Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Введение

В конце XIX – начале XX в. развитие русской культуры – литературы, музыки, живописи и архитектуры, – отличаясь чрезвычайной насыщенностью художественных, эстетических, религиозно-философских поисков и свершений, шло не по прямой линии, а подобно расходящемуся «вееру», со множеством линий и тенденций, с образованием быстро сменявших друг друга школ и направлений. В изобразительном искусстве Серебряный век представлен живописью и графикой М. Врубеля, А. Бенуа, Л. Бакста, К. Сомова, М. Добужинского, Б. Борисова-Мусатова, активной деятельностью «Мира искусств», театральное искусство – сценическими новациям М. Фокина, Вс. Мейерхольда, Н. Евреинова, в музыке – именами А, Скрябина, Н. Прокофьева, Н. Стравинского, С. Рахманинова. В архитектуре проявились новации русского модерна и авангарда. В русской литературе на фоне реализма возникают символизм и акмеизм, бурно заявляет о себе левый авангард, все они модернизируют традиции русской классики или вовсе их отрицают.

«Наэлектризованная» различными настроениями и интуициями, разнонаправленными поисками и устремлениями, атмосфера рубежа веков парадоксально сочетала необычайно яркий творческий подъем с ощущением кризиса и духовного декаданса. Серебряный век дал образцы особого миро-чувствования, подчас сверхобостренного и стилистически экзальтированного. Для русской культуры этого периода характерно активное взаимодействие с западноевропейским искусством и философией. Заново открывались возможности художественно-интуитивного познания мира, в творчество вовлекались переосмысленные символы и «вечные образы» мировой культуры, древние мифы, использовались образцы и примитивного искусства, и литургического песнопения.

Один из авторов термина «серебряный век», Н. Бердяев писал: «Это была эпоха пробуждения в России самостоятельной философской мысли, расцвета поэзии и обострения эстетической чувствительности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувства заката и гибели с чувством восхода и надеждой на преображение жизни» [1]. Расцвет и кризис, индивидуализм и чувство нерасторжимой связи с космосом и Богом, самоценность творчества и стремление нарушить границу между искусством и собственно жизнью, бунт против установленных эстетических норм и тяготение к синтезу всех форм искусства, поиск полноты бытия и смелые эксперименты над ним – вот те разнородные импульсы, которые рождали различные эстетические школы и направления, программы и манифесты.

Определение «Серебряный век» вошло в культурное сознание многих авторов этой эпохи. А. Ахматова в «Поэме без героя» акцентировала внимание на словосочетании «серебряный век»: «И серебряный месяц ярко / Над серебряным веком плыл». В. Розанов в «Мимолетном» писал: «Пушкин, Лермонтов, Кольцов (и еще очень немногие) перейдут в следующий «серебряный век» русской литературы» [2]. Мироощущение Серебряного века как конца XIX в. и начала новой эпохи выразил А. Блок в 1910 г.: «У нас за плечами – великие тени Толстого и Ницше, Вагнера и Достоевского. Все изменяется; мы стоим перед лицом нового и всемирного. <…> Мы пережили то, что другим удается пережить в сто лет; недаром мы видели, как в громах и молниях стихий земных и подземных новый век бросал в землю свои семена; в этом грозовом свете нам промечтались и умудрили нас поздней мудростью – все века. Те из нас, кого не смыла и не искалечила страшная волна истекшего десятилетия, – с полным правом и с ясной надеждой ждут нового света от нового века» [3]. Выбор эпитета «серебряный» был неслучайным: проводилась грань между золотым пушкинским веком, искусством высшей пробы, веком русской классики и «новым искусством», модернизировавшим классические традиции, искавшим новые выразительные средства и художественные формы.

Творческим спором с реализмом и натурализмом заявил о себе символизм, в полемике с символизмом выдвинулся и эстетически самоопределился акмеизм, на отрицании символизма и акмеизма утверждал себя русский футуризм, резко ниспровергавший все традиции и эстетические нормы словесного творчества. Рождавшиеся новые течения и направления имели свой расцвет и угасание, давали импульс новациям и творческим свершениям своих соперников и преемников. Модернизм не мог не прийти к авангарду, левому искусству, крайним выводом которого было утверждение абсурда бытия, что свойственно для поэтов ОБЭРИУ. Внимание к формальным поискам, искусству как приему и конструкции инициировали научные достижения русской формальной школы и возникновение в 20-е гг. конструктивизма. Русский авангард – литературный и художественный – является уникальным явлением, вписанным в общие тенденции мирового искусства XX в. Поиски новых форм и средств художественного выражения дали яркие результаты в 10—20-е гг. Серебряный век представлен крупными поэтами, не входившими ни в какие группы и направления, – М. Волошиным и М. Цветаевой.

Далеко не все литературные и художественные реалии начала XX в. соответствуют понятию Серебряного века. Нельзя забывать, что еще жил Л. Толстой, великий представитель критического реализма (он умер в 1910 г.). Его уход из Ясной Поляны и смерть на никому дотоле не известной станции Остапово потрясли всю Россию. Еще творил А. Чехов, художник пронзительно ясного ума, сострадающего человеку в его кромешно грустной и обывательски душной среде. Чехов внес в русскую литературу добрый смех и чистую улыбку над неизбывной трагедией человеческого бытия. В эту же эпоху начинают свой путь А. Горький, А. Толстой, Л. Андреев, В. Вересаев, И. Бунин, Б. Зайцев, И. Шмелев, М. Алланов, М. Осоргин.

Этот период называют также русским культурным ренессансом. Именно на рубеже веков в России пробуждается оригинальная, самостоятельная религиозно-нравственная и философская мысль, которая не стремилась построить завершенные философские «системы», а проникала в глубь противоречий современной жизни, вскрывала метафизические основы бытия, сущностные связи человека со вселенской, вечно творимой космической жизнью. Наследие русского культурного ренессанса, представленного Н. Бердяевым, П. Флоренским, В. Розановым, О. С. Булгаковым, Н. Федоровым, Г. Федотовым, Л. Шестовым, оригинально и значительно. Русские философы-эмигранты стали первооткрывателями и основателями философии персонализма, философии свободы и философии творчества. «Метафизика всеединства» Вл. Соловьева, борьба духа и плоти и «царство Третьего Завета» Д. Мережковского, персонализм и творческая борьба против объективации духа Н. Бердяева, творческая свобода «внутреннего» слова В. Розанова, «жизнь идей» и неугасимость «Света Невечернего» С. Булгакова, «Условия абсолютного добра» В. Вышеславцева, идеи Л. Шестова, Н. Шпета, С. Франка, Б. Лосского, глубинное осмысление ими в духовно-религиозном и философском аспектах наследия Пушкина, Достоевского [4], Гоголя – очерченный в самом обобщенном виде вклад, который русские религиозно-нравственные мыслители внесли в русскую и мировую философскую, этическую и филологическую мысль XX в.

Серебряный век относится прежде всего к русской поэзии начала XX в. Русский культурный ренессанс – к нравственно-религиозной философии и этике. Поэтам и философам, художникам и композиторам было свойственно предощущение гибели старого мира. Одни старались поскорее призвать «грядущих гуннов», другие видели смысл жизни в сохранении святынь и традиций, или, как сказал Вяч. Иванов, в том, чтобы «унести от них светильник в катакомбы, в пещеры», или, по А. Блоку, «заклясть хаос». Символизм, модернизировав традиции русской классической литературы, стал блестящим завершением эпохи. Русская религиозно-нравственная философия обратилась к православной традиции, святоотеческим истокам духовности, перед тем как в «советской ночи» надолго уйти на Соловки, в катакомбы лагерей или на чужбину.

Буквально через несколько десятилетий художественных открытий и свершений, «звездной вспышки» Серебряного века Октябрьская революция, Гражданская война, геноцид 1930-х гг. кардинально изменили жизнь России, которая стала даже называться по-новому – СССР (для М. Цветаевой это был «свистящий звук»). Произошла кардинальная смена исторической и культурной парадигмы. В 1921 г. умирает А. Блок, тогда же был расстрелян Н. Гумилев. Этот год многими воспринимался как конец Серебряного века. Однако эта яркая эпоха продолжалась до тех пор, пока были живы носители ее культурного сознания. Яркий пример – творчество А. Ахматовой и О. Мандельштама, Б. Пастернака и Н. Заболоцкого.

Разделившись на два потока, русская литература, вопреки всем объективным условиям, стремилась сохранить как классические традиции, так и традиции Серебряного века, богатство русского языка, преумножить культурное наследие.

Об этом свидетельствует творчество вынужденно покинувших родину И. Северянина, М. Цветаевой, Е. Кузьминой-Караваевой, Г. Адамовича, Г. Иванова, Б. Поплавского, И. Бунина, В. Набокова и многих других русских писателей-эмигрантов.

Большинство поэтов-символистов эмигрировали – Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч. Иванов. Символист В. Брюсов нашел возможность сотрудничать с новой властью. Из акмеистов Н. Гумилев был расстрелян, О. Мандельштам умер в лагерях, сын А. Ахматовой и Н. Гумилева, в будущем виднейший русский ученый, «последний евразиец», Л. Гумилев был заложником музы Ахматовой, находясь в лагерях и штрафбатальонах. Обэриут Н. Заболоцкий прошел изощренные муки лагерей и опыт ссылки. Тяжелые испытания пережил абсурдист Д. Хармс. Практически все виднейшие философы были отправлены за границу на так называемом «философском пароходе», кроме о. П. Флоренского, умершего на Соловках, и А. Лосева, отбывавшего ссылку. Русский авангард, будучи радикально левым явлением, ближе всех подошел к союзу с реальной политической властью в стране. Однако союз В. Маяковского с властью закончился для него творческой и личной трагедией. Русская литература вместе с народом восходила на трагическую голгофу XX в., чтобы искупить ценой неимоверных страданий гордыню и богоборчество, своеволие и бунт.

Культура XX в. творчески впитала идеи, новации и открытия русских поэтов и философов, художников и режиссеров, музыкантов и актеров Серебряного века, сохранив как идеал их подъем духа и творческую самоотдачу, широкий идейно-философский диапазон и грандиозность художественных задач.


Литература

Аннинский Л. Серебро и чернь: русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века. М., 1997.

Бавин С, Семибратова И. Судьбы поэтов серебряного века. М., 1993.

Богомолов Н. В зеркале «Серебряного века»: Русская поэзия начала XX века. М., 1990.

Воспоминания о серебряном веке. М., 1993.

Парнас серебряного века. Екатеринбург, 1994.

Поэзия серебряного века (1880–1925). М., 1991.

Русская поэзия серебряного века. 1890–1917. Антология. М., 1993.

«Серебряный век» русской поэзии. М., 1993.

Серебряный век в России: Избранные страницы. М, 1993.

Серебряный век русской литературы: Проблемы, документы. М., 1996.

Серебряный век: Мемуары. М., 1990.

Эткинд А.М. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М, 1996.

Модернизм. Русский модерн

В западноевропейском и русском искусстве в конце XIX – начале XX в. наметилась общая тенденция активных формальных и содержательных новаций, возникших в связи с ощущением исчерпанности возможностей предшествующих традиционных художественных приемов и форм. Эстетические поиски кардинального обновления получили название «модернизм» (франц. modernisme, moderne – новейший, современный). Модернизм объединил самые различные направления, течения и школы, которые утверждали новые творческие решения, новое видение мира, новые языки культуры, отражающие динамику современности и новый образ мира, возникший под воздействием открытий точных наук. Модернизм – это общее обозначение тех направлений в искусстве и культуре, которые программно отказались от традиционализма во имя «искусства современности» или «искусства будущего». Главное в модернизме – переосмысление классики, полемическое, подчас демонстративное отталкивание от нее. Символисты и акмеисты по-новому отнеслись к традициям русской классики, реинтерпретировали наследие мировой культуры, но их новаторство не носило кардинального отрицания эстетических норм искусства. Русские символисты заново открыли и переосмыслили наследие Пушкина, Тютчева, Достоевского [5] и Гоголя. Творчество Пушкина для символистов и акмеистов было вершинным явлением, он воспринимался как «вечный спутник». Пушкинские цитаты «пронизывают» тексты многих авторов Серебряного века. В. Брюсов даже дописывал незаконченные пушкинские произведения. Ф. Тютчев воспринимался как поэт-предтеча и русскими символистами, и русскими эгофутуристами. Портрет Тютчева стоял на столе В. Брюсова, мэтра русского символизма. Цитатой из тютчевского известного стихотворения «Люблю грозу в начале мая» – «Громокипящий кубок» – назван известный сборник И. Северянина. Достоевский, гениальный прозорливец человеческой души, стал предтечей глубинного психологизма русской лирики рубежа веков. Его влияние ощутимо в скептицизме и отчаянии Ф. Сологуба, солнечности К. Бальмонта, «истерии» А. Белого, романтизме А. Блока, с его «жаждой тройной жизни», в неприятии террора и утонченного социального насилия О. Мандельштама. Достоевский стихами капитана Лебядкина предвосхитил языковые эксперименты группы ОБЭРИУ. Кроме модернизации традиций русской классики, для искусства начала XX в. характерно частое обращение к традициям античности и других эпох мировой культуры. Исследователи выделяют две линии русского модернизма в восприятии и культурных рецепциях античного: ритуально-мифологическую и эстетическую (или, используя терминологию Ницше, дионисийскую и аполлоновскую), которые сосуществовали параллельно. Ритуально-мифологическое восприятие античности реализуется в символизме, эстетическое – в неоклассицизме. М. Гаспаров дифференцирует эти две тенденции в русском модернизме XX в. как «парнасскую строгость» (при сугубо «светском» понимании символа, символ выступает как «многозначное иносказание», риторический прием) и «символистскую зыбкость» (символ понимается «духовно», он связан с религиозной сферой и выступает «как земной знак несказуемых небесных истин»), «Парнасская» линия выдерживается в творчестве В. Брюсова, К. Бальмонта, позднее Н. Гумилева и О. Мандельштама; религиозно-философская свойственна Д. Мережковскому, З. Гиппиус, Вяч. Иванову, А. Белому, А. Блоку. Художники, ориентированные на неоклассицизм, придерживались иной линии [6]. Подобные линии можно усмотреть и в в музыке С. Танеева, А. Скрябина, И. Стравинского, в живописи и графике В. Серова, Л. Бакста, М. Врубеля, в скульптурных работах П. Трубецкого, С. Коненкова, А. Матвеева.

Резко и принципиально порывает с традициями левый авангард. Модернизм является не столько синонимом авангарда, сколько его преддверием или ранним этапом. Модернизм не стоит путать с модерном. Стиль «модерн» возник в Западной Европе как выражение протеста против антиэстетичности современного образа жизни и был реакцией на позитивизм и прагматизм. Эстетика западного стиля модерн восходила к «философии жизни» Ф. Ницше. Цель заключалась в преобразовании среды обитания человека по законам красоты, создании эстетически насыщенного пространства. Особую роль играли предметы, которые должны были не только украшать быт и служить частью интерьера, но своим стилем и функциональностью призваны были выражать духовное содержание эпохи. К искусству приобщались все сферы жизнедеятельности, что значительно расширяло возможности новых подходов к конструированию и моделированию как в прикладных искусствах, так и в сфере собственно искусства. Русский модерн стал продолжением европейского модерна и был проявлен в различных областях прикладного искусства, журнальных иллюстрациях и живописи художников «Мира искусства», архитектуре и музыке.

Внутри русского модернизма эпохи Серебряного века сложились и развивались различные идейно-художественные направления и течения: символизм, акмеизм, футуризм. Направления и течения в искусстве – понятия, обозначающие принципиальную общность художественных явлений на протяжении определенного времени. Черты, объединяющие художников в том или ином направлении, течении или стиле, присущи идейно-эстетическому уровню. В современной эстетике нет единого взгляда на соотношение и объем понятий «направление» и «течение» [7]. Направление рассматривается как более широкая категория, охватывающая единство мировосприятия, эстетических взглядов, способов отображения жизни и связанная со своеобразием художественных стилей (например, классицизм, реализм, романтизм, натурализм, символизм). Такое единство часто охватывает все или многие виды искусства. Под течением обычно понимается более тесная группировка в пределах направления или менее многочисленное (менее значимое, с точки зрения всей парадигмы культуры) объединение художников с общностью идей и эстетических установок. Принадлежность художников к одному направлению или течению не исключает глубоких различий их творческих индивидуальностей.

Самым широким направлением в литературе рубежа XIX–XX вв. стал символизм, к постсимволистским течениям относятся акмеизм, футуризм, во всех его разновидностях (кубофутуризм и эгофутуризм), имажинизм.

Декаданс

Термин «декаданс» (франц. decadence – упадок) охватывает кризисные явления духовной и общественной жизни, отмеченные настроениями неприятия окружающей реальности, индивидуализмом, чувством безнадежности, тоской по идеалам, обостренной чувствительностью к преходящим мгновениям бытия, эмоциональной напряженностью переживаний необратимости смерти. Для многих поэтов и художников Серебряного века было характерно особое умонастроение, связанное с «концом века», исчезновением четких ориентиров и правил в сфере морали, ощущением «конца» традиционного искусства и начала всеобщей деградации, упадка. Такой тип мирочувствования получил название «декаданс», или «декаденство». Понятием «декаденство» обозначаются различные течения в искусстве и литературе конца XIX – начала XX в., для которых были характерны отрицание общепринятой «мещанской» морали, культ красоты как самодовлеющей и самодостаточной ценности, сопровождающийся эстетизацией греха и порока, противоречивыми переживаниями отвращения к жизни и утонченного наслаждения ею.

Декаданс был эстетической программой и этической установкой в творчестве французских поэтов Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо. Во Франции издавался журнал «Декадент» (1886–1889), основанный Анатоль Байу, в котором понятие декаданса связывается с упадком вкуса и нравов, болезнью пессимизма, вырождением, психологически изощренным и искусственным, аномальным [8]. Понятие «декаданс» стало одним из основных в критике культуры Ф. Ницше, связывавшего декаданс с возрастанием роли интеллекта и ослаблением изначальных жизненных инстинктов, «воли к власти». В русской поэзии рубежа XIX–XX вв. к декадентскому крылу относится поэзия С. Надсона, К. Фофанова, М. Лохвицкой, воплотившая некоторые предсимволистские тенденции. Д. Мережковский говорил о декадентстве как об эпохе разочарования и пересмотра эстетических норм. Тяготение к смерти, ее воспевание обнаруживаются в поэзии Ф. Сологуба, упоение собственной личностью – в раннем творчестве И. Северянина, воспевание «мимолетностей» – у К. Бальмонта.

Ф. Сологуб писал о принципиальном одиночестве человека, его «вечных» страхах: «Мы – пленные звери, / Голосим, как умеем. / Глухо заперты двери, / Мы открыть их не смеем». Ф. Гофман в статье «О религии искусства» [9] создал негативный портрет русского декадентства, выявляя такие черты, как «пустословие», «бессодержательность», «мистический мир», «зачарованность смертью», «оторванность от всего мира», эстетизация ужаса, страха, одиночества. Н. Бердяев считал, что декадентство – симптом «душевной болезни» времени. «Декадентство, – писал философ, – есть отражение бытия <…> в нем есть тоска по бытию, но нет реальности бытия» [10].

Декаденты заменяют мистику мистификацией, трансформируют религиозные переживания в эстетические, используют неклассические способы познания мира, гипертрофически интересуются «дьявольским», сатанинским, магическим, колдовским, оккультным, воспевают грех во всех его проявлениях как наиболее очевидное проявление «слишком человеческого». Черты декаданса можно обнаружить во многих произведениях символистов. В. Розанов подчеркивает, что «декадентство – это ultra без того, к чему бы оно ни относилось; это утрировка без утрируемого; вычурность в форме при исчезнувшем содержании: без рифм, без размера, однако же и без смысла поэзии – вот decadence» [11]. В. Брюсов писал: ««Декадентов» единит не стиль, но сходство и сродство мировоззрений» [12]. Различные названия декадентского мироощущения – индивидуализм, эстетство, обреченность, душевная усталость, пессимизм – подчеркивают особый эмоционально-психологический склад представителей декаданса, кризисность сознания, ощущение общего неблагополучия, отсутствие четких ориентиров и связей с реальностью. Наиболее ощутимыми декадентскими настроениями были пронизаны 1910-е гг. Свидетельница собраний на «Башне» Вяч. Иванова – центра «нового искусства» символистов и образования «Цеха поэтов», куда вошли акмеисты, Е. Кузьмина-Караваева вспоминала: «В этот период смешалось все. Апатия, уныние, упадочничество – и чаяние новых катастроф и сдвигов. Мы жили среди огромной страны словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоту, – в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура – цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира, в этом смысле были гражданами вселенной, хранителями великого культурного музея человечества. Это был Рим времен упадка. Мы не жили, мы созерцали все самое утонченное, что было в жизни, мы не боялись никаких слов, мы были в области духа циничны и нецеломудренны. <…> Глубина и смелость сочетались с неизбывным тленьем, с духом умирания, призрачности, эфемерности» [13].

Отвергая все общечеловеческие императивы, сомневаясь в общепризнанных правилах, в том числе и религиозных догматах, декаденты безбоязненно экспериментировали во всех областях человеческого духа. В некотором смысле своей радикальностью и смелостью культурная революция Серебряного века подготовила духовную почву революции социальной.

И. Бунин – противник декаданса и модернизма с возмущением писал: «Чего только не проделывали мы за последние годы с нашей литературой, чему только не подражали, каких только стилей и эпох не брали, каким богам ни поклонялись? <…> Мы пережили и декаданс, и символизм, и натурализм, и порнографию, и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и «пролеты в вечность», и садизм, и приятие мира, и неприятие мира, и адамизм, и акмеизм… Это ли не Вальпургиева ночь» [14].

И в то же время декадентское искусство, принципиально отрицая возможность оптимистического взгляда на жизнь в целом, искало оригинальные творческие решения, яркую и парадоксальную образность, способную воплотить утонченные идеи, упадническое умонастроение при интересе к неординарным явлениям, архаике и современной мировой культуре. «Декадентское бытие формировало личности, обладавшие яркими, неординарными характерами и захватывающими судьбами», – отмечает современный исследователь Ю. Зобнин [15]. Неправомерно отождествлять декаданс и символизм как литературное направление.

Предсимволизм

Владимир Соловьев

Сильнейшее влияние на философию русского символизма и его поэтику, русский культурный ренессанс, а также на формирование «нового религиозного сознания» оказал Владимир Сергеевич Соловьев (1853, Москва – 1900, с. Узкое под Москвой), русский философ-идеалист, поэт, критик и публицист. Философская система Вл. Соловьева – «великий синтез» христианства, платонизма, немецкого классического идеализма и научного эмпиризма – стремилась к «нравственному оправданию добра» (так называлась его отдельная работа), разрешению вечной проблемы «быть или не быть правде на земле». Правда – христианский идеал и нетленная Красота – София, Божественная Премудрость, предвечная гармония Истины и Любви стали доминантами его философско-поэтического мышления. Соловьев верил в возможность «теургического делания», а историю видел как постепенное возрастание духовного состояния человечества и достижение им богочеловечества. Эта идея легла в основу его знаменитых лекций «Чтения о Бого-человечестве» (1871–1881), которые взбудоражили общественное мнение открывавшейся грандиозной смысловой перспективой духовного и культурного совершенствования и создания цивилизации принципиально нового качества.

Космическая тема решалась у Соловьева нетрадиционно. Беря за основу платоновский миф об эротическом восхождении, философ-поэт в трактате «Смысл любви» (1884) доказывал, что совершенная любовь восстанавливает целостность человека и мира и способна даровать бессмертие.

«Философия всеединства», суть которой состоит в идее, что истина есть сущее всеединое, носит не только философский, но и мифопоэтический характер. Ее главная мысль заключалась в необходимости достижения «истинного всеединства», в котором «единое существует не за счет всех или в ущерб им, а в пользу всех». Отрицая вослед за славянофилами западную философию как отвлеченную рассудочность, Соловьев противопоставляет ей интуитивное, образно-символическое постижение мира, укорененное в религиозных, нравственных и эстетических чувствах личности. Философом-поэтом была предопределена цель русского символизма (достигаемая в любой форме – поэтической, публицистической, философско-религиозной, поведенческой, политической) – не познание, а преобразование мира, не жизнесозерцание или жизнеописание, а «жизнестроение», не приспособление личности к существующему миру, несовершенному и обыденному, но «преосуществление» и созидание реальности – в соответствии с предельными идеалами Божественной Истины, Добра и Красоты. «Метафизика всеединства» Соловьева, а также его поэтическое творчество послужили импульсом развития русского символизма. Но сам Соловьев критически относился к первым символистским опытам представителей новой поэзии, писал пародии на декадентов и брюсовские сборники «Русские символисты».

В философской лирике Соловьева важную роль играют темы двоемирия, поэтика намеков и недосказанностей, отсылки к вечным образам и темам:

Хоть мы навек незримыми цепями
Прикованы к нездешним берегам,
Но и в цепях должны свершить мы сами
Тот круг, что боги очертили нам [16].

Поэтика Соловьева – поэтика символов, той таинственной недосказанности, за которой скрывается тайна и глубина совершенной и одухотворенной жизни, божественное соприсутствие: «Новое что-то вдали начинается / Вместо погибшей весны»; «…Перед неведомым склоняются колени»; «…Что-то совершается, но – не здесь, не там»; «Ангел иль демон мне в сердце стучится, / Форму принять мое чувство боится» [17], – позволяла открыть многоплановость бытия, мистическую глубину жизни и личности. Соловьеву важно передать чувство соприсутствия в мире Бога и Софии. Он создает ряд образов – космических символов, которые призваны подчеркнуть полярность материального и духовного. Поэт наделяется властью выявлять «невидимое», «непостижное уму».

Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?

В стихотворении «Зачем слова? В безбрежности лазурной…» земное трактуется как «сон», который необходимо «отряхнуть», чтобы увидеть нетленную Красоту и вечную Истину:

И в этот миг незримого свиданья
Нездешний свет вновь озарит тебя,
И тяжкий сон житейского сознанья
Ты отряхнешь, тоскуя и любя.

Поэма «Три свидания» (1899) и так называемый «Софийный цикл» открывают в русской поэзии тему Вечной Женственности, Подруги Вечной, мистическая любовь к которой дарует запредельное знание о мире и его законах. Соловьев, развивая идею Софии, определил многие искания Д. Мережковского, А. Блока и А. Белого, в творчестве которых присутствует идеал Вечной Женственности. Соловьев предвосхитил «дух» символизма, его надежды на обновление мира:

Знай же: Вечная Женственность ныне
В теле нетленном на землю идет.
В свете немеркнувшем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.

Продолжая традиции Ф. Тютчева, А. Фета и А. К. Толстого, Соловьев ввел в русскую поэзию не свойственную ей ранее мистико-философскую и исповедально-интимную ноту, открыл возможности специфически символистской образности, которая позволяла охватить земное и небесное, личное и надличное, мгновение и вечность. Строфа из стихотворения Соловьева «Бедный друг! Истомил тебя путь.»..» воспринималась современниками-поэтами как программная:

Смерть и время царят на земле —
Ты владыками их не зови.
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.

В поэме «Три свидания» поэт описывает свои мистические встречи с Вечной Подругой. Они, по признанию автора, произошли в Москве в 1862 г. за воскресной обедней, когда ему было всего девять лет; в Британском музее осенью 1875 г., когда Соловьев был уже магистром философии и доцентом Московского университета; в пустыне возле Каира в начале 1876 г. Чтобы скрыть всю серьезность этих мистических и в то же время реальных судьбоносных встреч, поэт прибегает к шутливому тону и использует прием самоиронии, которые исчезают, когда говорится о внутреннем просветлении, возможности духовного «прорыва» и «прозрения»:

Еще невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества,
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье божества.

В поэме «Три свидания» внешний мир подчиняется внутренней идее, поиску сокровенной сущности – Души мира, светоносной и софийной. Путь поэта-пророка и поэта-мыслителя осмысливается как верность интуиции и духовным порывам, как восхождение к «заветному храму» (стихотворение «В тумане утреннем неверными шагами…»). Основным в творчестве Соловьева является желание правды и бессмертия, победы над грехом и смертью, противодействие мировой бессмыслице, пересоздание мира по законам Истины. Это возможно, считает поэт, если признавать всю действительность в целом, в ее единстве материального и духовного, человеческого и божественного, помнить, что «И над живой водой в таинственной долине / Святая лилия нетленна и чиста». Как автор богословских работ («История и будущность теократии», «Россия и вселенская церковь») и христианский мыслитель, который публично в 1881 г. призвал помиловать убийц Александра II, Соловьев был уверен в необходимости христианского всепрощения. В этом контексте им рассматривается проблема исторического и вселенского призвания России:

О Русь! В предвидении высоком
Ты мыслью гордой занята,
Каким ты хочешь быть Востоком,
Востоком Ксеркса иль Христа?

Русские символисты восприняли как откровение поэзию и философию Соловьева. Масштаб поставленных задач, система взглядов Соловьева определили теургию Вяч. Иванова, поэтику А. Белого, поэзию А. Блока. В статье «Рыцарь-монах» (1910) А. Блок говорит о решающем влиянии Соловьева на символизм. Он увидел в земном облике Соловьева «невидимый образ» рыцаря, отрекшегося от земных благ ради постижения и утверждения вечных божественных истин. Блок подчеркивал, что Соловьев как монах боролся с хаосом, а как философ – «с безумием и изменчивостью жизни» [18]. В духе соловьевского учения «метафизики всеединства», Софии как Вечной Женственности Блок определял общую цель символистского искусства: «Все мы, насколько хватит сил, должны принять участие в освобождении пленной Хаосом Царевны – Мировой и своей души. Наши души – причастны Мировой. Сегодня многие из нас пребывают в усталости и самоубийственном отчаянии; новый мир уже стоит при дверях; завтра мы вспомним золотой свет, сверкнувший на границе двух, столь несхожих веков. <…> Это знамение явил нам, русским, еще неразгаданный и двоящийся перед нами – Владимир Соловьев» [19].

Культурфилософские образы Соловьева – Душа мира, Вечная Женственность, Вечная Подруга, София – стали для символистов, особенно младших, ключевыми образами-символами, за которыми скрывались тайна Богородицы, Божественная Премудрость, разлитая в природе немеркнущая красота, истинная суть таинственной русской души и Родины. Символисты учились у Соловьева образности, совмещающей реальный и надреальный планы, воссоздающей и состояние души, и «сущность мира», которая «от века вневременна и внепространственна» [20].

Но идеи Соловьева, широко и разнопланово интерпретированные символистами, показали свою внутреннюю противоречивость: единое не снимает противоречия между частной личностью и миром; Красота, понимаемая в узком, а иногда и в инфернальном планах, противоречит Добру и Истине. Все русские символисты – последователи Соловьева, развивавшие и воплощавшие его идеи, пришли к результатам, которые отрицали грандиозный утопический проект философа-поэта: человечеству было далеко до состояния богочеловечества; соединение христианства, исторически разделенного на западную и восточную формы, оставалось невозможным; культура не преодолела границ между искусством и жизнью; теургическое творчество не стало достоянием народа, а было глубоко элитарным; соборность оборачивалась «муравейником» или «легионом». Напряженно вглядываясь в будущее России, в свете своего духовного, мистического и теургического опыта, символисты (и старшего и младшего поколений) пророчествовали о страшных испытаниях и катастрофах, нашествии «грядущих гуннов», близкой революции, «крушении гуманизма», трагической миссии России «явить урок» великого страдания и последующего духовного очищения.


Сочинения

Соловьев Вл. Стихотворения и шуточные пьесы. Л., 1974.

Соловьев Вл. Красота в природе. Философия искусства и литературная критика. М., 1991.


Литература

Блок А. Рыцарь-монах. Владимир Соловьев и наши дни // Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 5. М.; Л., 1962. С. 446–454.

Лосев А.Ф. Соловьев. М., 1983.

Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М, 1995.

Символизм

На рубеже 80—90-х гг. XIX в. в русском искусстве оформилось новое философско-эстетическое и идейно-художественное направление, получившее название символизм, так как основным художественным средством стал символ, обладавший универсальными возможностями интерпретировать мир в его духовно-материальной многоплановости. Символ не являлся открытием исключительно художников, назвавших себя символистами. Символизм был существенной чертой мышления эпохи средневековья, как русского, так и западноевропейского, библейские образы толковались и интерпретировались исключительно или в символическом, или аллегорическом ключе. Традиционно символ означал отличное от аллегории «многозначное иносказание». В символизме как идейно-художественном направлении начала XX в. функции символа значительно расширялись: символ наделялся способностью не только художественного отражения мира, но и его познания. Поэтические образы-символы были призваны воплотить мгновенное и вечное, назвать неназываемое, словесно оформить интуитивные предчувствия, выявить в реальном мире присутствие духовных высших начал.

Символизм возникает почти одновременно в различных западноевропейских странах: во Франции (С. Малларме, А. Рембо, П. Верлен, П. Клодель, П. Валери), Бельгии (Э. Верхарн, М. Метерлинк), Германии (С. Георге, Г. Гауптман), Австрии (Р.М. Рильке, К. Гофмансталь), Англии (О. Уайльд), Норвегии (поздний Г. Ибсен, К. Гамсун). Независимо от национально-культурных традиций, искусство символизма имело общие черты. Строгий академизм заменялся новыми модернистскими формами; особое значение приобретает музыка как высший вид искусства, музыкальность поэзии была призвана запечатлевать тонкие движения души и «сигнализировать» об особом символистском мировосприятии; рациональность и рассудок как незаменимые средства познания ставились под сомнение; интересными оказывались неподконтрольные логике состояния, выражаемые лишь через ряд намеков и отсылок, сопоставлений и аналогий; на первый план выдвигались интуитивные озарения и открытия, ведущие к постижению «иных миров». Расширился круг явлений, вовлекаемый в сферу художественного восприятия. Обострился интерес к самоощущению человека в большом городе, процессам социализации, возможностям быстрых изменений социально значимых статусов на фоне различных «соблазнов» и неведомых ранее возможностей. Значительно расширялись культурные горизонты, так как в круг творчества активно вовлекались новые традиции и философские идеи, экзотика, архаичные культы и мифы. У символистов не было четко сформулированного, манифестированного учения о символе и символизме. По своей внутренней природе символ не может иметь четких, ухватываемых рациональным сознанием границ [21]. Альбер Мокель в лекции о символизме в 1927 г. так сказал о символе: «В искусстве письма символ возникает тогда, когда образ или последовательность образов, связь слов, звучание музыки дает нам возможность угадать идею, открыть ее так, как если бы она родилась внутри нас» [22].

Русский символизм впитал открытия западноевропейского искусства, но в отличие от него стремился к универсальности и общенациональному значению творчества. Он стал ведущим идейно-художественным и религиозно-философским направлением и самым ярким эстетическим явлением первой четверти XX в., определив собой крупнейшие художественно-философские достижения этой эпохи. В творчестве русских символистов своеобразно преломились идеи А. Шопенгауэра, Э. Гартмана, Ф. Ницше, Р. Вагнера, интуитивизм А. Бергсона, доктрины Р. Штейнера и антропософии в целом, идеи славянофилов и народников, христианство и мифология, современные научные открытия и фольклор. Теоретическим фундаментом и смысловым импульсом русского символизма стала «философия всеединства» и идея Вечной Женственности Вл. Соловьева, его понимание роли символа в искусстве.

Русские символисты категорически отвергали революционно-демократические идеи, атеизм и натурализм. В их творчестве соединялись идеи соборности с культом творческой индивидуальности; идея всемирной отзывчивости сочеталась с мессианством. В крут собственных творческих поисков и экспериментов включались самые различные культурные явления от античности до современности. Свою задачу русский символизм видел в культурной всеохватности, синтезе искусств, выражении актуальной действительности, личного духовного опыта и абсолютных начал бытия. В творчестве символистов происходит «перекодировка» сюжетов и образов, идей и концепций мировой культуры в новые универсальные мифологемы, что стало художественно-философской почвой для реинтерпретации исторически удаленных культур.

Античная культура для Д. Мережковского и Вяч. Иванова, В. Брюсова, а затем и для И. Анненского стала особым мета-историческим пространством, в котором велся диалог между эпохами. Характерным стало обращение к жанру трагедии и ритуальным формам искусства, переработка мифологических сюжетов. Вяч. Иванова привлекала трагедия титанического начала; В. Брюсова, И. Анненского и М. Цветаеву интересовали возможности психологизации и аффектации, скрытые в архетипах античной мифопоэтики. В театре В. Брюсова, Вяч. Иванова, поэзии и прозе Ф. Сологуба воссоздаются «жреческие просодии», используются роль хора и «заклинательные ритмы» для преодоления границ реальности и освобождения духа. В «новом театре мистической драмы» Вяч. Иванов ставил целью достижение эстетического катарсиса – соборного «очищения страстей».

Широкий культурный контекст углублял смысл творчества символистов, стремящихся к синхронизации времени и истории на основе метаисторического мышления. Символисты были уверены в возможности творческой интуиции проникать сквозь «покровы бытия» в мировое единство материи и духа и выражали это единство на языке символов, используя музыкальность стиха. Выявлялись «соответствия» между высшими уровнями бытия и земными реалиями, проводились аналогии между видимым миром и миром духовным, божественным. Поэтическая речь наделялась иррационально-магической силой, становясь активным средством нового мифотворчества. Высота трагического переживания коллизий века сочеталась с художественными открытиями. Русские символисты работали над жанровым обновлением, вводили новые принципы циклизации стихотворений, реформировали стиховые размеры и традиционную поэтику, использовали смысловую полифонию, активно прибегали к такому тропу, как антиэмфаза, т. е. расширению значения слова, размыванию его четких границ. Не только в собственно поэзии, но и в теоретических разработках, статьях создавались новые, неклассические «модели мира» с «возвращающимся» временем, что давало возможность воссоздавать особенности отдаленных эпох и чужих типов мышления.

Русский символизм в своем развитии имел несколько этапов. «Новые поэты», или старшие символисты, выступили на рубеже 80—90-х гг. XIX в. К старшим символистам относятся Н. Минский, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Ф. Сологуб, В. Брюсов. Стремясь проникнуть в тайны бытия, увидеть сквозь видимую реальность сверхвременную идеальную сущность мира, его «нетленную», или трансцендентную, Красоту, старшие символисты выразили неприятие позитивизма, тоску по духовной свободе, «конец» традиционной культуры, интерес к мистицизму, религиозным проблемам. Для старших символистов характерно развитие западноевропейских традиций на русской почве, расширение области поэтического и лирического творчества, введение новых тем и мотивов, «новое религиозное сознание».

Русский символизм не был однородным явлением, в нем различались московская и петербургская линии. Петербургские символисты были повышенно чутки к религиозным проблемам, мистическим интуициям, поискам связей между верой и творчеством, церковью и интеллигенцией. Художественные и религиозно-мистические поиски, как и творчество в целом, Н. Минского, Д. Мережковского, З. Гиппиус были неотделимы от философствования, социального и политического утопизма, стремления сократить разрыв между верой и жизнью, что выразилось в концепции «нового религиозного сознания». В. Брюсов, инициировавший популярность в московской среде французских поэтов-символистов, утверждал энергичное, волевое искусство, настаивал на необходимости формального совершенства, считал, что искусство внеморально и не зависит от религии. Он критически относился к мистической стороне символа, не считал возможным соединять религиозную проблематику и собственно художественные цели.

Оформление символизма как самостоятельного направления в искусстве произошло в творчестве так называемых младших символистов, к которым относятся А. Белый, А. Блок, Вяч. Иванов.

Печатными центрами символизма стали издательства «Скорпион», «Мусагет», «Гриф», журналы «Золотое руно», «Мир искусства». Органом московских символистов был возглавляемый В. Брюсовым журнал «Весы» (1904–1909). Санкт-Петербургский журнал «Аполлон» (1909–1917), который затем стал трибуной акмеистов, редактировал С. Маковский.

Очевидец и участник развития символизма, Эллис выделял внутри символизма несколько основных линий: символизм идейный, моралистический, метафизический, чисто мистический, индивидуалистический, коллективный («соборный», «всенародный»), символизм с социальным оттенком, теократическим и религиозно-общественным уклоном, указывая, что эта схема «имеет лишь самое общее классифицирующее значение» [23]. Действительно, каждый поэт имел собственную и оригинальную систему религиозно-философских взглядов; общим для всех было использование символа как основного художественного средства, а также творческий масштаб осмысления возможностей символистского постижения и преображения мира.

Будучи ярким проявлением модернизма, символизм дал общее основание различным модернистским течениям – от декадентства до многочисленных разновидностей авангарда, несмотря на то что все возникшие постсимволистские течения и направления были настроены по отношению к символизму весьма полемично.


Литература

Бакст Л.С. Пути классицизма в искусстве // Аполлон. 1909. № 3.

Гаспаров МЛ. Избранные статьи. М., 1995.

Дмитриев В. Поэтика: (Этюды о символизме). СПб., 1993.

Долгополов Л. На рубеже веков: О русской литературе конца XIX– начала XX в. Л., 1985.

Ермилова Е.В. Теория и образный мир русского символизма. М, 1989.

История русской литературы: XX век. Серебряный век / Под ред. Ж. Нива и др. М., 1994.

Корецкая И. Над страницами русской поэзии и прозы начала века. М, 1995.

Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995.

Эллис. Русские символисты. Томск, 1998.

Сарабьянов Д.В. История рус. искусства конца XIX – начала XX в. М, 1993.

Эллис. Русские символисты. К. Бальмонт, В. Брюсов, А. Белый. Томск, 1998.

Дмитрий Мережковский

Теоретиком русского символизма – создателем основных критериев, принципов и программных задач – стал Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866, Санкт-Петербург – 1941, Париж), писатель, поэт, философ, эссеист, драматург, переводчик, основатель Религиозно-философского общества в Санкт-Петербурге. Он начинал свой творческий путь под влиянием поэзии С. Надсона и Н. Минского и пришел к созданию концепции «нового искусства». Основной вопрос творчества Мережковского: религиозный смысл жизни.

В «Автобиографической заметке» Мережковский рассказал о своем происхождении: «Дед, Иван Федорович, в последних годах XVIII в., в царствование императора Павла I, приехал в Петербург и, в качестве дворянина, поступил младшим чином в Измайловский полк. Тогда-то, вероятно, и изменил он свою малороссийскую фамилию Мережки на русскую – Мережковский» [24]. Отец его служил помощником столоначальника, а затем и столоначальником в придворной конторе, занимая эту должность в течение всего царствования Александра II. Старинные петербургские дворцы стали местом постоянного пребывания юного поэта, который жил в доме напротив Летнего сада и Троицкого собора. В 1880 г. отец повез мальчика на аудиенцию к Ф.М. Достоевскому, чтобы показать знаменитому писателю первые стихотворные опыты своего сына. «Слабо, плохо, никуда не годится. Чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать,» – сказал Достоевский юному поэту.

«Помню, – вспоминал Мережковский, – прозрачный и пронзительный взор бледно-голубых глаз, когда Достоевский на прощанье пожимал мне руку. Я его больше не видел и потом узнал, что он умер» [25].

Первые сборники стихотворений Мережковского выходили в 1888–1896 гг. Для нового направления в искусстве – символизма, у истоков которого стоял Мережковский, по его мысли, должна быть «творческая вера во что-нибудь бесконечное и бессмертное» [26]. В оформлении его концепции русского символизма значительную роль сыграли творчество П. Верлена, Ш. Бодлера, Э. По, философские построения Ф. Ницше и особенно идеи Вл. Соловьева, а также традиции русской классики. Наиболее ярким образцом художественной практики символизма стал сборник Мережковского «Символы (Песни и поэмы)» (1892), который был встречен разноречивыми откликами в критике. Характерен был предпосланный сборнику эпиграф из «Фауста» Гете: «Все преходящее / Есть только Символ…». Основные принципы символистской поэтики Мережковский видел в «мистическом содержании, символах и расширении художественной впечатлительности» [27]. Программное стихотворение этого сборника – «Бог».

Я Бога жаждал – и не знал;
Еще не верил, но, любя,
Пока рассудком отрицал, —
Я сердцем чувствовал Тебя.
И ты открылся мне: Ты – мир.
Ты – все. Ты – небо и вода,
Ты – голос бури, Ты – эфир,
Ты – мысль поэта, Ты – звезда…

Сборник «Символы» включал поэму «Легенда о Франциске Ассизском», стихотворения «Пророк Исайя», «Марк Аврелий», «Колизей» и отразил интерес Мережковского к «вечным спутникам» человечества и проблеме соотношения язычества и христианства, волновавшей его на протяжении всей жизни.

Статья «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893) была воспринята как манифест новой литературы, эстетическая декларация и философско-эстетическое, теоретическое обоснование русского символизма. В статье в мистико-символическом духе автор рассматривает наследие русской классики, видя в ней основы «нового идеализма». Новое религиозное искусство, по концепции Мережковского, должно быть основано на «мистических прозрениях художника». Рождению «нового искусства» способствовали умонастроения противоречивой эпохи, отрицающей позитивизм и рационализм, но не нашедшей новые основания духовной деятельности. Мережковский писал: «Никогда еще люди так не чувствовали сердцем необходимость верить и так не понимали разумом невозможности верить. В этом болезненном неразрешимом диссонансе, в этом трагическом противоречии так же, как в небывалой умственной свободе, в смелости отрицания, заключается наиболее характерная черта мистической потребности XIX века» [28]. Кризис позитивизма русской литературы 60-х годов XIX в., считал он, может привести к «смерти народной литературы – величайшему бедствию, немоте целого народа» [29].

В сборнике Мережковского «Новые стихотворения» (1896) выражено несколько полюсов мировидения современного человека: дерзновенный порыв к запредельному, к «преступанию» нормы и обыденное, тоскливо-беспросветное существование. Душевная обнаженность, выявление в образно-символической системе скрытых эмоций, как личных, так и характерных для целого поколения, религиозные поиски были тем принципиально новым, что отличало творчество старших символистов. Стихотворение «Дети ночи» было воспринято как декадентское.

Устремляя наши очи
На бледнеющий восток,
Дети скорби, дети ночи,
Ждем, придет ли наш пророк.
И, с надеждою в сердцах,
Умирая, мы тоскуем
О несозданных мирах,
Мы неведомое чуем.
Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны.

А. Волынский писал, что у Мережковского «декадентский талант мелкого пошиба, с ничтожно горделивыми мечтаниями» [30]. Молодые поэты воспринимали Мережковского как своего учителя. А. Белый вспоминал в «Арабесках»: «Когда по вечерам приходили друзья, близкие, поклонники, Мережковский развертывался во всю свою величину, казался большим и близким, родным, но далеким, пронизанным лучами одному ему ведомого восторга. <…> Здесь, у Мережковского, воистину творили культуру… Вокруг Мережковского образовался целый экспорт новых течений, из которых все черпали. Все здесь когда-то учились, ловили его слова» [31]. Б. Никольский отметил парадоксальную ситуацию: вокруг Мережковского организовался центр нового искусства и новых идей, а наградою являлось «порицание и глумление» над ним [32].

Мировая история, взятая в широких временных и пространственных координатах, и всечеловеческая культура, от ранних культов до христианства, осмысливалась писателем-философом как вечное борение «религии духа» и «религии плоти». Антитеза – основа архитектоники художественных и критических произведений писателя. Антитетичны и поэма Мережковского «Протопоп Аввакум» (1887), в которой звучало заклинание: «Нашу светлую Россию / Отдал дьяволу Господь. / Пусть же выкупят отчизну / Наши кости, кровь и плоть»; «Повесть в стихах», названная по имени главной героини «Вера» (1890); и поэма «Семейная идиллия» (1890), в которой утверждается мысль о неиссякаемой жизненной силе, разлитой и проявленной в самых привычных и обыденных вещах.

Последующие сборники, в том числе «Собрание стихов 1883–1903» (1904), отражали романтические порывы к нездешней красоте, «бессилие» современной души, конфликт между идеалами и ущербностью жизни, мечты об обретении «нового света грядущей веры»:

Боже, дай нам избавленье,
Дай свободы и стремленья,
Дай веселья Твоего.
О, спаси нас от бессилья,
Дай нам крылья, дай нам крылья,
Крылья духа твоего.

В сборник «Собрание стихов» (1883–1910) вошло 49 лирических стихотворений и 14 легенд и поэм. К этому времени Мережковский стал восприниматься как писатель-классик. А. Блок отметил, что «пафос его стихов – молитвенный; это молитвы об отпущении греха любви к поэзии. Он пел всегда – покаяние» [33].

Культурным событием русской и европейской жизни стала трилогия «Христос и Антихрист», включающая романы «Смерть богов. Юлиан Отступник», «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», «Антихрист. Петр и Алексей», создававшаяся с 1896 по 1905 г., и сборник статей «Вечные спутники» (1897, третье издание 1906) – цикл критических статей о величайших творениях человеческого гения от М. Аврелия до А. Пушкина и Ф. Достоевского, а также исследования «Толстой и Достоевский» (1901), «Гоголь и черт» (1906). В рамках излюбленной концепции о вечном борении плоти и духа Мережковский рассматривает Толстого как «провидца плоти», а Достоевского как «провидца духа». В. Розанов, ценивший талант Мережковского, считал его «европейцем» в русской культуре [34].

Мережковский был одним из крупнейших русских переводчиков. Им переведены с греческого трагедии Эсхила «Скованный Прометей»; Софокла «Эдип-царь», «Эдип в Колонне», «Антигона»; Еврипида «Медея», «Ипполит», «Смерть Клитемнестры». Переводы были выполнены в первой половине 1890-х гг. и характеризуют его как блестящего мастера, но, изданные в 1914 г., сейчас они мало известны. Он переводил Ф. Горация, Ф. Петрарку, И. Гёте, Д. Леопарди, А. Мюссе, Ш. Бодлера.

Поэзия и проза Мережковского отмечены особой религиозно-философской концепцией – взглядом на историю как всемирную драму борьбы Христа и Антихриста, плоти и духа, язычества и христианства. Все явления и события мировой истории рассматриваются с этой точки зрения, в том числе и русские революции. В статье «Грядущий Хам» (1905) Мережковский писал: «Одного бойтесь – рабства и худшего из всех рабств – мещанства, и худшего из всех мещанств – хамства, ибо воцарившийся раб и есть хам, а воцарившийся хам и есть черт <…> грядущий Князь Мира сего, Грядущий Хам. У этого Хама в России – три лица. Первое – настоящее – над нами, лицо самодержавия, мертвый позитивизм казенщины. <…> Второе лицо – прошлое – рядом с нами, лицо православия, воздающее кесарю Божие <…> той церкви, о которой Достоевский сказал, что она «в параличе». <…> Третье лицо – будущее – под нами, лицо хамства, идущего снизу, – хулиганства, босячества, черной сотни – самое страшное из всех трех лиц» [35]. Он искал общую, объединяющую идею: «Со Христом – против рабства, мещанства и хамства». Эта идея выражена им и в статьях, написанных в годы первой русской революции, – «Гоголь и черт», «Пророк русской революции. К юбилею Достоевского» (1906).

Октябрьский переворот Мережковский воспринял как трагедию. Вместе с женой, З. Гиппиус, эмигрировал в 1919 г. и до конца дней жил в Париже, организовал там литературно-философский салон «Зеленаялампа», просуществовавший до 1939 г., где встречались представители различных поколений русской эмиграции.

Мережковский был противником всех форм тоталитаризма, его философия духовной свободы как основы Царства Божия на Земле (по его концепции, царства Третьего Завета) делала для него невозможным любое сотрудничество с большевизмом или нацизмом, он надеялся на взаимное уничтожение этих двух мировых зол. Мережковский был уверен, что повергнутая в кровь и прах Россия духовно возродится и начнет «спасение мира». Еще до революции Мережковский писал:

Давно ли ты, громада косная,
В освобождающей войне,
О Русь, как туча громоносная,
Восстала в вихре и огне?
И вот опять, опять закована,
И безглагольна, и пуста…
Какой ты чарой зачарована?
Каким проклятьем проклята?

В эмиграции Мережковский продолжает свое творчество, создает ряд романов («Царство Антихриста», «Рождение богов. Тутанхамон на Крите», «Мессия», «Иисус Неизвестный»), эссе и стихотворения. Его выдвигали на Нобелевскую премию, которую он не получил. И в прозе, и в поэзии Мережковский проявляет исключительный тип символистского художественного сознания. В мире все является символом, нужно только увидеть, в чем его значение. Как писателя Мережковского привлекают личности, оказавшие влияние на ход мировой истории. Он увлеченно пишет о Наполеоне, посвятив ему роман, в котором в символическом ключе интерпретируется судьба мирового кумира-завоевателя, умершего в ссылке, так же прочитываются стихотворения А. Пушкина, М. Лермонтова и Ф. Тютчева, посвященные Наполеону и ставшие своеобразным импульсом к созданию концепции автора. В книге «Лица святых от Иисуса к нам» Мережковский создает яркие портреты-символы Франциска Ассизского, апостола Павла, который был яростным гонителем первых христиан, а затем, уверовав, стал последователем Христа. Он пишет о великих реформаторах – Кальвине и Лютере, проводит аналогии и параллели между языческими верованиями и христианством, ищет общий знаменатель всей культуры человечества, пророчествует о будущем Третьем Завете – Завете Святого Духа. В судьбах своих героев писатель выявляет переломные моменты, когда происходит преображение личности, ее обращение к высшему, вневременному и вечному началу, и делает вывод о том, что это является общечеловеческим духовным законом. Все наследие Мережковского представляет собой обширнейшее смысловое и эмоционально насыщенное пространство, в котором каждая деталь соответствует иному плану бытия, что-то собой означает и нечто предвещает. Значителен стихотворный цикл «В эмиграции», куда вошли «Кассандра», «Вечерняя песнь», «Плавает лебедь», в котором символические образы музы-лебедя и лебедя– души сливаются в символ убывающей и беспомощной жизни, по-прежнему прекрасной и таинственной:

Плавает лебедь в воде замерзающей,
Но уже с трудом;
Скоро сожмет его лед мерцающий
Мертвым кольцом.
<…>
А звездная тайна полночная,
Как улыбка моя.
И падает лебедь беспомощно,
Как я, как я!

Оценка творчества Мережковского представляется достаточно трудной. Многие критики указывали, на вторичность и книжность его творчества, переизбыточность иллюстративного материала, однообразие религиозно-философских идей. Г. Адамович настаивал на значительности культурной роли Мережковского [36]. А. Белый считал, что «для уяснения его деятельности приходится придумать какую-то форму творчества, не проявившуюся в нашу эпоху» [37]. Н. Берберова вспоминала: «Сколько раз мне, как когда-то А. Блоку, хотелось поцеловать Д.С. руку, когда я слушала его, говорящего с эстрады, собственно, всегда на одну и ту же тему, но трогающего, задевающего десятки вопросов и как-то особенно тревожно, экзистенциально ищущего ответов, конечно, никогда их не находя» [38].

Выступив как первопроходец символистской поэтики, Мережковский стал пограничной фигурой, принадлежащей и Серебряному веку, и русскому культурному ренессансу. Стремясь преодолеть декаданс и индивидуализм, он искал новых открытий на религиозно-мистических путях, видя в художественном творчестве огромные духовные возможности.


Сочинения

Мережковский Д.С. Собрание стихотворений. СПб., 2000.

Мережковский Д.С. Собр. соч.: В 4 т. М., 1990.

Мережковский Д. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995.

Мережковский Д. Тайна трех. М., 1999.

Мережковский Д. Лица Святых. М., 1997.


Литература

Бахтин М. Мережковский и история // Звено. 1926. № 156.

Белый А. Арабески. М., 1911.

Гиппиус З. Живые лица: В 2 т. Тбилиси, 1991.

Ильин В. Памяти Д.С. Мережковского // Возрождение. 1965. № 168.

Зинаида Гиппиус

Атмосфера и культура Серебряного века немыслимы без Зинаиды Николаевны Гиппиус (1869, Белев Тульской губ. – 1945, Париж), ставшей законодательницей вкусов эпохи декаданса, модернизма и рождающегося символизма. Под псевдонимом Антон Крайний она публиковала статьи и рецензии, которые определяли репутацию поэтов. Гиппиус стала одним из авторитетных идеологов старшего символизма и проявила себя как поэт, писатель, драматург и мемуарист.

Писать стихи начала с семи лет, с 1888 г. они появляются в печати. До революции была известна как автор сборников стихов, романов, рассказов (сб. «Алый меч», 1906; «Лунные муравьи», 1912 и др.). Вместе с Мережковским, своим мужем, была организатором Религиозно-философского общества в Санкт-Петербурге, сыгравшего значительную роль в формировании «нового религиозного сознания». Гиппиус считала, что декадентство – явление обособленности, факт забвения того, что творчество – часть религиозного действа. В собственном творчестве Гиппиус не избежала модернистского уклона, богоборчества, уживающегося с религиозными мотивами и настроениями, эстетическим максимализмом и субъективным произволом. В 1904 г. вышло ее «Собрание стихов», на которое откликнулся И. Анненский, увидев в творчестве Гиппиус «всю пятнадцатилетнюю историю нашего лирического модернизма» [39].

Своими современниками Гиппиус воспринималась неоднозначно. «Сама себе, – вспоминает С. Маковский, – З.Н. нравилась безусловно и этого не скрывала. Ее давила мысль о своей исключительности, избранности, о праве не подчиняться навыкам простых смертных… <…> Сразу сложилась о ней неприязненная слава: ломака, декадентка, поэт холодный, головной, со скупым сердцем. Словесная изысканность и отвлеченный лиризм Зинаиды Николаевны казались оригинальничьем, надуманной экзальтацией. <…> На самом деле она совсем другая: чувствует глубоко и горит, не щадя себя, мыслью и творческим огнем» [40]. Созданный Л. Бакстом портрет Гиппиус, отразивший «изломы» ее духовного облика, стал в каком-то смысле символом эпохи русского модернизма.

Творчеству Гиппиус присущи поиски «нездешней красоты», эстетический максимализм, ярко выраженное чувство личности, независимой в поисках ответов на «проклятые» вопросы бытия. В сборниках лирических стихов (1904, 1910) мотивы трагической замкнутости, отъединенности от мира, волевого самоутверждения личности сочетались с тонким восприятием природы и чутким отношением к ранимой душе. В стихотворении «Она» Гиппиус передает изначальную двойственность человеческой природы, максимально пристально вглядываясь в свой внутренний мир, безжалостно анализируя «извивы» своей души:

В своей бессовестной и жалкой низости,
Она как пыль сера, как прах земной.
И умираю я от этой близости,
От неразрывности ее со мной.
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.
<…>
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная – моя душа!

Для поэзии Гиппиус важен не столько создаваемый образ, сколько сама мысль, выявленная благодаря диссонансам и переключениям планов постижения возможных смыслов как парадокс. Понятное и привычное у Гиппиус предстает как неожиданное и неизведанное. Взволнованная интонация оставляет ощущение многозначительной недоговоренности, что увеличивает «объем» художественной информации. Символизм Гиппиус распространяется на сферу личных чувств, раскрывающуюся как надличное и вневременное. Стихотворение «Нелюбовь» может проиллюстрировать эту черту поэтики:

Как ветер мокрый, ты бьешься в ставни,
Как ветер черный, поешь: ты мой!
Я древний хаос, я друг твой давний,
Твой друг единый, – открой, открой!
<…>
Смеется хаос, зовет безокий:
Умрешь в оковах, – порви, порви!
Ты знаешь счастье, ты одинокий,
В свободе счастье – и в Нелюбви [41].

Разделяя религиозно-философские взгляды Д. Мережковского, Гиппиус сосредоточена на вопросах взаимоотношения человека и Бога. Трансцендентное понимается как созидающее начало, как Любовь, до которой можно «достучаться».

Смерть в ее стихах предстает как путь к воскрешению, как новое начало, грех может быть искуплен, одиночество преодолено. Декадентские мотивы отчаяния соседствуют с мотивами единения с миром и людьми.

Октябрьский переворот Гиппиус не приняла. Ее понимание сути событий, отраженное в сборнике «Последние стихи» (1918) и дневниках, которые велись на протяжении 1917–1919 гг. («Петербургский дневник», «Черная книжка», «Серый блокнот»), отражает внутренний драматизм и борьбу идей. В 1919 г. З. Гиппиус вместе с Д. Мережковским и Д. Философовым, их секретарем, через Минск попала в Варшаву, а затем приехала в собственную квартиру в Париже. Восемь строк стихотворения «Отъезд» передают состояние перед окончательным решением покинуть родину:

До самой смерти… Кто бы мог подумать?
(Санки у подъезда, вечер, снег.)
Знаю. Знаю. Но как было думать,
Что это – до смерти? Совсем? Навек?
Молчите, молчите, не надо надежды.
(Вечер, ветер, снег, дома.)
Но кто бы мог подумать, что нет надежды…
(Санки. Вечер. Ветер. Тьма.)

Сборник «Стихи» (1922) вышел в Берлине, итоговая и лучшая стихотворная книга «Сияния» (1938) опубликована в Париже. Г. Струве считал, что в эмиграции «поэтический источник Гиппиус не только не иссяк, но, скорее, обновился» [42]. В сборнике «Сияния» отдается предпочтение «сиянию слов», истинных и искренних (стихотворение «Сияния»), мера Истины и последние ответы на вечные вопросы – только у Бога (стихотворения «Мера» и «Быть может»), а путь человека должен быть, по мысли поэта, уподоблен пути Христа (стихотворение «Как Он»).

Преодолеть без утешенья,
Все пережить и все принять.
И в сердце даже не забвенья —
Надежды тайной не питать, —
Но быть, как этот купол синий,
Как он, высокий и простой,
Склоняться любящей пустыней
Над нераскаянной землей.

Для сборника «Сияния» характерен христианский взгляд на историю и мученический путь России. В стихотворении «Грех» Гиппиус выразила одну из моральных заповедей русской эмиграции первой волны:

И мы простим, и Бог простит.
Мы жаждем мести от незнанья.
Но злое дело – воздаянье
Само в себе, таясь, таит.
И путь наш чист, и долг наш прост:
Не надо мстить. Не нам отмщенье.
Змея сама, свернувши звенья,
В свой собственный вопьется хвост.
Простим и мы, и Бог простит,
Но грех прощения не знает,
Он для себя – себя хранит,
Своею кровью кровь смывает,
Себя вовеки не прощает —
Хоть мы простим и Бог простит.

Гиппиус смотрит на человека с точки зрения духовного и эстетического совершенствования, пути познания себя и мира, философско-психологического спора со временем и собой. Лейтмотивными являются темы одиночества, диалог с Богом, несовершенство земного бытия, устремленность к Красоте и Гармонии. О своих главных темах она сказала в стихотворении «Тройною бездонностью мир богат…»:

Тройною бездонностью мир богат.
Тройная бездонность дана поэтам.
Но разве поэты не говорят
Только об этом?
Только об этом?
Тройная правда – и тройной порог.
 Поэты, этому верному верьте.
Только об этом думает Бог:
О Человеке.
Любви.
И Смерти.

«Человек без Бога, – подчеркивает близко знавший Гиппиус С. Маковский, – представлялся ей чудовищным автоматом, «чертовой куклой»» [43]. Гиппиус, как и большинство русских писателей-эмигрантов, верила в Воскресение России. Социальной и кровавой революции она противопоставляла революцию духовную. В поздней поэзии Гиппиус использует образы пушкинского «Медного всадника», идеи Достоевского, петербургский миф, с его позднейшими наслоениями, евангельский сюжет о воскресении Лазаря и создает свой миф о России погребенной («Уже смердит») и воскрешенной Богом. Русская тема неотступно звучит в стихотворении «Лазарь». Ожидание чуда, неистовый призыв к Богу, молитва о России запечатлены в стихотворении «Я от дверей не отойду»:

Не отступлю, не отступлю,
Стучу, зову Тебя без страха:
Отдай мне ту, кого люблю,
Восстанови ее из праха!
Верни ее под Отчий кров,
Пускай виновна – отпусти ей!
Твой очистительный покров
Простри над грешною Россией!

В нравственно-философском романе «Чертова кукла» (1911), пьесах «Маков цвет» (совместно с Д. Мережковским и Д. Философовым) и «Зеленое кольцо» автор ставит героев в пограничные ситуации, символистские идеи переплетаются с ницшеанством и религиозной философией, основа бытия ищется в нравственно-этических законах, проблеме Добра и Зла, на границе демонологии и богопознания, искушения и преодоления соблазнов.

По аналогии с петербургской жизнью Мережковский и Гиппиус организовали в Париже салон «Зеленая лампа», название которого указывало на преемственную связь с пушкинской традицией. Этот салон стал центром культурной жизни русских эмигрантов, где встречались поэты и писатели «старшего» и «младшего» поколений: К. Бальмонт, Н. Минский, И. Бунин, И. Шмелев, философы Н. Бердяев, С. Франк,

А. Карташев, поэты, начинавшие свой творческий путь в эмиграции, Д. Кнут, Ю. Мандельштам, Б. Поплавский [44].

В интересных и содержательных мемуарах «Живые лица» Гиппиус создает портреты современников – А. Блока («Мой лунный друг»), В. Брюсова («Одержимый»), Ф. Сологуба,

В. Розанова, А. Вырубовой. Книга, посвященная Д. Мережковскому, с которым она прожила, не расставаясь, 52 года, осталась незаконченной. Крушение судьбы и творчества писателя, обреченного на жизнь вне России, – тема позднего творчества Гиппиус. Ю. Терапиано подчеркивал, что Гиппиус «всегда была подлинной патриоткой, глубоко любящей свою родину» [45].


Сочинения

Гиппиус З.Н. Стихи. Воспоминания. Документальная проза. М., 1991.

Гиппиус 3. Петербургский дневник. М., 1991.

Гиппиус 3. Чертова кукла. Проза. Стихотворения. Статьи. М., 1991.

Гиппиус З.Н. Живые лица: В 2 т. Тбилиси, 1991.


Литература

Азадовский К. М., Лавров А. В. З. Н. Гиппиус: Метафизика. Личность. Творчество // Гиппиус З.Н. Сочинения. Стихотворения. Проза. Л., 1991. С. 3—44.

Гаспаров М. Л. Избранные труды: В 2 т. Т. 2. М., 1997. С. 443.

Савельева С. Н. Жанна д'Арк русской религиозной мысли. М., 1992.

Терапиано Ю. Встречи: 1926–1971. М., 2002. С. 39–43.

Святополк-Мирский Д. Зинаида Гиппиус (1928) // Русская литература, 1990. № 4.

Константин Бальмонт

В предчувствии катастроф нового XX в. Константин Дмитриевич Бальмонт (1867, дер. Гумнищи Владимирской губ. – 1942, Нуази-ле-Гран, близ Парижа), поэт, переводчик и критик, предпринимает дерзновенную попытку «заклясть» хаос жизни гармонией русской речи. Основой творчества становятся собственные душевные переживания, воссозданные в обновленной поэтической форме. Многозначность и таинственность символа преображаются поэтом-мечтателем в непосредственность лирических переживаний.

Бальмонт – поэт настроений: «Я вольный ветер, я вечно вею…», он далек от философско-религиозных построений Мережковского, его не увлекает идея «метафизики всеединства».

Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолетности я влагаю в стих.
В каждой мимолетности вижу я миры.
Полные изменчивой радужной игры.

Первые сборники стихотворений, печатавшиеся с 1898 г., раскрывают своеобразие Бальмонта-пейзажиста; природа «прочитывается» в символистском ключе, ее мир соответствует внутреннему состоянию человека, его душе и настроениям. Поэт импрессионистически передает игру света, увлекается возможностями лексических повторов, синтаксических параллелизмов, напевностью рифм. Создавая «солнечную мифологию», поэт провозглашает: «Будем как солнце», «Только любовь», «Литургия красоты». Сборники под одноименными названиями принесли Бальмонту всероссийскую известность. Читателей завораживали раскованность интонации, готовность к восприятию мира в его солнечном освещении, сила воли и оптимизм:

Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце
И синий кругозор.
Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце
И выси гор…

Однако именно Бальмонт открыл путь раннего символизма как путь модерна или декадентства. Романтичный эпиграф к его первому сборнику из немецкого автора Ленау: «Божественное в жизни никогда не являлось мне без сопровождения печали» – подчеркивал декадентское умонастроение. В поэзии Бальмонта явствен культ «Я», «железному веку» противопоставляется первозданность «солнечного» начала, музыкальная стихия космоса. Но весь мир представлялся поэту чуждым, если он не способствовал ярким и радостным впечатлениям. Как поэтическая декларация крайнего субъективизма автора воспринимались строки:

Я ненавижу человечество,
Я от него бегу спеша.
Мое единое отечество —
Моя пустынная душа.

Поэт стал кумиром публики, благосклонно принимавшей яркую образность его стихотворений, любившей их оптимизм, поэтическую свободу и мелодичность. Свое значение Бальмонт видел в том, что привнес в поэзию особую певучесть и стройную музыкальность, и самоупоенно утверждал: «Я – изысканность русской медлительной речи». Поэт ценит мгновения, его стихи стремятся к тому, чтобы «символически стать самой природою» [46], поэзия для него – «волшебство», творец демиург-волшебник, который, подобно космическому Богу-Творцу, создает мир искусства – «весь мир есть изваянный Стих» [47].

Сборник «Под северным небом» (1894) несет на себе следы влияния М. Лермонтова и А. Фета. Сборник «Тишина» (1898) пронизан модными в то время теософскими идеями. Бальмонт стал первым поэтом новой русской школы, удостоившийся «Собрания стихов» (книгоиздательство «Скорпион», 1905). В 1908–1913 гг. стихи Бальмонта вышли в десяти томах.

1905–1913 гг. Бальмонт провел за границей, совершая кругосветное путешествие, что нашло отражение в значительно расширившейся тематике его поэзии. Мастерство Бальмонта было бесспорным, но его стихам иногда не хватало философской глубины. Предназначение поэзии видится им в создании безупречной формы, способной сохранить душу поэта:

Чтоб твои мечты вовек не отблистали,
Чтоб твоя душа всегда была жива,
Разбросай в напевах золото по стали,
Влей огонь застывший в звонкие слова.

В отличие от большинства символистов, Бальмонт был равнодушен к французской современной поэзии и искал источники вдохновения в поэзии англоязычного романтизма и испанского барокко. Обладая широчайшей эрудицией в области истории мировой поэзии и зная десятки иностранных языков, он стал выдающимся переводчиком. Им переведены П. Шелли, Кальдерон, Э. По, О. Уайльд, У. Уитмен, сделан полный перевод Ш. Руставели «Витязь в тигровой шкуре» и поэтический перевод «Слова о полку Игореве». Как указывает Жан Кассу, Бальмонт более всего ассоцируется с П. Верленом, «Романсы без слов» которого он с большим успехом перевел [48]. Рене де Гиль видел в русском поэте своего ученика благодаря почти совершенной технике словесной инструментовки.

«Сонеты солнца, меда и луны» (1917) свидетельствовали о виртуозности поэтической техники: Бальмонт написал 225 сонетов, во многих из них использовалась звукопись. Поэтом была создана особая система звуковых повторов, которые могли передавать шорох, свист, звук волн. Аллитерации носили как звукоподражательный, так и формалистический характер (например, «Чуждый чарам черный челн…»; «Чуть слышно, бесшумно, шуршат камыши»; «Вечер. Взморье. Вздохи ветра. / Величавый возглас волн…»). Он прибегает к автокомментированию, саморефлексии, вызванной чувством гипертрофии собственного «Я». Лирика Бальмонта музыкальна, виртуозна, ее диапазон очень разнообразен в историческом и географическом охвате жизни. Поэт пишет о Западе и Востоке, его интересуют индийские и китайские философские системы, быт разных племен и народов, космогония, древние предания и легенды.

Поэт ставил перед собой грандиозную задачу – воссоздать на русском языке формы и ритмы различных образцов поэтической речи всех наций Земли. Его необыкновенные способности к изучению иностранных языков и музыкальная память способствовали разрешению этого небывалого творческого задания. О горизонтах и диапазоне Бальмонта свидетельствует название сборника – «Зовы древности. Гимны, песни и замыслы древних. Египет. Мексика. Майя. Перу. Халдея. Ассирия. Индия. Иран. Китай. Океания. Скандинавия. Эллада. Бретань» (1908). Позже В. Брюсов попытается создать, по образцу Бальмонта, «Сны человечества».

Стремление к беспредельному, гордость за миссию поэта, культ индивидуальности, родственный романтизму, – типичные ноты лирики Бальмонта. Но за всем этим слышны и типично декадентские ноты: провокационные утверждения вседозволенности, желание не высших, а «низших» восторгов, ницшеанство: «Хочу быть дерзким / Хочу быть смелым».

Он сохранил дух символизма и в поздней лирике, создав особую символистскую «технику» поэтического письма, расширившую горизонты изобразительности. Он был противником узко рационалистического и прагматичного восприятия жизни, сугубо реалистического отражения ее в искусстве.

Лирика Бальмонта вызвала отклики многих современников, испытавших в той или иной степени влияние этого поэта. О его аморализме, связанном с особой панэстетической позицией, писал В. Брюсов [49]. Он создал поэтический портрет Бальмонта, в котором негативные качества представали как достоинства:

…С тобой роднится веток строй бессвязный.
Ты в нашей жизни призрак безобразный.
<…>
И ты в борьбе – как змей многообразный,
Но я тебя люблю – что весь ты ложь,
Что сам не знаешь ты, куда пойдешь,
Что высоту считаешь сам обманом [50].

Бальмонт предвосхитил некоторые типичные темы символизма, такие, как «священное безумие», которое трактовалось как необходимый момент творчества: «Прекрасно быть безумным, ужасно сумасшедшим, / Одно – в Раю быть светлом, другое – в Ад нисшедшим» [51]; равноценность добра и зла, света и тьмы: «Безумие И разум равноценны, / Как равноценны в мире свет и тьма. / В них – два пути, пока мы в мире пленны, / Пока замкнуты наши терема. / И потому мне кажется желанной / Различность и причудливость умов» [52]. Аномальное в поэтике Бальмонта становится эстетически «интересным», притягательным. Выход за границы обыденности, экстаз – одна из основных предпосылок для его творчества.

Темы любви и страсти разрешаются поэтом в этом же ключе. «Гимн огню» передает охваченность огнем восторга и любви, который влечет к «вечному огню смерти». Солнечный свет, который поэт не устает воспевать, становится частью смертного огня: «Я хочу, чтобы белым немеркнущим светом / Засветилась мне – Смерть».

Для мировосприятия этого поэта характерен крайний импрессионизм, философия мгновения, и благодаря этому жесткие нормы морали исчезают, растворяются в текучести желаний и быстрой смене оценок. Поэт тяготеет к идеалу красоты, понимаемой им то как чувственная любовь, то как разлитая в природе нега и ее нерукотворные пейзажные образы. Бальмонт прежде всего поэт, главным средством которого является рифма как знак всеобщей музыкальности мира и созвучной этой стихии души. Эллис писал: «Лишь немногие читатели и критики умеют разобраться во всей груде созданного им, различать два исключающих друг друга его лика, лик бессмертного, великого и вдохновенно-дерзкого искателя новых образов и созвучий, Бальмонта – творца новой поэзии в России, заслуги которого не могут быть достаточно взвешены и оценены по достоинству, и лик сгоревшего, надломленного и утратившего себя, бессильного и претенциозного искателя всех стилей, жалкого пародиста всех своих лучших и заветных напевов, Бальмонта – создателя «декадентского» трафаретного, модного пошиба» [53].

Бальмонт представлял тип романтического символизма. Преображение мира он мыслит через мечту, грезу, противопоставляет реальность (res) и реальнейшее (realiora), вводит в поэтическую ткань возможности творческого иллюзионизма, воплощения мечты. С помощью формально-художественных средств открывал возможности звукописьма, образного воплощения красочности мира. Критики символизма – акмеисты негативно оценивали его творческие опыты. О. Мандельштам писал: «Грандиозные космические гимны Бальмонта оказались детски слабыми и беспомощными по фактуре стиха» [54]. И он же назвал Бальмонта «отцом русского символизма», признавая, что «от Бальмонта уцелело поразительно немного – какой-нибудь десяток стихотворений. Но то, что уцелело, воистину превосходно, и по фонетической яркости, и по глубокому чувству корня и звука выдерживает сравнение с лучшими образцами заумной поэзии. Не вина Бальмонта, если нетребовательные читатели повернули развитие его поэзии в худшую сторону. В лучших своих стихотворениях – «О ночь, побудь со мной», «Старый дом» – он извлекает из русского стиха новые и после не повторявшиеся звуки иностранной, какой-то серафической фонетики. Для нас это объясняется особым фонетическим свойством Бальмонта, экзотическим восприятием согласных звуков. Именно здесь, а не в вульгарной музыкальности, источник его поэтической силы» [55].

Несмотря на то что Бальмонт какое-то время симпатизировал М. Горькому и революционным настроениям 1905-х гг., к Октябрьскому перевороту поэт отнесся отрицательно. В 1920 г. он выехал за границу с официальным разрешением. Эмигрантские годы провел во Франции, живя в Париже и Кабретоне на берегу Атлантического океана. В изгнании ощущал себя одиноким, «чужим среди чужих». Первый эмигрантский сборник «Марево» (Париж, 1922) создавался в период тяжелой душевной депрессии. «Эта книга высокого трагизма, и вся она о России» [56]. Свойственная поэтике Бальмонта солнечная палитра сменяется «марой», тьмой, мотив родной земли развивается в трагически-безысходном контексте. Символы «мировое дерево», «цветок» развенчаны:

Это древо в веках называлось Россия,
И на ствол его – острый наточен топор.
На несчетности душ выдыхает он чары,
Захмелевший, тяжелый, разъятый цветок,
Чуть дохнет, меднокрасные брызнут пожары,
И пролитая кровь – многодымный поток.

Стратим, птица, олицетворяющая народную правду, жестоко убита, и поэтому «Петь, как раньше пел, сейчас нельзя, нет сил». Символ и магия стиховой музыки не в состоянии предотвратить беду: «Земля сошла с ума. / Она упилась кровью». В русском зарубежье вышло более десяти сборников Бальмонта: «Светлый час: избранные стихи»; «Гамаюн», «Светослужение». Изданы также книги «Дар земле» (Париж, 1921), «Мое – Ей. Поэма о России» (Прага, 1924), «Раздвинутые дали» (Белград, 1930), «Северное сияние» (1931, Париж). Основные темы – воспоминания о России, раздумья о трагизме истории. Позднее творчество отмечено поиском строгой формы, способной вместить символисткую технику поэтического письма и подлинные чувства страдания и отчуждения от непринятого мира. Ю. Терапиано точно отметил: «В чужом и скудном для него мире, после всеобщего крушения и распада той атмосферы, к которой он привык в России, после наступившей переоценки ценностей, то, чем жил Бальмонт – звуки, формы, метафоры, «красота», буйственная оргиастическая страсть, «взлеты» и «прозрения» – стали представляться слишком внешними, неискренними, – «литературой»» [57].

Умер поэт в нищете, в русском общежитии в Нуази-ле-Гран 23 декабря 1942 г., его смерть никем не была замечена.


Сочинения

Бальмонт К. Стихотворения. Л., 1969.

Бальмонт К. Избранное. М., 1990.

Бальмонт К. Золотая россыпь. Избранные переводы. М, 1990.

Бальмонт К. Где мой дом. Стихотворения, художественная проза, очерки, письма. М., 1992.


Литература

Азадовский К. М., Дьяконова Е. М. Бальмонт и Япония. М., 1991.

Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей: В 2 т. Т. 2. М., 1998. С. 69–73.

Бальмонт Е. Л. Мои воспоминания о К. Д. Бальмонте // Литературная Россия. 1987. № 12.

Блок А.  Собрание сочинений: В 8 т. Т. 5. М.; Л., 1962.

Эллис. Русские символисты. Томск, 1998. С. 47—106.

Федор Сологуб

Федор Кузьмич Сологуб (настоящая фамилия Тетерников; 1863, Санкт-Петербург – 1927, Ленинград), поэт, писатель. Стихи символистского направления начал публиковать с 1882 г., романы – с 1886 г. Художественная практика Сологуба претворила собственно символистскую поэтику.

Сологуб – один из значительных русских символистов. Его сборники: «Стихи» (1896), «Тяжелые сны» (1896), «Пламенный круг» (1908), «Соборный благовест» (1921), «Чародейная чаша» (1922), «Костер дорожный» (1922) открывают внутренний мир личности, которая отъединена от мира, не верит в целесообразность истории, видит нелепость и абсурдность всех человеческих целеполаганий и в то же время тонко чувствует многогранность жизни, верит в бессмертие души (иногда отрицает и это), ценит добрые, милосердные духовные движения человека к человеку, так как законы жизни грубы и жестоки.

Но, предчувствуя райские радости,
Пред которыми жизнь – только сон,
Отрекаюсь от призрачной сладости,
Отвергаю томленье времен.
Увяданье, страданье и тление, —
Мне суровый венец вы сплели.
Не свершится завет Воскресения
Никогда и нигде для земли.

Лирике Сологуба свойственны скептицизм по отношению к земному устроению жизни, меланхолия, сочетание мистики со стремлением к нерукотворной Красоте, понимание непреодолимости разрыва между вымыслом и реальностью, множественность «масок» героя, который то стремится к «сладкой» смерти, примиряющей противоречия жизни, то страшится ее. Стихи Сологуба завораживающе музыкальны при органичном многообразии ритмов. Одной из «масок» может быть и душа собаки:

Высока луна Господня.
Тяжко мне.
Истомилась я сегодня
В тишине.
<…>
Землю нюхая в тревоге,
Жду я бед.
Слабо пахнет на дороге
Чей-то след.
Никого нигде не будит
Быстрый шаг.
Жданный путник, кто ж он будет, —
Друг иль враг?

Сологуб создает собственный миф, выдуманную землю очарования сказки Ойле и звезду Маир:

Звезда Маир сияет надо мною,
Звезда Маир,
И озарен прекрасною звездою
Далекий мир.
Земля Ойле плывет в волнах эфира,
Земля Ойле,
И ясен свет блистающий Маира
На той земле.
Река Лигой в стране любви и мира,
Река Лигой
Колеблет тихо ясный лик Маира
Своей волной.

Главным поэтическим сборником стал восьмой по сч^ту сборник «Пламенный круг», в котором проявилось своеобразие Сологуба-поэта, строгого, уравновешенного, с какой-то скрытой иронией и тайной печалью:

Умереть или жить,
Расцвести ль, зазвенеть ли,
Завязать ли жемчужную нить,
Разорвать ли лазурные петли,
Всё равно – умереть или жить?

Сологуб настойчиво пишет о смерти, психологически мотивируя и разрабатывая эту линию «танато-поэзии» (термин Ханзен-Лёве). «О смерть! Я твой. Повсюду вижу / Одну тебя, – и ненавижу / Очарования земли…» [58]; «Я душой умирающей / Жизни рад и не рад» [59]; «…И вновь я выйду на свободу, / Под небом ясным умереть/ И, умирая, на природу/ Глазами ясными смотреть» [60]; «…И тает жизнь его, как дым. / В тоске бездейственно-унылой / Живет он, бледный нелюдим, / И только ждет он смерти милой» [61]. В смерти и ее призыве поэт видит высший смысл: «…Подруга-смерть, не замедляй, / Разрушь порочную природу / И мне опять мою свободу / Для созидания отдай» [62]. Сологуб производит странное впечатление своими образами-снами. Они и связаны с жизнью и удалены от нее:

Ты не бойся, что темно.
Слушай, я тебе открою, —
Все невинно, все смешно,
Все божественной игрою
Рождено и суждено.
<…>
Вспомни, как тебя блаженно
Забавляли в жизни сны.
Все иное – неизменно,
Нет спасенья, нет вины,
Все легко и все забвенно…

Смерть в поэзии Сологуба – путь спасения от обмана жизни, она – единственная реальность, которая не предаст человека, а ее близнецами являются сон и мечта. А. Белый назвал Сологуба «певцом смерти» [63]. Однако стихотворение из сборника «Пламенный круг» под названием «Нюренбергский плач» современники отнесли к разряду классических. Художник для Сологуба является единственным существом, «перекраивающим реальный мир по своей воле». Мир для Сологуба распадается на две несопрягаемые сферы: объективную и субъективную; человек находится под тотальной властью Ананки-судьбы, тогда как история, напротив, является результатом «случайности». Художник оказывается на границе этих сил и не может быть по-настоящему свободен, поэтому он стремится выйти из объективного мира случайности и предопределенности и создать свой субъективный мир, который подчиняется только его собственной воле. Эта позиция рождает проблему соотношения автора и произведения. «Я сам творец и сам свое творенье», – утверждает поэт.

Широкую известность Сологубу принес роман «Мелкий бес» (1907), прочитанный всей образованной Россией. Главные действующие лица – учитель Передонов, уездная барышня Людмила Рутилова и гимназист Саша Пыльников. Но действительно действующим (но не живущим) героем является Недотыкомка, она может менять облик, превращаться в живое и неживое, дразнить и совращать Передонова. Недотыкомка заставляет его убить приятеля, сводит с ума, лишает службы. С одной стороны, все, что делает Передонов, делает он сам, а с другой – он лишь орудие Недотыкомки. На маскараде увидел Передонов Недотыкомку и поднес спичку к занавеске, Недотыкомка побежала огненной струей и сожгла весь дом. Сологуб мастерски приоткрыл возможности духовных метаморфоз, «мелкой бесовщины», приводящих к драматичным и кощунственным изменениям жизни. «Мелкий бес» повествует о деградации личности, одержимой идеей жизненного успеха. Давящая повседневность и символизация конкретного зла в человеке передана стилистически тонко, чему способствует искусное сопряжение сюжетных линий.

Трилогию «Навьи чары» (начало публикации 1907 г.), в переработанном виде названную «Творимая легенда», сам Сологуб считал своим главным произведением. Сологуб переосмысливает традиции Гоголя, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, переклички с которыми обнаруживаются в его прозе. Действительный мир и мир иррационально-запредельный переходят друг в друга в «Навьих чарах», создавая солипсическую картину мира. Мистико-символистский план повествования включает и реально сатирические картины современного автору общества. Блок так писал о творчестве Соло: губа: «Разгадка своеобычности произведений Сологуба – не в одном языке. Скорее всего она коренится в его любимом приеме. <…> Этот хаос, исказивший гармонию, требует немедленного оформления, как жгучий металл, грозящий перелиться через край. Опытный мастер сейчас же направляет свои усилия на устройство этого хаоса. Задача показать читателю нечто чудовищно-нелепое, так, однако, чтобы его можно было рассматривать беспрепятственно, как животное в клетке. Животное это – человеческая пошлость, а клетка – прием стилизации, симметрии» [64]. Сологуб создавал также рассказы и пьесы («Победа смерти», 1907).

В 1921 г. Сологуб просил разрешение на выезд за границу, но получил отказ, за которым последовало самоубийство его жены, воспринятое им в трагически-эсхатологическом ключе. «Влияние Сологуба, – утверждал О. Мандельштам, – выразилось чисто отрицательно: доведя до крайней простоты и совершенства путем высокого рационализма приемы старой русской лирики упадочного периода, включая Надсона, Апухтина и Голенищева-Кутузова, очистив эти приемы от мусорной эмоциональной примеси и окрасив их в цвет своеобразного эротического мифа, он сделал невозможными всякие попытки возвращения к прошлому и, кажется, фактически не имел подражателей. Органически сострадая банальности, нежно соболезнуя мертвенному слову, Сологуб создал культ мертвенных и отживших поэтических формул, вдохнув в них чудесную и последнюю жизнь. Ранние стихи Сологуба и «Пламенный круг» – циническая и жестокая расправа над поэтическим трафаретом, не соблазнительный пример, а грозное предостережение смельчаку, который впредь попробует писать подобные стихи» [65].

Сологуб расширил возможности русского стиха в передаче внутренней, глубоко потаенной и сокровенной жизни, которая и оказывается, по Сологубу, высшей реальностью. Заглянув в ее потаенные глубины, поэт обнаружил там страх и тяготение к небытию, жажду невоплощенной Красоты, которую стремился выразить в поэтических образах и мифопоэтических картинах Маир и Ойле.


Сочинения

Сологуб Ф. Стихотворения. М., 1975.

Сологуб Ф. Из неизданного. Л., 1996.


Литература

Блок А. Творчество Федора Сологуба // Блок А. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 5. М.; Л., 1962. С. 160–163.

Ерофеев В. На грани разрыва – «Мелкий бес» Ф. Сологуба и русский реализм // Ерофеев В. В лабиринте проклятых вопросов. М., 1996. С. 119–140.

Иванов-Разумник Р. О смысле жизни (Федор Сологуб, Леонид Андреев, Лев Шестов). М, 1908.

О Федоре Сологубе / Сост. А. Чеботаревская. СПб., 1911.

Эренбург И. Портреты русских писателей. Берлин, 1922.

Валерий Брюсов

Признанный современниками как мэтр и руководитель московской школы русского символизма, лидером модернистов стал Валерий Яковлевич Брюсов (1873, Москва – 1924, Москва), поэт, прозаик, литературный критик, Начал поэтическую деятельность с издания сборников «Русские символисты» (1894–1895), носивших программный характер с проявлением декадентских мотивов. Эти сборники были предназначены для демонстрации того, что в России есть свои, русские символисты. Брюсов, вдохновленный поэзией французских символистов, включал в сборники как образцы «новой поэзии» переводы из Э. По, П. Верлена, А. Рембо, С. Малларме и М. Метерлинка. Свои переводы П. Верлена – «Романсы без слов» (1894) Брюсов послал старому Верлену, не знающему русского языка, со стихотворным посланием, в котором прочитывалась эстетическая программа:

Еще покорный ваш вассал,
Я шлю подарок сюзеренну,
И горд и счастлив тем, что Сену
Гранитом русским оковал…

Сборники «Chefs d'Qeuvre», («Шедевры», 1895), «Ме ешп ессе» («Это Я», 1897), «Tertia vigilia» («Третья стража», 1900) и «Urbi et orbi» («Городу и миру», 1903) свидетельствовали об обращенности Брюсова к духу западноевропейского гуманизма, творческом интересе к опыту чужих культур, универсальным и интернациональным источникам творчества. Его кредо выражено в ставших знаменитыми строках:

Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых,
Я все мечты люблю, мне дороги все речи,
И всем богам я посвящаю стих.

Брюсов демонстрирует не только широчайшую эрудицию, но и готовность к познанию-служению, на стезе которого не существует этических запретов и моральных пределов:

Я возносил мольбы Астарте и Гекате,
Как жрец, стотельчих жертв сам проливал я кровь,
И после подходил к подножию распятий
И славил сильную, как смерть, любовь.
Я посещал сады Ликеев, Академий,
На воске отмечал реченья мудрецов,
Как верный ученик, я был ласкаем всеми,
Но сам любил лишь сочетанье слов.

Став ведущей фигурой среди московских символистов, Брюсов в статье «Ключи тайн» декларировал суть «нового искусства» как способ «выражения души поэта», акцентировав внимание на формальной стороне поэтики символизма. Эллис в книге «Русские символисты» так характеризовал различия между поэзией К. Бальмонта и В. Брюсова: «Основной метод Бальмонта – импровизация, импрессионистическая кристаллизация творческих мгновений; основной характер его созерцаний – романтический; общий уклон его творчества – к дифференциации, основная смена настроения – переход от дуалистического пессимизма к пантеистическому оптимизму; главное очарование – музыкальность и интимная проникновенность, всегда чуждая холодного пламени мысли.

Совершенно напротив Брюсов – исповедь души, почти с самого начала нашедшая и определившая себя, ее история, органическое, закономерное раскрытие основной неизменной сущности, постепенное, упорное, сосредоточенное нащупывание и усвоение все новых и новых элементов для выполнения все того же единого плана; если прелесть лирики Бальмонта – ее стихийная текучесть и бесформенность, главное достоинство лирики Брюсова – ее незыблемая устойчивость и строгая оформленность, общая тенденция ее – интеграция, все более и более совершенная законченность» [66].

Как реформатор стихосложения, сторонник формального совершенства и творческой свободы, Брюсов вводит в русскую поэзию верлибр. Из 96 стихотворений в сборнике «Urbi et orbi» употреблено 40 разных стихотворных размеров. Репертуар тем, мотивов и лейтмотивов творчества Брюсова чрезвычайно широк. Он прибегает к неисчерпаемому запасу мировой культуры, совмещает средневековье и современность, вечные образы и утонченные переживания современного городского жителя, оторванного от почвы и затерявшегося в жизни, фантазии и темы «парнасцев» и «проклятых» поэтов с жизнеутверждающим началом сверхчеловека Ф. Ницше. В совершенстве поэтической формы, полной власти над поэтическим языком поэт видел момент самоутверждения, проявления «воли к жизни». Для поэзии Брюсова характерно именно волевое, энергичное и самоутверждающее начало:

Я создал и отдал, и поднял я молот, чтоб снова сначала ковать.
Я счастлив и силен, свободен и молод, творю, чтобы кинуть опять!

В предисловии к сборнику «Tertia vigilia» Брюсов сформулировал принцип полной свободы художественного творчества, который стал своеобразным манифестом «нового искусства». Поэт подчеркивал: «Было бы неверно видеть во мне защитника каких-либо обособленных взглядов на поэзию. Я равно люблю и верные отражения зримой природы у Пушкина и Майкова, и порывание выразить сверхчувственное, сверхземное у Тютчева или Фета, и мыслительные раздумья Баратынского, и страстные речи гражданского поэта, скажем, Некрасова. Я называю все эти создания одним именем поэзии, ибо конечная цель искусства – выразить полноту души художника. Я полагаю, что задачи «нового искусства», для объяснения которого построено столько теорий, – даровать творчеству полную свободу. Художник самовластен и в форме своих произведений, и во всем объеме их содержания, кончая своим взглядом на мир, на добро и зло. Попытки установить в новой поэзии незыблемые идеалы и найти общие мерки для оценки – должны погубить ее смысл. То было лишь сменой одних уз на новые. Кумир Красоты столь же бездушен, как кумир Пользы» [67].

В 1904–1909 гг. Брюсов руководил самым крупным символистским журналом «Весы», в первом же номере которого появилась его статья «Ключи тайн». В ней были сформулированы теоретические воззрения поэта: «дуализм мира и сознания, истинное познание – просветы «экстатического» восторга, сверхчувственной интуиции, художественные прозрения, которые дают «иные постижения» мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину» [68]. Брюсов уверен, что «искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого. <…> Романтизм, реализм и символизм – это три стадии в борьбе художника за свободу. Ныне искусство наконец свободно» [69]. Классическим примером формального совершенства стал сонет из сборника «Tertia vigilia», посвященный женщине и ее безусловному и необъяснимому воздействию на мир:

Ты – женщина, ты – книга между книг,
Ты свернутый, запечатленный свиток;
В его строках и дум и слов избыток,
В его листах безумен каждый стих.
<…>
Ты – женщина, и этим ты права.
От века убрана короной звездной,
Ты в наших безднах образ божества.
Мы для тебя влечем ярем железный.
Тебе мы служим, тверди гор дробя,
И молимся – от века на тебя.

Славе Брюсова способствовал пятый, изданный в 1906 г. стихотворный сборник «Stefanos» (в переводе с греч. – венок). В «Сонете к форме» Брюсов еще раз подчеркивает приоритет поэтической формы над часто неуловимым лирическим содержанием:

Есть тонкие властительные связи
Меж контуром и запахом цветка.
Так бриллиант невидим нам, пока
Под гранями не оживет в алмазе.
Так образы изменчивых фантазий,
Бегущие как в небе облака,
Окаменев, живут потом века
В отточенной и завершенной фразе.

Историко-культурная проблематика творчества Брюсова обогащена урбанистической тематикой. Современники видели в урбанизме поэта явное новаторство. Поэзии Брюсова свойственны декламационный строй стиха, бесстрастие, рационализм. Брюсова трудно отнести к разряду декадентов, его натура несомненно жизнеутверждающая и волевая. Это очевидно и в его программном стихотворении «Поэту»:

Ты должен быть гордым, как знамя;
Ты должен быть острым, как меч;
Как Дату, подземное пламя
Должно тебе щеки обжечь.
<…>
Быть может, всё в жизни лишь средство
Для ярко певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.

Современников Брюсов поражал необыкновенно яркими и дерзновенными устремлениями на пути творческого познания, силой внутреннего духа, своей цельностью и при этом ощущением какой-то внутренней пустоты, душевной ограниченности. Эллис объяснял этот парадокс так: «В душе художника его творящий гений за известным пределом развития начинает жить за счет его общечеловеческого содержания, черпать свои силы и соки из его жизненных непосредственно данных переживаний. Поэт делается одновременно палачом и жертвой, рабом и господином. С другой стороны, с вытравливанием до конца всего «человеческого», с прекращением непосредственного восприятия жизни, это самоопустошение равновелико духовной смерти личности, умирает и творящее начало в художнике, превращаясь или в бесчувственный механизм, или в бесплодное безумие» [70]. Темы страсти и смерти, ужаса и ликования, беспредельности и обреченности соединяются в поэзии Брюсова с пафосом имморализма и возможности нарушения всех законов, что роднит его с идеями сборника Ш. Бодлера «Цветы зла». В стихотворении «Отвержение» рисуется картина земного ада:

Люблю я кактусы, пасть орхидей, да сосны,
А из людей лишь тех, кто презрел: «не убий».
Вот почему мне так мучительно знакома
С мишурной кисеей продажная кровать.
Я в зале меж блудниц, с ватагой пьяниц дома.

Образцами яркого раскрытия уже известных в культуре тем в соответствующих им формах – «строфических сосудах» – являются стихотворения «Орфей и Эвридика», «Тезей и Ариадна», «Демон самоубийства». Из литературно-критического наследия значителен сборник «Далекие и близкие» (1912). Грандиозный замысел Брюсова запечатлеть в циклах «Сны человечества» все формы культурного сознания и все типы мышления, а также при помощи русского языка воссоздать особенности чужих, древних и новых языков и наречий остался незавершенным.

Поэтика Брюсова строится на эстетическом символизме, в строгом смысле этого слова. Основной способ символизации состоит в сосредоточенно-созерцательном постижении мира, ему не чужды прозрения, экстатические прорывы в вечность, он ближе к «реалистическому отражению «correspondances» (соответствий), что и передает его символика и поэтика противоположностей, полярностей. Преобладающей стороной духа поэт считал разум, но при этом воспевал эротические стороны жизни и сильную страсть. К существенным поэтическим средствам, кроме символа, относил эпитет. Его поэтика вмещала несоединимое – метафизику, индивидуализм и научный метод.

В кризисный для русского символизма момент в 1910 г., полемизируя с младшими символистами А. Блоком и Вяч. Ивановым о смысле и назначении искусства, Брюсов протестовал против расширительного понимания символизма, превращения его в философию и теургию. В «Обществе ревнителей художественного слова» он резко выступил против докладов Вяч. Иванова и А. Блока, подчеркнув, что для поэзии быть служанкой религии не более почетно, чем быть служанкой общественной борьбы, символизм «хотел быть и всегда был только искусством».

Революция 1905 г. была воспринята Брюсовым как крушение культуры, но он приветствовал «грядущих гуннов». После Октябрьского переворота стал сотрудничать с большевиками.

В прозе Брюсова особенно значительны романы «Огненный ангел» (1908), «Алтарь Победы» (1911) и «Юпитер поверженный», в которых отображена эпоха средневековья в Германии и первохристианства в Риме при совмещении нескольких временных пластов – истории и современности. Анализ прототипов романа «Огненный ангел» позволил проникнуть в тайны творческой лаборатории Брюсова. В романе за внешним историзмом и обстановкой духовной жизни Германии XVI в. скрываются брюсовские «эксперименты» над живой жизнью, ставшие основой для будущего романа. Прототипом Рупрехта – героя «Огненного ангела» стал А. Белый [71], прототипом Ренаты, главной героини – Н. Петровская. Ее воспоминания отразили сложные «изломы судьбы», свойственные богеме Серебряного века [72].

При всех достоинствах и формальных достижениях поэзии Брюсова уже у современников сложилось противоречивое отношение к ней. Поэт виделся как «эстет, для которого все в жизни только «средство» для упражнения собственной поэтической техники и для упоения собственным литературным всевластием» [73]. Вл. Ходасевич писал, что «главная острота» его стихов заключается «в сочетании декадентской экзотики с простодушнейшим московским мещанством» [74]. Из-за присущей Брюсову холодной рассудочности и «сделанности» М. Цветаева назвала его «героем труда». М. Гаспаров, анализируя роль Брюсова в русской литературе, отмечает: «Он стоит у начала литературной эпохи, он проходит через долгий период уединенных экспериментов, переживает пору громкой славы, а потом наступает некончающаяся полоса полууважительного пренебрежения: ученики оттесняют и затемняют учителя. <…> Его можно не перечитывать, его можно осуждать за холодность и сухость, ему можно предпочитать Блока, Маяковского, Есенина, Пастернака, кому кто нравится. Но нельзя не признавать, что без Брюсова русская поэзия не имела бы ни Блока, ни Пастернака, ни даже Есенина и Маяковского – или же имела бы их неузнаваемо иными. Миновать школу Брюсова было невозможно ни для кого. «Вы сами, было время, поутру линейкой нас не умирать учили», – писал от имени целого поколения Пастернак в своей юбилейной инвективе» [75]. В русской литературе Брюсов останется и благодаря своим многочисленным переводам французских поэтов-символистов, и антологии «Поэзия Армении».


Сочинения

Брюсов В.Я. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1973–1975.

Брюсов В. Сочинения: В 2 т. М., 1987.

Брюсов В.Я. Литературное наследство. Т. 85. М., 1976; Т. 98. М, 1991.


Литература

Ашукин Н. Валерий Брюсов. В автобиографических записях, письмах, воспоминаниях и отзывах критики. М., 1929.

Брюсовские чтения. Ереван, 1973.

Гречишкин С. С., Лавров А. Биографические источники романа Брюсова «Огненный ангел». М., 1990. С. 330–589.

Ходасевич Вл. Брюсов // Некрополь. Воспоминания. М., 1991. С. 20–43.

Цветаева М. И. Герой труда (записи о Валерии Брюсове) // Наше наследие. 1988. № 5.

Младосимволисты

В начале 1900-х гг. в литературу пришли поэты, изменившие облик символизма, придавшие ему законченный вид целостной поэтической и философско-религиозной системы, – А. Белый, А. Блок, С. Соловьев, Вяч. Иванов, Ю. Балтрушайтис, Эллис (Л. Кобылинский). Благодаря им символизм стал самостоятельным литературно-философским направлением, влияющим на культурную жизнь России. Белый, Блок, Вяч. Иванов разделяли воззрения на символ, уже заложенный в философской и мифопоэтической системе Вл. Соловьева, однако видели в нем не только средство выражения многоплановости и дуальности мира, но и средство активного преобразования, или «преображения», действительности.

Вторая волна русского символизма получила название «младосимволизм». Младшие символисты противопоставили мрачному и пессимистичному взгляду на мир, особенно ярко выраженному в творчестве Сологуба, рационализму Брюсова новые предчувствия будущего и подготовку его своим творчеством, основанным на безграничной вере в особую духовную роль художника. В предисловии к книге «Русские символисты» (1910) Эллис писал: «Пусть же каждая строка моей книги будет предчувствием новой религиозной культуры будущего, первым стремлением новой религиозной культуры и обетованием которой является «современный символизм», как великое мировое движение» [76].

Младосимволизм создает своеобразный культурный метатекст, понимание которого возможно с учетом всех его составляющих – личности художника, его биографии, взаимосвязи дневников и публицистики, критики и собственно художественных текстов. Каждый факт биографии мог стать фактом творчества, вся жизненная и историко-политическая сфера вовлекалась художественным мышлением в символическое обобщение, искусство и жизнь синтезировались в «жизнетворчество» (мифотворчество), характеризующееся устремленностью к высшим началам бытия.

Младосимволисты напряженно переживали проблемы личности в истории, они поставили вопрос о предназначении поэзии, «таинственной» связи поэта с вечностью и современностью, об отношении народа и интеллигенции, интеллигенции и революции (Блок). Стихотворения А. Блока и А. Белого становятся чувствительнейшим резонатором пророческих ощущений близких катастроф, исторических потрясений и кризиса гуманизма.

Революция 1905–1907 гг. была понята большинством младосимволистов как осуществление чаемого обновления мира. Октябрьский переворот был воспринят как завершение петербургского периода русской истории. В теоретических работах Вяч. Иванова и А. Белого и поэтической практике младосимволистов русский символизм обрел новую энергию и новые творческие импульсы, особое эстетическое измерение. Символистский тип восприятия мира и расширенное понимание художественного образа-символа привели к созданию концепции «действенного искусства», искусства как теургии и жизнетворчества. В творчестве младосимволистов мир предстал как движущаяся объемная картина, в которой значимо все – и реальное, и надреальное. Символ указывал на высшую реальность, связывал воедино «тварный мир» и мир идеальный.

Русские младосимволисты через философию Вл. Соловьева были близки к неоплатонизму, развивая в художественном творчестве представления о существовании предвечных идей – «эйдосов», заключающих в себе абсолютные и неизменные смыслы, которые здесь – на уровне земного восприятия – бесконечно трансформируются и теряют свою силу истины. Искаженному и разорванному сознанию младшие символисты стремились противопоставить целостное восприятие мира, в их творчестве он должен был предстать воссозданным в своей божественной и первоначальной сути. Красота и целокупность мира, считали они, зависят от того, кто и как смотрит на мир.

Универсальным аналогом всех творческих процессов – в искусстве, религиозном сознании, жизни – для младосимволизма было явление теургии, или творческая реализация человеком божественного начала, деятельное уподобление себя Богу-Творцу, Богу-Художнику. Поэт наделялся особым назначением и особой миссией. Творчество становилось сакральным действием, выходящим за пределы собственно искусства. Поэт становился теургом (от лат. teo – бог), Художником мира, влияющим на исторические и духовные события. Творчество предстает не как искусство отображения действительности, а как искусство преображения действительности, или жизнетворчество. В результате представления об искусстве как теургии творчество расширялось до масштабов человеческой деятельности вообще. Искусство становилось синонимом неканонической религии и революции, любви и «умного веселия», познания прошлого и предвидения будущего.

Поэт-теург йе отражает реальность, а творит ее, своим творчеством преобразует мир, служа Красоте и Вечному Идеалу, что отразилось в созданной младосимволистами теории «действенного искусства». Искусство слова, считали они, является реальной силой, способной преобразить мир. Эти идеи отражены в статьях А. Блока, работах А. Белого «Луг зеленый» (1909), «Символизм», «Арабески» (1911); книгах Вяч. Иванова «Борозды и межи» (1916), «Родное и вселенское» (1918). Младосимволисты ощущали себя деятелями культуры, носителями традиций религиозного культа, пророками новой будущей культуры. Теургия становится основой философии творчества и эстетики младосимволистов. Индивидуализм творца предполагалось преодолеть при помощи своеобразно понимаемой «соборности» искусства, которая должна привести к эффекту жизнетворчества, «действенного искусства».

Для младосимволистов характерно трагическое предчувствие мировых социально-исторических сдвигов, повышенное внимание к тайнам народной души, национальным основам искусства. Сформулированный Вяч. Ивановым девиз: «А realibus ad reliora» означал стремление проникнуть «от реального к более реальному», воплотить «душу мира». Однако Г. Флоровский, рассматривая опыт Серебряного века с точки зрения традиционных православных представлений, писал: «Можно ли художественной интуицией проникать в духовный мир и есть ли в ней надежный критерий для «испытания духов»? Крушение романтика терпит именно в этой точке. Критерия нет, художественное прозрение не заменяет веры, духовного опыта нельзя подменить ни медитацией, ни восторгом, – и неизбежно все начинает расплываться, змеиться (путь «от Новалйса к Гейне»). «Свободная теургия» оказывается путем мнимым и самоубийственным…» [77].

В русском символизме проявилось несколько пониманий целей творчества: символизм как путь, открывающий новые возможности поэзии, и символизм как миропонимание, как особая философия. Младосимволисты значительно расширили ценностно-смысловое поле русской культуры за счет активного обращения к античности («дионисийство» Вяч. Иванова), культуре средневековья и эпохе Возрождения. Образы, сюжеты и мотивы разных культур выступали как условные коды, связывающие современность и культурное наследие. Символические мотивы и образы, максимально расширенный ассоциативный контекст позволяли символистам интерпретировать любую эпоху и любое культурное явление в соразмерном с актуальностью смысловом ключе.

В основе общего кризиса символизма как идейно-художественного течения, который обозначился в 1910-х гг., лежало различное понимание старшими и младшими символистами основного художественного средства – символа. Вяч. Иванов сделал доклад «Заветы символизма», А. Блок прочел ответный содоклад, на которые В. Брюсов откликнулся статьей «О речи рабской в защиту поэзии». В творческой практике В. Брюсова и К. Бальмонта использовались «мирские» функции символа. Вяч. Иванов, А. Блок и А. Белый взяли за основу «духовный» аспект символа, его возможности быть «посредником» между земным и небесным, «проводником» мистических чаяний, волнующих грез и прозрений, быть связующим началом между индивидуальной волей творца и трансцендентным. Художественная практика и теоретические работы младосимволистов оказали решающее влияние на эпоху постсимволизма.


Литература

Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994.

Кассау Ж. и др. Энциклопедия символизма. М., 1999.

Пайман А. История русского символизма. М., 1998.

Эллис. Русские символисты. К. Бальмонт, В. Брюсов, А. Белый. Томск, 1996.

Эткинд А.М. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996.

Андрей Белый

Один из значительных русских младосимволистов, первопроходец русского модернизма – Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880, Москва – 1934, Москва) – обладал многогранным талантом и проявил себя как поэт, писатель, критик и мемуарист. В 1903 г. он сблизился с кружком петербургских символистов, возглавляемых Д. Мережковским и З. Гиппиус, познакомился с К. Бальмонтом, стал сотрудничать с журналом «Весы». Испытав сильное влияние Вл. Соловьева, Ф. Ницше, А. Шопенгауэра, Ф. Достоевского и Г. Ибсена, стремится создать собственную теорию символизма как специфического миропонимания. Будучи сыном математика, Белый тяготел к иррациональности, от музыкально одаренной матери воспринял своеобразный «симфонизм» мышления, индивидуальный музыкальный ритм. Сложность и своеобразие его натуры, интенсивность духовной жизни, готовность к различным амплуа и душевным испытаниям позволили М. Цветаевой назвать Белого «пленным духом», сам себя он называл «Сыном эфира».

В кругу московских символистов Белый развивал и отстаивал концепцию религиозно-философского, теургического символизма, направленного на преображение бытия и открытие качественно новых смысловых перспектив восприятия мира. Белый – поэт-мифотворец – был убежден, что жизнь и искусство должны слиться воедино. Он выстроил триаду, синтезирующую все уровни деятельности художника-теурга: мифотворчество – словотворчество – жизнетворчество. В стремлении к принципиальному обновлению синтаксиса и ритмических структур поэтического языка, синтезу поэзии и музыки, которая мыслится как общий космогонический принцип, Белый создает «Симфонии» (1902–1908).

Четыре «Симфонии» – грандиозное целое, объединенное смелой и новаторской задачей передать в поэтическом слове созерцание великой тайны мира – лика Вечной Женственности. В предисловии к «Кубку метелей» – четвертой «симфонии» – Белый писал: «Я хотел изобразить всю гамму той особого рода любви, которую смутно предощущает наша эпоха, как предощущали ее раньше Платон, Гёте, Данте, – священной любви. Если и возможно в будущем новое религиозное сознание, то путь к нему – только через любовь». Для художественного мышления Белого характерна религиозная терминология без собственно религиозного, воцерковленного содержания. Ранний период творчества некоторые критики называют «мистериальным». В это время им были созданы: «Северная симфония (1-я, героическая)» (1904); «Возврат (3-я симфония)» (1905); «Кубок метелей (4-я симфония)» (1908), а также сборник «Золото в лазури» (1904).

О четвертой «симфонии» «Кубок метелей» Эллис писал так: «В этой симфонии Белому удалось вернуться к органическому, целостному переплетению всех элементов, напрячь до небывалой степени динамику образов, усложнить ритмический узор до неуловимой никаким анализом степени, придать всем этим капризно-уплывающим, чтобы снова и снова вернуться в свое время, образам и видениям стройный, строго предопределенный характер. Хаотическое нагнетание образов, погоня оболочек вещей, лишенных сущностей, за своими астральными телами, сложнейшая координация путем целой сети невидимых нитей каждого с виду капризного движения, каждого изгиба, уклона и расщепления ради будущего соединения, особенно же ритмическое чередование последовательных приливов и отливов великого хаоса, за которым следует вспыхивание рожденной им звезды, – все это лишь внешний покров, еще более пышный, еще более пестрый, прикрывающий еще более безумный и трепетный порыв экстатического ясновидения, брошенный через одну бездну к другой, влекущий все к тому же лучезарному Видению, к тому же исступленному и блаженному созерцанию Вечно-Женственного, но разыгранный самим же самосозерцающим сознанием, как по нотам» [78]. Сложность произведения обусловлена творческой целью: в «Кубке метелей» Белый хотел создать образ высшей, божественной Любви. «Чистый» символизм нуждался в особом сюжете, но в основе произведения лежит тривиальный любовный четырехугольник: юная красавица Светлова, ее муж– инженер, ее идеальный возлюбленный Адам Петрович, а также влюбленный в нее старик генерал Светозаров. Эти символические персонажи вовлечены в космогоническую мистику с элементами и фантасмагории, и реального городского быта. В симфонии есть картины сельского пейзажа, какого-то монастыря, в котором Светлова после смерти идеального возлюбленного (или его безумия после дуэли) становится и игуменьей, и молодой красавицей-ведьмой, носительницей земного и небесного эросов в их антиномичном единстве. Белый привлекает христианскую образность («Синева Господня победила время»), включает элементы фольклора, для того чтобы создать многоплановость бытия: мир реальный, полный пошлости и быта, и мир музыкально-символический, в котором все обыденное оборачивается своей непознаваемой, но прекрасной сутью.»

Организованный Белым в 1903 г. кружок «Аргонавты», куда входили С. Соловьев, Эллис, А. Блок, своим названием подчеркивал пионерский, поисковый характер «плавания» по безбрежному океану идей и образов за «золотым руном» истины. Сборник стихов «Золото в лазури» (1904) отразил характерное для младосимволизма мировоззрение и тип поэтического письма, мистические чаяния и предвестия апокалипсиса, окрашенные романтической автоиронией. Поэт использует возможности образа-символа, чтобы выразить предчувствия близящихся всеобщих изменений, знаками которых являются вспышки «золота» в небесной «лазури», «зори». Мистицизм соединяется с гротеском, романтические воззрения с историческими реалиями. Чрезмерный субъективизм, условность, смешение внутренней и внешней перспектив делают поэзию Белого малодоступной пониманию, необходимо знание контекста его личной жизненной сферы: сложных и подчас драматичных отношений с А. Блоком и его женой Л. Менделеевой, атмосферы Серебряного века в целом, идейно-философских поисков поэта в области оккультизма и теософии.

За видимой простотой некоторых образов-символов раннего Белого скрывались сложные смыслы, обогащаемые за счет придания привычным словам нового расширительного значения. Например, «кольцо» – это и солнце, и жизненный крут, замыкающий все смертью, и купол небосвода, и очерченность ночной звезды крутом света, зовущего в вечность:

И ночь, и день бежал. Лучистое кольцо
Ушло в небытие.
Ржаной, зеленый вал плеснул в мое лицо —
В лицо мое…

Во второй половине 1900-х гг. поэт переживает кризис прежних убеждений, угасание мистических надежд, его творческий интерес обращен на трагизм современной жизни. Сборники «Пепел» (1908), «Урна» (1909) отразили и переживания революции 1905 г., и кризис веры в философию Вл. Соловьева. В лирике появляется урбанистическая тема, окрашенная мотивами оборотничества, двойничества и одиночества. Обращение к теме родины, имеющей для символистов младшего поколения особое значение, у Белого отмечено чувством любви-ненависти, любви-жалости. В стихотворении «Из окна вагона» создается безрадостная картина убогой, нищей, богооставленной жизни:

Поезд плачется. В дали родные
Телеграфная тянется сеть.
Пролетают поля росяные
Пролетаю в поля: умереть.
<…>
И кабак, и погост, и ребенок,
Засыпающий там у грудей: —
Там – убогие стаи избенок,
Там – убогие стаи людей.
Мать Россия! Тебе мои песни, —
О немая, суровая мать! —
Здесь и глуше мне дай, и безвестней
Непутевую жизнь отрыдать.

В сборнике «Урна» Белый прибегает к прозаизмам германского метафизического словаря, выявляя иронический звук философских терминов, в сборнике «Пепел» используется искусная полифония, многоголосие. Белый обращается к традиции Некрасова, своеобразно обыгрывая его темы и используя его ритмы, ставшие знаком поэзии народнического направления, как, например, в стихотворении «Родина» (1908):

Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой —
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?

Формальная работа Белого над стихом сочеталась с расширением тематики, урбанистические мотивы; переплетались с темами народа и России. Основной тон сборника «Пепел» задается первым стихотворением, названным «Отчаяние». Ощущение конца, провала, исторической неудачи, фатальной обреченности пронизывает весь сборник.

Довольно: не жди, не надейся —
Рассейся, мой бедный народ!
В пространство пади и разбейся
За годом мучительный год.
<…>
Где в душу мне смотрят из ночи,
Поднявшись над сетью бугров,
Жестокие, желтые очи
Безумных твоих кабаков, —
Туда, – где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!

Белый заявляет о себе как о крупнейшем теоретике символизма. Хорошо знакомый с немецким, английским и французским символизмом, о чем свидетельствуют его «Комментарии» к сборнику «Символизм» (1910), Белый сформулировал и создал концепцию символа и русского символизма, привлекая в свои теоретические разработки и философско-эстетические построения, и многообразнейшие линии и традиции мировой культуры, включая Платона и Плотина, Ницше и Штейнера. Значительная часть статей о русском символизме собрана в его книгах «Символизм», «Луг зеленый» (1910), «Арабески» (1911). Он выступил и как литературный критик, большое значение имеют его работы «Ритм как диалектика и «Медный всадник»» (1929), «Мастерство Гоголя» (1934).

В журнале «Весы» Белый опубликовал свой роман «Серебряный голубь», где поставил культурфилософскую проблему положения России между Востоком и Западом. С 1910 г. Белый увлекается теософией, он путешествует по Италии, Тунису, Египту и Палестине.

С 1912 по 1916 г. живет преимущественно в Западной Европе, сближается с Р. Штейнером, антропософское учение которого оказало воздействие на мировоззрение Белого. В 1914 г. поэт принимал участие в строительстве антропософского храма Гетеанума. Своему учителю Белый посвятил исследование «Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности» (1917). По возвращении в Петербург в 1916 г. Белый публикует роман «Петербург», выразивший его основные историософские идеи. Новаторская стилистика романа стала эстетическим образцом для писателей-модернистов. Конфликт между отцом-сенатором и сыном, подпавшим под влияние террористов, сосредоточен на отражениях искаженного и расщепленного сознания. Некоторые исследователи усматривают в образе сенатора Аполлона Аполлоновича Аблеухова пародию на культ Диониса и Аполлона у Вяч. Иванова [79]. Стилизованная, или «орнаментальная», проза Белого, использованная в романе «Котик Летаев» (замысел возник в 1917, опубликован в 1921 г.), содержит автобиографические черты. Автор совмещает реальность с мифом, проводит параллели между развитием сознания ребенка и этапами культурных эпох человечества. В современной культуре Белого прозаика считают «русским Джойсом», его композиционной виртуозностью и способности передавать психологические состояния двойничества восхищался В. Набоков.

Октябрьский переворот поэт воспринял в мистическом ключе, как начало обновления человечества. На это восприятие, вероятно, повлиял тот факт, что Белый, как и большинство младших символистов, остро переживал ощущение всеобщего кризиса, ждал обновления мира. Еще в период Первой мировой войны Белый пишет статьи: «Кризис жизни», «Кризис мысли», «Кризис культуры», несколько позже «Кризис сознания». Его видение мира осложнялось тем, что он отождествлял революционные события и евангельские, что заметно в созданной им в 1918 г. поэме «Христос воскрес». В поэзии Белого этого периода появляются ноты, окрашенные в тона надежды на преображение и всеобщее Воскресение.

С 1918 г. Белый участвует в работе новых советских учреждений. В 1919 г. он становится председателем Вольной философской ассоциации в Петрограде. До 1921 г. Белый преподавал теорию стиха и прозы в Студии Пролеткульта, но в конце концов приходит к ощущению своей несовместимости с большевизмом. В 1921 г. эмигрировалв Германию. Отъезд за границу тем не менее не считал эмиграцией. Некоторое время жил в Берлине. Во время жизни в Германии поэта постигли глубокие разочарования, как личного плана (его жена А. Тургенева не согласилась возобновить совместную жизнь), так и мировоззренческого (дальнейшие контакты с Р. Штейнером не давали творческих результатов). В то же время именно в 1922 г. Белый публикует много произведений: повесть «Возврат», «Первое свидание: Поэма», «Глоссолалия: Поэма о звуке», «Записки чудака», «Стихи о России», «Путевые заметки», стихотворный сборник «После разлуки: Берлинский песенник» и очерк «Основы моего мировоззрения».

В 1923 г. Белый вернулся в Россию и последние десять лет жизни провел на родине. Его мемуарная трилогия «На рубеже двух столетий» (1930), «Начало века» (1933), «Между двух революций» (1934), написанная ритмизированной прозой, воссоздает культуру и атмосферу Серебряного века, общественную жизнь России. Увлеченный автор часто искажает происходившее, субъективизм соседствует с мифотворчеством, что делает трилогию мемуаров Белого во многом фактографически недостоверной.

Охватить поэтическим словом и символом тайну трансцендентального поэзия Белого оказалась не в силах, но в целом его роль в русском символизме очень важна. Эллис подчеркивал, что миссией Белого явилось «показать всю безграничность символизма во всех его универсальных устремлениях, сделать все возможные, крайние выводы из теории художественного творчества как созерцания сущностей в явлениях, установить теоретически и практически все самые сложные связи символизма с чистой мистикой (вплоть до духовидения и теургии), современной научной философией и главными формами «нового религиозного сознания»» [80].

Пройдя путь символиста как в творчестве, так и в жизни (о чем упоминает большинство современников-мемуаристов), Белый и в последней своей поэме «Первое свидание» отзывается на заветы Вл. Соловьева, создав космотеургический образ Любви к Вечной Подруге:

Так из блистающих лазурей
Глазами полными огня,
Ты запевающею бурей
Забриллиантилась – в меня:
Из вышины – разгулы света;
Из глубины – пахнуло тьмой;
И я был взят из молний лета
До ужаса – Тобой: Самой.

Современные критики видят в Белом представителя «реалистического символизма», устремленного к истинной, реальной теургии [81]. Поэт утверждал: «В жизни символиста все – символ. Не-символа – нет» – и хотел воплотить глубинные архетипы народного религиозно-мистического миропонимания, однако возможности символизма противоречили этому грандиозному заданию.


Сочинения

Белый А. Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. Большая серия. М.; Л., 1966.

Белый А. Петербург. Л., 1981.

Белый А. Воспоминания: В 3 кн. // Серия литературных мемуаров: На рубеже двух столетий. М., 1989; Начало века. М., 1990; Между двух революций. М„1990.

Белый А. Символизм как миропонимание // Серия «Мыслители XX века». М., 1994.

Белый А. Критика, эстетика, теория символизма. Т. 1–2. М., 1994.


Литература

Андрей Белый. Проблемы творчества. Статьи. Воспоминания. Публикации. М., 1988.

Верлибр Е. О природе символа у Андрея Белого и Вячеслава Иванова // Гнозис. 1973. № 3–4.

Лавров А. Мифотворчество «Аргонавтов» // Миф – фольклор – литература. Л., 1978.

Эллис. Русские символисты. Томск, 1988. С. 181–270.

Эткинд А. М. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996.

Александр Блок

К моменту кризиса символизма в 1910 г. Блок был единственным из символистов, кто пользовался широкой популярностью. Александр Александрович Блок (1880, Санкт-Петербург – 1921, Петроград), представитель младшего поколения русских символистов, один из самых музыкальных и трагичных поэтов XX в., а также драматург и критик, занимает уникальное место в истории русской литературы. Поэт прошел сложный путь, характерный для художников рубежа веков. В 1902 г. он сблизился с кругом петербургских символистов во главе с Д. Мережковским и З. Гиппиус, которые в 1903 г. опубликовали его стихи в журнале «Новый путь». Своих первых почитателей Блок нашел в Москве, в кружке «Аргонавтов», дружба-вражда с А. Белым, лидером «Аргонавтов», продолжалась у Блока всю жизнь.

Прототип первого символистского цикла стихотворений, опубликованного под названием «Стихи о Прекрасной Даме» (1904), – Л. Менделеева, ставшая женой Блока. «Стихи о Прекрасной Даме» выявили влияние идей Вл. Соловьева. Прекрасная Дама – Вечная Женственность, Душа Мира, Вечная Тайна, открытие которой приведет к Истине. Долг поэта – молитвенное служение, духовное восхождение, необходимое для лицезрения Ее Красоты. В сборнике ощутимы настроения тревоги, духовного напряжения, ожидания ясного «призыва» и поиски «ответа» и «разгадки».

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Все в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,
И молча жду, – тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.

Для основных принципов структурной модели цикла существенными оказались группы образов: «Бог» и «небо»; «Ты», «Она», «Прекрасная Дама»; «природа»; «поэт», которые вовлечены в космическую жизнь и жизнь «города» [82]. В последующем творчестве эти образы обогащаются новыми смыслами и значениями. Сквозным лейтмотивом поэзии Блока стала идея о воплощении Вечной Женственности, имеющей то божественные черты, то демонические, искаженные уродством самой жизни и психологией современника. Поэтический миф Вечной Женственности, созданный Блоком, имеет два полюса – культ Прекрасной Дамы и образы Незнакомки (стихотворение «Незнакомка» и одноименная пьеса) и Катьки (поэма «Двенадцать»). Сквозь призму Вечной Женственности поэт воспринимает и родину, ее судьбу.

Сборники стихотворений «Снежная маска» (1907), «Земля в снегу» (1908), «Ночные часы» (1911), «Стихи о России» (1915), циклы стихов «Ante Lucem», «Распутья», «Пузыри земли», «Город», «Фаина», «Заклятье огнем и мраком», «Вольные мысли» (написаны свободным стихом), «Кармен», «Родина» (1907–1916), «Ямбы» отражают сложный путь Блока от романтического дуализма и мистицизма ранней поэзии к воплощению трагических коллизий русской истории, этапы преодоления иррациональности и импрессионистичности изображения и обращения к социальной действительности, переход от личного к общезначимому. Юный Блок – ученик и последователь романтизма, самостоятельно открывший возможности символа для передачи глубин духовной жизни «внутреннего человека», зрелый Блок – оригинальный поэт со своей темой о России и Любви, поздний Блок – трагический поэт, который не только предчувствует, но и видит непоправимый разрыв «связи времен», ведущий к умалению человеческой свободы и свободы художника.

Оживленную дискуссию в среде символистов вызвала поставленная Вс. Мейерхольдом в Театре Комиссаржевской пьеса Блока «Балаганчик» (1906), направленная против иллюзионизма и лжемистицизма. Пьеса была воспринята как отступничество от заветов символизма. А. Белый даже вызывал Блока на дуэль. «Балаганчик» Блок объединил еще с двумя пьесами: «Король на площади» и «Незнакомка» (обе – 1906), создав драматическую трилогию, выявляющую суть «маскарадной эпохи» и ее «трагическую вину» в смешении «планов бытия». Именно Блок выразил противоречивый дух Серебряного века и определил его доминирующий цвет – цвет серебра. Он возникает в образах «Снежной маски» и «Фаины», в снежной вьюге поэмы «Двенадцать».

В лирических произведениях Блок развивает традицию «чистой поэзии», восходящую к В. Жуковскому, М. Лермонтову, Я. Полонскому и А. Фету. На музыкально-стиховую ритмику поэзии Блока определенное воздействие оказал городской романс. Самый пронзительный из символистов, лирик и романтик, Блок стал и самым трезвым реалистом во взгляде на современного человека:

Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.

Свои первые три тома лирики Блок назвал «трилогией вочеловечивания». Стихотворения о чистом почитании Девы Марии, Царицы Чистой, иконы «Нечаянная радость» (одноименный сборник 1906 г.) соседствуют с воссозданием, вослед за В. Брюсовым, жизни большого города, где люди разобщены, а высокое профанируется, снижается до своей противоположности: Вечно Женственное превращается в образ Незнакомки.

Представляет интерес Блок и как комментатор своей же поэзии. В статье «Безвременье» (1906), анализируя психологию. и философию современного человека, потерявшего чувство праздника Рождества Христова и, как следствие этого, ощущение теплого очага, собственного дома, автор цитирует свои же стихи и Погружает их в неожиданный контекст.

Там, в ночной завывающей стуже,
В поле звезд отыскал я кольцо.
Вот лицо возникает из кружев,
Возникает из кружев лицо.
Вот плывут ее вьюжные трели,
Звезды светлые, шлейфом влача,
И взлетающий бубен метели,
Бубенцами призывно бренча.
С легким треском рассыпался веер,
Разверзающий звездную месть,
Но в глазах, обращенных на север,
Мне холодному – жгучая весть.

Автор пишет: «На сквозняках безлюдных улиц эти бродяги точно распяты у стен. Они встречаются глазами, и каждый мерит чужой взгляд своим и еще не видит дна, не видит, где приютилась обнищавшая душа человеческая. Только одежды взвиваются в лохмотьях снежной пыли. Кажется, эти люди, как призраки, поднимутся вместе с бурей в черную пропасть неба, точно полетят на крыльях. <…> Исчезает лицо, и опять кутается в снежное кружево, и опять возникает мечтой о бесконечной равнине. <…> Горе тому, кто заглядится в стеклянный, астральный взор. Он обречен на игру случайностей, на вечное кружение среди хлопьев, улетающих во мрак» [83]. Позже в поэме «Двенадцать» такая же вьюга, сметающая все и всех на своем пути, будет кружить и несчастного Петьку-убийцу, одного из двенадцати, готовых разрушить последние человеческие пристанища, хранящие тепло очага: «Закрывайте етажи, / Нынче будут грабежи», – и стрелять в Христа, который движется «поступью надвьюжной» с «кровавым флагом».

С точки зрения Вечной Души и Вечно Женственного разрабатывается основная тема лирики Блока – тема России, Родины. В цикле «На поле Куликовом» поэт говорит о неразделимости собственного пути и русской истории:

О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь – стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.

Воссоздавая решающий момент русской истории – битву в 1380 г. на Куликовом поле, Блок самоотождествляет себя и русского воина:

Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. – Молись!

Для раскрытия пути России, который проходит под знаком ее женственной и жертвенной души, – «Какому хочешь чародею / Отдай разбойную красу…» – Блок синтезирует различные уровни бытия: конкретно-исторический, символический и метафизический. Образы «разбойной красы» и «острожной тоски» сливались у поэта с чувством и ужаса, и любви:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые
Как слезы первые любви!

Русская душа многолика и неуловима: «Грешить бесстыдно, непробудно, / Счет потерять ночам и дням, / И, с головой, от хмеля трудной, / Идти сторонкой в божий храм…». Говоря о купце, отмаливающем грехи, поэт знает, о чем мечтает его «герой»: «…И на перины пуховые / В тяжелом завалиться сне…»:

Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.

Поэт хочет до конца пройти путь, не боясь всех испытаний, вместе с родиной:

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…
Вольному сердцу на что твоя тьма?

Современникам была близка поэзия Блока и особенно его основной лейтмотив – Родина и Прекрасная Дама, в ее многочисленных ликах и даже личинах. Поэт угадал нечто глубоко спрятанное в русской душе, ее принципиальную антиномичность – свободу, переходящую в мятеж и грабеж, и возвышенную любовь, заканчивающуюся кощунством. Сам Блок в конце жизни о России сказал трагические слова:

Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью.

Свою философию творчества и символистское миропонимание Блок выразил в статье «О современном состоянии русского символизма» (1910), на которую гневно обрушился Брюсов. Эта статья является образцом художественно-символистского мышления. «Символистом можно только родиться», – утверждает Блок. И поэтому правильно понять символиста может только символист. Солнце «наивного реализма» уже закатилось и «осмыслить что бы то ни стало вне символизма нельзя». Быть настоящим художником, по Блоку, «значит выдержать ветер из миров искусства, совершенно не похожих на этот мир, только страшно влияющих на него; в тех мирах нет причин и следствий, времени и пространства, плотского и бесплотного, и мирам этим нет числа» [84]. Для Блока эти миры не иллюзия, а реальность, которой и живет художник.

Блок выделяет две стадии символизма, которые онтологически противостоят друг другу. Символисту позволено все, он совершенно свободный творец-теург, т. е. «обладатель тайного знания, за которым стоит тайное действие» [85], он вдохновляется лучезарным взором, или золотым и лазурным мечом, пронзающим все миры и достигающим сердца поэта. Это взор соловьевской «Лучезарной Подруги», имя которой дал сам «учитель» (так Блок называет Вл. Соловьева), взор Софии Премудрости Божией. Миры, пронизанные взором-мечом, окрашены для поэта в пурпурно-лиловые тона. «Золотой меч, пронизывающий пурпур лиловых миров, разгорается ослепительно – и пронзает сердце теурга». Но этой встрече мешают другие силы, «как будто кто – то, ревнуя теурга к Заревой ясности… внезапно пересекает золотую нить зацветающих чудес; лезвие лучезарного меча меркнет и перестает чувствовать в сердце». Вторая стадия символистского действа-творчества противоположна первой. Гаснет пурпур, все застилается «сине-лиловым сумраком». Этот цвет, по мнению Блока, символизирующий особое состояние сознания и души, потерявшей путеводную нить, передал в своих живописных полотнах М. Врубель. Если бы, говорит Блок, он сам имел дар живописца, то переживание этого момента он изобразил бы так: «…в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз» [86]. Происходит подмена, дьявольское обольщение, живое заменяется мертвым подобием. Ужас этого состояния и составляет главный страх поэта-символиста. Волшебный, полный значений и смыслов мир превращается в балаганчик, населенный двойниками-оборотнями, жизнь становится искусством (искусственной), появляется Незнакомка – «красавица-кукла, синий призрак, земное чудо».

О Незнакомке Блок пишет так: «Незнакомка. Это вовсе не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это – дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового. Если бы я обладал средствами Врубеля, я бы создал Демона; но всякий делает то, что ему назначено» [87]. Таково современное состояние символизма, художник творит «не живое, не мертвое».

По Блоку, искусство – «ноша», «искусство есть Ад». «Из мрака этого Ада выводит художник свои образы», и в этом же мраке и темноте, он, тоскуя по угасшему золотому лучу, «сходит с ума и гибнет» [88]. Блок вспоминает об участи М. Лермонтова, Н. Гоголя, М. Врубеля, В. Комиссаржевской. Современники Блока знали и о безумии Ф. Ницше. Предельная эстетизация, по сути, апокалипсических настроений, предчувствие конца искусства и жизни были свойственны эпохе в целом (трактат об искусстве Л.Н. Толстого; судьба ушедшего «в народ» и растворившегося там поэта-символиста А.М. Добролюбова).

В сокровенных напевах музы Блок слышал «Роковую о гибели весть». Уже в 1908 г. Блок отмечал: «…в сердцах людей последних поколений залегло неотступное чувство катастрофы, вызванное чрезмерным накоплением реальнейших фактов, часть которых – дело свершившееся, другая часть – дело, имеющееся свершиться… во всех нас заложено чувство болезни, тревоги, катастрофы, разрыва» [89]. Символисты, убежден Блок, «пережили безумие иных миров, преждевременно потребовав чуда», и наказаны за это. Поэт призывал своих собратьев по перу к подвигу мужества и послушания, трезвению духа: «Мой вывод таков: путь к подвигу, которого требует наше служение, есть – прежде всего – ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета. Должно учиться вновь у мира и у того младенца, который живет еще в сожженной душе» [90].

Блок глубже всех символистов вскрыл главное противоречие символистского метода и способа мышления: противоборство в душе художника двух начал – божественного и демонического. Эту антиномичность знали и французские символисты. Эллис писал, что Ш. Бодлер умел прозревать во всех явлениях «два ряда отражения, отражения двух ликов, лика Мадонны и лика Сатаны» [91].

В поэме «Возмездие» поэт выразил свое творческое кредо и цель творчества:

Жизнь – без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами – сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.
Твой взгляд – да будет тверд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.

В «Итальянских стихах» (1909) нашли отражение поездки в Западную Европу и любимую им Италию. Символически-романтическая драма «Роза и крест» (1913) отражает поиски Блоком синтеза надреальных и исторических смыслов в духе французского символизма и средневекового мышления с отголосками розенкрейцерства. Песня Гаэтана «Радость – страданье одно» отражает и стремление в создаваемом мифе о рыцаре включить мысль Ф. Достоевского о страдании как (необходимом моменте в достижении человеческого достоинства (и тем самым возможного счастья на земле), и осознание трагедии человека-рыцаря.

Многоцветная палитра и музыкальна ткань блоковской поэзии, насыщенная смелыми метафорами и вечными образами-символами, возвышенность романтически настроенной души, чутко улавливающей все обертоны мировой и космической жизни, сменяются трагическим гротеском и автоиронией. Цикл «Пляски смерти» – апофеоз «страшного мира», который лишь притворяется живым: «Как тяжко мертвецу среди людей / Живым и страстным притворяться!» В этот цикл вошло известное стихотворение «Ночь, улица, фонарь, аптека» о мертвенном круговращении: «Умрешь – начнешь опять сначала, / И повторится все, как встарь». Космическая жизнь лишена смысла: «Миры летят. Года летят. Пустая / Вселенная глядит в нас мраком глаз. / А ты душа, усталая, глухая, / О счастии твердишь, – который раз?».

В 1916 г. Блок был призван в армию. Служил в Белоруссии, на Полесье. Н. Гумилев об этом сказал: «Это то же самое, что есть жареные язычки соловьев». После февральской революции 1917 г. в качестве редактора поэт входил в Чрезвычайную комиссию по проверке политических преступлений царского правительства. По следам этой работы им было написано документальное исследование «Последние дни старого режима» (1919) [92]. Октябрьский переворот воспринял как космически необходимую очищающую грозу. Драматизм его восприятия отражен в поэме «Двенадцать», произведении, которое завершает русскую классическую литературу и открывает первую страницу истории русской советской литературы.

Интерпретация поэмы «Двенадцать» включает, по крайней мере, две полярные точки зрения: по одной из них Христос освящает деяния двенадцати новых апостолов революции – красногвардейцев, идущих «державным шагом» по Петрограду, и тем самым поэма является оправданием революции. По иной интерпретации Христос, в которого двенадцать стреляют сквозь вьюгу, чтобы уничтожить все самое светлое и святое, восходит на Голгофу с кровавым флагом и символизирует путь страданий России. По этой трактовке автор поэмы «Двенадцать» разоблачает лжеценности новоявленных апостолов, выявляет антихристианскую суть революции, оправдывающую убийства и замахивающуюся на весь мир («Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем»). Символизм поэмы проявлен и на уровне ее структуры – двенадцати глав, и на уровне содержания – Петруха, убивающий Катьку из-за ревности, носит такое же имя, как и апостол Павел. Амбивалентность прочтения продиктована структурной сложностью поэмы, ее полифоничностью, предполагающей различные толкования, и личной тревогой, пронизывающей произведение. A.M. Пятигорский отметил: «Всю жизнь предчувствовавший и предвещавший революционную катастрофу Блок все ж таки несколько удивился, когда обнаружил, что убивать будут не только шлюху и «буржуя на перекрестке» из «Двенадцати», но и некоторым образом его самого» [93].

Свои воззрения на судьбы Европы и Азии в момент «крушения старого мира» Блок выразил в поэме «Скифы» (1918). Поэма «Возмездие» (1910–1921), в основе которой лежит биографическое начало, осталась незаконченной. Идея возмездия вызревала у Блока через углубление социальных тем (цикл «Город», 1904–1908) и осмысление страшного мира (цикл «Страшный мир», 1908–1916). В зрелой лирике Блока противопоставляется прошлое и настоящее, «прекрасный» и «страшный» миры, рай и inferno. «Страшный мир» осмысливается как аД. Подчеркивается не только небожественная, но кощунственная и богоборческая суть «здешней жизни»: «…В напевах твоих сокровенных <…> / Есть проклятье заветов священных»; «И была роковая отрада / В попираньи заветных святынь»;"«Он разучился славить бога / И песни грешные запел»; «Собираюсь бросить злобный вызов / Небесам…»; «Был он только литератор модный, / Только слов кощунственных творец». Добру рая противостоит зло, высшей Истине противопоставлена ложь inferno, или «страшного мира». Победить зло реально можно, считал Блок, только став «вочеловеченным». В «Ямбах» утверждается цель жизнетворчества:

О, я хочу безумно жить:
Все сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!

Е. Кузьмина-Караваева чувствовала, что Блок – «символ всей нашей жизни, даже всей России символ». Она говорила поэту: «Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на вас все свои самые страшные лучи, – и вы за нее, во имя ее, как бы образом ее сгораете» [94].

В литературно-критическом наследии Блока, его публицистике ставятся вопросы творчества («О реалистах», 1907; «Стихия и культура», 1909; «О современном, состоянии русского символизма», 1910; «О назначении поэта», 1921), формулируется проблема отношений народа и интеллигенции, интеллигенции и революции («Интеллигенция и революция», 1918; «Катилина», 1919). Блок первым указал на качественное изменение системы ценностей в современном мире («Крушение гуманизма», 1919). Переосмысление революционных событий и судьбы России сопровождалось глубоким кризисом и душевной депрессией поэта. Одними из последних стихов Блока были стихи, посвященные Пушкину и воспетой им свободе. В своей речи о Пушкине, произнесенной за полгода до смерти, поэт говорил: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл» [95].

Лирика Блока обладает силой гипнотического внушения, чистая тоническая метрика, образы-символы, наделенные полисемантическими обертонами, оказали значительное воздействие на последующую русскую поэзию. Блок стал символической фигурой в русской культуре первой четверти XX в. М. Цветаева вручила ему свои произведения на одном из поэтических вечеров и посвятила ему стихи. Приехав в Петербург, С. Есенин первым делом пошел к Блоку. А. Ахматова послала ему журнал со своей публикацией, в «Поэме без героя» назвала Блока «трагическим тенором эпохи». Н. Клюев пишет ему письмо с просьбой объяснить суть современной культуры. В. Маяковский ему одному подает руку в революционные дни: «Здравствуйте, Александр Блок!» И. Северянин дарит ему свою книгу с надписью «Поэт!..». Вл. Ходасевич о поэзии Блока скажет: «…в ней очень рано и очень верно расслышали, угадали, почуяли «роковую о гибели весть». Блока полюбили, не понимая по существу, в чем его трагедия, но чувствуя несомненную ее подлинность» [96].

Блок, пройдя через многие творческие и жизненные испытания, сохранил любовь к жизни и человеку. Он создал неповторимый художественный мир. Музыкальная основа его лирики, блоковские образы родины стали золотым достоянием Серебряного века. Предчувствия Блока, рассыпанные в дневниковых записях, сбылись самым катастрофичным образом, как и его уверенность в пророческом смысле всего происходящего.


Сочинения

Блок А. Л. Собрание сочинений: В 8 т. М.; Л., 1960–1963.

А. Блок, А. Белый: Диалог поэтов о России и революции. М, 1990.


Литература

Авраменко А. П. Блок и русские поэты XIX века. М, 1990.

Александр Блок: Новые материалы и исследования. Т. 92. М.,1980.

Громов П. Л. Блок, его предшественники и современники. Л., 1986.

Клинг О. А. Александр Блок: структура «романа в стихах». Поэма «Двенадцать». М., 1998.

Максимов Д. Поэзия и проза А. Блока. Л., 1975.

Минц З. Г. Блок и русский символизм. Поэтика Александра Блока. СПб., 1999.

Вячеслав Иванов

Автором теории теургического искусства и жизнетворчества, ставшей основой философии творчества младосимволистов, был Вячеслав Иванович Иванов (1866, Москва – 1949, Рим), крупнейший поэт, драматург, переводчик, мыслитель и теоретик символизма. Его философско-критические сборники «По звездам», «Борозды и межи», «Родное и вселенское» во многом повлияли на интеллектуальную атмосферу Серебряного века, предопределили идейно-эстетические поиски поколения младших символистов и отчасти псдстсимволистов. Современники назвали его «Вячеслав Великолепный». Поэзия Иванова, испытав различные влияния, осталась самоценной, но трудной для понимания. Поэт, вооруженный тонкой техникой и широкой образованностью, кажется герменевтически загадочным. Как знаток античной культуры, поэт использует мифологические реалии, древнейшие культы Диониса и Аполлона, образы классической трагедии и, как эллинист, выявляет в строе русской речи отзвуки греческих корней. Вяч. Иванов создал образцы «учительной» интеллектуальной поэзии, целью которой становилось преодоление времени и различий культурных эпох. Античность и современность в его лирике не только взаимодействуют, но и приобретают метафизически концептуальное единство.

Сборники стихотворений «Кормчие звезды» (1903), «Прозрачность» (1904) утвердили репутацию Вяч. Иванова как мэтра символизма, который реально, своим творческим порывом, преодолевает узость индивидуализма, свойственную декадансу. Духовные корни поэзии Вяч. Иванова лежат в глубине веков, эллинизме, сложно перемешанном с религиозно-славянофильской русской традицией.

В небе кормщик неуклонный,
Стоя, правит бледный челн…

Поэт – корабельщик, который движется в темноте среди морской бездны, ориентируясь лишь на путеводные (кормчие) звезды. Поэт чуток к диалектике мировой жизни, стремится передать и ее сложность: «… Загадочное Нет / В далеком Да в бореньи и слияньи – / Двух вечностей истомный пересвет», – и ее «прозрачность»:

Прозрачность! Воздушною лаской
Ты спишь на челе Джиоконды…
Прозрачность! Божественной маской
Ты реешь в улыбке Джиоконды!..

Вяч. Иванов использует различные стихотворные размеры, в том числе редко применяющиеся в современной поэзии, как, например, размер древних дифирамбов или поэзии Алкея и Сапфо. Сверхзамысел Вяч. Иванова состоит в том, чтобы воссоздать дух трагедии эпохи греческой классики, когда трагедия была всенародным и религиозным искусством и жанр трагедии помнил о своем возникновении из прадионисийских и дионисийских мистерий, преображающих жизнь и утверждающих ее вечное бессмертие через смерть как обновление:

Муз моих вещунья и подруга,
Вдохновенных спутница Мэнад!
Отчего неведомого Юга
Снится нам священный сад?
<…>
Тихо спят кумиров наши храмы,
Древних грез в пурпуровых морях;
Мы вотще сжигаем фимиамы
На забытых алтарях.

В журнале «Новый путь» печатался труд Вяч. Иванова «Эллинская религия страдающего бога» (1904, № 1), где поэт-мыслитель говорил о задачах современного искусства, как они понимаются в перспективе тысячелетий культуры человечества: «Мы, позднее племя, мечтаем… о «большом искусстве», призванном сменить единственно доступное нам малое, личное, случайное, рассчитанное на постижение и миросозерцание немногих, оторванных и отъединенных».

Вяч. Иванов создал своеобразную философскую систему символистского искусства. Она сводилась к пониманию символа как «некой изначальной формы и категории», «искони заложенной народом в душу его певцов». Символ «неадекватен внешнему слову». Он «многолик, многозначащ и всегда темен в последней глубине» [97]. «Символ имеет душу и внутреннее развитие, он живет и перерождается». Путь символов – путь по забытым следам, на котором вспоминается «юность мира». Эта система тождественна философии Платона, считавшего путь познания путем воспоминания. По Вяч. Иванову, символизм приводит к мифу как родовой категории. Миф есть «образное раскрытие имманентной истины духовного самоутверждения народного и вселенского». В концепции Вяч. Иванова символизм был не художественной манерой или методом, не принципом поэтики, а религиозно-философским мировоззрением. Стихотворения Вяч. Иванова, например, сонет «Любовь», раскрывают суть его теории символа-мифа. В поэтическую ткань вплетены различные символические и мифологические «нити», единство которых передает лично пережитое мгновение, сложность, духовное богатство и истинность которого воплощаются через многоуровневые культурные шифры и коды:

Мы – два грозой зажженные ствола,
Два пламени полуночного бора;
Мы – два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела.
 <…>
Мы – двух теней скорбящая чета
Над мрамором божественного гроба,
Где древняя почиет Красота.
Единых тайн двугласные уста,
Себе самим мы Сфинкс единый оба.
Мы – две руки единого креста.

До 1905 г. Вяч. Иванов жил преимущественно за границей, изредка приезжая в Россию. С 1905 г. его квартира в Санкт-Петербурге на Михайловской площади, так называемая «Башня», стала литературным салоном, где собирался весь литературно-артистический Петербург, были гости из Москвы, русской провинции, из-за границы. В «Башне» проводились вечера поэзии, диспуты в духе сократических диалогов, ставились импровизированные спектакли. С. Маковский вспоминал: «…почти вся наша молодая тогда поэзия если не «вышла» из ивановской «Башни», то прошла через нее – все поэты нового толка, модернисты, или, как говорила большая публика, декаденты, начиная с Бальмонта: Гиппиус, Сологуб, Кузмин, Блок, Городецкий, Волошин, Гумилев, Ахматова, не считая наезжавших из Москвы Брюсова, Андрея Белого, Цветаевой» [98]. Вл. Пяств мемуарах «Встречи» писал: ««Башня» была центральным местом всего художественного Петербурга. Как с Эйфелевой, и с нее распространялись радио-лучи по городу» [99]. На собраниях Башни ценились парадоксальность мысли и утонченность знаний, глубина интерпретаций и широкий культурный охват, свежесть образов, экстравагантность стиля. Е. Кузьмина-Караваева вспоминала: «О ком говорили?

О Григории Богослове, о Штейнере, о Христе, о Марксе, о Ницше, о Достоевском, о древней мудрости Востока, о Гёте, – и обо всем с одинаковым знанием, с одинаковой возможностью обозреть все с птичьего полета, взять отовсюду самое ценное» [100].

Хозяйкой салона была жена Вяч. Иванова, модная писательница, автор романа «Тридцать три урода», Л. Зиновьева-Аннибал, которую поэт очень любил и тяжело переживал ее внезапную смерть. Посвятил ей много стихотворений, символика которых чрезмерно усложнена из-за вплетения мистических и магических символов-образов, почерпнутых из оккультных и розенкрейцерских источников («Любовь и Смерть», «Венок сонетов»).

Этапными явлениями истории русского символизма были поэтические книги Вяч. Иванова «Сог arrdens» (1911–1912), «Нежная тайна» (1913) и теоретические выступления, собранные в книгах «По звездам» (1909), «Борозды и межи» (1916), «Родное и вселенское» (1917). Поэзия, эссеистика, теоретические философско-эстетические труды Вяч. Иванова имеют внутреннее единство. Автор мыслил символизм не только как литературное явление, но и как культурологическое, способное преодолеть кризис европейского духа на путях соборности культуры, расширения границ искусства, теургии и мистерий. Будущее мира, верил поэт, будет преображено светом «русской идеи» и русской святости, духовного и культурного синтеза.

Книга собрания стихов «Сог ardens» является одним из важнейших текстов мифопоэтического символизма. В ней Вяч. Иванов полемизирует с брюсовской «диаволически-магической герметикой», что подчеркнуто названием «Speculum speculurum. Зеркало зеркал» (с посвящением Брюсову) [101]. Для поэтики «Сог ardens» характерны мотивы зеркал, лабиринта, отражений, двойников, призрачности яви и, напротив, реальности духовного и внутреннего мира «Я».

В глубине ночных лагун
Отблеск бледный,
Трепетанье
Бликов белых,
Струйных лун;
Жизнь – полночное роптанье,
Жизнь – шептанье
Онемелых, чутких струн…

«Тонкому яду» словесной магии поэт противопоставляет мифопоэтические символы космического порядка (стихотворения «Знамение», «Руны прибоя», «Фата Моргана»), духовное трезвение, веру в неразрывную связь человека и законов Вселенной. Влияние Вяч. Иванова на младших символистов было решающим, оно определялось внецерковной мистикой, устремленностью на преодоление индивидуализма и чаемой «соборности».

В 1910-е гг. разгорелась полемика между «мистиками» – петербуржцами и «эстетами» – московскими символистами. Вяч. Иванов с А. Блоком (наиболее ярко полемика с которым выявлена в автобиографической поэме «Младенчество») были во главе петербургских символистов, москвичи сплотились вокруг В. Брюсова и журнала «Весы». С 1909 г. вместе с И. Анненским и М. Кузминым Вяч. Иванов возглавлял петербургский журнал «Аполлон».

Будучи самым образованным поэтом эпохи Серебряного века, Вяч. Иванов создает стихотворения, пронизанные мотивами и образами древнегреческой мифологии и раннего христианства, знатоком которых он был. Под влиянием работы Ф. Ницше «Рождение трагедии из духа музыки», зная в совершенстве древнегреческий язык, он изучает культ Диониса и прадионисийство, элевзианские мистерии как праоснову древнегреческой трагедии и ищет соответствия им в современной культуре. Многие стихотворения отражают принципиальный для поэта параллелизм античности и современности. Дионис представляется автору образом-символом абсолютной свободы творчества. Его исследование «Дионис и прадионисийство» защищено им как докторская диссертация в Баку в 1921 г., куда Вяч. Иванов вместе с детьми уехал после смерти жены.

Дионисийский принцип, в отличие от пластично ясного и гармоничного аполлоновского, трактуется Вяч. Ивановым как свободно изливающееся творчество, которое имеет возможность слиться с родовым, вселенским началом. С этой точки зрения он воспринимает падение царской власти как проявление народной стихии и свободное творчество масс («Гимн Новой России», 1917). Однако поэт не смог принять большевизм из-за его открытого антирелигиозного, а значит, как считал Вяч. Иванов, и антинародного характера. В 1918–1920 гг. он руководил театральным и литературным отделами Наркомпроса, нейтрализуя по мере сил партийный радикализм. Вокруг издательства «Алконост» и журнала «Записки мечтателей» в последний раз объединились младшие символисты – А. Блок, А. Белый. Раздумья о судьбах культуры в период революционных потрясений и кардинальных изменений истории отражены в «Переписке из двух углов» (совместно с М.О. Гершензоном, 1921).

Сложный византийско-эллинский мир ВяЧ. Иванова сыграл существенную роль в приобщении и освоении русской поэзией мировой культуры. О роли этого поэта О. Мандельштам писал так: «Вячеслав Иванов более народен и более доступен, чем все другие русские символисты. Значительная доля обаяния его торжественности относится к нашему филологическому невежеству. Ни у одного символического поэта шум словаря, могучий гул наплывающего и ждущего своей очереди колокола народной речи не звучит так явственно, как у Вячеслава Иванова, – «Ночь немая, ночь глухая», «Мэнада» и проч. Ощущение прошлого как будущего роднит его с Хлебниковым. Архаика Вячеслава Иванова происходит не от выбора тем, а от неспособности к относительному мышлению, то есть сравнению времен. Эллинистические стихи Вячеслава Иванова написаны не после и не параллельно с греческими, а раньше их, потому что ни на одну минуту он не забывает себя, говорящего на варварском наречии» [102].

На рубеже 1918–1919 гг., в самый трудный период своей жизни, Вяч. Иванов создал знаменитый цикл «Зимние сонеты» (впервые опубликовано: «Поэзия революционной Москвы», Берлин, 1922). В 1924 г. он выехал за границу и жил в Италии. В одном из стихотворений, написанных в Риме, Иванов уподобил Россию сгоревшей Трое («Мы Трою предков пламени дарим»), а беглецов из России – спутникам благочестивого Энея, вынесшим из пламени отеческих богов. Однако до 1936 г. поэт сохранял советское гражданство. Печатался в итальянских, германских и швейцарских изданиях, продолжая писать стихи по-русски. С осени 1926 г. Вяч. Иванов занял место профессора в павийском Колледжо Борромео, работал в Павии до 1936 г., затем преподавал русский и церковнославянский языки в Папском Восточном институте, принимал участие в подготовке издания на русском языке Псалтыри, Деяний и Посланий Св. Апостолов. Известность Вяч. Иванова как поэта и ученого становится мировой. В знак признания вклада в разработку духовных и культурологических проблем его приглашают сотрудничать в немецком журнале «Корона» наряду с Т. Манном, Г. Гессе, П. Валери [103].

Благодаря З. Гиппиус и Д. Мережковскому, навестивших Вяч. Иванова в Риме, русское зарубежье узнало «Римские сонеты» (1924–1925), напечатанные в «Современных записках» (1936, № 62). Изысканное мастерство и философская затемненность создавали то удивительный узор, осложненный старинной торжественностью архаичной лексики, то классически ясный рисунок латинской четкости, как в стихотворении «Вечерняя звезда»:

Лес опрокинут в реке.
Веспер в ночном челноке
Выплыл, и вспыхнул алмаз
 Где-то в бездонной реке.
Видел я в жизни не раз
В сей вечереющий час,
Как выплывал он и гас,
Веспер, на сонной реке:
Что же в старинной тоске
Слезы струятся из глаз?

В «Римских сонетах» поэтическое мастерство достигает совершенства. Мастер культурных аналогий и параллелей, Вяч. Иванов согревает их человеческим теплом:

Спит водоем осенний, окроплён
Багрянцем нищим царственных отрепий.
Средь мхов и скал, муж со змеей, Асклепий,
Под аркою глядит на красный клен.
И синий свод, как бронзой, окаймлен
Убранством сумрачных великолепий
Листвы, на коей не коснели цепи
Мертвящих стуж, ни снежный блеск пелён.
Взирают так, с улыбкою печальной,
Блаженные на нас, как на платан
Увядший солнце. Плещет звон хрустальный:
Струя к лучу стремит зыбучий стан.
И в глади опрокинуты зеркальной
Асклепий, клен, и небо, и фонтан.

Духовные поиски Вяч. Иванова в конечном счете завершились отчетливым сознанием абсолютной истинности христианства, доверием к Божьей воле:

Я посох мой доверил Богу
И не гадаю ни о чем.
Пусть выбирает Сам дорогу,
Какой меня ведет в свой дом…
<…>
Когда, от чар земных излечен,
Я повернусь туда лицом,
Где – знает сердце – буду встречен
Меня дождавшимся Отцом.

Большой интерес представляет труд Вяч. Иванова «Достоевский. Трагедия – миф – мистика», в котором дается жанровое определение романов Ф. Достоевского как «романа-трагедии». Возводя конфликты писателя к основе классических трагедий Древней Греции, поэт видел катарсическое их разрешение в русской святости, раскрытой Достоевским.

В Италии Вяч. Иванов перешел в католичество (по восточному образцу). Издание религиозно-философской поэмы «Человек» (1939, Париж), названной автором «мелопеей», отразило его мистические и эзотерические поиски. «Римский дневник» (1944) – одна из вершин русской философской лирики XX в. Поэт откликается на жизненные события, потрясшие его душу, передает в строгих терцинах пророческий и страшный сон (снившийся 23 года назад); запечатлевает последние слова жены (прошло 37 лет со дня ее смерти); создает и образ далекой родины:

Густой, пахучий вешний клей
Московских смольных тополей
Я обоняю в снах разлуки
И слышу ласковые звуки
Давно умолкнувших окрест слов.
Старинный звон колоколов.
Но на родное пепелище
Любить и плакать не приду:
Могил я милых не найду
На перепаханном кладбище.

Поэт оказался прав: на старых кладбищах Москвы и Петербурга все могилы, дорогие Вяч. Иванову, были перепаханы и сровнены с землей.

Композиционно «Римский дневник» выстроен по временам года, стихи расположены по месяцам, каждое стихотворение помечено точной датой. Безыскусность – высшая степень мастерства. Поэт выражает сложнейшие мысли – итог всей жизни – кристально лучащимися разнообразными оттенками смыслов, образами-символами.

Кому речь Эллина темна,
Услышьте в символах библейских
Ту весть, что Музой внушена
Раздумью струн пифагорейских.
Надейся! Видимый нестрой —
Свидетельство, что Некто строит,
Хоть преисподняя игрой
Кромешных сил от взора кроет
Лик ангелов, какие встарь
Сходили к спящему в Вефиле
По лестнице небес, и тварь
Смыкая с небом, восходили.
А мы не знаем про Вефиль;
Мы видим, что царюет Ирод,
О чадах сетует Рахиль,
И ров у ног пред каждым вырыт.

(17 мая),

В Риме Вяч. Иванов застал и приход к власти Муссолини, и полное затемнение на ведущей к Авентину улице, на которой он жил, и Вторую мировую войну. 31 декабря 1944 г. «Римский дневник» был закончен стихотворением «Прощай, лирический мой год!». Прошлое и настоящее, преходящее и вечное, должны были, по незавершенному замыслу поэта, воплотиться в «Повести о Светомире-царевиче», над которой Вяч. Иванов работал с 1920 г.

Вяч. Иванов является выдающимся переводчиком. Им переведены трагедии и «Эвмениды» Эсхила. По мотивам греческой трагедии им написаны трагедии «Тантал» (1903) и «Прометей» (1919). Сближая классическую мифологию с современной проблематикой, автор заложил основы неоклассицизма на русской почве.

Дж. Папини назвал его «одним из семи старцев – плеяды великих поэтов и мифотворцев», наряду с Б. Шоу, К. Гамсуном, М. Метерлинком, П. Клоделем, Ганди, и А. Жидом. Духовный облик Вяч. Иванова необычайно сложен, его имя обросло легендами, созвучными образу Вячеслава Великолепного. И. Эренбург писал о нем, что «он пришел к нам жрецом поэтов, он уйдет от нас поэтом, людей» [104].


Сочинения

Иванов Вяч. Собрание сочинений: В 4 т. Брюссель, 1971–1987.

Иванов Вяч. Стихотворения и поэмы. М., 1976.

Иванов В. И. Дионис и прадионисийство. СПб., 1994.

Иванов Вяч. Родное и вселенское. М, 1994.

Иванов В. И. Достоевский и роман-трагедия // Иванов В.И. Лик и личины России: Эстетика и литературные теории. М., 1995. С. 266–304.

Эсхил. Трагедии / Переводы Вяч. Иванова. М., 1989.


Литература

Аверинцев С.  С. Системность символов в поэзии Вяч. Иванова // Контекст. 1989. М., 1989.

Аверинцев С. С. Структура отношения к поэтическому слову в творчестве Вячеслава Иванова // Тезисы Всесоюзной конференции «Творчество А.А. Блока и русская культура XX века». Тарту, 1975. С. 152–155.

Вячеслав Иванов: Материалы и исследования. М., 1996.

Иванова Л. Воспоминания: Книга об отце. М., 1992.

Маковский С. Вячеслав Иванов // Маковский С. Портреты современников. На Парнасе «Серебряного века». М., 2000. С. 168–196.

Обатнин Г. Иванов-мистик (Оккультные мотивы в поэзии и прозе Вячеслава Иванова (1907–1919). М., 2000.

Порфирьева А. Вячеслав Иванов и некоторые тенденции развития условного театра в 1905—15 годы // Русский театр и драматургия 1907—17 годов. Л., 1988.

Плеханова И. И. В. Иванов: дионисийствующее христианство // И.И. Плеханова. Преображение трагического. Иркутский ун-т, 2001. С. 29–34.

Пяст Вл. Встречи. М., 1997.

Степун Ф. Встречи. Мюнхен, 1962.

Предтеча постсимволизма – Иннокентий Анненский

Поэтом, который завершал символистскую линию и открывал новые постсимволисткие перспективы русской литературы, стал Иннокентий Федорович Анненский (1855, Омск – 1909, Санкт-Петербург), человек необычной творческой судьбы, создавший авторскую поэтику, основные черты которой стали преддверием творческих новаций акмеистов. Анненский является пограничной фигурой в русском символизме. Этот поэт своеобразно преломляет открытия символизма и возвращает художественному образу максимально возможную конкретность, становясь тем самым предтечей постсимволистских тенденций.

Современники знали Анненского как преподавателя древних языков и директора Николаевской гимназии в Царском Селе. Среди его учеников были Н. Гумилев, Н. Пунин. А. Ахматова назвала Анненского «последним из царскосельских лебедей». И в это же время он занимался переводами с французского языка Ш. Бодлера и П. Верлена, с греческого и латинского языка Горация и Еврипида, создавал импрессионистские, ярко индивидуальные стихотворения, писал драмы, в основе которых лежали античные темы и сюжеты. Позже поэзия Анненского стала откровением и постсимволистами воспринималась как антологическая, учительная.

В 1890-х гг. Анненский совершил ряд поездок в Италию и Францию, вызванных острым интересом к живописи прерафаэлитов, скульптуре О. Родена, музыке Р. Вагнера и поэзии французских символистов. Единственный прижизненный сборник стихотворений Анненского «Тихие песни» (1904), включавший переводы из Горация, Г. Лонгфелло, Ш. Бодлера, А. Рембо, вышел под символическим именем Ник-Т. – о, что должно было ассоциироваться с одним из имен Одиссея (так Одиссей назвал себя при встрече с циклопом Полифемом, чем обманул его и обезопасил себя). Анненский считал, что поэзия в своей сущности не носит авторского начала и в принципе анонимна. Как и Брюсов, он с огромным вниманием и любовью относился к поэзии французских символистов, но в освоении наследия «парнасцев и проклятых» у него были свои особенности. Поэт избирательно подходил не к стилю и поэтике парнасцев, что делал Брюсов, а к их темам и мотивам: одиночество поэта, одержимость, преданность неземному, безбытность, обреченность, предсмертие, смерть. «Подвиг Аннненского в русской поэзии, – подчеркивает М. Гаспаров, – в том и состоял, чтобы разом перешагнуть от Надсона к Малларме: и он это сделал, хотя и надорвался. Переводы для него не были даже лабораторией: в них он не столько приучает родной язык к непривычным образцам, сколько подчиняет образцы привычкам родного языка» [105].

Сборник «Тихие песни» был подчеркнуто классичен и строг. Но при этом в нем выявлялись и основные черты поэтики Анненского: четкая обрисовка образа, наделяемого графичностью и рельефностью, вплоть до зримого и чувственного осязания; введение в контекст стихотворения принципиальной двуплановости бытия – материальное и духовное, мгновенное и вечное, реальное и потустороннее сосуществуют в пространстве стихотворения одновременно; погружение поэтических и мифологических символов в пространство обыденности или, напротив, обыденное вдруг освещается новым смыслом, будучи воспринято в символистскоми-фологическом ключе. Яркий пример – стихотворение «С четырех сторон чаши». Автор владеет виртуозной поэтической техникой («Третий мучительный сонет»), тонким психологизмом и афористичностью стиля. Несколькими скупыми мазками, передающими яркие вспышки газового света, льющегося сверху на головы завсегдатаев библиотеки (ресторанчика?), поэт воссоздает безысходность и бесцельность жизни:

Тупые звуки вспышек газа
Над мертвой яркостью голов,
И скуки черная зараза
От покидаемых столов,
И там, среди зеленолицых,
Тоску привычно затая,
Решать на выцветших страницах
Постылый ребус бытия.

В 1909 г. Анненский пишет самые глубокие из своих «горьких, полынно крепких стихов» (определение О. Мандельштама). К ним относятся стихотворения «Баллада», «Будильник», «Дождик», «Прерывистые строки», «Нервы», «Старые эстонки», «Моя тоска». По мнению многих исследователей, поэт создает основы нового поэтического языка, используя «провал» между прозаизированной поэзией второй половины XIX в. и символистской поэзией начала XX в., возвращает поэзии гармонию между реальностью и художественным образом. Поэт соединяет «вещность» реалий быта с остро ощущаемой хрупкостью и всеобщей ранимостью бытия:

Уж вот они, снежные дымы,
С них глаз я свести не могу:
Сейчас разминуться должны мы
На белом, но мертвом снегу.
Сейчас кто-то сани нам сцепит
И снова расцепит без слов.
На миг, но томительный лепет
Сольется для нас бубенцов…
Он слился… Но больше друг друга
Мы в тусклую ночь не найдем…
В тоске безысходного круга
Влачусь я постылым путем…
Погасла последняя краска,
Как шепот в полночной мольбе…
Что надо, безумная сказка,
От этого сердца тебе?

Снятие подборки стихов для публикации в журнале «Аполлон» Анненский воспринял как личную трагедию, что привело к обострению сердечной болезни. Поэт скоропостижно скончался в подъезде Царскосельского (ныне Витебского) вокзала Санкт-Петербурга. Посмертно вышла главная книга Анненского – «Кипарисовый ларец» (1910). Она состоит из «трилистников», которые объединяются по тематическому принципу в своеобразные триады – «Трилистник сумеречный», «Трилистник соблазна», «Трилистник сентиментальный».

В стихотворении «Смычок и струны» поэт создает одушевленные образы скрипки и смычка, которые, в свою очередь, воплощают тайну Музыки как страдания:

«Не правда ль, больше никогда
Мы не расстанемся? довольно?..»
И скрипка отвечала «да»,
Но сердцу скрипки было больно.
Смычок все понял, он затих,
А в скрипке эхо всё держалось…
И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось.

Связь муки, страдания и счастья с музыкой – лейтмотив стихотворения «Старая шарманка», в котором через «предметность» и реалии зримого мира раскрывается внутренняя «боль» мира, которая людям видится как гармония:

Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленьи мая
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
И никак, цепляясь, не поймет
Этот вал, что ни к чему работа,
Что обида старости растет
На шипах от муки поворота.
Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве б петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?..

Анненский не прибегал к объемным символам, и в этом было его принципиальное отличие от старших и младших символистов. Он наделяет реальный предмет свойствами символа, психологизирует объектные реалии мира, видя в их жизни общие с человеческой жизнью законы. И чем обыкновеннее был этот предмет, тем суггестивнее становился создаваемый поэтом его образ, тем насыщенннее был символический контекст стихотворения, охватывающий сцепление разрозненного и раскрывающий единство жизни как таковой.

«Вещи» Анненского становятся символами духовных переживаний, они и остаются, и перестают быть реальными, наделяются свойствами живого и мыслящего существа. Мир предстает как книга, в которой уже все написано, но ее язык (смысл) утрачен.

Есть книга чудная, где каждою страницей
Галлюцинации таинственно свиты;
Там полон старый сад луной и небылицей.
Там клен бумажные заворожил листы…

Тайна мира соприсутствует рядом, но не открыта, и это рождает мучительное бессилие: «Вот чуть-чуть шевельнулись ресницы… / Дальше… вырваны дальше страницы»; «…Мне фразы нельзя не читать, / Но к ней я вернуться не в силах» [106]. В стихотворений «Стальная цикада» создается сложный образ внутреннего механизма часов с открывающейся дверцей: это и реальные механические часы, и механизм смерти, пронзающий сердце человека. Отстукивающие секунды и минуты стрелки часов становятся крыльями цикады, грозящей небытием и неизбывной, всемирной тоской:

Я знал, что она вернется
И будет со мной – Тоска.
Звякнет и запахнется
С дверью часовщика…
<…>
Здесь мы с тобой лишь чудо,
Жить нам с тобою теперь
Только минуту – покуда
Не распахнулась дверь…

В 1906 г. вышли переведенные Анненским трагедии Еврипида. Репутация сделанного им перевода установилась прочно. Эта работа расценивалась современниками как творческий подвиг. Его переводы стали образцом последовательно выдержанного единого поэтического стиля, обладающего редкостной внутренней цельностью. «Но в этом стиле, – указывает М. Гаспаров, – больше индивидуальности Анненского, чем Еврипида; в нем слишком много вольности и субъективности» [107]. Опыт модернизации образов древнегреческой литературы отразился в драмах Анненского «Меланиппа-философ» (1901), «Лаодамия» (1906) и «Фамира-Кифарэд» (1906), которая была поставлена на сцене Московского Камерного театра (1917). Будучи выдающимся эллинистом, переводчиком и комментатором Еврипида, создателем русского «театра Еврипида», Анненский использует не «условно-психологический», а «мифический» метод реставрации античной трагедии, позволивший соединить античность и современность. Трагедии Еврипида трактовались им как «пространство» самостояния человека в борьбе сменяющих друг друга принципов бытия и выявления его универсальных, а не условных законов. Миф, считал автор, «только в трагедии <…> становится общелитературным сюжетом и истинным достоянием человечества» [108]. Поэт верил в возрождение русской культурой эллинизма на основе культурного преемства. Им создается особый тип «квазионической» драмы, приемы которой заключались в своеобразном неомифологизме. Драматургии Анненского присущи элементы неоклассицизма. Он использует возможности психологизации и аффектации, скрытые в архетипах античной мифопоэтики.

Анненский интересен как тонкий и проницательный критик, использующий свои впечатления от прочитанного, импрессионистическую фиксацию тех или иных литературных явлений. Сборник литературно-критических статей «Книги отражений» (1906) синтезировал импрессионистично-символический подход к явлениям литературы и аналитические приемы сравнительной поэтики. Он исследует раннего Ф. Достоевского, повести Н. Гоголя, «Иуду Искариота» Л. Андреева и авторов «новой поэзии», выявляя степень активности внутренней и внешней формы произведения, потенции его образно-символической системы и возможности «отражений» – интерпретаций [109]. С. Маковский отмечал, что критика Анненского «вытекала из рано сложившегося в нем глубоко трагического мировоззрения. Недаром он так проникся Еврипидом. Не веря в трансцендентный смысл вселенной, Анненский категорически и безусловно отрицал смысл личного бытия. Человек – призрак, обреченный на исчезновение, – был для него соединением двух несоединимых миров: мира телесного, мира, выросшего из слепых стихий, и никак не связанного с ним мира мечты, вожделенной вечности. Мечты тем более мучительной, чем больше заложено в человеке творческой силы» [110]. Не случайно свои критические опыты автор назвал «отражениями», составившими книги, говорящие и о психофизическом облике автора, а не только о том, что он исследует и о чем пишет. Анненский признавался: «Критик стоит обыкновенно вне произведения: он его разбирает и оценивает Он не только вне его, но где-то над ним. Я же писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою» [111].

В творчестве Анненский видел высшее «оправдание жизни». Есть символический смысл в последних строках, написанных поэтом:

Я выдумал ее – и все ж она виденье,
Я не люблю ее – и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.

Поэт до последних минут стремился передать точное ощущение жизни, неуловимое словами настроение, потому что был уверен, «мир, освещаемый нравственным светом и тонким самоанализом поэта, не может не быть страшен, но он не будет мне отвратителен, потому что он – я» (И. Анненский. «Вступление о поэзии»). Вяч. Иванов причислял Анненского к кругу ассоциативного символизма, считая, что один из главных его приемов – «импрессионистический эффект разоблачения», позволяющий высветить предмет в новом и неожиданном ракурсе [112]. Вяч. Иванов, относясь с особенным вниманием к поэзии Анненского, определил особенности его стиля: «тонкий и надламывающийся, своенравно сотканный из сложных, отреченных гармоний и загадочных антиномичных намеков» [113].

Постсимволисты, или акмеисты, – Н. Гумилев, А. Ахматова, О. Мандельштам, Г. Иванов – относились к Анненскому с неизменным пиететом, чтя несравненные поэтические строки и образы этого «классического» поэта. Разнообразие поэтических интонаций, новая стилистика, позволяющая объять мир и Дать каждому предмету и обездоленному (не наименованному) существу право голоса, предвосхищали эстетические поиски русской поэзии 1910—1920-х гг., особенно поэтики акмеизма.

А. Ахматова указывала: «Он нес в себе столько нового, что все новаторы оказывались ему сродни» [114]. О. Мандельштам подчеркивал: «Анненский с такой же твердостью, как Брюсов, ввел в поэзию исторически объективную тему, ввел в лирику психологический конструктивизм. Сгорая жаждой учиться у Запада, он не имел учителей, достойных своего задания. Психологизм Анненского – не каприз и не мерцание изощренной впечатлительности, а настоящая твердая конструкция. От «Стальной цикады» Анненского к «Стальному соловью» Асеева лежит прямой путь. Анненский научил пользоваться психологическим анализом, как рабочим инструментом в лирике. Он был настоящим предшественником психологической конструкции в русском футуризме, столь блестяще возглавляемой Пастернаком. Анненский до сих пор не дошел до русского читателя и известен лишь по вульгаризации его методов Ахматовой, Это один из самых настоящих подлинников русской поэзии. «Тихие песни» и «Кипарисовый ларец» хочется целиком перенести в антологию» [115]. Опосредованное влияние Анненского обнаруживается в творчестве В. Маяковского (использование раешника, разговорных интонаций, объективизация эмоций), Б. Пастернака (метафоризация реалий быта, их символическая трактовка) и Вел. Хлебникова (исключение рациональности как единственного и универсального метода познания).

Вкус, эрудиция, чувство меры, безукоризненность художественной формы и ярко выраженная индивидуальность Анненского создали эффект энергетического воздействия его творчества на русскую поэзию XX в.


Сочинения

Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1990.

Анненский И. Книги отражений. М., 1979.

Анненский И. Избранное. М., 1987.


Литература

Ахматова А. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1986. С. 202–203.

Гинзбург О. О лирике. М.; Л., 1964. С. 330–371.

Громов П. П. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 218–235.

Дядичев В. Н. Словарь рифм Иннокентия Анненского // Литературоведческий журнал. М., 2002. № 16. С. 219–319.

Иванов Вяч. О поэзии Иннокентия Анненского // Иванов Вяч. Родное и вселенское. М, 1994. С. 170–179.

Федоров А. В. Иннокентий Анненский: Личность и творчество. Л., 1984.

Акмеизм

Дискуссии о символизме в «Обществе ревнителей художественного слова» в 1910 г. сделали очевидным наметившийся кризис русского символизма, заключавшийся в различном понимании дальнейших путей искусства. Сторонники «реалистического символизма» – Вяч. Иванов, А. Блок, А. Белый исповедовали «жизнетворчество» и «теургию», В. Брюсов настаивал на автономности искусства и поэтической ясности. Реакцией на кризис символизма стало возникновение акмеизма как постсимволистского течения. В. Жирмунский назвал этот процесс «преодолением символизма». Акмеисты не окончательно противопоставляли себя символизму, их сближала общая цель: «жажда культуры», сочетающей в себе национальные традиции и европеизм; разъединяло различие в выборе путей для достижения этой цели. Уже начиная с 1909 г. идейным главой художников, отрицающих в искусстве любые абстракции и приоритет символистского мировидения, становится Н. Гумилев.

В период обострения противоречий внутри символизма единомышленники объединились в литературное содружество «Цех поэтов», создание которого произошло в октябре 1911 г. Название и устав «Цеха поэтов» были ориентированы на средневековые традиции ремесленных гильдий. «Синдиками» в «Цехе» стали Н. Гумилев, С. Городецкий, на правах учеников в него вошли А. Ахматова, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп, О. Мандельштам, М. Лозинский, В. Нарбут, М. Зенкевич.

Вл. Пяст так описывает становление акмеизма: «Собрания Цеха по очереди происходили на квартирах Городецкого, жены Кузьмина-Караваева и Лозинского в Петербурге и у Гумилева в Царском Селе» [116]. Новое литературное объединение получает имя акмеизм (греч. акте – высшая степень чего-либо, цветущая сила, острие). С. Городецким было предложено другое название – «адамизм» (от имени первого человека Адама), указывающее на возвращение к первозданному, не замутненному сплошной символизацией ощущению жизни. Акмеизм возвращался к средневековому номинализму, на что указывает О. Мандельштам в статье «Утро акмеизма». Идеи акмеизма уже вызревали в статьях И. Анненского «О современном лиризме» и Л. Бакста «Пути классицизма в искусстве».

В октябре 1912 г. акмеисты организовали специальный журнал «Гиперборей», редактором которого стал М. Лозинский, получивший известность как переводчик «Божественной комедии» Данте. Н. Гумилева приглашают заведовать отделом критики в «Аполлоне», и журнал превращается в орган, проводящий идеи акмеизма. В первом номере «Аполлона» за 1913 г. появляются программные статьи Н. Гумилева «Наследие символизма и акмеизм», С. Городецкого «Некоторые течения в современной русской поэзии» и М. Кузмина «О прекрасной ясности». Статья Мандельштама «Утро акмеизма» вышла только в 1919 г. в малоизвестном воронежском журнале «Сирена».

Эстетическая программа акмеизма заключалась в установке на «вещность» образа и интертекстуальность поэтического текста, включение «чужих» художественных образов в собственную ткань стихотворения, в отталкивании от символистской философии творчества. Целью становились не только новые эффекты эстетического воздействия, но и обращение к реальности, возврат к земным ценностям, проблемам стихотворного мастерства, ясности, или «кларизму», поэтического текста. Акмеисты категорически отказались от символистского способа художественного познания и настаивали на религиозно-этическом смысле творчества. Эти черты являются доминантными в поэтике Н. Гумилева, А. Ахматовой и О. Мандельштама на протяжении их всего творчества. Стремясь освободить поэзию от символистских порывов к «идеальному», излишней многозначности и текучести образов, усложненной сверхметафоричности, акмеисты сосредоточивали свой интерес на материальном и зримом «вещном» мире, на точном значении слова. Вместо устремленности к беспредельному и трансцендентному акмеисты предлагали углубленность в культурный мир образов и значений; символистский принцип соответствий и аналогий заменялся принципом культурных ассоциаций. Мандельштам назвал акмеизм «тоской по мировой культуре», акцентируя внимание на нравственной стороне искусства.

Е. Кузьмина-Караваева, хорошо знавшая собиравшихся в ее квартире акмеистов, позже пристрастно писала, что акмеизм выделился из общей линии эстетизма: «Акме – вершина, острие. Все поэты, примыкавшие к этому течению, могут быть разделены сообразно с этим двойным значением слова «акме». Одни из них, подобно Гумилеву или Мандельштаму, приняли слово «акме» как слово, обозначающее вершину – вершину творчества, стремление к творческому совершенству, к включению в свой сотворенный мир всего мира, видимого с творческой вершины. Для них акмеизм был крайним утверждением эстетизма. Другие поэты – главным образом Анна Ахматова и потом все ее бесчисленные подражатели – приняли ближе второе значение «акме» – острие. <… > Любовно культивируя отображение всего мира <… > они все же считали психологически неизбежным для себя среди этого мира милых вещей, на самом острие своего произведения, в минуту его творческого разрешения отобразить то жало, которое все время чувствовали в своей душе, которое повышало любовное отношение к миру» [117].

Смысловые «токи» акмеизма как цветущей силы, или адамизма, характерны для поэзии М. Зенкевича, В. Нарбута и С. Городецкого (чья принадлежность к акмеизму весьма условна). С. Городецкий в статье «Некоторые течения в современной русской поэзии» (1913) отмечал экзотику поэзии Н. Гумилева, понятую в духе поэтики нового течения. «Как бы вновь сотворенные, в поэзию хлынули звери; слоны, жирафы, львы, попугаи с Антильских островов наполняли ранние стихи Н. Гумилева. Тогда нельзя было еще думать, что это уже идет Адам» [118]. Сборник М. Зенкевича «Дикая порфира» наиболее соответствовал «адамизму». Стихотворения Зенкевича стремились к воплощению древнего ощущения слитности человека и земли через воссоздание доисторической жизни планеты.

Название объединения поэтов – «цех» подчеркивало, что творчество вовсе не является теургией, оно «веселое ремесло». Было декларировано об ином, нежели у символистов, отношении к слову и творчеству. Не отрицая того, что все искусство пронизано символами и не может отказаться от символа как художественного средства, акмеисты реформируют художественную систему символизма и делают установку на возвращение слову (образу) его «первоначальной ясности». М. Кузмин даже создал термин «кларизм» (от испан. claro – ясный), который подчеркивал эстетику ясного, «прозрачного» для постижения, поэтического письма.

Сплошная символизация мира привела к парадоксальной ситуации: каждый предмет начинал быть символом иного, каждое слово приобретало роль «знака» другого «знака», так что обычный мир представал «лесом соответствий», без четких указателей. О. Мандельштам обратил внимание на существенный недостаток русского символизма – «водянку» больших тем: символы, оторванные через множественные ряды «соответствий» от прямого значения слова, наделенные неким сверхсмыслом, «заболевают», «распухают», как больной от водянки. Необходимо «утяжелить» образ, придать ему предметную тяжесть. Мандельштамом было найдено слово «вещность», которое, как и «кларизм» Кузмина, подчеркивало антисимволистскую направленность акмеистического творчества. Гумилев раскритиковал теургические цели символистов, указав, что непознаваемое нельзя познать «по определению», у поэзии есть иные, более свойственные ей цели, нежели цель познания и преображения космической жизни.

Акмеисты поменяли и область художественных пристрастий, вкусов и культурных образцов. Вместо признанных и высоко чтимых в среде русских символистов французских символистов – Ш. Бодлера, П. Верлена и А. Рембо – акмеизм ориентировался на французского «парнасца» Т. Готье, «стилизм» А. Ренье, А. Франса и особенно Г. Флобера. В области мировой литературы акмеистическая эстетика тяготеет к французской традиции, с ее «светлой иронии и конкретностью». Н. Гумилев отдает предпочтение Т. Готье, подчеркивая «безупречность формы» его творчества, Ф. Вийону, отмечая его жизнеприятие, Ф. Рабле, акцентируя его «мудрую физиологичность», а также У. Шекспиру, ценя его опыт проникновения во «внутренний мир человека». Из русской литературы Н. Гумилев ценит поэзию В. Брюсова за стройность композиции и яркую изобразительность, А. Блока, проявившего мужественность художника перед лицом жизни, и М. Кузмина за очарование жизненных мелочей, живописно воссозданных в лирике. Среди других видов искусства акмеизм предпочитал живопись и графику, архитектуру в противовес музыке у символистов.

Философия творчества акмеизма была ориентирована не на неоплатонизм, предвечные абсолютные идеи, а на неокантианство, оставлявшее право «вещи в себе» сохранять недоступную для человеческого разума сущность. Философские основы акмеизма формировались под влиянием идей феноменологической школы Э. Гуссерля, подчеркивавшего ценность реального человека в реальном мире. Популяризатором идей Гуссерля стал выходящий с 1910 г. в Санкт-Петербурге международный ежегодник «Логос».

Среди художников и критиков программа акмеизма вызвала разнополярные мнения. А. Блок, которого акмеисты позвали на первое заседание «Цеха поэтов», отрицательно отнесся к акмеизму и написал статью о нем с характерным названием «Без божества, без вдохновенья» (1921). В. Шкловский отрицал самобытность акмеистов, а В. Жирмунский, напротив, увидел в новом литературном течении позитивное начало, способствующее развитию поэтического искусства и открытию новых перспектив. Однако и противники, и сторонники отмечали два важнейших недостатка программы: общее жизнеприятие и эстетизм в конечном счете должны были обернуться примирением со «страшным миром»; отрицание запредельности, тайны бытия, отказ от трансцендентности грозили лишить произведения акмеистов философской значимости и глубины.

А. Блок был обеспокоен тем, что русская литература, разбиваясь на различные «течения», теряет свою универсальность: «Поток, разбиваясь на ручейки, может потерять силу и не донести драгоценной ноши, бросив ее на разграбление хищников, которых у нас всегда было и есть довольно» [119]. Русская литература, подчеркивал Блок, в своей основе является культурой синтеза, и поэтому всякая «специализация» наносит ей вред. В России, верно указывал Блок, «неразлучимы живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга – философия, религия, общественность, даже – политика. Вместе они и образуют единый, мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной культуры». Блок увидел в «формализме» нового направления наступающий ужас рациональной эпохи, где не будет места «божеству» и «вдохновению». «Акмеисты, несомненно даровитые, – писал он, – топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представлений о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно, и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу» [120]. А. Блок выделил А. Ахматову как поэта, сохранившего духовность. Эту статью А. Блок написал в апреле 1921 г., 7 августа этого же года он умер. Н. Гумилева расстреляли 24 августа того же года «за недоносительство» и тем самым «контрреволюционную деятельность». Эпоха Серебряного века, насыщенная художественно-философскими спорами, эстетическими поисками и духовными взлетами, сменялась эпохой террора и геноцида.

О. Мандельштам подчеркивал: «Акмеизм не только литературное, но и общественное явление в русской истории. С ним вместе в русской поэзии возродилась нравственная сила» [121].

Судьбы акмеистов были различны. В 1930-е гг. именно О. Мандельштам создал единственное для того времени антисталинское стихотворение «Мы живем под собою не чуя страны…», верность нравственным правилам жизни сохранила А. Ахматова, написав «Реквием» – поэтическое свидетельство трагичной эпохи. С. Городецкий благополучно творил в советскую эпоху. М. Зенкевич после «адамистского» сборника «Дикая порфира» ищет возможности контактов с новой жизнью. Блестящий стилист М. Кузмин (как поэт – явление пограничное между символизмом и акмеизмом) умирает всеми забытый, в нищете. Слова О. Мандельштама: «Акмеизм хотел быть совестью поэзии» – оказались пророческими.

Позднее определение акмеизма как «тоски по мировой культуре», данное О. Мандельштамом в 1930-е гг., продиктовано не столько асимволизацией поэтического знака, сколько общей установкой на использование его возможностей накапливать энергию уже закрепленных в культуре художественных значений (смыслов), прежде всего духовно-нравственных. Н. Гумилев, А. Ахматова и О. Мандельштам считали одним из принципов акмеистической поэтики «цитату», которая, будучи частью чужого текста, указывала на весь текст с его разветвленной системой смыслов или на множество текстов – источников цитат, по принципу ассоциативно-культурной памяти. По сути, акмеисты придали иное векторное направление поэтике символизма – «от реального к реальнейшему», поэтике соответствий. Для акмеистов «реальнейшее» становится не сферой мистического, умопостигаемого, интуитивно предчувствуемого, а сферой мировой культуры, внутри которой выделяется область текстовых соотношений, смысловых ассоциаций, знаковых соответствий, что делает акмеистов предвестниками постмодернизма. Литературное течение акмеизма, отразившее новые эстетические тенденции в искусстве начала 1910-х гг., охватило не только словесность, но и живопись (К. Коровин, Ф. Малявин, Б. Кустодиев), и музыку (А. Лядов, И. Стравинский).

К началу Первой мировой войны интерес к акмеизму угасает, а с уходом Н. Гумилева на фронт распадается «Цех поэтов». Были сделаны две попытки возродить былое содружество: в 1917 г. в «Цех II» вошли Г. Иванов и Г. Адамович, к созданному в 1931 г. «Цеху III», разделявшему ту же акмеистическую программу, присоединились И. Одоевцева, Вс. Рождественский, но на историю русской литературы эти позднейшие образования существенного влияния не оказали.

Основные принципы акмеизма по-разному проявились в творчестве вошедших в «Цех поэтов». Идея жизнеприятия преобразилась в волевое начало и «героику» поэзии Н. Гумилева, стойкость жизненной позиции А. Ахматовой. Первобытно-здоровый взгляд на мир, или «адамизм», характерен для сборников М. Зенкевича «Дикая порфира» и В. Нарбута «Аллилуйя», африканской тематики Н. Гумилева. Поиски формального совершенства, интерес к проблемам поэтики выражался в обсуждении стихотворений акмеистов на заседаниях «Цеха поэтов», в статьях Н. Гумилева «Анатомия стихотворения», «Письмах о русской поэзии», статьях О. Мандельштама «О природе слова», «Заметки о поэзии». Стремление видеть и воссоздавать мир в его предметно-вещной конкретности, четкости и пластичности отражен в сборнике О. Мандельштама «Камень», ощущается в «переживании предметности» у А. Ахматовой. Всех акмеистов объединяет внимание к конкретному смыслу слова в его многочисленных культурных контекстах, слову как материалу «для строительства» и «философии зодчества», архитектоники искусства. Поэзия Н. Гумилева, О. Мандельштама и А. Ахматовой, сохраняя общность философско-эстетических установок, была ярким выражением индивидуального, неповторимого голоса каждого. Их судьбы стали символами трагических судеб русской поэзии XX в., их творчество, впитавшее предшествующий культурный опыт и открывшее новые перспективы, восстановило непреложность нравственного императива.

Акмеизм явился заметным течением Серебряного века. В русском зарубежье традиции акмеизма ценились очень высоко. Поэты «Парижской ноты» продолжали развивать акмеистические установки, считая их выражением петербургской линии в русской поэзии. Традиции акмеизма продолжили в своем творчестве, уже в условиях русского зарубежья, Г. Адамович, Н. Оцуп, Вл. Ходасевич, В. Набоков.


Литература

Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994.

История всемирной литературы: В 9 т. Т. 8. М., 1994.

Корецкая И. В. Над страницами русской поэзии и прозы начала века. М, 1995.

Поэтические течения в русской литературе конца XIX – начала XX века. М, 1988.

Смирнова Л.А. Русская литература конца XIX – начала XX в. М., 1993.

Эткинд Е. Кризис символизма и акмеизм // История русской литературы XX в.: Серебряный век. М, 1995.

Николай Гумилев

Создателем «Цеха поэтов» в 1911 г., объединившего акмеистов, его синдиком стал Николай Степанович Гумилев (1886, Кронштадт – 1921, Петроград), поэт, драматург, литературный критик. По словам С. Маковского, Гумилев «считал необходимым бороться с десятилетним «символическим пленением» русской поэзии», и, несмотря на увлечение В. Брюсовым, И. Анненским, Ф. Сологубом и французскими символистами – Ш. Бодлером, А. Ренье, П. Верленом, А. Рембо, его «тянуло прочь от мистических туманов модернизма» [122]. В своем акмеистическом манифесте «Наследие символизма и акмеизм» Гумилев сформулировал повод для изменения курса: «Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно братался он то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом». Основой творчества Гумилев считал сознательное отношение к слову, профессионализм, что отразилось в названии литературного объединения «Цех поэтов», напоминающем о средневековых цехах, объединявших ремесленников.

Ранние книги стихов Гумилева: «Путь конквистадоров» (1905), «Романтическиецветы» (1908), «Жемчуга» (1910), «Чужое небо» (1912) включают уже ставшие традиционными для символизма темы и образы, присутствуют и декадентские мотивы, например, прославление Люцифера («Баллада», «Пещера сна»), описание кабалистических ритуалов по вызыванию андрогина («Андрогин»), различных инициации (посвящений) в дохристианских верованиях («Ужас»). Таким образом, отрицание мистики и оккультизма в манифесте акмеизма было для Гумилева обретением новой веры, точкой окончательного выбора своего пути в творчестве.

Сборники «Колчан» (1916), «Костер», «Фарфоровый павильон» (1918), «Огненный столп», «Шатер» (1921) охватывают обширнейшую тематику – от экзотики дальних стран и классической мифологии до христианства и европейской культуры. Гумилева – реформатора символистской поэтики волнуют те же, что и символистов, проблемы духовного порядка: смерть, перевоплощение, синтез земного и трансцендентного.

Гумилев ощущает мир постольку, поскольку «впечатленья бытия» «воплощались в метрические строки» [123], он стремится к «вещности», реальности образа, его зримости и пластичности, ясности и строгости мысли, отчетливости духовной позиции. Поэт ввел новые рифмы и неожиданные яркие эпитеты, для него важны смысловая энергия ритма и четкость стихотворного рисунка. Он тяготел к мифу о сильном человеке. Неоромантизм сказывается в воспевании героя-завоевателя, героя-путешественника, не сломленного рутиной жизни. Поэт культивировал образ независимой и свободной личности:

Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду,
Я прохожу по пропастям и безднам
И отдыхаю радостно в саду…

Поэт считал, что «нужно самому творить жизнь», и только тогда «она станет чудесной» [124]. Гумилев, представляющий «гиперборейцев», вводит в свои произведения повествовательный элемент, придает поэзии эпический характер, возвращает популярность такой стихотворной формы, как баллада. Из русских поэтов на поэтический стиль Гумилева повлиял И. Анненский, отметивший, что «лиризм Н.С. Гумилева – экзотическая тоска по красочно причудливым вырезам далекого юга. Он любит все изысканное и странное, но верный вкус делает его строгим в подборе декораций» [125]. Акмеистический принцип «вещности» сформулирован в стихотворении «Естество»:

Стань ныне вещью, Богом бывши,
И слово вещи возгласи,
Чтоб шар земной, тебя родивший,
Вдруг дрогнул на своей оси.

В «Пятистопный ямбах» самооценка поэтом осмысливается через связь собственного творчества с традициями мировой культуры: «Мне золоченый стиль вручил Вергилий, / А строгий Дант – гусиное перо <…> / Средь серебра я только серебро». В «Восьмистишии» акмеистический принцип художественного познания осознается как следование традиционной хрисианской этике:

Ни шороха полночных далей,
Ни песен, что певала мать,
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять.
И, символ горнего величья,
Как некий благостный завет,
Высокое косноязычье
Тебе даруется, поэт.

Особенно популярным стал стихотворный цикл «Капитаны», символически выразивший суть его «музы дальних странствий»:

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
<…>
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыплется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет?

В 1909 г. Гумилев уезжает в Абиссинию, его мечты о странствиях становятся реальностью. Весной 1913 г. он вновь едет на полгода в Африку, командированный Музеем антропологии и этнографии Академии наук. Путешествуя по далеким странам и описывая яркие впечатления, Гумилев создает авторский миф, в котором современному миру обыденности противостоит новый захватывающий мир диких племен, покоряющихся сильному и гордому герою-пришельцу, герою-страннику, не ведающему упреков совести, страха и сомнений. Сердце героя готово к любви и самоотречению, но он наказан одиночеством, непреодолимым экзистенциальным непониманием другими. После трех лет знакомства с Анной Горенко (Ахматовой) в 1910 г. Гумилев женился на ней. Их сын Л. Гумилев стал впоследствии известным ученым-этнографом, историком, философом и создателем теории этногнеза и пассионарности.

Поэтический диалог, родившийся у двух русских поэтов на фоне их сложных и драматичных отношений и историческом фоне XX в., составляет одну из лучших страниц любовной лирики. Гумилев передал затаенный трагизм А. Ахматовой и суть ее Музы:

Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук.
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук.
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.

Во время войны 1914 г. Гумилев был зачислен в действующую армию, за боевые операции дважды награжден Георгиевским крестом. Военные впечатления отражены в «Записках кавалериста» и сборнике «Колчан» (1916). История России становится личной судьбой поэта:

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Но не надо яства земного,
В этот страшный и светлый час,
Оттого что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
<…>
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мирно бьется в груди моей.

После Февральской революции 1917 г. Гумилева снова командировали на фронт, но до весны 1918 г. он жил в Париже, а затем в Англии. В апреле поэт возвращается через Мурманск в Петроград. Оказавшись в советской России, Гумилев преподает в Институте живого слова, становится членом редколлегии организованного М. Горьким издательства «Всемирная литература», открывает литературную студию, участвует в создании петроградского Союза поэтов. В феврале 1921 г. он был избран его председателем.

В седьмой книге «Костер» (1918) и в сборнике «Огненный столп» (1921) Гумилев пророчески предсказывает свою насильственную смерть. В центре внимания оказываются исторические коллизии России. В стихотворении «Мужик» прочитывается известный сценарий отношений Г. Распутина и императрицы, поверившей в целительные силы мужика. Гумилев, далекий от историософских увлечений, свойственных символистам, создает яркий образ «потрясенной столицы», вовлекая в художественную ткань стихотворения миф о земле-матери (жене, царице), «петербургский миф» и православный контекст:

В гордую нашу столицу
Входит он – Боже, спаси!
Обворожает царицу
Необозримой Руси.
<…>
Как не погнулись – о, горе! —
Как не покинули мест
Крест на Казанском соборе
И на Исакии крест?

Поэт емко передает сумятицу нравов, ощущение конца русской истории, прерывания традиции, которым сопутствует рождение новой, темной силы, выходящей из потаенных глубин, то ли языческих, то ли сатанинских. Лучшая книга стихов Гумилева – «Огненный столп» сосредоточена на глубинных душевных движениях, сопряженных с острым переживанием современности и чувством трагической тревоги. Четкость композиции оттеняется вкраплением фантастических и иррациональных моментов. В стихотворении «Рабочий» говорится о том, как отливается рабочим у горна та единственная пуля, которая «с землею разлучит» поэта:

Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мытую траву.

Поэтическая сила пророческих видений особенно наглядна в стихотворении (поэме) Гумилева «Заблудившийся трамвай» (1920), которое получило множество интерпретаций, иногда противоположных по смыслу. Н. Оцуп вспоминал, как однажды ранним утром Гумилев возвращался с друзьями домой, он «был очень оживлен, шутил, говорил о переселении душ, и вдруг посередине его фразы за нами послышался какой-то необычный грохоти звон. <…> Мы не могли опомниться и повернулись лицом к трамваю, летевшему к нам и сиявшему электрическим светом на фоне светлеющего неба. Было что-то потрясшее нас всех в этом, в сущности, очень простом и прозаическом явлении <…> таинственный трамвай мгновенно унес от нас Гумилева» [126].

Трамвай «по трем мостам» уносит поэта «через Неву, через Нил и Сену», едущие «обогнули стену» и «проскочили сквозь рощу пальм». Смещение времени и пространства, соединение всех воспоминаний – следствие того, что трамвай «заблудился в бездне времен». Смещение пространственно-временных ориентиров вызывает образы умерших:

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Литературные герои предстают как реальные действующие лица, смерть которых вызывает острую боль. Нарушение причинно-следственных связей приводит к тому, что действие переносится в XVIII век:

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться к Императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Предположение, что в Машеньке – героине «Заблудившегося трамвая» запечатлены черты Машеньки из «Капитанской дочки» Пушкина, разрушается тем, что не она, а герой идет к императрице и должен отслужить молебен:

Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!

Вопрос «Где я?» – остается без ответа. Вокзал так же нереален, как и Индия Духа:

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?

В «Заблудившемся трамвае» есть пророческое, метафорическое предвидение поэта о собственной смерти:

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят – зеленная, – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

«По народным поверьям, – указывает В. Мусатов, – в канун Усекновения главы Иоанна Предтечи запрещается употреблять в пищу овощи круглой формы, напоминающие о человеческой голове. Так что символика капусты и брюквы приобретает отчетливый религиозно-мученический аспект» [127].

В «Заблудившемся трамвае» присутствует некая тайна, поэт видит и прошлое, и настоящее. Сменяющиеся образы, совокупность которых составляет цепь литературных и реальных воспоминаний и символов русской и мировой культуры, создают причудливый ландшафт Петербурга с Медным всадником и Исакиевским собором:

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
<…>
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине.
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.

Мрачные предсказания можно обнаружить в прозе Гумилева «Африканская охота (Из путевого дневника)» (1916), в стихотворении «Священные плывут и тают облака…». Итогом этих предчувствий становится духовное открытие в христианском духе:

Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет…

Тема Отечества в поэзии Гумилева создается из отдельных, иногда фрагментарных поэтических высказываний, погруженных в общий контекст стихотворений. Гумилевская Россия – развоплощенная, ее лик двоится:

Ты прости нам, смрадным и незрячим,
До конца униженным, прости!
Мы лежим на гноище и плачем,
Не желая божьего пути…

В конце XX в. критики стали отмечать философское начало его поэзии, пронизанность христианскими мотивами, глубокое видение природы вещей и сути человеческого духа. Стихотворение «Шестое чувство» написано в обстановке Гражданской войны, льющейся крови и бессмысленно страдающей человеческой плоти.

Прекрасно в нас влюбленное вино
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
<…>
Так век за веком, – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.

Поэт воплотил жажду человеческого совершенства, мечту о «величье совершенной жизни», прообразы которой присутствуют в природе. В стихотворении «Деревья» он писал:

Я знаю, что деревьям, а не нам
Дано величье совершенной жизни.
<…>
О, если бы и мне найти страну,
В которой мог не плакать и не петь я,
Безмолвно поднимаясь в вышину
Неисчислимые тысячелетья!

В посмертном сборнике «К синей звезде» есть строки о стремлении к любви, не знающей смерти и разлуки:

Если ты могла явиться мне
Молнией слепительной Господней,
И отныне я горю в огне,
Вставшем до небес из преисподней…

Стало очевидным, что, будучи акмеистом, Гумилев прошел школу символизма, позволившую ему создавать образы, близкие к символу, и включать общезначимые мировые символы в свою поэзию. В заключительном шестистишии из сонета «Потомки Каина» (из сборника «Жемчуга») используется символ креста:

Но почему мы клонимся без сил,
Нам кажется, что кто-то нас забыл,
Нам ясен ужас древнего соблазна,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жердочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно.

Грех Серебряного века Гумилев видит в забвении изначальной святости Слова, он помнит, «что осиянно / Только слово средь земных тревог. /Ив Евангелии от Иоанна / Сказано, что слово – это Бог» (стихотворение «Слово»), и знает, что «Дурно пахнут мертвые слова».

Как критик Гумилев создал обоснованную теорию акмеизма («Наследие символизма и акмеизм»), с 1909 по 1917 г. регулярно публиковал литературно-критические статьи и эссе на культурные темы в журнале «Аполлон», составившие сборник «Письма о русской поэзии» (1923). Гумилев – автор «византийской трагедии» «Отравленная туника», написанной строгими ямбами, пьес для детей «Дерево превращений», «Дитя Аллаха». О драматургии поэта С. Маковский писал: «Излюбленный герой Гумилева-драматурга – поэт-калека, обиженный судьбой лебеденок, но гений и прозорливец, бессильный на жизненном пиру и побеждающий жизнь своей жертвенностью, уходя

…от смерти, от жизни —
Брат мой, слышишь ли речи мои?
К неземной, к лебединой отчизне
По свободному морю любви.

Ему, покаранному в земном существовании поэту, мерещатся девушки, «странно прекрасные и странно бледные, со строго опущенными глазами и сомкнутыми алыми устами»; они «выше гурий, выше ангелов, они как души в седьмом кругу райских блаженств», они печальны и улыбаются рыцарю-поэту» [128]. Гумилев перевел сборник Т. Готье «Эмали и камеи» (переиздан в 1989 г.), эпос о Гильгамеше, стихотворения С. Колриджа, Р. Саути, Х.М. Эредиа, А. Рембо.

Свою жизнь Гумилев строил как приближение к идеалу Поэта. В книге «Стихотворения. Посмертный сборник» (1923) нашло выражение его жизненного самоощущения – «посередине странствия земного». Заслуга Гумилева-теоретика и Гумилева-поэта состояла в том, что он вернул поэтическому образу самоценность, связанную с земной радостью жизни, а не искусственной трансцендентностью и лжемистикой, и воплотил выдвинутый им акмеистический принцип творчества как «мужественно твердого и ясного взгляда на вещи».

В 1921 г. Гумилев был расстрелян по обвинению «в причастности к контрреволюционной организации Таганцева (Петроградской Боевой организации)». Внешней причиной стало подавление Кронштадского мятежа, а поэт был уроженцем Кронштадта, сыном судового врача. Будучи по убеждениям монархистом, он не мог признать Октябрьской революции. В 1991 г. поэт был полностью реабилитирован.

Мужественный романтизм и волевое начало, духовная энергия и темперамент поэта-исследователя и завоевателя («Как сладко жить, как сладко побеждать / Моря и девушек, врагов и слово», – признавался Гумилев в одном из предсмертных своих стихотворений) сделали его поэзию популярной в первые революционные десятилетия. С. Маковский, хорошо знавший Гумилева по совместной работе в журнале «Аполлон», где поэт публиковал свои «Письма о русской поэзии», считает: «Настоящий Гумилев – вовсе не конквистадор, дерзкий завоеватель Божьего мира, певец земной красоты, т. е. не тот, кому поверило большинство читателей, особенно после того, как он был убит большевиками. Этим героическим его образом до «Октября» заслонялся Гумилев-лирик, мечтатель, по сущности своей романтически-скорбный (несмотря на словесные бубны и кимвалы), всю жизнь не принимавший жизнь такой, какая она есть, убегавший от нее в прошлое, в великолепие дальних веков, в пустынную Африку, в волшебство рыцарских времен и в мечты о Востоке «Тысячи и одной ночи»» [129].

Во влиянии Гумилева признавались Э. Багрицкий, Н. Тихонов, Вл. Луговской, К. Симонов. Они возродили волевой «пафос» его поэзии. Поэт-воин создал и своим творчеством, и своей судьбой идеальный образ русского поэта, чье жизнетворчество отмечено возвышенными чертами патриотизма и свободы, силой духа и творческим профессионализмом.


Сочинения

Гумилев Н. Стихотворения и поэмы. Л., 1988.

Гумилев Н. Золотое сердце России. Кишинев, 1990.

Гумилев Н.С. Письма о русской поэзии. М, 1990.

Гумилев Н.С. Драматические произведения. Переводы. Статьи. Л., 1990.

Письма к Анне Ахматовой // Новый мир. 1986. № 9.


Литература

Баскер М. Ранний Гумилев. Путь к акмеизму. СПб., 2000.

Гумилевские чтения: Материалы междунар. конф. филологов-славистов. СПб., 1996.

Жизнь Николая Гумилева: Воспоминания современников. Л., 1991.

Иванов Вяч. Вс. Звездная вспышка (Поэтический мир Н.С. Гумилева) // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры: В 2 т. Т. 2. М., 2000. С. 220–245.

Лукницкая В. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива. Л., 1990.

Маковский С. Портреты современников. На Парнасе «Серебряного века». М., 2000. С. 427–452.

Н. Гумилев и русский Парнас: Материалы науч. конф. 17–19 сентября 1991 г. СПб., 1992.

Николай Гумилев: Pro et contra. Личность и творчество Николая Гумилева в оценке русских мыслителей и исследователей: Антология. СПб., 1995.

Павловский А. Гумилев // Вопросы литературы. 1986. № 10.

Анна Ахматова

Сохранила и воплотила акместические принципы творчества – классическую ясность стиля, «вещность» образа, духовные национальные основы и европеизм – Анна Андреевна Ахматова (настоящая фамилия Горенко; 1889, Большой Фонтан под Одессой – 1966, Домодедово, под Москвой). Главный принцип акмеизма – быть высшей степенью чего-либо – нашел воплощение в ее творчестве, охватившем полвека и ставшем высшей степенью поэтического мастерства. Ахматова – крупный поэт XX ст. В «Поэме без героя», «Реквиеме» она выразила суть общенародной трагедии русской истории этого периода. К Ахматовой неприменимо слово «поэтесса», так строг и мужествен ее слог, так высоко поднята нравственная и философская планка художественного осмысления внутреннего и внешнего мира. Личные переживания, судьба страны и народа нашли выражение в ее поэзии, тяготеющей к классическому стилю, уравновешенной гармонии мгновения и вечности, жизни и бессмертия, души, духа и плоти. Поэт не примиряется с извечной драмой бытия и становится духовным победителем, несмотря на тяжелейшие жизненные испытания.

А. Блок в статье «Без божества, без вдохновенья», в которой отрицал творческие возможности акмеистов, писал: «Настоящим исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала ли она сама себя «акмеистской»; во всяком случае, «расцвета физических и духовных сил» в ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манере положительно нельзя было найти» [130].

Первая же книга ее стихотворений «Вечер» (1912), с предисловием М. Кузмина, раскрыла широкие творческие возможности автора. Скупой голос, точная передача внешних деталей сочетались с глубоким психологизмом и иерархией смыслов и значений. Богатство внутренней духовной жизни передавалось через «нечаянные детали» – устрицы во льду, нераскрытый веер, брошенный хлыстик, взгляд «на наездниц стройных», перчатка не на той руке. Акмеистическая «вещность», зрительность и пластичность образов в ранней поэзии Ахматовой – структурообразующий принцип ее поэтики. Строка «Как будто под ногами плот, а не квадратики паркета» переосмыслена О. Мандельштамом в его формуле: «Столпница на паркетине». Позже он скажет, что Ахматова – «символ величия России» и выведет генезис ее творчества из русской философско-психологической прозы, в особенности Ф. Достоевского.

В стихотворении «Молитва» – отклике на Первую мировую войну – Ахматова безбоязно просит:

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отними и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар.
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.

Гумилев, как вспоминает И. Одоевцева, не мог примириться с этой молитвой: «Она просит Бога убить нас с Левушкой» [131]. «Прямое» прочтение заслонило основную мысль: поэт готов ко всем жертвам во имя славы России.

Сборники стихотворений: «Четки» (1914), «Белая стая» (1917), «Подорожник» (1921), «Anno Domini» (1922), «Бег времени» (1965) – отмечены ясностью (кларизмом), концентрированностью и духовностью, побеждающей катаклизмы истории:

Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Всё голодной тоскою изглодано.
Отчего же нам стало светло?
Днем дыханьями веет вишневыми,
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес.
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грозным домам,
Никому, никому неизвестное,
Но от века желанное нам.

Личные переживания, тонко и точно переданные в поэтически совершенной форме стихотворения-исповеди, приобретают универсальный смысл. Лирика Ахматовой стремится к эпическому запечатлению времени. Это очевидно, например, и в стихотворении «Бежецк» из сборника «Anno Domini». Главная тема поэзии Ахматовой – любовь во всех ее проявлениях, она сочетается с темами высшего призвания поэта, поиском смысла человеческой жизни, утверждением христианской ответственности в выборе между Добром и Злом. Образы родной земли, память о стойкости народа сливаются С внутренним «Я» поэта:

Ты знаешь, я томлюсь в неволе,
О смерти Господа моля.
Но все мне памятна до боли
Тверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,
Над ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба, и тоска.

Любовная лирика Ахматовой служит образцом лирики XX в. Ее героиня ни в одну из минут своего существования не забывает о личном предстоянии перед Богом, судом истории, вечности и любви.

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти, —
Пусть в жуткой тишине сливаются уста,
И сердце рвется от любви на части.
<…>
Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие – поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.

Следуя традиции Пушкина, чье творчество служило Ахматовой источником не только поэтического вдохновения, но и исследовательского интереса (ею написано более десятка статей и заметок о Пушкине), она не прибегает к формальным экспериментам над стихом, сохраняет его классичность, сдержанность и музыкальность. В поэзии Ахматовой есть отзвуки разных культур и различных стран: античности, культуры Древнего Востока, французского классицизма, итальянского ренессанса, элементов русского фольклора, народной частушки и рафинированной культуры декаданса и модерна, и главное – сохраняются основы народной православной русской жизни. А. Твардовский отметил, что читателей поражает ее «абсолютный слух к интонациям родной речи». Ахматова в своих стихотворениях близка к законам драмы: включает диалог, обращения, создает «культурные двойники» – Кассандру, Клеопатру, Федру, Лотову жену, Рахиль, Мелхолу, боярыню Морозову, «стрелецкую женку». Героини прошлого воспринимались как психологически точный портрет самого автора. В «Библейских стихах», создавая образ жены Лота (по Библии она осуждена за нарушение запрета оглядываться на Содом), Ахматова переосмысливает традиционный сюжет, чтобы утвердить право любви. Жена Лота превратилась в соляной столб за взгляд [132]

На красные башни родного Содома,
На площадь, где пела, на двор, где пряла,
На окна пустые высокого дома,
Где милому мужу детей родила.

Но поэт оправдывает ее поступок:

Лишь сердце мое никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд.

Негативное отношение к октябрьскому перевороту не изменило решения Ахматовой остаться в России, несмотря на предложение эмигрировать. Своим высшим предназначением Ахматова считала служение родине талантом и поэтическим даром. Отказ от эмиграции она объяснила в стихотворении:

Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,
Когда приневская столица
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее, —
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не омрачился скорбный дух.

Она смотрела на свое решение остаться на родине, как и на выбор многих современников, из будущего:

А здесь, в глухом чаду пожара,
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…

После ее смерти В. Вейдле, поэт и критик русского зарубежья, в статье «Умерла Ахматова» сказал: «Знаем, что не осулила. Знаем еще тверже: и нам благодарить ее надо за то, что она осталась там» [133].

С 1925 по 1940 г. Ахматова ничего не публиковала. Объяснением этого факта был официальный запрет на ее имя. В 1935 г. были арестованы ее муж Н. Пунин, писавший ей из тюрьмы: «Вы казались мне <…> высшим выражением бессмертного, какое я только встречал в жизни» [134], – и сын, которого то выпускали, то вновь подвергали аресту (в 1938 и 1949 гг.), чтобы манипулировать творчеством Ахматовой. Однако ее вдохновение и муза остались неподконтрольны. В годы ежовщины был создан «Реквием» (1935–1940, полностью опубликован лишь в 1987), который стал памятником тем, кто безвинно погиб. Плач Ахматовой о родных: «Муж в могиле, сын в тюрьме, / Помолитесь обо мне», «Мне все равно теперь. / Клубится Енисей, звезда полярная сияет. / И синий блеск возлюбленных очей / последний ужас застилает…» – стал выражением всенародной скорби. Трагедия народа осмысливается через евангельские параллели и образ Богородицы, стоящей у распятия Сына-Спасителя:

Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
Но туда, где молча мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.

Поэт предпочел именно такую судьбу, потому что хотел разделить ее со своим народом:

Нет, и не под чуждым небосвободом,
И не под защитой чуждых крыл —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.

«Реквием» продолжил «Венок мертвым». И только в 1940 г. вышел сборник «Из шести книг», в который был включен новый цикл «Ива». Ахматова в поэтическом слове воссоздала эпический размах «реки времен», переживания великих событий и тончайшие нюансы женской судьбы, легко ранимой души, но чрезвычайно сильной духом.

Пусть кто-то еще отдыхает на юге
И нежится в райском саду.
Здесь северно очень, и осень в подруги
Я выбрала в этом году.
Сюда принесла я блаженную память
Последней невстречи с тобой —
Холодное, чистое, легкое пламя
Победы моей над судьбой.

Национальная основа творчества Ахматовой проявилась в годы Великой Отечественной войны. Она говорит от имени всех, кто отправлял сыновей на битву:

Вот о вас и напишут книжки:
«Жизнь свою за друга своя»,
Незатейливые парнишки —
Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки,
Внуки, братики, сыновья!

Гражданская лирика Ахматовой воплотила основные настроения блокадного Ленинграда («Ленинград в марте 1941 года», «Птицы смерти в зените стоят», «А вы, мои друзья последнего призыва!»). В стихотворении «Мужество», написанном в 1942 г. в Ташкенте, куда Ахматова была эвакуирована, звучит мысль о важности сохранения в неприкосновенности и чистоте русского языка, без которого нет русской нации и русской истории:

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!

Мальчик, сосед по коммунальной квартире, Валя Смирнов, погибший под бомбежкой, увековечен в пронзительных строках:

Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром, за зноем,
Но тебя не предам никогда…

Начиная с 1940 г. и почти до конца жизни Ахматова работала над «Поэмой без героя». Эпиграфом к ней выбраны слова: «Deus concervat omnia» (в переводе с латинского – «Бог хранит все»). Эти же слова были на гербе графа Шереметева, помещеном на Фонтанном доме в Петербурге, где Ахматова жила Около 30 лет. По странной закономерности последние часы земного бытия поэта были проведены в бывшем доме графа Шереметева в Москве, с тем же гербом и той же надписью [135]. Геральдическая виньетка «Бог хранит все» замкнула жизнь Ахматовой в своеобразную символическую рамку, объясняющую основной смысл и предназначение ее творчества.

«Поэма без героя» (1940–1965) отразила эпоху Серебряного века, перешедшую затем в эпоху революции и Советской власти, народный порыв к свободе во время Великой Отечественной войны. В поэме создается образный ряд знаковых фигур Серебряного века. Дешифровка раскрывает не только их реальные прототипы – В. Маяковский, А. Блок, О. Мандельштам, О. Глебова-Судейкина, М. Кузмин и другие, – но и указывает на смысл названия поэмы. Автор скорбит об утрате «героя», что ведет к невозможности исторического катарсиса (в греческом смысле – освобождение, духовное преображение и переосмысление трагедии). Точная фиксация атмосферы Серебряного века с его творческим и анархически безответственным духом экспериментаторства как в области поэзии, так и в реальной жизни, «зеркальные отражения» в знаковых для эпохи 1910-х годов формах проецируются на дальнейшую судьбу России, ее мученичество и героизм в годы Великой Отечественной войны. Заканчивается поэма образом расколотой родины, распавшейся надвое России:

От того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.
И себе же самой навстречу
Непреклонно в грозную сечу,
Как из зеркала наяву, —
Ураганом – с Урала, с Алтая,
Долгу верная, молодая,
Шла Россия спасать Москву.

В 1946 г. Ахматова вместе с М. Зощенко стала предметом резкой критики, развернувшейся в духе партийной кампании по ужесточению политики в области культуры. Ее вновь перестали печатать (до 1950 г.). Из-за невозможности публикаций Ахматова интенсивно занималась художественным переводом, в том числе была переводчицей всех французских текстов АС. Пушкина, включенных в издававшееся Полное Собрание Сочинений (т. 1—17. М.; Л., 1937–1959).

Созданные циклы «Cinque» и «Шиповник цветет» – драма о невоплощенной любви, «невстрече». Жизненные факты, незначительные на первый взгляд, преображаются в поэзии Ахматовой. Так, например, в Москве она, как правило, останавливалась у Ардовых, живших на Ордынке, названной так в память о дороге, по которой Дмитрий Донской шел на Орду. Поэт соотносит исторические события и свою судьбу. Чувство сопричастности глубоко личного к неким надличным и национально значимым событиям – одна из главных черт поэтики Ахматовой:

По той дороге, где Донской
Вел рать великую когда-то.
Где ветер помнит супостата,
Где месяц желтый и рогатый,
Я шла, как в глубине морской.
И встретить я была готова
Моей судьбы девятый вал.

Последний прижизненный сборник стихов «Бег времени» (1965). Ее поздняя лирика перерастает границы собственно лирического жанра и стремится к лиро-эпике. Это достигается за счет точно выбранных изобразительных средств и высокого трагического напряжения смысла.

Она посвящала стихотворения А. Блоку, В. Маяковскому, М. Булгакову, Б. Пастернаку. Ее поэзия вобрала в себя основных действующих лиц русской культуры разных эпох – Серебряного века, революции, сталинского режима, Великой Отечественной войны, 60-х годов оттепели. Ей посвящали свои стихотворения ее современники – Н. Гумилев и О. Мандельштам, М. Цветаева, Б. Ахмадулина, Е. Рейн, Д. Бобышев, И. Бродский, на творчество которых Ахматова оказала несомненное влияние, как и на русскую поэзию XX в. в целом. Поэтический диалог с Ахматовой, который вначале велся Н. Гумилевым и О. Мандельштамом, М. Цветаевой и Б. Пастернаком, а затем другими поэтами, мог бы составить своеобразную антологию развития русской поэзии и первой, и второй половины XX в. Портреты Ахматовой создавали разные художники: А. Модильяни (1914), Н. Альтман (1914), Ю. Анненков (1921), К. Петров-Водкин (1922). Все они увидели в Ахматовой редкое гармоничное сочетание женской грациозности и очарования с силой человеческого духа, хрупкости с силой вдохновения, интуиции и дара ясновидения. Для многих Ахматова стала символом женственной русской души, способной вынести тяжелейшие истытания, которые таинственным образом положительно влияют на ее духовное совершенство и силу. Обладая высоким авторитетом среди читателей на родине, официальное литературное признание Ахматова вначале получила на Западе. Ей была вручена в Италии премия «Этна – Taormina» (1964), в Англии присвоено звание почетного доктора Оксфордского университета (1965).

Ахматова вошла в историю русской литературы не акмеистской, с изломанной и самоуглубленной «манерой» (по характеристике Блока), а лиро-эпическим поэтом XX в., чья муза была узнаваема и любима и в годы Великой Отечественной войны, и в годы перестройки, и в конце XX столетия. Несмотря на разгромную партийную критику в 1946 г., читатели всегда высоко ценили поэзию Ахматовой. Как в жизни, так и в своем творческом бессмертии Ахматова верна себе и своему «ремеслу», высокому искусству слова, приобретающему, а не утрачивающему свои вечно сущие смыслы и значения.

Сочинения

Ахматова А. Сочинения: В 2 т. М., 1986.

Ахматова А. О Пушкине. Статьи и заметки. Л., 1977.

Записные книжки Анны Ахматовой (1958–1966). М., 1996.

Литература

Ахматовские чтения. Вып. 1: Царственное слово. М., 1992.

Виленкин В.В. В сто первом зеркале. М., 1987.

Жирмунский В.М. Анна Ахматова. Л., 1975.

Кормилов СИ. Поэтическое творчество Анны Ахматовой. М, 1998.

Мочульский К. Поэтическое творчество Ахматовой // Литературное обозрение. 1989. № 5.

Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. М., 1989.

О русской поэзии XX века. СПб., 1997.

Павловский А.И. Анна Ахматова: Жизнь и творчество. М., 1991.

Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 2 т. М., 1997.

Осип Мандельштам

Активным участником «Цеха поэтов», публиковавшимся на страницах акмеистических журналов «Гиперборей» и «Аполлон», разделявшим принципы акмеизма, был Осип Эмильевич Мандельштам (1891, Варшава – 1938, пересылочный лагерь «Вторая речка» под Владивостоком), крупный поэт XX в., прозаик и литературный критик.

Первая книга стихов «Камень» (1913, второе издание – 1915, третье – 1923) Мандельштама выявила его высочайшее поэтическое мастерство и преклонение перед русской классикой: А. Пушкиным, К. Батюшковым, Ф. Тютчевым. Его творчество ориентировано на мировую культуру, смелую и усложненную метафоричность, синтез различных традиций. Поэтика раннего Мандельштама полигенетична, изоморфна наследию мировой культуры, каждое слово является «пучком смыслов» (определение из его «Разговора о Данте»), авторство выявлено прежде всего в синтаксисе – ритмическом рисунке стихотворения, адекватном «Я» автора.

Звук осторожный и глухой,
Плода, сорвавшегося с древа
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной.

Так открывается первый сборник «Камень». Это четверостишие оксюмеронно: напев – не молчит среди глубокой тишины, плод сорвался – четыре строки написано. Акт творчества и падение (смерть) созревшего плода отождествлены, но все окутано живой тайной: это было и будет. Поэт лишь максимально точно зафиксировал одно (среди миллиона других) событие мировой космической жизни. И этот момент (звук падающего созревшего плода) и есть тот самый звук (поэтический смысл высказывания) данного четверостишия, смысловые коннотации которого бесчисленны.

Сила поэтического слова Мандельштама направлена на исследование Логоса и «тайного плана» мироздания, открывающихся в здании – храме культуры (стихотворение «Notre Dame»). «Камень» – тот «кирпичик», который достраивает этот храм и дает возможность новых творческих построений, так как вписан в давно заданную архитектурную сверхцель зодчества и не нарушает общего гармоничного равновесия мировой архитектоники.

Мандельштам чуток к музыкальной полифонии, но в его поэзии музыка, в отличие от поэзии символистов, не играет первостепенной роли. Одна из важнейших тем ранней поэзии Мандельштама – тема «зодчества», духовного самоопределения, внутреннего строительства, которое невозможно без освоения горизонтов мировой культуры (Стихотворения «Айя-София», «Notre Dame») и внутреннего духовного самоопределения.

Поэт виртуозен в передаче «чужих снов», выявлении актуальных смыслов в «вечных образчиках» культуры, в передаче момента «рождения» – слова, образа, мысли, «сна» («Она еще не родилась, / Она и музыка и море, / И потому всего живого / Ненарушаемая связь»). Мандельштам создает сложную стихотворную «вязь» метафор, каждая из которых насыщена историко-культурными коннотациями и смысловыми ассоциациями: море, Гомер, любовь, странствия Улисса, ощущение трагической отъединенности от мира и чувство полновластия вечной красоты, поиск смысла в человеческих странствиях слиты воедино в «темных» строках Мандельштама:

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи —
На головах царей божественная пена —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер – все движется любовью,
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Название второго сборника стихотворений Мандельштама «Tristia» (1922; в переводе с латинского – жалобные песнопения) отсылает к элегиям изгнанника Овидия, чей образ присутствует и в самом сборнике, запечатлевшем, с одной стороны, растерянность перед грозными событиями истории, а с другой – способность слова-образа, насыщенного культурными реминисценциями и ассоциациями, ухватывать самую суть как мгновения, так и целой эпохи. Предреволюционное и революционное время воспринимается как космический катаклизм, наказание блуждающим небесным огнем, в зареве которого несется новый ковчег Ноя, «чудовищный корабль», не способный дать жизнь и бессмертие погибающему городу. Петрополь, город жизни, превращается в акрополь, город смерти, который не сможет оживить «прозрачная весна»:

На страшной высоте блуждающий огонь,
Но разве так звезда мерцает?
Прозрачная звезда, блуждающий огонь,
Твой брат, Петрополь, умирает.
На страшной высоте земные сны горят,
Зеленая звезда мерцает.
О если ты звезда – воды и неба брат,
Твой брат, Петрополь, умирает.
Чудовищный корабль на страшной высоте
Несется, крылья расправляет —
Зеленая звезда, в прекрасной нищете
Твой брат, Петрополь, умирает.
Прозрачная звезда над черною Невой
Сломалась, воск бессмертья тает.
О если ты звезда – Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь, умирает.

Стихотворения Мандельштама 1920-х гг. «Век», «Грифельная ода», «1 января 1924», «Нашедший подкову» тяготеют к эпическому постижению действительности, совмещают трагически-идеальное и земное, историческое. Исповедальное начало соседствует с пророческим и сокровенным, иногда трудно расшифровывающимся. «Водоворот» времени, повторения рождений и смерти, памяти и полного забвения предстают в вечном образе розы, которая когда-то «была землею», и только «плуг» времени выявил ее мгновенную и вечную красоту:

Сестры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
<…>
Словно темную воду я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землею была.
В медленном водовороте тяжелые нежные розы,
Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!

В стихотворении «Век» поэт создает образ века-зверя, у которого разбит позвоночник; во имя неизвестного грозного тотемного бога принесена страшная жертва: «Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли»; жизнь находится «в плену»; она может освободиться благодаря «флейте» (образ, возможно, связан с мифом об Евридике и Орфее, чья флейта могла превозмочь силы смерти). Поэт провидит будущее природной жизни, но неизвестно, останется ли в ней место человеку и творчеству:

И еще набухнут почки,
Брызнет зелени побег,
Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб,
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

Сборник «Стихотворения» (1928) стал последним прижизненным изданием стихотворений Мандельштама, он подвергся цензурному вмешательству. В приведенном ниже стихотворении эпитет «советский» отсутствовал.

В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы.

Исследователей поэзии Мандельштама привлекает принципиальная семантическая открытость, нарративность его произведений. Они становятся потенциальной культурной парадигмой, развертывающей микро– и макросмыслы истории-культуры (для поэта эти понятия не полюсны и не тождественны, а образуют единство), которые «упакованы» в слове-образе, накопившем свою энергетическую емкость», благодаря всем предшествующим коннотациям и «воплощениям». Н. Богомолов указывает, что «современные исследователи определяют поэзию Мандельштама как «потенциальную культурную парадигму», стихотворение предстает как текст, потенциально заключающий в себе огромное богатство знаний и представлений о данном этапе развития человечества. В читательском восприятии этот текст должен разворачиваться, наполняясь реальным содержанием в зависимости от уровня читательских знаний об этих словах – знаках, с которыми они связаны» [136].

Так, стихотворение «На розвальнях, уложенных соломой» включает множественность толкований: биографических, исторических, культурологических с пророческими и профетическими оттенками.

На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые соломой роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали знакомою Москвой.

Эта строфа окунает нас в атмосферу встречи Мандельштама и М. Цветаевой, которая «дарила» поэту в марте 1916 г. Москву. Воробьевы горы были памятны для Мандельштама тем, что когда-то здесь клялись в вечной дружбе и жизни Н. Огарев и А. Герцен. Мимо Воробьевых гор везли Алексея, сына Петра I, из Москвы на смертную казнь в Петербург (в марте 1718 г.). Обращаясь к поэту, М. Цветаева писала:

Чьи руки бережные трогали
Твои ресницы, красота,
Когда и как, и кем, и много ли
Целованы твои уста – не спрашиваю,
Дух мой алчущий переборол сию мечту.
В тебе божественного мальчика
Десятилетнего я чту…

Ощущение чистоты отрочества, хрупкости жизни, весны и влюбленности у Мандельштама переплетается с предощущением исторических кардинальных изменений жизни, которые вот-вот наступят. В то время как М. Цветаева «дарит» поэту «сорок сороков» Москвы, которая через год станет столицей новой России, в его памяти возникают образы мальчика-царевича Димитрия, сына Иоанна Грозного, убитого в Угличе, со смертью которого в 1594 г. прервалась династия Рюриковичей и наступила эпоха Смуты, и царевича Алексея, убитого отцом Петром I, отменившим ранее существовавшие правила престолонаследования. Перенесение столицы из Петербурга в Москву после Октябрьского переворота закончит петербургский период истории. Мимо Воробьевых гор провезут и последнего наследника Романовской династии, больного цесаревича, также Алексея, чтобы затем всю царскую семью 17 июля 1918 г. расстрелять, бросить в колодцы и сжечь («И рыжую солому подожгли…»). Все эти события, как в прошлом, так и в будущем, кажется, соприсутствуют в стихотворении:

А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
 По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи, —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече, —
И никогда он Рима не любил.
<…>
Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли.
Царевича везут, немеет страшно тело,
И рыжую солому подожгли.

Стихотворение оказывается «встроенным» в глубокую философскую и историософскую перспективы. Если ключ к словам про таинственные «три встречи» отыскать в посвященной Софии Божественной Премудрости поэме Вл. Соловьева «Три свидания», широко известной в начале века, то «он» (в словах «и никогда он Рима не любил») – это Вл. Соловьев, в философии которого римская тема и «византизм» актуализируются в отношении России. Концепция Москвы – третьего Рима, впервые сформулированная старцем Филофеем [137], обретает в контексте стихотворения Мандельштама и мета-тексте будущих исторических событий (убийство последнего наследника Романовых, арест, ссылка и смерть в лагере самого поэта) новую, трагическую тональность. Словами «На розвальнях, уложенных соломой, / Мы ехали…»; «По улицам меня везут без шапки / И теплятся в часовне три свечи» поэт отождествляет себя с обреченным царевичем («царевича везут» – «меня везут»). Две возможные ассоциации царевича – и Димитрий, и Алексей – не противоречат друг другу: по принципу дополнительности автор применяет триаду – три свечи, три встречи, три убийства, три жертвы. Третий Рим становится символом прямой насильственной власти, которой не сопротивляется народ: «худые мужики и злые бабы / Переминались у ворот». Пушкинские слова «Народ безмолвствует», которыми заканчивается трагедия «Борис Годунов», претворены в глагол «переминались», неполнота действия которого подчеркивает давление надличной власти.

В сборнике «Tristia» совершило свой круг «Солнце»: от черного «дикой страсти», желто-черного разрушенного Иерусалимского храма, ночного солнца, которое хоронит чернь, до света Нового Завета. Образы сборника: «глухие годы», «народ-судия», «двойные розы», чернь, оживляющаяся лишь на похоронах, прозрачный Петрополь, которому грозит зеленая звезда, бесплодная Венеция, кровосмесительницы Федра и Лия, время, остановленное и уходящее, – концентрируются вокруг главной темы Света и Тьмы, гнева Господня и прощения. Завершающее сборник стихотворение «Люблю под сводами седыя тишины…» (1922) имеет ключевое значение, в нем – код к открытию загадок «Tristia». «Зерно веры» сохранено, но большинство предпочло путь «широкопасмурного несчастья». Образ «одичалых порфир» указывает на потерю царской власти (что в действительности и произошло после отречения Николая II) и на ее самозваное присвоение. Вывод о христианстве как абсолютном Добре, пшенице без плевел – зерне веры – подкреплен заключительной строфой о духовной свободе, которая не знает страха.

Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Нового Завета.
<…>
Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.

Но «риги Нового Завета» в данный исторический момент не являются целью народного духовного строительства: «Не к вам влечется дух в годины тяжких бед». «Tristia» заканчивается знаковым для Мандельштама образом «волчьего следа», который в 1930-е гг. преобразится в символический образ «века-волкодава». Лишь культура и человеческий гений противостоят насилию и варварству:

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?

Циклом стихотворений «Армения» (1931) Мандельштам открывает новую тему, вызревшую как итог раздумий над проблемами истории. Поэт ищет связь времен, основу единой жизненно-исторической стихии, в которой каждый человек и свидетель, и участник, и творец. Поэт лишь озвучивает «многоголосие» мира. В этом же ключе написана и проза «Путешествие в Армению» (1933).

Проза Мандельштама является необходимым компонентом его творчества в целом. «Шум времени» (1925), «Египетская марка» (1928) и «Четвертая проза» (1930) отмечены резкой индивидуальной стилистикой, совмещающей автобиографические и культурологические моменты. Отрывок «Пушкин и Скрябин» свидетельствует о глубоко оригинальной эллинско-христйанской концепции искусства, глубочайшем пиетете перед А. Пушкиным. Эссе «Разговор о Данте» (1933, опубликовано в 1966 г.) – редкий случай проникновенного понимания структуры итальянского языка, смысловых тончайших нюансов и философско-теологических, поэтических законов «Божественной комедии» Данте Алигьери в контексте мировой и русской культуры-истории.

Мандельштам-критик оказался проницательнее многих своих современников. Ахматову он назвал пророчицей Кассандрой, предсказав в стихах ее судьбу. В 1917 г. он написал:

Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра губ, твоих, Кассандра, глаз,
Но в декабре торжественного бденья
Воспоминанья мучат нас.
И в декабре семнадцатого года
Все потеряли мы, любя;
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы —
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.

Поэзии Мандельштама свойственно соединение личного и общезначимого, историко-культурного и «мгновенного», пережитого и прочувствованного. Им сделаны переводы Ф. Петрарки, Ж. Расина, О. Барбье. Синтез духовного и интеллектуального, интуитивного и пророческого чувства времени, его исторической сути, включение в стихотворную ткань точных реалий делают поэзию Мандельштама и «документом» эпохи, все более обнаруживающим свою подлинность, и образцом высокой поэзии. В поэзии 1930-х гг., в частности в стихотворении «Старый Крым», раскрыта народная трагедия. Среди крестьянского безмолвия вся «Природа своего не узнает лица».

В 1934 г. Мандельштам был арестован за стихи о Сталине, в которых сказано не только о «кремлевском горце», но и о потере связи явлений, утрате основы основ – страны, смысла речи: «Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи за десять шагов не слышны». Поэт был приговорен к ссылке, которую отбывал в Чердынске, затем в Воронеже. «Воронежские тетради» (частично опубликованы в 1966 г.), «Стихи о неизвестном солдате» (опубликованы в 1982 г.) создают образ «остановки истории», убиваемой жизни и культуры, говорят о геологическом и биологическом «провале», поэт создает космическую ораторию о «миллионах убитых задешево». Скорбь за миллионы убитых сочетается с мужеством и решимостью жить, не теряя при этом памяти, человеческого достоинства и христианской ответственности за происходящее: «Нам союзно лишь то, что избыточно, / Впереди не провал, а промер». Поэт заканчивает «Стихи о неизвестном солдате» общим многоголосием насильственно приговоренных к смерти, они помнят о своем рождении и праве на жизнь:

Напрягаются кровью аорты
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом…
– Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья, с гурьбой и гуртом
Я шепчу окровавленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.

Поэт верит в бессмертие «Рожденных, гибельных и смерти не имущих» (стихотворение «Где связанный и пригвожденный стон?»). «Воронежские тетради» создавались без всякой надежды на публикацию. Поэт чувствует свою обреченность («И ясная тоска меня не отпускает») и воспевает вечные ценности – землю («Чернозем»), свежую зелень весны («Я к губам подношу эту зелень…»), музыку («За Паганини длиннопалым…»), живопись («Улыбнись, ягненок гневный, / С Рафаэлева холста…»), поэтическое творчество («Римских ночей полновесные слитки…», «Я около Кольцова…»), озорство и игру воображения («Чтоб приятель и ветра и капель…»), возможность дышать и шевелить губами, ворожить над вечной флейтой:

Флейты греческой тэта и йота —
Словно ей не хватало молвы —
Неизваянная, без отчета,
Зрела, маялась, шла через рвы.
И ее невозможно покинуть,
Стиснув зубы, ее не унять,
И в слова языком не продвинуть,
И губами ее не размять.
<…>
И свои-то мне губы не любы —
И убийство на том же корню —
И невольно на убыль, на убыль
Равноденствие флейты клоню.

В Воронеже поэт познакомился с Н. Штемпель, посвятил ей стихотворение «К пустой земле невольно припадая…», заканчивающееся проникновенными строками о неиссякаемой силе любви и жизни:

Есть женщины сырой земле родные,
И каждый шаг их – гулкое рыданье,
Сопровождать воскресших и впервые
Приветствовать умерших – их призванье.
И ласки требовать от них преступно,
И расставаться с ними непосильно.
Сегодня – ангел, завтра – червь могильный,
А послезавтра только очертанье…
Что было поступь – станет недоступно…
Цветы бессмертны, небо целокупно,
И все, что будет, – только обещанье.

В 1938 г. Мандельштам был вторично арестован, погиб при невыясненных до конца обстоятельствах в лагере, похоронен в общей яме.

Его творчество имеет множественные интерпретации, иногда взаимоисключающие, что обусловлено метафорической усложненностью, вызывающей различные культурные ассоциации. Для поэтики Мандельштама характерен прием удвоения (умножения) номинативной (обозначающей) функции слова, совмещение прямого, переносного и контекстного значений, приобретенных в исторической перспективе и духовной парадигме различных культур (чаще всего эллинской, иудейской и христианской). Поэт использует поэтику загадки, иногда перифразы, в основе которой лежит принцип метонимии (греч. metonimia – переименование). Его идиостиль можно определить как энигматический (от. греч. энигма – загадка), в котором обретают свои значения «беспредметные предметы», «бестелесная» телесность и «вещественная» духовность. Из традиционного фонда мировой культуры поэтом выбираются сущностные, значимые реалии, которые символичны или эмблематичны. Вл. Ходасевич определил поэзию Мандельштама как чистый метафоризм [138].

В перспективе времени Мандельштам понимается как крупнейший поэт XX в., воплотивший бесчеловечную суть эпохи и мужественное противостояние человека «наличной истории», веру в жизнь («И пред самой кончиною мира / Будут жаворонки звенеть») и преображающую силу культуры.

Сочинения

Мандельштам О. Стихотворения. Л., 1973.

Мандельштам О. Разговор о Данте. М., 1967.

Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987.

Мандельштам О. Камень. Л., 1990.

Мандельшщам О. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1991.

Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М., 1990.

Мандельштам О. Воронежские тетради. Стихи. Воспоминания. Письма. Воронеж, 1999.

Литература

Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О.Э. Мандельштаме. СПб., 1997. [С обширной библиографией].

Жизнь и творчество О. Мандельштама. Воспоминания. Материалы к биографии. Комментарии. Исследования. Воронеж, 1990.

Кузьмина С.Ф. Пушкинская тема в жизни и творчестве О. Мандельштама. Мн.: Народная асвета, 1998, № 1–3.

Кузьмина С.Ф. «Tristia» О. Мандельштама: традиция – текст – поэтика // Научные труды кафедры русской литературы БГУ. Вып. I. Мн., 2002. С. 76—105.

Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990.

Струве Н. Жизнь и творчество О.Э. Мандельштама. Томск, 1992.

Тарановский К. О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 13—199.

Штемпель Н. Мандельштам в Воронеже. М., 1992.

Михаил Кузмин

Для эпохи Серебряного века Михаил Александрович Кузмин (1872, Ярославль – 1936, Ленинград) был знаковой фигурой. Он выступил одновременно как поэт, прозаик, драматург и композитор. Написал скандально известную повесть «Крылья» (1907), драму «Три пьесы» (1907). Кузмин создал собственную неомифологию, был стилизатором различных культур, воссоздавал мир, «отраженный сквозь призму эстетических зеркал, запечатленный в грандиозном пантеоне мифопоэтических образов и функционирующий в системе сюжет-но-стилевых клише» [139]. Публиковался с 1905 г., активно сотрудничал с журналами «Весы», «Мир искусства», «Аполлон», где в 1910 г. опубликовал программную статью возникшего нового течения акмеизма «О прекрасной ясности». Споря с символистской теорией искусства, Кузмин выдвинул тезис рациональной продуманности произведений – «кларизм», в противовес мистически интуитивному постижению мира через ряд символов и соответствий. Поэт активно общался с Вяч. Ивановым, был, по выражению Г. Адамовича, «плоть от плоти литературно-богемного Петербурга 1905–1914 годов» [140]. Среди возвышенной «салонной» поэзии вдруг раздался ироничный голос Кузмина:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку…

Он один из первых осознал, что слишком высокий тон, взятый символистами, может привести к тупику, и призывал писать лишь о том, что непосредственно дано в ощущениях, без чего человек не может жить и быть счастливым. Чувство катастрофы, пронизывающее стихи символистов, было ему чуждо, однако эпоха заставила и Кузмина пройти ряд этапов религиозных исканий и серьезных жизненных испытаний. Около пятнадцати лет он посвятил своему образованию, под руководством Н. Римского-Корсакова учился в 1891–1893 гг. в Петербургской консерватории, изучал немецкий и итальянский языки, погружался в религии Востока и христианство. Он совершил поездку в Египет и в Италию, где изучал церковную музыку. Эти занятия отразились на его литературном творчестве, которое «открывается» то на страницах культуры Александрии, то Древней Эллады, то Востока. Эту способность культурных перевоплощений уловил К. Бальмонт, создавший творческий портрет Кузмина:

В Египте преломленная Эллада,
Садов нездешних роза и жасмин,
Персидский соловей, садов услада
Запали в глубь внимательного взгляда, —
Так в русских днях возник поэт Кузмин… [141]

Создавая словесный портрет поэта, Н. Тэффи писала: «Первое, что поражало в Кузмине, это странное несоответствие между егб головой, фигурой и манерами. Большая ассирийская голова, с огромными древними глазами, прожившими многие века в мраморе музейного саркофага, и маленькое худенькое, щупленькое тельце, с трудом эту ассирийскую голову носящее, и ко всему этому какая-то «жантильность» в позе и жестах, отставленный мизинчик не особенно выхоленной сухенькой ручки, держащей, как редкостный цветок, чайную чашку» [142]. Лаконичность и виртуозность, афористичность некоторых стихотворений Кузмина делали его популярным среди любителей русской поэзии. Некоторые его стихи часто цитировались, как, например, стихотворение:

О, быть покинутым – какое счастье!
Какой безмерный в прошлом виден свет —
Так после лета – зимнее ненастье:
Все помнишь солнце, хоть его уж нет.
<…>
Ах, есть другой урок для сладострастья,
Иной есть путь – пустынен и широк.
О, быть покинутым – такое счастье!
Быть нелюбимым – вот горчайший рок.

Вяч. Иванов назвал его метод «анахронизмом». Свой «метод» поэт то и дело нарушал, когда стилизации, мастером которых он был, сменялись строгими и взволнованными строками:

Я тихо от тебя иду,
А ты остался на балконе.
«Коль славен наш Господь в Сионе», —
Трубят в Таврическом саду.
Я вижу бледную звезду
На теплом, светлом небосклоне.
И слов я лучше не найду.
Когда я от тебя иду,
Как «славен наш Господь в Сионе».

В первой книге стихов «Сети» Кузмин создает поэтические отклики на книжные впечатления («Любви утехи», «Серенада», «Флейта Вафила»), любовные стихи, пейзажные зарисовки, психологические этюды. Ведет свой знаменитый дневник, в котором отражены подробности интимного быта и панорама эпохи. Поэты-современники и критики высоко оценили «Александрийские песни», вошедшие в сборник «Сети». Автор, используя верлибр, выстраивает стилизации так, что стихотворные размеры напоминаниют ритмы далекой Александрии:

Когда мне говорят: «Александрия»,
я вижу белые стены дома,
небольшой сад с грядкой левкоев,
бледное солнце осеннего вечера
и слышу звуки далеких флейт…

Метрические новации Кузмина стали основой для поэзии поздней М. Цветаевой и А. Ахматовой. На «Александрийские песни» написал благожелательную рецензию М. Волошин, отметивший глубину проникновения в чужую культуру и совершенство исполнения стилизаций. М. Волошин задается вопросом: «Быть может, поэт знал, что он не умрет вместе с эллинской радостью, и ушел из той жизни не через врата Смерти? Но почему же он возник теперь, здесь, между нами в трагической России, с лучом эллинской радости в своих звонких песнях и ласково смотрит на нас своими жуткими огромными глазами, усталыми от тысячелетий?

Зачем он со своей грустной эллинской иронией говорит нам жесткие слова:

Солнце греет затем,
Чтобы созревал хлеб для пищи
И чтобы люди от заразы мерли.
Ветер дует затем,
Чтобы приводить корабли к пристани дальней
И чтобы песком засыпать караваны.
Люди родятся затем,
Чтобы расстаться с милою жизнью
И чтобы от них родились другие для смерти» [143].

Кузмина интересуют параллели культурно-исторических эпох: Александрия, Рим, XVIII век во Франции и Италии. Последующие поэтические сборники «Осенние озера» (1912), «Глиняные голубки» (1914), «Нездешние вечера» (оба – в 1921) раскрыли особую стилистику письма. Главной целью автора стало воссоздание мира в его многосложных проявлениях, воплощение неумирающей и неожиданно открывающейся красоты. Образцом кузминской стилизации стало стихотворение «Фудзий в блюдечке» (1917) из сборника «Нездешние вечера»:

Сквозь чайный пар я вижу гору Фудзий,
На желтом небе золотой вулкан.
Как блюдечко природу странно узит!
Но новый трепет мелкой рябью дан.
Как облаков продольных паутинки
Пронзает солнце с муравьиный глаз,
А птицы – рыбы, с черные чаинки,
Чертят лазури зыблемый топаз!

Вяч. Вс. Иванов указывает, что «Кузмин (как до него и одновременно с ним Анненский) первым пришел к вещному преодолению символизма в своем «кларизме», как бы предвосхитив последующий опыт поэтов, группировавшихся вокруг акмеистической программы. Даже метафизические (например, гностические) тексты у Кузмина раскрываются в серии предметных образов, передача которых выдерживается в ясном письме. <…> Зримая вещность японского и китайского искусства (живописи и поэзии) оказывается эталоном для европейского искусства, двигающегося в сходном направлении» [144].

В сборник «Нездешние вечера» включены стихотворения «Пушкин», «Лермонтов», а также стихотворения-портреты современников: художника Б. Сапунова, танцовщицы Т. Карсавиной. Именно в этом сборнике автор достигает акмеистического мастерства в передаче атмосферы конца эпохи Серебряного века:

Картины, лица – бегло-кратки,
Влюбленный вздох, не страстный крик,
Лишь запах замшевой перчатки,
Да на футбольной на площадке
Полудитя, полустарик.

Книга стихов «Осенние озера» раскрывала религиозные поиски поэта («Троицын день», «Пасха», «Духовные стихи»), в ней были акростих В. Брюсову, посвящения Н. Гумилеву, Вяч. Иванову, С. Соловьеву. Вторая часть сборника состояла из газэл под названием «Венок весен». Сборник «Вожатый» отразил интерес Кузмина к русской истории («Царевич Димитрий») и новаторству авангарда.

Для эпохи Серебряного века оказалась характерной жизненная судьба Кузмина, который во второй половине 1890-х гг. испытывает стремительную эволюцию религиозных взглядов: «От традиционного православия он решительно и надолго отрекается, сперва находясь на грани обращения в католицизм, потом ему на выбор предлагаются «пашковцы» или проповеди о. Алексея Колоколова, от которых он отказывается, чтобы затем заинтересоваться старообрядчеством, не переходя в него, но обдумывая такую возможность» [145]. Увлечение гностицизмом сказалось в стихотворении «София».

В прозе Кузминым написаны повести «Приключения Эме Лебефа» (1907, с иллюстрациями К. Сомова), «Повесть об Элевсиппе, рассказанная им самим» (1910), «Покойница в доме» (1914), «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» (1919, с книжными украшениями работы М. Добужинского), а также романы «Тихий страж» (1915), «Плавающие-путешествующие» (1921), рассказы, пьесы, в том числе комедия «Вторник Мэри (Представление в 3-х частях для кукол живых или деревянных)» и «Венецианские Безумцы» (1915).

А. Блок в своей статье-рецензии «О драме» писал: «Творчество Кузмина имеет корни, может быть самые глубокие, самые развилистые, кривые, прорывшиеся в глухую черноту русского прошлого. Для меня имя Кузмина связано всегда с пробуждением русского раскола, с темными религиозными предчувствиями России XV века, с воспоминаниями о «заволжских старцах», которые пришли от глухих болотных топей в приземистые курные избы. <…> Совершенно фальшиво воздвигать гонения на Кузмина, художника до мозга костей, тончайшего лирика, остроумнейшего диалектика в искусстве. Варварство, которого не могу отрицать у Кузмина, совершенно тонет в прозрачной и хрустальной влаге искусства» [146].

Представляет интерес сборник статей Кузмина «Условности» (1923), в котором автор прибегает к импрессионистскому и сравнительному анализу произведений искусства. После революции Кузмин остался в Петрограде, но держался вне политики. Стихотворения 1920-х гг. были объединены в сборнике «Параболы», в нем никак не отразились исторические потрясения, революция 1917-го, Гражданская война. Это произведения о творчестве, Италии, Риме, Венеции. Сборник пронизывают неомифологические темы («Пламень Федры»). И все же в некоторых стихотворениях поэт передает трагическую напряженность, неустроенность, катастрофизм жизни («Весенней сыростью страстной седмицы…», «Конец второго тома»). Знаки кардинальных изменений истории передаются скупыми и емкими строками:

Весенней сыростью страстной седмицы
Пропитан Петербургский бурый пар.
Псковское озеро спросонок снится,
Где тупо тлеет торфяной пожар.
Колоколов переплавлены слитки
В предпраздничной и гулкой пустоте.
Петух у покривившейся калитки
Перекликался, как при Калите.

В 1929 г. выходит его последняя и лучшая книга стихов «Форель разбивает лед». Этот один из самых популярных стихотворных циклов Кузмина своей интонацией и замыслом, композиционной виртуозностью повлиял на «Поэму без героя» А. Ахматовой. В конце цикла Кузмин объясняет, что хотел изобразить ход двенадцати месяцев, проносящихся в воспоминаниях с каждым ударом часов в новогоднюю ночь (не потому ли каждое из стихотворений цикла имеет название «Первый удар», «Второй удар» и т. д.), и верит, что «Лед разбить возможно для форели, / Когда она упорна…». Поэтом воссоздается исчезновение грани между живым и мертвым, прошлым и настоящим, реальным и возможным. Серебряный век с его интонациями, масками, игрой и настоящей смертью предстает в причудливой смене декораций, цитат, смешанных диалогов существовавших и выдуманных героев.

Вяч. Вс. Иванов указывает, что «Кузмин движется в сторону создания очень свободного стиля, позволяющего нарушать все литературные и социальные табу. В этом и других отношениях поздний Кузмин сопоставим с мировым литературным движением, лишь в очень слабой степени отозвавшимся в сочинениях других современников Кузмина. Сплетение реалистических и даже натуралистических подробностей и романтического колорита некоторых стихотворений сборника «Форель разбивает лед» не препятствует наличию в них и элемента, который в свете типологических аналогий с западноевропейской литературой этого времени можно было бы охарактеризовать как сюрреалистический» [147].

Поздняя лирика Кузмина – сплав различных стилей, она отмечена предметным, физическим ощущением мира, нетрадиционными для русской литературы пристрастиями и ориентациями. Поэт достигает классической ясности, о которой как идеале он заявлял в начале своего пути.

Декабрь морозит в небе розовом,
Нетопленный темнеет дом,
И мы, как Меньшиков в Березове,
Читаем Библию и ждем.
<…>
Но если в небе ангел склонится
И скажет – это навсегда,
Пускай померкнет беззаконница —
Меня водившая звезда [148].

Умер Кузмин в глубокой нищете. Его творчество ценилось лишь знатоками, однако в настоящее время интерес к обширному наследию поэта возрос. Б. Эйхенбаум в 1920-х гг. указывал: «Грациозное, наивное созерцание жизни как причудливого узора, наивное в своей тенденциозности – вот пафос Кузмина» [149]. Современные исследователи более углубленно трактуют его обширное художественное наследие. Творческая и духовная эволюция этого поэта еще нуждается в исследовании и комментариях. При обилии поэтов-звезд «первой величины» поэзия Кузмина долгое время находилась в тени, но объективное воссоздание истории русской литературы XX в. требует полноты знаний о поэте, исповедующем кларизм и сыгравшем свою роль в становлении и развитии акмеизма. Опубликованные дневники Кузмина проливают неожиданный свет на многие явления Серебряного века.

Сочинения

Кузмин М. Собрание стихов: В 3 т. Munchen, 1977.

Кузмин М. Избранные произведения. Л., 1990.

Кузмин М. Крылья // Эрос. Россия. Серебряный век. М., 1992.

Кузмин М. Подземные ручьи. Избранная проза. СПб., 1994.

Литература

Богомолов НЛ. Тетушка искусств. Оккультные коды в поэзии М. Кузмина // Богомолов Н.А. Русская литература начала XX века и оккультизм. М., 2000.

Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры: В 2 т. Т. 2. М., 2000.

КушнерА. Музыка во льду // Новый мир, 1989, № 10.

М. Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990.

Внегрупповые поэты

Максимилиан Волошин

Максимилиан Александрович Волошин (настоящая фамилия Кириенко – Волошин; 1877, Киев – 1932, Коктебель в Крыму), поэт, критик, художник, получил известность с 1900 г. Много путешествовал по Западной Европе, долго жил в Париже, серьезно занимаясь живописью. Писал литературно-критические статьи о европейском и русском искусстве, сотрудничая с журналами «Весы» и «Золотое руно». Влияние французских символистов чувствуется в его первом сборнике «Стихотворения. 1900–1910».

В раннем творчестве поэт ищет синтез между национальным и всемирным, мистическое сочетает с неоклассическими тенденциями. М. Цветаева о нем сказала: «Француз культурой, русский душой и словом, германец – духом и кровью» (поэт действительно происходил из немцев, поселившихся в России в XVII в.). Стихотворения раннего периода воскрешают легенды и мифы («Годы странствий», «Алтари в пустыне», «Звезда полынь»). На первую русскую революцию поэт откликнулся стихотворением «Ангел мщенья» (1906):

Народу русскому: Я скорбный ангел мщенья!
Я в раны черные – в распаханную новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья.
И голос мой – набат. Хоругвь моя – как кровь.
<…>
О, камни мостовых, которых лишь однажды
Коснулась кровь! Я ведаю ваш счет.
Я камни закляну заклятьем вечной жажды,
И кровь за кровь без меры потечет.

Второй сборник Волошина «Anno mundi ardentis» (1916) явился откликом на на Первую мировую войну. Эстетика акмеизма привлекала Волошина и оказала определенное воздействие на его поэтику и образный строй. Поэт публикует статьи о проблемах искусства в акмеистическом журнале «Аполлон», но не примыкает ни к одной из известных групп, ни к одному из направлений. С начала 1917 г. постоянно жил в Коктебеле, его дом был местом встреч поэтов и художников. Там бывали М. Цветаева, А. Белый, О. Мандельштам и многие другие поэты и художники Серебряного века.

Главной темой поэзии Волошина стала история России, ее духовных взлетов и падений (стихотворения «Китеж», «Святая Русь», поэма «Протопоп Аввакум»). Поэт проникал своим взглядом в глубь времен и стремился найти ответ на вопрос о миссии России, о своем и ее предназначении, о вселенском смысле бытия:

Суздаль да Москва не для тебя ли
По уделам землю собирали,
Да тугую золотом суму?
В рундуках приданое копили,
И тебя невестою растили
В расписном да тесном терему?
Не тебе ли на речных истоках
Плотник-Царь построил дом широко
Окнами на пять земных морей?
Из невест красой да силой бранной
Не была ль ты самою желанной
Для заморских княжих сыновей?
 <…>
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище,
И пошла поруганной и нищей,
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, —
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!

Волошину не были чужды духовные поиски русской интеллигенции начала XX в., в том числе и увлечение оккультизмом и учением Р. Штейнера. С. Маковский отмечал: «…русское гетеанство и духовный германизм усложнились в двадцатом веке возродившимся языческим всебожием и даже пандемонизмом. Отсюда Рудольф Штейнер и, штейнеровцы: Андрей Белый и Макс Волошин. Отсюда их мифотворческий христианствующий гностицизм, соскальзывающий в игру с Люцифером» [150]. Поэт любил искусные мистификации. Он создал очаровательный образ несуществующей в реальности поэтессы Черубины де Габриак, напечатал в журнале ее стихи («Аполлон», 1909, № 2) и даже гороскоп [151]. Мистификация закончилась дуэлью из-за Черубины де Габриак (прототипом которой была Е. Димитриева, гостившая у Волошина летом 1909 г.) с Н. Гумилевым [152].

Революция воспринята была Волошиным как катастрофа для России и дьявольское искушение. Уже 2 ноября 1917 г. он напишет:

С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на разных площадях.
<…>
О Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи:
Германцев с запада, монгол с востока.
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда.

Крымская эпопея 1920-х гг., описанная И. Шмелевым в романе «Солнце мертвых», уничтожение мирных сограждан, солдат и офицеров Добровольческой армии, привели Волошина к неприятию насилия ни со стороны «белых», ни со стороны «красных». Он занялпозицию «над схваткой». Волошинский принцип, православный в своей духовной основе, осуществленный самой его жизнью: «А я стою один меж них / В ревущем пламени и дыме / И всеми силами моими / Молюсь за тех и за других» – уникальный случай в русской культуре. Он знал, что

Всем нам стоять на последней черте,
Всем нам валяться на вшивой подстилке,
Всем быть распластанным – с пулей в затылке
И со штыком в животе.

Поэт многим спас жизнь. Н. Тэффи вспоминала о Волошине этого периода: «Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям к нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему <…> Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется, в Феодосии) по чьему-то оговору и могут расстрелять» [153]. Волошинский дом в Коктебеле (нынче Планерское) был единственным местом в годы Гражданской войны, где могли найти надежное убежище люди разных политических пристрастий.

Сборники стихотворений «Иверни» (1918), «Демоны глухонемые» (1919) отразили трагические крымские впечатления поэта, стали свидетельством жестокого террора. Апокалипсические картины воссозданы в «Стихах о терроре» (изданы в Берлине в 1923 г.). Творчество этих лет раскрывает поэта большой изобразительной силы и своеобразной философии жизни.

Его поздние произведения пронизаны религиозностью (поэма «Святой Серафим Саровский», 1919), живым ощущением трагического и кровавого хода истории. Поэт готов принять историю в ее трагических срывах, его сердце одержимо мукой за человека, и он готов принести себя в жертву:

Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: «Ты прав, что так судил!
Надо до алмазного закала
Прокалить всю толщу бытия,
Если ж дров в плавильной печи мало,
Господи! вот плоть моя!»

Пытаясь найти объяснение ниспосланным нечеловеческим страданиям родины, Волошин прибегает в своем поэтическом творчестве к историческим параллелям и аналогиям, ищет ответ в Евангелии и мученичестве Богочеловека, закончившемся Воскресением. Он верит, что Россия, пройдя крестные муки унижения, воскреснет в новом ослепительном Фаворском свете преображения, и хочет служить этому будущему воскресению своим талантом. Памяти А. Блока и Н. Гумилева Волошин пишет в 1921 г. стихотворение «На дне преисподней», в котором признается в верности «горькой детоубийце – Руси»:

Доконает голод или злоба, —
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба.

Стихотворения «Неопалимая купина», «Гражданская война», «Россия распятая» (1919) свидетельствуют о глубокой, внутренне прочувствованной гражданственности, страдании и редком духовном обаянии человеческого и творческого облика Волошина. Путь современной истории он видел как путь первого братоубийцы (цикл «Путями Каина»), но верил в спасительную силу Божественной Любви (стихотворение «Владимирская Богоматерь»). Свой творческий путь поэт вписывал в мученическую традицию русской культуры:

…Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца – Русь!
И на дне твоих подвалов сгину
Иль в кровавой луже поскользнусь, —
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.

Поэт продолжает великую традицию восточнославянской книжной культуры и, подобно первому русскому автору, митрополиту Илариону, молится о Руси, ее освобождении и процветании:

Чтоб оно, царство Русское,
Рдело, зорилось
Жизнью живых,
Смертью святых,
Маками мученых.

«Волошин, – подчеркивал С. Маковский, – явление на закате российской имперской культуры. Фигура ни с какой другой не сравнимая. Пора серьезно вчитаться в его стихи. В них сверкают те пророческие зарницы, которые именно в наше время все тревожнее свидетельствуют о надвигающейся грозе. Будем также справедливы к памяти Волошина-человека, возлюбившего Божью землю всей силой души, горевшего пламенем жалости неутолимой ко всей Божьей твари» [154]. Волошин, поэт и художник, своим ярким и самобытным обликом, своеобразием духовного склада и масштабом общественно-гуманистической мысли оказал большое влияние на всю культурную жизнь России 1910—1920-х годов. О нем оставили свои воспоминания А. Белый, М. Цветаева, В. Вересаев, К. Чуковский, Г. Шенгели, И. Бунин. Портрет Волошина, написаный А. Бенуа, отражает напряженность его внутренней жизни. М. Цветаева в эссе «Живое о живом» писала: «Творчество Волошина – плотное, весомое, почти что творчество самой материи, с силами, не нисходящими свыше, а подаваемыми той – мало: насквозь прогретой, – дожженной, сухой, как кремень, землей, по которой он так много ходил. <…> Поэт – живописец и ваятель, поэт – миросозерцатель» [155].

Идея синтеза искусства слова и живописи, художественно воплощенная Волошиным, актуальна и для современной культуры. Неизменно глубокое впечатление производят выставки его акварелей и рисунков темперой крымских пейзажей, окрестностей Коктебеля, Черного моря, горы Машук, с сопровождающими их стихотворениями, такими же чистыми и прозрачными по своему метрическому и композиционному рисунку, как и живописные полотна. Поэт-художник, вослед японским мудрецам, считал, что «стихотворение – говорящая картина, картина – немое стихотворение». Цикл «Киммерийская весна» и акварельные пейзажи находятся в соответствии друг с другом.

Фиалки волн и гиацинты пены
Цветут на взморье около камней,
Цветами пахнет соль…
<…>
… Один из дней,
Когда не жаждет сердце перемены
И не торопит замедленный миг.
<…>
Попьет так жадно златокудрый лик
Янтарных солнц, просвеченных сквозь просинь.

Зрительные эпитеты – «златокудрый», «янтарный» сочетаются с образами, раскрывающими не только зрительные ощущения, но и философию мгновения, запечатленной в сознании (строфе, акварели), философию самоценности жизни.

Свой дом Волошин завещал Литфонду, сейчас там литературный музей. Вяч. Вс. Иванов назвал этого поэта «человеком духа», подчеркнув уникальность его судьбы: «Волошин принадлежал к числу тех немногих полностью отрицавших большевистскую власть писателей, которые отказались уехать в эмиграцию, но построили свою жизнь вполне независимо от государства» [156].

Сочинения

Волошин М. Стихотворения и поэмы. СПб., 1995.

Волошин М. Стихотворения. Л., 1977.

Волошин М. Лики творчества. Л., 1988.

Литература

Волошинские чтения. М., 1981.

Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990.

Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры: В 2 т. Т. 2, М., 2000.

Куприянов И. Судьба поэта. Киев, 1978.

Максимилиан Волошин – художник. М., 1976.

Цветаева А. Воспоминания. М., 1971.

Скоропанова И.С. Поэзия в годы гласности. Мн., 1993. С. 9—14.

Марина Цветаева

Марина Ивановна Цветаева (1892, Москва – 1941, Елабуга) – самый искренний поэт XX в., чье художественное наследие вызывает всевозрастающий читательский интерес. Ее судьба воплощает трагизм истории русской культуры XX в. Творчество Цветаевой свидетельствует о силе таланта, выдержавшего самые большие испытания, – ее стихи запечатлели переплетение невыносимого давления безжалостной судьбы и трепетно живого дыхания прекрасной и возвышенной героини, не расстающейся со своим божественным даром и своей бессмертной и свободной душой. Основные темы поэзии Цветаевой – Россия, любовь, творчество.

Первый сборник «Вечерний альбом» с подзаголовком «Детство. – Любовь. – Только тени» (1910)^посвященный памяти талантливой, но рано ушедшей из жизни художницы М. Башкирцевой, обратил на себя внимание М. Волошина, В. Брюсова и Н. Гумилева. Дочь И. Цветаева, ученого-филолога, основателя Музея изобразительных искусств в Москве и рано ушедшей из жизни М. Мейн, Марина Цветаева в юности часто бывала в Западной Европе. В Москве познакомилась с Эллисом, который ввел ее в кружок поэтов, собиравшихся в издательстве «Мусагет», где уважали А. Белого, боготворили А, Блока, спорили о В. Брюсове.

Не желая принадлежать ни к одному направлению или течению, будучи натурой страстной, не подчиняющейся никаким правилам, Цветаева создала свой индивидуальный поэтический стиль, доминантами которого были исповедальность, диалогичность, страстность, яркое личностное начало в ощущении мира и слова, свобода собственного «Я». Она верила в истинность закона: «Единственная обязанность на земле человека – правда всего существа». Уже в первом сборнике проявилась цветаевская натура: «Я жажду сразу всех дорог!» – заявлено со всей категоричностью. С тем же чувством она просит Создателя: «Ты дал мне детство лучше сказки/И дай мне смерть – в семнадцать лет». Отчасти такой эмоциональный максимализм был рожден остро пережитыми книжными впечатлениями, духом немецкого романтизма, близкого цветаевской натуре. В первых сборниках критика отмечала «хорошую школу стиха», его музыкальную выразительность. Модная тогда напевная декламация отразилась в звукописи и синтаксисе стихотворений: приемы синтаксического параллелизма, лексические повторы, кольцевое строение, восклицания.

В мае 1911 г. Цветаева приезжает в Коктебель, в дом М. Волошина. Встреча с С. Эфроном определила всю ее жизнь. За ним она последует в эмиграцию, вослед ему вернется в СССР. Последующие сборники Цветаевой – «Волшебный фонарь» (1912), «Версты» (1921), стихотворения «Стихи к Блоку» – отличают высокая культура, богатство образов, смысловой и звуковой параллелизм, суггестивность смысла, синтез народных, древнерусских элементов языка и высокорафинированного современного литературного языка. Ее строки о любви и творчестве приобретают черты классичности и строгой соразмерности:

Как правая и левая рука —
Твоя душа моей душе близка.
Мы смежены, блаженно и тепло,
Как правое и левое крыло.
Но вихрь встает – и бездна пролегла
От правого – до левого крыла!

Диалектику чувств и внезапный разрыв возлюбленных уравновешивают смирение вдохновенного труда и безусловная готовность к творчеству:

Я – страница твоему перу.
Все приму. Я белая страница.
Я – хранитель твоему добру:
Возвращу и возвращу сторицей.
Я – деревня, черная земля.
Ты мне – луч и дождевая влага.
Ты – Господь и Господин, а я —
Чернозем – и белая бумага!

В трех циклах сборника «Версты» – «Стихи о Москве», «Стихи к Блоку», «Стихи к Ахматовой» и в стихотворениях, обращенных к О. Мандельштаму, поэтом воссоздаются противоречивые черты народной души, которой присущи разгул и кротость, молитва и кабацкая песня, тяга к стихии, вольнице, странничество, «выпадение» из быта и память о Страшном Суде. Все это объединяется образом Москвы с сорока сороками церквей, святынями, иконами, мощами, праздниками, особым стилем речи.

У меня в Москве – купола горят!
У меня в Москве – колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, —
В них царицы спят, и цари.

Б. Пастернак писал: «За вычетом Анненского и Блока и с некоторым ограничением Андрея Белого ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справлялась с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском» [157]. В дальнейшем поэтика Цветаевой претерпевает изменения. Основой становится логически акцентированное слово, используются шрифтовые, пунктуационные средства, знак ударения, тире и переносы приобретают смысловую функцию. Новые интонации восходят к частушкам, заклятиям, заговорам.

К октябрьскому перевороту отнеслась отрицательно. Разруха, голод, общая неустроенность привели к утрате ребенка. В 1920 г. в приюте умерла дочь Цветаевой Ирина. Была больна и вторая дочь, Ариадна. В память умершей дочери создается реквием:

Две руки, легко опущенные
На младенческую голову!
Были – по одной на каждую —
Две головки мне дарованы.
Но обеими – зажатыми —
Яростными – как могла! —
Старшую у тьмы выхватывая,
Младшую не уберегла.
<…>
– Светлая – на шейке тоненькой —
Одуванчик на стебле!
Мной еще совсем не понято,
Что дитя мое в земле.

В поисках С. Эфрона – белого офицера, оказавшегося за границей, в 1922 г. – Цветаева последовала в эмиграцию. Еще до отъезда в письме к И. Эренбургу она писала, пророчески предчувствуя свою гибель: «Чует мое сердце, что там, на Западе, люди жестче. <…> Примут за нищую и погонят обратно – тогда я удавлюсь. Но поехать все-таки поеду, хотя бы у меня денег хватило ровно на билет» [158]. Накануне поэт создает загадочное стихотворение о бездне, затягивающей в свою воронку, некой вертикали неотвратимой судьбы, о тайне рока и «цветке» смерти, страшном предчувствии:

Без самовластия,
С полной кротостью,
Легкий и ласковый
Воздух над пропастью.
Выросший сразу, —
 Молнией – в срок —
Как по приказу
Будет цветок.
<…>
Он ли мне? Я – ему?
Знаю: потщусь…;
Знаю: нечаянно
В смерть отступлюсь…

Отклик на события Гражданской войны и сочувственное отношение к Белой армии отразились в цикле стихов «Лебединый стан» (1917–1921), опубликованных на родине лишь в 1990 г. [159], поэме «Перекоп» (1928–1929). Контекст стихотворений «Юнкерам, убитым в Нижнем», «Корнилов», «Дон», «Кто уцелел – умрет, кто мертв – восстанет» из цикла «Лебединый стан» – народный плач об убитых сыновьях. Цветаева создает образ России-мученицы, России, обманутой самозванцем, над ней кружат вороны, а лебеди улетели.

Идет по луговинам лития.
Таинственная книга бытия
Российского – где судьбы мира скрыты —
Дочитана и наглухо закрыта.
И рыщет ветер, рыщет по степи:
– Россия! – Мученица! – С миром – спи!

(1918)

Народные мотивы, фольклорные образы и преображенные авторским сознанием образы «Слова о Полку Игореве», ритм и настроение «Плача Ярославны» пронизывают стихотворения 1920 г.: «Буду выпрашивать воды широкого Дона», «Плач Ярославны», «Лжет летописец, что Игорь опять в дом свой…». Себя Цветаева называет «летописцем» разгромленного Белого похода.

Воссоединенная семья поселяется в предместье Праги. В пражский период Цветаева создает «Поэму Горы» и «Поэму Конца» (обе – 1924). В опубликованный в Берлине сборник «Ремесло» (1923) вошли стихотворения, написанные еще в России. В конце 1925 г. Цветаева переезжает в Париж. Парижский период творчества отражен в сборнике «После России» (1928, Париж). В эмиграции написаны также «Поэма воздуха», лирическая сатирическая поэма «Крысолов», драмы в стихах на античные темы – «Тезей» и «Федра» (1927).

Характерен диалог между Цветаевой и Маяковским о России и эмиграции, записанный ею через шесть лет: «28-го апреля 1922 г., накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.

– Ну-с, Маяковский, что же передать от Вас Европе?

– Что правда – здесь.

7-го ноября 1928 г., поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:

– Что же скажите о России после чтения Маяковского? – не задумываясь ответила:

– Что сила – там» [160].

Ее позиция не устраивала враждебно настроенные к Советской России круги русского зарубежья. Позже оправдавшиеся подозрения о причастности С. Эфрона к просоветской деятельности увеличили изоляцию Цветаевой. Сборник «После России (1922–1925)» (Париж, 1928) – последняя прижизненная книга Цветаевой. Она состоит из двух «Тетрадей». В «Тетрадку первую» вошли стихотворные циклы, написанные в Берлине и Праге в 1922–1923 гг., – «Сивилла», «Деревья», «Заводские», «Скифские», «Федра», «Провода», «Ариадна», «Поэты», «Ручьи». «Тетрадку вторую» составили стихотворения 1924–1925 гг, циклы «Час Души», «Магдалина», «Двое», «Жизни». Всего 170 стихотворений. Сборник заканчивался стихотворением:

Русской ржи от меня поклон,
Ниве, где баба застится, Друг!
Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце…
Ты в погудке дождей и бед
То же, что Гомер – в гекзаметре.
Дай мне руку – на весь тот свет!
Здесь – мои обе заняты.

Автор тяготеет к эпическому охвату современности, что отразилось и в циклизации стихотворений, и в созданных поэмах «Крысолов», «Попытка комнаты», «Лестница», «Новогоднее» [161], «Поэма воздуха», «Красный бычок». «Поэма Горы» и «Поэма Конца» образуют дилогию, объединенную темой любви и разлуки. Это история любви, оставившая след на всю жизнь в душах героев. Поэмы строятся на контрасте «земли» и «неба», «дома» и «любви», реальности и мечты. «Герой поэмы, – писала Цветаева в одном из писем, – хотел бы любви «по горизонтали» – любви обычной, земной, с домом и счастьем в доме. Для героини такая любовь неприемлема. <…> Любовь, в ее понимании, всегда вертикаль: вознесение и очищение» [162].

Сборник «После России» экспрессивно эмоционален, он поражает философской и духовной глубиной. Цветаева достигает острого психологизма, ее поэзия большого дыхания и сильных чувств раскрывает трагедию любви и одиночества в мире. Поэт и интуитивно проникает в суть вещей, и обладает глубинной философской мудростью, позволяющей заново называть предметы бытия, по-новому видеть повторяющийся из века в век любовный сценарий. Она не страшится кризисов, разлук, смерти, напротив, ей свойственно тяготение к пределу, но не зацредельности. Ее поэзия воплощает пограничные состояния личности и душевные переживания в моменты максимального эмоционального напряжения. Для передачи в художественном слове и образе этих состояний и переживаний Цветаева создает свой индивидуальный поэтический язык и синтаксис, с большим количеством тире, эмбажементов (переносов). Она прибегает к изобразительным звуковым повторам, контрастной звуковой инструментовке, аллитерации, ритмической изобразительности, авторским словообразованиям, чаще всего окказионализмам, реализует эстетические возможности неологизмов. Слова, создаваемые Цветаевой, «вновь и вновь подтверждают семантику личностного отношения к языку и свободу от его власти» [163].

Анализируя «Поэму воздуха», М. Гаспаров сделал интересные выводы о ее поэтике: «Разорванность; отрывистость; восклицательно-вопросительное оформление обрывков; перекомпоновка обрывков в параллельные группы, связанные ближними и дальними перекличками; использование двусмысленностей для создания добавочных планов значения; использование неназванностей, подсказываемых структурой контекста и фоном подтекста, – таковы основные приемы, которыми построена «Поэма воздуха». Отчасти это напоминает (не совсем ожиданно) технику раннего аналитического кубизма в живописи, когда объект разымался на элементы, которые перегруппировывались и обрастали сложной сетью орнаментальных отголосков. Для Цветаевой это не только техника, но и принцип: ее этапы перестройки объективного мира в художественный мир или «мира, как он есть» в «мир, каким он должен быть…» по [божьему?] замыслу – это (1) разъятие мира на элементы, (2) уравнивание этих элементов, (3) выстраивание их в новую иерархию. Работа, которая проследила бы средства, применяемые Цветаевой в этой последовательности, могла бы состоять из разделов: «Поэтика эллипса», «Поэтика парцелляции», «Поэтика анаколуфа», «Поэтика параллелизма», «Поэтика градации»» [164].

В первые годы эмиграции Цветаева активно участвовала в культурной жизни русского зарубежья, состояла в дружеских отношениях и переписке с Л. Шестовым, Д. Шаховским, Вл. Ходасевичем, В. Буниной, Ю. Иваском, А. Штейгером. Печаталась в «Верстах», «Ковчеге», «Числах» и других изданиях, но в наиболее авторитетных журналах русского зарубежья – «Современных записках» и «Последних новостях» ее стихи, как правило, не принимались. Книга стихов «После России» вызывала разные реакции. Положительно о ней отозвались М. Слоним, Вл. Ходасевич. Слоним определил цветаевский стиль как «кинетический», построенный на движении чувств и столкновении смыслов. Резко отрицательные отзывы принадлежали сторонникам классической школы стиха. Цветаеву упрекали в словесной и эмоциональной расточительности, анархичности, избыточной страстности. По разным причинам она оказалась в полной изоляции. В письме к писательнице А. Тесковой Цветаева писала в 1031 г.: «Все меня выталкивает в Россию, в которую – я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна». Внутренний драматизм передан в «Стихах к сыну» (1932) – «Нас родина не позовет!». Убеждая себя, что «тоска по родине» – «Давно разоблаченная морока», поэт испытывает невыразимое чувство боли:

Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей – поперек!
Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все – равно, и все – едино.
Но если по дороге – куст
Встает, особенно – рябина…

(1934)

Одиночество, бедность, тоска по родине, забота о сыне, верность мужу вынудили Цветаеву вернуться в 1937 г., в самое неблагоприятное для этого время, время разгула геноцида, репрессий и идеологического давления. С. Эфрон как участник одного из террористических актов за границей, организованных по указке ГПУ, по возвращении в Россию был расстрелян. Дочь Ариадна была сослана в лагеря. Но «Родина, – считала Цветаева, – не есть условность территории, а непреложность памяти в крови. Не быть в России, забыть Россию – может лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри – тот потеряет ее вместе с жизнью» [165]. Судьба поэта, возвращение на родину стали поступком, реализующим смысл многих стихотворений, посвященных России. Цветаева не имела в Москве ни пристанища, ни работы, зарабатывала на жизнь литературными переводами. Однако она создает сильные антифашистские «Стихи к Чехии» (1939), проникнутые личным чувством неприятия этого (такого) мира в целом.

О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!
О, черная гора,
Затмившая – весь свет!
Пора-пора-пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь – плыть —
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.

Ее поэтический мир включает в преображенном виде мир русской классики, особенно Ф. Достоевского (тема «возвращения билета» Творцу заимствована из романа «Братья Карамазовы») и А. Пушкина («Стихи к Пушкину», статьи и проза «Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачев»).

В начале 1941 г. вместе с другими московскими писателями Цветаева эвакуировалась в Елабугу. После тщетных и унизительных попыток найти работу, она покончила с собой. Сын Георгий погиб на войне в 1944 г.

Даже ранней лирике Цветаевой было присуще напряжение силовых линий между двумя полюсами – жизни и смерти. Она обладала пророческим даром и без боязни заглядывала по ту сторону бытия. В декабре 1920 г. Цветаевой были написаны исповедально-трагические строки, которые в 1941 г. воплотятся в трагическую явь добровольно выбранной ею смерти:

Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух – не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! – Неба дочь!
С полным передником роз! – Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! – Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари – и ответной улыбки прорез… —
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!

Цветаева создала ряд оригинальных произведений в прозе: эссе-воспоминания о М. Волошине «Живое о живом», об А. Белом – «Пленный дух». Словесные портреты В. Брюсова, К. Бальмонта, Б. Пастернака шире жанра воспоминаний. Для театра-студии МХТ ею написано шесть пьес: «Червонный валет», «Метель» (обе в 1918), «Фортуна», «Приключение», «Каменный ангел», «Конец Казановы» (все в 1919). Личное и творческое неразрывно сплетены у Цветаевой. Читатель слышит ее голос, знает ее душу, которую она безбоязненно раскрыла:

Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа – навстречу палачу,
Как бабочка из хризалиды!
Душа, не съевшая обиды,
Что больше колдунов не жгут,
Дымящая под власяницей…
Скрежещущая еретица, —
Саванароловой сестра —
Душа, достойная костра!

(1921)

В письме 1924 г. она писала: «И – главное – я ведь знаю, как меня будут любить (читать – что) через сто лет!». Произведения Цветаевой переведены на все европейские языки. Возвращение ее наследия началось с 1956 г., после публикаций в альманахах «Литературная Москва» и «Тарусские страницы». В 1982 г. в Лозанне состоялся Четвертый международный симпозиум, посвященный творчеству Цветаевой, в 1992 г. в Москве и Париже были проведены международные конференции. Признанная одним из великих европейских поэтов XX в., Цветаева, отметил И. Бродский, «поэт крайностей только в том смысле, что «крайность» для нее не столько конец познанного мира, сколько начало непознаваемого. <…> Она поэт в высшей степени посюсторонний, конкретный, точностью деталей превосходящий акмеистов, афористичностью и сарказмом – всех. <…> Сила Цветаевой именно в ее психологическом реализме».

Сочинения

Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М., 1980.

Цветаева М. Стихотворения и поэмы. Л., 1990.

Цветаева М.И. Сочинения: В 7 т. М., 1994–1995.

Цветаева М. Статьи об искусстве. М., 1991.

Цветаева М.И. Стихотворения и поэмы: В 5 т. New-York, 1989–1990.

Рильке P.M., Пастернак Б., Цветаева М. Письма 1926 года. М., 1990.

Литература

Белкина М. Скрещение судеб. М., 1988. Воспоминания о Марине Цветаевой. М., 1992.

Зубова Л.В. Поэзия Марины Цветаевой: Лингвистический аспект. Л., 1989.

Кудрова И. Версты, дали… Марина Цветаева: 1922–1939. М., 1991.

Павловский А. Куст рябины: О поэзии Марины Цветаевой. Л., 1989.

Саакянц А. Марина Цветаева. Страницы жизни и творчества. 1910–1922. М., 1986.

Скоропанова И.С. М. Цветаева и Ф. Ницше // Научные труды кафедры русской литературы БГУ. Вып. I. Мн., 2002. С. 151–176.

Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. Париж, 1988.

Авангард 

Для Серебряного века характерна многомерность культурного развития. В первой трети XX столетия ярко и активно проявили себя авангардные направления и течения, возникшие в споре не только с символизмом и акмеизмом, но и со всем предшествующим опытом искусства. Авангард как явление культурной жизни охватил все ее значимые стороны – живопись и архитектуру, поэзию и философию, литературу и прикладные искусства и дал крупные фигуры XX в.: художников – М. Шагала, К. Малевича, В. Кандинского, поэтов – Вел. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Хармса, Н. Заболоцкого, филологов – Ю. Тынянова, Р. Якобсона, В. Шкловского. При всей разнородности программ и манифестов авангард осознает себя как искусство, категорически негативно относящееся к реалистическим и любым другим традициям, правилам, канонам и уже апробированным эстетическим принципам, фундаментальным ценностям и основам традиционного искусства.

Для авангарда (от франц. avangardisme – передовой отряд) характерен общий пафос «нового левого радикализма», направленного против официального искусства, религии, нравственных и идеологических норм, резкий анархический протест против всего ретроградного и консервативного, обывательски-буржуазного и «академического». Активный поиск новых форм самовыражения приводил к демонстративному отказу от «прямого» реалистически-натуралистического изображения действительности, к смелым экспериментам в области формы и содержания, изобразительных приемов и средств выражения для новых эстетических (или антиэстетических) возможностей воздействия на публику, не исключая эпатаж и скандал.

Авангард – общий термин для обозначения различных течений и направлений, представляющих некое единство стилевых устремлений, близость творческих принципов, общность правил творческого поведения, художественных решений, структурных элементов и форм, носящих осознанный экспериментальный характер. Авангард явился реакцией на начавшиеся глобальные процессы революционного переустройства мира и взял на себя функции не только ниспровергателя, но и пророка, поставив своей сверхцелью создание принципиально нового искусства, отвечающего динамике современности, подготавливающего будущее и воплощающего его идеалы. Авангард, как западноевропейский, так и русский, безоговорочно принимает научно-технический прогресс, видя будущее развития человечества лишь в достижениях техники и технологий, а своей непосредственной задачей считал нахождение решений для синтеза искусства и техники. Русский авангард активно приветствовал социалистическую революцию, поддерживал ее, особенно в первые годы, своим творчеством.

Представители авангарда стремились утвердить и даже абсолютизировать найденные или изобретенные ими самими формы, способы, приемы художественного выражения, предначертать пути будущего искусства в декларациях и манифестах. И западноевропейский, и русский авангард являлись выражением новаторских идей качественного обновления языка и форм искусства. Авангард предлагал принципиально новые стратегии, плодотворными становились не ориентации на традиции, а культурные «разрывы», смысловые сдвиги, полная переориентация культурного сознания. Поэтика литературного авангарда имеет свои типологические черты, связанные с резкой трансформацией пространственно-временных параметров, разрушением правильных логико-семантических и композиционно-жанровых свойств текста, сознательным нарушением его структурной упорядоченности.

Авангардные поиски не сосредоточиваются на проблемах духовности. Отрицание и абсолютных, и символических точек опоры человека в катастрофическом мире глобальных перемен и потрясений не могли не привести к активному использованию приемов алогизма и абсурда. В авангардных текстах, как правило, отсутствуют цельность, ясность и связность изложения мысли, как и завершенность высказывания. Провокационность отказа от привычных и даже необходимых художественных компонентов в коммуникации с читателем доходит в экстремальных случаях до символического жеста «возрождающего убийства» – «отказа от себя», что и является одной из главных мифологем авангардного искусства. Культивируется принцип дисгармонии в противовес гармонии, служащей с античных времен идеалом прекрасного. Отказ от таких основных категорий классического искусства, как прекрасное, эстетическая целостность и завершенность, устремленность к духовным идеалам (гуманистическим – антропоцентричным или христоцентричным), приводит к «эстетике безобразного», «наоборотному» устройству произведения, повышенному интересу к его архитектонике – форме, «изнанке», «низу». В отличие от всего «старого» искусства, базирующегося на подражании живой природе и реальности – мимесису, авангард утверждает антимимесис. Авангардное искусство ничему не подражает, оно создает принципиально новое, небывалое дотоле, не связанное ни с какой традицией или типологией, ни с каким культурным образцом. Техника и стратегия авангардного искусства строится, как правило, на непривычных сочетаниях частей целого, разъятии целого на фрагменты, переносе функций той или иной системы или парадигмы на новые объекты, гиперболизации «атомов» бытия, перекодировки «высокого» и «низкого», «ценного» и «само собой разумеющегося». В каком-то смысле авангардное искусство, разлагающее мир на составные элементы, играющее атомами материи, изъятыми из молекулярных связей и обычных форм, переводящее объем на плоскость, а плоскость – в многомерное пространство, акцентирующее значимость не целого, а части: слова, звука, фонемы, – является деструктивным дискурсом. Искусство авангарда явилось как реакция на ощущаемые распад «старого мира» и утрату стабильности и устойчивости, потерю Бога и освященных традиций. Оно воплощало дегармонизацию взаимоотношений личности и социума, общества и природы. Улыбка авангарда была трагична. Разрушая мир привычных отношений человека и искусства, устремляясь в мир бездушной техники и машинной цивилизации, авангард представал как искусство конструкции, лишенное традиционных понятий души и духа.

Искусство авангарда создавало новые «правила игры», которые более соответствовали дисгармоничности жизни, тревожно-взрывному времени, предчувствию катастроф и всемирных катаклизмов. В лоне авангарда создается принципиально новая «модель» мира, широко используются формы и варианты, альтернативные классическим образцам искусства: фольклор, заговоры и заклинания, детское мышление и лепет, первобытное искусство, речевая практика улиц и площадей. Живопись заменяется плакатом, лирика – лозунгом; рациональное теряет право на истину и уступает место «автоматическому письму», бессознательному. Авангард стремился освободить стихийные силы разума, неконтролируемые слои бессознательного, обращаясь к иррационализму, стихийно возникающим образам и случайным ассоциациям, немотивированным цепочкам образов, произвольным связям между знаком и означаемым, абсурду, хаосу, зауми, освобождающей от тотальной и самой сильной власти – власти языка. Разрабатываются «новый язык», новые средства воздействия на сознание для выражения новой модели мира и человека в нем. Форма произведения начинает превалировать над содержанием, художественные эксперименты идут по пути «обнажения приема» (термин В. Шкловского, закрепленный критикой формальной школы).

Власть творца становится не теургической, как у символистов, а экстремистской; так как только творец знает законы искусства и их силу, он может их произвольно видоизменять, оперировать «осколками», а не целым, выявлять ценность ранее не входившего в сферу искусства. Художник «навязывает» свое видение мира, эпатаж становится действенным орудием в парадоксальной провокации поиска нового и способности это новое воспринимать. Скандал являлся действенным средством активизировать внимание к себе и своему искусству, пробудить фантазию, внимание к отдельным частям художественной формы как целому, увлечь спонтанностью и импровизацией, освободить от стереотипов восприятия, шаблонов и клише, заставить увидеть их в смешном виде, заново открыть окружающий мир и дать ему новые имена и названия. Как и всем модернистам, представителям авангарда свойственны завышенные оценки возможностей искусства, которое из области творчества перемещается в сферу самой жизни. Их принципиальный антимимесис подчеркивает оппозицию искусство – жизнь (объективная реальность). Произведения, как правило, создаются в расчете на культурную память, но тем не менее перечеркивают ее утверждением «все есть искусство».

Авангард в результате дал не целостные художественные системы и стили, а пробы, рождающиеся в зоне пересечений разных стилей, типов и способов творчества, родов и жанров искусства. Эксперименты, поражающие своей новизной, утверждаются как безусловные и истинные образцы, которые, однако, могут быть тут же ниспровергнуты. В эпоху крушения идеалов и проблематизации смысла всех человеческих начинаний авангард стремится самоосуществить право в движении к бесконечному, при отрицании логики и бинарности оппозиций хорошее – плохое, истинное – ложное, красивое– безобразное. Авангард не придерживается никаких догм, религиозных или моральных аксиом, но отдает должное опыту, эмпиризму, науке и техническим достижениям. «Созидательное разрушение» привело к фрагментарности, эстетике случайного, отказу от причинно-следственных связей, проявлению изначального хаоса и трагизма.

Эволюция крупных художников, как правило, шла в направлении от авангарда к реалистическим формам искусства. Многие крупные поэты Серебряного века, начинавшие свою творческую практику как представители авангарда, позже отошли от его принципов, например, С. Есенин, разделявший эстетические принципы имажинизма, и Б. Пастернак, входивший в группу «Центрифуга».

Вскрывая принципиальную культурно-историческую относительность форм, средств, способов, типов художественно-эстетического сознания и художественных методов, авангард довел до логического завершения (часто до абсурда) все основные виды новоевропейского искусства Тем самым он стремился доказать, что они изжили себя как актуальные формы культуры и не соответствуют более современному (и тем более будущему) уровню цивилизации. Авангард в пределе стремился адекватно выразить дух времени и приблизить будущее. Авангард, противопоставив себя культуре, не смог полностью разорвать с ней связи и своими смелыми экспериментами выявил скрытые механизмы функционирования художественной культуры и подготовил глобальный переход искусства в традиционном понимании к чему-то принципиально иному.

В конце XX в. русский авангард вызывает повышенное внимание. Так, В. Терехина видит в футуризме «одно из универсальных художественных движений XX века» и утверждает, что «порыв футуристов к свободному творению новых форм, способных выразить существо грядущего искусства и жизнеустройства, породил немало новаторских идей и значительных достижений в литературе, живописи, музыке, театре» [166]. А. Якимович выделяет русский и западноевропейский авангард как новейшую парадигму мировой культуры, ее «экстремальный миф» [167], приведший к смене принципов структурирования общей картины мира. В эпоху Серебряного века русский авангард был представлен многочисленными течениями, группами и школами, основными являются футуризм, разветвленный на кубофутуризм и эгофутуризм, группы «Центрифуга» и «Мезонин поэзии», имажинизм, Объединение реального искусства (ОБЭРИУ).

Литература

Зейле П. Модернизм и авангардизм. Рига, 1989.

Крусанов А.В. Русский авангард: 1907–1932. Исторический обзор. Т. 1. СПб., 1996.

Манифесты футуризма // Русская литература XX века. Дооктябрьский период: Хрестоматия. Л., 1991.

Русский авангард в кругу европейской культуры: Междунар. конф. М., 1993.

Русский авангард 1910—1820-х гг. в европейском контексте. М., 2000.

Русский футуризм: Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М., 2000.,

Тимофеева В.В. Поэтические течения в русской поэзии 1910-х гг. // История русской поэзии: В 2 т. Л., 1969.

Харджиев Н.И. Статьи об авангарде: В 2 т. М., 1997.

Футуризм

Одним из главных направлений в искусстве авангарда XX в., развертывающим его идейную и эстетическую программу и задачи, стал футуризм. Футуризм (лат. future – будущее) не стремился к отображению «готовой» природы, его интересовали скрытые возможности художественных приемов и средств, не выявленная до этого времени творческая потенция, отражающая динамику социокультурной действительности, на которую можно было бы влиять при помощи нового искусства, в соответствии со своими интуитивными порывами и представлениями о будущем.

История футуризма началась с публикации Ф. Маринетти в парижской газете «Фигаро» (20 февраля 1909 г.) «Манифеста футуризма», ориентированного на молодых художников и призывавшего их вывести национальную культуру на уровень современных требований. Футуризм заявлял о себе как направление не только искусства, но и самой жизни. Бунтарско-анархический характер, экзальтация и эпатаж соединялись с пропагандой национализма и шовинизма, апологией технических и научных достижений, при полном отрицании всех духовных и культурных ценностей прошлого. В 1910 г. появились «Манифест художников-футуристов» и «Технический манифест футуристической живописи». Особое воздействие на философские основы футуризма оказали идеи Ницше, в частности идея «воли к жизни», и бунтарские лозунги анархистов. Итальянские футуристы считали, что необходимо «вырезать раковую опухоль» традиционной культуры при помощи техницизма и урбанизма, «очистить» мир «от старой рухляди» путем войн и революций: «Война – единственная гигиена мира». Некоторые из футуристов примкнули к партии Муссолини. Футуризм Маринетти в конечном счете сливался с эстетической агрессией и культом силы.

Манифест Маринетти был знаком русским футуристам [168]. Их манифестами стали «Пролог эгофутуризма» (1911), «Пощечина общественному вкусу» (1912), которые демонстрировали как сходство, так и отличие русского футуризма от итальянского. В статье «Пунктир футуризма» В. Шершеневич писал: «Фотографичность Искусства (удвоение жизни) ныне нужно считать совершенно отвергнутым. Это вполне понятно. Если Искусство задается целью сфотографировать жизнь, то полученные результаты можно разбить на два рода: удачные и неудачные. В случае неудачи – фотография не нужна, негодна. В случае удачи, она тождественна с жизнью, следовательно излишня. Этот вопрос был легко разрешим по аналогии с известными словами халифа Омара при сожжении Александрийской библиотеки: «Если эти книги говорят то же самое, что говорит Коран, то они излишни; если же они противоречат Корану – то они вредны»» [169]. Говоря метафорично, русский футуризм хотел гибели Александрийской библиотеки, в которую входили русская классика и символизм, так как только на их обломках можно было заявить о своем принципиальном новаторстве. Пафос футуризма состоял в пересмотре и отрицании всех уже бывших в употреблении форм, методов, принципов и приемов искусства, и именно этот пафос сделал футуризм в России самостоятельным и заметным явлением.

Н. Бердяев новое искусство воспринял и истолковал как знак времени: «Футуризм и может быть понят, как явление апокалипсического времени, хотя самими футуристами это может совсем не осознаваться» [170]. Ф. Степун связывал воедино футуризм и революцию – «с ее футуристческим отрицанием неба и традиций, с ее разрушением общепринятого языка и заменой его интернационалистическим ревжаргоном» [171]. Развиваясь в атмосфере Серебряного века, футуристы отрицали наследие символизма и акмеизма, акцентировали внимание на непосредственной связи с социальной действительностью и необходимости на всех уровнях изменить традиционную систему художественного текста. Их объединяло обостренное предчувствие грядущего «мирового переворота», неизбежности «крушения старого мира» и возникновения «нового человечества». В период революционных переворотов они ощущали себя соучастниками этих событий и считали свое искусство «революцией мобилизованным и призванным».

Новации и экспериментирование русского футуризма затрагивали и формальную, и содержательную сторону искусства. Футуристическая опера «Победа над солнцем» (1913), текст которой создавал А. Крученых, музыку – М. Матюшин, а декорации – К. Малевич, была одним из Первых публичных футуристических зрелищ. Это представление ошарашило зрителей алогизмом. идеей борьбы с солнцем и победой черного квадрата, выполненного Малевичем в качестве футуристического знака прорыва в беспредельность космоса и окончательной победы над ним человека будущего. Художественное творчество должно было стать не подражанием и даже не продолжением природы, а выражением творческой безудержной воли человека, который создает «новый мир, сегодняшний, железный…».

Синтез текста, музыки и живописи (графики), смешение видов искусства и стилей были общей установкой, как и возвращение к фольклорно-мифологическим началам, когда язык был «частью природы» (Вел. Хлебников). На базе живого разговорного языка футуристы разрабатывали тонический стих, фонетическую рифму, новые интонации, которые были бы способны озвучивать многотысячные аудитории на площадях, настаивали на неограниченном «словотворчестве и словоновшестве», вплоть до изобретения искусственного языка, что привело к созданию зауми. Эксперименты над расширением диапазона восприятия стихотворения привели к использованию графики, созданию визуальной поэзии и автографической книги, вовлечению в область творчества неподконтрольного разуму автоматического письма. Предельно расширялся «материал» творчества: литературный язык реформировался, провозглашалось «самовитое слово». С одной стороны, по мнению Вел. Хлебникова, целью являлось «самовитое слово», или «слово как таковое» – «вне быта и жизненных польз», с другой, по мнению Маяковского, – оно должно быть орудием прямого социального воздействия, «нужного для жизни». Создание заумной лексики, активные эксперименты над языком, проводимые Вел. Хлебниковым, А. Крученых, В. Каменским, неологизмы В. Маяковского и И. Северянина исходили из попыток выявления изначального архетипического смысла фонемы, очищения языка от тривиальных значений, а также максимального проявления своего «Я», свободного от законов языка. Р. Якобсон указал, что манифестированные новации футуристов были, по существу, «реформой в области репортажа, а не в области поэтического языка» [172]. У Вел. Хлебникова было обострено внимание к «первоначалам», когда язык был «частью природы», у В. Маяковского – к социально-идеологическим и коммуникативным функциям языка, у А. Крученых – к возможностям конструирования искусственного языка, состоящего из значимых фонем и лексем.

Многие футуристические композиции, как, например, живопись В. Кандинского, поэмы В. Маяковского, включали космогонические темы, претендовали на планетарный размах. Глобализм соответствовал задачам футуризма: в новых художественных формах отразить новые глобальные мировые процессы. Футуристические произведения могли быть как «сложными», с семантическими и композиционными сдвигами, резкими контрастами трагического и комического, лиризма и брутальности, с использованием фантастики и газетной злободневности, что вело к гротеску, так и «простыми», содержащими одно слово или несколько слогов, а иногда и просто жест, сделанный на сцене и означающий чаще всего протест и отрицание. Наиболее очевидный пример – творчество эгофутуриста В. Гнедова, у которого в 1913 г. вышла книга «Смерть искусству». В нее входило пятнадцать сверхлаконичных, состоящих из нескольких слов текстов, последний из которых представлял полное отсутствие слов – чистый лист бумаги, озаглавленный «Поэма Конца». И. Игнатьев, также входивший в группу эгофутуристов, в предисловии к книге «Смерть искусства» писал: «Нарочито ускоряя будущие возможности, некоторые передунчики нашей литературы торопились свести предложения к словам, слогам и, даже, буквам. – Дальше нас идти нельзя! – говорили Они. А оказалось льзя. В последней поэме этой книги Василиск Гнедов Ничем говорит целое Что. Ему доводилось оголасивать неоднократно свои поэмы. Последнюю же он читал ритмодвижением. Рука чертила линии: направо слева и наоборот (второю уничтожалась первая, как плюс и минус результат нуль). «Поэма конца» и есть «Поэма Ничего», нуль, как изображается графически» [173].

Русский футуризм не был единым художественно-эстетическим направлением или движением. Его история складывалась из сложного взаимодействия и борьбы четырех основных группировок. Самой ранней и наиболее радикальной была группа «Гилея», участники которой в многочисленных сборниках («Садок судей», 1910; «Пощечина общественному вкусу», 1912; «Дохлая луна», 1913; «Взял», 1915 и др.) и выступлениях, часто с представителями других группировок, определяли «лицо футуризма». В группу «Гилея» (или кубофутуристов) входили Вел. Хлебников, братья Д. Бурлюк и Н. Бурлюк, В. Каменский, Е. Гуро, В. Маяковский, А. Крученых, Б. Лифшиц. «Ассоциацию эгофутуристов» представляли И. Северянин, И. Игнатьев, К. Олимпов, В. Гнедов. «Мезонин поэзии» объединил В. Шершеневича и Р. Ивнева. В «Центрифугу», существовавшую с 1912 по 1922 г., входили С. Бобров, Б. Пастернак, Н. Асеев, К. Большаков. Некоторые послереволюционные литературные группировки («Искусство коммуны», дальневосточное «Творчество», украинский «Аспанфут», ЛЕФ, с его теорией «литературного факта» и идеей социального заказа, и др.) генетически были связаны с футуризмом, однако собственная его история в России исчерпывается предреволюционными десятилетиями. Частично футуристические принципы использовали в своем творчестве в условиях русского зарубежья И. Зданевич, Б. Поплавский.

Футуристические группы вели между собой активную полемику, касающуюся целей, способов и тем искусства. «Каждая группочка, – писал В. Шершеневич, – была принципиальна и ортодоксальна. Ничто не утвержденное ею не могло быть истинным, и подчас для одной футуристической группы другая, футуристическая же, была большим врагом, чем символисть! или натуралисты» [174].

Русский футуризм проявил себя в области литературного творчества, а также в живописи и театральном искусстве. Одной из сфер эстетических новаций была сфера осмысления новых отношений человека и машины, индустрии. Мир воспринимается футуристами не как организм, а как механизм, меняя части которого, можно изменить целое и его функции. Футуризм был атеистичен, но не асоциален. «Левое» искусство всегда находит общий язык с властью, так как нарушает границы между собственно искусством и жизнью, проповедуя конструктивизм через деконструктивизм, но при этом не посягает на сам принцип безличной власти государственной машины.

«Левое» искусство, экспериментальное в своей основе, оправдывает и любые, самые смелые эксперименты над социальным бытием. Создав свой «антиязык», свои «антиформы», авангард в конечном счете пришел к возможности манипуляции общественным сознанием, сужению функциий искусства до коммуникативно-идеологического средства, переадресовав «текст» от личностного восприятия читателя (слушателя, зрителя) к толпе.

Обычно считается, что эпоха авангарда в России завершается вместе с установлением сталинского режима и провозглашением социалистического реализма в качестве единственного метода всего советского искусства. При более детальном рассмотрении можно сделать парадоксальный вывод: соцреализм является не прямым отрицанием русского авангарда, а скорее его дальнейшим развитием. История ЛЕФа, РАППа, Пролеткульта свидетельствует об этом.

Несмотря на приятие революции большинством футуристов, и в частности В. Маяковским, ставшим ее певцом, в целом со стороны партийного руководства отношение к футуризму было отрицательное, так как новая политика в области социалистической культуры стремилась к подчинению творческой свободы и унификации всех форм искусства в идеологических целях оправдания режима. К 1920-м гг. футуристы, как и многие другие представители художественной культуры, были подвергнуты государственному давлению, цензуре и репрессиям.


Литература

Ковтун Е. Русская футуристическая книга. М., 1989.

Крусанов А.В. Русский авангард: 1907–1932.

Исторический обзор. Т. 1. СПб., 1996.

Лифшиц Б. Полутораглазый стрелец. Л., 1989.

Манифесты футуризма // Русская литература XX века.

Дооктябрьский период: Хрестоматия. Л., 1991.

Поэзия русского футуризма. СПб., 1999.

Русский авангард в кругу европейской культуры: Междунар. конф. М., 1993.

Русский футуризм. Теория. практика. Критика. Воспоминания. М., 2000.

Харджиев Н.И. Статьи об авангарде: В 2 т. М., 1997.

Кубофутуризм

Кубофутуризм возник в результате сотрудничества поэтов Вел. Хлебникова, В. Маяковского и В. Каменского, братьев Д. и Н. Бурлюков, художников Н. Кульбина, М. Ларионова и А. Лентулова, а также композитора М. Матюшина. Кубофутуристы заявили о своей программе в издании «Садок Судей (I)» (1910), напечатанном на обоях [175], и «Первом журнале русских футуристов». «Садок судей» был направлен против «эстетики старья» и программно во многом совпадал с идеями «Бубнового валета», куда входили московские живописцы, создававшие работы в стиле кубизма. «Кубические лица, четырехугольные цветы и люди, точно свинченные из точеных стальных частей, – отмечал критик, – вызывали у публики эстетический шок и воспринимались как «дикие новшества»» [176]. Встреча Д. Бурлюка с В. Маяковским произошла в 1911 г. в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Вместе с участниками первого сборника «Садок судей»

В. Маяковский и А. Крученых, занимавшийся в студии художника К. Юона, составили ядро литературного объединения кубофутуристов «Гилея» [177].

В вышедшем манифесте кубофутуристов «Пощечина общественному вкусу» (1918), название которого стало нарицательным, был заявлен принцип абсолютной свободы творчества и мотивировалась необходимость эстетических новшеств. Отрицалась классика и все эти «Максимы Горькие, Куприны, Блоки, Сологубы, Ремизовы, Аверченки…», все, что наработано культурой, объявлялось «старьем». Единственной ценностью выступало «самовитое слово», свободное от синтаксиса и грамматики, логики и культурных ассоциаций. Кубофутуристы считали, что этим манифестом официально был учрежден футуризм в России, «открыты новые дали, новые возможности». Радикальная критика искусства прошлого была уже апробирована на диспутах «Бубнового валета». К этому времени уже вышли первые книжки А. Крученых и Вел. Хлебникова, иллюстрированные М. Ларионовым и Н. Гончаровой.

Многие критики в появлении «Пощечины…» видели доказательство падения нравов, когда, «торжествуя, гримасничая и издеваясь, хулиганство изо дня в день цинично заливает своими грязными волнами помятую русскую действительность… И если одно сословие выдвигает Хвостовых и Пуришкевичей, то другое – служит питомником бурлюков». Их необузданному хулиганству, по мнению Д. Философова, найдено достойное определение – «свинофильство».

Спустя два месяца появился новый выпуск альманаха «Садок судей (II)», напечатанный также на обоях, но в увеличенном формате и с тремя именами – В. Маяковский, А. Крученых, Б. Лившиц. Подчеркивая преемственность целей первого «Садка судей», составители манифеста выдвигали новые принципы творчества. В предисловии давалась нигилистическая программа: «Мы отрицаем правописание. Мы расшатали синтаксис. Ненужность и бессмысленность воспеты нами. Мы новые люди новой жизни». В марте 1913 г. «Гилея» вошла на правах литературной секции в «Союз молодежи». Д. Бурлюк и К. Малевич доказывали, что реализм, натурализм и фотография тождественны и не несут эстетической нагрузки. Малевич на одном из диспутов спроецировал на экран обыкновенную картинку из модного журнала и сравнил с картиной В. Серова «Женщина в шляпе и манто». Поднялся скандал.

Диспут «О новейшей русской литературе», в котором участвовали А. Крученых и В. Маяковский, определил цели кубофутуристов. В манифестах группы «Гилея» утверждалась программа обновления ритма и рифмы, словотворчество, сдвиг смысловой и формальный. Организовывались совместные выступления, которые были особым видом творчества кубофутуристов, включавшим помимо традиционных докладов и чтения произведений театрализацию костюмов (желтая кофта или розовый смокинг В. Маяковского, пучки моркови в петлицах Д. Бурлюка, А. Крученых), специальный грим и раскраску лиц, декоративные ширмы, показ диапозитивов, вывешивание афиш и раздачу листовок. Успех кубофутуристических вечеров заставил задуматься о создании театрального зрелища нового типа. В июле 1913 г. М. Матюшин, К. Малевич и А. Крученых собрались на Первый Всероссийский съезд баячей будущего в дачном поселке в Финляндии (Усикирко). В принятом там манифесте говорилось, что пора «устремиться на оплот художественной чахлости – на русский театр и решительно преобразовать его». Спектакли в Петербургском театре Луна-парк стали кульминацией кубофутуристического движения. Весной 1914 г. была предпринята попытка создать «официоз» кубофутуризма, каким должен был стать «Первый журнал русских футуристов». С началом Первой мировой войны были наложены ограничения на публичные выступления, введена военная цензура.

Выход альманаха «Взял», в котором, кроме Вел. Хлебникова, В. Маяковского, Б. Пастернака, участвовали филологи-футуристы В. Шкловский, О. Брик, ознаменовал новый этап развития футуристической теории. После манифестов, деклараций, статей Вел. Хлебникова, А. Крученых, Д. и Н. Бурлюков и соответствующих опытов в живописи и поэзии появилась возможность более глубоко рассмотреть приемы словесного творчества. Деятельность Общества по изучению поэтического языка (ОПОЯЗ), созданного в 1916 г. в Петербурге и просуществовавшего по 1925 г., куда входили ставшие в дальнейшем известными ученые В. Шкловский, Б. Эйхенбаум, Ю. Тынянов, способствовала становлению русской формальной школы, возникшей на основе движения кубофутуристов. В русле формальной школы искусство понимается как «имманентный ряд», развивающийся по самодостаточным законам, главным является язык в его эстетической функции, поэтический дискурс рассматривался как очевидная самоценность, а литература как нечто «сделанное». Кубофутуристы и русские формалисты оперировали понятиями: «прием», «отстранение», «литературный факт», ставшие употребительными после книги В. Шкловского «Воскрешение слова» (1914) и работ Ю. Тынянова, в которых чувствовалось влияние теории А.А. Потебни, его лингвистической поэтики и понятия «внутренней формы». В результате двух взаимодействующих причин – методов новой лингвистики (члены ОПОЯЗа и близкие к нему лингвисты Л. Якубинский, Р. Якобсон, Е. Поливанов) и авангардной футуристической художественной практики – стали возможными новые методы понимания художественной литературы: на уровне языка, приемов, семантики и различных контекстов, как собственно литературных, так и внелитературных (быт, поведение, контекст эпохи на микро– и макроуровнях). Первично предложенная система понятий – материал (материал искусства), прием (прием создания формы) и мотивировка (мотивировка применения приема) – при всей своей упрощенности и схематичности раскрывает тем не менее некоторые закономерности творческой деятельности, приводящие каждый раз к прогнозируемому, но неоднозначному результату.

Литература

Альфонсов В. Поэзия русского футуризма // Поэзия русского футуризма. СПб., 1999. С. 3—66.

Матюшин М. Русские кубофутуристы. Стокгольм, 1976.

Роман Якобсон: Тексты, документы, исследования. М., 1999.

Русский футуризм. Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М., 2000.

Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.

Тырышкина Е.В. Эстетика литературного авангарда. Новосибирск, 2000.

Харджиев Н. Малевич К., Матюшин М. К истории русского авангарда. Стокгольм, 1976.

Шкловский В. Собрание сочинений: В 2 т. М., 1983.

Эйхенбаум Б.М. О литературе. М., 1987.

Энгельгард. Б. Формальный метод в истории литературы. Л., 1927.

Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987.

Велимир Хлебников

Поэт-будетлянин Велимир Владимирович Хлебников (настоящее имя Виктор. 1885, с. Малые Дербеты Астраханской губ. – 1922, Санталово Новгородской обл.) занимает в русской поэзии особое место. Уникальность личности, одаренность, яркую индивидуальность, проявлявшуюся во всем, что делал, о чем и как мыслил Хлебников, подчеркивали все, кто с ним соприкасался, – В. Маяковский, В. Татлин, художник М. Митурич, соратники по футуристическому движению, современники Ю. Тынянов, В. Яхонтов, Н. Заболоцкий, О. Мандельштам. Хлебников стал классическим примером авангарда, с его произведениями как «бесконечным единым гениальным черновиком». «Перед нами чистая поэтическая энергия, стиховая лава. <…> Хлебникова местами так же нельзя читать, как нельзя слушать позднего Баха или смотреть на сцене вторую часть «Фауста» Гете. Они преступили границы своего искусства, но их привела к этому безмерность вдохновения», – пишет В. Марков [178].

Новаторская по существу поэтика Хлебникова была нацелена на восприятие будущими читателями. Искусство, считал поэт, приходит из будущего. Идеи поэта предвосхитили некоторые фундаментальные открытия XX в. Хлебников принадлежит к основателям русского футуризма. Он исповедовал «воображаемую филологию», новые начала творчества, не чуждые самым смелым и новаторским экспериментам, был предельно внимателен к законам русского языка, использовал словотворчество как поэтический прием, считал себя «словотворцем». Ему принадлежат статьи и декларации, оформившие футуристическое движение: «Учитель и ученик» (1912), «Слово как таковое» (1913), «Наша основа».

Поэт осознанно трудился над созданием целостной концепции звукосмысла и строил на ней свою поэтику, осуществляя поиски общемирового «звездного языка». Хлебников исходил из первобытного синкретизма творческого духа и возвращал словесность к ее истокам. «Словотворчество, – писал он, – враг книжного окаменения языка, и, опираясь на то, что в деревне около рек и лесов до сих пор язык творится, каждое мгновение создавая слова, которые то умирают, то получают право бессмертия, переносит это право в жизнь писем» [179].

Р. Якобсон назвал Хлебникова «наибольшим мировым поэтом нынешнего [XX] века» [180]. Поэт начал публиковаться в 1908 г. Группа «Гилея», куда также входили Д. Бурлюк и А. Крученых, й 1913–1914 гг. издала три небольших сборника стихотворений Хлебникова. Корпус его произведений составляют: поэмы «Журавль» (1910), «Шаман и Венера» (1912), «Война в мышеловке» (1915, полное издание в 1928 г.), «Ладомир» (1920), «Ночь в окопе», «Ночь перед Советами» (обе в 1921 г.); драмы «Маркиза Дэзес» (1910), «Девий бог» (1912), гротескно-абсурдная пьеса «Ошибка смерти» (1916), сверхповесть «Зангези» (1922).

Творчество Хлебникова является сплавом поисков в сфере языка, мифологии, истории и математики. Его идеи, казавшиеся «безумными», были для автора «осадами времени, слова и множеств». Поэт считал возможным словом «оседлать Рок», «утопить войну в чернильнице» и «стать звонким вестником добра», определить ритмы всечеловеческой истории и тем самым повлиять на ход событий. Для всеобщего и взаимного понимания нужно было лишь «перелить земли наречья», что и считал своей поэтической задачей.

Хлебников, родившийся в калмыцкой степи, в «коне-царстве», испытывал острый интерес к законам природы. Он совершил поездку вместе с геологической экспедицией в 1903 г. в Дагестан, в 1905 г. с орнитологами побывал на Урале. Образы коня, птиц, деревьев, цветов и камней стали в его творчестве важнейшими. Сохраняя свою конкретность, они приобретают символическое звучание.

Не окончив курсов Казанского и Петербургского университетов, Хлебников решает себя посвятить математике, становится поэтом-ученым. Предвидит гражданскую войну и точно вычисляет дату. Его взгляды на историю носили и утопический, и нравственный характер. Хлебников повторял: «Мировая революция требует и мировой совести». Он создал «Общество Председателей Земного Шара» и назначил себя первым Председателем. Обращался к русскому религиозному мыслителю о. П. Флоренскому с предложением войти в это Общество и быть одним из Председателей.

Хлебников избирает роль поэта-безумца, поэта-творца, проникающего в запредельные законы мироздания и управляющего ими. ««Председатель Земного Шара», – указывает Е. Тырышкина, – служил высшей идее, будучи ее земным воплощением, и на человечество взирал как на детей, которых хотел привести в новый эдем:

Я победил: теперь вести
Народы серые я буду.
В ресницах вера заблести,
Вера, помощница чуду.
Куда? Отвечу без торговли:
Из той осоки, чем я выше,
Народ, как дом, лишенный кровли,
Воздвигнет стены в меру крыши [181].

В. Григорьев, специалист по «велимироведению», выделяет основные этапы жизни и творчества Хлебникова, «грани, отмечающие сущностные перемены в движении его идиостиля»:

1904–1905 гг. (война и революция);

1908–1910 гг. (первые публикации, разрыв с «Аполлоном», начало сближения с будущими «гилейцами»);

1916–1917 гг. («Воззвание Председателей Земного Шара»);

конец 1920 г. (вслед за «Ночью в окопе», «Ладомир» и стихотворением «Единая книга» открытие «основного закона времени») [182]. Исследователь подчеркивает такие особенности мышления поэта, как «замах, стремление охватить все мироздание и исторический процесс в его перспективе» [183], что обусловливает и особенности поэтического языка, хлебниковского идиостиля.

Необычайно одаренный и опередивший свое время, поэт обращался к древнеславянским источникам, древневосточным и среднеазиатским мифам в поисках «слова как такового», «самовитого слова», производил эксперименты в области языка, считал необходимым этап «корнесловия» для освобождения языка от наносных и чуждых ему элементов заимствования. Считал неуместным широкое использование заимствованных слов, став «королем неологизмов», предпочитал греко-латинским корням слова славянские. Вместо «футурист» употреблял «будетлянин», математик у него – «числяр», интеллигенция – «умнечество», а также создавал слова: вружба, лгавда, образ будущего назвал «ладомиром».

Создавая заумный язык как средство поэтической экспрессивной речи, Хлебников изобретал неологизмы, чрезвычайно емкие по смыслу, используя «внутреннюю форму» и семантику древнерусских корневых основ, сочетал их с реально существующими в современном языке словами, формируя своеобразный полистилистический дискурс авангарда. Его влияние на принципы русского авангарда и развитие русской поэзии XX в. велико, но еще недостаточно оценено.

Стали знамениты экспериментальные стихотворения Хлебникова, в том числе «Заклятье смехом» (1908–1909):

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смечально,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмещиц надсмеяльных – смех усмейных
смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи.

Чаще всего как пример зауми цитируется строка из стихотворения: «Бобэоби пелись губы». Поэт стремится повторить в слове опыт Пикассо и других живописцев кубофутуризма – рассечения плоскостями человеческого изображения, с тем чтобы выявить внутреннюю форму:

Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.

Абстрактные звукосочетания для Хлебникова имели конкретные значения: бобэоби – красный цвет губ, вээоми – синий цвет глаз, пиээо – черный цвет бровей. Лицо, возникающее на холсте, – абстрактное, лицо вообще, «как таковое». Хлебников рассуждал: «Есть некоторое много, неопределенно протяженное многообразие, непрерывно изменяющееся, которое по отношению к нашим пяти чувствам находится в том же положении, в каком двупротяженное непрерывное пространство находится по отношению к треугольнику, кругу…» [184].

Словотворчество Хлебникова чаще всего внутренне мотивировано. Читатель может реконструировать его неологизм и вернуть ему привычный образ. Например, в стихотворении «Кузнечик» (1908–1909) «рав» означает «трава», а «крылышкуя» – деепричастие от существительного «крылья»:

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много рав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» – тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!

Проницательные читатели вспоминали, что некоторые примеры словотворчества были и в русской классической поэзии. Например, у Пушкина – «конский топ» и «шип пустил по змеиному» (полемическое пушкинское примечание к «Евгению Онегину»). У Хлебникова эти единичные случаи в поэтике Пушкина становятся главным принципом. Современные исследователи виртуозно интерпретируют каждое слово Хлебникова. Приведем пример интерпретации цитированного стихотворения «Кузнечик». «В этом небольшом стихотворении, – считает А. Парнис, – Хлебников описывает картину природы и выстраивает иерархический ряд – от кузнечика-насекомого к кузнечику-птице и образу мифопоэтического «лебедива», образованного от слов «лебедь» и «диво». Отсюда и обобщенный образ в заглавии стихотворения – «Кузнечик», символизирующий гармоническую картину в мире природы. Образы кузнечика и лебедя в русской культурной традиции, а также в мировом искусстве – от Анакреона до Н. Заболоцкого – являются символами поэта, певца и высоты поэзии (см., например: «Кузнечик» и «Лебедь» Г. Державина, «Царскосельский лебедь» В. Жуковского, «Кузнечик-музыкант» Я. Полонского, «Лебедь» Вяч. Иванова, «Памяти Анненскому» Н. Гумилева). Любопытно, что в письме к матери от 28 ноября 1908 г. Хлебников писал: «В хоре кузнечиков моя нота звучит отдельно, но недостаточно сильно и, кажется, не будет допета до конца». Очевидно, что в мифопоэтическом мире Хлебникова образ кузнечика связан с поэзией и символизирует поэта-певца» [185].

Поэт вел кочевническую жизнь, не имея постоянного пристанища. Жил в различных городах у друзей: в Санкт-Петербурге, Москве, Харькове, Ростове, Баку. В 1916 г. служил солдатом в Царицыно. На Октябрьскую революцию Хлебников откликнулся стихотворением «Октябрь на Неве» (1917–1918). Утопические мечты о всенародном счастье отражены в стихотворении «Свобода приходит нагая…»:

Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на ты.
Мы воины смело ударим
Рукой по весенним щитам,
Да будет народ государем
Всегда, навсегда, здесь и там.
Пусть девы споют у оконца
Меж песень о древнем походе
О верноподданном Солнце,
Самодержавнбм народе.

В 1919 г. работал в РОСТА, в 1921 г. был с Красной армией в Персии. Перед смертью подготовил к публикации три части своих историко-математических исследований «Доски судьбы» (1922), которые должны были служить для вычисления вероятных событий в будущем. Однажды – и неожиданно для всех – Хлебников предсказал будущую гибель «Титаника» [186].

Поэт создал пьесы: «Снежимочка» (1908), «Мирсконца» (1912), «Маркиза Дэзес» (1909–1911) и написал две сверхповести: «Царапина по небу» (1920) и «Зангези» (1922). Автор стремился к обнаружению и воплощению универсальных законов жизни человека, языка и космоса. В прозе «Ка» (1916) речь идет о странствии души («Ка» по-египетски означает душа), в череде снов происходит вневременное сочетание приключений и фантастических видений.

Хлебников внимательно следил за развитием современной русской поэзии. Он писал за год до своей смерти в стихотворении «Одинокий лицедей» (1921–1922): «И пока над Царским селом / Лилось пенье и слезы Ахматовой, / Я, моток волшебницы разматывая, / Как сонный труп влачился по пустыне, / Где умирала невозможность». И там же утверждал:

И с ужасом
Я понял, что никем не видим,
Что нужно сеять очи,
Что должен сеятель очей идти! [187]

Группа друзей Хлебникова, куда входили Н. Асеев, О. Брик, В. Маяковский, П. Кирсанов, Б. Пастернак, Ю. Тынянов, И. Сельвинский, В. Шкловский, В. Катаев, Ю. Олеша, подготовили издание «Неизданный Хлебников».

Поэзия будетлянина вызывала и вызывает разноречивые отклики. Так, Ф. Искандер, выделяя стихотворение «Зверинец» как лучший образец, пишет: «Говорят, Хлебников – гениальный поэт. Сомневаюсь. У Хлебникова есть прекрасные строчки. Иногда – строфы. Но у него нет почти ни одного законченного прекрасного стихотворения. В чем дело? Он в стихах не может создать эмоциональный сюжет. Стихи – или сразу удар! – и постепенно звук затихает. Или чаще всего постепенно накопляется определенное настроение и взрыв в последних строчках. У Хлебникова – ни того, ни другого. Следствие его неполной нормальности. У него прекрасная строчка всегда в случайном месте, случайно прихваченная словесным потоком» [188]. Поэзия Хлебникова, сложная даже для носителей русского языка, была предметом многочисленных переводов на другие языки – А. Каменьской, С. Поллака, Я. Спевакаи А. Поморского (Польша), Н. – О. Нильссона (Швеция), П. Урбана (Германия), В. Николич, Б. Чосича (Югославия), Ш. Дуглас (США) и К. Соливетти (Италия).

Образ поэта отразили поэты «из будущего», посвятившие будетлянину свои стихотворения: Н. Асеев – «Сон» и глава «Хлебников» в поэме «Маяковский начинается», Л. Мартынов – «Хлебников и черти», С. Марков – «Велимир Хлебников в казарме», Б. Слуцкий – «Перепохороны Хлебникова». Экспериментальные поиски, обращение в глубь исторической жизни слова, идей о закономерностях всемирной истории, подчиняющейся законам больших чисел, вызвали большой отклик как у современников Хлебникова, так и у его преемников.

Словотворчество и рифмотворчество, разработка интонационного стиха, обновление жанровых структур на путях синтеза лирики, эпоса и драмы, реформирование поэтического языка в целях познания и предвидения будущего, проблематика творчества Хлебникова оказали воздействие на В. Маяковского, Н. Асеева, Б. Пастернака, О. Мандельштама, М. Цветаеву, Н. Заболоцкого.

Сочинения

Хлебников В. Стихотворения и драмы. Л., 1960.

Хлебников В. Творения. Л., 1987.

Литература

Бодуэн де Куртенэ И.А. К теории «слова как такового» и «буквы как таковой» // Избранные труды по общему языкознанию. Т. 2. М., 1963. С. 443–445.

Григорьев В.П. Грамматика идиостиля. В. Хлебников. М., 1983.

Григорьев В.П. Будетлянин. М., 2000.

Ауганов Р. Велимир Хлебников. Природа творчества. М., 1990.

Степанов Н. Велимир Хлебников. М., 1975.

Тырышкина Е.В. Эстетика русского литературного авангарда (1910—1920-е гг.). Новосибирск, 2000.

Алексей Крученых

Крученых стал одним из самых значительных авангардных поэтов и теоретиков русского футуризма, принадлежал к московским кубофутуристам, группе «Гилея». На портрете М. Ларионова Крученых представлен в обрамлении звезд. Алексей Елисеевич Крученых (1886, дер. Олевка Херсонской губ. – 1968, Москва), родился в крестьянской семье, учился в Одесском художественном училище, получил диплом учителя графических искусств. Как художник участвовал в выставке «Импрессионисты», был инициатором издания литографических книг «Самописьма». С 1907 г. жил в Москве, в литературу его ввел Д. Бурлюк, публиковаться начал вместе с Вел. Хлебниковым. М. Матюшин вспоминал, что никто из поэтов «Гилей» не имел такого влияния, как Крученых: «Мне и Маяковскому были близки его идеи, запрятанные в словесные формы» [189]. Им была написана программная «Декларация слова как такового» (1913), в которой утверждалось: «Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком (понятия), но и личным (творец индивидуален), и языком, не имеющим определенного значения (не застывшим), заумным» [190]. Совместно с Вел. Хлебниковым была создана теория кубофутуризма, оформленная в статьях «Слово как таковое. О художественных произведениях», «Буква как таковая». В работе «Новые пути слова (язык будущего – смерть символизму)» Крученых выдвинул несколько положений: «слово шире смысла»; «для изображения нового и будущего нужны совершенно новые слова и новое сочетание их»; «иррациональное (заумное) нам также непосредственно дано, как и умное» [191]. Для Крученых существен приоритет новой формы и новых приемов выражения, которые должны выявить новое содержание.

В 1912 г. вышли сборники «Игра в аду» (в соавторстве с Хлебниковым) и «Старинная любовь». Маяковский в стихотворении «Лиличка! Вместо письма» упоминает Крученых в своеобразном контексте, обыгрывая название сборника поэта-кубофутуриста, своего соратника по убеждениям, – «Игра в аду»:

Дым табачный воздух выел.
Комната —
глава в крученыховском аде.
Вспомни —
за этим окном
впервые
руки твои, исступленный, гладил.

К началу Первой мировой войны Крученых издал серию сборников: «Старинная любовь», «Полуживой», «Пустынники». При участии Вел. Хлебникова Крученых издал брошюры «Черт и речетворцы» (1913), «Тайные пороки академика» (1915), участвовал в сборниках «Мирсконца» (1913), «Бух лесиный» (1913), «Тэ-ли-лэ» (1914).

На созданную Крученых теорию авангардного языка поэзии-зауми оказали большое влияние творческие новации Вел. Хлебникова. Себя поэт осознавал как создателя «неведомых слов». На пути отказа от традиций он пришел к созданию искусственного поэтического языка, состоящего из обрывков слов, грамматических окончаний, лишенных смысла звуковых и графических сочетаний. Стихотворение «Дыр бул щыл», помещенное в сборнике «Помада» (1913), стало широко известно как иллюстрация зауми:

Дыр бул щыл
убещур
скум
вы со бу
р л эз

Сборник «Помада» был издан Крученых рукописным способом. В нем рядом с процитированным текстом были помещены и другие произведения, в которых заумь соседствует со строками нормальной синтаксической организации. В заумном языке слова «спрессовывались» до минимально значащих элементов. Крученых боролся за свободу от языковых норм как свободу творческую. Автор отменяет правила синтаксиса и орфографии, рациональную логику, естественную связь событий, приходит к мысли о гибели мира и всеобщей «усталости» вещей.

не оплачем вместе с суетливым
трусливые и жидкослезные нет
священные жуки жуют трости
свистят
кому зверю голяку черному
свистят трости
соловей подсвистывает
свистит дудка
дудит гудит
ЗЕ Э НЕС ШЮ [192]

Одновременно пишутся и вполне «нормальные» строки, с характерным для этого автора чувством конца мира и власти темных, чуждых человеку сил:

Мир кончился. Умерли трубы…
Птицы железные стали летать
Тонущих мокрые чубы
Кости желтеющей плеть.
Мир разокончился… Убраны ложки
Тины глотайте бурду…
Тише… и ниже поля дорожки
Черт распустил бороду.

Свои футуристические произведения этот автор называл «продукцией», которую печатал лишь журнал «ЛЕФ». Заумь оказалась недостаточной для такой «продукции», которая включала помимо индивидуального языка и обычную лексику. Истоки зауми или «слов на свободе», «самовитого слова» и слова «как такового» восходят к принципам создания неологизмов. Крученых свободен в сочетании слогов, звукографических комбинаций, схожих с детской или аффектированной речью. К. Чуковский писал: «Языковеды многократно указывали, что есть такая – низшая – ступень экстатического возбуждения, когда наблюдается страсть к сочинительству новых неслыханных слов, и что эти слова у дикарских шаманов, идиотов, слабоумных, маньяков, скопцов, бегунов, прыгунов почти всегда одинаковы: отмечаются общими признаками, как и всякая заумная речь» [193].

Между разумным и безумным Крученых ищет третий путь– заумный. Язык призван подтвердить значимость каждого своего элемента. Конструкции из слогов, звуков, новых слов претендуют на «новый язык», открывающий новые уровни действительности. В изданной в 1923 г. «Декларации заумного слова» Крученых усматривал достоинство зауми в том, что она «пробуждает и дает свободу творческой фантазии, не оскверняя ее ничем конкретным». Подчеркнутость необычного словоупотребления должна была привести к «взрыву» языка изнутри, создать не только и не столько самоценную звуковую игру, сколько открыть способы создания принципиально новых семантических возможностей за счет языка и путем языка. «Новая словесная форма создает новое содержание», – утверждал Крученых. Поэт тяготел вослед Хлебникову к созданию «вселенского языка», в котором значимыми были бы не слова как единицы языка, а звуки. Он утверждал, что «согласные дают быт, национальность, тяжесть, гласные – обратно – вселенский язык» [194].

Заумь давала возможность погрузиться в доязыковую бессознательную стихию сознания, востребовать к действию спящие силы, разбудить энергию «чистого смысла». Эти эксперименты уводили от культуры и ее опыта к довременным и докультурным состояниям, уровню простейших реакций и элементарных форм. Б. Пастернак удивлялся: «Там, где иной просто назовет лягушку, Крученых, навсегда ошеломленный пошатыванием и вздрагиванием сырой природы, пустится гальванизировать существительное, пока не добьется иллюзии, что у слова отрастают лапы». Б. Пастернак посвятил несколько стихотворений Крученых: «Пока мне рифмы были в первоучину…» (1928); «Вместе с Алешей…» (1943); «Алексею Крученых. Вместо поздравления» (1946). Он отмечал двойственное влияние его идей на общее развитие русской поэзии XX в.

Экспериментальным новшеством было и самописьмо, примеры которого приводились в «Нестрочье» (1917). Упразднялся синтаксис, буквы могли «летать», создавая особый рисунок. Эти эксперименты, впрочем, не носили окончательно радикального характера, к которому в пределе стремились футуристы. По замыслу Хлебникова, можно написать стихотворение и из одних знаков препинания:

? -! -:… [195]

Основным принципом поэтики зауми Крученых считал принцип соединения несовместимого по смыслу:

Шестизарядный кубик,
шевелится в ноге
рекомендация гладит
мою глянцевую улыбку
а я ничего не вижу
насупленный щедротами ящик!..

Смысловая заумь находилась на пересечении фонетических экспериментов и семантических. Крученых возвел случайную ошибку в степень правила, открывающего новые смыслы, заложенные в самом языке. «Случайность» разламывала синтаксис и грамматику и открывала, по убеждению автора, выход в иные смысловые пространства. «Разряжение творческого вещества производится в сторону случайную! Наибольшая степень наобумности в заумном. Там и образы, и слова выскакивают неожиданно даже для самого автора», – писал Крученых в своей работе «Сдвилогия русского стиха» [196]. Перспективы развития русской поэзии авангарда оценивались так: «На смену поэзии обновляющей (Бурлюк, Хлебников, Маяковский) идет поэзия просто и совсем новая. <…> Нелепость – единственный рычаг красоты, кочерга творчества. <…> Только нелепость дает содержание будущему» [197]. Смысловая заумь соединялась с элементами звуковой зауми, поэтические образы становились ирреальными, случайными, условный мир был вывернут наизнанку, становился пародией на реальный мир. В своей книге «Стихи В. Маяковского. Выпыт» (1914) автор отражал основные моменты футуристической эстетики, утверждал, что кубофутуристы, как «имитаторы безумия», могут перещеголять и Достоевского, и Ницше! [198]

Крученых участвовал в создании коллективного творения кубофутуристов – оперы «Победа над солнцем», написав пьесу под таким же названием (1913), которая была полемически направлена против понимания солнца как символа красоты и заодно против А. Пушкина. Перифраза Пушкина стала авангардным лозунгом «наоборотной» логики, бунта против космического порядка:

Разбитое солнце…
Здравствует тьма!
И черные боги,
Их любимица – свинья!

Н. Харджиев, анализируя эту пьесу, утверждает, что «в качестве автора «Победы над солнцем» Крученых может быть назван «первым дадаистом», на три года опередившим возникновение этого течения в Западной Европе» [199] (дадаизм был провозглашен в 1916 г. в Цюрихе).

В 1916—19Ш гг. поэт жил в Тифлисе и вместе с И. Зданевичем организовал группу «41°». По возвращении в Москву в 1922 г. Крученых пытался сотрудничать с группой «Леф», однако остался в меньшинстве из-за своих радикальных взглядов на язык современного искусства как исключительно язык зауми. Он пишет и издает свои теоретические работы «Фактура слова: Декларация. (Книга 120-я)» (М., 1923); «Сдвигология русского стиха: трахтат обижальный» (М., 1922) и «Апокалипсис в русской литературе: Книга 122-я» (М., 1923). И. Терентьев оценивал работу Крученых так: «Его творчество – крученый стальной канат, который выдержит любую тяжесть» [200]. Действительно, поэт-экспериментатор сумел на языке зауми передать трагичность существования и бессмертие жизни (стихотворение «В полночь я заметил на своей простыне черного и……») и атеистический пафос постреволюционной эпохи:

Отманикюрю
Причешу кудри мозга моего
И пойду на спор
И рык —
Добивать бога любовьего.

Крученых работал также над прозой, создал приключенческий роман в стихах «Разбойник Ванька-Каин и Сонька-Маникюрщица», известен как автор книг «Есенин и Москва кабацкая» (1926), «Живой Маяковский. Разговоры Маяковского» (1930) и воспоминаний, посвященных истории футуризма «Наш выход». Последний сборник «Ирониада» вышел в 1930 г. Поэт выступал и в роли театрального режиссера.

Произведения Крученых долгое время не переиздавались. Он дальше всех кубофутуристов пошел по пути абсурда, игры со звуками, дробления слова и словесной графики. Хаос возводился им в норму, гармония кардинально заменялась дисгармонией. В разработанной собственной эстетике общепризнанные каноны красоты категорически отрицались. Сохраняя установку на эксперимент, Крученых свидетельствовал:

мир гибнет
и нам ли останавливать
мы ли остановим оползень
гибнет прекрасный мир
и ни единым словом не оплачем
погибели его <…>

Экспериментальные поиски Крученых были отражением эстетики и философии русского футуризма, стали импульсом к созданию «лучистых» стихотворений И. Зданевича, обозначили творческую перспективу, которая многообразно отразилась в поэзии группы ОБЭРИУ.

Сочинения

Крученых А. Заумники. Заумный язык// Искусство (Баку). 1921. № 31.

Крученых А. Кукиш пошлякам. М.: Таллинн. 1992.

Крученых А. Наш выход // Русский футуризм. Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М., 2000. С. 372–382.

Поэзия русского футуризма. СПб., 1999. С. 205–237.

Литература

Русская литература XX века. Дооктябрьский период. Хрестоматия. Л., 1991.

Русский футуризм. Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М., 2000.

Владимир Маяковский

Крупным поэтом, сделавшим футуризм общеизвестным, стал Владимир Владимирович Маяковский (1893, село Багдади близ Кутаиси – 1930, Москва). В юности он считал необходимым ниспровергнуть существующий строй. После смерти отца покинул Грузию и стал жить в Москве, занимаясь политической деятельностью. Вступил в ряды РСДРП, получил партийную кличку «товарищ Константин». В 1911 г. Маяковский поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, где познакомился с А. Крученых и Д. Бурлюком, который признал в Маяковском гения. Идеи искусства будущего, или футуризма, встреча с Вел. Хлебниковым были решающими для творческого самоопределения Маяковского, утверждавшего, что городская цивилизация в состоянии заменить «природу и стихию», и так как пришел «новый городской человек», приоритет отдается урбанистической эстетике, предметом творчества становятся «телефоны, аэропланы, экспрессы, тротуары, фабричные трубы…» [201]. Поэт ощущал, что пришел из будущего, как и его искусство. По словам Ю. Тынянова, «для комнатного жителя той эпохи Маяковский был уличным происшествием. Он не доходил в виде книги. Его стихи были явлением иного порядка» [202].

Маяковский принадлежал к группе кубофутуристов, отрицающей все традиции прежнего искусства и его «буржуазные» нормы. Начиная с 1912 г. он активно участвовал в художественной жизни Москвы и Петербурга, выступал в прениях в Политехническом музее, где обсуждались выставки «Бубнового валета», сделал доклад «О новейшей русской поэзии», участвовал в альманахе «Пощечина общественному вкусу» и вместе с Д. Бурлюком, Вел. Хлебниковым и А. Крученых подписал одноименный манифест кубофутуристов. В футуризме Маяковский видел авангард культуры, который способен низложить предрассудки и ложь.

В 1913 г. был напечатан первый литографический поэтический сборник Маяковского «Я». Скандально известным стало стихотворение «Нате!», прочитанное на открытии кабаре «Розовый фонарь», аналогичной была реакция и на стихотворение «Вам!» (1915). Осознавая себя «бесценных слов мотом и транжирой» («Нате!»), Маяковский не церемонился в жестах. Однако его «плевок» в сторону толпы, которую поэт сравнивал со «стоглавой вошью», мотивирован четкой границей между обывателями («Вот вы, мужчины – у вас в усах капуста / где-то недокушанных, недоеденных щей; / вот вы, женщины: – на вас белила густо, / вы смотрите устрицами из раковин вещей») и поэтом, которого толпа хотела бы превратить в паяца («кривляться перед вами не хочется»). Маяковского-кубофутуриста отличала противоречивая позиция громогласного презрения к аудитории и одновременного желания, чтобы эта же аудитория признала его талант.

С 1913 г. Маяковский участвовал в гастрольных выступлениях вместе с Д. Бурлюком, Вел. Хлебниковым, В. Каменским и И. Северянином. В автобиографическом очерке «Я сам» (1922) поэт указывал на широкую географию турне по России. Поэмы «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник» (обе в 1915 г.) показали широкий лироэпический диапазон таланта Маяковского. В поэме «Облако в штанах» (1915) звучит протест против закостеневших форм человеческого общежития – от сфер интимной жизни до государственного строя. Большинство произведений раннего периода насыщены футуристическими новациями: звуку, букве отдано право быть целостным образом, полные рифмы заменяются составными и ассонансными. Например, в стихотворении «Разговариваю с солнцем у Сухаревой башни» обыгрывается звук «у». Используется прямая омонимия: «улица – улица»; «жгут (существительное) – жгут (глагол)» и обратная – «через – резче»; переносы слов становятся средством зрительного воплощения уличной динамики и городского пейзажа:

У
лица.
Улица.
У
догов
годов
рез —
че.
Че —
рез
Железных коней с окон бегущих домов
Прыгнули первые кубы.
Лебеди шей колокольных, гнитесь в силках проводов!

Материальному и застывшему миру вещей противопоставлено чувство душевной боли и непонимания: «Я одинок, как последний глаз / у идущего к слепым человека!». Используя прием акцентного и строчного выделения каждого слова, поэт часто заканчивает стихотворение сюрреалистическим образом, совмещающим зрительные эффекты и смелое олицетворение:

Лиф
Души
Расстегнули.
<…>
Ветер колючий трубе вырывает
Дымчатый шерсти клок.
Лысый фонарь сладострастно снимает
С улицы синий чулок.

Стихотворные эксперименты касались всех тропов и фигур, которые использовались в новых функциях, как в стихотворении «Отплытие», в котором нет прописных букв и знаков препинания, привычное соединяется по принципу метафорических переносов значений с необычным, сравниваются предметы не по сходству, а контрасту, олицетворяется весь мир, предстающий некой шарадой и тем самым обретающий новизну:

простыню вод под брюхом крылий
порвал на волны белый зуб
был вой трубы как запах лилий
любовь кричавших медью труб
и взвизг сирен забыл у входов
недоуменье фонарей
в ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей

Стали знаменитыми строки Маяковского: «На чешуе жестяной рыбы / Прочел я зовы ваших губ / А вы, ноктюрн сыграть могли бы / На флейте водосточных труб? Я стер границы в карте будня / Плеснувши краску из стакана / И показал на блюде студня / Косые скулы океана» (1913). «Гилея» и «Союз молодежи» объединили свои силы в подготовке спектакля «Владимир Маяковский» (1913). Над оформлением трагедии работали П. Филонов и О. Розанова, которая сделала литографическую афишу «Первые в мире постановки футуристов театра». Главную роль в спектакле исполнял автор – Владимир Маяковский. «И как просто было это все, – писал Б. Пастернак. – Искусство называлось трагедией. Так и следует ему называться. Трагедия называлась «Владимир Маяковский». Заглавие скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающийся к миру. Заглавие было не именем сочинителя, а фамилией содержания» [203].

Традиционный для высокой поэзии образ поэта обыгрывался на социально ангажированном уровне, при сохранении абсолютной личной и творческой свободы. «Разрешив» себе быть «разным», что нашло отражение в статье «О разных Маяковских», он эпатировал зрителей-слушателей своей жестокостью («Я люблю смотреть, как умирают дети»), удивлял их своим внешним видом, творческим новаторством и необыкновенно звучным голосом:

Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего
И желтую кофту из трех аршинов заката
И по Невскому мира по лощеным полосам его
Профланирую шагом дон-жуана и фата
Пусть земля кричит в покое обабившись
Ты зеленые весны идешь насиловать
Я брошу солнцу нагло осклабившись
На глади асфальта мне
«ХААШО ГРАССИРОВАТЬ»

Вызов бросался всему – принципам письма и произношения, правилам поведения, людям и миру, солнцу и Богу, Пушкину и культурным традициям. Маяковский хотел и умел быть новым, необычным, неподчиняющимся никаким правилам и ритуалам, условностям и обычаям. Поразительно, что именно это желание привело его к служению делу революции, которая, по его мнению, тоже была вызовом вселенной и обыкновенному ходу вещей. В поэме «Облако в штанах» антирелигиозный выпад «крикогубого Заратустра» соседствует со сбывшимся пророчеством о годе революции. Кощунственное отождествление себя со Спасителем – «Я распял себя на кресте», проповеднический тон при вере лишь в «жилы и мускулы» стали возможными при отрицании прежней веры и утверждении новой, центром которой становится «Я» автора – мессии, пророка революции, не знающего жалости во имя будущего:

Я
Обсмеянный у сегодняшнего племени
Как длинный скабрезный анекдот
Вижу идущего через горы времени
Которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
Главой голодных орд,
в терновом венце революций
Грядет который-то год.
Вам плакать больше незачем и нечем,
Я – где боль, везде.
На каждой капле. Его предтеча
Я распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя
Я выжег души где нежность растили
Это труднее чем взять
Тысячу тысяч Бастилии
И когда, приход мятежом оглашая,
Выйдете к спасителю —
Вам я
Душу вытащу Растопчу Чтоб большая
И окровавленную дам как знамя [204].

К. Чуковский считал, что ранний Маяковский – «иллюзионист, визионер» [205]; подчеркивал, что «его косноязычие только придает ему мощь. Никогда не шепчет, не поет, всегда кричит из последнего голоса, до хрипоты, до судорог – и когда привыкнешь к его надсадному крику, почувствуешь здесь подлинное» [206].

Октябрьскую революцию поэт принял восторженно: «Четырежды славься, благословенная!», называл себя ее «барабанщиком». В «Манифесте летучей федерации футуристов» (1918), подписанной Маяковским, В. Каменским и Д. Бурлюком, помимо требования отделить искусство от государства, звучал призыв к «бескровной, но жестокой революции, революции духа» [207]. В 1918 г. поэт участвовал в росписи футуристическими рисунками Страстного монастыря, праздничном майском оформлении футуристами Москвы и Петрограда. В аллегорическом театральном произведении о революционных событиях «Мистерия-Буфф» (1918), поставленном Вс. Мейерхольдом в Петрограде, обыгрывался библейский сюжет о Ноевом ковчеге. Маяковский проявлял себя в разных сферах – написал киносценарий «Барышня и хулиган» (1918) и снялся в главной роли, а также в кинолентах «Не для денег родившийся», «Заколдованная фильмой»; создавал многочисленные рисунки и тексты-плакаты для «Окон сатиры» РОСТА (Российского телеграфного агентства); в 1923–1925 гг. возглавил журнал футуристов «ЛЕФ» (Левый фронт искусства), пропагандируя роль социального заказа и пропаганды средствами искусства.

Свое творчество Маяковский безоговорочно подчинил служению новой идеологической системе, что привело к переосмыслению писательского статуса: «В наши дни писатель тот, / Кто напишет марш и лозунг» (стихотворение «Левый марш», 1918) и максимальному расширению читательской аудитории. Не принятая руководством страны поэма «150 ООО ООО» (1921) самим названием отражала число жителей в СССР и призывала весь народ к футуристическому сотворчеству: «Фермами ног отмахивая мили, / кранами рук расчищая пути, / футуристы прошлое разгромили, / пустив по ветру культуришки конфетти». Маяковский признавался: «Я ни одной строкой не могу существовать при другой власти, кроме советской власти. Если вдруг история повернется вспять, от меня не останется ни строчки, меня сожгут дотла» [208].

Обладая большим талантом, Маяковский вел поиски нетрадиционных форм искусства, риторический пафос сочетал с лирической тонкостью, журнализм и разговорный язык со смелыми метафорами, утверждал пафос социалистического строительства и преобразования мира, что отразилось в поэмах «Война и мир», «Человек» (обе в 1917), «Пятый Интернационал», «Люблю» (обе в 1922), «Хорошо!» (1927), «Во весь голос. Вступление в поэму» (1930). Главными чертами поэтики стали «обнажение приема», опредмечивание стертых метафор, «словарь насилия» (термин Ю. Карабчиевского), воинствующее безбожие, высмеивание обывателя, не вписывающегося в грандиозные планы социальной революции.

Личный эгоцентризм, выразившийся в желании быть вожаком, преображался в чувство одиночества и страстной тоски по разделенной любви, которая преодолела бы внутреннюю раздвоенность. Это особенно явственно в стихотворении «Лиличка! Вместо письма».

Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссечась.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
<…>
Захочет покоя уставший слон —
царственный ляжет в опожаренном песке.
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем.
< …>
И в пролет не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.
<…>
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.

Этот же лейтмотив звучит и в пронзительном по лирической силе стихотворении «Неоконченное», в поэмах «Люблю» (1922) и «Про это» (1923). Любовь выводится за грани убивающего своей пошлостью быта, звучит утопическая мечта о возможностях науки будущего воскрешать тех, кто «на земле свое недолюбил».

Десятилетию Советской власти поэт посвятил поэму «Хорошо!», воплотившую хронику революционной эпохи как исторически неизбежных и закономерных событий. Для разоблачения контрреволюции и Белого движения используются частушечные и песенные ритмы, краткость призывов и лозунгов: «Вставайте! / Вставайте! / Вставайте! / Работники / и батраки! / Зажмите, / косарь и кователь, / винтовку / в железо руки! / Вверх – / флаг! / Рвань – / встань!/ Враг – / ляг!». Статус Маяковского как официального поэта Советской России закрепляет поэма «Владимир Ильич Ленин» (1924), которую он создает «по мандату долга», талант и пафос направляется на утверждение святости умершего вождя, оправдание средствами искусства новой жизни, идеал которой виделся в синтезе коммунистической идеологии и индустриализации. В 1925–1926 гг. поэт познакомился с жизнью Франции, Испании, Кубы, Мексики и Америки, написал очерки «Мое открытие Америки» (1925).

Маяковский стал новатором и реформировал русское стихосложение, использовал форму верлибра, ритмика которого держится только на ударениях, создал стих «лесенкой», ввел эллиптический синтаксис, расширил свободу рифм, ограничивая их иногда лишь ассонансом. Был знаменит на всю страну, сочетал эпатаж и смелость, экспериментирование и творческий размах, большую эмоциональную силу поэтического высказывания и голую, часто идеологическую, риторику. Использовал гиперболы и развернутые метафоры.

Новая политическая система Советов требовала создания пролетарского искусства и постепенно раскрыла свою враждебность К художественным экспериментам, расценивая их как политически неподконтрольную свободу. Будучи родоначальником революционного искусства молодой Советской России, Маяковский в конце 1920-х гг. стал объектом возрастающих нападок со стороны РАПП.

В своих комедиях «Клоп» (1928) и «Баня» (1929), сатирических стихотворениях (например, «Прозаседавшиеся») поэт обращал оружие сатиры против мещанства и бюрократизма советских начальников, отказавшихся от прежних революционных идеалов. В 1930 г. Маяковский вступил в РАПП, что его друзья восприняли как предательство. Комедия «Баня», поставленная Вс. Мейерхольдом, была снята с репертуара, поэту было отказано в иностранной визе, его итоговая персональная выставка «20 лет работы» подверглась бойкоту и со стороны правительства, и со стороны коллег по перу. Личная жизнь осталась неустроенной: Л. Брик была по-прежнему замужем, как и В. Полонская, актриса МХАТа, последнее увлечение поэта.

В возрасте 36 лет Маяковский закончил жизнь самоубийством. В предсмертном письме поэта звучало трагическое признание: «…у меня выходов нет». Современный исследователь пишет о том, что в 1930 г. стало явным противоречие между великим поэтом, чья слава была безусловной, и великим вождем, который единолично хотел быть лидером во всем. «Маяковский, – подчеркивает Ю. Карабчиевский, – всегда был <…> строевым, бритоголовым, рядовым, беспрекословным – и в то же время вечным главарем-заводилой, непременным генералом-классиком, не то чтобы нарушающим строй, но всегда выделяющимся из строя. Именно в этой, своей, адекватной себе системе, он изжил себя, он стал анахронизмом» [209].

Поэтическая репутация Маяковского как советского поэта была восстановлена после высокой оценки Сталиным: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». В этой связи Б. Пастернак отметил: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен» [210].

С точки зрения истории русской литературы XX в., Маяковский предстает как поэт трагический, он не обманул ожидания революционной эпохи, отдав на служение революции свой талант, но эпоха и ее идеологические идеалы и нормы стали несовместимы с энергией таланта поэта, напрямую вторгавшегося в действительность.

Свой стиль Маяковский обозначил как «тенденциозный реализм». Пионер-исследователь его поэтики Г. Винокур назвал стиль поэта «фамильярным», указывая на стремление автора войти в прямой контакт с каждым, отмечал ораторско-диалогическую композицию большинства произведений, публичность и разговорность [211]. М. Гаспаров в статье «Идиостиль Маяковского» выделил следующие доминанты: установка на материальность, вещественность, конкретность изображаемого мира («Нам надоели небесные сласти – хлебище дайте жрать ржаной! Нам надоели бумажные страсти – дайте жить с живой женой!»); прямой контакт с адресатом, обращения, требующие отклика («Надо всегда иметь перед глазами аудиторию, к которой этот стих обращен», – считал поэт [212]); образ автора – простой человек «безъязыкой» улицы, с его разговорно-фамильярным стилем и грубостью [213]. Герой Маяковского объявляет новые истины, для которых старый язык не приспособлен, что ведет к ломке привычных традиционных языковых форм, поэтому нужно «Сломать старый язык, бессильный догнать скач жизни» [214] или обновить его: «Слова у нас, до важного самого, в привычку входят, вешают, как платье. Хочу сиять заставить заново величественнейшее слово – партия».

Риторика Маяковского – риторика митинга на площади. Мемуаристы неоднократно описывали страсть поэта к публичным выступлениям, его зычный голос, рассчитанный на массу, необычный стиль поведения. Из такой тактики поведения – проповедника улицы, «агитатора-горлана, главаря» – выводятся и основные черты поэтики: стих без метра, держащийся на одних ударениях, расшатанные рифмы, рваные фразы, гиперболические, зримые образы, плакатность и рекламность стиля в целом, рассчитанного на декламацию. Повторяющиеся приемы вели к автоматизму их восприятия. Современники отмечали «усталость» от митингующего поэта. Б. Пастернак писал: «До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины. Изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно» [215]. С другой стороны, М. Цветаева в стихотворении «Маяковскому» (1921) утверждала его творческую мощь:

Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово, в веках Владимир!
<…>
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул – и снова
Оглоблей гребет – крылом
Архангела ломового.

В написанном в 1940 г. стихотворении «Маяковский в 1913 году» А. Ахматова, высоко оценила творчество поэта:

Все, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
То, что разрушал ты, – разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
<…>
И еще не слышанное имя
Молнией влетело в душный зал,
Чтобы ныне, всей страной хранимо,
Зазвучать, как боевой сигнал.

Современных читателей Маяковского поражает внутренняя противоречивость облика поэта, в котором соединялись мощь, планетарный размах и внутренняя слабость, раздвоенность, неуверенность в правильности пути, чувство одиночества и любви к жизни. «Грядущие люди! / Кто вы? / Вот – я, / весь боль и ушиб. / Вам завещаю я сад фруктовый / моей великой души». Привлекательность раннего Маяковского-кубофутуриста, смелого экспериментатора, и Маяковского-лирика, исповедующего неразрывную связь человека и мироздания, как в стихотворении «Послушайте! Ведь, если звезды зажигают – / значит – это кому-нибудь нужно?», – осталась не нарушенной временем. Маяковский – поэт, «наступивший на горло собственной песне» во имя вовсе не поэтических идей, воспринимается как трагическая фигура, воплотившая основные черты этики и эстетики авангардного искусства и революционной эпохи.

Сочинения

Маяковский В.В. Полное собрание сочинений: В 13 т. М., 1955–1961.

Литература

Альфонсов В.Н. Нам слово нужно для жизни: В поэтическом мире

Маяковского. Л., 1984. В. Маяковский в воспоминаниях современников. М., 1963.

Карабчиевский В. Воскресение Маяковского. М., 1990.

Михайлов АЛ. Маяковский. М., 1988.

Плеханова И.И. Владимир Маяковский: трагедия сверхчеловечности. Иркутск, 1994.

Харджиев Н., Тренин В. Поэтическая культура Маяковского. М., 1970.

Поэзия русского футуризма. СПб., 1999.

Эгофутуризм

Кубофутуризму, который вырос на «глыбе слова мы» из творческого содружества единомышленников – авторов коллективных изданий, противостоял эгофутуризм, который был индивидуальным изобретением поэта И. Северянина, провозгласившего собственный стихотворный манифест – «Пролог Эгофутуризм» (1911). «В отличие от школы Маринетти, – пояснил он, – я прибавил к этому слову (футуризм) приставку «эго» и в скобках: «вселенский»… Лозунгами моего эгофутуризма были: 1. Душа – единственная истина. 2. Самоутвержденье личности. 3. Поиски нового без отверганья старого. 4. Осмысленные неологизмы. 5. Смелые образы, эпитеты, ассонансы и диссонансы. 6. Борьба со «стереотипами» и «заставками». 7. Разнообразие метров» [216]. Вокруг Северянина объединились еще не имевшие литературного опыта начинающие поэты.

В 1911 г. Северянин стал инициатором создания литературного кружка «Эго», куда вошли К. Олимпов, И. Игнатьев, П. Широков, В/Гнедов, А. Грааль-Арельский и Д. Крючков. Печатным органом новой группы явилась газета «Петербургский глашатай» (вышедшая всего четыре раза с марта по ноябрь 1912 г.). Под одноименным названием И. Игнатьев организовал издательство, в котором в 1912 г. был выпущен альманах «Оранжевая урна», посвященный памяти К. Фофанова, ценимого эгофутуристами.

В ноябре 1911 г. Северянин написал стихотворный «Пролог. Эгофутуризм» и включил его в свой сборник «Громокипящий кубок», став изобретателем нового течения. В январе 1912 г. в Петербурге им были опубликованы в виде листовки «Скрижали Академии эгопоэзии». Принципиальным отличием эгофутуризма от группы «Гилея» было в том, что кубофутуристы ратовали за групповую дисциплину, «общий фронт» преобразования искусства, а эгофутурист И. Северянин настаивал на обособлении «единицы», акцентировал права творца-индивидуалиста, абсолютизировал цели творчества как предельного самовыражения своего «эго».

Началом Академии Эгофутуризма был созданный и разосланный по редакциям манифест, на который пришли отклики, в основном отрицательно-ругательные. Северянин удивлялся: «А, в сущности, и браниться-то было не за что, так как ничего чудовищного в нашем манифесте не было. Просто мы пытались в нем доказать <…> что в мире есть только одна бесспорная истина – душа человеческая, как составная часть Божества» [217].

В сентябре 1912 г. Северянин опубликовал листовку «Интуитивная школа «Вселенский эгофутуризм» (Грядущее осознание жизни и искусства)», в которой утверждал (орфография оригинала сохранена. – С.К.): «Признание Эгобога (Объединение двух контрастов). Обрет вселенской души (Все-оправдание). Восстановление Эгоизма, как своей индивидуальной сущности. Беспредельность искусствовых и духовных изысканий. Каждый искусствовик или мыслитель, солидарный в доктринах с основателем, есть Эгофутурист. Эгофутурист не имеет ничего общего с футуризмом Итало-французским: 1) Иностранные футуристы осмертили местоимение «я», 2) Они не знают всеоправдания» [218].

Северянин категорически не принимал программу Ф. Маринетти. Отличие от итальянского футуризма состояло не только в прибавлении приставки «эго», но и в идейной сущности новой программы. Маринетти и его последователи манифестировали полный разрыв с традиционной культурой, утверждали эстетику урбанистической цивилизации с ее динамикой, безличностью, имморализмом, стремились передать фиксируемый сознанием «человека толпы» хаотический пульс технизированной «интенсивной жизни», мгновенной смены событий и переживаний. Но их поиски новых средств речевой выразительности (аффектированный, «свободный» синтаксис, звукоподражания и т. п.) были по существу «реформой» в области идеологии, а не в области поэтического языка и художественного познания мира и человека в нем.

Северянину оказался принципиально чужд культ силы и насилия, апология войны как «гигиены мира». Эта позиция была для поэта столь принципиальной, что будучи в Белграде в 1930 г., он со всей определенностью сказал: «Футуризм, основанный мною в России, резко отличался от футуризма Маринетти в Италии. Прежде всего объясню вам идейные различия между русским и итальянским футуризмом. Итальянский футуризм отрицал всякую традицию <…> Между тем я в своем футуристическом манифесте оградил себя от итальянского влияния, специально подчеркнув свою идеологическую ориентацию на прошлое, свое принятие традиций. Став на такую позицию, я смог приступить к созданию эгофутуризма и школы эгсшоэзии. Моей главной целью было утверждение своего «Я» и будущего. А главной доктриной была Душа – Истина» [219]. Негативное отношение к итальянскому футуризму Северянина подтверждается и рядом свидетельств современников этой эпохи. В воспоминаниях «Петербургские зимы» Г. Иванов, рассказывая о вечере Ф. Маринетти в Москве в 1914 г., подчеркнул неучастие в нем Северянина [220].

Произошедший раскол внутри эгофутуризма отразился в изданном Северяниным «Эпилоге Эгофутуризма». Он, считая себя единственным последовательным представителем этого течения, равно как и его единственным автором, в открытом письме, напечатанном в «Биржевых ведомостях» (1912 г., 21 ноября), дал знать о том, что трое из четверых эгофутуристов выбыли и что он желает «быть впредь поэтом безо всяких этикеток и ярлычков». Текст объявления Северянина утверждал приоритет будущего: «…мое творчество доказательно. Теперь, когда для меня миновала надобность в доктрине: «Я – в будущем», и находя миссию своего Эгофутуризма выполненной, я желаю быть одиноким, считаю себя только поэтом, и этому я солнечно рад. Моя интуитивная школа «Вселенский Эго-Футуризм» – путь к самоутверждению. В этом смысле, она – бессмертна» [221].

Философия индивидуализма, граничащая с эгоцентризмом, характерная для Северянина раннего периода творчества, в какой-то мере отражала культ гения, восходящий к учению Ф. Ницше, чьи идеи захватили воображение многих представителей Серебряного века, а «эго» корреспондировало учению 3. Фрейда об «эго» как основе личности. Встав во главе литературной группы, Северянин не увлекся теоретизированием и полемикой. Возможно, его привлекало признание со стороны заслуженно известных поэтов-символистов.

В январе 1913 г. была создана Интуитивная ассоциация эгофутуризма, ее программную «Грамату» подписали И. Игнатьев, П. Широков, В. Гнедов, Д. Крючков. Северянин почему-то не вошел в «ареопаг», хотя формально эту ассоциацию можно было расценить как объединение «эгистов». В «Грамате» провозглашалось, что главным в жизнетворчестве является «эгоизм – индивидуализация, осознание, преклонение и восхваление «Я»». Понимание «эго» было доведено до тривиальности эгоизма, без «вселенской» суги «Я» творческой личности, что, возможно, объясняет отсутствие согласия между И. Игнатьевым и первым эгофутуристом Северяниным. Единоличное выступление Северянина под «флагом Вселенского эгофутуризма» было оспорено соратниками по кружку. Игнатьев в статье «Эгофутуризм», напечатанной в брошюре «Засахаре кры. ЭдицияУ» издательства «Петербургский глашатай» (1913), писал: «Эгофутуризм как эгофутуризм возникает лишь на «могиле» Северянина-эгофутуриста. От северянинского эгофутуризма остались лишь буквы вывески – в них зажила новая энергия, иной силы и окраски. Вместо вялого северянинского всеоправдания («Я равнодушен; порой прощаю, порой жалею») затрепетал новый лозунг: «Борьба!»».

Девятнадцатилетний И. Игнатьев образовал «Интуитивную ассоциацию» и стремился от общей постсимволистской ориентации эгофутуризма Северянина перейти к более глубокому философскому и эстетическому обоснованию нового направления как интуитивного творчества индивида. «Интуиция, – утверждал он, – недостающее звено, утешающее нас сегодня, в конечности спаяет круг иного мира, иного предела, – от коего человек ушел и к коему вновь возвращается. Это, по-видимому, бесконечный путь естества. Вечный круг, вечный бег – вот самоцель эгофутуриста» [222]. Игнатьев выступал как теоретик, критик, поэт и издатель. Он напечатал ряд альманахов и книг эгофутуристов. Эти издания были небольшими по объему с минимумом иллюстраций, в мягкой обложке и внешне уступали сборникам кубофутуристов. В них почти не было прозы, рецензий и критики. Но при этом в альманахах отразилась своеобразная экспериментаторская работа. Игнатьев утверждал, что каждая буква имеет не только звук, цвет, вкус, но вес и пространственность. Не останавливаясь на словотворчестве, он широко вводил в стихи математические знаки, нотную запись, проектировал визуальную поэзию. Свои устремления к адекватному отражению уникального внутреннего мира человека поэт выразил афористически: «И тогда я увижу всю звучь и услышу весь спектр…».

Другим экспериментатором-эгофутуристом был Василиск Гнедов. Он писал стихи и ритмическую прозу (поэзы и ритмеи) на основе старославянских корней, используя алогизмы и необычные синтаксические связи. Значительное место среди эгофутуристов занимал Константин Олимпов, сын умершего в 1911 г. поэта К. Фофанова. Его стихи разнообразны по инструментовке, эмоциональны и вполне соответствуют названию его второго сборника «Жонглеры-нервы» (1913). Критики отмечали очевидную зависимость творчества Олимпова от Фофанова и в еще большей степени – Северянина. Источником многих анекдотов была непомерная самовлюбленность, отличавшая Олимпова даже в кругу эгофутуристов: псевдоним поэта подчеркивал его самооценку, так же как названия поэтических книг: «Третье Рождество Великого Мирового Поэта», «Проэмний Родителя Мироздания».

С эгофутуристами был некоторое время связан 20-летний «драгунский поэт со стихами, с бессмысленной смертью в груди» – Всеволод Князев. Завсегдатай кафе «Бродячая собака», друг М. Кузмина, безответно влюбленный в танцовщицу О. Глебову-Судейкину, он не дождался выхода своего первого сборника стихов: «Любовь прошла, и стали ясны и близки смертные черты…». 29 марта 1913 г. В. Князев застрелился. К нему обращено первое посвящение «Поэмы без героя» А. Ахматовой, он стал одним из прообразов Пьеро.

Главным эгофутуристом после Северянина для большинства оказался В. Гнедов, автор нашумевшей «Поэмы конца», состоявшей из молчаливого жеста. В. Пяст вспоминал об исполнении этого произведения в артистическом кабаре «Бродячая собака»: «Слов она не имела и вся состояла только из одного жеста руки, поднимаемой перед волосами, и резко опускаемой вниз, а затем вправо вбок. Этот жест, нечто вроде крюка, и был всею поэмой» [223]. Автор поэмы оказывался в прямом смысле слова творцом и замыкал в себе весь спектр ее возможных интерпретаций от вульгарно-низового до возвышенно-философского. Говоря в связи с этим о месте Гнедова в авангардном движении XX в., необходимо отметить, что если Хлебников дал первый импульс для смелых экспериментов в области словотворчества, Крученых стал родоначальником заумной поэзии, то Гнедов возвел жест на уровень литературного произведения, предвосхитив, таким образом, современные перфомансы и боди-арт. Так очевидный тупик эгопоэзии обернулся обновлением и парадоксальным расширением сферы искусства.

Один из эгофутуристов, второстепенный поэт А. Грааль-Арельский в статье «Эгопоэия в поэзии» так выразил суть этого течения: «Во Вселенной нет нравственного и безнравственного, есть Красота – мировая гармония и противоположная ей сила диссонанс. Поэзия в своих исканиях должна руководиться только этими двумя силами. Цель Эгопоэзии – восславление эгоизма как единственной правдивой и жизненной интуиции» [224].

Противостояние кубофутуристов и эгофутуристов неоднократно отмечали В. Брюсов, К. Чуковский, Н. Гумилев. Словотворческие эксперименты Хлебникова вдохновлялись мечтой о вселенском языке, понятном всем народам, эгофутуристы считали, что коммуникативная функция языка будет преодолена «Пока мы коллективны, общежители, – писал Игнатьев, – слово нам необходимо, когда же каждая особь преобразится в объединиченное «эго», – Я, – слова отбросятся сами собой» [225]. Установка и на «самовитое слово», и на неологизмы, активное словотворчество, разложение формы на отдельные элементы, акцентированное внимание к ритму и «концевым созвучиям» – рифме типично для футуризма во всех его ответвлениях. Языковое экспериментирование, осознанное как необходимая часть искусства будущего, было характерно и для А. Крученых, и для Вел. Хлебникова, и для И. Северянина, хотя характер и способы достижения «языковых сдвигов» у этих поэтов были различны. Изобретенный Северяниным эгофутуризм продолжал будоражить умы. В. Каменский использовал «эго» в названии своего сборника «Эго – моя биография великого футуриста» (1918), а влияние открытий эгофутуристов в области поэтики заметно в его сборнике «Звучаль веснеянки» (1918).

Общими результатами эгофутуристов были новации в области поэтики: обновление ритма и рифмы, словотворчество и формотворчество, сдвиг семантики, синтез различных видов коммуникаций (жест, речь, мимика, звук), введение «маски», иронии, пародии и самопародии, углубление психологизма и саморазоблачения, использование «игры» с акустикой и дистанцией между поэтом и читателем (слушателем).

Литература

Иванов Г. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 3. М., 1994.

Исаков СТ. И. Северянин в 1918–1921 гг.: Жизнь и творчество. Общественно-политические воззрения. Литературная позиция // Историко-литературный процесс: Методол. аспекты. Рига, 1989. С. 82–84.

История русской литературы: XX век. Серебряный век / Под. ред. Жоржа Нива и др. М., 1995.

КрусановА. Дороги и тропы русского литературного авангарда: эгофутуризм (1911–1922) // Русский разъезд. 1993. № 1. С. 109–148.

Марков В. История русского футуризма. СПб., 2000.

Русская литература XX века. Дооктябрьский период: Хрестоматия. Л., 1991.

Русский футуризм. Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М, 2000.

Смирнов И.П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. Л., 1977.

Стернин Г.Ю. Художественная жизнь России 1900—1910-х годов. М, 1988.

Игорь Северянин

Игорь Северянин (настоящие имя и фамилия Игорь Васильевич Лотарев; 1887, Санкт-Петербург – 1941, Таллин), поэт, основатель и лидер эгофутуризма. Творческий облик Северянина крайне пестр и противоречив. Писать стихи начал в девять лет и чувствовал себя «поэтом, поэтом рожденным» [226]. С 1904 по 1912 г. выходили небольшие сборники произведений Северянина тиражом в 100–200 экземпляров, брошюры «Гибель Рюрика», «Победа Новика» (1904). Исторические стилизации не обратили на себя внимания ни читателей, ни критики. В последовавших затем многочисленных публикациях чувствовалось заметное влияние К. Фофанова, Ф. Сологуба, М. Лохвицкой.

В начале творческого пути Северянин самостоятельно искал «тенденцию», которая была бы «обречена на успех». Петербургскому литературному миру Северянина в 1912 г. представил Ф. Сологуб [227]. В литературной судьбе поэта принимал участие и мэтр символизма В. Брюсов. Он посвятил поэту акростих («И ты стремишься ввысь, где солнце вечно»), благожелательно откликнулся на его первые сборники и гордился тем, что «один из первых приветствовал стихи Игоря Северянина», считал его поэтом «с дарованием, бесспорно выдающимся», ценил его попытки «обновить поэтический язык» [228].

Футуристические идеи подтолкнули Северянина к созданию собственного варианта футуризма – эгофутуризма, в основе которого лежит самоутверждение «Я» автора, «эго». Публичные выступления принесли настоящий успех, который был закреплен сборником «Громокипящий кубок». Ирония и амбиции соединились в эпатаже и психологически реалистическом автопортрете:

Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеместно оэкранен!
Я повсеместно утвержден!

Эгофутуризм, провозглашенный Северяниным в 1911 г., первоначально назывался «вселенским». Г. Шенгели назвал Северянина «поэтом вселенчества». Планетарный размах – общепринятый код того времени, особенно характерный для футуризма, однако эгофутуризм Северянина не носил радикального характера отрицания традиции, свойственного авангарду. Автор ценил свою автономность в искусстве и не влился в московскую группу кубофутуристов. Онзаявлял: «Они сделали своим девизом то, что я порицал. Подобно итальянским футуристам, они порицали все то, что связывало русский дух с прошлым» [229], не принял их категоричности в требовании «уничтоженья всего старого искусства». Не была принята и теория «заумного языка» А. Крученых в связи с четко установленным в эгофутуристической программе принципом: «Поиски нового без отверганья старого».

Стиль раннего Северянина обозначен нарочитым стремлением к оригинальности, претенциозности, вычурности, о чем свидетельствуют названия сборников: «Зарницы мысли» (1908), «Колье принцессы» (1910), «Электрические стихи» (1911), «Ручьи в лилиях. Поэзы» (1911). Поэт ориентируется и на «галантерейность», и на высокие классические образцы; в жизни ищется или сугубо «поэтическое», «высокое», неординарное, не имеющее прямых аналогов в повседневности, или ее реалии поэтически преображаются.

Реакция современников на творчество этого автора была максимально острой, пристрастной, будь то отталкивание или одобрение. «Двусмысленная слава» Северянина началась с «воя и дикого улюлюканья» прессы после резко негативного отзыва Л. Толстого, прочитавшего «Хабанеру II» [230]. Можно представить реакцию писателя-классика на строки:

Вонзите штопор в упругость пробки, —
И взоры женщин не будут робки!

Особенно яркими поэтическими новшествами был отмечен сборник «Громокипящий кубок», изданный московским издательством «Гриф» в 1913 г., предисловие к которому написал Ф. Сологуб. Сборник в течение двух лет выдержал десять изданий и получил многочисленные отзывы и рецензии.

В отличие от кубофутуристов, искавших союз с художниками-живописцами, Северянин стремится к синтезу поэзии и музыки. Своих современников поразил поэзоконцертами, на которых он не читал, а пел свои стихи, иногда держа в руках белую лилию. На его стихи писали музыку С. Рахманинов и А. Вертинский. Первый поэзоконцерт состоялся в Тенишевском училище в 1913 г. Затем концерты проходили в Санкт-Петербурге, Москве, Ярославле. Он участвовал вместе с кубофутуристами В. Маяковским и Д. Бурлюком в шумном турне футуристов по России. Маяковский нарисовал углем шарж на Северянина и любил декламировать и пародировать его стихи. В поэме «Колокола соборов чувств» Северянин передает впечатления от этих событий.

Стихотворения Северянина, насыщенные яркими живописными деталями и нюансами «музыки души», мимолетными настроениями и желаниями, передавали ощущение новизны жизни, впечатления от «синема», «ландо» и других технический новшеств начала XX в. Рассчитанные на невзыскательный вкус «уважаемой публики», они легко запоминались, некоторые строки цитировались, словосочетания становились крылатыми выражениями («ананасы в шампанском», «мороженое из сирени»). Поэма-миньонет «Это было у моря…» стала «визитной карточкой» поэта, по ней узнавали северянинский тон, манеру и стиль его «грезофарсов»:

Это было у моря, где ажурная пена.
Где встречается редко городской экипаж…
Королева играла – в башне замка – Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж.
Было все очень просто, было все очень мило:
Королева просила перерезать гранат,
И дала половину, и пажа истомила,
И пажа полюбила, вся в мотивах сонат.
А потом отдавалась, отдавалась грозово,
До восхода рабыней проспала госпожа…
Это было у моря, где волна бирюзова,
Где ажурная пена и соната пажа.

Поэт прибегал к приему пародии, лирической иронии, шаржу таким образом, что не всегда удавалось провести четкую линию между иронией поэта и его серьезными художественными задачами. Использованные им неологизмы, иногда изысканные, например, из «Мисс Лиль» – онездешниться, из стихотворения «Алтайский гимн» – осветозарь, из стихотворения «На летуне» – улыбность, подчеркивали творческую свободу автора. Поэт прибегал как к классическим жанрам лирики – элегии, сонету, рондо, балладе, так и создавал собственные жанровые обозначения: поэза, эгополонез, самогимн, триоли, октавы-фантазии, сексты, симфониэты.

Лейтмотивами творчества становятся любовь, природа и «Я» поэта, многочисленные самопризнания и самохарактеристики. Многие стихотворения раскрывали психологию творчества, эстетические пристрастия автора, использовавшего в ироничном ключе ассоциативные и интертекстуальные связи с образами мировой культуры.

Я заклеймен, как некогда Бодлэр;
То – я скорблю, то – мне от смеха душно.
Читаю отзыв, точно ем «эклер»:
Так обо мне рецензия… воздушна.
О, критика – проспавший Шантеклер! —
«Ку-ка-ре-ку!», ведь солнце не послушно.

Обыгрывая непонимание критиками его творчества, дразня и эпатируя высокоумие, не улавливающее специфику поэтической игры, Северянин прибегает к совпадению названия пирожного «эклер» и французского слова «eclair» – «молния»: «В моих очах eclair, а не «эклер»! / Я отомщу собою, как – Бодлэр!». Один из «проклятых» французских поэтов, Ш. Бодлер, вначале яростно обруганный критикой, а затем ставший всемирно знаменитым, создавший в сборнике «Цветы зла» эстетические образцы декадентской поэзии, а в жизни – новые образцы поведения буржуа, не считающегося с добропорядочностью, становится для Северянина символом современного поэта.

В «Прологе эгофутуризма» осмысливаются собственные творческие новации в области эстетики и этики. По самохарактеристике, поэт создает принципиально новый стих, «Препон не знающий с рожденья, / С пренебреженьем к берегам, / Дает он гордым наслажденье / И шлет презрение рабам». Автор указывает на изысканную простоту, строфическую строгость, композиционную завершенность, свободу и свежесть своей поэзии:

Я облеку, как ночи, – в ризы
Свои загадки и грехи,
В тиары строф мои капризы,
Мои волшебные сюрпризы,
Мои ажурные стихи.

В «Прологе» утверждаются права интуиции, непосредственности в искусстве, безграничная вера в свои возможности, слиянность с природными стихиями, которые «подавлены» в человеке цивилизацией («Я с первобытным неразлучен, / Будь это жизнь ль, смерть ли будь»); осмысливается «текучий» протеизм «эго» («Влекусь рекой, цвету сиренью, / Пылаю солнцем, льюсь луной»); пафосно отрицается рациональность («Не мне расчет лабораторий! / Нет для меня учителей!»). Поэт ратует за возвращение к первобытным необузданным силам натуры, которые таятся в человеке, выражает недоверие к культуре как единственной хранительнице истины и мудрости («И нет дикарству панихиды, / Но и культуре гимна нет»). Духовная свобода, считал поэт, неразрывна с первобытной природной стихией, которая родственна со стихией творчества. Эти пункты поэтической программы «Пролога эгофутуризма» Северянина разделяли в той или иной степени все представители русского футуризма. Себя же поэт причислял к «литературным Мессиям» [231]. В самоманифестациях «Пролога» звучат характерные для футуризма ноты отрицания «старого мира», готовность на самопожертвование во имя будущего:

Я одинок в своей задаче
И оттого, что одинок,
Я дряблый мир готовлю к сдаче,
Плетя на гроб себе венок.

Северянину выпала невиданная честь: в московском Политехническом музее публика избирает его «королем поэтов» (27 февраля 1918 г.), оставляя Маяковского вторым. Поэт писал: «Мильоны женских поцелуев – / Ничто пред почестью богам: / И целовал мне руки Клюев, / И падал Фофанов к ногам!».

Художественный мир Северянина, считает Л. Аннинский, определяется гаммой черного и серебристого, «черное почти не видно, серебро поблескивает в смесях и сплавах. <…> Чарующий морок этой поэзии овевает и окутывает тебя прежде, чем ты начинаешь понимать, что именно спрятано в этом перламутровом мареве, но поэт, активно подключенный к интеллектуальным клеммам эпохи, предлагает нам определение: «Моя вселенская душа»» [232].

Отныне плащ мой фиолетов, Бэрета бархат в серебре: Я избран королем поэтов На зависть нудной мошкаре…

Приемы иронической отчужденности сочетаются у Северянина с повышенной языковой неологией, утрированной и стилизованной словесной игрой, инверсией, новациями в области рифмы и музыкальной инструментовки, широким использованием фонетических возможностей русского языка. Поэт создает новые жанровые обозначения, трансформирует классические жанры лирики, поэтизирует «низкие» и обыденные явления, вводит диалог, смешивает высокую и низкую лексику. В 1914 г. был издан второй стихотворный сборник Северянина «Златолира», который выдержал семь изданий. В 1915–1919 гг. вышли сборники: «Ананасы в шампанском», «Victoria Regia», «Поэзоантракт», «Тост безответный», «За струнной изгородью лир», в которые входили и ранее опубликованные стихотворения. Исследователь В. Кошелев усматривает в этом принципиальную позицию автора: «Ранние стихи представали не как шедевры словесного искусства, а как необходимые вехи творческого пути, без которых не понять истории становления поэта. Они демонстрировали не столько уровень поэтического мастерства автора, сколько его путь по направлению к этому мастерству» [233].

С середины 1918 г., поэт, уехав в Эстонию, стал невольным эмигрантом, разделил участь многих русских беженцев. Местом жительства был выбран уединенный эстонский рыбачий поселок Тойла, где поэт бывал ранее. Будучи в эмиграции, Северянин некоторое время продолжал выступать с концертами. Его оригинальные сценарии «поэзоконцертов» имели успех в различных городах мира: в Хельсинки, Данциге, Берлине, Париже, а в 1930–1931 гг. – в Югославии и Болгарии. При этом автор испытывал чувство внутреннего творческого кризиса и интенсивно вел поиск новых творческих горизонтов. До 1925 г. Северянин еще издал несколько сборников в Берлине, затем в Дерпте (Тарту), а в начале 1930-х гг. – в Белграде и Бухаресте. Наиболее известными в эмиграции стали его сборники «Gremeviolettes» (Юрьев, 1919), «Менестрель» (Берлин, 1921), «Падучая стремнина. Роман в стихах» (Берлин, 1922), «Соловей» (Берлин, 1923). В поэзию вошли новые темы эстонской природы и мифологии, зазвучали ностальгические ноты, раздумья о судьбе родины. На чужбине талант Северянина стал строже, возросли взыскательность художника и поэтическое мастерство. Он занимался также переводами эстонских поэтов. К поэтической удаче относятся сто сонетов, составивших «Медальоны», или «вариации о поэтах, писателях, композиторах» (первая публикация – Белград, 1934), которые раскрывают духовный путь Северянина, его приверженность к русской классике – А. Пушкину, Л. Толстому, Ф. Достоевскому и творчеству писателей-современников – И. Бунина, А. Куприна, М. Зощенко, лучшим достижениям Серебряного века. Для создания портрета-медальона поэт использует емкие образы-символы, отражающие неповторимость и трагичность творческой личности. Говоря о судьбе А. Блока, Северянин пишет:

Он тщетно на земле любви искал:
Ее здесь нет. Когда же свой оскал
Явила Смерть, он понял: – Незнакомка…
У рая слышен легкий хруст шагов:
Подходит Блок. С ним – от его стихов
Лучащаяся – странничья котомка…

В сонете «Есенин» поэт называет автора «Москвы кабацкой» «Благочестивым русским хулиганом», о Н. Гумилеве он отзывается как о конкистадоре, воине, путешественнике, который «в жизнь одну десятки жизней / Умел вместить…». В сонете-медальоне «Игорь Северянин» формулируются основные черты собственного творчества:

Он тем хорош, что он совсем не то,
Что думает о нем толпа пустая,
Стихов принципиально не читая,
Раз нет в них ананасов и авто,
Фокстрот, кинематограф и лото —
Вот, вот куда людская мчится стая!
А между тем душа его простая,
Как день весны. Но это знает кто?
Благославляя мир, проклятье войнам
Он шлет в стихе, признания достойном,
Слегка скорбя, подчас слегка шутя
Над вечно первенствующей планетой…
Он – в каждой песне, им от сердца спетой, —
Иронизирующее дитя.

В условиях эмиграции происходит «взросление» поэта, он приходит к экзистенциальному проникновению в суть бытия, исповедальности и автобиографичности, классической школе стиха. В «Рассказе моего знакомого» Северянин говорит об «ужасе физического и морального страдания» на чужбине, «одиночестве и постигшей его нищете» [234]. «Священный ужас» перед судьбой звучит в его открытом письме к К. Вежинскому, польскому поэту, которое было написано в канун подготовки к пушкинскому юбилею 1937 г. В письме Северянин говорит о себе как о совершенно забытом поэте, в надежде на хоть какую-нибудь помощь. Пушкинский контекст оттеняет горечь размышлений автора о судьбе поэта в современном мире.

Как и многие футуристы, Северянин обращался к драматургии. Пьеса «Плимутрок» является одноактной комедией-сатирой, в которой высмеиваются претенциозность, дурновкусие, лицемерие, пошлость и мещанство. Контекст комедии – атмосфера Серебряного века. Одна из линий комедии связана с поэзией, в частности с творчеством Бальмонта. Написанная в стихах, комедия подчеркивает творческую свободу автора. Его манера свободного изъяснения сложных проблем в виртуозно выстроенных поэтических диалогах отражает высокий уровень поэтического мастерства автора. Конфликт строится на непонимании, каламбурах, рождающихся в лоне самой жизни. Герои предстают как саморазоблачающиеся марионетки, смешные в своей претенциозности куклы-маски, претендующие на высокую духовность. Политическая линия прочерчена вполне отчетливо. Советская Россия, которая хочет предстать «раем», оказывается местом, где крадут фальшивые бриллианты и едят «месиво» под названием «окрошка».

Северянин воплотил многие идеи авангарда: он вывел на авансцену экстатическую импульсивность, создал язык поэтической экспрессии, многие неологизмы. В противовес омертвевшим нормам и запретам культуры Северянин манифестирует культ естественности и раскрепощение подсознательного и бессознательного. «Эго» поэта экстатически переживает поток бытия с его «натуральными» ценностями. В поэзии Северянина ложь цивилизационных предрассудков и идеалов разоблачается через иронию, которая необходима, чтобы не впасть в цинизм и имморализм, создается «иной миф», свободный от «старых» мифов власти, общества, культуры и истории. Даже творческие неудачи Северянина продуктивны в том смысле, что выявляют кошмар нигилизма и брутальность «эго», бесперспективность его эгоцентричных устремлений. Б. Пастернак писал, что Северянин – «лирик, изливавшийся непосредственно строфически, готовыми, как у Лермонтова, формами, и при всей неряшливой пошлости поражавший именно этим редким устройством своего открытого, разомкнутого дара» [235].

На могильном камне поэта, похороненном на Русском кладбище в Таллине, выбиты его строки:

Но дни идут – уже стихают грозы…
Вернуться в дом Россия ищет троп…
Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб!
Сочинения

Северянин И. Стихотворения. Л., 1979.

Северянин И. Тост безответный. М., 2000.

Северянин И. Из творческого наследия: Стихи // Звезда. 1987. № 5. С. 174–177.

Литература

Аннинский Л. Серебро и чернь. М., 1997. С. 69–85.

Кошелев В.А. Игорь Северянин // Русская литература. 1990. № 1. С. 68–98.

Критика о творчестве Игоря Северянина. М., 1916.

Круус Р. Новые данные о жизни и творчестве И. Северянина // Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. 1986. Вып. 683.

О Игоре Северянине: Тез. докл. науч. конфер., посвящен. 100-летию со дня рождения И. Северянина. Череповец, 1976.

Группы «Мезонин поэзии» и «Центрифуга»

Определенную роль в литературном процессе первой четверти XX в. сыграли «Мезонин поэзии» и группа «Центрифуга». «Мезонин поэзии» образовали московские эгофутуристы: В. Шершеневич, Л. Зак (Хрисанф), К. Большаков, Б. Лавренев, С. Третьяков, Р. Ивнев. Группа существовала лишьвтечение 1913 г., в издательстве «Мезонин поэзии» вышло всего три альманаха: «Вернисаж», «Пир во время чумы» и «Крематорий здравомыслия». Вдохновителем и художественным оформителем этих выпусков был поэт и художник Л. Зак, написавший программные статьи «Увертюра» и «Перчатка кубофутуристам». Основным автором «Мезонина» был В. Шершеневич. Участники группы подчеркивали свое родство с петербургскими эгофутуристами, печатались в их изданиях, предоставляли страницы своих альманахов И. Северянину. К. Большаков, кроме поэтической деятельности, занимался прозой (роман «Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова» [236]).

«Мезонин поэзии» не имел ярко выраженной теоретической платформы, мезопозиция была эклектичной, «серединной». Но в критических выступлениях представителями «Мезонина поэзии» велась борьба против «Гилей», а затем «Центрифуги». Они стремились к четкому обозначению границ между футуризмом в его кубофутуристической редакции и эгофутуризмом. Критики считали «Мезонин поэзии» «деловым течением», умеренным крылом футуризма. С этим объединением связаны первые публикации С. Третьякова и Б. Лавренева, будущего драматурга, в стихах которого начиная с 1913 г. звучат морские мотивы. С началом войны Лавренев был призван в армию и к футуризму не возвращался. Значительное место в альманахе «Мезонина поэзии» занимал Рюрик Ивнев, талантливый поэт, который старался сочетать уроки символистов с необходимостью разрушения канонов. В одних стихах преимущество получал Ивнев-символист, в других он же, но эгофутурист:

На станциях выхожу из вагона
И лорнирую неизвестную местность,
И со мною всегдашняя бонна —
Будущая моя известность.

В ответ на эти строки, как вспоминал В. Пяст, в кафе «Бродячая собака» Маяковский произнес экспромтом:

А с лица и остатки грима
быстро смоют потоки ливней,
а известность промчится мимо,
оттого, что я только Ивнев.

Отличительной особенностью «Мезонина поэзии» было участие в его изданиях поэтесс. Среди кубофутуристов выступала Елена Гуро и ее сестра Екатерина Низен, в издательстве «Лирика» печатались Вера Станевич, в сборнике «Руконог» публиковалась Е. Кузьмина-Караваева. Безусловным уважением была окружена Елена Гуро.

Против идейно-эстетической программы кубофутуристов и группы «Бубновый валет» выступила группа «Центрифуга», возникшая в 1914 г. при активном участии С. Боброва, а также Н. Асеева и Б. Пастернака. Название «Центрифуга» группа получила по стихотворению С. Боброва, своего рода поэтической декларации, «Турбопэан» (1914):

Завертелась ЦЕНТРИФУГА
Распустила колеса:
Оглушительные свисты
Блеск парящих сплетных рук! —
Молотилка ЦЕНТРИФУГИ
Меднолобцев сокруши!
Выспрь вертительные круги
Днесь умчащейся души…. [237]

Бобров разрабатывал эстетическую программу, которая могла бы удовлетворить и формальные, и содержательные поиски принципиально новых путей в современном искусстве, ориентированных не на западноевропейскую новейшую живопись, а на русские традиции. Он предложил термин «русский пуризм», призванный обозначить новую эстетику, основанную на национальной архаике. «Сейчас основы русского пуризма, – утверждал Бобров, – в русском архаизме: древних иконах, лубках, вышивках, каменных бабах, барельефах, вроде печатей, просфор и пряников, где все так просто и характерно, полно огромной живописной ценностью» [238]. Первая книга стихов С. Боброва «Вертоградари над лозами» (1913), в оформлении Н. Гончаровой, свидетельствовала о попытке синтезировать слово и зрительный образ в художественное единство. Бобров, скорее теоретик, чем поэт, изложил свои взгляды в предисловии: «Аналогичность устремлений поэмы и рисунка и разъяснение рисунком поэмы достигаются не литературными, а живописными средствами». С. Бобровым была составлена «Грамота», подписанная, кроме учредителей, И. Зданевичем. Кубофутуристы определялись как соперники и самозванцы. В «Грамоте» говорилось: «Мы, меньше всего желавшие междоусобий в Русской Поэзии, отвечавшие молчанием на неоднократные заигрыванья пассеистов, не желая больше поощрять наглость зарвавшейся банды, присвоившей себе имя Русских футуристов, заявляем им в лицо, дабы вывести общество из заблуждения, коим они пользуются для личных своих расчетов, следующее: <…> Вы самозванцы» [239].

«Нарождение «Центрифуга», – вспоминал Б. Пастернак, – сопровождалось всю зиму нескончаемыми скандалами. Всю зиму я только и знал, что играл в групповую дисциплину, только и делал, что жертвовал ей вкусом и совестью» [240].

«Центрифугой» было организовано небольшое издательство «Лирика», в котором вышла первая книга Н. Асеева «Ночная флейта» и первый сборник Б. Пастернака «Близнец в тучах». В предисловии Н. Асеев напутствовал Пастернака как «одного из тех подлинных лириков русской поэзии, родоначальником которых был единственный и незабвенный Иван Коневской». Первым изданием «Центрифуги» был сборник «Руконог» (1914).

Современный исследователь футуризма В. Альфонсов считает, что ««Центрифуга» самая «интеллигентская» и «филологическая» из футуристических групп, составила, по существу, третье главное течение русского поэтичского футуризма» [241].

На фоне борьбы лидеров различных футуристических группировок происходило сближение поэтов. Первая встреча В. Маяковского и Б. Пастернака хорошо известна по «Охранной грамоте», в которой Пастернак признавал, что «перед лицом Маяковского я в своих глазах всякий смысл и цену теряю. <…> Маяковский – единственный среди нас, пишущих – поэт» [242]. Мучительно переживая ломку голоса, происходившую в стихах из «Руконога», Пастернак надеялся вернуться от футуристических экспериментальных произведений («Мельхиор», «Иван Великий») к первоначальным лирическим основам. К весне 1916 г., когда вышел давно подготовленный «Второй сборник» «Центрифуги», стихи Пастернака появились в других альманахах «Весеннее контрагентство муз» и «Взял. Барабан футуристов».

Литература

Историко-литературный процесс: Методол. аспекты. Рига, 1989.

Марков В. История русского футуризма. СПб., 2000.

Поэзия русского футуризма. СПб., 1999.

Русский футуризм. Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М, 2000.,

Борис Пастернак

Борис Леонидович Пастернак (1890, Москва – 1960, Переделкино, под Москвой), поэт, автор романа «Доктор Живаго», лауреат Нобелевской премии, родился в семье известного художника Л. Пастернака. В 1910-е гг. изучал философию в Московском и Марбургском университетах; от матери он унаследовал музыкальный слух. Встречи с Л. Толстым, композитором А. Скрябиным и художниками В. Серовым и М. Врубелем, с поэтом P.M. Рильке способствовали развитию эстетического вкуса и особого отношения к творчеству. Вернувшись после внезапно оставленной учебы в Марбургском университете и посещения Италии в Москву, Пастернак вошел в группу поэтов «Центрифуга» вместе с С. Бобровым, Н. Асеевым, с которыми был знаком с 1909 г. по Кружку для исследования проблем культуры под руководством Эллиса.

Через год Н. Асеев, С. Бобров и Пастернак объявили об образовании Временного экстраординарного комитета «Центрифуга». Пастернак написал две программные статьи «Вассерманова реакция» (напечатана в «Руконоге») и «Черный бокал» (вошла во «Второй сборник Центрифуги»). В «Охранной грамоте», написанной отчасти под влиянием внутренней борьбы течений и разветвлений русского футуризма, автор отмечал: «Новички объединялись в группы. Группы разделялись на эпигонские и новаторские. Это были немыслимые в отдельности части того порыва <…> что уже насыщал все кругом атмосферой свершающегося» [243]. Новые поэтические принципы, поиски акцентированного звука «как такового» привели раннего Пастернака к созданию «высокого косноязычия», наиболее явного в стихотворении «Мельхиор»:

Храмовой в малахите ли холен,
Возлелеян в серебре ль косогор —
Многодельную голь колоколен
Мелководный несет мельхиор.

Пределы искусства слова, замкнутого на самом себе, гипертрофированное внимание к возможностям отдельного слова отчетливы и в стихотворении «Об Иване Великом»:

В тверди «творца слова рцы»
Заторел дворцовый торец,
Прорывает студенцы
Чернолатый Ратоборец.
С листовых его желез
Дробью растеклась столица,
Ей несет наперерез
«Твердо слово рцы» копытце.

После экспериментальных произведений Пастернак чувствует необходимость вернуться к первоначальным истокам собственного творчества, отказавшись от «соблазна кружковщины»: «Я хочу писать снова так, как начинал когда-то, – объяснял он С. Боброву, – говорю не о форме, но о духе этих начинаний» [244]. Однако первый сборник Пастернака «Близнец в тучах» (1914) был напечатан в издательстве «Центрифуги» «Лирика». Он был одобрительно упомянут лишь В. Брюсовым в «Русской мысли». Критик указывал на «большую силу фантазии» и подчеркивал, что «странные и порой нелепые образы не кажутся надуманными; <…> «футуристичность» стихов Б. Пастернака – не подчинение теории, а своеобразный склад души» [245]. В письме к родителям поэт писал: «Как хорошо, что Брюсов не знает, что первая моя книжка не только первый печатный шаг, но и первый шаг вообще. Остальные начинали детьми: так, как начинал я в музыке; остальные знают классиков, потому что именно из увлеченных читателей и почитателей стали они писателями. Меня же привело к этому то свойство мое, которое, как это ни странно, ни от кого не ускользает и которое Брюсов называет самобытностью, фантазией, воображением, своеобразным складом души и т. д. Мне кажется, художественное дарование заключается вот в чем: надо родовым, инстинктивным и непроизвольным образом видеть так, как все прочие думают, и, наоборот, думать так, как все прочие видят».

Стихотворения 1912–1914 гг.: «Февраль. Достать чернил и плакать!», «Мне снилась осень в полусвете стекол…», «Вокзал», «Венеция», «Пиры» – воплотили стремление автора к новому поэтическому содержанию. Пастернак указывал: «Я ничего не выражал, не отражал, не изображал. <…> Моя постоянная забота была обращена на содержание. Мне нужно было, чтобы одно стихотворение содержало Венецию, а в другом замыкался Брестский, ныне Белорусско-Балтийский вокзал» [246].

Своеобразие историзма художественного мышления автора выявилось во втором сборнике «Поверх барьеров» (1917), вышедшем также в издательстве «Центрифуги». Поэт «снимает» глянец с классического образа Петербурга, вводя в описание динамику стрельбы, раздающейся на мятежных улицах:

Как в пулю сажают вторую пулю
Или бьют на пари по свечке,
Так этот раскат берегов и улиц
Петром разряжен без осечки.

Рассвет увиден как тяжелые родовые муки Урала:

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,
На ночь натыкаясь руками, Урала
Твердыня орала и, падая замертво,
В мученьях ослепшая, утро рожала.

Внутренняя изменчивость природы, бесконечность ее движения и метаморфоз завораживают поэта. Метафоры и определения становятся «сеткой», в которую должны попасть предметы и явления в их первозданной новизне:

Гроза в воротах! На дворе!
Преображаясь и дурея,
Во тьме, в раскатах, в серебре,
Она бежит по галерее.
По лестнице. И на крыльцо.
Ступень, ступень, ступень. – Повязку!
У всех пяти зеркал лицо
Грозы, с себя сорвавшей маску.

В одном контексте сосуществуют слова, относящиеся к разным стилям, природа олицетворяется и человек становится ее тайнозрителем. Это рождает эффект неожиданного познания, синтеза несоединимого. Поэтика усложнена ассоциативным мышлением, причем цепь ассоциаций автор преднамеренно разрывает, опуская логически необходимые звенья, оставляя некоторые образы немотивированными. Эти особенности соответствовали принципам «Центрифуги», но и вступали с ними в противоречие. Языковая игра сменяется у Пастернака стремлением воплотить непосредственность восприятия, передать процесс мышления, алогизм окружающего мира, слитность отдельного существования с всеобщей жизнью. В 1928 г. стихотворения перерабатывались, добавлялись новые, изменилась композиция. В письме к О. Мандельштаму Пастернак писал: «Переиздавать в прежнем виде нет никакой возможности, так это все небезусловно, так рассчитано на общий поток времени» [247].

Третий сборник «Сестра моя – жизнь» (1922), с посвящением М. Лермонтову, свидетельствовал о сложившемся мастерстве поэта. Стихотворения, писавшиеся летом 1917 г. и вошедшие в этот сборник, становятся парафразом социально напряженной и катастрофичной жизни. В произведениях прочитывается обостренное внимание к привычным деталям быта («Жизнь, как тишина / Осенняя, – подробна»), расширившийся диапазон восприятия («Внезапно вспомню: солнце есть; / Увижу: свет давно не тот»; «Мирозданье – лишь страсти разряды, / Человеческим сердцем накопленной»). Поэт с оригинальным видением мира и максимально отдаляется от будней революции, и создает немыслимую при ближней дистанции смысловую перспективу:

В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе: —
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?

Образы митингующих деревьев, ораторствующих звезд, говорящих чердаков передавали пафос эпохи, не умаляя индивидуального восприятия происходящего. Поэт принципиально отказывается от романтических и символистских представлений о творчестве, в основе которого лежало «зрелищное понимание биографии» [248]. Предметом поэзии становятся не «Я», а мир, пронизанный творчеством. В «Определение поэзии» наряду с классической формулой («Это – двух соловьев поединок») входит и образ ночи, познающей саму себя:

Все, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях,
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях.

Творчество понимается Пастернаком как сверхцель всеобщего бытия, а поэт становится голосом мироздания. Замыкает сборник стихотворение «Конец», в котором используются футуристические приемы:

Ждет – улягутся. Вдруг – гигант из затеми,
И другой. Шаги. «Тут есть болт».
Свист и зов: тубо!

В статье «Бесы» Вл. Ходасевич отрицательно оценил новаторские поиски Пастернака. Он писал: «Ныне, с концом или перерывом Петровского периода, до крайности истончился, почти прервался уже, пушкинский период русской литературы. Развалу, распаду, центробежным силам нынешней России соответствуют такие же силы и тенденции в ее литературе. Наряду с еще сопротивляющимися – существуют (и слышны громче их) разворачивающие, ломающие: Пастернаки. Великие мещане по духу, они и в мещанском большевизме услышали его хулиганскую разудалось – и сумели стать «созвучны эпохе». Они разворачивают пушкинский язык и пушкинскую поэтику, потому что слышат грохот разваливающегося здания – и воспевают его разваливающимися стихами, вполне последовательно: именно «ухабистую дорогу современности» – «ухабистыми стихами»» [249]. Этой оценке противоречили положительные оценки творчества Пастернака М. Цветаевой и А. Ахматовой.

Пастернак выбирает собственный способ создания поэтического мира, в котором главенствует, по наблюдению современного исследователя Л. Аннинского, «принцип рассыпания мира на детали (краски, формы, предметы, ощущения) и собирания из этих элементов новой поэтической реальности <…> излюбленная метафора: стих – губка: реальность впитывается, а потом выжимается на бумагу» [250]. Ассонансы и диссонансы призваны раскрыть процесс преодоления «косности бытия», которое превращается в шараду-метафору:

Салфетки белей алебастр балюстрады.
Похоже, огромный, как тень, брадобрей
Макает в пруды дерева и ограды
И звякает бритвой о рант галерей.

Сборник «Темы и вариации» (1923) построен на принципиальной многослойности, синтаксической усложненности, фонетической «тяжести», с использованием нагнетания шипящих звуков:

Без клещей приближенье фургона,
Вырывает из ниш костыли
Только гулом свершенных прогонов,
Подымающих пыль из дали.

В стихотворения включаются реминисценции, аллюзии и контаминации Гёте, Шекспира, Пушкина. Через литературные параллели возникал и образ современности: «Ступай к другим. Уже написан Вертер. / А в наши дни и воздух пахнет смертью: / Открыть окно – что жилы отворить». Считая поэзию «высокой болезнью» (поэма «Высокая болезнь», 1923–1928), независимой от конъюнктуры, Пастернак все же обращался к теме революционной эпохи в поэмах «Девятьсот пятый год» (1925–1926) и «Лейтенант Шмидт» (1926–1927), стихотворном романе «Спекторский» (1925–1931). История толкуется им в своеобразном ключе: «История не в том, что мы носили, / А в том, как нас пускали нагишом». Каждый, считает поэт, несет личную ответственность за свою судьбу:

Напрасно в годы ужаса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться,
Другим – кончать Голгофой.

Творчество 1930-х гг. Пастернак оценивал как «второе рождение». Поэт переориентируется на воплощение законов поэтической гармонии и «неслыханной простоты». Признанный официальной властью, Пастернак отстраняется от текущих событий, уединяясь на даче в Переделкино. В этот период выходят его поэтические книги «На ранних поездах» (1943) и «Земной простор» (1945). Стихотворения периода Великой Отечественной войны поражают внутренней созерцательностью, размеренностью бытия. В послевоенные годы Пастернак опубликовал перевод «Фауста» Гёте, в котором в зашифрованном виде воплотил свое негативное отношение к основным тенденциям советской эпохи. Одновременно он много работал над романом «Доктор Живаго». В письме он писал: «Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного как, в идеале, у Диккенса или Достоевского, – эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории» [251].

Роман «Доктор Живаго» (1956) включает стихотворения главного героя доктора Юрия Живаго. Они составляют лирический дневник и героя, и автора, раскрывают цельность мировоззрения и основные приоритеты – любовь к живущему и память о прошлом, благоговение перед природой и законами мироздания, веру в Христа как спасительное и искупительное для человечества общее основание культуры и истории. А.М. Пятигорский отмечал: «…смысл романа – в ощущении краха, крушения, и что сам доктор свидетельствует об этом своими стихами и своей жизнью, которая сама и есть комментарий на эти стихи. <…> Свидетельствуемая доктором Живаго катастрофа была не гибелью культуры, а гибелью духа, за которую те, кто ее допустили, поплатились культурой» [252].

Роман, опубликованный вначале в Италии и отмеченный Нобелевской премией (1959), вызвал острые идеологически направленные дискуссии. Автора обвинили в антисоветизме, в неправильной оценке исторических событий, исключили из членов Союза писателей. Пастернак писал письмо к Н. Хрущеву с просьбой не высылать его из страны. В стихотворении «Я пропал как зверь в загоне…» отразились переживания, связанные с остракизмом на родине и громким литературным признанием в мире. В 1965 г. вышел последний сборник «Стихотворения и поэмы», включавший стихотворный цикл «Когда разгуляется» (1956–1959).

Художественная эволюция Пастернака шла от поэтики авангарда начала XX в. к классической традиции. Он писал: «Во всем мне хочется дойти / До самой сути». Считал, что «Цель творчества – самоотдача». Не желая, чтобы творчество имело прямую связь с политической злободневностью, Пастернак изображает человеческое существование в сложных переплетениях с природой, судьбой, другими людьми, любовью к женщине. Отношение к душе у Пастернака особое, начав эту тему в сборнике «Сестра моя – жизнь», он максимально ее воплотил в стихотворениях Юрия Живаго. В стихотворении «Душа» автор рисует ее как пленницу и «тень без особых примет». В романе «Доктор Живаго» живая душа становится тем главным, что определяет суть всечеловеческой истории.

Сочинения

Пастернак Б.Л. Избранное: В 2 т. М., 1985.

Пастернак Б.Л. Собрание сочинений: В 5 т. М., 1991.

Пастернак Б.Л. Воздушные пути. М., 1982.

Пастернак Б.Л. Доктор Живаго. Мн., 1990.

Литература

Альфонсов В. Поэзия Бориса Пастернака. Л., 1990.

Аннинский Л. Серебро и чернь. Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века. М., 1997. С. 116–131.

Баевский B.C. Пастернак. М., 1997.

Вильмонт Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. М., 1989.

Лихачев Д.С. Борис Леонидович Пастернак. Вступительная статья // Б.Л. Пастернак. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 1. М., 1989. С. 5—44.

Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Биография. М., 1997.

Имажинизм

На основе художественных поисков авангарда в первые послереволюционные годы возникло литературное течение имажинизм (от лат. imago – образ). Название восходит к английскому имажинизму, возникшему в начале XX в. и представленному творчеством Т. Хьюма и Э. Паунд, знакомство с которым в России произошло после статьи З. Венгеровой «Английские футуристы», опубликованной в 1915 г. в сборнике «Стрелец». От английского имажинизма было воспринято тяготение к конкретно-зримому образу, порожденному непривычным взглядом на вещи и оказывающему неожиданное и внезапное воздействие на читателя. Формальным началом имажинизма считается публикация в воронежском журнале «Сирена» (1919, № 4) и в газете «Советская страна» (1919, 10 февр.) литературной декларации нового движения, объединившего С. Есенина, И. Грузинова, А. Кусикова, Р. Ивнева, В. Шершеневича, А. Мариенгофа, Г. Якулова и Б. Эрдмана. Местом их встреч стал литературный клуб (имажинистское кафе) «Стойло Пегаса», а публикаций – журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном» (1922). Вышло четыре номера этого журнала. Имажинисты образовали свое издательство «Имажинисты», в котором печатались коллективные сборники: «Явь», «Конница бурь», «Плавильня слов», «Харчевня зорь», «Золотой кипяток», «Звездный бык». Вел. Хлебников написал ироничное стихотворение «Москвы колымага» (1920) по поводу новаций имажинизма:

Москвы колымага,
В ней два имаго.
Голгофа Мариенгофа.
Город распорот.
Воскресение Есенина.
Господи, отелись
В шубе из лис!

Эстетической (и главной) основой имажинизма было особое понимание роли эстетического воздействия или впечатления от художественного образа. Это впечатление должно было быть максимально насыщенным и ярким. В. Шершеневич утверждал: «Образ и только образ. Образ – ступени от аналогий, параллелизмов – сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения – вот орудия производства мастера искусства. <…> Только образ, как нафталин, пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени» [253]. Имажинисты отрицательно относились к социально-газетной тематике позднего футуризма, публицистическим стихотворениям и пропагандистским рифмованным произведениям. В программных статьях «Буян остров» (1920) А. Мариенгофа, «2x2 = 5. Листы имажиниста» (1920) В. Шершеневича и «Имажинизма основы» (1921) И. Грузинова была выдвинута идея возвращения поэзии ее образной основы, однако создание поэтических образов предполагало рациональную деятельность, конструирование, комбинирование, создание специальных каталогов.

Программа носила эклектичный характер. Футуристический опыт В. Шершеневича позволил ему включить в программу прежние лозунги о «самовитом слове» (принцип будетлян), о «беспроволочном воображении» (термин Маринеттк). Под «самовитым словом» он понимал лишь одну из основных составляющих триады, разработанной в языковедческих трудах А. Потебни, – «внутренняя форма» слова (содержание), само слово (форма) и его образность. Образность слова в прямолинейной интерпретации превращалась в самоцель, так как в жертву ей приносилось содержание. «Поедание образом смысла – вот путь развития поэтического слова», – утверждал Шершеневич. К «поеданию смысла» примыкает провозглашение неизбежности ломки «старой грамматики и перехода к неграмотным фразам». Подобная ломка позволила бы, по теории имажинизма, реализовать подлинную свободу образа, которую Шершеневич видел в изолированности образов друг от друга. Художественное произведение должно представлять собой некий «каталог образов». Он писал: «Стих – не организм, а толпа образов, из него без ущерба может быть вынут один образ или вставлено еще десять. Только в том случае, если единицы завершены, сумма прекрасна».

Подобную ограниченность образа изначально не принимал С. Есенин. В статье «Ключи Марии» (1918), воспринятой имажинистами как манифест, поэт утверждал, что не победа над смыслом, а лишь тесная связь образа с содержанием делает его органичным и полноценным. Связав последние годы своей жизни с имажинизмом, по мнению некоторых критиков, Есенин наиболее талантливо воплотил его отдельные черты. В «Москве кабацкой», «Кобыльих корабликах» отразились как элементы имажинистского эпатажа, так и «эстетики увядания» (мотивы одиночества, неудовлетворенность собственной судьбой).

Творческое содружество поэтов разных дарований распалось после споров между С. Есениным и В. Шершеневичем и возникших разногласий в понимании сущности и предназначении главного нерва имажинизма – художественного образа. С. Есенин, И. Грузинов и Р. Ивнев вышли из группы в 1924 г. Во второй половине 1920-х гг. под влиянием внутреннего кризиса и общей тенденции к нивелировке культуры имажинизм прекратил свое существование.

При всех крайностях в понимании природы творчества имажинисты, подобно другим авангардистским течениям (конструктивизм, ОБЭРИУ), обращаясь к потенциальным возможностям образа, указывали на новые пути поиска еще не использованных способов и средств поэтической выразительности, не случайно имажинисты называли себя «образоносцами».

Литература

Львов-Рогачевский ВЛ. Имажинисты и его образоносцы. Ревель, 1921.

Львов-Рогачевский ВЛ. Новейшая русская литература. М, 1927.

Поэты-имажинисты. М; СПб., 1997.

Соколов И.В. Имажинисты. [Б.м.], 1921.

Юшин П.Ф. С. Есенин: Идейно-творческая эволюция. М., 1969.

Вадим Шершеневич

Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893, Казань – 1942, Барнаул), поэт так называемого «второго ряда», незаслуженно забытый в силу ряда причин. Во-первых, русская поэзия первой половины XX в. изобилует именами-звездами, заслоняющими своим ослепительным светом более скромные дарования, во-вторых, поэты такого рода, как Шершеневич, сыграв определенную роль в развитии неких важных и новых творческих принципов, как правило, уходили с авансцены русской культуры в напряженно драматичный исторический период 1920—1940-х гг. В процессе освоения еще далеко не исчерпанных идейно-художественных богатств русской поэзии Серебряного века нельзя обойти молчанием имя Шершеневича. Оно носит принципиально важный характер для изучения истории, поэтики и эстетики имажинизма. Поэт был одним из соратников С. Есенина и, если бы обстоятельства исторической эпохи сложились более благоприятно, его имя не было бы так неизвестно, как ныне.

А. Кобринский в предисловии к новому и пока единственному изданию стихотворений Шершеневича, включившим произведения, не напечатанные при жизни автора, отстаивает точку зрения, что именно его поэзия «представляет собой одну из вершин русской лирики XX в. – и совсем не только ее имажинистского крыла; он, словно задавшись целью продемонстрировать условность и прозрачность границ русского авангарда, – подчеркивает исследователь, – писал стихи, следуя эстетическим принципам самых различных литературных направлений: символизма, эгофутуризма, кубофутуризма, имажинизма…» [254].

Вадим Шершеневич начал печататься с 18 лет, дебютировал книгой стихов «Весенние проталинки» (1911). Сборники стихотворений, выходившие в 1913 г. в Москве в издательстве «Мезонин поэзии», носили явный отпечаток влияния символизма, – «Carmina: Лирика (1911–1912)», «Экстравагантные флаконы» и «Романтическая пудра». Высокую оценку его поэтическому языку дал Н. Гумилев: «Выверенный стиль, интересные построения заставляют радоваться его стихам. <…> Изысканные рифмы <…> не перевешивают строки» [255].

Под влиянием русских и итальянских футуристов Шершеневич стал одним из значительных теоретиков авангардного искусства. В теоретико-критической книгах «Футуризм без маски. Компилятивная интродукция» (1914), «Зеленая улица» (1916), статье «Пунктир футуризма», докладе «Злато-полдень русской поэзии (о футуризме)», прочитанном в Московском литературно-художественном кружке (1913) Шершеневич обосновал закономерность появления искусства, призванного воплотить в принципиально новых формах актуальные темы и современное ощущение жизни. Это были первые исследования о русском футуризме, написанные к тому же футуристом. Подчеркивая приоритет движения, быстроты, качественного изменения «кванта» времени, Шершеневич писал: «Красотой быстроты пропитан весь сегодняшний день, от фабрики до хвоста собаки, которую через миг раздавит трам. Поэтому более чем понятно, что лирик, опьяненный жизнью, опьянен именно динамикой жизни» [256]. Поиски собратьев по воззрениям ненадолго привели Шершеневича в лагерь эгофутуристов, но в 1918 г. он принимает участие в основании группы имажинистов, которую возглавил, особенно близко сойдясь во взглядах с А. Кусиковым. Началом зарождения идеи образотворчества, приведшей к возникновению литературного течения имажинизма, стала полемика о роли образа в поэзии, «бесстрашно вглядывающейся в глаза Нынче». На обложках сборников стихов «Крематорий» и «Вечный жид» (оба – в 1918) стояло «имажинист Вадим Шершеневич».

В 1920-х гг. Шершеневич, отрицая и классическую поэзию прошлого, и ужасаясь художественной бесплодности поэтов, принадлежащих к группе «Октябрь» и «Кузница», искал новые возможности поэтического самовыражения за пределами «охоты за агитпродукцией». Под все усиливающимся политическим нажимом поэт обратился к работе над инсценировками и переводами У. Шекспира, Ш. Бодлера и Э. Парни.

Стихотворения Шершеневича долгое время не переиздавались. Сборник «Стихотворения и поэмы» (2000), включивший стихотворения зрелого периода «Лошадь как лошадь», «Итак итог», а также драматические произведения «Быстрь» и «Вечный жид», является итогом исследовательских и издательских проектов по восстановлению целостной картины поэтической культуры Серебряного века.

В творчестве Шершеневича преобладают любовные, урбанистические и патологические темы. Урбанистическая тематика сочеталась с темой творчества как познавательного процесса, в котором лишним становится все, что уже было использовано или апробировано. Автор объяснял: «Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас «сдается по случаю отъезда в наем». Поэтическое, т. е. лунные безделушки, «вперед – народ», слоновьи башни, рифмованная риторика, стилизация, – распродается по дешевым ценам. Этим объясняется мнимая непоэтичность и антиэстетичность моей лирики. Слишком все «поэтичное» и «красивое» захватано руками прошлых веков, чтобы оно могло быть красивым» [257]. Шершеневич вводит в поэзию антигероя, который ищет возможности укрыться от невыносимой социальной действительности. Поэт прибегает иногда к шокирующим неожиданностям, по его определению, поэзия – это искусство соединения автономных слов и образов (стихотворение «Зеленая улица»). В «Квартете тем» (1919) настаивается на автономности жизни и принципиальной непознаваемости личности:

В этой жизни тревожной, как любовь в девичьей,
Где лампа одета лохмотьями копоти и дыма,
Где в окошке кокарда лунного огня,
Многие научились о Вадиме Шершеневиче,
Некоторые ладонь о ладонь с Вадимом
Габриэлевичем,
Несколько знают походку губ Димы,
Но никто не знает меня.

Пережив бурное увлечение идеями футуризма, отразившееся в сборнике «Автомобилья поступь», Шершеневич вместе с С. Есениным и А. Мариенгофом создает «Орден имажинистов». В программной статье «У края прелестной бездны», которую Шершененевич подписывает ироничным псевдонимом Г. Гаер (так в старину называли балаганного шута), провозглашал преемственность имажинизма по отношению к футуризму: «Футуризмумер! <…> Он должен быть благословляем уже за то, что нес в себе имажинизм» [258]. В 1919 г. он пишет прокламацию имажинизма, под которой подписались С. Есенин, Р. Ивнев, А. Мариенгоф, а также художники Б. Эрдман и Г. Якулов. Сквозная мысль – роль образа. «Образ – это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия» [259]. Влияние Шершеневича было значительным, о чем говорит тот факт, что он в 1919–1920 гг. был избран председателем Всероссийского союза поэтов. Современники не могли не запомнить его эпатирующего поведения. Он расписывал своими стихами монастырские стены, переименовывал улицы, прикрепляя таблички «Улица Шершеневича», ярко и самозабвенно скандалил на поэтических вечерах. Эти поступки не были спонтанными, они были продиктованы сознательной тактикой, учитывающей, что литературу создают «литературные факты». В стихотворении «Песня песней» (1920) автор называет первым имажинистом Соломона, но уже в 1921 г. в творчество Шершеневича входят апокалипсические образы «Ангела катастроф» – «Выщипывает рука голодухи / С подбородка Поволжья село за селом»; «Красная роза все чаще / Цветет у виска россиян», да «Пчелка свинцовая жалит».

Видимый «союз» с советской властью, которая, казалось, не обращала внимание на имажинистов, был нарушен выходом сборника «Мы Чем Каемся» (М., 1922), заглавные буквы которой указывали на аббревиатуру Московской Чрезвычайной комиссии. Издание было арестовано, авторам сделали выговоры. В общей неразберихе тех лет чиновники по недоразумению посылали сборник Шершеневича «Лошадь как лошадь» в деревни как руководство по коневодству. Вряд ли голодные крестьяне могли уяснить суть стихотворения «Принцип звука минус образ» или вникнуть в красоту «многоэтажного» стихотворения, в котором реалистическое соединялось с сюрреалистическом:

Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на
хвосте
Жеребца, мчащегося по миру громоздкими скачками:
Я не люблю целующих меня в темноте,
В камине полумрака вспыхивающих огоньками…

И едва ли для крестьян было насущным отождествление стихотворной техники и чувств любви в качестве «Принципа синтаксического аграмматизма» (название стихотворения):

Не губы и не глаза, но колонны многоточек,
Не сердце – на разорванных листиках стих!
И какой же сумеет в одно переплетчик
Меж картона любви переплести их?

В стихотворении «Композиционное соподчинение» (1918) слышен живой голос поэта, который, обращаясь к возлюбленной, говорит:

И опять, как Христа измотавшийся взгляд,
Мое сердце пытливое жаждет, икая,
И у тачки событий, и рифмой звенят
Капли крови, на камни из сердца стекая.
Дорогая!
Я не истин напевов хочу! Не стихов,
Прозвучавших в веках слаще славы и лести!
Только жизни! Беспечий! Густых зрачков!
Да любви! И ее сумасшествий!

Стихи располагаются таким образом, чтобы выровнять не левый край, как это обычно делалось, а правый. Поэт легко играет традиционными образами и одновременно использует приемы авангардного искусства, сохраняя музыку стиха и его образность. В стихотворении «Принцип звука минус образ» можно увидеть черты хлебниковской поэтики:

Им ли поверить, что в синий,
Синий
Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли,
Любовь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине,
А на чужом языке (стрекозы или цапли).
Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная,
Как расскажу словами людскими
Про твои поцелуи необычайные
И про твое невозможное имя?!
Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая,
Через май за полдень любовь не устанет расти,
И вместо прискучившего: «Я люблю тебя, дорогая!» —
Прокричу: «Пинь-пинь-ти-ти-ти!»

Последний сборник был выпущен в 1926 г., автор посвятил его своей возлюбленной – актрисе Юлии Дижур (покончившей с собой из-за недоразумения в отношениях с Шершеневичем). В 1928 г. в статье «Существуют ли имажинисты» поэт признал, что «имажинизма сейчас нет ни как течения, ни как школы» [260]. Книга «Итак, итог» была уже постимажинистской. В 1930-е гг. Шершеневич работал над мемуарами «Великолепный очевидец». Творческая эволюция этого поэта шла от эксперимента к традиции. Поздние стихотворения, например «От самых древних поколений…» (1933–1935), поражают своей энергией и классической строгостью:

Любовь! Твой плащ горит над миром,
Но плащ твой с выпушкою бед.
Твой страшный глаз глядит сапфиром,
Но в нем ясней рубинный след.
И всё ж пленять не перестанешь,
Любовь последняя моя,
И ты убьешь, но не обманешь
Певучий почерк соловья.

Основные приемы имажинистской поэтики – принцип развернутых аналогий, композиционных соподчинений, метафоризация быта – остались в плену у времени, тогда как стихотворения, в которых чувствуется живое дыхание и чувство поэта, продолжают жить.

Сочинения

Поэты-имажинисты. СПб., 1997.

Шершеневич В. Листы имажиниста. Ярославль, 1997.

Шершеневич В. Пунктир футуризма // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1994 г. СПб., 1998. С. 163–174.

Шершеневич В. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000.

Литература

Ароздков В. «Достались нам в удел года совсем плохие…» (В.Г. Шершеневич в 1919 и 1922 годах) // Новое литературное обозрение. 1998. № 30 (2).

Кобринский А. «Наши стихи не для кротов…». Поэзия Вадима Шершеневича // Шершеневич В. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. С. 7—27.

Сергей Есенин

Имажинизм в творчестве выдающегося лирика XX в., поэта, выразившего красоту русской природы и крестьянской души, Сергея Александровича Есенина (1895, с. Константиново Рязанской губ., – 1925, Ленинград) имел эпизодический характер, но все-таки повлиял на образную систему и средства художественного выражения. В 1915 г. Есенин приехал в Петербург, где познакомился с А. Блоком, стал вхож в салон Д. Мережковского и З. Гиппиус. В ранних стихах Есенина чувствовалось влияние А. Кольцова и С. Надсона, фольклора и народной песни, его называли «рязанским Лелем» [261], крестьянским поэтом-самородком. В Петербурге вышел первый сборник Есенина «Радуница» (1915).

В автобиографической заметке «О себе» поэт указывал: «Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности» [262]. Атмосфера Серебряного века, кризис символизма, появление новых групп и течений в 1910-е гг. для Есенина представлялись сложными явлениями. Влияние Н. Клюева, с которым поэт познакомился в 1915 г., умного и высокообразованного человека, знатока древнерусской культуры, народного сектантства и фольклора, сказалось в том, что он убедил Есенина не отказываться от крестьянской темы, народной культуры и ее религиозных основ. В сборнике «Радуница» много стихотворений о Руси и вере в Богородицу и Христа. Поэт в начале творческого пути отождествляет себя со «смиренным иноком» («Пойду в скуфье смиренным иноком…»), пастухом («Я, пастух, мои палаты…»), позже – последним поэтом деревни («Я последний поэт деревни…»), прохожим («В этом мире я только прохожий…») и, наконец, – с хулиганом.

Мир природы и мир человеческий в поэзии раннего Есенина увидены сквозь призму и язычества, и христианства, которые оказываются слиты в едином сюжете-мистерии. В «Песне о собаке» (1915) человеческая жестокость восполняется Божьей милостью – один из утопленных щенков, который сравнивается с месяцем, взят на небо. Основой поэзии Есенина являлся прием олицетворения природных явлений, выстроенных на загадке, переносе качеств одного явления на другое, по принципу метафоры или метонимии, что характерно и для народного творчества. Эти принципы стали основными для поэтики Есенина. В своем манифесте «Ключи Марии» (1918) поэт писало законах славянской мифологии, глубинной связи предметов ежедневного пользования и представлений о законах вселенной. Свою задачу видел как обнаружение «узловой завязи природы с сущностью человека» [263]. Поэт, воссоздавая законы крестьянского космоса, использует «мистическое изографство». Художественное письмо такого типа позволяет реальный мир увидеть сквозь призму мифопоэтического народного восприятия. О «мистическом изографстве» как о «двойном зрении, оправданном двойным слухом» Есенин писал в неотправленном письме 1921 г. к Р. Иванову-Разумнику [264]. В стихотворении «Табун» (1915) создается изоморфный космическому видению образ табуна коней, который и реален, и метафизичен, поскольку неотделим от таинства вселенской жизни:

В холмах зеленых табуны коней
сдувают ноздрями златой налет со дней.
С бугра высокого в синеющий залив
упала смоль качающихся грив.
Дрожат их головы над тихою водой,
и ловит месяц их серебряной уздой

В поэтике Есенина метафоры возникают на пересечении переносного значения с точной семантикой конкретных деталей природы и крестьянского быта; используются диалектизмы, приметы, заговоры, песенные и частушечные ритмы. Синтаксис прост, фразы закончены в границах стихотворной строки, смысл и мелодика стихотворения соподчинены единому замыслу, характерным приемом является параллелизм состояний души и природы:

Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется, на душе светло.

Широко известным поэтом Есенин стал после выхода его поэтических сборников «Преображение», «Сельский часослов», «Голубень» (все – в 1918), атакже «Трерядница» (1920). «Письмо к матери», стихотворения о природе и любви, отмеченные особой, присущей только Есенину интонацией, казалось, не были сочинены, столь органичными и естественными были их поэтический строй и чувства. Б. Пастернак подчеркивал: «Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовской стихиею. <…> Самое драгоценное в нем – образ родной природы, лесной, среднерусской, рязанской, переданной с ошеломляющей свежестью, как она далась ему в детстве» [265].

Революция была воспринята Есениным как исполнение обетовании «новой земли и нового неба». Он сблизился с Р. Ивановым-Разумником, теоретиком «скифства» и неона-родничества, считавшего, что грядет революция духа, которая выдвинет Россию на первое место среди всех народов, так как она обладает духовной уникальностью. В течение августа – ноября 1917 г. поэтом создаются «маленькие поэмы»: «Октоих», «Пришествие», «Преображение», в которых воплощается напряженное ожидание принципиального обновления мира. Отменялся «старый» Христос, ожидался новый Спаситель: «Новый на кобыле/ Миру едет Спас». Есенин взял на себя задачу создания поэтически выраженного мужицкого крестьянского Завета. Разрушительные вихри истории были увидены в масштабах вечности и истории народа. В основе поэм «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик» (обе– 1918) и «Пантократор» (1919) лежат модернизированные и мифопоэтически осмысленные библейские сюжеты, которые проецируются на современные события.

Поэтика Есенина 1920-х гг. строится на соотнесении небесного и земного, в библейской перспективе и масштабе нынешних и будущих жизненных и исторических потрясений, на утверждении роли поэта как «тринадцатого апостола». В «Октоихе» звучит вопрос:

О Боже, Боже, Ты ль
Качаешь землю в снах?
Созвездий светит пыль
на наших волосах…

В «Инонии» рождается образ «главы… власозвездной» поэта. Религиозные, лирические и символические образы втягивали в свой крут освященные веками имена Китежа и Радонежа. Себя поэт уподобляет одному из апостолов, который, однако, отрицает учение Христа и совершает кощунство над евхаристией. Этот «сюжет» и его глубинный смысл был раскрыт Ф. Достоевским (глава «Влас» в «Дневнике писателя» за 1873 г.).

Не устрашуся гибели, ни копий,
ни стрел дождей, —
так говорит по Библии
пророк Есенин Сергей.
Время мое приспело,
на страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
выплевываю изо рта.

В конце «Инонии» поэтом провозглашается новая вера и новая жизнь.

Эти произведения Есенина, как правило, не рассматривались официальной советской критикой, упрекавшей поэта за «религиозность» и утверждавшей, что он «все еще плутает среди трех сосен отжившего православия» [266]. В русском зарубежье эти поэмы получили противоречивые оценки. М. Слоним рассматривал их в русле «мессианистической» поэзии, рожденной «Двенадцатью» А. Блока, с «уподоблением революционной России воскресающему Христу» [267]. Вл. Ходасевич указывал на псевдохристианский характер образности этих произведений [268]. Резко отрицательно об «Инонии» отозвался И. Бунин, увидев в ней надругательство над русскими духовными святынями.

Ожидания Есениным «крестьянского рая» оказались утопичны. Гражданская война и жестокий голод в Поволжье заставили поэта отказаться от утопических взглядов. Осознание утраты истинных путей приводит Есенина к трагической и сюрреалистической образности. В поэме «Кобыльи корабли» (1919) возникают страшные образы: «Бешеное зарево трупов», «Облетает под ржанье бурь / Черепов златохвойный сад», «Злой октябрь осыпает перстни / С коричневых рук берез», – само естество приобретает гротескно искаженный вид: «Посмотрите, у женщин третий / вылупляется глаз из пупа. / Вот он! Вылез, глядит луной, / Не увидит ли помясистей кости…». Звучат и провидческие строки: «Веслами отрубленных рук / вы гребетесь в страну грядущего». Н. Асеев указал на «правдивость попыток отобразить искаженные гневом и болью черты мученического лика народа» [269]. Уничтожение человеческого – главная черта современности, звери и люди меняются местами, «братья меньшие» ближе поэту, чем мир человеческого самоутверждения, своеволия насилия:

Кто это? Русь моя, кто ты? Кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь?
На дорогах голодным ртом
Сосут край зари собаки.
Им не нужно бежать в «туда» —
Здесь, с людьми бы теплей ужиться.
Бог ребенка волчице дал.
Человек съел дитя волчицы.
<…>
Сестры-суки и братья-кобели,
Я, как вы, у людей в загоне.
Не нужны мне кобыл корабли
И паруса вороньи.
Если голод с разрушенных стен
Вцепится в мои волоса, —
Половину ноги моей сам съем,
Половину отдам вам высосать.

В конце поэмы «Кобыльи корабли» поэт признается, что пришел в этот мир, чтобы «Все познать, ничего не взять».

В пореволюционные годы Есенин обращается к проблеме русского бунта в поэме «Пугачев» (1921). Конфликт между властью и крестьянством отражен также в поэме «Страна негодяев» (1922–1923). Поэт пережил крах своей утопической веры в крестьянский рай на земле. Стихотворение «Я последний поэт деревни» (1920) – плач по России-храму и крестьянской культуре. На смену старому укладу приходит новая «железная» культура, в которой нет места поэту. «Стальное» во многих стихотворениях, в том числе и в «Сорокоусте» (1920), ассоциируется с мертвым и обманно-дьявольским. Трагический тон звучит в стихотворении «Русь бесприютная» (1924), посвященном малолетним беспризорникам. Собственная неуместность в новой жизни скрывается за шутливым желанием, «Задрав штаны, / Бежать за комсомолом», но там же автор «Руси уходящей» признается:

Я человек не новый!
Что скрывать?
Остался в прошлом я одной ногою,
Стремясь догнать стальную рать,
Скольжу и падаю другою.

И хотя поэт ищет возможность примирения и гармонии двух обликов Руси («Но и все же хочу я стальною / Видеть бедную, нищую Русь»), внутренний конфликт с историческими событиями, которые были до конца не понятны Есенину («С того и мучаюсь, что не пойму – / Куда несет нас рок событий», – признавался он в «Письме к женщине», 1924), привели к поискам новых творческих контактов. Порывая с Н. Клюевым, Есенин входит в группу имажинистов. В биографическом очерке «О себе» поэт писал: «В 1919 г. я с рядом моих товарищей опубликовал манифест имажинизма. Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим образом» [270]. Концепция А. Мариенгофа во многом объясняет, почему Есенин выбрал именно имажинизм. «Имажинизм не формальное учение, – утверждал А. Мариенгоф, – а национальное мировоззрение, вытекающее из глубины славянского понимания мертвой и живой природы своей родины» [271].

Сотрудничество Есенина с поэтами-имажинистами, воспринятые им идеи русского авангарда своеобразно преломились в его поэзии. В «Ключах Марии» раскрыто понимание поэтом образа. Он должен включать тайное и очевидное, интуитивное постижение мира как целого и конкретность, органичность «земли». В статье «Быт и искусство» Есенин утверждал национальные истоки искусства. Реальная творческая эволюция поэта шла в направлении от авангарда к воплощению реальных исторических противоречий русской жизни, преломленных через крестьянскую душу. Сборники 1921 г. «Трерядница», «Радуница», «Преображение» были изданы издательством «Имажинисты».

В поэзии 1920-х гг. усилился мотив странничества, который становится мотивом изгойства, отверженности, босячества и хулиганства. В «Исповеди хулигана» (1920) (по авторскому определению – «великая исповедь»), христианское покаяние сливается с уличными настроениями, чувством отчуждения от родной земли и людей:

Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах
<….>
Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверное, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога и болотных выдр.
О, если бы вы понимали,
Что сын ваш в России
Самый лучший поэт!

«Исповедь хулигана» меняла представление о поэте, его искренность подкупала, правда жизни растерянной и измученной души вызывала сочувствие. Поездка с мая 1922 по август 1923 в Германию, Бельгию, Францию, Италию и США дали Есенину возможность по-новому увидеть путь России. Противоречивые впечатления от поездки отразились в очерке «Железный Миргород». Есенин писал А. Кусикову: «Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню Россию, вспомню, что там ждет меня, и возвращаться не хочется» [272].

В 1924 г. вышел сборник «Москва кабацкая», в котором талант Есенина парадоксально направлен на «Гимн Чуме» (пушкинская метафора). Происходит упоение духовным падением, за которым следуют тоска и отчаяние. Русская широта суживается до пространства кабака («Снова пьют здесь, дерутся и плачут…»; «Сыпь гармоника. Скука. Скука…», «Пускай ты выпита другим…»). Однако Есенин ищет выход не в прославлении Чумы или ее проклятии, а в поэзии. Его творчество предельно обнажает ужас одиночества и боли, страх перед неминуемым концом («Смешная жизнь, смешной разлад. / Так было и так будет после. / Как кладбище, усеян сад / В берез изглоданные кости») и удивление перед случившимся («Голова ль ты моя удалая, / До чего ж ты меня довела?»). Народность «Москвы кабацкой» заключалась в том чувстве, которое автор вынес из жизненных перипетий, – это было чувство высокого примирения с жизнью и ее чистого прославления:

Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле.
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.

В 1924 г. Есенин публично отказался от принципов имажинизма. Зрелый Есенин сказал о себе: «Не хочу отражать крестьянские массы, не хочу надевать хомут Сурикова или Спиридонова-Дрожжина… Я просто русский поэт» [273]. Свое отношение к кардинальным историческим изменениям и преобразованиям патриархальной Руси в индустриальную Советскую Россию Есенин воплотил в поэтической трилогии «Возвращение на родину», «Русь Советская» (1925). Поэт и благословляет новую жизнь, и говорит о своем, «неведомом» пути:

Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь, у вас другой напев,
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.

В «Руси Советской» поэт искренен, заявляя: «Отдам всю душу октябрю и маю, / Но только лиры милой не отдам». Пройдя через опыт поэтического эксперимента, не вмещаясь при этом в рамки имажинизма, но и не теряя веры в «органический образ», поэт чутко впитывает пушкинскую традицию. Отзывы критиков и реакция современников поэта отразили эти классические рецепции в мироощущении и эстетике Есенина.

Есенин прежде всего лирик. Его поэзия носит исповедальный характер. Поэт воплощает и гармонию любви, ее очищающее и возвышающее начало, и драматизм страсти, и безвозвратность чувств («Ты меня не любишь, не жалеешь»). Он часто использует формы посланий, прямых обращений к возлюбленной («Письмо к женщине», 1924), в которых признается в одиночестве, подавленности «роком событий». В послании «Шаганэ ты моя, Шаганэ…» (1924) любовная тема окрашена чувством нерасторжимой связи с родиной: «Эти волосы взял я у ржи»; «Я готов рассказать тебе поле»; «Про волнистую рожь при луне / По кудрям ты моим догадайся». Надежда на духовное возрождение выражена в «Письме к матери» (1924), в котором звучат покаяние и тоска, чувство сыновней вины перед жизнью и кровной связи с отчим домом и матерью («Ты одна мне помощь и отрада»).

Итоговыми произведениями Есенина стали проникновенный лирический цикл «Персидские мотивы», поэма «Анна Онегина», окрашенная в светлые, но ностальгические тона, и исповедально-трагическая поэма «Черный человек» (1925), в которой используется сюжет маленькой трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери». Тайный визитер, заказавший Моцарту реквием и не пришедший за ним, вестник смерти, является к поэту и цинично заявляет:

Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую,
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.

Конфликт между черным человеком и поэтом до конца не разрешим. Трость, брошенная в черного человека, разбивает зеркало, отражающее поэта.

В основе поэмы «Анна Снегина» – жизнь пореволюционной деревни. Поэт-рассказчик (герой носит автобиографические черты и имя Сергей) попадает в имение Снегиной, в которую когда-то был влюблен. Вместе с ним его друг Прон Оглоблин, которому теперь принадлежит помещичья земля. В итоге Анна уезжает в Лондон, Сергей – в столицу, а Прона убивают белые. Крестьяне тепло принимают поэта: «Бахвалишься славой не очень / И сердце свое не продашь», сам поэт говорит о своей верности крестьянам: «Но вы мне по-прежнему милы / Как родина и как весна». Обида, высказанная в начале поэмы («Но мало любили нас»), в конце произведения переосмысливается в ином ключе: «Мы все в эти годы любили, / Но, значит, любили и нас».

Современники знали, что сердце Есенина принадлежит родимому краю и крестьянскому общинному миру. Исторические преобразования, связанные с разрухой, голодом и смертью многих миллионов, не могли быть полностью приняты и оправданы. Поэт мыслит о смерти как желанном покое: «Дайте мне на родине любимой, / Все любя, спокойно умереть!». Умер Есенин трагически, покончив жизнь самоубийством, оставив последние, написанные кровью, стихи:

До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

О причинах и обстоятельствах смерти поэта писали многие исследователи и критики, так и не придя к одной версии. После гибели Есенина было издано собрание его сочинений, но вскоре в Советской России на имя поэта был наложен негласный запрет. Официальное отношение к его творчеству выразил Н. Бухарин в «Злых заметках» (1927), где поэт предстал как выразитель мелкобуржуазных, кулацких настроений, чуждых советской культуре, а его настроения и лиризм были осуждены как есененщина (видимо, по аналогии с достоевщиной). В народе Есенина всегда любили, гордились его уникальным природным даром и называли «голосом России».

Современный исследователь В. Мусатов высказал мысль: «Есенин – художник мифопоэтической идеи, наследник русского символизма. В его творчестве эта идея выявила абсолютную тупиковость. Однако, пережив ее крушение психологически очень тяжело, он воплотил ее в собственном лирическом герое, который, говоря есенинскими словами, может «улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть…». То, что в ранних стихах существовало как идея, адресованная людям, в позднем творчестве предстало личностью самого поэта, превратившись в национальный миф» [274].

Сочинения

Есенин СЛ. Собрание сочинений: В 6 т. М., 1977–1980.

Литература

Вельская ЛЛ. Песенное слово. Поэтическое мастерство Сергея Есенина. М., 1990.

В мире Есенина: Сб. статей. М., 1986.

Марченко А. Поэтический мир Есенина. М., 1989.

Мусатов В. История русской литературы первой половины XX века (Советский период). М., 2001.

Прохоров СМ. Фольклор в художественном мире С.А. Есенина. Коломна, 1997.

Солнцева Н.М. Сергей Есенин. М., 1998.

Ходасевич Вл. Некрополь. Воспоминания. М, 1991.

ОБЭРИУ

Объединение реального искусства, или группа ОБЭРИУ, возникла в Ленинграде в 1926–1930 гг. Она стремилась к обновлению искусства путем отказа от канонизированного реализма и продолжения новаций авангарда. Последний звук названия группы «у» пародировал «измы» и Подчеркивал комический эффект в творчестве членов этого объединения. Проблема «реального искусства» затрагивала семиотическую сферу устойчивых правил описания мира, нарушения которых вели к неожиданным открытиям творческого познания, обнаружению «новой реальности». «Реальное» в традиционном смысле подвергалось сомнению, которое разрушало привычные для европейской культурной традиции точки соотнесения восприятия и мира, ожидания и итога, художественного описания и границ объективной действительности, мотиваций и способа видения.

Группу основали молодые поэты Даниил Хармс, Александр Введенский и Николай Заболоцкий, некоторое время к ней примыкали Константин Вагинов, Николай Олейников и Евгений Шварц, с ними активно сотрудничали художники Казимир Малевич и Павел Филонов. До создания этой группы существовало неформальное объединение «Чинари», созданное А. Введенским, Д. Хармсом и Н. Олейниковым, а также присоединившимися двумя философами – Я. Друскиным и Л. Липавским. «Чинари» существовали недолго и трансформировались в другие группы. В этом кружке разрабатывалась теория бессмыслицы на основе принципиальной текучести мысли и языка. Различалось два вида бессмыслицы: первый – бессмыслица речи, в которой слова попадают в непривычный контекст, второй – онтологический, т. е. присущий самому бытию.

Обэриуты выступили со своей программой 24 января 1928 г. в Ленинграде на литературном вечере «3 левых часа», который имел шумный успех. Он поразил своей эксцентричностью, эпатажем и остроумием. Чтение стихов сопровождалось балетными и цирковыми номерами, во второй части вечера был дан спектакль Д. Хармса «Елизавета Вам», а затем шел просмотр авангардного кино.

Обэриуты находились под влиянием творческих идей Вел. Хлебникова. В середине 1920-х гг. А. Введенский с Д. Хармсом принимали участие в нескольких левых группировках, первой из которых был «Орден заумников DSO», возглавлявшийся А. Туфановым. Деятельность была направлена на развитие принципов фонетической зауми и новых форм фонетической поэзии, делалась установка на футуристическую «Декларацию слова как такового», в которой утверждалось, что «мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком (понятия), но и личным (творец индивидуален) языком, не имеющим определенного значения (не застывшим, готовым к употреблению), а заумным». При этом стих понимался как «фонетическая сущность, образованная из составных частей, независимых от смысла», а слово теряло свои обычные графические и семантические очертания.

Освободить поэтический язык полностью от привычных смысловых связей и форм не удалось. Обэриуты погружали фонетическую заумь, сохранявшую звукоподражательные функции, в традиционное лексическое окружение. Однако фонетическая заумь выполняла иную роль, нежели у футуристов. М. Мейлах показал, что свои поэтические экспериментальные поиски обэриуты сместили из области заумной фонетики в область заумной семантики. Один из лидеров европейских дадаистов Ж. Рибемон-Дэссень считал, что поиски заумного поэтического языка русских поэтов можно «рассматривать как форму русского литературного дадаизма». Его опровергает А. Эфрос в статье «Дада и дадаизм», утверждая, что «Россия не знала дадаистского движения». Однако художественная практика обэриутов, творческий опыт ничевоков, манифесты которых близки к идеям дадаизма, подтверждают связь между основными тенденциями западноевропейского и русского авангарда.

Ключевым понятием эстетики обэриутов является понятие «бессмыслицы», абсурда, что преемственно связывает их с эстетикой зауми, возникшей в 1910-х гг. в среде футуристов и восходящей к семантизации звука у Вел. Хлебникова, к его «звездному языку». Обернуты прославились апологией нарочитой бессмыслицы, их творчество развивало элементы вольной, раскованной карнавальной стихии, использующей смех, профанацию общепринятых ценностей, развенчание традиционных эстетических правил. Они провозглашали относительность существующего мироустройства, свои произведения выстраивали в соответствии с игровыми правилами, не признававшими детерминизм, отбор типичного или важного. Пустяк становился главной характеризующей чертой, случайность превращалась в откровение, мир нелепостей представал как существующее, недостоверное и маловероятное обретали законные права, этот вывернутый мир небывальщины отвергал абсолютность любых истин, утверждал парадоксальность и абсурдность жизни и человека.

Многие произведения обэриутов предназначались для сцены, в 1927—1930-х гг. их театрализованные представления проходили в петроградском Доме художественной культуры. Идеалом для поэтов группы ОБЭРИУ было искусство абсурда, они отменяли логику общепринятого исчисления времени, необычным образом «конструировали» свои произведения. В пьесах Д. Хармса и А. Введенского герои-марионетки отражали разобщенность людей и обездуховленность их жизни. Комическое начало в творчестве обернутое сочетается с трагическим.

В 1930-е гг. группа распалась. Возвращение в русскую литературу ОБЕРНУ началось с 1980-х гг. Московским театром миниатюр была постановлена пьеса Е. Ратинера «Чиж и еж» (1986), куда вошли также тексты А. Введенского, Д. Хармса и других авторов, принадлежавших к ОБЭРИУ.

В советском литературоведении обэриутов причисляли к формальным эстетствующим группировкам. В современных научных работах указывается, что алогизм, абсурд, гротеск не были только формальными приемами, они отражали дисгармонию и конфликтность бытия, обнаруживали эвристический потенциал в привычном, через отрицание выявляли позитивную роль психо-эмоциональных моментов, связующих жизнь в осмысленное целое. Обэриуты все привычное превращали в уникальное, раскрывали относительность окончательных оценок, особенно авторитарных, создавали новые типы ситуаций, немотивированность и алогичность которых вскрывала ложные ценности и узость обывательских взглядов. Новые способы внутренней организации текста и его структуры, предложенные обэриутами, отражали общий пафос авангарда и включали открытия футуризма.

Творчество Д. Хармса и А. Введенского по своими открытиям и поискам соотносимо с образцами новейшей европейской литературы абсурда.

Сочинения

Поэты группы ОБЭРИУ. СПб., 1994.

Литература

Мейлах М. ОБЕРИУ – Диалог постфутуризма с традицией // Русский авангард в кругу европейской культуры. М., 1993.

Никитаев А. Дадаисты на русской почве // Искусство авангарда: язык мирового общения. Уфа, 1993.

Панорама искусств. М., 1980. Вып. 3.

Померанц Г. Язык абсурда // Померанц Г. Выход из транса. М, 1995.

Стафецкая М. Феноменология абсурда // Мысль изреченная. М., 1991.

Эфрос А. Дада и дадаизм // Современный Запад. 1923. № 3.

Александр Введенский

В группу ОБЭРИУ входил Александр Иванович Введенский (1904, Санкт-Петербург – 1941 (?), в заключении), поэт, драматург, писатель, разделявший взгляды на мир как мир абсурда и нелепицы. В литературе известен с 1920 г., благодаря активному обсуждению среди «чинарей» проблем возможностей познания мира и его отражения в искусстве. С конца 1925 г. вместе с Д. Хармсом выступает на художественных вечерах группы «Левый фланг». Как и большинство текстов обэриутов, его стихотворения ходили в списках. Введенский исповедовал такой тип экспериментаторства, который не встречался во всех предшествующих направлениях, его творческая свобода была направлена на поиск нового, которое могло проявиться, по его мнению, лишь в абсурдно-сюрреалистических новациях.

Центральным понятием обэриутов является «бессмыслица» того, что обычно воспринимается как нормальный ход вещей. Введенский с 1926 г. называл себя «чинарь, авторитет бессмыслицы». Своеобразным манифестом обернутое явилась его поэма «Кругом возможно Бог», в которой он декларировал:

Горит бессмыслицы звезда,
она одна без дна.

Несмотря на поиск нового, Введенский обращался к традициям русского классицизма. Приведенные выше строки явно ассоциируются с известными строками М. Ломоносова: «Открылась бездна, звезд полна. / Звездам числа нет, бездне дна». «Битва со смыслами», трафаретными и обыденными, становится для поэта художественной самоцелью. Один из принципов поэтики Введенского – «столкновение словесных смыслов». В «Начале поэмы» поэт, нарушая синтаксические правила, писал:

верьте верьте
ватошной смерти
верьте папским парусам
дни и ночи
холод пастбищ
голос шашек
птичий срам
ходит в гости тьма коленей
летний штык тягучий ад
гром глади каспийский пашет
хоры резвые
посмешищ

В стихотворениях Введенского 1920-х гг. эффект «бессмыслицы» достигался нарушением семантических связей между словами («трещотками брели музеи» или «обедают псалмы по-шведски»). В начале 1930-х гг. в его творчестве открываются новые перспективы. Поэт утверждает эффект «бессмыслицы» как философской основы мира. В стихотворении «Гость на коне» (1931–1934) возникает апокалипсический образ «гостя», написанный по законам абсурдистской поэтики:

Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне – над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.

Гость приносит поэту привычный и радостный мир, простой и понятный, и в этом его высшее предназначение: он приходит

на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.

Поэту наконец-то дано увидеть мир в первозданной ясности:

…я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.

Как и Д. Хармс, Введенский строит свою поэтику на случайных ассоциациях, немотивированных уподоблениях. Чаще всего тексты создаются по принципу народного выражения: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Вещи и явления из разных рядов оказываются соположенными в соответствии с принципом бесконечного называния, сосредоточения абсурдных деталей:

вьются демоны как мухи
над кусочком пирога
показали эти духи
руки, ноги и рога
звери сочные воюют
лампы корчатся во сне
дети молча в трубку дуют
бабы плачут на сосне

Образы «вьются», создавая неконтролируемый «поток сознания», вбирающий все видимое и все приходящие на ум случайные ассоциации, но при этом стиховая метрика может указывать и на свой классический образец (в данном случае «Бесы» Пушкина). Слова кажутся произвольными, точные рифмы оказываются семантически бессмысленными («во сне» – «бабы плачут на сосне»). Автором создан небывалый и невозможный мир, мир нелепостей, кошмара, смеха, мир лишенный соразмерности, логики и гармонии, – мир параллельный действительности, являющийся отрицанием реальности и в то же время выявляющий в ней нечто общезначимое. Говоря о формотворчестве Введенского, Н. Заболоцкий указывал: «Он разбрасывает предмет на части… разбрасывает действие на куски… получается видимость бессмыслицы» [275].

С 1927 г. Введенский получает возможность сотрудничать в детском отделе ОГИЗа, публикует более 30 книг для детей. В 1932 г. поэт был арестован и некоторое время находился в заключении. Затем в 1936–1941 гг. жил в Харькове, и снова был арестован. В позднем творчестве Введенского обозначились новые принципы поэтического письма. От зауми поэт переходит к необходимости четкой мысли при сохранении сюрреалистической фантазии. В «Элегии» создан образ «божественных птиц», беспощадно отсчитывающих время жизни. «Ошеломляющий образ» соединяет взаимоисключающие категории, но при этом сохраняет внутренне единство мысли:

Летят божественные птицы,
их развеваются косицы,
халаты их блестят как спицы,
в полете нет пощады.
Они отсчитывают время,
они испытывают бремя,
пускай бренчит пустое стремя —
сходить с ума не надо.

Эксперименты в области поэзии Введенского близки к поэтике французских сюрреалистов, в чьих манифестах провозглашался принцип «психологического автоматизма, при помощи которого можно выразить <…> действительное функционирование мысли» [276]. Поэт, используя этот принцип, пишет в произведении «Всё»:

тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
откуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок

Обыденный предмет помещается в фантастическую ситуацию, псевдореалистическое повествование соседствует с образами, не укладывающимися в рационализированную картину бытия, что и создает эффект бессмыслицы, поток автоматического письма включен в псевдоклассическую стихотворную форму, в итоге – пародийный эффект, вскрывающий абсурд ссоры персонажей, принадлежащих к разным этажам социума. Автоматическое письмо давало возможность выражения над-смысловых эффектов зауми прямой речи. В «Ответе богам» Введенский пишет:

…говорит одна девица [цитата из А. – Пушкина]
я хочу дахин, дахин [заумь]
сестры начали давиться [пушкинская рецепция]
шили сестры балдахин…

Введенский – самый «обэриутский» из группы ОБЭРИУ. Интересны его формальные поиски, сопряженные с семантической игрой и игрой по законам драматургии. После реабилитации в 1956 г. появились новые издания Введенского: опубликованы его детская книга «Кто?», повести для детей «О девочке Маше, о собаке Петруше и о кошке Ниточке» (первое издание – 1937). Впервые произведения Введенского были опубликованы на Западе (Кельн, 1974), в начале 1980-х гг. его произведения вышли в США, на родине двухтомное собрание сочинений Введенского появился в 1993 г.

Сочинения

Введенский А. Полное собрание сочинений: В 2 т. М., 1993.

Литература

Казак В. А. Введенский // Лексикон русской литературы XX века. М, 1996. С. 72–73.

Даниил Хармс

К группе ОБЭРИУ принадлежал Даниил Иванович Хармс (настоящая фамилия – Ювачев; 1905, Санкт-Петербург – 1942, Ленинград), поэт, драматург, писатель. Своим творчеством поэт показывал, что мир выходит за пределы нашего представления о нем, правильный и разумный мир – лишь недостижимый идеал, в реальности же царит абсурд, единственный показатель «истинности», который как раз и может привести к верному пониманию происходящего. Хармс использовал абсурд, или бессмыслицу, и как художественный прием, который позволял разрушить привычные, автоматические ассоциативные связи, закрепленные в языке и культурной памяти, и как философскую идею, суть которой в том, что лишь при «взрыве» смысла можно найти или приблизиться к подлинным основам и первоначальным значениям окружающего мира.

Трагическое и комическое в его творчестве сливаются, дистанция между реальным и нереальным, алогичным, абсурдным максимально уменьшается, эстетически прекрасное и безобразное лишаются своих четких границ, исчезают мотивации поведения человека, современный мир предстает как мир вне умопостигаемого смысла.

Экспериментальный характер творчества Хармса наиболее ярко проявился в пьесе «Елизавета Вам», которая была поставлена на сцене в 1928 г. и подверглась резкой критике. Пьеса «Елизавета Вам» положила начало в России театру абсурда примерно за три десятилетия до того, как он появился в Европе. Театр абсурда и поэзия абсурда Хармса логически завершали программу авангарда – отрицание способов, приемов и методов художественного выражения, присущих традиционному искусству.

На стиль Хармса и его «фонетические стихи» оказали влияние теория и практика Вел. Хлебникова и А. Крученых. Начиная с конца 1925 г. Хармс вместе с Введенским участвовал в деятельности группы «Левый фланг». Только три стихотворения Хармса было напечатано в альманахах в 1926–1927 гг. Эти одиночные публикации свидетельствовали об интересе Хармса к лингво-философии, поэтике случайного, «бессмыслице». Рукопись книги «Управление вещей. Стихи малодоступные» была закончена в 1927 г., но в печати не появилась. Литературная деятельность в основном проявлялась в публичных выступлениях совместно с другими обериутами в 1928– 1930-х гг. Некоторые стихотворения Хармса распространялись в рукописном виде.

Поэзия Хармса вводит абсурд для новизны поэтической речи и ее принципиального обновления, автор использует примитивистский гротеск, иронию и пародирование высоких образцов поэзии:

Вот и дом полетел.
Вот и собака полетела.
Вот и сон полетел.
Вот и мать полетела.
<…>
Вот и камень полетел.
Вот и пень полететь.
Вот и круг полететь.
<…>
Часы летать.
Рука летать.
Орлы летать.
Копье летать.
И дом летать.
И точка летать.

Стремление очистить поэтическую речь от правил, которыми руководствуется обыватель, живой носитель языка, приводило поэта к случайному соединению слов, которое должно было, по замыслу автора, давать надсмысловой выход в область «чистой» поэзии, что вело прежде всего к «озаумниванию синтаксиса» [277]. Абсурдный поэтический образ включался в традиционный реалистический контекст, функциональность абсурдного образа заключалась в высвечивании очевидного, но уже шаблонного смысла.

А ныне пять ОБЭРИутов,
еще раз повернувшие ключ в арифметиках веры,
должны скитаться меж домами
за нарушение обычных правил рассуждения о
смыслах.
Смотри, чтоб уцелела шапка,
чтоб изо лба не выросло бы дерево…

Как указывает И. Скоропанова, «в произведениях Д. Хармса либо «ничего» не происходит, что отражает духовную нищету обывательского существования («Постоянство веселья в грязи»), либо случаются абсурдные, загадочные, дурацкие бытовые происшествия («Жил-был в доме тридцать три единицы», «Вариации», «Востряков смотрит в окно на улицу»), раскрывающие отчужденность, алогизм поведения людей с вывернутой наизнанку психологией и моралью. И в том и в другом случае автор открыто никого не обличает, не высмеивает, полон притворной серьезности и сочувствия. О невероятном, из ряда вон выходящем, отмеченном нарушением причинно-следственных связей говорится как о само собой разумеющемся» [278].

В позднем творчестве Хармс обращается к традиции, включает поэтическое слово в контекст предшествующей художественной культуры, отвергаемой им ранее. Интертекстуальные связи его творчества обширны – это явные и скрытые цитаты из классических произведений, а также использование творческого наследия Серебряного века. Художественные образы Хармса приобретают целостность и глубокое содержание. Исследователи отмечают его «своеобразный поворот к неоклассицизму» [279], обнаруживают внутреннюю связь новаций Хармса с находками таких крупных мастеров авангарда XX в., как П. Пикассо, И. Стравинский, Д. Баланчин.

Мотивы страха, обреченности человека на безвыходность существования в предельно абсурдном мире, тема извечного трагизма человеческого существования осложняется, как и у многих поэтов – современников Хармса, темой насильственной смерти:

Когда траву мы собираем в стог,
она благоухает.
А человек, попав в острог,
и плачет и вздыхает,
и бьется головой и бесится,
и пробует на простыне повеситься…

Однако сопутствующая жизни смерть воспринимается героями Хармса как-то странно, смерть не вызывает никаких чувств, они не сочувствуют, не переживают, помещены в вакуум бесчувствия и омертвения души:

Сосед, занимающий комнату возле уборной,
стоял в дверях, абсолютно судьбе покорный.
Тот, кому принадлежала квартира,
гулял по коридору от прихожей до сортира.
Племянник покойника, желая развеселить собравшихся
гостей кучку,
заводил граммофон, вертя ручку.
Дворник, раздумывая о превратности человеческого
положения,
заворачивал тело покойника в таблицу умножения.
Варвара Михайловна шарила в покойницком комоде
не столько для себя, сколько для своего сына Володи.
Жилец, написавший в уборной «пол не марать»
вытягивал из-под покойника железную кровать.

Действия людей прагматичны и алогичны в одно и то же время, гротеск становится реальностью в той мере, в какой он связан с абсурдом бытия. Языковая стихия, в которой и совершаются главнейшие события, упрощается Хармсом дознаковых, элементарных единиц. Раскрывая фундаментальные процессы, упростившие обывательское сознание к 1930-м гг. до примитивного желания выжить, софистику и казуистику официоза, Хармс прибегает к указательным местоимениям, служащим в живой речи для замещения субстанции (вместо имени), а в философской традиции обозначающим ряд схожих или подобных явлений:

Это есть Это.
То есть То.
Это не То.
Это не есть Это.
Остальное либо это, либо не это.
Все либо то, либо не то.
Что не то и не это, то не это и не то.
Что то и это, то и себе Само.
Что себе Само, то может быть то, да не это,
либо это, да не то.

Комментируя принципы поэтического письма Хармса, И. Скоропанова пишет: «Вбивавшиеся в голову аксиомы отброшены, вернее – вывернуты наизнанку, и при этом делается вид, что их вовсе не было. Замалчивание никого не смущает. Смена вех камуфлируется с помощью невразумительной казуистики, вполне адекватной абсурдистской абракадабры, рожденной хармсовской издевкой» [280].

Это ушло в то, а то ушло в это. Мы говорим:
Бог дунул.
Это ушло в это, а то ушло в то, и нам
неоткуда выйти и некуда прийти.
Это ушло в это. Мы спросили: где?
Нам пропели: тут
Это вышло из Тут. Что это? Это То.

Текст такого рода можно наполнять и идеологическими смыслами, и иными реалиями движущейся истории. Хармс, используя возможности указательных местоимений указывать на вещи, не называя их, создает «пустотелую форму», содержание которой может быть любым: от метафизических категорий [281] до бакалейного реестра. Емкая передача диалектической текучести и постоянных изменений мира, воссоздание чувства полной растерянности рационального сознания перед неохватностью закономерностей жизни и случайностями («Бог дунул»), чувство неуверенности человека перед отчужденными силами стихий – вот в чем состояла сверхцель Хармса.

В 1930 г. Хармс пишет поэму под названием «Месть», в которой воссоздает диалог между Богом, апостолами, писателями, Фаустом и Маргаритой. Противостояние между писателем и Фаустом оборачивается противостоянием привычных смыслов и бессмыслицы. Фауст терпит поражение, бессмыслица торжествует. Конфликт принимает характер столкновения обыденного (логического, линейного) сознания и сознания творческого. Этот же конфликт лежит в основе стихотворений Хармса «Хню», «Молитва перед сном».

Философско-поэтическая концепция Хармса к 1930-м гг. претерпевает эволюцию, поэт стремится к целостному мироощущению. Опираясь на традиции Вел. Хлебникова, А. Крученых, творчество художников-авангардистов М. Матюшина, К. Малевича, Хармс исходит их возможностей художественного мышления (в противовес научному) воспринимать мир в его целостности, которое разум не нарушает своим вмешательством. Такой предсознательный подход «рассеянным» взглядом и «расширенным» зрением Хармс называет «цисфинитным»: «цис» – по эту сторону, «финитум» – законченность, т. е. по эту сторону законченности логики и ума. Задача видилась в том, чтобы уйти от власти привычной логики и приблизиться к первосозданному миру. В детских стихах Хармс рисует такой мир, поражающий и своей цельностью и множеством ее составляющих. Используя детскую считалку, поэт воспроизводит детское мышление:

«Откуда я?..»
Зачем я тут стою?
Что вижу?
Где же я?
Ну, попробую по пальцам все предметы счесть.
(Считает по пальцам).
Табуретка, столик, бочка,
Ведро, кукушка, печка,
Метла, сундук, рубашка,
Мяч, кузница, букашка,
Дверь на петле,
Рукоятка на метле,
Четыре кисточки на платке,
Восемь кнопок на потолке.

В творчестве Хармса выявлялись новые возможности артефакта: структурные законы и связи между словом и контекстом, словом и его мыслимыми интерпретациями претерпевают «второе рождение». Читатель Хармса сталкивается с несовпадением своих представлений и ожиданий от текста с тем, что предлагает автор в его игре со смыслами и знаками. Стихи Хармса, используя законы языкового мышления, порывают с привычной логикой и устойчивыми штампами, они «малодоступны» наивному читателю, на что указывается автором в названии «Управление вещей. Стихи малодоступные». Футуристско-сюрреалистические тенденции, пародийно-иронический контекст, абстракции, улавливающие абсурд привычной жизни, устойчивы в его творчестве.

В трагическом стихотворении «На смерть Казимира Малевича» Хармс воспроизводит основные законы поэтики кубизма и супрематизма, к которым относит возможность видеть составные части предмета и на плоскости и в объеме одновременно, что «ломает» натуралистическую форму видения мира и дает новую практику зрения:

Памяти разорвав струю,
Ты глядишь кругом, гордостью сокрушив ЛИЦО.
Имя тебе – Казимир.
<…>
Нет площади поддержать фигуру твою.
Дай мне глаза твои! Раствори
Окно на своей башке.
Только муха – жизнь твоя и
Желание твое – жирная снедь.

Поэта завораживает «поэтика бесконечного небытия», которая равносильна поэтике абсолютного бытия, за тем лишь исключением, что в небытии возможно все, в бытии – нет. Словосочетание «бесконечное небытие» вводится как подзаголовок к стихотворению «Звонить – Лететь» (1930). Мир освобождает от законов тяготения, летят дом, собака, человек; освобожденный мир звенит; время переходит в вечность; жизнь продолжается, но уже по совершенно другим законам:

Мы лететь и ТАМ летать
Мы звонить и Там звенеть.

В 1930-е гг. Хармс работал в условиях крайне неблагоприятных: он отчаянно голодал, был дважды арестован, испытывал негативное отношение со стороны официальной литературной власти, его имя перестало появляться на страницах печати, даже в качестве писателя для детей. Он написал стихи, рассказы, случаи, пьесы, в которых обнажался распад и разрушение оснований и символических точек опор, на которых держится человеческое существование. Мотив «случая» и «случайности» раскрывает трагикомическую и фарсовую «подкладку» жизни, которой свойственно проявлять себя «механистически». Однако в финале своих рассказов-случаев автор часто вмешивается в происходящее, давая понять, что жизнь выше и богаче всех представлений о ней, несмотря на экзистенцию ужаса и абсурдность мира. Помня максиму Тертуллиана «Верую, ибо абсурдно», Хармс в стихотворении «Молитва» просит Господа:

…Многое знать хочу,
Но не книги и не люди скажут мне это.
Только ты просвети меня, Господи,
Путем стихов моих.
Разбуди меня сильного к битве со смыслами,
быстрого к управлению слов
и прилежного к восхвалению имени Бога
во веки веков.

С помощью Л. Чуковской в 1960 г. имя Хармса начинает появляться в печати. Он был посмертно реабилитирован. В 1962 г. переиздана его детская книга «Игра», в 1966 г. была поставлена пьеса «Елизавета Бам» (вначале в Варшаве, затем в Москве), в 1978 г. выпущено собрание произведений, сохраненное в рукописях. Поэтика Хармса выстроена на алогизмах, нарушении автоматизма восприятия, смеховой эффект возникает из-за тотального отказа от привычных доводов. Экзистенциально-трагический характер мироощущения Хармса выражается в мотивах ужаса перед немилосердными жизнью, временем и смертью, абсурдностью и алогизмом бытия. В конечном счете Хармс может восприниматься не как автор комического, а как автор трагического, которое «разлито» повсюду, в самой человеческой жизни, не тождественной со «сверхцелью» разумного и совершенного бытия.

Сочинения

Хармс Д. Собрание произведений: В 4 т. М., 1998.

Литература

Александров А. ОБЭРИУ // День поэзии. Л., 1965.

Жаккар Ж. Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб., 1995.

Мейлах М. ОБЭРИУ – Диалог постфутуризма с традицией // Русский авангард в кругу европейской культуры. М., 1993. С. 163–170.

Скоропанова И.С. Поэзия в годы гласности. М., 1983. С. 29–34.

Флейщман Л. Маргиналии к истории русского авангарда. Бремен, 1975.

Николай Заболоцкий

Объединение реального искусства, или ОБЭРИУ, вместе с молодыми ленинградскими поэтами «левого» фланга (Д. Хармсом, А. Введенским, И. Бахтеревым и др.) организовывал Николай Алексеевич Заболоцкий (1903, Казань– 1958, Москва), поэт, чей жизненный и творческий путь во многом отразил трагические судьбы русской литературы XX в. Он принял участие в составлении программы и декларации группы, был автором манифеста, опубликованного в 1928 г. Название группы расшифровывал как «Объединение единственно реалистического искусства», а «у» – это украшательство, «которое мы себе позволяли». Поэт прошел путь от модернизма в обэриутский период творчества до классически ясного стиля в зрелый период. В настоящее время воспринимается как поэт-классик XX в.

Впервые стихотворения Заболоцкого «Красная Бавария», «Футбол», «Поход» были опубликованы в конце 1927 г. в ленинградской периодике. Известность пришла после книги стихов «Столбцы» (1929), в которой поэт создает гротескно-примитивный мир, совмещая натурализм и сюрреализм, иронию и своеобразную философию. Автор в своих авангардные поисках, экспериментировании со смыслами соприкасается с Д. Хармсом. Нарушая привычную логику, Заболоцкий очеловечивает животных и «анимализирует» людей. В стихотворении «Битва слонов» поэт описывает «борьбу со смыслом», используя возможности бурлескной метафорики:

Воин слова, по ночам
Петь пора твоим мечам!
<…>
Битва слов! Значений бой!
В башне Синтаксис – разбой.
Европа сознания
В пожаре восстания.
Невзирая на пушки врагов,
Стреляющие разбитыми буквами,
Боевые слоны подсознания
Вылезают и топчутся,
Словно исполинские малютки.

Однако торжество зауми, победившей в битве, приводит к поражению поэзии: «Поэзия, сраженье проиграв, / Стоит в растерзанной короне». Отказываясь от выработанных культурой правил, автор обнаруживает, что «Синтаксис домики строит не те, / Мир в неуклюжей стоит красоте. / Деревьев отброшены старые правила, / На новую землю их битва направила. / Они разговаривают, пишут сочинения, / Весь мир неуклюжего полон значения». Гармонизировать мир значит исказить его и проиграть битву творческого мышления с косностью материи, тогда как, по мысли поэта, важно воплотить парадоксальную несуразность и сочную свежесть обнаруженной «новой земли». Работая над «Столбцами», Заболоцкий пишет стихотворение «Свадьба» (1928), в котором прозорливость поэтического зрения, смелые метафорические образы, статичные картины, переданные в динамике движения, сарказм и ирония автора, его любовь к бытию и беззлобный смех над его убогостью и красочной роскошью достигают сюрреалистической остроты и неожиданности. Пафос оды, высокого жанра классицизма сочетается с гротескно-сатирическим стилем.

Сквозь окна хлещет длинный луч,
Могучий дом стоит во мраке.
Огонь раскинулся, горюч,
Сверкая в каменной рубахе
<…>
Они едят густые сласти,
Хрипят в неутоленной страсти
И распуская животы,
В тарелки жмутся и цветы.
Прямые лысые мужчины
Сидят, как выстрел из ружья,
Едва вытягивая шеи
Сквозь мяса жирные траншеи.
<…>
Огромный дом, виляя задом,
Летит в пространство бытия.
А там – молчанья грозный сон,
Седые полчища заводов,
И над становьями народов —
Труда и творчества закон.

Поэт подчеркивал, что это не пародия, это – «мое зренье» [282]. Принцип контраста, противопоставление миров «здесь» и «там», двухполюсность воссоздаваемой картины рождает эффект синтеза комического и трагического, Их взаимопроникновение передается через гротеск и одновременно использование «памяти» торжественного звучания одического ямба, восходящего к одам М. Ломоносова и Г. Державина. Высокая литературная лексика – «венец», «блистая», «дивный» – вступает в разительный контраст с системой «низких» образов и прозаизмов того «омерзительно вещественного», которым упиваются герои «Свадьбы». Поэт утверждал, что «предмет не дробится <…> в стихах», напротив, он «сколачивается и уплотняется до отказа». Характер «зрелищности» образной картины мира, созданной Заболоцким, заключается в необычном ракурсе зрения. Поэт называл себя «поэтом голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя» [283].

Творчество периода «Столбцов» связано с эстетическими поисками таких русских художников, как П. Филонов, Н. Гончарова, М. Ларионов, уходящих от раздробленности мира, ищущих архетипы подсознательного и формы их выражения. Стихотворный орнамент изукрашен воображением автора, смело обращающегося с традиционными тропами и стилистическими фигурами. Слушая стихотворение «Движение», соратник по ОБЭРИУ И. Бахтерев вспоминал, что «думал о Филонове» [284]:

Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкает,
В его блестящем животе.

В «Столбцах» проявилось резко индивидуальное восприятие жизни. Заболоцкий позже писал, что его темой был враждебный ему «хищнический быт всякого рода дельцов». В ранней поэзии не случайно возникают черты абсурдизма, реалистическая конкретность соседствует с гиперболизацией и алогизмом образов. Поэт протестует против физиологически безобразного, тупого и бездуховного бытия.

Продолжая традиции авангардистов, Заболоцкий создает в «Столбцах» негативную картину города, в котором изуродованы и природа, и человек. Контраст природной естественности и городской цивилизации обозначает особое, «перевернутое состояние» мира, где по улицам Москвы ведут под уздцы покойника, а кот кончает жизнь самоубийством. Витальная энергия людей и животных обессмыслена: «Нагие птицы верещали, скача неверными ногами»; «Тут пуля вьется сосунком», а «бедный конь руками машет». Заболоцкий использует речевые формы.^которые подчеркивают деформацию смысла и обнажают трагическую суть бытия. Стиль гротескного примитива, одноплановый синтаксис при многоплановой семантике, гротескные несовпадения между лексической и стилистической окраской слова и его логическим содержанием создают смысловую какофонию, которая как раз и отражает «реализм» абсурда и сознания «маленького человека».

Выступая в 1936 г. в дискуссии о формализме и вынуждено соглашаясь с обвинениями в адрес его экспериментальных стихов, Заболоцкий не отказывался от сделанного им в начале творческого пути. Поэт подчеркивал: ««Столбцы» научили меня присматриваться к внешнему миру, пробудили во мне способность пластически изображать явления. В них удалось мне найти некоторый секрет пластических изображений». В этом сборнике зарождается и основная натурфилософская тема творчества Заболоцкого – жизнь природы и человека в ней. «Столбцы» были резко встречены официальной критикой, но высоко оценены соратниками по авангарду.

Второй сборник Заболоцкого «Стихотворения. 1926–1932» возбудил столь резкую критику, что уже набранный в типографии, он не был подписан к печати. Поэма «Торжество Земледелия» (1929–1930), опубликованная в журнале «Звезда» (1933, № 2–3), была изъята. Весь тираж журнала был вновь набран, но уже без поэмы Заболоцкого. Поэт, несмотря на все обстоятельства, шел путем напряженных философских и художественных исканий. Поэмы «Торжество земледелия», «Безумный волк» (1931), «Деревья» (1933), «Лодейников» (1932–1947) включали в себя как авангардные эксперименты, так и проблемы высшего смысла жизни, гармонии бытия, предельных оснований человеческого существования, свойственные русской художественной традиции.

Последним перед арестом поэта и приговором к пяти годам лагерного заключения был сборник «Вторая книга» (1937), в котором автор создает «поэзию мыслей», развивая традиции Г. Державина и А. Пушкина, Е. Баратынского и Ф. Тютчева. Основная направленность лирики Заболоцкого середины 1930-х гг. – философская. В стихотворениях 1936–1937 гг. «Вчера о смерти размышляя…», «Бессмертие» (позднее получило название «Метаморфозы») ставятся извечные вопросы бытия. Поэт создает образ «живой архитектуры» мира, стремится передать диалектику взаимопревращений:

Звено в звено и форма в форму.
Мир Во всей его живой архитектуре —
Орган поющий, море труб, клавир,
Не умирающий ни в радости, ни в буре.
Как все меняется! Что было раньше птицей,
Теперь лежит написанной страницей;
Мысль некогда была простым цветком;
Поэма шествовала медленным быком;
А то, что было мною, то, быть может,
Опять растет и мир растений множит.

Стихотворения сборника объединены идеей взаимного родства человека со всем сущим, и для поэта это не абстракция, а доказательная объемная картина мира. Заболоцкий перепроверяет условия бытия, баланс между мышлением и материей и с удивлением обнаруживает пульсацию мысли в самой материи. В стихотворении «Все, что было в душе…» (1936) человек втянут в ситуацию сократического диалога между цветком и его мертвым подобием-чертежом:

И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье
И как будто пытался чужую премудрость понять.
Трепетало в листах непривычное мысли движенье,
То усилие воли, которое не передать.
И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно
проснулась,
И запела печальная тварь славословье уму,
И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось
так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему.

В марте 1938 г. поэт был незаконно арестован органами НКВД, после жестокого допроса в течение четверых суток и содержания в тюремной психиатрической больнице получил пятилетний срок исправительно-трудовых работ. С конца 1938 г. до начала 1946 г. Заболоцкий пробыл в лагерях Дальнего Востока, Алтайского края, Казахстана, трудился в тяжелейших условиях на лесоповале, взрывных работах, строительстве железнодорожной магистрали и лишь благодаря счастливым обстоятельствам и образованию устроился чертежником в проектное бюро, что спасло ему жизнь. За это время им было написано несколько стихотворений («Лесное озеро», «Соловей»). Природа понимается поэтом как хаос и дисгармония, торжество борьбы за выживание, побеждают сильнейшие, и в этом видимость гармонии, которая является плодом фантазий человека, а не реальностью. Но именно эта мечта-фантазия преображает природу и делает ее соразмерной духовности человека:

Когда огромный мир противоречий
Насытится бесплодною игрой, —
Как бы прообраз боли человечьей
Из бездны вод встает передо мной.
 <…>
Так, засыпая на своей кровати,
Безумная, но любящая мать
Таит в себе высокий мир дитяти,
Чтоб вместе с сыном солнце увидать.

Послевоенная лирика Заболоцкого отмечена опытом жестоких испытаний, углубленным взглядом в тайны природы и человеческой души, законы социальной жизни. Создаются такие стихотворения, как «Слепой», «Я не ищу гармонии в природе…», «Завещание». Памяти А. Введенского, Д. Хармса, Н. Олейникова – друзьям по группе ОБЭРИУ – посвящено «Прощание с друзьями».

Стихи Заболоцкого отличаются поэтической конкретностью, пластикой и живописностью образов, глубоким осмыслением проблем бытия. Стихотворение «Я не ищу гармонии в природе…», программное для поздней лирики, вступает в диалог и полемику с тютчевской традицией. Ф. Тютчев утверждал: «Певучесть есть в морских волнах, / Гармония в стихийных спорах… / Невозмутимый строй во всем, / Созвучье полное в природе». Заболоцкий же говорит о противоположных чертах миросостояния:

Я не ищу гармонии в природе.
Разумной соразмерности начал
Ни в недрах скал, ни в ясном небосводе
Я до сих пор, увы, не различал.
Как своенравен мир ее дремучий!
В ожесточенном пении ветров
Не слышит сердце правильных созвучий,
Душа не чует стройных голосов.

Одухотворенность мира тем не менее передана через систему тропов: эпитеты, сравнения, метафоры и олицетворения говорят о неизмеримой сложности живущего и дышащего мира:

Но в тихий час осеннего заката,
Когда умолкнет ветер вдалеке,
Когда, сияньем немощным объята,
Слепая ночь опустится к реке.
<…>
И в этот час печальная природа
Лежит вокруг, вздыхая тяжело,
И не мила ей дикая свобода,
Где от добра неотделимо зло.

Размышляя о неизбежности смерти, поэт прибегает к пушкинской традиции, но переносит акцент с бессмертной души на свое «телесное» (в преображенном виде) соприсутствие в природе:

Я не умру, мой друг. Дыханием цветов
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
<…>
Над головой твоей, далекий правнук мой,
Я в небе пролечу, как медленная птица,
Я вспыхну над тобой, как бледная зарница,
Как летний дождь прольюсь, сверкая над травой.

Элегически-медитативные строки, написанные пяти– и шестистопным ямбом, утверждают жизнь и красоту бытия:

Нет в мире ничего прекрасней бытия.
Безмолвный мрак могил – томление пустое.
Я жизнь мою прожил, я не видал покоя:
Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.

Социально-гуманистические лейтмотивы в поэзии Заболоцкого наиболее ярко воплощены в стихотворении «Где-то в поле возле Магадана…» (в печати – в 1965). Герои – два старика в лагере на Колыме, у которых отнята возможность восхищаться красотой мира и тем самым участвовать в «дивной мистерии Вселенной», лишь смерть освобождает их от лагерных уз и дарует им бессмертные «созвездья Магадана».

Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь ее проникновенный
До людей уже не доходил.
<…>
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, встав над головой.

Эти строки перекликаются с «Реквием» А. Ахматовой, «Воронежскими тетрадями» и «Стихами о неизвестном солдате» О. Мандельштама, лагерной прозой В. Шаламова и А. Солженицына.

В 1946 г. Заболоцкий смог вернуться в Москву и в 1948 г. даже опубликовать свои стихи. Полная реабилитация последовала после смерти Сталина. В 1956–1957 гг. поэт создает свой знаменитый лирический цикл «Последняя любовь» (10 стихотворений). Драма любви раскрывается через параллелизм состояний природы и душевных переживаний. Образы приобретают высокое символическое звучание (стихотворение «Можжевеловый куст»). В посмертно опубликованном стихотворении «Не позволяй душе лениться!» автор выразил свое жизненное и творческое кредо:

Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!

Заболоцкий перевел «Слово о полку Игореве», «Витязь в тигровой шкуре» Ш. Руставели. В статье «Мысль – Образ – Музыка» (1957) он подчеркивал, что «сердце поэзии – в ее содержательности», «поэт работает всем своим существом» и ключевыми понятиями для него являются «мысль – образ – музыка – вот идеальная тройственность, к которой стремится поэт». Признание Заболоцкий получил спустя десятилетие после смерти, о нем стали писать как о выдающемся лирике XX в., продолжившем великую традицию русской философской поэзии.

Сочинения

Заболоцкий Н. Собрание сочинений: В 3 т. М, 1983–1984.

Заболоцкий Н. Столбцы и поэмы. Стихотворения. М., 1989.

Литература

Македонов А.В. Николай Заболоцкий. Жизнь. Творчество. Метаморфозы. Л., 1968

Ростовцева И.И. Николай Заболоцкий. Опыт художественного познания. М., 1984.

Турков А. Николай Заболоцкий: Жизнь и творчество. М., 1981.

Серебряный век и русское зарубежье (первой волны)

Литература русского зарубежья является частью общенационального культурного наследия, несмотря на то что культура России раскололась надвое – культуру Советской России и русской диаспоры. По выражению Р. Гуля, эмиграция «увезла Россию с собой». По словам З. Гиппиус, эмиграция представляла собой «Россию в миниатюре». Писатели, которые творчески сложились в России, и новое поколение, которое стало публиковаться уже на Западе, не ощущали себя лишь беженцами от не принятого ими режима. Их эмиграция была оправдана возвышенным сознанием своей миссии, посланничества. «Мы не в изгнаньи, мы в посланьи», – утверждал И. Бунин в своей речи «Миссия русской эмиграции» [285]. Эмигранты первой волны чувствовали себя последними представителями, хранителями и продолжателями всей многовековой русской культуры. Они противостояли пролетарскому интернационализму, атеизму, материализму, партийно-классовому, политико-идеологизированному подходам, диктатуре в любом виде.

Русское зарубежье первой волны взяло на себя задачу сохранения и приумножения национальной духовной культуры, ее исконных ценностей, традиций русской классики и неоклассических традиций Серебряного века, миссию свидетельства миру о сути трагической катастрофы, постигшей Россию в годы революции и гражданской войны, миссию непримиримости к силам разрушения и попрания основ человеческой жизни. Основная задача русского зарубежья первой волны состояла в сохранении национального самосознания, живой памяти о дореволюционной России. Она стала, по сути, своеобразным «блоком памяти» нации. Главной и определяющей темой литературы русского зарубежья первой волны стала тема России.

По признанию В. Варшавского, в среде русского зарубежья возникло «утраченное поколение», т. е. те художники, писатели и поэты, композиторы и музыканты, которые, покинув родину в молодые годы, не успели там состояться как мастера искусства. Они вынуждены были искать точки соприкосновения в первую очередь с западноевропейской культурой, чтобы выразить – в этом и состоял момент исключительного драматизма и судьбы, и творчества – свою мысль о России.

Диалог с модерном и авангардом европейского искусства в сочетании традиций, как классических, так и неклассических, русского искусства дал возможность новых поисков в сфере изобразительных средств. Присуждение И. Бунину в 1933 г. Нобелевской премии свидетельствовало о международном признании заслуг русской литературы.

Проблема «Серебряный век и русское зарубежье» является новой для отечественной филологии, однако она вписывается в более широкую проблему единства русской литературы, разделенной на два потока. Е. Эткинд в своей пионерской работе «Русская поэзия XX века как единый процесс» [286] обратился к имени М. Цветаевой как к символу неразделимости русской литературы. О естественном родстве, объединяющем творчество писателей старшего поколения, живших в России и зарубежье, таких, как И. Бунин, Б. Зайцев, Д. Мережковский и А. Ахматова, Б. Пастернак, писала 3. Шаховская: «Они были воспитанниками одной и той же культуры и от этой годами приобретенной общности, которая стала частью их самих, ни одни, ни другие отойти не могли. Для этого поколения писателей – беря понятие «поколение» широко – не было и речи о двух литературах» [287].

Первая волна русской эмиграции, начавшаяся в 1918–1919 гг., своими внутренними интенциями, мирочувствовани-ем и философией была связана с дореволюционной Россией, культурой Серебряного века. Покидавшие Россию эмигранты – это в большинстве своем высокообразованные люди, среди них было много писателей и поэтов, художников и артистов, философов и музыкантов, чьи судьбы непосредственно связаны с русской культурой рубежа XIX–XX вв. и начала XX в. Среди беженцев оказались поэты-символисты – Д. Мережковский и З. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч. Иванов, поэты-футуристы – Д. Бурлюк, И. Зданевич, эгофутурист И. Северянин, «сатириконцы» Н. Тэффи, С. Черный, поэты, продолжившие традиции акмеизма – Вл. Ходасевич, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп. На чужбине продолжали свою литературную деятельность М. Цветаева, А. Вертинский. В эмиграции получили известность поэты Вл. Ходасевич, Г. Иванов, мать Мария (Е. Кузьмина-Караваева), Г. Адамович, Ю. Терапиано, Ю. Иваск, Н. Берберова, Вл. Смоленский, Н. Оцуп, Б. Нарциссов, Д. Кленовский. Первая антология поэзии русского зарубежья была издана на родине лишь в 1995 г. [288] Практически начали свое творчество в ситуации русского зарубежья В. Набоков (Сирин), А. Штейгер, Б. Поплавский.

А. Чагин нашел компромиссное решение проблемы рассечения и разделения национальной культуры на два потока и диалектики их взаимосвязей: «Одна литература и два литературных процесса» [289]. Мысль о единстве русской литературы разделяли исследователи русского зарубежья В. Вейдле и Л. Флейшман. [290]

Отношение к Серебряному веку и его художественным открытиям и завоеваниям осмысливалось в эмигрантской культурной среде как проблема выбора путей развития. «Хаосу – формальной новизне, – писал Ю. Терапиано, – противопоставлялся «космос» – неоклассицизм, связи с Золотым веком и, конечно, акмеистическая вещность» [291]. Поэзия русского зарубежья ориентировалась на символизм и постсимволизм, наследие петербургской поэтической школы, а через них – на традиции русской классики, ставшие важнейшим моментом духовного самоутверждения и объединения литературных сил за рубежом, непрерывности «литературного ряда», в обостренном ощущении себя хранителями национальных и религиозных устоев духовной родины – России.

В Константинополе в марте 1921 г. был образован Союз русских писателей и ученых, возглавляемым профессором С. Гогелем и его заместителем В. Варшавским, литературно-художественное общество имени А.П. Чехова, проходили поэтические вечера, где читались стихи А. Блока, Н. Гумилева, весть о гибели которых была воспринята как конец Серебряного века. В Праге, после того как чехославацкое правительство Т. Масарика предприняло «русскую акцию» и пригласило 5 тысяч русских студентов-эмигрантов для учебы за счет казны приглашаемой страны, также образовались культурные центры русского зарубежья. Здесь выступала на камерных поэтических вечерах М. Цветаева. Был образован возглавляемый блестящим русским ученым-филологом А. Бемомкружок «Скит», куда входили Ю. Терапиано и Г. Газданов, Е. Луцкий. А. Бем отмечал: «Если Париж продолжил линию, оборванную революцией, непосредственно примыкая к школе символистов, почти не отразив в себе русского футуризма и его своеобразного преломления в поэзии Б. Пастернака и М. Цветаевой, то Прага прошла и через имажинизм, смягченный лирическим упором С. Есенина, и через В. Маяковского, и через Б. Пастернака» [292]. В Праге издавался сборник «Ковчег», в 1924 г. было создано литературное объединение «Далиборка».

В Берлине русская диаспора в 1920-е гг. была многочисленна, и ее культурная деятельность была весьма активной. Существовало около двухсот русских издательств, где публиковались и авторы, оставшиеся в Советской России. Крупнейшее из них, «Петрополис», издало О. Мандельштама, А. Ахматову, А. Мариенгофа. Особенностью жизни русского Берлина была «беспрецедентная интенсивность «диалога» метрополии и эмиграции внутри острова русской культуры» [293]. В Берлин приезжал В. Маяковский. Б. Пастернак дружил с эмигрировавшим А. Белым, переписывался с М. Цветаевой. С. Есенин тепло относился к М. Осоргину. В организованном в Берлине, по аналогии с Петербургом, Домом Искусства выступали как писатели-эмигранты А. Белый, А. Ремизов, Вл. Ходасевич, так и приезжавшие из СССР С. Есенин, В. Маяковский, Б. Пастернак, Б. Пильняк. В газете «Руль» публиковал свои стихи В. Сирин (Набоков).

С 1923 г. экономический кризис заставил закрыться берлинские издательства и многие периодические издания. Центром русского зарубежья до начала Второй мировой войны становится Париж. Инокультурный контекст высвечивал своеобразие русской культуры, ее национальных феноменов, позволял европейской и мировой культуре заново открыть для себя русскую культуру, придать ее достижениям значение и смысл, выходящие далеко за пределы национальной истории.

Многие новаторы русской культуры Серебряного века нашли признание на Западе, а не в России. «Русские сезоны» дягилевского балета, слава В. Кандинского и М. Шагала, М. Ларионова и Н. Гончаровой, А. Скрябина и И. Стравинского, Ф. Шаляпина и М. Чехова, А. Павловой и В. Нижинского и многих других началась задолго до революции.

Культура русского зарубежья создавалась в удалении от России, в иноязычной культурной среде, на стыке различных культурных традиций. Русское зарубежье было вынуждено находиться в состоянии диалога с современной западноевропейской культурой, а позже с культурой США. В целом это был эффект посредничества между Западом и Востоком. Выявлялись такие черты русской культуры, которые воспринимались на Западе как экзотические: искренность, душевная «обнаженность», способность открыто говорить о том, что больнее всего ранило сердце и память, безусловная вера в Россию, которая была попрана и находилась в униженном и нищем состоянии, в ее особую духовную миссию среди других культур, наций и народов. На фоне русских классических традиций ярче оттенялись новаторство, формальные эксперименты русского авангарда, чьи идеи нашли горячий отклик на Западе.

Русское зарубежье бережно относилось к традициям Серебряного века, которые воспринимались не как модернизм, а как «классика». Было многое сделано для популяризации и сохранения художественного наследия Серебряного века: публиковались собрания сочинений Н. Гумилева, О. Мандельштама, М. Цветаевой, А. Ахматовой, Н. Заболоцкого, М. Волошина, Н. Клюева.

В то же время, как отмечает М. Раев, «не все в Русском Зарубежье ценили поэтическое и прозаическое наследие литературы Серебряного века» [294]. Исследуя основные тенденции развития культуры русского зарубежья, нельзя забывать о факте резкого неприятии И. Буниным поэзии А. Блока, С. Есенина, В. Маяковского. Общий контекст оценочных суждений представителей русской эмиграции об итогах эпохи русского декаданса, модернизма и авангарда достаточно сложен. М. Раев указывает: «Многие спрашивали: разве не символизм распахнул двери перед теми деструктивными и анархическими тенденциями, которые из области искусства переместились потом в русскую жизнь как таковую? Оправдывая, подобно писателям эпохи Серебряного века, порыв к очищению, можно было вплотную подойти к ожиданию революции и хаоса» [295]. Консервативно настроенные круги русского зарубежья считали, что Серебряный век в своих безудержный исканиях творческой свободы подошел к черте анархизма и нигилизма. Апокалипсические ожидания крушения существующего миропорядка, призыв к окончательной гибели старой России (поэмы А. Блока «Двенадцать», А. Белого «Пепел», «Урна»), поиск магических, эзотерических и оккультных путей познания (Вяч. Иванов, М. Кузмин, А. Белый), которые представляли резкий контраст традиционному православныму мировоззрению, двойственность воззрений большинства представителей Серебряного века на реально происходящие события в России, попрание основных законов мышления и языка (Вел. Хлебников и В. Маяковский) подготовили почву для большевистской революции.

Русское зарубежье в своем саморазвитии во многом «выпрямило» крайние формы русского модернизма, зная, что расплачиваться за них приходится не чернилами, а кровью. Вместе с тем литературная критика русского зарубежья в лице Д. Мережковского и З. Гиппиус, К. Мочульского, Г. Иванова, Вл. Ходасевича, Г. Адамовича критерием своих оценок избрала достижения именно Серебряного века. Старшие представители русского зарубежья – представители Серебряного века, цветущей эпохи творческой свободы и безудержных исканий в любых эстетических, философских и морально-нравственных сферах, – Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, И. Северянин до конца своей жизни в атмосфере инонациональных традиций пронесли в своем творчестве накопленную в России духовную энергию. Младшее поколение русского зарубежья претворило в собственном творчестве лучшее и близкое по духу из многообразных традиций Серебряного века.

Литература

Агеносов В.В. Литература Russkogo зарубежья. М., 1998.

Ковалевский П.Е. Зарубежная Россия. Париж, 1971.

Кузьмина С.Ф. Достоевский и русское зарубежье (по материалам журнала «Путь», Париж, 1925–1927) // Художественная литература: проблемы исторического развития, функционирования и интерпретации текста: Сб. научных трудов: В Зч. Ч. 1. М., 2001.

Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940: В 2 кн. М., 1994.

«Мы жили тогда на планете другой…»: Антология поэзии русского зарубежья: В 4 т. М., 1995.

Нива Ж. Возвращение в Европу. М., 1999. Пушкин в эмиграции. 1937. М., 1999.

Раев М. Россия за рубежом. История культуры русской эмиграции 1919–1939. М., 1994.

Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж – Москва, 1996.

Чагин А. Расколотая лира. М., 1998.

Эткинд Е. Русская поэзия XX века как единый процесс // Вопросы литературы. 1996. № 10.

«Парижская нота»

Центром культуры русского зарубежья первой волны стал Париж. Западный музыкальный мир был уже знаком с Ф. Шаляпиным и композиторами И. Стравинским, С. Рахманиновым, С. Прокофьевым. Русский балет С. Дягилева оставил балетные школы Н. Павловой, М. Кшесинской, С. Лифаря. Влияние на культуру Западной Европы оказали и русские художники-эмигранты: А. Бенуа, М. Добужинский, Н. Гончарова, Г. Серебякова, Л. Бакст, М. Шагал. Во Франции жили чемпион мира по шахматам А. Алехин, известные русские писатели И. Бунин, И. Шмелев, Б. Зайцев, А. Ремизов, Д. Мережковский, З. Гиппиус, получили известность М. Алданов и Вл. Ходасевич, Г. Газданов, В. Набоков.

Были созданы русские высшие учебные заведения, издавались периодические издания (газета «Последние новости», редактор П. Милюков) и близкий по республйканско-демократическому духу журнал «Звено», отдел «Литературные беседы» которого вел Г. Адамович, газета «Возрождение» (редактор П. Струве), отдел критики которой возглавлял Вл. Ходасевич. В литературно-философском салоне Д. Мережковского и З. Гиппиус «Зеленая лампа» встречались представители разных поколений русской эмиграции.

Самым авторитетным литературно-критическим и общественным журналом русской эмиграции стали «Современные записки», издававшиеся с 1920 по 1940 г. (меценат-издатель И. Фондаминский-Бунаков). Из поэтов в «Современных записках» публиковались З. Гиппиус, Н. Оцуп, Г. Адамович, Вл. Ходасевич, в первых номерах – К. Бальмонт, Вяч. Иванов, в некоторых изданиях М. Цветаева. Из начинающих и молодых поэтов печатали свои произведения Н. Берберова, Б. Поплавский, В. Смоленский, А. Штейгер.

«Центр поэтической эмиграции, образовавшийся в Париже, следовал идеям акмеизма», – считает В. Марков, видный исследователь русского поэтического авангарда [296]. Действительно, творчество многих поэтов-эмигрантов отмечено близостью поэтики к принципам акмеизма, который стал неким эстетически маркированным ядром русской поэзии XX в.

Г. Струве, знавший культуру русского зарубежья «изнутри», был другого мнения. Он утверждал, что Г. Адамович, Г. Иванов и Н. Оцуп были «тремя бывшими акмеистами», и «они от акмеизма в эмиграции отошли» [297].

Объединяющим началом поэтов русского зарубежья были классические традиции и традиции Серебряного века. Но радикальные художественные поиски русского авангарда также влияли на развитие парижской группы поэтов. Два полюса эстетических поисков и свершений в том виде, как они сложились в России на рубеже XIX–XX вв.: традиционализм и авангардизм, сохранялись и в русском зарубежье. Последовательным и непримиримым противником футуризма и эгофутуризма был Вл. Ходасевич, его позиция выражена в статьях «Игорь Северянин и футуризм» (1914), «Декольтированная лошадь» (1927), «О форме и содержании» (1933) [298]. Возражая против «резкого отделения формы от содержания», против «художественного варварства» и поэтической зауми, поэт-критик отстаивал классическую традицию как единственно плодотворную для русской литературы в целом. При этом Вл. Ходасевич сочувственно отнесся к Б. Поплавскому, увидев в его судьбе символ трагичности развития русской литературы за рубежом.

Париж 1920-х гг. до начала Второй мировой войны был центром литературной жизни русского зарубежья. Г. Струве подчеркивал, что, «несмотря на всю трудность и ненормальность литературного бытия эмиграции, поэзия в нем процветала» [299]. Критики выделяют так называемую «Парижскую ноту», к которой относят Г. Адамовича, Г. Иванова, Б. Поплавского и других поэтов. В 1935 г. между Адамовичем и Ходасевичем возникла полемика о целях поэзии русских эмигрантов, о возможных путях развития культуры русского зарубежья. Оба признавали кризис. Адамович призывал к правдивости в искусстве слова, самоуглублению, психологизму и утверждал приоритет содержания, а не формы. Ходасевич настаивал на профессионализме и мастерстве. Для первого была важна лермонтовская традиция, для второго – пушкинская. М. Цетлин подытоживал итоги дискуссии: «В сущности разница между взглядами Адамовича и Ходасевича не столь велика… разница только в оттенках. Акцент Адамовича, эгоцентрический, зовущий к правдивости и самоуглублению, кажется оправданнее, плодотворнее в настоящую минуту поэзии, чем противоположный, зовущий к бодрости, разнообразию, повернутости лицом к миру» [300]. В. Набоков был полемичен к «Парижской ноте». В романе «Другие берега» (часть третья тринадцатой главы) воссоздана картина литературной жизни эмиграции: «Но были в Париже и особые группы. <…> Даровитый, но безответственный глава одной такой группировки совмещал лирику и расчет, интуицию и невежество, бледную немочь искусственных катакомб и роскошную античную томность. В этом мирке, где царили грусть и гнильца, от поэзии требовалось, чтобы она была чем-то соборным, круговым, каким-то коллективом тлеющих лириков, общим местом с наружным видом плеяды» [301]. Эмигрантский Парнас в этом изображении Набокова возглавляет Г. Адамович, а «коллектив тлеющих лириков» – тот круг поэтов, которые именуются «Парижской нотой».

Ю. Терапиано в книге «Встречи» писал: «Основное в «Парижской ноте», это вопрос о современном человеке, о его внутреннем состоянии, о его отношении к внешним событиям и к духовным вопросам» [302]. «Парижская нота» провозгласила культ простоты, новой «прекрасной ясности», способной выразить трагическое мироощущение поэта и его современника. Представители «Парижской ноты» сознавали себя прямыми наследниками Серебряного века, утверждали преемственность с литературной практикой и творческими исканиями своих старших предшественников. Ю. Терапиано указывает, что для «Парижской ноты» были характерны попытки «критически разобраться в ближайшем наследстве, сочетать формальную традицию акмеизма с символизмом – с тем, что было в нем о «вечной» теме – о любви, о смерти, о Боге» [303].

Поэзию «Парижской ноты» пронизывало ощущение своеобразной культурной эсхатологии, присущее представителям этого литературного течения. И. Чиннов, отдавший в своем творчестве дань «Парижской ноте», так говорил об этом в своем интервью американскому слависту Д. Глэду: «Мы считали, что надо писать как бы последние стихи, что мы заканчиваем русскую поэзию здесь, в эмиграции» [304].

Духовные искания представителей «Парижской ноты», стремление вовлечь в поэзию мистику, настоятельное желание «парижан» «говорить о несказуемом», увлечение религиозно-философской проблематикой восходили к старшим символистам, в том числе к Д. Мережковскому и З. Гиппиус, чей салон «Зеленая лампа» активно посещали и молодые поэты. Но при этом отношение к слову было у монпарнасских поэтов совершенно иное, нежели у символистов. И. Чиннов так сформулировал это принципиальное отличие: «Идея «Парижской ноты» состояла в простоте, в очень ограниченном словаре, который был сведен к самым главным незаменимым словам. Настолько хотели общего в ущерб частному, что говорили «птица» вместо, скажем, «чайка», «жаворонок» или «соловей»; «дерево» вместо «береза», «ива» или «дуб» [305].

Поэты русского зарубежья, независимо от участия в тех или иных литературных кружках, объединениях или течениях, стремились «выговорить» некие фундаментальные понятия человеческого существования, вновь открыть для себя некий минимум основополагающих вещей, без которых жизнь уже не представляется возможной, и словом «спасти» их от неминуемого, после потери отечества, распада, добиться незыблемости самых основ бытия в зловеще непрочном мире. Для поэтов русского Парижа было характерны чувства и свободы, и одиночества.

Диалектика литературного процесса русского зарубежья состояла в различных творческих ориентациях при единстве сугубо русского мирочувствования. И. Бунин, олицетворявший и в своей прозе, и в поэзии всю русскую классику, прибегал к приемам, близким к некоторым идеям «Парижской ноты» (стихотворения позднего периода отмечены краткостью, афористичностью, предельным заострением сущностных моментов бытия). Вл. Ходасевич, ратующий за классическую линию русской поэзии, вводил сюрреалистические эффекты для воссоздания уродливой картины внешне благополучной, но лишенной духовности, жизни. Б. Поплавский, склонный к экспериментированию, дальнейшим разработкам принципов русского авангарда, достигал в лучших произведениях классической ясности и отчетливости поэтической мысли. Для столь различных художников, как Г. Иванов и В. Набоков, присуще единое понимание слова и жизни как божественного дара.

М. Слоним, возглавлявший литературный кружок «Кочевье», подчеркивал: «Эмигрантская литература лишь ветвь на общем стволе. Она жива постольку, поскольку жив ствол; она питается его соками, она расцветает, если обмен этот жив и полон, и засыхает, едва он прекращается. И недаром лучшие писатели в эмиграции те, кто сохранил внутреннюю связь с Россией…» [306].

Литература

Русское зарубежье. Пермь, 1995.

Терапиано Ю. Встречи. 1926–1971. М., 2002.

Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996.

Соколов А.Г. Судьбы русской литературной эмиграции 1920-х годов. М., 1991.

Раев М. Россия за рубежом. История культуры русской эмиграции 1919–1939. М., 1994.

Чагин А. Расколотая лира. Россия и зарубежье. М, 1998.

Георгий Адамович

Георгий Викторович Адамович (1894, Москва – 1972, Ницца), поэт, литературный критик. В первом сборнике стихотворений «Облака» (1916) Н. Гумилев отметил влияние А. Ахматовой и И. Анненского, что естественно, так как Адамович в 1914 г. сблизился с «Цехом поэтов», объединившим акмеистов. Был другом Н. Гумилева и Г. Иванова, печатался в «Аполлоне».

Эмигрировал в 1923 г. после выхода второго сборника «Чистилище» (1922), обосновался в Париже, где стал одним из самых авторитетных критиков, сотрудничал во многих эмигрантских изданиях: журналах «Звено», «Числа», газете «Последние новости». Наряду с М. Цетлиным, В. Вейдле, К. Мочульским, П. Бицилли, Вл. Ходасевичем Адамович активно участвовал в реальной организации культурной жизни русской литературно-художественной диаспоры. Наиболее существенные статьи объединены им в сборнике «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк, 1955), название которого определяло основные чувства эмигрантской литературы первой волны. Адамович также автор сборников литературно-критических статей «О книгах и авторах» (Мюнхен-Париж, 1966) и «Комментарии» (Вашингтон, 1967).

Писал стихи всю жизнь, они вошли в сборники «На Западе» (Париж, 1939); «Другое отечество» (Париж, 1947); «Единство» (Нью-Йорк, 1967). Во время Второй мировой войны служил добровольном во французской армии.

Поэзия Адамовича носит аскетически сдержанный характер, она музыкальна внутренней энергией чуткой и нервной души, обладающей чрезвычайно емкой памятью прошлого. Синтез некоторых приемов символизма, заключающихся для этого поэта прежде всего в использовании эмблематических слов, связанных с Россией, и акмеизма, выразившийся в точности стихотворного рисунка при воссоздании архитектурных образов, особенно Петербурга, делают поэзию Адамовича близкой к неклассическим традициям поэзии Серебряного века.

Адамович – поэт камерный, как и большинству эмигрантских художников ему свойственны настроения пронзительной тоски по родине, чувство экзистенциального одиночества, что придает его поэзии остроту психологизма, более свойственного прозе. Он мастер внутреннего монолога, в котором и звучат голоса прошлого, и происходит спор с самим собой.

Ощущение родины выражается в изумительно чистом русском языке, ясности мысли, четкости композиции и, главное, в постоянном внутреннем обращении к архитектурному символу русской государственности эпохи Петра I – Петербургу и истокам русской художественной традиции – А. Пушкину.

Просыпаясь, дымит и вздыхает тревожно
столица,
Окна призрачно светятся. Стынет дыханье
в груди.
Отчего мне так страшно? Иль, может быть,
все это снится,
Ничего нет в прошедшем и нет ничего
впереди?
Море близко. Светает. Шаги уже меряют
где-то,
Будто скошены ноги, я больше бежать не
могу,
О, еще хоть минуту! Но щелкнул курок
пистолета.
Не могу… все потеряно… Темная кровь
на снегу.
Тишина, тишина. Поднимается солнце.
Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет
гранит.
И под черным вуалем у гроба стоит
Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно
глядит.

Поэзия Адамовича является квинтэссенцией тех ощущений, которые трудно передаваемы словами, но являются основой внутренней жизни личности, выброшенной историей из привычной колеи, лишенной само собой разумеющихся опор существования. Слияние литературных и исторических реалий, исповедальности и предчувствия неотвратимой смерти, смешение геополитических примет пространства и сновидческого полубреда рождают строки, обращенные не к ценителям поэтического мастерства, а к читателю – другу, такому же одинокому и несчастному человеку, лишенному родины и духовного пристанища, как и сам поэт, мечтающий вернуться в Россию, где правит «восточный Гамлет».

Когда мы в Россию вернемся… о, Гамлет
восточный, когда?
Пешком, по размытым дорогам,
в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов, без всяких
там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы, что вовремя
мы добредем…
Больница. Когда мы в Россию… колышется
счастье в бреду.
Как будто «Коль славен» играют
в каком-то приморском саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной
предутренней мгле
Колышутся тонкие свечи в морозном
и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен,
измучен и наг.
Над нами трехцветным позором полощется
нищенский флаг,
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно,
и слишком тепло.
Когда мы в Россию вернемся… но снегом
ее замело.
Пора собираться. Светает. Пора бы»
и двигаться в путь.
Две медных монеты на веки. Скрещенные
руки на грудь.

Своеобразный синтаксис, прерывистые строки создают ощущение непосредственности поэтической речи, передают пульсацию внутренней жизни. Этот прием в какой-то мере схож с открытиями И. Анненского и может быть сравним с синтаксисом его стихотворений «Прерывистые строки», «Второй мучительный сонет», «Трилистник кошмарный». Адамович использует скрытые цитаты и реминисценции, создает контаминирующие образы. Так, строка В. Брюсова «тень несозданных созданий» используется в переосмысленном варианте:

Ничего не забываю,
Ничего не предаю,
Тень несозданных созданий
По наследию храню.

Из наследия О. Мандельштама извлекается знаковое для его поэтики слово «Tristia», в стихотворную ткань включаются отрывки из модных в начале XX в. песенок, сами стихотворения строятся по канве старинных музыкальных мелодий, об инобытии мыслится как о пространстве, где разрешаются коллизии литературных героев:

Там ждет нас в дали туманной
Покой, мир, торжество,
Там Вронский встретится с Анной
И Анна простит его.

Муза Адамовича всегда была искренней и по-человечески теплой и чрезвычайно чуткой к чужой боли. Узнав о самоубийстве в далекой Елабуге в России М. Цветаевой, Адамович ее памяти посвятил стихотворение, выразившее жизненное и поэтическое кредо самого автора:

Поговорить бы хоть теперь, Марина!
При жизни не пришлось. Теперь вас нет.
Но слышится мне голос лебединый,
Как вестник торжества и вестник бед.
При жизни не пришлось. Не я виною.
Литература – приглашены; в ад.
Куда я радостно входил, не скрою,
Откуда никому – путей назад.
Не я виной. Как много в мире боли.
Но ведь и вас я не виню ни в чем.
Как чудно жить – всё по случайности, всё – по неволе.
Как плохо мы живем.

Как критик Адамович обладал большой чуткостью и требовал от поэтов отражения существенных для человека непреходящих тем, таких, как смерть, любовь, смысл бытия. Будучи приверженцем классической линии в искусстве, отстаивал принципы простоты и безыскусности поэтической речи. Его статьи и комментарии в основном очертили проблему реального вклада русской эмиграции в мировую культуру. Он был инициатором создания Энциклопедии культуры русского зарубежья.

Адамович являлся организатором «Парижской ноты», основателем направления в эмигрантской поэзии, носящей такое же название, которое положило в основу принципы, отстаиваемые им в критике. Был составителем первой поэтической антологии русского зарубежья «Якорь» и автором вводной статьи к ней. Его стихи вошли также в антологии «На Западе», «Муза Диаспоры», сборник «Содружество».

Сочинения

Адамович Г. Одиночество и свобода. М, 1996.

Литература

Бунин И. Воспоминания. Г. Адамович // Знамя. 1988. № 4. С. 178–191.

Набоков В. Г. Адамович // Октябрь. 1989. № 1. С. 195–207.

Померанцев К. Сквозь смерть. London, 1986 [Главы из книги К. Померанца опубл. в Лит. обозрении. 1989. № 11. С. 79–82.].

Соколов Г.С. Судьбы русский литературной эмиграции 1920-х годов. М., 1991.

Георгий Иванов

Георгий Владимирович Иванов (1894, Ковно – 1958, Йер ле Пальме, Франция), поэт, литературный критик, переводчик, прозаик, публицист, мемуарист. Был участником первого петербургского «Цеха поэтов», возглавлял второй «Цех поэтов» (1916–1917), в 1920–1922 был участником третьего «Цеха поэтов». Считал важным продолжать традиции акмеизма.

Первый сборник стихов «Отплытие на остров Цитеру» (1912), связанный одноименным названием с картиной французского живописца Ватто, нашел признание у И. Северянина (с которым поэт некоторое время дружил и разделял его программу эгофутуризма) и Н. Гумилева. Молодой поэт от эгофутуризма пришел к акмеизму и вошел в «Цех поэтов», возглавляемый Н. Гумилевым. Иванову были близким идеи акмеизма, он находился под влиянием поэзии Н. Гумилева и М. Кузмина. Весь Серебряный век он назвал «эстетической эпохой».

Сборники стихотворений «Памятник славы» (1915), «Вереск» (1916), «Сады» (1921) выдержаны в духе акмеизма. В 1923 г. на вторую книгу стихов откликнулся Вл. Ходасевич. Он писал: «У Георгия Иванова, кажется, не пропадает даром ни одна буква; каждый стих, каждый слог обдуман и обработан… И все это с большим вкусом приправлено где аллитерацией, где неслыханной рифмой, где кокетливо-небрежным ассонансом: куда что идет, где что к месту – это все Георгий Иванов знает отлично… Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать» [307]. Катастрофа России была пережита как катастрофа жизненная.

В 1922 г. поэт эмигрировал вместе с женой И. Одоевцевой в Париж, где стал одним из самых известных поэтов русского зарубежья первой волны эмиграции. Сотрудничал со многими журналами как поэт и как критик. В Париже, Берлине и Нью-Йорке соответственно опубликованы его сборники «Розы» (1931), «Отплытие на остров Цитеру» (так же назывался и первый сборник Иванова), «Портрет без сходства» (1950), «Стихи» (1958). Адамович афористически выразил суть поздней поэзии Г. Иванова эмигрантского периода: «сгоревшее, перегоревшее сердце» [308]. О сборнике «Розы» Г. Струве писал: «Стихи «Роз» полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты <…> Вместо неоклассицизма – неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти» [309]. Иванов пристрастен к точности детали, музыке, восходящей к поэзии А. Блока, философскому осознанию мира, который дан человеку лишь на короткое время.

С бесчеловечною судьбой
Какой же спор? Какой же бой?
Но этот вечер голубой
Еще мое владенье.
И небо. Красно меж ветвей,
А по краям жемчужно…
Свистит в сирени соловей,
Ползет по травке муравей —
Кому – то это нужно.
Пожалуй, нужно даже то,
Что я вдыхаю воздух,
Что старое мое пальто
Закатом слева залито,
А справа тонет в звездах.

Иванов стал знаковой фигурой поэзии русского зарубежья первой волны. Он был выбран председателем общества «Зеленая лампа», организованного Д. Мережковским и З. Гиппиус, состоял членом парижского Союза русских писателей и журналистов, участвовал в литературном объединении «Круг» (1935–1939).

В коротких, афористически точных стихотворениях поэт воплощал мироощущение русских эмигрантов, чья душа и сердце принадлежали России, где они родились, получили образование, впервые познали любовь и творчество, России, чей язык был аналогом их духа, но телом и жизнью они были вне пределов родины и не могли и не хотели воспевать тот режим, который, по их мнению, попрал все святое и был античеловечен. В противовес «Хорошо» В. Маяковскому Иванов писал:

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо – что никого,
Хорошо, что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать.
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Основная тема поэзии Иванова – собственно культура и искусство. Поэт искусно вплетает в свои стихотворения легко узнаваемые цитаты и перифразы, которые часто образуют самостоятельный узор на основном поэтическом рисунке автора. Так, в посвящении В. Маркову, знатоку русской поэзии и особенно футуризма, автору книги о русском авангарде, Иванов пишет, обыгрывая строки И. Северянина, включая перифразы из А. Пушкина, М. Лермонтова и Овидия:

В упряжке скифской трепетные лани —
Мелодия, элегия, эвлега…
Скрипящая в трансцендентальном плане,
Немазанная катится телега.
На Грузию ложится мгла ночная.
В Афинах полночь. В Пягигорске грозы.
…И лучше умереть, не вспоминая,
Как хороши, как свежи были розы,

Обладая поразительным слухом на музыкальную основу стихотворения, Георгий Иванов создает из стиховой музыки собственную «матрицу», воплощающую и Россию, и Серебряный век, узнаваемую как музыкальная тема русского романса и лейтмотив поэзии А. Блока.

Это звон бубенцов издалека,
Это тройки широкий разбег,
Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег.
…За пределами жизни и мира,
В пропастях ледяного эфира
Все равно не расстанусь с тобой!
И Россия, как белая лира,
Над засыпанной снегом судьбой.

Человек в поэтическом мире Иванова обречен на одиночество и смерть, от которой ничего не спасает, ни Бог, ни любовь, ни Муза. Эмиграция предстает в кошмарном образе загробного бала (ассоциации с «Плясками смерти» А. Блока и «Бобком» Ф. Достоевского). Эпиграф к стихотворению Г. Адамовича «Имя тебе непонятное дали… / Ты забытье. / Или – точнее – цианистый калий / Имя твое»:

Как вы когда-то разборчивы были,
О, дорогие мои.
Водки не пили, ее не любили,
Предпочитали Нюи.
Стал нашим хлебом – цианистый калий,
Нашей водой – сулема.
Что ж? Притерпелись и попривыкали,
Не посходили с ума.
Даже, напротив, – в бессмысленно —
злобном
Мире – противимся злу:
Ласково кружимся в вальсе загробном
На эмигрантском балу.

Однако поэт утверждает достоинство страдающей личности, его Слова. В «Посмертном дневнике» традиционное соединено с трагической самоиронией, стоицизмом перед последней жизненной чертой. По мнению Р. Гуля, Иванов был единственным в русской поэзии экзистенциалистом, уходящим корнями в «гранит императорского Петербурга». Возвращаясь в воспоминаниях на родину, Г. Иванов мыслит ее и как родину духа, родину поэтов – друзей. В метатекст его поэзии входит мысль Пушкина, высказанная им стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», о собственном бессмертии в памяти потомков, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Иванов берет строки О. Мандельштама «В Петербурге мы сойдемся снова / Словно солнце мы похоронили в нем», чтобы подчеркнуть святость и вечность вневременного братства поэтов.

Четверть века прошло за границей
И надеяться стало смешным.
Лучезарное небо над Ниццей
Навсегда стало небом родным.
Тишина благодатного юга,
Шорох волн, золотое вино…
Но поет петербургская вьюга
В занесенное светом окно,
Что пророчество мертвого друга
Обязательно сбыться должно.

По собственному признанию, ему свойственно «двойное зренье» (из стихотворения «Теперь, когда я сгнил и черви обглодали…»), которое различает одновременно высокое, трагическое и низкое, комическое в одном и том же явлении. Иногда этот талант проницательного зрения вызывал негодование современников.

Художников развязная мазня,
Поэтов выспренная болтовня.
Гляжу на это рабское старанье,
Испытывая жалость и тоску
Насколько лучше – блеянье баранье,
Мычанье, кваканье, кукареку.

Конечно, как и все эмигранты, Иванов искал ответы на проклятые вопросы о судьбе и грехах России. Иногда в почти афористичнойи скупой форме он намекал на возможный ответ.

Несколько поэтов. Достоевский.
Несколько царей. Орел двуглавый.
И – державная дорога – Невский…
Что нам делать с этой бывшей Славой?
Бывшей, павшей, обманувшей, сгнившей…
…Широка на Соловки дорога,
Где народ, свободе изменивший,
Ищет, в муках, Родину и Бога.

Иванов многим виделся внерелигиозным художником, в то время как его вера была глубока и ненарочита, она слилась с чувством родины и самой жизни. Он никогда не допускал последнего отчаяния, зная, что это смертный грех.

За столько лет такого маянья
По городам чужой земли
Есть от чего прийти в отчаянье,
И мы в отчаянье пришли.
– В отчаянье, в приют последний,
Как будто мы пришли зимой.
С вечерни в церковке соседней,
По снегу русскому, домой.

Мастерство Иванова и его поэтика впитали достижения Серебряного века и по-своему завершили их. Его синтаксис не разнообразен, но за счет музыки и смысловых обертонов поэзия Иванова достигает совершенства, или того, что М. Кузмин называл кларизмом. В «Дневнике» и «Посмертном дневнике» с обнаженным трагизмом выражено самосознание человека XX в., ищущего Истину на путях человечества, ее потерявшего. Приблизительность раздражала и унижала музу Иванова:

По улицам рассеянно мы бродим,
На женщин смотрим и в кафе сидим.
Но настоящих слов мы не находим,
А приблизительных мы больше не хотим.

Поиском настоящего логосного слова стала поэзия Иванова, вобравшая как неклассические традиции Серебряного века, так и традиции М. Лермонтова (к имени и творчеству которого поэт относился с неизменным пиететом), и продолжившая их в условиях русской диаспоры. Квинтэссенцию собственных ощущений в эмигрантском быту, драматизм отвергнутого существования и никому не нужного творчества поэт выразил лаконично, в свойственной ему иронично-афористической манере:

Как обидно – чудным даром,
Божьим даром обладать,
Зная, что растратишь даром
Золотую благодать.
И не только зря растратишь,
Жемчуг свиньям раздаря,
Но еще к нему приплатишь,
Жизнь, погубленную зря.

Поэт воплотил с необыкновенной ясностью неизбывное чувство утраты родины и надежду на оправдание непоправимой жизненной беды:

Остановиться на мгновенье,
Взглянуть на Сену и дома,
Испытывая вдохновенье,
Почти сводящее с ума.
Оно никак не воплотится,
Но через годы и века,
Такой же луч зазолотится
Сквозь гаснущие облака.
Сливая счастье и страданье
В неясной прелести земной…
И это будет оправданье
Всего погубленного мной.

Его воспоминания «Петербургские зимы» (1928) вызвали споры из-за субъективного отражения русской культуры начала века. Ивановым написаны романы «Третий Рим» (1930) и «Распад атома» (1938), «Китайские тени». Литературная критика Иванова включает статьи о В. Сирине (Набокове), И. Бунине, Вл. Ходасевиче, Б. Поплавском, Г. Адамовиче, М. Алданове.

Похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев де Буа близ Парижа.

Сочинения

Иванов Г. Собрание сочинений: В 3 т. М., 1994.

Иванов Г. Стихотворения. Третий Рим. Китайские тени. М., 1989.

Литература

Богомолов Н. Талант двойного зренья // Вопросы литературы. 1989. № 2. С. 116–142.

Вейдле В. Георгий Иванов // Континент, 1977. № 11.

Одоевцева И. На берегах Сены. М., 1989.

Яновский В. Поля Елисейские. СПб., 1993.

Владислав Ходасевич

Творчество Владислава Фелициановича Ходасевича (1886, Москва – 1939, Бийянкур, близ Парижа), поэта, литературного критика, переводчика, публициста, мемуариста, не относится ни к символизму, ни к акмеизму, но по поэтике и строгости отношения к слову оно может быть соотнесено с принципами акмеизма. Наиболее значительным из напечатанных в России является сборник «Путем зерна» (1920), в котором звучит нота надежды на возрождение России после ее гибели в эпоху революции. Эти надежды были внутренним основанием для общественной работы. В 1918 г. Ходасевич был одним из организаторов московской Книжной лавки писателей, куда входили также М. Осоргин и М. Алданов. В 1920-е гг. преподавал в студии Пролеткульта, был членом Петроградского союза поэтов. Первые сборники стихотворений «Молодость» (1908), «Счастливый домик» (1914) обратили на себя внимание Н. Гумилева.

В 1922 г. вместе с Н. Берберовой через Ригу эмигрировал в Берлин, где издал сборник стихов «Тяжелая лира» (1923). Был член правления берлинского Дома искусств, соучредителем Клуба писателей (1922—23), членом берлинского Союза писателей и журналистов. С ноября 1923 г. по март 1924 г. находился в Чехословакии, затем посетил Италию, где активно общался с М. Горьким, Францию, Англию, Ирландию.

После переезда в Париж в 1925 г. издал свое «Собрание стихов» под символическим названием «Европейская ночь» (1927). До 1925 г. сохранял советское гражданство.

Поэтический стиль Ходасевича, строгий, взыскательный и подчас аскетический, тяготеет к классической линии русской поэзии «любомудров», в частности Е. Баратынского и А. Пушкина. Это было отмечено и современниками. Так, А. Белый в своем отзыве на сборник Ходасевича «Тяжелая лира» писал, что этот сборник «встречаем как яркий, прекрасный подарок, как если бы нам подавалась тетрадка неизвестных еще стихов Баратынского, Тютчева. Лира поэта, согласная с лирою классиков, живописует сознание, восстающее в духе» [310]. В. Набоков назвал Ходасевича «гордостью русской поэзии». В романе «Дар» В. Набоков создал образ поэта Кончеева, в котором современники увидели черты Вл. Ходасевича.

В сборнике «Европейская ночь» выражено эмигрантское самочувствие, переданы отчужденность, трагизм внекорневого бытия, попытки преодолеть которые через проникновение в чужие жизни ведут к еще большему надлому (стихотворения «Слепой», «Берлинское», «С берлинской улицы»). Само название сборника указывает на безысходность существования, географический эпитет «европейская» усугубляет тотальность власти мрака, тьмы, «ночи». Поэт создает стихотворения-эмблемы, зрительный образ которых графичен, абсурден и трагичен:

Колышется его просторный
Пиджак – и, подавляя стон,
Под европейской ночью черной
Заламывает руки он.

Традиционная для русской классической литературы православная религиозность преломляется через сверхзаданность миссии поэта:

Жив Бог! Умен, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стало
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звонят на поясе моем.
Я – чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел, Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я – не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!

Он вводит в поэзию момент диалога с самим собой, достигающего трагической высоты в стихотворении «Перед зеркалом» (Париж, 1924) с эпиграфом на итальянском языке из Данте «Nel mezzo del cammina di nostra vita» – «На середине пути нашей жизни».

Я, я, я. Что за дикое слово?
Неужели вон тот – это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, —
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
<…>
Да. Меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Вергилия нет за плечами, —
Только есть одиночество в раме
Говорящего правду стекла.

Образы Вергилия, спутника-провожатого, и пантеры взяты из «Божественной комедии» Алигьери Данте. Ходасевич в своем стихотворении создает огромное поле ассоциативных связей. Одной из них может быть и незаконченный отрывок из А. Пушкина:

Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий [311].

Дантовский контекст сопрягается с огромным библейским контекстом, новозаветной традицией, христианским образом человеческой души, ищущей спасения, убегающей от духовной гибели и преследуемой грехом. Чудесное видение о спасении души, преследуемой сладострастием в образе пантеры, гордостью и насилием в образе льва, алчностью в образе волчицы (у Данте в «Божественной комедии»), углубляет звучание строк Ходасевича, который пишет, однако, не о грехе, убивающем личность (Пушкин), а о внеличностных силах истории, которые делают человека беглецом, неприкаянным жильцом подвалов и чердаков в чужих домах. Поэт с пиететом относился к А. Пушкину и его традиции, которой он проверял на прочность и собственный поэтический мир, и устремления поэзии русского зарубежья.

В сборнике «Европейская ночь» пушкинская линия прослеживается на уровне ясности слога и отношения к человеку как Божьему созданию. Ставя предельные вопросы, Ходасевич не находил возможности гармоничного синтеза духовного и материального. Смысловое пространство сборника «Европейская ночь» дисгармонично: детали внешнего «мертвого» и безразличного мира корреспондируют внутренней неустроенности, потерянности. В стихотворениях «Берлинское», «Окна во двор», «Слепой» передается острое чувство внешнего уродства, страх от присутствия демонов, существ «с песьими головами». Картины наплывают друг на друга, вызывая «дикий голос катастроф», «железный скрежет какафонических миров», смертельно опасных для живого и ничем не защищенного человека. Поэтика переживает внутреннее напряжение между эстетической программой, образцом и иделом которой является классическая традиция, и воссоздаваемым хаосом жизни, требующим адекватных изобразительных средств. Ходасевич это противоречие уравновешивает строгостью ритма, выписанностью образов, предметностью поэтической детали. Его «содержательная поэтика» [312], по наблюдению В. Вейдле, нацелена на воссоздание темы человеческой судьбы в обездуховленном мире, для чего требовалось «вывихивать» строки, обращаться к опыту художественной прозы Ф. Достоевского, Н. Гоголя, Ф. Кафки. Сам Ходасевич гордился решением этой двойственной задачи:

И каждый стих гоня сквозь прозу,
Вывихивая каждую строку,
Привил-таки классическую розу
К советскому дичку.

Ходасевич пробовал свои литературные силы в области художественной прозы. Им написаны «сантиментальная сказка» (жанровое определение автора) «Иоганн Вейс и его подруга», рассказы «Заговорщики», «Помпейский ужас», «Бельфаст» и др. Ходасевич воплотил в своем творчестве самоощущение русского поэта-эмигранта, израненную душу которого заполняют острые впечатления бытия, но ничего не дают для чувства счастья и полноты жизни. В передаче конкретных реалий Ходасевич прибегает к сюрреалистическому приему отчетливости деталей при фантастическом искажении общей пространственной перспективы, что создает эффект самоотчуждения и трагизма жизни. Принципы такой художественной пластики очевидны в стихотворении «Берлинское» (1922):

Что ж? От озноба и простуды —
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды,
И лиловатый полумрак.
А там, за толстым и огромным
Отполированным столом,
Как бы в аквариуме темном,
В аквариуме голубом —
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.
И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола, —
И, проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращением узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.

Ходасевич стал одним из ведущих литературных критиков первой волны русской эмиграции. В 1927–1939 гг. он возглавлял литературно-критический отдел газеты «Возрождение». Он писал об И. Анненском, О. Мандельштаме, М. Цветаевой, З. Гиппиус, С. Есенине, Б. Пастернаке, поэзии И. Бунина. В статье «Литература в изгнании» пришел к выводам, что «русская литература разделена надвое. Обе ее половины еще живут, подвергаясь мучительствам, разнородным по форме и по причинам, но одинаковым по последствиям» [313], эти последствия отрицательно сказываются и на художественном уровне произведений, и на читательском вкусе. Как критик Ходасевич делал все возможное, чтобы напоминать о духовной и творческой миссии русской литературы в изгнании, был сторонником ясности художественной мысли, стремления в искусстве к совершенству. Как организатор культурной жизни русской диаспоры Ходасевич приложил много усилий для создания приемлемых условий жизни и творчества молодому поколению эмиграции. Литературоведческие работы «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924 г.), «О Пушкине» (1937) соприкасаются с литературно-биографическим жанром его романа «Державин» (1931). Он создал книгу «Пушкин», написанную в жанре биографического романа-исследования (главы «Начало жизни», «Дядюшка-литератор», «Молодость»),

Книга воспоминаний «Некрополь» (1939) фактографически и психологически точно воссоздает портреты и духовные облики таких современников Ходасевича, как В. Брюсов, А. Белый, Н. Гумилев и А. Блок, М. Гершензон, Ф. Сологуб, С. Есенин и М. Горький.

Ходасевич – один из крупнейших русских поэтов XX века. В стихотворении «Звезды» из сборника «Европейская ночь» поэт говорил о сути поэтического творчества как воссоздания красоты Божьего мира:

Нелегкий труд, о Боже правый, Всю жизнь воссоздавать мечтой Твой мир, горящий звездной славой И первозданною красой.

Г. Струве точно отметил: «сочетание пушкинской поэтики с непушкинским видением мира – одно из своеобразий и одним из наиболее разительных эффектов поэзии Ходасевича» [314]. В. Вейдле о зрелом Ходасевиче писал: «Забудут многое. Но будут помнить, как неслыханное чудо, что Россия, в такую эпоху ее истории, имела не только чревовещателей, фокусников и пионеров, не одних стихотворцев и литераторов, но и поэта, в котором она жила» [315].

Сочинения

Ходасевич Вл. Стихотворения. Л., 1989.

Ходасевич Вл. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1996.

Ходасевич Вл. Державин. М, 1988.

Ходасевич Вл. Некрополь. М., 1991.

Ходасевич Вл. Тяжелая лира. М., 2000.

Литература

Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996.

Богомолов Н. Жизнь и поэзия Владислава Ходасевича // Вопросы литературы. 1988. № 3. С. 23–61.

Вейдле В. Поэзия Ходасевича // Русская литература. 1989. № 2. С. 144–171.

Мать Мария (Е. Кузьмина-Караваева)

Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, во втором браке Скобцова (1891, Рига – 1945, концлагерь Равенсбрюк), после принятия пострига – мать Мария, поэт, прозаик, драматург, публицист, философ, общественно-религиозный деятель, мемуаристка. Отец – городовой города Анапы. В 1906–1913 гг. жила в Санкт-Петербурге, где училась на философском отделении Высших Бестужевских курсов, общалась с А. Блоком, Вяч. Ивановым, М. Волошиным. Ее первый муж Дм. Кузьмин-Караваев участвовал в деятельности «Цеха поэтов», возглавляемого Н. Гумилевым. Елизавета Юрьевна также входила в первоначальный состав «Цеха» и участвовала в собраниях, на которых присутствовали А. Ахматова, М. Лозинский, Вас. Гиппиус, Г. Иванов, М. Зенкевич и О. Мандельштам [316]. Была знакома с М. Волошиным, Вяч. Ивановым, на Башне которого встречалась со многими поэтами и писателями Серебряного века. Длительное время находилась под влиянием поэзии и личности А. Блока, который ей посвятил стихотворение «Когда вы стоите на моем пути, / Такая живая, такая красивая…». Переписка с поэтом длилась многие годы, частично она отразилась в воспоминаниях, приуроченных к15-й годовщине со дня смерти А. Блока (были опубликованы в «Современных записках», 1936, № 62) [317].

Ранние стихи составили сборники «Скифские черепки» (СПб., 1912) и «Руфь» (Пг., 1916), написанные в символистской манере. Одно время входила в партию социалистов-революционеров, после Февральской революции 1917 г. была некоторое время городским головой Анапы. В 1920 г. эмигрировала через Константинополь в Белград, в начале 1923 г. попала в Париж. Там был опубликованы под мирским именем Скобцова два сборника «Жатва духа» (1927), суда вошли статьи о русских святых. Сотрудничала с издательством «Имка-Пресс», вместе с Н. Бердяевым и В. Зеньковским писала о русской культуре и философии. Вышли ее небольшие книги о Ф. Достоевском, Вл. Соловьеве, А. Хомякове. Публиковала стихи в различных эмигрантских изданиях, участвовала в антологиях «Якорь», «На Западе», «Муза Диаспоры».

С 1930 г. была сотрудником «Лиги православной культуры». Участвовала в литературном объединении «Крут». Поэзии Кузьминой-Караваевой свойственно сочетание земного и небесного, особое видение мира, в котором Божественная воля проявляется при согласии на то человека.

Архангелы и ангелы, господства,
И серафимов пламеносный лик…
Что я могу?., прими мое юродство,
Земли моей во мне звучащий крик.

(Ницца, 1931)

Весной 1932 г. приняла постриг, но осталась в миру. При постриге получила имя Мария, в честь святой Марии Египетской. Свое монашеское призвание видела в деятельной любви к обездоленным, в помощи нуждающимся и больным. В Берлине вышел ее сборник «Стихи» (1937), на обложке стояло имя «Монахиня Мария». Это религиозная поэзия, к которой, как верно считает Г. Струве, «нельзя подходить с чистопоэтическими мерилами, от нее ждешь больше» [318]. М. Цетлин в «Современных записках» выразил ту же мысль: эта поэзия «свидетельствует о чем-то большом и подлинном, комментарий к религиозному труду и подвигу» [319]. Сборник «Стихи» разделен на две части – «О жизни» и «О смерти». Автор чувствует свое избранничество, свой долг перед людьми и Богом в современном мире насилия, тюрем, геноцида и власти бесчеловечных идей.

При всякой власти, при любых законах,
Палач ли в куртке кожаной придет
Или ревнитель колокольных звонов
Создаст такой же Соловецкий гнет.
Один тюрьму на острове поставил
Во имя равенства, придет другой
Во имя мертвых, отвлеченных правил
На грудь наступит тяжкою стопой.
Нет, ничего я здесь не выбирала,
Меня позвал Ты, как же мне молчать?
Любви твоей вонзилось в сердце жало,
И на челе избрания печать.

(1937)

В середине 1930-х гг. монахиней Марией был организован в Париже центр социальной помощи всем нуждающимся «Православное дело», который стал местом встреч многих деятелей русской православной и шире – христианской культуры. Из этого Центра во время фашистской оккупации осуществлялась помощь преследуемым евреям и деятелям Сопротивления, спасающимся от нацистов. На улице Лурмель в Париже мать Мария оборудовала церковь, выполнив роспись стен и стекол, изготовив вышитые гладью панно. Организовала общежитие с дешевой столовой, для которой сама доставала продукты и готовила; оборудовала санаторий для туберкулезных больных, основала швейную мастерскую, в которых работали жены и матери мобилизованных русского происхождения. Во время массового еврейского погрома 1942 г., когда люди были загнаны на велодром д-Ивер, монахиня Мария пробралась туда и спасла нескольких детей [320]. За бескорыстие, любовь и самопожертвование люди стали называть ее мать Мария. Она предчувствовала свою мученическую смерть и написала об этом:

Парижские приму я Соловки,
Прообраз будущей полярной ночи»
Надменных укротителей кивки,
Гнушенье, сухость, мертвость и плевки —
Здесь, на свободе, о тюрьме пророчат.
При всякой власти отошлет канон
(Какой ни будь!) на этот мертвый остров,
Где в северном сияньи небосклон,
Где множество поруганных икон,
Где в кельях-тюрьмах хлеб дается черствый.
Повелевающий мне крест поднять,
Сама, в борьбу свободу претворяя,
О, взявши плуг, не поверну я вспять,
В любой стране, в любой тюрьме опять
 На дар Твой кинусь, плача и взывая.
В любые кандалы пусть закуют,
Лишь был бы лик Твой ясен и раскован.
И Соловки приму я, как приют,
В котором ангелы всегда поют, —
Мне каждый край Тобою обетован.
Чтоб только в человеческих руках
Твоя любовь живая не черствела,
Чтоб Твой огонь не вызвал рабий страх,
Чтоб в наших нищих и слепых сердцах
Всегда пылающая кровь горела.

(1937)

9 февраля 1943 г. мать Мария была арестована, отправлена в женский концлагерь Равенсбрюк, где погибла в газовой камере. «Существует легенда о том, что мать Мария вошла в газовую камеру вместо молодой еврейской женщины» [321]. Перед смертью она писала:

И забыла я, – есть ли среди монастыря
То, что именуется – я.
Только крылья, любовь и убожество.
И биение всебытия, —

Мать Марии роль женщины в мире зла и насилия видела в деятельной любви, прообразом которой была Богородица.

Присмотришься – и сердце узнает,
Кто Ветхого, кто Нового Завета,
Кто в бытии, и кто вступил в исход,
И кто уже созрел в Господне лето.
Последних строк грядущие дела
Стоят под знаком женщины родящей,
Жены с крылами горного орла,
В пустыню мира Сына уносящей.
О, чую шелест этих дивных крыл
Над родиной, над снеговой равниной.
В снегах нетающих Рожденный был
Спасен крылами Женщины орлиной.

В 1947 г. вышел посмертный сборник матери Марии «Стихотворения, поэмы, мистерии. Воспоминания об аресте и лагере в Равенсбрюке». Туда вошли две поэмы «Похвала труду» и «Духов день» (написаны в 1942 г.), две мистерии в стихах «Анна» и «Солдаты». В мистерии «Солдаты», как пишет Г. Струве, «действие происходит во время войны в арестном помещении при немецкой комендатуре» [322]. Нацистское преследование евреев понимается как гонение инакомыслящих ирасценивается как нарушение основных принципов нравственной и религиозной жизни. В мистерии-драме «Анна» мать Мария писала о необходимости жертвенной самоотдачи, всепобеждающей веры, любви к ближнему и духовной стойкости перед сатанинскими соблазнами.

Сборник «Стихотворения» получил известность, был переиздан, в него вошли также воспоминания Софьи Пиленко. В предисловии к сборнику, написанном Г. Раевским, отмечалось, что матери Марии были дарованы поэтический талант, ум, божественная благодать, и эти дары она безраздельно отдала людям. С детства предчувствуя, что умрет мученической смертью, восприняла лагерь как место, «где ангелы поют» (ангелы-хранители безвинных жертв чудовищного насилия, по христианской вере, действительно стараются утешить и помочь), в стихах реализовала личный духовный опыт, ее творчество – исповедь о внутренней борьбе за путь, отвечающей Господней воле. Зная по себе о человеческом несовершенстве, исповедовала борьбу за достоинство и ответственность человека, за сохранение в нем Божьего образа:

Есть в мире два Божественных искусства —
Начальное, – все, что познал, хранить,
Питать себя наукою стоустой,
От каждой веры мудрости испить.
И есть искусство. Как назвать – не знаю,
Символ его – все зачеркнувший крест,
Обрыв путей, ведущих сердце к раю,
Блуждание среди пустынных мест.

С. Пиленко приводит в своих воспоминаниях прощальные слова монахини матери Марии в передаче ее дочери: «Мое состояние – это то, что у меня полная покорность к страданию, и это то, что со мною должно быть и что, если я умру, в этом я вижу благословение свыше. Самое тяжелое и о чем я жалею, что я оставила свою престарелую мать одну» [323]. Путь Кузьминой-Караваевой явился путем духа в той мере, в какой это было возможно на земле в эпоху Серебряного века, перешедшую в эпоху русского зарубежья.

Сочинения

Кузьмина-Караваева Е.Ю. Равнина русская: Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма. СПб., 2001.

Кузьмина-Караваева Е.Ю. Наше время еще не разгадано. Томск, 2000.

Кузьмина-Караваева Е. Избранное. М., 1991.

Мать Мария. Стихотворения // «Мы жили тогда на планете другой…». Антология поэзии русского зарубежья. 1920–1990: В 4 кн. М., 1995.

Литература

Гаккель С. Мать Мария. М., 1993.

Микулина Е. Мать Мария: Роман. М., 1988.

Плюханов Б. Мать Мария (Скобцова) // Учен. зап. Тартус. ун-та. 1989. Вып. 9, № 857. С. 159–177.

Шустов А.Н. Библиографический указатель литературных, философских, публицистических и художественных произведений Е.Ю. Кузьминой-Караваевой (матери Марии). Томск, 1994.

Владимир Набоков

Владимир Владимирович Набоков (псевдоним до 1940 г. – Владимир Сирин; 1899, Санкт-Петербург – 1977, Монтре), известный русский и американский писатель, поэт, пушкинист, драматург, литературный критик, переводчик, мемуарист. Писал на русском, французском и английском языках. Редкий случай плодотворного билингвизма. Набоков вместе с родителями в 1919 г. эмигрировал через Константинополь в Англию. Изучал русскую и французскую литературу в Кембридже. В 1922–1923 гг. жил в Берлине, занимаясь литературной и переводческой деятельностью, участвовал в берлинском «Кружке поэтов».

Еще в Санкт-Петербурге, будучи учеником Тенишевского училища, частным образом, на деньги, полученные в наследство от В. Рукавишникова (дяди), напечатал два сборника своих стихотворений (1916 и 1918), некоторые стихи появлялись в журналах. В. Гиппиус, по воспоминаниям Набокова, «принес как-то экземпляр <…> сборника в класс и подробно его разнес при всеобщем, или почти всеобщем смехе. <…> Его значительно более знаменитая, но менее талантливая кузина Зинаида [Гиппиус], встретившись на заседании Литературного фонда с моим отцом сказала ему: «Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет»» [324].

В 1921–1929 гг. регулярно печатал стихотворения в газете «Руль» (Берлин), печатном органе партии кадетов, выходившем под редакцией его отца В. Набокова и друга семьи И. Гессена. В 1922 и 1923 гг. составил две книжки избранных стихов – «Гроздь» и «Горний путь». В составлении сборников и отборе стихотворений Набокову помогал С. Черный. В эмигрантской прессе стали появляться первые отзывы о молодом и ярком поэте Сирине, «поэте с художественным самоограничением и мерой» [325]. Но были и резко отрицательные рецензии на сборник «Гроздь» А. Бахраха, К. Мочульского, который, признав за поэтом право наследования А. Пушкину, Ф. Тютчеву, А. Фету и А. Блоку, сказал: «У стихов Сирина большое прошлое и никакого будущего» [326]. Г. Струве отметил, что у Сирина «чувствуется большая поэтическая дисциплина и техническая уверенность» [327].

В сборнике «Гроздь» привлекают внимание стихотворения, посвященные Ф. Достоевскому – «Садом шел Христос с учениками…» (в дальнейшем автор потратил много азартной энергии на разоблачение гениальности Достоевского и борьбу с его сюжетами, аллюзии на которые были несомненны в романе «Отчаяние»); «На смерть Блока» – «За туманами плыли туманы…»; И. Бунину – «Как воды гор, твой голос горд и чист…». Книга «Горний путь» более зрелая. Автор тонко передает ощущение «двоемирия» сознания, в котором совмещены прошлое и настоящее, явь и воспоминания. «Космические» образы, связанные чудесным образом с памятью об игрушке – хрустальном шаре, какую обычно дарили детям на Рождество, расширяют стихотворное пространство, воплощают ностальгическую тоску по утраченному блаженству ничем не омраченной любви и свободы, которая нарушается земным пленом:

В хрустальный шар заключены мы были,
и мимо звезд летели мы с тобой, стремительно,
безмолвно мы скользили
из блеска в блеск блаженно-голубой.
И не было ни прошлого, ни цели;
нас вечности восторг соединил;
по небесам, обнявшись, мы летели,
ослеплены улыбками светил.
<…>
Хоть мы грустим и радуемся розно,
твое лицо, средь всех прекрасных лиц,
могу узнать по этой пыли звездной,
оставшейся на кончиках ресниц…

(Крым, 1918).

Набоков стал известен благодаря романам, таким, как «Машенька», «Защита Лужина», «Приглашение на казнь», «Лолита» и др. (всего им написано восемь романов на русском языке и восемь на английском). В прозу писатель вводит собственные стихотворения и ряд аллюзий и контаминации, создавая подвижный метатекст, включающий русскую классику и поэзию Серебряного века. Тема поэтического вдохновения, преображающего мир, и тайн творческой лаборатории, божественного дара Слова, воскресающего мгновения бытия, становится ведущей в романе «Дар». Герой романа, Годунов-Чердынцев, русский эмигрант, наделен даром сочинительства. Набоков воссоздает «наплывы» бессвязных строк и образов, зарождение стихотворного мелоса, настойчивого в стремлении воплотиться в законченную совершенную форму. «Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий, и этого настоящего надо было ловить и не упускать из слуха. Как мне трудно, и как хорошо… И в разговоре татой ночи сама душа нетататот… безу безумие безочит, тому тамумызыка татот… Спустя три часа опасного для жизни воодушевления и вслушивания, он наконец выяснил все, до последнего слова <…>

Благодарю тебя, отчизна,
за злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
и сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
сама душа не разберет,
мое ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растет… [328]

Обыгрывая в прозе образы любимых поэтов, чаще всего А. Пушкина, М. Лермонтова, А. Блока, А. Белого, И. Анненского и О. Мандельштама, писатель создает особые шифры и коды, распознание которых приводит к глубинному прочтению текста, играющего отсветами и сопряжениями чужих текстов. Считая, что фундаментальной реальностью человеческого бытия является язык, Набоков достигает высокого художественного мастерства как в своем русскоязычном, так и англоязычном творчестве.

Для поэзии Набокова характерны темы сознания, ностальгического воспоминания об утраченном детстве, любование миром юности, сновидческое погружение в него; тема пути, странничества с возвращением на родину, переход через установленные границы пространства и времени; темы собственно творчества; художественное воображение – дар, преодолевающий трагические потери, дающий бессмертие. Мир в поэзии Набокова предстает как идеальное отражение душевных интуиции и странствий, смерть становится освободительницей от тюрьмы тела и грубого быта, от всегдашнего двоемирия, сна-яви. Идеи, воспринятые автором из философии Платона и мистики Сведенборга, русского и французского символизма, «творческой эволюции» Анри Бергсона, «мира как театра» У. Шекспира и Н. Евреинова и других источников, характерных для интуиции и исканий Серебряного века, своеобразно претворились в поэтике Набокова-поэта и Набокова-прозаика.

С 1937 г. он жил в Париже, публиковался в самом известном журнале русской эмиграции «Современные записки». Немецкая оккупация вынудила Набокова вместе с семьей эмигрировать в США в мае 1940 г. Читал лекции по русской литературе в Стенфордском университете, в 1941–1948 гг. был сотрудником Музея сравнительной зоологии при Гарвадском университете. В 1945 г. принял американское гражданство, преподавал русскую и европейские литературы в Корнеллском университете. С I960 г. переехал в Швейцарию (Монтрё), жил в отеле, считая, что писателю-эмигранту не дано иметь своего дома.

Произведения Набокова не публиковались в СССР до 1986 г., когда были напечатаны несколько стихотворений и роман «Защита Лужина».

И в прозе, и в поэзии Набокова чувствуется слияние двух линий – традиций русской классической литературы, восходящих к Пушкину, и неклассических традиций Серебряного века, что отражается на уровне сюжета и проявляется в изощренном и виртуозном языке автора, его предельном внимании к мельчайшим деталям русской природы и умении их воссоздать.

Мой друг, я искренно жалею
того, кто в тайной слепоте,
пройдя всю длинную аллею,
не мог приметить на листе
сеть изумительную жилок,
и точки желтых бугорков,
и след зазубренный от пилок
голуборогих червяков.

(1920)

Поэзии Набокова свойственно религиозное умонастроение, человеческое бытие включается в видимый и невидимый (потусторонний) мир, одухотворенное знание о тайнах человеческой души осложнено иррациональностью, при этом стихотворения Набокова лаконичны и продуманны, как шахматная партия (им написаны «Три шахматных сонета»). Как и проза, поэзия отмечена языковой игрой и сознательным отношением к слову и стихотворной форме.

Не издавая до 1950-х гг. после сборников «Гроздь» и «Горний путь» отдельных поэтических книг, Набоков включает свои стихотворения в сборник «Возвращение Чорба. Рассказы и стихи», вышедший также под псевдонимом Сирин в берлинском издательстве «Слово» и включавший 24 стихотворения. Стихотворение «Расстрел» приоткрывает внутреннюю трагедию поэта-изгнанника:

Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!

(Берлин, 1927)

Следующим сборником была итоговая книга «Стихотворения 1929–1951», вышедшая в парижском издательстве «Рифма» в 1952 г. и включающая 12 стихотворений и три поэмы. Мастерство Набокова-поэта позволяет передать давние впечатления в живой и волнующей конкретности навсегда исчезнувших примет и реалий русской усадебной дореволюционной жизни. В стихотворении «Вечер на пустыре» (Берлин, 1932) возникает прошлое, «увеличенное памятью»:

Молодое мое одиночество
средь ночных, неподвижных ветвей;
над рекой изумление ночи,
отраженное полностью в ней;
и сиреневый цвет, бледный баловень
этих первых, неопытных стоп,
освещенный луной небывалой
в полутрауре парковых троп.

Под псевдонимом Вас. Шишков, введшим в заблуждение некоторых особо пристрастных к Набокову критиков, было опубликовано стихотворение «К России». В строке «… сквозь траву двух несмежных могил» из стихотворения «Отвяжись, я тебя умоляю…» (Париж, 1939) автором передана и историческая драма России, расколовшейся на метрополию и диаспору, и семейная драма Набоковых. Горячо любимый отец, убитый террористами в момент покушения на П. Милюкова (В. Набоков прикрыл его своим телом и был смертельно ранен), был похоронен в Тегеле, близ Берлина в 1922 г., мать писателя, Е. Набокова (в девичестве Рукавишникова) была похоронена в 1939 г. в Праге.

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.
Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.
<…>
Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,
дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!
Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд —
поздно, поздно! – никто не ответит,
и душа никому не простит.

Любовь к России, которая была, не распространялась на «советскую сусальнейшую Русь (из стихотворения «Каким бы полотном батальным не являлась…»), в которой царили «мерзость, жестокость и скука немого рабства». В стихотворении «Родина» (1927), которое не включалось автором в прижизненные издания, создается образ бессмертной России, которая «везде»:

Но где бы стезя не бежала,
нам русская снилась земля.
Изгнание, где твое жало,
чужбина, где сила твоя?
Мы знаем молитвы такие,
что сердцу легко по ночам;
и гордые музы России
незримо сопутствуют нам.

Книга «Poems and Problems», вышедшая в Нью-Йорке–Торонто в 1971 г., содержала 39 русских стихотворений, написанных в разные годы, с параллельными английскими переводами. В книгу вошли также 14 английских стихотворений и 18 шахматных задач, что было объяснено в предисловии автором: шахматный композитор сродни поэту, так как должен обладать «оригинальностью, выдумкой, краткостью, соразмерностью, сложностью и блистательным притворством» [329]. В сборник включено стихотворение, ставшее «зерном» романа «Лолита» под названием «Лилит», в котором воспроизводится гностический сюжет о пра-Еве, повернутый в сторону сновидческой и сюрреалистичной эротики. Этому стихотворению противостоит (по принципу диптиха) стихотворение «Какое сделал я дурное дело», перекликающееся со стихотворением Б. Пастернака, написанного им в связи с присуждением ему Нобелевской премии, которую он по идеологическим причинам не мог получить, а на родине был подвергнут остракизму со стороны партийных чиновников и интеллигенции. Пастернак писал:

Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей,
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.

Набоков, переживший общественный «суд» над романом «Лолита», иронично и провидчески констатировал в стихотворении о своем писательском пути (Сан-Ремо, 1959):

Какое сделал я дурное дело,
и я ли развратитель и злодей,
я, заставляющий мечтать мир целый
о бедной девочке моей?
О, знаю я, меня боятся люди,
и жгут таких, как я, за волшебство,
и, как от яда в полом изумруде,
мрут от искусства моего.
Но как забавно, что в конце абзаца,
корректору и веку вопреки,
тень русской ветки будет колебаться
на мраморе моей руки.

Набоков – мастер стихотворных переводов. Им были переведены с английского и французского на русский Р. Брук, П. Ронсар, Д. Байрон, Ш. Бодлер, А. Мюссе, А Рембо, У. Шекспир и с русского на английский А. Пушкин, М. Лермонтов, «Слово о полку Игореве».

Самый полный сборник стихотворений Набокова – «Стихи» (1979), вышедший посмертно в Анн Арбор, Мичиган, в издательстве «Ардис» с предисловием В. Набоковой, включал также стихотворения из его рассказов и романов. Умер Набоков в Лозанне, похоронен в Монтре. На его могиле простая надпись: «В. В. Набоков. Писатель». Творчеству этого поэта, прозаика, драматурга, переводчика и критика уделяется большое место в современных исследованиях как на Западе, так и в России.

Сочинения

Набоков В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990.

Набоков В. Собрание сочинений русского периода:. В 5 т. СПб., 1999.

Набоков В. Круг. Л., 1990.

Литература

Александров В.Е. Набоков и потусторонность: метафизика, этика, эстетика. СПб., 1999.

Носик Б. Мир и дар Владимира Набокова. СПб., 1995.

Владимир Набоков: Pro et contra. Личность и творчество Владимира Набокова в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей: В 2 т. СПб., 1997; 2001.

А.С. Пушкин и В.В. Набоков / Материалы междунар. науч. конф. СПб., 1999.

Русский поэтический авангард за рубежом

Развитие русского литературного зарубежья шло в различных направлениях. Неклассические традиции русского футуризма нашли своих продолжателей. Некоторые поэты формировались как художники-авангардисты еще в дореволюционной России (И. Зданевич), некоторые подхватили знамя футуризма уже в условиях русского Парижа. Такие поэтические объединения, возникшие в Париже в начале 20-х гг., как «Палата поэтов» (1921–1922), «Гатарапак» (1922–1923), «Через» (1923–1924), куда входили А. Гингер, Б. Поплавский, Б. Божнев, Г. Евангулов, В. Парнах, М. Талов, С. Шаршун, М. Струве, В. Познер, а также поэты Д. Кнут, А. Юлиус, И. Рискин и др., были ориентированы прежде всего на опыт русского и европейского авангарда – этот вектор развития воплощен в творчестве Б. Поплавского, И. Зданевича, С. Шаршуна.

Авангардистские русские литературные группы сотрудничали как с французскими дадаистами и сюрреалистами, так и с советскими поэтами, представляющими левый авангард.

Один из вечеров «Палаты поэтов» (21 декабря 1921) был посвящен творчеству Шаршуна и искусству дадаизма. Группа «Через» была создана по инициативе И. Зданевича и редактора авангардистского журнала «Удар» С. Ромова. Идея создания группы возникла на банкете, устроенном Зданевичем и Ромовым в честь приехавшего в Париж Маяковского (24 ноября 1922). Название «Через» в представлении его участников означало: «Через все препятствия, Через всю Европу, Через границы, Через время и пространство, Через всё и вся и прочее, и прочее, и прочее в том же динамичном духе – вперед для осуществления миссии русского искусства» [330]. В литературных вечерах русского авангарда участвовали французские известные и малоизвестные поэты: П. Элюар, С. Арно, Ф. Супо, П. Реверди, Ж. Рибемон-Дессень, В. Гюидобро.

В 1930-е гг. в СССР происходит ликвидация авангардистских литературных групп. В это время в русском зарубежье еще развивается группа формистов, приверженность к авангарду проявляется в «маньеризме» Ю. Иваска и других поэтов.

Илья Зданевич

Одним из самых смелых и радикальных авангардистов, поэтом-заумником, был Илья Михайлович Зданевич (1894, Тифлис – 1975, Париж), – поэт, прозаик, драматург, искусствовед, график, теоретик искусства, организатор литературных групп, экспериментатор издательского дела. В 1911 г. В Санкт-Петербурге он познакомился и сблизился с А Крученых, позже с В. Маяковским и Вел. Хлебниковым. Радикально-новаторские футуристические идеи заразили тогда еще юного гимназиста и определили его творческие устремления. Вступив в переписку с Ф. Маринетти, Зданевич пропагандировал его манифесты и стал одним из авторов манифеста «лучистое». В 1913 г. Зданевич издал первую книгу о живописи М. Ларионова и Н. Гончаровой. Выступал в кафе «Бродячая собака», написал первую драму на заумном языке «Янко Круль албанскай» [331]. Различал футуристов и «заумников», относя себя к «заумникам». В Тифлисе, где Зданевич оказался в 1917 г., он вместе с А. Крученых организовал «Синдикат футуристов» и вместе с А. Крученых и И. Терентьевым – группу «41°».

В 1916–1922 гг. Зданевич создал драматический цикл из пяти пьес в футуристическом духе – «Аслаабличья». Автор ищет праосновы языка, создает «заумь», схожую с детским лепетом, занят поиском того смысла, который еще не был бы выговорен. В черновиках остался вариант текста, в котором Зданевич подытоживал путь русского модернизма: «Мы грозились перевернуть мир, перестроить землю и прославляли новый дух. Росчерками пера создавали шедевры, писали поэмы в три слова и выпускали книги из белых страниц. Потом во всех этих случайностях, кляксах и разбитых стеклах мы нашли законы и стали строить. Мы ушли в мир абстракций и игры ума, игры звуков, игры слов и идей. И вот теперь мы знаем, что все осталось на своем месте и все осталось всем. Мы знаем, что вся наша молодость была ни к чему, и напрасно клялся я победить, потому что был молод.

Эта книга заканчивает второй период моей работы, второй период модернизма. Идеи шрифта «зауми» доведены в этой книге до высшего развития и совершенства. Это не угасание. Это высшая точка, и, достигнув ее, я бросаю эту книгу. Прощай, молодость, «заумь», долгий путь акробата, экивоки, холодный ум, все, все, все» [332].

В 1920 г. Зданевич уехал из Грузии в Константинополь, где начал писать «Ледантю фарам» [333], затем переехал в Париж, где поставил себе творческой целью «соединить русский и французский авангард» [334]. Во Франции он быстро сблизился с дадаистами А. Бретоном, П. Элюаром, Т. Тзара. В своих докладах рассказывал о русском футуризме, о тифлисской группе, нофранцузские поэты-авангардисты приняли его «как одного из своих, не замечая его самобытности» [335].

Большое значение имела деятельность Зданевича по организации группы «Через». В Париже он стал секретарем Союза русских художников. Под псевдонимом Ильязд (с 1923) он продолжал литературное творчество. В 1923 г. вышла последняя из его пяти заумных пьес цикла «АслааблИчья» – «ли-дантЮфАрам», продолжающая традиции звуковой зауми. Издание это стало известным как типографский шедевр. А. Маркович отмечал, что книги Зданевича, изданные тиражом 60–80 экземпляров, – «настоящие шедевры гармонии в том, что касается подбора шрифтов, бумаги, расположения текста на странице, иллюстраций, выполненных его друзьями – П. Пикассо, Миро, Браком, Джакометти, Сюрважем» [336]. Летом того же года Зданевич пишет роман «Парижачьи», в котором зауми придается также главенствующее место, а в конечном счете остается неясной и интрига романа. С середины 1930-х гг. Зданевич пишет сонеты, в которых синтезирует принципы символизма и сюрреализма. Испытывая влияние поэтики Крученых, сам Зданевич в какой-то мере повлиял и на Б. Поплавского (в архиве Зданевича найдены стихи, подаренные Поплавским, который разошелся со Зданевичем на почве различного понимания путей творчества. «Я проклинаю Вашу храбрость», – писал он в письме [337]).

Именно Зданевич был среди тех, кто открыл гениального примитивиста Н. Пиросмани. Творчество поэта русского зарубежья и творчество грузинского художника в своих принципах были близки: они основывались на началах «детского», «чистого» сознания. С 1923 г. Зданевич отходит от экспериментирования в области искусства слова, работает переводчиком в советском посольстве в Париже, а затем художником по ткани у Коко Шанель. В 1930 г. вышел роман Зданевича «Восхищение», на который положительной рецензией отозвался князь Д. Святополк-Мирский. Собрание 76 сонетов Зданевича под названием «Афат» вышло с иллюстрациями П. Пикассо (тиражом 64 экз.).

А. Маркович, разбирая сонеты Зданевича, отмечает: «Непрерывность движения в первых стихотворениях поэта, где свобода и дерзость юности покоряют мир, наталкивается на непреложность законов четырнадцати строк сонета. Когда все в мире движется, и движется с равнодушием к человеку, нужно, чтобы хоть что-то осталось неизменным, один микрокосмос, одна каменная глыба, похожая на метеорит. Илиазд уединяется, замыкается в тишине и вступает в сонет. В сонет, которому он передает, раскрывая его внутренний смысл, свое буйство, свою ярость созидания:

В руке влажнеют лишние ключи
стою и медлю ощутив потерю
что вы ушли в сияние ночи
и ведаю и все еще не верю
Прислушиваюсь сердце не стучи
надеждами малейший отзвук мерю
забыв что про себя свистят лучи
идут неслышно звезды на вечерю
Меня терзает ежечасный клюв
переношу и двери не толкнув
поддерживаю слабые цветы
Участок стерегу жилищ дремотных
где отпечаток Вашей красоты
покоится на скомканных полотнах

Конфликт возникает в результате противоречия между жесткостью традиционной формы и той свободой, которую Илиазд в нее вкладывает» [338]. Последняя книга Зданевича «Бустрофедон в зеркале» (1971) построена как обычное письмо, но отраженное в зеркале: «ИСЧЕЗЛИ/ илз ечси». Одиозным фактом культурной жизни русского зарубежья стала речь Зданевича в Сорбонне (12 июня 1924) по случаю 125-летия рождения А. Пушкина. Она не была допущена юбилейным комитетом к оглашению и разошлась в списках. О ней упоминает П. Милюков в своей книге «Живой Пушкин». Эта речь передает отношение модернистов-авангардистов к наследию Пушкина. Приведем ее (в отрывке) как образец, отличный от академического пушкиноведения. Зданевич считал, что «посредственность распорядилась великим именем, канонизировала его и сделала А.С. Пушкина орудием худшей литературной реакции. В течение годов дело этого непринужденного революционера, жизнерадостного смельчака <…> невоспроизводимого, непереводимого служило и служит до сих пор, чтобы душить все молодое, все буйное, каким он был сам, все свободное от литературных приличий и беспощадно тормозить эволюцию русской поэзии.

С этой монополией реакционеров на А.С. Пушкина можно было бы бороться. Но ей на помощь приходит индустрия, вернее спекуляция, пухнущая с каждым днем, так называемый пушкинизм. Этой толпой евнухов, нежнейший, мудрый и легкий, влюбленный Дон-Жуан, поэт разобран, заприходован, сообразно их убожеству, обезличен, обесчещен, точно поэзию можно рассматривать в микроскоп, будто близорукость способна что-либо различить в этом блеске, не видя дальше собственного носа, когда в А.С. Пушкине эти господа ничего не находят, кроме отражения их желтых вкусов и идей.

Нужно жить в России, чтобы оценить высокий комизм и печальные плоды этого предприятия. И мы не присоединяемся к напыщенному юбилейному хору. Когда традиция хочет укрепить за А.С. Пушкиным угодную ей репутацию, мы можем только оплакивать поэта» [339].

Сборник сонетов Зданевича на французском языке «Rahel» (1941) вышел с иллюстрациями П. Пикассо. Зданевич был знаменит в русском зарубежье. Он продлил линии русского авангарда и сделал их достоянием европейской культуры.

Сочинения

Из архива Ильи Зданевича // Минувшее. Вып. 5. М., 1991.

Литература

К истории русского авангарда. Стокгольм, 1976.

Нива Ж. и др. История русской литературы. XX век. Серебряный век. М., 1987. С. 578–586.

Борис Поплавский

Борис Юлианович Поплавский (1903, Москва—1935, Париж), поэт. Вместе со своими родителями эмигрировал в Париж через Константинополь в 1919 г. Его стихотворения появляются в эмигрантской печати с 1928 г., преимущественно в журнале «Воля России», с 1929 г. – в крупнейшем и авторитетном литератуно-критическом журнале «Современные записки». Сборник избранной лирики «Флаги» вышел в 1931 г. на деньги частного мецената. Он писал также и прозу, литературно-критические статьи, которые печатались в журнале «Числа». Его лирический роман «Аполлон Безобразов», создававшийся в 1930–1935 гг., включает мысли о поэзии и ее предназначении. Роман «Домой с небес», как и «Аполлон Безобразов», раскрывает принципиальную черту творчества Поплавского, отмеченную Г. Адамовичем. «Современность Поплавского, – писал критик, – его характерность для наших лет отчасти в том и сказывалась, что он стремился к разрушению форм и полной грудью дышал лишь тогда, когда грань между литературой и дневником начинала стираться» [340].

Жизненные условия Поплавского были крайне трудными, жил в нужде. Умер, приняв сверхдозу наркотического вещества, что было, как пишет Вольфганг Казак, «скорее несчастным случаем на пути его поисков мистической отрешенности, чем сознательным стремлением к смерти» [341]. После смерти был отмечен как значительный поэт такими критиками, как Д. Мережковский и Вл. Ходасевич. Посмертно вышли и его сборники «Снежный час» (1936) со стихотворениями, написанными в период с 1931 по 1935 гг., и «В венке из воска» (1938). С. Карлинским в 1980–1981 гг. осуществлено издание трехтомного собрания сочинений Б. Поплавского, которое вышло в г. Беркли (США). С 1989 г. стихотворения Поплавского стали публиковаться и на родине.

Среди литературных источников творчества Поплавского «проклятые» поэты – Ш. Бодлер, Г. Аполлинер, французские сюрреалисты и русские символисты, особенно А. Блок. Весь мир Поплавский ощущает как одушевленный. Мистически настроенный на одухотворенность всего сущего в мире, поэт создает образную многослойность, сложное символическое письмо, обращенное к другому «Ты», которое им самим трактуется как обращение к Богу и Любви.

Работая над филигранностью каждой поэтической строки, о чем свидетельствуют черновики и множественные варианты, Поплавский достигает музыкальности и ощущения свободной стиховой импровизации. Г. Адамович отмечал «какой-то обволакивающий, анестезирующий привкус и оттенок, как будто это нескончаемая, протяжная колыбельная песня» [342].

Дневники, статьи, стихи и письма Поплавского, изданные в 1996 г., представляют единое целое благодаря сложной и одаренной натуре автора, своеобразно видящий «единство» мира в его «горних» и «дольних» измерениях. Еще в первом и единственном прижизненном сборнике «Флаги» поэт писал:

Видел я, как в таинственной позе любуется адом
Путешественник – ангел в измятом костюме весны.

Для современников Поплавский был живой легендой. Опубликованные дневники раскрыли напряженность его духовной жизни, насыщенность интеллектуальных и творческих поисков. Н. Бердяев откликнулся на дневники Поплавского в «Современных записках» (№ 68), высказав, может быть, основное в мироощущении поэта: «Эта книга очень значительная, очень замечательная… Документ современной души, русской молодой души в эмиграции… Поплавский был настоящий страдалец, жертва стремления к святости. Он чувствовал между собой и Богом тылу…» (курс, мой – С.К.).

Г. Адамович признавал, что Поплавский «был необычайно талантлив, талантлив «насквозь», «до мозга костей», в каждой случайно оброненной фразе» [343]. Но при этом бросалось в глаза и отсутствие «защиты» от внешнего мира, что восполнялось множественностью обликов поэта: художник (он занимался в Академии художеств в Париже), боксер (им написаны даже две статьи о боксе), нищий, проводящий время в кафе и не имеющий чем заплатить за чашку кофе, библиофил и библиоман, проводящий все время в библиотеке, мистик, погруженный в медитации, христианин, буддист, монархист, коммунист и т. д., личность не установленная и не устоявшаяся, чей мозг дает несравненно яркие вспышки. Г. Адамович проницательно отметил, что Поплавский был поэтом не столько русским, сколько западным, где поэзия стала поэзией неудач, катастроф, личных трагедий. Любимый им поэт А. Рембо стал как бы его прототипом и в творческом, и личном планах. Поплавский виртуозно схватывал самую суть чужой поэзии. Его стихотворение «Роза смерти» может служить и путеводителем по основным темам сборника Г. Иванова «Розы», и быть «визитной карточкой» самого автора.

Темный воздух осыпает звезды,
Соловьи поют, моторам вторя,
И в киоске над зеленым морем
Полыхает газ туберкулезный.
<…>
И весна, бездонно розовея,
Улыбаясь, отступая в твердь,
Раскрывает темно-синий веер
С надписью отчетливою: смерть.

Вероятно, Поплавский знал статью А. Блока «О современном состоянии русского символизма», в которой Блок описывает духовное состояние, при котором происходит подмена чистых символов символами-подобиями-. В какой-то степени похожее состояние замены жизни смертью, скрупулезный и точный анализ этого состояния передан и в стихотворении Поплавского «Лунный дирижабль». Название указывает на призрачность, инобытие, ночную сновидность, невозможную и обязательно убывающую при восходе солнца.

Строит ангел дворец на луне,
Дирижабль отходит во сне.
Запевают кресты винтов,
Опадают листы цветов.
<…>
Напевают цветы в саду.
Оживают статуи душ.
И, как бабочки из огня,
Достигают слова меня.

Для поэзии Поплавского свойственны полутона, смешанные полукраски начинающегося рассвета или иного пограничного времени, мир рассечен зеркальными отражениями – в «Морелла II»:

Где Ты, светлая, где? О, в каком снеговом одеянье
Нас застанет с Тобой Воскресения мертвых труба?
На дворе Рождество. Спит усталая жизнь над гаданьем,
И из зеркала в мир чернокрылая сходит судьба.

Религиозные мотивы и образы даны в глубоко личной мотивации, чаще всего они просвечивают возможной надеждой сквозь извечный кошмар реальности:

Пылал закат над сумасшедшим домом,
Там на деревьях спали души нищих,
За солнцем ночи, тлением влекомы,
Мы шли вослед, ища свое жилище.
Была судьба, как белый дом отвесный,
Вся заперта, и стража у дверей,
Где страшным голосом на ветке лист древесный
Кричал о близкой гибели своей.

Поплавский умеет с фетовской силой передать живописность снежного леса, не утратив философской глубины своего поэтического мышления. В стихотворении «За рекою огонь полыхает» (1931) в классической манере соединяются мгновенное и вечное:

И опять за широкой рекою
Будут звезды гореть на весу,
Точно ветка, что тронул рукою
Запоздалый прохожий в лесу:
И с нее облетело сиянье.
Все спокойно, и тьма холодна.
Ветка смотрится в ночь мирозданья,
В мировое молчанье без дна.

В его поэзии часто встречается образ парохода, мотив плавания, восходящий к поэзии Рембо, становится символом самой жизни, ее текучести и непредсказуемости: «грань воздушных и водньгх миров, / И один превратился в другой». Поэт – и свидетель, и участник этих метаморфоз, иногда сказочно красивых, но чаще чарующе трагичных, завораживающих гибелью И риском.

Многослойность смыслов, символическая и метафизическая глубина образов, их ассоциативные связи, сквозные образы и мотивы, цепочки взаимоисключающих понятий, принципы контраста и суггестивности, драматизм стихотворных сюжетов – основные черты поэтики Поплавского, соединившего художественный эксперимент и достижения символистской и постсимволистской русской и западноевропейской поэзии в своем творчестве. «На русском Монпарнасе, – считает А. Чагин, – он был страдающим нищим Орфеем, чьи песни завораживали многих, заставляли спускаться вслед за ним в ад разрушающейся человеческой души, рассказывая об одиночестве и беззащитности человека на земле, о наступлении сил зла, о мучительных поисках Бога. Словом, обо всем том, чем жили тогда и многие его поэтические собратья и сверстники, но что наиболее обнаженно и ярко проявилось в его поэзии (и во всем, что им написано), в судьбе, в самой его безвременной гибели. И если бы понадобилось когда-нибудь найти образ, который полнее всего воплотил бы в себе духовную высоту и трагедию молодого поколения первой волны эмиграции, то, несомненно, это был бы «омытый слезами» образ Бориса Поплавского» [344].

Сочинения

Поплавский Б. Неизданное. Дневники. Статьи. Стихи. Письма. М, 1996.

Поплавский Б. Аполлон Безобразов. М., 2000.

Поплавский Б. Дальняя скрипка: Стихи // Октябрь. № 9. С. 153–162.

Поплавский Б. «Рождество расцветает» // Москва. 1990. № 7. С. 164–166.

Поплавский Б. Автоматические стихи. М., 1999.

Антология поэзии русского зарубежья. 1920–1940: В 4 т. Т. 3. М., 1994.

Литература

Адамович Г. Трое (Поплавский, Штейгер, Фельзен) // Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996. С. 97—105.

Ходасевич Вл. О смерти Поплавского // Ходасевич Вл. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1996. С. 362–366.

Чагин А. Расколотая лира. С. 133–195.

Васильев И. Борис Поплавский // Октябрь. 1989. № 9. С. 153–156.

Михайлов О. Поэт «потерянного поколения» // Волга. 1989. № 7. С. 71–73.

Заключение

Поэзия Серебряного века является неисчерпаемым источником новых филологических, философских, культурологических и искусствоведческих идей. С точки зрения типологии культуры эта эпоха завершила многовековой путь русской литературы, использовав практически все накопленные ею ресурсы: символ, открытый древнерусской литературой, метафору и аллегорию, разрабатывавшуюся в эпоху Просвещения, психологизм и философичность, свойственные русской классике. Символизм подключил к собственно отечественным культурным фондам практически всю мировую культуру. Эту линию продолжили акмеисты, сделав акцент на нравственной стороне искусства. Русский авангард, сосредоточив внимание на слове и звуке, уйдя от символа и пафоса нравоучительно-назидательного содержания, укрупнил языковые и формальные проблемы искусства, дал толчок к исследованию «механизма» творчества. Все течения, направления, группы и объединения Серебряного века так или иначе отвечали той или иной исторической актуальности, которой были рождены и востребованы. Многообразие талантов, разновекторность художественных поисков и открытий, углубление авторов в философские, психологические, мифологические и языковые проблемы делают эпоху Серебряного века чрезвычайно притягательной. В то же время большинство художников-символистов не только в творчестве, но и личной судьбе, дерзновенно подойдя к какому-то опасному краю познания, стремились предупредить о необходимости соблюдения канонов и традиций. Авангардисты, претерпев бурный всплеск экстенсивного расширения возможностей творчества за счет «взлома» материала искусства – языка, в большинстве своем шли от зауми к кларизму, или ясности выражения.

Русский модернизм претендовал на духовное водительство, на своеобразную, по сути магическую, власть над историей и будущим при помощи абсолютного владения словом-логосом. Серебряный век был эпохой мифотворчества и утопий различного толка, которые дали импульс к антиутопиям в искусстве, а подчас и в самой жизни. Концом XIX – началом XX в. Серебряный век, как это принято было считать ранее, не ограничивается, его неклассические традиции развивались в ситуации русского зарубежья. Писатели и поэты второй половины и конца XX в. продолжали тяготеть к вершинным завоеваниям Серебряного века, богатое наследие которого является уникальным вкладом русской культуры в мировую.

Темы рефератов и курсовых работ

? Вл. Соловьев как предтеча русского символизма.

? Символ Вечной Женственности и его художественное воплощение в поэзии А. Белого и А. Блока.

? «Новая поэзия» как парадигма модернизма (теория и художественная практика).

? Образ декадента в русской поэзии начала XX в.

? «Новое религиозное сознание» и принцип искусства как теургии.

? Философско-эстетические обоснования символизма Д. Мережковским.

? Мотивы и лейтмотивы поэзии З. Гиппиус.

? Панэстетизм К. Бальмонта и основные принципы поэтики.

? А. Блок и русский символизм.

? Символы и их трансформация в поэзии А. Блока.

? Тема родины, народа и интеллигенции в творчестве А. Блока.

? «Трилогия вочеловечивания» А. Блока.

? Цветовая палитра сборника А. Белого «Золото в лазури» и ее символика.

? Символизм как миропонимание (концепция А. Белого в контексте русского модернизма).

? Концепт «свободы» в творчестве русских символистов.

? Сборники «Русские символисты» и роль В. Брюсова как мэтра русского символизма.

? Урбанистическая тема в творчестве В. Брюсова («Urbi et Orbi»).

? Природа художественного мышления Ф. Сологуба.

? Концепт смысла жизни и смерти в поэзии Ф. Сологуба.

? Философия «жизнетворчества» русских символистов (младшего поколения).

? Вяч. Иванов как теоретик символизма.

? «Зимние сонеты» и «Римский дневник» Вяч. Иванова.

? Восхождение от «реального» к «реальнейшему» (поэзия Вяч. Иванова).

? Рецепции античной традиции в поэзии Вяч. Иванова.

? Символизм и акмеизм (теория и художественная практика).

? Творчество и судьба Н. Гумилева.

? Поэтика сборника «Огненный столб» Н. Гумилева. Художественная эволюция О. Мандельштама.

? Сборник О. Мандельштамам «Tristia» (традиция – текст – поэтика).

? Эпоха и личность в «Стихах о Неизвестном солдате» О. Мандельштама.

? Поэтика «Воронежских тетрадей» О. Мандельштама.

? Творческий путь А. Ахматовой.

? И. Анненский: личность и творчество.

? «Поэма без героя» А. Ахматовой: Серебряный век и его герои.

? Судьба и творчество М. Цветаевой.

? Поэмы М. Цветаевой (поэтика и типология).

? Творчество М. Волошина в историко-культурном контексте Серебряного века.

? Творчество М. Волошина 1920-х гг.

? Стилизация как прием: поэзия М. Кузмина.

? Русский авангард – новая парадигма искусства.

? Художественное новаторство Вел. Хлебникова.

? Вел. Хлебников – будетлянин: теоретия и практика.

? Ранняя поэзия В. Маяковского.

? Современные интерпретации творчества В. Маяковского.

? Поэтика сборника Б. Пастернака «Сестра моя – жизнь».

? Группа ОБЕРНУ и основные черты поэтики раннего Н. Заболоцкого.

? «Столбцы» Н. Заболоцкого.

? Философия природы в творчестве Н. Заболоцкого.

? Словесные эксперименты А. Крученых и его теория зауми.

? Д. Хармс: мир абсурда и мир смысла.

? Теория имажинизма и его образоносцы.

? Имажинизм как этап творчества С. Есенина.

? Поэтический мир С. Есенина.

? Идейно-философские и художественные поиски В. Шершеневича.

? Творческая эволюция И. Северянина.

? Эгофутуризм И. Северянина (эстетика и поэтика).

? Ранняя поэзия Б. Пастернака в контексте Серебряного века.

? Поэзия Вл. Ходасевича (эмигрантский период).

? Сборник Вл. Ходасевича «Европейская ночь» (лейтмотивы и ключевые образы).

? А. Крученых – теоретик зауми.

? История эгофутуризма в контексте русского и итальянского футуризма.

? Поэзия Б. Поплавского.

? Пушкинские рецепции в поэзии В. Набокова.

? Традиции акмеизма в творчестве поэтов русского зарубежья (Г. Адамович, Г. Иванов).

? Мир и человек в «Посмертном дневнике» Г. Иванова.

? Судьба и творчество Матери Марии.

? Русский поэтический авангард за рубежом (поэзия И. Зданевича).

Примечания

1

Бердяев Н. Самопознание. Опыт философской биографии. М., 1991. С. 140.

(обратно)

2

Розанов В. Мимолетное. М., 1994. С. 91.

(обратно)

3

Блок А.Л. Сочинения: В 8 т. Т. 5. М.; Л., 1962. С. 453.

(обратно)

4

См.: Фридлендер Г.М. Пушкин. Достоевский. «Серебряный век». СПб., 1995.

(обратно)

5

См.: Исупов К.Г. Компетентное присутствие (Достоевский и «Серебряный век») // Достоевский. Материалы и исслед. СПб., 2000. Вып. 15. С. 3—26.

(обратно)

6

См.: Гаспаров М. Избранные статьи. М., 1995.

(обратно)

7

См.: Мамонтов С.П. Основы культурологии. М., 2001. С. 216.

(обратно)

8

См.: Кассу Ж. и др. Энциклопедия символизма. М., 1999. С. 385–386.

(обратно)

9

Гофман Ф. О «религии искусства» // Гофман Ф. Поэты символизма. СПб., 1908. С. 30.

(обратно)

10

Бердяев Н. Декадентство и мистический реализм // Русская мысль. 1907. № 6. С. 115.

(обратно)

11

Розанов В. О символистах и декадентах // Розанов В.В. Религия и культура. СПб., 1899. С. 134–135.

(обратно)

12

Брюсов В.Я. Среди стихов. 1894–1924. М, 1990. С. 244.

(обратно)

13

Кузьмина-Караваева Е.Ю. Равнина русская: Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма. СПб., 2001. С. 622.

(обратно)

14

Бунин И. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 9. М., 1967. С. 529.

(обратно)

15

Зобнин Ю.В. Странник духа // Николай Гумилев. Pro et contra. СПб., 1995. С. 21.

(обратно)

16

Соловьев B.C. Стихотворения и шуточные пьесы. Репринт, издание. М., 1922. Мюнхен, 1968. С. 61.

(обратно)

17

Соловьев B.C. Стихотворения и шуточные пьесы. Репринт, издание. М., 1922. Мюнхен, 1968. С. 107, 140, 186, 233.

(обратно)

18

Блок АЛ. Указ. соч. С. 451.

(обратно)

19

Блок А. Л. Указ. соч. С. 454.

(обратно)

20

Там же. С. 453.

(обратно)

21

Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М, 1976.

(обратно)

22

Цит. по: Кассу Ж. и др. Энциклопедия символизма. С. 388.

(обратно)

23

Эллис. Русские символисты. Томск, 1998. С. 6.

(обратно)

24

Мережковский Д.С. Автобиографическая заметка // Мережковский Д.С. Поли. собр. соч.: В 24 т. Т. 24. М., 1914. С. 107.

(обратно)

25

Мережковский Д.С. Автобиографическая заметка // Мережковский Д.С. Поли. собр. соч.: В 24 т. Т. 24. М., 1914. С. 111.

(обратно)

26

Там же. С. 273.

(обратно)

27

Мережковский Д.С. Автобиографическая заметка // Указ. соч. С. 229.

(обратно)

28

Мережковский Д.С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы // Указ. соч. Т. 18. С. 212.

(обратно)

29

Там же. С. 210.

(обратно)

30

Северный вестник. 1892. № 4. Отд. 2. С. 67.

(обратно)

31

Белый А. Арабески. М„1911. С. 414.

(обратно)

32

Никольский Б. «Вечные спутники» г. Мережковского // Исторический вестник. 1897. № 11. С. 594.

(обратно)

33

Блок А. Л. Указ. соч. С. 657.

(обратно)

34

Розанов В. Среди иноязычных (Д.С. Мережковский) // Мир искусства. 1903. № 7–8. С. 70.

(обратно)

35

Мережковский Д.С. В тихом омуте: Статьи и исследования разных лет. М, 1991. С. 375–376.

(обратно)

36

См.: Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996. С. 26.

(обратно)

37

Белый А. Мережковский // Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 481.

(обратно)

38

Берберова Н. Курсив мой. М., 1996. С. 285

(обратно)

39

Аполлон. 1909. № 3. С. 8–9.

(обратно)

40

Маковский С. Портреты современников. На Парнасе «Серебряного века». М, 2000. С. 327.

(обратно)

41

Гиппиус З.Н. Сочинения: Стихотворения. Проза. Л., 1981. С. 128.

(обратно)

42

Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж – Москва, 1996. С. 101.

(обратно)

43

Маковский С. Портреты современников. С. 339.

(обратно)

44

См. подробнее: Терапиано Ю. «Воскресенья» у Мережковских и «Зеленая лампа» // Терапиано Ю. Встречи: 1926–1971. М., 2002. С. 44–47.

(обратно)

45

Цит. по: Русское зарубежье. Золотая книга эмиграции. М., 1997. С. 175.

(обратно)

46

Маковский С. Портреты современников. С. 100.

(обратно)

47

Бальмонт К. Поэзия как волшебство. М., 1915. С. 6.

(обратно)

48

Кассу Ж. и др. Энциклопедия символизма. М., 1999. С. 209.

(обратно)

49

Брюсов В.Я. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 6. М., 1973–1975. С. 251–253.

(обратно)

50

Брюсов В.Я. Указ. соч. Т 1. С. 197.

(обратно)

51

Бальмонт К. Стихотворения. Л., 1969. С. 132.

(обратно)

52

Там же. С. 298.

(обратно)

53

Эллис. Русские символисты. С. 106.

(обратно)

54

Мандельштам О. Буря и натиск // Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 205.

(обратно)

55

Там же. С. 206–207.

(обратно)

56

Крейд В. Поэт серебряного века // Бальмонт К.Д. Светлый час. Стихотворения. М., 1992. С. 23.

(обратно)

57

Терапиано Ю. Встречи… С. 28.

(обратно)

58

Сологуб Ф. Стихотворения. Л., 1975. С. 120.

(обратно)

59

Там же. С. 147.

(обратно)

60

Там же. С. 163.

(обратно)

61

Сологуб Ф. Стихотворения. С. 255.

(обратно)

62

Там же. С. 281.

(обратно)

63

Белый А. Истлевающие личины // Белый А. Стихотворения и поэмы. М; Л., 1966. С. 96.

(обратно)

64

Блок АЛ. Творчество Федора Сологуба // Блок А.А. Указ. соч. С. 161.

(обратно)

65

Мандельштам О. Слово и культура. С. 208.

(обратно)

66

Эллис. Русские символисты. С. 43.

(обратно)

67

Весы. 1904. № 1. С. 4.

(обратно)

68

Там же. С. 6.

(обратно)

69

Весы. 1904. № 12. С. 9.

(обратно)

70

Эллис. Русские символисты. С. 45.

(обратно)

71

См.: Ходасевич Вл. Некрополь. М, 1991. С. 7—19; 29–31.

(обратно)

72

Петровская Н. Из «Воспоминаний» // Брюсов В.Я. Литературное наследие. Т. 85. М., 1976. С. 773–788.

(обратно)

73

Проскурин О. Поэзия Пушкина, или подвижный палимсест. М., 1999. С. 240.

(обратно)

74

Ходасевич Вл. Некрополь. С. 20, 28.

(обратно)

75

Гаспаров МЛ. Избранные труды: В 2 т. Т. 2. М, 1997. С. 121.

(обратно)

76

Эллис. Русские символисты. С. 4.

(обратно)

77

Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1971. С. 469.

(обратно)

78

Эллис. Русские символисты. С. 213.

(обратно)

79

Ханзен-Леве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб., 1999. С. 48.

(обратно)

80

Эллис. Русские символисты. С. 181.

(обратно)

81

Бычков В. 2000 лет христианской культуры: sub specie aesthetica: В 2 т. Т. 2. М.; СПб., 1999. С. 416.

(обратно)

82

Минц З.Г. Частотный словарь «Стихов о Прекрасной Даме» Ал. Блока и некоторые замечания о структуре цикла // Минц З.Г. Поэтика Александра Блока. СПб., 1999. С. 568–698.

(обратно)

83

Блок А. Л. Указ. соч. С. 72.

(обратно)

84

Блок А.Л. Указ. соч. С. 432, 433.

(обратно)

85

Там же. С. 427.

(обратно)

86

Блок А.Л. Указ. соч. С. 429.

(обратно)

87

Там же. С. 430.

(обратно)

88

Там же. С. 434.

(обратно)

89

Там же. С. 350–351.

(обратно)

90

Блок А.Л. Указ. соч. С. 436.

(обратно)

91

Эллис. Русские символисты. С. 112.

(обратно)

92

См.: Блок А. Последние дни императорской власти. Мн., 1991.

(обратно)

93

Пятигорский A.M. Избранные труды. М., 1996. С. 222.

(обратно)

94

Кузьмина-Караваева Е. Равнина русская. С. 632.

(обратно)

95

Цит. по: Ходасевич Вл. Некрополь. С. 93.

(обратно)

96

Цит. по: Аннинский Л. Серебро и чернь: русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века. М., 1997. С. 8.

(обратно)

97

Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С. 39.

(обратно)

98

Маковский С. Портреты современников. С. 170.

(обратно)

99

Пяст Вл. Встречи. М., 1997. С. 119.

(обратно)

100

Кузьмина-Караваева Е. Равнина русская. С. 559.

(обратно)

101

Ханзен-Леве А. Русский символизм. С. 392.

(обратно)

102

Мандельштам О. Слово и культура. С. 207.

(обратно)

103

См.: Толмачев В. Саламандра в огне. О творчестве Вяч. Иванова // Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 10.

(обратно)

104

Эренбург И. Портреты современных поэтов. СПб., 1999. С. 17.

(обратно)

105

Гаспаров М.П. Избранные труды. С. 435.

(обратно)

106

Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л., 1959. С. 77; 82; 167.

(обратно)

107

Гаспаров М.П. Избранные труды. С. 141.

(обратно)

108

Театр Еврипида. М., 1917. С. 99.

(обратно)

109

Анненский И. Книги отражений. М., 1979. С. 5.

(обратно)

110

Маковский С. Портреты современников. С. 362–363.

(обратно)

111

Анненский И. Книги отражений. С. 15.

(обратно)

112

Иванов Вяч. О поэзии Иннокентия Анненского // Иванов Вяч. Родное и вселенское. С. 170.

(обратно)

113

Там же. С. 179.

(обратно)

114

Ахматова А. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1986. С. 202.

(обратно)

115

Мандельштам О. Слово и культура. С. 208.

(обратно)

116

Пяст Вл. Встречи. С. 143.

(обратно)

117

Кузьмина-Караваева Е. Равнина русская. С. 569.

(обратно)

118

Городецкий СМ. Некоторые течения в современной русской поэзии // Русская литература XX века. Дооктябрьский период: Хрестоматия. Л., 1991. С. 488.

(обратно)

119

Блок А. Без божества, без вдохновенья // Русская литература XX века. Дооктябрьский период. С. 482.

(обратно)

120

Блок А. Без божества и вдохновенья. С. 482.

(обратно)

121

Мандельштам О. Слово и культура. С. 262.

(обратно)

122

Маковский С. Портреты современников. С. 429.

(обратно)

123

Там же.

(обратно)

124

Жизнь Николая Гумилева. Воспоминания современников. Л., 1991. С. 274.

(обратно)

125

Анненский И. Книги отражений. С. 378.

(обратно)

126

Жизнь Николая Гумилева. Воспоминания современников. С. 201–202.

(обратно)

127

Мусатов В.В. История русской литературы первой половины XX века (советский период). М., 2001. С. 50.

(обратно)

128

Маковский С. Портреты современников. С. 446.

(обратно)

129

Маковский С. Портреты современников. С. 431.

(обратно)

130

Блок А. Без божества, без вдохновенья. С. 480.

(обратно)

131

Одоевцева И. На берегах Невы. М„1988. С. 304.

(обратно)

132

См.: Цивьян Т.В. Античные героини – зеркала Ахматовой // Литературное обозрение. 1988. № 3. С. 33.

(обратно)

133

Вейдле В. О поэтах и поэзии. Париж, 1973. С. 60.

(обратно)

134

Цит. по: Найман А. Рассказы об Ахматовой. М., 1989. С. 260.

(обратно)

135

См.: Наймам А. Рассказы об Ахматовой. С. 6.

(обратно)

136

Богомолов НА. Мандельштам О.Э. // Русские писатели. Биобиблиогр. словарь: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 14.

(обратно)

137

См.: Синицына Н.В. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции. М, 1998.

(обратно)

138

Ходасевич Вл. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2. М., 1996. С. 111.

(обратно)

139

Лавров А., Тименчик Р. «Милые старые миры» и грядущий век // Кузмин М. Избранные произведения. Л., 1990. С. 7.

(обратно)

140

Адамович Г. Об М. Кузмине // Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996. С. 277.

(обратно)

141

Цит. по: Кузмин М. Избранные произведения. С.5.

(обратно)

142

Теффи Н. Кузмин // Творчество Н.А. Тэффи и русский литературный процесс первой половины XX века. М., 1999. С. 336.

(обратно)

143

Волошин МЛ. «Александрийские песни» Кузмина // Кузмин М. Подземные ручьи. СПб., 1994. С. 724.

(обратно)

144

Иванов Вяч. Вс. Постсимволизм и Кузмин // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры: В 2 т. Т. 2. М., 2000. С. 202.

(обратно)

145

Богомолов НА. Русская литература начала XX века и оккультизм. М., 2000. С. 12.

(обратно)

146

Блок А.Л. Указ. соч. С. 183.

(обратно)

147

Иванов Вяч. Вс. Постсимволизм и Кузмин // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды. С. 203.

(обратно)

148

Цит по: Творчество Н. Тэффи и русский литературный процесс. С. 342.

(обратно)

149

Эйхенбаум Б. О прозе М. Кузмина // Кузмин М. Подземные ручьи. С. 8.

(обратно)

150

Маковский С. Портреты современников. С. 201.

(обратно)

151

См.: Гороскоп Черубины де Габриак // Волошин М. Лики творчества. М„1988. С. 515–519.

(обратно)

152

См.: Волошин М. Лики творчества. С. 758.

(обратно)

153

Тэффи Н. Воспоминания. Париж, 1931. С. 53.

(обратно)

154

Маковский С. Портреты современников. С. 209.

(обратно)

155

Цветаева М. Живое о живом // Максимилиан Волошин – художник. М., 1976. С. 136, 157.

(обратно)

156

Иванов Вяч. Вс. Волошин как человек духа // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды. С. 198.

(обратно)

157

Пастернак Б. Люди и положения // Пастернак Б. Избранное: В 2 т. Т. 2. М., 1985. С. 267.

(обратно)

158

Цит. по: Саакянц А. Марина Цветаева. Страницы жизни и творчества (1910–1922). М., 1986. С. 312–313.

(обратно)

159

Наш современник. 1990. № 1.

(обратно)

160

Цит. по: Саакянц А. Марина Цветаева. С. 344.

(обратно)

161

Анализ поэмы «Новогоднее», реквиема, написанного на смерть Р. – М. Рильке, дан в эссе И. Бродского «Об одном стихотворении» // Новый мир. 1991. № 2. С. 157–180.

(обратно)

162

Павловский А. Куст рябины. О поэзии Марины Цветаевой. Л., 1989. С. 274, 286.

(обратно)

163

Ревзина О. Язык русской поэзии XX в. М, 1989. С. 306.

(обратно)

164

Гаспаров МЛ. Избранные труды. С. 186. См. также сб.: Очерки истории языка русской поэзии XX века: опыты описания идиостилей. М., 1995.

(обратно)

165

Цветаева М. Стихотворения и поэмы. Свердловск, 1991. С. 544.

(обратно)

166

Русский футуризм: Теория. Практика. Критика. Воспоминания / Сост. В.Н. Терехина, А.П. Зименков. М., 2000. С. 3.

(обратно)

167

Якимович А.К. Парадигмы XX века // Русский авангард 1910—1920-х годов в европейском контексте. М., 2000. С. 3–4.

(обратно)

168

Первая его публикация в переводе на русском языке – петербургская газета «Вечер», 8 марта 1909 г.

(обратно)

169

Шершеневич ВТ. Пунктир футуризма // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1994 г. СПб., 1998. С. 169.

(обратно)

170

Бердяев Н. Кризис искусства. М., 1918. С. 22.

(обратно)

171

Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Т. 2. Нью-Йорк, 1956. С. 124.

(обратно)

172

Якобсон Р. Новейшая русская поэзия. Прага, 1921. С. 7.

(обратно)

173

Гнедов В. Смерть искусству. СПб., 1913. С. 2.

(обратно)

174

Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 132.

(обратно)

175

Первый журнал русских футуристов. М., 1914. С. 104.

(обратно)

176

Биржевые ведомости. 1913. 25 января.

(обратно)

177

«Гилея» – древнегреческое название скифской области в устье Днепра близ Херсона. Там близ села Чернянка служил управляющим имением отец Бурлюков, и в гостях у многочисленного семейства в годы становления кубофутуризма побывали М. Ларионов, Вел. Хлебников, В. Маяковский, Б. Лившиц, А. Крученых и др.

(обратно)

178

Марков В. О свободе в поэзии. СПб., 1994. С. 207.

(обратно)

179

Хлебников В. Наша основа // Русский футуризм. С. 66.

(обратно)

180

Якобсон Р. Новейшая русская поэзия. Набросок первый: Виктор Хлебников. Прага, 1921.

(обратно)

181

Тырышкина Е.В. Эстетика русского литературного авангарда (1910—1920-е гг.). Новосибирск, 2000. С. 33.

(обратно)

182

Григорьев В.П. Будетлянин. М., 2000. С. 50.

(обратно)

183

Там же. С. 15.

(обратно)

184

Цит. по: Дуганов Р.В. Велимир Хлебников. Природа творчества. М., 1990. С. 128.

(обратно)

185

Парнис А.Е. Об анаграмматических структурах в поэтике футуристов // Роман Якобсон: Тексты, документы, исследования. М., 1999. С. 854.

(обратно)

186

См.: Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1994 г. С. 311.

(обратно)

187

Поэзия русского футуризма. С. 103.

(обратно)

188

Новый мир. 1998. № 4. С. 43.

(обратно)

189

Цит. по: Русский футуризм. С. 450.

(обратно)

190

Крученых А. Декларация слова как такового // Русский футуризм. С. 44.

(обратно)

191

Крученых А. Новые пути слова (язык будущего – смерть символизму) // Там же. С. 50, 51, 53.

(обратно)

192

Цит. по: Русский футуризм. С. 122.

(обратно)

193

Чуковский К. Современная русская поэзия. Пг., 1922. С. 40.

(обратно)

194

Крученых А. Декларация слова как такового // Русский футуризм. С. 44.

(обратно)

195

Цит. по: Лифшиц Б. Полутороглазый стрелец. Л., 1989. С. 696.

(обратно)

196

Крученых А. Сдвилогия русского стиха // Кукиш пошлякам. М.; Таллинн, 1992. С. 20.

(обратно)

197

Терентьев И. Крученых – грандиозарь. Тифлис, 1919. С. 17.

(обратно)

198

См.: Поэзия русского футуризма. С. 126.

(обратно)

199

Харджиев Н. Статьи об авангарде. Т. 1. С. 302.

(обратно)

200

Цит. по: Поэзия русского футуризма. СПб., 1999. С. 206.

(обратно)

201

Катанян В. Маяковский. Хроника жизни и деятельности. М., 1985. С. 84.

(обратно)

202

Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 196.

(обратно)

203

Пастернак Б. Охранная грамота. М., 1989. С. 70–71.

(обратно)

204

Цит. по: Русский футуризм. С. 118.

(обратно)

205

Чуковский К. Эго-футуристы и кубофутуристы // Литературно-художественные альманахи издательства «Шиповник». СПб., 1914. Кн. 22. С. 124.

(обратно)

206

Чуковский К. Образцы футуристической литературы // Там же. С. 147.

(обратно)

207

Русский футуризм. С. 63.

(обратно)

208

Цит. по: Карабчиевский Ю. Воскресение Маяковского. М., 1990. С 184.

(обратно)

209

Карабчиевский Ю. Воскресение Маяковского. С. 175.

(обратно)

210

Пастернак Б. Люди и положения // Пастернак Б. Избранное: В 2 т. Т. 2. М., 1985. С. 266.

(обратно)

211

Винокур ГО. Маяковский – новатор языка. М., 1943.

(обратно)

212

Маяковский В.В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 12. М., 1955. С. 113.

(обратно)

213

Гаспаров МЛ. Избранные труды. Т. 2. С. 383–415.

(обратно)

214

Гаспаров МЛ. Указ. собр. соч. Т. 1. С. 350.

(обратно)

215

Пастернак Б. Люди и положения. С. 265.

(обратно)

216

Северянин И. Тост безответный. М., 1999. С. 461.

(обратно)

217

Там же. С. 474.

(обратно)

218

Русский футуризм. С. 130–131.

(обратно)

219

Станишич Й. Югославская критика о русской поэзии (1900– 1930-е гг.) // Восприятие русской литературы за рубежом: XX век. Л., 1990. С. 52.

(обратно)

220

Иванов Г. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 3. М.,1994. С. 196–199; 215–218.

(обратно)

221

Северянин И. Тост безответный. С. 527.

(обратно)

222

Игнатьев И. Эгофутуризм // Засахаре кры. СПб., 1913. С. 12.

(обратно)

223

Пяст В. Встречи. С. 56.

(обратно)

224

Г. – А. (Грааль-Арельский). Эгопоэзия в поэзии // Русский футуризм. С. 132.

(обратно)

225

Цит. по: Русский футуризм. С. 29.

(обратно)

226

Северянин И. Тост безответный. С. 483.

(обратно)

227

Там же. С. 471.

(обратно)

228

Брюсов В.Я. Литературное наследство. Т. 85. М., 1976. С. 208–209.

(обратно)

229

Интервью И. Северянина в белградской газете «Правда» от 18 ноября 1930 г. // День поэзии Севера. Петрозаводск, 1968. С. 162.

(обратно)

230

См.: Там же. С. 481.

(обратно)

231

Северянин И. Тост безответный. С. 52.

(обратно)

232

Аннинский Л. Серебро и чернь: русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века. М., 1997. С. 76–77.

(обратно)

233

Северянин И. Ручьи в лилиях: Поэмы 1896–1909 г. / Вступ. ст. и прим. В.А. Кошелева // Русская литература. 1990. № 1. С. 69.

(обратно)

234

Северянин И. Тост безответный. С. 496.

(обратно)

235

Пастернак Б. Охранная грамота. С. 74.

(обратно)

236

Большаков К. Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова. М., 1991.

(обратно)

237

Цит. по: Поэзия русского футуризма. С. 457.

(обратно)

238

Цит. по: Русский футуризм. С. 26.

(обратно)

239

Поэзия русского футуризма. СПб., 1999. С. 632.

(обратно)

240

Пастернак Б. Охранная грамота. С. 68.

(обратно)

241

Альфонсов В. Поэзия русского футуризма // Поэзия русского футуризма. СПб., 1999. С. 15.

(обратно)

242

Встречи с прошлым. Вып. 4. М., 1982. С. 146.

(обратно)

243

Пастернак Б. Охранная грамота. С. 66.

(обратно)

244

Встречи с прошлым. М., 1982. Вып. 4. С. 147.

(обратно)

245

Брюсов В. Год русской поэзии // Русская мысль. 1914. Кн. 6.

(обратно)

246

Пастернак Б.А. Избранное. Т. 2. С. 254.

(обратно)

247

Пастернак Б.Л. Избранное. Т. 2. С. 440.

(обратно)

248

Пастернак Б.Л. Охранная грамота. С. 79.

(обратно)

249

Ходасевич Вл. Бесы // Возрождение. 1927. 11 апреля.

(обратно)

250

Аннинский Л. Серебро и чернь. С. 117.

(обратно)

251

Переписка Бориса Пастернака. М, 1990. С. 224.

(обратно)

252

Пятигорский А.М. Избранные труды. С. 217.

(обратно)

253

Цит. по: Поэты-имажинисты. М.; СПб., 1997. С. 9.

(обратно)

254

Кобрин А. «Наши стихи не для кротов…». Поэзия Вадима Шершеневича // Шершеневич В. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. С. 8.

(обратно)

255

Гумилев Н. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1913. № 3.

(обратно)

256

Шершеневич В. Пунктир футуризма // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1984 г. С. 172.

(обратно)

257

Шершеневич В. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. С. 14.

(обратно)

258

Поэты-имажинисты. С. 9

(обратно)

259

Там же.

(обратно)

260

Читатель и писатель. 1928. 1 февраля.

(обратно)

261

Бухарова З. Сергей Есенин. «Радуница» // Нива, 1916, № 1. С. 141.

(обратно)

262

Есенин С. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 3. М., 1983. С. 194.

(обратно)

263

Есенин С. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 43.

(обратно)

264

Есенин С. Указ. соч. Т. 3. С. 269.

(обратно)

265

Пастернак Б. Люди и положения. С. 264.

(обратно)

266

Есенин С. Указ. соч. Т. 3. С. 269.

(обратно)

267

Там же. С. 321.

(обратно)

268

Там же. С. 322.

(обратно)

269

Там же. С. 382.

(обратно)

270

Есенин С. Указ. соч. Т. 3. С. 194.

(обратно)

271

Мариенгоф А. Корова и оранжерея // Гостиница для путешествующих в прекрасном. 1922. 31. С. 6.

(обратно)

272

Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. С. 695.

(обратно)

273

Памяти Есенина. М., 1926. С. 114.

(обратно)

274

Мусатов В. История русской литературы первой половины XX века (советский период). М., 2001. С. 179.

(обратно)

275

См.: Бахтерев И. Когда мы были молодыми // Воспоминания о Заболоцком. М., 1989. С. 94.

(обратно)

276

Breton A. Les manifestes du surr'ealisme. Paris, 1946. P. 85.

(обратно)

277

Флейшман Л. Маргиналии к истории русского авангарда // Олейников Н.М. Стихотворения. Бремен, 1975. С. 8.

(обратно)

278

Скоропанова И. Поэзия в годы гласности. С. 29.

(обратно)

279

См.: Мейлах М. ОБЕРНУ – Диалог постфутуризма с традицией // Русский авангард в кругу европейской культуры. М, 1993. С. 168.

(обратно)

280

Скоропанова И. Поэзия в годы гласности. С. 33.

(обратно)

281

См.: Успенский П.Д. Tertium organum. Ключ к загадкам мира. СПб., 1992. С. 171.

(обратно)

282

Ростовцева И.И. Николай Заболоцкий. М., 1984. С. 26.

(обратно)

283

Ростовцева И.И. Николай Заболоцкий. С. 26.

(обратно)

284

Там же. С. 105.

(обратно)

285

Бунин И.А. Миссия русской эмиграции // Назаров М. Миссия русской эмиграции. М., 1994. С. 4.

(обратно)

286

Эткинд Е. Русская поэзия XX века как единый процесс // Вопросы литературы. 1998. № 10.

(обратно)

287

Одна или две русские литературы? Lausanne, 1981. С. 53.

(обратно)

288

«Мы жили тогда на планете другой…». Антология поэзии русского зарубежья. 1920–1990: В 4 кн. М., 1995.

(обратно)

289

Чагин А. Расколотая лира. М„1998. С. 23.

(обратно)

290

См.: Вейдле В. Традиционное и новое в русской литературе двадцатого века // Русская литература в эмиграции. Питсбург, 1972. Флейшман Л. Несколько замечаний к проблеме литературы русской эмиграции // Одна или две русских литературы? Lausanne, 1981.

(обратно)

291

Терапиано Ю. Русская зарубежная поэзия // Ковалевский П.Е. Зарубежная Россия. Париж, 1971. С. 242.

(обратно)

292

Бем А. Письма о литературе. Прага, 1996. С. 248.

(обратно)

293

Хьюз О. Русский Берлин. 1921–1923. Париж, 1983. С. 2.

(обратно)

294

Раев М. Россия за рубежом. История культуры русской эмиграции 1919–1939. М., 1994. С. 132.

(обратно)

295

Там же.

(обратно)

296

Марков В. Мысли о русском футуризме // Новый журнал. 1954. № 38. С. 175.

(обратно)

297

Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж – Москва, 1996. С. 214.

(обратно)

298

См.: Ходасевич Вл. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 4. М.: Согласие, 996.

(обратно)

299

Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 221.

(обратно)

300

Современные записки. 1935. № 58. С. 460–461.

(обратно)

301

Набоков В. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 4. М., 1990. С. 287.

(обратно)

302

Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк, 1953. С. 152.

(обратно)

303

Там же. С. 151.

(обратно)

304

Джон Глэд. Интервью // Новый журнал. Нью-Йорк, 1985. № 160.

С. 121.

(обратно)

305

Там же.

(обратно)

306

Слоним М. Живая литература и мертвые критики // Русское зарубежье. Пермь, 1995. С. 532.

(обратно)

307

Ходасевч Вл. О новых стихах // Колеблемый треножник. М, 1991. С. 512.

(обратно)

308

«Последние новости». 1931. 22 октября.

(обратно)

309

Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 215.

(обратно)

310

Цит по: Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 103.

(обратно)

311

Пушкин АС. Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 10. М., 1957. С. 368.

(обратно)

312

Вейдле В. Поэзия Ходасевича // Русская литература. 1989. № 2. С. 153.

(обратно)

313

Ходасевич Вл. Литература в изгнании. // Ходасевич Вл. Указ. соч. Т. 2. С. 256.

(обратно)

314

Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 106.

(обратно)

315

Вейдле В.В. Поэзия Ходасевича. Париж, 1928. С. 64.

(обратно)

316

См.: Маковский С. Портреты современников. С. 450.

(обратно)

317

Перепубликация: Учен. зап. Тартус. ун-та, 1968. Вып. 209.

(обратно)

318

Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 219.

(обратно)

319

Там же.

(обратно)

320

См: Русское зарубежье. Золотая книга русской эмиграции. М., 1997. С. 321–322.

(обратно)

321

Линник Ю.В. Мать Мария // Вестник русского христианского движения. Париж – Нью-Йорк – Москва, 1991. № 161. С. 121.

(обратно)

322

Русское зарубежье. Золотая книга русской эмиграции. С. 20.

(обратно)

323

Цит. по: Русское зарубежье. Золотая книга эмиграции. М., 1997. С. 322.

(обратно)

324

Набоков В. Указ. соч. Т. 4. С. 264.

(обратно)

325

Новая русская книга. 1922. № 1. С. 21.

(обратно)

326

Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набоков. М., 2000. С. 23.

(обратно)

327

Струве Г. Письма о русской поэзии // Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова. С. 21.

(обратно)

328

Набоков В. Указ. соч. Т. 3. С. 51–52.

(обратно)

329

Набоков В. Круг. Л., 1990. С. 521.

(обратно)

330

Юлиус А. Русский литературный Париж 20-х годов // Современник (Торонто). 1966. № 13. С. 88.

(обратно)

331

Зданевич И. Янко Круль Албанский // Поэзия русского футуризма. С. 522–531.

(обратно)

332

История русской литературы: XX век: Серебряный век. С. 582.

(обратно)

333

См.: Зданевич И.М. Письмо к В. Маркову // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома на 1994 г. С. 308.

(обратно)

334

Жаккар Ж.Ф. Даниил Хармс. М., 1999. С. 420.

(обратно)

335

Гейро Р. Предисловие // Ильязд. Парижачьи. Т. 1. М.; Дюссельдорф, 1994. С. 17.

(обратно)

336

Маркович А. Илья Зданевич (Илиазд) // История русской литературы: XX век: Серебряный век. С. 578.

(обратно)

337

Поплавский Б. Покушение с негодными средствами. М.; Дюссельдорф, 1997. С. 32.

(обратно)

338

История русской литературы: XX век: Серебряный век. С. 584.

(обратно)

339

Речи о Пушкине. 1880—1960-е годы. М., 1999. С. 184.

(обратно)

340

Адамович Г. Одиночество и свобода. С. 99.

(обратно)

341

Казак В. Лексикон русской литературы XX века. М, 1996. С. 326.

(обратно)

342

Адамович Г. Одиночество и свобода. С. 99.

(обратно)

343

Там же.

(обратно)

344

Чагин А. Расколотая лира. С. 195

(обратно)

Оглавление

  • Введение
  • Модернизм. Русский модерн
  •   Декаданс
  •   Предсимволизм
  •     Владимир Соловьев
  •   Символизм
  •     Дмитрий Мережковский
  •     Зинаида Гиппиус
  •     Константин Бальмонт
  •     Федор Сологуб
  •     Валерий Брюсов
  •   Младосимволисты
  •     Андрей Белый
  •     Александр Блок
  •     Вячеслав Иванов
  •     Предтеча постсимволизма – Иннокентий Анненский
  •   Акмеизм
  •     Николай Гумилев
  •     Анна Ахматова
  •     Осип Мандельштам
  •     Михаил Кузмин
  •   Внегрупповые поэты
  •     Максимилиан Волошин
  •     Марина Цветаева
  • Авангард 
  •   Футуризм
  •   Кубофутуризм
  •     Велимир Хлебников
  •     Алексей Крученых
  •     Владимир Маяковский
  •   Эгофутуризм
  •     Игорь Северянин
  •   Группы «Мезонин поэзии» и «Центрифуга»
  •     Борис Пастернак
  •   Имажинизм
  •     Вадим Шершеневич
  •     Сергей Есенин
  •   ОБЭРИУ
  •     Александр Введенский
  •     Даниил Хармс
  •     Николай Заболоцкий
  • Серебряный век и русское зарубежье (первой волны)
  •   «Парижская нота»
  •     Георгий Адамович
  •     Георгий Иванов
  •     Владислав Ходасевич
  •     Мать Мария (Е. Кузьмина-Караваева)
  •     Владимир Набоков
  •   Русский поэтический авангард за рубежом
  •     Илья Зданевич
  •     Борис Поплавский
  • Заключение
  • Темы рефератов и курсовых работ

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно