переводчик, киносценарист

Флетчер Джильс (1548–1611), английский поэт и дипломат

Флит А.М. (1891–1954), русский поэт и писатель-сатирик

Форш О. (1873–1961), русская советская писательница

Фофанов К.М. (1862–1911), русский поэт

Фрадкин М.Г. (1914–1990), советский композитор

Франко Франсиско (1892–1975), испанский государственный деятель

Фрейд З. (1856–1939), австрийский психолог, психиатр и невролог

Фрид Я.Б. (1908–2003), советский российский режиссёр и сценарист

Фридрих II (1712–1786), король Пруссии (1740 г.)

Фурманов Д.А. (1891–1926), советский писатель-прозаик


Хлебников Велемир (1885–1922), русский поэт и прозаик Серебряного века

Ходасевич Владислав (1886–1939), русский поэт и критик

Ходотов Н.Н. (1878–1932), русский актёр

Хренников Т.Н. (1813–2007), советский композитор

Хрущёв Н.С. (1894–1971), первый секретарь ЦК КПСС (1953–1964)

Худяков В.К. (1832–1908), генерал-лейтенант


Цетлин М.О. (1882–1945), поэт, беллетрист, редактор, меценат


Чайковский Н.В. (1850–1926), русский революционер

Чалмаев В.А. (род. 1932), русский советский критик

Чапыгин А.П. (1870–1937), русский советский писатель

Чернышевский Н.Г. (1828–1889), русский философ-утопист, писатель

Черчилль Уинстон (1874–1965), премьер-министр Великобритании

Чехов А.П. (1860–1904), русский писатель, драматург

Чингисхан (ок. 1155–1227), основатель и первый великий хан Монгольской империи

Чкалов В.П. (1904–1938), советский лётчик-испытатель, комбриг

Чуковский К.И. (1882–1969), поэт, публицист, критик, переводчик и литературовед

Чулков Георгий (1879–1939), критик, прозаик


Шагинян М.С. (1888–1982), русская советская писательница

Шаляпин Ф.И. (1873–1938), русский оперный и камерный певец

Шахматов А.А. (1864–1920), известный русский филолог и историк

Шаховской Д.Н., Иоанн (1902–1989), архиепископ, проповедник, писатель, поэт

Шахурин А.И. (1904–1975), нарком авиационной промышленности

Шварц Е.Л. (1896–1958), советский писатель, драматург

Шебалин В.Я. (1902–1963), советский композитор и педагог

Шекспир Уильям (1564–1616), английский драматург и поэт

Шелест П.Е. (1908–1996), украинский советский партийный и государственный деятель

Шепилов Д.Т. (1905–1995), советский политический деятель

Шиллер Фридрих (1759–1805), немецкий поэт, философ

Широков П.Д. (1893–1963), русский поэт-эгофутурист

Шишков В.Я. (1873–1945), русский советский писатель

Шкирятов М.Ф. (1883–1954), советский государственный и партийный деятель

Шкловский В.Б. (1893–1984), русский советский писатель, литературовед, критик

Шлихтинг Альберт (ум. после 1750), немецкий дворянин, уроженец Померании

Шмелёв И.С. (1873–1950), русский писатель, публицист

Шмелёв Сергей, сын И.С. Шмелёва

Шолохов М.А. (1905–1984), классик русской литературы

Шостакович Д.Д. (1906–1975), советский композитор, пианист

Шпанов Н.Н. (1896–1961), русский советский писатель, сценарист

Шполянский А.П. (1880–1957), русский поэт-сатирик, мемуарист, адвокат

Штаден Г. (1542–1979), немецкий авантюрист, опричник царя Ивана Грозного

Штейн А.П. (1906–1993), русский советский писатель, драматург, сценарист


Щёголев П.Е. (1877–1831), историк литературы и общественного движения

Щедрин Р.К. (род. 1932), российский композитор и пианист

Щербаков А.С. (1901–1945), советский государственный и партийный деятель

Щербатов М.М. (1733–1790), князь, русский историк

Щербина В.Р. (1908–1989), советский литературовед

Щукин С.И. (1854–1936), русский предприниматель, коллекционер


Эйзенштейн С.М. (1898–1948), советский режиссёр театра и кино

Эйхенбаум Б.М. (1886–1959), русский литературовед

Экштут С., писатель, историк

Эль-Регистан Г. (1899–1945), советский журналист

Эльсберг Я.Е. (1901–1976), советский литературовед и критик

Энгельгардт А.Н. (1832–1893), русский публицист-народник и агрохимик

Энгельс Ф. (1820–1895), немецкий философ, один из основоположников марксизма

Эрдман Н.Р. (1900–1970), советский драматург, поэт, киносценарист

Эренбург И.Г. (1891–1967), советский писатель, поэт, переводчик

Эрлих А.И. (1896–1963), российский журналист, сценарист, писатель

Эрн В.Ф. (1882–1917), русский религиозный философ


Юденич Н.Н. (1862–1933), русский военный деятель, генерал от инфантерии

Юдин П.Ф. (1899–1968), советский философ и общественный деятель

Юзовский И.И. (1902–1964), советский театральный критик и литературовед

Юлаев Салават (1752–1800), поэт, национальный герой Башкортостана

Юлиан II Отступник (331–363), римский император (361–363)

Юст Юль (1664–1715), датский вице-адмирал, посланник Дании в России


Ягдфельд Г.Б. (1908–1992), советский драматург, сценарист и детский писатель

Ягода Г.Г. (1891–1938), нарком внутренних дел СССР (1934–1936)

Яковлев А.И. (1918–1989), лётчик, Герой Советского Союза

Яковлев А.С. (1906–1989), советский авиаконструктор

Якубовский А.Ю. (1886–1953), историк-востоковед

Ямпольский И.М. (1905–1976), советский музыковед

Ян (Янчевецкий) В.Г. (1874–1954), русский советский писатель

Яновский Юрий (1902–1954), украинский советский писатель


Библиография будет дана в следуюшем томе.

Список изданий

«30 дней»

«Большевик»

«Вопросы жизни»

«Всеобщий журнал»

«Грядущая Россия»

«Ежемесячный журнал»

«За правое дело»

«Заветы»

«Известия»

«Красная звезда»

«Красная нива»

«Красная новь»

«Красный журнал для всех»

«Красный флот»

«Культура и жизнь»

«Летопись»

«Леф»

«Литература и искусство»

«Литературная газета»

«Литературный альбом»

«Литературный вестник»

«Мир Божий»

«Мир искусства»

«Молодая гвардия»

«Мурзилка»

«На посту»

«Накануне»

«Начало»

«Наши дни»

«Новый журнал для всех»

«Новый мир»

«Новый путь»

«Островитяне»

«Отрочество»

«Правда»

«Прикамская коммуна»

«Речь»

«Русская контора»

«Русские ведомости»

«Северный вестник»

«Сибирская газета»

«Современные записки»

«Солнце России»

«Чёрное и белое»

«Шиповник»


Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая. На рубеже двух веков
  •   Литературные портреты
  •     Лев Николаевич Толстой (28 августа (9 сентября) 1828 – 7 (20) ноября 1910)
  •     Антон Павлович Чехов (17 (29) января 1860 – 2 (15) июля 1904)
  •     Владимир Галактионович Короленко (15 (27) июля 1853 – 25 декабря 1921)
  • Часть вторая. Русская литература конца XIX и 10-Х годов ХХ века
  •   Литературные портреты
  •     Михаил Осипович Меньшиков (23 сентября (5 октября) 1859 – 20 сентября 1918)
  •     Василий Васильевич Розанов (20 апреля (2 мая) 1856 – 5 февраля 1919)
  •     Леонид Николаевич Андреев (9 (21) августа 1870 – 12 сентября 1919)
  • Часть третья. Литературное движение 20-х годов
  •   Литературные портреты
  •     Александр Александрович Блок (16 (28) ноября 1880 – 7 августа 1921)
  •     Николай Степанович Гумилёв (3 (15) апреля 1886 – 25 августа 1921)
  •     Велемир Хлебников (настоящее имя – Виктор Владимирович) (28 октября (9 ноября) 1885 – 28 июня 1922)
  •     Валерий Яковлевич Брюсов (1 (13) декабря 1873 – 9 октября 1924)
  • Часть четвёртая. Литературное движение 20-х годов (продолжение)
  •   Литературные портреты
  •     Сергей Александрович Есенин (3 октября (21 сентября) 1895 – 28 декабря 1925)
  •     Фёдор Сологуб (Фёдор Кузьмич Тетерников) 17 февраля (1 марта) 1863 – 5 декабря 1927
  • Часть пятая. Литературное движение 20-х годов (продолжение)
  •   Литературные портреты
  •     Владимир Владимирович Маяковский (7 (19) июля 1893 – 12 апреля 1930)
  •     Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев) (14 (26) октября 1880 – 8 января 1934)
  • Часть шестая. Русская литература 30-х годов
  •   Литературные портреты
  •     Максим Горький (Алексей Максимович Пешков) (16 (28) марта 1868 – 8 июня 1936)
  •     Николай Алексеевич Островский (29 сентября 1904 – 22 декабря 1936)
  •     Евгений Иванович Замятин 20 января (1 февраля) 1884 года – 10 марта 1937
  •     Павел Николаевич Васильев 25 декабря (12 декабря) 1910 – 16 июля 1937
  •     Николай Алексеевич Клюев (10 (22) октября 1884 – 23–25 октября 1937)
  •     Сергей Антонович Клычков (24 июня (6 июля) 1889 – 8 октября 1937)
  •     Александр Иванович Куприн (26 августа (7 сентября) 1870 – 25 августа 1938)
  •     Осип Эмильевич Мандельштам (3 (15) января 1891 – 27 декабря 1938)
  •     Михаил Афанасьевич Булгаков (3 мая (15 мая) 1891 – 10 марта 1940)
  •     Исаак Эммануилович Бабель (13 июля (1 июля) 1894 – 27 января 1940)
  •     Марина Ивановна Цветаева (8 октября (26 сентября) 1892 – 31 августа 1941)
  • Часть седьмая. Исторические романы 20-30-х годов
  •   «Разин Степан» А.П. Чапыгина
  •   «Пётр Первый» А.Н. Толстого
  • Часть восьмая. Война
  •   Литература 40-х годов. Великая Отечественная Война
  •   КЛЯТВА
  •   МУЖЕСТВО
  • Часть девятая. Историческая литература. 1941–1945 годы
  •   Литературные портреты
  •     Дмитрий Сергеевич Мережковский 14 августа (2 августа) 1865 – 9 декабря 1941 Зинаида Николаевна Гиппиус 20 ноября (8 ноября) 1869 – 9 сентября 1945
  •     Алексей Николаевич Толстой 29 декабря 1882 (10 января) 1883 – 22 февраля 1945
  •     Вячеслав Яковлевич Шишков 3 октября (21 сентября) 1873 – 6 марта 1945
  • Часть десятая. Литература послевоенного периода. 1946–1953 годы
  •   Итоги войны
  •   Литературные портреты
  •     Иван Сергеевич Шмелёв 3 октября (21 сентября) 1873 – 24 июня 1950
  •     Андрей Платонович Платонов (настоящая фамилия – Климентов) 1 сентября (20 августа) 1899 – 5 января 1951
  •     Александр Степанович Яковлев (Трифонов-Яковлев) 5 января (23 ноября) 1886 – 11 апреля 1953
  •     Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953
  •     Михаил Михайлович Пришвин 4 февраля (21 января) 1873 – 16 января 1954
  •     Алексей Михайлович Ремизов 6 июля (24 июня) 1877 – 26 ноября 1957
  • Именной указатель

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно