Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Введение

Германским народам, не говоря уж о немцах, отнюдь не принадлежало историческое первенство в деле заселения приневского края. На него, как известно, могут претендовать народы прибалтийско-финского корня – ижора и водь, карелы и финны – в зависимости от того, о какой именно местности и эпохе мы говорим. Как помнит читатель, многие места в наших краях не раз подвергались запустению, а потом заселялись заново.

Не довелось немцам и участвовать в весьма раннем заселении этого края, предпринятом далекими предками современных русских. Обосновавшись здесь, они с давних пор упорно обороняли свои владения от посягательств соседей и неизменно включали приневские земли в состав своих важнейших государственных образований – от ранней «империи Рюриковичей» до Новгородской республики, и от московского царства до «петербургской империи».

В отличие от шведов, не довелось немцам до наступления двадцатого столетия и век за веком, настойчиво и изобретательно претендовать на приневские земли, биться за них, основывать здесь укрепления и города. Как мы помним, последний из таковых, основанный в начале века «шведского великодержавия», Ниен с крепостью Ниеншанц, непосредственно предшествовал Санкт-Петербургу во времени и пространстве.

Вот почему, посвятив предыдущую, выпускаемую в свет также издательством «Алетейя», книгу о предыстории и истории участия в деле формирования «мифа Петербурга» носителей трех упомянутых выше культурных традиций, исторически первенствовавших в освоении приневского края, мы не нашли уместным включить в нее очерк «немецких влияний и контактов».

Вместе с тем, нужно напомнить, что немецкие колонизаторы появились в Восточной Прибалтике очень давно. Точкой отсчета в их продвижении, безусловно, нужно считать основание Риги весной 1201 года (хотя первая немецкая экспедиция высадилась в устье Западной Двины за добрых полтора десятилетия прежде указанной даты). Быстро заняв основную территорию теперешних Латвии и южной Эстонии, немецкие рыцари предъявили претензию на новгородские земли – не исключая и Водской пятины, где они предприняли попытку основать настоящий «бург» на территории Копорского погоста. Только решительный отпор, который они встретили в Ледовом побоище и ряде других сражений, оставшихся менее известными, остановил в наших местах немецкий «дранг нах Остен» и установил на долгие века знаменитую «ливонскую границу», прошедшую по реке Нарове, Чудскому озеру и далее на юг.

Разделив великие христианские цивилизации Восточной и Западной Европы, эта граница не помешала ганзейским купцам наладить взаимовыгодные связи с их новгородскими контрагентами. Основной поток ганзейских товаров проходил транзитом через Неву, нередко перегружаясь прямо на островах ее дельты. Основав в этом месте свою столицу, Петр Великий продолжил как традицию противостояния немецкой угрозе, воплощенную в камне возведенных в разное время «на ливонском направлении» укреплений Ивангорода, Ямгорода и Копорья, так и линию деловых и культурных контактов, начатую новгородско-ганзейскими сношениями и продолженную Немецкой слободой в Москве.

Сразу же после основания нашего города, в него устремился поток немецких переселенцев как из соседних, только что приобретенных остзейских земель, так и из более отдаленных германских государств. Они представляли практически все основные классы тогдашнего общества. С течением времени, «петербургские немцы» составили особую этническую группу, весьма выделявшуюся в числе жителей столицы Российской империи по своим численности, сплоченности и влиянию – и проявлявшую вполне выраженную тенденцию к перерастанию в «субэтнос». Ну, а «немецкому духу» суждено было оказать более чем заметное воздействие на культурную традицию всего «петербургского периода». Более того, говоря о первостепенных культурных влияниях этой эпохи, следует назвать только два – немецкое и французское – причем именно в такой исторической последовательности.

Нельзя умолчать о событиях обороны Петрограда – и, разумеется, блокады Ленинграда, когда героическое сопротивление не только защитников города, но и всех ленинградцев, предотвратило его занятие немецкими войсками, за которым последовало бы разрушение города и прекращение его уникальной культурной традиции. То было самое тяжелое испытание в истории нашего города, последствия которого явны до сей поры. В этом контексте представляется особенно важным, что церемония возложения венков, проведенная на Пискаревском мемориальном кладбище перед недавним открытием российско-германского форума «Петербургский диалог», рассматривалась немецкой стороной в качестве символического акта окончательного примирения обеих наций.

В силу указанных и многих других причин, обращение к истории российско-немецких духовных контактов также принадлежит к числу первоочередных задач исследователя петербургской культуры. Ну, а читатель или читательница, следуя за нами по страницам предыстории Петербурга или его истории, сможет в полной мере оценить, как многими мыслями, образами и чувствами он или она обязаны фактору немецкой культуры, претворенной в тигле петербургской традиции.

Употребление этого образа, принадлежащего не только технологии, но и алхимии, принципиально важно для нас. Ведь, широко заимствуя многообразные ингредиенты из сокровищниц чужестранных культур, носители «петербургского духа» деформировали и переплавляли их настолько существенно и помещали потом в такие своеобразные культурные контексты, что итог этой «культурной рецепции» принадлежал уже безусловно петербургской традиции – и только ей .

Разумеется, что таким свойством располагают отнюдь не все культурные традиции – но лишь, так сказать, наиболее сильные из них. Будучи упорядочены по своим собственным, качественно своеобразным законам, они обеспечивают решение в принципе всех задач, необходимых для полноценной материальной и духовной жизни членов соответствующего социума – а в первую очередь, само их осознавание. В современной семиотической науке, такие традиции получили название «замкнутых целостных семиосфер». Говоря о них, мы примыкаем к высказанной уже около четверти века назад, однако отнюдь не утратившей актуальности, концепции Ю.М.Лотмана – кстати сказать, воспитанника ленинградской «Петришуле» – в свою очередь, продолжавшего линию мысли, намеченную его предшественниками, прежде всего – У.Эко [1] .

Строя «культурные тексты» по ходу своей каждодневной деятельности, носители семиосферы следуют ее имманентным законам, задумываясь над ними обычно не в большей степени, чем над правилами грамматики родного языка. Впрочем, смутное чувство причастности к некой сверхличной – или, как сейчас стали говорить, трансперсональной – сфере время от времени посещает их сердца и умы. Оно достигает особой отчетливости «во дни торжеств и бед народных», когда продолжение традиции или отказ от нее переходит из императивов коллективного подсознания в область сознательного личного выбора, за который иной раз приходится отвечать жизнью.

Особую роль в этих условиях приобретают канонические тексты, последовательность которых может рассматриваться не только как результат творчества отдельных писателей, архитекторов или мистиков – но как самораскрытие «души города». Употребив последнее выражение, мы подчеркнули, что продолжаем традицию изучения Петербурга, начатую трудами выдающегося историка-урбаниста и теоретика-краеведа прошлого века Н.П.Анциферова. «Не следует задаваться совершенно непосильной задачей – дать определение духа Петербурга», – писал он, намечая в 1922 году одну из существенно важных доминант в психологическом строе петроградского интеллигента на закате «серебряного века», в предвидении эпохи «великих потрясений», – «Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести „чувство Петербурга“, вступить в проникновенное общение с гением его местности» [2] .

Наградой за это общение служит обретение душевного мира, которое обычно сопровождает приобщение к сверхличностным знаниям и ценностям – и, сверх того, к тем поистине судьбоносным драмам, что разыгрываются в океане «большого» исторического времени, фактура которого качественно отлична от «малого» времени, на пространстве которого суждено протекать человеческим жизням. Что касается подразумеваемых, а иногда и высказываемых в связи с этим надежд на онтологическую трансформацию – продолжение своего земного существования в надличном бытии семиосферы – то мы признаем, что ее систематическое рассмотрение далеко выходит за пределы наших задач и познаний. Впрочем, мы с неизменным благоговением будем мысленно возвращаться к замечательным строкам классика петербургской литературы:

«Нет, весь я не умру – душа в заветной лире

Мой прах переживет и тленья убежит»…

Итак, под метафизикой Петербурга мы будем подразумевать его замкнутую целостную семиосферу, осуществляющую трансперсональную психологическую трансформацию . Едва поставив здесь точку, мы сразу должны оговорить, что приведенное определение останется у нас первой и единственной строго научной формулировкой. В дальнейшем изложении, мы обратимся к ее конкретным приложениям – в надежде на то, что они будут всего интереснее для той широкой аудитории, которой в первую очередь адресована эта книга.

Что же касается ученого, то ему не составит труда восстановить теоретическую канву наших размышлений, руководствуясь адресованными подготовленному читателю краткими пояснениями, систематически включаемыми в ткань повествования. В качесте вводного замечания, отметим, что общий контекст для наших метафизических штудий составлен научной дисциплиной, которую мы предложили называть культурологией Петербурга. Предметная область ее разделяется на историю и идеологию «петербургской цивилизации», как способа приведения к общему знаменателю и упорядочения «форм жизни» на евразийском пространстве, последовавшего во времени за одним московским «затворенным царством» и предшествовавшего другому; а также культуры самого города на Неве, служившего, образно говоря, мозговым центром, лабораторией и витриной инноваций этого периода [3] .

С представленной выше расстановкой приоритетов согласуется принятый нами порядок библиографических ссылок. Литература о «немцах на берегах Невы» весьма обширна – а если учесть и огромные архивные материалы, то практически необозрима. Разработке этой предметной области посвящен целый ряд интересно задуманных и тщательно проведенных исследований ученых нашего города, от В.М.Жирмунского, Л.В.Пумпянского, И.В.Шаскольского – до Ю.Н.Беспятых, Н.А.Казаковой, Т.А.Славиной, Т.Н.Таценко, Т.А.Шрадер, Н.В.Юхневой и многих других. Мы ограничились здесь упоминанием лишь имен нескольких исследователей последнего столетия – а ведь о «петербургских немцах» или о немцах в Петербурге, о петербуржцах в Германии и о рецепции немецких идей на русской почве много писали у нас и прежде того.

Глубокую разработку получили эти проблемы также в работе славящихся своей скрупулезностью ученых-гуманитариев и обществоведов Германии, Австрии, а в последнее время также Швейцарии [4] . Нельзя не упомянуть и о периодически выпускаемых с 1998 года петербургским издательским домом «Дмитрий Буланин» сборниках статей отечественных и зарубежных ученых, выходящих под общим названием «Немцы в России». В их числе выделяется выпущенный в 1999 году объемистый том, дающий обильную пищу для размышлений об исторических судьбах и особенностях менталитета «петербургских немцев».

Даже если учесть, что рассмотрение доминирующих черт немецкой метафизики Петербурга представляет собой задачу достаточно узкую по сравнению с обозрением всей совокупности петербургско-немецких культурных контактов – нужно признать, что мало-мальски подробное описание наших источников все равно приобрело бы черты с трудом выполнимого предприятия. В этих условиях, мы сочли оправданным ограничиться отсылками к выпущенным или переизданным в последнее время на русском языке книгам или статьям обзорного характера, снабженным ключевыми библиографическими указаниями. Само собой разумеется, что в случае упоминания концепций и фактов, менее известных отечественной аудитории – тем более, впервые вводимых в оборот современного «петербурговедения» – ссылки приводятся в полном объеме.

Оговорим также с чувством сожаления, что нам пришлось оставить вне рамок настоящей книги художественную литературу и изобразительное искусство Ленинграда 1970-1990-х годов. Близость во времени, обилие источников, а иногда – личное знакомство с авторами могут создать ощущение простоты и понятности закономерностей культурной динамики этого периода. Такое впечатление безусловно обманчиво, сама же тема настолько важна и своеобразна, что ее раскрытие следует отнести к особой работе.

* * *

Первой главе предпослано изображение так называемого «знака молнии». В числе других магических знаков, он был помещен на железном наконечнике готского копья, изготовленного в третьем веке. Копье было найдено археологами на Волыни, близ города Ковель. Как помнят историки, как раз в III столетии готам удалось создать на территории будущей Русской земли и при самом активном участии наших предков мощное, хотя и недолговечное «протогосударственное образование».

Вторая глава начинается с изображения двуглавого орла, утвердившегося в качестве герба Священной Римской империи к середине XV столетия и передававшего идею германского великодержавия. Согласно свидетельствам дипломатических архивов, знакомство с этим гербом укрепило Ивана III в решении положить изображение византийского двуглавого орла в основу своего нового государственного герба, на что он приобрел право после женитьбы на принцессе Софии Палеолог. Этот герб осенял победы московского царства, а потом и российской империи на всем протяжении их исторического бытия; нашлось ему место и на гербе Санкт-Петербурга.

Третью главу открывает изображение грифа – мифического существа с телом льва, но головою и крыльями орла. Передающая идею двойного прорыва в физическом и метафизическом пространстве, эта древняя эзотерическая эмблема была принята немецкими рыцарями в качестве герба средневековой Лифляндии. Во время Ливонской войны, она так полюбилась одному из русских военачальников, что он взял ее в качестве своей родовой эмблемы. Это решение оказалось на удивление дальновидным. Ведь сыну боярина, Феодору (в монашестве Филарету) довелось взойти на трон патриарха, а внуку, Михаилу Феодоровичу Романову – царя, то есть принять скипетры соответственно высшей духовной и светской власти.

Что же касалось грифа – или, как говорили у нас в старину, «птицы-львицы» – то его изображение было сохранено династией Романовых в составе своего родового герба вплоть до последнего дня существования «петербургской империи». С тем, чтобы отличить его от эмблемы Лифляндии, вместе с другими остзейскими землями вошедшей в состав Российского государства одновременно с Ингерманландией, был изменен цвет эмблемы и поля, грифу дан в левую лапу тарч с малым орлом, а весь герб окружен мрачной «романовской каймой», на черное поле которой были брошены восемь оторванных львиных голов.

Тексту четвертой главы предшествует изображение «железного креста», которое ассоциируется у нас с идеей германского милитаризма после событий как первой, так и второй мировой войны. Современные немцы продолжают относиться к этой эмблеме весьма позитивно, напоминая, что еще в 1813 году прусский король Фридрих-Вильгельм III положил ее очертания в основу ордена за участие в Освободительной войне против войск Наполеона. На основании аргументов этого рода, несколько измененный «железный крест» служит официальной эмблемой «нового бундесвера» по сей день.

* * *

Настоящая монография включает материалы работы, поддержанной Российским Фондом фундаментальных исследований, грант 00-06-80065. Автор сердечно признателен жене, Ирине Михайловне Спивак, принявшей посильное участие в редактировании рукописи и ее подготовке к печати.

* * *

Книга посвящена матери автора – блокаднице, прима-балерине Мариинского театра Нонне Ястребовой.

Глава 1. Древности – готские и франкские

Обратившись к тексту Повести временных лет, внимательный читатель сразу заметит, что немцам в ней особого внимания не уделено…

Едва дописав это предложение, автору приходится остановить свое перо, взявшее уже было разбег, и сделать необходимые оговорки. Прежде всего, прародины обоих «племен-братьев одного индоевропейского происхождения» , как их справедливо аттестовал замечательный наш историк С.М.Соловьев, располагались поблизости друг от друга. Многочисленные, более или менее отчетливые следы первоначального соседства сохранились как в языках, так и в народной памяти восточных славян, равно как самих германцев .

Кроме того, во времена, принадлежавшие седой древности уже с точки зрения древнерусского летописца, наши предки вошли в состав мощного племенного союза, сложившегося в причерноморских степях, и на землях, примыкающих к ним, от Днепра до Дуная, под верховенством германского племени готов.

Готские древности

Слова об «империи Германариха» или «державе готов», встречающиеся до настоящего времени в сочинениях историков германофильской ориентации, содержат вне всякого сомнения сильное преувеличение, питаемое в основном плодами геополитической фантазии старого готского хрониста Иордана, не обинуясь записавшего в состав подданных этой державы множество народов Восточной Европы, вплоть до древних пруссов, чуди и мери. Однако некое «протогосударственное» образование готам, несомненно, удалось создать, славянам же довелось сыграть самую активную роль как в его возвышении, так и упадке. Исторический контекст событий задан тем, что в первых веках нашей эры готы еще принадлежали балтийскому миру, занимая земли близ устья Вислы.

Любопытно, что к числу следов их пребывания на теперешних польских землях можно, повидимому, отнести и имя современного города Гданьска. Как это ни удивительно, в современной этимологии оно возводится к предположительно готскому топониму «*Gutisk-andja», значившему ни больше ни меньше, чем «Готский берег» [5] . Если это действительно так, то получается, что польское название города сохранило большую близость к исходному германскому имени, чем его традиционный немецкий вариант, а именно Данциг.

В начале третьего столетия готы снялись с насиженных мест и переселились на юг, в причерноморские степи. Там им предстояло разделиться на готов восточных и западных – иначе остготов и вестготов, известных также под принятыми ими образными названиями грейтунгов («людей степи») и тервингов («людей леса»), войти в тесные отношения с местными племенами и, наконец, на равных вступить в круг народов «циркумпонтийской цивилизации». Отметим, что в ходе переселения готы разведали водные пути от Балтики до Черного моря, скорее всего вверх по Висле (а также, возможно, Неману), и далее вниз по Припяти, либо другим притокам Днепра.

Помимо того, историки определенно предполагают, что готским купцам или путешественникам был издревле, еще до переселения в южные степи, известен и путь по Неве к Ладожскому озеру, а после того вверх по рекам Ладожского бассейна, и далее после минимального по длине волока – по притокам Волги на юг, вплоть до Каспийского моря (или, выражаясь на старинный манер, «из Венедского моря в Гирканское»). Мы обращаем внимание на эти обстоятельства, поскольку тут едва ли не впервые просматривается реальная возможность пути «из варяг в греки», сыгравшего позднее такую роль в русской истории .

Остготы, поселившиеся к востоку от Днепра [6] , достигли наибольшего могущества на новых местах уже в следующем, четвертом веке, под предводительством короля Германариха [7] . Легенда о гибели Германариха была записана уже упомянутым выше готским хронистом Иорданом. Согласно его рассказу, в число союзников готов входило племя, носившее имя росомонов. После измены одного из их предводителей, готский король приказал казнить жену предателя, которую звали Сванильда. Мстя за сестру, братья Сванильды подстерегли самого Германариха и убили его, вслед за чем, в соответствии с эпическими нравами, произошли изрядная катавасия и всеобщее избиение.

После анализа готской легенды и ее непосредственного контекста, современные историки пришли к выводу, что под упомянутыми ней «вероломными росомонами» следует понимать славянское племя росов (или русов) [8] . Что же касается Сванильды, то есть основания предположить, что это имя представляет собой простой перевод на готский язык славянского имени, звучавшего приблизительно как Лыбедь, и известного нам по легенде об основании Киева.

На основании аргументов такого рода, историку остается заключить, что «первым свидетельством о росах можно условно считать рассказ Иордана…» [9] . Получается так, что, следуя за передвижениями древнегерманского племени, мы пришли к преданиям, составившим основание собственно русской истории.

К 375 году держава германцев разваливается под натиском гуннов, но сами остготы до времени вовсе не исчезают со сцены мировой истории. Напротив, ведя постоянные бои и сохраняя воинский дух, они уходят из причерноморских степей и перемещаются все дальше на юго-запад. Там-то в конце следующего столетия им и предстоит совершить самое славное из своих деяний. Мы говорим, разумеется, о завоевании Италии и основании на ее землях нового остготского государства под скипетром еще одного великого короля – Теодориха, оставшегося в истории также под именем Дитрих Бернский [10] .

След, оставленный остготами на новых местах, был очень глубок. Историк архитектуры вспомнит в этой связи о стоящем до наших дней на северо-восточной окраине древней Равенны монументальном, круглом в плане мавзолее Теодориха Великого. Ну, а этнограф расскажет, что доля остготской крови в жилах представителей знатных семейств Северной Италии, с тех пор была весьма значительной. Не должны были составлять в этом отношении исключения и юные жители «италийского Берна», то есть средневековой Вероны, которых звали Ромео Монтекки и Джульетта Капулетти, – если только они когда-нибудь существовали в действительности…

Участие остготов в русских делах на том пресекается, хотя этого нельзя сказать о связях обоих народов. Повидимому, определенное число русов, по преимуществу воинов, ушло вместе с готами, войдя в состав их боевых дружин. Еще какое-то количество, не только воинов, но также строителей и ремесленников могло присоединиться к гуннам, и позже прийти с ними на земли среднего Придунавья, где они снова встретились со старыми германскими союзниками [11] . Во всяком случае, авентюра XXII Песни о Нибелунгах рисует картину блестящего шествия при гуннском дворе, в котором принимают участие воины всего окрестного мира – от русов до готов:

«То на дыбы вздымая своих коней лихих,

То снова с громким криком пришпоривая их,

Скакали русы, греки, валахи и поляки —

Бесстрашием и ловкостью блеснуть старался всякий» [12] .

Многочисленные анахронизмы, характерные для Песни о Нибелунгах в том виде, который ей придал австрийский шпильман XIII века, просматриваются даже на материале нескольких процитированных нами строк. Однако историки литературы подчеркивают, что основное содержание событий пятого века, составивших ядро великого германского эпоса, сохранено верно, и за спинами «новых Нибелунгов» – куртуазных рыцарей времен Гогенштауфенов маячат тяжелые, грузные очертания «Нибелунгов старых» – разумеется, в первую очередь бургундов, но во вторую – ближайших их родичей, остготов [13] .

Любопытно, что слово «немцы» употреблено в тексте старинной Песни всего один раз, а именно в строфе 1354 – притом, что старые названия всяких германских народов, таких, как бургунды или баварцы, упоминаются постоянно. Такое обстоятельство связано с замедленным сложением немецкой нации, уже нашедшим самое обстоятельное рассмотрение в научной литературе.

«В истории Германии мы постоянно встречаемся с саксонцами, турингами, франконцами, швабами, баварцами, и, в соответствие этому, мы знаем, что особность, самостоятельность и сила племен были причинами того, что государственное единство Германии стало невозможно, о чем плачут теперь немецкие патриоты», – с некоторым высокомерием жителя сильного централизованного государства заметил в начале XIII тома своей знаменитой «Истории России с древнейших времен» С.М.Соловьев. По иронии истории, тринадцатый том писался в середине XIX века: плакать немецким патриотам оставалось совсем недолго – что же казалось плодов объединения Германии, то они оказали определяющее влияние на ход следующего, ХХ века…

Мы же отметим, что эпоха «готского величия», от Германариха до Теодориха, может вне всякого сомнения рассматриваться как «осевое время», существенно важное для формирования духовного склада немецкой нации – в первую очередь, через посредство ее героического эпоса. Следует предположить, что в ходе культурных контактов остготов с русами, германцы ознакомили наших предков со своей мифологией . Поэтому, когда через пять столетий после готов, другие германцы, и тоже потомки их близких родичей (скандинавов) – варяги – стали обосновываться на Руси, и разматывать сюжеты своего древнего баснословия о кладе двух братьев-нибелунгов и о герое Сигурде – убийце дракона, эти рассказы могли напоминать славянам нечто давно слышанное и сохраненное «на окраине» коллективного подсознания [14] .

Заметим, что ранние магические контакты между обоими народами были также вполне вероятны. Об их возможности говорит знаменитая находка 1858 года, сделанная на Волыни, близ города Ковель. Она представляла собой железный наконечник копья, покрытый древними рунами, передащими звуки какого-то восточногерманского (то есть родственного готскому), а возможно, на диалекте и самого готского языка, и инкрустированными серебром магическими знаками. Надпись, к сожалению, очень коротка. Она была сделана в III столетии, то есть как раз во время великого переселения готов в Причерноморье, читается как «TILARIDS » и расшифровывается примерно как «нападающий».

Что же касается знаков, то удивляет разнообразие их типов. На сохранившейся прорисовке мы различаем крестообразные структуры (одна в фоме косого «андреевского» креста и другая, близкая к левосторонней свастике), круг с точкой посередине (несомненно, солярный символ), знак треугольного вида, похожий на схематизированное изображение хлебного колоса, и, наконец, двусложный знак округлого вида, толкуемый в настоящее время как так называемый «знак молнии» [15] . Все вместе подразумевало, повидимому, заклятие сил неба и земли, долженствующее помочь в битве владельцу копья.

В конце XIX века ковельская находка исчезла, позже появилась снова, и, кажется, даже экспонировалась в 1939 году в Варшаве. Затем она попала в руки немцев, и была формально передана в Германский археологический институт «для дальнейшего изучения». Проводил ли кто-либо с ней магические манипуляции и какого именно рода, сказать трудно. Учитывая большой интерес нацистов к древним реликвиям (начиная со знаменитого венского «Копья судьбы»), вполне исключить этого мы не можем. Как бы то ни было, но в конце войны неизвестный любитель древностей озаботился тем, чтобы снова припрятать «Ковельское копье» в надежном месте…

Еще меньше известно о том, до какой степени древние готы знакомили славян со своей боевой магией. С одной стороны, оба народа (точнее, группы племен) держались настороже, почему о глубоком культурном симбиозе говорить в данном случае не приходится. Не случайно же современное русское слово «чужой» по прямой линии восходит к древнему готскому слову «?iuda» (народ). Ученые предполагают, что, встречаясь со славянами, готы могли для простоты называть себя именно так [16] .

С другой стороны, славяне с самых ранних времен вливались в состав готских дружин, активно перенимая у них типы вооружения и боевые приемы. Язык сохранил свидетельства и об этой области культурных контактов. Достаточно сказать, что такие наши современные слова, как «шлем» и «меч» восходят к древним заимствованиям из того же готского языка, в котором они звучали соответственно как «hilms» (или «helms») и «m?ki». Между тем, заклинание оружия и брони перед битвой, несомненно, входило в состав воинского искусства того времени.

Сохранившиеся исторические источники в принципе позволяют увеличить число примеров такого рода. Но было у готов одно культурное достижение, которое оказалось несравненно более важным для славян. Мы говорим о святом крещении, принятом ими по византийскому обряду, о составлении готской азбуки на основе греческого алфавита в его поразительно изящном унциальном начертании, и о переводе с ее помощью на готский язык богослужебного греческого канона.

Все эти события произошли очень быстро даже по современным меркам. Решающую роль в крещении и первоначальном просвещении готов в середине III столетия по рождестве Христовом сыграл один человек, ставший первым готским епископом – мудрый Вульфила (само это имя было языческим по происхождению, и означало просто «волчонок»).

Известие о крещении готов и изобретении ими оригинальной азбуки распространилось со временем среди славян. В главе XVI Жития Константина Философа, содержится рассказ о знаменитой «триязычной ереси». Речь в нем идет о трудном диспуте, который славянские первоучители Кирилл (Константин) и Мефодий с блеском провели в Венеции. Противники славянской письменности утверждали, что письменность следует иметь только на трех священных языках, а именно древнееврейском, греческом и латинском, использованных Пилатом для надписи на Кресте Господнем.

В ответ Философ сослался на солнце, которое посылает свои лучи всем людям без изъятия, на дождь, который несет всем свою влагу, а также на пример древних народов, заведших собственную письменность. Это суть «Армени, Перси, Авазъги, Иверии, Сугди, Готь?и», и так далее по порядку. Армяне и персы опознаются современным читателем сразу, под «авазгами» следует понимать современных абхазов, «иверии» – это грузины, «сугды» – иранское по происхождению племя сугдейских аланов. Что же касается готов, то, как мы видим, они занимают почетное шестое место в этом списке, включающем имена двенадцати славных народов.

Другой вопрос, дошли ли сведения о письменности готов до Константина Философа прямо от них, либо же через посредство славян, а если от этих последних, то от кого именно – то ли от южных, солунских славян, то ли от славян восточных, которые вполне могли сохранить какие-то связи со своими давними соседями и союзниками, либо воспоминания об их деяниях. Память такого рода могла оживляться сношениями русичей с теми остатками готского племени, которые никуда не ушли, а просто набрались духа, переждали нашествие гуннов, и стали заниматься более или менее успешной торговлей, опираясь на свои крымские базы.

Дело ведь в том, что Крым до недавнего времени был уникальным заповедником, на пространствах которого, в горных ущельях или в приморских городах, оседали и столетиями сохраняли свою культуру и обычаи остатки десятков народов, сам след которых давно изгладился в других местах земного шара. Именно это случилось и с готами.

На западе этот народ давно прошел пик могущества, уступил другим, был забыт и полностью растворился в составе других народов, таких, как позднейшие итальянцы, французы, испанцы. А здесь, в благословенном жарком Крыму, они продолжали тихо существовать, пересказывать старинные предания, молиться и говорить в быту на своем древнем северном языке.

Эти готы были русским очень хорошо знакомы. «Се бо готьския красныя девы въспша на брезе синему морю, звоня рускым златом; поют время Бусово, лелеють месть Шароканю», – нараспев говорил автор Слова о полку Игореве в XII веке. Современные комментаторы понимают эти слова так, что любое поражение русских сразу обогащало крымских готов рабами и добычей, почему «готские девы» и ликовали на своем берегу. Мы же отметим, что пели они на своем языке «время Бусово», то есть древнейшие времена, доступные этнической памяти русских [17] .

Еще через четыре столетия, фламандский путешественник О.Г. де Бусбек, добравшись до Крыма, долго не верил своим ушам, улавливая германские корни в речи своих местных собеседников, потом взял тетрадку и записал ее образцы. Запись сохранилась, а современные германисты с изумлением разобрали в ней 68 слов не особенно даже изменившегося за прошедшие почти полторы тысячи лет древнего готского языка, и именно в его восточном (остготском) варианте…

В наши дни уже трудно надеяться на встречу с носителями живой готской речи. Хотя кто знает – может быть, в то время, как пишутся эти строки, где-нибудь в Феодосии или в Судаке бабушка напевает внуку колыбельную на полузабытом крымско-готском наречии, или же знахарь заговаривает рану, пользуясь его древними оборотами. Почему бы и нет – «Aufto!» (пожалуй) [18] , как сказали бы на своем звучном языке сами готы.

В любопытной статье 1925 года, посвященной культурным традициям Крыма, Максимилиан Волошин, вообще обладавший удивительной исторической интуицией, замечает: «Мне довелось однажды пробродить несколько дней по одной из „Сиерр“ Старой Кастилии, в таком глухом горном углу, куда никогда не проникали мориски и где охранился поэтому чистый кастильский, т. е. визиготский [19] тип. И каково же было мое изумление, когда я увидел все элементы Крымской Яйлы на этой „Сиерра ди Панкорбо“, отделяющей Старо-Кастильское плоскогорье от долины Эбро, а в чертах ее населяющей расы и даже в некоторых подробностях костюма узнал крымских татар области Горной Готии» [20] …

Возвращаясь к эпохе крещения готов, нам остается заключить, что пример их славянским первоучителям стал известен, – и даже не только известен, но включен в число образцов, которым грех было не следовать. Ситуация ускоренного, «догоняющего» освоения достижений передовой культуры с тех пор стала едва ли не архетипической для славянства, и повторялась периодически вплоть до эпохи реформ Петра Великого, а в некотором смысле и нашего времени. То, что к ее формированию приложили руку и готы – весьма поучительно.

Славяне Восточной Европы соприкоснулись, таким образом, с культурой восточных германцев достаточно рано. Скоро готы покидают пределы причерноморских степей и уходят на запад. Там, как мы уже говорили, они вполне растворяются в народах Западной Европы, оставив наиболее заметную память о себе разве что в названиях ломаного «готического» шрифта, знаменитого «готического» стиля [21] – и в курсе готского языка, составляющего весомую часть образования любого серьезного германиста.

Haban – habaida – habai?s,

bindan – band – bundans,

slahan – sl?h – slahans…

Даже читатель, совсем немного знакомый с немецким языком, легко опознает в этих словах древнего готского языка корни, знакомые ему по современным немецким глаголам «haben» (иметь), «binden» (связывать), «schlagen» (бить). Действительно, приведенные выше, выделенные курсивом готские глаголы и значили приблизительно то же самое. Что же касается приведенных через тире после каждого готского глагола словах, то вместе с ним они составляют те самые канонические «три формы», к заучиванию которых привыкли студенты, изучающие любой из важнейших германских языков [22] .

Такое положение неудивительно, поскольку практически все германские языки так же близки друг к другу, как и славянские – в пределах своей языковой группы. При всей этой близости, готам довелось принять лишь самое небольшое участие в сложении немецкой народности, которая исторически принадлежит миру западных германцев.

«Каролингские немцы»

Ингвеоны, иствеоны, герминоны [23] , – названия этих трех групп западногерманских племен двухтысячелетней давности похожи на звук боевой трубы… С перечисления этих этнонимов начинается по сей день один из центральных разделов курса «Введение в германскую филологию» в большинстве университетов мира. Автору довелось слушать этот курс у нашего замечательного филолога и теоретика мифа, профессора Ленинградского университета Михаила Ивановича Стеблин-Каменского. Громко и выразительно артикулировав эти прославленные имена, прославленный лектор выдержал паузу, а затем сразу перешел к описанию их исторических судеб, без всякого преувеличения сформировавших основное русло средневековой истории Западной Европы.

Действительно, ингвеоны – это в первую очередь англы и саксы. Именно они дали начало «англо-саксонской цивилизации», процветающей и по сей день на территории Англии. Значительная часть франков (исторически иствеонов) обосновалась на территории позднейших Франции и Бельгии, где слилась с галло-римлянами, и вошла в состав формирующейся французской народности. Наконец, основная часть франков вместе с эрминонами (прежде всего швабо-алеманнами и баварами) составила немецкую народность, ставшую с ходом времени немецкой нацией. Вот об этих-то немцах и идет речь в знаменитом перечне народов, открывающем Повесть временных лет.

Как мы помним, земля в этом списке разделяется на уделы Сима, Хама и Иафета. О первых двух говорить здесь не будем; что же касается последнего, то в этом уделе «седять русь, чудь и вси языци: меря, мурома, весь, моръдва», с рядом других народов Восточной Европы. Перечень продолжают ляхи и пруссы, тяготеющие к «морю Варяжскому»; и, соответственно, давшие ему свое имя скандинавы-варяги, которые по сему морю сидят вплоть до «земли Агнянской» (то есть Английской). В заключение списка назван еще ряд народов, теперь уже исключительно Западной Европы, в число которых включены и «немци, корлязи».

Здесь нужно заметить, что немцами у нас исстари могли называть представителей любого чужого народа, говоривших «не по-нашему». Однако же постепенно это имя закрепилось лишь за одним германским народом, и именно тем, который мы называем немцами по сей день. В науке даже было высказано смелое предположение, что в самом словаре славянских языков сохранилось исконное противопоставление «немцы – славяне», и именно по тому признаку, что первые-де не обладают даром слова (они, так сказать, «немы»), вторые же им обладают вполне (то есть «владеют словом», и потому называют себя «слов-ене, слав-яне»).

Симметричность и простота этой гипотезы весьма привлекательны, она опирается на ряд источников, восходящих к XIV веку. Известно также, что ее придерживались некоторые видные слависты XIX века, включая самого Павла Шафарика. Том его «Славянских древностей» по сей день используется в славистике, служа многим исследователям как настольная книга. Однако же большинство современных ученых, по ряду достаточно весомых причин, не находят возможным принять высказанную гипотезу. Главнейшая из них состоит в том, что «славянский суффикс „-?n, – ?nin, – janin“ всегда указывает на принадлежность к определенной местности, и что, следовательно, наименование словенин должно было быть образовано от названия местности (Слово?), названия, которое, к сожалению, нигде не встречается» [24] …

Наше внимание привлекает то, что в части, касающейся народов Прибалтики и северной Руси, летописец весьма обстоятелен. От его внимания не ускользают ни латгалы, ни ямь, ни «чудь заволочская». Что же касается немецкого народа, то здесь летописец, напротив, более чем краток: немцы входят в число народов, живущих на юг от Балтийского моря, и более ничем не примечательны.

Такое впечатление подтверждается помещенным несколько ниже по тексту описанием пути «из греков в варяги» (и обратно). Маршрут начинается путешествием по Днепру, дальше по Ловоти, «великому озеру Ылмерь», оттуда по Волхову в другое «великое озеро» – Нево [25] , и, наконец, в «море Варяжское». Казалось бы, дальше должно было следовать описание балтийского отрезка пути, земель в устье Вислы и Эльбы, Саксонии, а с нею, возможно, и иных немецких земель. Однако добравшись до «моря Варяжского» наш летописец теряет всякий интерес к детальному описанию маршрута, и ограничивает себя сухим замечанием, что-де по тому морю идут до Рима, а потом «ко Царюгороду».

Совершенно аналогично еще ниже по тексту Повести, в описании знаменитого путешествия апостола Андрея, читаем о том, как герой проповедует в Синопе и посещает Корсунь, плывет вверх по Днепру, осматривает местности, где позже будут поставлены города Киев и Новгород. После этого достаточно подробного описания с интересными отступлениями опять-таки сказано только, что апостол отправился «в Варяги», оттуда же прямо на Рим. Как видим, сам текст подводит нас к тому заключению, что немцы на Киевской Руси были известны, однако представлялись ее идеологам и политикам принадлежащими скорее периферии, нежели центру культурного мира .

Если с немцами в списке народов в общем все ясно, то имя «корлязи» произвело у исследователей некоторое замешательство. Разобрав ряд возможных вариантов, современная историческая наука пришла к той конъектуре, что в оригинальном тексте между словами «немци» и «корлязи» никакого знака препинания скорее всего не стояло. Соответственно, летописец имел в виду просто «немцев каролингских», решив так для точности назвать немцев, являвшихся подданными королей из династии Каролингов [26] . Для полного понимания этой ремарки нам придется совершить краткий экскурс в историю империи Каролингов и их преемников.

Начала франкской державы теряются во тьме веков, а их история читается как глава из Толкиена… Кто, кто кроме узких специалистов, помнит сейчас о стране Австразия, где в старину располагались племена франков [27] , о сказочном короле Меровее [28] , основавшем первую династию франкских королей, или о подвигах третьего представителя этой династии, вполне уже исторического Хлодвига. Он подчинил власти франков большую часть тогдашней Галлии, и крестил свою молодую державу в 496 году по рождестве Христовом [29] .

Следующая важная дата во франкской истории – 800 год. На севере франки владеют обширными землями от Ламанша до Эльбы, на юге – от Бискайского залива до Адриатики, то есть распоряжаются на большей части территории бывшей Западной Римской империи. На троне франкского государства сидит уже новая династия – Каролинги, названная так не по ее фактическому основателю – хитрому австразийскому майордому [30] Пипину Геристальскому, а по самому блестящему представителю – Карлу Великому. Заметим впрочем, что «Каролинги», пожалуй, звучит благозвучнее, чем «Пипининги».

Простой в обращении, не отличавшийся по одежде от простых франкских дружинников, Карл очень серьезно относился к блеску «римского наследия». Он сделал все для того, чтобы заставить папу возложить на себя корону «императора римлян» – или, как говорили тогда, «Отца мира» (Patris mundi), – что было трудно, поскольку вне всякого сомнения подразумевало претензию на «всемирную монархию» и первенство в масштабе тогдашнего мира.

Именно это и произошло в Латеранской церкви, в Риме, на Рождество 800 года. Естественно, что коронование вызвало во «Втором Риме» – Константинополе, столице державы, непосредственно и законно продолжавшей традицию настоящих римских императоров, немалое удивление, и даже беспокойство. Более чем бережливый по натуре, Карл Великий тогда пошел на то, чтобы уступить византийцам часть своих земель, и притом далеко не худших, лишь бы добиться от них признания свого императорского титула. Будучи сам неграмотным, Карл уделил немалые силы заботам если не о процветании наук и искусств, то об их хотя бы частичном восстановлении.

Не прошло и полувека после римской коронации, как империя Карла распалась. Императорский титул передавался его преемниками от одного к другому, как признание силы – или как компенсация слабости. К началу X века он утратил значение и практически исчез. Как бы то ни было, но предпринятая франками эпохи Карла Великого попытка возрождения величия «Первого Рима» стала с тех пор образцом для действий честолюбивых потомков. Даже в наши дни премия Карла Великого принадлежит в числу самых престижных международных отличий. Она присуждается Европейским сообществом политикам, более других способствовавшим процветанию «объединенной Европы».

Напомним, что, выделяя в истории мировой культуры шесть «больших, эпохальных обращений к античности», Д.С.Лихачев на первом по времени месте поместил именно «Каролингский ренессанс». Высказаны и другие периодизации «возрождений» (или, точнее говоря, «относительного усиления культурных процессов»). К примеру, В.И.Уколова объединяет «каролингское и оттоново возрождения», противопоставляя оба двум более ранним германским, «остготскому и вестготскому возрождениям» VI – начала VII столетий [31] . Однако эпохе Карла Великого отводится в таких схемах, как правило, почетное место.

Вот почему киевский летописец, писавший уже в иной культурно-политической ситуации [32] , был в сущности прав, припомнив о первостепенной важности «каролингского наследия» именно для немецкого народа. Примерно так российский политический деятель эпохи Николая I мог с чистой совестью относить к себе имя «петровец», подтверждая тем верность своего поколения делу основателя и «Отца Отечества» [33] .

Империя Оттонов

Границы раздела империи Каролингов следовали в общих чертах складывавшейся в те времена новой этнической карте Европы. Основным населением Западно-Франкского государства были потомки франков и галло-римлян, в массе своей перешедшие уже на романский, а именно старофранцузский язык [34] . Напротив, Восточно-Франкская держава объединяла потомков чисто германских племен, большинство их которых говорило на диалектах формировавшегося в то время единого немецкого, точнее – древневерхненемецкого [35] языка (das Althochdeutsche).

Есть все основания утверждать, что сложнейший и играющий по сей день исключительно важную роль в судьбах Западной Европы историко-психологический комплекс взаимного притяжения и отталкивания французов и немцев по сути восходит ко временам распада каролингской державы. Само же Германское [36] государство ведет свою родословную в строгом смысле слова от Восточно-Франкской державы, образованной как следствие Верденского договора 843 года.

Уже в ходе следующего, десятого столетия германские короли достигли впечатляющих успехов. Собственно, общий курс их действий был уже задан и опробован на практике во времена Карла Великого [37] . Он подразумевал организацию сильного войска, обуздание власти герцогов (чаще всего стоявших во главе старых племенных областей), централизацию управления страной – и, разумеется, принятие из рук римского понтифика императорской короны (неизменно сопровождавшееся более или менее принудительным опустошением казны богатеньких итальянских городов). Действительно, именно названные задачи определили основные направления внутренней и внешней политики Оттонов – трех великих королей новой, Саксонской династии.

Оттон I восстановил на апостольском престоле папу римского, и был в знак признательности на следующий год (962) коронован им в Риме как император. Соответственно, с этого времени мы уже можем говорить о Германской империи. Оттону II сосватали племянницу императора Византии. Таким образом, новая, варварская империя получила признание от древней империи византийской, вступив в прямую династическую связь с повелителями «Второго Рима».

Наполовину ромей (византиец) по крови, Оттон III совершенно всерьез именовал себя на ромейский манер «царем царей», и вообще деятельно вводил при своем дворе византийские титулы и ритуалы. Но его мечты шли значительно дальше простой имитации. Третий Оттон мечтал о создании «всекатолической империи» под скипетрами германского императора, и, разумеется, покорного ему римского папы. Тут нужно видеть программу воссоздания на берегах Рейна и верхнего Дуная системы равновесия («симфонии») духовной и светской власти, в том виде, какой она приняла на берегах Босфора.

В стране развивается правовое сознание, формируется свод законов, устанавливается система сбора налогов, защиты имущества, судопроизводства. Существующие города разрастаются и частично перепланируются, основываются новые. В них выделяются кварталы ремесленников и купцов, работают византийские зодчие, применяющие передовые приемы архитектуры и градостроительного искусства. Под присмотром церкви развивается письменность, в том числе переводы классических сочинений на национальный язык.

Мы говорим, разумеется, о германских землях. Однако практически в тех же словах смогли бы мы рассказать и о другой великой державе, вошедшей в пору расцвета почти одновременно с оттоновой империей. Это, конечно, Киевская Русь. Оговоримся, что есть и различия. К примеру, Владимир был и крестителем своей страны (как Хлодвиг за пять столетий до него), и ее объединителем (как Карл Великий), и дипломатом, добившимся ее признания «великими державами» своего времени, в первую очередь византийцами (как Оттоны). У нас история идет быстрее, время как будто сжимается. Заметим, что и феодальная раздробленность, практически развалившая Германию только к XIII веку, у нас началась уже при внуках князя Владимира Святославича.

И все же сходство между «новыми» державами неоспоримо. В обеих идут однонаправленные социально-политические процессы. Одна занимает доминирующее положение в Западной Европе, другая – в Восточной. Близки даже их размеры, да и «меридиональное» положение на географической карте, вдоль великих водных путей, примерно по оси «север-юг».

Две этих северных, «варварских» империи, вместе с южной империей – древней Византией – и стали «определять погоду» на европейском континенте . Как справедливо заметил историк, в эту эпоху «в Европе стало три монарха самого высшего ранга: цесарь Византии, император „Священной Римской империи“ (Германия) и цесарь (царь) Руси, великий князь Киевский» [38] .

«Из немец в хазары»

Особенность сосуществования Германской империи и Киевской Руси – в том, что между ними простиралась обширная «буферная зона», они не соприкасались непосредственно (в отличие от Византии, земли которой граничили с владениями германского императора в Южной Италии). Между нами и немцами, как и сейчас, лежали земли западных славян, на части которых в ту же эпоху интенсивно формировались собственные национальные государства – Польша и Чехия; еще южнее шли земли воинственных венгров и южных славян.

А севернее располагались просторы Балтики. Однако в ту пору немцы еще не были так сильны, чтобы мериться на ней силами с норманнами… Нельзя забывать и того, что практически до XII столетия немцы к востоку от Эльбы не жили, и появлялись только эпизодически, в качестве купцов или миссионеров. Там пока жили многочисленные и весьма воинственные племена полабских и поморских славян [39] . Вот почему немцы так долго оставались для русских народом, живущим «далече», «за синим морем» [40] . Потому-то и Повесть временных лет говорит о немцах как о народе известном, но живущем неблизко.

Вместе с тем, «буферная зона» редко когда разделяет народы герметически. Гораздо чаще она служит как среда, допускающая ограниченные влияния и контакты, и даже способствующая их развитию. Именно так и произошло, причем среди контактов специалисты ставят на первое место торговый транзит, как это происходило на пути «из варяг в греки». Спору нет, историческое первенство этого великого пути для организации геополитического пространства Древней Руси неоспоримо. И все же историки подчеркивают исключительную важность того, что «в первом приближении» можно назвать путем «из немец в хазары» .

Аргументы в пользу такой инновации включают многочисленные свидетельства о постоянном перемещении караванов по маршруту «Киев – Краков – Прага – немецкие земли», и далее по всей Западной Европе, вплоть до Кордовы. К ним добавляются данные исторической географии, в число которых входит тот факт, что ряд однонаправленных водных путей обычно дополнялся по меньшей мере одним-двумя сухопутными, пересекающими их «под углом девяносто градусов» [41] . В итоге получалась сеть связей, весьма облегчающая сообщение между соседними, и даже далеко отстоящими друг от друга ландшафтными зонами.

Повидимому, именно это и произошло в средней Европе, причем достаточно рано, не позже девятого века. Следовательно, в распоряжении обеих «новых империй» должен был быть уже обустроенный ко времени их сложения, достаточно надежный «канал связи», следы использования которого и имеет смысл искать в ранней истории наших государств. Такая работа уже началась, и дала достаточно явные плоды. Как резюмировал историк А.В.Назаренко, посвятивший специальную обзорно-аналитическую работу интересующей нас проблеме, «древнейшие русско-германские в собственном смысле связи ограничиваются южнонемецкими землями» [42] .

Учитывая аргументы этого рода, приходится говорить о возможности того, что «империя Рюриковичей» сложилась не просто вокруг пути «из варяг в греки», но и на его пересечении с путем «из немец в хазары» . Вопрос теперь состоит не в том, можно ли сравнивать влияние обоих путей, а в том, будет ли корректно продлевать такое сравнение в сферу религиозной, метафизической мысли. Нельзя же сомневаться в том, что именно по первому из этих путей пришло на Русь христианство, бесспорно составившее духовную ось древнерусской цивилизации.

Не ставя под сомнение верность этого общепринятого утверждения, мы обратим внимание на слова одного из ведущих отечественных русистов, отнюдь не склонного к преувеличению роли западных влияний. По мнению О.Н.Трубачева, « знакомство с христианством дошло до Руси с Запада, но крещение пришло на Русь с Юга » [43] . В поисках сведений, современных крещению Руси, или более близких к нему по времени, мы снова обратимся к Повести временных лет – и обнаружим, что древний наш летописец, вообще молчаливый относительно немцев по любым другим поводам, на этот раз становится словоохотливым.

«Немецкая вера»

Предание о крещении Руси распространяет его предысторию на несколько лет. Под «летом 6494» (то есть 986 годом по нашему летосчислению) помещен рассказ о том, как к князю Владимиру пришли представители разных религий и убеждали его принять свою веру. Это – магометане, «немьци от Рима», иудеи, и, наконец, посланный православными греками Философ, представленный коим довольно скучный – по крайней мере, с точки зрения обращаемого язычника – синопсис Священного Писания занимает основное пространство рассказа.

Заметим, однако, что, прежде чем пересказывать священную историю, Философ дает короткую характеристику каждой из вер. В частности, о вере «немцев от Рима» сказано так: «Слышахом же и се, яко приходиша от Рима поучитъ вас к вере своей, ихъ же вера маломь с нами разъвращена …». Иными словами, различия «греческой» и «римской» веры рассматриваются Философом как незначительные. Ввиду важности фразы, выделенной нами курсивом, приведем и ее дословный перевод, выполненный Д.С.Лихачевым: «Вера же их немного от нашей отличается…».

Там, где мы завершили цитирование оригинального текста многоточием, добавлено краткое описание основного различия («служения на опресноках», с отсылкой к евангельскому тексту). С точки зрения средневекового читателя, это, конечно, не малозначительная деталь. Однако сразу видно, что догматические различия и политические расхождения между христианским Западом и Востоком, накопившиеся ко времени написания Повести – тем более в эпоху крещения Руси – пока отнюдь не достигли «критической массы».

Мы ведь привыкли отсчитывать решительное разделение церквей от 1054 года, совсем забывая о том, что для современников дело выглядело совсем по-другому. Психологический разрыв произошел гораздо позже, через добрых два века века, когда крестоносцы взяли Константинополь, и повели себя там как в столице басурманского царства, занимаясь грабежом и осквернением православных святынь…

Пока же отношения были более или менее прохладными, однако совсем враждебными их назвать было нельзя. Во всяком случае, западное христианство было включено древнерусским летописцем в список важнейших религий, а из них – наиболее близкая к православию, и представлял ее немец. Что же касалось до «испытания вер», то в 986 году оно завершилось не выбором, но вздохом Владимира Святославича, и его замечательной репликой «Подожду-ка я еще немного» (в оригинале стоит выразительный фразеологизм «Пожду и еще мало»).

Неспешность и рассудительность в выборе веры понятны. Однако и в следующем, 987 году, колебания продолжались. Призвав к себе «бояр своих и старцев своих градских», Владимир посоветовался с ними, и решил послать в разные страны «славных и умных мужей», снова для «испытания вер». Для наблюдения католической веры (названной в тексте «немецким законом» [44] ) были избраны немецкие земли. Отчет об их посещении краток, но очень интересен. Вот он: «И придохом в Немци, и видехом в храмех многи службы творяща, а красоты не видехом никоеяже». Иными словами, в богослужении у немцев царит примерный порядок, ведутся «многие службы», но с точки зрения жителя Древней Руси, некой высшей красоты во всем этом нет.

У этого вывода есть свой контекст. Чуть выше представлена вера магометан, и коротко сказано, что «нет в них веселия». Ниже по тексту идет знаменитая характеристика византийского богослужения. Послы не могут забыть его красоты и великолепия, и положительно утверждают, что там-то Бог сходит к человеку. Иными словами, захватывает послов именно эстетика культа – и в некоторой степени онтология литургии. Читатель легко припомнит многочисленные высказывания, и даже трактаты российских философов и богословов, развивающих этот аспект отечественного религиозного сознания.

Однако, помимо того, в цитированном фрагменте едва ли не впервые у нас была сформулирована одна идея, часто повторяемая потом русскими писателями, и касающаяся притом не столько католицизма в целом, сколько именно немецкого народа. В самом схематичном изложении она сводится к тому, что-де у немцев все есть, и порядок примерный, но все же нет у них чего-то высшего, по чему горит и томится русская душа.

Выслушав своих послов, Владимир решается принять крещение от византийцев – и снова медлит. Лишь в следующем году он отправляется со своим войском «на Корсунь, город греческий», навеки присоединяя свое государство к восточному, православному миру (Pax Orthodoxa), который следовал курсом, все более расходящимся с миром западного христианства. Такой выбор впоследствии неизменно подтверждался русскими князьями, от Александра Невского – до Ивана Грозного. Решение Петра Великого, решительно пересмотревшего выбор в пользу «западного порядка» (что явственно прослеживается в тексте хотя бы Духовного регламента) совершило подлинный переворот – и открыло новую, петербургскую эпоху российской истории.

Переходя к «корсунской легенде», фокус внимания летописца сдвигается, причем немцы снова покидают его пределы. Нам же остается сделать вывод, что знакомство с «немецкой верой» сыграло важную роль при выборе религии, да и определении судьбы своего народа правителем первого русского государства .

Немецкая проповедь на Востоке

Перечитывая текст легенды об «испытании вер», мы замечаем еще одно любопытное упоминание о немцах. Известие о встрече князя Владимира с немецкими послами, поставленное под 986 годом, завершается его энергичной репликой: «Идете опять, яко отци наши сего не прияли суть». Слово «опять» в данном контексте следует понимать как «обратно, вспять». В итоге получается, что беседы о вере велись с немцами и ранее того, но учение их не было принято. Заметим, что последний глагол поставлен в оригинале во времени перфект. Оно в основном применялось для передачи действия, произошедшего в прошлом, результат которого был, тем не менее, явствен и на момент речи. Иначе говоря, выбор предков оставался действителен и для князя Владимира.

Что же касается отцов, упомянутых в легенде об «испытании вер», то тут летописца можно понять как в узком смысле, так и в широком. В узком смысле, речь могла идти, собственно, об отце крестителя Руси, князе Святославе Игоревиче, который действительно был язычником, хотя каких-то миссионеров при своем дворе терпел, и креститься «в индивидуальном порядке» своим людям не запрещал.

В широком смысле, летописец мог говорить о попытках духовной колонизации славян, неоднократно предпринимавшихся немецкими государями. Приведем только два примера. Первый из них связан с «восточной политикой» Людовика Немецкого, бывшего основателем Восточно-Франкского государства (843). Усиление граничившей с ним на востоке Великоморавской державы – славянской по основному населению и правящей династии – вызывало беспокойство немецкого короля. Среди предпринятых им политических шагов был союз с ханом (после крещения – князем) Болгарским, который должен был отсечь моравских славян от Византии (вот где берет начало историческое притяжение болгарских правителей к Германии, принесшее столько испытаний южным славянам в середине XX века, – заметим мы в скобках).

Религиозные меры включали активную проповедь латино-немецкого духовенства на землях Моравии. Обеспокоенный ее усилением, князь Ростислав в 862 (или 863) году послал за помощью в Византию, в качестве непременного условия выставив знакомство проповедников со славянским языком. Такие нашлись, а имена их читатель назовет сразу. Конечно же, это – «первоучители славян» Кирилл и Мефодий. Получается, что само появление славянской письменности обязано таким образом историческому соперничеству немецкой и греческой проповеди среди славян.

Второй пример связан с попыткой крещения Руси, предпринятой немецким духовенством во времена основателя Германской империи (962), Оттона I. Сохранившиеся источники, в основном немецкие, позволяют восстановить следующую последовательность событий. В 959 году ко двору немецкого короля прибыло русское посольство. Его хорошо приняли, а во время переговоров была достигнута договоренность о прибытии германских мисионеров на Русь. Через два года произошел ответный визит, причем ко двору княгини Ольги, бабушки Владимира Святого, прибыли представители латино-немецкого духовенства во главе с бенедиктинцем по имени Адальберт.

Вслед за этим произошло нечто непонятное. Результат тем не менее ясен: немецкие послы быстро собрались и уехали восвояси. Провожали их не самым лучшим образом: на обратном пути кто-то из состава посольства пострадал – может быть, даже был убит. Немецкие современники поминали несчастное посольство сквозь зубы, с заметным раздражением. По сути, единственное объяснение его неудачи, которое удается восстановить по источникам, сводится к тому, что начальное посольство княгини Ольги было «притворным». Скорее всего, это надо понимать в том смысле, что русские послы превысили свои полномочия, предварительно договорившись о том, что пока обсуждению не подлежало.

Так ли разворачивались события, или же в Киеве просто передумали за то время, пока немцы собирались в дорогу, чтобы «крестить Русь», и какую роль здесь сыграла византийская дипломатия – дело неясное. Во всяком случае, в Германии Адальберта после того без всякой иронии могли называть «русским епископом». Ну, а князю Владимиру через четверть века после посольства Адальберта было о чем напомнить новым немецким миссионерам.

Одним словом, немецкая проповедь на Востоке велась очень активно в течение более чем ста лет, предшествовавших крещению Руси. Она оказала заметное влияние на духовность восточных славян. Свидетелями той далекой поры служат такие привычные нам, и обозначающие самые базовые понятия христианского культа слова, как «церковь» и «крест». Как это ни удивительно, но оба из них уверенно возводятся этимологами не просто к одному из германских, но именно к древневерхненемецкому языку (и, следовательно, родственны современным немецким Kirche и Kreuz). Поспешим оговориться, что первоисточником обоих лексем был, разумеется, греческий язык. Однако тот путь, который они прошли, прежде чем попасть в славянские языки, весьма показателен.

Принятие христианства от византийцев отнюдь не прервало немецкой проповеди на русских землях. Вскоре после крещения Руси, скорее всего в 1006 (или 1007) году, в Киев прибыл новый немецкий легат, архиепископ Бруно. Распространившиеся у немцев легенды о его удалых подвигах при дворе князя Владимира несомненно вымышлены. Мы говорим прежде всего о «прохождении через огонь», и обращении пораженного этим чудом князя [45] . Однако сам факт приезда на Русь бесспорен, равно как и теплый прием, который немецкие гости нашли при киевском дворе. Повидимому, вслед за пирами и отдыхом, их проводили к порубежным оборонительным валам, обняли и пожелали больших успехов в крещении половцев, что было наиболее вероятной причиной вполне безуспешного «восточного посольства» Бруно.

Прямые контакты с немецким духовенством прослеживаются в истории Киевской Руси и далее, вплоть до самого монголо-татарского нашествия. К ним следует прибавить и более опосредованные связи. К примеру, историкам прикладного искусства известен ряд изготовленных в древнем Киеве крестов, в форме и облике которых странным образом сказываются приметы такой далекой традиции, как ирландская. Откуда взялись у нас ее носители – не секрет. Как мы знаем, вплоть до 1242 года в Киеве была небольшая ирландская колония, спокойно жили и работали заморские ученые монахи и ремесленники. Значительно менее известно, что эта колония возникла и развивалась по сути дела на правах подворья ирландского монастыря в Регенсбурге [46] . А Регенсбург – это германский город на реке Дунай, в пределах теперешней Баварии. Следовательно, ирландская миссия в Киеве стала возможна благодаря продолжению русско-немецких церковных связей [47] .

Киевские князья в принципе покровительствовали таким связям и в силу общей направленности своей внешней политики. Дело было в том, что на пространстве, названном нами «буферной зоной», в течение IX–X века возникли и укрепились такие сильные государства, как Чехия и Польша. Как это часто случается в политике, «сосед моего соседа – мой друг» (в силу того понятного факта, что территориальные претензии между ближайшими соседями почти неизбежны). Вот и основа для временных союзов, заключавшихся немцами и русскими «через голову» Пржемыслидов и Пястов для совместных действий против их «буферных государств».

Опасность немецкого «натиска на Восток», уже вполне явная западным славянам, на Руси тогда практически не ощущалась. Иначе историки не отмечали бы того, что с течением времени, а именно начиная с XI столетия, русские князья стали все активнее вовлекать немцев и в свои междоусобные раздоры [48] … А между тем за Эльбой уже создавались пограничные марки – области «ускоренной колонизации», ставились бурги, и немецкие рыцари, сверкая глазами, передавали друг другу рассказы о веселом маркграфе Героне, который позвал к себе на пир тридцать могучих славянских князей, разоружил их, и изрубил всех в клочки. Чехи к концу первого «милленниума» признали свою зависимость от Германского королевства; поляки точили мечи – им пока удавалось отбиваться от немцев.

С началом татарского нашествия, связи Руси с землями южной Германии, наследовавшие древнему торговому пути «из хазар в немцы», угасли. Но история русско-немецких связей еще только начиналась. Новое «окно в Европу» – и, в первую очередь, в немецкие земли – было открыто уже новгородцами.

Глава 2. Средневековье – ливонское и ганзейское

«Натиск на Восток»

Силовой «натиск на Восток» – или подсознательное «влечение» к нему (в зависимости от того, как переводить немецкое «Drang») – вот ключевое слово для понимания немецкой политики на Балтике в XII–XIII столетиях. Поводов к экспансии на Восток историки насчитали немало – от алчности ряда северогерманских князей – до общей неудовлетворенности немецкого рыцарства итогами крестовых походов на мусульманский Восток.

Действительно, германские императоры со времен первых Штауфенов (то есть с сороковых годов того же, XII столетия) обращали преимущественное внимание на итальянские походы, предоставляя своим северогерманским вассалам почти полную свободу действий на бедных прибалтийских землях.

Что же касалось немецких рыцарей, то они горько завидовали своим английским и французским союзникам, считали, что недобрали добычи на средиземноморском Востоке, и мечтали о реванше на Востоке балтийском. В этом смысле такие действия, как основание Риги (1201) вполне можно считать немецким ответом на завоевание «латинским воинством» Иерусалима (1099) и – несколькими годами позже – Константинополя (1204).

Более глубокой, психологической доминантой было подспудное ощущение тесноты «европейского дома» и стремление расширить его, разрушив и перенеся как можно дальше на восток ближайшую его стену. Не случайно понятие «жизненного пространства» было выдвинуто много веков спустя именно в германской геополитике. Как известно, его разработал идеолог «третьего рейха» К.Гаусгофер (он развивал, в первую очередь, идеи своего соотечественника Ф.Ратцеля, выдвинутые в период бисмаркова объединения Германии) [49] . Следует признать, что германские теоретики осмысливали в данном случае одну из действительных констант исторической психологии немецкого народа.

Обратившись к географической карте, мы увидим, что к востоку от устья Эльбы плавными дугами простиралось пологое южное побережье Балтийского – или, как по сию пору его называют немцы, «Восточного моря» (Ostsee). В те времена его население было славянским, и разделялось на полабские, то есть живущие «по реке Эльбе» (славянской Лабе) – точнее, между Лабой и Одрой (Одером) – племена ободритов и лютичей; и на поморских славян (поморян), занимавших территорию примерно между Одером и Вислой.

За Вислой начинались земли древних пруссов, принадлежавших уже миру родственных славянам балтийских народов. От Пруссии уходило на север восточное побережье Балтики. Примерно до широты Рижского залива его занимали балтийские племена – такие, как жмудь и курши. Дальше шли земли народов прибалтийско-финского корня, прежде всего ливов и эстов. Наконец, побережье поворачивало на восток, и открывало путь в теперешний Финский залив и в устье Невы, то есть на Русь. Такова была сцена, начинавшаяся сразу же за северо-восточной границей «немецкого мира».

Нужно сказать, что действующие лица, занимавшие эту сцену до прихода немцев, были многочисленны, предприимчивы и недружны. Междоусобные войны, без устали ведшиеся их вождями, были тогда притчей во языцех. Рассказы о них не встречали более внимательной аудитории, чем феодалы Северной Германии… Помимо того, что восточные соседи не были дружны, они еще не были просвещены истинами христианской веры. Вот это было еще более интересным, поскольку позволяло просить папу римского о благословении на настоящий крестовый поход – а может быть, и на серию таковых.

Направления основных ударов, удобные проходы и гавани, подходящие места для основания крепостей были давно все выяснены. За добрые сто лет до того, немецкий хронист с полным знанием дела писал, что «от Гамбурга и Эльбы по суше можно за семь дней достичь города Юмны [Волина]. Для морского путешествия необходимо в Слиазвиге [Хедебю] или Ольденбурге сесть на корабль, чтобы добраться до Юмны. От этого города за 14 дней под парусом приходят в Новгород на Руси» [50] ; не редкость и более подробные дескрипции и итинерарии. На некоторых важных пунктах побережья уже были основаны небольшие торговые дворы немецких купцов; датские и шведские феодалы были совсем не против координации действий.

Не было ничего, что помешало бы немецким рыцарям вступить на эту обширную сцену и исполнить свою партию. Отдавая должное исторической точности, оговоримся, что партий было несколько, задумывались они независимо друг от друга, а исполнялись отнюдь не в унисон. Более того, историки посвятили и посвящают до сих пор немало сил точному выяснению того, каким конкретно образом наследники какого-нибудь персонажа, выступавшего под выразительным именем Альбрехта Медведя, обидели сыновей некого Генриха Льва, и какой именно передел карты германских владений в Прибалтике за этим последовал…

Все это происходило так, и даже гораздо жестче: земли у нас скудны, а урожаи скромны, что к особому великодушию не располагает; нечасто оно встречалось и на берегах южных морей. Однако в конечном итоге немцам удалось практически полностью овладеть политической сценой восточной и южной Прибалтики, переведя на третьи роли, или вообще удалив со сцены всех остальных действующих лиц.

Нужно признать, что «натиск на Восток» увенчался безусловным успехом, создав условия для образования нескольких сильных государственных образований – достаточно назвать новую, немецкую Пруссию или Лифляндию. Окончательное крушение политической системы, образовавшейся как следствие этого натиска, и изгнание немцев из Прибалтики произошли совсем недавно, фактически на глазах наших отцов и дедов. Они знаменовали подлинную катастрофу в германской истории, и наступление нового цикла в развитии европейской цивилизации .

Завоевание Ливонии

В 1184 году в устье Западной Двины высадилась первая военная экспедиция, организованная немецкими феодалами. Ее возглавлял монах Мейнард, который и стал первым епископом Ливонии [51] . Так была названа новая страна, получившая свое имя от прибалтийско-финского племени ливов, занимавшего тогда эти места.

Даже полабские славяне, земли которых непосредственно примыкали на востоке к германской границе, были в то время отнюдь еще не окончательно замирены. В 1180 году с немалым трудом удалось уговорить поморских князей признать над собой власть германского императора. Поэтому экспедиция Мейнарда была настоящим «прыжком в неизвестное», неясной виделась и будущность крепостей Икскюль и Гольм, основанных Мейнардом на Западной Двине, на известном отдалении от побережья. Восстания ливов начались почти сразу, сражения шли с переменным успехом. Во всяком случае, известно, что Бертольд, второй епископ Ливонии, был захвачен врасплох и зарублен аборигенами (1198). Однако уже через два года в устье Двины прибыла новая экспедиция, и с тех пор приток рыцарей, торговцев и монахов уже не ослабевал.

Весной 1201 года, новый епископ, по имени Альберт, из рода Буксгевден, заложил Ригу – великий немецкий форпост на Балтике. Буквально на следующий год, он дал благословение на создание церковно-рыцарской организации, вошедшей в историю под именем Ордена меченосцев [52] . Еще через несколько лет, третий епископ Ливонии, получивший при жизни прозвание «Апостола ливов», заключил с Орденом договор, формально разграничивший зоны их ответственности и границы владений в Прибалтике.

Пределы этих владений быстро расширялись. Поднимаясь вверх по Двине, немецкие войска вскоре вышли на юго-восточном направлении к небольшим местным княжествам Герцыка (Герцике) и Кукенойс (Кокенойс), и уже к 1210 году завоевали их. Примерно в те годы началось и покорение эстов (теперешних эстонцев), бывших северными соседями ливов. Следуя руслу северного притока Двины (теперешней Айвиексте), а также и Гауи, впадающей в Рижский залив немного севернее Двины, немецкие войска еще через несколько лет вышли на северо-востоке в бассейн Чудского озера. Таким образом, логика «натиска на Восток» и рельеф местности сами вывели немцев в традиционную область влияния княжеств древней Руси.

Уже в давние времена, за добрых двести лет до описываемых событий, при сыне Владимира Святого, киевском князе Ярославе Мудром, недалеко от западного берега Чудского озера, на реке Амовже, в земле древних эстов, русскими был поставлен город Юрьев. Город был задуман как несомненный форпост русского влияния в восточной Прибалтике, и в этом качестве предшествовал Ивангороду, а потом и Петербургу, поставленным в свой черед на северо-западных рубежах русских земель.

Любопытно, что все три города получили свои названия по имени великого князя (или царя), при котором были основаны (христианское имя Ярослава было Юрий). Так сложилась своеобразная традиция, не находящая себе прямого соответствия вне нашего региона . Новгородцы ценили свой западный форпост, постоянно держали в Юрьеве небольшой гарнизон, и придавали большое значение освоению окружавших его земель эстов. Вот почему, празднуя взятие Дерпта в начале Северной войны, летом 1704 года, Петр I с полным на то правом назвал его «славным отечественным градом».

Нельзя забывать и том, что в давние времена, испытав первый натиск немецкой колонизации, известная часть западных славян снялась со своих мест и переселилась подальше, а именно на северо-запад Руси, где и вошла в состав ильменских словен, а также, повидимому, кривичей. В пользу такого переселения говорят убедительные данные, накопленные в последние десятилетия рядом наук, прежде всего – языкознанием, археологией, историей.

В недавнем докладе на годичном Общем собрании Российской Академии наук, известный наш археолог В.Л.Янин счел нужным подчеркнуть тот факт, что «исходные импульсы передвижения славянских племен на наш угро-финский север находились на территории славянской южной Балтики . Отсюда предки будущих новгородцев и псковичей были потеснены немцами » [53] . Воспоминания о старых бедах должны были сохраниться в народной памяти, обретя новую силу при виде все тех же немцев, добравшихся теперь уже до новгородских земель.

Что касалось территории теперешней восточной Латвии, то тут преобладающим влиянием пользовалось княжество Полоцкое. В течение некоторого времени, Герцыка и Кукенойс признавали себя вассальными по отношению к Полоцку. Контролировать Западную Двину было тем более важно, что по ней с давних пор был проложен торговый путь, который соединял западнорусские земли с европейскими рынками. В этом смысле, освоение пути по Двине предшествовало проложению более северного и трудного пути по Неве .

Психология колонизации

Разумеется, что та деятельность, для проведения которой немцы пришли в Прибалтику с запада, а русские с востока, носит одно общее название, а именно колонизация. Однако способы ее проведения были настолько несхожими, что подводить обе под общий термин перо не подымается. Историки давно уже составили список важнейших различий; расмотрим его в самом конспективном виде.

Немедленно вслед за захватом новых земель, немцы отменяли старый племенной строй, поголовно, а при необходимости – насильно крестили туземцев, вводили свою администрацию и судебную систему. Лучшие земли отбирались у местных жителей и передавались немецким феодалам или церковникам. Во всех стратегически важных пунктах ставились города или замки с немецкими гарнизонами. На местное население налагались многочисленные подати и повинности, в ряде случаев оно превращалось в феодально-зависимых крестьян.

Новгородцы, насколько нам известно, практически никогда не боролись со старыми обычаями и порядками, а иногда их поддерживали. Даже против языческой религии особой борьбы также не велось – во всяком случае, насильно никого не крестили. Основное внимание уделялось сбору дани. Однако никакой системы опорных пунктов и практики карательных экспедиций за двести лет налажено не было. В сложных случаях новгородцы старались найти понимание у местной племенной знати, и обирать население с ее помощью, ко взаимной выгоде. Конечно, русским князьям доводилось периодически бряцать оружием и устраивать иной раз даже довольно дальние военные походы – однако то были скорей эпизоды, нежели система.

Опираясь на примеры такого рода, историки приходят к выводу, что там, где у немцев была жесткая организация, у русских были размытые во времени и пространстве, почти стихийные действия. При первом серьезном столкновении, победила, естественно, первая, что объясняет быстрый успех немцев в вытеснении русских из Прибалтики [54] . В таком утверждении есть своя правда – однако нельзя исключать влияния более глубоких, психологических установок.

В ливонских источниках практически с самого начала прослеживается четкое противопоставление немцев местному населению, которое рассматривалось если не как нелюди, то всяком случае как «недочеловеки», которых нужно пороть и учить уму-разуму. Прежние порядки не рассматривались как культура вообще. Ее надо было налаживать путем простого перенесения немецких образцов на новую почву во всех областях жизни.

Напротив того, новгородцы отнюдь не считали себя выше местных племен. Всегда помня свою выгоду и умея ее отстаивать, они и не думали о том, чтобы разрушать местные порядки, освященные древностью. В этом смысле новгородская колонизация соответствовала поведенческим нормам и психологическому строю, сложившимся у обитателей наших мест – эстов и ливов, леттов и словен, летголы и кривичей – безотносительно к родному языку и вере.

Жить редкими поселениями среди бескрайних лесов и болот, ловить рыбу в холодных озерах, собирать скудные урожаи на каменистых полях, не давать спуску соседям, но и не навязывать им своих правил, держаться древних суеверий, подолгу не видеть ничего дальше околицы своей деревни или усадьбы – «вот счастье, вот права», вот и психологические доминанты жителей наших мест…

Разница между двумя типами колонизации не укрылась от внимания современников. «Есть обычай у королей русских, покорив какой-либо народ, заботиться не об обращении его в христианскую веру , а о сборе [с него] дани и денег», – подчеркнул в 1220-х годах в своей «Хронике Ливонии» Генрих Латвийский (курсив наш). Приняв во внимание, что религия оформляла, определяла и сводила воедино все стороны жизни и роды деятельности средневекового человека, мы можем понять, в чем обвинял противников ливонский хронист. По мысли Генриха и его покровителей, «русские короли» действовали вне рамок культуры, занимаясь простым грабежом – а с такой публикой церемониться нечего.

В свою очередь, составитель Жития Александра Невского, писавший в 1280-х годах, уже твердо знал, как следует относиться к рыцарям-меченосцам. Во-первых, они – «иноплеменники», во-вторых, «иноязычники», но, самое важное, они – «немцы безбожные » (курсив наш). Разумеется, мы слышим в этих словах не столько «глас народа», сколько учительный голос церкви (составитель Жития был, по всей вероятности, насельником монастыря Рождества Богородицы во Владимире).

Однако ощущение не частичного, при благоприятных условиях преодолимого – языкового или национального – но полного культурно-психологического отчуждения здесь передано очень верно. В соответствии с литературным этикетом эпохи, оно возводится агиографом к религии, то есть, в конечном счете, к той базовой ценности, на которую ссылался и немецкий хронист.

К нашему времени аргументы и ценности изменились – но граница между двумя мирами, двумя психологическими типами, проведенная в Восточной Прибалтике в старые времена, отнюдь не упразднена, и даже, как будто, упрочивается . Пора и нам припомнить, как она устанавливалась.

Тевтонский орден

Рыцарям-меченосцам понадобилось всего полтора десятилетия, чтобы укрепить Ригу, завершить покорение ливов и повести успешные действия уже не в «зоне влияния», а на границах собственно новгородских земель. В 1224 году Юрьев был завоеван немецким войском, при этом весь новгородский гарнизон до последнего человека погиб в бою.

После того, уже несмотря ни на какие походы и временные успехи русских князей, прежний Юрьев стал для нас «Юрьевом Немецким» (так стоит уже в некоторых списках Жития Александра Невского), а потом просто Дорпатом, Дерптом, Тартто, Тарту – одним словом, «отрезанным ломтем». Где пройдет граница – было решено в ряде последовавших за этим сражений и переговоров, занявших всю середину XIII века.

Историки называют прежде всего сражение 1234 года, когда новгородский князь Ярослав Всеволодович, собрав дружину из русских и присоединившихся к ним дружественных эстов, встретился с отрядом немецких рыцарей у реки Амовжи, на которой и был поставлен город Юрьев. В этой первой серьезной битве немецкие войска потерпели безусловное поражение. Оно произвело тем большее впечатление на руководство Ордена, что вскоре после того, независимо от новгородцев и эстов, литовцы с земгалами нанесли рыцарям еще одно серьезное поражение в битве, произошедшей на их землях, при Сауле (Шавлях, позднейшем Шяуляе).

Поняв, что судьба немецкой колонизации Прибалтики висит на волоске, рыцари-меченосцы приняли еще одно решение, имевшее далеко идущие последствия для ее судеб. В 1237 году, они объединили свои силы с Тевтонским орденом, обосновавшимся к тому времени на прусских землях. Теперь новгородцам предстояло иметь дело не с «ограниченным контингентом» авантюристов в рясах и латах, но с вооруженными силами гораздо более сильного «орденского государства», протянувшегося с небольшими разрывами во всю длину прибалтийских земель .

Тевтонские рыцари располагали прекрасной организацией и большим боевым опытом. Орден был образован на Ближнем Востоке в конце XII века, во время крестовых походов, и сохранял память о том великом воодушевлении, на гребне которого поднялись духовно-рыцарские ордена тамплиеров, иоаннитов – а позже тевтонцев, чтенами коего состояли по преимуществу немцы. Вот почему его нередко называли еще и просто Немецким орденом.

Внешние различия между одеяниями рыцарей разных орденов были намеренно сглажены – красный крест на белом плаще у тамплиеров, белый крест на красном плаще – у госпитальеров (иоаннитов), черный крест на белом плаще – у тевтонцев [55] . Близка была и организация орденов, основанная на четкой иерархии и строгом соблюдении дисциплины, и их идеология, ставившая высшей духовной целью вооруженную брань с неверными – точнее, сочетание брани внутренней и внешней, и их тяжелая мистика, напитанная эзотеризмом древних восточных культур.

Спору нет, история взлета и падения рыцарей-храмовников (тамплиеров) затмила в глазах Европы деяния всех остальных орденов. Невиданные богатства Ордена и казнь на костре его Великого магистра Жака де Молэ, обвинения в отправлении «таинства пепла» или поклонении идолу Бафомета, возможное сохранение ядра Ордена после разгрома 1310-х годов и своя не вполне вероятная преемственность по отношению к нему, о которой заявили деятели уже раннего французского масонства, давно описаны в научной литературе – и в общих чертах знакомы любому читателю, хотя бы по популярным историческим романам Мориса Дрюона. И все же магистры Тевтонского ордена принесли на наши северные земли идеи и ценности, выработанные в той же накаленной среде легендарных крестовых походов, что и воззрения рыцарей-храмовников.

Замок Великого магистра Ордена в Мариенбурге (теперь это – Мальборк на севере Польши), основанный в 1272 году ландмейстером Конрадом фон Тирбергом, приобрел значение сакрального центра нового теократического государства, ведшего одну из главных партий в балтийской политике вплоть до XVI века. В дальнейшем он неизменно служил целью паломничества немецких националистов, желавших приобщиться к истокам «тевтонского духа».

«Я хотел бы открыть вам одну тайну. Я основываю орден», – передает слова А.Гитлера такой серьезный мемуарист – к тому же, писавший по свежим следам событий – как бывший данцигский сенатор Герман Раушнинг. Сперва он входил в «ближний круг» единомышленников фюрера, но, всего через несколько лет после прихода нацистов к власти, бежал в Англию и написал там свою знаменитую «книгу-предупреждение».

«Эта мысль не была для меня новостью», – продолжает Раушнинг, – «Очевидно, она восходила еще к Розенбергу. По крайней мере, Розенберг первым сказал мне об этом. В залах старого замка Мариенбург, принадлежавшего Тевтонскому рыцарскому ордену, он сделал доклад перед нбольшой группой посвященных. Очевидно, историческая память об ордене и его влиянии в Пруссии была истинной причиной того, что национал-социализм тяготел к превращению в подобный орден. Могучие рыцари, мудрые правители – все они имели духовный сан и учение со своими „таинствами“, знания, скрытые от непосвященных и иерархию; особый способ руководства… Все это, вероятно, должно было служить ценным примером и сегодня» [56] .

От Мариенбурга наподобие паутины расходилась целая сеть менее значительных замков, распространявших сакральную власть Великого магистра по всем прибалтийским землям. Новгородцы с естественным беспокойством следили за ее разрастанием, думая, впрочем, в первую очередь не о таинственных ритуалах рыцарей, но о том реальном геноциде, который они устроили на землях древних пруссов.

Действительно, если эстонский и латышский языки дожили до наших дней, если даже на ливском языке говорили до недавнего времени несколько десятков рыбачьих семей на побережьи Балтийского моря к северу от Виндавы (Windau, теперешнего Вентспилса) – то прусский язык, как в своем помезанском, так и самбийском диалекте, уже через несколько десятков лет после прихода тевтонских рыцарей принадлежал вымиравшему народу, а к XVIII столетию вышел из употребления даже в самых отдаленных прусских деревнях.

Так полагают современные этнографы. Заметим, впрочем, что работавший над своей «Древней Российской историей» в пятидесятых годах XVIII века М.В.Ломоносов писал о «старожилах прусских, которые еще и поныне живут рассеяны по некоторым селам в Пруссии и тем же языком говорят, который употребляют литва, жмудь, курландцы, ибо в городах живущие дворяне и мещане суть приезжие немцы, которые теми землями около тринадцатого столетия завладели по неправедному папскому благословению». Мы только что процитировали начало главы VIII; надеемся, что читатель внес в текст отца нашей историографии поправку, состоящую в том очевидном факте, что языки пруссов, литовцев и латышей были родственны, однако, конечно, не идентичны.

На одной из конференций, проводившихся в Тартуском университете под председательством видного нашего специалиста по реликтовым славянским языкам, профессора А.Д.Дуличенко, автору довелось однажды услышать небольшое выступление на прусском – точнее, на древнепрусском языке [57] , с которым выступил литовский лингвист Миккель Клоссе.

Помнится, он рассказывал также, что в Литве, Польше и Германии возникло в последнее время несколько обществ людей, возводящих свой род к древним пруссам, и пытающихся возродить язык и традиционные ремесла своего народа под сенью старинного черно-красно-черного флага. Как ни грустно, но речь шла не более чем об освоении результатов научных реконструкций – живая традиция давно прервалась.

Новгородцев ждала бы не лучшая участь, чем пруссов, если бы им не удалось остановить продвижения Ордена на восток.

«Рыцарь Андреяш»

План «восточной кампании» 1240 года был намечен рукой опытного стратега. Ее ударную силу составлял Ливонский орден (это название приняли остатки рыцарей-меченосцев после объединения с Тевтонским орденом). Помимо орденских формирований, в деле согласились принять участие датчане, занявшие (точнее, вернувшие себе) к тому времени основную территорию Эстляндии, то есть северную часть эстонских земель, а также шведы, все более активно действовавшие на финских землях к востоку от Ботнического залива. Германский император и папа римский были ознакомлены с общим замыслом действий коалиции и сообщили о своем одобрении.

Со своей стороны, нараставшая угроза с запада ощущалась и на Руси. В 1238 году, самые близкие к Ливонии княжества – Новгородское, Полоцкое, а также Смоленское – заключили союз и озаботились укреплением старым крепостей, равно как закладкой новых. Как видим, обе стороны предвидели войну и готовились к ней каждая на свой лад.

Житие Александра Невского выносит эту военно-дипломатическую прозу за скобки. После небольшого вступления, где говорится о родителях князя и богоугодности его княжения, мы читаем, что в то время «от Западныя страны, иже нарицаются слугы божия» [58] на Русь пришел именитый муж, по имени Андреяш (или Андрейашь), и пожелал видеть князя Александра Ярославича. Встретившись с князем, Андреяш вернулся обратно, где рассказал своим, что до той поры «не видех таковаго ни в царех царя, ни в князех князя». Услышав такие слова, «король части Римьскыя от Полунощныя страны» возгорелся духом, и принял решение пойти попленить «землю Александрову», с чего и начался шведский поход на Неву.

Как видим, летописец отличает Швецию (называя ее «Полунощной», то есть северной, страной) от Ливонии («Западной страны»). Первой правит король, и она входит в число держав римско-католического мира (поскольку ее повелитель – не просто король, но «король части Римьскыя»). Второй правит не король, а лицо, облеченное властью (в Житии он характеризуется как «некто силен»), который имеет отношение к латинской вере, поскольку в его стране обретаются рыцари-монахи («слугы божия»).

Оба правителя состоят в общении, касающегося, в частности, и отношений с новгородцами. Таким образом, предшествовавшие битве на Неве события, в которых наш взгляд привык выделять агрессию шведов, для русского агиографа начались с русско-немецких (точнее сказать, новгородско-ливонских) контактов .

Заметим, что полная картина событий еще подлежит восстановлению. К примеру, в примечаниях к своему изданию Жития Александра Невского, В.И.Охотникова находит возможным утверждать, что под именем рыцаря Андреяша составитель подразумевал некого Андрея (то есть, надо думать, Андреаса) фон Фельвена, занимавшего в 1240–1241 годах пост магистра Ливонского ордена. Соответственно, речь в Житии действительно могла идти о ранних дипломатических сношениях ливонцев с новгородцами, притом на высоком уровне.

Напротив, рассматривая привлекший наше внимание фрагмент Жития, И.П.Шаскольский пришел к выводу, что рассказ о рыцаре Андреяше, скорее всего, не вполне достоверен. По мнению нашего замечательного историка, кругозор ливонского рыцаря, пусть даже магистра, был недостаточно широк для того, чтобы оценить таланты русского князя, тем более чтобы составить сильную западную коалицию. На это был способен скорее деятель масштаба папского представителя Вильгельма, в легатскую область которого в то время как раз входили и Ливония, и Дания, и Швеция, и которому по должности полагалось заботиться о крещении «восточных схизматиков и язычников».

Высказаны и другие мнения. Признавая, что детали событий нуждаются в дальнейшем исследовании, нужно помнить о том, что житие не есть летопись, тем более – не конспект истории дипломатии. Поэтому, учитывая искажения, вносимые следованием агиографа житийному канону, мы все же не ошибемся, предположив, что общая направленность мысли его составителя соответствовала действительному ходу событий. Вряд ли можно сомневаться в том, что о походе на русские земли подумывали тогда и при шведском дворе, и в орденских замках, и в кабинете посланца папы римского.

«Бург Копорье»

Оперативность орденской дипломатии привлекает наше внимание и еще в одном отношении. Дело в том, что шведы выступили на Русь примерно на два месяца раньше, чем это было договорено с ливонцами и датчанами. Поэтому, собственно, войска ярла Биргера и прибыли в Землю Ижорскую в одиночку, чтобы уже 15 июля 1240 года сойтись в Невской битве с новгородско-ижорской дружиной. Заинтересовавшись таким опережением, историки занялись его предысторией, и пришли к выводу, что, скорее всего, у ливонцев мог быть план одним пройти от Наровы – прямо до Невы, захватить ее устье, а если удастся – и среднее течение, и закрепиться таким образом в Ингерманландии еще до подхода своих шведских союзников [59] .

Такое предположение находит себе опору в дальнейшем тексте Жития. Обстоятельно поведав благочестивому читателю о чудесном видении Пелгусия, подвиге шести храбрецов и поражении шведов, составитель немедленно переносит свой взгляд на запад. В первом же предложении нового периода подчеркнуто, что «въ второе же лето по возвращении с победы князя Александра приидоша пакы от Западныя страны и возградиша град в отечьстве Александрове». Второе лето после победы на Неве – это 1241 год, а «пакы» переводится как «снова».

Итак, недруги пришли снова, причем не из Швеции, но из «Западной страны». Выше по тексту эта страна упомянута только один раз, и, как мы помним, именно в качестве местопребывания впечатлительного рыцаря Андреяша с его «слугами божиими». Эта страна определяется как Ливония. Что же касается немецкого имени «града», поставленного ливонцами «в отечестве Александровом», то в тексте Жития оно, к сожалению, оставлено без упоминания. Несмотря на это, контуры исторических событий вновь проступают сквозь строки старинного повествования.

Как мы знаем, в 1241 году ливонский отряд перешел восточную границу, углубился на русскую территорию и основал на массивной известняковой скале, дополнительно защищенной с юга глубоким, местами достигающим тридцатиметровой глубины, каньоном реки Копорки, крепость, соответственно этому гидрониму приобретшую известность в дальнейшем ходе истории северо-западной Руси под гордым именем Копорья.

Стратегическая выгода места, выбранного ливонцами, не вызывает сомнения. Стоя на северной оконечности Ижорского плато, крепость царит над берегами Копорского залива и Лужской губы (географические названия, естественно, нынешние) – что обеспечивает ее господину обладание морским побережьем и прилегающей к нему полосой земли западной Ингерманландии.

За прошедшее время уровень Балтийского моря несколько понизился, а его берег отступил. Сейчас линия побережья отстоит от подножия крепостной скалы более, чем на двенадцать километров. Это, конечно, дистанция порядочной протяженности. Однако в ту эпоху, о которой идет наш рассказ, море подходило к Копорью гораздо ближе. До наших дней дошли неоднократные и заслуживающие доверия упоминания о том, что крепость использовалась жителями прибрежных поселений как сторожевой пункт, и даже как ориентир, а после наступления сумерек – своеобразный маяк, в старые времена хорошо видный с моря.

Учитывая особенности места, избранного ливонцами для новой крепости, можно в общих чертах реконструировать и их геополитический замысел. Восточные берега Балтийского моря – от Пруссии до Ливонии – были уже по большей части покорены. Во всяком случае, у рыцарей были все шансы если не расширить свои приобретения, то удержать их. Эстляндия ранее уже входила в состав земель Ордена. Как известно, сначала ее завоевали датчане, затем их изгнали ливонцы, и, наконец, в 1238 году, после длительных увещеваний, а потом и прямого давления папского легата, магистр Тевтонского ордена нехотя согласился вернуть Эстляндию прежним хозяевам (о племенных начальниках эстов, естественно, и речи не было). Статус-кво удалось таким образом, с грехом пополам, восстановить к началу решительных боевых действий против Новгорода. Но разве это могло помешать Ордену выбрать в дальнейшем удобный момент и предлог, двинуть войска на север, и захватить Ревель (теперешний Таллин), а с ним и Эстляндию.

Заметим, что «дружба-вражда» датчан и немцев прошла красной нитью в истории покорения прибалтийских земель. За добрых сто лет до основания Копорской крепости, оба колониальных хищника порознь, однако примерно в одно время накинулись на полабских, а потом и поморских славян, иногда мешая, но чаще помогая друг другу – на манер егерей, загоняющих дикого зверя под выстрел. Потом схожие события произошли и на землях эстонских племен. Повидимому, в силу такого положения составитель Жития Александра Невского не счел необходимым особо выделять участия датского отряда в боевых действиях.

Итак, присоединение (или возвращение) Эстляндии скорее всего рассматривалось в Ливонии как вполне выполнимая задача, решение которой было просто отложено до удобного времени. Как мы знаем, оно наступило только через столетие. Вооруженные силы Ордена явились тогда под Ревель – сначала, чтобы помочь датским соседям подавить восстание эстонцев, а позже – чтобы прибрать к рукам владения самих датчан. За них были, впрочем, заплачены приличные отступные, а именно, четыре с лишним тонны серебра. В датской печати можно встретить исторические ламентации на сей счет, иногда проявляющие черты близости статьям в российских газетах, в которых оплакивается продажа американцам Аляски.

Побережье Балтийского моря само указывало рыцарям-крестоносцам направление следующего захвата. Продолжая уже выработанную, привычную стратегию, надобно было одним ударом занять полосу прибрежных земель к востоку от Наровы, без промедления поставить там на возвышенном месте крепость-«бург» и укрепить ее по законам фортификационного искусства. Вслед за этим оставалось бы только провозгласить образование новой провинции Орденского государства, и озаботиться приисканием ей приличного герба.

При сильном сопротивлении новгородских войск, границу немецкой Ингерманландии пришлось бы в таком случае до поры до времени провести по северной оконечности великого Ижорского плато, примерно по широте Копорья, и заняться первоочередным освоением полосы земли между новым бургом и побережьем залива. В случае же удачного для ливонцев хода событий, рельеф местности сам подсказывал, куда двигаться дальше. Любой серьезный аналитик того времени сказал бы, что нужно взять под контроль все пространство плато, и использовать его как плацдарм для захвата приневских земель – либо уже поворачивать на юг и идти «воевать Новгород».

Примерно такими нам видятся доминанты «Восточной программы», продуманной ливонскими стратегами в предвидении кампании 1241 года, и связанной с основанием Копорской крепости. Заметим, что контуры такого плана просматриваются в событиях и более поздних времен. К примеру, рассматривая обстоятельства подписания Салинского договора, заключенного между Тевтонским орденом и Великим княжеством Литовским гораздо позже, через добрых полтора века (а именно, в 1398 году), историки отмечают, что некоторые особенности его формулировок объясняются скрытым стремлением немецких рыцарей обеспечить себе свободу действий на русском Востоке. В первую очередь, эти действия подразумевали передвижение ливонской границы с Наровы – на Неву, что сразу снимало бы естественные рубежи, затруднявшие до того времени продолжение «натиска на восток» [60] .

Вполне исключить такого развития событий нельзя – и была бы в наших краях «немецкая Ингерманландия», если бы не моментальная реакция князя Александра со товарищи новгородцы . Выступив со всей возможной поспешностью, новгородское войско захватило ливонский «бург» и разметало его до основания. Последнее обстоятельство в Житии Александра Невского отмечено особо. Что же касалось неудачливых фортификаторов, то одни из них были повешены на деревьях, другие уведены в плен, третьих же князь отпустил, ибо был «милостив паче меры», как с искренним умилением добавляет составитель Жития.

Отогнав ливонских агрессоров, новгородцы приметили исключительно удобное место. При сыне Александра Невского, князе Дмитрии, здесь была возведена по всем правилам искусства фортификации просторная каменная крепость. Поскольку формально она числилась на правах частного владения князя, не будет ошибкой предположить, что он планировал расположить здесь свою княжескую резиденцию – может быть, в противоположность самому Новгороду. Как бы то ни было, но уже к 1297 году Копорская крепость перешла в государственную собственность, и новгородцы установили здесь «важнейший военно-стратегический форпост северо-западной окраины Северной Руси» [61] .

Как видим, Копорской крепости придавалось большое значение в противодействии «Восточной программе» орденских стратегов. С течением времени, это значение несколько снизилось, но только потому, что на ливонском направлении были поставлены новые русские крепости – сначала Ям (позже – Ямгород), а потом и Ивангород – мощная северная «контр-Нарва».

Ну, а еще через два с лишним столетия, в 1703 году, в тех же местах, но уже на восток от Копорья, был поставлен «Бург св. Петера», навсегда закрепивший присутствие России на восточных берегах Балтийского моря. Таким образом, проясняется рисунок той небольшой, но существенной роли, которая принадлежит Копорью в предыстории Санкт-Петербурга .

Копорская крепость так долго и верно служила государству российскому, что многие авторы находят возможным не упоминать вовсе о первоначальном, немецком эпизоде ее истории. Такая забывчивость извинительна: уж слишком коротко он продолжался. Народная память, напротив, сохранила смутное воспоминание о том, что «Копорье-де строили шведы». С одной стороны, его объяснением может служить своеобразный облик входа в крепость, с подъемным мостом, опускающимися решетками и парой пушечных башен, фланкирующих проход. У нас тогда так не строили (хотя дошедшие до нашего времени въездные сооружения Копорской крепости поставлены несомненно московскими мастерами в XVI веке). Зато для немецких и шведских фортификаторов такие сооружения были делом обычным.

С другой стороны, в фольклорной традиции северной Руси, немцев вполне могли называть шведами; обратное тоже случалось. Память народная не различает второстепенных деталей, о главном же судит неложно. Глядя на крепость, строго присматривающую со своего возвышения за порядком на низменных, далеко видных пространствах Ижорской земли, местные жители вполне могли вспоминать рассказы прадедов о том, как в старину немецкие рыцари поставили тут свое укрепление, и не щадя сил бились за него.

С тех пор прошло много столетий. Устья Невы и Наровы давно застроены современными домами. Уже, кажется, пробил час и устья Луги. Что же касается до пейзажа окрестностей Копорской крепости, то он почти не изменился. Для жителя Петербурга будет совсем нетрудно взять билет на пригородный автобус, доехать до Бегуниц, а там свернуть в сторону от большой дороги, но поехать не на юг, к романтическим курганам Волосова и Извары, а на север, к берегу Финского залива.

Довольно скоро перед его взглядом встанут изглоданные ветрами и непогодами башни древней твердыни. С одной стороны он увидит стену мрачного, чаще всего мокрого леса, вплотную подступающую к ним с напольной, северной стороны, и линию мелкого моря, еле виднеющуюся за ним на горизонте, с другой – глубокий провал речки Копорки.

То же самое видели и ливонские рыцари семь столетий тому назад, когда в первый раз заявляли свою претензию на приневские земли, ставя здесь свой город. Те же окрестности видели и новгородские воины, давая ливонской претензии свой первый, твердый отпор. Все то же видит и современный семиолог, восстанавливающий в давно прошедшем, скоротечном, жестоком «диалоге культур» мотив, вполне актуальный и даже архетипический для «немецкой метафизики» Петербурга.

Ледовое побоище

Потерпев неудачу в сражении за Копорский «бург», ливонцы отнюдь не проиграли всю «русскую кампанию». Совсем напротив: на севере их отряды продолжали успешные действия практически по всей территории Ижорской возвышенности, на востоке они постепенно приблизились к Новгороду. Что же касалось Пскова, то орденские войска почти сразу его захватили, и поставили в нем новую, колониальную администрацию.

Последнее обстоятельство было для новгородцев особенно неприятно. Пойти попленить землю соседа, пограбить в свое удовольствие, дать поразмяться дружине, вернуться «со многим полоном и с великою корыстью» – это еще куда ни шло, так поступали многие. Но ливонцы не просто взяли большой город: в тексте Жития Александра Невского было подчеркнуто, что и «град Псков взят», «и тиуни у них посажени» (в другой сохранившейся рукописи Жития, стоит не менее определенное «и наместникы от немець посажени»). Здесь мы вполне можем видеть письменное закрепление популярного тогда оборота речи. «Круто же немцы взялись – у них и тиуны уже посажены!» – так или почти так, но наверняка с немалым раздражением говорили новгородцы, упирая «руки в боки», а то и бросая шапки оземь.

Посмотрев на карту, мы увидим, что русская территория, оккупированная немцами к 1242 году, была довольно обширной – во всяком случае, вполне сравнимой по площади с самой Ливонией. Копорье было, правда, разрушено – зато немцы заняли такой крупный, сопоставимый по своему населению и торговым связям с самой Ригой центр, как Псков. Делала первые шаги и немецкая администрация, вводившая свой строгий «орднунг» на новгородских землях, не исключая и территорий, непосредственно прилегавших к приневской низменности.

Одним словом, в наших краях крепко запахло немецким духом. В такой нервной обстановке пребывание князя в Новгороде было оправдано лишь подготовкой к скорому походу. Автор Жития делит дальнейшее течение военной кампании против ливонцев на три эпизода.

Сначала князь Александр одним ударом освободил Псков, оборонявших же его немцев одних «изсече», других «повяза», третьих же «взя без числа» в полон, не исключая, по всей видимости, и новопоставленных тиунов. Однако такой решительный успех немцев не напугал. Напротив, они собрали новое, еще большее войско, и снова пошли на Русь, договорившись на этот раз еще и пленить самого князя Александра.

Военные действия развернулись «в зимнее время». Это упоминание поставлено в рукописи скорее всего с той целью, чтобы напомнить читателю, что в тот год стояли сильные морозы. Поэтому оба войска смогли сойтись на льду Чудского озера и сражаться на нем, хотя было уже начало апреля.

Надо заметить, что в основных дошедших до нас списках Жития ничего не сказано о том памятном нам по замечательному фильму С.М.Эйзенштейна эпизоде, когда лед подламывается и затягивает на дно озера цвет немецкого воинства. Образ, использованный в Житии, гораздо более сдержан. Мы узнаем только, что бойцы ломали копья и рубились мечами, причем сотрясение льда и звук сечи были так страшны, что могло показаться , что лед лопается: «И бысть сеча зла, и трус копий ломления, и звук от сечения мечнаго, яко же и езеру померзъшю двигнутися, и не бе видети леду, покры бо ся кровию».

Впрочем, нельзя отрицать, что сцена, столь скупо обрисованная агиографом, подверглась в умах потомства несомненной амплификации. Так, намечая «Идеи для живописных картин из Российской истории», к ней обратился и М.В.Ломоносов. Представляя сюжет картины VIII, названной «Победа Александра Невского над немцами ливонскими на Чудском озере», наш славный ученый подчеркнул, что «при сем деле то может представиться отменно, что происходило на льду. Где пристойно, изобразить бегущих, как они, стеснясь и проломив тягостию лед, тонут . Иные друг друга изо льду тянут, иные, напротив того, друг друга погружают и колют как неприятелей. Кровь по льду и с водою смешанная особливый вид представит» (курсив наш)…

Итак, русское войско билось на льду. Одновременно на помощь ему пришло и небесное воинство, «полк Божий», гнавший врагов «на въздусе». Последнее выражение очень интересно: буквально в следующем предложении сказано, что немцы не устояли, и русские воины погнали их, «аки по иаеру». Слова «воздух» и «иаер» – синонимы, причем последнее происходит из греческого языка, где оно обозначало по преимуществу нижний, плотный слой атмосферы, в отличие от верхнего, называвшегося у греков «эфиром».

Слова греческого происхождения всегда принадлежали у нас более высокому стилю, нежели славянская лексика. Поэтому с точки зрения древнего читателя, было бы корректнее, если бы ангелы гнали врагов по «иаеру», а люди – [как] по воздуху. То, что слова переставлены, передает идею полного единодушия обоих полков, ни один из которых, строго говоря, не сражался на земле. Ведь земная битва разыгрывалась не на земле, но на тонком слое льда, буквально между небом и водой. Над ней же, над головами сражавшихся, шли в бой ангелы Божии.

Упоминание о «полке Божием» придает необычайно высокую значимость Ледовому побоищу. Не случайно составитель оставляет здесь обычное для житийной традиции смирение, подчеркивая, что о чуде он слышал непосредственно от участника сражения, «самовидца», который в свою очередь сам видел «небесное чудо», и лишь сообщил о нем агиографу. Заметим, что несколько выше по тексту, рассказывая о Невской битве, сочинитель также подчеркнул, что сам он в сражении не был, но слышал о нем из уст «господина своего великого князя Олександра» и от его сподвижников. Сразу же после этого помещен рассказ об ангеле Божием, который незримо сошел на берег реки Ижоры во время Невской битвы, и побил там множество шведов.

Сходство между рассказами об обеих победах укрепляется еще и упоминанием о небесном заступничестве святых мучеников Бориса и Глеба. В случае Невской битвы, речь идет о знаменитом «видении Пелгусия». Как мы помним, в ночь на битву, этот старейшина, а возможно, и креститель земли Ижорской вышел на Неву, и увидел движущийся по воде насад (корабль) с обоими братьями, которые стояли, «словно мглою одетые».

На Чудском озере дивного насада никто не видел. Однако же в Житии помещена молитва князя перед битвой, в которой он просил Господа рассудить его спор с «языком непреподобным» (то есть с неблаголепным, неправедным народом) и помочь – как древле он пособил «прадеду нашему Ярославу на окаянного Святополка». Здесь Александр, несомненно, припомнил сражение на реке Альте, где Ярослав Мудрый разбил Святополка, отомстив, таким образом, за убийство Бориса и Глеба.

Упоминание о славном пращуре [62] было тем более уместно, что князь Ярослав Владимирович в свое время основал и обустроил поблизости от западного берега того же Чудского озера город Юрьев (теперешний Тарту). Произошло это за добрых два столетия до Ледовой битвы, что, безусловно, напоминало читателю о неосновательности, или, говоря современным языком, нелегитимности притязаний ливонцев на земли Причудья.

Как видим, составитель Жития Александра Невского приложил немалые усилия для того, чтобы соположить ливонскую угрозу с опасностью нападения шведов, и утвердить «равночестность» победы над немцами на льду Чудского озера – разгрому шведов в Невской битве. Приняв во внимание концентрацию метафизических образов вокруг этих сражений, мы можем утверждать даже большее: обе битвы маркировали сакральную границу, положенную в наших краях Руси распространению не только немецкой, но и западноевропейской культуры в целом .

Ливонские пленники

Рассказ о Чудской битве завершен описанием триумфального входа Александра Невского во Псков. Вышедшие навстречу ему «игумени … и попове и весь народ» увидели князя Александра во главе дружины. «И бяше множество полоненых в полку его, и ведяхут босы подле коний, иже именують себе божии риторы», – не забывает добавить автор. Последнее выражение не может вызвать у нас никакого сомнения: босыми, у стремени князя шли, разумеется, не риторы (в смысле знатоки риторики), а взятые в плен самые настоящие немецкие рыцари.

Что касается слова «ритор», то оно произведено от немецкого слова, которое в наши дни пишется «Ritter», а означает, как и в старые времена, рыцаря. Нужно оговориться, что у нас нет достаточных оснований, чтобы рассматривать это заимствование как свидетельство прямых связей новгородцев с ливонцами. Как выяснили языковеды, его можно найти в списках Слова Даниила Заточника, составленных еще до появления немцев в наших краях, а именно в конце XII века [63] . Что же касается сочетания слов «божии риторы», то для того, чтобы употребить его, как раз уже надобно было иметь хотя бы самое общее представление о ливонских рыцарях, и даже знать, как они предпочитали себя именовать.

Заметим, что близкое соседство в цитированном тексте выражений «множество пленных (полоненых)» и «Божьи рыцари» дало некоторым неосмотрительным комментаторам основание утверждать, что в Чудской битве сражалось немало ливонских рыцарей, и многие из них были взяты в плен. С таким утверждением нельзя согласиться.

Немецкий рыцарь ведь был в наших краях редкая птица, avis rara. Во всей Ливонии в те времена было не более сотни рыцарей, и были они наперечет, притом что явились на лед Чудского озера наверняка не все до единого. Вот почему пленить рыцаря, тем более нескольких рыцарей, с их отборным вооружением и важным видом, было удачей настолько яркой, что известие о ней заслуживало особого упоминания в тексте Жития.

По мнению ряда историков, наша страна не знала тогда рыцарства как социального института и как психологического типа, сложившихся в Западной Европе. Знакомство с источниками, не исключая и Жития Александра Невского, свидетельствует в пользу того, что по крайней мере с немецким рыцарством наши предки ознакомились своевременно. Вернее будет сказать, что неторопливость в его перенесении на русскую почву была следствием не недостаточной осведомленности, а сознательного выбора .

Возможность союза с Ливонией

Рассказ о Чудской битве завершен предупреждением «невегласам псковичам», чтобы они не забывали доблести Александровой, – и известием о том, что имя князя прославилось «по всем странам … и об ону страну моря Варяжьскаго, и до великаго Риму». Под «той стороной» Варяжского моря автор подразумевал королевство шведов, а также, возможно, вошедших тогда в силу датчан. Что же касалось «великого Рима», то здесь имелся в виду, разумеется, папа римский, оказывавший покровительство всем западным силам, но в первую очередь – своему церковно-рыцарскому Ливонскому ордену.

Последнее предположение подтверждается известием о более позднем контакте между Святым престолом и Александром Невским, которое помещено ближе к концу Жития. Автор рассказывает, что князя посетили послы «от папы из великого Рима», и предложили ему послушать «учения их о законе божии». После совета «с мудреци своими», князь ответил, что он хорошо знаком со священной историей от Адама до потопа, от потопа до Вавилонского столпотворения, и далее вплоть до семи церковных соборов, а от посланцев папы учения не примет. Послам оставалось возвратиться восвояси.

Что же касается историков, то они выяснили, что в конце 1240-х годов папа действительно посылал к Александру послов, однако инструкции их включали в первую очередь не обращение князя в «латинскую веру», но обсуждение «монгольской угрозы» и предложение сотрудничества с Ливонским орденом в ее отражении. В своем послании, папа просил для начала извещать рыцарей о приближении монголо-татарских войск, «дабы как только это (известие) через братьев оных дойдет до нашего сведения, мы смогли безотлагательно поразмыслить, каким образом с помощью Божией сим татарам мужественное сопротивление оказать» [64] .

Задачи посольства указывают на то, что папа римский признал право «русского короля» на свою землю, и не помышлял более о ее передаче немецким рыцарям. Речь шла о вовлечении новгородских земель в систему западных государств, под угрозой их разграбления татаро-монголами. В первую очередь, это включало обмен стратегической информацией, однако в свой черед подразумевало совместные русско-немецкие военные операции, а с течением времени – и предоставление «режима наибольшего благоприятствования» католической вере.

Русским князьям был вполне ясен сценарий этого сотрудничества, и они серьезно задумывались над его достоинствами и недостатками. Отец Александра Невского встречался и беседовал с послом римского папы, знаменитым Плано Карпини, еще в Каракоруме, и в общем склонялся к союзу с западными странами. Сам князь Александр долго раздумывал, колебался, даже планировал построить во Пскове католический собор, однако в конце концов принял сторону Орды.

Надо думать, что на решение князя повлияли в первую очередь практические соображения. Немецких рыцарей ему доводилось бивать в достаточно молодом возрасте 19–20 лет, без особых затруднений побеждал их и его отец. О том же, чтобы бивать монголов, тогда и речи не было. Как споро рыцари сгоняли аборигенов с их наследственных земель, и какими великими податями их потом облагали, у нас было тоже известно. Монголы требовали общей покорности, в целом же ограничивали свои требования регулярной посылкой дани. И, наконец, монголы тогда в дела церкви вообще не вмешивались, немцы же крестили в «латинскую веру», как мы уже говорили выше, насильно и поголовно.

Таким образом, впечатления от внутренней политики Ливонского ордена и от его внешних предприятий оказались настолько невыгодными, что сыграли весомую роль в решении Александра Невского пойти под руку «царя Восточной страны», великого Батыя . Монгольская ночь опустилась на Русскую землю. Что же касалось Ливонии, то она стала граничить … с Монголией. Здесь мы, конечно, немного преувеличиваем – однако факт общей зависимости большинства русских земель, включая и Новгородскую, от Золотой Орды (сложившейся в 1243 году) нельзя отрицать. Психологическое ощущение этой границы – или, как стали говорить в последнее время, «цивилизационного разлома» – ощущается в наших краях по сию пору.

«Повелитель вод»

Итак, граница в наших краях была установлена трудами Александра Невского и его современников. На долю следующего поколения выпало ее утвердить. Как сообщается под конец Жития, сын князя Александра, Димитрий, ходил на Юрьев «в силе велице», и возвратился с богатой добычей. Судя по всему, речь в этом месте идет о действительно вполне удачном походе 1262 года, задуманном в общих чертах самим Александром, и проведенном за год до его кончины.

Торжественная интонация рассказа омрачена единственно тем обстоятельством, что окрестности Юрьева, бывшие главным объектом похода, безо всяких оговорок названы в тексте «немецкой землей». Получается так, что еще при жизни Александра Невского земли на запад от Чудского озера стали рассматриваться как потерянные для Руси.

Нет никакого сомнения, что такая линия границы отражала реальное соотношение сил, сложившееся между Новгородской Русью и Ливонией с ее западными союзниками в середине XIII века. И все же за четкими контурами политических реалий здесь можно различить очертания тени более древнего, темного мифологического конструкта. Достаточно обратить внимание на тот факт, что немцы (а на севере – шведы) виделись как обитатели иного, чуждого мира, лежавшего только по видимости близко, на самом же деле – психологически, или духовно – где-то там, по ту сторону «вод многих».

Такое наблюдение находит себе опору в том факте, что обе великие битвы, описанные в Житии Александра, произошли на водных рубежах Новгородской земли. Более того, именно на воде произошли самые яркие эпизоды, знаменовавшие победу русских войск. Если говорить о битве на Неве, то можно вспомнить о видении чудного корабля с князьями Борисом и Глебом, явившемся благочестивому Пелгусию перед битвой, о падении Гаврилы Олексича в воду вместе с конем, об ангеле, побивавшем врагов на другом берегу реки Ижоры. Что же касалось битвы с немцами, то ее главные события разыгрались на льду, то есть замерзшей поверхности Чудского озера.

Можно сказать, что вода как бы придавала силы Александру Невскому, помогала ему. Так в образе прагматичного и культурного князя начинают просматриваться черты, принадлежащие гораздо более архаичной мифологической системе. Они слагаются в древний образ полубога – «повелителя вод», охраняющего свои владения на их берегах.

Весьма важной в этом отношении представляется молитва князя перед Ледовым побоищем. Здесь мы читаем как бы запись прямой речи героя. Разумеется, перед нами памятник житийной литературы, по тексту которого не один раз прошлось перо церковного редактора. И все же «знаки воды» буквально переполняют эту короткую речь. Как мы помним, немцы приблизились, стражи о них сообщили, войско пошло навстречу врагам. Тут Александр воздел руки к небу и сказал: «Суди ми, Боже, и разсуди прю мою от языка непреподобна и помози ми, господи, яко же древле Моисию на Амалика и прадеду нашему Ярославу на окааннаго Святополка » (курсив, естественно, наш).

Образы из Священного Писания, вообще говоря, наименее информативны, когда речь идет о реконструкции местных архаических верований. Однако в данном случае упоминание «прения Моисея с Амаликом» весьма показательно. Речь идет, несомненно, о главе семнадцатой библейской книги Исход. В описании самой битвы мало что соотносится с ходом Ледового побоища. Как мы помним, войско израильское сражалось с амаликитянами у подножия холма. На нем стоял сам Моисей – и, когда он поднимал руки, Израиль держал верх. Когда же пророк опускал руки – удача изменяла Израилю.

В тексте Жития можно найти формальные отсылки к библейскому рассказу. К примеру, там сказано, что перед молитвой русский военачальник воздел руки к небу. После же описания битвы узнаем, что Бог отдал в руки Александра того, кто сам хотел захватить его в руки. Однако значительно более интересно описание «источения воды», помещенное в тексте той же главы 17, непосредственно перед описанием битвы с Амаликом. В библейском тексте рассказано, как Моисей взял в руки свой жезл, помолился Господу своему, ударил в скалу, и источил из нее воду, чтобы напоить сынов Израилевых. Как видим, тут перед нами встает архаичнейший образ древнего пророка, источавшего воды с помощью Божией.

Далее в молитве Александра назван «прадед наш Ярослав», победивший своего недостойного брата, «окаянного Святополка». Базовый текст для разбора этого места – разумеется, Повесть Временных лет, под годами 1015–1019. Сперва там рассказано о злодейском убийстве братьев Бориса и Глеба. Первый был зарезан на берегу реки Альты, второй – в корабле на реке Смядынь. Тела обоих после того были перенесены от воды на Вышгород, и положены в церкви святого Василия.

Далее в летописи помещен рассказ о походе Ярослава на Святополка, и о трехмесячном стоянии их войск на Днепре. Ярослав пришел с новгородцами; в рассказе это обыграно очень ярко, переданы насмешки воинов Святополка над северянами, умеющими работать с деревом и любящими его. «Вы ведь плотники», – слышат от них новгородцы, – «Поставим вас хоромы наши рубить!» (пер. Д.С.Лихачева).

Между тем, наступили заморозки, у берега образовался лед. На следующее же утро, новгородцы переправились на другой берег Днепра, загнали часть воинов Святополка на лед, который под ними подломился, и одержали убедительную победу. Сам Святополк бежал на Запад, Ярослав же сел на столе Киевском. В этом рассказе, подчеркивающем молодечество новгородцев, положительно следует видеть прообраз легенды о сражении на льду Чудского озера.

Наконец, «в лето 6527», то есть в 1019 году по Рождестве Христовом, противники снова встретились на реке Альте. Ярослав стал на месте, где был убит Борис, воздел руки к небу и горячо помолился. В последовавшем сражении Святополк был окончательно разгромлен.

Как видим, злодейства, совершенные по приказу Святополка, произошли на воде, и вода потом все время как будто мстила ему. Ярослав же, напротив, при каждом приближении к воде приобретает новые силы. Единственное исключение в походах против Святополка – неудачная стычка на Буге. Впрочем, сразу после нее Ярослав бежал на Волхов, собирать силы новгородцев. Летописный рассказ вообще построен так, что новгородцы играют в нем едва ли не решающую роль. Они верно служат князю, но помимо того – дружат с водой, даже, как мы уже отметили, устраивают на ней небольшое «ледовое побоище». Все это возвращает наше внимание к славному потомку Ярослава Мудрого, князю Александру, отстаивавшему с новгородцами неприкосновенность их водных рубежей.

Разумеется, мы и не думаем утверждать что в тексте такого авторитетного памятника нашей церковной литературы, как Житие Александра Невского, закодирован некий языческий миф. Вернее будет предположить, что современники князя осмысляли его деятельность в категориях той картины мира, которая была им знакома с детства, и в некоторых частях была весьма архаична. Между тем, едва ли не наиболее архаичным в наших местах был образ «повелителя вод, рыбы и водных путей» [65] . Перенесение его черт на личность великого защитника новгородских земель можно считать вполне возможным, равно как и отражение в тексте житийной литературы.

Приняв во внимание этот образ, мы можем заметить, что «знаки воды» перестают появляться в тексте Жития, как только автор отводит взгляд от двух великих битв, утвердивших сакральную, западную границу новгородских земель. Не осеняют они похода князя Димитрия Александровича на Юрьев, нет их и в описании отношений самого Александра Невского с монголами.

Вернее, повествование в последнем случае идет следующим образом. Сначала автор рассказывает о «сильном царе», вставшем в «Восточной стране», которому Бог покорил многие народы, «от въстока даже и до запада». Услышав о доблести Александра, царь монголов послал к нему своих людей, с предложением приехать и принять покровительство. Отец князя Александра был между тем был умерщвлен в Орде. Несмотря на то, князь решил ехать, прибыл во Владимир, «и бысть грозен приезд его, и промчеся весть его и до устья Волгы».

Вот здесь-то в последний раз вспенивается и дает блик поверхность воды, ослепляя на минуту читателя, а с ним и «жен моавитских», бегущих к своим детям, чтобы напугать их приездом князя, страшного для недругов. После этого в тексте говорится о домах, городах, землях – но только не водах. А между тем, болота и реки лежат не только на запад от Новгорода (как, впрочем, на север и юг), но также и на восток, и это обстоятельство сыграло отнюдь не последнюю роль в судьбе города – причем именно в те годы, о которых рассказано в Житии.

Действительно, ведь тот самый «царь Восточной страны», внук Чингисхана, жестокий Батый, разбив владимирского князя Юрия Всеволодовича на реке Сити в начале марта 1238 года, поскакал было на Новгород со своей ордой, однако даже не дошел до него. Батый просто завяз по самое седло в наших холодных хлябях, после чего проклял весеннюю распутицу на чистом монгольском языке (возможно, с добавлением крепких половецких выражений) – и дал приказ повернуть коней на сухие южные пастбища, в милые своему сердцу степи. На первый взгляд, вот просто идеальное «время и место» для того, чтобы помянуть добрым словом водные рубежи Новгорода. Однако наш агиограф пропустил эту возможность и здесь.

И, наконец, в заключительной части Жития мы встречаем знаменитое, поразившее воображение современников, сравнение усопшего князя с «солнцем земли Суздальской», утверждающее его светоносный образ.

Остается признать, что «знаки воды» расставлены в тексте Жития Александра Невского, следуя не случайным обстоятельствам, но логике разворачивания архаичнейшего по сути своей сюжета… Черты образа «повелителя вод» встретятся нам в письменности северной Руси еще не раз. Заметны они, в частности, и в сложившемся много столетий спустя образе Медного всадника , покорившего «в начале времен» стихию воды.

Раковорская битва

Череда великих сражений, утвердивших северо-западные границы русских земель, завершилась Раковорской битвой 1268 года. Соединенные силы новгородцев и псковичей, усиленные, по некоторым данным, также тверским отрядом, встретились с «погаными немцами» в чистом поле на северо-западе от Чудского озера, в сыропустную субботу восемнадцатого февраля, успешно их «победили и избили», после чего прошли огнем и мечом через всю «землю вируян», повоевали Поморье, и, наконец, паки вернулись домой с великою честью и славой.

Раковор – это русское название теперешнего эстонского города Раквере (его немецкое имя было Везенберг). Под «землей вируян» следует понимать северо-восточную часть теперешней Эстонии. По-немецки она называлась, Вирляндией [66] . Что же касалось Поморья, то тут имелось в виду, несомненно, эстонское побережье Финского залива, скорее всего в его восточной части, между теперешним мысом Пурикари и устьем реки Нарва.

Справившись с географической картой, читатель сразу заметит, что речь, таким образом, шла не только об одной удачной битве, но о широко задуманной войсковой операции, подвергшей санации практически весь северо-восток эстонских земель. Более того, современники событий полагали, что Раковорская битва и непосредственно примыкавшие к ней, меньшие по масштабам сражения окончательно отстояли земли новгородцев и псковичей от немецких захватчиков .

Для подтверждения последнего вывода достаточно будет обратиться к такому авторитетному памятнику той эпохи, как Сказание о благоверном князе Довмонте. Говоря о славной битве 1268 года в начале этого раздела, нам уже довелось привести в кавычках отдельные выражения из его текста. Оформившееся вполне не позднее конца следующего, XIV столетия, и дошедшее до нас в составе трех псковских летописей, Сказание вполне соответствует историческим фактам, и притом верно передает их восприятие современниками битвы и их ближайшими потомками. Современная историческая наука в целом согласна и с завершающим памятник общим выводом, гласящим, что «великим князем Александром, и сыном его Дмитреем, и зятем его Домонтом спасен бысть град Новгород и Псков от нападениа поганых немец » (курсив наш).

Заметим, что уже во второй раз с начала настоящего раздела нам доводится цитировать выражение «поганые немцы», и это не случайно. Текст Сказания о Довмонте буквально пестрит его повторениями, употребляемыми едва ли не каждый раз, практически на правах устойчивого словосочетания, когда речь заходит о новых, воинственных соседях земли Новгородской. «И бысть сеча велика с погаными немци», «не стерпе … нападениа поганых немець», «погании немци оступиша град Псков», и так далее – цитирование легко продолжить (в одном месте автор, впрочем, разнообразил свой лексикон, употребив красочный гапакс «поганая латына»).

Поспешим подчеркнуть, что прилагательное «поганый» не несет в данном случае отрицательной оценки – точнее, передает ее лишь косвенно. Прямое значение слова «поганый» – иноверный, может быть, даже безбожный. Соответственно этому, в современных переводах Сказания о Довмонте привлекшее наше внимание выражение передается чаще всего просто как «безбожные немцы», и это вполне оправданно [67] .

Заметим, что политическая и военная организация ливонцев была хорошо известна новгородцам. В тексте Сказания без особых комментариев, как явно знакомые читателю, употреблены такие титулы, как «местер земля Ризскиа» (то есть «магистр земли Рижской»), или «мендерь» (надо понимать, «командор»). Не вызывают они уже и боязни: составитель Сказания с гордостью замечает, что первый из названных знатных людей (оставшийся, кстати, в истории под славным именем магистра Ливонского ордена Оттона фон Луттерберга) получил рану в лицо при осаде Пскова весной-летом 1269 года, второму же значительно позже, однако при сходных обстоятельствах раскроили голову.

При всем том, немцы остаются совершенно чужими по главному признаку, определявшему для человека того времени буквально все грани его или ее мировосприятия – по вере. Соответственно, составитель Сказания о Довмонте всегда помнит и не упускает случая подчеркнуть, что его герои боголюбивы, и бьются не только за жен, «малых деток» и землю родную, но прежде всего за «Дом святой Троицы» (в данном случае имелся в виду Троицкий собор в центре псковского детинца).

Совершенно аналогично, и жители средневековой Ливонии смотрели на восточную границу своего государства с подозрением и опаской, видя за ней в лучшем случае вредных схизматиков, если не прямых идолопоклонников. Так в наших краях постепенно установилась граница не столько между двумя государственными образованиями, сколько между двумя цивилизациями, следующими расходящимися историческими курсами, иными словами – граница не только политическая, но и религиозно-психологическая, в конечном счете – сакральная.

Ну, а германские стратеги очень хорошо запомнили об остановке в своем движении на восток, последовавшей за успешным завоеванием прибалтийских земель. Когда подошло время нового «натиска на Восток», А.Гитлер, в двадцатые годы XX века более пересказывавший идеи великогерманского реваншизма, нежели предлагавший читателям собственные мысли, курсивом выделил в своей программной книге следующие строки:

«Мы хотим вернуться к тому пункту, на котором прервалось наше старое развитие 600 лет назад. Мы хотим приостановить вечное германское стремление на юг и на запад Европы и определенно указываем пальцем в сторону территорий, расположенных на востоке…Когда мы говорим о завоевании новых земель в Европе, мы, конечно, можем иметь в виду в первую очередь только Россию и те окраинные государства, которые ей подчинены» [68] . Впрочем вернемся пока к событиям средних веков.

Рыцари, епископы и бургомистры

По нашу сторону осваивались, закреплялись в правовых документах, меняли хозяев угодья, пригодные для земледелия, рыболовства или соледобычи, ставились хоромы, тынились монастырские дворы, наряжались церкви, кипели страсти на вече, сменяли друг друга посадники, епископы и князья. С XII века шло упорнейшее освоение огромных пространств севера – Терской земли, Заволочья, Пермской и прочих земель, отделился в 1348 году Псков, происходили мириады других мелких и крупных событий, сформировавших в конечном счете психологические типы новгородца и псковича.

В пределах Ливонии тоже кипела жизнь. Разграничивались владения, строились родовые замки и монастыри, к 1347 году была присоединена Эстляндия с жемчужиной Восточной Прибалтики – Ревелем. Формально земли теперешней северной Эстонии были приобретены Тевтонским орденом у датчан за 19 тысяч серебряных марок (по теперешнему счету, это примерно четыре с половиной тонны чистого серебра). На деле же датское войско, ослабленное длительными боями с эстонскими повстанцами, почло за благо при первой возможности уйти подобру-поздорову.

Эстонский народ сохранил до наших дней память о датском владычестве в самом названии города Таллин. Как известно, оно восходит к словам «Taani linn», в дословном переводе с эстонского означающим «Датский город». Русские же еще долго звали Таллин Колыванью, скорее всего по древнему имени города – Kaleveni, в свою очередь сохранившему имя Калева – героя эстонского эпоса [69] .

Что же касалось принятого у немцев названия «Ревель», то его происхождение остается не вполне ясным. Местные жители, впрочем, утверждали, что во время охоты некого древнего рыцаря, на месте будущего города произошло падение (Fall) некой косули или серны (Reh), откуда якобы и произошло имя «Reval». Подлинность легенды куда как сомнительна, что не мешало местным рыцарям в торжественных случаях подымать кубки, изготовленные в форме копыта или же нижней части ноги дикой козы.

Одни земли вошли в юрисдикцию магистра Ливонского ордена, другие попали под руку архиепископа Рижского, третьи признали власть Эзельского, Дерптского или Курляндского епископа. Все эти владетельные персоны жили немирно, не упуская малейшего случая перебежать дорогу сопернику, тем более упрочить свое положение.

В спорных случаях четыре «князя церкви» не упускали случая порознь или коллегиально нажаловаться на обидчиков своему патрону, которым был, разумеется, римский папа. Однако магистр Ливонского ордена тоже подчинялся ему, по крайней мере формально, и имел обыкновение более чем активно пользоваться своим правом просить помощи и поддержки понтифика. В то же время, рижские архиепископы считались по давней традиции князьями Священной Римской империи, и, соответственно, не упускали случая привлечь к ливонским делам внимания германского императора. Помогая им, император не забывал того, что сам он был рыцарь, и потому согласовывал по мере сил свои шаги с интересами Ордена.

Если добавить к сказанному, что крупные города Ливонии пользовались самоуправлением, а их бургомистры, как правило, проводили каждый свою политическую линию, сообразуясь при этом с интересами не рыцарей или епископов, но зажиточных горожан, то мы получим первоначальное представление о той напряженной атмосфере, в которой был выкован психологический тип предков остзейских немцев, впоследствии принявших самое активное участие в построении и развитии Санкт-Петербурга .

Впрочем, мы снова забежали вперед. В ту же эпоху, о которой идет наш рассказ, главной заботой «мужей новгородских», а с ними и «мужей псковских», было отнюдь не допускать немцев к администрации и хозяйственным делам своего государства, но, напротив, оттеснить за ближайший естественный рубеж, и удерживать за ним, елико будет возможно. Так и установилась граница, сташая привычной для поколений обитателей наших мест.

Кто же у нас не знал, что сначала, от самого «Соленого моря» и «прямо по стерьжню Норовы-реки» – то есть от Финского залива и по фарватеру реки Нарвы – мы держим границу против рыцарей Ливонского ордена. Далее, примерно от средней части «Чючкого» (Чудского) озера и вплоть до озера Теплого, а потом по суше на юго-запад от Псковского озера, продолжается граница все с той же Ливонией, однако уже с владениями епископа Дерптского. Южнее этого участка начинается участок границы также входящей в состав ливонских земель орденской области Мариенбург, в свой черед переходящей в рубеж архиепископской области Пурнау, и так далее [70] .

И все же, памятуя о значении старинного рубежа, мы совершили бы серьезную ошибку, предположив, что контакты между немцами и русскими со времен его установления ограничились приграничными сношениями, а также нечастыми посольствами друг к другу.

Напротив, достаточно рано на Западе объявилось сообщество энергичных людей, проторивших путь в самое сердце северо-западной Руси – в Господин Великий Новгород, поставивших прямо на его территории свое подворье, и нашедших способы прекрасно ладить с великим восточным соседом. Мы говорим, конечно, о торговом союзе балтийских купцов, в течение нескольких столетий с честью несшем громкое имя Ганзы.

Ганза – «окно в Европу»

«Новгород был практически членом Ганзы. Через нее русские люди знакомились с достижениями европейской цивилизации, при ее же посредстве они получили выход на Запад. В средние века Ганза стала для нас подлинным „окном в Европу“»…

Так или примерно так начинают рассказ о Ганзе некоторые наши даже довольно известные популяризаторы науки, а то и преподаватели истории или культурологии. Почти любой читатель наверняка припомнит что-либо читанное или слышанное в таком духе. Несмотря на распространенность таких взглядов, нужно прямо сказать, что они в общем не соответствуют историческим фактам, отражая скорее желаемое, нежели произошедшее в действительности.

Ганза на самом деле довольно рано наладила постоянные деловые сношения с Новгородом. Самые ранние известные историкам новгородско-ганзейские договоры, установившие самые необходимые двусторонние обязательства и привилегии, были подписаны в 1262–1263 годах, в то время как самый расцвет Ганзы – ее, так сказать, акме – принято относить на время после Штральзундского мира, то есть последнюю треть XIV – начало XV века. Однако, формально предусматривая выгоды и права для обеих сторон, на деле как эти, так и более поздние договоры и правовые акты отражали магистральную линию Ганзы на монопольное посредничество в обмене товарами между русскими землями и Западной Европой – линию, проводившуюся с исключительной жесткостью, и даже жестокостью .

Как следствие, на всем протяжении своих отношений с Новгородом, ганзейцы упорно стремились оттеснить от русского рынка своих европейских конкурентов, и им это, в общем, удалось. Мы говорим в первую очередь о фламандцах и англичанах, но даже купцам такого исключительно удобно расположенного для сношений с востоком города, как Нарва – своим же по языку и культуре – Ганза, несмотря на их неоднократные просьбы и ламентации, так никогда и не позволила спокойно торговать с соседними новгородцами. О принятии Нарвы в Ганзейский союз его члены и слышать не хотели, поскольку это могло бы снизить прибыли купцов Ревеля и Риги, принадлежавших этому союзу.

Ганза сделала практически все, что было в ее силах, и чтобы удержать русских купцов от поездок на запад – или, по крайней мере, всемерно их затруднить. Новгородцы ведь были очень подвижны и предприимчивы, и, скажем, в XII–XIII веке появлялись со своими товарами и на Готланде, и в Стокгольме, и в самом Любеке – колыбели Ганзейского сообщества. Только почувствовав свою силу, ливонские члены Ганзы стали направлять в ее главные центры послания, требовавшие буквально выставлять русских купцов за дверь.

«Мы слышали, что русские ради своей торговли начали ездить по морю, чего раньше никогда не было», – писали представители этих городов в Данциг в 1398 году, – «Мы настоятельно просим, чтобы вы с уважаемым господином великим магистром говорили и просили его в милость, чтобы было постановлено так, чтобы русских и их товар в ваших гаванях никто не брал на суда и не возил»… Нужно ли говорить о том, что просьба достойных собратьев по Ганзе была принята в Данциге с пониманием, и уважена в меру сил.

«Ладно, Бог с вами», – говорили новгородцы ганзейским коллегам, – «Не хотите брать нас с товаром на свои суда – не надо. Мы сами снарядим корабли и проведем их по морю. Просим у вас только „чистого пути“ по нему». Под «чистым путем» в международном праве того времени понималась гарантия неприкосновенности торговых судов, их команды и грузов.

Главы ганзейских городов выслушивали такую в принципе достаточно скромную просьбу насупившись, покручивая золотые кольца на толстых пальцах, а потом говорили что-нибудь вроде: «Море имеет много углов и много островов, и исстари не было чистым, и [ганзейские] города совсем не хотят отвечать за море, если они [новгородцы] не могут сами для себя сделать море чистым и свободным» [71] . Можно представить себе издевательский тон этой короткой речи, продолжительную паузу, выдержанную после нее, и фразу, завершающую разговор, произнесенную с внешней любезностью и скрытой угрозой: «Так что, добрые господа, торгуйте, торгуйте – но только „uppe ere egene eventure“ – на свой страх и риск»! [72]

Мы не отказали себе в удовольствии процитировать последние слова не только в силу их замечательной выразительности, но и по той причине, что они в некотором смысле пережили Ганзу и продолжают звучать в эпоху, как говорится, победного шествия прогресса и «глобального мышления», в новом, XXI столетии. Во всяком случае, их отзвук явственно слышится нам при чтении документов Всемирной Торговой организации, на основании не вполне убедительных соображений упорно отказывавшейся до недавних пор принять Россию в состав своих членов. «Торгуйте, торгуйте, добрые наши российские коллеги – но только „uppe ere egene eventure“»…

«Колупание» и «наддача»

Закрепив за собой монополию на торговые отношения с Новгородом, озаботилась Ганза и установлением правил товарообмена, представлявшихся ей наиболее справедливыми. «Колупание» и «наддача» – вот ключевые слова, необходимые для рассказа об этих правилах . Можно биться об заклад, что мало кто из читателей, даже прошедших курс истории экономических учений, помнит эти термины. Между тем в старые времена они определяли процедуру купли-продажи по главным статьям новгородского экспорта.

Под главными статьями мы понимаем, конечно, высококачественный воск, а также пушнину (только значительно позже, к XVI веку, к ним прибавился вывоз зерна). Так вот, «наддача» применялась заморскими гостями при покупке мехов у новгородцев. Перебрав предложенные ему шкурки, ганзейский купец, как правило, заявлял, что товар неплохой, однако частично некондиционный, и, что самое неприятное, есть в нем незаметные, однако явные опытному глазу дефекты, которые наверняка обнаружатся позже, после транспортировки морем и хранения на складе. Поэтому он, ганзейский гость, как человек небогатый и избегающий излишнего торгового риска, взял бы этот товар лишь при условии добавления еще некоторого количества мехов в совершенно бесплатном порядке. Одним словом, нужна маленькая «naddatscha» – или, выражаясь чистым немецким языком, «upgift».

Что же касалось «колупания» , то оно происходило при покупке у новгородцев воска. Ганзейский купец, как правило, заявлял, что внешне предложенный ему товар выглядит вполне удовлетворительно, однако нужно еще проверить качество всего массива. Для этого гость вооружался ножом, а иногда и топориком, и принимался колупать («bekloppen») воск до тех пор, пока все нюансы качества русского товара не прояснялись для него во всей своей полноте. Нужно ли говорить, что все отколупнутые в ходе такого дознания куски шли в доход ганзейского гостя – разумеется, без всякой оплаты. Отметим, что общий объем «колупания», а также размеры «наддачи» были ограничены лишь голосом совести покупателя, который во время покупки имел обыкновение звучать особенно тихо, а также требованиями обычая – знаменитой «старины» – которая никогда юридически оформлена не была.

«Не колупайте – и не требуйте наддачи!», – точно такими требованиями на новгородком диалекте русского языка, равно как на нижненемецком языке своего времени оглашали стогны родного города поколения новгородских купцов. «Колупали и колупать будем», – злобно отвечали им ганзейские собратия по профессии, копаясь в предложенных им товарах, – «Наддачи же будем требовать неукоснительно».

Как видим, согласно традиции «колупания», новгородские купцы априорно подозревались в нечестности, и это было для них довольно оскорбительно. Что же казалось ганзейских купцов, то их кристальная честность ставилась выше всяких подозрений. Соответственно этому, «старина» прямо запрещала русским купцам взвешивать, измерять, вообще проверять любым способом качество или количество товаров, привезенных ганзейскими купцами, будь то сукна, соль или вина.

Нужно сказать, что в общем и целом Ганза действительно гарантировала высокое качество своих товаров. Вместе с тем, и здесь открывались широкие возможности для изыскания дополнительной прибыли. Ограничимся лишь одним коротким примером, почерпнутым из исторической литературы. В Ревеле ласт соли содержал 15 мешков, в Новгороде – только 12, причем цена ласта в обоих городах была одинакова. Соответственно, загрузив 2–3 корабля солью в таллинской гавани и перегнав их до Новгорода – то есть не приложив особых усилий, как и не подвергаясь великому риску (за исключением разве что мелководья «Маркизовой лужи», невских и волховских порогов, да эпизодических в летнее время штормов на Ладоге) ревельский купец получал солидную прибыль в 20 %, чем обеспечивал себе и своему семейству добрый год безбедной жизни [73] .

К простейшим торговым комбинациям типа описанной выше добавлялись и другие, несколько более замысловатые. Однако в любую эпоху константой ганзейской восточной политики оставалась ориентация на натуральную прибыль, полученную за счет простого использования своего монопольного положения. Менялась и карта мира, и психология покупателей, вырабатывались новые финансовые и торговые технологии – только ганзейцы, закостенев в принципах «старины», стремились остановить время, закрыв своими грузными телами все пути из Новгорода в Европу, и предаваясь «без мыслей и слов» любимому своему, хотя по сути дела, глубоко бесперспективному «колупанию».

«Между пришедшим в движение Западом и менее подвижным Востоком ганзейские общества придерживались простейшего капитализма», – подводит итог своим размышлениям о причинах конечного упадка Ганзы виднейший историк цивилизации Ф.Бродель, – «Их экономика колебалась между натуральным обменом и деньгами; она мало прибегала к кредиту: долгое время единственной допускаемой монетой будет серебряная. А сколько традиций, бывших слабостями даже в рамках тогдашнего капитализма» [74] .

Если же добавить к сказанному, что ганзейские купцы из принципа никогда не продавали русским некоторых товаров – в первую очередь, оружия – то мы легко представим себе, с каким чувством приветствовали «мужи новгородские» очередную партию заморских гостей, прибывших со своими товарами через наше тогдашнее «окно» – точнее будет сказать, «лаз в Европу». Русские, кстати, надолго запомнили оскорбительные для нашего достоинства ганзейские запреты. С еще очень живым чувством обиды их помянул, к примеру, Феофан Прокопович в одной из своих знаменитых речей, произнесенных в самый разгар Северной войны [75] .

Ганзейский «Санкт-Петергоф»

На основании сказанного читатель мог бы заключить, что новгородцы были кроткими, незлобивыми людьми, по сути дела – сущими ангелами, подвергавшимися эксплуатации со стороны ганзейских купцов, и не имевшими чем возместить свои убытки. Такой вывод безусловно расходился бы с доступными нам историческими фактами. Не будучи в состоянии изменить до поры до времени правила торговли, новгородцы использовали все представлявшиеся им возможности потрясти ганзейскую мошну.

Первая такая возможность представлялась при входе ганзейских кораблей в новгородские территориальные воды, то есть чаще всего в устье Невы. Здесь их уже с нетерпением поджидали толпы русских лодочников, предлагавших заморским купцам перегрузить свои грузы на русские корабли, с целью их дальнейшей доставки до новгородских вымолов (то есть причалов). Такая практика установилась давно, на том понятном основании, что ганзейские корабли – знаменитые «коггены» или «урки» – хорошо приспособленные для морских перевозок, оказались слишком тяжелы или широки для плавания по нашим рекам и озерам.

Добровольная в самом начале, перегрузка с течением времени вошла в обычай и стала принудительной, что и давало русским лодочникам порядочные барыши. Точно в таком порядке современные таксисты занимают все лучшие места на выходе из «зала прибытия» петербургского аэропорта, что позволяет им перехватывать основной поток иностранных туристов, принуждая несчастных платить за проезд до гостиниц цену, во много раз превышающую уровень, реально сложившийся в городе (о стоимости «услуг таможни», с которой вынуждены иметь дело привозящие свои товары в нашу страну западные коммерсанты, мы даже и не говорим).

Но даже теперешние таксисты пока, кажется, не додумались до требования, периодически выставлявшегося новгородскими лодочниками. Что делать, если ганзейских товаров хватило только на часть новгородских судов, прибывших в устье Невы? – Естественно, оплатить перевозку на заполненных лодках, а кроме того, возместить дорогу порожняком в оба конца всем тем лодочникам, суда которых остались без груза

Услышав последнее требование, произносимое новгородцами без тени смущения, ганзейцы не знали, за что хвататься – за сердце или за кошелек. Однако, услышав, что, в случае отказа, товары будут выгружены на ближайший остров и оставлены там до прибытия лодочников, согласных на какой-либо другой способ расчета, купцы обводили тоскливым взглядом «равнинность низких берегов» невской дельты, осознавали, что им долго придется тут куковать в условиях круговой поруки местного населения, отпускали несколько проклятий – и развязывали кошельки.

По прибытии в Новгород, ганзейским купцам приходилось брать опять-таки местных носильщиков, а с ними и возчиков – и, конечно, снова развязывать кошельки. Пошлины взимались новгородскими властями в самых умеренных (особенно по сравнению с некоторыми западноевропейскими странами) размерах, однако «проезжую пошлину» все-таки приходилось платить. К ней прибавлялось и «весчее», под которым следует понимать отчисления за взвешивание товаров – ну и, конечно, «святое» – то есть периодические подношения местному князю, тысяцкому или другим важным персонам.

Уплатив всем, кто на то имел право претендовать, ганзеец не мог успокоиться. Ведь в соответствии с местным законом, ему было дано право только на оптовую торговлю в пределах земли новгородской. Значит, нужно было заключать договора с новгородскими купцами, державшими местную розничную сеть, оговаривать размер предоплаты, посылать пробные партии – и соглашаться на иной раз не самые выгодные условия, в особенности если речь шла о скоропортящихся товарах.

Только решив эти проблемы, ганзейские купцы могли вздохнуть с облегчением, затворить ворота Санкт-Петергофа, и подсчитать свои прибыли и убытки. Название, упомянутое нами, наверняка остановило на себе взгляд читателя, а может быть, и вызвало его удивление. Тем не менее, принадлежавший Ганзе с давних времен «двор [при церкви] святого Петра» на территории Великого Новгорода, по-немецки носил именно это название – Sankt Peterhof.

Имя этого двора в свое время получило широкую известность, даже гремело по городам и весям Западной, равно как Восточной Европы. С его укреплением, «Новгород сделался еще важнее в купеческой системе Европы Северной: Ганза учредила в нем главную контору, называла ее матерью всех иных, старалась угождать россиянам, пресекая злоупотребления, служившие поводом к раздорам; строго подтверждала купцам своим, чтобы товары их имели определенную доброту, и чтобы купля в Новегороде производилась всегда меною вещей без всяких долговых обязательств, из коих выходили споры»… Читатель узнал, разумеется, неподражаемый стиль автора «Истории государства Российского», Николая Михайловича Карамзина (мы привели выше выписку из текста главы VII ее третьего тома).

Уже на закате Ганзы, в конце XVI века, отделывая на одной из главных улиц ганзейского Ревеля дом для своей штаб-квартиры, предводители так называемого Братства Черноголовых велели архитектору установить на фасаде дома щиты с гербами четырех гостиных дворов, исторически игравших ведущую роль в торговле Сообщества. Здание сохранилось до наших дней, теперешний его адрес – улица Пикк, дом 26. Подойдя к дому и всмотревшись в детали фриза, отделяющего первый этаж от второго, читатель и сегодня сможет увидеть эмблемы великих дворов, расположенных в Лондоне, Бергене, Брюгге – а с ними и подворья св. Петра в Новгороде (что, кстати, примерно очерчивало еще и пределы географического пространства, где доминировала Ганза – на западе, севере, юге, востоке). Был такой дом и в Риге.

Здесь нужно заметить, что имена апостолов Петра и Павла искони чтились на берегах как Волхова, так и реки Великой. Напомним, что три Петропавловских церкви маркировали три древнейших конца Великого Новгорода. У Петропавловской церкви «на берегу» – а именно, на пути от Псковского кремля к Снетогорскому монастырю – разворачивается один из ключевых эпизодов Сказания о Довмонте.

Однако немецкой церкви св. Петра и гостиному двору при ней суждено было в средние века фактически стать форпостом западной цивилизации в наших краях – даже если принять во внимание все те ограничения, о которых мы попытались в самом сжатом виде рассказать выше. Именно в этом качестве она осталась в исторической памяти русского народа, по сути дела послужив одним из источников местной традиции, мощно продолженной через несколько столетий основанием Града св. Петра в устье Невы .

Психологический облик ганзейца

Требование экстерриториальности своих представительств составляло, так сказать, альфу и омегу в отношениях Ганзы с местными властями. Соответственно этому, новгородская администрация в принципе не имела доступа на территорию «Немецкого двора», как в просторечии нередко именовался у нас Гостиный двор при церкви св. Петра. Не подлежал судебному преследованию по местным законам и персонал представительства, равно как ганзейские купцы в целом. Все, что входило в компетенцию новгородских властей в случае проступка или преступления ганзейца, совершенных в самом Новгороде или на его землях – это схватить виновного и незамедлительно передать его руководству Двора, для отправления дальнейшего судопроизводства в соответствии с буквой и духом ганзейских законов [76] .

Следует еще принять во внимание, что Немецкое подворье располагало автономностью в рамках Ганзы, и это давало ее управляющим – ольдерманам, а позже приказчикам (hovesknechte) – почти абсолютную власть над подчиненным им персоналом. Надо ли говорить, какое раздражение встречали в ганзейских центрах даже малейшие осложнения, способные поставить под удар привилегии, выговоренные у местных властей в ходе долгих, мучительных переговоров. Вот почему любой ольдерман, а также и гофескнехт, видел свою первую задачу в поддержании примерной дисциплины и жесточайшего порядка – говоря современным языком, Ordnung und Zucht – на вверенной ему территории подворья.

Подворье св. Петра в Новгороде не имело ничего общего с духом снискавшей себе заслуженную известность в позднейшей российской истории Немецкой слободы в Москве. Эта веселая слобода заслужила у русского народа в XVI веке насмешливое прозвание «Налеек», в соответствии с поразившей добропорядочных москвичей, вовсе не склонных в те годы к чрезмерному употреблению спиртного, склонностью ее немецких обитателей к наливанию горячительных напитков в свои кружки, их дальнейшему опорожнению, равно как разгульному образу жизни вообще…

О нет! Типичный служащий ганзейского подворья был бледен от постоянного сидения за конторскими книгами. Одет он был скромно, почти бедно – чтобы не вызывать зависти местного населения, и подчинялся почти монастырскому распорядку. Выйти на свежий воздух было для него уже развлечением – однако и в этом случае он проходил по новгородской улице бочком, опустив глаза и за версту обходя ссоры и драки.

Все интересы ганзейца были сосредоточены на его профессиональных обязанностях и пронизаны требованиями устава подворья – знаменитой «скры» . Вот почему, общаясь с ним, новгородец с огорчением обнаруживал психологическую отстраненность, на манер внутренней стены, раз и навсегда отделившую от местной жизни немецких тружеников прилавка.

О лестнице и печи

В общении с новгородцами ганзейские купцы были дотошны и неуступчивы. Все нарушения правил торговли протоколировались ими и докладывались властям Немецкого двора. Те свою очередь предъявляли претензии – и, если они своевременно не удовлетворялись, то имена провинившихся русских купцов вносились в особый список. В соответствии с фразеологией современного русского языка, его можно бы было назвать «черным». Купец той эпохи скорее сказал бы что-нибудь вроде «лестничный список».

Дело состояло в том, что на подворье св. Петра была некая лестница, к которой и прикреплялись меморандумы всякого рода, включая и списки провинившихся русских купцов, сношения с которыми были прерваны до урегулирования взаимных претензий, именовавшимся в просторечии «снятием с лестницы». «Попасть на лестницу» было событием весьма неприятным, и новгородцы имели обыкновение морщиться при одном упоминании о ней.

История русско-ганзейских отношений содержит не один пример обсуждения «лестничных списков» даже на уровне официальных переговоров. Так, Н.А.Казакова цитирует один новгородско-ганзейский договор 1436 года, в котором особо записано решение высоких договаривающихся сторон, сформулированное с прямо-таки античной лаконичностью: «А кто из русских у немцев записан на лестнице, тех с лестницы снять и торговать с ними по старине»…

Можно представить себе, какой вздох облегчения издали торговцы, «записанные на лестнице», которым удалось провести это решение на высшем уровне… Здесь нужно оговориться, что новгородские купцы тоже не были расположены прощать обидчиков и отпускать долги должникам своим. Умели они и соблюдать свою выгоду, и жульничать, и в нужных случаях доводить дело до суда. Однако дела в общем велись в гораздо более свободной манере, чем у немцев. До протоколирования своих претензий в такой несомненно обидной для торговых партнеров манере, как «помещение на лестницу», у нас все же не додумались – а узнав, не стали принимать ее к исполнению.

Так обстояли дела с лестницей. Что же касалось печи, то на Немецком дворе таковая имелась в наличии – и, скорее всего, не одна. «Что же в том удивительного», – может заметить читатель, недостаточно знакомый с нравами и традициями описываемой эпохи, – «Зимы у нас длинные и холодные, поэтому без печи не обойтись». Услышав такое высказывание, купец средневекового Новгорода испустил бы еще один вздох, а ганзейский купчина потупил бы глаза и поджал губы. Действительно, кому не обойтись, а кому и перезимовать меж холодных стен, без всякой печки – или, как издавна говорили в наших краях, гусь свинье не товарищ.

Поспешим объясниться. Посмотрев на привольную деятельность подворья св. Петра – а кстати, и Готского двора, который ганзейцы приобрели в самом начале XV века, с упадком благосостояния готландских купцов и их влияния в Ганзе – новгородцы пришли к выводу, что совсем не худо было бы завести собственные купеческие подворья, хотя бы и небольшие, в ближайших ганзейских городах Ливонии – хотя бы в Дерпте, Ревеле, Риге. Православные церкви во всех этих городах тогда уже были построены и действовали, что было немаловажно, поскольку купцы того времени имели обычай обстраивать свою церковь подсобными помещениями, в которых они хранили свои товары, устраивали конторы, да обычно и жили тут же.

Такая идея была принята ганзейцами холодно – во всех смыслах этого слова. К примеру, в Ревеле была русская церковь св. Николая, при которой очень удобно было бы устроить купеческий двор. Для начала достаточно было бы построить хотя бы одну печь, поскольку даже в самой церкви таковой не было – и, по возможности, «до белых мух». Разбежавшись, как говорится, с такой просьбой к местным властям, новгородские купцы встретили удивленные лица – и получили ответ, гласящий, что все надо делать в соответствии со сложившимися традициями и уложениями, одним словом, «по старине». Поскольку же никакого русского купеческого двора в Ревеле исстари не было, то и не надо его заводить. По той же причине следует воздержаться и от кладки печи.

Тут уже русская сторона пошла на принцип, и начала посылать в Ревель одно официальное ходатайство за другим. Немцы на каждое отвечали в своей фирменной прохладной, но крайне корректной манере, и все тянули с решением. Более десяти лет (1493–1503) тянулась бумажная волокита, холодно улыбались ревельские ратманы, потирали руки ганзейские гофескнехты – а русские гости коротали одну ревельскую зиму за другой, обогреваясь по постоялым дворам и соседям, мечтая о хорошо протопленной поутру собственной печи [77] … Примерно в таком духе проходило решение вопросов об организации русских подворий и в других ганзейских городах Ливонии.

Каким бы добросердечным, покладистым человеком ни был ганзеец дома, он умел отложить все личное при входе в контору, и отстаивать свои интересы до последнего ефимка – или, если уж быть точным, «четверетцы». При ведении дел с русскими купцами, эта деловая хватка могла легко переходить пределы приличного и допустимого в православном мире, иногда оборачиваясь жестокостью. Мы рассказали «о лестнице и печи» именно потому, что эти артефакты опосредовали – или, говоря языком семиотики, «означивали» – весьма характерные признаки, присущие коммуникативному стилю ганзейских купцов .

Негоции на Неве

Образ «ганзейского гостя», конспективно намеченный в предыдущем изложении, нуждается, говоря языком театральной критики, «в некотором утеплении». Поспешим сделать это, отметив, что ганзейский негоциант – как, впрочем, и большинство его собратьев по профессии в любых обстоятельствах – готов был при известных обстоятельствах отложить формальности и пуститься в то, что можно мягко назвать не вполне легальными негоциями – разумеется, если того требовали интересы дела, а впереди маячила солидная прибыль.

Обстоятельства такого рода возникали нередко, и связаны были с конфликтами, периодически омрачавшими отношения Новгорода и его западных соседей. «Все синьоры Новгорода Великого владеют сорока тысячами конницы и бесчисленною пехотою. Они часто воюют с соседями и особенно с рыцарями Лифляндии и выиграли много больших сражений», – писал благородный рыцарь Гильблер де Ланнуа, побывавший в наших краях в начале XV столетия и отметивший то, что вызвало его наибольший интерес и сочувствие. Лифляндские рыцари не оставались в долгу, случалось им подвергать Новгород настоящей торговой блокаде.

В этих условиях, купцы противной стороны были первейшим объектом для грабежа. К сказанному нужно добавить и то, что во время конфликтов цены на заморские товары, естественно, повышались, что сулило их продавцам большие прибыли, чем обычно. Одним словом, во время войн, несмотря на все запреты своих властей и неизбежные опасности, торговать с противником хотелось особенно сильно.

Нужно сказать, что правовое сознание эпохи вовремя отразило эти стремления – скорее всего, по той простой причине, что как в новгородские, так в ганзейские «прайс-листы» входил ряд товаров широкого потребления. В новгородско-ганзейском договоре 1392 года – знаменитом «Нибуровом мире», названном так по имени И.Нибура, ведшего переговоры со стороны Ганзы – было специально оговорено, что в случае не только конфликтов, но даже и войн, более того – даже в случае войн между новгородским князем и рижским архиепископом, от чего спаси, Господи – торговля продолжает вестись без всякого перерыва или ущерба.

Причины столь радикального решения можно было бы долго перечислять, но, в соответствии с нравами эпохи, в русском тексте сказано просто – « а то купцам не надобе ». Иначе говоря, пусть те, кому надо, воюют – это никак не должно ставить преграды в торговле тем, кто ею занимается…

Здесь автор поневоле должен отложить в сторону перо и сказать: «Помилуй Бог, как хорошо!» Действительно, как далеко ушло наше общество от этой простой, человеческой логики в наш век тотальных войн – и как хотелось бы вместе с добрым любекским купцом Иоганном Нибуром и его новгородскими коллегами сказать: «Ведите свои войны, господа, занимайтесь, если это так нужно, бомбежками и зачистками – „ а то купцам не надобе “». В общем, оставьте в покое торговцев – а вместе с ними и всех мирных людей…

Нужно оговориться, что это соломоново – или, если уж на то пошло, нибурово – решение выполнялось далеко не всегда. Ганзейские власти все-таки устанавливали периодические запреты на торговлю с Новгородом – и купцы должны были им формально подчиняться. Но зачем же тогда на новгородской границе стояла ливонская Нарва? Ее купцы не были членами Ганзы, и терпели в связи с этим постоянные убытки. Торговый запрет позволял им несколько подзаработать.

Необходимо же было всего-то перевалить товары ганзейских купцов на нарвские когги, доставить в заранее оговоренное укромное место, там тихо перегрузить их на новгородские ушкуи – и можно было подсчитывать прибыль с перепродажи. Нужно ли говорить, что новгородские товары, несмотря ни на какие войны, продолжали достигать запада точно таким же манером, разве что цена поднималась: за риск приходилось платить.

Иногда такая полулегальная торговля велась прямо в Нарве (так было, к примеру, во время торговой блокады Новгорода 1416–1417 годов). Но чаще нарвские корабли приходили прямо к «морским воротам» Новгородской Руси – в устье Невы, и встречались со своими торговыми партнерами в одной из укромных проток, которыми изобиловала невская дельта. Не боясь преувеличения, можно сказать, что на всех пригодных для этого островах устья Невы, равно как и на ее протяженных берегах, в течение всего средневековья велась большая или меньшая по охвату, но никогда не затихавшая взаимовыгодная торговля, не отягощенная налогами либо отчислениями в пользу бюджета ни союза Ганзейского, ни земли новгородской .

Отметим, что в непосредственной близости от наших «морских ворот» располагался еще один большой город, купцы которого также не получили доступа в Ганзу. Речь идет, разумеется, о шведском Выборге. Как догадался читатель, выборгские купцы ожидали осложнений в новгородско-ганзейских отношениях с не меньшим нетерпением, чем их нарвские собратья по цеху. Дело было поставлено на широкую ногу. В иные времена выборгские коммерсанты выпускали на просторы Финского залива целый флот из небольших судов, ведомых молчаливыми карельскими рыбаками. Скупленные у ганзейских купцов грузы так же тихо и аккуратно доставлялись на невские берега – и так же быстро перегружались на новгородские корабли.

Любопытно, что когда, во время одной из русско-ливонских войн, морская стража ливонцев перехватила в устье Невы одну из таких карельских торговых флотилий и помешала торговле, это вызвало самый энергичный протест на официальном уровне, подписанный наместником шведского короля в Выборге. Оскорбленный в лучших своих чувствах (не исключено, что лишенный своей доли прибыли), Эрик Турссон прямо писал, что во время недавней русско-шведской войны шведы не ставили ливонским купцам никаких препон в их торговых операциях на востоке. «Теперь воюете с русскими вы – так дайте и нам заработать», – читался подтекст послания обиженного шведа [78] …

Поддержание регулярных торговых сношений как в их регулярной, так и «теневой» форме, потребовало минимальной инфраструктуры, и она была своевременно создана в устье Невы. Это была более или менее плотная сеть деревень и отдельных дворов, жители которых занимались судовым промыслом, обеспечивали «речной ход», принимали купцов. Судя по материалам переписных книг, на XV век наиболее населенным был «Фомин остров на Неве у моря» – теперешняя Петроградская сторона. К началу XVI столетия, произошло и активное освоение берегов более близкого к заливу Васильева острова (известного нам, как Васильевский) [79] .

В течение XVI века стоявшее на стрелке Охты сельцо, населенное «непашенными людьми» выросло на обслуживании купцов в небольшой торговый город, получивший название Невского Устья. С приходом шведов в начале следующего, XVII столетия он был преобразован в город Ниен, также активно обеспечивавший заморскую торговлю. Вот почему, когда первые торговые корабли из Европы стали бросать якоря в устье Невы в виду новооснованной крепости Санкт-Питербурх и предлагать русским свои товары, не дожидаясь конца Северной войны или известия об официальном переходе приневских земель к России – они продолжали традицию, насчитывавшую к тому времени не одну сотню лет.

Вот почему и благодарному потомству, озабоченному подысканием аргументов в пользу устроения в Санкт-Петербурге XXI века «свободной экономической зоны», прямой смысл был бы обращать взор свой не только к блестящему настоящему Гонконга, но и к порядком уже потускневшему в памяти прошлому родного приневского края.

Архитектурный текст Новгорода

Впрочем, сколько же можно говорить о товарах и о конторах. Каким бы узким ни было наше средневековое «окно в Европу», через него веяли и идейные ветры – иной раз достаточно сильные. Прежде всего, новгородцы и псковичи знакомились и вступали в повседневное общение с людьми совсем иного образа мыслей, учились находить с ними общий язык. Немцы строили у нас свои храмы. Мы уже не раз упоминали знаменитую церковь, или, говоря на старинный лад, «ропату святаго Петра», поставленную ганзейскими купцами в Новгороде не позднее 1184 года. Были и другие, менее значимые – к примеру, церковь св. Николая в Ладоге, также принадлежавшая ганзейцам. Соответственно, местные жители прислушивались к звучанию католической литургии, а мастера брали на заметку приемы немецкой культовой архитектуры.

Далее, иностранные зодчие приглашались для сооружения построек, в том числе и самых престижных. Обычно это происходило при посредстве либо участии ганзейцев. Только на территории новгородского кремля в первой половине XV века были возведены такие необычные для наших мест здания, как Грановитая палата и Евфимиева часозвоня. Обе они сохранились до настоящего времени, так что, приехав на экскурсию в Новгород, читатель легко сможет осмотреть типично готическую [80] по своему внутреннему решению Грановитую палату, с ее крестовыми сводами, опирающимися на мощный центральный столп – а затем подивиться на стройную Часозвоню, верно следовавшую по своему общему решению типу ратушной башни, каких много строилось в ту эпоху в немецких городах.

Грановитая палата сохранила свой древний облик до наших дней. Кстати, составитель I Новгородской летописи отметил особо, что ее строили « мастеры … немечкыи, из Заморья, с новгородскыми масторы ». Значит, работали вместе, общались на равных. Последнее подчеркнуто в цитированном сообщении отнесением и к тем, и к другим одного и того же выделенного нами слова «мастер» [81] . Что же касалось первоначальной Часозвони, то она, к сожалению жителей Новгорода, обрушилась примерно через двести лет после возведения, и была после того отстроена заново, с большей или меньшей степенью верности оригиналу.

По своему назначению оба здания также принадлежали новым формам общественной жизни. Так, Грановитая палата является безусловно одной из старейших дошедших до наших дней гражданских построек. Во времена оны в ней заседал боярский «Совет господ», устраивались официальные приемы.

Что до Евфимиевой часозвони, то она представляла собой исходно так называемую «сторожню» (то есть дозорную башню), а позже составила образец высокой колокольни, какие с того времени начали ставить в центре наших городов. Через известное время, на ней установили куранты, оглашавшие своим боем полгорода, что воспринималось тогда как модная новинка западноевропейского происхождения. В культурологии давно установлено, что башни с курантами существенно изменили представления горожан позднего средневековья о времени, создав условия для пунктуальности – но в то же время и обострив «временной стресс».

В более широком контексте, сооружение обеих построек отразило нараставшее беспокойство новгородских верхов по поводу экспансионизма Москвы. На берегах Волхова все чаще задумывались над тем, как можно отстоять свою независимость от опасного восточного соседа, на глазах наливавшегося силой. Все больше бояр и церковных иерархов обращало свои взоры на запад, мысленно оставляя становившийся все менее привлекательным «русский мир» – и, как это часто бывает, архитектурный текст города выразил некоторые доминанты их психологии .

«Новгородское предвозрождение»

Восстанавливая еще более широкий контекст новых вкусов в архитектуре, мы не должны пройти и мимо того мощного общекультурного движения, которое зародилось в начале XIV века в Италии и Византии, быстро распространилось на славянские земли, и уже к середине столетия нашло себе выражение в совершенно особом явлении, получившем в науке название «новгородского предвозрождения». Психологический строй человека предренессансного типа определялся свободным отношением к религиозным догмам и внешней обрядности, углублением в собственные переживания и мысли, вообще разрастанием индивидуальности.

Спору нет – для Новгорода, как и всей Руси, ведущим было влияние византийской культуры, а в ее рамках – нового религиозного стиля, выработанного трудами св. Григория Паламы и получившего название исихазма. Однако, в силу специфики своего географического положения и известной отделенности от других русских земель, Новгород испытал и заметное влияние типологически сходных или сравнимых течений, идущих из Северной Европы, и не в последнюю очередь – из немецких земель .

«Эти новые настроения на Западе поддерживают вновь образованные нищенствующие монашеские ордена доминиканцев и францисканцев , внесших в религию психологическую сентиментальную струю и усиленно культивировавших уединенное молитвенное самоуглубление. В Византии предвозрожденческие идеи с особенною силою сказались в движении исихастов », – особо отметил Д.С.Лихачев в статье, специально посвященной рассмотрению характерных черт «новгородского предвозрождения» (курсив наш) [82] .

Между тем, оба названных католических ордена активно действовали тут же, за недалеким ливонским рубежом. Доминиканцы так те вообще выстроили на территории нижней («ганзейской») части Ревеля целый комплекс зданий, занимавший в лучшие времена около гектара площади (да и сейчас остатки его охватывают изрядную площадь окрестностей Русской улицы – а именно так переводится эстонское слово Vene). В доминиканском «монастыре-крепости» размещался своего рода «опорный пункт», распространявший влияние ордена далеко за пределы Ревеля, равно как и всей Гаррии [83] .

Впрочем, любознательному новгородцу совсем не обязательно было ехать до Ревеля или Риги для того, чтобы ознакомиться с основными чертами того нового стиля религиозной жизни, который с течением времени получил на Западе наименование «нового благочестия» (devotio moderna). Достаточно было добраться до Дерпта и пообщаться с жителями его «Русского конца». Поездки туда были нередки для новгородцев, более того – постепенно вошли в привычку. Что же касалось обитателей этого квартала, то они не только говорили по-русски, но и вообще были в курсе местных событий, начиная от происходивших на рынках и заканчивая монастырями.

Корсунские врата

И, наконец, обращаясь к наиболее общему контексту духовных контактов с немцами, необходимо упомянуть и об открытости внешним воздействиям, доброжелательной готовности к ним, присущей духу вольнолюбивых новгородцев на всех этапах исторического развития их государства. Указание примеров не составляет труда; мы ограничимся одним из ранних, близким по времени к утверждению политической самостоятельности Новгородской Руси. Речь пойдет о знаменитых «Корсунских вратах», по сей день украшающих обращенный к немецким землям, западный фасад Софийского храма в Новгороде.

Обильно украшенные рядами рельефных пластин, массивные ворота были изготовлены в Магдебурге и представляли собой несомненный шедевр романского искусства. Видимо, поэтому они привлекли внимание оставшегося неизвестным потомству отечественного ценителя искусства, «положившего глаз» на них в одном из военных походов, демонтировавшего их убранство и вывезшего в родной город.

Казалось бы, вот повод поговорить о воинских доблестях «мужей новгородских» – и простоте нравов классического средневековья. Однако трофей воина попал в руки местного мастера, который отнесся к нему с величайшими бережностью и уважением. Внимательно изучив технические приемы немецких коллег и вникнув в детали их стиля, он кое-что подправил, заново смонтировал пластины – а потом обратил внимание на автопортреты немецких мастеров, Риквина и Вейсмута, которые были помещены тут же, среди пластин нижнего ряда.

Недолго думая, мастер Аврам сработал собственное изображение, и поместил его в том же нижнем ряду. Вот почему, приблизившись к западному порталу Софийского собора, мы и теперь можем узнать, как выглядел новгородский мастер XIII века. В соответствии с модой эпохи, он был острижен «под горшок», носил небольшую клинобразную бородку. Простое, курносое лицо со сжатыми губами, немного одутловатыми щеками и выпученными глазами – из тех, что XX веке с таким вкусом вырезал Эрнст Барлах – смотрит на зрителя прямо и спокойно. Одежда отделана геометрическими узорами в виде ромбов, на груди – большой крест, в руках мастер держит свои инструменты.

Поместив собственное изображение в том же ряду, что и автопортреты немецких мастеров, новгородский ремесленник показал, что относится к ним, как к равным. Что же касается техники изображения, то она приближается к горельефу, в некоторых деталях напоминая даже о «круглой скульптуре». Надо сказать, что такое направление решительно расходилось с религиозными вкусами новгородцев, и было обязано целиком западному влиянию. Как подчеркивают историки искусства, «новгородцы всегда отдавали предпочтение рельефу перед круглой пластикой и стремились свести округлую форму к плоскому, по возможности, рельефу» [84] .

Тем не менее, это изображение, немецкое по происхождению, было установлено на входе в сакральный центр Новгородской Руси и осталось там навсегда . С течением времени, в состав клейм правой створы ворот была добавлена еще фигурка мужчины в женском платье, а потом и рельефное изображение некого сказочного человекозверя – повидимому, кентавра. Надо ли говорить, что и эти образы далеко отходили от требований, сложившихся в рамках ортодоксального искусства своего времени.

Возможность новгородско-ливонского союза

«Отселе история наша приемлет достоинство истинно государственной, описывая уже не бесмысленные драки княжеские, но деяния царства, приобретающего независимость и величие». Приступая к описанию деяний Иоанна III в своем эпическом стиле, Н.М.Карамзин имел в виду, разумеется, «независимость и величие» государства московского. Что же казалось Руси Новгородской, то ей суждено было на глазах одного поколения утратить как независимость, так и величие.

Любопытно, что коллективная память новгородцев сохранила воспоминание о ряде необъяснимых событий, произошедших тогда в их городе либо его ближайших окрестностях. Неожиданный порыв ветра сорвал крест с кровли собора св. Софии, сами собой стали звонить колокола Хутынского монастыря. Поговаривали и о том, что на могилах славных деятелей прошлого выступала жидкость, похожая на кровь. Приближался конец седьмой тысячи лет от сотворения мира, что также пробуждало в народе самые мрачные апокалиптические ожидания.

Армия Великого князя Московского выступила на Новгород летом 1471 года, и нанесла его войску страшное поражение в битве на реке Шелони. Обстоятельства летней кампании добавили страха жителям Новгорода. Они привыкли, что болота и топи издревле обороняли город, и вообще дружили с водой. Вспомним сказание о Невской битве летом 1240 года, и о Гавриле Олексиче, свергнутом в реку вместе с конем, но тут же выплывшем, чтобы схватиться с самим шведским военачальником.

Теперь дела шли совсем по-другому. От мая до сентября на землю не выпало ни капли дождя, так что войско москвичей не только легко шло, где хотело, но и тянуло свои тяжелые обозы. Что же касалось «дружбы с водой», то идя в атаку утром четырнадцатого июля 1471 года, москвичи все, как один, побросались с конями в воды Шелони – с крутого берега, на глубоком месте – и ни один не утонул. Новгородцы, напротив, вязли в болотной тине и тонули в реке, как дети малые. Положительно, лицо «владыки вод», до того дружественно расположенного к жителям Новгорода, теперь отвернулось от них.

В страхе перед Москвой, новгородские бояре готовы были предаться вместе со своим городом не то, что иноземцам или иноверцам, но даже, как говорится, хоть черту в ступе. Как помнит читатель, незадолго до московского нашествия они направили в соседнюю Литву послов с просьбой о протекторате, получили на то полное согласие и подписали формальное соглашение с «честным королем» Казимиром, приняв от него в воеводы князя Михаила Олельковича.

Менее известно то, что летом 1471 года новгородцы обратились с просьбой о помощи и союзе также к ливонцам, и она встретила вполне доброжелательный прием . Магистр Ливонского ордена Вольтус фон Герзе писал по этому поводу Великому магистру Ордена:

«Мы думаем, что для блага нашего Ордена и Ливонии не следует оставлять их без помощи, ибо если Новгород будет покорен московским королем и псковичами, и покорен таким образом, что московский король станет, да хранит Бог от этого, неограниченным господином Новгорода, тогда … господину рижскому архиепископу, господину епископу дерптскому и нашему Ордену в Ливонии воды и земли, которые псковичи у нас отняли во время доброго мира и до сих пор удерживают за собой, не только никогда не возвратить, но нам следует ожидать все больших нападений и притеснений» [85] .

Можно предположить, что если бы Орден выступил единым фронтом с Литвой, быстро послал бы на помощь Новгороду свои лучшие силы, выписал из Германии буйных ландскнехтов, наводивших в те годы ужас на Европу [86] – судьба повернулась бы иначе. Скорее всего, дальние волости Новгорода в любом случае были бы присоединены к Москве. Однако основная территория, пусть даже в усеченном виде – в пределах рек Наровы и Великой на западе, Волхова и Ловати на востоке, и Невы или Вуоксы на севере – имела достаточно большие шансы ускользнуть из московских рук, и пуститься в самостоятельное плавание по водам европейской политики, рука об руку с ливонским соседом, несмотря на большие, однако в конце концов преодолимые различия в языке и вере.

Ливонцы действовали вовсе не так эффективно, но все же направили в Новгород послов с предложением собраться в Нарве в самом начале сентября, и прийти к договоренности по основным проблемам. Однако было уже поздно. Войско Иоанна Васильевича предало новгородскую землю примерному разграблению. Немцам даже никуда не надо было ехать, чтобы посмотреть на расправы, чинимые московскими ратниками. Для этого достаточно было просто выйти на стену нарвского замка св. Германа – и внимательно посмотреть на то, что происходило у русских на другом берегу реки.

Еще до намеченной ливонцами даты переговоров, новгородцы подписали с завоевателями договор, не отменявший вполне старинных вольностей, однако передававший их соблюдение под защиту и покровительство государя московского. «Еще Новгород остался державою народною; но свобода его была уже единственно милостию Иоанна и долженствовала исчезнуть по мановению самодержца», – заключил рассказ о крушении новгородской самостоятельности Карамзин.

Соглашаясь с мнением нашего замечательного историка, следует только дополнить, что Новгород все же считался у нас искони колыбелью не «державы народной», то есть демократии, но монархии – так же, как Киев нес славу купели православной веры (Москва же с течением времени приобрела достоинство цитадели общерусского патриотизма – или же, говоря на старинный лад, «отечества»).

Семиотика Ивангорода

Новгород уже был поставлен на колени. Но он еще располагал остатками старинных вольностей, на своих местах оставались Двор Ярослава, где по обычаю собиралось народное вече, и Вечевой колокол, созывавший его. Через семь лет после первого похода, московское войско снова пришло на берега Волхова, чтобы на этот раз окончательно упразднить самостоятельность Новгорода и передать всю власть в Новгородской Руси московскому самодержцу.

История крушения Новгорода у всех на слуху. По мнению ряда исследователей, оно было неизбежным и даже необходимым для собирания русских земель. В начале тринадцатого тома «Истории России с древнейших времен», С.М.Соловьев дал удивительно яркий образ противостояния Новгорода и Москвы:

«В одном углу город, вследствие прилива богатств неестественно вздувшийся в государство, но сохранивший всю неразвитость и слабость первоначального вечевого быта с обширными, хотя растянутыми, несплоченными и большею частью пустынными владениями, с язвою разрыва интересов между частями народонаселения внутри, с недостаточностью средств внешней защиты, несмотря на видимое богатство и обширность владений.

В другой половине обширная, населяющаяся страна, населяющаяся при условиях неблагоприятных; города ее – большие села, которым некогда и нет средств подняться, приобрести значение. Страна бедная, малонаселенная, а между тем внутри происходит великий процесс собирания земли, сосредоточения, объединения власти…».

Все, сказанное Соловьевым о недостатках в развитии Новгорода вполне можно было бы отнести и к соседней Ливонии с ее богатыми, «неестественно вздувшимися» ганзейскими городами, недружным народонаселением, нередко пустовавшим хинтерландом и безусловной «недостаточностью средств внешней защиты». Отведя свой тяжелый взгляд от покоренного Новгорода, Иоанн III остановил его на еще сохранявшей свою независимость Ливонии – и наметил следующую цель для нападения на северо-западе.

Следует сразу оговориться, что основной ставкой в начинавшейся игре было не столько завоевание ливонских земель – хотя какой же московский боярин отказался бы получить новое поместье в Ливонии, либо же запустить руку в казну Ордена, тем более ревельских или дерптских купцов – сколько получение широкого выхода на Балтийское море и естественно следующее за тем вхождение в сообщество ведущих европейских держав.

Именно эта последняя задача, поставленная и занявшая заметное место во внешней политике Иоанна III, не была решена им и оставлена потомкам – с тем, чтобы послужить с течением времени непосредственной причиной Северной войны, а в конечном счете – и основания Санкт-Петербурга. Вот почему сопоставление Ивангорода и Петербурга лежит, так сказать, на поверхности, и заслуживает места в нашем повествовании .

Прежде всего, Ивангород, как позже и Петербург, был основан на крайнем северо-западе русских земель, в только что присоединенной, хотя и издревле обжитой русскими, суровой и негостеприимной местности. О холодах и наводнениях Петербурга и о предшествовавших ему поселениях читателю можно не напоминать. Что же касалось Ивангорода, то он был поставлен на месте убогой деревушки, где, как с пожатием плеч говорили жители соседней благоустроенной Нарвы, «добрый человек не захотел бы привязать свою лошадь, а остановившийся на ночлег не купил бы хлеба» [87] … Как мы уже отмечали с необходимыми оговорками, оба города получили свое имя каждый в конечном счете в честь русского царя, его основавшего.

Далее, строительство обоих городов началось с закладки центральной цитадели и ее торопливого укрепления. История Петропавловской крепости общеизвестна. Что же касалось Ивангорода, то он начался с первоначального четырехугольного укрепления на Девичьей горе, заложенного в 1492 году, и выстроенного вчерне с большим напряжением сил буквально в течение одного сезона. Историки оборонного зодчества подчеркивают, что Ивангород был первой регулярной в полном смысле этого слова крепостью. С ходом лет, «Русский замок», как его называли ливонцы, все время обстраивался и расширялся, «здесь постоянно воплощались новые инженерные идеи, порой опережавшие свое время» [88] .

Немцы следили за этим строительством с никогда не ослабевавшим вниманием. В ливонских документах отмечались не только детали новых построек, но даже имена фортификаторов, которые удавалось узнать. К примеру, один из документов начала XVI века сохранил имена «мастера Воллендимера Торгкана» (надо думать, что речь шла о неком Владимире по прозвищу Таракан), а с ним и «Маркуса Грека».

Кроме того, Ивангород был поставлен в устье Наровы с расчетом на то, чтобы стать если не «окном в Европу», то уж, во всяком случае, «торговыми воротами России». Этот первоначальный расчет быстро оправдался. Уже в первом десятилетии XVI века, через Ивангород разворачивается довольно активная торговля Московской Руси, в первую очередь с не допущенными в состав Ганзы купцами из скандинавских стран, а также Ливонии. Заморские купцы охотно приводили свои корабли в устье Наровы, поскольку путь был известен и привычен для них после нескольких столетий торговли с ливонской Нарвой – отсюда и получившее известное распространение у наших соседей именование Ивангорода «Новой Нарвой» [89] .

Заметим, кстати, что разгрузка товаров активно шла не только под непосредственной защитой пушек Ивангорода, но и в близлежащих селах. Среди них довольно скоро выделилось и даже поднялось на заморской торговле село Норовское. Стояло оно недалеко от «Русского замка», у места впадения реки Росоны в устье Наровы, и получило свое имя, естественно, по реке Нарове.

Мы говорим здесь об этом, поскольку расположение села Норовского (под защитой регулярного укрепления, недалеко от впадения большой реки в Финский залив), равно как его имя, данное по этой большой реке, составляют прямую параллель шведскому торговому городу Ниен. Напомним, что он был поставлен через полтораста лет под защитой орудий крепости Ниеншанц, близ впадения большой реки Ниен (Невы) в Финский залив, и получил свое имя по ней.

Не грех будет вспомнить в этом контексте и о предшествовавшем шведскому Ниену русском городке Невское Устье, через который новгородцы достаточно долго поддерживали активные торговые отношения с ближайшими европейскими странами. Он был расположен примерно на том же месте, что Ниен, а именно при впадении Охты в Неву, и получил свое имя также по этой реке. Любопытно, что русские деловые люди не раз сравнивали преимущества расположения торгового порта в устье Невы и Наровы. «Не случайно, в 1615 году, новгородец Иван Боборыкин, будучи в Москве, предлагал „вместо Ивангорода учинити судовые пристани на Невском устье“» [90] .

Отметим и то, что Ивангород занял свое место в череде крепостей, защищавших северо-западные границы русских земель:

Корела – Орешек – Копорье – Ямгород – Ивангород

Да, за такой цепью, протянутой вдоль своих границ, да еще под присмотром знающих свое дело воевод, можно было чувствовать себя спокойно. Единственной очевидной брешью было отсутствие крепости, которая держала бы под присмотром устье реки Невы .

Решимся предположить, что необходимость ее основания была очевидна для многих деятелей той эпохи. К примеру, на известной карте Московии, составленной и выпущенной в свет в середине XVI столетия немецким путешественником Сигизмундом Герберштейном, при устье Невы, на ее правом берегу, помещено условное изображение крепости. Размеры последнего вполне сопоставимы с другими символическими изображениями, представленными на той же карте при Финском заливе. Они помечены подписями "Nerwa", "Iwanowgorod" и "Coporoia" (то есть Копорье). При невской крепости, правда, поставлена подпись "Oreschack". Но это говорит не более чем о том, что наш географ плохо себе представлял положение настоящего Орешка.

Примерно через полвека после издания карты Герберштейна, шведские фортификаторы предприняли попытку заполнить лакуну, зиявшую при устье реки Ниен. Однако решительный шаг в освоении невской дельты был сделан лишь во времена Петра Великого, когда основание его новой столицы сделало практически ненужным поддержание укреплений всех остальных названных выше крепостей нашего края.

Семиотика Ямгорода

Что же касалось юго-запада Ижорской земли, то здесь исторически прослеживается, как новгородские фортификаторы шаг за шагом – или, скорее, век за веком – подбирались к ливонской границе . Сначала было основано Копорье. Как мы уже знаем, это произошло в 1279 году (имеем в виду возведение первоначального деревянного укрепления; уже в следующем году его стали возводить набело, в камне.

Примерно через сто лет, новгородцы приближаются к ливонской границе еще на один шаг, ставя на высоком правом берегу Луги крепость Ямгород, или просто Ям. Довольно скоро, кстати, в употребление вошло и его именование "Новым Городком", что в свою очередь дало немецкое "Ниенслот". Последнее название получило известность у нас. К примеру, новгородско-ливонская война 1443–1448 года началась с "ниенслотского инцидента". Он состоял в том, что в Ямгороде-Ниенслоте при возвращении домой с переговоров с русскими, при не вполне ясных обстоятельствах был убит переводчик знатного рыцаря Гергарда фон Клеве.

Кстати, в ходе этой войны, в устье Наровы произошло примечательное сражение на воде. Новгородцы легко маневрировали на небольших легких судах, что позволяло им максимально использовать подлинный лабиринт островков, проток и отмелей, которыми тогда изобиловала дельта реки. Более тяжелые корабли немцев были лишены возможности маневра, а потом взяты на абордаж. Экипаж сдался в плен почти поголовно, включая двух военачальников. Все это очень напоминает тактику морского боя, примененную Петром I при взятии двух шведских судов в устье Невы 6 мая 1703 года, сразу после падения Ниеншанца – разве что ордена Андрея Первозванного у тогдашних новгородцев еще не было.

Что же до имени "Ниенслот", то вот, кстати, и еще один возможный источник – или параллель – имени Ниеншанца, основанного, как мы помним, шведами в наших краях, на Неве, в начале XVII века. Отметим, что еще один "Новый Городок" стоял в средние века южнее Чудского озера, недалеко от ливонско-псковской границы. Ливонцы называли его "Ниенгаузен", или "Нейгаузен".

Крепость сыграла довольно значительную роль в обороне края. В первые же сто лет после ее основания, у стен Ямгорода проходили тяжелые бои с немцами. К сожалению, укрепления первоначального Яма были срыты во второй половине XVII по приказу шведского короля. Остатки крепостного вала и стены, которые мы можем видеть близ берега Луги в наши дни, принадлежат крепости Ямбург, выстроенной на месте прежнего Ямгорода по приказу Петра I вскоре после занятия города русской армией в 1703 году, и срытой в конце XVIII столетия по ненадобности. Теперь это город Кингисепп, входящий в состав Ленинградской области.

Во времена Екатерины Великой, российские власти предприняли попытку разместить под Ямбургом немецких переселенцев из Гессена, Швабии и других областей Германии. Однако дело не задалось, и к концу XVIII столетия большинство из них покинуло наши края, образовав в Екатеринославской губернии колонию Ямбург [91] .

Еще через сто лет после Ямгорода русские делают последний шаг длиной 23 километра, и располагаются на высоком берегу следующей реки – теперь уже Наровы, прямо под носом у нарвского замка Германа. Пожалуй, нигде в наших местах идея противостояния Востока и Запада не выражена так четко – и так прекрасно. До сих пор сердце путешественника, любящего историю родного края, поневоле начинает биться быстрее, когда комфортабельный автобус компании "Eurolines" делает последний поворот по улочкам Нарвы – и выезжает на длинный спуск, ведущий к мосту через реку.

Посмотрев вбок и назад, он может еще видеть мощный рыцарский замок с его белыми стройными стенами, будто перенесенный сюда некой волшебной силой из иллюстраций к романам Вальтер-Скотта, или из декораций к балету "Раймонда". А впереди справа уже будет подниматься за рекой более архаичный и приземистый, будто выросший за одну ночь из прибрежного песчаника, "Русский замок", с круглыми фланкирующими его башнями, по облику близкий к укреплениям как Копорья, так и Ямгорода [92] (но, впрочем, также ливонского Везенберга – теперешнего Раквере) [93] . Противопоставление "европейского" вида одной крепости – "русскому" облику другой было, кстати, проведено у нас достаточно рано, найдя себе великолепное отражение в памятной медали, выбитой в бронзе велением Петра I, в ознаменование взятия Нарвы его войсками в 1704 году [94] .

Петр ведь вполне мог избрать устье не Невы, а Луги – или Наровы для того, чтобы "ногою твердой стать при море". Геополитических выгод такого решения было немало: читатель легко сочтет их самостоятельно. Сейчас нам уже трудно представить, как Пушкин гулял бы по одетым в гранит нарвским набережным, любуясь на силуэт замка Германа, как Чайковский спешил бы на премьеру "Пиковой дамы", рассеянно скользя взглядом по знакомым очертаниям Бояршего вала (впрочем, нет – вал наверняка снесли бы достаточно рано – скажем, по указанию Кваренги), или как Мировая Несказанность манила бы Блока вечерней порой, где-нибудь на пустошах, в стороне от Таллинского шоссе. Другое представить легко. К примеру, не вызывает сомнения, что остзейские карьеристы слетелись бы на разбор теплых мест в департаментах Ивангорода с не меньшей быстротой, нежели в Санкт-Петербург.

Семиотика "Яанилинна"

Мысленные эксперименты такого рода отнюдь не лишены смысла. У Тойнби можно найти их блестящие образцы; есть в этом жанре любопытные пассажи и у отечественных историков. Как бы то ни было, но в наши дни взгляд путешественника, отведенный от замков, скорее всего обратится к нескончаемой череде местных жителей, торопливо свершающих привычный для них путь по мосту через Нарву, от эстонской таможни – к российской, или обратно. А как же иначе – ведь Нарва с Ивангородом, практически слившиеся в одно целое к концу советской эпохи, были отрезаны друг от друга, что называется, "по живому".

Вот и приходится жителям Нарвы выстаивать длинные очереди и получать какие-то временные удостоверения или многократные визы только с той целью, чтоб навещать родственников, оставшихся на другом берегу, буквально в четверти часа ходьбы. Точно так же и жителям Ивангорода нужно терять время и деньги по милости политиканов обеих стран… Однако на этом месте размышления нашего краеведа, перешедшие из исторического в гражданственный жанр, будут скорее всего прерваны пограничной стражей, принудительно высаживающей всех из машины для досмотра багажа и выполнения прочих формальностей.

Автору довелось в последний раз пройти эти мытарства во время поездки в Таллин и обратно весной 2000 года. Живо вспоминается то, как эстонским пограничникам мало было свидетельства о страховании здоровья и жизни, выписанного на весь срок пребывания в их стране солидной петербургской фирмой, которая располагала лицензией на международные операции. О нет! Тут нужна была особая, дополнительная страховка на срок пребывания на гостеприимной эстонской земле – и пока она не появилась, разрешения на въезд нечего было ждать.

В ту же поездку, в книжных магазинах Таллина мне довелось видеть довольно подробную, только что напечатанную карту Эстонии, где линия государственной границы на северо-востоке страны была проведена не по реке Нарве, а несколько восточнее – так, что Ивангород включался в состав Эстонии. Нужно сказать, что исторически такая граница действительно существовала, а именно между двумя мировыми войнами. Она была проведена так на Тартуских переговорах 1920 года, когда к Эстонии отошла небольшая полоса территории Восточного Принаровья, с Ивангородом и десятком деревень ингерманландских финнов.

Кроме них, кстати, к Эстонии была тогда присоединена также и область к югу от Псковского озера, с городами Irboska и Petseri, в которых читатель легко узнает наши Изборск и Печоры. Она получила название провинции Setumaa, по имени искони живших там православных эстонцев-сету (надо ли говорить, что и эта область на привлекшей мое внимание карте тоже была включена в состав Эстонии) [95] .

В ту пору у жителей как Нарвы, так и Ивангорода, слившихся воедино, действительно не было помех для общения. Точнее, последний получил имя "Яанилинн" (Jaanilinn), формально служившее переводом на эстонский язык русского имени "Ивангород", на деле же прямо соотносившееся с названием "Tallinn". Таким образом, обе крепости-"линна" как бы маркировали северные пределы эстонских земель. Все это не требовало долгих объяснений. Однако какое же отношение имела карта к реалиям сегодняшнего дня?

При помощи любезного продавца, вскоре выяснилось, что никакого. Оказалось, что составители карты конца XX столетия по простоте душевной, а кроме того, для полноты картины приняли решение указать на ней границы не только сегодняшнего дня, но еще и полувековой давности, что и было оговорено в легенде карты, напечатанной мелким шрифтом где-то внизу [96] . Ну, а то, что старая граница на печати вышла более жирной, чем современная, было, конечно, чистой случайностью. На том все сомнения и разрешились.

Выйдя на улицу, автор задумался не о намерениях составителей карты, в конце концов вполне объяснимых, но еще об одной причине основания Ивангорода. Будучи отстроен и укреплен, он ведь отметил ту точку на географической карте, дальше которой государство российское отступать было не намерено. Фактически город не раз побывал в руках неприятеля – к примеру, у шведов в 1496 году, потом с 1581 по 1590 год, и так далее. Однако ни у кого никогда не возникало сомнения, что рано или поздно россияне оправятся от поражения, накопят сил – и придут брать свое назад. Так оно каждый раз и происходило.

Такие точки на карте принципиально важны для национального самосознания, поскольку определяют границы внутреннего пространства страны – или, говоря языком семиотики, проводят его делимитацию. Ивангород утратил эту функцию лишь с началом "петербургского периода", когда маркированная им граница "русского мира" была продвинута далеко на запад. С началом нового "цикла сжатия" этого мира, ни у кого, кроме наивных издателей привлекшей мое внимание карты, не возникло сомнений, где проводить новую границу между Западом и Востоком. Где, как не встарь, между Ивангородом и Нарвой, "стержнем Норове реке прямо в Солоное море"…

Впрочем, могло ли быть иначе – и действуют ли в истории более сильные факторы, чем еле заметные на первый взгляд семиотические архетипы? В этой связи нам приходит на ум так называемый "фономорфологический принцип", который положен в основу современного русского правописания. При довольно мудреном названии, суть его хорошо известна любому школьнику. "Пиши то, что слышишь под ударением", – вот как определяется правописание гласных, нечетко различимых на слух в безударных слогах.

По аналогии с этим принципом, определяются и опорные признаки семиотики города. Достаточно посмотреть на периоды "торжеств и бед народных", когда назначение города подвергается испытаниям на прочность – ставится, так сказать, под ударение – и особенности его семиосферы выявляются вполне. Заметим, что сказанное представляет собой нечто большее, чем простую метафору. Ведь в рамках семиотической науки "текст города" вполне сопоставим с текстом, написанным на естественном языке. Вот почему с теоретической точки зрения вполне обоснован как поиск неких аналогов "принципам правописания" в семиотике города, так и разработка правил их применения.

Возвращаясь к понятию делимитации, мы полагаем необходимым лишь подчеркнуть в заключение, что делимитация пространственного распространения "российской цивилизации" входила с момента основания Петербурга в число и его важнейших функций. В этом еще одна черта глубокого сходства и даже родства города на Нарове – и города на Неве , каждый из которых был поставлен на северо-западной границе своей державы мудрым царем московским.

Ослабление Ливонии

Присоединение Новгорода, выход московской армии на границы Ливонского ордена, основание Ивангорода представляли собой эпизоды одной стратегической линии, которая должна была завершиться утверждением Московской Руси на берегах Восточной Балтики. Достижение такой цели с большой вероятностью включало если не ликвидацию, то существенное ослабление Ливонской конфедерации, и наши западные соседи поняли это очень быстро. Их беспокойство усугублялось анализом скоротечной русско-ливонской войны 1480–1481 года, в которой нашла себе подтверждение достаточно высокая боеспособность московской армии.

В 1495 году, в городе Вормс, под председательством нового императора "Священной Римской империи германской нации" Максимилиана I собрался рейхстаг. Такое название носил высший законодательный орган, составленный так называемыми "имперскими чинами", то есть князьями, частью имперских рыцарей, а также представителями важнейших имперских городов. Ливонские делегаты прибыли на рейхстаг, и выступили с очень тревожным заявлением. По мнению делегатов, лишь быстрая дипломатическая и военная помощь со стороны имперских властей могла предотвратить завоевание Ливонии "русским колоссом".

Ливонские жалобы пришлись не ко времени. По своей внутренней структуре, Священное Римское "содружество независимых государств" представляло собой рыхлую конфедерацию областей, то враждовавших друг с другом, то заключавших вполне эфемерные союзы против третьих стран. "Границы империи были настолько неопределенны, что их не могли установить даже опытные юристы", – справедливо заметили авторы отечественного учебного пособия по истории средних веков [97] . Ассоциация с состоянием некоторых знакомых читателю современных государств настолько очевидна, что мы даже не будем ее развивать.

Целью рейхстага 1495 года в первую очередь и было укрепить, елико возможно, внутреннее единство Империи, а также создать некий аналог нашего Конституционного суда, решения которого были бы обязательны для субъектов Германского государства – или, если быть точными, для всех "имперских чинов". К этому добавлялась борьба за австрийские земли, почти уже совершившееся отделение швейцарских кантонов, что-то надо было предпринимать против турецкой агрессии… Одним словом, Священной Римской империи было не до Ливонии.

Следует также учесть, что ко времени Вормского рейхстага Священная Римская империя уже вступила в прямые контакты с Великим князем Московским. Начало их было почти случайным. Знатный немецкий рыцарь по имени Николай Поппель явился в Москву в 1486 году, с рекомендательным письмом от своего императора, Фридриха III (отца будущего императора Максимилиана I), имея задачей, как он говорил, единственно ознакомиться с российскими землями, для удовлетворения природной своей любознательности.

Рассказам его у нас не очень поверили, и, кажется, некоторое время подумывали, не удавить ли на всякий случай любознательного странника. Впрочем, в итоге приняли Поппеля честь по чести и выпроводили восвояси без всякого ущерба. Вернувшись в Германию, он был принят своим императором и подробно поведал ему о могучем восточном властелине, государство которого необозримо, а сила весьма велика.

Такое известие весьма заинтересовало германских стратегов. Союз с царем московским мог бы помочь им в решении многих проблем – для начала, хотя бы борьбы с турками. Заметим, что и в Москве, и в Ульме помнили о союзных отношениях, связывавших в старые времена русских и немцев, через голову князей польских и чешских. Вот почему через три года Поппель снова прибыл на Москву, уже в чине императорского посла, с грамотой, подписанной Фридрихом III и его сыном на Рождество 1488 года, где предлагалось подумать об установлении союзных отношений.

В этих условиях ливонцам почти не на что было надеяться. Оговоримся, что приносить их в жертву, впрочем, никто в западном мире не собирался. Участники Вормского рейхстага нашли наиболее уместным обратиться к герцогу Мекленбургскому, а также к властям Данцига взять это дело на себя, и по возможности помочь. Папа римский в следующем году даже издал буллу, в которой разрешил проповедь крестового похода на Русь как в Ливонии, так и в Швеции, и обещал его участникам отпущение грехов как при жизни, так и после смерти в бою… Все это значило, что Европа не собиралась ни тратить денег на ливонцев, ни посылать им солдат, и рекомендовала как-то выходить из затруднений собственными силами.

В августе того же 1496 года, когда была издана булла, шведы молодецким наскоком, без боя взяли Ивангород, разграбили все, что могли (свинтили даже железные петли с ворот), а после того в знак приятельства предложили Ордену ввести свои войска в "Русский замок" и навсегда ликвидировать эту кость, засевшую в ливонском горле. Как бы ответили на такое предложение прежние ливонские рыцари, не стоит и говорить. Сразу по получении предложения, они похватали бы мечи, бросились бы по коням и поскакали бы с воинственными кличами занимать "контр-Нарву".

То, что произошло на этот раз, удивляет историков по сей день. Ливонский магистр… сел думу думать! Да, в таком настроении тягаться силами с московитами явно не стоило, даже при условии отпущения грехов "при жизни и после смерти". Подождав немного, более чем удивленные шведы бросили замок на произвол судьбы и отступили. А еще через небольшое время, в крепость вступили русские войска, и принялись ее спешно укреплять, чтобы вполне исключить повторение шведского хулиганства. Уже через два года, в Ивангороде стояло около двухсот дворов военных поселенцев, и все время прибывали новые.

В 1500–1503 Московия воевала с Литвою и с Польшей. Решившись искать друзей среди ближайших соседей, ливонский магистр решился – и вступил в войну на стороне литовцев. Тогда московский колосс развернулся, и стряхнул с себя Орден, как докучливое насекомое. В первой же серьезной битве, в 1501 году, ливонские войска потерпели самое плачевное поражение. Следует отметить, что битва произошла не вблизи русской границы, но на внутренней территории Ливонии, у города Гельмед – то есть на северных подступах к Вендену (теперешний Цесис), где со времен первого предстоятеля, Финнольда фон Рорбаха, была ставка магистра Ливонского ордена.

Переговоры о мире велись в Москве, в самой неблагоприятной для ливонцев атмосфере. Впрочем, может ли корректная фразеология наших дней вполне передать колорит той далекой эпохи? Обратившись к Статейному списку посольских сношений, мы находим в своем роде замечательное описание, мимо которого грех было бы пройти стороной. Подробно описывая ход одного из парадных обедов 1503 года при дворе Ивана III, наш официальный хроникер отметил, что царь посылал потчивать посла венгерского, посла польского, а с ними посла литовского, и был с ними приветлив. Что же касалось "немецкого посла", то его "князь великий потчивати не посылал, не потчивал его никто" [98] …

Последняя фраза особенно выразительна. Можно представить себе душно натопленные палаты московского государя, столы, заставленные всяческой снедью, виночерпиев, порхающих по зале, иронически улыбающиеся губы послов сопредельных держав и "открытые, пьяные лица" русских бояр, откровенно глумящихся над бледным ливонским послом, едва не падающим в обморок от оскорбления, весьма болезненного по тем временам, а впрочем, по нормам и современной дипломатической практики. Еще бы – посла сопредельной державы подвергают демонстративному унижению на приеме высшего уровня, при всем, как говорится честном народе и на глазах международной общественности, … Боже, какой позор. Такое запоминается надолго.

Мир все-таки был заключен в 1503 году. Согласно одной из его статей, Орден обязался выплачивать Великому князю Московскому ежегодную дань. Такой договор означал существенное ослабление положения Ливонии, и первый шаг на пути утраты ею своей независимости . Ну, а государи соседних держав обратили внимание на то, что в Восточной Прибалтике появился "больной человек", и стали внимательно следить за ходом его агонии, в надежде не упустить своей доли наследства.

Гербы "Великого герцога Московии"

"Есть ли на свете что-либо более устойчивое, чем семиотические архетипы", – таким вопросом задались мы несколько выше, и привели аргументы в пользу отрицательного ответа. К таким весьма сильным структурам и образам всегда относились, как писали у нас в старину, "с?мволы и емвлемата", в первую очередь государственные. Только на первый взгляд они отбираются волею герольдмейстера и утверждаются государем или урядником [99] . Принятое этими лицами решение обычно лишь начинает работу, основная часть которой приходится на долю "народного духа", принимающего эмблему или отвергающего ее.

Отечественный читатель имел возможность следить за движением этого скрытого механизма в продолжение последнего десятилетия. Как отмечают многие наблюдатели, на настоящий момент остается не вполне ясным, приняло ли массовое сознание россиян государственные флаг и гимн, и в особенности его текст в последней редакции. Что же касается государственного герба, то здесь споры, кажется, улеглись. Да и что можно возразить против двуглавого орла, принятого у нас после женитьбы Ивана III на византийской царевне Софии-Зое в 1472 году, и ознаменовавшего преемственность власти Великого князя Московского по отношению к Византийской империи?

Двуглавый, или, как писали у нас в старину, "пластаный орел с опущенными крильями и двема коронами над главами", был действительно принят у нас во времена Ивана III в качестве государственной эмблемы набиравшей силу молодой державы московской. Первая из государственных печатей, на которых она появилась в этом качестве, была приложена к грамоте 1497 года. На ее лицевой стороне в красном воске был четко оттиснут старинный герб московских князей, сиречь святой Егорий на коне, колющий поверженного дракона. На оборотной же стороне мы и видим "пластаного орла" о двух головах, с лапами, еще свободными от держания государственных регалий.

Этой эмблеме было суждено славное будущее на российской земле, принята же она была под решающим воздействием государственной геральдики Священной Римской империи германской нации … "Ну вот", – скажет читатель, дочитав до этого места, – "Приехали! Если, ведя рассказ о "греческой" метафизике Петербурга, автор списывал все, что можно, на счет византийских влияний – то теперь, занимаясь разбором немецких влияний, он готов отдать Германии и древнюю нашу византийско-российскую эмблему!"

Нет, так прямолинейно ставить вопрос не имеет смысла. Что же касалось выбора российского герба, то его история была все же более сложной, чем это нам сейчас представляется. Исторически всадник, топчущий дракона конем, или, чаще, поражающий его копьем, был давнишней, известной тодашнему миру, эмблемой московских князей. В этом качестве, а именно, как "герб Великого герцога Московии" (arma Magni Ducis Moschoviae), он включался в западноевропейские гербовники XVI столетия, изображался и на портретных изображениях московских князей в европейских книгах.

Напомним, что культ святого Георгия пришел к нам из Византии, во времена еще Киевской Руси. Что же касалось изображения скачущего всадника, то он в ту эпоху ассоциировался с Восточной Европой, поскольку в различных вариантах служил эмблемой литовских князей, встречался на польских печатях, служил и гербом магистра Ливонского ордена. Принимая во внимание все эти обстоятельства, было бы естественным перенести старый московский герб на печати формировавшегося Московского царства.

Этому помешали сведения о Германской империи, и, в особенности, посольство 1489 года, о котором мы вкратце уже говорили выше. Московские князья ведь ценили лишь древнюю наследственную власть. До того времени, они знали лишь двух великих в полном значении этого слова царей, а именно, византийского василевса и хана монгольского, считая себя единственными законными преемниками обоих. При таком мировосприятии, шведские короли виделись худородными. Что же касалось магистра ливонского, так то была еле заметная мелюзга.

Кстати, отсюда происходит одна удивлявшая некоторое время историков закономерность. Вступая в официальные отношения с королем шведским, и заключая венчавшие их, в общем, важные для Руси договоры, русские цари поручали подписывать их … своему новгородскому наместнику. Так было в 1524, 1535, 1537 годах, случалось и позже. Формально цари имели на то право, поскольку заключенные договоры продолжали традицию более старых новгородско-шведских договоров. На самом же деле, эта формальная зацепка позволяла унизить шведского короля, указав ему место на уровне наместника одной из провинций Московского царства. Совершенно аналогично, и договоры с Ливонией продолжал подписывать новгородский наместник [100] .

Две империи

Теперь, наконец, перед ликом московского князя предстал посланец равного ему по величию государя, главы Священной Римской империи, помазанника Божия, возводившего свою власть и достоинство к римским кесарям. На место "однополярного мира" с православной Московией в центре, наследующей все величие, какое было накоплено на земле, встала идея о "двуполярном мире", в западной части которого доминирует германский император, в восточной же – русский царь. В подтверждение высказанного предположения приведем два коротких примера.

Первый пример касается приватной аудиенции, которую Николай Поппель испросил у Иоанна Васильевича во время своего первого официального визита в Москву в качестве официального посла Священной Римской империи в 1489 году. Получив эту аудиенцию, посол предложил московскому государю от имени своего императора титул короля. При этом он добавил, что переговоры об этом нужно вести тайно.

Ведь, после коронования, новый король Московии станет в глазах Европы на равную ногу с королем Польши, а это в свою очередь даст ему полное право претендовать на древние русские земли, удерживавшиеся до того времени поляками. Интересно, что Иоанн Васильевич без колебаний отказался от такого коронования, поручив своим приближенным (скорее всего, дипломату – а кроме того, любителю "тайных наук" – Ф.В.Курицыну) передать послу, что он-де унаследовал свою державу от предков, а поставление на престол получил-де прямо от Бога – и другого поставления "как есмя наперед сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим" [101] .

Иными словами, германский император предложил московскому князю войти в сферу влияния Священной Римской империи, намекнув на возможность если не раздела Польши, то усиления России за ее счет. На это Иоанн III ответил, что он не планирует в будущем стать на равную ногу с королем польским, но является в настоящее время ровней, и не то, что ему, но самому императору. Первая точка зрения представляет однополярное видение христианского мира, вторая – двуполярного.

Второй наш пример связан с миром, завершившим русско-ливонскую войну 1501–1503 года. Мир этот, естественно, был заключен между Россией и Ливонией, однако в Москве его рассматривали на правах договора со Священной Римской империей в целом. Иными словами, в Москве предпочитали общаться не с вассалом, но с сюзереном – и были готовы отказаться от плана завоевания Ливонии, если это помогло бы установлению союзных отношений с германским императором.

В свою очередь, Максимилиан I замкнул свой слух для жалоб ливонского магистра по поводу обременительных условий договора 1503 года и нарастающей агрессивности московита. В ответ он сухо благодарил Орден за то, что тот уладил свои дела собственными силами, и рекомендовал в дальнейшем в меру возможности не обременять Империю своими трудностями. Как видим, и московский государь, и император германский выказали принципиальную готовность принести ливонские интересы в жертву более широким геополитическим планам .

"Имперский" двуглавый орел

Надо ли говорить, с каким вниманием в Москве разбирали титулатуру императоров Священной Римской империи германской нации и фразеологию их грамот, с каким интересом рассматривали форму булл (привесных печатей) и даже фасон платья посла. Не составляла исключения и эмблема власти германского императора, а ею служил двуглавый орел.

В ответ на вопросы русских бояр, немцы ответили, что принята она была не так давно, всего около полувека назад, то есть вскоре после восхождения на имперский трон династии Габсбургов. Что же касалось ее происхождения, то здесь основную роль сыграла не традиция, а, так сказать, логика. Дело состояло в том, что эмблемой королевской власти во многих землях Германии издревле служил одноглавый орел. Соответственно, власти императора – "короля королей" – естественно было поставить в соответствие орла о двух головах, и это было сделано [102] .

Выслушав эти соображения, москвичи задумались, и пришли к весьма плодотворной идее. Конечно, двуглавый орел никогда не использовался в качестве эмблемы византийских императоров. Зато это изображение было широко известно у византийцев – и, что было самым важным, использовалось в гербе морейских деспотов, последний их коих, по имени Фома, и был отцом принцессы Софии, будущей супруги великого князя Иоанна III.

Таким образом, русский царь имел неоспоримое право на изображение двуглавого орла в своем гербе. С одной стороны, это согласовывалось с общей линией на преемственность его власти по отношению к Византийской империи. С другой стороны, та же эмблема прямо соотносилась с двуглавым орлом германского императора, что наглядно передавало идею равночестности царской власти на Руси, и императорской – в Западной Европе [103] . Последнее сопоставление укреплялось тем, что обе эмблемы были приняты по меркам того времени практически одновременно, так что никто не чувствовал себя ущемленным – равно как и тем, что оба монарха возводили свое родословное древо к императорам Древнего Рима.

Итак, мы имеем основание заключить, что начальный импульс к принятию эмблемы двуглавого орла был немецким, точнее – имперско-германским . Ну, а далее началось длительное, вполне уже самостоятельное развитие на Руси его иконографии – помещения на орлиной груди изображения св. Георгия, на крыльях – эмблем русских земель и княжеств, вложения в лапы скипетра и державы, и так далее, вплоть до освобождения орла от всех символов, включая короны, на монетах Временного правительства, и его отмены властью восставших масс.

В геральдике наших дней двуглавый орел получил новую жизнь. Практически утратив смысловую связь со старой Российской империей, его изображение, однако восстановило исторически первичную – и в этом качестве связанную с имперско-германским прообразом – ассоциацию с "великодержавной идеей". На очереди ее преобразование в "новую евразийскую идею" и сплочение на этой основе людей определенного психологического типа, чаще всего называющих себя в настоящее время "государственниками". Какой же символ сможет выразить фундаментальное для нее положение о двуединой природе евразийской цивилизации лучше, чем двуглавый орел?

Ну, а для петербуржца существенным будет и то, что эмблема, принятая в качестве государственной царями Московской Руси, нашла свое место и на гербе столицы Российской империи. Как мы помним, со времен графа Санти в центре герба Санкт-Петербурга, поверх двух серебряных якорей, помещен золотой скипетр, увенчанный нашим традиционным "государственным двуглавым орлом".

Психологический тип новгородского купца

Новгород до последней возможности оберегал привилегии Ганзы. Переходя, под страхом оккупации московскими войсками, под руку короля польского, бояре древней северной республики настояли на включении в договор особой статьи, читавшейся так: "Двор немецкий тебе не подвластен: не можешь затворить его" (цитируем в карамзинской версии). С угасанием новгородской вольности, неизбежной стала и отмена ганзейских привилегий.

Насельники подворья св. Петра пережили оба московских похода на Новгород с величайшим волнением и дурными предчувствиями. Несмотря на это, поначалу ничего страшного с ними не произошло. Приехав принимать капитуляцию Новгорода зимой 1478 года, Иоанн III нашел время принять представителей Ганзы и успокоил бледных от страха купцов, выдав им грамоту, где подтверждал большинство их старинных привилегий. В 1487 году, был заключен первый полномасштабный русско-ганзейский договор. Внимание московской политической элиты тогда было направлено на литовские и татарские дела. Что делать с Ганзой, в Москве еще окончательно не решили. Вот почему и этот трактат сохранил основные черты "режима наибольшего благоприятствования" по отношению к ганзейской торговле.

Сама атмосфера переговоров изменилась довольно сильно. Историки уже обратили внимание, что это отразилось даже во вводной формуле к тексту соглашения. К примеру, старые договоры начинались примерно так: "Приехали немецкие послы в Великий Новгород … и руку взяли у посадника новгородского". Теперь же преамбула звучала совсем по-другому: "Приехали немецкие послы … и били челом" [104] . Первое указывало на равноправные отношения, в последней проведено верховенство московской стороны. Разница была, и более чем существенная.

Во время работы над условиями договора, Москва еще нуждалась в опыте и советах новгородских экспертов. После его заключения, их услуги стали совершенно излишними. Сразу же вслед за подписанием договора, в Москве было принято решение о выселении из Новгорода всех мало-мальски известных купцов. В течение одного 1487 года, город вынуждено было навсегда оставить около полусотни наиболее именитых купеческих семей, за ними последовали менее важные. А ведь они поколениями налаживали отношения с ганзейцами, изучали балтийский рынок. На место несчастных прибыли московские купцы, обосновались и быстро взялись за дело. Вот тут-то ганзейцы и познали на собственном опыте всю разницу между новгородскими и московскими купцами, как по психологическому типу, так и приемам ведения дел.

Новгородцы были ориентированы на немецкий рынок, раз навсегда согласились с торговой монополией Ганзы и были вполне удовлетворены собственной ролью ее факторов на обширных пространствах северных волостей Новгорода. Если добавить к этому присущее полноправному гражданину вечевой демократии умение постоянно искать компромиссы и находить их, сызмала выработанное у него уважение к органам власти своего государства и доверие к ним, то доминанты культурно-психологического облика новгородского купца станут нам в общих чертах ясны.

Что касается метафизической составляющей этого облика, то она может быть легко прослежена хотя бы по тексту былины о Садко. Разные ее варианты рассказывают об оборотистом, энергичном человеке, не сомневавшемся, что надо делать, получив в руки шальные деньги:

"А й записался Садке в купци да в новгородскии …

А й как стал ездить Садке торговать

да по всем местам,

А й по прочим городам да он по дальниим

А й как стал получать барыши да он великие".

В поисках своего счастия купцу довелось попадать в опасные положения. Тогда он не обиновался обращаться за помощью к потусторонним силам – причем, прибегая к терминам современной этнологии, к божествам как верхнего, так и нижнего мира. К примеру, в одной ситуации Садко обратился к царю Морскому (а это – чисто языческий персонаж), в другой попросил о помощи святого Николу Можайского (христианского покровителя мореплавателей) – и оба ему помогли, хотя и не без оговорок (сводившихся в каждом случае к "искупительной жертве").

Оговоримся, что сложение опорных структур мифа о Садко ученые относят к достаточно раннему времени, а именно к XII столетию. Прослеживается в нем и более древний пласт, типологически соотносящийся со средиземноморскими мифами о схождении героя в преисподнюю и возвращении оттуда – от античного певца Орфея до библейского пророка Ионы. И все же, приняв во внимание все эти обстоятельства, мы не должны забывать, что былина о Садко стала излюбленной у сказителей новгородского средневековья, превратившись, по выражению В.Г.Белинского, в подлинную "поэтическую апофеозу Новгорода".

Прдолжали ее сказывать и позднее, едва ли не до нашего времени (выше была процитирована сумозерская запись А.Ф.Гильфердинга 1871 года). Ну, а такая популярность могла быть в свою очередь порождена лишь глубоким соответствием предания о Садко мировосприятию купцов, а в большой степени – и всех обитателей средневекового Новгорода.

Психологический тип московского купца

Московские купцы исторически и психологически принадлежали к совсем другому миру. Выйдя в начале XIV столетия под покровительством монгольских властей на рынки Крыма, северной Персии, Поволжья, они пропитались духом Востока до мозга костей, усвоили его привычки и обычаи. Не случайно такие базовые для средневекового торгового лексикона слова, как "деньги", "товар", "пай", "базар" были заимствованы нами с Востока, чаще всего из тюркских языков, или при их посредстве.

"Деловая психология русского купца сохраняла глубокий левантийский отпечаток. Здесь мы находим мало капиталистической этики с ее упором на честность, предприимчивость и бережливость. На покупателя и на продавца смотрят как на соперников, озабоченных тем, как бы перехитрить другого; всякая сделка – это отдельное состязание, в котором каждая сторона рвется взять верх и забрать себе все призы" [105] .

Нужно оговориться, что гарвардский советолог сильно сгустил краски в приведенной цитате. Стремление перехитрить партнера, как мы в этом убедились выше, было присуще немецким купцам ничуть не в меньшей степени, чем их персидским собратьям. Что же до честности, то твердое слово порядочного человека ценилось в те времена – как, впрочем, и в наши дни – на Востоке ничуть не менее, чем на Западе. Однако в том, что московские купцы принадлежали совершенно определенному, в основе своей ближне – и средневосточному культурно-психологическому типу, не приходится сомневаться.

Одной из доминант татаро-монгольской цивилизации была крепкая государственность, причем весьма своеобразного типа. С одной стороны, власть обеспечивала примерный порядок на рынках и постоялых дворах, на городских улицах и торговых путях. Всюду стояли гарнизоны, сновали конные разъезды. В принципе все улусы были охвачены курьерской службой. Достаточно рано на ее основе была организована регулярная перевозка людей и товаров, приобретшая в русской истории известность под именем "ямской гоньбы" [106] . Неукоснительно взимались налоги, включая торговую пошлину [107] .

С другой стороны, власть неуклонно стемилась ободрать тяглое население как липку, и ей была решительно чужда даже тень заботы о благосостоянии общества в целом. Вопрос об этом в принципе не мог быть поднят, поскольку любая попытка диалога между обществом и властью, не говоря уже об отдельном человеке, пресекалась незамедлительно и с примерной жестокостью, да никому не могла и прийти в голову.

Вот почему московский купец научился бить челом любой власти и выказывать ей все мыслимые знаки покорности – с тем, чтобы в другое время обходить начальство за три версты, пряча от его очей свои накопления пуще, чем от разбойников, не ожидая от него особой помощи, да и не надеясь на нее. Надо ли говорить и о том, что, вдоволь натерпевшись от власть предержащих, тот же купец совсем не прочь был упереть руки в боки, встретившись с более слабым партнером, и отыграться на нем за все свои обиды и унижения. Если же мы добавим к сказанному, что московские купцы впитали весь этот суровый, но вполне жизнеспособный строй общественной жизни с молоком матери, прикипели к нему душами, не знали, да и не хотели знать никакого другого, то доминирующие черты их культурно-психологического облика приобретут для нас известную определенность.

Первоначальное понятие о метафизической стороне этого облика мы можем составить по путевым запискам тверского купца Афанасия Никитина, совершившего свое знаменитое путешествие в 70-х годах XV столетия. Следует сразу оговориться, что Тверская земля была формально присоединена к Москве лишь в 1485 году. Однако тверское купечество вошло в орбиту московского мира значительно раньше указанной даты. Как явствует из текста Хожения за три моря, часть своего пути наш герой прошел с караваном московского посла – и тосковал на чужбине по земле, которую называл уже просто Русской. На основании наблюдений такого рода, в литературоведении прошлого сложилась даже тенденция взгляда на Афанасия как на "торгового разведчика" Иоанна III, которая, впрочем, в современной науке не получила поддержки.

Чистота православия "рабища Божия Афанасия", как он сам себя называл, довольно сомнительна. Судя по тексту Хожения, суть "правой веры" сводилась для купца к исповеданию одного, единого для всех Бога, а также к чистоте помыслов. Такая вероисповедная установка весьма облегчала контакты с неверными – в первую очередь, мусульманами, придерживающимися, как известно, единобожия, но далеко выходила за рамки того, о чем учила православная – а впрочем, любая христианская церковь той эпохи.

Надо думать, что собратья тверского купца были все же более тверды в вере. Впрочем, нельзя забывать и о том, что так называемая "ересь жидовствующих" была тогда уже при дверях, а ставший ее приверженцем посольский дьяк Федор Курицын пользовался величайшим доверием своего господина, Великого князя Московского Ивана III Васильевича. Как мы помним, вероучение еретиков сводилось в первую очередь к отходу от ортодоксального учения о св. Троице в сторону строгого монотеизма ветхозаветного типа.

"Русская земля да будет Богом хранима!" – восклицает Никитин, и продолжает: "На этом свете нет страны, такой, как она, хотя князья Русской земли – не братья друг другу. Пусть же устроится Русская земля устроенной, хотя правды мало в ней!"

В этой прославленной здравице как в капле воды отразились и тяга к "сильной руке", и надежда на собирание Русской земли, и болезненное убеждение в несправедливости ее социальной организации. Все эти черты были в высшей степени присущи мировосприятию руских людей той эпохи, не исключая, конечно, московских купцов. Не случайно текст Хожения был самым заботливым образом сохранен книжниками того времени, включен в состав II Софийской летописи (под 1475 годом), и донесен через все исторические бури до потомства.

Ну, а нам остается добавить к сказанному только то, что последняя цитата из текста Хожения за три моря была приведена выше в новейшем переводе А.Д.Желтякова. Да-да, в переводе – ведь, хорошо зная своих земляков, купец зашифровал в рукописи эти слова, равно как и ряд других ключевых для него мыслей, пользуясь тюркскими и персидскими словами. Как справедливо отметил в этой связи современный комментатор, "в конце XV века эти рассуждения, как и утверждение, что в Русской земле "правды мало", а также религиозные взгляды А[фанасия] Н[икитина], если бы он стал их проповедовать, могли принести ему серьезные неприятности" [108] .

Конец "колупания"

Заголовок, предпосланный этому разделу, не вполне точен. Мы собираемся рассказать об исторической катастрофе торговой деятельности Ганзейского сообщества в Новгороде. Вот почему более корректно звучало бы заглавие "Закрытие подворья св. Петра", или что-нибудь вроде этого. Однако столетия "колупания" положительно переполнили чашу терпения новгородских купцов. Вот почему, доведись кому-либо из них прочитать эту страницу, он безусловно одобрил бы наш заголовок, и даже предложил бы как-нибудь украсить его – например, заключить в рамку.

Как мы помним, "колупание" относилось к числу торговых обычаев, безусловно убыточных для новгородских купцов. Оно состояло в изъятии части восковых "баб", выставленных русскими купцами на продажу, в пользу немецкой стороны, под предлогом проверки их качества. О другом обычае из этого ряда – печально известной "наддаче" мы также уже рассказали выше. Нужно учесть и то, что неуклонное проведение этих обычаев, несмотря на постоянные жалобы и протесты новгородцев, имело и психологическое значение. Оно каждый раз подтверждало верховенство немецкой стороны в торговых сношениях Великого Новгорода и Ганзы.

С приездом московских купцов настал конец всему этому наследию прошлого. Придя одним, как говорится, прекрасным утром в торговый ряд, ганзейцы с удивлением увидели, что московские купцы, сопя, возятся с весами, налаживая их. Сдерживая улыбку, ганзейцы объяснили новичкам, что в Новгороде ганзейских товаров никто никогда не взвешивал, поскольку сомневаться в немецкой точности никакой необходимости нет. В ответ московские купцы спокойно ответили, что без взвешивания они никаких ганзейских товаров покупать не будут.

Задохнувшись на минуту от гнева, ганзейцы стали осматриваться в поисках более сговорчивых купцов. Но со всех сторон на них смотрели все те же спокойные москвичи, никто из которых не собирался придерживаться каких-то дурацких древних обычаев. Жалоба Ганзы полетела в Москву. В прежние, новгородские времена отступники от "старины" были бы незамедлительно наказаны. Но теперь ганзейский посланец предстал перед государем, который недавно истоптал ханскую басму и сломал хребет Золотой Орде [109] . Что ему были ганзейские ссылки на старые договоры!

Великий князь даже нашел уместным немного поиздеваться над немцами. Он им сказал, что ганзейцам, конечно, приказать ничего не может, зато русским купцам приказывает не покупать товаров без взвешивания. Если же Ганза найдет в Новгороде еще каких-то купцов, которые будут покупать ее товары без взвешивания, против приказа царя – то, как говорится, в добрый час. Он, Иван Васильевич, даже, пожалуй, с интересом посмотрел бы на такого купца… Получив этот ответ, ганзейцам оставалось отвесить прощальный поклон, вернуться на двор св. Петра и бросить свои товары на русские весы.

Вскоре настал черед и заветного "колупания". Отнюдь не заботясь о разнообразии своей аргументации, московские купцы снова послали ганзейцев куда подальше. Точнее, они заявили, что Великий князь Московский запретил им, природным москвитянам, предоставлять свой воск для "колупания". Если же немцы найдут себе на Руси каких-то других купцов, которые это позволят, то пусть себе колупают до изнеможения. Так, одной царской шуткой, и завершилась древняя новгородско-ганзейская традиция "колупания" .

Ослабление Ганзы

Летом 1494 года, несколько десятков ганзейских купцов приехали в Москву, просили восстановить "колупание" с прочими привилегиями – и получили отказ. Впрочем, их допустили до стола великого князя и выпроводили восвояси с богатыми подарками и всяческими обещаниями. На обратном пути, в Новгороде, купцов задержали и бросили в тюрьму, к тому же отняли товаров на огромную сумму почти в сто тысяч марок. Вскорости после этого было закрыто и торговое представительство Ганзейской конфедерации в Новгороде, знаменитый Двор святого Петра.

Поводом к такой жесткой расправе послужила казнь, которой были подвергнуты в Ревеле двое подданных московского государя. Одного из них заподозрили в чеканке фальшивой монеты, за что он был живьем сварен в котле. Второй предавался "содомскому греху", почему и был приговорен к сожжению на костре. Дело было бесспорное. По нормам международного права того времени, преступление, совершенное на территории города, подлежало юрисдикции его суда. Что же до приговоров, то они были вынесены в соответствии с так называемым "любекским правом", действовавшим тогда на территории Ревеля, поскольку он был ганзейским городом.

Историки до сих пор удивляются, на каком основании Москва могла не то что задерживать невинных немецких коммерсантов, но даже выказывать недовольство. Н.М.Карамзин сохранил в своей Истории предание о неких опрометчивых словах, сказанных одним легкомысленным ревельцем при сожжении в адрес самого Иоанна Васильевича [110] . Что касается более глубоких причин, то мнения современных историков относительно них сильно расходятся.

Так, Г.Козак высказал мнение, что арест был московским демаршем против властей Ревеля. Э.Денель, напротив, считал, что скорей уж такой шаг был направлен против Новгорода, поскольку окончательно уничтожал его торговую репутацию на Западе. Согласно предположению К.В.Базилевич, более вероятным было желание московских властей одним махом покончить с торговой монополией всей Ганзы, и это разумно, поскольку за ревельцев пошли в тюрьму добропорядочные граждане Любека, Гамбурга, Мюнстера, Дортмунда и ряда других ганзейских городов.

Предположения историков на том не исчерпываются и подлежат еще самому внимательному разбору. Для нас же существеннее то, что московский слон входил в посудную лавку Восточной Прибалтики, не сбавляя хода, и не обращая внимания на протесты продавцов и звон разбиваемой посуды.

Агрессивное поведение Москвы произвело в Ганзе изрядную панику. После длительного увещевания со стороны представителей семидесяти немецких городов, подкрепленного ходатайством магистра Ливонского ордена, которое в Москве упорно предпочитали именовать "челобитьем", купцов отпустили – за исключением бедолаг, окончивших жизнь за решеткой в течение трех с лишним лет заключения. Товаров, естественно, не вернули. По всей очевидности, это тоже входило в "новый московский стиль" деловых отношений. Что же касалось торгового представительства Ганзы в Новгороде, то оно опустело – на этот раз, навсегда.

Надо сказать, что "новгородская катастрофа" составила в свою очередь лишь эпизод в череде несчастий, постигших Ганзу . На Западе в ту эпоху возрождались или же возникали сильные государства, вроде Англии или Нидерландов, которым не было никакого расчета поддерживать ганзейскую монополию в ущерб собственным купцам.

Кроме того, в продолжение всего XV столетия, в западноевропейских странах укреплялось промышленное производство, и цены на его продукцию проявляли тенденцию к росту. В то же время, цены на большинство товаров русского сырьевого экспорта, прежде всего на пушнину, стояли на месте, или даже падали. Так на пути ганзейской торговли встало явление, которое получило у экономистов образное название "ножницы цен". С течением времени, раскрытие этих "ножниц" разорвало Ганзу буквально на куски. Формальный роспуск Конфедерации произошел, впрочем, достаточно поздно, в 1669 году. После указанной даты, гордое имя ганзейского города сохранили за собой право нести лишь Гамбург, Бремен и Любек.

"Атлантиды" – нижненемецкая и новгородская

Деловым языком Ганзы был, как мы уже говорили выше, был нижненемецкий. Впрочем, не только деловым языком, и не одной Ганзы. "Nedderd?disch", он же "neddersassisch" (нижнесаксонский), или просто "sassisch" (саксонский) был подлинным "языком-посредником", "лингва франка" циркумбалтийской цивилизации средних веков. Тот, кто намеревался совершить путешествие по странам Балтики, должен был хотя бы немного знать нижненемецкий, чтобы объясняться с капитанами кораблей и жителями портов. Если же он намеревался торговать, то знание нижненемецкого становилось жизненной необходимостью. В эпоху расцвета Ганзы, то был язык власти и богатства – богатый и гибкий, свободно вбиравший в себя лексемы и фразеологию множества языков, от латыни до эстонского или русского.

Утрата политической и хозяйственной обособленности северогерманских городов открыла дорогу на север многочисленным и энергичным носителям верхненемецкого – языка германского юга. Так началась длительная агония нижненемецкого языка, обозначаемая в современной науке нейтральным термином "оверхненемечивание" (Verhochdeutschung). В течение XVI столетия, городские канцелярии северных немецких городов, начиная с Берлина и Магдебурга, одна за другой переходят на верхненемецкий. Книгопечатание на нижненемецком языке постепенно угасает. Драматурги все чаще используют его для речевой характеристики персонажей-простолюдинов.

Сейчас этот язык сведен до положения устного диалекта. Само его современное название – "Plattdeutsch" [111] – означает не только "нижненемецкий", но также и "низкий", в смысле "простонародный". Если, приехав в Любек или в Гамбург, вы захотите услышать живое звучание этого диалекта – лучше всего пойдите в простую кнайпу, возьмите кружку пива и послушайте, с каким смаком будут рассказывать друг другу свои истории и анекдоты ваши соседи по лавке на старом добром "пладойче"… А ведь было время, когда он имел все шансы занять место литературного языка самостоятельной северогерманской нации. Почему бы и нет – ведь смог же близко ему родственный голландский язык уцелеть в исторических схватках с языками своих более сильных соседей!

Мы нашли целесообразным уделить некоторое внимание исторической катастрофе нижненемецкой нации и ее языка по той причине, что в наших краях в ту эпоху произошло примерно то же самое. Как мы помним, политическая самостоятельность Новгорода весьма способствовала обособлению новгородского диалекта, у которого было достаточно много шансов вырасти в литературный язык особой, севернорусской нации.

В свое время, новгородская речь служила подлинным языком-посредником на просторах русского Севера. Кстати, известно, что ганзейские и ливонские купцы посылали своих сотрудников в Новгород, с целью ее изучения. Вообще, нижненемецкий язык Ганзы как бы находил себе продолжение на землях за ливонской границей в другом "лингва франка" – новгородском наречии. Присоединение к Московской Руси прервало эти процессы и постепенно свело новгородский на положение обычного диалекта. Да, ганзейцы могли ссориться со своими новгородскими партнерами, бороться с ними и даже воевать. Однако чувство взаимозависимости и взаимной связи никогда не угасало вполне ни у одной из сторон. Падение Новгорода поставило на повестку дня не только пресечение торговой монополии Ганзы на Востоке, но и существенное ее ослабление на Балтике в целом [112] .

Нижненемецкая и новгородская цивилизации, на протяжении нескольких веков определявшие развитие материальной и духовной культуры на обширных пространствах Северной Европы, ушли в пучину исторического процесса почти одновременно . Их катастрофа оставила после себя пустоту и бередила души потомков, почти как платонова Атлантида. Возникновение и возвышение "петербургской империи" на востоке этого геополитического пространства и Прусского королевства на его юге также произошло практически одновременно – и может рассматриваться, помимо всего прочего, еще и как реванш Севера за его историческое поражение.

"Геннадиев" перевод Библии

Сочувствуя Новгороду в его исторической катастрофе, читатель вправе предположить, что и культура его не скоро оправилась от нанесенных ударов. С этим нельзя не согласиться; вообще, население города было изрядно невротизировано. И все же конец XV столетия был ознаменован впечатляющими успехами в развитии культуры, не исключая и ее метафизических аспектов.

Мы говорим о деятельности кружка архиепископа новгородского и псковского Геннадия, а именно об издании им первого в истории полного славянского текста Священного Писания, о расчете церковного календаря на новое тысячелетие и переводе на русский язык ряда западных сочинений, воплощавщих новомодные религиозные веяния, devotionem modernam. Все эти достижения – в особенности, два первых – оказали неизгладимое воздействие на культуру России. Для нас же особенно интересно, что в каждом из названных случаев, влияние немецкой культуры оказалось если не решающим, то вполне заметным. Впрочем, рассмотрим все по порядку.

Как это ни трудно себе представить, но русское средневековье вполне обходилось без полного текста библейских книг. Отечество наше прожило почти половину тысячелетия, довольствуясь устным чтением во время богослужения отрывков из текста Писания, которые полагались необходимыми для памятования в данный день. При этом народная вера была куда как крепка, святость отнюдь не скудела и никакие татары ее не колебали… Вот, кстати, еще один исторический урок. Духовная жадность, стремление сей же момент сорвать "покрывало Изиды" и сделать прикровенное – явным отнюдь не всегда способствует углублению внутренней жизни: чаще всего следует ее быстрое обмеление.

Впрочем, то было требование эпохи, и требование властное. Православное духовенство нужно было вооружать для духовной брани с расплодившимися еретиками, как правило, назубок знавшими тексты Писания. Католическое духовенство внимательно изучало свою Вульгату. Ну, а в Германии уже родился и выучил свои первые латинские молитвы мальчик по имени Мартин Лютер.

Работа по сверке имевшихся текстов и переводу недостающих превышала, конечно, силы одного человека – и архиепископ привлек к делу ряд блестяще по требованиям того времени образованных людей. История сохранила их имена. Из русских это – дьякон Герасим Поповка и его брат Дмитрий Герасимов, более известный у нас под именем Митя Малый, а также и опытный дипломат по имени Влас Игнатов. С ними активно сотрудничали ученые греки, приехавшие на Русь в свите Софии Палеолог.

Если последние лучше ориентировались в мире византийской и итальянской книжных культур, то русские были более знакомы с культурой соседних, немецких и польских земель. В частности, можно с уверенностью утверждать, что Митя Малый прошел в юности курс обучения в одном из ливонских городов, порядочно изучил немецкий, а также латинский язык, и поддерживал обширные знакомства в немецкой среде. Влас Игнатов по долгу службы много общался с представителями балтийских стран, включая Ливонию и Ганзу, сам ездил в Европу, и, безусловно, хорошо владел немецкой речью.

Второй заботой епископа Геннадия было собрать старые русские рукописи (по их богатству Новгород не знал равных на тогдашней Руси), привлечь греческие источники, латинскую и немецкую Библию. Если недостававшие книги Ветхого Завета брались прежде всего из латинской Вульгаты, то короткие предисловия, предпосланные в "Геннадиевой Библии" каждой из книг Священного Писания, переводились скорее всего с немецкого текста (а именно, издания 1500 года). Так же работали и над текстом пояснительных статей, приложенных к каждой библейской книге. Во всяком случае, современные исследователи полагают твердо установленным, что надписания псалмов были переписаны из немецкой Псалтири без изменений, переводили же их Влас Игнатов да Митя Малый [113] .

Выработка и издание полного текста Писания на общепонятном языке всегда представляют собой исключительно важный шаг в духовном развитии нации. Напомним, что большая "книжная справа", предпринятая во времена царя Алексея Михайловича, ввергла страну в великий раскол, и подвела ее вплотную к петровским реформам. Что же касалось издания полного ("синодального") перевода библейских книг на современный русский язык, то он был завершен к середине семидесятых годов XIX века, предшествуя таким образом эпохе революций в России, и этот факт не случаен.

Нужно оговориться, что "Геннадиев" перевод был переписан в ограниченном количестве экземпляров. Но тут уж дело было за технологией – и она не заставила себя ждать. Взявшись через восемьдесят лет за издание церковнославянской Библии, первопечатник Иван Федоров принял в качестве образца и первоисточника именно перевод, выработанный ученым кружком архиепископа Геннадия .

Славянский первопечатник Швайпольт Фиоль

Действительно, "Геннадиев" перевод должен был подождать известное время, чтобы быть преданным печатному станку. Вместе с тем не будет излишним напомнить, что первые наши книги на церковнославянском языке ко времени завершения этого перевода были уже напечатаны. Мы говорим об издании Осмогласника, Часослова, Постной Триоди и прочих богослужебных книг, предпринятом в 1491 году в Кракове славянским первопечатником Швайпольтом Фиолем.

Отметив это факт, мы, разумеется, никакой Америки не открываем. Имя Фиоля включено в университетские курсы истории русского языка и литературы и, несомненно, известно читателю-слависту. Вместе с тем, для широкой публики более близким и родным остается образ диакона Ивана Федорова, напечатавшего в 1564 году, вместе Петром Мстиславцем, в первой русской государственной типографии первую нашу точно датированную книгу – Апостол, открываемый превосходно выполненным ксилографическим изображением апостола Луки. В общем, тут не с чем спорить: Иван Федоров открывал магистральную традицию. Но справедливость требует помнить, что начал ее краковский первопечатник за семьдесят лет до того.

Фиоль не был не только русским, но даже поляком или литовцем. Сомнений в том никаких не остается после прочтения записи, внесенной в конец одной из напечатанных им книг самим первопечатником. В ней он указывает, что печатание было завершено "при державе великого короля полскаго Казимира. И докончана быс мещанином краковьскымъ Шваипотомь, Феоль, из немець немецкого роду, Франкь" [114] . Действительно – уж если "из немець немецкого роду", то какие ж тут могут быть сомнения… Не был издатель и православным.

Несмотря на все это, никакого морального убытка деятелям русской культуры того времени во всем этом не было. Как выяснили исследователи (прежде всего, Е.Л.Немировский), "поднаборные рукописи" были присланы издателю из Московской Руси, туда же был отправлен и основной объем выпущенного тиража. Сам же издатель в том же 1491 году попал в застенки католической инквизиции, и выпутался из неприятностей только весной следующего года, заплатив штраф и принеся покаяние. Выходит, что краковский книгоиздатель работал по русскому заказу и на российский рынок – примерно так же, как это делали какие-нибудь голландские печатники во времена Петра I, до тех пор, пока в новооснованном Петербурге не были развернуты необходимые цехи .

Читатель со склонностью к юмору может даже представить себе сценку того, как русские заказчики объясняют издателю свои требования, вносят предоплату, упоминают и о том, что краковянину предстоит первым предать печати книгу, написанную кирилловским шрифтом [115] . Выслушав это, Швайпольт сердечно улыбается, кивает головой, и, пробормотав что-нибудь вроде "Яволь, мейне геррен!", начинает историю русского книгопечатания.

Одним словом, памятник Ивану Федорову поставлен в Москве по праву, заслуженно установлен и барельеф с его портретным изображением на стене нижнего вестибюля станции петербургского метро "Технологический институт". И все же было бы совсем неплохо, если бы на противоположной стене ему соответствовал барельеф и другого нашего первопечатника – "немца немецкого роду", исполнительного и неудачливого Швайпольта Фиоля.

Календарная мистика

Вторым важным делом кружка новгородского архиепископа был, как мы помним, расчет церковного календаря на новое тысячелетие . Дело в том, что в 1492 году завершалась седьмая тысяча лет от сотворения мира – по счету, которого придерживалась русская православная церковь. Естественно, что в народе возникло ожидание "конца света" и страшного суда. Дело усугублялось тем, что византийские компутисты расчитали свои пасхалии, то есть таблицы наступления праздника Пасхи, от которой отсчитывались другие важнейшие даты церковного года, лишь до конца седьмой тысячи лет, и никакими другими расчетами наши церковники не располагали. Не было их и у греков.

Что же касалось исходных расчетов, результаты которых были утверждены Никейским собором 325 года, то в них вкрались чисто арифметические противоречия, не допускавшие однозначной экстраполяции старых пасхалий. В довершение всего, Византия пала под ударами турок в середине того же, пятнадцатого столетия от Рождества Христова, греческие астрологи и математики разъехались кто куда, так что и посоветоваться толком было не с кем.

Вот почему в этом важнейшем вопросе нельзя было обратиться к авторитету ни церковного предания, ни ведущих византийских ученых, а надобно было обойтись собственным умом, "минуя подводные камни високосных годов, рифы эмболисмических месяцев и учитывая неизбежность накопления ошибок" [116] . Взявшись за эту задачу, члены кружка архиепископа Геннадия почти воочию видели пропасть, зиявшую за очередным поворотом "Великого миротворного круга", и страстно желали продолжить его вращение.

В церковной литературе распространено убеждение, что новгородский владыка, не мудрствуя лукаво, написал в Рим – и получил оттуда ответ с расчетом новой пасхалии [117] . Нужно сказать, что дело решилось совсем не так просто. Геннадий привлек к делу своих русских сотрудников, получил письменную консультацию от ученых греков, ознакомился с летосчислением ряда восточных народов – вплоть до халдеев и персов. Помимо того, он выписал из Германии астролога Николая Булева, назначил ему солидное вознаграждение за консультации и получил их.

Николай Булев

Упомянув это имя, мы должны коротко рассказать о его носителе. Николаус Бюлов, прозванный у нас для простоты "Николаем Булевым" [118] , был человеком большой учености. Уроженец ганзейского Любека, он получил обширное образование в Ростокском университете, и приобрел с течением времени авторитет европейского масштаба. Достаточно сказать, что, закончив работать на епископа Геннадия, Бюлов уехал прямо к папе римскому Юлию II – и был немедленно принят на его службу.

По своей основной специальности, Булев был медиком, что и позволило ему четырьмя годами позднее, вернувшись в Россию, занять пост придворного врача Великого князя Московского Василия III. Что же касалось душевной склонности, то "Николай Немчин", как его тоже могли называть, был знатоком астрологии и не только ее поклонником, но и горячим пропагандистом. Последнее для нас наиболее интересно, поскольку, только ступив на русскую землю, Немчин принялся рассказывать о предмете своей страсти встречным и поперечным на довольно быстро им освоенном русском языке, совершенно не опасаясь доноса и не заботясь о последствиях.

Надо сказать, что немецкий врач рисковал отнюдь не так сильно, как это может показаться на первый взгляд. Дело в том, что во врачебной науке того времени астрологические выкладки были не только общепринятыми, но и практически обязательными. К примеру, они применялись для определения оптимального времени проведения медицинских процедур, или при подборе диеты. Поэтому Булев всегда мог сослаться на авторитет медицинских светил Европы – и свой профессиональный долг.

С другой стороны, астрология в ее полном виде безусловно занимала почетное место в комплексе "тайных наук", сложившемся к тому времени в западноевропейской культуре. Углубленное ее изучение заставляло прилежного адепта обращаться за справками сначала к герметическому кодексу, затем – к алхимическим трактатам, и, наконец, приводило его к оперативной магии, а то и демонологии. Примеров такой эволюции несть числа – и у нас есть все основания думать, что Булев также прошел этот путь.

Булев и теория "Москва – третий Рим"

В Европе того времени пользовался большой популярностью астрологический альманах, выпущенный в свет И.Штефлером и Я.Пфлауме в первые годы XVI века, и несколько раз оперативно переизданного. Изучая расположение небесных светил на будущее, немецкие астрологи установили, что в 1524 году их констелляция станет особенно опасной, что повлечет за собой некое – как мы сказали бы сейчас, глобальное – "преобразование". Что надо было под этим понимать – дело темное, но европейская общественность предпочла увидеть свидетельство о грядущем всемирном потопе и светопреставлении. К двадцатым годам, панические слухи достигли пределов России, а списки русского перевода избранных глав "Нового Альманаха" получили у нас известность.

Тут-то к распространению слухов и подключился наш "странствующий архиятер". По мнению Булева, выкладки германских авторитетов были безупречны, а сам потоп – скорее всего, неотвратим. Впрочем, в предвидении его надлежало не унывать, но рассчитывать на милость Божию. Наиболее же верным путем для снискания таковой было, по рекомендации лукавого Немчина, вступление православной церкви в унию с католической и участие в подготавливавшемся тогда крестовом походе против Османской империи. Не подвергая сомнению чистоты астрологических убеждений Булева, современные ученые полагают, что его церковно-политические прожекты были оплачены папскими деньгами, и это скорее всего близко к истине.

В поисках сторонников, Немчин пошел на беспрецедентный шаг. Он изложил эти мысли в ряде посланий и направил их нескольким крупным политическим и церковным деятелям Московской Руси. Справившись о мнении, сложившемся при дворе, и узнав, что немца никто не собирался сажать на кол, адресаты его эпистол поняли, что придется отвечать. А ведь к таким дискуссиям у нас люди были в ту пору решительно непривычны. Достаточно вспомнить, что через полтора столетия после Булева, за предсказания похожего типа (включая призыв к разрушению Османской империи) московские власти без долгих церемоний отправили на костер другого немецкого мистического проповедника, по имени Квиринус Кульман.

Ответы, полученные Булевым, были все в своем роде замечательны. Жаль, что тема нашего рассказа не позволяет рассмотреть их в должных подробностях. Нас заинтересует история лишь одного из булевских посланий, направленного на имя псковского великокняжеского дьяка Мисюря Мунехина. После некоторого размышления, дьяк передал письмо старцу Елеазарова монастыря, по имени Филофей. Полагаем, что, прочитав это имя, читатель уже понял, к чему мы клоним. Впрочем, расскажем все по порядку.

Изыски астрологической мысли не привлекли внимания псковского монаха. Пробежав их накоротке, старец ограничил свое неприятие презрительной ремаркой "Сия вся кощуны суть и басни". Что же касалось историософских выкладок, то здесь рассуждение Филофея, оформленное в виде ответа Мисюрю Мунехину, было более пространным. "По его мысли, ни о каком новом "пременении", преобразовании и "преиначении" не может быть речи, поскольку уже произошло изменение всемирного характера (в рамках христианского мира): оно состоит в переходе к России со столицей – Москвой, единственной православной державе, сохранившей политическую независимость, функции неразрушимого "Ромейского царства", истинного христианского царства, "третьего Рима". Но это – особая тема" [119] .

Действительно, генезис теории Москвы как "третьего Рима" , и ее последующее многовековое развитие на отечественной почве – предмет совершенно особого разговора. Тем не менее представляется весьма показательным, что у ее колыбели стоял не только восхваляемый одними и хулимый по сей день другими псковский старец с его сторонниками и противниками, но и полузабытый немецкий астролог .

Вот в этом-то и нужно видеть наиболее значительный вклад, который Николаю Булеву довелось сделать в сокровищницу российской культуры. Что же касалось предсказания о потопе, поднявшего волну массового страха, то с ним произошло то же самое, что всегда происходит с торопливыми прогнозами. Пришел 1524 год, за ним наступил – 1525, и ничего особенно страшного не произошло. Народ успокоился до следующего предсказания, ну, а причастные к нему астрологи на некоторое время потеряли кредит доверия.

Доброе имя Николая Булева после указанного года также изрядно пострадало. Что именно произошло, сказать трудно, но современники злорадно писали, что "миру убо преставление предвозвещати спешил еси, о Николае, повинувся звездам, внезапное же житиа твоего раззорение предрещи не возмогл еси" [120] . Впрочем, речь шла не более чем об опале. Позднейшие историки заверяют нас, что Булев, по всей вероятности, умер в своей постели. Имущество же немецкого "прелестника и звездочетца", накопленное, кстати, за долгие годы честных врачебных трудов, было, также по российской традиции, без колебаний и объяснений с наследниками отписано в казну.

В заключение нашего разговора о предсказании Штефлера и Пфлауме нужно подчеркнуть, что звезды указали немецким астрологам только на предстоявшее "всеобщее преобразование". Все остальное было не более чем попыткой интерпретации. Между тем, в двадцатые годы XVI века в мире – причем очень недалеко от тех мест, где жили и работали оба звездочета – действительно произошло событие колоссального значения, последствия которого мир ощущает до наших дней.

В 1517 году, Мартин Лютер выступил со своими знаменитыми "виттенбергскими тезисами". В 1526, великим религиозным реформатором был завершен и издан в свет текст новой "Немецкой мессы и последования богослужения". В том же 1526 году, часть германских князей провела в своих владениях реформу церкви по лютеранскому образцу и получила на то согласие имперских властей. К 1530 году, завершена разработка базового текста новой конфессии – знаменитого "Аугсбургского вероисповедания". Ну, а вслед за этим тронулась подлинная лавина, перекроившая политическую и духовную карту Европы. Формально, она принесла в мир евангелическо-лютеранское вероисповедание, фактически – "протестантскую этику", составившую вместе с наукой и технологией фундамент великой индустриальной цивилизации, которая знаменовала самое настоящее "всеобщее преобразование", – в масштабах, сравнимых разве что с "неолитической революцией" [121] .

В свою очередь, основание Петербурга стало ответом "русского мира" на вызов этой цивилизации, начавшей формироваться в Европе шестнадцатого столетия [122] . Что же касалось теории о Москве как о "третьем Риме", то она – правда, в изрядно переосмысленном виде – также нашла свое место в метафизике новой столицы. Одним словом, "De te fabula narratur" [123] , – могли бы сказать петербуржцу немецкие астрологи XVI века, и, в общем, были бы правы.

"Петербургское летосчисление"

Впрочем, рассказ о деятельности Николая Бюлова сначала в Новгороде, а потом на Москве, отвлек нас от основного русла повествования. Соединенными усилиями, все затруднения были преодолены, пасхалии – рассчитаны, и "Миротворный круг" продолжил свои плавные обороты. Сама собой спала и волна апокалиптической паники, спровоцированная концом седьмого тысячелетия от сотворения мира. Все были уверены, что у русских людей впереди еще много времени, чтобы духовно подготовиться к концу наступившего тысячелетия.

Вот почему Петр I совершил с точки зрения своих традиционно мыслящих подданных величайшую "календарную бестактность", прервав плавное движение привычного им летосчисления на 7208 годе, и буквально втолкнув их в тысяча семисотый год по счету от Рождества Христова – в общем знакомому им, однако ассоциировавшемуся скорее с западноевропейским календарем.

Формально новое летосчисление было введено в Москве: Петербурга пока просто не существовало нигде, кроме, быть может, подсознания Петра. В "первопрестольной столице" был обнародован царский указ о переходе на новое летосчисление. Там была произнесена и похвальная – скорее же, всепокорнейшая – проповедь Стефана Яворского, там были проведены и торжественный смотр войскам на Ивановской площади, и пышный бал с дамами, одетыми уже в немецкие платья. Там чернь украсила стогны ельником и пила из бочонков, выставленных прямо на улице, у наскоро сколоченных триумфальных ворот с эмблемою нового века.

Все это так. Но, несмотря на это, воплощением нового "столетнего века" стала, конечно же, новая, "петербургская империя". Московский пролог лишь высветлил, откуда шли некотрые из ее корней. Не будет ошибкой сказать, что если "московский период" отечественной истории был открыт поновлением летосчисления, предпринятым во времена архиепископа Геннадия, то прологом "петербургского периода" послужила календарная реформа 1700 года .

Ну, а на долю нашего поколения выпало пережить новую волну апокалиптических ожиданий, связанную с окончанием тысячелетия, в которое Россию ввел Петр – и двинуться к трехсотлетию его Города, осеняющему первые годы нового "милленниума". Как видим, вполне нейтральные на первый взгляд реформы календаря приобретают у нас привкус историософии, оказывая заметное воздействие на "психологию масс".

"Прение живота со смертью"

Диалоги, неизменно озаглавленные как-нибудь вроде "Прение живота со смертью" и посвященные свободному обсуждению конечных ценностей человеческого существования, постепенно стали привычными для средневекового русского читателя, утратили элемент новизны. Между тем, при первом знакомстве с их темой, она поразила воображение ведущих интеллектуалов эпохи. В отличие от многих других тем и сюжетов, мы можем точно сказать, когда и при каких обстоятельствах произошло это знакомство.

В 1494 году, издатель по имени Бартоломей (точнее, Бартоломеус) Готан приехал в Новгород, привезя с собой экземпляр стихотворного диалога человека со смертью, изданного им незадолго до этого (не позже 1492 года) на нижненемецком языке, в славном ганзейском городе Любеке. Будучи вхож в окружение новгородского архиепископа Геннадия, известный немецкий интеллектуал не вытерпел и поделился с русскими приятелями западноевропейской новинкой.

Диалог действительно представлял тему, занимавшую в то время внимание как духовных лидеров, так и широкой общественности католического мира. "Ни одна эпоха не навязывает человеку мысль о смерти с такой настойчивостью, как XV столетие", – подчеркнул один из ведущих западных культурологов XX века, Йохан Хейзинга [124] .

Поражены были и русские книжники. Не медля ни дня, и не отпуская Готана далеко, чтобы иметь возможность обращаться к нему за помощью в понимании трудных мест, они быстро перевели диалог на русский язык и пустили его по рукам знакомых любителей чтения. Ну, а дальше заработал механизм тогдашнего "самиздата". Диалог стал переписываться, дополняться и расходиться по русским землям во все нараставшем количестве вариантов. Это показывает, кстати, насколько тогдашние новгородцы еще были близки по своему религиозно-психологическому мировосприятию жителям Западной Европы.

Поспешим оговориться, что в содержании известных нам вариантов диалога, включая и ранние, нельзя указать ничего прямо противоречившего учению православной церкви. Вместе с тем, при внимательном чтении читателя настораживает своеобразный характер решения темы, который в самом предварительном порядке можно определить как гностический. Следует также заметить, что привкус такого подхода нарастает при продвижении к концу диалога.

Сюжет его очень прост. Некий человек, удалой воин, разъезжает "по полю чисту и по раздолию широкому", встречает смерть, вступает в ней диалог, говорит с ней сначала горделиво, затем все более униженно, просит отсрочить свою гибель – и, наконец, испускает рыдание. Госпожа Смерть, объяснив, что она еще никому не давала отсрочки (как и не посылала предварительного уведомления), подступает к несчастному и принимается за разные хитрые манипуляции. Подробно описано, как она подсекает ноги человека косой, как дробит части тела "маленьким топором" (страшнее всего именно то, что он "ма-аленький"), как вырывает "все двадцать ногтей".

Затем она отсекает голову удальца, наливает в чашу какой-то напиток ("а чего – не знаю и не ведаю", – сомнабулически добавляет автор), и дает ему пить против его воли и желания ("он" и "я" по ходу повествования сменяют друг друга, искусно вовлекая читателя в переживания героя). Наконец, душа вылетает из тела, как птичка из сети, и попадает в руки прекрасных юношей… Надо ли говорить, как действовали на воображение отечественного читателя все эти подробности, решительно неизвестные каноническому тексту Священного Писания, но изобильно представленные в его апокрифических вариантах.

В свете того, что мы знаем о широте умственного кругозора средневековых россиян, быстрота и точность перевода диалога о человеке и смерти с немецкого не вызывает удивления. Скорее уж нужно удивляться тому, как этот небольшой текст, отнюдь не утративший своего мрачного обаяния, так мало читается у нас. Мы положительно рекомендуем читателю освежить в памяти его образы – или ознакомиться с ним впервые. Для этого достаточно будет обратиться хотя бы к такому общеизвестному изданию, как "Памятники литературы Древней Руси", том "Середина XVI века".

Психологический облик владыки Геннадия

Размышляя о деятельности архиепископа Геннадия и членов его ученого кружка, не знаешь, чему удивляться больше – масштабности замыслов или последовательности в их воплощении в жизнь, знанию иностранных языков или ориентации на самое широкое общение с европейцами. Заметна и тяга к освоению совсем не ортодоксальных пластов европейской духовной культуры. Одним словом, перо так и хочет вывести что-либо вроде того, как внутренняя свобода, присущая психологии образованных новгородцев, пережила историческое крушение великого северного города и нашла себе продолжение в деятельности подвижников просвещения вроде епископа Геннадия и его сотрудников.

Сделав такой вывод, мы разошлись бы с исторической правдой, и самым печальным образом. Архиепископ Геннадий был властным, жестоким человеком, который прибыл в Новгород не врачевать души, но выжигать ереси каленым железом. Услышав об учрежденной в Испании святой инквизиции, владыка душевно возрадовался, возблагодарил Господа, что есть еще на земле мудрые пастыри, повелел не медля записать "Речи посла цесарева" и отослать их в Москву. Эта, говоря современным языком, аналитическая записка дошла до наших дней и сберегла теплые слова, сказанные новгородским епископом по адресу его испанских коллег.

Подвластных ему новгородцев епископ Геннадий недолюбливал и, по всей видимости, даже побаивался. Дело было в том, что последнего архипастыря независимого Новгорода московские власти принудили сложить с себя сан. Первый присланный из Москвы архиепископ, по имени Сергий, повел себя очень заносчиво и вызвал у новгородцев немалое озлобление. По прошествии известного времени, он стал вести себя странно, шарахался от новгородских святых, являвшихся ему в облике, невидимом для других. Святые порицали его за принятие сана архиепископа при живом предшественнике, грозили всякими бедами. Сергий стал заговариваться, потом вообще лишился дара речи. Современники говорили, что новгородцы "ум отняша у него волшебством" [125] .

Пришлось московским властям отрешить новгородского владыку в связи с развившейся психической болезнью – или, как было деликатно объявлено, "за немощью" – и отправить его восвояси, в Троицкий монастырь. Там он, кстати, оправился и прожил еще два десятка лет без всяких галлюцинаций. Надо ли говорить, что это убедило самых больших скептиков в том, что Сергий стал жертвой магических чар новгородцев.

Вторым архиепископом завоеванного Новгорода и суждено было стать Геннадию. Впрочем, "суждено" – это еще слабо сказано. По всей вероятности, Геннадий купил себе кафедру за деньги, и этот позорный факт стал известен современникам. Теперь читатель сможет яснее представить себе, с какими чувствами новопоставленный владыка въезжал в Новгород – а местные жители его приветствовали. Вскоре он начал их мучить не меньше, чем представители светских властей, присланные из Москвы – а иногда даже больше (известно письмо владыки Геннадия на Москву, где он оправдывался в том, что слишком люто пытал подозреваемых в ереси).

Одним словом, по своему психологическому типу владыка Геннадий был близок не пастырям или книжникам старой, вольной Новгородской земли, но церковным деятелям новой, суровой Московской Руси – Иосифу Волоцкому (бывшему, кстати, его "стратегическим союзником"), Зосиме Брадатому, Никону, даже жестокому и энергичному деятелю петровских времен Феофану Прокоповичу.

Зачем же в таком случае Геннадию и его сотрудникам потребовалось заниматься переводами с европейских языков и освоением астрологических премудростей? Прямой ответ на этот вопрос звучит просто: затем, чтобы бить еретиков их же оружием. Кстати, несмотря на незаурядную подкованность своих сотрудников и коллег, архиепископ Новгорода все же не был вполне уверен в их полемических способностях.

Известно его письмо, написанное в Москву, в предвидении церковного суда над новгородскими еретиками. В нем Геннадий писал собравшимся на суд епископам без обиняков, что люди они простые, о вере спорить пока не очень привычны. Поэтому надобно не обсуждать с еретиками тонкости их вероучения (главное, писал наш владыка – чтобы "никаких речей с ними не плодили"), но сразу вести дело к приговору, а именно: так скоро, как только будет возможно, "казнити – жечи да вешати". Что за заботливый пастырь был у нас в древнем Новегороде!

Более широкий ответ должен учитывать двойственность, пронизывавшую психологию московских верхов той эпохи. В ней совмещались безумная национальная гордость – и затаенная жажда признания за границей, стремление оградить свою веру от чуждых влияний – и жадное любопытство к европейским новинкам. Впрочем, о характерных чертах психологического склада людей только ли той эпохи идет речь?

Русские претензии на Лифляндию

В середине XVI столетия мир на восточной окраине прибалтийских земель снова пришел в движение. В 1552 году Казанское царство было разгромлено и присоединено к России. Четырьмя годами позже, в 1556 году, наступила очередь присоединения и Астраханского ханства. С чувством нараставшего ужаса следили за подвигами российского монстра обитатели замков Немецкого ордена или епископства Дерптского.

Наконец, пожрав двух своих самых крупных восточных соседей, придавив по пути и нескольких других хищников послабее, вроде сибирского хана Ядигара, еще не переведя духа, московская Годзилла обернулась, окинула взглядом земли своей западной соседки Ливонии и издала боевой вопль. В 1558 году началась Ливонская война – длинная, ожесточенная и совершенно изменившая облик Восточной Прибалтики.

Мысленное сопоставление стратегии Ивана IV и Петра I становится здесь не только допустимым, но даже желательным. Точно так же, стремясь обеспечить своей растущей стране выход к Балтийскому морю, Петр направил посла к турецкому султану, с одной главной инструкцией – подписать мир с ним и развязать этим руки для нападения на Швецию. На другой день после получения благоприятного известия из Стамбула, началась Северная война.

В свою очередь, стратегия европейских политиков в отношении как иванова царства, так и петровской державы состояла в том, чтобы организовать более или менее представительную коалицию, совокупив вней силы европейских государств и Турции – с той целью, чтобы поставить Россию перед угрозой воевать на два, а то и больше фронтов.

Дипломатия Ивана IV хорошо подготовилась к войне и выдвинула достаточно убедительные аргументы в пользу российских претензий на прибалтийские земли. Была припомнена и развернутая к востоку от Чудского озера строительная деятельность князя Ярослава Великого, и военные победы "над безбожными немцами" князя Александра Невского, и традиционный для новгородцев сбор дани "с областей дерптских". Одним словом, Иван Грозный полагал вполне справедливым именовать "Землю Вифлянскую" (то есть Лифляндскую) своею законной " отчиной " (так стояло, к примеру, в заключительном разделе Первого послания Иоанна Васильевича к князю Андрею Курбскому).

Заметим, что это последнее именование, выделенное нами выше курсивом, отнюдь не было экспромтом литературно одаренного царя. Оно прямо соотносилось с программой собирания русских земель, даже и управлявшихся в ту эпоху на вполне законных основаниях совсем другими государями. Она была поставлена на повестку дня дипломатией еще его деда, Великого князя Московского Иоанна III.

Тогда у нас было четко, "раз и навсегда" заявлено соседям, что "ано не то одно наша отчина , кои города и волости ныне за нами: и вся русская земля, Киев и Смоленск и иные городы, которые он за собой держит к Литовской земле, с Божьею помощью из старины и прародителей наша отчина " (курсив наш). Иными словами, на исторических русских землях были важны исторические права лишь русских князей . Что же касалось претензий других (в данном случае, Великого князя Литовского), даже основанных на достаточно старых и общепризнанных договорах и грамотах, то им предлагалось посторониться, а лучше уйти с дороги нашей "птицы-тройки".

К этому нужно добавить, что русский царь полагал для себя возможным выступить также в обличье протектора католической религии. В одной из грамот, посланных ливонцам в начале войны, Иван IV нашел уместным особо подчеркнуть, что они-де переменили веру и нанесли тем урон своим господам, то есть папе римскому, а также и императору Священной Римской империи. Действительно, вслед за городами и княжествами Северной Германии, где лютеранство завоевало наиболее сильные позиции, оно распространилось и в Ливонии. "Ну, а раз ваши господа не смогли покарать вас, то будет вам мститель в моем лице", – заверял Иван Грозный, и ему трудно было не поверить.

Начало Ливонской войны

Русская армия была многочисленна, хорошо вооружена и достаточно боеспособна. До "заградотрядов" тогда еще не додумались, но дисциплина была железная. Продал "ездовой человек" порцию конского корма "налево" – получай розги, не смазал вовремя колесо – снова ложись под лозу, ушел караульный с поста – пожалуй под плети. Любопытно, что никто в русском войске даже не собирался тратить время на то, чтобы доставлять провинившихся к экзекутору. Старшина просто брал кусок мела и ставил им по метке на лбы (или по нескольку меток, в зависимости от тяжести назначенного наказания) – и после вечернего молебна солдаты подтягивались к шалашу или избе "заплечных дел мастера" сами, своим ходом, а чаще всего – трусцой, дрожа от страха и крестясь на ходу [126] .

Итак, час Ливонии пробил – и зашагала через границу русская пехота, потянулись посошные обозы, пошли стрелецкие полки, поволочили наряд, поскакали татарские сотни на вертких конях под чалдарами, поехали важные воеводы в бехтерцах и зерцалах, зареяли на ветру боевые знамена.

В нашу задачу не входить рассматривать здесь подробности Ливонской войны. Общий ее ход памятен читателю. Он включает исключительно удачное для русских войск начало войны, знаменовавшееся взятием Нарвы, Феллина (позднейшего Вильянди), Дорпата. Война началась зимой 1558 года – а уже осенью 1561-го, после ряда неудачных битв и беспомощных дипломатических маневров, Ливонский орден прекратил свое существование. Южные его земли были формально уступлены Великому княжеству Литовскому, северные – Швеции. Что же касалось эстонских островов, то они были приобретены Данией.

На следующем этапе, основной театр военных действий переместился на юг, где русской армии удавалось еще добиваться довольно значительных успехов. Так, в 1563 году был взят Полоцк, что сразу поставило под удар Вильну, а в перспективе – и Ригу. В 1566 году, в Москву приезжало литовское посольство, и предлагало заключить мир на условиях раздела ливонских земель, достаточно выгодных для России.

После долгих колебаний, созвав Земский собор и выслушав его мнение, царь принял решение продолжать войну. Формально, оно было здравым. Русская армия сохранила свою боеспособность, и к середине семидесятых годов даже добилась новых успехов, взяв под свой контроль почти всю территорию к северу от Двины (за исключением самой Риги и Ревеля). Среди городов, взятых царскими воеводами приступом, был, кстати, старинный ливонский город Пернов (теперешний Пярну). Само по себе важное, это событие нашло себе более чем любопытное отражение в российской геральдике.

Ливонский герб Романовых

Дело в том, что в Ливонской войне, в особенности же при взятии крепости Пернов (теперешнего Пярну) в 1575 году, весьма отличился один из русских военачальников, по имени Никита Романович Захарьин-Юрьев. Современники относились к нему с уважением, хотя знали людей и познатнее. Однако по исторической случайности – или, скорее уж, милостью Божией – внуку Никиты Романовича довелось в следующем столетии, после времен Смуты, взойти на русский престол, под именем царя Михаила Феодоровича.

Между тем, в память перновской победы и своих подвигов в Ливонской войне, Никита Захарьин-Юрьев принял своим гербом одно из изображений, которые использовались в ту пору в геральдике в качестве эмблемы Ливонии. То была фигура вставшего на задние лапы, грозно разъявшего свою пасть грифа, или грифона – сказочного существа с телом льва, но головою и крыльями орла.

Думается, что внимательный читатель уже начал понимать, к чему мы его подводим, представив себе хотя бы фигуры грифонов с мечами, охраняющих монументальный тамбур парадного подъезда дворца великого князя Владимира Александровича, построенного во второй половине XIX столетия у нас, на Дворцовой набережной (теперь в этом здании помещается Дом ученых). Кому-то припомнятся многочисленные фигуры грифонов, поставленных в профиль, и потому косо поглядывающих сверху вниз со стен Михайловского дворца. Кто-то вспомнит и о фигурах грифонов с мечами, восстановленных недавно в убранстве царской ложи в Мариинском театре.

Все это будут вполне правомерные ассоциации. Не будет ошибкой сказать, что грифоны стали уже привычной нашему глазу деталью сказочной фауны Петербурга. Между тем, они появились в нашем городе, как отдаленное следствие того, что род Романовых принял старинную ливонскую эмблему в качестве своего герба, после Ливонской войны. С течением времени, приняты были меры с тем, чтобы отличить родовую эмблему российских царей от герба старой Лифляндии, вошедшей в состав их империи на правах небольшой провинции.

Всматриваясь в пестрые изображения, заполнявшие девять больших и шесть малых щитов, помещенных вокруг черного двуглавого орла на Большом государственном гербе Российской империи в том виде, который ему был придан при последних Романовых, мы видим белого грифа с мечом, в червленом (красном) поле. Это – герб Лифляндии, включенный здесь в состав "Соединенного герба Областей прибалтийских". Рядом с ним – изображения синих эстляндских львов в золотом поле, курляндского червленого льва в серебряном поле и серебряного семигальского оленя в лазоревом поле.

На другом щите, нашему взору предстает червленый гриф в серебряном поле – можно сказать, что цвета поменялись местами. Для вящего отличия от лифляндской эмблемы, в лапы грифу, кроме меча, дан также маленький золотой тарч, увенчанный фигуркой маленького орла, а весь герб окружен черной каймой с восемью оторванными львиными головами (она получила в отечественной традиции наименование "романовской каймы"). Для того, чтобы полюбоваться этой оригинальной и выразительной эмблемой, читатель может обратиться к справочным пособиям по российской геральдике [127] . Вместе с тем, можно будет поступить проще – а именно, предпринять прогулку по Екатерининскому каналу к Спасу на Крови и найти это изображение на той стене колокольни, которая обращена к Невскому проспекту.

"Германский" характер этой эмблемы усиливался тем обстоятельством, что родовой герб Романовых занимал лишь правую половину щита, отведенного на Большом и Среднем государственных гербах "Родовому Его Императорского Величества гербу". Вторую половину занимала весьма пестрая комбинация эмблем, в которой опытный глаз выделял гербы Шлезвига, Гольштейна, Ольденбурга и прочих земель, исторически входивших в состав "немецкого мира" (оговоримся, что был и норвежский лев с секирой).

Здесь нужно добавить, что гриф – или, как у нас его иногда называли, "птица-львица" – была известна также славянской письменности, равно как искусству "звериного орнамента", с давних времен. Русские книжники знали ее со времен создания русских изводов Александрий, а также Сказания о царстве царя-пресвитера Иоанна, и полагали существом не то чтобы прямо зловещим, но, в общем, скорее недобрым – в любом случае, причастным ко всяческим темным тайнам [128] . Вместе с тем, в качестве эмблематического изображения ее у нас первоначально связывали преимущественно с Западной Европой. К примеру, в пору формирования при царе Михаиле Феодоровиче первых иноземных полков регулярного строя, на некоторых их знаменах было помещено изображение грифа, что возражений царя не вызвало [129] .

Сами Романовы, повидимому, не придавали особого значения источнику изображения, вошедшего в их родовой герб. Однако для немецкой метафизики Петербурга совсем небезразлично, что старинная ливонская эмблема вошла в эмблематику династии, бессменно правившей в нем со времени основания и до самой революции – что, как мы теперь знаем, отразилось и в облике некоторых зданий, с детства знакомых большинству читателей…

Что же до Ливонской войны, то наши успехи времен взятия Пернова быстро подошли к концу. В целом, силы России исподволь подтачивались тяжелым экономическим кризисом. Земли центральных и западных областей лежали в запустении. В некоторых городах в течение 1570-х годов опустело до девяноста дворов на сотню. К этому нужно добавить и политический кризис – боярские заговоры, попытки возрождения княжеских усобиц и созданная в 1565 году для их подавления страшная опричнина. Нельзя забывать и о войнах, практически непрерывно ведшихся Россией с конца сороковых годов.

Международная обстановка в Восточной Европе также существенно осложнилась в 1569 году объединением Польши с Литвой. На западной границе России встало новое мощное государство – Речь Посполитая, правящие круги которой мечтали не только об удержании ливонских земель, но о походе на Москву. В войну против России вступили шведские и датские войска, с юга поджимали – и доходили до Москвы – орды крымского хана.

Метафизика Воронича

В конце семидесятых годов, польско-литовское войско под руководством едва ли не лучшего полководца своего времени – короля Стефана Батория вторглось в пределы России, и было остановлено лишь у стен Пскова героической обороной его защитников. Вот, кстати, еще одна славная страница нашей истории, по самоотверженности защитников, тяготам осады и значению подвига осажденных для исхода всей войны, вполне сопоставимая с обороной Ленинграда.

Взгляд псковичей различил у истоков похода Стефана Батория лифляндских немцев, бежавших к курляндским немцам, и уже вместе с ними пришедших за помощью в стан литовцев. Нашествие на Русь "двунадесяти языков", не исключая и "немцев цесарских", "бруцвицких" и "любечских", было осмыслено у нас в совершенно метафизических терминах.

"Спешно и радостно", как вырвавшийся "из великих пещер" "лютый великий змий", летел литовский король к Пскову. Со стороны же был виден он со своей свитой, как "темный дым", окруженный "искрами огненными". Свиту дракона литовского составляли аспиды, змеи и скорпионы. Всех их король обещался насытить, извергнув из чрева непереваренные остатки добычи, которую он намеревался захватить во Пскове.

Мы передаем этот дивный пассаж в пересказе, цитируя лишь некоторые красочные выражения, по той причине, что древнерусский текст Повести о прихожении Стефана Батория на град Псков написан достаточно трудным – во всяком случае, требующим неоднократного обращения к словарю – языком. Несмотря на это, она была очень любима современниками, и дошла до нас более чем в сорока списках [130] . Повесть писалась по горячим следам событий – по всей видимости, их очевидцем. Ученые полагают, что автором был житель Пскова, некий иконописец, по имени Василий.

Цитированный фрагмент привлекает наше внимание еще в одном отношении. Он начинается с упоминания о том, что король-дракон приходит "на Вороноч город", садится на нем, слышит, что до самого Пскова осталось всего "сто поприщ", и тогда уже радуется, что вот-вот проглодит российскую твердыню: "Приближение же свое до Пскова увидевши, яко несытый ад, пропастныя свои челюсти роскидаша и оттоле града Пскова поглотити хотяше"… Примерно так же немецким фашистам после занятия Пулковских высот казалось, что падение самого Ленинграда – дело ближайшего будущего, осталось только пошире "раскидать челюсти" и "поглотити град".

Где же был расположен этот пригород Пскова, немалый, повидимому, центр, стоявший на страже подступов к нему? Думается, что внимательный читатель уже нашел ответ на этот вопрос. Конечно же, речь идет о городище Воронич, занимающем по сей день вершину холма на окраине имения Тригорское, в святых наших пушкинских местах.

Воронич в свое время процветал. Ко времени литовского нашествия в нем числилось не менее четырехсот дворов, несколько монастырей, стоял хорошо укрепленный детинец с деревянными башнями по углам. Все укрепления были срыты по приказу Стефана Батория, большинство жителей вырезали. После Ливонской войны Вороничу уже не суждено было оправиться вполне. Ну, а еще через двести лет земли над Соротью были розданы разным заслуженным людям дворянского звания.

"В частности, прадеду поэта А.П.Ганнибалу царица Елизавета пожаловала в 1742 году Михайловскую губу. Егорьевская губа, как уже упоминалось, согласно указу Екатерины II в 1762 году перешла во владение деда П.А.Осиповой – М.Д.Вындомского. Бывая в Михайловском, Пушкин с живым интересом знакомился с историческими памятниками прошлого, с событиями тех времен, о которых они напоминали. Он был в Велье, Опочке и, конечно, особенно часто бывал на городище Воронич, на Савкиной горке и с Святогорском монастыре. Как тесно связана история создания "Бориса Годунова" с этими местами, выразительно говорит фраза из первоначального названия трагедии:

...

"…Писано бысть Алексашкою Пушкиным.

В лето 7333

На городище Ворониче".

С верхней точки крепостного вала, высота которого равна двадцати шести метрам, видны просторы полей, лугов, живописных окрестностей Воронича. Все на городище связано с памятью о Пушкине" [131] .

Да, замечательный наш пушкиновед, "гений музейного дела", по выражению Д.С.Лихачева – и уж, во всяком случае, добрый гений Михайловского, Семен Степанович Гейченко был вполне прав. Перед глазами автора этих строк так и стоит его высоченная, нескладная фигура, руки, размахивавшие по сторонам во время восхождения на холм Воронич, глаза, жадно вбиравшие каждую деталь неповторимого пейзажа, открывавшегося со склонов холма – и характерный, немного скрипучий голос с милыми, теперь уже редко слышными старыми петербургскими интонациями, ведший уже вечером, за самоваром, неспешный рассказ о какой-нибудь новой находке, просто необходимой для срочного включения в экспозицию.

Гейченко у нас уважали – но, как мне кажется, все-таки недостаточно понимали. Конечной его задачей, нигде в его книгах по условиям того времени четко не высказанной, однако прослеживающейся во всей логике его музейных трудов, было создание в пушкинских местах чего-то вроде "светского монастыря", цели массового паломничества во времена оскудения веры и приближения эпохи новых "великих потрясений".

Поспешим оговориться, что Семен Степанович был человек верующий. Он чтил церковь – и мало что доставляло ему такую поистине детскую радость, как колокольный звон. Но окружение имени Пушкина ореолом своеобразной святости, по мысли Гейченко, если мы правильно его понимаем, религии ничуть не вредило, и даже ей помогало. Привезти "паломников" в Михайловское, раздать им лейки, заставить полить "пушкинские цветы", стихи почитать им, сделать едва ли не силой прививку "чувств добрых" – дело само по себе благое. Однажды зароненное в душу, это зерно непременно взойдет, сделав одного человеком порядочным, обогатив талант другого, и поведя третьего с течением времени к вершинам духовной жизни.

Решимся предположить, что если бы Бог не дал Семену Степановичу высокого поста хранителя пушкинских мест, оставив его, к примеру, сотрудником петергофских дворцов и парков – то и там, на примере прежде всего Петра Великого, создавал бы он тот же объект "светского паломничества", занимался бы с той же убежденной страстностью своим главным делом – не пушкиноведением, но лепкой душ человеческих, формированием трансперсональных основ личности – одним словом, той работой, или, скорее, искусством, которое у древних греков носило древнее имя психагогии.

Мы посвятили известное место описанию деятельности нашего замечательного музейного деятеля не только затем, чтобы принести дань памяти его светлому образу и по возможности подвигнуть читателя на поездку в пушкинские места, если он там давно не был. Разработка метафизики Петербурга на практике должна, в частности, привести к созданию мемориальных комплексов именно того типа, над которыми, по нашему мнению, С.С.Гейченко работал в свое время в Михайловском, Тригорском и их окрестностях – а также и к выработке того склада личности, о котором он мечтал и замечательным представителем коего был сам .

Что же касается городища Воронич, то обретение поблизости от него чудотворной иконы, а также и приуроченное к нему предание о "черном преображении" иноземного короля сообщают этому месту ореол сакральности. Его подкрепляет предание и о другом чуде, произошедшем во время похода на Псков литовского князя Витовта, за полтора столетия до прихода Стефана Батория. Неожиданно налетевший, страшный ураган сорвал шатер, в котором расположился князь, и унес его. Уже было подготовившийся лишиться жизни, "стогный и трясыйся, мняся уже землю пожрен быти и во ад внити", Витовт снял осаду с Воронича и ушел восвояси. Ну, а исторические прозрения, открывшиеся А.С.Пушкину на Ворониче, дают нам прочное основание включить это место в "металандшафт Петербурга"  – или, скорее, его дальних окрестностей.

К сказанному нужно добавить, что значительно ближе к селу Михайловскому было расположено городище Савкино, которое в старину входило в состав Воронича. Савкино – или Савкина горка, как его стали позднее называть – обладало для Пушкина совершенно особой притягательной силой. Он любил приходить на Савкину горку, потом стал мечтать даже о ее приобретении и обустройстве там небольшого помещения для работы.

Плану поэта не суждено было сбыться. Зато после войны сотрудники заповедника засыпали траншеи и пулеметные гнезда, которыми немецкие вояки изрыли всю горку, вернули на нее древний каменный крест, восстановили старинную деревянную часовню – бедную, маленькую, но построенную в таких славных пропорциях, что паломнику остается только ахать и тихо млеть, рассматривая ее. Более подробно об этом удивительном, совершенно особом "месте силы" можно прочесть в другой написанной им книге [132] .

Конец Ливонской войны

Последний этап Ливонской войны завершился для Русского государства внутренним разорением и военными катастрофами. Договор 1582 года с Речью Посполитой зафиксировал окончательный отказ царской дипломатии от ливонских земель. Согласно трактату 1583 года, эстляндские земли перешли к Швеции. Если принять во внимание то, что шведские дипломаты попутно добились присоединения к своей территории еще и земель Ингерманландии, примерно по линии Корела – Орешек – Ивангород – так, что Россия вообще утратила выход к Балтийскому морю – то мы легко сможем себе представить, какое настроение царило в Москве при завершении военных действий.

Иван Грозный умер на следующий год (1584), оставив наследнику и боярам совершенно разоренное государство, неотвратимо входившее в испытания Смутного времени. Как видим, надежда на легкое возвращение "отчины своей" – "земли Лифлянская Неметцкого чину" (цитируем выражение из Второго послания к Курбскому) – привела само государство Российское на край гибели.

Размышляя о причинах "ливонской катастрофы", историки говорят о впервые налаженной коалиции христианских и мусульманских держав, поставивших себе целью вытеснить русских с Балтийского моря, напоминают и об экономических трудностях, в первую очередь – разорении дворянских хозяйств. Однако существенное значение нужно придавать и твердо выраженной воле немецкого населения Ливонии пойти на все, включая распад своего государства и переход в подданство соседних монархов – лишь бы не допустить присоединения к России .

Речь в данном случае идет не о проявлении некого "цивилизационного разлома", вроде постулируемого С.Хантингтоном, но о простом страхе перед репрессиями русских царей. Рассказывая об уничтожении новгородских вольностей, мы не зря упоминали периодически о той озабоченности, с которой на это смотрели с другого берега реки Наровы. Походы Иоанна III произвели сами по себе достаточно тяжелое впечатление. За ними последовала уже совершенно возмутительная история с закрытием новгородского представительства Ганзы, сопровождавшаяся бессовестным разграблением имущества немецких купцов. К началу Ливонской войны эти события вовсе не были забыты. Но то было только начало.

Выселение дерптских бюргеров

Заняв часть Ливонии в результате успешных военных действий на первом этапе войны, царские воеводы, естественно, постарались успокоить местных жителей и обещали им не менять привычных законов и уложений. Однако, всего через несколько лет, бюргерам такого крупного центра Ливонии, каким являлся Дерпт, было заявлено, что они-де "ссылалися с маистром ливонским, а велели ему притти под город со многими людми и хотели государю … изменити, а маистру служити" [133] .

Это заявление не выдерживало никакой критики. Во-первых, "маистр ливонский" укрылся в Курляндии, за Двиной, и сидел там, "как мышь под метлой". Во-вторых, дерптские бюргеры не были сумасшедшими, и совсем не желали на том этапе перешибать русский обух своей плетью. В-третьих, немцы были людьми в принципе законопослушными, и вообще имели обыкновение полагаться на обязательства любых законных властей, если они были оформлены в должном порядке.

Несмотря на это, целый ряд семей "лучших людей" Дерпта, в первую очередь видных купцов, были в срочном порядке высланы из ливонского города. Ничего страшного (по русским понятиям) с ними, правда, не произошло. Купцов расселили во Владимире, Костроме, Угличе и других городах, помогли обзавестись хозяйством на новом месте. Протестантскому проповеднику было разрешено ездить по местам нового расселения немцев и проводить их духовное окормление.

И все же немцы, не непонятном основании брошенные в абсолютно чуждую им среду, были более чем недовольны. Главное же состояло в том, что их не защищал никакой закон, так что и достояние смирных немецких бюргеров, да и сама их жизнь зависели единственно от прихоти царя – и от навета, который мог поступить в любой момент. Надо сказать, что русские люди прекрасно понимали эту особенность своей государственной организации и даже гордились ею, выстрадав необходимость неограниченного самодержавия за время монгольского ига.

Психологический тип царского подданного

Примерно в то время, один из высокопоставленных дипломатов царя проезжал через ливонские земли, и заболел по дороге. Слег он в Курляндии. Согласно обычным законам учтивости, тамошний герцог периодически посылал к нему одного из своих придворных, с вопросами о здоровье. В ответ каждый раз он слышал, что здоровье русского дипломата – дело неважное, был бы только здоров его государь. Немало удивляясь такой самоотверженности, курляндец как-то спросил, ну неужели его собеседник действительно ставит жизнь царя, да еще славящегося своей редкой жестокостью, бесконечно выше собственной жизни. "Конечно", – гласил ответ больного, – "ибо мы, русские люди, душевно преданы любому царю – и доброму, и жестокому". Курляндец в ответ только ахнул.

Пересказав сей немецкий анекдот времен Ливонской войны в своей достопамятной Истории (том IX, глава IV), Н.М.Карамзин, даром что жил во времена самодержавия, дал волю живому чувству, сделав весьма выразительную ремарку. Он писал: "То есть россияне славились тем, чем иноземцы укоряли их: слепою, неограниченною преданностию к монаршей воле в самых ее безрассудных уклонениях от государственных и человеческих законов". Оценив силу скрытого чувства, нужно заметить, что тут речь идет уже не о ходе исторических судеб, но об устроении внутреннего мира подданных московского деспота .

Сам государь был, кстати, прекрасно осведомлен об этой психологической доминанте своих подданных, и не считал за труд при удобном случае растолковать иноземцам ее причины. Так, в одном случае он заметил, что подлинной вольности не было даже у первого человека, так что, если раскинуть умом, то "везде несвободно есть", откуда и проистекают в естественном порядке "необходимость самовластья и прелести кнута". В другом случае, а именно в ходе беседы с польскими послами, царь с замечательной откровенностью заметил, что "кто бьет – тот лутче, а ково бьют да вяжут – тот хуже".

Представляется удивительным, как наши правители из поколения в поколение умудряются высказывать мудрые мысли этого рода именно в тех случаях, когда перед лицом международной общественности следует выразить преданность идеалам справедливости и правопорядка, либо же просто помолчать. Впрочем, данного случая это не касается. Предстоятелям каждой нации доводится рано или поздно обнаружить в глубинах народного подсознания базовые, архетипические конструкты, вынести их на свет разума и воплотить в сжатой, афористичной форме.

Так рождаются максимы, высекаемые потом на мраморе и заучиваемые поколениями старательных учеников. Вот почему потомству следовало бы не забывать о высказывании грозного государя, отличающемся хотя бы своей прямотой – а может быть, и начертать его на фронтоне какого-либо административного здания, или хотя бы на транспаранте, во время одной из массовых демонстраций.

"Кто бьет – тот лутче, а ково бьют да вяжут – тот хуже"… Да, это подлинно золотые слова, объясняющие для пытливого ума очень многое в позднейшей российской истории, вплоть до времен совсем недавних – а может быть, и грядущих. Задержав внимание читателя на их глубине и актуальности, мы только должны оговориться, что современные историки философии склонны полагать, что в обоих цитированных фрагментах царь московский не столько высказывался в пользу политических репрессий, сколько в скрытой форме обращался к весьма волновавшей тогда умы европейских мыслителей дискуссии о свободе и необходимости (внутренне связанной с противостоянием тогдашнего католицизма и лютеранства) [134] .

Пусть так. Однако у каждого мыслителя есть любимые примеры, к которым он имеет обыкновение время от времени обращаться, чтобы проверить или разъяснить выводы из своих построений. Внимательные читатели Платона знают, что для него это были формы рельефа земной поверхности и всяческие ландшафты; другие примеры очевидны. Что же касалось до нашего коронованного мыслителя, то его теоретическая мысль, как мы только что видели, после периодов свободного парения "стремилась усталыми крылами" все к тому же привычному кнутобойству и мордобитию.

Погром Новгорода

Жители наших мест, новгородцы и псковичи, психологически тогда еще сильно отличались от своих московских соотечественников. К примеру, писавший в те годы псковской летописец выразил свое отвращение по поводу выселения дерптских купцов безо всяких обиняков: "Того же лета, выведоша немець из Юрьева", – писал он, – "А не ведаем за што, Бог весть, изменив прямое слово, што воеводы дали им, как Юрьев отворили, што было их не изводить из своего города, или будет они измену чинили?"

Вот этот психологический тип и надобно было, по мысли московских властей, извести на корню – сначала на новгородской земле, потом на псковской, а вслед за этим и в старинной русской "отчине" – земле Лифляндской . На праздник Крещения 1570 года, опричная армия, превосходно вооруженная, на сытых конях, пришла покорять Новгород. Разграблено и сожжено было все, что только можно было разграбить, включая монастыри и склады купцов. Убито было, по некоторым подсчетам, до сорока тысяч человек. Почтенного архиепископа новгородского, второго после московского митрополита в тогдашней церковной иерархии, катали по городу с гуслями в руках, посадив на кобылу, перед тем именованную его супругой.

Если принять во внимание, что в год опричного похода на Новгород хлеб не уродился и в стране вообще был сильный голод, то мы сможем в полной мере представить себе жалкое состояние, в которое был приведен некогда великий центр Восточной Европы, практически равноправный партнер Ганзы…

С точки зрения Ивана IV, расправа 1570 года очистила Новгород от скверны, сделав его даже более благонадежным, нежели пока избежавшую таких экзекуций Москву. Отсюда идет линия на противопоставление Новгорода и Москвы – однако уже, так сказать, "с обратным знаком" – которая хорошо прослеживается в действиях царя в то время. К примеру, всего через три года, Иван Васильевич посадил своего сына и наследника, царевича Ивана, на новгородский стол, присвоив ему титул Великого князя Новгородского. Повидимому, не вполне чужда была изобретательному царю и идея переноса столицы страны в обновленный Новгород – благонадежный и послушный.

"Сеньориальный строй"

Ливонские бюргеры придерживались совсем другой точки зрения, и что бы уже ни придумывала искусная русская дипломатия, каких бы потачек не делал сам царь своим новым подданным лютеранского вероисповедания – изменить их взгляд на Россию, по большому счету, ничто уже не могло. Автор написанной в ту эпоху "Хроники Ливонской провинции", Балтазар Руссов, рассказывая о том, как жители южной Ливонии передались королю польскому, а жители Северной – королю шведскому, даже не тратит слов на объяснение этих решений.

Упомянув несколько раз о жестокостях, допущенных царскими подчиненными в отношении пленных, Руссов в конце части второй своей Хроники просто констатирует, что Великий магистр Готгард Кетлер обратился к польскому королю Сигизмунду Августу с просьбой принять державу – затем, чтобы "московиту ничего не досталось". Вот и все объяснение. Sapienti sat, – говорили древние, – "Знающему [обстоятельства] – довольно [аргументов]". Династии Кетлеров суждено было, кстати, занимать курляндский престол долгие годы, вплоть до времен славной Анны Иоанновны и ее фаворита Бирона.

Ну, а воображение жителей Ливонии нарисовало им полную драматизма сцену "темного триумфа", организованного Иваном Грозным в Москве, после первого и единственного в истории пленения магистра Ливонского ордена, Вильгельма фон Ферстенберга. Орды царя московского шли за своим повелителем, толпы приветствовали их громовыми кликами, а приведенные на посмешище "цари казанский и астраханский" горько пеняли седому магистру на то, что немцы-де ознакомили русских с порохом и пушками, вооружив их на горе соседним народам.

Надо ли говорить о недостоверности этого мрачного предания, дошедшего до нас в передаче уже упомянутого нами выше ливонского хрониста Балтазара Руссова. Вместе с тем, пороховые и литейные заводы действительно были заведены на Руси под наблюдением приглашенных из-за границы мастеров, среди которых было немало немцев. Немецкая речь слышалась в русском стане еще при взятии Казани. Молодой Иван IV взял с собою тогда немецких инженеров, которые оказали ему немалую помощь при взятии города. Ливонский магистр, впрочем, легко мог отвести все эти упреки, указав на то, что татарские сотни составляли ударную силу московского войска. Довелось им изрядно повоевать и в Ливонской войне.

Своеобразие российского политического строя того времени нашло себе отражение и в теории. Классик европейской политической мысли, основатель теории суверенитета, Жан Бодин, как раз в годы Ливонской войны издал свои "Шесть книг о республике", где уделил большое внимание основным формам единоличной власти. Описав освященную авторитетом великих европейских королевств, древнейшую форму – монархию, уделив место ее извращению, а именно, тирании, Бодин пришел к выводу, что самодержавие того типа, который к его времени установился в Московии, следует отнести к особому, третьему типу.

Защитив своих подданных в тяжкой борьбе, расширив пределы своего государства посредством вооруженных захватов, "король делается господином достояния и личности своих подданных … управляя ими наподобие того, как глава семьи управляет своими рабами". Иначе говоря, традиционное для Европы разграничение власти и собственности – dominium sive imperium – в силу временных трудностей совершенно стирается . Не считая такой политический строй, названный им "сеньориальным", приемлемым для Европы, Бодин видел его неизбежность в условиях России, а также и Турции, и отвел ему клеточку в своей политической системе [135] .

Нужно признать, что нововведение Бодина являлось положительной находкой для своего времени, много объясняя в политическом развитии и позднейшей России. Что же казалось жителей Ливонии, то они с новыми политико-правовыми учениями в массе своей знакомы не были – а если бы ознакомились, то сказали бы, что при "сеньориальном строе" не жили и жить не собираются.

Ливонское королевство

В предыдущем разделе мы упомянули об искусности царской дипломатии. Полное ее описание далеко выходит за пределы нашей темы. Несмотря на это, здесь стоит упомянуть об одном проекте будущего Ливонии, задуманном в Москве и едва не нашедшем воплощение на практике. Мы говорим об идее организации на землях Восточной Прибалтики нового государственного образования под именем королевства Ливонского – формально самостоятельного, на деле же связанного с царством Московским вассальной зависимостью.

Образование такого буферного государства успокоило бы как государей сопредельных европейских держав, так и самих ливонцев. При этом оно не представляло бы никакой опасности для России, и предоставило бы ее купцам привилегии, выведя русскую внешнюю торговлю на просторы Балтики.

Выбор кандидата на новый ливонский престол был проведен еще более искусно. Царские дипломаты сделали это лестное предложение не германскому князю, тем более не польскому или шведскому королевичу, но любимому сыну датского короля Христиана III, молодому принцу Магнусу (ему едва исполнилось тридцать лет). Одно это решение как в капле воды отразило исключительную силу геополитического мышления московских дипломатов. Дело в том, что при всей сложности отношений между Польшей и Швецией, обе они относились к ливонским предприятиям русского царя безусловно враждебно.

Посадив на ливонский трон датского королевича, русская дипломатия одним движением раздвигала польско-шведские клещи, сжимавшиеся по оси "север-юг" другой, просовывая между ними стальную ось "восток-запад", объединявшую Россию и Данию. Одно это движение не только должно было устранить сложности, возникшие у России в локальной Ливонской войне, но и могло решительно перевернуть весь баланс сил на Балтике. Дополнительный шанс на успех придавала такому шагу датско-шведская вражда, ставшая к тому времени традиционной (после разрыва Кальмарской унии и погрома Стокгольма, учиненного датчанами в 1520 году).

В 1570 году, Магнус был коронован и получил ливонский престол. Взяв в жены Марию, племянницу Ивана IV, он принес вассальную клятву верности московскому царю. Истощенное войной, ливонское население встретило новую датско-русскую династию с энтузиамом. Казалось, что беды Ливонии уже позади, наступают новые, благополучные времена. Люди к тому же вспоминали, что датчане в Восточной Прибалтике не были совсем уж чужими. С 1219 по 1346 год они владели Эстляндией, никакими жестокостями не отличились, и даже могли почитать себя обиженной стороной, поскольку были довольно бесцеремонно вытеснены с эстонских земель сильным тогда Ливонским орденом.

К этому нужно добавить, что некоторые современные историки реконструируют проект русско-датского союза у самой колыбели российской государственности. Речь идет о приглашении "княжить и володеть" Русью славного Рюрика, прямым потомком которого в восемнадцатом колене считал себя и Иван Грозный, что было подтверждено и изданной в его время Степенной книгой. Если же основателем Русской державы действительно был датский викинг Рюрик Ютландский, в реальности враждовавший как со шведами, так и с немцами, то остается предположить, что древние словене подумывали о налаживании союза по той же оси "восток-запад", в пику опять-таки шведам, и даже сделали в этом направлении весьма решительный шаг [136] .

Наличие в Восточной Прибалтике процветающего Ливонского королевства под скипетром датско-русской династии могло существенно изменить ход истории в наших краях , по крайней мере не допустив шведской оккупации Новгорода, равно как других печальных событий Смутного времени в следующем веке. У историков есть основания полагать, что отделение от России особого, буферного "Новгородского королевства" с монархом из рода Ваза во главе, с которой носилась одно время шведская дипломатия в начале XVII столетия, могла быть навеяна воспоминаниями о недавнем Ливонском королевстве, также буферном и вассальном.

По первому времени, идея Ливонского королевства нашла себе сторонников в Прибалтике. Ливонские рыцари с известным энтузиазмом вступали в войско короля Магнуса и шли на приступ своих же, ливонских городов, приобретая их для своего нового монарха. Однако же вскоре дело разладилось. Гонимый страхом перед непредсказуемой жестокостью Ивана IV, Магнус стал метаться, затворился с оставшимися верными ему ливонскими рыцарями в крепости Венден (Цесис), и пытался выдержать осаду.

Когда под стены Вендена прибыл рассерженный Иоанн, король окончательно пал духом. Что говорил он своим рыцарям и что они отвечали ему – потомству осталось неизвестным. В исторической повести Фаддея Булгарина, вышедшей в свет в 1828 году под заглавием "Падение Вендена", комендант замка Генрих Бойсман говорит королю на военном совете:

"Иоанн только словом отдал тебе Ливонию, чтобы именем короля и надеждою самостоятельности народа вовлечь его в сети. Царь жестоко наказывает тех, которые верят искренности его обещаний, и предает смерти жителей и воинов, покоряющихся и покоряющих земли и города твоему имени… Нам памятна участь Новагорода, истребленного вконец за мнимую вину своего пастыря. Придет это и на Ливонию. Государь! Если тебе угодно идти к Иоанну, мы объявляем себя независимыми и признаем того нашим властелином, кто защитит нас от Иоанна" [137] .

Если судить по доступным нам историческим материалам, то писатель вполне верно воспроизвел здесь резоны, по всей вероятности, действительно приводившиеся ливонскими рыцарями. На нас же их перечисление производит особое впечатление, в силу того факта, что Булгарин был человек более чем верноподданный, и напраслины на самодержавие никогда не возводил, предостерегая от этого и других.

Магнус в итоге испугался гнева Иоанна Васильевича, вышел из крепости, повинился, получил прощение, произнесенное сквозь зубы, но в 1578 все же не выдержал психологического напряжения и перебежал к полякам. На том авантюра с Ливонским королевством окончилась.

Проводить исторические параллели с современностью при каждом удобном случае – предприятие довольно сомнительной ценности. И все же, размышляя о создании и распаде Ливонского королевства, нам вспоминается возвращение в состав СССР земель прибалтийских республик летом 1940 года. Коротко ознакомившись тогда с деятельностью партийных организаций и органов НКВД, прибалты, многие из которых попервоначалу были настроены по отношению к воссоединению с восточным соседом вполне лояльно, на следующий год буквально взвыли и готовы были отдаться не только что Гитлеру, но самому сатане, лишь бы не жить дальше при современной модификации нашего "сеньориального строя".

Психологический тип российских немцев

Еще одним фактором, о котором нам довелось упомянуть выше, была душевная склонность московского царя к немцам и интерес к их культуре. Она соответствовала общей тенденции эпохи. Немцы все чаще приезжали на Русь и оставались надолго, а то и навсегда. Впрочем, то были немцы уже нового психологического типа, пострадавшие в войнах и внутренних неурядицах, терзавших в то время Германию и больше всего надеявшиеся на быстрое обогащение в России. По типу душевной организации, то были люди быстрые на подъем, утерявшие свои корни на родине, либо же не ценившие их, а то и просто авантюристы . С.М.Соловьев в одном месте своей Истории хорошо назвал их "казаками Западной Европы".

Ожесточение наших войн было немецким драбантам совсем не в новинку. Во время введения Реформации, Германия пережила Великую Крестьянскую войну, затем кое-как собрала силы и потащила колымагу своей многосоставной государственности черепашьим ходом, скрипя и распадаясь на ходу, вослед быстро обогнавшим ее промышленно развитым нациям. Тащилась она вперед, в "светлое будущее", которым должна была для Германии стать Тридцатилетняя война 1618–1648 годов, принесшая немецкому народу неисчислимые бедствия и величайшее унижение.

Вот почему нас не может удивить то, что с образованием опричнины несколько немецких кнехтов явились к царю и предложили свои услуги. История сохранила имена этих негодников, не нашедших своим силам более достойного применения. То были К.Кальп, Э.Крузе, И.Таубе, К.Эберфельд, к котрым присоединился и наблюдательный, а главное – памятливый Г.Штаден, активный участник позорного "новгородского погрома".

Доверенные люди государя не советовали ему включать в состав репрессивных органов немцев, бывших к тому же последователями "злобесной люторовой ереси". Неправославный характер учения Мартина Лютера был вполне прояснен русским людям своевременно – прежде всего в известном трактате Максима Грека. Иван Васильевич этим советам не внял. Более того, он разрешил немецким пасторам ездить по русским городам, проводя службы для живших там ливонских пленников.

Мало того – царь сам приглашал к себе лютеранских проповедников, вел с ними беседы о вере, а в середине 70-х годов разрешил им построить протестантскую кирху в пригороде русской столицы. А когда один из фанатично настроенных православных иерархов насильно окрестил пленного ливонца, царь пришел в гнев, наказал священнослужителя и велел ему выплатить немцу компенсацию. Вся эта история в преувеличенных подробностях дошла до Германии и произвела в ее лютеранских княжествах самое благоприятное впечатление.

Германофильство рода Глинских

Не будучи в состоянии помешать успеху немцев-лютеран при дворе, бояре и православное духовенство припомнили, что сердечная склонность к немецкой культуре была у Ивана Васильевича в крови , и это было вполне справедливо. Матерью нашего царя была вторая жена Василия III, прекрасная Елена Васильевна, происходившая из рода литовских магнатов Глинских. Дядя ее, знаменитый Михаил Глинский, получил воспитание в Германии, служил в войсках императора Максимилиана, и на всю жизнь сохранил немецкие обычаи и нравы.

Не поладив с польским королем, Михаил Глинский взял братьев, Ивана с Василием, уехал вместе с ними в свои наследственные владения и потребовал от короля сатисфакции. Не получив ее, три заносчивых брата громогласно объявили о своем отъезде в Москву – и король им никак не мог помешать. Можно сказать, что за этой историей с затаенным дыханием следили все дворы Восточной Европы.

При дворе Василия III, Михаил продолжал жить на немецкий лад, водил знакомство также и со знакомым уже нам доктором Николаем Булевым. После рождения маленькой Елены, Михаил настоял на том, чтобы она получила настоящее западное воспитание, причем на немецкий манер, что для русской девицы того времени было более чем необычно. Вот почему сын Елены, появившийся на свет после усердных, смиренных паломничеств в наши заволжские монастыри и непрестанных, щедро оплаченных молитв православного клира о чадородии, был в свою очередь с детства знаком с немецкими обычаями и реалиями. Во всяком случае, он не испытывал перед ними того суеверного ужаса, что был присущ почти всем его русским сверстникам.

Первоначальная Немецкая слобода

Немцев в Москве было немало еще до Ливонской войны. Автор написанной в эпоху Ивана Грозного Истории о Казанском царстве, рисуя картину торжественного въезда молодого царя в Москву после взятия Казани, развернул перед взором читателя длинный перечень тех людей, что в едином порыве, "яко пчелы матку свою", вышли встретить своего государя на поле, за посад. Он начинается с князей, вельмож и "старейшин града", продолжается старыми и молодыми, юношами и девицами, в конце же идут "турцы, и армены, и немцы, и литва".

Правда, выделив в толпе встречавших этих иноземцев – а их было сразу заметно, поскольку иностранцам не дозволялось ходить в русском платье – составитель Истории сразу же оговорился, что речь идет о "купцах иноязычных", которые постоянными жителями столицы, строго говоря, считать себя не могли.

К концу царствования Ивана IV, это положение существенно изменилось. Идя навстречу духу времени, царь разрешил иностранцам, уже не обязательно купцам, но людям различных военных и гражданских профессий, обосноваться в границах "большой Москвы" того времени, на берегу реки Яузы, в особой Яузской, или Иноземческой слободе, выстроить там себе жилые дома на привычный манер, возвести здание кирхи, вообще чувствовать себя как дома. В силу преобладания немецкого элемента, слобода получила второе, не менее употребимое наименование Немецкой.

С течением времени, менялся состав жителей слободы – к примеру, по первому времени среди них было больше всего выходцев из соседней Ливонии, потом стали приезжать выходцы и из других немецких земель. Расширялся список профессий – так, если сначала сюда приезжали все больше литейщики пушек или военные инженеры, то позже возникла нужда в опытных офицерах-строевиках [138] . Соотношение приверженцев разных конфессий, к примеру, лютеран и кальвинистов, не говоря уже о католиках, также изменялось во времени.

Первоначальной Немецкой слободе было отведено не так много времени. Как известно, она была сожжена во время великой Смуты. И все же факту ее основания следует придавать исключительное значение. По сути дела, даже если учесть перемещения в пространстве "большой Москвы" и неизбежные перерывы в историческом времени, именно этой слободе суждено было начать ту последовательность "немецких кварталов" в старой Москве, которая сформировала своеобразную традицию ко времени молодого Петра I, посвятила его в мировоззрение своих обитателей и поманила на Запад — с тем, чтобы по возвращении на родину, основать на ее северном рубеже новую Немецкую слободу небывалых размеров, наречь ее немецким же именем "Санкт-Петербург", заселить русскими людьми вперемешку с иностранцами – и придать ей статус новой российской столицы.

Российские немцы на века сохранили благодарную память о привилегиях, полученных ими в эпоху Ивана Грозного. Когда в своем "Описании российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга", выпущенном из печати типографией Императорского Шляхетного сухопутного кадетского корпуса в екатерининскую эпоху, Иоганн Готлиб Георги приступил к очерку истории и современного ему состояния протестантской общины, он подчеркнул, что Петр I при всех его заслугах в сущности лишь возобновил те "гражданские и богослужебные свободы", которые ей уже были дарованы в шестнадцатом столетии, "через то многие по России расселенные и иные чужестранцы, как-то Немцы и другие, сюда привлечены были" [139] .

Немецкие симпатии Бориса Годунова

Положение немцев в России эпохи Бориса Годунова – иными словами, в течение двадцатилетия, когда этот человек определял внутреннюю и внешнюю политику на правах сперва фактического правителя страны, а потом и ее государя – в общих чертах соответствовало тому, что было намечено его грозным предшественником, либо сложилось при нем без особых дозволений. У Бориса Годунова во всех серьезных делах так и было заведено – с усовершенствованиями, подсказанными его общеизвестными государственными талантами – но и с достойной сожаления нерешительностью, обусловленной "комплексом неполноценности", который терзал его, как выборного, а не наследственного монарха.

Прежде всего, Борис Феодорович озаботился обустройством Немецкой слободы и привлечением в нее лиц самых разнообразных профессий – выходцев в первую очередь из германских земель . Пастору Мартину Бэру дозволено было возобновить кирху, поставленную в ней во времена Ивана Грозного и проповедовать там Евангелие на немецком языке. Согласно свидетельствам очевидцев, немцы были растроганы царскою милостию до слез.

Приток немцев в слободу не иссякал. По традиции, в нем было немало выходцев из ливонских земель. История сохранила трогательный рассказ о приезде в Москву нескольких десятков ливонских дворян, лишившихся своего имущества и бежавших от гнева поляков. Царь пригласил их к столу; ливонцы ответили, что не решаются предстать пред очи царя, будучи худо одеты. Борис послал им на это ответить, что он хочет видеть не платье, но людей. Рассказ этот вполне достоин сборника античных апофтегм. Жаль только, что мы не можем вполне передать средствами русского языка противопоставление греческих "men" и "de", прямо-таки созданное для таких рассказов.

В планы Бориса входило заведение светских школ с обучением иноземным наукам, а может быть, и университета. Известно, что этими планами он делился с немецкими конфидентами, и даже посылал их в Европу (имеем в виду прежде всего миссию Иоганна Крамера). Эти прожекты было встречены нашими фундаменталистами в штыки и успешно похерены. Пробовал царь и посылать юношей для учебы за границу – в первую голову, по накатанному пути в Любек, далее же в другие германские города, либо во Францию и в Англию. Послано было немногим менее двух десятков молодых людей из знатных семей. Никто, насколько известно, не вернулся.

Среди предприятий и замыслов немцев выделялись и не вполне очевидные для того времени. К примеру, известна совсем неплохая карта российских земель, составленная по уточненным сведениям одним немецким географом в борисовы времена, но изданная гораздо позже, с ненужным уже посвящением его сыну (мы говорим о так называемой "герардовой ландкарте", вышедшей из печати в 1614 году). Вскоре пришла волна Смуты, захлестнувшая все эти много в свое время обещавшие ростки нового.

Немцы и мистика Смуты

Отечественная традиция привычно связывает темную славу Лжедмитрия I и события Смутного времени "с польскими и с литовскими людьми и с русскими изменники" (цитируем выражение из Сказания Авраамия Палицына). Спорить с этим никак не возможно – и если в истории Самозванца упоминается Новгород, то речь идет не о славном граде на Волхове, но об одноименном ему городе на юго-западе московских земель.

Несмотря на это, "московским немцам" также довелось приложить руку к призванию Григория Отрепьева на его похождения. Мы говорим о том малоизвестном факте, что отец Самозванца, занимавший в свое время совсем немалый пост стрелецкого сотника, был убит в пьяной драке, в кабаке уже нами описанной Немецкой слободы.

Факт этот выяснился в ходе дознания, начатого московскими властями вскоре после того, как мошенник объявился в Литве в 1603 году и начал, как говорится, мутить воду. Лишившись отца, Григорий (в ту пору еще Юрий, а чаще всего, надо думать, просто Юшка) должен был рано озаботиться поиском средств к существованию, что и повело его шаг за шагом, что называется, по наклонной плоскости.

Мы говорим об этом, разумеется, вовсе не потому, что намерены выписывать из отечественной истории все случаи немецко-русских контактов, пусть даже и низкого рода, приведшие к мало-мальски заметным последствиям. Для этого предприятия нам навряд ли хватило бы терпения и бумаги. Но Самозванец был человек особого рода. Казалось бы, необоснованность его притязаний была выяснена вполне и своевременно доведена до сведения, как говорится, широких народных масс. Сброд, шедший в бой под его знаменами, также не мог у людей того времени вызвать уважения.

И все же не один очевидец событий отметил странную боязнь, почти благоговение, которые возникали у русских людей при виде самозванца и мешали им смело идти в бой против него. Сомневался, трепетал и расспрашивал о "чудесно спасенном Дмитрии" сам царь Борис, неспокойны были его приближенные – что же было говорить о простых людях. Повидимому, народ чувствовал некую силу, осенявшую Самозванца и дававшую ему право на исключительную дерзость. Надобно думать, совсем не случайным стало то, что в отличие от других самозванцев Лжедмитрию I суждено было не только тягаться с царскими воеводами и дойти до Москвы, но и венчаться на царство, став попущением Божиим хотя бы на год законным русским царем.

Тяжесть духовной ответственности за Святую Русь может казаться современному человеку ношей скорее метафорической, чем реальной. Однако она буквально раздавила такого недюжинного человека, притом возросшего у подножия трона и вдоволь хлебнувшего из кубка опричнины, как Борис Годунов. Она исказила в последний год жизни психику Лжедмитрия, заскочившего со своею Мариной в кремлевские палаты и маявшегося потом в них, как на дыбе.

Довелось ощутить эту тяжесть и будущему спасителю России, торговому человеку Кузьме Минину. Известно, что в последние дни лета 1611 года, накануне решающих событий, этот немолодой, и, повидимому, не самого крепкого здоровья человек, маялся по ночам в стенах дома и уходил спать в сад, в летнюю повалушу. Там и привиделся ему трижды один и тот же сон, о котором он позже не мог вспоминать иначе как положив на себя святой крест.

Между тем, Кузьме Миничу не снилось – по крайней мере, по нашим понятиям – ничего из ряда вон выходившего. Просто как закроет глаза – так и представится ему, что идет он вперед во главе войска, Россию спасать. Казалось бы, что же тут страшного – всякие сны бывают. Однако Кузьма просыпался каждый раз с ощущением болезненной тяжести в теле, и потом долго не мог прийти в себя, все, как он сам говорил, "болезнуя чревом". "Его терзали тяжкие сомнения, за свое ли он дело берется. В некоторых отношениях, Кузьма был похож на Жанну д\'Арк. Он поверил в то, что Бог вручил ему судьбу Отчизны, и эта вера воодушевила его, придала огромную энергию" [140] .

Сравнение с Жанной д\'Арк, проведенное в цитированной нами выше работе маститым отечественным историком, весьма проницательно. Как и в случае спасительницы Франции, речь тут шла не о трудностях организации ополчения или переговоров с возможными союзниками, но о сакральном избранничестве и обусловленном им принятием на свои рамена ноши сверхчеловеческой тяжести – иначе говоря, не о политике, но о метафизике в полном смысле этого слова.

Так вот, немцы были не просто нечувствительны к этой метафизике, но даже как будто бросали ей вызов – и выходили победителями . Обратимся хотя бы к истории знаменитого сражения при Добрыничах. Конечный его результат легко проследить по карте в любом курсе российской истории. Вторгшись с юго-запада в пределы Московского государства, Лжедмитрий нацелил свое войско прямо на Москву. Путь его от Чернигова до Добрыничей был почти прям, наподобие линии железной дороги "Санкт-Петербург – Москва".

Но вот от Добрыничей линия похода поворачивает круто назад, доходит до Рыльска, а оттуда ведет нас обратно, к приграничному Путивлю. Известно, что в Путивле с Самозванцем была настоящая истерика. По всей видимости, он почуял свою судьбу, хотел убежать восвояси, да вот приближенные отговорили. Но, даже решив возобновить поход на Москву, Лжедмитрий еще долго, в продолжение нескольких месяцев оставался в Путивле, копя силы. Что же произошло при Добрыничах 21 января 1605 года?

Покрасовавшись перед войсками, Лжедмитрий вскочил в седло и сам повел свою конницу на московское войско, стремясь отрезать его правое крыло от центра, что по тактике того времени могло принести ему победу. Вовремя распознав опасность, военачальники правого крыла, в состав которого входила и иноземная дружина, двинули свои силы вперед, чтобы предупредить замысел вора. Пошла рукопашная схватка.

Московские воины бились самоотверженно, но осмотрительно. Силы их как будто сковывала непонятная робость перед Самозванцем. Безрассудное сопротивление иноземной дружины, в основном состоявшей из немцев, придало им сил. Приняв на себя прямой удар основных сил узурпатора, воины правого крыла остановили их, обескровили – и после того отхлынули, оставив пришельцев под дулами сорока пушек и не менее десяти тысяч ружей. Несколько мощных залпов опрокинули наступление и обратили войска Самозванца вспять.

Здесь на них сзади снова насело русско-немецкое воинство, рубя направо и налево. Потери были несопоставимы – примерно один к десяти в пользу борисовой рати. Немцы рвались довести дело до конца и окончить избиение, только удостоверившись в смерти Самозванца. И тем не менее, даже при этих, выгоднейших условиях, московские воеводы остереглись преследовать его и остановили свои войска.

Думается, что мы не совершим ошибки, приурочив известную сцену "Лес" пушкинского "Бориса Годунова" ко времени непосредственно после окончания этого побоища и бегства Самозванца с поля боя. Оставив коня издыхать, сам он со своим приближенным, по имени Пушкин, и несколькими ляхами восстанавливает в памяти перипетии сражения:

...

"Кто там ни виноват,

Но все-таки мы начисто разбиты,

Истреблены", – замечает приближенный (то есть Пушкин).

"А дело было наше", – отвечает ему Лжедмитрий, —

"Я было смял передовую рать —

Да немцы нас порядком отразили;

А молодцы! Ей-богу, молодцы,

Люблю за то; из них уж непременно

Составлю я почетную дружину"…

Узнав об исходе этого сражения, Борис не мог сдержать радости. Он велел бить в колокола, выставить на всеобщее обозрение трофейные знамена, пожаловал воеводам золотые медали. Особо благодарил он предводителей иноземной дружины – ливонского рыцаря Вальтера Розена и французского выходца, Жака Маржарета. С признательностью вспоминал царь и о более раннем, декабрьском сражении на холодной равнине при Новгороде-Северском, где около семисот немецких всадников приняли на себя удар ляшской конницы – и выдержали его, так что по сути одно их холодное, тевтонское остервенение спасло нас от поражения.

Борис то предавался веселию, то возвращался к привычным, недобрым предчувствиям. Похожие чувства обуревали и его русских подданных. Одни только немцы, получив наградные, пили, смеялись и занимались починкой экипировки, не думая ни о чем выходящем за пределы текущих потребований. А как же иначе – ведь они были наемники не только по статусу, но и по мироощущению. Поэтому ни предчувствия, ни тяжелые сны не тревожили их солдатские сердца.

В течение всего Смутного времени немецким частям довелось, как потом стало ясным, сражаться на стороне едва ли не всех ее деятельных участников, а излюбленный ими боевой клич "Hilf Gott!" (Господи, помоги!) многократно оглашал просторы русской земли, от Новгорода-Северского на юге – до Великого Новгорода на севере. Услышав в сумерках конский топ и знакомый – да-да, знакомый – немецкий говор с его "твердым приступом" перед корневыми гласными, с резким выделением ударных слогов и с придыханием глухих согласных, природные россияне отнюдь не могли с уверенностью сказать, враги ли им едут навстречу, или друзья. А это уже говорит нам о многом.

Заметим, что в некоторых случаях, немцы действовали с тем знанием особенностей местности и психологии населения, которое присуще скорее местным жителям, нежели чужестранцам. Чего стоила, к примеру, блестяще задуманная и проведенная вылазка из Кремля, предпринятая немецкими наемниками по договоренности с русскими боярами, перешедшими на сторону польского короля, одним мартовским днем 1611 года. После совета с немецкими офицерами, бояре вышли к представителям восставших москвичей и стали тянуть время, изображая переговоры.

Немцы же в это время, пользуясь тем, что лед на Москва-реке был еще крепок, быстро продвинулись по нему в сторону баррикад, выстроенных москвичами со стороны Чертолья, и зажгли посад за их спинами. В тот день наемники вообще добились большого успеха, очистив от сил московских патриотов практически всю территорию Замоскворечья.

Немцы при первых Романовых

В 1613 году, Земский собор, созванный в Москве, после долгих переговоров и колебаний – а если сказать честно, то "грубых словес" и прямого принуждения – избрал на русский престол шестнадцатилетнего Михаила Романова. Поведение молодого монарха в предшествовавшие его избранию годы Смуты было, насколько известно, далеко не безупречным. Еще более сомнительными были действия его отца, Филарета – в ту пору еще митрополита – равно как печально известные обстоятельства принятия им сана патриарха.

Как бы то ни было, но страна нуждалась в передышке и общей стабильности – одним словом, хотя бы в нескольких спокойных царствованиях законных – и, по возможности, "тишайших" – царей. Заплатить за это спокойствие пришлось многим, начиная от оттеснения от трона деятелей, по сути освободивших его для Романовых (и в первую очередь, увы, славных патриотов Минина и Пожарского), заканчивая территориальными уступками соседним Польше и Швеции, и так уже изрядно поживившимся за счет бедной Ливонии.

Приневский край перешел в шведские руки, как мы помним, также в эту эпоху – а именно, по Столбовскому договору 1617 года. Вскоре, в 1629 году, Швеция присоединила к уже находившимся в ее руках Финляндии, Ингерманландии и Эстляндии также и земли "правобережной Лифляндии" (то есть часть старых ливонских земель, расположенную на север от Даугавы). Ни право на самоуправление, ни привилегии, обретенные в прошлые времена немецким дворянством Прибалтики, при этом не потерпели особого урона, и в основных чертах были подтверждены новыми сюзеренами.

Таким образом, старинное наше ливонское "окно в Европу" осталось приотворенным. Что же касалось присутствия немцев в Москве, Новгороде и других русских городах, то оно сохранилось и даже расширилось. Иноземных профессионалов охотно брали на "государеву службу", даже заманивали на нее. При этом они получали совсем неплохие оклады, как правило, превышавшие по размеру жалованье отечественных специалистов.

В первую голову, речь шла о военных специалистах. Времена, когда войско собиралось на службу неспешно, таща на плечах кто пищаль, кто пику, кто простой лук, когда боярская и дворянская конница скакала в бой, презирая пехоту и согласовывая свои действия с ней в лучшем случае в общих чертах, когда разномастные толпы вояк могли разбрестись по своей воле, до следующего года (за исключением великокняжеской дружины, и, естественно, больших войн), – одним словом, времена феодальных войн быстро уходили в прошлое.

Европа старалась воевать "по науке". Там было выработано целое учение о том, как правильно разделить свое войско на полки и взводы, как пронизать их единым командованием и обучить необходимым маневрам, как их кормить, обмундироввать, доставлять к нужному времени на поле боя, как вести в атаку и отводить в отступление. Было изобретено и принято на вооружение кремневое ружье, усовершенствована и выделена в особый род войск артиллерия, проведен целый ряд других полезных преобразований.

Для того, чтобы воевать по новой системе, уже недостаточно было родиться в знатной семье. Надобно было изучить тактику и статегию, освоить основы воинских уставов, научиться командовать и подчиняться – одним словом, стать профессионалом. Увидев на практике эффективность новых способов ведения боевых действий во время Смуты, московские власти приняли решение приглашать на службу дельных офицеров из-за границы – и, по возможности, завести у себя полки "иноземного строя".

Всю эту новую военную машинерию ставили у нас в первую очередь немецкие офицеры. За военными специалистами поехали переводчики, оружейники, лекари, купцы. Всех их распределяли по новым местам службы – кого в Оружейный приказ, кого – в Посольский, кого – в "государеву аптеку", прикрепляли к ним русских помощников и учеников, приказывали делиться опытом и знаниями. За счет этих специалистов, иностранная, и, в первую очередь, немецкая колония в Москве при первых Романовых стала расти, как на дрожжах .

Нельзя, разумеется, сказать, что русско-немецкие отношения были вполне безоблачными. Как мы уже говорили, Немецкая слобода в Москве была сожжена в самом начале семнадцатого столетия. Конец его был ознаменован новым, стрелецким бунтом. Тогда, жарким летом 1698 года, воспользовавшись отъездом царя Петра Алексеевича, четыре стрелецких полка, несших охрану государственной границы, восстали и двинулись на Москву. В число их планов входило поднять посадских людей, перебить жестоких бояр, посадить на престол царевну Софью – и беспременно разорить Немецкую слободу.

Ново-Немецкая слобода

Речь в данном случае шла, собственно, о Ново-Немецкой слободе, которую немцы поставили в непосредственной близости от Москвы, но формально за пределами города, на берегу реки Яузы, согласно указу царя Алексея Михайловича, подписанному четвертого октября 1652 года. Прежде этого времени, верховная власть колебалась, как лучше бы было устроить московских иностранцев.

С одной стороны, после Смуты, во времена царя Михаила Федоровича, они расселились в Москве без особого разрешения – как говорится, "явочным порядком". Пр этом больше всего иноземцев обосновалось в районе Покровской улицы, а также "Поганых прудов" (они же Чистые). С другой стороны, при таком расселении дворы иноземцев чередовались с дворами русских людей. На такое близкое соседство косо смотрела православная церковь. К тому же и сами предводители иноземцев совсем не желали ускоренного обрусения, практически неизбежного при таком близком соседстве.

Выселяя иноземцев на Яузу, царь озаботился созданием для них самых благоприятных условий. Земельные участки выделялись иноземцам бесплатно и были освобождены на будущее от всякого "государева тягла" (то есть земля слободы была объявлена "белой"). При этом было подтверждено право иностранцев носить европейское платье и строить свои дома в том стиле, в каком сами пожелают. Строительство храмов любой конфессиональной принадлежности было также разрешено.

Как следствие, постепенно " Немецкая слобода приобрела вид "немецкого города, большого и людного ", имевшего три рынка: Большой, или Верхний, Средний и Нижний, а на улицах – торговые лавки и шинки, где к кушаньям подавалась традиционная кружка немецкого пива. К концу столетия слобода украсилась тремя каменными храмами – голландским (реформатским) и двумя лютеранскими, заменившими собой обветшавшие деревянные постройки, а также первой католической деревянной кирхой… Многонациональное население Немецкой слободы Москвы в общении между собой пользовалось самым распространенным между ними немецким, а также русским языком" [141] .

Немцы, прибывшие в разное время, естественно, различались между собой по образу жизни и обхождения. Новоприбывшие немцы смотрели на старожилов слободы, наполовину уже обрусевших, как на диковину, и звали их "старичками" – собственно, "старыми немцами" ("Alten Deutschen"). С течением времени и эти "новые немцы" перенимали русский язык и обычаи, удивляя в свою очередь приезжих следующей "новой волны" своим старомосковским гостеприимством, пристрастием к квасу и русской бане, равно как и оборотами немецкой речи, слегка уже устаревшими на их старой родине.

Связи с немецкими землями, впрочем, поддерживались достаточно тесные. В первую очередь речь идет, разумеется, о посредничестве "торговых людей". Известно, что в Ново-Немецкой слободе их звали обычно "амбурскими" (то есть гамбургскими) купцами. Это говорит о том, что старая, еще новгородская ориентация на торговые связи с крупными ганзейскими ("вендскими") городами Северной Германии в известных границах была сохранена и нашла себе продолжение в рамках нового, "московского периода".

Немецкая слобода и Ниен

Особого упоминания заслуживают связи, налаженные деятелями Ново-Немецкой слободы с жителями города Ниен, основанного шведами в устье Невы, в начале того же, семнадцатого столетия, вскоре после подписания Столбовского мира. К примеру, историками обнаружены документы, связанные с приглашением на русскую службу нескольких корабельных плотников, бывших подданными шведского короля и жителями города Ниен.

Контракт с ними был заключен в 1697 году. Известны и имена плотников, некоторые из которых, несомненно, принадлежали природным шведам, другие же из них вполне могли носить и русские люди из числа шведских подданных. В списке завербованных лиц, глаз историка сразу же выделит такие характерные для Ниена прозвания, как Дмитрий Гойкон или Анвент Павлов. Важным здесь представляется тот факт, что выписал ниенцев в Немецкую слободу известный московский купец и предприниматель, немец Франц Тиммерман [142] . Известны и более ранние контакты этого рода.

Москва должна была, несомненно, ошеломить приехавших жителей Ниена своей экзотичностью. Что же казалось Ново-Немецкой слободы, то тут они, скорее всего, быстро почувствовали себя так, будто вовсе не покидали родной почвы. Кирхи и торговые лавки, язык и манера поведения, улицы и ровный "фасадный фронт" домов, выходивших на набережную Яузы – все должно было напоминать им о Ниене.

Мы не случайно упомянули о ровной линии фасадов, без всякого опасения выведенной строителями Ново-Немецкой слободы вдоль набережной, "на немецкую и галанскую стать". Дело в том, что средневековые европейские города строились в постоянном опасении нападения. Поэтому собственно город долго не покидал крепостных стен, а выйдя за их пределы, стремился окружить себя на всякий случай валами.

В Европе эта структура возводится историками к градостроительным практикам времен поздней античности. "В условиях частой военной опасности, особое значение для жизни города получали его оборонительные стены, и теперь еще больше, чем прежде, с ними связывают само представление о городе. Вполне естественно, что в этих обстоятельствах слово civitas, которым город характеризовался как правовой и административный центр, стали понимать как город, окруженный стенами и обособленный от сельской округи, то есть как urbs" [143] .

Опорные признаки городов такого типа нередко сохранились до наших дней, и могут быть с большей или меньшей легкостью прослежены по планам Любека, Вены, равно как самой Москвы. Ново-Немецкая же слобода строилась в совсем другую эпоху, и, в силу понятных причин, собственная крепость ее обитателям положительно не была нужна. Похожую линию по набережной реки Охты составляли и дома обывателей Ниена. Впрочем, необходимо оговориться, что эти дома строились под защитой королевской пятиугольной цитадели, поставленной по другую сторону реки.

Любопытно, что борьба этих двух градостроительных стратегий прослеживается историками архитектуры и на планах петровского Петербурга. Как известно, приглашенный Петром из Европы Жан-Батист Леблон представил царю проект построения идеального "города-крепости", обнимающего своей овальной внешней стеной все острова невской дельты и ее берега, в соответствии с новейшими (а, впрочем, восходящими к градостроительным идеям, выработанным еще в эпоху Возрождения [144] ) требованиями строгой регламентации – но при этом, по сути своей, все той же, традиционной urbis.

Напротив, сам Петр склонялся, повидимому, к идее новой, гражданской civitatis эпохи меркантилизма – города-порта, открытого всем ветрам и приникающего к воде каждым изгибом своей береговой линии. В его планировке не было никакой нужды воспроизводить давно отжившие образцы. Идея такого города, проведенная с достаточной убедительностью в плане Д.Трезини, нашла себе воплощение в прослеживающемся и в наши дни общем замысле Васильевского острова, а более всего – удивляющем своей целостностью ансамбле невских набережных.

Размышляя над результатами воплощения этих стратегий в камне, историки архитектуры приходят к выводу, что ни одна из них не победила вполне. Петербург сложился в итоге как "полицентричный город", и это придало его облику черты дополнительного обаяния. Отмечая этот факт, исследователи тем не менее подчеркивают, что линия "фасадного фронта" домов западного образца, впервые увиденная Петром на набережной Яузы в Ново-Немецкой слободе, по всей видимости, произвела на него неизгладимое впечатление. Пополнив его осмотром западных городов, а также чтением новейших архитектурных трактатов, Петр, скорее всего, принял окончательное решение строить центр своего "невского парадиза" по этому образцу [145] .

К сказанному стоит добавить, что вклад этнических немцев в устроение ниенской жизни был весьма заметным. Прежде всего, языком администрации в Ниене служил немецкий, как это было обычным для балтийских портовых городов того времени. Далее, немецкие дворяне – обычно, выходцы из соседних, остзейских земель – довольно рано приобрели в окрестностях шведского городка значительные по размерам имения. Достаточно взглянуть на карту Ниена, выполненную шведским картографом около середины XVII столетия [146] .

Обширная полоса земли, простиравшейся вдоль левого берега Невы, как вниз от границ Ниена, так и вверх от стен Ниеншанца, была записана за господином Бернхардом Стен фон Стенхусеном [147] . Что же касалось левого берега Невы напротив Ниена, то, судя по карте, откуда из города ни посмотри – всюду виднелись лишь земли, принадлежавшие удачливому остзейскому коммерсанту. В устье Фонтанки, на месте будущего Летнего сада, он основал себе небольшое имение "Usadiss[a] Hoff", перешедшее потом от его потомков прямо в руки царя Петра Алексеевича. Помимо того, герр фон Стенхусен владел еще и обширной усадьбой "Bj?rkenholm (или Birkenholm) Hoff", помещавшейся на территории теперешней Петроградской стороны…. В этих условиях, обычные для немецкой культуры того времени представления об устроении пространства не могли не отразиться в облике Ниена и его окрестностей.

Вдобавок к приведенны примерам, можно упомянуть и о мерах по привлечению в Ингерманландию немецких колонистов. Шведские власти попытались содействовать их привлечению сразу же после Столбовского мира, в надежде сделать край более заселенным. Правда, в отличие от Екатерины Великой, им не удалось добиться успеха. К середине XVII века, в Ингерманландии осталось, дай бог, если несколько десятков семей колонистов: остальные вернулись в Германию [148] .

Лютеране и православные

Церковные власти довольно косо смотрели на присутствие в непосредственной близости от православной столицы города, обитатели коего за малым исключением были протестантами или католиками . Главный предмет опасений состоял в том, что запретить спонтанное повседневное опасение православных москвичей с инославными обитателями Ново-Немецкой слободы не представлялось возможным.

Историкам известен целый ряд случаев успешного обращения слободских немцев в православную веру. Нет нужды говорить, что они гласно приветствовались церковными иерархами. Что же касалось негласных постановлений, то ими предписывалось самое внимательное наблюдение за новообращенными, с особым вниманием к тому, "кто из них како житие свое препровождает и крепко ли [веру] ону и церковные предания содержит" [149] . В случае, если вывод был неблагоприятным, то православный немец имел все шансы отправиться укреплять свою веру на берега Оби или Иртыша.

Сохранились и сведения о переходе русских людей в лютеранство. По всей видимости, наиболее показателен здесь пример Дмитрия Тверитинова. Поступив в ученики к аптекарю Ново-Немецкой слободы, он быстро освоил немецкий и латинский языки, подружился с немцами и в конечном счете "совратишеся с правого пути, утвердишеся в ереси Мартина Лютера". Вслед за этим, московский энтузиаст составил небольшой кружок единомышленников из числа русских людей, один из которых был цирюльником, другой – "овощного ряду торговым человеком", третий – хлебопродавцем.

Одним словом, кружок Тверитинова объединил вовсе не заучившихся богословов, но самых простых людей, и в этом была его сила (нужно, впрочем, оговориться, что в состав кружка вошел и по крайней мере один студент новооснованной Славяно-греко-латинской академии, по имени Иван Максимов). Не вызывает сомнения, что еще в середине века деятельность кружка была бы пресечена с примерной жестокостью. Но времена уже были петровские (Тверитинов приехал в Москву в 1692 году).

Конечно, с течением времени последовал донос куда надо, деятельность кружка пресекли. Однако расследование пошло вяло, потом совсем вяло – и дело, судебная перспектива которого была вполне однозначна с точки зрения наших блюстителей веры, развалилось само собой, на корню. В довершение конфуза преследователя кружка, богобоязненного Стефана Яворского, царь определил задорного лютеранина Тверитинова к нему же на службу, в качестве лекаря.

Не отрицая тут привкуса злой иронии, вообще характерной для отношений зрелого Петра I с предстоятелями православной церкви, причиной такого решения могли стать и просто воспоминания юности. Дело здесь было в том, что Петр Алексеевич в годы ветреной юности сам усиленно посещал Немецкую слободу и даже встречался там с Тверитиновым. Любопытно, что богословский трактат "лютероборческого направления", написанный Стефаном Яворским под живым впечатлением прений с людьми психологического склада Дмитрия Тверитинова, стал известен Петру, очень его рассердил, и стал одним из решающих аргументов в пользу начала церковных реформ.

Гравюра и икона

Примеры прямых контактов такого рода легко продолжить, однако активный прозелитизм отнюдь не определял основного русла немецко-русских религиозных контактов. Гораздо важнее был общий тон, еще не обозначившийся вполне, однако уже внятный духовному зрению внимательных наблюдателей. Представление о нем проще всего составить, если пойти в Русский музей и пройти вдоль ряда икон, от самых старых – до написанных в семнадцатом веке, в преддверии петровских реформ.

С начала и почти до самого конца экспозиции, перед нашими глазами будут представать все новые образцы почтенного "умозрения в красках", с его верным следованием указаниям древних "лицевых подлинников", с почти чуждой для современного глаза, но все же неповторимо прекрасной и узнаваемой сразу, "обратной перспективой" и совершенно своеобразной палитрой.

На середине семнадцатого столетия эта традиция обрывается почти сразу, и перед нашими глазами предстают творения какого-нибудь Симона Ушакова или его единомышленников, с их грязноватой гаммой, изобилующей мутными желтыми, оливковыми или лиловыми мазками, предельным натурализмом – и, разумеется, прямой перспективой, размеченной с прямотою старательного, но безнадежно тупого приготовишки. На место "окна в вечность" поставлено "окно в Европу"!

"А все то кобель борзой, Никон, враг, умыслил, будто живыя писать, устрояет все по фряжьскому, сиречь по немецкому", – выразил общее мнение приверженцев старины Аввакум в трактате, специально посвященном проблемам иконописи, и с замечательной выразительностью, неотъемлемо присущей его стилю, заключал: "Ох, ох, бедная Русь, что-то тебе захотелося немецких поступов и обычаев!".

Мнение протопопа было вне всякого сомнения справедливым. Целью иконописцев нового направления было заимствование приемов и всей системы западноевропейской живописи, а образцом – в первую голову, так называемые "фряжские листы". Это название носили у нас гравюры, северноевропейского, преимущественно немецкого происхождения, сначала распространявшиеся насельниками Немецкой слободы – чаще всего граверами, работавшими в Оружейной палате бок о бок с русскими мастерами – а после лежавшие на развале у Спасской башни, а то и на рынке в любом мало-мальски значительном русском городе.

Представляется не случайным, что сам вождь "нового направления", по-своему небесталанный Симон Ушаков, потратил немало времени и сил, открывая для себя зады европейской мысли в сфере изобразительного искусства. Он разрабатывал новую технику иконного письма практически самоучкой, имитируя композицию и общий дух все тех же "фряжских листов". И.Э.Грабарь характеризовал где-то Симона "злым гением русской иконописи" – и, в общем, за дело [150] .

Число гениев такого рода стало у нас со временем прирастать в самых разных областях церковной и общественной жизни, гуманитарных наук и изобразительного искусства. Прослеживая жизненные пути этих людей, мы будем часто встречать то период усиленных посещений Немецкой слободы, то пребывание в Курляндии, а то и поездку по германским университетам (в первом случае, мы имеем в виду прежде всего самого Петра Алексеевича, во втором – Сильвестра Медведева, в последнем – Феофана Прокоповича).

Европейская культура просачивалась сквозь все поры ветшавших стен, которые пока еще ограждали московское "затворенное царство" от напора внешнего мира. Культурному посредничеству немцев принадлежала самая активная роль в деле подготовления массового сознания россиян к эпохе петровских реформ.

Дело Квиринуса Кульмана

Семнадцатое столетие было в Европе, помимо всего прочего, также и временем обновления оккультных наук. Император Священной Римской империи Рудольф II открыто покровительствовал алхимикам и каббалистам. Сообщество немецких "паломников в страны Востока", укрывших свои имена под названием ордена розенкрейцеров (собственно, Братства Розового Креста – "Fraternitatis Rosae Crucis"), буквально зачаровало умы мечтателей и фантазеров тогдашней Европы. Визионер Якоб Беме публиковал свои откровения, предвещавшие астральные приключения Сведенборга в следующем веке.

Одним словом, Европа предавалась тайным наукам – а значит, в той или иной форме, они стали известны и некоторым обитателям Ново-Немецкой слободы в Москве. Кто от кого принял посвящение, и по какой системе работал, остается до настоящего времени делом весьма темным. Надо ли говорить, что деятели этого склада были отнюдь не болтливы и дневников не вели. К тому же они чувствовали за своей спиной подозрительные взгляды как русских, так и немецких блюстителей благочиния.

Весьма характерен пример Квиринуса Кульмана – ученика самого Якоба Беме, увлекательно говорившего и легко писавшего – к тому же, наладившего связи со всеми мало-мальски значительными фигурами оккультного мира тогдашней Западной Европы. К началу восьмидесятых годов, Кульман утвердился в мысли, что русским суждено было спасти Европу, сокрушив империю турок-османов, а после нее – и духовную империю римских пап . Себя же Квиринус рассматривал как пророка, получившего откровение о тайнах грядущего.

В 1687 году, новоявленный немецкий пророк отправил в Москву, прямо к царю, специально написанное сочинение "Kuhl-Jubel", содержавшее очерк его мистической системы, подготовленный с особым вниманием к ближайшему будущему Московского царства, "Пятой иезуитской мировой монархии", и прочими небезынтересными историософскими рассуждениями [151] . Не получив определенного ответа, бедняга – или, как его точнее назвал о. Г.Флоровский, "мистический авантюрист" [152] – снялся с места и поехал-таки в Московию.

После недолгой проповеди в Ново-Немецкой слободе, на Кульмана поступил донос куда следовало, причем подали его сами немецкие проповедники, озабоченные широтой мистического темперамента Кульмана и зажигательностью его проповеди. По расмотрении дела, московские власти в лице князя Голицына уважили просьбу слободских пасторов и отправили Квиринуса на костер, в компании его единомышленника, по имени Кондратий Нордерман.

Для русского человека, обвинение в занятиях тайными науками несло не меньшую опасность. Достаточно напомнить, что когда политические противники такого крупного деятеля, как Сильвестр Медведев, не смогли расправиться с ним силой разумных доводов, он был отправлен на плаху по обвинению именно в "чернокнижии". Казнили нашего видного просветтеля на Лобном месте, напротив Спасских ворот, через два года после К.Кульмана.

Нужно сказать, что в занятиях чернокнижием Медведев был, насколько можно судить на основании доступных нам документов, решительно неповинен. При этом, однако, он имел немало знакомых в Немецкой слободе, и боролся за воплощение в жизнь учебного заведения западного типа – Славяно-греко-латинской академии. Разумеется, мы говорим здесь только о замысле, но не о его воплощении в жизнь, проведенном братьями Лихудами в духе, совершенно противоположном мечтам Сильвестра.

Астрологические послания Энгельгардта

Так обстояли дела во времена молодого Петра, пусть пока связанного по рукам и ногам ревнителями старины. Что же тогда говорить о более ранних временах – хотя бы тишайшего царя Алексея Михайловича! Примерно так могли бы мы воскликнуть, под впечатлением мрачных расправ, практиковавшихся молодцами "из железных ворот" Преображенского приказа и других, родственных ему по духу карательных заведений. Издав это восклицание, мы были бы в общем правы, однако прошли бы мимо удивительно интересного эпизода отечественной истории. Он состоял, ни много ни мало, в непосредственном знакомстве православного царя с основами современного ему европейского оккультизма. Посредником в этом знакомстве был лейб-медик царя, по имени Андреас Энгельгардт.

Энгельгардт был по происхождению немец, уроженец Нижней Саксонии, и по религии протестант. Получив диплом знаменитого Лейденского университета и защитив докторскую диссертацию в менее известном, но также солидном Франекерском университете, он около десяти лет проработал в голландских и северно-немецких городах и приобрел самую положительную репутацию как у коллег, так и среди пациентов. Прослышав о быстро шедшем в гору молодом докторе, любекский купец Иоганн фон Горн, подвизавшийся в качестве агента московского правительства, снесся с ним и известил, что при царском дворе есть вакансия для хорошего врача.

В рекомендательном письме, подписанном представителями властей города Любека, Энгельгардт был даже аттестован как "честнейший, славнейший и изряднейший доктор", что было, по всей видимости, близко к истине [153] . Как мы видим и на этом примере, традиционные еще для новгородских времен деловые контакты с ганзейскими городами Северной Германии сохранили свою силу и для эпохи Московской Руси.

В результате переговоров, ранней зимой 1656 года, "доктор Андрей Энгерт", как его вскоре стали у нас для простоты называть, приехал в Москву, получил колоссальный оклад и приказ поселиться в Ново-Немецкой слободе. Через шесть лет, заслужив милость царя и сделав карьеру при дворе, немецкий врач переселился поближе к венчанному пациенту, а именно на Тверскую улицу, где поместился в палатах, принадлежавших прежде того одному русскому князю. Как видим, в этом случае – и для данного, отдельно взятого иноземца, закон у нас и тогда не был писан. Колоритные, а главное, много говорящие современному читателю подробности этого рода были щедро рассыпаны по жизненному пути доктора Энгельгардта. Для нас будет важнее один эпизод, связанный с астрологическими познаниями немецкого врача.

Под Рождество 1664 года, царь обратился к доктору Энгельгардту с несколько неожиданным запросом. Он переслал ему три выпущенных в немецких землях календаря, содержавших астрологические прогнозы, обещавшие европейским странам на ближайшее время всяческие беды. В Западной Европе тогда быстро распространялась чума. Вдобавок, на небе появилась хвостатая звезда, хорошо видная в Москве по ночам, да еще и крутившая временами лохматым хвостом из стороны в сторону. По совокупности этих причин, государь пожелал узнать мнение своего медика касательно перспектив на ближайшие годы государства Российского.

Как нам уже довелось отметить выше, астрологические выкладки входили тогда в искусство врача на правах его неотъемлемой части. Вот почему в своем ответе, написанном достаточно быстро, доктор думал не о том, чтобы скрывать свои знания, но только о том, чтобы получше их показать. Признав неблагоприятное расположение Сатурна и Марса, немец отметил, что никакой особой угрозы он в их расположении не видит.

Однако, добавил он с неподражаемым пессимизмом, если уж Бог пошлет людям бедствие – то оно, надо думать, будет всеобщим, так что погибнем все ("от чего, впрочем, да благосклонно избавит всемилостивый Иисус", – сразу же добавил Энгельгардт). Все это рассуждение позволяет нам оценить как протестантскую прямоту доктора, так и приобретенные им при московском дворе навыки дипломатического обхождения.

В том, что касалось чумы, мудрый доктор высказался в том смысле, что очень полезно бы налегать на лук и хрен, чем, впрочем, подданные царя поголовно увлекались и без особых советов высокооплачиваемых иностранных специалистов. Помимо того, указал он, в общем плане может быть весьма полезна молитва, а в особенности – чистосердечное покаяние. И эта рекомендация для человека того времени была естественна и понятна.

В заключение доктор нашел возможным мягко намекнуть на то, что дешевые календари не есть лучший источник прогнозов на будущее для венценосной особы и предложил свое посредничество в обращении к профессиональным немецким астрологам высшего класса (их имена названы), привычным к работе для, так сказать, VIP-клиентов.

Предпочтя пропустить последнюю рекомендацию мимо ушей, царь задал своему лейб-медику еще восемь вопросов, свидетельствовавших о его интересе не столько к мистицизму, сколько о факторах, которые могли дестабилизировать положение русской державы, напрягавшей тогда все силы в борьбе с Речью Посполитой – будь то чума, недород, либо же положение в Германской империи.

Ответ Андреаса Энгельгардта и на этот запрос дошел до нас, причем наиболее его интересная часть касается именно последнего, восьмого по нумерации доктора, вопроса о судьбах Германии. В первую очередь, немец упомянул о пророчестве Даниила, и это упоминание было очень уместным. Как мы помним, во второй главе библейской Книги пророка Даниила повествовалось о приснившемся царю Вавилонскому истукане, голова коего была сделана из золота, грудь и руки – из серебра, живот и бедра – из меди, голени – из железа, а ноги были частью железные, частью глиняные.

Сон об истукане был истолкован Даниилом, как посланное от Бога видение ряда "мировых монархий" – или, как мы сейчас сказали бы, супердержав. Первую из них, безусловно, следует определить как Вавилонскую. Что же касалось последующих, то здесь пророк высказался менее определенно.

Согласно толкованию, общеизвестному во времена Энгельгардта, четвертое ("железное") царство есть древняя Римская империя, равно как и ее непосредственная преемница – Священная Римская империя германской нации. Более того, это толкование было положено в основание историософии, принятой правящими кругами Германской империи практически в качестве официальной. Оно составляло в этом качестве ближайшую аналогию получившей у нас распространение примерно в ту же эпоху концепции "Москва – третий Рим".

Разница состояла в том, что католики обычно рассматривали библейское пророчество в мажорных тонах, то есть как обещавшее Германской империи дальнейшее возрастание, а протестанты брали ту же тему в миноре, указывая на неизбежность скорого разрушения империи. Будучи протестантом, Энгельгардт склонялся к последнему тезису, о чем прямо и написал. "И не напрасно в небесах изображено – ибо, как говорит Гермес, что вверху, то и внизу, и одно подобно другому — все то, что мы знаем, например, если не говорить о других знамениях, великие соединения Сатурна и Юпитера, число которых от сотворения мира – семь, причем каждое из таких соединений неизменно порождает великие перемены".

Энгельгардт так увлеченно подводит своего царственного читателя к следующей историософской схеме и излагает ее так убедительно, что мы можем и не заметить упоминания имени Гермеса Трисмегиста и скрытой цитаты из его "Изумрудной скрижали", выделенных нами курсивом в предыдущем абзаце. Ведь если теперешнему читателю эта цитата, почти оброненная мимоходом в латинском послании немецкого доктора, говорит очень немного, то в старину она была чем-то вроде пароля, позволявшего европейским приверженцам тайных наук узнавать своих.

"Quod est inferius est sicut id quod est superius.

Et quod est superius est sicut id quod est inferius", —

"То, что внизу, подобно тому, что вверху.

И то, что вверху, подобно тому, что внизу".

Именно так звучали на латыни начальные предложения старинного мистического текста, при своей исключительной краткости содержавшего важнейшие аксиоматические положения европейского эзотеризма. Эти слова бормотал любой подготовленный алхимик, склонявшийся над своими ретортами, равно как любой знающий свое дело астролог, приступавший к наблюдению ночного неба.

В современной культурологии "Изумрудная скрижаль" также расматривается как исключительно значимый, хотя и допускающий множественные истолкования текст, "безусловно представляющий собою наиболее сжатое, хотя и не самое ясное из существующих описаний Великого Дела (du Grand OEuvre)" [154] .

Тема настоящей книги не требует детального ознакомления ни с историософией восьми великих соединений Сатурна и Юпитера, к которой вслед за цитированием Гермеса Трисмегиста перешел наш доктор, ни с его выкладками относительно возможности конца света в приближавшемся 1666 году. Читатель легко сможет самостоятельно доставить себе это удовольствие, следуя представленному выше библиографическому указанию.

В нашу задачу входит лишь поместить перед его или ее мысленным взором образ строгого повелителя великого православного царства, входившего в курс основных положений европейского оккультизма, прямо в своей столице, не отвлекаясь от государственных дел, при содействии своего приближенного, немецкого доктора, знатока астрологии и герметической философии — и оценить всю степень нетривиальности такой ситуации.

Впрочем, вскоре знакомство по крайней мере с астрологическими сочинениями стало для подданных московского царя не только возможным, но даже обычным. Переводы из некоторых прогностических календарей стали настолько обычными, что историки с удивлением обнаружили цитаты из них даже в одном летописном своде, созданном по благословению патриарха во второй половине семнадцатого столетия. О факте непосредственного знакомства Симеона Полоцкого с алхимической литературой, равно как широком использовании астрологической символики в его сочинениях мы уже и не упоминаем, в связи с их общеизвестностью.

При этом нельзя сказать, чтобы царь, равно как его подданные не были предупреждены о духовной опасности чтения оккультных, в частности астрологических сочинений. Достаточно сказать, что за столетие до обращения Алексея Михайловича к мудрости "звездозакония", во времена Иоанна Грозного и митрополита Макария, на Руси был создан знаменитый "Стоглав".

В двадцать втором вопросе этой известнейшей книги, подводившей итоги работы собора, специально созванного для разбора наиболее актуальных проблем духовной культуры, в перечне душевредных текстов, были помянуты и "остроломия", и "звездочет"… В завершение указанной статьи, составители "Стоглава" призвали на голову читателей этих или других текстов, содержавших "мудрости еретическия и коби [155] бесовския", многообразные кары, включавшие "царскую грозу" и "великое духовное запрещение".

Сказанное позволяет сделать и более широкий вывод. Он состоит в том, что семена масонской и герметической проповеди, развернутой уже в первом столетии исторического бытия Петербурга, упали на хорошо подготовленную почву – хотя было бы, разумеется, некорректным преуменьшать в этой связи роль прямых контактов с Германией и другими европейскими странами, ставших обычными со времен Петра I.

Глава 3. "Петербургский период" – русский и немецкий

"Великое посольство"

Немецкая слобода ознакомила молодого московского царя Петра Алексеевича с образом жизни и складом мышления жителей Западной Европы, выучила его беглому владению иностранными языками – в первую очередь голландским и немецким – одним словом, подготовила его к образовательному путешествию в центры цивилизации того времени. Российская же держава поставила перед ним трудности, казавшиеся почти непреодолимыми, и задачи, требовавшие немедленного разрешения.

Непосредственной целью Великого посольства 1697–1698 года была организация политической и военной коалиции европейских держав и России против султана турецкого, хана крымского и властителей, как выражались тогда, иных "бусурманских орд", враждебных кресту Господню. Более далекой целью было ознакомление с европейскими науками и ремеслами и изыскание средств и способов к их скорейшему заимствованию Московской державой, прежде всего в видах обороны от неминуемых вторжений вражеских армий с севера и юга.

Непосредственная цель Посольства не была, как известно, достигнута. Всегдашние противоречия между европейскими державами, не говоря уже о закипавшей борьбе за "Испанское наследство", сообщили авансам царя привкус решительной несвоевременности. Даже в том случае, если желаемую коалицию удалось бы составить, направить на мусульманский юг и вытеснить ее силами турецкие полчища с Черного моря, о совершенном уничтожении Османской державы нечего было и думать. Следовательно, в геополитическом положении России, оттесненной от путей морского сообщения с европейскими державами, кардинальных перемен не произошло бы.

Что же касалось до более далекой цели, то стремление к ней увенчалось поистине блестящим успехом. В Кенигсберге царь Петр изучил мастерство "огнестрельного художника" (то есть артиллериста) и получил соответствующий аттестат, в Саардаме овладел корабельным делом, в Лондоне освоил начала "навигацкого дела". Ну, а за ним, отложив в сторону парики, засучив рукава и поплевав на ладони, потянулось на верфи, причалы, мануфактуры и в учебные аудитории сначала петровское поколение, а за ним и последующие – одно за другим, вплоть до современных нам поколений.

Первой страной на пути Великого посольства была наша старая соседка Ливония, к тому времени уж почти семьдесят лет как перешедшая в руки шведских королей. Выехав из Москвы, Посольство достигло Пскова и, переправившись через Плюссу, перешло старинный, многовековой ливонский рубеж. Соответственно, первым большим западным городом, который впервые в своей жизни увидел Петр I, мечтавший в ту пору о европейских столицах как о райских кущах, была древняя столица Ливонии, хорошо укрепленная и благоустроенная Рига.

Вероятно, в первую очередь по причине расхождения этих мечтаний с суровой реальностью, не вполне любезное обхождение, встреченное государем со стороны шведской администрации в Риге, поминалось потом как Петром Алексеевичем, так и его соратниками с горькой обидой при всяком удобном случае и даже было выставлено ими в качестве одного из поводов к Северной войне. Впрочем, Ливония сама по себе, равно как лежавшая за Двиной Курляндия, не представляли особого интереса для членов Посольства. Основными целями их путешествия были Голландия и Англия, а первоначальный план состоял в том, чтобы без промедления, в Риге или Либаве, сесть на корабль и отбыть по назначению.

План этот, как известно, пришлось изменить. Побывав в Риге и Митаве – иными словами, ознакомившись со столицами двух ближайших к России государств, исторически входивших в состав "германского мира" – Посольство направилось в следующий важный центр немецкой Прибалтики. Мы говорим, разумеется, о Кенигсберге – столице герцогства Пруссии, входившей тогда в состав бранденбургских владений. Московского государя приняли там с величайшим почтением, а также не без церемоний, по замысловатости вполне сопоставимых с китайскими.

Чего стоил один прием, когда курфюрст Фридрих III, стоя в нескольких шагах от царя Петра, осведомился о его здоровье. Петр потупил глаза и, как ни в чем не бывало, промолчал. Зато формальные главы Посольства благодарили курфюрста и степенно ответствовали, что оставили своего государя в Москве, в добром здравии. Петр ведь путешествовал инкогнито, на правах рядового члена Великого посольства и на людях никаких почестей не принимал. Что же касалось приватных встреч, то тут он встретил самый сердечный прием и получил достаточно неожиданное предложение.

Курфюрст бранденбургский обратил внимание Петра на обширность владений шведского короля в Восточной и Южной Прибалтике и предложил заключить оборонительно-наступательный союз, направленный против этого государя. К такому разговору Петр I пока не был готов. Россия была формально связана с Швецией мирным договором. К тому же, семнадцатое столетие было веком шведского "стурмакта" (великодержавия), и в Восточной Европе осталось к его концу очень немного охотников трогать за усы дремавшего северного льва.

Напомним, что в наших краях этот хищник раскинулся особенно вольготно, вытянувшись от ушей до кисточки хвоста и загораживая от России своим сильным телом Балтийское море почти на всем протяжении его восточного побережья, от северной Финляндии – до южной Лифляндии. "… Швед непобедимый! трудно! Что делать с ним! Нам ли со шведом воевать? Непобедимый швед!" – так передразнивал "отчаятелныя слухи", распространявшиеся в России в самом начале Северной войны, ведущий идеолог петровской эпохи, многоученый Феофан Прокопович [156] .

С другой стороны, прорыв шведских владений хотя бы в одной точке, обретение по меньшей мере одного порта, даже не Риги или Ревеля, но скромной Нарвы или безвестных Канцев – да что там говорить, хоть одной мили балтийского берега – должно было одним махом решить целый блок накопившихся проблем, дав Московской державе желанный прямой выход к морю и европейским портам. Эта мысль должна была подкрепляться и непосредственным впечатлением близости от российской границы до моря, которое Петр I должен был вынести из своего путешествия на отрезке от Пскова до Риги. Известно, что уже во время своего пребывания в Курляндии Петр поделился с членами своего Посольства внезапно возникшей мечтой о выходе на Балтику .

Любопытно, что в ту пору, летом 1697 года, Петр при всей своей смелости еще не решился включить в договор с Бранденбургом статью, прямо направленную против Швеции. Однако же предложение было сделано, зерно будущего решения брошено в подсознание, а перемена генерального направления будущих действий России стала вопросом времени.

Продолжая свое путешествие по германским землям, а именно по владениям бранденбургским, люнебургским, вестфальским, Петр то и дело обращался к карте Европы, все чаще разворачивая ее не там, где на теплых морях лежали владения турецкого султана и его вассалов, но там, где плескались холодные воды Балтики, важно скользили линейные корабли и фрегаты и слышались четкие звуки шведских военных команд.

Что же касалось Фридриха III, то ему, оказав важные услуги императору Священной Римской империи, удалось вскоре добиться его согласия на преобразование Бранденбурга в королевство Прусское. Как следствие, с 1701 года этот государь получил право именовать себя королем Фридрихом I. Нам еще доведется немало говорить о российско-прусских отношениях. Пока же отметим тот малоизвестный факт, что в Санкт-Петербурге существует скромный памятник первому прусскому королю. Мы говорим о старом мраморном бюсте, поставленном на одной из аллей Летнего сада.

Северная война

Бросая свою страну в водоворот (или, если говорить без обиняков, мясорубку) Северной войны, Петр твердо полагал, что продолжает дело, начатое его славными предшественниками – Александром Невским, Иваном Грозным – равно как его отцом, царем Алексеем Михайловичем. Войскам последнего довелось в свое время, как мы помним, брать и Дерпт, и Ниеншанц, и осаждать Ригу. Общий план кампании был, таким образом, в некотором смысле традиционным для русской стороны.

Взять приступом или воинской хитростью Динабург, Кокнес, Дерпт, овладеть основной территорией Лифляндии и Эстляндии, перерезать коммуникации противника и, наконец, запереть его в цитаделях Ревеля и Риги – примерно таким образом планировали свои действия царские полководцы как XVI, так и XVII столетия. В общих чертах, так построил свою "ливонскую кампанию" и царь Петр, так она и пошла, ни шатко на валко, не доставляя до поры до времени беспокойств ни европейским стратегам, ни даже шведскому королю – вплоть до масштабной и для многих в Европе неожиданной катастрофы шведского войска в Полтавской битве (1709).

После Полтавы, положение существенно изменилось. На место временных успехов и неудач в стычках и боях на далекой окраине тогдашнего цивилизованного мира – по совести говоря, мало кого в Европе затрагивавших или интересовавших – пришли поистине крупные победы. В июле 1710 года, русские войска вступили в Ригу, в сентябре занят был Ревель. Вернув себе прибалтийские земли, которые он рассматривал как древнюю российскую вотчину, Петр I, кстати, вовсе не собирался вычеркивать из их истории периода средневековой независимости.

Напротив, памятуя, что Ливония искони входила в состав Священной Римской империи, он обратился к австрийскому императору с предложением подтвердить перешедший к нему, Петру I, по праву завоевателя, статус члена этого имперского сообщества "германской нации" . Простодушное – а может быть, и лукавое – предложение русского царя вызвало в Вене изрядный переполох и вызвало сформулированный самым деликатным образом отказ. "Дело в том, что имперские чины боялись видеть между собою сильного северного царя", – справедливо заметил А.С.Пушкин в подготовительных текстах к Истории Петра Великого [157] .

Ну, а затем началось нечто совсем нежданное. Армия московского царя пошла дальше на запад, разоряя по очереди владения, которыми Швеция располагала на южном берегу Балтийского моря, и демонстрируя немецким князьям свою впечатляющую мощь. Российские войска бодро маршировали по Мекленбургу, Померании, Голштинии, Дании, русские генералы распоряжались в крупнейших балтийских портах, а сам Петр в 1716 году возглавил объединенный русско-англо-голландско-датский флот, готовившийся к массированному нападению на южную Швецию.

В том же, 1716 году, Петр I выдал свою племянницу, Екатерину Иоанновну, за герцога Мекленбургского. Свадебные торжества проходили в Данциге. "Петр чувствовал себя здесь хозяином. Город заплатил штраф за торговлю со шведами, суда находились под наблюдением русских офицеров, под городом стояли русские войска, царя встречали русские генералы" [158] . Казалось, Россия близка к тому, чтобы войти уважаемым членом в "концерт европейских держав", а ее армия сделала решающий вклад в установление того, что на языке политической публицистики той эпохи носило имя "генеральной тишины в Европе". И тут начались неприятные сюрпризы – на этот раз, уже для российской стороны.

Европейские страхи

Морская коалиция распалась еще до выхода судов в море. Англия, а вслед за ней и Голландия – то есть те две державы, по отношению к которым Петр не питал ничего, кроме искренней симпатии – стали вести себя все более враждебно, в конце же концов перешли на сторону Швеции. За ними, но более осторожно последовали и другие, менее сильные, в первую очередь – германские государства. Поведя взглядом по сторонам, Московия увидела на лицах европейских свидетелей своих подвигов не приятные мины, но гримасы испуга и враждебности.

Происхождение этих гримас было вполне понятно. "…Имеются чрезвычайно большие основания опасаться, что этот ненавистный и варварский народ однажды достигнет почетного положения и славы, которых он совершенно недостоин, и заставит сотрясаться прочнейшие троны, если соседние державы сейчас не попытаются извлечь преимущества из его глупости, с тем чтобы сделать его рабом, как и определила природа. Прежде всего следует впредь остерегаться относиться к нему по-прежнему – либо с высокомерным презрением, либо с паническим страхом" [159] . Так или примерно так думали при европейских дворах.

Поспешим оговориться, что приведенные слова нужно формально приурочить к несколько более позднему времени. Они взяты из дневника одного иностранца, по имени Юхан Ерне, писавшегося во время его посещения Санкт-Петербурга непосредственно после смерти царя Петра, то есть в 1725–1726 годах. Кроме того, Ерне был шведом, ему даже довелось служить в армии своего государства под командованием самого Карла XII. Поэтому боль от недавнего поражения в войне должна была ощущаться им особенно остро. Нужно принять во внимание и то, что мемуарист происходил из той ветви древнего рода Ерне, которая перебралась в Ингерманландию после ее завоевания шведами [160] , и, соответственно, потеряла свое имущество в результате Северной войны.

Как бы то ни было, но Ерне выразил мысль, ставшую с тех пор в своем роде архетипической для европейской общественности. Точнее, архетипической стала вся ситуация, основные черты которой можно проследить в событиях войн со многими последующими неприятелями – от Наполеона до Гитлера.

Сначала в Европе осложняется обстановка, и конфликтующие стороны наперегонки отправляются будить русского медведя, пытаясь обеспечить себе его благосклонность. Затем он включается в войну и идет на запад, обильно проливая кровь и наваливая груды тел своих сыновей в побоищах за жалкие городки Восточной Пруссии или северной Моравии. Наконец, враг побит. Тут европейцы пугаются своего разбушевавшегося союзника и, взявшись за руки, торопятся загнать его обратно – в родную берлогу.

Пора нам, давно пора отказаться от этого завета "петербургского периода"! Пора навсегда закаяться ходить в Европу, рядиться в тогу миротворца, разнимать сцепившихся европейцев. Они все равно навсегда останутся по всем статьям более близки друг другу, чем к нам, и быстро помирятся между собой, даже если речь идет о немцах и французах. Пора сделать западные рубежи России непроницаемыми для вооруженных провокаций – хотя, разумеется, открытыми для мирной торговли и для культурных связей .

Пожалуй, даже в конституцию страны полезно бы было включить статью о прямом запрещении российским войскам в каком бы то ни было случае переходить западные границы. Может быть, этот запрет, соблюдаемый свято хотя бы два-три десятилетия подряд, смог бы наконец если не успокоить общественность западных стран, то хотя бы размыть в ее подсознании образ вечной угрозы, нависшей на востоке.

"… Отбросить мертвую идеологию , которая грозит нам гибелью и на путях войны и на путях экономики, отбросить все ее чуждые мировые фантастические задачи, а сосредоточиться на освоении (в принципах стабильной, непрогрессирующей экономики) русского Северо-Востока – северо-востока Европейской нашей части, севера Азиатской, и главного массива Сибири" (курсив оригинала). Так писал в 1974 году, в четвертом разделе своего знаменитого "Письма вождям Советского Союза", А.И.Солженицын.

Разумеется, мы осознаем всю дистанцию между пафосом Петра I времен счастливого завершения Северной войны – и "старцев Политбюро" эпохи Хельсинкских соглашений. И все же способы избежать политического и психологического провала, с фатальной неизбежностью завершающего каждую серию наших победоносных "заграничных походов" являются поистине очевидными.

Если обратиться к почти произвольно взятому примеру из какой-либо другой эпохи, то можно вспомнить хотя бы об увещеваниях князя Э.Э.Ухтомского, пытавшегося в предвидении европейских потрясений привить молодому Николаю II интерес к восточным делам: "…Ухтомский усиленно доказывал, что Россия на Западе и вообще на Европейском материке достигла крайних пределов своего возможного владычества, которое при этом настолько окрепло, что не требует дальнейших забот об его вящем укреплении. Наоборот, на Дальнем Востоке исторические задачи России еще далеко не исчерпаны, и туда именно должна быть направлена энергия русского народа" [161] .

Одним словом, на Северо-Восток, на Дальний Восток – куда угодно, лишь бы не принимать участие в усобицах промышленно развитых стран, не слушать ни их пропозиций, ни инвектив, и не тщиться, не то что в расчетах генштаба, но даже в фантазиях геополитиков, вводить на их территориях "генеральную тишину".

Ингрия и Ливония

Далеко идущие западноевропейские проекты Петра, вроде соединения Балтийского и Северного – или, как говорили тогда, Фионского и Немецкого морей – каналом, возможно, принадлежащим России, создания базы русского флота в мекленбургском Висмаре, или же зоны беспошлинной оптовой торговли нашими товарами в голштинском Киле, были, как явствует из сказанного, контрпродуктивны. Им и не суждено было воплотиться в жизнь. Что же касалось выхода к Балтийскому морю, то целесообразность его обретения не подвергалась сомнению ни одним серьезным аналитиком того времени – за исключением, разумеется, шведов.

На первых порах, Петр I по разным каналам доводил до сведения шведского двора свою просьбу уступить хотя бы скромный участок балтийского побережья, в обмен на разумную земельную или денежную компенсацию. В качестве приемлемого объекта указывалась Нарва, "или меньше, Новый шанец" (то есть Ниеншанц) [162] . Документы того времени свидетельствуют, что на первых порах взгляд Петра вовсе не был прикован к устью Невы. Правильнее будет сказать, что обретение выхода к морю виделось для Петра наиболее вероятным в пространстве между недосягаемыми для русских Выборгом и Ревелем – а именно, в Нарве, Ниеншанце, либо же на каком-то участке между ними, охранявшемся крепостями Копорье и Ям.

Следуя этой стратегии, русские войска избрали в качестве первого объекта для нападения Нарву (1700). Не получив же ее, наши войска перегруппировались, залечили полученные раны и вскрыли шведскую оборону побережья Финского залива по линии Нотебург (осень 1702 года) – Ниеншанц (весна 1703) – Копорье – Ямбург (обе эти крепости были также взяты в 1703 году) – и, наконец, "железная Нарва", взятая штурмом в конце лета 1704 года). Внутренняя логика этих действий была совершенно ясна современникам и нашла себе отражение в целом ряде документальных свидетельств.

Так, в описании триумфальных ворот, поставленных по случаю торжественного въезда в Москву в 1704 году Петра I как "(о)свободителя Ливонии", составленном Иосифом Туробойским, Нарва была представлена змием, посаженным Свейской державой "на стрежение Ижерския земли" [163] . С другой стороны, известно, что Петр переименовал Нотебург непосредственно после его взятия в Шлиссельбург (то есть "Ключ-город"), в знак того, что им отопрутся и другие лифляндские города (и, кстати, тут же пожаловал А.Д.Меньшикова губернатором не только ингерманландским, но и лифляндским).

Что же до перечней городов, охранявших выход к Финскому заливу и взятых русскими войсками, то редкий панегирик эпохи не обходился без перечисления "неприступного Ноттенбурха, междоречных Канцов, сугубокрепостной Нарвы", и прочая, и прочая, в том или другом порядке [164] . Как видим, ингерманландские и лифляндские проблемы решались российской стороной, в связи – или, как сейчас стали говорить, "в одном пакете" – причем порядок решения отдельных задач особого значения не имел .

Семантика Санкт-Петербурга

Положение резко изменилось – сначала для одного царя, и лишь затем, постепенно и не без внутреннего сопротивления, для круга его ближайших сподвижников, а вслед за ними и остальных подданных – поздней весной 1703 года, когда на топких, казавшихся непригодными для сколько-нибудь обширного строительства землях при невском устье был основан Город святого Петра.

Психологические причины этого поворота ясны отнюдь не до конца; полезным вступительным чтением может служить процитированный выше очерк историка раннего Петербурга Ю.Н.Беспятых. Повидимому, мы не ошибемся, предположив в порядке первого приближения, что, осознав невозможность единовременной перестройки огромной страны, Петр загорелся идеей заложить на никому до него не принадлежавших, в той мере, в какой это было возможно, очищенных от традиции и истории землях, невиданный город, от которого ни в каком случае нельзя будет отказаться, и который, вне зависимости от воли позднейших властителей России, будет вечно нести отпечаток личности своего великого основателя, и властно распространять влияние его замысла на ход дальнейшей истории.

После основания Города, Петр в случае неудачного поворота военных действий (в особенности до Полтавской победы) готов был уступить многое из завоеванного в Прибалтике – пожалуй, даже практически все – за исключением Петербурга. В случае крайней необходимости, он был готов даже внести обильное отступное за Петербург, о чем сообщал целый ряд заслуживающих доверия мемуаристов.

Однако на Петербурге все уступки заканчивались: Петр был готов отстаивать его до буквально последнего своего солдата. "…О Питербурхе всеми мерами искать удержать за что-нибуть; а о отдаче оного – ниже в мысли иметь", – такими словами заключил Петр свою "Записку об условиях мира со Швециею", написанную в 1707 году. Ну, а потом положение изменилось, и речь пошла уже о том, чтобы заселить и обустроить новооснованный парадиз.

Заметим, что в имени нового города прослеживается скрещение в первую очередь двух традиций, средиземноморской и северноевропейской. С одной стороны, это – старинный обычай языческих, а вслед за ними и христианских владык нарекать новооснованный город в свое имя. В этом отношении мы можем назвать Рим, получивший свое название по имени легендарного Ромула, ряд Александрий, основанных македонским завоевателем, а также и Константинополь, в русской письменности иногда несший имя Константинграда, который получил свое название по имени императора "Второго Рима", славного Константина. В панегирической литературе петровского времени можно легко отыскать сравнения русского царя со всеми тремя названными государями древности.

С другой стороны, можно припомнить и получивший достаточное распространение у немцев и их скандинавских соседей обычай называть крепости или замки в честь основавших их суверенов. Примеры многочисленны и очевидны: от шведской Карлскруны – до более близкого нам курляндского Фридрихштадта. Правда, в случае Северной Европы речь все же шла, как правило, об укреплениях, лишь позднее перераставших в города.

Однако и в случае Петербурга последовательность событий была именно такой. Как мы помним, заложенная на Заячьем острове крепость первоначально именовалась Санкт-Питербурхом. Затем это имя было распространено на весь город, поставленный в устье Невы, за крепостью же закрепилось близкое к имени города, однако не совпадавшее с ним вполне, название Петропавловской. Вполне объяснимый и отнюдь не уникальный на севере Европы ход событий попросту оказался предельно ускоренным – как, собственно, все мысли и действия Петра I.

Можно заметить, что эту традицию – повидимому, не без влияния примера Петра I – впоследствии попытался продолжить и хорошо знакомый с немецкими военными обычаями наследник российского престола Петр Федорович, когда в 1756 году заложил на берегу ораниенбаумского Нижнего пруда, при впадении в него речки Карость, крепостцу св. Петра, получившую впоследствии известность под именем Петерштадт [165] . В краеведческой литературе сохранились упоминания о планах несчастного голштинца распространить это название на весь Ораниенбаум. Заметим, что план крепости, основанный на переходе внутреннего пятиугольного плаца в двенадцатиконечную звезду внешних стен, весьма интересен в контексте эзотерической нумерологии своего времени.

Заметим, что эта, западноевропейская в своей сущности, традиция нашла себе известную историко-психологическую поддержку и во встречавшемся на русских землях обычае наречения новооснованного укрепленного пункта в честь царствующей особы. В Восточной Прибалтике так были названы в первую очередь древний Юрьев и более поздний Ивангород.

Сам Петр не считал, повидимому, что Петербург исчерпал возможности увековечения его имени на географической карте. Иначе он не дал бы согласия на переименование шведской крепостцы Кобер-шанец, расположенной в непосредственной близости от Риги, в Питершанец. Между тем, оно было проведено осенью 1709 года, за несколько дней до штурма лифляндской столицы. Что же касалось до Петергофа, то он входил в совершенно иной смысловой ряд, составленный такими поставленными вблизи первоначального Петербурга дворцово-парковыми ансамблями, как Екатерингоф, Анненгоф и Елизаветгоф.

Имя Санкт-Петербург, таким образом, самым удачным образом кодировало едва ли не базовую интуицию Петра, мечтавшего о продолжении старой, средиземноморской по происхождению, римской (или, если угодно, "третьеримской") имперской традиции – в новых, западно – (в первую очередь, северно-) европейских политических, жизненных и технологических формах .

В этом плане представляется далеко не случайным ни то, что Россия была провозглашена империей непосредственно вслед за подписанием Ништадтского мира, сообщившего ее приобретениям в Восточной Прибалтике, не исключая и дельты Невы, статус легальности – ни то, что ведущие империи тогдашнего мира, прежде всего Австрийская, сама, как мы помним, претендовавшая на непосредственное продолжение римской имперской государственности, при жизни Петра Россию империей не признали.

Зато ее сразу (точнее, на следующий, 1722, год) признали империей ближайшие соседи, Швеция и Пруссия, равно как и дальновидные, привыкшие держать нос по ветру, голландцы. Ну, а еще раньше о вакансиях и карьерных возможностях, открытых в столице новой империи для активного человека любого происхождения и веры, прослышали европейцы – в первую очередь, немцы – и устремились туда, на неведомые, но манившие берега Невы, in die grosse Kaiserstadt St.Petersburg.

Немцы раннего Петербурга

"Изо всех иностранных здесь жительствующих народов Немцы суть многочисленнейшие", – подчеркивает в параграфе 272 своего знаменитого, опубликованного в нашем городе в 1790 году на немецком языке, а четырьмя годами позже – и в русском переводе, "Описания российско-императорского столичного города Санкт-Петербург" ученейший Иоганн Готлиб Георги, и продолжает: "С самого начала построения города переселились сюда Немецкие семьи как из Москвы и других городов, так и из Лифляндии".

Описание Георги снискало себе известность точной и обстоятельной разработкой материала. Не составляют исключения и приведенные выше слова. Точнее говоря, в новооснованный Петербург иностранцы, не исключая природных немцев, съезжались со всех сторон. Примеров тому много – от швейцарца Лефорта до эльзасца Шумахера. Однако московская Ново-Немецкая слобода, равно как старинные наши соседи лифляндцы, без всякого сомнения, на первых порах составила весьма значительную часть общего потока немецких переселенцев в первоначальный Петербург.

Не ошибался Георги и в общей оценке численности петербургских немцев. По общему мнению историков, их доля в числе иностранных жителей Петербурга уже в петровские времена достигла примерно пятидесяти процентов и продолжала удерживаться примерно на этом уровне, в отдельные периоды даже и превышая его, в продолжение всего XVIII века. Более того, "до 1914 года немецкое меньшинство было крупнейшей этнической группой в столице, не считая русских" [166] .

Замечание Георги представляется нам уместным и по другой, менее очевидной причине. Дело состояло в том, что успех планов Петра I, равно как объем привилегий, которые были обещаны иностранцам, в первые десятилетия существования Петербурга были самим им далеко не ясны. Вот почему психологическая мотивация, равно как профессиональная структура немецкой иммиграции в Петербург непосредственно продолжали сложившуюся в период московской Ново-Немецкой слободы . К нам, как в любую нестабильную, чуждую по культуре страну, ехали если не прямые авантюристы, то люди, склонные к повышенной по тем или иным причинам мобильности, – и, разумеется, владевшие "свободно конвертируемыми" профессиями. В ту эпоху это были, прежде всего, врачи, кроме того, профессиональные военные, ученые специалисты, и, разумеется, купцы.

История принятия немецких врачей на русскую службу имела к тому времени уже длительную историю. У начала ее помещалась фигура искусного доктора Оттона, приглашенного из немецких земель к нам практиковать во времена блаженной памяти государя Иоанна III. Сей славный медикус после нескольких лет практики был удавлен, по причине выбора неудачной терапевтической стратегии, приведшей к смерти одного из его знатных пациентов, татарского царевича Каракучи.

Что касалось немецких наемников, отличавшихся верностью и отвагой во времена опричнины и Смутного времени, а также и офицеров, ставивших у нас военное дело по новому, регулярному образцу, то о них уже было достаточно сказано выше.

История помнит и о немецких литейщиках, подымавших российскую артиллерию, равно как военных инженерах, бравших Казань для Ивана Грозного, а для Петра Великого – Азов (заметим для точности, что в последнем случае речь идет о цесарцах, иначе говоря – подданных австрийского императора). Список ученых специалистов можно продолжить и рядом имен ювелиров, радовавших своими изделиями отечественную знать, начиная от Ганса Риссенберга старшего, прибывшего к нам из Эстляндии, также во времена Иоанна III.

"Преимущества, дарованные ПЕТРОМ ВЕЛИКИМ и Наследниками Его всем иностранцам, привлекали их в Санкт-Петербург, ибо всякий, кроме беспрепятственного исправления богослужения по собственному его закону веры, пользуется свободою своим искусством, ремеслом, художеством или иным честным образом приобретать себе стяжания и потом имеет право с благоприобретенным им имением во всякое время возвращаться куда ему угодно", – продолжал в том же параграфе наш петербургско-немецкий автор, и снова выделил весьма существенное обстоятельство [167] .

Кстати, сам И.Г.Георги, приехав в Россию относительно молодым человеком (он был уроженец города Вахгольцхаген в Померании), остался здесь на всю жизнь, став подлинным петербуржцем, хотя, будучи действительным членом прусской Академии наук и немалого числа иных ученых обществ, легко мог бы устроиться за границей. Думаем, что фамилия его о чем-то смутно напоминает внимательному читателю. Он или она, несомненно, правы. Кому из жителей Петербурга не доводилось, во время поездки за город, разглядывать дивно окрашенные, иной раз прямо-таки величественные георгины, выращенные дачными жителями на своих участках.

Да, надо без колебаний признать, что георгины изрядно украшают летний ландшафт окрестностей нашей пронизанной ветрами "северной Пальмиры" и прекрасно приживаются на ее бедных почвах, принося не избалованным природой петербургским цветоводам немало минут чистой радости. Так вот, эти цветы были названы одним берлинским ботаником в начале XIX столетия, в память незадолго до того умершего соотечественника, знаменитого петербургского ученого Иоганна Готлиба Георги…

Возвращаясь к немаловажному обстоятельству, выделенному Георги в только что процитированных словах, нужно отметить, что немцы действительно получили в петровские времена обширные привилегии, состоявшие в свободной организации и регистрации промышленных или торговых объединений типа гильдий или цехов, всемерном облегчении налогового бремени, а также полной свободе переводить нажитый капитал в Германию и самим возвращаться туда, когда только заблагорассудится (дав только заблаговременно объявление в местных Ведомостях на русском и немецком языках – затем, чтобы исключить сюрпризы вроде невыплаты по долгам).

Меняясь в составе и характере законодательного оформления, все эти льготы в принципе сохранялись до великих реформ 1860-х годов. Однако и после них, в условиях свободного развития капиталистического строя, немецкие профессиональные объединения имели известную фору перед русскими, в силу присущей немцам привычки к самоорганизации и прочно установившейся за ними репутации точных и добросовестных партнеров.

Как отмечается в литературе, все эти условия "максимального благоприятствования" неизменно приводили к тому, что, практически до времен первой мировой войны, ассимиляция немцев, поколение за поколением, оставалась наименьшей, сравнительно с другими крупными группами петербургских иностранцев. Попросту говоря, условия жизни и работы были настолько хорошими, что немцы в массе своей не чувствовали никакой необходимости подделываться под местное население.

Немецкая слобода в Петербурге

Обосновываясь на жительство в Петербурге петровского времени, немцы, а с ними голландцы и другие иноземцы – в первую очередь, уроженцы северноевропейских протестантских стран – на первых порах образовали собственную слободу, получившую название Немецкой. Причиной было не столько недоверие к русским, сколько уже сложившаяся традиция организации жизни иноземных общин в России.

Немецкая слобода была расположена на левом берегу Невы, в непосредственной близости от Адмиралтейского двора, с которым большинство жителей слободы были связаны по роду деятельности. Природные условия проживания на Адмиралтейском острове были, пожалуй, более благоприятными, чем на Городском (теперешней Петроградской стороне). Здесь также стояли дома виднейших чинов Адмиралтейства.

По этим причинам, один из самых внимательных наблюдателей жизни раннего Петербурга, ганноверский резидент Фридрих-Христиан Вебер, в первой части своего сочинения "Преображенная Россия" без колебаний признал Немецкую слободу лучшей из частей города, расположенных на реке. Заметим, что несколькими страницами ниже Вебер отметил наличие в городе и Русской слободы, расположенной на противоположном, правом берегу Невы, поблизости от Петропавловской крепости, в юго-западной части Городского острова. "То, что расположено левее бойни и продовольственного рынка, называется Русской слободой по ту сторону реки. Там живет одно простонародье; только у воды есть несколько приятных деревянных домов – вице-губернатора, ландрихтера (так же называмого и по-русски) и нескольких служащих канцелярии" – заметил немецкий мемуарист [168] .

Если принять во внимание, что Адмиралтейство было в петровские времена крепостью, сопоставимой по своей площади, значению, а также и внешнему виду с Петропавловской, то сказанное открывает нам интересный аспект пространственного мышления жителей раннего Петербурга. Повидимому, в их сознании город делился Невой на две части, каждая из которых тяготела к "своей" крепости. При этом, правобережная часть (прежде всего в указанной выше своей части) начинала формироваться как "русская", в противоположность левобережной – "немецкой".

Эта особенность имела достаточно много шансов найти себе продолжение в истории – и на карте города. В таком случае, переезжая на автобусе с левого берега Невы – на правый, современные экскурсоводы рассказывали бы, пожалуй, своим туристическим группам о немецко-голландском виде раннего "левобережного" Петербурга, противопоставляя его облику "правобережной" Русской слободы, сохранившей в модифицированном виде строительные приемы, традиционные для старой Руси [169] .

Предел намечавшемуся разделению национальных слобод положила последовательно ксенофильская политика правительства. Следуя принципиальным соображениям, Петр I создал все условия для свободного смешения жителей новой столицы, вне зависимости от происхождения, языка и вероисповедания. Некоторые из его шагов были вполне демонстративны и обратили на себя внимание современников.

Так, тот же Вебер, рассказывая о "Зимнем доме" царя, построенном в Адмиралтейской части, особо отметил: "По правую руку живут самые разные люди, русские и немцы, и особо следует отметить, что вокруг его царского величества, а именно на соседних улицах, живут больше немцы, а не русские, и, в частности, лютеранская церковь … стоит к нему ближе всего, на расстоянии от его заднего дома не более 300 шагов".

Невзирая на это решение, нашедшее себе продолжение в политике и последующих властей, Адмиралтейская часть надолго осталась одним из районов компактного проживания петербургских немцев. Другими районами стали, как известно, Казанская часть, а также Васильевский остров .

При этом, в районе Адмиралтейства с течением времени остались небогатые немцы, работавшие преимущественно по найму, поблизости от Казанского собора обосновались более зажиточные семьи, – ну, а Васильевский остров с его Академией наук и Университетом стал своего рода "Латинским кварталом" для немецких ученых. Надо ли говорить, что все эти позднейшие перемещения проходили по доброй воле и желанию самих петербургских немцев.

Любопытно, что в мемуарах, написанных уже после завершения "петербургского периода", такой проницательный наблюдатель, как А.Н.Бенуа, нашел уместным мысленно вернуться к истории "Немецких слобод" в России и подчеркнуть, что до Петра I все это были разновидности сеттльментов или гетто. Напротив, после него, "если можно говорить в отношении Петербурга о какой-то Немецкой слободе, то только в очень условном и переносном виде. Такая "слобода" существовала только "в идее", и это понятие не соответствовало чему-то топографически-обособленному. К составу такой идеальной Немецкой слободы", – заключает Александр Николаевич, – "принадлежала и наша семья" [170] …

Архитектурный текст петровского Петербурга

"Архитектура – это застывшая музыка", – гласит известное изречение. Однако, с не меньшим основанием, современная наука говорит и о текстах, порождаемых архитектурой и градостроением. Петербург представляет собой прекрасный пример такого текста – или ряда текстов, частично написанных один поверх другого. Разбор таких текстов, реконструкция их словаря и грамматики представляет собой увлекательное занятие. Всякому жителю Петербурга доводится едва ли не каждый день заниматься таким "грамматическим разбором" – чаще всего подсознательно, передвигаясь внутри городского пространства. Систематическое его проведение входит в задачу семиотики города.

В основу "строительного языка" раннего Петербурга была вполне осознанно положена одна традиция той эпохи – а именно, нидерландская. Дав в одном из своих писем краткую характеристику зодчества Франции и Италии, Петр I подчеркнул: "Но в обоих сих местах строения здешней ситуации противные места имеют, а сходнее голландские … нигде на свете столько хорошего нет, как в Голландии, и я ничего так не требую, как сего" [171] . Следовательно, исходный язык был задан как самой природной средой, так и удачным приспособлением зодчих к ее состояниям.

Соответственно этому, в качестве образца для массового жилищного строительства, развернутого в Петербурге после 1709 года, были приняты небольшие одноэтажные дома в четыре окна и дверь по фасаду, построенные на фахверковой раме, заполненной глиной, и выкрашенные в какой-нибудь веселенький цвет, либо раскрашенные под кирпич или камень. Кровля их была крыта черепицей, гонтом или же просто дерном. В ней иногда делались прорезы под маленькие мансарды или же слуховые оконца. Убогое очарование этих "голландских домиков" – или, если говорить более корректным языком, их аскетизм – сразу придали Петербургу определенно деловой и вполне регулярный характер.

В 1714 году, "образцовые мазанки" уступили место целому набору типовых домов, разработанному, как известно, Доминико Трезини – любимым зодчим Петра I и фактически первым "главным архитектором" Петербурга. В проектах Трезини проведена более развернутая детализация, в зависимости от места постройки, ее функции, равно как и принадежности заказчика к "подлому", "зажиточному", либо же "именитому" сословию. Сравнивая проекты Трезини с чертежами первоначальных мазанок, мы видим, что главные принципы, а именно жесткая регламентация типов домов и ориентация их облика на "голландскую" простоту и компактность были сохранены в полной мере [172] .

Количество "фонем" архитектурного языка раннего Петербурга (под ними мы понимаем конструктивные блоки домов, неделимые далее в функциональном отношении) было, таким образом, строго ограничено и жестко регламентировано. Как следствие, "лексем" в этом языке (то есть типов строений) было очень немного, и архитектору приходилось без устали повторять эти "слова", научившись находить удовольствие в их "однообразной красивости".

Регулярность на том, впрочем, отнюдь не заканчивалась. Далее вступал в силу принцип "блокировки типовых ячеек", предписывавший ставить и так похожие друг на друга дома впритык друг к другу, с фасадами, вытянутыми "в струнку" по "красной линии". Такой принцип был резко противоположен привычной русским строителям свободной расстановке домов, скрывавшей каждый из них в глубине участка, за палисадником или хозяйственными постройками.

И, наконец, был введен принцип, получивший в истории архитектуры условное наименование "зонирования по высоте застройки". В результате его применения при первоначальной застройке Васильевского острова, к примеру, двухэтажные дома были поставлены вдоль набережных Невы, а одноэтажные – на линиях, уходящих вглубь острова [173] . В результате последовательного проведения этих принципов, состав не только "слов", но также "словосочетаний" и "предложений" архитектурного языка первоначального Петербурга подвергся практически всесторонней регламентации.

Глаз обитателя города стал постепенно привычен к очертаниям уходящих в бесконечность улиц или линий, застроенных простенькими типовыми домами, которые казались особенно низкими под нависавшим серым небом, и безнадежно однообразными при отражении в речных водах. Вся эта многократно повторенная горизонталь разрывалась высокими, иногда золочеными, шпилевидными завершениями колоколен и башен, сразу придавших Петербургу его привычный нам облик. "В петровском Петербурге множество этих гигантских игл вместе с высокими мачтами кораблей как бы поддерживали низкое облачное небо, не давая ему накрыть и раздавить новорожденный город. Легкие острые вертикали вырывали сказочный Петрополь у болота, создавали образ, каким не обладал ни один русский город (но довольно привычный для жителей Северной Европы)" [174] . Последнее замечание представляется нам вполне справедливым. Облик, приданный первоначальному Петербургу, действительно был удивительно схож с видом рядового порта на Балтике или Северном море .

Как хорошо знают историки архитектуры, конкретизировать это утверждение далее практически невозможно. Да, первый "главный архитектор" Петербурга, Доминико Трезини, был швейцарцем по рождению и набил себе руку на строительстве в Копенгагене. Да, облик его лучшего создания – Петропавловского собора удивительно схож с видом рижского собора св. Петра, которым царь Петр заинтересовался в первый свой, мирный приезд в Ригу. Первоначальную "иглу" нашего собора создавал голландский мастер Харман фан Болес, а золотили – и, кстати, монтировали по эскизу Трезини венчающую ее фигуру ангела с крестом – немецкие мастера из Риги. Да, в "апробованном" Петром в 1712 году проекте собора прослеживаются несомненные переклички с церковью св. Мартина, работы маститого К.Рена, которую царь тоже видел во время своего посещения Лондона. Трудно забыть и о мощном шпиле собора св. Петра, с XIII века осенявшего панораму славного Любека – "Королевы Ганзы" ("K?nigin der Hanse"), а с нею и всей Балтики ("город" ведь по-немецки – женского рода).

Примеры такого рода легко приводить десятками, но они ничего не решат. Стиль раннего Петербурга – первый наш, как недавно стали писать, "русско-европейский стиль" – не был ориентирован ни на Ригу, ни Копенгаген, ни Лондон, ни Амстердам. Напротив, он по принципиальным соображениям складывался за счет "умного выбора" потребных приемов и элементов из европейского зодчества своей эпохи, слаженных воедино в отнюдь не оригинальном по частям, но абсолютно своеобразном в целом тексте раннего Петербурга. Содержание этого текста нам в общих чертах известно. Им было предусмотренное идеологией "просвещенного абсолютизма" слияние главнейших общественных сословий, а в более общем плане – покоренной природы и упорядоченного общества в единое целое "новой гармонии".

Немецкий акцент в архитектуре

"Не все ль неволей сделано, а уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел", – говаривал к концу жизни с плохо скрываемым самодовольством слышавший эту гармонию своим тайным слухом Петр Великий. Эти слова в полной мере возможно отнести и к тексту раннего Петербурга. Готовясь к празднованию трехсотлетия своего города, петербуржцам следует в полной мере осознавать, что основы того "строгого, стройного вида", который так много говорит их умам и сердцам, были заложены в грамматике петровского архитектурного и градостроительного языка, писавшейся кулаком и дубинкой.

Общее утверждение об "среднеевропейском" облике раннего Петербурга, разумеется, не отменяет того, что отдельные предложения и абзацы архитектурного текста раннего Петербурга были написаны с немецким акцентом, вполне ощутимым по сию пору. В первую очередь, это – практически определяющий для храмовой архитектуры раннего Петербурга – будь то Петропавловский или Троицкий собор, церкви Успения на Мокруше или Воскресения Христова на набережной Васильевского острова близ дворца Меньшикова – тип базиликального одноглавого здания под удлиненным "шпицем". В восприятии русских людей, этот тип неизменно связывался с лютеранской кирхой [175] . Ну, а первую скрипку в петербургском лютеранстве неизменно играли немцы.

Тут будет уместным оговориться, что первоисточником этих "цитат" были протестантские кирхи отнюдь не раннего Петербурга. Их начали ставить в нашем городе едва ли не с самого дня его основания. Можно считать, что первой была кирха, поставленная на территории Петропавловской крепости в 1703 году. За нею последовали другие, прежде всего "лютеранско-реформатская" кирха, возведенная во дворе дома вице-адмирала российского флота, сподвижника Петра I, славного Корнелиуса Крюйса в 1708 году. Дом этот был расположен на левом берегу Невы, в самом центре города, примерно на месте позднейшего Нового Эрмитажа. Взятое нами в кавычки в предыдущей фразе определение передает тот нечасто встречавшийся в истории факт, что представители двух важнейших протестантских конфессий мирно уживались в петровском Петербурге, и даже находили возможным молиться в одном помещении.

Как можно заключить на основании документов эпохи, оба упомянутых храма, а также и ряд других, поставленных на берегах Невы, представляли собой скромные деревянные строения об одном этаже, увенчанные небольшой башней со шпилем [176] . Надо ли говорить, что это было следствием единственно торопливости в работе и экономии средств. Однако же, по указанной причине, прототипом базиликальных православных храмов первоначального Петербурга стали не местные, но иностранные культовые здания.

Кроме того, нужно сказать и о здании городской ратуши. Как известно, при сильном развитии властных структур, ярко представленном в архитектурном тексте раннего Петербурга хотя бы зданием Двенадцати коллегий, нашему городу все же не довелось обзавестись особым зданием ратуши, в строгом смысле этого слова. Это должно было очень удивлять приезжих европейцев, поскольку Rathaus – помещение, где размещались органы городского самоуправления – представляло собой, вне всякого сомнения, одно из средоточий жизни любого западного города, – наряду с кафедральным собором или рынком (и, разумеется, более или менее обширной площадью перед каждым таким "знаковым" зданием).

Можно предположить, что, подсознательно ощущая отсутствие такого здания, немецкий архитектор Георг Иоганн Маттарнови принял в 1718 решение строить Кунсткамеру – первый наш музей – в формах привычной его взгляду ратуши, соединяющей компактное основное помещение симметричной планировки с возвышающейся в центре башней. Правда, Кунсткамера была развернута им не к площади, а к узкой набережной Невы. Однако ориентация на реку, как и вообще любовь к водным коммуникациям, были присущи пространственному мышлению Петра и усиленно прививались им своим подданным.

Потом постройку Маттарнови, который умер, едва успев заложить фундаменты нового здания, передали швейцарскому зодчему Николаю Фридриху Гербелю. Подхватив и даже немного развив интуитивно понятную ему мысль предшественника, Гербель вывел в камне основной объем здания, но не справился с башней. Как известно, докончить ее выпало на долю итальянца Г.Киавери, а его работу завершил, уже после смерти Петра, русский архитектор М.Земцов.

В итоге совместных усилий этого "интернационала зодчих", одухотворенного единой "сквозной идеей", в центре города все-таки появилось весьма импозантное здание ратуши в немецком вкусе, использованное, впрочем, для размещения коллекций рыб, птиц, пресмыкающихся гадов, а также и всяких уродов – в связи, надо думать, с отсутствием до поры до времени самой идеи самоуправления.

В конце XVIII века архитектор Д.Феррари стал строить на Невском проспекте, при помещении Городской думы, учрежденной в 1785 году, монументальную многоярусную башню с часами. И, наконец, еще одно здание общественного назначения, импозантного вида и симметричное в плане, построенное по проекту знаменитого Константина Тона в середине XIX столетия, замкнуло восточную перспективу Невского проспекта. В центре здания Московского вокзала была поставлена часовая башня. "Этот прием, несомненно, был подсказан сложившимся в странах Западной Европы типом здания городской ратуши" [177] . При виде обоих строений, надо думать, сердца петербургских немцев успокоились, а у зодчих, получивших европейское образование, одним подсознательным комплексом стало меньше. Обе башни дошли без больших переделок до наших дней, приобретя с ходом времени значение доминант главной улицы нашего города.

Подчеркнем, кстати, что "образцовые мазанки", вкупе с прочими плодами типового строительства петровских лет, следует воспринимать не просто как результат переноса голландских строительных идей и практик на русскую почву. Ведь тот образ обыденной жизни и деятельности, который у Петра и его сподвижников связывался по преимуществу с Нидерландами, в реальности нашел себе самое широкое распространение в городах Балтики, определив облик в особенности их припортовых кварталов.

"Нижненемецко-голландская цивилизация", пришедшая в портах Северной Европы на смену ганзейской, была безусловной реальностью. Точно так же и тот голландский язык, на котором Петр I с удовольствием и легкостью предпочитал объясняться с интересными ему людьми – от голландских мастеровых до немецких герцогов (примеры чего с таким смаком брали на карандаш и переносили на бумагу немецкие собеседники царя [178] ), на самом деле был не более чем принятым в северноевропейских портах "лингва франка" – языком международного общения, сложившимся в первую очередь на базе голландского и нижнененемецкого языков (не без влияния, разумеется, верхненемецкого).

Достаточно сравнить виды центральных частей голландских городов, с их высокими, узкими домами, фасады которых обычно завершались причудливыми щипцами – к примеру, неоднократно писавшейся художниками площади Дам в Амстердаме – с зарисовками припортовых улиц любого мало-мальски значительного балтийского порта, от Ревеля до Любека, как сразу станет понятно, откуда в действительности черпал Петр свое вдохновение. Вот почему мы вполне можем рассматривать и "голландские" типовые дома, определившие облик значительной части петровского Петербурга, как пример "голландско-нижненемецкого" – в смысле той "лингва франка" северных портов, о которой мы говорили выше – акцента в архитектурном тексте нашего города .

Введение в "петербургский текст"

"Сие наипаче место, неславное прежде и в свете незнаемое, а ныне преславным сем царствующим Петрополем и толь крепкими на реке, на земле и на море фортецами утвержденное купно и украшенное, – кто по достоинству похвалить может?" – важно вопрошал один из ведущих идеологов и пропагандистов петровских реформ, Феофан Прокопович, в произнесенной в 1725 году, в санкт-петербургском Троицком соборе, орации памяти недавно почившего "Отца отечества" [179] .

Говоря об укреплениях невской столицы, Феофан употребил множественное число, поскольку, помимо правобережной Петропавловской крепости, речь шла также о левобережном Адмиралтействе, равно как о расположенной напротив устья Невы Кроншлотской фортеции. Заданная ими полицентричность обороны и роста Петербурга хорошо осознавались современниками как преимущество города, что уже нашло себе отражение и в исторической литературе.

"Создание вокруг города трех крепостей, одна из которых стояла на пути противника, угрожавшего Петербургу с моря, рассредоточивало силы врага, вынуждало отказаться от обычного прорыва, делало оборону прочной и устойчивой. В фортификации, в военно-инженерном искусстве это был большой шаг вперед", – справедливо заметил в свое время В.В.Мавродин [180] .

Что же касалось ответа на основной вопрос, то тут Феофан Прокопович выразил осторожное опасение. "И все то видим, все ли словом заключить можем, чем нас изобилно ублажил и благополучных и славных сотворил Петр Великий! Удивлятся токмо возможно, а выговорить весьма неудобно". Сомнение в своих силах, в особенности перед лицом творения Петра Великого, выражалось с тех пор целым рядом отечественных литераторов; не чуждо оно и автору этих строк. Но, несмотря на естественную робость, писатели петровского времени нашли силы и средства для решения своей главной задачи – восхваления успехов России – и сделали это весьма убедительно.

Конечно, на современный вкус эта литература не вполне содержательна. С одной стороны, она слишком напыщенна. Длинные, сложно построенные периоды буквально трещат под грузом символов и аллегорий, уподоблений библейским и античным героям, стремлением поставить едва ли не любую викторию российского воинства в ряд с величайшими битвами истории. С другой стороны, все эти тексты писались в разгар событий, чаще всего были рассчитаны на произнесение, так сказать, перед строем "российских орлов", слушались ими с большим вниманием – и, кстати, оперативно переводились на иностранные языки (в первую очередь, немецкий и латинский), с тем, чтобы пристально изучаться за границей.

К тому же, внимательный читатель найдет в залежах этих тяжеловесных творений немало подлинных бриллиантов мысли и слова. Чего стоит одно приведенное Стефаном Яворским в блестящей проповеди 1708 года "Три сени, Петром Господу поставленныя" рассуждение о главных причинах недавнего основания Петербурга ("Первое для увеселения, второе для крепости, третие для великаго пожитку и корысти от пристани корабельной")!

С какой изумительной обстоятельностью разворачивает свою мысль Феофилакт Лопатинский в новогоднем "Слове о богодарованном мире" (1722), ведя ее от календарной мистики – к историософии Ништадтского мира!

И как выразительно почти экстатическое заклинание, включенное Феофаном Прокоповичем в состав знаменитого "Слова на погребение Петра Великого": "Оставил нас, но не нищих и убогих: безмерное богатство силы и славы его, которые вышеименованными его делами означилося, при нас есть. Какову он Россию сделал, такова и будет: зделал добрым любимую, любима и будет; зделал врагом страшную, страшная и будет; зделал на весь мир славную, славная и быть не престанет"!

Цитирование в каждом таком случае приходится прекращать почти насильно. Оно и неудивительно: литераторы петровской эпохи были людьми литературно весьма искушенными и европейски образованными. Отнюдь не случайно, их тексты продолжали быть на слуху российских читателей вплоть до времен Ломоносова, если не Пушкина. Ну, а включенные ими в состав собственных произведений, переосмысленные и перелицованные, тексты петровской эпохи благополучно дошли – чаще всего в виде отдельных образов и выражений – до наших дней.

В частности, в научной литературе не раз уже отмечалось, что характерные черты образа Петра (как, впрочем, и его любимого детища – Санкт-Петербурга) – восходят у названных авторов непосредственно к русской панегирической традиции первой четверти XVIII века [181] . Вот почему, памятуя о выдвинутом отечественными литературоведами положении, что собственно "петербургский текст" начал формироваться только в творчестве А.С.Пушкина конца 1820 – начала 1830-х годов [182] , мы полагаем возможным утверждать, что "введение" к нему писалось еще панегиристами петровской эпохи, по горячим следам событий.

Немецкий акцент в "петербургском тексте"

Немецкий акцент в этом "введении" к "петербургскому тексту" состоял, по нашему мнению, не в частом упоминании ливонских побед, и даже не в периодических заимствованиях из арсенала символов и аллегорий германской панегирической традиции той эпохи. Более важной нам представляется трактовка образа царя, фигура которого вырастает до масштабов не то что епископа и апостола, но почти полубога, "бессмертия достойнейшего". В отблеске этого сверхчеловеческого величия виделся петровским идеологам и город, с немалой поспешностью сооружавшийся в дельте Невы .

Между тем, восприятие государя как "держателя земли" (Landesherr), абсолютного повелителя как в духовных, так и в светских делах было характерной принадлежностью именно протестантской, в первую очередь – немецкой, идеологии того времени. В свете этого факта нам представляется важным высказанное в отечественном религиоведении наблюдение о том, что "Феофан не то что примыкает, он принадлежит к протестантской схоластике XVII века. И его сочинения вполне умещаются в истории немецкого реформированного богословия".

"Не будь на феофановых "трактатах" имени русского епископа, их автора всего естественнее было бы угадывать в среде профессоров какого-нибудь протестантского богословского факультета", – продолжал наш замечательный историк православной церкви, о. Г.Флоровский, и завершал несколько ниже: "Пред нами даже не западник, но попросту западный человек, иностранец. И недаром всего легче Феофану было именно с иностранцами, с иностранными министрами, с учеными немцами из Академии наук" [183] .

Спору нет, отец Георгий говорил в цитированном выше месте своего труда прежде всего о чисто богословских работах епископа Феофана. Однако на поле пропаганды и агитации Феофан Прокопович занимал в точности ту же позицию, что и в области богословия. С большими или меньшими оговорками, это наблюдение может быть распространено и на всю официальную публицистику петровской эпохи, с присущим ей пафосом возвеличения привещенного государя – и "воли монаршей", едва ли не заменяющей подданным благодать Божию.

Скрытое напряжение между принципами гуманности и абсолютизма, заложенное таким образом уже во "введении" в "петербургский текст", нашло себе яркое выражение уже в пушкинском "Медном всаднике". Оно продолжало осмысливаться и видоизменяться в целом ряде наших классических текстов – вплоть до "Петербурга" Андрея Белого.

Завершая наше короткое обращение к панегирической литературе петровской эпохи, нам представляется уместным высказать свое убеждение в том, что отечественная педагогика в недостаточной степени обращается к этой сокровищнице. Между тем что бы могло быть более естественным, чем включение в ежегодное празднование "Дня рождения города" состязаний школьников в чтении избранных отрывков из ораций петровской эпохи, с непременной трансляцией выступлений победителей по городскому радио и телевидению.

Что могло бы быть более интересным, чем составление коротких панегириков на заданную тему из истории Петербурга – вместо набивших оскомину, так называемых сочинений – на вступительных экзаменах в наши институты и университеты. И что могло бы быть более впечатляющим, чем рецитация мэром "Северной столицы" в день именин Петра Великого, перед его надгробным камнем, в торжественной тишине Петропавловского собора, в присутствии почетных граждан города, отрывков из панегириков, сверкавших тусклым золотом старинного риторического искусства, которые любил слушать еще сам основатель Петербурга.

От "ливонской пленницы" – до герцогини курляндской

Прошло время царствования Петра I – и на российском престоле, "не без борьбы между разными партиями", как осторожно выражались писатели старого времени – осталась его супруга, Екатерина I. История "ливонской пленницы" Марты Скавронской – от рождения в 1684 году и тихой жизни в Мариенбурге, в прислуге у местного пастора Эрнеста Глюка, до романа с Петром I и восхождения на российский трон – была в общих чертах известна современникам.

Подробности пересказывались на разные лады, в зависимости от близости мемуариста к петербургскому двору. Так, датский посланник Юст Юль в своих известных записках развернул целую романтическую историю о церемонии бракосочетания, по случайности пришедшейся на день, когда русские войска ворвались в город – и о новобрачной, попавшей в плен прямо на пороге кирхи, в полном подвенечном уборе [184] . Эта версия умело совмещала весьма желательную по обычаям той эпохи непорочность невесты, в особенности царской, с тем фактом, что Марта вышла за Петра Алексеевича, собственно говоря, при живом муже, драгунском капрале шведской службы, по фамилии Мейер. Другие мемуаристы отличались меньшей деликатностью.

Для нашей темы существенно то, что родным для первой российской императрицы был край на северо-востоке ливонских земель, между Дерптом и Мариенбургом (то есть теперешними Тарту и Алуксне), что она была крещена лютеранкой и порядочно знала немецкий язык. Последнее обстоятельство может быть поставлено под сомнение на основании прежде всего записок маркграфини Вильгельмины Байрейтской, отметившей в своем рассказе о встрече с царской четой, что Екатерина Алексеевна едва говорила по-немецки и понимала обращенную к ней немецкую речь не вполне твердо [185] .

Слова эти трудно принять на веру. Немецкой аристократке едва минуло в ту пору десять лет, она была недобра от природы и с удовольствием повторяла злобные сплетни, обычные при берлинском дворе. Скорее всего, не получившая серьезного образования Екатерина Алексеевна объяснялась со своими благородными собеседницами – а Вильгельмина была сестрой Фридриха Великого – на обиходном немецком языке, да еще в его остзейском варианте, слышанном ею с детства. Нет сомнения, что он существенно отличался от немецкого литературного языка, сложение которого в ту пору еще, кстати, не было завершено – труды нормализаторов этого языка, трудолюбивых Готшеда, Аделунга и Кампе были еще впереди.

Таким образом, мы полагаем возможным отнести отрицательный отзыв Вильгельмины скорее на счет социальной неприязни, нежели лингвистических затруднений. Что касалось наследовавшего Екатерине Петра II, то относительно него сама возможность такого афронта была устранена априорно. Сын царевича Алексея Петровича, он был немецким аристократом по матери, принцессе Софии Шарлотте Брауншвейг-Вольфенбюттельской. За четыре года замужества она, кстати, не озаботилась тем, чтобы выучиться хотя бы нескольким обиходным выражениям на русском языке.

Заметим, что, несмотря на консервативный строй личности Алексея Петровича, он чувствовал себя в "немецком мире" уже достаточно свободно. Не следует забывать, что хотя русские дипломаты вывезли беглого царевича на родину из Неаполя, бежал-то он в 1716 году в Вену, просить помощи и протекции у австрийского императора, и не обманулся в своем расчете. К кому ж было обращаться, как не к ближайшему родственнику – императору Карлу VI, женатому на старшей сестре покойной Софии Шарлотты [186] .

Наполовину немец по крови, Петр II душевно любил молодецкие забавы, думал и говорил по-русски и перенес столицу из "европейского" Петербурга в "первопрестольную" Москву. Сменившая его на престоле императрица Анна Иоанновна, русская по происхождению, восстановила "немецкий" Петербург в его достоинстве имперской столицы и повела такую политику, что десятилетие ее царствования получило в отечественной традиции не вполне корректное, зато меткое наименование "периода немецкого засилья".

Психологический тип немецкого сановника

"Да здравствует днесь императрикс Анна,

На престол седша увенчанна…"

Так писал в 1730 году Василий Тредиаковский, соединяя далее при помощи "конечного краесогласия" имя российской императрицы с "полными стаканами" и "верными гражданами". Выпито на Руси по поводу коронации было изрядно: баки с вином были установлены на колокольне Ивана Великого, так что, дойдя по трубам до земли, оно било ключом. Что же касалось граждан (с ударением на втором слоге), то они уповали на лучшее будущее, вне зависимости от национальной принадлежности.

Выданная смолоду за курляндского герцога, сроднившаяся за неполных два десятилетия, проведенных в Митаве, с атмосферой немецкого протестантского государства, Анна Иоанновна не видела для себя и своей державы лучшей судьбы, нежели вверить обе немецким советникам и фаворитам. Среди первых в памяти потомства остались прежде всего граф Миних и граф Остерман, из вторых – разумеется, герцог Бирон.

Оба великих министра императрицы Анны были выходцами из очень небогатых семей, из внутренних областей Германии (Христофор Антонович Миних был ольденбуржец, а Андрей Иванович Остерман – вестфалец). Оба были приняты на русскую службу во времена Петра I и отличились уже при нем. Упомянем только о том, что Остерману довелось сыграть едва ли не решающую роль в переговорах, предшествовавших Ништадтскому миру, венчавшему "главную войну" Петра Великого – Северную. Историки обращают внимание на то, что петровский указ, возведший Остермана в баронское достоинство, был не случайно датирован тем же числом, что и подписание мира со шведами [187] .

Что же касалось Миниха, то ему довелось принимать участие, а на определенных этапах – и возглавлять реализацию таких масштабных для того (как, впрочем, и нашего времени) проектов, как обводной Ладожский канал, сооружение "прешпективной" – прямой, как стрела – дороги из Петербурга в Москву, и продолжение работ по облицовке камнем бастионов Петропавловской крепости [188] .

Оба вошли в большую силу при Анне Иоанновне. Остерман постепенно сосредоточил в своих руках все нити управления внешней политикой России. С 1734 года он занял пост первого кабинет-министра империи. Миних командовал вооруженными силами России и не раз водил их в победоносные походы. С 1732 года он занимал пост президента Военной (Рейхскригс-) коллегии.

Оба попали в опалу при восшествии на престол Елизаветы Петровны. Остерман умер в березовской ссылке; Миниха вернул из Сибири Петр III, так что престарелому генерал-фельдмаршалу довелось еще послужить на второстепенных постах и ему, и Екатерине II – а за последней, по некоторым свидетельствам, даже и поухаживать, впрочем, без всякого успеха.

Цицерон, кажется, почитал основным для достижения успеха в искусстве оратора "постоянное движение духа" (perpetuus motus animi). Точно так же, потомство запомнило характерные для обоих политиков энергию, собранность, расчетливость не проявлявшие видимых признаков ослабления с годами, – а кроме того, всегдашнюю готовность к проведению сложных интриг и даже заметную склонность к ним. Спорить тут не с чем; однако все доступные нам материалы говорят о том, что оба германца верно служили интересам России – так, как их понимали при петербургском дворе.

Именно в этой связи нам представляется возможным указать на фигуры Миниха и Остермана как представителей ставшего с их поры характерным для "петербургского периода" в целом, психологического типа сановника и администратора – немца по происхождению, лютеранина по крещению, рационалиста и прагматика по складу личности, крепкого профессионала в своей области политики и управления, и всегда верного слуги и защитника трона .

Может быть, деятелям следующей политической генерации – какому-нибудь графу фон Сиверсу или барону фон Корфу – не довелось подняться до таких же служебных высот – однако они учились тому, как надобно служить престол-отечеству, на примере таких корифеев, как Миних и Остерман. Ну, а российское дворянство привыкало к тому, чтобы видеть в сановниках немецкого происхождения своих новых – и полноправных – соотечественников.

В согласии с этой позицией нам и показалось возможным в начале этого раздела ограничиться русифицированными вариантами имен обоих наших героев. По всей видимости, оно несколько удивило читателя, привыкшего чаще читать о Бурхарде Кристофе Минихе и Генрихе Иоганне Фридрихе Остермане. Действительно, они сами свободно могли называть себя как на русский, так и на немецкий лад (причем принятие русского именования по имени-отчеству отнюдь не означало уже совершившегося перехода в православную веру).

Впоследствии немцы, в особенности петербургские, очень охотно принимали русифицированные имя и отчество (причем обычное для немцев второе имя нередко переходило в отчество), что, кстати, было не один раз, с большей или меньшей долей иронии, обыграно в отечественной литературе, от "физиологических очерков" – до водевилей. Продолжая эту иронию, даже философа Гегеля, ставшего со временем предметом подлинного культа в среде русского образованного юношества, петербургские остряки могли величать на манер, ставший привычным у нас, Егором Федоровичем [189] …

Пусть так. Надо ли говорить, что ирония в таких случаях оставалась невинной, хотя и фиксировала вполне определенный этап в обрусении петербургских немцев – или в приобретении ими "хвоста", по распространенной остроте того времени.

Эта острота бытовала у русских людей во времена Анны Иоанновны. Она состояла в том, чтобы называть приезжих немцев "кургузыми", то есть лишенными, так сказать, хвоста. Под "хвостом" в данном случае следует понимать семью и имение – то есть тех, кого при служебной провинности немца можно сослать, или же то, что можно, соответственно, конфисковать. Русские люди, располагавшие таким "хвостом", должны были, естественно, вести себя гораздо осторожнее, чем иностранцы без роду, племени и корней. Любопытно, что в мемуарной литературе эта острота была впервые зафиксирована именно применительно к Остерману, притом во вполне положительном контексте [190] .

Дело в том, что, прибыв в Россию, Андрей Иванович озаботился женитьбой на Марфе Ивановне Стрешневой, принадлежавшей к русскому столбовому дворянству и приходившейся дальней родней самим Романовым. Дети их чувствовали себя уже совершенно русскими людьми и поступали соответственно этому. К примеру, среднему сыну Остермана, Федору Андреевичу, довелось участвовать в качестве русского офицера во всех крупных сражениях с пруссаками в годы Семилетней войны и проявить себя самым достойным образом.

Нужно учесть и то, что на русскую службу достаточно рано перебрались и немецкие родственники "великого Остермана", к примеру, его старший брат Иоганн Христоф Дитрих, преподававший немецкий язык юным племянницам Петра, включая и будущую императрицу Анну. Приняв во внимание все эти доводы, мы можем согласиться с тем, что усилия Остермана по избавлению от "кургузости" принесли свои плоды, что и было своевременно отмечено его шутливыми российскими современниками.

Архитектурный текст анненского Петербурга

Анненская эпоха была временем весьма оживленной и масштабной архитектурной и градостроительной деятельности. Ход событий нашел себе достаточно полное отражение в целом ряде работ по истории города. Он, несомненно, в общих чертах памятен читателю. Пожары 1736–1737 года уничтожили почти две трети застройки Адмиралтейского острова, опустошив центр города, принеся его жителям города тяжелые испытания, но в то же время предоставив карт-бланш деятельности строителей. Этот шанс был использован ими в полной мере.

Созданная правительственным указом, летом 1737 года, Комиссия о Санкт-Петербургском строении составила генеральный план застройки и развития города. В соответствии с ним, столица была разделена на пять частей, главной из коих, заслуживающей первоочередного развития, была признана Адмиралтейская. В основу ее планировки был положен "трезубец" проспектов – или, по-старому, "перспектив" – расходившихся от перестроенного Адмиралтейства с его обновленным, сверкающим золотом шпилем.

Таким образом, "в ансамбле центра города получил последовательное воплощение принцип организации видовой системы с завершением перспектив высотными акцентами" [191] . Мы специально подчеркиваем этот факт, поскольку контраст "горизонтального" расположения города с его вертикальными доминантами нашел себе, как известно, осмысление в метафизике Петербурга, где был связан с его наиболее глубинным, сотериологическим пластом.

В свою очередь, завершение композиции гигантского "трезубца", составленного Средней, Вознесенской и Невской перспективами, закрепило на плане Петербурга черты новой, масштабной регулярности. Вместе с набережными, они до сих пор составляют основу пространственного решения центра города. Невский проспект, кстати, получил свое название только тогда, а именно 20 апреля 1738 года. До того он носил название Большой першпективной дороги.

Как отмечают историки градостроения, "трудно было найти более удачное название: оно не только подчеркнуло направление перспективы – к Невскому монастырю, но и отразило неразрывную связь ее с Невой: словно тетива гигантского лука, Невский проспект соединяет Адмиралтейство и Александро-Невскую лавру, расположенные по разные стороны излучины Невы" [192] .

К этому нужно добавить, что Большая першпективная дорога служила в ту пору главным въездом в город со стороны Москвы. Поэтому вполне обоснованным было бы наименование типа "Московская" или "Главная" першпектива. Избрав местное, и притом "водное" наименование, строители анненской эпохи отсекли "внешние" семиотические ассоциации, подчеркнув "внутренние" – и на свой лад повторив базовое для метафизики Петербурга кодирование в его архитектурном тексте союза и борьбы между собой земли и воды.

Немецкий акцент в архитектурном тексте анненского Петербурга

Наши герои приняли самое активное участие в формировании архитектурного текста анненского Петербурга. Миних формально возглавил Комиссию о Санкт-Петербургском строении. Впрочем, не только формально. Признавая всю важность творческого импульса, приданного работе Комиссии П.Еропкиным и его талантливыми соотечествениками, историки градостроения считают необходимым указать на полезность, а в некоторых отношениях и прозорливость Миниха, бывшего, помимо всего прочего, опытным инженером-строителем.

Так, Миних "в 1727 году предложил интересный план защиты Петербурга от наводнений. Планом почему-то не воспользовались. Но на чертеже, уцелевшем до наших дней, хорошо видна трехлучевая система центра города. Прием, и сегодня рождающий восхищение: от здания Адмиралтейства, от горящей на солнце иглы разлетаются три проспекта – уже существовавший Невский, будущая Гороховая улица и Вознесенский проспект" [193] .

Миних и Остерман принимали непосредственное участие в выделении участков и определении характера их застройки на основных улицах города – в первую очередь, Невском проспекте. И здесь мы подходим к событию, мимо которого исследователь "немецкой" семиотики Петербурга пройти никак не может. Мы говорим, разумеется, о главном лютеранском храме невской столице – кирхе святых апостолов Петра и Павла, о знаменитой "Кирке на першпективе".

Собственно, указ о даровании лютеранской общине св. Петра участка земли, примыкавшего к Большой перспективной дороге, между Большой и Малой Конюшенными улицами, был подписан еще в 1727 году императором Петром II, по ходатайству его воспитателя, знакомого нам Андрея Ивановича Остермана, бывшего одним из предводителей этой общины. Проект кирхи составил также знакомый нам Христофор Антонович Миних, ставший с 1728 года патроном общины св. Петра.

Выстроенное по его проекту здание до наших времен не дошло. Однако оно было ориентировано по сторонам света так же, как возведенное позднее на том же месте по проекту А.П.Брюллова, существующее по сей день здание – фасадом на Невский, а алтарем, соответственно, к северу. Мы говорим, разумеется, о знакомой любому жителю невской столицы лютеранской церкви – знаменитой Петрикирхе, помещающейся на участке дома 22\24 по Невскому проспекту.

Первоначальная кирха представляла собой в согласии с немецкими – теперь уже, впрочем, и петербургскими вкусами – двухэтажное кирпичное здание типа базилики с довольно высокой надвратной колокольней и шпилем [194] . Деньги на новую кирху собирали "всем миром" – немецким, разумеется: пожертвования приходили из Пруссии, Гольштейна, великих ганзейских городов. Впрочем, известную сумму пожертвовал и молодой император. В июне 1730 года, в день 200-летия базовой для протестантизма "Аугсбургской конфессии", здание было освящено.

Уже здание этой, первоначальной кирхи св. Петра, было достаточно вместительным. Включая места на хорах, в нем могло находиться около полутора тысяч человек. Внутреннее убранство было весьма ипозантным. Оно включало алтарную картину кисти Ганса Гольбейна-младшего, а также алтарь работы курляндского мастера.

Торжественные богослужения привлекали в кирху св. Петра толпы народа, не только из числа лютеран. Ее охотно посещали и особы царской фамилии – от императрицы Анны Иоанновны до принцессы Елизаветы Петровны. Если центром протестантской жизни Российской империи – и, в частности, местом пребывания Генеральной консистории Евангелическо-лютеранской церкви – был Санкт-Петербург, то главным лютеранским храмом столицы был, без сомнения, храм св. Петра.

Вот почему лютеранская кирха в начале Невского проспекта стала с анненской эпохи занимать весьма важное место на сакральной карте Петербурга . Однако же, она была не единственной. Прежде всего, поблизости от кирхи св. Петра, примерно в ту же эпоху, были отведены участки для строительства еще трех протестантских храмов, один из которых принадлежал шведско-финской лютеранской общине, а другие – реформатским голландской, а также объединенной французско-немецкой общинам. "Их церкви до сих пор стоят в отведенных им некогда местах, образуя вместе с церковью св. Петра неповторимый "евангелический квартал" Санкт-Петербурга", – справедливо напоминает Т.Н.Таценко [195] .

Кроме того, в других частях города были поставлены свои протестантские кирхи, меньших размеров и значения. Прежде всего, нужно упомянуть о церкви "у Литейного двора", освященной в 1740 году во имя св. Анны. Собственно, история этой общины вела свое начало еще с петровских времен, когда иностранные мастера лютеранского вероисповедания, во множестве поселившиеся в округе Литейного двора, стали собираться для проведения богослужений в одном из залов Бергколлегии. Люди там жили небогатые. Поэтому, даже получив от щедрот царя Петра Алексеевича участок на 4-й Артиллерийской улице, за которой постепенно установилось дошедшее до наших дней название "Кирочной" (то есть той, где стоит "кирка"), они не могли сразу построить мало-мальски вместительного храма.

Нужно заметить, что в прошлом "немецкая" топонимика Петербурга была более обширной. Достаточно вспомнить о Большой Немецкой улице и Немецком мосте, названия которых были утверждены Комиссией о Санкт-Петербургском строении в анненскую эпоху (теперь это – Миллионная улица и пересекающий по ее трассе Зимнюю канавку 1-й Зимний мост) [196] . Помимо топонимов, представленных в указанной работе, следует особо отметить существование в Петербурге Лифляндской и Курляндской улиц, проходящих по территории прежнего "Лифляндского предместья". Они сохранили на карте города название ближайших к Петербургу земель, исторически входивших в состав "немецкого мира".

Впрочем, вернемся к истории лютеранской общины св. Анны. Согласно приказу Р.Брюса, занимавшего тогда пост коменданта города и Петропавловской крепости, этой общине было передано здание изрядно уже обветшавшей кирхи св. Петра, поставленное на территории Петропавловской крепости практически одновременно с ее основанием, и, следовательно, принадлежавшее к числу старейших культовых зданий нашего города. Таким образом, с освящением на Невском проспекте в 1730 году внушительной Petrikirche, в нашем городе оказалось две кирхи св. Петра – и, соответственно, две общины, носящих это имя.

Решением графа Миниха, в 1735 году старая кирха была снесена, а на ее месте построен новый лютеранский храм, оригинальной восьмиугольной формы, фахверковый на каменном основании, который и был позже освящен, ко всеобщему облегчению, во имя не св. Петра, но св. Анны. Изящное здание в стиле раннего петербургского классицизма, о двух "почти равнозначных по пластической насыщенности фасадах", которое стоит по тому же адресу (Кирочная, дом 8) по сие время, было выстроено для общины св. Анны гораздо позже, уже в екатерининские времена, известным архитектором, лютеранином по вероисповеданию, Юрием Матвеевичем Фельтеном [197] .

Третья крупнейшая евангелическо-лютеранская община невской столицы образовалась, отделившись от общины св. Петра в 1728 году, на Васильевском острове, и получила имя Преображенской в соответствии с его первоначальным названием. Как известно, переезд на Васильевский остров при отсутствии стационарных мостов был часто затруднен. Это и послужило формальной причиной отделения. Кроме того, Васильевский остров постепенно стал одним из мест концентрации немецкого населения – по преимуществу служащих таможни, биржи, и, разумеется, Академии наук.

Сначала богослужения проводились в специально снятом для этих целей доме, располагавшемся во 2-й линии Васильевского острова. С течением времени, дом удалось приобрести в собственность, потом провести несколько ремонтов. Наконец, к лету 1768 года, для нового здания кирхи был выделен участок, почти на углу 1-й линии и Большого проспекта Васильевского острова. Возведение нового здания было также поручено архитектору Юрию Фельтену. К 1771 году легкое здание с четырехколонным дорическим портиком и стройной башенкой было закончено и освящено во имя св. Екатерины.

Семиотика названий лютеранских храмов

Точнее, медная плакетка закладного камня указывала на то, что "Немецкая Евангелическо-Лютеранская община на Васильевском острове основала этот храм во имя высочайшей императрицы" – то есть во имя царствовавшей тогда Екатерины II. Надпись эта весьма примечательна: она продолжает традицию смешения имен земного потентата и его (или ее) небесного патрона, которая была заложена еще в имени самого Санкт-Петербурга. Как справедливо подчеркивает современный исследователь, "в отношении санкт-петербургских лютеранских церквей мы уже третий раз сталкиваемся со случаем, когда церковь получала имя небесного покровителя правящего императора или императрицы: церковь Св. Петра, церковь Св. Анны, церковь Св. Екатерины" [198] .

Выделенный таким образом сегмент культовой топонимики протестантского Петербурга представляется нам заслуживающим всяческого внимания. В нем была выстроена сознательная параллель названиям православных храмов столицы – прежде всего, Петропавловского и Исаакиевского соборов, кодирующим каждый на свой лад царское имя. В то же время, названия лютеранских храмов указывали на царствования "петербургского периода", отличавшиеся наибольшей благосклонностью власти по отношению к немецкой общине .

Следует также обратить внимание читателя на статуи св. апостолов Петра и Павла, включенные в композицию фасада кирхи св. Екатерины. Первоначально они размещались в нишах по сторонам входа, то есть под крышей портика. Позже (в начале XX века) были вынесены наружу, в ниши фланкирующих портик стен симметричных лестничных пристроек, что сделало их еще более заметными [199] . Композиционно аналогичный прием применен и в знакомом читателю здании кирхи св. Петра, построенном в 1832–1838 годах архитектором А.П.Брюлловым. Единственное существенное отличие состоит в том, что тут статуи обоих апостолов были вынесены ближе к Невскому проспекту, где были помещены на особых постаментах.

В Граде св. Петра установлено несколько памятников Петру I – однако, как это ни удивительно, почти нет статуй, представляющих небесных покровителей города – св. апостолов Петра и Павла. Наиболее ранним – и, повидимому, самым известным исключением – может служить изображение апостола Петра в сцене низвержения Симона-волхва на аттике Петровских ворот Петропавловской крепости. Но там, впрочем, мы видим не "круглую скульптуру", а, собственно говоря, многофигурный резной барельеф. Скульптура не пользовалась популярностью в православной традиции, хотя в петербургском православии эта установка была отставлена на второй план. Достаточно всплмнить хотя бы о четыре скульптурах святых, установленных в нишах северного портика Казанского собора.

Меньшей популярностью у петербуржцев пользуются превосходно исполненные, однако суховатые по внешнему облику барельефные изображения обоих апостолов с их символами – мечом и ключом, установленные на створках массивных дверей главного, западного входа в Исаакиевский собор. Они были выполнены в середине XIX столетия опытным петербургским скульптором И.Витали.

Можно упомянуть и о статуях апостолов Петра и Павла, поставленных в нишах по обе стороны ворот, ведущих с Лиговского проспекта к Крестовоздвиженской церкви (дом 128). Если встать перед надвратной колокольней и посмотреть наверх, то можно заметить, что их дублируют аналогичные изваяния меньших размеров, установленные на одном из ярусов колокольни.

Фигуры апостолов Петра и Павла выглядели бы вполне уместно на пьедесталах, фланкирующих колоннаду Казанского собора со стороны Невского проспекта, тем более что строился он повелением Павла I, и в своем облике нес отсылки к собору св. Петра в Риме. Весьма любопытно, что установка таких фигур была предусмотрена по первоначальному плану со стороны главного, восточного входа в собор [200] . Гранитные постаменты для статуй апостолов до сих пор сохранились. Они завершают знаменитую ограду сквера напротив главного входа в собор, выполненную в 1811–1812 годах. Однако установке самих статуй небесных покровителей Петербурга что-то помешало. Теперь мы можем видеть перед собором, со стороны Невского, на высоких постаментах, лишь памятники полководцам, руководившим российскими войсками в годы "наполеоновских войн".

Из сказанного ясно, что необычайная, по сути дела, настойчивость петербургских лютеран, направленная на восполнение недостатка, представляется семиотически – но, в первую очередь, духовно – оправданной и даже более чем уместной.

Прекращение "немецкого засилья"

"Не доверяя русским, Анна поставила на страже своей безопасности кучу иноземцев, вывезенных из Митавы и из разных немецких углов. Немцы посыпались в Россию, точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении. Этот сбродный налет состоял из "клеотур" двух сильных патронов, "канальи курляндца", умевшего только разыскивать породистых собак, как отзывались о Бироне, и другого канальи, лифляндца, подмастерья и даже конкурента Бирону в фаворе, графа Левенвольда, обер-шталмейстера, человека лживого, страстного игрока и взяточника". Такими живыми красками набросал в лекции LXXI своего "Курса русской истории" В.О.Ключевский контуры ситуации "немецкого засилья".

Наш замечательный историк был вполне прав. К концу "анненского десятилетия" естественная для герцогини курляндской опора на силы лично ей преданных администраторов и военачальников остзейского, а впрочем, вообще немецкого происхождения, проявила тенденцию перерастания в этнократию – то есть такую организацию власти, при которой политическая, хозяйственная и военная элита состояла и пополнялась бы из лиц одной национальности (в данном случае – немцев), а также их креатур и протеже.

Не менее естественным было и то, что прекращение этой заметной широким слоям общества и раздражавшей их тенденции было написано на знамени недовольных, давно собиравшихся вокруг цесаревны Елизаветы Петровны. "Озлобление на немцев расшевелило национальное чувство; эта новая струя в политическом возбуждении постепенно поворачивает умы в сторону дочери Петра", – заключил Василий Осипович в цитированной нами лекции раздел, получивший у него характерный заголовок: "Движение против немцев".

Грянул ночной переворот 24–25 ноября 1741 года. Главные деятели "периода немецкого засилья" отправились на эшафоты и в ссылки. Разгоряченная "вином и волей", толпа несколько дней громила петербургских иностранцев. Оттеснив этнических немцев, у престола расположились русские вельможи – Шуваловы, Воронцовы, Панины, а их, в свою очередь, не раз оттесняли, и очень лихо, деятельницы "интимного", женского кабинета – такие, как Мавра Шувалова или Анна Воронцова (вот, кстати, тема, пока не затронутая в гендерно-политических исследованиях). Национальное чувство нашло себе удовлетворение и со временем успокоилось, порядок был восстановлен – что же касалось "петербургских немцев", то они продолжили благоденствовать, теперь уже под скипетром "дщери Петровой" .

Петербургские немцы в елизаветинскую эпоху

Российская армия нуждалась в хорошо подготовленных офицерах – и в Петербурге продолжил работу Сухопутный шляхетный кадетский корпус (позднее – Первый кадетский корпус), задуманный и организованный в 1731 году Х.А.Минихом. "По замыслу Миниха, Кадетский корпус был рассчитан на 200 детей дворян – 150 русских и 50 лифляндских и эстляндских. Кадетами становились дети в возрасте 13–18 лет, и здесь они должны были учиься и жить на полном государственном содержании. Это было закрытое, сословное, привилегированное учебное заведение, своеобразная "рыцарская академия", ориентированная на подготовку молодых дворян к военной и гражданской деятельности" [201] .

До конца восемнадцатого столетия, в Корпусе получили воспитание около пяти тысяч юношей, из них более половины прошли полный курс обучения. Об эффективности постановки дела говорит то, что среди этих воспитанников были П.Румянцев и А.Суворов… Нужно ли что-либо прибавлять к этому краткому перечню – да, если говорить начистоту, то много ли имен русских полководцев, вплоть до нашей эпохи, могли бы достойно продолжить этот ряд? Что же касалось преподавателей, то во времена Миниха – а он был директором Корпуса в течение первого десятилетия его существования – более двух третей составляли немцы. После того их доля несколько снизилась, однако в елизаветинское время была еще численно преобладавшей. Поэтому вся атмосфера жизни и учебы в Корпусе несла отпечаток "немецкого духа".

Присутствие в Корпусе отпрысков лифляндского и эстляндского дворянства отнюдь не было случайным. Дело в том, что в прибалтийских провинциях, присоединенных в результате Северной войны, подросло новое поколение, ни в каком подданстве, кроме российского, не состоявшее, и иного поприща для своей карьеры, нежели "Русский Рейх", не мыслившее [202] . Все это были люди, с малолетства готовившие себя к государственной или военной службе, умевшие и любившие приказывать и подчиняться.

Вот, кстати, едва ли не основной канал, посредством которого психологический склад рыцарства старой Ливонии влился в состав менталитета нового, петербургского служилого дворянства. Таким образом, мы вполне можем рассматривать "Палаты Меншикова", что на Университетской набережной, дом 15, как одну из "фокальных точек" в топографии "немецкого Петербурга".

"Елизаветинское двадцатилетие" стало временем ускоренного развития российской экономики. Объем производства крупной промышлености вырос практически втрое. В некоторых ее областях, например, стекольной, количество предприятий увеличилось на порядок. Среднегодовой промышленный оборот вырос почти в три раза, и так во всем.

Немецкие капиталы и руки приняли самое активное участие в этой эпохе промышленного и торгового оживления . Как отметил современный исследователь истории петербургских немцев, "с начала 50-х годов все больше и больше их прибывало из разных частей Германии, поскольку шанс на успех в русской столице был больше, чем в других местах. Около 1750 г. в Петербурге насчитывалось только 25 частных предприятий, тогда как в 1797 г. их работало уже сто десять" [203] . В определенных отраслях хозяйства – к примеру, в хлебопекарной промышленности Петербурга, а также в производстве сахара-рафинада в масштабе империи в целом, немецким предпринимателям удалось достигнуть практически монопольного положения.

Война с Пруссией

Патриотические чувства российских немцев прошли испытание в годы тяжелой, обременительной для страны войны с Пруссией, занявшей последние пять лет царствования императрицы Елизаветы Петровны. Кровопролитная и долгая, эта война принесла русским войскам, как известно, впечатляющие успехи. Прежде всего, 22 января 1758 года, порой сильного снегопада, наши войска вступили в столицу Прусского королевства – Кенигсберг, лишив таким образом Фридриха Великого титула "величества" (и оставив ему одну "светлость", в качестве курфюрста бранденбургского).

Через два дня, население города было приведено к российской присяге. Восточная Пруссия вошла в результате этого акта в состав Российской империи на правах новой губернии. Новые власти сохранили сложившуюся к тому времени в Пруссии структуру управления, подтвердили привилегии помещиков-юнкеров, провозгласили свободу вероисповедания – одним словом, демонстративно продолжили линию поведения, установленную Петром I относительно прибалтийских провинций, приобретенных в результате Северной войны. После недолгих экспериментов, русские власти подтвердили там древние привилегии местного, остзейского дворянства, и передали в его руки бразды управления краем.

Мысленное возвращение к тем временам будет весьма полезно при определении статуса и исторической миссии теперешней Калининградской области, которой еще предстоит найти верный курс между Сциллой Европейского союза и Харибдой Союза Независимых Государств (СНГ).

Среди пруссаков, приведенных тогда к присяге, был и профессор философии местного университета, небезызвестный Иммануил Кант. Что же касалось университетских поэтов, то они принялись за привычное дело составления придворных од, которые потом передавались представителям оккупационных властей, для передачи к петербургскому двору. Любопытно, что Елизавета величалась в них "самодержицей всех русаков" – несомненно, затем, чтобы проще зарифмовать последнее слово с пруссаками, сблизив оба народа в пространстве стиха [204] . Цитированная ода была, кстати, передана по назначению, читана в Петербурге – и, видимо, понравилась. Во всяком случае, автора освободили от контрибуции, а потом и избрали почетным членом Академии наук.

Надо сказать и о таком важном событии, как первом за всю историю сношений наших народов занятии русскими войсками Берлина, осенью 1760 года. Войска Чернышева тогда покинули город так же оперативно, как и его заняли, так что речь шла скорее о тактическом успехе. Тем не менее, он произвел свое впечатление как на Фридриха, так и на всю Европу. Отнюдь не страдавший особой впечатлительностью, прусский король признавался впоследствии, что ему нет-нет да и приснится кошмар: русские (точнее, как он выражался, "казаки и калмыки") скачут по улицам Берлина.

Ну, а полученные тогда ключи от Берлина были помещены на вечное хранение в Казанский собор Петербурга. Нельзя исключить, что Гитлер помнил об этом факте – имевшем, разумеется, исключительно символическое значение – когда отдавал своим войскам приказ о походе на Ленинград [205] .

Петербургские немцы напряженно следили за ходом войны с Пруссией, и праздновали благоприятный исход каждой удачной баталии. Во всяком случае, в архивах петербургской кирхи св. Петра хранятся упоминания о торжественных богослужениях, отмечавших важнейшие успехи российского оружия – в первую очередь, занятие Кенигсберга и Берлина .

Переживания усугублялись тем, что родственники многих прихожан участвовали в боевых действиях. Так, бывший патроном общины св. Петра, барон Н. фон Корф, с началом войны сложил с себя эти обязанности. Присоединившись к действующей армии, он принял участие в боевых действиях и был потом назначен генерал-губернатором Восточной Пруссии. По происхождению Корф был лифляндец, бывший российским подданным от рождения. Вот яркий пример успехов немцев нового поколения в елизаветинскую эпоху! [206] .

Гольштейн-готторпская династия

И, наконец, в контексте отношения к немцам стоит упомянуть о назначенном Елизаветой Петровной себе в преемники голштинском принце, взошедшем впоследствии на русский престол под именем Петра III. Формально речь шла о том, чтобы утвердить на троне потомство Петра Великого. Ведь, будучи сыном старшей сестры Елизаветы, голштинский избранник приходился Петру I внуком.

На деле императрица не могла не понимать, что таким образом не просто передает престол в руки немца по воспитанию и пристрастиям, но совершает вполне символический акт. Поскольку, за исключением особо оговоренных, достаточно немногочисленных случаев, родовое прозвание передавалось в тогдашней Европе по мужеской линии, само имя русской династии Романовых в результате такого выбора устранялось, уступая место родовому прозванию немецкого – а именно, гольштейн-готторпского дома.

Именно это и произошло, доставив последующим петербургским императорам немало неприятных минут. Они могли многое, почти все – но вернуться ко времени выбора иноземного принца и изменить имя было уже не в их власти. В воспоминаниях одного из сановников двора последнего российского императора, генерал-лейтенанта А.А.Мосолова, есть связанный с этим поучительный эпизод.

Встревоженная постоянно распространявшимися в предвидении войны слухами о тайном сговоре царской семьи с германцами, императрица Александра Федоровна потребовала, "чтобы в издающемся в Германии знаменитом международном справочнике "Готский альманах" под рубрикой "Россия" не печатались бы слова: "династия Гольштейн-Готторп-Романовых". В редакцию было послано об этом письмо, но редакция ответила, что император Павел I – сын герцога Петра Гольштейн-Готторпского. Александра Федоровна потребовала тогда запретить ввоз альманаха в Россию, несмотря на его легитимистский характер, но сделать этого нельзя было без общеевропейского скандала" [207] …

Таким образом, начав с прекращения "немецкого засилья", императрица Елизавета утвердила на русском троне династию, по самому имени принадлежавшую миру царствовавших домов Северной Германии.

Немцы в петербургской Академии наук

"Царей и царств земных отрада,

Возлюбленная тишина"…

Так начал в 1747 году прославленную "Оду на день восшествия на всероссийский престол Ея Величества Государыни Елисаветы Петровны" наш великий поэт Михайло Васильевич Ломоносов. Точнее, первоначально поэт предпослал оде более пространное заглавие: "Радостные и благодарственные восклицания Муз Российских, прозорливостию Петра Великого основанных, тщанием щедрыя Екатерины утвержденных и несказанным великодушием Ея Императорского Величества Всепресветлейшия Державнейшия Великия Государыни Императрицы Елисаветы Петровны", – и далее в том же высокопарном духе.

Не знаем, что восклицали музы – но то, что поколения читателей блаженно вздыхали с тех пор, едва продекламировав первые строки ломоносовской оды, не подлежит никакому сомнению. Ведь если современники единодушно отводили первенство державинской оде "Бог", как лучшему стихотворению религиозного содержания – то "елизаветинская ода" Ломоносова имела все шансы на предпочтение "в жанре гражданственном".

"Поводом к написанию оды послужило утверждение нового устава и новых штатов Академии наук. Благодаря последнему обстоятельству, ассигнования на нужды Академии наук увеличились вдвое. В оде нашли отражение основные черты общественной программы Ломоносова, в которой ведущее место занимали наука и просвещение", – напоминает об основном поводе к написанию оды академическое литературоведение [208] .

В принципе принимая последнее положение, мы полагаем возможным продолжить его в область нашего интереса. По нашему мнению, в оде нашла себе выражение концепция основных задач "петербургской империи" – так, как они виделись лучшим представителям академической общественности первого века ее существования – и, соответственно, представлен один из базовых текстов "петербургского дискурса" русской литературы в целом.

До сих пор нам доводилось упоминать об императорской Академии наук лишь мимоходом, при разработке других тем. Между тем, открытие на брегах Невы собственной Академии составляло любимую мечту Петра Великого, ее торжественное открытие стало одним из ярких эпизодов царствования Екатерины I – что же касалось успехов, достигнутых трудами ее членов в эпоху Елизаветы Петровны, то они были впечатляющими. "С первых дней Академии с нею так или иначе были связаны все важнейшие начинания в научной жизни страны…" – справедливо подчеркивал Г.С.Лебедев, перечисляя далее конкретный состав этих начинаний [209] .

Распространенное описание деятельности "петербургских академиков" увело бы нас слишком далеко от основного русла повествования. Достаточно будет отметить тот неоспоримый факт, что петербургская Академия наук в течение всего первого века своего существования была вотчиной немецких ученых, от первого своего президента, лейб-медика Петра I, Лаврентия Лаврентьевича (Лоренца) Блюментроста и его деятельных преемников, Германа Карла фон Кейзерлинга и Иоганна Альбрехта фон Корфа – до снискавшего мировую известность математика Леонарда Эйлера.

"Петербургские академики" составляли собой профессиональную корпорацию, члены которой получали, как правило, солидную подготовку в европейских, чаще всего немецких, университетах, читали свои доклады коллегам и печатали их почти исключительно на немецком или латинском языке, и сохраняли многообразные связи с немецким ученым миром на всю жизнь . Достаточно упомянуть о том, что Петр I еще только успел сделать пометки на проекте устава Академии наук и наложить на него утверждающую резолюцию – а члены этой, пока не открытой, Академии в том же, 1724 году, уже переслали проект на предмет публикации на немецком языке, в лейпцигской "Гелерте Цайтунг", что и было безотлагательно сделано (в извлечениях, не вполне, впрочем, наших профессоров удовлетворивших) [210] .

Каждый из академиков был сильным профессионалом в своей области, однако обязан был разбираться в других науках, иной раз совсем не смежных – так, что участие математика Эйлера в экспертизе географических трудов, возглавление математиком Бернулли кафедры физиологии, составление профессором химии Ломоносовым курса древней российской истории, или же собирание и издание ботаником и зоологом Палласом образцов лексики 272 языков России и мира было делом никого не удивлявшим, вполне повседневным для любого профессора Академии наук.

"Также долженствовала оная воспитывать способнейших из Российских уроженцев, дабы оных во всех частях учителями употреблять можно было", – отметил И.Г.Георги, рассказывая об основных задачах, стоявших перед петербургской Академией наук со времени ее основания [211] . Если мы добавим к сказанному, что пользовавшаяся постоянным вниманием читающей публики газета, издававшаяся в Петербурге с 1728 года на немецком языке (и бывшая, кстати, второй по времени газетой, основанной в России в целом) – мы говорим, разумеется, о знаменитой "St.-Petersburgische Zeitung" – до середины XIX столетия издавалась исключительно трудами "петербургских академиков", то сможем оценить всю степень занятости рядового профессора Академии [212] .

Полное же представление о ней нам могла бы дать лишь история принципиальных дискуссий и столкновений по второстепенным вопросам, которыми изобиловала деятельность петербургской Kayserlichen Academie der Wissenschaften. Среди этих "академических баталий" елизаветинской эпохи была одна знаменитая, затронувшая тему, с тех пор неизменно находившуюся в фокусе внимания как профессиональных историков, так и широкой общественности. Мы, говорим, разумеется, о дискуссии сторонников и противников так называемой "норманской теории", потрясшей стены Академии в елизаветинскую эпоху.

Борьба "немецкой" и "русской" партий в Академии наук

Внешняя канва событий была досточно простой. Весной 1749 года, руководство Академического собрания (Конференции) поручило профессору Федору Ивановичу Миллеру подготовить к своему осеннему заседанию речь на тему "О начале народа и имени российского". Приступив к разработке своей темы, почтенный историк, в согласии с известным рассказом нашей Начальной летописи, обратился ко временам призвания на Русь варягов – и отнес их в предварительном порядке к скандинавам. При этом он, в частности, сослался и на статью, напечатанную на латинском языке, под титулом "De Varagis" ("О Варягах"), в IV томе Комментариев петербургской Академии наук, одним из своих ученых коллег – умершим за десять лет до того Готлибом Зигфридом Байером.

Надо ли говорить, что ничего особенно нового Миллер коллегам открыть не собирался, хотя перестановка акцентов и переоценка источников – вещь для историка всегда интересная. Как бы то ни было, но к концу лета текст речи был подготовлен и представлен на предварительное обсуждение коллег. Обсуждение прошло довольно спокойно, решено было внести несколько поправок и направить текст речи в печать.

"Отношение Ломоносова к подготовленной Миллером речи резко изменилось после того, как Шумахер обратил внимание на возможное отрицательное отношение к ней будущих слушателей. Ломоносов, давно враждовавший с Миллером, сразу же кинулся в бой. Он возглавил группу академиков и адъюнктов (Н.И.Попов, С.П.Крашенинников, И.Фишер и Ф.Г.Штрубе-де-Пирмонт), которые критиковали речь Миллера с патриотических, гражданских позиций, считая, что истина в таком случае должна отойти на второй план. Дискуссия продолжалась в течение 1749–1750 гг. и заняла 29 занятий Академической конференции" [213] (точнее, ее Чрезвычайного собрания).

По причине дискуссии, деятельность Академической конференции с осени 1749 года по весну 1750-го оказалась практически парализованной. Непосредственным ее результатом явилось оформление двух партий – "немецкой" и "русской", вступивших в борьбу за первенство в Академии наук в целом. К чести ее руководства – и против подсознательного ожидания современного российского интеллигента, которому доводилось читать о прошедшей у нас в сталинские годы кампании по "борьбе с преклонением перед иностранщиной", а то встречаться с ее участниками или жертвами – никаких серьезных организационных выводов, помимо таких частных эпизодов, как временное запрещение на распространение уже напечатанной речи Миллера, академическими властями, тем более государственными органами, сделано не было.

Сразу же после завершения "активного" этапа дискуссии, М.В.Ломоносов принялся за углубленное изучение наличных источников, и к концу пятидесятых годов XVIII столетия выпустил в свет свою "Древнюю российскую историю". В ней – прежде всего в главе 8 первой части, которая так и была озаглавлена "О варягах-россах" – ученый привел в систему и развернул собранные им аргументы в защиту того положения, что Рюрик с варяжской дружиной пришли с территории древней Пруссии, а древние пруссы и россы были одним народом. Таким образом, получалось, что началом своей государственности русский народ был обязан исключительно своим собственным силам.

Служебное положение нашего борца с "норманистами" также упрочилось. Достаточно будет сказать, что такой закаленный боец и интриган, каким был И.Д.Шумахер, железной рукой проведший петербургскую Академию наук через множество бурь свого времени, к концу своей жизни начал старательно обходить Ломоносова стороной, тем более опасался высказываться при нем, опасаясь его обидных замечаний и выпадов…

В свою очередь, Ф.И.Миллер остался при мнении, что первая правящая династия на Руси была все-таки германского, скорее всего – скандинавского происхождения. Что же касалось до государственного строительства, то роль в нем славянского населения Восточной Европы он и не собирался отрицать. Напротив, вслед за Г.З.Байером и в согласии с древними источниками сопредельных народов, он отмечал почтенную древность и славную историю древних россов.

Заметим, что российский патриотизм как Байера, так и самого Миллера не мог подвергаться сомнению. Первый очень дружил с Татищевым, и много способствовал своими материалами пополнению изданной замечательным русским ученым "Истории Российской". Что же касалось второго, то в 1747 году он принял российское подданство, с главным намерением отдать свои силы составлению истории государства российского. Через несколько лет после завершения "норманской дискуссии", Миллер был назначен конференц-секретарем Академии, сосредоточив таким образом в своих руках организационное руководство ее научной частью. Ну, а практически одновременно с выходом ломоносовской "Древней российской истории", Миллер возобновил напечатание своего "Собрания по российской истории" [214] .

Таким образом, елизаветинский переворот и связанное с ним общее оживление русского национального чувства весьма сильно затронули петербургскую академическую жизнь. Подчеркивание роли германцев как организующего и ведущего начала в строительстве государства российского – от Рюрика до Бирона – стало уже невозможным. Однако и распространившиеся среди иностранцев опасения репрессий, приведшие к эмиграции из России вскоре после елизаветинского переворота части профессоров немецкого происхождения, включая великого Эйлера, оказались в общем лишенными оснований [215] .

Как следствие, немецкой профессуре удалось в основном сохранить свое положение в академической жизни Петербурга и после падения режима Бирона. При этом в ее поведении и психологии существенно укрепилась и заняла практически доминирующее положение установка если не на последовательную ассимиляцию, то на подчеркивание патриотизма и уважения по отношению к своей новой родине, ее традициям, общественным институтам – как, впрочем, и предрассудкам .

Заметим, что соперничество "немецкой" и "русской" [216] партий, проявившееся в рассмотренном нами эпизоде с особенной резкостью – что было обусловлено как пылким нравом Ломоносова, так и динамикой массовой психологии в стране, весьма раздраженной "немецким засильем" – подспудно сохранилось и выходило на поверхность в дальнейшем – хотя и в гораздо более сдержанных формах. К примеру, историки вспоминают о письме, поданном несколькими профессорами русского происхождения на имя государя в 1801 году, в котором они сетовали на кризисную обстановку в Академии вообще, засилье иностранцев в частности – и предлагали принять новый устав Академии.

Комитет для разработки нового устава был вскоре создан, в состав его между прочими был включен непременный секретарь императорской Академии наук, выходец из немецкоязычной части Швейцарии, Николай Иванович Фукс. В записке, поданной на имя министра народного просвещения, в ведении которого находилась тогда и Академия, Фукс согласился с критическими замечаниями авторов письма и необходимостью реформ. Что же касалось до выпадов в адрес "академических немцев", то здесь ученый высказался с большим достоинством.

"В ряду неприятностей, переживаемых Академией, Фукс называет "патриотизм, ложно понятый отдельными академиками, которые поддерживали идею о том, чтобы впредь Академия пополнялась только за счет местных ученых, и противилась зачислению на службу любого ученого, рожденного вне России, каковыми бы ни были его заслуги и репутация – принцип, не свободный и не достойный ученого сообщества, нигде более не принятый, даже в странах, где созданы все возможные условия для формирования национальной научной среды" [217] .

Ознакомившись с обоими письмами, которые могут рассматриваться в качестве программных документов соперничавших партий, власти пересмотрели устав Академии, прибавили финансирования и – так же, как в ломоносовские времена – спустили дело "на тормозах". Как следствие этого разумного решения, Академия вошла вскоре в новую фазу успехов, которые сообщили психологическую неуместность выяснению отношений по признаку национальности соперников.

Ну, а целый отрезок в начале Университетской набережной, от дома 1 – до дома 3, остался для петербуржцев связанным с деятельностью "петербургских академиков". Дело ведь было в том, что Академия наук сначала помещалась во дворце царицы Прасковьи Федоровны, стоявшем на месте теперешнего Зоологического музея [218] . Затем она переехала в соседнее здание Кунсткамеры, в которой прошла, например, научная деятельность поколения Ломоносова.

И, наконец, к 1789 году на соседнем участке было построено величественное здание в стиле классицизма, в котором с тех пор Академия и помещалась. В силу неоценимой роли, которую немецкие ученые сыграли в становлении петербургской Академии наук и ее деятельности в первые два столетия, мы безусловно должны включить начальный участок Университетской набережной в число важнейших точек на карте "немецкого Петербурга".

Что же до сути "норманской дискуссии", то современная историческая наука пришла к тому компромиссному мнению, что "отрицание присутствия скандинавов на Руси или принижение их значения вело к искусственной изоляции восточнославянских племен Руси от общеевропейских процессов в так называемую эпоху викингов, тогда как преувеличение их роли приводило к недоказанному принижению значения внутренней социально-экономической и политической эволюции, которая вела к образованию Древнерусского государства" [219] . Не претендуя на точность, можно заметить, что первое слово, выделенное нами курсивом, представляет собой камешек в огород сторонников Ломоносова, второе – Миллера.

Немецкая топика у Ломоносова: "приезжие музы"

"Молчите, пламенные звуки,

И колебать престаньте свет;

Здесь в мире расширять науки

Изволила Елисавет".

Продолжая цитировать оду Ломоносова, с которой мы начали рассказ о елизаветинской эпохе, следует подчеркнуть, что она представляла императрице целую программу ускоренного освоения недр и природных богатств страны, титанического развития промышленности (в особенности, горнорудной), распространения просвещения и наук от Невы до Амура – одним словом, возобновления петровской политики там, где она следовала аксиомам европейского Просвещения, в полном ее объеме.

Нужно сказать, что возврат к "петровской линии" был декларирован Елизаветой при восшествии на престол и очень охотно использовался ее пропагандистами в дальнейшем. Однако нововведения были весьма сдержанными, а преобразования – непоследовательными. В этих условиях, ода Ломоносова была, в сущности, предерзкой. Представляя желаемое как уже сделанное и осыпая императрицу за все это гиперболическими похвалами, автор по сути дела учил Елизавету тому, что ей надобно делать, и даже пытался понудить к чаемым преобразованиям.

Петербург в оде формально не назван. Только в седьмой строфе автор беглыми мазками представляет читателю недоумение Невы – или, скорее, ее богини – нашедшей свое течение стесненным стенами и зданиями (явно вскоре после основания Города), и довольно забавно вопрошавшей, не сбилась ли она с привычного пути к морю. На самом деле, вся ода представляла собой перечисление основных задач "петербургской империи" и экстатический гимн ее духу. Именно в этом смысле мы полагаем возможным рассматривать ее как полноправную часть "петербургского текста" .

Тем более любопытно, что, излагая с таким блеском действительно величественную программу – к тому же, вне всякого сомнения, глубоко продуманную и прочувствованную им – Ломоносов, в сущности, шел по следам одного из самых талантливых петербургско-немецких поэтов – а именно, Юнкера. Вопрос этот уже нашел себе проницательного исследователя в лице замечательного ленинградского филолога, Л.В.Пумпянского [220] . Следуя основным его выводам, мы можем восстановить события в следующей последовательности.

Ко времени возвращения Ломоносова из зарубежной командировки (1741), в Петербурге уже работали двое талантливых немецких одописцев – Якоб Штелин и уже названный Готлоб Фридрих Вильгельм Юнкер, исправно снабжавшие двор плодами своего вдохновения. С приходом к власти Елизаветы Петровны, "академические немцы" почувствовали приближение возможной опасности. События складывались так, что нельзя было исключить распространения репрессий с "правительственных немцев" на немцев-ученых. В таком случае, этим последним пришлось бы сняться с насиженных мест и возвратиться кому в Дрезден, кому в Вену – а там все места были давно заняты.

Нет, положительно проще было убедить новое правительство в своей полезности – причем полезности объективной. Ведь вокруг простиралась огромная страна, изобиловавшая природными богатствами. Национальных кадров почти не было – так кому надлежало поручить ее освоение, как не уже прибывшим в страну иностранным ученым и инженерам, промышленникам и и негоциантам? Примерно так рассуждали "василеостровские немцы" – и поручили Юнкеру довести свое общее мнение до правительства, в той форме, которая по условиям времени была наиболее убедительной, а именно, в пышной придворной оде.

Взявшись за эту задачу, Юнкер решил ее, и весьма успешно. Ода по случаю коронации Елизаветы Петровны была сочинена им в кратчайшие сроки, а ее чтение успели включить в программу торжественного заседания Академии наук 29 апреля 1742 года. Оно прошло с исключительным успехом. Лучшие строки оды были посвящены апологии "приезжих муз" – то есть наук, а также немецких профессоров, приглашенных в Россию их преподавать и разрабатывать. Ведь там, "где они безопасно обитают", – настойчиво толковал петербургскому двору немецкий поэт, – "Они составляют счастие стран, они – украшение корон" ("…und wo sie sicher wohnen \ Sind sie der L?nder Gl?ck, sind sie die Zier der Kronen") – и он был услышан. У нас есть основания полагать, что юнкеровская ода сыграла свою роль в формировании экономической и научной программы елизаветинского двора.

Еще до опубликования, решено было перевести оду на русский язык, для чего академические власти обратились к адъюнкту Михайле Ломоносову. Только что приехавший из Германии, женатый на немке, прекрасно владевший немецким языком, он представлялся весьма достойным кандидатом. Сыграло свою роль и то, что он уже отличился на поэтической стезе, написав во Фрейберге и послав на родину "Оду (…) на взятие Хотина" и "Письмо о правилах российского стихотворства". Оба текста произвели в Петербурге некоторый фурор и имели весьма далеко идущие последствия, поскольку способствовали решительному переходу русской поэзии от силлабического стихосложения – к силлабо-тоническому, то есть великому сдвигу, получившему в отечественном литературоведении наименование "реформы Тредиаковского-Ломоносова" .

Напомним, что, практически не воспринимаемая теперешним читателем как стихи, "русская силлабика была естественным порождением русской культуры XVII в., контакт которой с Западной Европой осуществлялся прежде всего через Польшу. После петровских реформ культурная ситуация изменилась. Контакт с Западом стал более прямым, ближайшим культурным партнером вместо Польши стала Германия с ее (насчитывающей уже сто лет) силлабо-тонической поэзией" [221] . Нечего удивляться, что, привыкший к немецкой силлабо-тонике, полюбивший ее и решительно выступавший за ее перенос на русскую почву, М.В.Ломоносов представлялся петербургско-немецким поэтам едва ли не идеальным "культурным партнером".

В итоге, юнкерова Коронационная ода была изучена и блестяще переведена Ломоносовым. Спешим привести заключение строфы 26 и первую половину следующей, 27-й строфы, в оригинале и в переводе – с тем, чтобы читатель получил удовольствие, следя за ходом пера Ломоносова:

"…Tyrannen hassen sie, weil sie sich selber feind;

Ein F?rst, der Tugend liebt, ist so, wie Du, ihr Freund,

Aus Neigung wie mit Grund; und wo sie sicher wohnen

Sind sie der L?nder Gl?ck, sind sie die Zier der Kronen.

Dein Reich ist recht f?r sie ein weiter Sammel-Platz;

Dort ist noch viel zu thun, da liegt noch mancher Schatz,

Das jene Zeit vers?umt, den dir Natur verborgen;

Du ziehest beydes vor durch wirtschafftliches Sorgen…".

"…Тираннам мерсски те [222] : они враги себе.

Монархи любят их подобные Тебе.

Когда спокойно их хранит кака держава,

Бывают щастье стран, корон краса и слава.

Империя Твоя пространной дом для них.

Коль много скрытых есть богатств в горах Твоих!

Что прошлой век не знал, натура что таила,

То все откроет нам Твоих стараний сила…" [223]

Как очаровательно беспомощен перевод первой строки приведенного фрагмента. Уразуметь ее смысл вполне можно, лишь обратившись к немецкому оригиналу. Но какой первобытной силой дышит строка шестая строка, взятая нами в курсив! Тут по почерку прилежного ученика уже можно узнать когти будущего льва отечественной словесности.

Однако же, переводом окончился лишь внешний, формальный этап работы. Образы петербурско-немецкого одописца не давали покоя русскому поэту, а слова отдавались во внутреннем слухе. В 1746 году, Юнкер умер, совсем не старым еще человеком. А в следующем, 1747 году, Ломоносов снова взялся за перо и написал на те же темы – так сказать, "поверх юнкеровского черновика" – свою новую, вполне уже оригинальную оду, где возвратился к ним и придал им мощное развитие. При этом, по верному замечанию Пумпянского, отдельные выражения оды петербургско-немецкого поэта порождали иной раз целые строфы у Ломоносова.

Впрочем, ни о каком подражании здесь говорить не приходится. Так, привлекшая наше внимание тема "приезжих муз" у Ломоносова только в начале оды заявлена почти в юнкеровских выражениях:

"Тогда божественны науки,

Чрез горы, реки и моря

В Россию простирали руки,

К сему монарху говоря…"

Затем она с великолепным размахом и неоспоримой оригинальностью разработана в центральной части оды, описывающей пространство российской державы как "широкое … поле, \ Где музам путь свой простирать!" – а возвращается уже в самом конце, причем в весьма интересном контексте:

"О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает ,

Каких зовет от стран чужих,

О, ваши дни благословенны!.." (курсив наш)

Как видим, по Ломоносову, Отечество отнюдь еще не насытилось видом иностранных ученых. Напротив, оно еще только " желает [их] видеть" и "зовет"  – так что "академическим немцам" пока безусловно не о чем беспокоиться. Наряду с этим, оно "ожидает" "собственных Платонов \ И быстрых разумов Невтонов", призыву взрастить которых посвящена вся вторая половина 22-й строфы.

Наконец, в следующей, предпоследней (23-й) строфе оды, тема "приезжих муз" транспонирована в новую тональность – универсальной ценности наук вообще. Кто же не помнит хотя бы вступительных слов этой поистине прославленной хвалы:

"Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут …"

Может быть, это – наиболее известные современному читателю строки из российской поэзии XVIII века. Для нас же будет наиболее существенным то обстоятельство, что основная тема одного из текстов, принадлежащих магистральному руслу литературы "петербургского периода", корнями своими уходит в почти забытую традицию "петербургско-немецкой оды", весьма процветавшей на брегах Невы от Петра до Елизаветы – а впрочем, и позже .

Немецкая топика у Ломоносова: "прекрасная богиня"

Другое заимствование, на которое обратил внимание Л.В.Пумпянский, сформулировано им как стремление "эротически окрашивать одический комплимент, если адресат – женщина" [224] . Юнкер, по наблюдению отечественного исследователя, не просто воздает государыне хвалу – он внимательно ее рассматривает и подмечает, чем именно она хороша, причем именно как женщина. Как следствие, в его оде отмечены: "тихая радость" (sanfte Freudigkeit), "кротость" (Milde), "небесный образ" (himmlisches Bild), что в нашло себе соответствия в таких выражениях ломоносовской оды, как: "душа … зефира тише", "кроткий глас", "прекрасный лик", "зрак прекраснее рая" и прочем.

Довольно сдержанно еще выраженная у Ломоносова, как и у Юнкера, эта тенденция нашла себе весьма активное развитие в поэзии екатерининского времени, прежде всего в хрестоматийно известном образе Фелицы у Державина. В особенности это касается "Видения мурзы". Там, потрясенный явлением государыни в образе богини, российский пиит не забывает заметить ни "сафиро-светлых очей", ни наряда, драпировавшего ее фигуру, свисая "с плеча десного полосою \ … по левую бедру"… Дальнейшее развитие этого образа – в первую очередь, в образе "величавой жены" у Пушкина – вполне очевидно.

Нужно оговориться, что такой взгляд на государыню (а при необходимости – и государя) был в общем не чужд для панегиристов, трудившихся пр самых разных дворах. К примеру, сходная топика отмечена литературоведами у византийского писателя Михаила Пселла. Последнему, кстати, для ее разработки приходилось преодолевать известное внутреннее неудобство. Оно состояло в том, что сочинитель был, собственно, монахом, в связи с чем особенности облика людей, в особенности дам, по идее совсем не должны были бы привлекать его внимания [225] . Структурно сопоставимые примеры можно найти и в позднейших европейских литературах – к примеру, у того же Малерба, к чтению которого Ломоносов, как мы знаем, пристрастился по возвращении в Петербург. Вместе с тем, не вызывает сомнений, что образ "прекрасной богини" у него восходил непосредственно к петербургско-немецкой оде.

К сказанному можно добавить, что образ монархини как у Юнкера с Ломоносовым, так и у Державина сливался с образом гения-покровителя России, приобретая, таким образом, почти божественный ореол. Такая тенденция естественно следовала из принятой Петром I идеологии, подразумевавшей абсолютизацию государственной власти – и, соответственно, возвеличение героя, исполненного сверхчеловеческих добродетелей героя, который ее утверждал. В "елизаветинской оде" Ломоносова, Петр – еще Человек (правда, уже "с большой буквы"), посланный Богом (строфа 7-я). В законченной поэтом примерно в то же время "Похвальной надписи к статуе Петра Великого", его герой – уже просто "земное божество", "и столько олтарей пред зраком сим пылает, \ Коль много есть ему обязанных сердец".

Посвящая свою оду России и мысленно сливаясь с ней, автор вызывал, таким образом, явление ее гения-покровителя – либо Петра, либо же царствующей государыни. В последнем случае, как было сказано, ода приобретала эротическую окраску, а это приводит нас к одной из старейших доминант религиозной психологии. Мы говорим об идее "полового избранничества". Отмеченная в самых древних религиозно-мистических традициях человечества, практически повсеместно, она состоит в том, что женский дух нисходит к адепту, инициирует в свои таинства и распространяет на него свое покровительство [226] .

Материалы, связанные с традиционным шаманизмом, Ломоносову скорее всего не были известны (хотя сибирских шаманов к нам издавна привозили, о чем свидетельствует хотя бы хорошо известная историкам отечественной литературы, написанная самой Екатериной II, весьма насмешливая комедия "Шаман Сибирский"). Литературные параллели – в первую очередь, упоминание о романе Нумы Помпилия с нимфой Эгерией, содержащееся в IV главе соответствующего жизнеописания Плутарха, равно как другие сюжеты из античной мифологии – скорее всего, были на слуху.

Как бы то ни было, но первым импульсом, обусловившим обращение Ломоносова в своей оде 1747 года к этой древней, но никогда не оставлявшей поэтов и мистиков мечте, был образ, намеченный пером петербургско-немецкого одописца. Дальнейшие его метаморфозы – вплоть до блоковской "Незнакомки" – многообразны и заслуживают особого рассмотрения.

Радости силлабо-тоники

И, наконец, в заключение нашего разговора о Ломоносове, будет уместно вернуться к самому его началу. Приведя первые строки его прославленной "елизаветинской" оды, мы, помнится, заявили, что не знаем точно, как ликовали музы по поводу годовщины восшествия на престол императрицы – но то, что русский читатель блаженно вздыхал, прочитав их, сомнений не вызывает. На чем же основана наша уверенность – и в чем секрет этих строк?

"Царей и царств земных отрада,

Возлюбленная тишина,

Блаженство сел, градов ограда,

Как ты полезна и красна!" (курсив наш)…

Прочитав эти строки, любитель поэзии прежде всего замечал, что имя царственного адресата оды названо сразу, поскольку на греческом языке имя Елизаветы означало не что иное, как тишину. Знавший об этом читатель мог предвкушать разнообразные семантические игры, в которых то, что явно говорилось о тишине, могло быть отнесено к Елизавете, и наоборот. Одна из них читателю была тут же предъявлена. Ведь если назвать императрицу "возлюбленной" без обстоятельных оговорок было дерзостью – сказать то же самое применительно к "тишине" становилось вполне допустимым.

Дерзость была, кстати, двойной. Ведь в 1747 году, когда ода была опубликована, правительство очень подумывало о вмешательстве "вооруженной рукой" в европейские свары. Поэтому проповедь М.В.Ломоносова, твердо стоявшего за дело мира, могла быть воспринята как не вполне своевременная, тем более что беспокоиться об этом деле власти его никогда не просили.

Впрочем, мы отвлеклись. Между тем, дочитав первую строфу и перейдя ко второй, где образы равно божественных Тишины и Елисаветы сводятся воедино, мы пропустили бы применение другого, весьма эффектного приема. Дело состоит в том, что в первой строке оды ("Царей и царств земных отрада") ритм совпадает с метром. Перед нами – четырехстопный ямб, в котором на каждом "сильном месте" (так называемом икте) поставлено ударение.

Напротив, во второй же строке ("Возлюбленная тишина") два ударения из четырех возможных пропущены, они стоят лишь на двух возможных местах из четырех (а именно, на первом и на последнем икте). При выразительном, громком чтении вся середина этого стиха проговаривается как бы инерции, тихо (или, как выразился бы профессиональный фонетист, "с расслабленным тонусом мускулатуры произносительных органов"). Голос чтеца должен почти замереть, угаснуть к последней стопе. Вот вам еще один способ сказать о той же тишине – точнее, непосредственно выразить ее звуковыми средствами.

Далее ритмический рисунок оды восстанавливается, давая по 3–4 ударения на стих, что для ямба того времени было несравненно более распространенным. Сам Ломоносов, кстати, старался попервоначалу писать только полноударными ямбами (то есть не пропуская ударений). Аргументация его производит своей наивностью довольно трогательное впечатление: "Чистые ямбические стихи хотя и трудновато сочинять, однако, поднимаяся тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают" [227] . Однако она опиралась на чутье подлинного знатока родного языка.

С течением времени, под влиянием товарищеской критики Тредиаковского и Сумарокова, Ломоносов стал допускать безударные стопы (пиррихии). Как видим, двойной пропуск ударения во второй строке отнюдь не случаен: он понадобился именно для того, чтобы звуками передать тишину .

Первый из выделенных нами приемов (а именно, семантический) в русской поэзии был известен и популярен задолго до Ломоносова. Его применяли и Сильвестр Медведев, и Симеон Полоцкий. Что же касалось второго приема (фонетического), то он стал возможен лишь в новой, силлабо-тонической поэзии. Следовательно, чтобы его обнаружить, читатель должен был сначала либо основательно изучить новую, ломоносовскую поэтику – либо же просто знать немецкие стихи, где такие приемы применялись давно и систематически; что же касалось до ямбов, то они были весьма популярны [228] .

Прием этот во времена Ломоносова был совсем еще свежим. Вот почему он должен был вызвать у внимательного читателя улыбку радости. Ну, а нам доставило не меньшее удовольствие проследить еще раз на пространстве всего двух строк ту органичность слияния немецкой и русской традиций, которая была так присуща творческому мышлению Ломоносова – и той введенной им в русскую литературу силлабо-тонике, которой большинство русских поэтов пользуются по сей день .

Союз с Пруссией

"Петр научил Россию наукам, Екатерина – морали", "Осьмнадцатый век начался царем-плотником, закончился императрицей-писательницей"… Постоянное сопоставление с Петром I казалось естественным как многим современникам великой императрицы, так и позднейшим историкам.

Было оно принято на вооружение и официальной идеологией, что нашло себе отражение в целом ряде знаковых действий, от распространения изображения Екатерины в день переворота 28 июня 1762 года, на коне, в просторном гвардейском мундире старинного, еще петровского покроя – до известной надписи на постаменте "Медного всадника" ("Петру Перьвому Екатерина Вторая, лета 1782"), или же поднесения ей в 1767 году титула "Матери Отечества", не принятого государыней, хотя прямо ею и не отвергнутого (он непосредственно соотносился с титулом "Отца Отечества", принятым Петром I в дни празднования Ништадского мира).

Преемственность делу Петра неоспорима в восточной политике Екатерины Великой [229] . По верному замечанию С.М.Соловьёва, уже приводившемуся нами, "Петр Великий дал России Балтийское море, а Екатерина II – Черное". Однако на западном направлении действия дипломатов Екатерины и ее полководцев не только не продолжали замыслов Петра I, но, как это постепенно выяснилось, шли им наперекор.

Сила вещей с самого начала влекла Екатерину, возглавившую гвардейский переворот, прочь от союза с Пруссией, почти что с неодолимой силой. Едва успев вступить на престол, ее муж, Петр III, в первую очередь озаботился возвращением Фридриху Прусскому всех завоеваний, начиная с жемчужины южной Прибалтики, Восточной Пруссии, с которой тот сам уж успел мысленно распрощаться. Заключив мир с недавним врагом, Петр III соединил свои войска с прусскими, затеял какую-то совместную авантюру, начал активно вводить в русской армии прусские порядки и униформы, а от православных иерархов стал требовать проведения церковной реформы на лютеранский лад.

Национальное чувство быстро дошло до точки кипения. Ни дальнейшего внедрения прусских порядков, ни повторения "немецкого засилья" времен Анны и Бирона никто бы уже не потерпел.

"Слыхал ли кто из свет рожденных

Чтоб торжествующий народ

Предался в руки побежденных?

О стыд, о странный оборот!"…

На этот вопрос, поставленный М.В.Ломоносовым в его знаменитой "Оде торжественной Екатерине Алексеевне на ея восшествие на престол июня 28 дня 1762 года", государыня еще могла найти простой – а главное, совпадавший с ее убеждениями ответ. Писала же она в манифесте, что Петр III "законы в государстве все пренебрег", и прочее в том же духе. Однако далее наш поэт переводил взгляд от пруссаков к российским немцам, а с ними и прочим иностранцам, и говорил уже нечто гораздо более грубое:

"А вы, которым здесь Россия

Дает уже от древних лет

Довольство вольности златыя,

Какой в других державах нет,

Храня к своим соседам дружбу

Позволила по вере службу

Беспреткновенно приносить;

На то ль склонились к вам монархи

И согласились иерархи,

Чтоб древний наш закон вредить?

И вместо чтоб вам быть меж нами

В пределах должности своей,

Считать нас вашими рабами

В противность истины вещей.

Искусство нынешне доводом,

Что было над российским родом

Умышлено от ваших глав

К попранью нашего закона,

Российского к паденью трона,

К рушению народных прав".

Ода, тем более коронационная – жанр по определению комплиментарный. Что должна была отвечать на такие, с позволения сказать, приветствия немка по рождению, родному языку и воспитанию, лютеранка по первоначальному крещению, без малого двадцать лет прожившая на российских хлебах, свергшая своего законного супруга (в котором, хотя бы по женской линии, текла кровь Петра Великого), а позже ужесточившая эксплуатацию русского мужика до последних пределов?..

На этот вопрос мы можем ответить легко. Екатерина крепилась, милостиво благодарила, награждала и жаловала – а однажды, когда ей понадобилось по рекомендации докторов отворить кровь, изволила пошутить, что наконец-то эскулапы последнюю немецкую кровь выпустили. Во внешней политике предпочтение решено было отдавать "строго национальному направлению", прочие же соображения не принимать во внимание. И тем не менее, не прошло и двух лет, как наши дипломаты заключили союзный договор с Пруссией, вступив в крупную международную игру, то тонкую, то грубую – но неизменно оборачиваемую Фридрихом Великим в пользу своего государства.

"…Der gr?sste K?nig seiner Zeit

Und auch der gr?sste Freund der Menschenfeindlichkeit".

("…Монарх великий, мощный дух,

И ненавистникам людского рода друг"), —

так завершил свою эпиграмму на короля Фридриха один из выдающихся представителей русской словесности времен Екатерины II, немец по происхождению, Иван Иванович Хемницер, и в его словах было много правды [230] .

Причины, по которым России пришлось принимать участие в задуманной королем прусским игре, были многообразны и даже вполне объяснимы по отдельности, принимая во внимание международную обстановку. Сначала это была "северная система", задуманная русскими дипломатами. Она состояла в союзе (или, по крайней мере, нейтралитете) государств Северной Европы во главе с Англией, Пруссией и Россией, задуманном как противовес системе южных, католических государств во главе с Францией и Австрией. Подразумевавшееся создателями "северной системы" культурно-политическое родство православного мира и протестантской цивилизации, вообще говоря, очень любопытно, и заслуживает особого рассмотрения.

Затем последовали заботы о польской конституции, после того пришли опасения усиления Австрии, потом еще что-то… Главным итогом этого союза стал троекратный раздел Польши (поляки хорошо назвали его "разборами", rozbiorami). В результате "разборов", Россия присоединила обширные белорусские, украинские и литовские земли. Австрия взяла Малую Польшу с Краковом и Галицию со Львовом. Пруссия же исполнила вековую мечту, присоединив Западную Пруссию к Восточной, сковав их в стальной кулак с Бранденбургом, и дополнительно усилив эту конструкцию землями Великой Польши.

Итак, вся система буферных государств, отделявших Россию от германского мира, прекратила свое существование. За Неманом стояли теперь прусские аванпосты, маршировали роты и батальоны, производились пушки и порох. Ведь Пруссия еше до разделов Польши была сильным милитаристским государством. Теперь же, к концу XVIII столетия, ее население удвоилось, ее армия вышла по численности (а, скорее всего, и по боеспособности) на одно из первых мест в Европе, причем львиная доля бюджета неизменно отписывалась на военные расходы.

"Как бы то ни было, редким фактором в европейской истории останется тот случай", – справедливо заметил в своем "Курсе русской истории" В.О.Ключевский, – "когда славяно-русское государство в царствование с национальным направлением помогло немецкому курфюршеству с разрозненной территорией превратиться в великую державу, сплошной широкой полосой раскинувшуюся по развалинам славянского же государства от Эльбы до Немана".

Оговоримся, что в результате разделов Россия приобрела Курляндию с Семигалией, то есть завершила присоединение к своей территории старых ливонских земель. Как следствие, присутствие курляндских немцев, давно уж заметное в Петербурге, стало еще более явным. Однако писать о продолжении завоеваний Петра Великого рука не подымается. В той же лекции LXXVI, которую мы цитировали в предыдущем абзаце, В.О.Ключевский напомнил, что ликвидация промежутка между Восточной Пруссией и Бранденбургом, возможная только за счет присоединения к ним Западной Пруссии, была золотой мечтой бранденбургских курфюрстов еще в эпоху Петра I. В обмен они с радостью разделили бы с русским царем Польшу, тогда уже очень ослабленную, не направляя притом никаких приглашений Австрии.

Однако же проницательный Петр, которому с величайшей изобретательностью предлагали эту комбинацию по крайней мере трижды, рассмотрел подвох с самого начала и неизменно отказывал комбинаторам "с порога". Только к концу XVIII века, пруссакам удалось заманить русскую дипломатию в давно подготовленную мышеловку и реализовать свою восточную программу на все сто процентов, если не больше .

Дальнейшее было уже делом времени. Мы говорим об объединении Германии "железом и кровью", под политическим верховенством Пруссии и на основе традиционных ценностей ее правящих классов, о колоссальном возрастании военной мощи новой империи, ее агрессивности и территориальных претензий к соседям, составивших основные причины обеих мировых войн XX века. Ключевский писал о союзе с Пруссией, заключенном в эпоху Екатерины II, не зная пока об этих войнах – однако его рассмотрение бед, которыми был чреват этот союз, полно тревоги. Вот и повторяй после этого восходящую к Ф.Шлегелю крылатую фразу, что историк – пророк, предсказывающий назад.

Немецкие колонии под Петербургом

В последней трети XVIII столетия в жизни "петербургских немцев" произошло существенное изменение. Мы говорим о прибытии из Германии нескольких групп колонистов, основавших Ново-Саратовскую, Среднерогатскую, Ижорскую, а позднее и ряд других, менее значимых колоний, оставшихся на карте приневских земель вплоть до советских времен.

В результате такой иммиграции, в число жителей столицы Российской империи и ее пригородов вошла немногочисленная, однако заметная группа немецких крестьян. А это, в свою очередь, означало, что по сословной структуре немецкое население Петербурга перестало качественно отличаться от населения как тогдашней Германии, так и самой России . Нам представляется важным подчеркнуть последнее обстоятельство, поскольку для полнокровной жизни как общества в целом, так и существующей в его рамках отдельной этнической группы, в принципе необходимо присутствие всех его классов.

Программа российского правительства включала значительно более масштабные цели, нежели заселение пустующих мест Санкт-Петербургской губернии. В общих чертах, она следовала популярной стратегии своего века, получившей название популяционизма . Суть этой стратегии сводилась к тому, что сила и процветание государства определяются количеством его активного населения ("популяции").

В духе популяционизма и были выдержаны императорские манифесты 1762–1763 года, приглашавшие иностранцев "выходить и селиться в России", пользуясь при этом рядом весьма существенных льгот. К ним относились: освобождение на срок от десяти до тридцати лет от всех обычных для туземного населения податей и служб, выделение длительной беспроцентной ссуды на обзаведение хозяйством, свобода вероисповедания, независимость внутреннего самоуправления, и прочие, весьма существенные послабления.

В принципе, манифесты были обращены к уроженцам любых стран. Однако многие государи и правительства воспрещали своим подданным эмиграцию, опасаясь ослабления державы. У стран же, которые эмиграцию не воспрещали – к ним относились прежде всего Великобритания и Нидерланды – уже были собственные колонии и сложилась традиция их массовой колонизации. Как следствие, в Россию поехали в основном немцы, в большинстве своем уроженцы княжеств юго-западной части Германии.

Наиболее мощный поток составили немцы, переселившиеся на Волгу. С течением времени они составили, как мы знаем, достаточно мощный субэтнос (Wolgadeutsche), и даже выработали собственную форму региональной автономии.

Иммиграция на приневские земли была гораздо более скромной по количеству: первоначальное население каждой из названных выше колоний не превышало нескольких десятков семей. Поэтому, кстати, в обиходной немецкой речи их обитателей, эти колонии долго еще обозначались просто по количеству семей первых переселенцев. К примеру, самая большая, Ново-Саратовская колония именовалась "Sechziger Kolonie" (то есть "Поселение шестидесяти [семей]"), а самая маленькая – Ижорская – получила название "Achtundzwanziger Kolonie" ("Поселение двадцати восьми [семей]").

Заметим сразу, что Ново-Саратовская колония (она же Саратовка [231] ) лишь по имени своему имела отношение к немецкому переселению на Волгу. На самом деле, она с самого начала было поставлена на низком, правом берегу Невы, напротив русского поселения Рыбная слобода, также известного как село Рыбацкое [232] . Среднерогатской колонии было отведено место по обе стороны Большой Царскосельской дороги, вскоре после проезда "Средней "рогатки" (то есть заставы; остальные "рогатки" находились: одна – на выезде из Петербурга, у Лиговского канала, а другая – уже далеко за городом, у Пулкова) [233] . Что же касалось Ижорской (впоследствии – Колпинской) колонии, то она была расположена подальше, по правому берегу реки Ижоры, между селом Колпино и дорогой, ведущей в Царское Село.

Итак, говорить об образовании субэтноса "невских немцев" (Newadeutsche), как следствии этого переселения, у нас, пожалуй, нет оснований (хотя надо отметить, что в этнографической и диалектологической литературе все же встречается словосочетание "Deutsche an der Newa") [234] . Однако переселенцы взялись за дело с умом и сердцем, трудились не покладая рук, и постепенно оно разрослось.

Прежде всего, колонисты определили те фрукты и овощи, которые пользовались спросом на городских рынках, и научились выращивать их на небогатых приневских почвах. Фигура аккуратного немца с тележкой, собирающего на улицах Петербурга или его пригородов навоз для своего изобильного огорода, или везущего на продажу урожай с него, стала с течением времени привычной для жителей города.

Беря на заметку самые характерные типы жителей столицы и пригородов, известный бытописатель конца XIX века А.А.Бахтиаров писал: "Уже с вечера огородники упаковывают зелень в возы, чтобы к утру поспеть на рынок. Пока обыватели столицы еще спят, из окрестностей Петербурга уже тянутся многочисленные обозы: немцы-колонисты везут картофель, чухны – рыбу, чухонское масло и молоко, огородники – зелень" [235] . Как видим, специализация расписана вполне четко.

Кроме того, немецкие колонисты освоили ряд промыслов и ремесел, а постепенно дошли и до заведения небольших фабрик. Так, жители Ново-Саратовской колонии завели у себя лесопилку, жители Среднерогатской – конскую бойню, около Петергофской колонии был поставлен кирпичный завод. Женщины во время, свободное от работы по дому, огороду и от ухода за скотиной, охотно шили, вышивали или вязали, в том числе на продажу. В некоторых петербургских домах до сего времени можно увидеть вязаные салфетки старой немецкой работы.

К сказанному нужно добавить, что позже, уже при Александре I, на выезде из Царского Села, близ Московских ворот, была устроена особая колония, получившая название Фридентальской. Она была единственной в наших краях, жители которой с самого начала занимались не сельским хозяйством, а ремеслами. Колонисты специализировались на работе с тканями, в том числе – на производстве тесемок и лент, включая, кстати, и и орденские [236] . По последней причине мы можем без колебаний сказать, что продукция этой колонии в течение некоторого времени пользовалась всероссийской известностью (хотя не все награжденные об этом знали).

И, наконец, немецкие поселенцы весьма охотно занимались основанием "дочерних колоний". Так, еще в первой половине XIX века, они приобрели в собственность ряд участков между деревней Мурино и Лесным, образовав таким образом колонию Гражданка. "Дальнейший импульс этому процессу был придан аграрными преобразованиями 60-х годов XIX в. О его масштабах дает представление тот факт, что, к примеру, в Петербургском уезде на долю колонистов, составлявших 6 % сельского населения, приходилось более 60 % приобретенной крестьянами в собственность земли" [237] . В пореформенные годы, немецкие колонисты расселились в таких несомненно знакомых читателю местах, как Ручьи, Шувалово, Веселый Поселок.

Как знают специалисты в области теории управления, приказать или предписать можно многое. Но дело только тогда становится прочным, когда оно приобретает инерцию самостоятельного хода, уже не зависимую от желаний начальства и даже благоприятности внешних условий. Дело немецкого заселения приневских земель оказалось успешным именно потому, что обнаружило высокий потенциал саморазвития как в социальном, так и географическом пространстве.

Психологический тип немецких колонистов

"… Сынов Германии разумной

Сюда Россия созвала

И на долинах Волги шумной

Им лес и поле отвела" (курсив наш).

Так, сжато и умно, на хорошем русском языке писал в середине XIX столетия известный петербургский литератор Э.И.Губер. Эдуард Иванович принадлежал к первому поколению немцев, родившихся в России после переселения сюда их родителей по призыву Екатерины Великой. Родным его языком был немецкий. С русским языком ему довелось ознакомиться относительно поздно, начиная с возраста примерно десяти лет – после того, как его отец был приглашен из приволжской сельской колонии в Саратов, на должность пастора евангелическо-лютеранской консистории [238] .

Будучи прекрасно знакомым с психологическим типом своих соотечественников, Губер нашел возможным выделить в цитированной выше автобиографической поэме "Антоний" прежде всего их разумность . Сходное впечатление возникало и у других современников, имевших возможность ближе ознакомиться с повседневной жизнью и мировоззрением немецких колонистов в России.

Конечно, менталитет "приволжских немцев" мог несколько отличаться от психологического строя жителей наших, как могли выражаться в ту эпоху, "северных колоний". "Приневские немцы", в частности, насколько нам известно, не дали в первом поколении литературных деятелей уровня Губера. И все же мы не совершим ошибки, приняв, что психологические доминанты были в известной мере общими, по крайней мере на протяжении первого столетия немецких колоний в России.

С точки зрения русского человека, жизнь колонистов должна была выглядеть значительно более упорядоченной во всем, начиная от распорядка дня и кончая внешним обликом колонии. Четырехразовое питание, включая полуденное "кофепитие" (Kaffeetrinken), более чем умеренное употребление спиртных напитков, обычай в субботу утром выходить на улицу всем селом – затем, чтобы привести в порядок участок улицы, закрепленный за каждой семьей… Все это должно было выглядеть несколько диковинно на фоне привольного и несколько безалаберного уклада русской – а, впрочем, и финской деревни.

Опрятно выглядели и сами немецкие колонисты, с их шейными платками, застегнутыми доверху, почти до горла жилетами (так называемыми "Brustt?cher") и белыми фартуками, нередко украшенными монограммой владельца, которые надевались во время достаточно чистой работы (для грязной работы был отведен особый, более простой по отделке, фартук, обычно темного цвета). Женщины также должны были выглядеть в массе своей аккуратно, в чепцах на немецкий манер и длинных юбках. Дома были украшены добротной мебелью, всякими вышивками, тарелками с назидательными надписями и обязательной геранью на подоконниках [239] .

Нужно оговориться, что известное влияние на сложение этого строгого образа жизни оказала регламентация, предписанная рядом распоряжений правительства, в первую очередь – "Инструкцией для внутреннего распорядка и управления в Санкт-Петербургских колониях". Согласно инструкции, в каждой колонии, обычно на трехлетний срок, избирался староста-шульц (Schulze), располагавший довольно широкими полномочиями.

Как отмечает Т.А.Шрадер, жители могли отлучаться из колонии только с ведома и разрешения "шульца". В его компетенцию входило проверять заключавшиеся колонистами сделки и в случае надобности отменять их, пресекать злоупотребление вином, картами и даже просто "частые сборы гостей". В свою очередь, "шульц" был обязан отчитываться перед смотрителем за колониями за все свои действия, а также представлять ему характеристики на подведомственных – хочется сказать, поднадзорных ему – колонистов.

Не вызывает сомнения, что этот уклад жизни должен был представляться многим колонистам как несколько более строгий, сравнительно с тем, к которому они привыкли на внешних местах обитания. Однако он, в общем и целом, соответствовал тому представлению о разумном порядке, которое было воспринято немецкими крестьянами с младенческих лет – и, как следствие, обычно не вызывал у них протеста (в то время как бунты колонистов по поводу, скажем, плохого качества отведенной им земли, историкам известны).

По мнению большинства исследователей, религиозная – а, если говорить более конкретно, приходская жизнь составляла один из стержней менталитета немецких колонистов. В массе своей они придерживались лютеранского вероисповедания, и, обосновываясь на новом месте, сразу строили кирху, приглашали пастора, открывали церковную школу (в задачу которой входило по меньшей мере готовить детей к конфирмации), потом заводили приюты, кассы взаимной помощи, больницы и прочее.

Как правило, каждый приход объединял группу соседствующих немецких поселений и составлял организующее начало в их общественной жизни. Так налаживали свою жизнь немецкие поселенцы и в Трансильвании, и в Пенсильвании, и в других местах, куда их забросила судьба – не исключая и Ингерманландии [240] .

Объективная логика общинной жизни в инокультурном и иноязыковом окружении вела колонистов к замыканию в пределах своего прихода. Наряду с этим, бытовые, а позже – хозяйственные сношения вели к расширению контактов, действуя таким образом как центростремительный фактор. Исследователи отметили в речи колонистов приневского края пласт заимствований из русского языка, касавшийся в первую очередь домашней утвари и кушаний. Для примера достаточно назвать "Rukomojnik", "Lochanke", "Pulke" и "Plini" [241] .

Если читатель узнал первые первые два из приведенных выше слов сразу, то последние два могут вызвать некоторое затруднение. Это неудивительно. Слабое различение между русскими звуками "п" и "б", "т" и "д" было обычным для речи немецких жителей нашего края, что нашло себе широкое отражение в петербургской юмористической литературе XIX века.

"Глухие согласные рядом со звонкими, мягкие – с твердыми (в произношении русских они обычно подравниваются друг под друга, у немцев – сбиваются на глухие). Бытописатель прошлого (XIX – Д.С.) века Генслер не раз обыгрывает эту особенность произношения, недоступную русскому разумению: "Немец объясняет, что ему никак не различить разницы в словах хотите, ходите, кадите и катите , хоть убей: у него все выходит катите; гвоздь же и хвост он одинаково произносит квост …" [242] .

Как замечает далее В.В.Колесов, немцы, в свою очередь, никак не могли узнать в русских словах "рубанок" или "противень" знакомых им с детства немецких слов "Rauhbank" и "Bratpfanne" – а распознав, покатывались со смеху, удивляясь, до какой степени можно исказить такие простые слова… Если читатель после всего сказанного не узнал в приведенных в начале нашего "языкового отступления" знакомых ему слов "булка" и "блины", то значит, мы плохо объясняли.

С течением лет, контакты между немецкими колонистами и жителями Петербурга расширялись. К примеру, многие колонисты строили у себя во дворе летние домики и сдавали их по довольно низкой цене городским жителям, в особенности если до города было недалеко. Так было в центральной и наиболее зажиточной из пригородных колоний нашего края, Ново-Саратовской, располагавшейся, как мы помним, на правом берегу Невы, почти напротив устья Славянки. Это место по сей день обозначается на картах Петербурга как "Новосаратовка".

Местные жители соорудили здесь добротный причал, плавали в город сами, приглашали или же привозили с собой дачников. Как отмечал бытописатель и краевед конца XIX века М.И.Пыляев, "против слободы Рыбацкой лежит Новосаратовская колония. Екатерина II поселяла здесь немцев; дома последних очень напоминают строения какого-нибудь уездного городка. Колония каждое лето заселяется небогатыми и неприхотливыми петербуржцами" [243] .

Уже на подходе к колонии, оставив за кормой, далеко позади себя, "город пышный, город бедный", фабричные трубы и запыленные улицы предместий, миновав крутую излучину Невы и завидев слева по борту знакомый вид колонии с ее линией аккуратных немецких домиков, вытянувшихся вдоль берега, вместительной (рассчитанной на четыреста с лишним человек) каменной кирхой св. Екатерины, завершавшей эту линию выше по течению, и ветряными мельницами на заднем плане, усталый петербуржец оживлялся и предавался мечтам о долгожданном, заслуженном отдыхе.

Ну, а сойдя на берег, расположившись в доме семьи основательного и порядочного хозяина – какого-нибудь Эйкстера, Шефера или Штро [244] , заслышав немецкую – в основе своей, вюртембергскую речь, сохраненную колонистами почти что в неприкосновенности, он чуял сердцем, что наконец-то приехал в настоящую сельскую местность Петербургской губернии.

Архитектурный текст елизаветинского Петербурга

Магистральная линия развития общего архитектурного текста Санкт-Петербурга во второй половине XVIII столетия определялась расцветом "елизаветинского барокко", уступившего в свою очередь место "екатерининскому классицизму". Разворачивая свои частные архитектурные тексты, оказавшие глубокое влияние на облик центральных районов города, петербургские зодчие следовали грамматике, уже разработанной архитекторами ведущих стран Западной Европы.

Базовые правила этой грамматики были заданы, как известно, обращением к ордерной системе образцовых зданий классической древности. При реконструкции таких правил, тон задавали прежде всего архитектуры Франции и Италии. Кроме того, сами условия строительства в Петербурге – в первую очередь, относительная нестесненность в пространстве и средствах, а, кроме того, возможность осуществлять "умной выбор" из увражей любой европейской архитектурной школы – вообще говоря, не имели прямых аналогов на Западе. Вот почему, при поиске признаков "немецкого акцента" в петербургском тексте времен императриц Елизаветы Петровны и Екатерины II, мы можем рассчитывать лишь на скромные результаты.

Наряду с этим, Австрия и Пруссия оставались ближайшими к нам из числа крупных европейских держав, а культурные контакты с ними были весьма оживленными. Как следствие, определенные параллели все-таки могут быть проведены. Прежде всего, "елизаветинское барокко", по европейским меркам, у нас было явлением весьма запоздалым, и в этом качестве его следует сопоставить прежде всего с огромной инерцией барочного мышления у архитекторов католической части Европы в целом, и южнонемецких земель в частности . Вена была в свое время и осталась по ей день своеобразным "заповедником барокко". Оглядка на опыт ее архитекторов была так же важна, скажем, для графа фон Растрелли [245] при работе над Зимним дворцом, как союз с Австрией – для внешней политики Елизаветы Петровны.

Другим примером может служить стилистическое решение Царскосельского дворца. Пространственное его решение и обработка фасадов дворца следуют канонам барокко, в то время как убранство внутренних помещений несет отпечаток более дробных и грациозных форм рококо. Историки архитектуры указывают в этой связи на "дворец в парке Сан-Суси (Потсдам), где кабинет Фридриха II и другие интерьеры исполнены в духе рококо, а фасад барочен. Французским отелям свойственно иное сочетание: рококо в убранстве интерьеров, фасады классицистичны" [246] .

Архитектурный текст екатерининского Петербурга

Немецкие теоретики были в числе лучших умов, повернувших Европу на путь классицизма . Сейчас нам уже трудно представить себе, какой энтузиазм вызывал у людей того времени призыв повернуть русло истории вспять, мысленно обратившись к ее "золотому веку" – классической древности, давшей уже образцы для развития мысли и чувства в любом направлении. Но под влиянием новой системы, целые массы талантливых, честных юношей бросали карьеру и теплые места – с тем, чтоб уехать в Италию, рисовать термы, собирать антики, совершенствоваться в греческом и латыни, выпрямляя свой дух по античным лекалам, и сколько девичьих глаз восхищенно следили за ними.

Определяющее влияние на эту "культурную революцию" оказали труды немецкого историка и искусствоведа (саксонца по мироощущению) Иоганна Иоахима Винкельмана, в первую очередь – "История искусства древности", вышедшая из печати в 1764 году, и более ранние "Мысли о подражании греческим произведениям в живописи и скульптуре".

Любопытно, что в Петербурге идеи Винкельмана нашли не только самый доброжелательный прием. Более того, в самом центре нашего города, ему был установлен памятник. Автору этих строк не раз доводилось, выступая перед петербургской аудиторией, обращаться к присутствующим с вопросом, где в Петербурге стоит статуя зачинателя – или, как сейчас говорят, "культового персонажа" – европейского классицизма? Надо с сожалением сказать, что слушатели дают правильный ответ реже, чем хотелось бы.

Между тем, достаточно подойти к зданию Нового Эрмитажа и внимательно посмотреть на статуи, установленные по бокам от портика главного входа, украшенного знаменитыми фигурами атлантов, как мы обнаружим фигуру немецкого ученого, в задумчивости опирающегося на модель мужского торса. Надпись на постаменте, на уровне наших глаз, удостоверит, что перед нами – действительно изображение И.Винкельмана (выполненное Н.А.Устиновым).

Заметим, что здание Нового Эрмитажа само представляет собой прекрасный образец архитектуры пост-классицизма, определяемого историками архитектуры как "стиль неогрек" [247] . Оно было построено в сороковых годах XIX века по проекту баварского архитектора Лео Кленце, в Петербурге не жившего, а только наезжавшего для наблюдения за строительством. Заметим, что и эскиз мощных атлантов, с течением времени приобретших значение одного из символов нашего города, был также выполнен соотечественником Кленце, мюнхенским скульптором И.Хальбигом.

Здание было специально построено для размещения художественных коллекций, его интерьеры воссоздают атмосферу публичных зданий эпохи античности. Вот почему так уместно выглядит помещение в нем собрания античного искусства. Можно без особых натяжек утверждать, что Новый Эрмитаж – подлинное посольство "страны классицизма" в нашем городе, хотя высокий, екатерининский классицизм дал здесь и более величественные образцы. Мы говорим о зданиях Биржи, Адмиралтейства, Академии наук, других зданиях и ансамблях, хорошо известных читателю.

Прекрасно сознавая, что им довелось жить в эпоху классицизма, архитекторы екатерининского времени отнюдь не ограничивались в своем творчестве следованием исключительно его грамматике. Напротив, наличие центральной, организующей системы подразумевало вычленение зон некоторого "художественного беспорядка", дававших приятное отдохновение от строгостей классицизма. "Так, на рубеже 1760-1770-х годов в русской архитектуре складывается "внеклассическое" стилистическое направление, объединившее западную – "готическую" и восточную – "китайскую", "турецкую" линии" [248] .

По общему мнению историков архитектуры, первоисточником "готической" линии в европейской архитектуре нового времени было творчество английских зодчих. "Восточная" же, в особенности, "китайская" линия обычно возводится к архитектурной практике Франции. Никак не оспаривая общей верности таких положений, нужно заметить, что немецкие зодчие работали в обоих стилях с большим удовольствием и эффектом.

Довольно ранние, а именно, возведенные в первой половине XVIII века, примеры "шинуазри" представляли Японский дворец в Дрездене, ансамбль дворцовых помещений в Пильнице на Эльбе, и ряд других зданий. В них-то и нужно видеть один из непосредственных источников проектов Китайского дворца в Ораниенбауме или Китайской деревни в Царском Селе, построенных во второй половине XVIII столетия для Екатерины II, которая была хорошо знакома с новейшими веяниями в немецком зодчестве.

Что же касалось готики, то ее латентное присутствие в строительной практике, равно как пространственном мышлении немецких зодчих, по сути дела, никогда и не прекращалось. Просто в последней четверти XVIII столетия, под влиянием целого комплекса факторов, включавших следование и вкусу английских архитекторов, никогда не пренебрегавших собственной историей, и постепенно складывавшемуся романтическому мироощущению, придававшему особое значение национальной, неклассической древности, ведущие деятели немецкой культуры вдруг обнаружили, что готика есть не нагромождение уродливых масс, но строгая, стройная система, создавшая неповторимую красоту городов средневековой Европы.

Описание этого прозрения занимает несколько прочувствованных страниц, посвященных Гете его встрече со Страсбургским собором. "Выросший среди хулителей готического зодчества, я питал отвращение к непомерно тяжелым, путаным украшениям, которые своей произвольностью придавали сугубо неприятный характер мрачной религиозности церковных зданий…", – признался он в своей знаменитой автобиографической "Поэзии и правде", и продолжал: "Здесь же на меня точно снизошло откровение: хула уже не шла мне на ум, как бывало, мною овладели совсем противоположные чувства… Памятуя, что здание это было заложено на древней немецкой земле и строилось в подлинно немецкую эпоху, а также и то, что по-немецки звучало и имя зодчего, начертанное на скромном надгробии, я осмелился, вдохновленный величием этого произведения искусства, изменить бесславное название "готическая архитектура" и под именем "немецкого зодчества" возвратить его нашему народу" [249] .

Лет через пятнадцать после Гете, Страсбургский собор довелось посетить Н.М.Карамзину. Также отметив его величественный готический облик и чувство благоговения, внушаемое им, наблюдательный Николай Михайлович обратил внимание еще и на другое, а именно, надписи, оставленные на стенах русскими путешественниками, и записал их для потомства. " Мы здесь были, и устали до смерти. – Высоко! – Здравствуй, брат земляк! – Какой же вид! " [250] (речь шла о виде с колокольни собора). Как мало меняются люди…

Вспомнил о гетевском посещении Страсбургского собора и один из лидеров русского символизма, Вяч. Иванов, в своем знаменитом очерке о Гете. В нем он нашел уместным выделить период увлечения готикой в творческой биографии немецкого поэта, противопоставив его периоду интереса к античности [251] . Признавая, что эта точка зрения находит себе опору в текстах И.В.Гете, мы полагаем, что тяготение к обеим вполне совмещалось в его творческом воображении – примерно так, как совмещались в архитектуре его времени здания, построенные в классическом и неоготическом стилях. Здесь стоит оговориться, что интерес к готике был все же первоочередным для Гете лишь "штюрмерского периода", и отошел на второй план в период его "веймарского классицизма".

В целом, паломничество к "Страсбургскому мюнстеру" и описание его уже успело составить в петербургской словесности некоторую традицию. Достаточно обратиться хотя бы к известной мемуарной книге А.Н.Бенуа [252] . Кстати, при посещении собора, наш замечательный искусствовед и художник обратил внимание на "астрономические часы", установленные в нем, и украшающего их механического "петуха св. Петра". Вот образ, связанный с образом апостола не меньше, чем меч – но, кажется, не нашедший себе места в художественном убранстве Петербурга (хотя птички вроде известного "чижика с Фонтанки" уже начали у нас появляться)…

Впрочем, вернемся к Гете. "Dichtung und Wahrheit" – точнее, история и психология, а с ней и национальное чувство – несколько разошлись в цитированном фрагменте. Выработкой готического стиля средневековая Европа была, строго говоря, обязана в первую очередь Франции. Однако же Гете верно выразил – а, в известной мере, и способствовал подъему – того интереса и уважения к собственным древностям, который постепенно распространялся в среде просвещенных немцев.

Следуя этому новому вкусу, декораторы Екатерины II сочли уместным включить в число иллюминированных строений, украсивших встречу принца Генриха Прусского в Царском Селе вечером 28 октября 1770 года, макетом дворца типично готических очертаний. Как отмечает Н.А.Евсина, это с большой вероятностью было данью старинной архитектуре страны, из которой приехал знатный гость.

В екатерининские времена Петербург и его пригороды были украшены весьма импозантными постройками в неоготическом вкусе. Мы говорим прежде всего о работах архитектора Юрия Матвеевича Фельтена, среди которых выделяются церковь Иоанна Предтечи на Каменном острове, Чесменский дворцовый комплекс на южной окраине города, а также "Башня-руина" в царскосельском Екатерининском парке.

Нет никакого сомнения, что подражание английским образцам наложило свой отпечаток на эти постройки. Вместе с тем, нельзя не учитывать и того факта, что в юности Фельтену довелось провести несколько лет в Германии, внимательно осмотреть Берлин, Штутгарт, Тюбинген и целый ряд других городов, сохранивших весьма значительные массивы средневековой, готической в массе своей, застройки. Сам зодчий относил себя, как известно, к "немецкой нации" (так он писал сам в одной из официальных бумаг, сохранившихся в петербургских архивах), так что интерес к традиционной архитектуре родины своих предков был для него вполне естествен.

Историки архитектуры обращают внимание и на то обстоятельство, что Фельтен был прибалтийским помещиком. Его имение находилось в Ревельском уезде, в окрестностях города Везенберг (теперь это – окрестности Таллина и, соответственно, Раквере) [253] . Между тем, готическая архитектура была в его время достаточно широко представлена в облике старых эстляндских городов, в значительной мере сохранилась она и по сей день, особенно в Таллине. Таким образом, воспоминания о старогерманской готике могли быть подкреплены в воображении Фельтена более поздними, остзейскими впечатлениями – с тем, чтобы отразиться в его петербургской неоготике .

Немецкие мотивы у Державина

"… Из всех наших поэтов, связанных с классицизмом, Державин является не только наиболее "беззаконным", но и наиболее самобытным. У него имеется ряд переводов и подражаний иноземным образцам – главным образом, немецким поэтам, по большей части второстепенного значения (переводя из Шиллера и Гете, он избирает тоже вещи малозначительные). Но иноземных учителей, которые бы определили его творческий путь, у него не было" [254] .

У нас нет никаких причин пересматривать цитированное положение, высказанное в свое время видным отечественным литературоведом Д.Д.Благим. Державин учился на медные деньги, привык с малых лет до всего доходить своим умом, и имел все основания указывать на саму жизнь – или, как он говорил, "академию нужд и терпения" – как на источник образов и мотивов своего стихотворства. И все же в творческом развитии поэта, в особенности в самом начале, когда его рука только настраивала лиру и пробовала лады, были периоды внимательного и благодарного ученичества. Особенно интересно в этом отношении время сразу после разгрома пугачевского бунта, когда Державин, обиженный и обойденный по службе, по полуфиктивному поводу приехал собираться с силами и мыслями на Волгу, в немецкую колонию Шафгаузен.

Немецкие колонисты появились в этом районе совсем недавно, вместе с потоком переселенцев, откликнувшихся на манифесты Екатерины II, и успели уже натерпеться страха во время восстания. Колония была расположена на левом берегу Волги, ниже впадения в нее Большого Иргиза, на северо-восток от Саратова, и отделялась от степи цепью песчаных холмов. На вершине одного из них, ближайшего к колонии и наиболее удобного для обороны, Державин во время военных действий уже был с командой саперов, заложил там простейший шанец и поставил пушки. Неудивительно, что колонисты, во главе со своим крейс-комиссаром, приняли его как родного.

Кроме того, Гаврила Романович еще в детстве, когда его родители жили в Оренбурге, ходил там в школу ссыльного немца, по имени Иосиф Розе, где ему довелось весьма изрядно овладеть немецким разговорным языком. Державин имел потом не один случай благодарить судьбу за этот полезный навык. Так было и в этот раз. Видя, что приезжий мается, не зная, чем занять мысли, один из простых колонистов, по имени Карл Вильмсен, предложил ему несколько книг. Одна из них заинтересовала Державина. Это был сборник прозаических переводов на немецкий язык стихотворений некого анонимного, писавшего по-французски поэта.

Неизвестный поэт придерживался стоического мировоззрения. Он трезво смотрел на жизнь, как на короткий сон, обманчивые миражи которого рассеиваются при свете утра. Судьба отдельного человека, так же, как и великих царств, виделись ему не более чем "игралищем непостоянства". Во всем этом мире, скользившем по краю бездны, поэт видел лишь одну неподвижную точку – крепость духа, только закаляемую лишениями и бедствиями. "Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается".

Державин был поражен: все в этих стихах соответствовало его положению, все разрушало его мечтания – и укрепляло его дух. Мы только что привели в кавычках фрагменты из переводов на русский язык, набросанных Гаврилой Романовичем для себя при чтении од неизвестного учителя. Но, следуя мыслью по стопам неизвестного поэта-стоика, Державин ощутил и нечто гораздо большее, чем успокоение душевное. Карабкаясь с заветным немецким томиком на склоны Читалагая, размахивая руками и задыхаясь, Державин почувствовал, как в глубине его духа рождаются собственные стихи. Он ощутил себя русским поэтом.

Думаем, что географическое название, приведенное нами только что, многое объъяснило внимательному читателю. Томик стихов, позаимствованный из библиотеки шафгаузенского колониста, содержал переводы творений прусского короля Фридриха Великого. Что же касалось поэтического воодушевления, осенившего Державина весною 1775 года, то оно завершилось созданием "Читалагайских од", в которых, по большому счету, поэт обрел свою творческую индивидуальность.

"Начав переводом, Державин перешел к творчеству. Он успел написать лишь две оды – "На знатность" и "На великость". В них есть явные отголоски од фридриховых, но сильней отголосков – собственный голос Державина. В зеркале, поднесенном рукой Фридриха, Державин впервые увидел свое лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки", – справедливо заметил В.Ф.Ходасевич, обративший в своем известном жизнеописании Державина особое внимание на момент его творческого пробуждения [255] .

В отечественной традиции успело сложиться несколько ироничное отношение к творчеству немецкого "философа на троне". Еще Радищев, размышляя о роли случайности в истории, заметил: "Повторим: обстоятельства делают великого мужа. Фридрих II не на престоле остался бы в толпе посредственных стихоплетчиков, и, может быть, ничего более" [256] . Гете, со своей стороны, на Фридриха только что не молился – хотя, как мы знаем, сам прусский король относился к его сочинениям довольно пренебрежительно (в отличие, скажем, от Наполеона).

Для нас более важно другое – начальный творческий импульс, полученный русским поэтом при чтении Фридриха Прусского, а также весьма характерные для его поэзии мотивы "скольжения на краю бездны" и "стойкости (Standhaftigkeit) в бедствиях". Первый из них отчетливо прозвучал уже в начальных строках написанной в 1779 году, хрестоматийно известной оды "На смерть князя Мещерского", последний – в ее заключительных словах. В преображенном виде оба прослеживаются в тексте и стихотворного послания "К первому соседу", и оды "Бог", и многих других сочинений, получивших необычайную популярность у читателей своего времени.

Стоическое мировоззрение было разработано не в Сан-Суси, да и дошло к нам не с Волги. Однако присущие ему лейтмотивы были так глубоко прочувствованы Державиным при чтении сочинений Фридриха II, и выражены в собственных его стихах с такой силой и убедительностью, что безусловно сыграли значительную роль в формировании психологического склада просвещенных россиян "петербургского периода" .

Немецкий прототип оды "На счастие"

Так обстояло дело с магистральными влияниями. В том, что касалось второстепенных, мы можем найти немало пищи для размышлений: Державин переосмысливал все, что ему западало в душу. Хороший пример представляет известная ода "На счастие". Ода была писана на масленицу 1789 года, и изображала мир с мозгами набекрень и, как говорили тогда, "в шапочке корабликом".

"В те дни, как все везде в разгулье:

Политика и правосудье,

Ум, совесть и закон святой,

И логика пиры пируют,

На карты ставят век златой,

Судьбами смертных пунтируют,

Вселенну в трантелево гнут;

Как полюсы, меридианы,

Науки, музы, боги – пьяны,

Все скачут, пляшут и поют".

Фортуна, и до того сведшая с ума монархов и простых смертных, теперь уже полновластно царит над всем этим хаосом. Скользя "на шаровидной колеснице", она помавает над миром "волшебною ширинкой", осыпая кого золотом, а кого пеплом. Поэт воздает богине удачи хвалы своим заплетающимся языком, выговаривая между иными такие слова, за какие в ту пору можно было и в крепость попасть. В известной ремарке Державин несколько дурашливо объяснил, что ода писалась, когда "и сам автор был под хмельком".

Одним словом, перед нами картина "перевернутого мира", открывшего поэту свою сущность без всяких завес и прикрас. Пожалуй, анализ ведущих мотивов стихотворения на том можно бы было и закончить, прибавив для полноты, что это откровение посетило поэта в сакральное время – и, если не в сакральном, то в особом пространстве. Ведь ода была написана в Москве – а что было естественнее для петербуржца, чем оставить на время чопорный Петербург, приехать в расхлябанную и хлебосольную Москву, и погрузиться в стихию масленичного разгула. В этом плане, ода "На счастие" внесла существенный вклад в разработку оппозиции "Петербург-Москва", принципиально важной для метафизики Петербурга в целом.

Не отрицая оправданности такого прочтения оды, мы должны заметить, что в разработке ее темы у Державина был предшественник, по имени Иоганн Христиан Гюнтер. Сейчас его имя мало что говорит даже немецкому читателю, но в XVIII веке дело обстояло совсем по-другому. Гюнтер был подлинный любимец германского юношества. В особенности он прославился стихотворениями "в забавном жанре" – то есть как раз в том, укоренение коего в русской поэзии входило в задачи Державина и составляло "изюминку" для ценителей его поэтического дара. Историки русской литературы не раз отмечали особую плодотворность этой державинской инновации, внесшей свой вклад в расшатывание жанрово-стилевой системы классицизма, и возводя к ней существенные черты поэтики зрелого Пушкина, не исключая и "пестрых глав" "Евгения Онегина".

Кстати, душевно любил стихи Гюнтера и Ломоносов. В известной записке, написанной им второпях, по-немецки, перед самым отъездом из Германии, он просил товарища непременно найти для него и прислать три любимые книги – учебник риторики, курс русской истории, "und den G?nther" – cтихи того самого , известного Гюнтера…

Так вот, в собрании сочинений этого самого Гюнтера литературоведы обнаружили оду, озаглавленную "An die Gelegenheit", что, собственно, и означает "На счастие". Есть в ней и описание мира, как будто сошедшего с ума ("Der Welt ist jetzo voller Narren"), и богини удачи, рассыпающей над миром свои дары ("verliebte Wunderwerke") – а другой оде предпослана авторская ремарка, извиняющая словесные вольности поэта тем, что он был сильно навеселе ("Als er einen dichten Rausch hatte") [257] … О чем-то нам все это напоминает – но, впрочем, в конечном счете о том, что всякий большой поэт берет себе материал там, где его находит, что Державин с удовольствием читал своих германских коллег – а, может быть, еще и о том, что немецкие источники "петербургского текста" широко открыли для него сокровищницу своих образов и мотивов .

Немецкий пиетизм в Петербурге

"Кто б ни был ты, покойный лютеранин,

Тебя легко и просто хоронили.

Был взор слезой приличной затуманен,

И сдержанно колокола звонили".

Мы только что привели несколько строк из известного стихотворения "Лютеранин", написанного О.Мандельштамом в 1912 году и напечатанного тогда же в журнале "Гиперборей". "Протестантская кирка", проходя мимо которой, лирический герой встретился с похоронным кортежем (она упомянута в самом начале стихотворения) – скорее всего "Петрикирхе" на Невском проспекте. Общая обстановка, с блестящей – очевидно, после дождя – мостовой, с рядом иностранцев, идущих за гробом, и приглушенным звуком нерусской речи – вполне петербургская.

Что же касалось лютеранского обряда, то взгляд поэта отметил его простоту, сдержанность и соблюдение необходимых приличий. Мы выделили эти ключевые слова курсивом в приведенной выше строфе. Любопытно, что, примерно в то же время, поэт написал и передал для печати (в журнал "Аполлон") еще два стихотворения, посвященных первенствующим – или, во всяком случае, прославленным в истории – храмам православного и католического мира: соответственно стамбульской Айя-Софии и парижскому собору Нотр-Дам. Для них у Мандельштама нашлись совсем другие слова и образы: торжество света, обитель народов и царей – для первой, радость и красота, выросшие из "тяжести недоброй" – для второго.

Нужно оговориться, что, при всей импозантности своей архитектуры, брюлловская кирха – все же не Нотр-Дам и не царьградская София. Однако же взгляд на лютеранство как на религию "умеренных и аккуратных" весьма характерен для всей петербургской культуры. Вспомним хотя бы Тютчева, запомнившего лютеранский обряд как "строгий, важный и простой"; существуют и более ранние примеры.

В общем и целом, такая точка зрения находит себе опору в истории протестантизма. Присущее ему исключительное значение, придаваемое изучению текста Писания, достаточно рано привело к разработке собственной, протестантской схоластики. С течением времени, оно сообщило протестантизму характер того, что без большого преувеличения носит в религиоведении название "религии профессоров".

Укрепление рационализма вызвало достаточно раннее противодейстие в среде самих протестантов. Уже в XVII веке, в его рамках сформировалось учение так называемых пиетистов [258] , в котором на первый план было поставлено не овладение "внешним откровением" и следование ему, хотя в важности обоих, разумеется, никто не сомневался – но поиск и обретение "откровения внутреннего", даруемого Господом чистым душою и "нищим духом". Таким образом, рациональное богопознание было дополнено вне – или сверхразумным богообщением, само же евангелическое вероисповедание приобрело признаки не только "религии книги", но и "религии сердца".

Дальнейшие разделения менее для нас важны. Заметим только, что в рамках лютеранской конфессии преимущественное развитие получил, так сказать, "эмоциональный пиетизм", сводившийся прежде всего к горячему переживанию страстей Христовых и искренней молитве. В среде реформатов известное распространение получило то направление, которое в первом приближении можно назвать "экстатическим пиетизмом". Его сторонники почитали за высшую радость отказ от мирских страстей и направление всех своих помыслов на Господа, которое венчалось духовным слиянием с Ним и упокоением в Нем.

В терминах современной религиозной психологии можно сказать, что лютеранские пиетисты в массе своей придерживались так называемой "гуманистической ориентации", а реформатские, в особенности сторонники так называемого "квиетизма" – "трансперсональной ориентации". Напомним, что первая из указанных ориентаций направлена на всемерное обогащение своего внутреннего мира, его "обживание", вторая – на решительный выход за пределы своей личности, "вырастание" из нее.

Мы сочли здесь уместным напомнить об основных чертах пиетизма в связи с тем фактом, что, практически с года основания Петербурга, приверженцы этого направления, причем почти исключительно его лютеранской ("эмоциональной") разновидности, обосновались на берегах Невы, где и приобрели с течением лет заметное влияние. Как подчеркивается в работах по истории петербургского лютеранства, "большинство пасторов церкви св. Петра в XVIII в. сохраняло духовную связь с Галле как центром немецкого пиетизма, начиная с пастора Назиуса (1710–1751), присланного в Санкт-Петербург самим А.Г.Франке" [259] .

В екатерининское время наиболее видным их таких пасторов был А.Ф.Бюшинг, получивший известность не только как предводитель ведущего лютеранского прихода столицы Российской империи, но также и основатель училища при нем – знаменитой впоследствии "Петришуле". Надо думать, что при таких покровителях и пестунах, школа св. Петра довольно быстро приобрела положение рассадника идей немецкого пиетизма. Следует, впрочем, заметить, что русскоязычные петербуржцы своевременно ознакомились с доктриной и практиками этой религиозной системы и по другим каналам.

Ярким примером может служить деятельность видного православного деятеля, Симона Тодорского, детство и юность которого пришлись еще на петровскую эпоху. Слыша внутренним слухом "прибой благодати", доносившийся из центров пиетизма, Симон не успокоился, пока не доехал до самого Галле – или, как он говорил, "Галлы Магдебургской" – и не прошел полного курса в тамошнем университете. Получив, говоря современным языком, распределение в славившийся среди пиетистов "Сиротский дом" в том же Галле, Симон Тодорский употребил свободное время на перевод и публикацию базовых книг пиетизма.

В анненскую эпоху, эти книги достигли российского читателя и произвели на него известное впечатление. Во всяком случае, в начале елизаветинского царствования правительство озаботилось их изъятием, с тем, чтобы положить предел нараставшему увлечению пиетизмом. Сам Симон скончался в елизаветинскую эпоху в чине архиепископа псковского, не изменив идеалам юности.

Новый подъем пиетизм испытал у нас в годы царствования Александра Благословенного, вторая половина которого была, как известно, отмечена общим возрастанием интереса к мистическому богообщению.

Наконец, во второй части "Анны Карениной" (глава XXXIV), Кити Щербацкая встречает во время поездки на воды, в Германию, восторженных русских дам, замечает, что они ведут интенсивную религиозную жизнь, и обращается к папеньке с вопросом, чем занимаются эти дамы. Тот объясняет, что оне записались в пиетистки, и дает довольно краткое, но насмешливое объяснение, сводящееся к тому, что это-де у них одно ханжество. Не считал необходимым делать тут какие-либо более пространные пояснения и сам Толстой.

Как видим, и в пореформенную эпоху образованные россияне были неплохо знакомы с пиетизмом, хотя и не торопились ему предаваться. В целом же, пиетизм был исторически первой разновидностью немецкого мистицизма, перенесенной на почву раннего Петербурга и основательно укоренившейся в ней .

Алхимия

Источником другого влияния, о котором необходимо упомянуть, являлась алхимия. Заглянув в роспись лекарств, которыми "архиатер" и лейб-медик Петра Великого, а позже – первый президент императорской Академии наук, Л.Л.Блюментрост, потчевал своего государя и его приближенных, мы обнаружим достаточно полный набор металлических препаратов, восходивших к рекомендациям еще Парацельса и его школы.

Есть там и "водка с лягушачьим млеком из сулемы ртутной", и "свинцовый сахар", и эссенция на железе, и порошки с "королями металлов" – серебром и золотом, а, кроме того, "эликсир цесаря Рудольфа", замешанный на восточных смолах (сам император Священной Римской империи Рудольф II получил всеевропейскую известность, помимо прочего, как покровитель алхимиков всех направлений и школ) [260] .

В этом нет ничего удивительного, поскольку составы алхимического происхождения продержались во врачебной науке очень долго, практически до XIX столетия, а некоторые из них под другими названиями используются и по сей день. Другое дело – что большинство медиков уже во времена Блюментроста перестало интересоваться трансмутацией металлов и обретением "философского камня".

При этом строгий отбор литературы еще не был произведен, так что в числе сочинений, которыми руководствовался серьезный врач или фармацевт XVIII века, могли наряду с книгами по ятрохимии попадаться пособия и по старой, мистической алхимии. На почетном месте среди них нужно назвать парацельсову "Химическую псалтырь, или философические правила о камне мудрых", равно как многие другие сочинения немецких алхимистов.

Постепенно перебираясь на верхние, труднее доступные полки библиотек, покрываясь пылью, эти пособия не были забыты вполне. Они, так сказать, дожидались своего часа. И он настал очень скоро, поскольку деятели нового мистического подъема, охватившего Европу в 30–40 годах XVIII столетия, переосмыслили старую алхимическую традицию, перенесли в ней акцент с практических трудов на духовное делание, и в этом виде поставили в центр своих интересов.

Так появилась та "новая алхимия", которой предались и Елагин, и Новиков, и другие ведущие деятели масонского движения екатерининской эпохи. На языке современного религиоведения она носит название "алхимического оккультизма XVIII века" [261] .

Прежде чем перейти к более близкому рассмотрению этого культурно-религиозного движения, нужно отметить, что экскурсы в область алхимии, иной раз довольно далекие, были не чужды традиции немецкого пиетизма. Причина этого состояла в том, что, не отвергая религиозных экстазов, и, в общем, проповедуя доверие получаемым в них откровениям, пиетисты не озаботились предписанием ограничительных психотехник (по образцу, скажем, православного учения о "духовном трезвении").

Таким образом, в некоторых общинах развивалась внутренняя открытость, иногда переходившая в экстатическое духовидение. Новый медитативный опыт, стремительно приобретаемый по мере такой духовной практики, требовал осмысления, которого пиетистская ортодоксия (в лице Готфрида Арнольда и других старых авторов) не могла дать. Как следствие, уже в начале восемнадцатого столетия мы находим в пиетистской среде читателей алхимических сочинений, и даже активно практикующих адептов, вроде знаменитого Диппеля.

Одним словом, алхимия, преимущественно немецкого происхождения, представляла собой вторую достаточно заметную составляющую в петербургском мистицизме XVIII века .

Раннее петербургское масонство

Магистральным явлением петербургского мистицизма второй половины XVIII столетия было, вне всякого сомнения, масонство. Первое достоверное известие о распространении у нас этого вероучения относится к 1731 году, когда предстоятель Великой Лондонской ложи назначил некого капитана Джона Филипса провинциальным Великим мастером "для всей России". Эту дату нужно считать достаточно ранней. Достаточно принять во внимание, что в тридцатых годах даже в Германии никаких лож еще не было, так что немецкие масоны должны были для участия в заседаниях регулярных лож отправляться в Англию.

Вторым провинциальным Великим мастером традиция петербургских масонов называла выдающегося военного деятеля анненского периода, генерала Джеймса (Якова) Кейта. Согласно масонским анналам, он получил назначение в 1741 году, также из Англии – а именно, от своего брата, Джона Кейта, занимавшего виднейшее положение в британском масонстве. Из этого факта обычно делается вывод, что петербургское масонство без осложнений пережило период "бироновщины", отмеченной, как мы помним, репрессиями против представителей всех сословий и наций.

У петербургских масонов сложилась традиция добром поминать генерала Якова Кейта – по той причине, что он был первым, кто ввел в обычай прием в масонские ложи русских братьев. Общее впечатление, которое получает исследователь по ознакомлении с документами той эпохи, состоит в том, что масонство было у нас попервоначалу явлением, так сказать, колониальным.

Мы говорим здесь о том, что масонство было заведено иностранцами, жившими и работавшими в России, pro domo sua – для себя, для удовлетворения тех нужд и привычек, которые сложились у них на родине. Точно так консулы зарубежных стран в Петербурге периодически устраивают у себя званые вечера и обеды, по дням праздников своих государств и в соответствии с принятыми там обычаями. Иной раз на них приглашаются и так называемые "деятели российской культуры" – по весьма ограниченному списку, что сильно повышает их самоуважение, вызывает зависть коллег, однако, как правило, никак не сказывается на культурной жизни города.

Редкие исключения, состоявшие в посвящении в масонство российских вельмож, лишь подтверждают правило, поскольку "большой барин" того времени полагал, что ему все позволено и привык предаваться всем вывертам "либертинства", в особенности при выездах за границу – как правило, без всяких последствий для ума и сердца. Мы здесь имеем в виду прежде всего "дело графа Головина", вступившего в масонство в Германии в конце 1740-х годов. Оно сохранилось в архивах единственно потому, что обеспокоило императрицу Елизавету, поручившую допросить легкомысленного путешественника на предмет, не было ли в его поведении признаков измены в пользу короля прусского.

Ведь Фридрих Великий вступил в масонство еще в бытность свою кронпринцем, в 1738 году, и весьма славился в Европе как покровитель масонов. Надо ли говорить, что Головину, принадлежавшему к кругу высшей знати, удалось с грехом пополам оправдаться. Кстати, при этом он выдал вступавших в масонство вместе с ним графов Ивана и Захара Чернышевых, бывших тоже не последними людьми при дворе.

С течением времени, количество лож, постоянно работавших в городах – в первую очередь, в Петербурге – увеличилось, а в их состав стали все более охотно входить российские подданные. В биографиях большинства масонских деятелей этого периода прослеживается этап первоначального увлечения доктринами французских философов-просветителей. Освободившись с их помощью от остатков веры в спасение души и в ее Творца, поставив на первое место "любовь к себе", которую "ансиклопедисты" считали за основание не только личного счастия, но и "общего блага", русские юноши на первых порах значительно облегчили себе жизнь.

Довольно скоро, при первом серьезном жизненном кризисе, они обнаружили, что им, собственно, не на что было опереться. Метафизическая скрепа, державшая воедино все компоненты личности и сообщавшая конечный смысл индивидуальному существованию, была вынута и отброшена. То, о чем люди петровского психологического типа, утилитаристы и прагматики, предпочитали не думать, было додумано и договорено до конца.

Осталось государство, которому надобно было служить за жалованье и награды, развлечения, в большинстве своем если не наскучившие, то привычные, иногда еще семья, которую полагалось содержать, или родовая честь, которую следовало поддерживать – и огромная черная яма, "жерло вечности", располагавшееся по краям этого когда-то уютного мирка и тихо его втягивавшее его в свое чрево.

Приведя своих читателей и учеников к краю этой бездны, просветители советовали им бодриться, держать страх смерти в узде и предаваться философии, после чего с поклоном удалялись. Испытав для начала приступ не философского, но прямо-таки животного страха, осмыслив свое положение и осознав, что теперь им никто не поможет, несчастные обращались к вере своего детства и пытались снова скрепить ею свое бытие. Однако в составе личности уже многое изменилось, старые скрепы не находили своих мест.

На вызов философов Просвещения надобно было отвечать на их языке, и давать им отпор их оружием. Осмотревшись, ученики философов замечали стройные процессии приверженцев недавно появившегося, мощного философского, но в то же время и религиозного движения, которые очень хорошо знали, каким оружием нужно сражаться против атеистов и материалистов, а главное – как переустроить свою внутреннюю жизнь, возвратив ей связь с источником жизни вечной.

Новой метафизической скрепой личности просвещенных россиян суждено было стать масонству. Прошли этот путь и Елагин, и Новиков, и сотни их родичей, знакомых и соотчичей. Мы не преувеличиваем массовости нового увлечения, поскольку через масонские ложи довелось в ту эпоху пройти абсолютному большинству мыслящих россиян. Преобладающим влиянием у нас пользовались ложи, принадлежавшие либо к "елагинскому", либо же к так называемому "рейхелеву" направлению. Они были названы так по имени предстоятелей, российского аристократа Ивана Перфильевича Елагина и немецкого барона Иоганна Готтлоба (Ивана Карловича) фон Рейхеля, занимавшего в прошлом видную должность при брауншвейгском дворе.

"Елагинское" и "рейхелево" направления в петербургском масонстве

С точки зрения масонской догматики, большой разницы между обоими ведущими направлениями петербургского масонства, организационно оформившимися у нас в начале 1770-х годов, не было. Дело состояло в том, что работы обоих направлений, то есть проведение церемоний и ритуалов, а также изучение теоретического материала, ограничивались канонами так называемого "иоанновского масонства".

Напомним, что "иоанновское" или "голубое" масонство, называемое так по преобладающему цвету, используемому при оформлении лож), является наиболее простым по своему содержанию. В его задачи входит внесение элементарного порядка в развитие личности, общества и государства. Первое подразумевает признание божественного начала в мире, общего для разных вероисповеданий, и необходимость основанного на этой вере нравственного самосовершенствования. Второе сводится к равенству между людьми, принадлежащими к разным сословиям, а также долгу широкой благотворительности. Последнее включает требование гуманного образа правления, ограниченное безусловной законопослушностью.

Овладение этой системой ценностей и практик было оформлено организационно как прохождение трех ступеней, ведущих от ученика к мастеру. Их прохождение сравнивалось масонами с постепенной обработкой дикого камня, который в результате становится пригодным для положения в стену возводимого храма, мыслившегося как будущий дом мудрости. С этих трех степеней началось исторически первое, английское масонство начала XVIII века, их прохождение рекомендуется большинством направлений масонства и в наши дни.

Разница состояла в том, что предводители "елагинских" лож держали равнение на Англию, в соответствии со старинными своими традициями поддерживавшую весьма демократическое управление ложами. Все важные вопросы решались большинством голосов, писаной конституции даже и не было, поскольку слово джентльмена ценилось гораздо выше. Эта система получила в масонстве название "слабого послушания" (или "слабого наблюдения").

Напротив, "рейхелевы" ложи принадлежали к системе так называемого "циннендорфского", или же "шведско-берлинского" масонства, и, соответственно равнялись на Германию . Перенятая исторически от шведов, эта ветвь масонства была обработана немцами в соответствии с особенностями их национальной психологии, и очень у них укоренилась. Эту систему отличала жесткая, полувоенная организация, основанная на подчинении старшим и неукоснительном выполнении их приказаний. Ими были "командоры красного креста", во главе которых стоял магистр ордена (Ordensmeister), по положению сравнимый с папой в католицизме. Как видим, английские масоны намеревались войти в храм Астреи как в привилегированный клуб, рука об руку и в приятной беседе. Для немцев ближе был образ рыцарского войска, шествующего в строгом порядке, без "разговорчиков в строю".

Преимущество "елагинских" лож состояло в том, что они были открыты на безусловно законных основаниях. В 1772 году, лондонская Великая ложа дала свое официальное разрешение на открытие в Петербурге российской Великой ложи, а сам Елагин получил патент Великого мастера последней, за подписью Генри Сомерсета, герцога Бофортского. Законность рукоположения играет огромную роль в большинстве религий, и масонство не составляет в этом исключения.

Сторонники "рейхелевой" системы, очень активно распространявшейся с 1771 года (года приезда фон Рейхеля в Петербург) ничем подобным не располагали. Рейхель получил свои полномочия от основателя "шведско-берлинской" системы – знаменитого И.-В. фон Циннендорфа. Однако сам Циннендорф получил свой патент из рук шведских братьев при довольно сомнительных обстоятельствах, вдобавок не позволял ему производить всех видов работ. Немного позднее, присмотревшись к его поведению, лидеры шведского масонства взяли свое решение обратно. В конечном счете, поэтому петербургские масоны "рейхелевой" системы, потягавшись некоторое время силами с "елагинцами", в конечном счете пошли к ним на поклон и в 1776 году объединились.

Читателя, вероятно, удивит, что при этом Елагин дал обещание отказаться в своих ложах от "английской" системы и перейти в "шведско-берлинскую". Объяснение этого шага лежит в совершенно иной плоскости – а именно, мистической. Дело все в том, что английское масонство было кристально чисто. Признавая в теории наличие некой "масонской тайны", оно в эту тайну не посвящало ни большинство английских масонов, ни тем более русских, предписывая им совершенствование на том материале, которым они уже овладели.

Напротив, "шведско-берлинская" система претендовала на хранение тайных знаний, полученных самим Иисусом Христом от предводителей секты ессеев, и сохраненным потом рыцарями-храмовниками. Такая традиция возбуждала большой интерес, тем более, что правила (старо-)английского масонства в принципе не воспрещали работу в "градусах" других систем, хотя и не рекомендовали ее.

Всего под началом Елагина как Великого мастера после объединения 1776 года объединилось до восемнадцати лож. Их общие собрания проводились четыре раза в год, под руководством самого Великого мастера, в его дворце на Елагином острове, причем каждую ложу представлял ее мастер и два надзирателя. Сакрализация пространства и времени принадлежала к числу основных забот при проведении масонских работ. Ложа всегда мыслилась расположенной на Востоке города, даже если, как в случае Островов, это фактически был северо-запад. Согласно масонским поверьям, в момент начала работ, пространство ложи расширялось от земли до неба, от севера до юга, и от Востока до самого запада. Считалось, что время на этот период как бы замирает. Отсюда обычный в "масонских беседах" обмен репликами: "Который час?" – "Самый полдень!".

В середине этого раскрывшегося на время пространства и остановившегося времени помещался Великий мастер, начинавший свои символические путешествия по ложе, равно как другие ритуальные действия. Особые церемонии полагались при наступлении масонского Нового года (первого марта), на Иоаннов день (24 июня), и по другим памятным датам. Одним словом, Елагин остров занял центральное положение в масонской топографии Петербурга и всей России, причем значительный вклад в его сакрализацию принадлежал немецкой ("циннендорфской") системе.

Для того, чтобы не сообщать нашему повествованию излишней торжественности, стоит рассказать, каким образом циннендорфские акты попали в руки Великого мастера, И.П.Елагина. Этот рассказ общеизвестен; он приводится во всех основных курсах истории русского масонства по сведениям, почерпнутым из частного письма самого Рейхеля к берлинским собратьям по ордену.

Было самое начало сентября. Иван Перфильевич собирался с утра ехать в Царское, к императрице, с докладом, Встреча с фон Рейхелем была назначена на раннее утро, около семи часов утра. Подъехав ко дворцу Елагина, немецкий масон оставил свои акты у надежного человека внизу, в коляске, опасаясь, что по входе в дом, их у него отнимут силой, а самого выпроводят, не дав ничего взамен.

Впрочем, ничего страшного не произошло. Услышав, что вперед надо бы дать расписочку, Елагин весьма удивился, иронически смерил взглядом будущего соратника, друга и, так сказать, брата по масонским работам – затем пожал плечами и расписался авансом в получении. Удивляться, действительно, было чему. Утренний посетитель утверждал, что привез ему записи древнейших ритуалов, донесенные до нового времени цепочкой божественных посвященных – а вел себя, как обыкновенный барышник.

Переведя дух, Рейхель спрятал расписку и послал вниз за актами. Торжественная минута настала. Елагин бегло просмотрел принесенные бумаги – и, в свою очередь, облегченно вздохнул. Затем компаньоны поставили подписи под актом объединения и разъехались, один в Петербург, а другой – в Царское. Так, третьего сентября 1776 года, "елагинские" ложи соединились с "рейхелевыми".

Достигнутое единство оказалось не вполне прочным. Елагин довольно скоро вернул свои ложи к работам по старо-английской системе. С другой стороны, чувство, что в "шведско-берлинской" системе хранятся какие-то подлинные тайны, у наших масонов осталось. Под его влиянием, через несколько лет они обратились непосредственно в Стокгольм, где встретили достаточно радушный прием. Как известно, в 1780 году Великий провинциальный мастер "шведской системы" выдал патент на основание в Петербурге особой Директории. Дальнейшая ее судьба принадлежит истории уже шведско-петербургского мистицизма.

"Тамплиерский клерикат "

В нашем повествовании затронута лишь та линия, которую можно на основании документов эпохи считать магистральной для петербургского масонства. Постоянные, иной раз весьма далекие отклонения от этого курса были многочисленны и разнообразны. Это неудивительно: вечные поиски древних актов и потаенных знаний входили здесь в "правила игры" и придавали пути масона особую привлекательность. Впрочем, одно из таких отклонений заслуживает некоторого внимания в общем контексте нашей темы. Речь пойдет о системе "тамплиерского клериката", введенной у нас трудами И.А.Штарка.

В собственном смысле слова, эта система принадлежит истории германского масонства. Как известно, в шестидесятых годах XVIII века в нем укрепилась и даже стала преобладать система так называемого "строгого послушания" (оно же "строгое наблюдение" или "чин") (по-немецки "Stric(k)te Observanz"), выработанная бароном К.Г. фон Гундом. Это была наиболее последовательная попытка пронизать масонство средневековым феодальным духом, дополнив его начальные, "иоанновские" ступени более высокими, "рыцарскими", при получении которых масон посвящался в тайны ордена тамплиеров и признавал свое беспрекословное подчинение гермейстеру (Heermeister, от немецкого слова Heer – "войско") ордена. Гермейстер, в свою очередь, состоял в таинственных сношениях с никому не известными верховными начальниками ордена, пребывавшими по преимуществу в Шотландии.

Первый съезд приверженцев "строгого наблюдения" прошел в 1764 году, в городе Альтенбург, с ночными церемониями, в рыцарских одеяниях и величайшей пышностью. А уже в 1767 году, с бароном фон Гундом вступил в сношения совсем молодой, вовсе не знатный человек, по имени Иоганн Август Штарк. Он сообщил барону, что заветные тайны ордена тамплиеров действительно сохранились, однако не в светской, а в духовной ветви их ордена (носившей название "тамплиерского клериката"), которую он, Штарк, и имел честь представлять. Из слов его с несомненностью вытекало, что Гунд, со своим древним дворянством, непререкаемой репутацией знатока ведущих масонских систем и гермейстера новообразованного (точнее, воссозданного заново) духовно-рыцарского ордена должен был если не преклонить колено перед напористым молодым человеком, то принять его в свои объятия.

На вопрос, откуда он взялся и где получил свои полномочия, Штарк ответствовал, что имел честь родиться в небогатой, но честной семье в Нижней Германии (а именно, в городе Шверин), учился в Геттингенском университете, а потом жил в Петербурге, где учительствовал в известной "Петришуле". Там-то, в Санкт-Петербурге, ему и довелось вступить в духовное отделение ордена храмовников, превзойти все его степени и получить на то удостоверение, выданное в 1766 году самим предводителем петербургского клериката. На документе читалась подпись этого мастера, состоявшая из одного лишь масонского псевдонима "Пилад". Этим состав верительных грамот одного из многочисленных "сыновей лейтенанта Шмидта" XVIII столетия – пардон, "преемников магистра Молэ" – и ограничивался.

История масонства полна неожиданностей. Не знаем, поверит ли нам читатель, но после недолгого совещания с приближенными, фон Гунд принял решение признать "тамплиерский клерикат" и включить его сложные, до странности схожие с церемониями католической церкви, ритуалы в работы своего ордена. Причина этого шага лежала в глубоком комплексе неполноценности, подтачивавшем духовные силы гермейстера. Дело было в том, что свои полномочия Гунд получил, по собственному заверению, от скрытых – возможно, уже достигших бессмертия – магистров ордена храмовников, хранивших его святыни в шотландских горах, и направлявших оттуда его деятельность.

Когда рядовые масоны просили более подробных разъяснений, патентов, а лучше всего – встреч с "шотландскими посвященными", Гунд мог без долгих разговоров прикрикнуть на них и закрыть дискуссию. Однако когда того требовали коронованные особы, принятые им в орден, все полномочия рано или поздно надобно было подтвердить, причем "по полной программе". Вопрос этот возникал уже в ходе первого, Альтенбургского конгресса приверженцев "строгого чина", прошедшего в 1764 году. Тогда его удалось обойти. Однако на Брауншвейгском конгрессе (1775), он был поставлен ребром, и фон Гунду не удалось оправдаться вполне. Считалось, что нервное потрясение, которое он тогда испытал, было причиной его безвременной кончины, последовавшей в следующем году.

Вот почему, встретив посланца от неизвестной дотоле ветви ордена тамплиеров, подтверждавшего его учение и дополнявшего его, Гунд был заранее расположен к братской доверчивости и сердечному согласию. Вместе с тем, Петербург находился все же не далеко в горах, а совсем близко, на восточном берегу Балтийского моря, и предпринять туда поездку для проверки полномочий Штарка было делом естественным. В такую поездку К.Г. фон Гунд и отправил одного из своих адъютантов, при первой возможности, в следующем, 1768 году. Точнее, тот поступил на службу в русскую армию, и как раз должен был ехать в Санкт-Петербург. По удачному совпадению, сам Штарк в том же году также вернулся на берега Невы. Вот Гунд и попросил Штарка представить его полномочного представителя мудрым петербургским тамплиерам.

Дальнейшее было довольно грустно. Встретившись в Петербурге с представителем гермейстера, Штарк стал что-то лепетать, рассказывать о неожиданно возникших сложностях и каких-то препятствиях. Встретившись с немногочисленными масонами "строгого чина", работавшими тогда в Петербурге, посланец фон Гунда получил нелестные отзывы о Штарке. Самое любопытное, что масон по имени Пилад также обнаружился. Им оказался малограмотный немецкий часовщик, по фамилии Ширгер. Он явно не был хранителем древних тайн, хотя и мог при общении некоторое время поддерживать такое впечатление, повторяя то, чему его ранее обучил один старинный его приятель, которым был, как мы догадываемся, И.А.Штарк.

Под впечатлением всех этих новых обстоятельств, основатель "тамплиерского клериката" попал у гермейстера и братьев по ордену в немалое подозрение. Личные отношения с Гундом прервались довольно быстро. Что же касалось совместных работ, то они прекратились вскоре после Брауншвейгского конгресса.

И все же, при всем сказанном, мы не можем считать Иоганна Штарка тем обманщиком и интриганом, каким он обычно аттестуется в курсах истории масонства. Прежде всего, в первое свое пребывание в Петербурге, а именно в 1763–1765 годах, ему довелось войти в тесные сношения с рядом местных масонских лож. Одна из них носила название "Петропольского капитула" ("Capitulum Petropolitanum"), объединяла, по некоторым данным, ряд видных деятелей как русского, так и немецкого происхождения, и включала в свои ритуалы ознакомление с некими тайнами тамплиеров . Великим мастером там был богатый немецкий купец по фамилии Людер [262] .

Другой капитул придерживался в своих ритуалах вполне оригинальной системы, выработанной одним из известных деятелей петербургского масонства по имени П.И.Мелиссино. Высшая степень в его системе носила название "Великого священнослужителя храмовников" ("Magnus Sacerdos Templariorum"). Как отмечают историки русского масонства, ритуалы этой степени включали настоящую магию и теургию по образцу розенкрейцерских, но в то же время проявляли странное сходство с обрядами католической церкви, и в особенности – основанного немного позднее "тамплиерского клериката" [263] .

Сказанное нужно дополнить преданиями о необычайной магнетической силе, присущей Иоганну Штарку. Достаточное представление о ней может дать один эпизод из его жизни, когда, ближе к концу 1770-х годов, Штарку довелось жить в Митаве – столице Курляндии. По стечению обстоятельств, туда же – а главное, на то же амплуа – явился великий Калиостро. Курляндские масоны стали тогда свидетелями целой череды мистических поединков между двумя великими магами. Точнее, сколько в искусстве каждого было от фокусов, а сколько от подлинной магии – сказать затруднительно (по отзывам об искусстве Калиостро знаем наверно, что должны были применяться оба оружия).

Как это ни поразительно, силы обоих соперников оказались примерно равными! Более того, сохранились упоминания о том, как Калиостро в несвойственном ему, плаксивом духе предостерегал своих поклонников и особенно поклонниц, что его соперник действовал силами черной магии, и потому его лучше всего обходить стороной. Надо ли говорить, что Штарк утверждал в точности обратное, оставляя за собой владение силами благотворной, белой магии. Детали этих магических поединков (к примеру, различение магических действий, производимых при помощи курений, или при помощи шпаги, сохранившиеся в памяти посвященных свидетелей и очевидцев, составляют предмет особого, демонологического исследования) [264] .

Отзвуки споров об И.А.Штарке, получившем немалую известность в свое время, сохранились в тексте "Писем русского путешественника", написанных Н.М.Карамзиным по материалам путешествия в Европу, предпринятого в 1789–1790 годах. Проезжая через Дармштадт, молодой русский путешественник пожелал встретиться со Штарком, служившим тогда там в должности обер-гоф-предигера. Тот, на беду, уехал на воды, лечиться. Николай Михайлович искренне огорчился и записал: "От всего сердца жалею о Штарке. Дорога человеку добрая слава – и с каким легкомыслием похищаем мы друг у друга сие сокровище!" [265] …

Хранились ли тайные знания "тамплиерского клериката" в анналах "Петропольского капитула", или же Штарк предпринял попытку их реконструкции, опираясь на сведения, полученные при работах под руководством Людера или Мелиссино – в настоящее время неизвестно. Однако на основании доступных нам данных вполне допустимо утверждать, что уже в начале екатерининского царствования петербургско-немецкое масонство приобрело достаточную силу, чтобы выдвинуть одного деятеля международного масштаба – пусть даже небезупречного поведения .

Розенкрейцерство

Восьмидесятые годы XVIII столетия прошли в русском масонстве под знаком деятельности Н.И.Новикова. Собственно, если иметь в виду чисто масонскую иерархию, то тут первенство принадлежало Иоганну Георгу (или, как его у нас стали называть, Ивану Егоровичу, или Григорьевичу) Шварцу. Шварц был природный немец, которому довелось рано приехать в Россию, наладить здесь отношения с рядом видных людей и войти в доверие к предводителям масонских лож различных систем. В 1781 году, с их ведома и согласия, Шварц выехал в немецкие земли. Целью его было обретение "подлинного масонства". Строго говоря, речь шла о розенкрейцерстве, входившем тогда в большую моду в европейском, в особенности же, германском мистицизме.

Нам уже доводилось коротко говорить об этом духовном движении, начавшемся выпуском в начале XVII столетия ряда книг немецкого мистика Иоганна Валентина Андреэ. В них содержалась легенда о странствиях на восток средневекового рыцаря по имени Христиан Розенкрейц, о тайнах всезнания и бессмертия, найденных там, и о тайном капитуле посвященных, основанном им после возвращения в Германию. Формально, Андреэ призывал к церковной реформе на основе признания общих для католической и протестантской церквей двух базовых таинств, а также к политическому возрождению Германии на основе обновленной Священной Римской империи. Значительно большее влияние на европейскую интеллектуальную элиту оказали его рассказы о тайном обществе посвященных, которые состояли в братском общении между собой вне зависимости от подданства и религии, хранили весьма древние знания, передаваемые от Адама, и собирались время от времени на могиле Розенкрейца для согласования своих действий, направленных на незаметное управление ходом истории.

Во второй половине XVIII столетия, разрозненные и работавшие до того скрыто, кружки розенкрейцеров вливаются в состав масонства, а их члены берут в свои руки бразды управления многими ложами. Можно сказать и так, что, в поисках тайных знаний, руководители масонского движения натолкнулись на массив розенкрейцерской литературы и выработали на ее основе ряд новых "градусов" своего учения. В теоретическом отношении, эти "градусы" включали систематическое описание мироздания на основе древних нумерологических схем, заимствованных из арсенала алхимии и каббалистики. Как следствие, одни розенкрейцерские авторы объясняли мир, начиная с таких первоначал, как соль, сера и меркурий, другие же сразу вводили читателя в "тайны сефирот", то есть в каббалистику.

В практическом отношении, особое внимание придавалось развитию тех способностей, которые в наше время носят название парапсихологических. Опытный розенкрейцер мог поддерживать отношения с братьями по ордену, не выходя за пределы своей комнаты. Обострив до предела духовный слух и духовное зрение, он получал руководство и наставление от незримых наставников, действовавших на иных планах бытия, повелевал стихиями планетарной эволюцией. С целью обострения этих способностей, розенкрейцеры активно привлекали новые психотехники – к примеру, вошедшее тогда в моду учение Месмера о "животном магнетизме".

В организационном отношении, розенкрейцерство завершало круг масонских наук, изучение которых начиналось в "голубом", иоанновском масонстве, продолжалось в "красном", андреевском, и заключалось в "черном". Перед вступлением в "орден Злато-Розового креста", полагалось пройти особую, теоретическую степень, подготавливавшую адепта к безумному напряжению ожидавших его духовных работ. Нормативный материал, предписанный к освоению на этой ступени, был собран в коротком учебнике, получившем название "Теоретический градус наук Соломоновых".

Пособие это дошло до настоящего времени в ряде списков. Его вводная часть содержит предписания по чинопоследованию важнейших ритуалов, таких, как открытие ложи, "столовое собрание", интродукция новых членов. Основная часть, иногда излагавшаяся обособленно, под титулом "Наставление для теоретических братьев", включает "учение о Боге в природе", а также "учение о натуре в человеке" – или, для краткости, теософию и натурфилософию. При разработке обеих дисциплин, авторы пособия основывались преимущественно на наследии немецкого мистицизма – от Якоба Беме до Иоганна Кристофа Вельнера.

Приехав в Митаву, И.Е.Шварц сразу же обратился к мастерам курляндского масонства, которое пользовалось в Германии большим респектом. Получив от них рекомендательные письма к предводителям германских розенкрейцеров, он, долго не медля, отправился дальше, в Берлин (первенство в розенкрейцерском движении XVIII века сначала принадлежало Вене, но потом перешло к Берлину). По приезде, он встретил самый доброжелательный прием у берлинских розенкрейцеров, был посвящен в высшие степени их ордена и получил патент на открытие лож "теоретической степени" на всем пространстве Российской империи. Сам Шварц был назначен их предстоятелем. Второе по положению место – "главного надзирателя" работ "теоретического градуса" – получил Н.И.Новиков.

Таким образом, немецкое розенкрейцерство было заимствовано россиянами в "петербургский период" непосредственно из Германии, притом неоспоримо законным путем . В дальнейшем оно развивалось под руководством немцев и при большом их участии. Так, для печатания эзотерической литературы была выделена особая типография, помещавшаяся в Москве, у Меншиковой башни. Рабочие там были почти исключительно немцами. В Берлин, для правильной постановки эзотерических работ, направлялись, частично за счет ордена, наши масоны, как опытные, так и совсем начинающие. Наконец, И.Шварц твердо держал бразды правления российским розенкрейцерством до своей ранней смерти, последовавшей в 1784 году. Любопытно, что его преемником стал не Новиков, но другой немец – барон Г.Я.Шредер, принявший псевдоним Sacerdos, то есть "Священник".

Это масонское имя представляется весьма интересным. Дело в том, что в росийском розенкрейцерстве постепенно вышло на первое место стремление теснее примкнуть к христианской церкви, образовав на ее основе, и, в общем, в ее рамках, более узкую организацию типа "православного ордена" – или, если угодно, "внутренней церкви". Об этом говорили и одежды мистагогов ("мантия настоятельская белая, златом или золотым розами испещренная"), и убранство ложи (равносторонний престол, на котором стояли чаша красного вина, блюдо с белым хлебом и большая солонка с солью), равно как и ритуалы рукоположения кандидатов.

Как справедливо отмечают историки розенкрейцерства, был у нас создан и своего рода "церковный устав" – получившая значительное распространение в свое время брошюра "Духовный рыцарь" И.В.Лопухина. В "Нравоучительном катехизисе франкмасонов", написанном тем же автором прежде "Духовного рыцаря", однако печатавшегося потом на правах приложения к этому сочинению, Лопухин без обиняков называл розенкрейцерских предстоятелей "Священниками Храма Премудрости", заложенного Иисусом Христом, а самого Его называл "Главой и Учредителем истинных Каменщических работ" [266] .

В общем, не зря в "обвинительных пунктах", составленных при разгроме розенкрейцерских кружков в 1792 году, на шестом месте названо то, что у них "… храмы, епархии, епископы, миропомазание и прочия установления и обряды, вне святой нашей церкви не позволительныя" [267] .

Миссия Новикова

Надеемся, что после сказанного стало яснее, какую школу мысли и чувства прошел Николай Иванович Новиков. В его биографии мы встречаем, как и у многих других, период увлечения идеями французских философов-просветителей, время глубокой депрессии, последовавшей при осознании того, что в мире Просвещения "… будущее бред, Бог такой владыка, которому не служат, вселенная есть фамилия без начальника" [268] , и обретение душевного равновесия в лоне ордена "вольных каменщиков".

Новиков был принят в масоны в 1775 году, в Петербурге, в одной из елагинских лож, продолжил работы в "рейхелевой системе", а завершил свой духовный путь, уже после переезда в Москву, как один из предводителей розенкрейцерства. Точнее, духовный путь нашего славного просветителя завершился в Шлиссельбургской крепости, куда он был в 1792 году помещен после пристрастного следствия, но без открытого суда, где провел четыре тяжелых года, и откуда был выпущен, "дряхл, стар и согбен", в рваном тулупчике, доживать свои дни в дальнем имении.

В беседах с орденскими наставниками, Н.И.Новиков был настойчив и подозрителен. Едва не утратив веру один раз, он боялся пойти снова по неверному пути. В большинстве биографий Новикова, приводится трогательный фрагмент его разговора с фон Рейхелем, когда, "… разговаривая через переводчика ( не помню, кто был ) о всех разделениях и разных партиях в масонстве, спросил я у него в самых сильных выражениях : Я не прошу вас о высших градусах, ниже о изъяснении масонства, потому что я решился терпеливо ожидать , упражняясь, сколько могу, в нравственности, самопознании и исправлении себя, но прошу вас, дайте признак мне такой, по которому я мог бы безошибочно узнать истинное масонство от ложного, чтобы нехотя не зайти в ложное; что я по сему признаку верно следовать буду, – но что ежели он мне даст несправедливый, то он Богу ответствовать будет. Под именем истинного масонства разумели мы то, которое ведет посредством самопознания и просвещения к нравственному исправлению кратчайшим путем, по стезям христианского нравоучения; и просил его о том со слезами " [269] .

Наше внимание в этом расказе привлекает почти детская наивность Николая Ивановича. Помимо того, что его собеседник, как светский человек и карьерист, не был расположен к излишней откровенности, он был к тому же связан масонскими клятвами, включавшими различные толкования ближайших задач и конечной цели масонских работ на разных ступенях посвящения. Поэтому какого-либо окончательного ответа фон Рейхель, строго говоря, дать не был вправе. Он, впрочем, вышел из положения вполне достойно, посоветовав Новикову в любом случае избегать обществ, имеющих политические амбиции, или хотя бы тень таковых, и даже смахнул слезу, набежавшую на глаза при ответе. Да и как было не прослезиться, вспомнив о близости казематов Петропавловской или Шлиссельбургской крепости.

Что же касалось положительных целей, то тут Новиков сам знал, что делать. Перебравшись в Москву в 1779 году и взяв в аренду типографию Московского университета, он стал издавать азбуки и буквари, учебники географии и истории, пособия по экономике и философии, переводы новейшей художественной литературы, в первую очередь – французской и немецкой. Широко черпая из кошельков богатых масонов, Новиков поставил дело на широкую ногу. Начальный капитал его книгоиздательской деятельности составлял сумму около двухсот тысяч рублей – по тем временам, целое состояние. На них удалось почти сразу оборудовать типографию двадцатью печатными станками. Многие современные книгоиздатели могут только мечтать о такой типографской базе!

Кроме того, Новиков озаботился организацией воспитательных домов, общедоступных школ, бесплатной аптеки, сбором помощи голодавшим крестьянам – и все это по собственному почину и побуждению, вне всяких приказов начальства и благословения духовных властей. Последнее представляется существенно важным. Располагая в лучшие годы несколькими десятками сотрудников, Новиков тем не менее действовал так, как если бы за ним стояло общество просвещенных и порядочных людей – общество не в старом, масонском, но в уже в современном смысле этого слова – общество, которое располагало собственным мировоззрением, дополняло и преобразовывало его в свободной дискуссии и имело моральное право обсуждать на его основе действия властей, а если нужно – и поправлять их.

Вот почему главным итогом "новиковского десятилетия" (1779–1789) в русской культуре стало не издание целой библиотеки новейшей литературы и не широкая филантропическая деятельность, но выработка понятия об общественной деятельности, а в конечном счете – и интеллигенции, как ее субъекте и движущей силе.

Повторив таким образом вывод, разделяемый в общих чертах большинством историков российской общественной мысли, мы можем задать себе один естественный вопрос. Новиков не читал публичных лекций по эзотерическоу богопознанию, а список изданных им книг не включал сочинений ни по алхимии, ни каббалистике. На первом из названных поприщ блистал И.Е.Шварц, второе же, как мы знаем, оставил за собой И.В.Лопухин. В сущности, цели, которые одушевляли Новикова – а именно, просвещение и благотворительность – входили в задачу первоначального, "иоанновского" масонства. Почему же тогда Новиков не вышел из ордена розенкрейцеров, но продолжал участвовать в их сумрачных мистериях вплоть до начала правительственных гонений?

Ответ на этот вопрос не представляется ни очевидным, ни простым. Тем не менее, в самом первом приближении, мы полагаем возможным предположить, что доминантой внутренней жизни Николая Ивановича была тяга к целостному мировоззрению. Выйти из бледного деизма "иоанновских" степеней, не додумав до конца своих мыслей, не оправдав текущую деятельность твердым понятием о том, как она встраивается в мировой порядок, и только надеяться, что где-то в туманной дали ей суждено заслужить благословение официальной церкви – нет, это было не для него.

Наступало уже совсем новое время. Кант, Шеллинг и Фихте разрабатывали или задумывали свои грандиозные рациональные системы, не исключавшие, впрочем, ни творческой интуиции, ни веры в откровение, но только указывавшие им определенные границы и рамки. "На подходе" была и философия Гегеля. Продумать эти системы и положить их в основание своей общественной или учительной деятельности выпало на долю следующих поколений российского юношества.

Своеобразное поклонение немецкой философии вошло со временем в плоть и кровь отечественной интеллигенции. Когда, с приходом XX ввека, в России началось время "больших революций", немецкие интеллектуалы, поехавшие к нам учиться "новому мышлению", с некоторым удивлением, а иногда и отчаянием смотрели на демонстрации, участники которых с непонятным им воодушевлением, скопом и с песнями, тащили большие портреты немецких профессоров или докторов философии – от Гегеля до Маркса [270] …

Пока же в распоряжении Новикова была одна из первых "переходных" систем. Содержа самое общее описание устройства мира, от царства минералов – до личности человека, она освящала каждый из этих уровней догматами и обрядами "внутренней церкви" – или же, говоря современным языком, совмещала интеллигибельность с метафизичностью – и в этом существенном отношении не отличалась принципиально от позже выработанных в Германии систем "объективного идеализма".

Пересоздав свою личность на этом, прочном для своего времени основании, наш славный просветитель обрел и смысл жизни, и силу убежденности – как, впрочем, и признательность потомства. Напомним, что Пушкин приобрел чернильный прибор Новикова и любил ставить его на стол, когда писал, говоря в шутку, что таким образом чернила Новикова – а ними, по всей вероятности, и его пафос – сливаются с его, пушкинскими чернилами.

Заключая наш разговор о миссии Н.И.Новикова, стоит заметить, что, хотя "новиковское десятилетие" прошло в Москве, первоначальными интуициями и знакомствами он был обязан Петербургу. В Петербурге распространялась значительная часть продукции его типографских станков, отсюда же получал он необходимые пожертвования от братьев-масонов. Имеются данные и о том, что петербургские розенкрейцеры не только сотрудничали с Новиковым, но и пережили разгром его деятельности, продолжив свои работы в глубокой тайне (мы говорим в первую очередь о ложе, работавшей "под молотком" А.Ф.Лабзина). Наконец, господствовавшее в Петербуге "елагинское" масонство на позднем этапе развития ни по своим целям, ни по общему психологическому типу не отличалось от "московско-берлинского" розенкрейцерства .

Распад Священной Римской империи

Геополитическая обстановка на западных границах России к концу царствования Екатерины Великой представлялась в общих чертах установившейся. В 1795 году был проведен третий раздел Польши. Брест стал приграничным городом, к северу от которого, вплоть до Балтийского побережья, проходила граница с Пруссией. На юг простирался австрийский рубеж; еще южнее, на уровне северной Молдавии, начиналась турецкая граница. Восток Европы занимала, таким образом, громада самодержавной России, граничившей с двумя крупнейшими германскими государствами, которые твердо стояли на страже феодально-абсолютистских порядков. Ощущение внутреннего родства, издавна объединявшее правящие слои всех трех государств, после воцарения в России Павла, а затем и Александра I, лишь укрепилось.

Через несколько лет после коронации, императору Александру Павловичу довелось ужинать в Потсдаме, у прусского короля Фридриха Вильгельма III. Поздно вечером, у обоих возникла идея спуститься в склеп, где покоились останки Фридриха Великого, приложиться к надгробной плите и поклясться в вечной приязни. Так и было сделано. Этот союз двух сердец имел многобразные последствия для России, в том числе и династические. Дочь прусского короля была выдана замуж за брата русского царя – будущего императора Николая I – и осталась в российской истории под именем императрицы Александры Феодоровны (настоящее ее имя было Шарлотта).

Как следствие, ее сын, взошедший на русский престол под именем Александра II, имел право считать себя в той же мере россиянином, в какой и пруссаком. Может быть, воспоминание о подписанном в 1807 году его дедом, Фридрихом Вильгельмом III, знаменитом "Октябрьском эдикте", предоставившем личную свободу прусским земледельцам, укрепило его в мысли пойти на аналогичный шаг в отношении русских крестьян в 1861 году. Своеобразный мемориал этого, скорее неудачливого прусского короля со временем нашел себе место в интерьере петербургской "Петрикирхе". Слева от алтаря, над импозантными фигурами ангелов и гербом с королевской короной, была укреплена памятная доска с надписью по-латыни "Fridericus Wilhelmus III. Rex Borussiae" и годами жизни.

Отношения душевной приязни объединяли петербургский двор и с венским. Молния французской революции, ударившая, по выражению Ф.Энгельса, в политический хаос, который представляла собой Германия, разметала весь этот установившийся, почти уютный порядок, казавшийся особенно неколебимым на востоке Европы. Подробное повествование о шести "антифранцузских коалициях", о череде великих битв, от Вальми и Маренго до Ваграма и Ватерлоо, о временных государственных образованиях и мирных договорах, подписывавшихся только для выигрыша времени и перегруппировки сил – одним словом, о всех перипетиях "наполеоновских войн" (и непосредственно предшествовавших им походах французских революционных армий) заняли бы много места и отвлекли бы нас слишком далеко от основной темы нашего рассмотрения.

Очерчивая самым схематичным образом ход событий, мы можем говорить о начальном этапе (1792–1812), совершенно катастрофическом для антифранцузских коалиций, и об этапе заключительном (1812–1813), знаменовавшем их полную победу. На первом этапе, австрийские и прусские войска понесли тяжелые поражения. После сражений при Иене и Ауэрштедте (1806), Пруссия как политическое образование практически прекратила существование. В следующем, 1807 году, во время переговоров с русским царем, предшествовавших заключению Тильзитского мира, Наполеон даже предлагал Александру I провести раздел прусских владений – на манер того, как это раньше было проделано с Польшей.

Что же касалось Франца II, то после ряда поражений, под давлением дипломатии Наполеона, в августе 1806 года, он был вынужден официально признать распад Священной Римской империи германской нации, и отказаться от титула ее императора (став, соответственно, просто "императором Австрии Францем I"). Так, под гром пушек и стоны раненых, ушла в небытие старейшая империя Европы. Ей не нашлось места рядом с воздвигавшейся Наполеоном новой империи, претендовавшей в числе прочего и на преемственность по отношению к "римскому наследству".

Поход наполеоновских войск на Москву и ее сдача знаменовали эпоху "великих потрясений" и для Российской империи. Немцы – и, в том числе, прусские воинские соединения – приняли в нем участие на стороне французов. Нужно, впрочем, оговориться, что германцы шли в русский поход с большим нежеланием, и старались при случае перебежать к нам. Из числа перебежчиков был составлен так называемый "немецкий легион", довольно эффективно действовавший против французских войск. В тылу русских войск, летом 1812 года, был создан и так называемый "Немецкий комитет", обращавшийся к германским солдатам с призывами повернуть оружие против французов – и не без успеха, в особенности на завершающем этапе Отечественной войны.

Ну, а затем наступило время крушения "великой армии" и ее изгнания за пределы России. Как известно, М.И.Кутузов убеждал государя "положить оружие" после выдворения оккупантов за пределы России – и не предпринимать заграничных походов, направленных, так сказать, "на добивание зверя в его логове". В крайнем случае, он полагал возможным очистить ближайшие сопредельные местности, однако за Эльбу не выходить ни в коем случае. В случае такого решения, Наполеон еще долго разорял бы Европу, ослабляя ее государства и тем способствуя дальнейшему возвышению России…

Священный союз России, Австрии и Пруссии

К сожалению, призывы пожилого фельдмаршала не пользовались успехом при дворе. Приняв почести от благодарных пруссаков и своего государя, Кутузов умер весной 1813 года. Его преемники продолжили поход на запад, щедро поливая русской кровью поля Европы, пока не дошли до Парижа и не свергли французского узурпатора. В Теплицком договоре, который Австрия и Пруссия поторопились заключить с Россией, а позже и с Англией, в 1813 году, еще до "Битвы народов" при Лейпциге, основой послевоенного порядка выставлялось возвращение Франции в границы 1792 года – и, разумеется, восстановление Пруссии, равно как и Австрии, во всех их прежних владениях.

Решения Венского конгресса (1815) открыли эпоху Реставрации – восстановления старых, "легитимных" порядков на всем европейском континенте. Священная Римская империя не была, правда, реанимирована. На ее место пришел так называемый Германский союз, составленный как конфедерация тридцати четырех независимых государств (самыми сильными из которых были Австрия с Пруссией) и четырех вольных городов (а именно, трех "ганзейских", а с ними и Франкфурта, в котором решено было расположить союзный сейм). Любопытно, что ряд немецких земель – к примеру, Восточная Пруссия – по разным историко-политическим соображениям в новый союз не вошли. Право председательствовать на заседаниях его сейма, согласно решению Венского конгресса, было признано за представителем Австрии. Таким образом, династии Габсбургов удалось, потеряв древнее величие, удержать за собой ведущую роль в рамках "германского мира".

Достаточно быстро процесс Реставрации приобрел и сакральные обертона. Мы говорим, разумеется, о Священном союзе, созданном согласно Парижскому договору 1815 года монархами России, Австрии и Пруссии. В задачи Союза входило не просто поддержание и укрепление политической системы, сложившейся в результате победы союзников над войсками Наполеона. По мысли Александра I и его ближайших советников, бывших подлинными вдохновителями договора, целью Священного союза было положить предел распространению революционного духа и буржуазно-демократических порядков в Европе, противопоставив им старое, феодально-абсолютистское устройство, освященное авторитетом церкви.

Таким образом, император России подписал максимально приоритетный для себя договор, связавший его православное царство с католической Австрийской империей и протестантским королевством Пруссии в рамках надгосударственного объединения, мыслившегося сакральным не только по имени, но и по сути . Три государя, рассматривавших себя как избранников Божиих, намеревались как бы объединить свои харизмы, ту благодать, которая пребывала на них с момента помазания на царство – и покрыть ею всю Европу.

С течением времени, к "новому порядку", поддержание коего входило в задачи Союза, нашли необходимым присоединиться практически все монархи европейского континента. Однако оплотом Священного Союза попрежнему оставались его основатели. Не случайно, когда в начале 1830-х годов, в Европе поднялась новая волна революционных и национально-освободительных волнений, именно представители России, Пруссии и Австрии собрались в Берлине, решив вдохнуть новую жизнь в идеи Священного союза, и в основных чертах восстановили его, подписав так называемые Мюнхенгрецкие соглашения 1833 года. Таким образом, заложенная в Париже послевоенная "охранительная система" сохранила свое значение для западноевропейской политики Российской империи и в годы царствования Николая I – хотя, как известно, с ходом времени ее космополитические установки отходили на задний план, уступая место идеям "официальной народности" и панславизма.

Значение это не ограничивалось сферой идеологии. Члены Священного союза периодически собирались на конгрессы, где согласовывали свои политические стратегии (последний прошел в 1822 году). Они поддерживали друг друга путем дипломатических демаршей, а там, где это представлялось необходимым – и карательных экспедиций.

Созданная в те годы либеральными – в особенности, французскими журналистами – картина угрюмого востока континента, на котором засели "жандармы Европы", ее душители и "гасильники", утвердилась в массовом сознании прогрессивной европейской общественности именно в ту эпоху. Ее ожидало долгое будущее. Читатель легко обнаружит признаки этой картины, раскрыв едва ли не любую из ведущих западноевропейских газет наших дней.

Психологический тип немецкого чиновника

Так сложился новый, достаточно устойчивый порядок на международной арене. Что же касалось внутренних дел, то тут на первое место вышла задача того, что один из сотрудников молодого царя Александра Павловича метко назвал "реформой бесформенного здания управления империей". Качество управленческих решений, исходивших от верхнего уровня власти в те годы, как, впрочем, и в наши дни, ставить под сомнение было не принято. Высочайшие повеления, именные указы, распоряжения и рескрипты следовали полноводным потоком.

Государственный совет, образованный в 1810 году на правах совещательного органа при царе, неутомимо разрабатывал законы. Он был составлен из четырех департаментов – военных дел, гражданских и духовных дел, государственной экономии и законов. Позднее к ним был добавлен департамент по делам Царства Польского. Напряженно работали и министерства, пришедшие с 1802 года на смену прежним коллегиям. При Александре I, работало семь министерств, при его брате к ним было добавлено еще два (Императорского двора, а также министерство уделов). Нужна была лишь разветвленная кровеносная система, которая разносила бы директивы и средства, отпускаемые на их проведение в жизнь, по всем сосудам огромного государственного организма, и приносила бы обратно информацию об их эффективности.

"Согласно с изменившимся направлением государственной жизни в изучаемую эпоху является и новое орудие правительства. До тех пор главным органом управления служило дворянство; теперь, по мере того, как ослаблялось привилегированное положение этого сословия, главным, непосредственным орудием правительства является чиновничество, а при Николае I и местное дворянское управление вводится в общую систему чиновной иерархии", – заметил В.О.Ключевский в лекции LXXXII своего "Курса русской истории", и выделил при печати курсивом свой основной вывод: "Время с 1796 по 1855 г. можно назвать эпохой господства, или усиленного развития бюрократии в нашей истории ".

Верховная власть была, таким образом, заинтересована в массовой подготовке трудолюбивых и компетентных служащих, не видевших для себя лучшей доли, чем просидеть полжизни в присутственных местах, и притом проводить правительственную линию решительно и неуклонно. Последнее требование было очень существенным. Русский дворянин, кровно связанный со своим народом и хорошо помнивший положения манифеста о вольности дворянской, обладал чувством собственного достоинства и зачастую не был расположен действовать как слепое орудие в руках власть предержащих.

Нарождавшаяся российская интеллигенция была сплошь заражена духом интеллектуальной свободы и сама была расположена если не принимать участие в решениях правительства, то по меньшей мере участвовать в их формировании. В конечном счете, именно по этой причине правительство не только не поддержало в первой половине XIX столетия развития у нас университетского образования, но и приняло строгие меры для ограничения его программ, особенно в области философии и общественных наук, а также очистки профессорского состава от людей либеральных взглядов. А ведь университеты вполне бы могли стать "кузницей кадров" для нового чиновничества.

Итак, общая цель состояла в консолидации мощного управленческого аппарата, кровно не связанного ни со старым дворянством, ни с новой интеллигенцией (хотя, разумеется, в немалой степени формировавшегося за счет выходцев их этих сословий), и располагавшего собственным менталитетом службистов и "государственников". Немецкие же – в особенности, остзейские – выходцы в массе своей идеально подходили для этой роли, в связи с чем и заняли непропорционально большое (сравнительно с долей этих этнических групп в населении "петербургской империи") место в структуре чиновничества александровского, и в особенности – николаевского времени.

Прекрасный пример представляла личность одного из ближайших сотрудников Николая I и архитекторов созданного им управленческого аппарата – графа Александра Христофоровича Бенкендорфа. Выходец из приличной семьи (отец его был эстляндским гражданским губернатором), Бенкендорф получил неплохое образование и умел держать себя в обществе. Расчетливый и корректный в обращении, он был, в общем, порядочным человеком.

Религиозные ценности если не играли в его внутренней жизни особой роли, то признавались им за существенно важные. С 1831 по 1844 год, граф, несмотря на большую занятость по службе, исполнял обязанности патрона лютеранской общины св. Екатерины (на Васильевском острове). Особо нужно заметить, что Бенкендорф был, вне всякого сомнения, патриотом России. Когда это понадобилось, он пошел в действующую армию и проявил себя, как храбрый боевой генерал.

При всех этих положительных чертах, мнение дворянского общества, не говоря уже об образованных людях, не имело для Бенкендорфа никакого значения, когда речь шла о службе государству, отождествлявшемуся им с престолом. Когда царь предложил – он стал шефом корпуса жандармов и начальником III отделения собственной его Императорского величества канцелярии, в задачу которой входила организация тайного политического сыска. В ту пору, приличное общество с известной брезгливостью относилось к государственной службе такого рода. Однако графа это нисколько не смущало.

" Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание", – увещевал он А.С.Пушкина в отзыве на составленную поэтом по предложению государя "Записку о народном воспитании" [271] . Как видим, граф очень четко осмыслил психологические доминанты своей личности (выделенные нами курсивом в тексте цитаты) и нашел возможным, не обинуясь, противопоставить их духу дворянской вольности и просвещения.

Немецкая склонность к прилежному служению и неукоснительному усердию была принята к сведению и правительством. "Русские дворяне служат государству, немецкие – нам", – не раз доводилось с улыбкой говаривать царю Николаю Павловичу, продвигая по службе очередного остзейца [272] . Формулируя свою мысль, император имел в виду не только личную преданность, которая была очевидной. Возведшие на престол Екатерину Великую полупьяные русские гвардейцы также были ей лично преданы. Напротив, возвышенный Павлом I, а позже возглавивший заговор против него граф Петр Алексеевич Пален возводил свой род, как известно, к комтурам Тевтонского ордена.

Думается, что важной для Николая I была еще и душевная преданность самодержавной форме правления, принятой в государстве Российском. Эта преданность очень легко давалась прибалтийским немцам, привыкшим располагать жизнью и смертью своих крестьян, отдавать грубые распоряжения, и, в случае необходимости, подчиняться им – а на дворянский гонор, мнение салонов и прочие "французские штучки" смотреть исподлобья. Когда, много позже, в эпическом романе об александровском времени, Толстой характеризовал одного из действующих лиц, как "сына темного лифляндского дворянина", он имел в виду именно этот психологический тип (мы говорим о Берге из третьей части второго тома "Войны и мира", глава XI).

Честность, особенно заметная на фоне широкого мздоимства, испокон веков более чем присущего российскому чиновничеству, также входила в число добродетелей немцев на русской службе. "Честные управители встречались почти всегда только в центре, в министерствах или соответствующих им учреждениях. Идея государственной службы как служения обществу была совершенно чужда русскому чиновничеству; она была завезена с Запада, в основном из Германии. Именно прибалтийские немцы впервые показали русским, что чиновник может использовать свою власть для служения обществу" [273] .

В приведенном высказывании, американский политолог заострил свою мысль до почти гротескового уровня. Дело, конечно же, было в том, что, в связи с недостатком бюджетного финансирования, российские власти, по традиции, допускали, чтобы чиновники, особенно "на местах", кормились "от просителей" – или, по крайней мере, смотрели на это "сквозь пальцы". В связи с общей простотой отечественных нравов, в восемнадцатом веке такое кормление было, одно время признано официально. В немецких же землях, в особенности в XIX веке, распространялись уже новые "технологии власти", основанные на регулярной выплате жалованья, но и усиленном контроле.

Как всякая привилегированная группа, российское чиновничество первой половины XIX столетия достаточно быстро проявило тенденцию сложения в своеобразную касту. Заботясь о репутации верноподданных, чиновники немецкого происхождения взялись за овладение русским языком, и, в массе своей, решили эту задачу. Если в прежнее время немец на царской службе добро если кое-как объяснялся по-русски, то отныне он говорил и писал на местном языке не хуже природных русаков. "Более того, как ни странно, именно образованные русские немцы говорили "самым правильным", почти безупречным русским языком", – пишет современный языковед В.В.Колесов и заключает: "Такой правильный русский язык – особая примета петербургских немцев" [274] .

Причина такого положения состояла в том, что немецкие служащие в массе своей овладевали русским языком по нормативным грамматикам и учебникам, а пользовались им прежде всего в присутственных местах (в семьях продолжали говорить почти исключительно по-немецки – если, конечно, они не были смешанными). Отсюда и "сверхправильность" их речи, сразу расслышанная их русскими собеседниками. Сходное впечатление производила выпущенная тогда "Русская грамматика" Н.И.Греча – немца по происхождению и лютеранина, праздновавшего при этом день своего ангела по православному календарю. Присущая этой грамматике жесткая регламентация живо напоминала читателям "линейную" планировку Петербурга.

Патриотизм "петербургских немцев" включал представление о государстве Российском, как общем доме, созданном преимущественно трудами русских и немцев . Как следствие, "служилая среда начинала давать отпор чужеземцам – отпор, особенно ревностно поддержанный, повидимому, балтийскими немцами, считавшими себя коренными русскими" [275] . Любопытно, что эта позиция нашла понимание и поддержку в среде собственно русского чиновничества. Суммируя ее, известный мемуарист Ф.Ф.Вигель, сам послуживший чиновником, писал с некоторой иронией, что-де "одни немцы нас хорошо поняли и оттого, если Бог попустит , долго они будут у нас первенствовать" (курсив Вигеля).

Ирония в приведенных словах, кстати, была совершенно факультативна. Так, в официальном отчете, поданном на имя царя в 1843 году, министр народного просвещения и изобретатель знаменитой формулы "православие – самодержавие – народность" С.С.Уваров, касаясь задачи обрусения Прибалтийского края, писал, что главным препятствием на его пути является противодействие местных, остзейских дворян. Все они безусловно безусловно преданы Отечеству, – спешил оговориться министр, – однако притом полагают себя в умственном отношении едва ли не выше русских, "… коих они целое столетие снабжали своими административными идеями, своими формами и преданиями" [276] . Тон приведенных слов вполне спокоен и деловит. Не вызвало сообщение Уварова ни удивления, ни беспокойства и у царя, хорошо знавшего психологию своих остзейских подданных и уверенного в их преданности.

Все приведенные доминанты психологического склада "петербургских немцев" помогли им уверенно войти в состав российского чиновничества времен Александра I и Николая I – и даже занять в нем, как мы говорили, непропорционально большое место . Ну, а общение с чиновниками разных уровней – тем более, почти обязательное для дворян того времени хотя бы кратковременное пребывание на государственной службе, по статской или военной части (переходы с одной на другую были делом обычным) – оказали в свою очередь определяющее воздействие на психологию петербуржцев в целом.

Немцы-декабристы

"Петербург десятых и начала двадцатых годов был идейным центром борьбы за свободу. И все разом, катастрофически мгновенно рухнуло 14 декабря. Декабристский город был повержен. Петербург завоевал император Николай" [277] . В приведенных словах видный советский литературовед Г.П.Макогоненко дал сжатую, но верную характеристику целого этапа развития общественной мысли "петербургского периода". Победа в Отечественной войне 1812 года и непосредственное знакомство с западноевропейским укладом жизни вызвали у целого слоя молодых дворян мысли о необходимости ограничения самодержавия, отмены крепостничества и дальнейших широких реформ.

В своей социальной программе молодые заговорщики примыкали прежде всего, как известно, к теории "естественного права", направляя против самодержавия и крепостничества базовое для нее представление о природном равенстве людей. Некоторые деятели декабризма были знакомы с немецкими философами – кто с Кантом, как Кюхельбекер, кто с Шеллингом, как Чаадаев – однако общая тенденция в развитии их воззрений состояла в продолжении программы французских просветителей XVIII столетия.

Немцы приняли известное участие в декабрьском восстании. Как отмечает специально занимавшийся этим вопросом В.В.Коломинов, из 579 человек, привлеченных к следствию по делу 14 декабря, всего пострадало 13 этнических немцев, двенадцать из коих было приговорено к каторжным работам на срок от двух до двадцати лет, а один казнен. Им был известный читателю со школьной скамьи полковник Павел Иванович Пестель – глава Южного общества, человек высокого благородства и исключительной храбрости. За личное мужество, проявленное в войне против Наполеона, он был награжден золотой шпагой с надписью "За храбрость" [278] .

Признанный вождь движения декабристов, Пестель подверг подробной разработке стратегию и тактические задачи движения в тексте так называемой "Русской Правды", рассматривавшейся им и его соратниками как проект конституции чаемой "Российской республики" (наряду, разумеется, с "Конституцией" Н.М.Муравьева). Базовые положения этого документа основаны на той же теории "естественного права". В других случаях – прежде всего, в высокой оценке традиционной крестьянской общины и ее перспектив в новом обществе – Пестель был очень оригинален, поскольку пришел к ней задолго до выдвижения аналогичных идей славянофилами либо апостолами "русского социализма".

Некоторое влияние немецкой Реформации прослеживается в пестелевском призыве конфисковать монастырские земли и ликвидировать сословные привилегии православного духовенства, превратив его в особый разряд государственных чиновников. Однако как раз религиозность Павла Ивановича была более чем проблематична. Пришедший к нему накануне казни лютеранский пастор был втянут помимо своей воли в политическую дискуссию, совсем потерялся и вышел обратно в слезах.

Разгром восстания и последовавшее за ним "умножение умственных плотин" на пути революции, предпринятое царским правительством при самом деятельном участии набиравшей силу бюрократии, знаменовали наступление совсем новых, довольно стеснительных условий в духовном развитии целого поколения. Ну, а улица Пестеля, сохранившая имя наиболее вероятного первого президента несостоявшейся в его время Российской республики, а с нею и мост Пестеля (прежние Пантелеймоновская улица и Гангутский мост) с течением времени появились на карте Ленинграда.

Увлечение философией Шеллинга

"В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания – его душу ! Как Христофор Коломб, он нашел не то, что искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но, как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную, роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы. Одни вынесли оттуда много сокровищ, другие лишь обезьян да попугаев, но многое и потонуло".

Так, мечтательно и иронично, восстанавливал психологические доминанты рецепции философии Фридриха Вильгельма Шеллинга в России один из ее деятельных участников – писатель, философ и оккультист, князь В.Ф.Одоевский (мы только что процитировали отрывок из его знаменитых "Русских ночей", Ночь вторая, курсив оригинала). Нельзя сказать, чтобы русские ознакомились с философией в начале XIX века. За добрые полстолетия до того, Ломоносов переводил на русский язык труды Христиана Вольфа, а русские баре зачитывались Вольтером и Дидеротом в оригинале. Однако вселенная Вольфа, похожая на часы, однажды заведенные божественным часовщиком, предоставляла томившемуся русскому духу слишком тесное место. Что же касалось французских философов, то радикальные выводы из их доктрин, сделанные вождями французского якобинства и российского декабризма, были настолько разрушительны, что положительно отпугивали наших дворян, в массе своей в революцию не стремившихся.

Канта и Фихте у нас прочли без особого интереса. Зато Ф.В.Шеллинг возбудил подлинный энтузиазм. Говоря о рецепции его философии в первой четверти девятнадцатого столетия, историки русской философии прибегают к таким выражениям, как увлечение, заражение, даже временное помешательство. Молодые люди вступали в философский кружок так, как люди екатерининских времен принимали масонское посвящение – и обсуждали атрибуты шеллингова Абсолюта с тем чувством, с каким в старину говорили о спасении души. Скептические родители покачивали головами и говорили о "немецкой мозголомщине" – но кто из юношей того времени был склонен их слушать? Система Шеллинга была положена лучшими умами александровской эпохи в метафизическое основание при переустройстве своей личности , и в этом нам видится первая существенная особенность ее рецепции на русской почве.

Вторая особенность состояла в том, что перенималась не просто доктрина, выработанная одним из профессиональных западноевропейских философов. В поисках абсолютной истины, наши энтузиасты пришли на поклон именно в Германию, где обитала "нация абсолютная" [279] , развившая в себе склонность к серьезному умозрению – и по этому признаку противопоставлявшуюся у нас французским говорунам, искусителям и вольнодумцам. В связи с этим, наши шеллингианцы склонны были вообще отказаться от имени философов, присвоив себе название любомудров – с тем только условием, чтоб называть любомудрами и своих новых немецких учителей [280] .

Шеллингова система была слишком обширна и хорошо разработана, чтоб попытаться дать здесь ее мало-мальски описание. Мы только напомним о ее характерных чертах, вызвавших особый интерес отечественных любомудров. Прежде всего, в рамках одной системы и единой методологии рассматривались неживая вселенная, органическая природа и человек. Все они виделись Шеллингу как исторически пройденные и сохраняющие внутреннюю связь между собой гигантские ступени творения.

Такая позиция представляла мироздание как огромную лабораторию развертывания богатств мира, объединяя физика и геолога, физиолога и психолога, историка и философа в сообщество исследователей, занимавшихся разными отрезками единой реальности. Не случайно знакомство пригодилось потом одним ученым в описании процессов "магнетизма, электротицизма и химизма", а другим – в периодизации исторического развития человечества (имеем в виду соответственно Д.М.Велланского и Н.И.Надеждина).

Далее, прохождение "ступеней творения" было осмыслено немецким философом как самопознание "мирового разума", достигавшее кульминации в человеке, который осознавал по мере овладения умозрением по Шеллингу свое сущностное единство, тождество с "душой мира", то есть с абсолютом. Отсюда и наименование "философии тождества", принятое Шеллингом для своей системы. Мы говорим в данном случае исключительно о ней, поскольку доктрина позднего Шеллинга, получившая название "философии откровения", была у нас воспринята на фоне уже возникшего гегельянства как анахронизм и особого интереса не вызвала.

Как следствие, шеллингова система, не изгоняя из мира божественного начала, предполагала возможным его познание при помощи интеллектуальной или художественной способности. Первая получала в помощь гносеологию, рассматривавшуюся как "универсальный код, позволяющий расшифровать смысл мироздания" [281] . Вторая вооружалась эстетикой, учившей художника или писателя освобождаться от пут временного и конечного, "бескорыстно услаждаться" созерцанием абсолютного духа – и творить потом, исходя "из внутренней потребности", самоцельно, никому не служа и не сообразуясь ни с чем, кроме увиденного в глубине мира, царстве беспредельности и вечности (в кавычках приводим формулировки А.И.Галича).

Эта эстетика имела на русской почве довольно сложную судьбу. Сначала она послужила художникам и поэтам, внутренне освобождая их от диктата самодержавия. Затем, в отталкивании от нее была выработана эстетика Белинского, с ее требованием отражать не абсолютную идею, а реальную жизнь, причем делать это в духе партийности (оговоримся, что критик призывал писателя все-таки отражать не позицию отдельной партии или секты, но "общее и необходимое, которое дает колорит и смысл всей его эпохи" [282] ). И, наконец, она вошла составной частью в теорию "чистого искусства", сохранявшей свою актуальность еще долго, вплоть до теоретиков нашего "серебряного века".

Кроме того, нельзя не отметить, что открывший эпоху в культурологии Петербурга призыв Н.П.Анциферова увидеть за страницами сочинений петербургских писателей саморазвитие "гения города" и вступить с ним "в проникновенное общение" по своей сути принадлежал основному руслу шеллингианской эстетики и онтологии.

В методе Шеллинга наше внимание останавливают некоторые весьма плодотворные инновации. В первую очередь, нужно сказать о последовательно проведенном у него, так называемом "принципе полярности". Согласно ему, первоначальное единство проявляет себя в действии и в свою очередь может быть понято при манифестации содержащихся в нем противоположных сил. Взятый в качестве формального приема, этот принцип активно применяется в современной семиотике при анализе кодов, в виде так называемых "бинарных оппозиций" (а при расширении этого принципа – "тернарных" и, далее, многомерных оппозиций) [283] .

Второе, что останавливает наше внимание при чтении Шеллинга – это трактовка вселенной как "всеобщего организма", содержащего на разных своих уровнях другие, меньшие, однако в структурном отношении аналогичные себе организмы. Будучи развита у учеников Шеллинга в так называемую "органическую теорию", она оказала известное влияние на развитие отечественной естественнонаучной мысли. Видимо, это влияние постепенно изгладилось. Иначе бы наши российские современники не стали с энтузиазмом открывать ее то в "голографической психологии" Д.Бома-С.Грофа, то во "фрактальной геометрии" Б.Мандельброта.

Все эти идеи – и целый ряд более сложных находок и интуиций – нашли свое место в мыслях и текстах наших шеллингианцев. "Какое раздолье!" – радостно восклицал один из героев Одоевского, – "Спрашивай, о чем хочешь – на все ответ. И какой! Одетый в силлогистическую форму, испещренный цитатами, с правами на древность происхождения, обделанный, обточенный" [284] .

Здесь перед нами естественно встает вопрос о том, насколько же все-таки масштабным стало их влияние в России? Как и в случае новиковского масонства, мы должны сказать, что формально членов шеллингианских кружков, усвоивших себе полный курс воззрений немецкого философа, было совсем немного – не более сотни. Однако то были все люди с умом и сердцем, многие из которых стояли в самом центре интеллектуальной жизни своего времени. Достаточно будет сказать, что лекции наших первых шеллингианцев довелось с воодушевлением слушать таким ведущим культурным деятелям следующего поколения, как Герцен, Белинский, Станкевич.

Не будет излишним коротко остановиться и на вопросе о географической принадлежности нашего шеллингианства. В источниках по истории русской философии читатель сразу найдет указание на то, что философствовали у нас Москве, в то время как в Петербурге делали карьеру, ходили в театр, либо же, в крайнем случае, писали стихи.

Формально, с таким положением можно поспорить. Так, признанный глава отечественного шеллингианства, Данило Михайлович Велланский, всю жизнь профессорствовал в Петербурге. Другой яркий приверженец и пропагандист учения Шеллинга, Александр Иванович Галич, также преподавал в Петербурге и печатал здесь свои труды. Первый, правда, в конце жизни с горечью говорил о своих трудах как о гласе вопиющего в пустыне, второй пристрастился к рюмке и тоже говаривал, что жизнь не удалась. Впрочем, какой же деятель русского просвещения не впадал в конце жизни в депрессию, сравнивая юношеские мечты с реальностью.

Наряду с этим, нельзя забывать и о том, что "Общество любомудрия", составившееся в Москве в 1823 году, было первым в России кружком, участники коего поставили себе целью систематическое овладение новой немецкой философией. В списке его членов мы видим такие блестящие имена, как В.Одоевский, Д.Веневитинов, братья Киреевские. Действительно, где же было укрыться любителям умозрительных созерцаний от правительственного ока, как не в Москве, поступив на фиктивную службу в архивы и создав для себя уютные берлоги, заваленные томами Шеллинга и клавирами Шуберта… Впрочем, при первых известиях о восстании декабристов, любомудры поторопились отправить в камин протоколы собраний и распустить свой кружок.

Это произошло в конце 1825 года, а в 1830-м Николай Иванович Надеждин защитил докторскую диссертацию, во всех основных пунктах верно следовавшую философии Шеллинга. В следующем году он стал профессором Московского университета. Довольно скоро Надеждину удалось создать своеобразный центр распространения новой немецкой философии в России. Учившийся у него в Москве Белинский, в свою очередь, стал во главе русской художественной критики, только переехав в Петербург, и так далее. В биографиях и умах интеллектуальных лидеров той эпохи Петербург и Москва никогда не противопоставлялись, но дополняли друг друга. Вот почему рецепцию философии Шеллинга было бы наиболее корректно назвать плодом связи и взаимодействия обеих наших столиц.

Увлечение философией Гегеля

В конце тридцатых годов XIX столетия, одно магистральное влияние в умах русской интеллигенции сменилось другим: началось увлечение философской системой Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. "Преклонение перед Гегелем доходило до крайностей, и каждое изречение из сочинений немецкого идеалиста воспринималось как абсолютная истина. "Толковали же об них беспрестанно, – писал Герцен, – нет параграфа во всех трех частях "Логики", в двух "Эстетики", "Энциклопедии" и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении "перехватывающего духа", принимали за обиды мнения об "абсолютной личности и ее по себе бытии"… Человек, который шел гулять в Сокольники шел для того, чтоб отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; если ему попадался на дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном проявлении. Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: "гемюту" или к "трагическому в сердце" [285] .

Всеохватная система Гегеля действительно представляла собой впечатляющее достижение европейской мысли, а Берлин, куда величайшего мыслителя нового времени пригласили для замещения кафедры философии осенью 1818 года, стал благодаря одному этому факту "философской столицей мира". У нас нет необходимости вдаваться в детали этой системы – прежде всего по той очевидной причине, что читатели, получившие высшее образование, в обязательном порядке проходили ее в составе курса философии. В нашу задачу здесь будет просто напомнить об общей структуре учения замечательного прусского философа [286] и выделить те его составляющие, которые привлекли внимание его русских читателей.

Философская система Гегеля представляла мироздание в виде трех огромных ступеней, последовательно проходимых "абсолютным духом" в ходе его творения, и, соответственно, разделялась на логику, философию природы и философию духа. Логика содержала учение о первоэлементах бытия (строго говоря, о "бытии, сущности и понятии"), и, как следствие, далеко выходила за рамки традиционного представления о законах и категориях правильного мышления, как основном предмете логических штудий. Начиная от самых первых "строительных кирпичиков" мира – бытия и "ничто" – Гегель находил в их взаимном отношении и различие, и тождество и единство. Отсюда он восходил мыслью к категориям количества и качества, подвергал анализу процесс перехода первого во второе, далее вводил "принцип противоречивого развития". Таким образом, он реконструировал закономерности, лежащие в основе всего сущего – как в его статическом, так и динамическом аспекте.

Логика Гегеля была встречена учеными, представителями как естественных, так и общественных наук, с величайшим вниманием и интересом. В дополненной и видоизмененной форме она безусловно входит в число фундаментальных положений и современной науки. В противоположность ей, учение Гегеля о природе, сведенной им к трем царствам, изучавшимся в рамках механики, физики и органики, было основано на положительных знаниях его эпохи, и потому в значительной мере устарело уже к концу жизни философа (характерный пример представляла "теория четырех стихий", которую Гегель предпочел атомистической теории вещества).

Третья ступень – философия духа – начиналась с учения о психологии отдельного человека, сведенной к сознанию, самосознанию и разуму как их синтезу (триада "тезис – антитезис – синтез" была очень четко осознана Гегелем и последовательно проведена в его описаниях, и это весьма дисциплинировало ум внимательного читателя). Далее Гегель сосредоточивался на формах общественного сознания – а именно, семье, частной собственности и государстве. Наконец, взгляду философа представлялась величественная картина мировой истории, взятая в ключе непрерывной передачи лидерства от одного ведущего народа – к другому. Смысл ее виделся во все более ясном усвоении и воплощении в жизнь свободы, понятой как "осознанная необходимость".

На вершину своей системы Гегель допустил лишь три ипостаси культуры – а именно, искусство, религию и философию. Признав, что все три открывают дорогу к познанию "абсолютного духа" и слиянию с ним, философ постулировал, что первое ведет человека путем чувственного созерцания, вторая – представления, третья – понятия, и отдал безусловное предпочтение последней. Таким образом, миллиарды лет восхождения "абсолютного духа" по ступеням творения завершились его самопознанием через дух человека, и этим человеком был Георг Фридрих Гегель.

Далее "абсолютному духу" оставалось лишь на манер гностического змея, древнего Уробороса, взявшего в зубы свой собственный хвост, замкнуть кольцо времени, с тем, чтобы снова проходить глубочайшие основы бытия – бытие и "ничто", тождество и различие, количество и качество – но теперь уж не в форме "чистой мысли", а осознанно, по "Логике" Гегеля. Сама же система немецкого философа совмещала в себе черты священного писания и рациональной – единственно верной, поскольку "абсолютный дух" можно познать лишь при помощи дисциплинированного разума – теологии [287] .

Распространение гегельянства в России было первоначально связано с деятельностью кружка Н.В.Станкевича, связанного с Московским университетом. Вскоре оно привлекло интерес самых разных людей и вызвало исключительно сильный общественный резонанс, продолжая тем самым череду таких двуединых, московско-петербургских феноменов, сложившихся в русской культуре под сильным влиянием немецкой мысли, как новиковское просвещение, а позже – шеллингианство любомудров.

Приступая к углубленной проработке томов Гегеля, Николай Владимирович Станкевич писал в середине 1830-х годов, что он предпринимает этот труд в надежде усвоить себе целостное, непротиворечивое мировоззрение и достигнуть нравственного совершенства. Смысл обращения к гегелевскому учению и сводился с тех пор для российских интеллигентов к тому, чтобы переустроить свою личность, утвердив ее на прочном метафизическом фундаменте "абсолютной идеи".

Повествуя в "Анне Карениной" о поисках смысла жизни, предпринимаемых одним из героев, Л.Толстой гораздо уже позже (роман, как известно, описывает события начала 1870-х годов) писал, что Левин "перечитал и вновь прочел и Платона, и Спинозу, и Канта, и Шеллинга, и Гегеля, и Шопенгауера – тех философов, которые не материалистически объясняли жизнь" (материалисты уже были читаны до того и отброшены) [288] . Весь смысл этой цепочки великих имен – в том, чтобы восстановить типичный ход духовных поисков интеллигентного человека "петербургского периода".

В более практическом смысле, философские кружки тридцатых – сороковых годов XIX столетия стали той защищенной от внешних влияний средой, в которой под видом споров на отвлеченные темы сформировались все основные общественно-политические движения дореформенной России. Прежде всего, произошло размежевание западников и славянофилов. В специальной литературе уже показано, каким образом простая замена понятий в немецкой классической философии позволяла превратить систему объективного идеализма в философию национальной самобытности, отвечавшую всем требованиям "старших славянофилов" [289] . Иная расстановка акцентов – к примеру, придание гегелевскому "принципу необходимости" обязательного субстрата в виде народа – позволила одному из первых наших последовательных западников, Тимофею Николаевичу Грановскому, сформулировать свою историческую и социологическую теорию.

Далее, в рамках лагеря западников произошло выделение революционно-демократического крыла, в первую очередь обязанного деятельности В.Г.Белинского. Как известно, сдвиг к политическому радикализму произошел у нашего замечательного литературного критика и общественного деятеля под влиянием отделения от гегелевской школы крыла так называемых "левых гегельянцев", в лице А.Руге, Л.Фейербаха и самого К.Маркса. Кстати, заразив русских "левым гегельянством", Германия очень скоро получила свой вирус обратно, в усиленной форме. Когда в 1849 году в Дрездене вспыхнули политические беспорядки, а за ними и восстание рабочих, во главе его встал наш известный гегельянец, Михаил Александрович Бакунин.

В свою очередь, в лагере сторонников закрепления нашего национального своеобразия в пятидесятых годах сформировалась группа сторонников "русского социализма", призывавших к самым радикальным действиям, однако же при условии сохранения традиционной общины. Честь разработки этой доктрины принадлежала А.И.Герцену – ну, а он называл философию Гегеля "алгеброй революции". В "Былом и думах" у него есть, кстати, замечательный рассказ о том, как он, утомленный спором о Гегеле, оставил своих собеседников (то были Бакунин с Прудоном) и пошел спать. Когда наутро Герцен вернулся в гостиную, он нашел там, у потухшего камина, обоих спорщиков, усталых, но, как говорится, довольных. Они завершали свой спор о Гегеле [290] …

Как видим, действительно все наши важнейшие общественно-политические движения – и, шире, культурно-политические ориентации – того времени в конечном счете оформились благодаря знакомству российских мыслителей и деятелей культуры с немецкими философскими системами . Нужно сказать, что современный российский интеллигент в общем обычно не до конца сознает, до какой степени немецкое философствование вошло в саму ткань его мыслей и чувств.

Возьмем хотя бы слова, введенные в ту эпоху в русский язык как кальки с немецких философских терминов. По свидетельству историков русского языка, это – "образование" (Bildung) и "мировоззрение" (Weltanschauung), "призвание" (Beruf) и "саморазвитие" (Selbstentwick(e)lung), а с ним целый пласт слов, начинающихся на "само-" (таких, как "самоопределение"). Примеры прилагательных: "односторонний" (einseitig), "целесообразный" (zweckm?ssig), "очевидный" (augenscheinlich); глаголов: "состоять" (bestehen), "предполагать" (voraussetzen), и так далее [291] .

Между тем, современные лингвисты установили, что в словаре каждого языка заключена своеобразная "картина мира", незаметно, однако достаточно жестко определяющая, что мы заметим и назовем сразу одним словом, что определим во вторую очередь и многословно, а потому менее четко – и что вообще ускользнет от нашего внимания. Включив в свой общеупотребительный лексикон целый слой терминов, заимствованных из словаря немецкой классической философии, мы как надели на нос немецкие очки, так их до сих пор и носим – во всяком случае, глядим через них вполглаза.

Немецкий романтизм

"Ты пеняешь мне за Моск.<овский вестник> – и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? Собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а чорт свое" [292] . Так отозвался в известном письме к Дельвигу молодой Пушкин о философских пристрастиях своих московских друзей-любомудров, задумавших издавать журнал и пригласивших поэта принять в нем участие. Мнение это, как обычно у нашего Протея, не было ни единственным, ни окончательным. Через девять лет, в самом конце жизни, Пушкин нашел возможным подчеркнуть, что "германская философия, особенно в Москве, нашла много молодых, пылких, добросовестных последователей, и хотя говорили они языком мало понятным для непосвященных, но тем не менее влияние их было благотворно и час от часу становится более ощутительно" [293] . Как видим, сказав то же самое, Пушкин лишь сдвинул акценты – и оценка сменилась на практически противоположную.

Философские интересы, впрочем, никогда не были приоритетными для нашего великого поэта. Другое дело – литературные пристрастия, а здесь определяющим для творческой эволюции Пушкина был, как известно, отход от религизно-моралистического идеализма, точнее – его перерастание, дальнейшее усвоение принципов гражданского, "байронического" романтизма, и, наконец, выработка эстетической программы реализма, нашедшей себе яркое воплощение уже в первых главах "Евгения Онегина".

Важно при этом отметить, что, не присоединяясь безоговорочно ни к одной литературной школе или группировке, Пушкин никогда не отказывался вполне от уже пройденных им идеалов. Вот почему латентное присутствие элементов религиозно-моралистического романтизма, ведущим представителем которого у нас был, конечно, В.А.Жуковский, латентно прослеживается на всем протяжении пушкинского творчества.

Та ветвь романтизма, которой отдал предпочтение Жуковский и которую он навсегда привил древу отечественной литературы, с ее интересом к прошлому и его идеализацией, с ее обращенностью к смутным переживаниям и склонностью к чудесному – одним словом, к тому, чем дышит любая страница Жуковского – в первую очередь была связана с творчеством немецких романтиков. В известном письме к немецкому адресату, пожелавшему составить представление о творчестве Жуковского, не зная русского языка, Василий Андреевич посоветовал ему перечесть Шиллера, Гебеля, Риккерта. "Читая все эти произведения, верьте или старайтесь уверить себя, что они все переведены с русского, с Жуковского, или vice versa: тогда вы будете иметь понятие о том, что я написал лучшего в жизни …" [294] .

Бюст замечательного поэта был установлен с течением времени в самом центре Петербурга, в восточной части Александровского сада, непосредственно примыкающей к Дворцовой площади. Довольно удачным представляется то, что на одной из граней постамента приведена цитата из "Ундины" ("Бывали дни восторженных видений; \ Моя душа поэзией цвела", и так далее). Формально, "Ундина" представляла собой перевод прозаической повести немецкого писателя Ф. де ла Мотт Фуке. На деле, она была одним из плодов свободного вдохновения Жуковского. Именно так, "поверх немецкого черновика", ему и довелось высказать некоторые из своих заветных мыслей.

Пытаясь однажды коротко выразить свое творческое – а, впрочем, и жизненное кредо – Жуковский писал в своем дневнике так: "Бог и душа – вот два существа; все прочее – печатное объявление, приклеенное на минуту". Вряд ли Пушкин того времени (запись относится к 1821 году), с его безумной энергией и жизнелюбием, тем более поздний Пушкин, согласился бы с этой записью, одним росчерком пера предавававшей тлению все самое для него занимательное, а в конечном счете – и святое. Однако вполне пренебречь спокойным, сдержанным благородством этих слов было бы невозможно. Вот таким образом, в притяжении и отталкивании, прежде всего при посредстве В.А.Жуковского, и вошли в творческое сознание Пушкина мотивы и образы немецкого романтизма .

Немецкие образы в "Евгении Онегине"

Обращаясь к тексту "Евгения Онегина", мы сразу же мысленно выделяем два образа, памятных нам с детства, и прямо связанных с "немецким миром". Первый – это, конечно же, друг главного героя, восторженный и наивный Ленский, сама фамилия которого при первом ее упоминании зарифмована с именем знаменитейшего немецкого университета.

"…По имени Владимир Ленской,

С душою прямо геттингенской,

Красавец, в полном цвете лет,

Поклонник Канта и поэт.

Он из Германии туманной

Привез учености плоды:

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий и довольно странный,

Всегда восторженную речь,

И кудри черные до плеч" (Глава вторая, строфа VI).

Как уже выяснили литературоведы, упоминание Геттингенского университета в тогдашнем общественном контексте было далеко не нейтральным. Ведь Геттинген был расположен на землях, принадлежавших ганноверской династии, подчинен английским законам – и стал, как следствие, всеевропейским рассадником либерализма и вольнодумия. К числу его выпускников принадлежали знакомые Пушкину братья Н. и А.Тургеневы. В известном письме к последнему, Батюшков замечал, что не худо бы было Пушкина "запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою" [295] .

Пушкин был знаком с такими мечтами своих друзей, и, в общем, не исключал для себя этой судьбы. С таким наблюдением согласуются и второстепенные детали. К примеру, известно, что на проекте иллюстрации к первой главе "Евгения Онегина" Пушкин набросал свой автопортрет, на котором отчетливо видны "кудри до плеч", считавшиеся в ту пору признаком вольнодумства. На основании соображений такого рода, в пушкиноведении и установилась та точка зрения, что образу Ленского Пушкин придал собственные черты, ставшие для поэта неактуальными после внутреннего перелома 1823 года, однако же сохранившие свое юношеское обаяние. Ну, а для нашей темы существен насквозь цитатный характер предсмертной элегии Ленского, верно воспроизведшей все "общие места" романтизма – в первую очередь, немецко-русского [296] .

Второй образ – немецкого булочника из знаменитого описания "дня Онегина" в первой главе поэмы:

"… Проснулся утра шум приятный.

Открыты ставни; трубный дым

Столбом восходит голубым,

И хлебник, немец аккуратный,

В бумажном колпаке, не раз

Уж отворял свой васисдас " (строфа XXXV; курсив Пушкина).

Возможно, читателю покажется слишком резким переход от одного из главных героев поэмы, русского дворянина и поэта – к скромному немецкому труженику противня и печи. Мы можем на это ответить только, что занимаемся в первую очередь "петербургским текстом" – и в нем для нас нет мелочей.

Что касается слова " васисдас ", то, по свидетельству комментаторов, у Пушкина в данном случае было употреблено, собственно, не немецкое слово, а германизм, существовавший во французском языке его времени. Любопытно, что перевод этого слова – знакомое нам всем русское слово "форточка" являлось, в свою очередь, прямым заимствованием из старого немецкого языка (а именно, "Pf?rtchen"). Сейчас немцы скажут "Klappfenster" или "L?ftungsklappe".

Что же до самого немецкого булочника, то он был не зря упомянут в одном перечне с русским извозчиком и молочницей-охтинкой. Немецкие булочники составляли заметную часть трудового населения пушкинского Петербурга, тем более что с их вкусной, душистой продукцией были знакомы едва ли не все обитатели города – как говорится, от царя до псаря. А как же иначе – ведь, согласно принятому их цехом непреложному правилу, вся выпеченная с утра продукция должна была разойтись к вечеру – остаток считался, естественно, непригодным для употребления и выносился для раздачи нищим, обыкновенно на Сенную площадь (полагаем, что причина нашего выделения курсивом и чувство, за ним стоящее, не нуждаются в объяснении для читателя, знакомого с принципами работы хлебобулочной промышленности Петербурга в наши дни).

Психологический тип немецкого булочника

Немецкие булочники появились в нашем городе во времена Петра I и обосновались достаточно прочно. В дневнике камер-юнкера Ф.В. фон Берхгольца под 1724 годом помечено, что царь, "вероятно, мимоездом, услышав музыку и любопытствуя видеть, как справляют свадьбы у этого класса иностранцев, совершенно неожиданно вошел в дом булочника с некоторыми из своих людей, приказал накрыть там два особых стола, один для себя, другой для своей свиты, и более трех часов смотрел на свадебные церемонии и танцы" [297] .

В послепетровские времена немцам пришлось пережить период достаточно острой конкуренции с французами. После того, как последние взяли в свои руки значительную часть столичного ресторанного дела (это произошло в середине XVIII столетия), немцы вошли в полную силу и в течение примерно ста лет первенствовали в производстве хлебобулочных изделий и их продаже. В шестидесятых годах XIX века, их обошли русские, так называемые "филипповские" булочные, основанные на мануфактурном производстве и потому быстро завоевавшие петербургский рынок. Однако долго еще жители Петербурга с удовольствием посещали немецкие заведения – булочную Пфлюгера на Невском, булочную Гуля на углу Невского и Малой Морской, магазин кондитерских изделий на Караванной и ряд других, менее популярных, булочных и кондитерских [298] .

Психологический строй немецких булочников определялся старой, цеховой организацией, вывезенной ими из Германии и прямо пересаженной на петербургскую почву . Сюда относилось длительное, многолетнее пребывание в учениках, а потом – подмастерьях; жестокая, иногда палочная дисциплина; получение диплома, очень торжественно обставленное и вводившее новичка в круг корифев профессии; высокий авторитет мастера; сохранение в неприкосновенности комплекса полученных от мастера умений и навыков – и, наконец, величайшая внутрицеховая солидарность, почти исключавшая профессиональную конкуренцию.

О, в этой системе умели ломать людей, воспитывая из них безукоризненно честных, трудолюбивых – и в то же время поразительно ограниченных и жестоких мастеров. Это неудивительно. Ведь цеховая организация принадлежала еще средневековому миру. Проводя буржуазные реформы, ее с величайшим трудом демонтировали в Германии, начиная с эпохи "наполеоновских войн" – и этот процесс был необычайно трудным для властей, а для народа так просто болезненным.

В описаниях периодически созывавшихся цеховых собраний, прежде всего – так называемой "лады", на котором проводился прием новых членов и обсуждение других важных для цеха вопросов, наше внимание привлекает строгое следование ритуалам, иной раз достаточно архаичным. Причина нашего интереса состоит в том, что некоторые из ведущих оккультных систем нового времени выросли из старинных, наивных ритуалов – в частности, цеховых – которые были переосмыслены в новом, эзотерическом духе. К примеру, классическое английское масонство появилось именно в то время, когда к древним содружествам каменщиков стали присоединяться люди других профессий и сословий, поставившие своей целью не строить соборы – но возводить внутренний храм. Как следствие, сохранив вид инструментов, используемых каменщиком при повседневной работе, циркуль и отвес, молоток и наугольник приобрели значение символов незримого, духовного восхождения.

Сразу оговоримся, что вопрос об эзотерическом содержании ритуалов "петербургских булочников" нуждается в дальнейшем углубленном исследовании. Рецепция таких ритуалов в русской среде видится нам вполне возможной. Во всяком случае, обрусение одного из немецких ритуалов, проводившихся при вступлении в булочный цех нового члена, в научной литературе описано. Это – обычай поочередного питья вина из большого кубка, передававшегося по старшинству в знак того, что новичок присоединяется к профессиональному братству (немецкое "Br?derschaft"). Как догадался читатель, речь здесь идет об обычае "пить на брудершафт", в упрощенном и предельно сниженном виде сохраняющемся у русских по сию пору [299] .

Немецкие образы в "Пиковой даме"

Петербургский немец стал героем другого сочинения Пушкина, важного для его творчества и центрального для "петербургского текста" в целом. Мы говорим, разумеется, о повести "Пиковая дама", написанной в 1833 году и о ее герое, молодом инженере по фамилии Германн.

Любопытно, что в первой половине повести немецкое происхождение героя поминается в каждой главе. Так, в самом начале повести, в знаменитой сцене у конногвардейца Нарумова, Германн замечает, что "не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобести излишнее". Это замечание вызывает улыбку товарищей, и один из них говорит прямо, что "Германн немец: он расчетлив, вот и все!". Во второй главе, мы узнаем из ремарки автора, что "Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал". В третьей главе, он пишет любовное письмо. "… Оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа".

Со смертью старой графини в конце третьей главы, упоминания о немецком происхождении героя прекращаются. Зато в его облике проступают черты Наполеона. Первым о них говорит тот же Томский, который в самом начале повести напомнил о том, что Германн был немцем. Затем, в той же четвертой главе, автор говорит, уже от себя, об удивительном сходстве с Наполеоном. "Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну", – особо подчеркнуто в тексте.

Как видим, немецкое происхождение Германна объясняло для людей, а может быть, и для него самого, присущее ему сочетание холодной расчетливости и умения решительно действовать – но только до смерти старухи. Сразу же вслед за этим в облике героя проявляются черты, присущие многим решительным и жестоким честолюбцам, а в известном смысле – и людям новой эпохи вообще ("мы все глядим в наполеоны", – заметил поэт в другом месте). Это неудивительно. Предмет интереса для Пушкина в данном случае составляла не этническая психология петербургских немцев, но духовный склад только еще появившегося у нас типа людей нового, буржуазного общества. Дальнейшая разработка этого типа, с течением времени вошедшего в силу, была продолжена, с одной стороны, Достоевским в образе еще одного молодого убийцы – Раскольникова, с другой – Гончаровым, в более положительном образе другого "русского немца", Штольца.

Впрочем, по мнению некоторых исследователей "Пиковой дамы", национальная принадлежность героя может рассматриваться не только как поверхностная, малозначительная характеристика. Так, Ю.М.Лотман обратил внимание на то, что "… Германн – человек двойной природы, русский немец , с холодным умом и пламенным воображением" [300] . Продолжая это наблюдение, мы можем заметить, что Петербург также был "городом двойной природы", сочетавшим немецкую регулярность и русский размах . В таком плане, личная участь Германна отразила будущую судьбу и того города, в котором он попытался помериться силами с судьбой – и потерпел неудачу.

Заметим, что в тексте пушкинской повести есть и прямые переклички с немецкой литературой, в первую очередь со знаменитой повестью классика немецкого романтизма Эрнста Теодора Амадея Гофмана "Счастье игрока" (она появилась в 1820 году, а уже через два года была переведена на русский язык и напечатана в "Вестнике Европы"). К примеру, в шестой главе "Пиковой дамы" Германн, узнавши секрет графини, думает о поездке в Париж, чтоб тамошних игорных домах "вынудить клад у очарованной фортуны". Герой Гофмана выигрывает свои первые большие деньги как раз в Париже. "На добытый игрою изрядный капитал заложил он свой собственный банк, а так как счастье его не прерывалось, то в короткое время банк его стал самым богатым в Париже" [301] .

Отправляясь играть, он думает, что "… одна такая ночь вызволит меня из нужды, избавит от мучительной необходимости быть в тягость друзьям; таково веление судьбы, и мой долг ему следовать". Положительно, Германн понял бы этого человека с одного слова. Мы не будем лишать читателя удовольствия освежить в памяти обе повести, немецкую и русскую, и проследить другие переклички между ними, а они есть. Наш путь лежит к "Медному всаднику" – написанной в том же, 1833 году, поэме, составившей краеугольный камень "петербургского текста".

Немецкие образы и влияния в "Медном всаднике"

Нужно сказать, что прямых указаний, существенных для нашей темы, в коротком тексте пушкинской "петербургской поэмы" практически нет. "Приют убогого чухонца" и шведы, которым собрался грозить Петр I, встречаются уже во Вступлении – но немцам в нем, как и в дальнейшем тексте поэмы, места не нашлось.

Оговоримся, что в первой части царь Александр I посылает своих генералов "спасать и страхом обуялый \ И дома тонущий народ" (строки 218–219 канонического текста). В четвертом авторском примечании к поэме указано, что речь здесь идет о графе Милорадовиче и генерал-адъютанте Бенкендорфе. Последнее имя принадлежало известному петербургскому немцу.

Кроме того, в рукописи поэмы "Езерский", подготовительной к "Медному всаднику", Пушкин точнее определяет национальную принадлежность возлюбленной героя поэмы, несчастного Евгения: "… Влюблен \ Он был в Мещанской по соседству \ В одну Лифляндочку…" [302] . Вот, пожалуй, и все.

О чем же это говорит? Разве о том, что среди приближенных русского царя были преданные ему остзейские дворяне, а среди подданных – остзейские мещанки, многие из коих были совсем небогаты. Мещанская улица в Коломне была одним из мест компактного проживания петербургских немцев умеренного достатка, улицей "табачных и мелочных лавок, немцев-ремесленников и чухонских нимф", как писал Гоголь в одной из своих "петербургских повестей", о которой нам предстоит еще говорить.

Немцы в поэме были бы, действительно, ни к чему. Достаточно и "окна в Европу", через которое они были видны и досягаемы не хуже других. Вместе с тем, немецкая литератера была к тому времени настолько богата, что скрытых перекличек с ней можно насчитать немало. Укажем лишь на одну. Оказывается, сведения о петербургском наводнении 1824 года, которое описано в "Медном всаднике", дошли до Гете – и, более того, произвели на него сильное впечатление. По мнению литературоведов, это известие "дало ему творческий импульс для завершения "Фауста" – подсказало мотив борьбы человека с морем" [303] .

Первая часть "Фауста" появилась в печати в 1808 году, довольно скоро приобрела известность у нас и привлекла внимание молодого Пушкина. Известно, что в 1825 году русский поэт написал вариацию на ее темы, в первой публикации озаглавленную "Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем". Вторую часть Гете опубликовал гораздо позже, лишь в 1831 году. Было бы вполне естественным, если бы эта литературная новинка, почти сразу дошедшая до Петербурга, привлекла внимание Пушкина и была принята им во внимание при работе над своей поэмой о наводнении. В любом случае, как верно заметил М.Н.Эпштейн в цитированной работе, "то, что Гете во второй части "Фауста" и Пушкин в "Медном всаднике" исходят из одного исторического явления, еще резче выявляет разницу их художественных концепций".

Нужно заметить и то, что "Медный всадник" вошел в коллективном сознании петербуржцев в круг издавна бытовавших на приневских и приладожских землях легенд и преданий о всаднике-первопредке и "жертве коня". Нам уже доводилось более подробно рассматривать эту тему в контексте финской метафизики Петербурга. Связь эта была не чуждой и творческому сознанию А.С.Пушкина. Не случайно в тексте "Медного всадника" прослеживаются некоторые схождения с глубинной структурой написанной за одиннадцать лет до него "Песни о вещем Олеге".

Между тем, среди прототипов последней, литературоведы усматривают и немецкий – а именно, балладу Фридриха Шиллера "Граф Габсбург". В этой балладе классик немецкой поэзии передал древнюю легенду об основателе династии императоров Священной Римской империи германской нации. Согласно легенде, юный Рудольф фон Габсбург уступил своего коня священнослужителю, спешившему со святыми дарами к умиравшему нищему, обретя в награду корону. Посредником в знакомстве Пушкина с немецкой балладой был, как обычно, Жуковский. В 1818 году он завершил русский перевод шиллеровой баллады и озаглавил его, соответственно, "Граф Гапсбургский".

"И пастырю витязь коня уступил

И подал ноге его стремя,

Чтоб он облегчить покаяньем спешил

Страдальцу греховное бремя".

Перевод, написанный монотонным, но звучным амфибрахием с чередованием четырех – и трехстопных стихов, привлек внимание молодого Пушкина. Прошло четыре года – и из-под его пера вышла написанная тем же размером баллада о древнем варяжском князе – фактическом основателе первой русской династии [304] . Сопоставление благочестивого немца с варягом-язычником было скорее полемичным. Однако, как отмечают комментаторы, переосмысление текста Жуковского входило в данном случае в задачу Пушкина [305] . Ну, а затем в творческом сознании поэта стал вырисовываться и замысел "Медного всадника".

Как видим, детальный анализ текста этой поэмы и предыстории ее создания вполне позволяет установить некоторые схождения пушкинского замысла с образами таких классиков немецкой словесности, как Гете и Шиллер . Ну, а житель теперешнего Петербурга, прогуливаясь по Столярному переулку, принадлежавшему в старину к местам компактного проживания петербургских немцев, может заметить на уровне глаз скромную мраморную табличку с коротким текстом, составленным на немного уже устаревшем немецком языке, которая по сей день напоминает о наводнении, давшем первоначальный импульс к созданию "Медного всадника" [306] .

Остзейский текст петербургской литературы

В первой половине XIX века в петербургской литературе появился ряд историко-авантюрных сочинений, написанных на остзейском средневековом материале. В романтической повести "Гуго фон Брахт", вышедшей из печати в 1823 году, Н.А.Бестужев поведал о благородном эстляндском рыцаре, ушедшем в крестовый поход. По возвращении "к туманным и диким берегам Эстонии", Гуго обнаружил, что вассалы его предали, а эстонские аборигены восстали. Обосновавшись на лесистом острове Эзель (теперешнем Сааремаа), рыцарь стал разбойником и отдался мести. В конце концов герой погибает. "Одни только развалины замка Зонденбурга, будто печать отвержения, посреди цветущей природы, вопиют гласом немолчным свою страшную повесть" [307] .

Младший брат писателя, Александр Бестужев, снискавший литературную известность под псевдонимом Марлинский, в 1825 году опубликовал повесть "Ревельский турнир". Текст ее был насыщен средневековыми эстляндскими реалиями. Автор с большим удовольствием и знанием дела описывал, как толпы рыцарей и мещан заполнили Lang – и Breitstrasse – центральные улицы старого Ревеля (Таллина), как влюбленный простолюдин Эдвин, переодевшись, принял участие в рыцарском турнире и одержал победу над всеми. Рыцари отказались признать его победителем: "разве в чем другом, а в тщеславии лифляндские рыцари не уступали никаким в свете и всегда – худо ли, хорошо ль – передразнивали этикет германский".

Однако же члены братства шварценгейптеров ("черноголовых") вступились за храброго юношу, избрали его командором, и даже пошли врукопашную. Ведь тогда уж "раздор царствовал повсюду; слабые подкапывали сильных, а богатые им завидовали… Час перелома близился: Ливония походила на пустыню" (рассказ приурочен к XVI столетию) [308] . Слава Богу, никто не был убит до смерти. Барону Бернгарду фон Буртнеку все же пришлось, скрепя сердце, отдать Эдвину руку своей прекрасной дочери Минны – королевы турнира.

В написанной в то же время, но фактически дошедшей до читателя в 1827 году повести "Замок Эйзен", Александр Бестужев-Марлинский рассказывал об эстляндском бароне Бруно фон Эйзене. Сходив в Палестину воевать гроб Господень, сведавшись с "египетскими чародеями" – они, по слухам, заговорили доспехи рыцаря – Бруно обосновался в замке Эйзен, близ северного эстонского побережья. Место было удобное: в тридцати верстах на восток – Нарва, "а за ней и русское поле… Как не взманит оно сердце молодецкое добычей? Ведь в чужих местах синица лучше фазана. Вот как наскучит сидеть сиднем за кружкою, так и кинется он к границам русским" [309] .

Можно было грабить и суда новгородские, шедшие с товарами Финским заливом в Ревель. До поры до времени удача сопутствовала рыцарю, но затем отвернулась. Зря не послушал он чухонскую колдунью, к которой наведался для гадания о будущем накануне одной вылазки. После всяческих романтических похождений, барон умирает, брат-близнец мстит за него, а потом приходят русские и равняют замок Эйзен с землей. В заключение автор подчеркивает, что вся эта мрачная история была извлечена им на свет Божий из хроник ливонских. Что же до камней замка барона фон Эйзена, то из них местные жители сложили церковь. Едучи ревельским трактом, ее можно видеть и по сию пору, напоминает читателю Марлинский: "Это ее глава мелькает между деревьями".

В 1828 году, Ф.В.Булгарин опубликовал свою повесть "Падение Вендена". Действие происходит во время ливонского похода царя Ивана IV, в основном под стенами Ведена (теперешнего Цесиса в северной Латвии). Только в самом конце сцена перемещается в древний Юрьев (сегодняшний Тарту). Там грозный царь решает судьбу короля Магнуса Ливонского предавшего его – и, к общему удивлению, милует знатного пленника. Нам уже доводилось коротко говорить в предыдущем изложении о чухонском вещуне Марко, тайно снующем между войсками. "…Мне известно, что он пользуется большим уважением в Эстляндии", – замечает один из героев повести, – "что не только поселяне, но даже рыцари и духовные прибегают к нему в трудных обстоятельствах жизни и что все его страшатся и почитают…" Автор рассказывает также о стойкости немецких рыцарей, оборонявших город, и о коменданте крепости, Генрихе Бойсмане, умершем с именем Бога и Ливонии на устах [310] . Разумеется, что, в соответствии с законами романтического жанра, автор находит место и для описания любви знатного русского пленника и прекрасной лифляндки, жившей в детстве в московской Немецкой слободе и потому объяснявшейся на русском языке.

Мы не будем утомлять читателя пересказом сочинений других петербурских авторов, трактовавших остзейскую тему, поскольку общие их черты представляются ясными. Петербург был основан немногим более ста лет до их написания. Формально, в истории города не было ни рыцарских орденов, ни турниров, ни других средневековых реалий. Однако совсем недалеко, буквально рукой подать, за древней Нарвой начинались земли, с древних времен принадлежавшие к германскому миру, где это все было – от рыцарей, предки которых принимали участие в крестовых походах до купеческих гильдий.

По праву завоевателя, Петр I присоединил эти земли. Как следствие, рано или поздно должна была возникнуть литературная школа, которая рассматривала бы остзейские земли как историческое и географическое преддверие Петербурга – и, соответственно, разрабатывавшая остзейский текст в составе "петербургского текста" . Любопытно, что А.С.Пушкин, в творчестве которого были разработаны магистральные образы и мотивы "петербургского текста", поначалу отнесся скептически к проекту такого расширения. В письме к Александру Бестужеву, написанном после прочтения повести "Ревельский турнир", он писал: "Твой "Турнир" напоминает W.Scott\'a. Брось ты этих немцев и обратись к нам, православным " [311] .

Нужно заметить, что, противопоставляя немцев и "нас, православных", поэт был несколько некорректен по отношению к своим собственным предкам. Мы ведь привыкли думать о них, как о русских столбовых дворянах – либо же поминать такого колоритного персонаж, как "арап Петра Великого". Между тем, любимец Петра I, Абрам Ганнибал, был многим обязан своему пребыванию в Эстляндии. В бытность свою в Ревеле он женился вторым браком на местной девице, по имени Христина Регина фон Шеберг. Отец Регины, Матвей, был капитаном армии Карла XII, и по национальности, видимо, шведом. По матери же Христина принадлежала к немецкому рыцарскому роду Альбедиль (Albedyl) – одному из старейших в Лифляндии. От этого брака в Эстляндии родились трое сыновей, одним из которых был дед поэта – Осип Абрамович Ганнибал [312] .

Как следствие, наш великий поэт имел полное наследственное право предаваться фантазиям не только о "негрских князьках", к роду которых принадлежал Абрам Петрович Ганнибал, но и о бледнолицых ливонских рыцарях, к коим возводила свою родословную по матери Христина Регина фон Шеберг. Поэт знал о своей прабабушке, и даже передал в наброске автобиографии ее высказывание о муже, сохраненное семейным преданием: " Шорн шорт , говорила она, делает мне шорни ребят и дает им шертовск имя " [313] . Слова эти замечательны верно переданным немецким акцентом и тяжеловатым прибалтийским юмором. Однако история бедных и воинственных остзейских предков, несмотря на весь рыцарский антураж, в общем и целом не давала фантазии поэта такого простора, как биография абиссинского прадеда. "Дворян-то много, а негр – один", – резонно обмолвился в известном очерке о поэте А.Д.Синявский [314]

Впрочем, как это часто случалось с Пушкиным, повесть Марлинского задела некие струны в его творческом воображении и продолжала звучать в нем долгие годы. Лишь через десять лет после прочтения "Ревельского турнира", Пушкин вернулся к его сюжету и набросал отрывок исторической пьесы, известной нам как "Сцены из рыцарских времен". В ней мы встречаем и молодого честолюбивого простолюдина по имени Франц, который влюблен в прекрасную, но недосягаемую Клотильду, и рыцарей, едущих на турнир, и народное возмущение, во главе которого встал Франц.

Действие, правда, происходит не в Эстляндии, а в Германии, однако сходство обоих текстов настолько велико, что известный наш литературовед М.П.Алексеев нашел в свое время возможным говорить о наличии связи между исторической повестью Бестужева-Марлинского и неоконченной драмой Пушкина [315] . Спору нет, набросок Пушкина повторял общие места романтической литературы в целом. Однако, на основании приведенных соображений, представляется возможным отнести его к кругу текстов, составивших то, что мы в первом приближении назвали остзейским текстом петербургской литературы .

Петербургские немцы у Гоголя

"В литературе 30–40 гг. XIX в. складывалась традиция жанра петербургской повести, на магистральной линии развития которой стоят произведения Пушкина, Гоголя, Достоевского. Между "Пиковой дамой", Медным всадником" Пушкина и "Бедными людьми", "Двойником" Достоевского расположились пять знаменитых повестей Гоголя" [316] . В отличие от Пушкина и Достоевского, Гоголь, как мы знаем, не нашел целесообразным определить цикл своих повестей как петербургский. Тем не менее, метафизика Петербурга получила в них весьма яркое выражение.

"В "Невском проспекте" Гоголь полнее и глубже всего высказался о Петербурге", – заметил наш замечательный литературовед Н.П.Анциферов [317] . Действительно, сам писатель, при составлении своего первого собрания сочинений, поместил эту повесть на первое место, непосредственно перед вторыми редакциями "Носа" и "Портрета". Тем любопытнее посмотреть, какое место было уделено в ней образам петербургских немцев.

После широкой экспозиции, выведшей на Невский проспект представителей всех, кажется, социально-психологических типов тогдашнего общества и воздания иронической хвалы значению этой центральной во всех отношениях улицы, Гоголь резко меняет направление своего взора, выхватывая из толпы двух ни в каком отношении не примечательных молодых людей.

...

" – Стой! – закричал в это время поручик Пирогов, дернув шедшего с ним молодого человека во фраке и плаще. – Видел?

– Видел, чудная, совершенно Перуджинова Бианка

– Да ты о ком говоришь?

– Об ней, о той, что с темными волосами. И какие глаза! Боже, какие глаза! Все положение, и контура, и оклад лица – чудеса!

– Я говорю тебе о блондинке, что прошла за ней в ту сторону…".

Что касалось дивной брюнетки, напомнившей романтическому юноше мадонну на фреске средневекового итальянского художника, то Гоголь сперва проследил путь этой дамы до ее грустного обиталища, привел туда и художника Пискарева, чтобы затем повести его к умопомешательству и гибели. Лишь после того, Гоголь возвращает внимание читателя к поручику Пирогову – и к той даме, блондинке, которая обратила на себя его внимание. В отличие от истории художника, тут уже нет ничего романтического.

Блондинка оказывается немкой, женой жестяных дел мастера, имеющего жительство в Мещанской улице. Муж, по фамилии Шиллер, пьян с утра, как поросенок, еле держится на ногах и порет чепуху. Компанию ему составляет не менее пьяный сапожник, по фамилии Гофман – не знаменитый писатель Гофман, как специально оговаривается Гоголь, но простой сапожник. Оба препираются на чистом немецком языке, Пирогову решительно незнакомом. Более того, Шиллер хамит поручику в глаза, говоря, что он, Шиллер, есть настоящий швабский немец, и у него в Германии есть свой король, который может его произвести в офицеры ну хоть сейчас. Вся эта пьяная сцена, следующая за трагической историей любви и смерти художника Пискарева, вызывает у читателя неприятное, даже брезгливое чувство.

Дальнейшее, впрочем, уже ни в какие рамки не вмещается. Как помнит читатель, поручик Пирогов продолжает захаживать к прекрасной немке и ухаживает за ней. Ухаживание заканчивается неожиданным возвращением мужа, тупого и наглого Шиллера, со товарищи – не писателя Шиллера, но " известного Шиллера", жестяных дел мастера, как издевательски подчеркивает автор (курсив наш). Более того, в тексте отмечено, что пришедшие представляли собой "петербургских немцев" во всей их красе и силе. Ну, а далее следует знаменитая сцена порки пьяными немецкими сапожниками добродушного русского офицера – порки, оставшейся совершенно безнаказанной.

После "секуции" поручик заходит в кондитерскую, съедает слоеный пирожок, за ним другой – и как-то забывает о неприятном происшествии, только что с ним случившемся… Автор же мысленно воспаряет над Городом, полнящимся иллюзий и обманов, превращает его "в гром и блеск", обрушивает с мостов "мириады карет" и видит демона, который "зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем свете".

История поручика Пирогова почти неправдоподобна. В реальности немцы с большой вероятностью пошли бы в Сибирь по этапу – сам же поручик, скорее всего, пристрелил бы их на месте, или же застрелился сам. Большинству комментаторов до сих пор непонятно, при чем здесь и игра фамилиями знаменитых немецких писателей. Не возлагать же на Шиллера и Гофмана, которым поэтика Гоголя, кстати, была многим обязана, ответственность за безобразия "буйных тевтонов" с Мещанской улицы. Вообще немецкие литературоведы поминают гоголевское описание художеств "петербургского Шиллера" с некоторым недоумением, и даже неудовольствием [318] .

Все это так. Однако нельзя не заметить, что первое появление "глупенькой немки" на Невском проспекте тщательно подготовлено. В абзаце, предшествующем цитированному нами восклицанию поручика Пирогова, немецкая тема звучит дважды. Сначала замечено, что по Невскому имеют обыкновение часто прогуливаться всяческие коллежские регистраторы, в то время как титулярные или надворные советники сидят дома, ибо у них есть либо жены, либо "кухарки- немки ". Затем сказано о русских артельщиках и купцах, тоже любящих пройтись по Невскому проспекту, "всегда в немецких сюртуках" и почему-то целой толпой. Между тем, до этого немцы в тексте не упоминаются (курсив в обоих случаях наш).

С образом Шиллера дело обстоит тоже не так просто. Как отмечают комментаторы Гоголя, сей классик немецкой литературы был по рождению швабский немец и подданный Вюртембергского короля, в войсках которого довелось послужить его отцу, военному лекарю, и именно в офицерском чине [319] . Положим, что вюртембергские уроженцы были известны в Петербурге и помимо Шиллера, как следствие того известного обстоятельства, что они составили значительную часть потока переселенцев, прибывших к нам из Германии по приглашению Екатерины II. Как нам уже доводилось говорить выше, немало швабских семей обосновалось в ближайшей к Санкт-Петербургу, Ново-Саратовской колонии. Не было бы удивительным, если бы кто-то из них к николаевским временам перебрался в город и занялся ремесленным делом. Впрочем, историки немецкой литературы помнят, что молодой Фридрих Шиллер отличался известной агрессивностью, и даже был задержан в военной академии сверх положенного срока "для обуздания буйного нрава" [320] .

Нежнейший Теодор Амадей Гофман отличался совсем не драчливостью, но скорее слезливостью. Однако программная для его творчества новелла "Кавалер Глюк" открывалась картиной гуляния берлинцев по проспекту Унтер-ден-Линден и наблюдавшего за их пестрым потоком автора, предававшегося своим мечтам. Здесь можно видеть экспозицию, обратившую на себя внимание молодого Гоголя и нашедшую отражение во вступительном разделе его "Невского проспекта". Заметим, что эта повесть первоначально была включена Гоголем в состав сборника "Арабески", название и некоторые аспекты поэтики которого прямо соотносились с гофмановскими "Фантазиями в манере Калло", открывавшимися упомянутой выше новеллой "Кавалер Глюк".

Если рассказ о судьбе художника Пискарева еще может быть истолкован в романтическом духе, как столкновение чистого духа с жестокой реальностью, то приключение поручика Пирогова вводит нас в совершенно иной мир. Здесь сталкиваются два "новых человека", два "грядущих хама"  – один "из благородных", скорей даже из "среднего класса общества", как поручика аттестовал сам Гоголь, второй же – из городского простонародья.

Как известно, Ф.М.Достоевский увидел в первом "страшное пророчество гения", первый набросок психологического типа, необычайно распространившегося с тех пор по просторам Руси. Что же касалось второго, то время его пришло позже, хотя тот же Достоевский рассмотрел и обрисовал некоторые из его характерных черт уже в "Бесах". Тип этот принадлежал не столько мирку "петербургских немцев", сколько "петербургской эпохе" в целом, уже начинавшей клониться к закату.

Немец же Гоголю понадобился, скорее всего, просто затем, чтобы сделать историю сечения поручика Пирогова чуть более правдоподобной. Русский ремесленник, недавний выходец из деревни, в которой господствовало еще крепостное право, с детства согнутый в три дуги и привыкший получать от господ по морде, если и решился бы на насилие по отношению к офицеру, то не в своей квартире, не в центре Петербурга, и, разумеется, не по причине обиды за то, что тот поцеловал его жену – а если уж взялся бы, то не за прутья, а за топор.

"Метафизика Васильевского острова" у Гоголя

Последнее обстоятельство, на которое нужно обратить внимание – то, что социальные наблюдения Гоголя обычно сочетаются у него с трансцендентными прозрениями. В "Невском проспекте" оба аспекта, на первый взгляд, разнесены. Первый составил канву приключений двух молодых людей, второй был положен в основу написанных с изумительной силой вступительного и заключительного разделов. Вместе с тем, оба аспекта слиты воедино – так, что полуграмотный швабский сапожник, сорвавший социальную маску с самоуверенного офицерика, на самом деле выполнил работу подмастерья диавола, царящего на Невском проспекте .

В этой связи можно заметить, что параллельно с работой над "Невским проспектом", в начале 1830-х годов, Гоголь задумывал написать одну или несколько повестей или новелл "в чисто готическом духе", разрабатывавших начинавшую занимать его творческое воображение тему "фантастического Петербурга". Эти работы дошли до нас в набросках, публикуемых литературоведами под условными заглавиями "Страшная рука" и "Фонарь умирал". Тексты их слишком коротки, чтобы составить основание для далеко идущих сообщений. Вместе с тем, наше внимание останавливает то, что оба привязаны к удаленным частям Васильевского острова (в "Страшной руке" даже указано точнее: "на Васильевском острове в 16-й линии").

Этим указанием не следует пренебрегать, поскольку оно находит себе соответствие в основном корпусе "петербургских повестей" Гоголя. Так, в тексте знаменитого "Портрета" читаем, что художник Чартков имел жительство в 15-й линии Васильевского острова, туда и принес он свою ужасную покупку. Несколько ниже неизвестно зачем говорится, что "хозяин небольшого дома, в котором жил Чартков, был одно из творений, какими обыкновенно бывают владетели домов где-нибудь в Пятнадцатой линии Васильевского острова, на Петербургской стороне, или в отдаленном углу Коломны…" [321] .

Одним словом, речь во всех трех случаях идет об изрядном захолустье, в котором, тем не менее, может таиться всяческая чертовщина… Как ни странно, такой вывод довольно близко соответствовал взгляду на дальние углы Васильевского острова, сложившемуся у петербуржцев еще в александровскую эпоху. В отдаленных линиях Васильевского острова легко было затеряться небольшим группам единомышленников, занимавшихся алхимическими или масонскими работами, особенно если нанять флигель с окнами, выходящими не на улицу, а во двор.

Один из примеров таких работ известен в истории русского масонства. После разгрома кружка Новикова, его единомышленники продолжали сходиться в глубокой тайне, продолжая овладевать розенкрейцерскими науками. Зимой 1800 года, когда до снятия запрета на масонство оставалось еще несколько лет, в Петербурге была ими основана ложа "Умирающего Сфинкса", работавшая под молотком опытнейшего А.Ф.Лабзина. Известно, что сходки проводились на Васильевском острове.

Иногда называется и более точный адрес – а именно, в 13-ой линии [322] . Там собирались люди, предавшиеся своей религии душой и телом, ничего доброго от правительства не ожидавшие и не доверявшие ему. После очередного разрешения масонских работ, они даже не потрудились зарегистрировать свою ложу и продолжали собрания у черного розенкрейцерского алтаря, соблюдая всемерную конспирацию. Сведения о трудах ложи все равно распространялись в масонских кругах, а затем, обрастая баснословными подробностями, проникали и в городской фольклор. Ну, а от 13-й линии недалеко и до 15-й. В фактах такого рода нам видится один из источников "метафизики Васильевского острова" у Гоголя.

Напомним, что розенкрейцерство было заимствовано из Германии в екатерининскую эпоху и составляло, таким образом, одно из направлений "петербургско-берлинского" мистицизма . Другая оккультная система, получившая значительное распространение и даже первенствовавшая в Петербурге после снятия запрета на масонские работы, последовавшего в 1803 году, была заимствована из Швеции. Во главе этой системы стоял весьма опытный и авторитетный мастер, по имени Иоганн (Иван Васильевич) Бебер. Согласно масонскому преданию, он-то во время приватной аудиенции и убедил царя Александра Павловича разрешить распространение учения вольных каменщиков в России.

Бебер был саксонцем по рождению, довольно рано перебрался в Россию и приобрел у нас славу толкового и дельного педагога, естествоиспытателя и инженера. В 1796 году, он был избран членом-корреспондентом Императорской Академии наук. Еще при первоначальном открытии лож шведского обряда, последовавшего у нас в конце 1770-х годов, Бебер занял пост секретаря Великой национальной ложи. Одним словом, этот масонский деятель располагал широкими связями в самых разных слоях петербургского общества [323] .

Добившись возобновления масонства, Бебер принялся за основание лож, каждая из которых, по его замыслу, должна была объединять людей близкого происхождения и интересов. Соответственно, ложа "Елисаветы к Добродетели", основанная в 1809 году, объединила русскую знать. Заложенная годом позже ложа "Петра к Истине" (или Правде, "Peter zur Wahrheit") работала "под молотком" известного медика и непревзойденного диагноста-интуита по имени Егор Егорович Эллизен. В состав ложи входили прежде всего образованные люди немецкого происхождения, лютеранского вероисповедания, по профессии инженеры, аптекари, врачи, чиновники. Мы не допустим преувеличения, заметив, что члены ложи принадлежали получившему значительную известность на брегах Невы психологическому типу "василеостровских немцев" и достойно его представляли.

Согласно сведениям, сохранившимся в масонских анналах, в работы ложи включалось изучение нумерологии, языка символов, астрологии – одним словом, тайн построения макрокосма, и медитативное слияние с ним, входившее в задачи так называемой "белой магии", далекой от экстатической теургии розенкрейцеров. Можно предположить, что работы ложи "Петра к Истине", ведшиеся весьма широко и активно в продолжение целого десятилетия, были связаны в коллективном сознании петербуржцев с Васильевским островом и, таким образом, послужили творческому воображению Гоголя в качестве еще одного источника при разработке его "петербургского мифа".

Архитектурный текст александровского и николаевского Петербурга

"Архитектура есть прежде всего искусство распределять и комбинировать пространство", – справедливо отметил замечательный русский мастер XIX века А.П.Брюллов [324] . К этим словам можно добавить лишь то, что обрамленное архитектурой пространство "распределяет и комбинирует" также передвижения городского жителя, направления его взгляда, в конечном счете, определяя существенные аспекты и присущей ему картины мира в целом. Вот почему мы не можем пройти мимо того влияния, которое оказал на формирование выделенных нами психологических типов жителей Петербурга первой половины XIX столетия тот рукотворный ландшафт, который был создан к их времени – а в очень значительной степени, вырос на их глазах под руками строителей и зодчих.

Общее направление развития петербургской архитектуры и градостроения в этот период связано с возвышением "высокого классицизма", нашедшего свою кульминацию в ансамблях Карла Росси, постепенным нарастанием кризиса этого стиля и определившимся в тридцатых – начале сороковых годов XIX века переходе к раннему этапу нового архитектурного стиля – эклектики.

Петербургский ампир был, как мы знаем, последним великим "наднациональным" стилем. Поэтому поиск немецких влияний в данном случае должен быть признан заведомо некорректным. Разумеется, мы не можем забыть о том факте, что Росси был наполовину немец (скорее всего, баварец) по матери, уроженке Мюнхена Гертруде Росси; что он получил солидное образование на немецком языке в петербургской Петершуле; что ранние впечатления от осмотра построенных в классическом стиле зданий Берлина – в особенности, Брандебургских ворот – произвели свое действие на его складывавшийся вкус [325] ; что до Петербурга без промедления доходили сведения о постройках "в эллинском вкусе", возводившихся по всей Германии под руководством или влиянием гениального К.Ф.Шинкеля, и многие другие сведения в том же роде.

Все сказанное не отменяет того факта, что петербургский классицизм был ответвлением общеевропейского стиля, пусть даже и достигшим на нашей почве высокого, в некоторых отношениях – непревзойденного совершенства. В дальнейшем развитии, наши зодчие также следовали в фарватере европейских вкусов, внося в них своеобразные, иной раз на удивление удачные инновации. Как и в предшествовавшем столетии, романтические идеалы нашли себе наиболее полное воплощение в "стилизаторской неоготике" .

По верному наблюдению историков архитектуры, удельный вес строений в неоготическом вкусе остался в самом Петербурге весьма незначительным. Здесь этот вкус отразился скорее в мелких архитектурных формах – таких, как перила, кронштейны, навесы. Читатель легко припомнит примеры таковых самостоятельно. Какие-нибудь готические стрельчатые арочки встречаются до сих пор в "чугунном убранстве" города довольно часто, не бросаясь в глаза, но и не диссонируя с обликом города. "Зато архитектура загородных усадеб и резиденций в эти годы отмечена настоящим расцветом стилизаторской неоготики" [326] , классическими примерами которой остались здания вокзала или дворцовых конюшен в Петергофе – а также, конечно, александрийский Коттедж.

Можно бы было ожидать, что, в соответствии с принципом "умного выбора", приобретавшего фундаментальное значение в ремесле зодчего, неоготический стиль нашел бы себе широкое применение в архитектуре иноверческих храмов, в особенности протестантских. Однако этого не произошло. Ставя на Невском проспекте в 1833–1838 годах новое здание главной лютеранской кирхи России – церкви свв. апостолов Петра и Павла – А.П.Брюллов обратился не к формам немецкой готики (что выглядело бы куда как уместным в контексте широко отмечавшегося незадолго перед тем в Петербурге трехсотлетнего юбилея "Аугсбургского вероисповедания"), но к образцам французского романского стиля.

Причина такого решения состояла в том, что, согласно представлениям того времени, готический стиль "неизбежно влечет за собой различные орнаменты" [327] , в то время, как более раннему романскому стилю присуща суровость и простота, приличные "духу протестантизма". Нельзя не отметить и того факта, что Брюллову легче было вписать здание сдержанного романского стиля в облик центра Петербурга, определявшийся тогда канонами классицизма. Не случайно А.Л.Пунин в цитированной работе нашел обоснованным характеризовать облик фасада "Петрикирхе" как "полуклассический-полуроманский".

Наконец, можно вспомнить и о проекте Московского вокзала, выполненном А.П.Брюлловым через несколько лет в формах, подобных кирхе св. Петра. К счастию, он не был принят, иначе на месте привычного нашему взгляду здания Тона, с его корректным "неоренессансным" фасадом, помещалось бы приземистое и пузатое (потому что порталов было бы три, а не один, как в "Петрикирхе") чудище о двух башнях. Видимо, архитектора в тот период по каким-то чисто внутренним, творческим причинам привлекали романские формы. Другой, менее удачный образец романского стиля представляет архитектура поставленной в том же, "протестантском", квартале, что и кирха св. Петра (в конце Малой Конюшенной улицы) – только позже, в шестидесятых годах – шведской реформатской кирхи св. Екатерины.

Как это ни удивительно, но образцы применения готического стиля в православной храмовой архитектуре относятся к тому же периоду . Мы говорим прежде всего о знаменитой церкви свв. апостолов Петра и Павла, построенной в Шуваловском парке по проекту А.П. Брюллова, а также о церкви-капелле св. благоверного князя Александра Невского, сооруженной в Александрии по проекту самого К.Ф.Шинкеля. Николай I, уделявший большое внимание обустройству парка Александрия, обратился к великому архитектору с просьбой о составлении проекта лично, в период своего пребывания в Берлине в 1832 году.

Церковь была на удивление удачно вписана в пейзаж петербургскими зодчими Менеласом и Шарлеманем. Любитель архитектуры, неспешно идущий от Коттеджа к Петергофу, не может и в наши дни удержаться от возгласа восхищения, когда перед ним возникает стройный силуэт церкви-капеллы, стены которой были украшены установленными на специальных кронштейнах, небольшими изображениями сорока трех святых и прорезаны кружевом стрельчатых арок, а кровля увенчана целым лесом миниатюрных готических шпилей [328] . Расположенный тут же спуск вниз позволяет рассмотреть небольшой, но величественный храм с разных углов зрения. Вот редкий пример творческого сотрудничества прусского гения с российскими!

Выбор готического стиля был мотивирован в первом случае западноевропейским происхождением покойного мужа заказчицы, о котором она таким образом пожелала напомнить. Во втором случае, определяющей стала близость императорского Коттеджа, построенного архитектором АА.Менеласом, как известно, в готическом стиле (точнее, в "стиле Тюдоров", содержавшем обильные реминисценции из средневековой готики). В более общем плане, выбор готического стиля свидетельствовал о настроениях заказчика, любившего не только читать исторические романы, но и воображать себя наследником духа средневекового рыцарства.

Можно заметить, что к концу рассматриваемого периода в архитектуре православных и протестантских храмов Санкт-Петербурга наметились явные признаки схождения . Достаточно сопоставить облик церкви св. Мирония, возведенной К.А.Тоном в 1849–1854 годах на набережной Обводного канала с видом Реформатской немецкой кирхи, поставленной в следующем десятилетии Г.А.Боссе и Д.И.Гриммом на набережной Мойки [329] . Удлиненные очертания православной церкви, увенчанные ярусной шатровой колокольней, на удивление схожи с вытянутым, доминирующим над окружающей местностью основным объемом немецкой кирхи, также ярусной и также завершенной шпилем "шатрового" типа. Поражает и сходство второстепенных черт – таких, как сухое, жесткое членение плоскостей фасада, равно как и педантичное повторение отдельных деталей его убранства.

Заметим, что современники никогда не подозревали Тона в обращении к принципам холодной остзейской готики, тем более в заимствовании отдельных ее элементов и конструктивных решений. В период всеобщего увлечения выработанным им "русско-византийским стилем" , принято было писать о его самобытности, возрождении языка древнерусского зодчества. Когда же пришло время разочарования, архитектору поставили в вину, что он-де был петербуржец по месту рождения и источнику вдохновения и никакой русской архитектуры, кроме той, что стояла между Большой Невкой и Обводным каналом, не видел и знать не мог [330] .

Боссе, в свою очередь, вдохновлялся формами романской архитектуры и прямо об этом писал, хотя в его творчестве безусловно прослеживается и влияние северной, прибалтийской готики. По нашему мнению, общим источником сходства была не определенная национальная традиция, но выработанный к концу николаевского царствования казенный – или, во всяком случае, порядочно выхолощенный – архитектурный язык, на новом уровне вернувшийся к петровскому принципу неуклонно проводимой, аскетичной регулярности. Точно так же, в официальной духовности николаевской эпохи прослеживаются признаки нового поворота к протестантскому мироощущению – конечно, в его рациональном, охранительном варианте.

Завершая наш разговор о следах "немецкого акцента" в архитектурном языке петербургского зодчества первой половины XIX столетия, нельзя не вспомнить и о заимствованиях, настолько удачно включенных в облик нашего города, что об их иноземном происхождении все как-то забыли. Мы говорим прежде всего о дивных перилах Аничкова моста с их русалками, дельфинами и морскими коньками, неизменно радующими нашу детвору. Рядом находится Дворец творчества юных, куда во второй половине дня топают на занятия маленькие петербуржцы и петербурженки.

По близости дворца и моста, кажется, что сказочные морские обитатели нашли себе приют на перилах последнего отнюдь не случайно. Лишь заглянув в пособия по истории города, мы узнаем, что перила были установлены на мосту в николаевское время, когда об общедоступном дворце для детей и подростков никто и не думал. Что же касалось их рисунка, то он повторил очертания ограждений, выполненных за полтора десятилетия до того великим Шинкелем для Дворцового моста в самом центре Берлина.

Другим примером могут служить две бронзовых статуи Победы, установленных на высоких колоннах на Сенатской площади, при самом начале Конногвардейского бульвара. Статуи были выполнены немецким скульптором Х.Раухом и присланы Николаю I в подарок от прусского короля Фридриха Вильгельма IV. Соседство с творениями Фальконе, Кваренги и Росси могло бы подавить любой монумент – однако же статуи древней богини были выполнены с таким тактом и сдержанностью, что они безусловно нашли свое место в ансамбле сакрального центра левобережного Петербурга.

Интересно, что прусский король прислал свой подарок в качестве благодарности за две группы "Укротителей коней" работы барона Петра Карловича Клодта фон Юргенсбург, полученные в дар от царя Николая и поставленные перед зданием старого королевского дворца в Берлине. Таким образом, колонны Конногвардейского бульвара исторически связаны с тем же Аничковым мостом, украшенным четырьмя скульптурными группами работы барона Клодта.

Эпоха Бисмарка

Осенью 1862 года Отто фон Бисмарк был вызван из Парижа в Берлин экстренной телеграммой своего короля и принял пост прусского министра-президента. Ему предстояло управлять против воли парламентского большинства страной, пребывавшей в состоянии величайшего нестроения. Многие полагали, что новый премьер-министр станет заигрывать с одними и запугивать других. Напротив, в первом своем публичном выступлении – знаменитой "речи 29 сентября" – Бисмарк определил основную цель нового политического курса без церемоний и политесов. Границы прусского государства, установленные решениями Венского конгресса, не могут быть признаны удовлетворительными для германской нации. Они могут и должны быть изменены всеми способами – или, как выразился великий юнкер, "железом и кровью".

Не прошло и десяти лет, как, после впечатляющей победы над Францией, прусский король Вильгельм был торжественно провозглашен в зеркальном зале Версальского дворца германским императором, а к черно-белому знамени Гогенцоллернов была добавлена третья, кроваво-красная полоса. Итак, объединение северной и юго-западной Германии пошло по так называемому "малогерманскому пути". Напомним, что геополитики того времени обсуждали еще возможность объединения немецких земель при участии и под верховенством Австрии ("великогерманский путь"), а, кроме того, и так называемую "триаду", под которой понималось раздельное существование Пруссии, Австрии, и союза нескольких десятков остальных, менее сильных немецких государств.

Новое положение дел к югу от Балтики, таким образом, в общих чертах определилось. На европейском континенте возникло молодое, сильное и очень воинственное германское государство, стиснутое с одной стороны Россией, с другой – Францией. С кем из своих соседей ему предстояло воевать, а с кем – заключать союз, было еще не вполне ясным. Однако сама эта диспозиция уже предвосхищала положение дел перед первой, а впрочем, и перед второй мировой войной. Нужно заметить, что сам создатель новой политической системы вовсе не полагал войну с Россией ни вероятной, ни желательной. Первым желанием Бисмарка было обеспечить Германской империи крепкий тыл на востоке и не ввязываться там ни в какие авантюры.

На этом пути было многое сделано. К примеру, в самом начале шестидесятых годов, во время польского восстания, царская дипломатия предложила Бисмарку заключить соглашение, которое позволяло бы русским войскам преследовать польских повстанцев на прусской территории. Несмотря на свое не вполне еще прочное положение и не боясь вероятных истерик своих политических недругов по поводу урона прусскому суверенитету, Бисмарк с готовностью пошел на подписание договора.

Смелость этого шага могут оценить дипломаты современной России, пока не добившиеся от властей сопредельной Грузии разрешения преследовать чеченских боевиков на ее территории. Другим примером может служить "Союз трех императоров" – то есть русского, германского и австрийского – оформившийся в 1872–1873 годах. Ради его заключения император Германии посетил Санкт-Петербург и встретил там самый теплый прием, а русский царь не почел за труд съездить в Вену для снятия последних затруднений. Союз предусматривал в числе прочего и военное сотрудничество.

С Австрией у царского правительства были свои счеты. В Петербурге надолго запомнили, как во время Крымской войны, в 1854 году, когда у России были связаны руки, австрийцы выставили нам ультиматум, в котором потребовали освободить Молдавию и Валахию. А ведь у нас так верили австрийцам – и, кроме того, не видели в их демарше никакого смысла. Действительно, заняв своими войсками дунайские княжества и рассорившись насмерть с Россией, австрийцы не сумели угодить и другой стороне. В итоге пришлось через два года с изрядным позором очищать территорию княжеств, а потом воевать с Францией, тоже безо всяких успехов.

Как бы то ни было, но в 1867 году, после сложных переговоров Австрия была преобразована в двуединое Австро-Венгерское государство, в политическом отношении представлявшее собой конституционную монархию. При всех оговорках, нужно признать, что этот шаг усилил страну и сплотил ее, дав Австрийской империи еще полвека жизни. Между тем к числу безусловных доминант ее внешней, а впрочем, и внутренней политики, относилось выполнение старой мечты о сообщении Дунаю статуса "австрийской реки" на всем его протяжении – равно как дальнейшее распространение на юг, к Средиземному морю и Черному.

На этом пути австриякам предстояло столкнуться с планами царского правительства – как непосредственно, на западных берегах Черного моря, так и опосредованно, по мере освоения земель южных и западных славян, которым Россия покровительствовала, исходя из принципов панславизма. Вот почему, как бы германские войска ни били австрийцев (к примеру, в войне 1866 года) и какие бы дружественные протоколы ни подписывались в Шенбрунне и Петербурге, невидимая, но мощная сила отдаляла Австрию от Петербурга и притягивала ее к Берлину.

В 1890 году, достаточно уже пожилой (семидесятипятилетний), но проницательный Бисмарк вышел в отставку. В Петербурге всегда ценили "старого льва" и понимали, что лучше иметь одного такого врага, чем целую толпу недалеких, тем более – неверных друзей. Сам Бисмарк, кстати, успел пожить в нашем городе в бытность свою посланником Пруссии – формально, с весны 1859 года по начало 1862-го – и с удовольствием поминал до конца жизни то незабвенное время. Посольство располагалось тогда в доме Стенбок-Фермора на Английской набережной (по теперешней нумерации, это – дом 50).

Здание выбрал и снял вскоре после приезда в Санкт-Петербург сам Бисмарк. В воспоминаниях он писал, что Нева у Английской набережной сразу понравилась ему движением многочисленных пароходов, парусников и лодок, несказанно оживлявшим вид из окон фасада. Прусский посланник был очарован и закатами солнца, рисовавшими волшебные картины на волнах реки. Немаловажным было и то обстоятельство, что поблизости располагался единственный в ту пору постоянный мост через Неву (Благовещенский, позже – Николаевский), обеспечивавший сообщение с Васильевским островом. Дело, помимо прочего, было в том, что на острове, поближе к торговому порту, традиционно располагалось прусское консульство, а иметь постоянное и быстрое сообщение с ним для посланника было весьма желательным.

Известно, что Бисмарк посвятил известное время изучению русского языка. В ту пору для прусского дипломата это было совершенно необычно. Тем более любопытно, что разговорным языком Бисмарк, по всей видимости, овладел вполне. Сохранились свидетельства, что он не упускал возможности попрактиковаться в изучаемом языке при общении с простыми людьми – к примеру, с русской прислугой, в особенности же с любимым кучером, по имени Дмитрий.

В воспоминаниях, написанных на старости лет, Бисмарк нарисовал живую картину блестящего и жестокого петербургского общества, в котором, оказывается, было совсем непросто прожить достойно, не "потеряв лица", даже посланнику одного из отнюдь не последних государств Европы. Среди своих светских знакомых он выделил три поколения – "александровское", "николаевское" и третье, совсем молодое. Если для первого был характерен совершенный космополитизм и свободное владение французским, а также немецким языком, то второе показалось мемуаристу значительно более ограниченным. "Третье, молодое поколение обнаруживало обычно в обществе меньшую учтивость, подчас дурные манеры и, как правило, большую антипатию к немецким, в особенности же, к прусским элементам, нежели оба старших поколения. Когда по незнанию русского языка к этим господам обращались по-немецки, они были непрочь скрыть, что понимают язык, отвечали нелюбезно или вовсе отмалчивались…" [331] .

Здесь можно заметить, что в обществе, которое наблюдал О. фон Бисмарк, распространились не столько дурные манеры – они ни в каком отношении не уступали манерам, принятым при берлинском дворе – сколько неприязнь к агрессивности пруссаков, наделавшей позже немало бед. Что же касалось самого архитектора превращения "Staatenbund" в "Bundesstaat" [332] , создавшего будущее величие Германской империи, то его петербургские впечатления в любом случае представляются нам немаловажными, поскольку они на всю жизнь составили психологический фон понимания им сильных и слабых сторон России, равно как и перспектив ее развития .

На смену "железному канцлеру" пришел недалекий, чванливый преемник, начавший с того, что отказался продлить заключенный Бисмарком и весьма им ценившийся договор о русско-германском сотрудничестве. В Германии хорошо понимали, что прерывают прекрасно продуманную политическую линию. Достаточно сказать, что, когда в следующем столетии, Гитлер начал свою агитацию за новый поход на Россию, ему пришлось в первую очередь опровергать аргументы того же О. фон Бисмарка [333] . Что же тут говорить о последнем десятилетии XIX века!

Естественно, что Россия пустилась на поиски новых союзников – и обрела такового, в первую очередь, во Франции. К 1894 году, русско-французская военная конвенция была подписана и ратифицирована. В этой конвенции и следует видеть начало знаменитой Антанты, составившей одну из сторон, вступивших в следующем столетии в жесточайшую мировую войну [334] . Контуры содружества государств, воевавших на стороне Германии, также прослеживаются вполне четко, начиная даже с несколько более раннего времени. Мы говорим прежде всего об австро-германском союзе 1879 года, к которому тремя годами позднее присоединилась Италия.

В огне первой мировой войны предстояло сгореть "петербургской империи", равно как и обеим немецким империям. Вот какие плоды принесли сложные дипломатические ходы, предпринятые правящими верхами ведущих европейских держав в продолжение представляющейся нам теперь такой спокойной и тихой второй половины девятнадцатого столетия.

Петербургско-немецкие предприниматели в пореформенную эпоху

Вторая половина XIX столетия стала эпохой проведения в России масштабных реформ во всех областях государственного управления, народного хозяйства и культуры. Подготовленные на совесть и проведенные твердой рукой правительства, они установили в стране базовые основы буржуазного правопорядка и открыли свободную дорогу для развития капитализма. "Можно спорить о том, велик или мал, быстр или медленен был этот "шаг", но направление , в котором этот шаг последовал, так ясно и так выяснено всеми последующими событиями, что о нем едва ли может быть два мнения", – справедливо заметил позднее публицист и политический деятель крайне левого направления В.И.Ульянов [335] .

Немецкие предприниматели и финансисты в силу одного только своего происхождения были достаточно подготовлены к тому, чтобы принять этот шаг и одобрить то направление , в котором он был сделан. В распоряжении современного исследователя находятся биографические материалы, касающиеся судеб целого ряда отдельных деятелей и целых родов. Мы обратимся к судьбе одного из организаторов электротехнического дела в России, знаменитого в свое время Карла Федоровича Сименса – и не в последнюю очередь, поскольку можем опереться на материалы содержательного исследования В.С.Мешкунова [336] .

Карл Сименс родился в 1829 году в Мекленбурге и был членом знаменитого клана Сименсов, взявшего в свои руки значительную часть работ по обеспечению Германии телеграфными линиями. В поисках рынков сбыта своей продукции, фирма "Сименс и Гальске", основанная старшим братом Карла, Вернером, обратила свой взгляд к России, получила от царского правительства и очень успешно выполнила в 1852 году пробный заказ на проведение телеграфа от Варшавы до прусской границы. В следующем году, В.Сименс сам приехал в Россию, наладил теплые отношения с графом П.А.Клейнмихелем, занимавшим тогда пост главноуправляющего путями сообщения и публичными зданиями, получил от него новые выгодные заказы и решил развернуть дело самым широким образом. Постоянным представителем фирмы в Петербурге и решено было назначить Карла Сименса.

Такой путь был в общем типичен для своего времени. Как отметила Н.В.Юхнева, "…с развитием капитализма, немецкие промышленники оказались очень заинтересованными в том, чтобы вложить свои капиталы в России (в отличие от капиталистов других стран, использовавших в тех же целях колонии). При этом французские, английские, бельгийские капиталисты, если и основывали в России предприятия, по большей части сами не переселялись в Россию, посылая только собственных администраторов, а иногда поручая эту роль русским. Немецкие же капиталисты нередко переселялись в Россию и привозили с собой многочисленный технический персонал" [337] .

Приехав в Россию, молодой К.Сименс приложил все усилия для того, чтобы пустить здесь крепкие корни. Женившись на дочери Германа Кагера, принадлежавшего к одному из старейших немецких купеческих домов Петербурга, он преобразовал Строительное бюро своей фирмы в филиальную контору с мастерскими, купил для нее дом в 1-й линии Васильевского острова и сам поселился там же (теперь это – дом 34). В 1859 году, немецкий предприниматель подал прошение о приведении к российской присяге, в результате чего стал русским подданным. Тут подошло время реформ, к которым дом Сименсов оказался более чем подготовленным.

Стратегическое мышление оказалось более чем присущим Карлу Сименсу. Повидимому, уже в семидесятых годах он поставил перед своей фирмой задачу провести ускоренную электрификацию Петербурга и всей России – и, прежде всего, обеспечить независимость ее электротехнической промышленности. Последняя из названных задач была решена разворачиванием у нас целой серии производств, оснащенных по последнему слову европейской техники. Так, в Кожевенной линии Васильевского острова был основан завод по производству кабелей. Теперь это – АОЗТ "Севкабель". Знакомо читателю и имя Производственного объединения им. Н.Г.Козицкого. Между тем, оно было основано в 1880 году в 6-й линии В.О. как электротехнический и машиностроительный завод "Сименс и Гальске Санкт-Петербург".

Что же касалось первой задачи, то в 1882 году Сименс установил у Полицейского моста барку с сорокасильным локомобилем и динамомашинами, давшую ток первым 32 электрическим фонарям, осветившим Невский проспект. Надо ли говорить, что любопытные петербуржцы валом валили по вечерам на центральную улицу столицы, чтобы посмотреть на новшество – ну, а глава процветающей фирмы не успевал подписывать договоры о новых заказах. Довольно рано телеграфные линии были протянуты фирмой Сименс и в других областях Российской империи – от Кавказа до Волги.

В психологическом отношении личность К.Сименса весьма любопытна сочетанием неуклонной лояльности России с принципиальным космополитизмом. Когда этого потребовали интересы дела – он переселился на целых 11 лет в Лондон, в конце жизни ему пришлось насовсем перебраться в Берлин, чтобы взять в руки управление центральной конторой. Тем не менее, он выдал обеих дочерей за петербургских аристократов немецкого происхождения и приезжал сюда каждый год, чтобы повидаться с ними – а, кроме того, присмотреть за ходом дел на заводах. В 1895 году, он был внесен в списки российского дворянства. Кстати, после процедуры нострификации это дало ему право именоваться в Германии фон Сименсом, а это тогда очень ценилось.

Другая особенность, небезынтересная для нас, состоит в сочетании обычной для лютеранина того времени сдержанности внутренней жизни с принципиальной установкой на то, что тогда называлось "щедрым расточением результатов трудов своих на ниве благотворительности". В документах фирмы исследователи нашли немало документов о безвозмездном проведении фирмой Сименса электричества в петербургских больницах и приютах, а также в основанном в 1890 году Институте экспериментальной медицины (благополучно стоящем по сию пору на улице, носящей имя академика И.П.Павлова).

Численность петербургских немцев была в рассматриваемый нами период в общем отнюдь не велика. Согласно подсчетам этнографов, в конце шестидесятых годов XIX их было около 45 тысяч человек, что составляло не более семи процентов населения российской столицы. К началу следующего, XX века, численность петербургских немцев незначительно увеличилась (приблизительно на пять тысяч человек), что составило уже только 3,5 % от общего населения Петербурга [338] . К тому же, естественно, не все они занимались предпринимательством, тем более – так успешно, как К.Ф.Сименс. Тем не менее, знания, опыт и деловая сметка немецких предпринимателей, а также, конечно, место их жительства – поскольку Петербург был у нас центром принятия важнейших решений и внедрения инноваций – позволили им внести очень заметный вклад в развитие пореформенной России .

Психологический тип "русского немца"

Итак, господам немецкого происхождения довелось внести самый активный вклад в развитие российской промышленности, торговли и банковского дела второй половины XIX века. Подчеркнув это обстоятельство, мы не должны забывать, что ведущая роль в проведении преобразований александровского времени принадлежала вне всякого сомнения представителям русского народа. Доля его в населении Петербурга в продолжение интересующего нас периода не опускалась ниже восьмидесяти процентов. Что же касалось большинства внутренних губерний, то там она была еще большей.

Успех реформ зависел, таким образом, в решающей степени от выработки и закрепления новых черт в русском национальном характере. Публицисты и литераторы того времени вовремя заметили изменение доминант общественной психологии и посвятили ему немало ярких страниц. Говорить о каком-либо простом или единообразном процессе здесь, разумеется, не приходится. Тем не менее, нельзя не отметить, что одной из весьма популярных была мысль о привитии россиянам ряда черт, ярче всего отразившихся в немецком национальном характере, и даже составивших его доминанты .

Читатель, скорее всего, догадался уже, к чему мы клоним. Он или она не ошиблись. Мы действительно предполагаем отдать дань ставшему уже хрестоматийным противопоставлению характеров Обломова и Штольца, выведенных в почти сразу воспринятом русской читающей публикой как классический, романе Ивана Александровича Гончарова. Правда, роман был опубликован в 1859 году, то есть до начала масштабных реформ (а первая часть так и вовсе помечена 1849 годом). Однако психологический тип деятельного и дельного "русского немца" формировался исподволь: эпоха реформ лишь дала направление и выход энергии и честолюбию этих людей. В отечественном литературоведении этот факт был давно установлен и осмыслен: "Роман И.А.Гончарова появился в период подготовки очень важных социальных перемен, прежде всего отмены крепостного права, когда особенно остро встал вопрос об историческом прошлом и будущем развитии "просыпавшейся России" (А.И.Герцен)" [339] .

Роман Гончарова давно вошел в школьную программу; не так давно по его мотивам был снят кинофильм, памятный многим. Поэтому мы можем ограничиться выделением в образе "русского немца" Андрея Штольца лишь самого важного для нашей темы. Прежде всего, Андрей Иванович с детства привык работать, налаживать отношения с людьми, вообще пробиваться в жизни самостоятельно. Труд для него понятие самоценное.

" – Так когда же жить? – с досадой на все замечания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век?

– Для самого труда, больше ни для чего".

Так, в полном согласии с постулатами "этики протестантизма" отвечает ему Штольц во второй части романа (глава IV). Точно так же, и для всего русского общества того времени вопрос "Кто мы?" уступил место вопросу "Что делать?".

Что же в таком случае делать со смыслом жизни и смерти, – спрашивает Штольца в последней, четвертой части (глава VIII) его жена, Ольга Сергеевна. " – Ничего, – сказал он, – вооружаться твердостью и терпением, настойчиво идти своим путем". А если тоска будет продолжаться, – настаивает та. " – Что ж? Примем ее как новую стихию жизни…", – отвечает муж, нимало не сомневаясь.

Не отрицая, таким образом, духовных ценностей, Штольц вовсе не собирается отводить им особого места в своей внутренней жизни. Напомним, что по-немецки "stolz", собственно, значит "гордый", а гордыня для традиционного православного сознания всегда была величайшим грехом. Между тем, именно формальное отношение к религии и склонность к позитивистскому взгляду на мир нашли себе широкое распространение в российском обществе того времени.

Итак, вот и все доминанты психологии Андрея Штольца, обеспечившие ему продвижение и успех в петербургском, а также и европейском обществе. "Грубо говоря, Штольца можно пересказать, Обломова – ни в коем случае", – справедливо замечают в этой связи современные литературоведы [340] . Безусловная одномерность такого образа внятна и самому автору; в одном месте (часть четвертая, глава VII) он называет ее "бесцветной таблицей", которую Штольц прилагает к жизни. Собственно, именно для объяснения того, отчего Штольц таким уродился, Гончарову и понадобилось его полунемецкое происхождение. Русским людям, желавшим сделать карьеру, со времен Александре II приходилось втискивать свою душу в прокрустово ложе этой "таблицы" самостоятельно, без помощи немецкого батюшки.

Все остальное у Штольца – русское: и рано умершая мать, и родная речь, и православное вероисповедание, и чувство внутреннего родства, заставляющее его уважать Обломова и поддерживать с ним дружеские отношения до последнего дня. Не случайно, последняя фраза романа утверждает, что историю русского помещика, доброго и несчастного Ильи Ильича Обломова, рассказал автору романа именно его друг и душеприказчик, Андрей Иванович Штольц. Заключительная, XI глава романа, собственно, и передает разговор обоих приятелей, прогуливающихся по деревянным тротуарам захолустной Выборгской стороны, где знакомый одному из них Обломов счастливо и лениво прожил последние свои годы.

Метафизика Петербурга у Гончарова

В этом дружеском разговоре, спокойно завершающем замечательный роман, Штольц сделал, кстати, одно весьма интересное для нас замечание. Литератор сказал, что интересно бы было исследовать вопрос, как разные люди идут ко дну общества. Штольц иронически спросил, не хочет ли его собеседник писать "Петербургские тайны" (на манер французской "социальной беллетристики", а также, должно быть, "Физиологии Петербурга", выпущенной в свет под редакцией Н.А.Некрасова в 1845 году). Писатель, "лениво зевая", ответствует, что это не исключено, однако контекст разговора решительно это исключает. Литературная критика легко поверила этому утверждению, в котором ее укрепил и характер романа Гончарова, весьма далекого от всяких "физиологий". Поэтому он не был включен в состав "петербургского текста", восстанавливаемого усилиями ряда исследователей начиная с Н.П.Анциферова. Как мы помним, в "Душе Петербурга" тот перешел от Некрасова – прямо к Короленко и Гаршину.

Между тем, метафизический пласт в романе присутствует, хотя и в достаточно скрытом виде. Скажем лишь об одной его принадлежности, а именно упомянутой выше Выборгской стороне. В пространственном отношении, петербургская жизнь Обломова делится на две части. Она начинается на первой странице романа в Гороховой улице, в квартире одного из домов, "народонаселения которого стало бы на целый уездный город", а завершается в маленьком, одноэтажном домике на Выборгской стороне. Казалось бы, герой переехал туда, где ему дешевле и покойнее. Однако же все гораздо серьезнее: переезд за реку как бы отрезал его от мира "новых людей", от невесты, Ольги Сергеевны, а также и друга, Андрея Ивановича. Оба они принадлежат левобережному Петербургу: Ольга живет в Морской улице, Штольц вообще охотно переезжает, и место жительства для него не принципиально.

Домик Обломова прелестен. Солнце омывает его лучами с обеих сторон, в противоположность старой квартире, где можно было следить за закатом по стене противоположного здания. Его окружают сады и огороды, невдалеке стоит уютная церковь, внутри дома поют канарейки и изливают свой аромат гиацинты. Тем не менее, появляясь у Обломова, его левобережные друзья буквально содрогаются от гадливости. Адекватных слов они не находят, но восклицания их очень красноречивы. "Вон из этой ямы, из болота , на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь!" – советует Штольц, хотя жизнь на Выборгской стороне куда здоровее, чем в "каменных джунглях" петербургского центра (4, IX). "У тебя нехорошо", – вторит ему Ольга в разговоре с Обломовым, и признается, что тут у нее "гаснут ум и надежда" (3, VII). "И этот ангел спустился в болото , освятил его своим присутствием!" – казнит себя после объяснения с ней сам Илья Ильич (мы выделили курсивом слово "болото", употребление которого весьма любопытно – хотя бы по той причине, что исторически Выборгская сторона в той части, где жил Обломов, была заболочена значительно меньше Адмиралтейской).

Простой факт, что Нева замерзает не сразу, что на несколько дней отрезало в ту эпоху Выборгскую сторону от других частей города, приобретает в романе символическое значение. Невеста томится на своем берегу, все посылая узнать, не навели ли мосты. Напротив, жених на другом берегу почти счастлив, поскольку отделен от Ольги и перспективы решительного объяснения с нею препятствием неодолимой силы.

Огромная сила этого мотива, воскрешающего в подсознании читателя самые архаичные ассоциации, была отмечена даже куда как прозаически настроенными критиками. В известной статье "Что такое обломовщина?" Н.А.Добролюбов обмолвился, что в роман Ольги Ильинской и Ильи Обломова не вмешивается "никаких внешних событий, никаких препятствий (кроме разве разведения моста через Неву…)" [341] . Между тем, таковые не представляет труда указать: упомянем хотя бы о перипетиях, сопровождавших переезд влюбленных на дачу. Как видим, мифологический конструкт усиливает таким образом внешнюю фабулу, придавая роману подлинную глубину.

Да, Штольц вместе с Ольгой, с одной стороны, и Обломов – с другой, становятся друг для друга поистине потусторонними жителями . Тем любопытнее проследить, выделены ли в тексте феномены, принадлежащие обоим "мифологическим мирам", что позволяет им нейтрализовать или даже снимать противоречие таковых. В этом плане наше внимание сразу же привлекает обращенная к тетке реплика Ольги, предложившей, пока они с женихом отрезаны друг от друга замерзающей рекой, поехать в Смольный, к обедне.

Упоминания о религии и церковных службах в общем нехарактерны для гончаровского романа. Естественно, что реплика обращает на себя внимание читателя. Тетка отвечает, что поехать можно, только зачем же в такую даль и холод. "А Ольге вздумалось только потому, что Обломов указал ей эту церковь с реки, и ей захотелось помолиться в ней … о нем, чтоб он был здоров, чтоб любил ее, чтоб был счастлив ею, чтоб … эта нерешительность, неизвестность скорее кончилась…" (3, VII).

Поставленный на левом берегу Невы, в Рождественской части, Смольный Воскресенский собор высоко вознес свои главы, решительно доминируя и над значительными пространствами Выборгской стороны. Его, разумеется, легко мог увидеть Обломов со своего берега и перекреститься на кресты на его куполах. Вот почему поехать в собор значило для жительницы Левобережья прийти в место, где противоречие двух частей Петербуга в известном смысле снималось . Может быть, вид на собор даже величественнее с другого берега. Автору этих строк доводилось знавать людей, ездивших на Выборгскую сторону затем, чтобы, расположившись напротив собора, предаться медитации о двуединой мифологической структуре петербургского пространства.

Однако же главным посредником между мирами Обломова и Штольца предстояло, повидимому, стать маленькому Андрюше. Прижитый Обломовым незадолго до смерти, маленький Андрей Ильич по крови и месту рождения принадлежал Выборгской стороне, а с нею и старой, патриархальной России. Будучи назван в честь Андрея Штольца и отдан на воспитание в его семью, мальчик имел все шансы взять лучшее и от его нового, "петербургско-немецкого" мира. Автор ведь был не в восторге ни от Обломова, ни от Штольца. Резко очертив их характеры, он мог лишь надеяться, что юный Обломов не повторит ошибок друзей, взяв от обоих лишь лучшее.

Следы системы Шеллинга у почвенников

"Великие реформы" были вызваны к жизни не только кризисом общественного организма "петербургской империи", но и рядом новых, "весьма сильных идей", в изобилии предлагавшихся общественной мыслью и публицистикой той эпохи. Авторы, высказывавшие их, были людьми, с одной стороны, широко и оригинально мыслившими, с другой же – весьма начитанными в европейской литературе своего времени. Вот почему вычленение следов немецких влияний в общественной мысли пореформенной эпохи принадлежит к числу тех формально тривиальных задач, поспешное решение которых легко может исказить реконструируемую картину интеллектуальной жизни.

Переходя к самому общему разделению, мы можем, следуя выводам целого ряда специально изучавших пореформенную эпоху исследователей, выделить идеологию младших славянофилов и почвенников с одной стороны, и революционных демократов с народниками – с другой, воспроизведших в новых исторических условиях знакомое уже русской читающей публике по первой половине XIX столетия противостояние славянофилов и западников. Первая составила постоянный источник идей, привлекавшихся деятелями правого, консервативного лагеря при формировании своего мировоззрения и обосновании правительственной политики, вторая послужила основой для сплочения левого, революционно-демократического лагеря. Противоборство обоих – осложненное, безусловно, и рядом других моментов, в первую очередь – менее сильного либерального "центра" – определило главный конфликт в общественной жизни времен Александра II и его наследника.

В творческих биографиях "старших славянофилов" прослеживается, как правило, период сильного увлечения Шеллингом, в особенности же его "органической теорией". Суть ее, как мы помним, сводилась в признании за макро– и микромиром принципиальной аналогичности, состоявшей в органическом упорядочении всех основных структур и функций. Эта теория сохранила свое основополагающее значение для младшего славянофильства. " Общество дискретно, организм конкретен " – формулировали свое кредо ведущие его представители и посвящали себя поиску того организма , переход – или, скорее, перерастание в который – спасет русское общество от разложения и даст ему перспективу развития. Что этим спасительным организмом был русский народ, представлялось всем почвенникам неоспоримым. Расхождения оставались лишь относительно того, в каких понятиях долженствовало осмыслить его уникальность и какие средства рекомендовать для достижения его полного расцвета.

По мнению исследователей, специально занимавшихся структурой российских "консервативных утопий", в них необходимо выделять два ведущих направления, одно – "мессианское", связанное в первую очередь с именами Данилевского и Леонтьева, другое – "собственно-почвенническое", нашедшее себе наиболее полное выражение в публицистике Достоевского, Страхова и Ап. Григорьева [342] . "Органическая интуиция" была в высшей степени присуща обоим направлениям. Разработка ее конкретно-исторических приложений в наиболее подробном виде была, повидимому, проведена у Н.Я.Данилевского. Мы говорим, разумеется, о вышедшем из печати в 1871 году и сохранившем свое значение по сию пору, замечательном труде "Россия и Европа".

Читателю этой книги, несомненно, запомнилась схема из четырнадцати ведущих народов [343] , четырех разрядов их проявления и пяти основных законов их "движения или развития". Проведя рассмотрение русского психологического склада в этом трехмерном пространстве – наподобие того, как он проводил систематическое описание нового вида растений (Николай Яковлевич был крупным ботаником, директором Никитского ботанического сада в Крыму) – ученый пришел к выводам о "неполитическом" характере русского народа, о его будущей роли организатора нового, вполне самобытного "культурно-исторического типа" и о необходимости "внутреннего перерождения" потенциальных носителей этого типа, в котором единственно – но никак не в "наружной борьбе" – и решится судьба земли Русской и славянского мира в целом.

В менее разработанной формально, но эмоционально захватывающей форме обращался к сходному кругу идей и Ф.М.Достоевский. В Пушкинской речи 1880 года, произведшей исключительно сильное впечатление на русское общество того времени, писатель призвал русского человека смириться, трудиться на ниве народной и изречь "окончательное слово великой общей гармонии".

Любопытно, что и при анализе психологии "униженных и оскорбленных" современного ему Города, Достоевский в достаточно явной форме отталкивался от положений "органической теории". "Правда, если "органисты" общий порядок целостного природного организма считали универсальным для макромира и микромира ввиду их аналогичности, то Достоевский, напротив, пришел к утверждению разнопорядковости физического мира и человека, поскольку человек дуалистичен, выделившись из общей организации благодаря своей духовности. Отсюда утверждается, что человек чужой в этом мире а страдание поэтому объявляется формой бытия индивидуального. Антагонизм личности и общества, развивающихся по органическому типу , Достоевский, в отличие от Михайловского, считал в принципе неразрешимым" [344] .

Итак, черпая из кладезя мыслей отечественного славянофильства и вглядываясь в его глубину, внимательный почвенник видел, что стены его покоились на массивном камне, заботливо положенном в давние времена руками одного из славных немецких философов.

Увлечение Фейербахом у революционных демократов

Кладези противоположного направления строились с неменьшим усердием, но наполнялись живительной влагой из совсем других источников. Духовный лидер революционной демократии шестидесятых годов XIX века, Николай Гаврилович Чернышевский ознакомился в юности с учением Людвига Фейербаха, сначала на лекциях профессоров Никитенко и Фишера, позже путем самостоятельного изучения – и стал его твердым приверженцем. Пиша за год до смерти, в 1888 году, предисловие к третьему изданию своих "Эстетических отношений искусства к действительности", русский мыслитель признался, что ему не встретилось в жизни "системы понятий более точных и полных, чем те, которые изложены Фейербахом" [345] .

Чернышевского заинтересовал в философии Фейербаха прежде всего так называемый "антропологический принцип", в котором он справедливо усмотрел путь к строго материалистическому объяснению истории. Содержание этого принципа было достаточно полно раскрыто в работе немецкого философа "Сущность христианства", опубликованной в 1841 году. Он требовал устранения из теоретической мысли любых метафизических сущностей – от традиционного Бога до гегелевского абсолютного духа – и объяснения проявлений как индивидуального, так и общественного сознания на правах частных случаев всеобщих законов природы.

Далее оставалось признать классовую борьбу неотъемлемой принадлежностью классового общества, революции – закономерным ее результатом, призвать к отмене устаревшего и к установлению нового, более справедливого, научно обоснованного строя, что Чернышевский и сделал. В его работах различаются более ранняя стадия такового, определенная как социализм, и заключительная, названная коммунизмом. Различие между ними сводилось, по мнению Чернышевского, к тому, что социализм ограничен обобществлением земли и средств производства, при коммунизме же к ним добавляется и распределение – так, что каждый труждающийся в итоге получает "по потребностям", что и порождает идеальную общественную гармонию.

Изложенная в стройной и достаточно убедительной форме, доктрина Фейербаха оказала в свое время исключительное влияние на европейскую интеллигенцию антибуржуазного направления. Молодой Маркс писал, что отныне "нет для вас иного пути к истине и свободе , как только через огненный поток . Фейербах – это чистилище нашего времени". Для правильного понимания этих слов нужно принять во внимание, что фамилия "Фейербах" дословно означает по-немецки "огненный (Feuer) поток – или, скорее, ручей (Bach)". Как видим, Маркс не только отметил антихристианский пафос Фейербаха, но даже и обыграл его, показав, что вовсе не опасался адского пламени… Молодой Энгельс призывал честных людей стать "рыцарями этого граля, опоясать для него наши чресла мечом и радостно отдать нашу жизнь в последней священной войне, за которой должно последовать тысячелетнее царство свободы" [346] .

Чернышевский вполне был готов вступить в ряды защитников дарованного человечеству нового Грааля и даже сделал, что от него зависело, для обретения такового. "Меня не испугает", – откровенно писал он, – "ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня" [347] . Как видим, русское образованное общество было своевременно предупреждено о планах революционеров – и тем не менее продолжало питать приятные иллюзии, вплоть до почти полного своего уничтожения. Отсюда мораль: программы преобразователей общества следует читать внимательно и принимать с полной серьезностью, включая и тот случай, когда их авторы производят интеллигентное впечатление, более того – если они даже носят очки.

" Собственная сущность человека есть его абсолютная сущность , его бог; поэтому мощь объекта есть мощь его собственной сущности " [348] . Слова эти громом отдались в умах образованных россиян, поскольку открыли возможность своеобразной, негативной метафизики, в дальнейшем положенной поколениями революционеров в основание своей личности . Народники приняли их к сведению, Г.В.Плеханов в 1890-х годах не почел за потерю времени составить обширный комментарий к труду Ф.Энгельса "Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии", молодой Ленин считал овладение "антропологическим принципом" немаловажным достижением в своем философском образовании.

Распространение марксизма в России

Нам уже доводилось не раз упоминать на страницах этой книги имена Маркса и Энгельса. Это неудивительно, поскольку в России были достаточно знакомы с основным содержанием немецкой философской традиции, безусловно первенствовавшей тогда на европейском континенте, а следовательно – и в мировом масштабе, и внимательно следили за ее разработкой. Последним великим философом был Гегель, основанная им школа разделилась в дальнейшем на правое и левое крыло – ну, а Карл Генрих Маркс и его первые соратники были выходцами из круга именно "левых гегельянцев". Таким образом, интерес к марксизму был более чем естественным продолжением интереса к немецкой философии, ставшего к тому времени традиционным для российских интеллектуалов.

Ознакомление с " экономической метафизикой " Маркса, как, наполовину в шутку, наполовину всерьез назвал его теорию М.А.Бакунин – в сущности, вполне справедливо (поскольку Маркс претендовал именно на познание конечных причин и перспектив развития рода человеческого) – прошло у нас несколько больших этапов. Выделяя их в самом схематичном виде, мы можем примерно ограничить первый этап 40-60-ми годами XIX века, важнейшими итогами которых была публикация "Манифеста Коммунистической партии" (1869) и "Капитала" (1872) на русском языке. Отдельные русские энтузиасты посещали до Маркса в его парижском или брюссельском далеке и поражали мыслителя своим неподдельным энтузиазмом. Маркс, впрочем, всегда относился к русским посетителям иронически и сравнил их в известном письме к Кугельману с французскими аристократами, заигрывавшими в годы, непосредственно предшествовавшие Великой французской революции, с носителями самых радикальных идей. Надо отметить, что немецкий мыслитель выказал в данном случае недюжинную проницательность.

Второй этап (70-х – начала 80-х годов) ознаменовался все возраставшим интересом Маркса и Энгельса к ситуации в России, определенной ими как революционная. "Когда Парижская коммуна пала после свирепой бойни, устроенной защитниками "порядка", победители никак не предполагали, что не пройдет и десяти лет, как в далеком Петербурге произойдет событие, которое в конце концов должно будет неизбежно привести, быть может, после длительной и жестокой борьбы, к созданию российской Коммуны", – писали они в 1881 году, имея в виду удавшееся покушение на царя Александра II. Еще через четыре года, Ф.Энгельс подчеркнул в письме к Вере Засулич по тому же поводу, что "… если когда-либо бланкистская фантазия – вызвать потрясение целого общества путем небольшого заговора – имела некоторое основание, так это, конечно, в Петербурге " [349] .

Народники были наиболее влиятельной силой в тогдашнем российском революционном движении, и Маркс без колебаний пошел на союз с ними, приняв в 1870 году предложение стать представителем новообразованной русской секции в Генсовете I Интернационала. Для этого приходилось принять ключевой для народников тезис о возможности перехода России к социализму в опоре на традиции сельской общины, то есть минуя стадию капитализма. В надежде на то, что великий крестьянский бунт в России даст сигнал революции собственно пролетариев на Западе, Маркс пошел и на это, и даже подобрал из арсенала своей теории какое-то оправдание этому шагу, сомнительному с точки правоверных марксистов.

На третьем этапе (вторая половина 1880-х – 1890-е годы) в России распространился марксизм в его ортодоксальном, западном виде. Выдвинув тезис об историческом крахе народничества, Г.В.Плеханов и группа его единомышленников заявили о том, что никакого особенного своеобразия у России более не было [350] . Согласно их наблюдениям, страна развивалась по тому самому капиталистическому пути, который уже был описан Марксом на материале стран Западной Европы. Как следствие, надобно было прекратить изобретение отечественного велосипеда, отбросить лозунг "русского социализма" и обратить свои надежды и проповедь к нарождавшемуся пролетариату.

Возможность бездумного применения западного лекала к российскому материалу была в свою очередь оспорена В.И.Лениным. Увидев основную ошибку Плеханова в ориентации исключительно на рабочих, а также на буржуазию, за которой тот признавал на данном этапе достаточно большой революционный потенциал, Ленин обратил внимание на преобладавший покамест аграрный характер страны. Если российские революционеры не желали ждать полного созревания пролетариата, оставалось поставить задачу единения сознательных рабочих с трудовым крестьянством – и взять курс на скорейшую революцию. В 1903 году, на II съезде Российской социал-демократической рабочей партии, эта линия была принята в качестве генеральной, что и открыло четвертый этап распространения марксизма в России.

"Proletarier aller L?nder, vereinigt euch!" – "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Эти слова, произнесенные первоначально на немецком языке, все громче раздавались на просторах России, звуча погребальным звоном по доживавшей свои последние десятилетия "петербургской империи" .

Новая немецкая философия в романе Чернышевского

По стечению обстоятельств, среди духовных лидеров как лагеря консерваторов, так и нигилистов нашлись талантливые писатели, с достаточной полнотой выразившие свои мысли и чувства в художественной форме. К тому же местом действия своих романов они избрали Санкт-Петербург, что делает их особенно интересными в контексте нашей основной темы. Мы говорим о романе Н.Г.Чернышевского "Что делать?" с одной стороны, и о "петербургских романах" Ф.М.Достоевского – с другой. Несопоставимость дарования обоих прозаиков, равно как и чисто литературных достоинств их текстов, сразу бросается в глаза. Против этого возражения можно выставить лишь ссылку на феноменальный, вполне сопоставимый успех обоих у современного им русского читателя.

"Вместо ожидаемых насмешек, вокруг "Что делать?" сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, – и ни одна вещь Тургенева и Толстого не произвела такого могучего впечатления. Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист", – в присущей ему парадоксальной манере, притом вполне справедливо заметил размышлявший над романом Чернышевского герой В.В.Набокова (мы цитировали несомненно памятную читателю, знаменитую четвертую главу его "Дара"). "Добрым" был исключительно полный очерк психологического склада "новых людей", направивших лучшие силы своей личности на разрыв со старым строем и построение нового, дотоле невиданного.

"Ну, что же различного скажете вы о таких людях? Все резко выдающиеся черты их – черты не индивидуумов, а типа, типа до того разнящегося от привычных тебе, проницательный читатель, что его общими особенностями закрываются личные разности в нем". Буквально в следующей фразе своего прославленного "психологического отступления" (глава 3, VIII), Николай Гаврилович договорился до того, что сравнил самочувствие людей нового типа с ощущениями нескольких европейцев, затерявшихся в массе китайцев.

В общем-то, именно так и чувствовали себя русские социалисты среди вырастивших их и выкормивших носителей традиционного психологического склада. В этом контексте особенно важны беглые указания на путеводные вехи, отмечавшие для "новых людей" общее направление их пути "воспитания чувств" – беглые, скорее всего, поневоле. Роман, как мы помним, писался в Петропавловской крепости, в ожидании суда, и должен был пройти царскую цензуру. Принимая во внимание последнее обстоятельство, нужно признать, что Чернышевский справился со своею задачей блестяще.

Молодой человек, Дмитрий Сергеевич Лопухов, видит в любимой, Вере Павловне Розальской, задатки "нового человека" и спешит их развить. Беседуя с нею подолгу и наедине, он спешит принести девушке для прочтения две книги, одну на немецком, другую же на французском языке, благо она владеет обоими. Что это за книги, автор не говорит, но вводит сцену уморительных попыток матери Веры разобраться в этом самостоятельно, с помощью столь же начитанного, как и она, знакомого.

Заглавие французской книги говорит о какой-то "судьбе". Сначала бедная женщина думает, что перед ней – толкователь снов, но затем приходит к выводу, что содержание учит вести "денежные обороты". Что же касается немецкой книги, то тут "Михаил Иванович медленно прочел: "О религии, сочинение Людвига" – Людовика Четырнадцатого, Марья Алексевна, сочинение Людовика Четырнадцатого; это был, Марья Алексевна, французский король, отец тому королю, на место которого нынешний Наполеон сел. – Значит, о божественном? – О божественном, Марья Алексевна" (2, VII)…

Больше об авторах книг ничего конкретно не говорится, но подготовленный читатель и так все понял. Первая книга была сочинением одного из учеников Ш.Фурье и рассказывала о построении фаланстеров, мыслившихся как прообразы ячеек будущего социалистического общества. Вторая же книга была сочинением знакомого нам уже Людвига Фейербаха – а именно, его трактатом "Лекции о сущности религии", не оставившим, как он думал, камня на камне от наивной веры. Имя немецкого философа нельзя было у нас в те годы даже упоминать в печати, не говоря уж об обсуждении его выводов.

Введенная в "новую эру" ее виднейшими проповедниками, Вера Павловна вскоре оставила отчий дом и предалась ее воплощению в жизнь. Описанию действий и мыслей молодой социалистки в значительной мере и посвящено дальнейшее изложение романа Чернышевского, "глубоко перепахавшего", как говорил В.И.Ленин, его самого, а с ним вместе и целые поколения российского юношества.

Метафизика Петербурга у Чернышевского

Заметим, что владение немецким языком представляется принципиально важным для большинства положительных героев романа "Что делать?". Для них это, конечно, язык не германских, тем более – не петербургских филистеров, но язык положительной, материалистической науки о природе, человеке и обществе . В третьей главе (раздел VIII) автор особо упоминает, как Дмитрий Лопухов овладел немецким. Для этого молодой герой "нанял угол в квартире, где было много немцев мастеровых; угол был мерзкий, немцы скучны, ходить в Академию было далеко, а все-таки выжил тут, сколько ему было нужно. У Кирсанова было иначе: он немецкому языку учился по разным книгам с лексиконом…".

Отметим, что оба героя, в очередь ставшие мужьями Веры Павловны, слушали курс в Медико-хирургической академии, главные помещения которой располагались в те годы, как и теперь, на Выборгской стороне. С этим связана одна особенность восприятия петербургского пространства, прошедшая, кажется, мимо внимания многочисленных критиков романа. В самом начале, когда герои только задумываются о своем будущем поприще, они проживают на Выборгской стороне.

Конечно, жилье тут дешевле, да и на занятия ходить ближе. Однако же место их жительства приобретает вполне символическое значение, если учесть, что предмет увлечения одного из них, юная Вера Павловна, живет на левом берегу Невы, а именно, как мы узнаем в самом начале главы первой, "в многоэтажном доме на Гороховой, между Садовой и Семеновским мостом" – и даже принадлежит этому миру кровно, по той причине, что ее отец, Павел Константинович, является не простым жильцом, но управляющим этим домом.

Как видим, в тексте Чернышевского воспроизводится уже отмеченное нами применительно к роману Гончарова противопоставление "деловой", буржуазной левобережной части Петербурга и его более захолустного, однако же более искреннего, человечного Правобережья . Любопытно, что, по времени действия романа, Вера Павловна Розальская вполне могла если не жить в одном доме с Ильей Ильичем Обломовым, то встречаться с ним на улице. Любимый герой Гончарова также имел жительство, как мы помним, на Гороховой улице, и именно до своего переезда на Выборгскую сторону. Решившись начать новую жизнь, перебралась через Неву и Вера Павловна. Дом, который они наняли с мужем, был расположен в 5-й линии Васильевского острова, между Средним и Малым проспектами. Таким образом, решение начать новую жизнь, что бы она с собой ни несла, также у Чернышевского символизирован переходом за реку.

Получается так, что и в этом случае топография реального Петербурга приобретает для внимательного читателя дополнительное, мифологическое измерение. Вряд ли автор романа включал освоение этого измерения в свою творческую задачу. Однако же если оказаться от религии, тем более веры в Бога, можно в течение одного дня – то отстраниться от архетипов, мощно, однако неявно управляющих из пучин подсознания процессом познания мира, практически невозможно.

Добавим, что, в сцене бегства от матери, Верочка, взяв извозчика поблизости от угла Невского и Садовой, сначала велела ему ехать на Караванную – и только потом, немного отъехав, назвала ему настоящий адрес на Васильевском острове (2, XX). Формально она так сделала, чтобы сбить мать со следа. Наряду с этим, можно заметить, что фиктивный адрес, названный Верой Павловной, принадлежал той же левобережной части Петербурга, что и дом ее родителей, настоящий же адрес – части, расположенной за Невой, где ее ожидал муж. Примерно так, первые годы замужества были для Верочки фикцией, нужной только затем, чтобы уйти от родителей – "из подвала", как она выражалась. Настоящей же целью был выход на дорогу, ведшую к новой, невиданной еще на Руси жизни, для которой необходима была полная перестройка личности.

Немецкие образы у Достоевского

Немецкие жители Петербурга буквально кишат на страницах романа, поминутно высовываясь своим рыбистыми лицами и осанистыми фигурами из пестрой толпы, населяющей мир "Преступления и наказания" . Нужно сразу оговориться, что преступлений они формально не совершают, почему и не несут наказаний, что, впрочем, не делает их облик более симпатичным. Уже на второй-третьей страницах романа, поднимаясь к старухе процентщице, герой встречается с носильщиками, выносящими мебель из соседней квартиры и берет себе на заметку, что на этой площадке четвертого этажа старуха в ближайшие несколько дней останется, стало быть, совершенно одна. М?бель, как сообщает нам автор, принадлежала одному семейному немцу, чиновнику.

Через несколько страниц, Раскольников спускается в распивочную, садится за стол и вступает в разговор с одним из ее жалких посетителей, по имени Семен Захарович Мармеладов. Пьяница и негодник, тот сразу читает на лице нового знакомого "некую скорбь" и рассказывает ему свою горькую жизнь. Особенно тяжело ему оттого, что семья отставного чиновника принуждена снимать угол в грязном, запущенном месте, "у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель, а чем живем и чем платим, не ведаю" (1, II).

Еще через несколько фраз, переходя к трагической судьбе своей дочери от первого брака, Мармеладов говорит, что честной работой тут выжить нельзя, как ни бейся. Вот пример – "статский советник Клопшток, Иван Иванович, – изволили слышать? – не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом, будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные…".

О статском советнике Клопштоке, Иване Ивановиче, больше в романе не говорится, поскольку, по совести говоря, что же тут можно еще сказать. Подобно другим, мелким и крупным хищникам, он принял свое участие в унижении юного существа и никак за то не ответил – поскольку, согласно законам того мира, где герои романа живут, никакой особенной кары за его подлость не полагалось. Заметим, что грубиян носил фамилию замечательного немецкого писателя, Фридриха Готлиба Клопштока, одного из отцов влиятельнейшего литературного движения "Буря и натиск". "Этим рассказом Достоевский как бы говорит – вот, значит, каковы они в реальной действительности, эти, только по имени лишь романтики, так называемые Клопштоки…" [351] .

Комментаторы романа указывают также на тот факт, что буквально рядом от мест его действия, а именно, на Мещанской улице, проживали немецкие сапожники, задавшие изрядную трепку поручику Пирогову, одному из героев гоголевского "Невского проспекта". У Гоголя они, как мы помним, также носили имена немецких романтиков – Шиллера и Гофмана. Отсюда следует вывод, что, говоря о немецкой части обитателей петербургского дна, Достоевский непосредственно примыкал к традиции Гоголя .

События разворачиваются стремительно. Герой убил старуху и ее сестру Лизавету, еле дошел до дома и впал в прострацию. Из забытья его вывел стук в дверь: дворник принес повестку с требованием явиться к квартальному надзирателю. Что же делать – надо идти. Но даже в полиции порядка и благообразия нет как нет. Там разбираются с хозяйкой притона, посетители коего учинили изрядный скандал. Дама с багровой шеей, знаменитая в околотке Луиза Ивановна, одета в шелка и кружева, заискивает перед квартальным и говорит на привычном уху петербуржца, особенно здесь неприятном, русско-немецком наречии.

"Никакой шум и драки у меня не буль, господин капитэн, – затараторила она вдруг, точно горох просыпали, с крепким немецким акцентом, хотя и бойко по-русски, – и никакой, никакой шкандаль, а они пришоль пьян, и это я все расскажит, господин капитэн, а я не виноват … А он на канав окно отворяль и стал в окно, как маленькая свинья, визжаль; и это срам…", и так далее в том же духе (2, I). Действительно, срам и полное безобразие.

Ниже упоминается еще одна квартирная хозяйка, по имени Гертруда Карловна Ресслих. Здесь Достоевский не удержался и сохранил, почти что не изменив, фамилию одной из своих кредиторш, некой Рейслер, много ему крови попортившей. С ней и в романе связаны неприятности: притаившись в ее квартире, смежной с комнатой Сони, господин Свидригайлов подслушал некий важный разговор Сони с убийцей (4, V).

И, наконец, в полной красе показала себя Амалия Липпевехзель в знаменитой сцене поминок по Мармеладову. Вдова несчастного неизвестно зачем потратилась, пригласила порядочных людей и попыталась соблюсти хоть подобие приличия. Но куда там – разговор пошел наперекосяк. Квартирная хозяйка пытается спасти положение рассказом о покушении на жизнь своего знакомого, некого "Карла из аптеки". Вдова, Катерина Ивановна, ставит ее на место, необыкновенно уместно замечая, что ей бы следовало поостеречься рассказывать анекдоты по-русски.

Силясь в свою очередь соблюсти хоть подобие достоинства, квартирная хозяйка поминает своего батюшку – "фатер аус Берлин", который был всеми уважаемым, вообще "ошень вашны шеловек и обе рук по карман ходиль и все делал этак: пуф! пуф!". Катерина Ивановна пресекает и эту жалкую попытку, заявляя, что хозяйка – на самом деле чухонка и, верно, в кухарках жила, да и вообще неизвестно, кем был ее отец (5, II)…

Мы избавим читателя от дальнейшего пересказа скандала. Как часто у Достоевского, он долог, совершенно неблагообразен и срывает с участников все и всяческие личины. В этнографическом аспекте, пожалуй, небезынтересно, что хозяйку дразнят чухонкой – то есть, скорее всего, финкой (с меньшей вероятностью, эстонкой) по происхождению. Однако же в петербургском контексте тут нет ничего удивительного. Немцы с чухонцами были во времена Достоевского двумя крупнейшими нерусскими этническими группами и потому составляли непременную принадлежность "местного колорита". При этом немцы по ряду очевидных причин стояли на общественной лестнице на ступеньку выше чухонцев. Отсюда и неудовольствие фрау Липпевехзель.

Не знаем уж, каким медом были намазаны многоквартирные дома в бедных кварталах Петербурга [352] , но немок тянуло сюда как пчел. "Замечательно, что квартирные хозяйки, по большей части, немецкого происхождения – чисто русские попадаются весьма редко", – подчеркивал петербургский журналист шестидесятых годов XIX века [353] . В воспоминаниях одной из участниц движения "Земля и воля", приуроченных к концу следующего десятилетия, мы также находим замечательную их характеристику. Мемуаристка – жена Г.В.Плеханова – и ее знаменитый муж поселились в Графском переулке, под видом провинциальных дворян, приехавших в Питер для отдыха и лечения. Квартирные хозяйки поверили революционерам.

"Одно большое неудобство вытекало из нашего звания провинциалов: эти добродушные немки здорово драли с нас за доставлявшиеся ими продукты, за обед и разные услуги. На выражения мною удивления по поводу больших счетов, мне давался моими хозяйками безапелляционный ответ: "Вы ведь Петербурга не знаете, у вас в провинции все дешево, а у нас здесь в столице все дорого". Не раз ловила я себя на сильном внутреннем желании сказать этим добродушным, но практическим сестрам: "Да мы Петербург лучше вас знаем" [354] . Как видим, Розалию Марковну поразило сочетание все той же алчности с соблюдением внешних приличий.

Представляя читателю одного из своих второстепенных, однако по-своему колоритных героев, также снимавшего жилье у Амалии Липпевехзель – а именно, Лебезятникова – Достоевский особо оговорил, что этот-де был у нее на почетном счету, поскольку "не пьянствовал и за квартиру платил исправно" (5, I). Из этого беглого замечания можно представить себе, какой образ жизни был присущ большинству русских постояльцев предприимчивой немки… Найдя способ выжить в этом содоме, Амалия Липпевехзель и иже с нею находили вполне уместным выжимать последнее из бедолаг, попавших к ним на постой, иной раз нанося им последний удар, при этом не только остерегаясь нарушать приличия и законы, но даже всячески их соблюдая. Вот почему в преступлении Раскольникова, была доля и их вины – доля, ближе не определенная, оставшаяся неявной и нераскаянной .

В том, что немецкие образы определенного типа были намеренно сосредоточены в тексте "Преступления и наказания", нас убеждает обращение к опубликованному через два года (1868), входившему в состав того же "петербургского цикла" зрелого Достоевского романа "Идиот". Сцена действия – та же самая, жестокий и холодный "город на Неве", сходна общая задача – изображение, как сказал сам писатель, "miserablей всех сословий", однако же главные действующие лица принадлежат к иному общественному слою – "хорошему обществу" (притом, что и им доводится встречаться с ростовщиком Птицыным или чиновником Лебедевым). Как следствие, место действия перемещается в более зажиточные кварталы Петербурга. Генерал Епанчин с семейством жил в собственном доме "несколько в стороне от Литейной, к Спасу Преображения" (1, II), "потомственный почетный гражданин" Рогожин также имел жительство в собственном доме, близ перекрестка Гороховой и Садовой (2, III). Что же до списка действующих лиц, то из него устраняются все эти Амалии Ивановны и Гертруды Карловны.

Нельзя, впрочем, сказать, что текст "Идиота" был вовсе лишен персонажей немецкого происхождения. Достаточно упомянуть о профессоре Шнейдере, в санатории которого проходил курс лечения князь Мышкин. Собственно, Шнейдер был швейцарцем, однако по роду занятий следил за развитием германской медицины и, конечно, бывал в Берлине. Шнейдер в романе не действует, о нем лишь упоминается, однако в одном случае – в весьма интересном контексте. В своем длинном и трогательном монологе, целиком занявшем шестую главу первой части романа, князь рассказал, что "наконец Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, – это уж было пред самым моим отъездом, – он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером, и, может быть, даже умом я не взрослый…".

Такое наблюдение делало честь профессору Шнейдеру и раскрывало важнейшую сторону авторского замысла, прямо соотносясь с известным евангельским изречением. Другое дело – что швейцарский врач имел в виду лишь поверхностный, внешний инфантилизм князя, а о его глубинных источниках мог вовсе не догадываться. Однако как раз такова, по мысли Достоевского, была вся современная, позитивная наука, способная разве что ставить "вечные вопросы", и то в упрощенной форме, но никак не отвечать на них.

С нашим наблюдением согласуются и упоминания имен или теорий немецких ученых, занимающие свое место в структуре "Преступления и наказания" . В рассуждениях о человеке "высшего рода", который "имеет право на преступление", комментаторы восстановили отсылку к философии крайнего индивидуализма у Макса Штирнера. В "модной теории временного умопомешательства", привлечение которой сыграло свою роль в смягчении приговора Раскольникову, опознана ссылка на публикацию немецкого психиатра Л.Снелля. Еще в одном случае упомянута работа по "физиологической психологии" Т.Пидерита, написанная в русле механистического материализма [355] .

Нужно оговориться, что привлечение немецких материалов не было принципиально важным для Достоевского. В числе авторов, чьи труды включали проповедь явного или скрытого человекобожия, относился в первую очередь Чернышевский – как, впрочем, и французский император Наполеон III с его книгой о Юлии Цезаре.

Что же касалось до многообразия типов человеческой алчности, то тут Достоевскому много материала доставил экономический кризис 1865 года, практически разоривший и его самого. 6 июня этого года, в разгар страшной жары, писатель улаживал дело о предстоявшей ему описи имущества, в конце июля уехал за границу, проигрался там подчистую, а в сентябре уже написал издателю письмо с подробным планом "Преступления и наказания" и попросил под него аванс [356] . Именно в это лето – "в начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер" – и начинается действие великого петербургского романа.

Пусть так. Впрочем, мы и не утверждали, что Достоевский писал "Физиологию Сенной плошади", Столярного либо же Спасского переулка [357] . Тем более не писал он романа из жизни петербургских немцев. Достаточно и того, чтобы они появились на третьем плане, оттенив своим обликом трагедию главных персонажей.

В следующем большом "петербургском романе" "Подросток", законченном лишь к середине следующего десятилетия, мы также не находим того относительного изобилия немецких персонажей, которое привлекло наше внимание в тексте "Преступления и наказания". Нужно, впрочем, упомянуть о неком Крафте, принявшем известное участие в развитии авантюрно-занимательной линии "Подростка". Попутно рассказано, что у Крафта была и своя теория, довольно пессимистически представлявшая судьбу русского народа. По выкладкам Крафта, выходило, что это – народ неисторический, второстепенный и предназначенный служить "материалом для более благородного племени". Критическому обсуждению его теории – вполне соответствовавшей, кстати, мыслям Гегеля – отведено некоторое место в первой части романа (глава 3, III).

По ходу разговора, один из персонажей ставит вопрос, "… как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить? – К тому же немец, послышался опять голос. – Я – русский, сказал Крафт. – Это – вопрос, не относящийся прямо к делу, заметил Дергачев перебившему". Русский Крафт или немец – вскоре становится безразличным, поскольку по прошествии некоторого времени он, потеряв всякую психологическую устойчивость, застрелился. В многозначительном разговоре, произошедшем у героя романа с Крафтом непосредственно перед этим, намечаются некоторые важные для писателя интуиции, развитые потом независимо от Крафта.

Задумавший уже "отправиться в Америку" и запасшийся револьвером, немец почти кричит, что "скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России, все живут только бы с них достало", а если кто сделает что-то, хоть дерево посадит, так над ним все смеются (подробнее см. начало главы четвертой (часть I). Что тут сказать… Слова Крафта находят себе параллели в "Дневнике писателя", предвосхищают монологи героев Чехова. Применимы они, к сожалению, и к психологии нашего современника.

За этим рациональным пластом есть и менее заметный, чисто мифологический. Ведь разговор происходит у Крафта, в его маленькой квартире на Петербургской стороне, а она играет исключительно важную роль в присущей "Подростку" метафизике города. Не случайно, глава завершается решением героя открыть наконец читателю свою "идею-фикс" – ту идею, с которой вошел он "в дверь петербургского романа со всеми позорными моими в нем приключениями". Кстати, толкуя о содержании этой идеи, герой замечает, что "всякий фатер в Германии повторяет это своим детям" (1, V, 1).

"Метафизика Петербургской стороны" не чужда и замыслу "Преступления и наказания". Во второй части романа, Раскольников идет в трактир, требует газету и начинает искать некое весьма нужное ему известие. "… Массимо – Ацтеки – Излер – фу, черт! а, вот отметки: провалилась с лестницы – мещанин сгорел с вина – пожар на Песках – пожар на Петербургской – еще пожар на Петербургской – еще пожар на Петербургской – Излер – Излер…"(2, VI). У читателя на минуту создается впечатление, что Петербургская сторона – вся в огне, и это вполне соответствует тому, что в огне пребывают душа и сердце Раскольникова.

Архитектурный текст Петербурга второй половины XIX века

Магистральная линия развития петербургской архитектуры эпохи ускоренного развития капитализма состояла в массовом возведении дешевых, по возможности "прилично смотревшихся" и вместительных зданий общественного назначения – больниц, учебных заведений, тюрем, народных домов, и так далее, вплоть до многоквартирных жилых домов. Ни в постановке задач, ни в выборе средств их решения наши зодчие решительно не считали себя связанными сложившимся уже в Петербурге типом застройки. В этих условиях естественным было обратиться к опыту архитекторов основных мегаполисов Западной Европы.

Между тем зодчие Мюнхена, Вены, Берлина давно уже взяли на заметку преимущества облицовки фасадов голым кирпичом, в общем традиционного для "немецкого мира", и поставили задачу его возрождения. Причин было несколько, в первую очередь те, что за счет отказа от штукатурных работ повышалась скорость строительства, снижалась его стоимость, и удлинялся срок эксплуатации без косметического ремонта. При выборе качественного кирпича, применении рельефной кладки, дополнения ее полихромными изразцовыми вставками, здание выглядело вполне прилично, что, в общем и требовалось.

Одним из первых опытов применения этой техники у нас стал комплекс зданий, заказанных фабрикантом А.И.Ниссеном архитектору В.А.Шретеру. Он состоял из доходного дома и фабрики шелковых изделий, и размещался в конце набережной Фонтанки (дом 183), выходя также на Калинкинский переулок и Прядильную улицу. При возведении комплекса, Шретер нашел уместным применить целый спектр новых идей, от особой прокладки подвалов, спасавшей от сырости – до ледника необычной конструкции, которая получила потом приз на Брюссельской выставке (устройство последнего было важно, поскольку холодильников тогда еще не было). Когда же петербургские домовладельцы узнали, что использование кирпича обошлось на 25 процентов ниже устройства привычного, штукатурного фасада – сердца их были покорены. В приемной Виктора Шретера выстроилась целая очередь заказчиков – ну, а для Петербурга настала эпоха "кирпичного стиля" [358] .

Облик массивных зданий этого стиля резко дисгармонировал с привычной для глаз петербуржцев оштукатуренной поверхностью стен, окрашенной в светлые цвета, которая заставляла их как будто слабо светиться порой "белых ночей". Впрочем, здания "кирпичного стиля" возводились, как правило, на окраинах города, и их деловой, рациональный облик лишь подчеркивал пышность ансамблей исторического ядра города. Вот почему они постепенно были приняты коллективным сознанием петербуржцев и в основной массе сохранились в застройке города до сего времени [359] . Совершенно аналогичный процесс происходил и в немецких городах .

Ход заимствования нового стиля легко проследить на материале творческих биографий его мастеров. Для одних – это обучение у петербургских архитекторов, принадлежавших к немецкой архитектурной школе, для других – обучение в берлинской Строительной академии, принадлежавшей к числу лучших учебных заведений на континенте, и, почти для всех – постоянный контакт с германскими архитекторами. В этом отношении нам представляется необходимым коротко остановиться на образовании Петербургского Общества архитекторов, которое оказало определяющее влияние на формирование архитектурного текста Петербурга конца XIX – начала XX века.

В бытность свою в Берлине, Виктор Шретер записался в члены Общества архитекторов и обстоятельно ознакомился с его работой. Она заключалась в обширной лекционной деятельности, издании специального журнала, организации конкурсов, на которых конкурировали проекты, представленные разными архитекторами. Все эти и многие другие формы работы давно уже установились и прекрасно зарекомендовали себя в целях повышения профессионального мастерства архитекторов и строителей, и распространения новых идей и приемов. По приезде в Петербург, Шретер пришел к выводу о неободимости перенесения всей этой структуры на нашу почву.

На первых порах, инициативная группа из восьми человек, сплошь петербургских немцев, собиралась на его квартире, по адресу: Екатерингофский проспект, близ Вознесенья, дом Голицына (N 15), квартира 8 (теперь – пр. Римского-Корсакова, дом 15). Затем к ней стали присоединяться новые члены, собрания начали проходить в более вместительных помещениях и, наконец, в октябре 1870 года последовало высочайшее разрешение на открытие Общества. Вскоре под его эгидой было налажено издание журнала "Зодчий", знакомого каждому краеведу. В свой черед, начали проводиться и архитектурные конкурсы – правда, на первых порах довольно вяло. В одном из докладов, Шретер отметил, что общее число таких конкурсов у нас было в несколько раз ниже, чем у немцев, и призывал ликвидировать отставание [360] … В целом же, нужно сделать вывод, что немецкий опыт организации профессиональной жизни был широко воспринят у нас и много способствовал постановке строительного дела в столице .

В заключение нужно сказать несколько слов и о знакомом нам здании "Петрикирхе". Каждое новое поколение петербургских немцев с пиететом приходило под ее своды – а каждое новое поколение архитекторов почитало за честь способствовать украшению храма на Невском проспекте, ставшего символом успехом и процветания немцев в Российской империи. В конце рассматриваемого нами периода, в 1895 году, под руководством выдающегося, опытнейшего архитектора столицы – Максимилиана Егоровича Месмахера, был проведен капитальный ремонт кирхи и обновление ее внутренего убранства.

Само собой разумеется, что при переоборудовании помещений, Месмахер применил разнообразные технические новшества. Что же касалось стилевого решения, то он устранил излишнее разнообразие, в пользу представлявшегося ему более уместным для данного здания "готизированного стиля со звучанием Ренессанса", характерного в первую очередь для церквей Флоренции" [361] . Так, впрочем, и сами петербургские немцы, перерастая в особую этнопсихологическую группу, постепенно утрачивали старую идентичность, не забывая вполне о своей исторической связи с "немецким миром" (и Западной Европой в целом) – хотя и во многом переосмысливая ее заново.

Глава 4. Петроград-Ленинград в эпоху великих российско-германских войн

Значение немецкой философии для Вл. Соловьева

Анна Ахматова заметила однажды, что "настоящий, не календарный" двадцатый век начался для нее и многих ее современников только в 1914 году, с началом великой войны. Глубоко верное в психологическом отношении, это наблюдение все же осталось по преимуществу применимым к судьбе лишь российского общества. Что же касалось российской культуры, то для нее век двадцатый начался самое меньшее на десятилетие ранее календарной даты. Мы говорим, разумеется, об учении замечательного русского философа и публициста В.С.Соловьева, идеи и интуиции которого составили отправную точку для творчества интеллектуальных лидеров нашего "серебряного века".

Сын знаменитого отечественного историка, профессора Московского университета С.М.Соловьева, Владимир Сергеевич был одним из самых образованных людей своего времени. В его кругозор входила античная, средневековая и новая западноевропейская философия, необозримый корпус теологических сочинений, русская историософская и художественная литература от Чаадаева до Тютчева, и бесконечное множество школ и направлений, в своей совокупности представлявших гуманитарную традицию христианского мира.

К этому нужно добавить глубокое знакомство мыслителя с оккультной литературой последних двух тысячелетий, от ранней каббалистики до поздней алхимии, а также и личный мистический опыт, начинавшийся от глубокого переживания православной литургии и заканчивавшийся участием в спиритических сеансах, а также и непосредственным духовидением по образцу Сведенборга. Духовному взору исследователя русской культуры последней трети XIX столетия представляется, как едва ли не все нити отечественной культурной традиции – славянофилов и западников, охранителей и нигилистов, романтиков и реалистов, рационалистов и мистиков, масонов и ортодоксов, – сплелись на известное время в тугой узел в философии Соловьева – и дальше пошли врозь, в той или иной степени преображенные этим синтезом.

Вопрос, был ли знаком Соловьев с классической немецкой философией, примерно так же неуместен, как и вопрос, знаком ли был Кант или Гегель с философией Платона – и в каком именно объеме. Не будем дробить изложение на мелочи и мы. При этом среди почти бесконечного количества мыслей и интуиций, в которых Соловьев сходился с немецкими философами и свободно черпал из их трудов, мы можем выделить несколько основных, самых глубинных. К ним относится прежде всего базовая для системы Гегеля мысль о единстве мира, обусловленном постепенным разворачиванием абсолютной идеи сначала в пределах космоса, затем – на пространстве истории человечества.

В чеканной формулировке Соловьева, "космический процесс заканчивается рождением натурального человека, а за ним следует исторический процесс, подготовляющий рождение человека духовного". "Недаром Вл. Соловьев был сын историка", – замечает один из его комментаторов, – "потому-то и чувствуется постоянно Гегель в философских построениях Соловьева, что для него "историчность" была главной формой бытия, его цветением" [362] . Другое дело, что Соловьев разработал свою "метаисторию" в формах, существенно расходившихся с гегелевским "панлогизмом". История философии полна таких внешних заимствований, таящих в себе глубокие расхождения.

В основе мира, а исторически – в его начале, у Соловьеве было помещено не творение мира Абсолютом, но его внутреннее разделение, в результате которого Абсолют порождает "свое другое" – иными словами, "второе Абсолютное", представляющее собой "производящее начало бытия" и корень множественности вещей. Как следствие, Абсолютное не может мыслиться отделенным от мира ни на какой стадии, что и составило суть базовой для системы Соловьева интуиции, получившей название "метафизики всеединства" . Между тем, эта весьма плодотворная идея, подхваченная потом другими нашими создателями собственных систем "всеединства" – в первую очередь, о. П.Флоренским и о. С.Булгаковым – прямо восходила к Шеллингу. Строго же говоря, могла она быть прослежена и у Фихте, выработавшего учение о том, как "я" создает "не-я" в акте не творения, но "полагания" [363] .

Наконец, для эстетики Вл. Соловьева более чем существенным было понимание искусства не как свободной игры с формами, но как теургии , в процессе которой поэт-маг провидел "душу мира", вступал с ней в сложные, почти эротические отношения и переносил обретенные знания в мир, преображая, буквально продолжая его сотворение. В этом отношении, русский философ продолжал линию мысли, развивавшуюся последовательно рядом крупнейших мыслителей, от Платона до Шеллинга. По мнению комментаторов, наиболее вероятным непосредственным источником в данном случае была традиция немецкого романтизма, в первую очередь – "магического идеализма" Новалиса – приобретшая у нас к тому времени значительную популярность [364] . Поэзия и история идут "по одной орбите", – заметил герой Новалиса в программном для его творчества мистическом романе [365] .

Именно эта последняя интуиция, поддержанная импозантным внешним обликом Вл. Соловьева, его "теургическим беспокойством", бурным романом с Софией, протекавшим в интерьерах то лондонских библиотек, то египетской пустыни и отраженном в ярких стихах, произвели наибольшее впечатление на деятелей нарождавшегося у нас символизма. "Раньше у нас возвращались к вере через философию (к догматике), или через мораль к евангелизму). Путь через искусство был новым. На него вступает отчасти Вл. Соловьев, именно в эти 90-е годы" [366] . Ну, а вскоре после того пришел черед мистических озарений юного Блока, провидевшего "Вечную Женственность" "под грубой корой бытия" – и первого цикла его стихов, представлявшего собой своеобразный часослов, без остатка посвященный поклонению "Прекрасной Даме".

Первая мировая война

Ход исторического процесса отнюдь не является монотонным. Напротив, в его течении, наряду с относительно стабильными периодами, выделяются точки, когда спектр возможных решений существенно расширяется, а будущее отнюдь не выглядит очевидным. Мы обратимся к истории подготовки и ведения великой империалистической войны, выделив в самой конспективной форме лишь несколько таких "перекрестков истории", иногда называемых в современной литературе "точками бифуркации" – и, разумеется, обратив основное внимание на русско-германские отношения.

Разделение Европы на два противостоявших блока – "Центральных держав" (во главе с Германией и Австро-Венгрией), и членов Антанты (в первую очередь Франции и России, а также позднее присоединившейся ним Великобритании) – возводится историками, как мы помним, к концу девятнадцатого столетия. При всей агрессивности германской военщины, всемерно поддерживавшейся крупной немецкой буржуазией, которая опоздала к "разделу мира" и страстно желала пересмотреть его итоги, столкновение России с "немецким миром" вовсе не было неотвратимым.

Напротив, император Вильгельм II направил все силы своей дипломатии на то, чтобы связать Россию мирными договорами с Германией и отвлечь ее внимание от европейской политической сцены. В первом отношении, мы можем вспомнить о знаменитом "свидании в Бьерке", летом 1905 года, когда Николай II, на борту своей яхты "Полярная звезда", после задушевной беседы за завтраком с Вильгельмом, взял принесенный последним текст русско-германского союзного договора и смело поставил под ним свою подпись. Пером Николая управлял страх перед революцией и вполне справедливое убеждение, что справиться с ней было бы проще всего в союзе с близким по духу и родственным по крови германским императором. Соглашение было заключено тайно, и вскоре его, к огорчению берлинского двора, пришлось денонсировать. Были и другие попытки, также инициированные немцами – к примеру, во время потсдамских переговоров 1910 года.

Во втором отношении, мы можем напомнить об упорных попытках немецкой дипломатии направить силы России на освоение дальневосточных земель. Сюда относилось предпринятое великими державами в 1900 году совместное подавление "Боксерского восстания" в Китае, в конечном же счете – и русско-японская война (в той мере, в какой она была спровоцирована интригами немцев). "Можно с уверенностью сказать, что своевременный обмен телеграммами между обоими царственными кузенами в июле 1914 года предотвратил бы мировую войну, не будь у Вильгельма II на душе того запаса горечи, которая накопилась у него за эти девять лет" [367] . Говоря так, великий князь Александр Михайлович существенно упрощал ход событий, однако же в общем и целом он был прав: война с Россией не относилась к числу приоритетов для германских стратегов.

В случае открытия военных действий на европейском континенте, предпочтительным виделся конфликт с Францией, при котором Россия была бы тем или иным способом выведена из игры. Если это не удалось бы сделать, то в дело вступал знаменитый "план Шлиффена". Согласно нему, в течение относительно долгого промежутка времени, которое требовалось России для того, чтобы провести мобилизацию своей армии (около сорока дней), надобно было быстро обрушиться на Францию, растерзать ее, оборотиться, перегруппировать войска, перебросить их на восток (используя превосходную сеть немецких железных дорог) и нанести следующий сокрушительный удар – теперь уже по России. Вступление Германии в войну на два фронта – всемерно ускоренное, с тем, чтобы, как полагали в Берлине, предупредить нападение сил Антанты – завершило достаточно продолжительное замедление в первой "ситуации выбора" и направило события по пути, предусмотренному "планом Шлиффена".

Наступление русских войск в Восточной Пруссии и в Галиции сорвало выполнение этого авантюристического плана и заставило немцев вместо обещанной "войны четырех F" (по начальным буквам немецких слов "бодрая, благочестивая, веселая и без напряжения" – "frisch, fromm, fr?hlich, frei"), вести изнурительную войну на два фронта. Восточный театр военных действий оттянул себя около половины всех боеспособных частей "Центральных держав". В свою очередь, русская армия потеряла свои лучшие части, вынуждена была в 1915 году оставить Царство Польское, Галицию и часть Прибалтийского края.

Внутреннее положение также внушало все большие опасения. В этих условиях и возникла вторая "ситуация выбора" . Для русской стороны, он сводился к тому, чтобы заключить сепаратный мир с Германией, распустить вслед за тем Думу и придушить как либеральное так и революционное движение – либо же навязать царю отречение от престола, передать реальную власть буржуазному правительству и довести войну "до победного конца". За каждым из этих главных вариантов стояли влиятельные силы. Их противостояние было осмыслено в марксистской историографии как противостояние "заговора царизма" и "заговора буржуазии", что, в общем, вполне соответствовало фактам.

События, как мы знаем, пошли по последнему пути, что повлекло сначала практически мирный и неоспоримо законный переход власти к отечественной крупной буржуазии в лице Временного правительства, а осенью 1917 года – к его свержению, развалу фронта и большевистскому перевороту. В создавшейся таким образом, принципиально новой ситуации, немцы могли заключить сепаратный мир с новым правительством России и обратить все свои усилия на победу над западными державами – или же, пользуясь слабостью новой власти, захватить как можно больше земель на востоке, направив для их удержания массу солдат и полицейских. Именно этот, последний вариант представился германским стратегам наиболее благоприятным в условиях "ситуации выбора", третьей по нашему счету.

Захватив к лету 1918 года огромную территорию, включавшую прибалтийские, белорусские, украинские земли, а также и Закавказье, немцы приблизились к выполнению задачи "натиска на Восток" в полном ее объеме. Поддержание этих обширных завоеваний потребовало направления на восток не менее миллиона солдат и заставило военную промышленность работать на пределе ее сил – а ведь на осень было назначено генеральное наступление на западном фронте. Не выдержав напряжения, германское государство развалилось, погребая под своими обломками династию Гогенцоллернов с ее мечтами о величии. 9 ноября 1918 года, в Германии разразилась революция, а еще через два дня в Компьенском лесу было подписано перемирие, фактически означавшее капитуляцию Германии и ее союзников.

В условиях новой, четвертой "ситуации выбора" , германские военные надеялись на то, что, опасаясь дальнейшего распространения большевизма, Антанта позволит им в той или иной форме контролировать ситуацию на востоке. Действительно, в тексте Компьенского перемирия содержался пункт, согласно которому германские войска должны были оставаться на занятых ими территориях бывшей Российской империи, вплоть до замены войсками Антанты. Это фактически означало, что немцы, пусть в минимальном размере, были допущены к послевоенному разделу мира. Этот план, как известно, был сорван советским правительством, поторопившимся отказаться от Брестского договора и приступить к изгнанию немецких войск в ходе предпринятого зимой 1918–1919 года так называемого "второго триумфального шествия советской власти".

Впрочем, в Прибалтике германским стратегам удалось до некоторой степени достичь своей цели. Речи об образовании "Балтийского герцогства", премственного по отношению к средневековому Орденскому государству, конечно, уже не шло [368] . Однако союзники нашли возможным привлечь сохранившие боеспособность германские оккупационные части к подавлению советской власти на прибалтийских землях летом 1919 года, и установлению там независимых буржуазно-националистических режимов.

В результате великой империалистической войны, к началу 1920-х годов в Европе возникла новая, относительно устойчивая ситуация, основанная на доминации богатых стран-победительниц, включавшая и существование двух "государств-парий" – "Веймарской республики" и Советской России – пришедших на смену, сответственно, империям берлинской и петербургской.

Петербургские немцы в начале XX века

Петербургские немцы составляли довольно заметную часть населения столицы. К началу XX века, их численность превышала пятьдесят тысяч человек, что составляло примерно 3,5 % жителей Петербурга. Через десять лет, численность немцев снизилась на три тысячи человек, что, в связи с общим ростом населения столицы, сократило их долю до уровня приблизительно 2,5 процентов [369] . Большинство исследователей указывает на сплоченность, издавна относившуюся к числу доминант коллективной психологии немецкого населения Петербурга.

К обширной благотворительной и образовательной деятельности, традиционно осуществлявшейся на базе религиозных, по преимуществу лютеранских общин, начиная со второй половины XIX столетия добавились ассоциации иностранных подданных. В этот период они составляли примерно четвертую часть в общем числе петербургских немцев [370] . Несколько позднее, стали образовываться объединения, поставившие во главу угла не гражданство, но общее ощущение принадлежности к миру германской культуры ("Deutschtum").

Крупнейшим из них стал основанный в 1906 году, "Санкт-Петербургский Образовательный и благотворительный союз" ("St.-Petersburger Bildungs– und Hilfsverein"). "Чтобы избежать возможного недоверия российской стороны, Союз подчеркивал, что его члены желают чувствовать себя гражданами и гостями России и служить на благо этой страны" [371] .

С разрешением деятельности в России политических партий, предпринятым в соответствии с манифестом царя от 17 октября 1905 года, немцы приняли довольно активное участие в политической жизни и, в частности, в деятельности Государственной Думы. Известно, что в некоторых партиях – к примеру, в составе "партии октябристов", представлявшей в первую очередь интересы крупной промышленной и торговой буржуазии – были образованы "немецкие группы".

На территории Прибалтийского края, где немецкое дворянство продолжало в силу так называемых "административных отличий" пользоваться значительными привилегиями, остзейскими немцами была образована Прибалтийская конституционная партия со штаб-квартирой в Риге. Несколько позже, под ее эгидой сформировались Конституционная партия в Эстляндии, Монархически-конституционная партия в Курляндии и другие немецкие политические объединения. Все они в основном придерживались "октябристского" направления [372] .

Тенденция к русификации, характерная для правительственной политики, начиная со времени Александра III, проводилась ничуть не более строго, чем, скажем, германизация подданных Германской империи, и встречалась российскими немцами с пониманием. Их образцовая преданность царю и отечеству, подтвержденная многочисленными примерами, стала почти аксиомой. В целом ряде случаев, патриотизм немцев даже превосходил русский, поскольку был глубоко осознанным. Немцы с гордостью напоминали, что либретто гордости русских патриотов – оперы М.С.Глинки "Жизнь за царя" с завершающим ее знаменитым хором "Славься" – было написано настоящим остзейским немцем, Егором Федоровичем Розеном (по рождению, собственно, ревельским бароном Георгом фон Розеном).

До девятнадцати лет (!) юный Георг не знал русского языка и объяснялся единственно по-немецки. Лишь поступив в Елизаветградский гусарский полк, он поставил себе задачу овладеть основным языком своей родины – и сделал это так хорошо, что стал недурным и весьма плодовитым русским поэтом. По мнению некоторых современников, стиль его изобиловал "смешными германизмами", однако же А.С.Пушкин очень благожелательно относился к творчеству барона и даже ставил его в пример Кукольнику и Хомякову [373] . Примеры патриотизма российских немцев легко умножить.

К началу двадцатого века, петербургские немцы были близки к формированию и осознанию себя как особого российского субэтноса. Кроме того, с ростом числа смешанных браков, укреплялась тенденция к ассимиляции этой общины. Нужно заметить, что в этих, особо благоприятных условиях немецко-русского культурного взаимодействия, некоторые немецкие традиции перенимались культурой Петербурга и даже входили в ее "золотой фонд". Характерные примеры составляют рождественская елка и гуляние накануне Иванова дня, отмечавшие важнейшие для немцев даты "макушки лета" – и, соответственно, зимы.

Елка и Куллерберг

Сейчас в это трудно поверить, однако еще в пушкинском Петербурге не было устойчивого обычая наряжать елку на Рождество, раскладывать под нею подарки и устраивать рядом праздничный стол. Оговоримся, что, проводя свою календарную реформу, Петр Великий предписал украшать ворота и кровли домов еловыми лапами и небольшими елочками. Известно, что при дворе Елизаветы Петровны устраивались иногда рождественские балы с елками. Однако же это рассматривалось, как подражание иноземному обычаю и широкими слоями населения воспринято не было. "Люди, детство которых пришлось на второе и третье десятилетия XIX века, так и не приняли елки. И.И.Панаев, родившийся в 1812 году, писал о своем отношении к ней: "Но, к сожалению, елка не имеет для меня ни малейшей привлекательности, потому что в моем детстве о елках еще не имели никакого понятия" [374] .

Как отмечают историки, вплоть до тридцатых годов XIX столетия, обычай устраивать рождественскую елку был ограничен у нас почти исключительно домами петербургских немцев. В течение следующих двух десятилетий, он все с большей охотой перенимался в домах русских петербуржцев среднего достатка, и уже отсюда постепенно распространился в провинции . В 1852 году, в Петербурге была с большим успехом устроена первая публичная елка, после чего увлечение ею приняло прямо-таки лавинообразный характер. "Еловое дерево, украшенное свечами, конфетами, блестящими игрушками, серебряными нитями, хлопушками, яблоками и мандаринами, становится символом грядущего, чаемого великолепия, своего рода райским древом жизни" [375] .

Рождественская елка была принята русским народом, в особенности детворой, с таким умилением и радостью, что источник заимствования был очень скоро забыт. В петербургском контексте, слияние обеих культурных традиций приобрело особенно гармоничную форму, благодаря счастливой идее И.А.Всеволожского и М.Петипа поставить на сцене Мариинского театра в 1892 году балет "Щелкунчик". Источник сюжета – прекрасная сказка Э.Т.А.Гофмана – дал повод уже в первой постановке воспроизвести обычай устраивать елку в той канонической форме, которую он принял в Германии. Ну, а гениальная музыка П.И.Чайковского придала этой милой затее черты подлинной новогодней мистерии. С тех пор у нас утвердился обычай "водить детей на "Щелкунчик" в дни зимних каникул.

Мы написали последнюю фразу почти механически. Между тем, всего через четверть века после премьеры балета, вожди победившего пролетариата отправили рождественскую елку "на свалку истории". Весь христианский мир продолжал собираться у деревца, вкусно пахнувшего хвоей и свечами, поднимать бокалы шампанского и водить хороводы с детьми. Только в России вновь выросло поколение, не представлявшее себе, что такое рождественская елка… Как помнят читатели старшего поколения, елку вернул детворе лишь в середине 1930-х годов один из видных политических деятелей того времени, кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б) товарищ Павел Петрович Постышев, заслуживший тем самым ее благодарность на долгие годы.

Как вспоминает очевидец, большая елка была установлена прямо на Дворцовой площади, тогда носившей имя М. С. Урицкого. Дерево было, согласно полузабытой к тому времени традиции, украшено игрушками, а рядом с ним, к полному восторгу малышей, был поставлен громадный киоск в виде головы брата Черномора из "Руслана и Людмилы". Внутри головы, был размещен киоск с елочными игрушками, которые можно было купить через окошко, прорезанное во рту [376] . Оговоримся, что елка была возрождена в рамках принципиально нового мифологического контекста – а именно, празднования Нового года, не имевшего никакого отношения к древнему христианскому празднику.

"У нас устремляется ввысь

Времени быстрый полет,

Славой веках отзовись,

Пятидесятый год!

Естественно, пятидесятый заменялся пятьдесят первым, пятьдесят третьим, а если номер года не влезал в размер, то говорилось:

Славой в веках отзовись,

Новый победный год!"

Так, с присущими его стилю точностью и неподражаемым юмором писал уже цитированный нами мемуарист, видный деятель ленинградской и петербургской культуры, А.А.Белинский. Мы же, в контексте метафизики, отметим, что сдвиг к празднованию Нового года, будучи безусловным новшеством, был в то же время укоренен в народной, а исторически – и языческой культуре русского народа. Как подчеркивают историки, непрерывная и независимая от христианской культуры традиция празднования Нового года в ночь на первое января, а также и масленицы, со всей очевидностью прослеживается у нас с древнейшей эпохи и вплоть по настоящее время [377] . Подобная резкая архаизация коллективного подсознания в принципе характерна для культуры тоталитарных обществ.

Второй праздник, о котором мы хотели бы коротко рассказать, устраивался обыкновенно в ночь на 23 июня – день памяти Иоанна Крестителя, и совмещал с формально христианским обликом черты глубокой языческой древности. Петербургские немцы избрали для его проведения небольшой холм на Крестовском острове и выезжали туда с вечера целыми семьями, на лодках, заполненных снедью и горячительными напитками. Разбив палатки и разведя костры, они принимались танцевать свои традиционные танцы, принесенные со старой родины экоссезы и "либер-аугустхены".

Главная часть праздника заключалась в том, что кавалеры и дамы выстраивались попарно, взбирались на холм и сбегали с него, крепко держась за руки. Согласно их смутным воспоминаниям, в старину принято было ложиться на вершине холма навзничь и быстро скатываться с него поодиночке. От немецкого глагола "kullern", обозначавшего это катание, и пошло якобы название холма "Куллерберг", впоследствии перенесенное на весь праздник. Читатель, знакомый с этнографическими материалами, может предположить, что, в еще более древние времена, этот холм служил сценой языческих обрядов эротического характера – и не ошибется [378] .

Петербургские немцы не делали из своего обычая никакой тайны и иные годы праздновали Куллерберг по два-три дня без перерыва. В продолжение шестидесятых и семидесятых годов XIX века, к ним все чаще присоединялись мещане и простонародье русского происхождения. С течением времени, русский обычай жечь костры на Ивана Купала и немецкий Куллерберг постепенно слились, дав начало оригинальному, чисто уже петербургскому празднику .

В конце 1870-х годов, власти распорядились перенести место сбора на один из пустырей Петровского острова и запретили разведение огней. Вместо этого, пивовары взяли за правило доставлять на пустырь бочки со своей продукцией, которая шла нарасхват. У бытописателей того времени можно найти сатирические описания этого Куллерберга, начавшего постепенно вырождаться. "Почитатель Куллерберга, попав сюда, ежеминутно, так сказать, спотыкается об эти бочки, ибо все гулянье, в сущности, представляет собою не что иное, как огромную полпивную под открытым небом, где за необходимыми для такого заведения сооружениями оставлено лишь настолько свободного места для гулянья, чтобы посетитель мог беспрепятственно переходить от одной бочки к другой" [379] .

Как знакома такая картина случайному свидетелю "пивных фестивалей" современного Петербурга! Вместе с тем, возрождение петербургских традиций по необходимости включает в себя и восстановление старого нашего петербургско-немецкого Куллерберга – желательно, во всей его первоначальной чистоте.

Петербург становится Петроградом

С началом первой мировой войны, положение существенно изменилось. Российская пропаганда быстро сформировала "образ врага", которым стал в первую очередь германский вояка. Его характерными чертами представлялись прежде всего подлость и слабость. Первая подтверждалась невиданными доселе методами ведения боевых действий, которыми печально прославились вооруженные силы Центральных держав. Русская печать подробно информировала читателя о разрывных пулях "дум-дум", капканах для людей, палицах с гвоздями для добивания раненых, экспонировавшихся на специальных выставках.

Большое впечатление произвели у нас известия о разрушении старинных европейских городов, о потоплении гражданских судов, а также дурном обращении с русскими военнопленными, число которых к середине войны превысило два миллиона [380] . Образ второго нашел себе отражение в знаменитом плакате, на котором казак Кузьма Крючков одним ударом нанизывал на пику почти взвод вражеских солдат. До катастрофы в Мазурских болотах, петербургская публика всерьез ожидала до наступления зимы реляции о взятии Берлина.

Российские немцы были восприняты в этих условиях как затаившийся "внутренний враг". Нашлись газеты, поставившие на эту тему – и журналисты, составившие на ней имя. "Во время войны на германском фронте русская армия на кровавом опыте убедилась в опасности германской колонизации пограничных районов, в неудобстве иметь в своем тылу во время сражений с немцами организованные команды немецких колонистов, и все это благодаря тому, что прекрасные начинания графа Н.П.Игнатьева не были доведены до конца его преемниками", – писал один из петроградских журналистов в политическом обозрении, посвященном двадцатипятилетию русско-французского союза, – или, как тогда выражались, "серебряной свадьбы Парижа и Петербурга" [381] .

Несомненно, немецкая агентура работала в Петербурге, как и в других городах империи и в ряде случаев добивалась успеха. Мы говорим в первую очередь о таких диверсиях, как, в буквальном смысле слова, потрясший столицу весной 1915 года, взрыв на Пороховых. За ним последовали другие – к примеру, взрыв эшелона с боеприпасами в Гатчине. Ничто не указывало на то, что к диверсиям или тайным сношениям с неприятелем были причастны петербургские немцы – по крайней мере, в большей степени, чем другие этнические группы. Тем не менее, они чувствовали себя очень неуютно.

Нужно сказать, что в этом отношении националистическая печать подхватила один из мифов, латентно присутствовавших доселе в коллективном сознании россиян и придала ему новый импульс. Достаточно вспомнить, что, вскоре начала войны, в Петербурге прошла волна стихийных погромов немецких магазинов. Толпа добралась и до здания германского посольства, построенного в 1911–1912 годах по проекту немецкого архитектора П.Беренса на Исаакиевской площади, дом 11. "Громили здание посольства дня три, сломали двери, выламывали решетки окон, выбрасывали мебель, целиком шкафы с бумагами, и, наконец, было скинуто с аттика здания бронзовое олицетворение воинствующей Германии – два тевтона, держащие коней", – вспоминали очевидцы этих событий [382] .

С Божьей помощью, петербургская толпа тогда дня через три успокоилась. Однако уже в мае следующего, 1915 года, в Москве прошел более масштабный и, видимо, стихийный погром немецких магазинов и оффисов. За один день, было разгромлено около семисот помещений. Убытки превысили пятьдесят миллионов рублей – сумму весьма внушительную по тем временам. Самым неприятным для царского двора было то, что в числе лозунгов, выдвинутых толпой, дошедшей до Красной площади, было пострижение царицы. Дело в том, что немецкое происхождение императрицы Александры Федоровны и особенности ее обращения с людьми давали постоянную пищу для слухов об измене царицы и ее тайных сношениях с германцами.

Эти обвинения были безусловно надуманными. У династии герцогов Гессен-Дармштадтских были свои счеты с прусской военщиной, практически растоптавшей их суверенитет. Кроме того, Александра Федоровна – в ту пору еще принцесса Алиса – провела свою молодость в Англии, при дворе бабушки, королевы Виктории, и родным языком ее мало-помалу стал английский. Весной 1918 года, когда надеяться на снисхождение русского народа уже не приходилось, жена свергнутого царя писала: "Такой кошмар, что немцы должны спасти Россию; что может быть хуже и более унизительным, чем это…" (Александра Федоровна имела в виду перспективу того, что германская армия справится с большевиками) [383] . С позиций сегодняшнего дня, измена военного министра (в 1914–1915 годах), генерала В.А.Сухомлинова, видится гораздо более доказанной. Впрочем, когда речь идет о мифах, рациональные доводы утрачивают свою силу.

К чести царского, а позже и Временного правительства, нужно сказать, что оно в основном осталось на почве законности и не предприняло сколько-нибудь широких репрессий против российских немцев. Вместе с тем, ряд шагов, включая и символические, был предпринят. К примеру, директору старейшей немецкой школы нашего города, знаменитой "Петришуле", предписано было немедленно, с осени 1914 года, перевести весь процесс преподавания на русский язык…

Наиболее важным для нашей темы представляется переименование столицы империи, предпринятое в 1914 году. Старое название города, безусловно германизированное, воспринималось как неуместное в обстановке войны с Германией. После недолгих колебаний, в основном под напором главноуправляющего землеустройством и земледелием А.В.Кривошеина, царь Николай II принял решение о переименовании города в Петроград.

Сам Николай Александрович воспринимал это решение как заурядное. Согласно воспоминаниям И.И.Тхоржевского, которому было поручено подготовить соответствуюшее представление на имя тогдашнего председателя Совета министров, И.Л.Горемыкина, царь, следуя лучшим традициям русского офицерства, произвел каламбур на эту тему, заметив, что "Царь Петр требовал от своих генералов рапортов о викториях, а я рад бы вестям о победах" [384] . Более серьезные доводы, представленные его советниками, включали ссылки на исторические построения славянофилов и употребление имени "Петроград" в пушкинской поэме о Петербурге.

Более проницательные наблюдатели поминали нашедший достаточное распространение у обрусевших немцев обычай принимать русскую фамилию, созданную путем перевода на русский язык составляющих прежнего, немецкого прозвания. В силу понятных причин, в русской среде этот обычай воспринимался с иронией (хотя, разумеется, с пониманием). Интересно отметить, что и левый лагерь нового имени поначалу не принял. Как известно, питерский комитет РСДРП(б) расценил переименование города как акт шовинизма, и потому сохранил за собой наименование "Петербургского".

Наконец, многих людей, склонных к историософскому мышлению, смущал тот факт, что в процессе переименования было утеряно слово "Санкт-", указывавшее на небесного покровителя города – пусть и в германизированной латинской форме. По их мнению, опрометчивое переименование города было чревато немалыми бедами. Скептики оказались правы. "Петроградское десятилетие" принесло городу тягчайшие испытания, а основанной Петром Великим империи – скорый распад .

Отступление о крокодилах и кофе

К числу совершенно случайных ассоциаций, приходящих в голову при рассказе о распространении в Петрограде антинемецких настроений в начале первой мировой войны, относится история крокодила в известной "поэме для маленьких детей" Корнея Чуковского, выпущенной в 1919 году издательством Петросовета. Помнится, в свое время автора этих строк удивило то, что в строках, с детства известных ему – а, по всей видимости, и большинству читателей – симпатичный крокодил, выходящий в начале поэмы на Невский проспект, "папиросы курил, \ По-турецки говорил…". Крокодилы ведь в водоемах Турции не водятся – так же, как и в Неве.

Позднее, мне попалось на глаза одно из старых изданий, в котором крокодил говорил вовсе не по-турецки, а по-немецки. Возникшее в связи с этим недоумение разрешилось при чтении книги отечественного литературоведа М.С.Петровского, посвятившего особое исследование отнюдь не простой, как оказывается, поэме Чуковского. Выяснилось, что в начале войны с немцами сам звук немецкой речи вызывал у иных петроградцев ярость. В одной из петроградских типографий были даже напечатаны и развешаны по городу плакатики, гласившие: "По-немецки говорить воспрещается".

Этот постыдный факт может быть правильно понят лишь в общем контексте массовой психологии эпохи. По мемуарам русских, посещавших Берлин до войны, известно, что еще в те мирные годы, в берлинской толпе вполне можно было натолкнуться на немецкого националиста, который, заслышав русскую речь, мог подойти к вам и потребовать, чтобы вы говорили по-немецки.

Приняв во внимание эти обстоятельства, нужно признать, что крокодил проявил изрядную дерзость, выйдя на Невский проспект и громко говоря по-немецки . Отсюда становится понятной и реплика городового: "Как ты смеешь тут ходить, \ По-немецки говорить? \ Крокодилам тут гулять воспрещается" (I, 7). Чуковский начал писать свою поэму в начале империалистической войны и где-то публично читал ее фрагменты уже осенью 1915 года. Вместе с тем, М.С.Петровский вполне справедливо указывает на тот факт, что у "немецкоязычного крокодила" есть и более отдаленный прообраз, чем перепуганные петроградские немцы, которым приходилось, выходя на улицы родного города, переходить на русский язык.

Мы говорим, разумеется, об известной повести Ф.М.Достоевского "Крокодил, необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже". Перипетии ее скорее всего памятны читателю. Нужно сказать, что они соотносятся с отдельными сюжетными ходами поэмы Чуковского. "Крокодил в сказке Чуковского говорит по-немецки, возможно, потому, что крокодил в повести Достоевского – собственность немца, который изъясняется на ломаном русском. Крокодил там – существо безмолвное, но крокодил немца – немецкий крокодил – естественно, должен и заговорить по-немецки" [385] . Логика, надо признать, вполне убедительная.

Заметим, что нам представилось целесообразным рассказать о крокодиле Чуковского не только затем, чтобы сделать повествование несколько более занимательным. Ведь помимо того мира взрослых мужчин, о котором мы по преимуществу пишем, в Петербурге были и субкультуры детей, подростков, женщин – этот перечень очень легко продолжить, едва ли не до бесконечности – и во многих из них сложилась своя мифология Петербурга. В частности, до определенного возраста симпатичный крокодил славного нашего детского писателя значит для маленького читателя отнюдь не меньше, чем, скажем, персонажи Пушкина, кое в чем определяя и восприятие города в целом. С ходом времени, этот образ вытесняется в глубину подсознания – однако, как выяснили психологи, редко стирается вполне, и, таким образом, составляет субстрат для освоения и переработки новых, более сложных образов.

Не будучи в состоянии, прежде всего по соображениям объема, включить в нашу книгу даже краткого очерка той мифологии Петербурга, которая сложилась и процветала в рамках важнейших из существовавших в городе возрастных, гендерных и прочих субкультур, мы считаем необходимым выразить здесь наше глубокое убеждение в их значительной ценности – и, соответственно, в незавершенности метафизики Петербурга без детального учета иной раз поразительно интересных текстов, созданных или переработанных их носителями.

В этой связи автору вспоминается и короткая дискуссия, прошедшая в ленинградской печати между А.А.Ахматовой и известным краеведом, писателем Л.В.Успенским. В статье, посвященной старому Петербургу, Успенский мимоходом заметил, что на лестницах петербургских домов, как ему помнилось, почему-то иногда пахло жженым кофе. Это беглое упоминание было воспринято Ахматовой с немалым удивлением. В отзыве на статью, она иронически заметила, что "ни в одном респектабельном петербургском доме на лестнице не пахло ничем, кроме духов проходящих дам и сигар проходящих господ"…

У нас нет никаких оснований не доверять А.А.Ахматовой. Вполне возможно, что в данном случае писателя просто подвела память. Однако же, обратив внимание на возраст мемуаристов, мы убедимся в том, что к 1910-м годам, о которых, по всей вероятности, шла речь, Анна Андреевна была уже взрослой дамой (она родилась в 1889 году) – притом, как мы знаем, высокого роста. Сам Лев Васильевич родился в 1900 году и, следовательно, вспоминал о том времени, когда был еще мальчиком.

Между тем, запахи, в особенности просачивающиеся через дверные щели, чаще всего остаются внизу – во всяком случае, значительно лучше ощущаются ближе к уровню пола. В силу фактов такого рода, "текст запахов", доступный ребенку, качественно отличен от того их "текста", который воспринимается высокой взрослой женщиной. Вне зависимости о того, насколько верно наше объяснение, это дает нам повод еще раз подчеркнуть необходимость учета детской – как, впрочем, и других субкультур, бытовавших в нашем городе со времен его основания .

"Огненный ангел "

Один из отцов русского символизма, замечательный поэт, писатель и публицист Валерий Яковлевич Брюсов, долго шел к своему прославленному роману из средневековой немецкой жизни. Вспоминая о первом путешествии за границу, предпринятом им еще в 1897 году, он особо остановился на запомнившейся ему навсегда "золоченой пышности" старинных храмов Кельна и Аахена, при входе в которые его творческому воображению стали впервые являться образы героев будущего романа. Затем пришел интерес к средневековым оккультным учениям, приведенным в стройную систему из двух десятков соотносившихся между собой дисциплин в Германии XVI столетия, трудами знаменитого мага Агриппы Неттесгеймского и его современников.

Наблюдая за распространением в России новых, смущавших умы учений и скатыванием страны к революции 1905–1907 года, писатель опять-таки обращался мыслью к шестнадцатому столетию – германскому "смутному времени", времени Реформации, анабаптизма и Контрреформации, инквизиции и крестьянских мятежей. Литературоведы уже отметили, что "к непосредственной работе над романом Брюсов приступил летом 1905 года, в разгар революционных событий, и подспудные параллели между современностью и Германией эпохи Реформации диктовались сами собой" [386] .

Наконец, стилизация текста под немецкую рукопись XVI века предоставляла широкое поле для тех "игр в бисер" которым символисты предавались с исключительным удовольствием и мастерством – в противоположность социально-ангажированной, изжившей себя "натуралистической беллетристике", ставшей предметом их постоянных насмешек.

Действительно, стилизация под текст бесхитростных мемуаров средневекового немецкого драбанта, авантюриста и демономана, писаных неуклюжей фрактурой, на старом наивном наречии лютеровской эпохи, удалась на славу. По мнению ведущих отечественных критиков, Брюсов решил свою задачу с мастерством, невиданным доселе у русских исторических романистов. Что же касалось берлинских обозревателей, то они, после знакомства с немецким переводом брюсовского романа, буквально отказывались верить, что иностранец мог так изучить и прочувствовать повседневную жизнь и душевный склад средневековых немцев.

Как видим, мотивов к написанию романа из старой немецкой жизни у Брюсова было достаточно. Непосредственным поводом послужила громкая любовная история, многократно описанная современниками, равно как историками литературы. Этому не приходится удивляться: в борьбе за душу и сердце Нины Петровской в 1904–1905 годах сошлись два ведущих литературных деятеля той эпохи – Андрей Белый и, соответственно, Валерий Брюсов. Роман был бурным, мучительным, а ряд его откровенно скандальных эпизодов разыгрывался на публике. Мы говорим, например, о попытке Петровской стрелять на публичной лекции Белого сперва в одного, а потом – в другого виновника ее страданий.

За любовным соперничеством просматривалось наметившееся к тому времени противостояние между старшими символистами, в лице Брюсова – и младшими, в лице его более молодого соперника. "Белый, только что написавший статью "О теургии", ждал сочетания поэзии с мистикой; ему казалось, что под брюсовской "техникой" таится черная магия, что автор "Urbi et Orbi" мечтает о соединении поэзии с магией; что линия его враждебна "соловьевской" линии, которую бережно охраняли Белый, Блок и Сергей Соловьев. Брюсов понимал, что "Золото в лазури" Белого и "Стихи о Прекрасной Даме" Блока основаны на недоступном ему мистическом опыте; что "младшие" воспевают явление Вечной Женственности, видят зори и слышат звуки, которых он не видит и не слышит" [387] .

Таким образом, речь шла о противостоянии на всех планах бытия – от личного до астрального. К этому нужно добавить, что в некоторых главах романа нашла себе место и фразеология современного В.Брюсову масонства, в эпоху Агриппы еще не существовавшего. Так, при первой встрече героев романа – Рупрехта и его соперника, графа Генриха фон Оттергейма (в главе седьмой) – писатель заставил их говорить о мудром Хираме, строителе храма Соломонова, о тайнах пентаграммы и лестницы из семи ступеней, а также о древнем эзотерическом учении, передаваемом от поколения к поколению посредством эмблематических изображений и символов .

Мы перечислили лишь несколько поводов и мотивов, буквально лежащих на поверхности. Однако и сказанного достаточно для того, чтобы утверждать, что знаменитый культурный и литературный деятель нашего "серебряного века" почел уместным и целесообразным выразить ряд мыслей, исключительно важных для него лично и для отечественной культуры в целом, в форме романа о средневековых немцах – а критика того времени, равно как и русская читающая аудитория, приняла этот текст с пониманием и энтузиазмом.

Здесь нужно оговориться, что Брюсов был москвичом, что основные события его романа с Ниной Петровской разыгрались также в Москве и что первое издание "Огненного ангела" вышло также в первопрестольной, в 1907–1908 годах. Несмотря на эти общеизвестные факты, нам представляется, что картины старого Кельна, на улицах и в домах которого происходит основное действие романа и который описан в нем весь с удивительно нежной любовью – от закоулков около ратхауза до башни св. Мартина, и от башенки братьев Миноритов до недостроенного тогда "собора Трех Царей" (прежде всего в главе III) – нельзя однозначно и исключительно соотнести с Москвой.

Ведь Брюсов в ту пору часто приезжал в Петербург и живал в нем подолгу, постоянно приезжали и к нему литературные союзники, сотрудники и ученики. Лекции и диспуты, заседания редакционных коллегий и товарищеские ужины устраивались то в одном городе, то в другом. Надо учесть и то, что младшие символисты, в отличие от старших "собратьев по цеху", были теснее связаны с Петербургом. Мы говорим, разумеется, прежде всего об Александре Блоке. Вот почему "московско-немецкий" в основе своей роман Валерия Брюсова в очень значительной степени обязан и петербургским впечатлениям, а в его "метафизику Рейна" влились и струи Невы.

Роман "Петербург"

События первой русской революции оказали огромное влияние и на замысел "Петербурга" Андрея Белого. Не случайно основные события романа приурочены к тревожной осени 1905 года. Не было случайным и его название. У автора, как известно, были и другие версии – такие, как "Тени" или "Адмиралтейская игла" – а окончательное заглавие было избрано согласно совету и по настоянию Вячеслава Иванова. Организм Петербурга, с его грузным телом, разделенным проспектами и омытым холодными дождями, принимает самое непосредственное участие в перипетиях сюжета.

Немецкая линия проведена в тексте без излишней настойчивости – как говорится, пунктирно. Тем не менее, она представляется существенно важной для понимания внутреннего мира героев романа. Мы говорим прежде всего об упоминании Ницше в "Главе второй, в которой повествуется о неком свидании, чреватом последствиями". Во время свидания, террорист Дудкин передает главному герою, аристократу Николаю Аполлоновичу, предмет ужасного содержания, а именно, бомбу. Оба сидят за столом, террорист говорит вяло что-то о партии, об учении Маркса, а потом переходит к излюбленной теме. "Мы все ницшеанцы: и вы ницшеанец; вы в этом не признаетесь; для нас, ницшеанцев, волнуемая социальными инстинктами масса (сказали бы вы) превращается в исполнительный аппарат, где все люди (и даже такие, как вы) – клавиатура, на которой летучие пальцы пьяниста (заметьте мое выражение) бегают, преодолевая все трудности. Таковы-то мы все".

Замечание террориста, голодного и полубезумного, метит не в бровь, а в глаз. Задуманное, как писал сам философ, "на высоте 6000 футов над уровнем моря и много выше еще всех человеческих дел", учение Фридриха Ницше получило в тогдашней России значительное распространение. Весть о неизбежном распаде старого мира, проповедь свободы от традиционной морали и задача вырваться из человечества, чтобы стать "сверхчеловеком" волновали умы и заставляли сердца учащенно биться.

"Я люблю того, кто живет для познания и кто хочет познавать для того, чтоб некогда жил сверхчеловек. Ибо хочет он своей собственной гибели", – честно предупредил немецкий мыслитель в первой же проповеди Заратустры [388] . Не обращая внимания на такие предупреждения, шли навстречу своей гибели и оба собеседника в романе А.Белого.

Интерес к новой немецкой философии был весьма характерен для деятелей "серебряного века". Еще Владимиру Соловьеву довелось преодолевать юношеское неверие, привлекая на помощь построения Артура Шопенгауэра. Затем Дмитрий Мережковский обратился к сочинениям Ницше и взял у него основное для себя противопоставление эллинизма и христианства – светлого "олимпийского" начала и темного "галилейского", равно как и исключительно важную для всех символистов идею освобождения через красоту.

С глубоким душевным сокрушением, один из его православных современников писал, что диагноз "серебряного века" поставить несложно: это – не более (но и не менее) чем рецидив старой "немецкой болезни", состоявшей в обращении к религиозной философии вместо почтенного богословия. Просто деды брали в "духовные отцы" Шеллинга, отцы – Гегеля, а внуки – Ницше с Гартманом.

Философские интересы Николая Аполлоновича включали, впрочем, и неокантианскую философию, в лице Х.Зигварта и Г.Когена. Философия Канта в ее новом изводе отнюдь небесполезна для лучшего понимания образа этого представителя последнего поколения петербуржцев… В знаменитой беседе с отцом (глава III), взаимопонимание заканчивается именно на упоминании имени Канта. Отец не верит своим ушам и переспрашивает сына Коленьку, не Конта ли тот читает? Когда выясняется, что тот читает именно что не Конта, а Канта, отец ставит другой вопрос: " – Канта Конт опроверг? – Но Конт не научен… ". На этом отец теряет дар речи и уходит в свою комнату. Действительно о чем может говорить отец, воспитанный на идеалах позитивизма, с сыном, возвратившимся к дуалистическому учению о непознаваемых "вещах в себе", о порождаемом ими "хаосе ощущений" и "априорных формах", как-то упорядочивающих этот хаос.

В другой раз герой упоминает Канта в беседе со своим дальним предком – "преподобным монголом", который пересек холодные "астральные пространства" для того, чтобы явиться на Гагаринской набережной, в шелковом переливном халате с вышитыми остроклювыми драконами, в митре о пяти ярусах и с кучкой "райских яблочек" в желтоватой руке (самый конец главы V). "Веяли тысячелетние ветерки", отворялись двери в иные планы бытия, а Николай Аполлонович развернул заветную тетрадку и прочел астральному гостю тезисы задуманного метафизического трактата. Первый из них гласил: " – Кант (и Кант был туранец). – Ценность, как метафизическое ничто!". Упоминание немецкого философа снова вызывает неудовольствие. Это немудрено: ведь под чертами "туранского предка" скрывается тот же отец, петербургский сенатор Аблеухов со своим ледяным умом.

"Туранец ответил: " – Задача не понята: параграф первый – Проспект. – Вместо ценности – нумерация: по домам, этажам и комнатам на вековечные времена", и так далее. Одним словом, древнее туранское дело уже проникло во все поры петербургского организма. Цель его заключается вовсе не в пересмотре базовых ценностей, и даже не в разрушении цивилизации – но в ее окостенении, застывании. "Он осужден", – с отчаянием понимает молодой Аблеухов. А сновидение продолжается: отец принимает личину Сатурна, а сын ощущает, как в его сознании, "в разорвавшемся открылось чуждое "я": пробежало с Сатурна; вернулось к Сатурну".

Здесь нужно заметить, что ни обращение к Канту, ни к Ницше не могло помочь русскому символисту при описании оккультных приключений своих героев во время их выходов в астральное пространство. Между тем, образ Петербурга, открытого веющим из него тысячелетним ветеркам – и, более того, посещениям отнюдь не дружественных человечеству его обитателей, составляет весьма важный для автора, чисто метафизический пласт его романа. В разработке этого плана, Андрей Белый в общих чертах следовал своим впечатлениям от личности и учения крупнейшего немецкого (исходно – австрийского) мистика Рудольфа Штейнера , с которым он свел знакомство во время работы над текстом романа, весной 1912 года.

Блаватская и Штейнер

Как раз в ту пору, Штейнер свел воедино основные линии своего учения, собрал наиболее верных сподвижников и основал Антропософское общество, что стало едва ли не главной новостью для европейского оккультного мира предвоенного времени. Любопытно, что главными вехами на оккультном пути Штейнера были сначала натурфилософия Гете, а после того теософское общество, основанное в 1875 году в Нью-Йорке нашей соотечественницей, Еленой Петровной Блаватской и ее сподвижниками .

Расставание не было мирным: до настоящего времени историки Теософского общества подчеркивают, что выделение антропософов из его состава диктовалось по преимуществу амбициями Штейнера (и так занимавшего к тому времени пост генерального секретаря Немецкого Теософского общества). По их мнению, догматические различия между обоими движениями минимальны [389] . Действительно, при общности базовых мистических интуиций, теософия делает ставку на эзотерический буддизм, а антропософия – на эзотерическое христианство.

Историки религии уже обратили внимание на то удивительное обстоятельство, что Германия, шедшая практически во главе европейского оккультного движения в конце XVIII столетия, вскоре практически утратила свое лидерство – и так прочно, что немецкие энтузиасты "неоромантического оккультного возрождения" следующего века должны были приникать к иностранным источникам. Причины этого состояли в ускоренной индустриализации, обусловившей материалистическую, позитивистскую ориентацию многих деятелей науки и культуры, равно как и в особенностях политического объединения Германии, также отвлекшего от "духовных наук" немало умов. Как бы то ни было, исследователи подчеркивают, что "немецкое оккультное возрождение многим обязано популярности теософии в англо-саксонском мире в 1880-е годы" [390] .

Нужно оговориться, что Елена Блаватская была обязана своими исходными интуициями тайным оккультным обществам Санкт-Петербурга. Известно, что в первое свое мистическое путешествие она направилась вскоре после знакомства с князем Голицыным, который, по всей видимости, передал ей несколько важных адресов за границей, прежде всего – в Египте. Сама она писала впоследствии, что ей довелось ознакомиться и с архивами петербургских масонских лож, в которых хранились сведения о мистических путешествиях их членов в Тибет и, повидимому, в Шамбалу; эти примеры легко умножить [391] . Наряду с этим, нельзя отрицать, что Блаватская нашла особенно благоприятную почву для своего общества именно в англо-саксонском мире, включая и Индию, входившую тогда в состав Британской империи.

В Германии Елена Петровна появилась в 1884 году. По мнению историков, в основную задачу Блаватской входило основание нового центра Теософского общества – может быть, даже перенесение в Германию его штаб-квартиры — в обстановке скандала, разгоравшегося в связи с обвинениями в недобросовестности, предъявленными ей на основании откровений ее сотрудников в Индии. Можно предполагать, что обладавшая исключительно сильной интуицией оккультистка почувствовала первые завихрения незаметной еще никому мистической волны, готовой тронуться с места и в будущем затопить немецкие головы… Нельзя не учесть и того, что Блаватская встретила у немецких коллег самый теплый прием в силу того факта, что по отцу она была немкой и принадлежала к знатному мекленбургскому роду Роттенштерн-Ган.

Как бы то ни было, именно в Германии, в Вюрцбурге, а позже – в бельгийском Остенде, при неизменно доброжелательном участии своих новых немецких сторонников, Блаватская приступила к работе над своим главным трудом – знаменитым "Тайным учением". Мнение о его безнадежно компилятивном характере сильно преувеличено. Достаточно указать на то мастерство, с которым Блаватская в первом томе переходит от древних индийских доктрин к космологии нового времени, включая работы Иммануила Канта (часть I, станца 4, раздел 5, и пр.).

В силу ряда второстепенных причин, в 1887 году Елена Петровна перебралась в Лондон, где и жила почти безвыездно, вплоть до своей смерти, последовавшей 8 мая 1891 года. Теософы во всем мире, сохранившие верность памяти основательницы своего общества, продолжают и в наше время отмечать эту дату, носящую название "Дня белого лотоса". Что же касалось немецких теософов, то большинством исследователей подчеркивается их исключительная активность в конце XIX – начале XX века.

Таковы исторические корни возникновения антропософской доктрины. Ну, а затем, в 1912 году, произошла встреча Рудольфа Штейнера и Андрея Белого – встреча, которой потомство обязано метафизической концепцией романа "Петербург", вошедшего, в свою очередь, в число базовых текстов "петербургского мифа". Сказанное позволяет расматривать эту концепцию как один из примеров весьма плодотворных русско-немецких мистических связей конца "петербургского периода".

Завершая наш разговор о Е.П.Блаватской, нужно заметить, что ее труды читались с самым пристальным вниманием и деятелями того движения, которое в современной литературе определяется как протонацистское . "Теософия привлекала Листа, Ланца и его сторонников своей одинаковой терпимостью к экзотическим религиям, мифологии и эзотерическим знаниям, что открывало универсальную и вместе с тем нехристианскую перспективу для понимания природы, происхождения человека; сюда можно было поместить источник тевтонских верований и обрядов, что вполне отвечало спекулятивным построениям (v?lkisch) народнического движения", – отметил уже цитированный нами авторитетный оксфордский историк [392] .

Именно от теософов или через их посредство немецкими национал-социалистами были усвоены представления о Шамбале и Агарти, эзотерическое учение о расах и даже знак свастики, который Е.П.Блаватская, как известно, включила в эмблему Теософского общества. Следует, впрочем заметить, что, по ее твердому убеждению, недвусмысленно выраженному в тексте "Тайной доктрины" (прежде всего в Заключении к первой части тома II), новая раса, которой суждено повести следующий этап антропогенеза, должна была сложиться (и, собственно, начала уже формироваться) не в Германии, но в Америке.

Новый, третий этап распространения теософских доктрин начался в послевоенной Европе и Америке, и продолжает разворачиваться на наших глазах. Мы говорим о движении "нью-эйдж", давшем начало таким различным на первый ряд феноменам, как духовность хиппи и рок-музыкантов, адептов "восточных единоборств" или трансперсональной психологии. Разумеется, в каждом случае заимствование не было прямым. Однако в программных документах, выработанных представителями этих и многих других потоков современной "внеконфессиональной духовности", или же реконструируемых по материалам текстов, признаваемых ими за приоритетные, как правило, можно легко обнаружить три цели, определенных Блаватской как главные для основанного ею Теософского общества.

К этим целям относятся: сравнительное исследование религий мира (с особым упором на древневосточные религиозно-философские традиции); развитие скрытых, непознанных до настоящего времени возможностей человека (включая различные техники "расширения сознания"); и, наконец, работа на благо всего человечества, вне зависимости от пола, национальности или религиозных убеждений [393] . Внимательно рассмотрев эти цели, читатель сможет правильно оценить как глубокую прозорливость Е.П.Блаватской, так и то исключительное влияние, которое ее учение оказало на массовую психологию современного западного, а с недавнего времени – и посткоммунистического мира.

Немецкая классическая музыка

Многое из того, о чем кратко писал Блок в своем автобиографическом очерке, а иногда – более распространенно в письмах, статьях, дневниковых записях, понятно читателю, знакомому с жизнью старого Петербурга, едва ли не с полуслова. Это – и детские посещения "больших петербургских квартир с массой людей, с няней, игрушками и елками", и юношеские поездки на немецкие курорты с их скучным бытом и первыми влюбленностями, и воспоминания об отце, садившемся иногда за рояль. "…И Шумана будили звуки \ Его озлобленные руки", – вот, собственно, и все, что сказано об одном из любимых композиторов отца.

Впечатления этого рода попадаются исследователю петербургской культуры практически постоянно, часто в виде беглого, почти необязательного упоминания. По этой причине их легко недооценить, или даже выпустить из виду. Между тем, такое невнимание было бы более чем опрометчивым. Музыкальные впечатления и интересы составляли исключительно важную часть эмоциональной и духовной жизни петербуржцев всех сословий и возрастов. Совокупность музыкальных сочинений, любимых сменявшими друг друга поколениями жителей нашего города, составила за прошедшие три столетия то, что на строгом научном языке нужно определить как музыкальную составляющую "петербургского текста" .

Немецкая музыка, пора небывалого расцвета которой пришлась на девятнадцатое столетие, была не только известна, но и необыкновенно популярна в "невской столице" . Державин любил слушать сочинения Баха, Пушкин посвятил одну из своих "маленьких трагедий" гению Моцарта, в творчестве Одоевского выделяется "артистическая новелла" о последнем квартете Бетховена, Достоевский в конце пятой главы "Преступления и наказания" вложил в уста своей умирающей героини несколько строк из романса Г.Стигели на слова Гейне (Катерина Ивановна интонирует их срывающимся голосом в немецком оригинале); Блок в одном из самых печальных и прекрасных своих стихотворений дает своеобразную "ремарку": " Слова слаще звуков Моцарта " – курсивом, поскольку в данном случае цитировано либретто "Пиковой дамы" Чайковского (такое "двойное цитирование", кстати, весьма соответствовало духу "петербургского текста"); Мандельштам с благоговением поминал песни Шуберта, омывавшие сердце и слух… Как заметил читатель, мы взяли примеры почти наудачу; их ряд можно легко продлить "ad infinitum" – впрочем, в данном случае мы вправе сказать и "ad libitum".

В условиях, когда дух древних мистерий если не оставил основное русло культуры, то был оттеснен на ее периферию, именно музыкальная культура, божественная и общедоступная, давала возможность пережить интенсивные эстетические переживания, переходившие у многих в религиозно-мистические состояния, и предоставила простейшие схемы для их интерпретации. Культура Петербурга – как, впрочем, и русская культура в целом – осталась "литературоцентричной". Именно это и послужило интересом нашего преимущественного интереса к "петербургскому тексту" в его литературной ипостаси. Намереваясь продолжить эту магистральную для нас линию в дальнейшем изложении, мы все же считаем необходимым подчеркнуть важность его музыкальной составляющей – и призвать благосклонного читателя принять ее мысленно во внимание.

"Двенадцать"

Многое из того, что имело отношение к немецкой культуре в дореволюционных стихах, поэмах и статьях Александра Блока, предсказуемо, очевидно и в подробных комментариях не нуждается. Нам представляется более интересным обратиться к небольшому циклу стихов и прозы, написанному Блоком вскоре после революции, в январе 1918 года и достаточно быстро опубликованного. Мы говорим в первую очередь о поэме "Двенадцать", а также о стихотворении "Скифы" и о статье "Интеллигенция и революция", вместе с менее значительными текстами, которые представляют литературный контекст этих магистральных для позднего Блока вещей.

Блок, как известно, придавал исключительное значение творческому подъему того холодного января. В записке, составленной в 1920 году и специально посвященной обстоятельствам написания "Двенадцати", он подчеркнул, что в такой же мере, полностью и без колебаний, "отдался стихии" лишь дважды до этого – в январе 1907-го и в марте 1914-го. Читателю не составит труда восстановить в памяти, создание каких произведений поэт вспоминал в данном случае. Известна и запись, внесенная Блоком в свой дневник под датой 29 января 1918 года. "Сегодня я – гений", – писал обычно строгий к себе поэт в день завершения текста "Двенадцати".

Немаловажным представляется и тот факт, что после "Двенадцати" и "Скифов", поэт практически перестал писать стихи. Кроме того, публикация написанного в январе 1918 года со всей очевидностью показала старой литературной общественности, что А.А.Блок революцию принял. Последствия этого, часто весьма болезненные для поэта, не заставили себя ждать. Впрочем, последовавшее вскоре включение в пантеон классиков советской литературы и внесение "Двенадцати" в состав школьной программы, сокровенным чаяниям Блока, мягко говоря, не вполне соответствовали. Положа руку на сердце, нужно признаться, что мало какое произведение, входящее в школьный курс русской литературы, вызывает по сей день такое непонимание школьников, чем эта разухабистая поэма, представляющая собой, по верному замечанию В.М.Жирмунского, "грандиозный неразрешенный диссонанс".

Говоря о записи "Сегодня я – гений", мы повторили один из расхожих штампов отечественного литературоведения. Между тем, в записи от 29 января прямо о поэме "Двенадцать" ничего не было сказано. Вот ее полный текст:

"Азия и Европа. Я понял Faust\'a: "Knurre nicht, Pudel". Война прекращена. Мир не подписан . Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его – призывы к порядку семейному и православию). Штейнер его "регулирует"? Сегодня я – гений" [394] .

Слова, набранные курсивом, напоминают о внешнем контексте событий. Накануне, 28 числа, мирные переговоры в Брест-Литовске были прерваны в тревожной ситуации, определяемой формулой "ни мира, ни войны". Блок отдавал себе отчет в том, что война вскоре возобновится, а немецкие войска могут подойти к Петрограду. Всего через месяц, записи этого содержания появляются в дневнике. Внутренний контекст событий состоял прежде всего в "страшном шуме", возраставшем "во мне и вокруг". В чисто метафизической природе этого шума не приходится сомневаться. Следует подчеркнуть, что из трех указаний, конкретизирующих это понятие, два относятся к миру немецкого мистицизма .

Как видим, прежде всего Блок припомнил слова Фауста из первой части (сцена 3) классической поэмы Гете, обращенные к его псу: "Не ворчи, пудель" и привел их в немецком оригинале. Смысл этого указания нашел достаточно полное разъяснение в исследованиях творчества Блока. Литературоведы напомнили, что в тексте Гете пудель напыжился, разбух, превратился в чудовище, затем развеялся – и в облаке черного дыма перед Фаустом предстал сам Князь тьмы. "У Блока в его 12-й главе пес оборачивается старым миром , и красногвардеец, сперва ругнувшийся по адресу бродячей собаки, теперь проклинает уже не ее, а зловещее прошлое, в ней воплотившееся:

"– Отвяжись ты, шелудивый!

Я штыком пощекочу,

Старый мир, как пес паршивый,

Провались – поколочу!" [395] .

В завершении процитированной двенадцатой главы, завершающем и всю поэму, образы Спасителя, незримо идущего перед красногвардейцами и пса, замыкающего их шествие, связываются синтаксическим параллелизмом, который поддержан ритмом и рифмой, что позволяет исключительно четко противопоставить их по смыслу: "Позади – голодный пес… Впереди – Исус Христос". Это противопоставление, заметное глазу современной аудитории, было куда более ярким, почти непереносимым для слушателей или читателей того времени. Один из них заметил однажды, что, вероятно, Александр Блок остался единственным в русской литературе, решившимся зарифмовать слово "пес" с именем Божиим… Как бы то ни было, этот прием, в конечном счете обязанный эзотерическому образу, выведенному Гете, позволил русскому поэту с предельной четкостью выразить главную мысль всей поэмы – точнее сказать, "петроградской мистерии".

Далее следует упоминание о Гоголе, дар тайнослышания, как и литературный талант которого Блок ценил очень высоко, и сразу же вслед за ним – предположение, что Штейнер учит "регулировать" внятный поэту "страшный шум". Речь, разумеется, шла о ведущем немецком мистике того времени, основателе антропософского учения, Рудольфе Штейнере. Формально, это замечание справедливо: Штейнер почти в обязательном порядке предписывал своим ученикам медитацию, включавшую "регулирование" инсайтов из астральных пространств (технический термин уместен в данном контексте, поскольку своей задачей Штейнер ставил именно доведение медитации до уровня точной науки).

Вместе с тем, в данном случае, немецкий мистик скорее всего рекомендовал бы не отдаваться стихии – во всяком случае, не делать этого на свой страх и риск. Мы не располагаем свидетельствами о том, что Штейнер был знаком с текстом поэмы "Двенадцать", но одна из его любимых учениц, вхожая и в круг русских символистов, ознакомилась с ней и заметила в своих мемуарах: "Можно понять, что опьяняло тогда в революции Александра Блока, Андрея Белого. Широта души русского человека, как и все свойства души, имеет свою теневую сторону. Дионисийски-люциферическое начало, ненавидящее тесные формы жизни, ликует, когда эти формы сжигают. Многим поэтам дорого пришлось заплатить впоследствии за свои иллюзии" [396] .

Другой убежденный антропософ, усердно занимавшийся "медитациями по Штейнеру" – Максимилиан Волошин, видимо, также отчетливо различил "страшный шум", донесшийся из астральных миров, когда, за месяц до Блока, в декабре 1917 года, писал свое знаменитое стихотворение "Петроград. 1917". В нем можно найти строки, в которых поэт недвусмысленно определил природу этого шума:

"…Сквозь пустоту державной воли

Когда-то собранной Петром,

Вся нежить хлынула в сей дом.

И на зияющем престоле,

Над зыбким мороком болот

Бесовский правит хоровод".

"Скифы"

Фраза "Азия и Европа", начинающая дневниковую запись, которая привлекла наше внимание, относится, очевидно, к другому произведению, которое Блок начал писать в тот же день, 29 января 1918 года и закончил наутро. Мы говорим о прославленных "Скифах" – сочинении, представлявшем собою не столько стихотворение, сколько широко задуманную, торжественную оду. В творческой психологии Блока концепция "Двенадцати" была, по всей вероятности, непосредственно связана с замыслом "Скифов" и нашла в нем свое завершение. "Там – как бы сверхисторическая, эпически мощная картина крушения старого мира как стихийного вселенского катаклизма… Здесь – поэтическая декларация, поднимающая вопрос об исторических судьбах России и откликающаяся на запросы и задачи текущего исторического дня, лирическая речь (однако уже не от первого лица, но от "мы"), обращенная к витиям старого мира, прогноз на будущее" [397] .

Как уже выяснили литературоведы, по ощущению мира и истории "Скифы" преемственна длинной череде отечественных историософских сочинений, от Пушкина и Чаадаева – до Вл. Соловьева и современников Блока, объединившихся в литературную группу "Скифы" (в газете, которую эта группа издавала, стихотворение А.А.Блока вскоре увидело свет). Тем более любопытно, что, несмотря на лишения и беды, принесенные войной с немцами и австрийцами, он не нашел нужным отделить в своей оде романский мир от германского – но обратился к обоим без различения. "…Нам внятно все – и острый галльский смысл, \ И сумрачный германский гений…", – убежденно писал поэт.

В следующей строфе он сводил воспоминания о парижских улицах и "дымных громадах Кельна" в единую картину "священных камней Европы". Разделив мир на романо-германскую цивилизацию и противостоящую ей "монгольскую дикую орду", Блок предложил Европе мир и "светлый братский пир" от имени "третьей силы" – "скифской России", доселе разделявшей обоих "естественных врагов". В противном случае, предупреждал он, Россия может снять все заслоны и устраниться от грядущей смертельной схватки между Азией и Европой.

Нужно заметить, что историософская концепция, развернутая поэтом в "Скифах", представилась современникам в общем не вполне актуальной – так же, как присущее группе "Скифы" противопоставление ледяного "монголизма" и огненного "скифского начала" в истории. Вместе с тем, нельзя забывать о том, что она предвосхитила некоторые важные положения учения евразийцев, выступивших на мировую арену всего через три года, со своим изданным в эмиграции программным сборником "Исход к Востоку".

Историософия Блока приобретает новое значение в наши дни, с назревающим антагонизмом между атлантической и дальневосточной цивилизациями – а, в первую очередь, между США и Китаем, разделенными, как показывает географическая карта, не только Тихим океаном, но и сухопутными пространствами нашего Дальнего Востока. В этой грядущей схватке России придется принять сторону одного из соперников – либо же, хотя это будет почти невозможно, наблюдать за схваткой со стороны. Тем более интересно, что видение грядущего противостояния цивилизаций и роли России в будущем мире представилось Блоку в истерзанном Петрограде, над которым нависала реальная опасность немецкой оккупации .

"Интеллигенция и революция"

В третьем тексте цикла – статье "Интеллигенция и революция" и непосредственно примыкающей к ней работе "Искусство и революция", написанной двумя месяцами позже, в начале марта 1918 года – А.А.Блок заявил, что он революцию принял, и определил те условия, на которых нашел возможным занять такую позицию. Главное из них состояло в том, чтобы революция не остановилась на стадии разрушения и не привела к власти новое мещанство. Блок призывал к тому, чтобы "смертельная усталость" сменилась "животной бодростью" и чтоб революция продолжилась в сфере духа, создав "нового человека" и новое, "артистическое человечество".

Непосредственный источник новых, непривычных терминов был указан автором сразу. Это – работа великого немецкого композитора Рихарда Вагнера "Искусство и революция". Не случайно статья Блока, получившая то же заглавие (с подзаголовком "По поводу творения Рихарда Вагнера"), была подготовлена как предисловие для намеченного к публикации на русском языке вагнеровского трактата. Более общий контекст составляло учение Фридриха Ницше о "сверхчеловеке". Этот немецкий мыслитель, как известно, благоговел перед Вагнером и его творениями и нашел судьбоносным то обстоятельство, что первая часть "Заратустры" была им закончена в те "священные часы", когда Вагнер умирал в Венеции.

"Умерли все боги: теперь мы хотим, чтобы жил сверхчеловек", – так звучит знаменитое заключение первой части трактата Ницше, в которой философ со всей определенностью выразил основную мысль своего трактата [398] . Эти слова вполне соответствовали тому, что в новых исторических условиях попытался выразить А.А.Блок в своей публицистике 1918 года – а, впрочем, и последующих лет. Они хорошо разъясняют и то, что никак не могли понять многие тогдашние собеседники Блока, принадлежавшие к лагерю победителей. Так, А.В.Луначарский был искренне удивлен, когда в одной из бесед Блок признался ему, что марксизм ему чужд, от него "веет холодом", но есть в революции нечто другое, какая-то бездна, она-то и привлекает. А.М.Горького в том же 1919 году Блок тоже удивил, сказав, что опорой в жизни могут служить только Бог – или собственная личность, а вся трагедия заключается в том, что сейчас "мы стали слишком умны для того, чтобы верить в Бога, и недостаточно сильны, чтобы верить в себя" [399] .

Удивление собеседников Блока можно понять. Оба они были связаны с классом одержавшего верх "нового мещанства", которое наконец ощутило свою силу и ринулось на приобретение материальных благ, власти и почестей. Именно этот общественный слой составил надежную опору партии, вскоре приведшей к власти И.В.Сталина и его соратников. Для них продолжение революции представлялось абсолютно ненужным.

Что касалось Александра Блока, то он смог осмыслить и сформулировать свои новые взгляды, отталкиваясь от идей представителей немецкой "философии жизни" – в первую очередь, Фридриха Ницше – и в большой степени приняв их . Эта линия мысли, нашедшая себе и других сторонников в послереволюционном Петрограде, в дальнейшем не получила развития на отечественной почве. Было бы, впрочем, ошибкой забыть, что уже в следующем десятилетии она послужила в самой Германии в качестве одного из источников нацистской идеологии.

"Немецкий текст" акмеизма

Ведущая роль в культуре "серебряного века" принадлежала символизму, в более или менее явном отталкивании от которого осмысливали свои цели и представляли себя публике представители новых литературных направлений. Мы говорим прежде всего об основателях акмеизма, которые в первых же своих программных текстах, опубликованных в первом номере журнала "Аполлон" за 1913 год, представили список позиций, по которым они радикально разошлись с символистами. Одно из важнейших мест заняло отношение к ноуменальной, метафизической проблематике.

Символисты направляли все свои творческие силы на то, чтобы провидеть биение "души мира" под "грубой корой бытия". С точки зрения акмеистов, это стремление было просто "нецеломудренным". Оно должно было уступить место интересу к посюстороннему миру, к жизни во всех ее мгновениях и частностях. Соответственно, и художественное слово вместо намеренной темноты, скрывавшей входы в иные миры, должно было приобрести качества точности, простоты и ясности.

В терминах европейской литературной традиции, акмеистам было естественнее всего сопоставить свою восходившую школу с французским классицизмом, приравняв увядавший символизм к немецкому романтизму. Признаки такой оппозиции прослеживаются в статье Н.С.Гумилева, бросившего символистам упрек в "безнадежной немецкой серьезности" и указавшего на французскую литературную традицию, с ее вкусом к иронии и конкретности, как образец для основанного им направления. Этот намек не получил дальнейшего развития. Как известно, более актуальным для символистов представилось противопоставление французского символизма – французской же школе "парнасцев", которой и были отданы все их симпатии. Соответственно, и "немецкий текст" занял скорее второстепенное место в произведениях акмеистов.

Характерным примером может служить состав поэтической книги "Колчан", выпущенной основателем акмеизма, Н.С.Гумилевым, в 1916 году, в самый разгар мировой войны. Первое, вступительное стихотворение было посвящено памяти учителя – "спокойного, учтивого, слегка седеющего поэта" (И.Анненского), второе – войне, на которую Николай Степанович пошел добровольцем. Стихотворение написано сжато и образно. Шрапнели пронизывают его текст, как пчелы, "собирая ярко-красный мед", за плечами российских воинов стоят "серафимы, ясны и крылаты" – а последняя строфа говорит о милости к побежденным вслед за неизбежной победой. Казалось бы, за ним должны следовать другие стихотворения, развивающие "немецкую тему", силою обстоятельств приобретшую несомненную актуальность. Но за ним автор поставил еще довоенное стихотворение о призрачной Венеции, еще далее посвятил стихи Пизе, Риму, Падуе, Болонье, Неаполю, даже прощанию на границе Китая со спутником, у которого были "глаза гадюки" – только не Германии, сынов которой он каждый день видел из своего уланского (а позже – гусарского) седла, а нередко и доставал саблей или пулей.

В следующем сборнике, выпущенном в свет в 1918 году – знаменитом "Костре" – картина примерно та же, с той разницей, что тут есть стихи к стокгольмским колоколам, норвежским горам и садам Эзбекие. Нашу мысль подтверждает и то, что включенное в его состав стихотворение "Рабочий" было в дальнейшем воспринято массовой читательской аудиторией как предвидение казни, на которую поэта, приехавшего в Петроград, в 1921 году послала рабоче-крестьянская власть. Кто же у нас не помнит строк о труде пожилого спокойного рабочего в светло-серой блузе: он отливает пулю, которая убьет поэта…

Между тем, это стихотворение было написано в 1916 году, в ту пору, когда русские рабочие еще не пришли к власти и пока не думали о том, чтобы расстреливать русских офицеров. Гумилев, несомненно, писал о немецком рабочем, отливавшем пулю для кайзеровских солдат . Современники, кстати, поняли его совершенно верно – обратив, по всей вероятности, внимание на строки "Пуля, им отлитая, просвищет \ Над седою, вспененной Двиной…". Действительно, на Западной Двине в ту пору шли кровопролитные бои, в которых довелось участвовать самому Николаю Степановичу.

* * *

Военная тема заняла заметное место и в творчестве А.Ахматовой. В написанном на следующий день после объявления войны, небольшом цикле "Июль 1914", мы находим скорбное известие о приближении страшных сроков "глада, и труса, и мора" и прочих ветхозаветных бедствий. В изумительной краткой "Молитве", помеченной Духовым днем следующего, 1915 года, лирическая героиня обращается к Богу с просьбой отнять "…и ребенка, и друга, \ И таинственный песенный дар" – лишь бы Он рассеял тучу, нависшую над Россией. Еще через год, Ахматова мысленно возвращается в день начала войны – в стихах, так и озаглавленных "Памяти 19 июля 1914". "Мы на сто лет состарились, и это \ Тогда случилось в час один", – начинается это горькое стихотворение, произнесенное как бы через силу. Его завершают строки, повествующие, что Господь стер следы "песен и страстей" из памяти поэтессы – затем, чтобы "стать страшной книгой грозовых вестей".

Как видим, Анна Ахматова восприняла империалистическую войну, как вступление к неисчислимым бедствиям России и осмыслила их в традиционных религиозных понятиях, так же, как предназначенное ей пророческое служение. Глубинная связь оскудения веры, нашествия немцев и внутренних нестроений как непосредственных причин крушения "петербургской империи" была для Ахматовой вполне ясна .

"Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала кто берет ее,

Мне голос был…"

Так начинается написанное в 1917 году, знаменитое стихотворение, где эти причины названы поочередно и связаны с образом "приневской столицы". Тем не менее, при написании этих строк, Ахматова не вглядывалась в лица германских солдат, не воскрешала в памяти и звуков немецкой лиры, но погружала взор в глубины российской духовности – и, как мы можем заметить, "метафизики Петрограда". Ведь ответ лирической героини на "недостойную речь" – точнее, ее решение "замкнуть слух" и отказаться от эмиграции – выразило психологическую доминанту многих интеллигентов, предчувствовавших невиданные испытания, и все же решившихся не оставлять Петрограда.

* * *

В военных стихах О.Мандельштама наше внимание привлекает стихотворение "Европа" опубликованное осенью 1914 года. В третьей строфе, мысленный взор поэта обратился ко временам Священного союза, созданного за век до того, волей монархов России, Пруссии и Австрии. В следующей, заключительной строфе, помянут один из архитекторов этой коалиции, глава австрийского правительства Клеменс Меттерних, и немного мечтательно – пожалуй, слишком мечтательно для того сурового времени – сказано, что установленная во времена Меттерниха "таинственная карта" Европы теперь меняется на глазах.

В написанном вскоре после того стихотворении "Ода Бетховену", поэт нашел уместным и своевременным воспеть гений Людвига ван Бетховена и выделить в его образе дионисийское начало. Как выразился бы автор заурядного курса истории литературы, поэт, таким образом, в трудных условиях империалистической бойни отдал дань уважения классику немецкой музыки, поддержав тем самым гуманистическую традицию отечественной культуры. Вот, собственно, те простые ходы мысли, которых ищет глаз исследователя, стремящегося заполнить очередную ячейку в своей схеме русско-немецких культурных контактов.

Однако уже в январе 1916 года, в Петрограде (черновой автограф помечен "Петербургом") Мандельштам берется за текст своего "Зверинца". В одном из авторских вариантов, стихотворение было озаглавлено "Ода миру во время войны" – и это, промежуточное, название удачно оттеняет смысл окончательного. Действительно, Мандельштам, с одной стороны, создал оду, написанную в лучших традициях этого жанра. Чего стоит живая картина того, как германский орел, британский лев, галльский петух, а ними и ласковый русский мишка расселись в довоенные времена на европейских вершинах, не мешая ягнятам и волам щипать травку в долинах.

В четвертой строфе, поэт напомнил и о совсем отдаленных временах, когда славяне и германцы смешали свой лен в "праарийской колыбели". Это упоминание делает честь эрудиции одописца. Ведь русское слово "лен", равно как немецкое "Lein" (с тем же значением) принадлежат к древнейшим пластам лексического фонда обоих языков, восходя порознь к общему индоевропейскому корню – и, таким образом, сохраняют память об эпохе первоначального единства предков обоих народов.

С другой стороны, автор выразил не совсем подходившее для высокой оды желание поскорее построить клеть для войны и загнать в нее весь передравшийся геральдический зверинец (отсюда и не вполне почтительное окончательное название стихотворения). Сочетание органической приверженности литературным и культурным традициям с легкой иронией вообще было весьма характерно для творчества акмеистов.

В начале тридцатых годов, в предчувствии "новых чум и семилетних боен" Мандельштам снова обратился к знакомым и близким ему с петербургского детства немецкому языку, немецкой литературе и музыке. Читатель, возможно, припомнит здесь яркий образ послойности памяти, запечатленный в очерке "Книжный шкап", написанном несколько раньше, в начале двадцатых годов, включенном в состав автобиографической книги "Шум времени". На уровне глаз мальчика там стояли исаковское издание Пушкина, Лермонтов в зелено-голубом переплете, книги Тургенева и Достоевского, изданные в серии приложений к "Ниве". Но ниже полок русской классики стояли старые "лейпцигско-тюбингенские издания" Шиллера и Гете, описанные с любовью и нежностью. Не лишним будет припомнить и то, что в юношеские годы поэт принял лютеранство .

Все это служит полезным фоном для понимания стихов "К немецкой речи" с ее образом немецкого поэта, с Церерой на губах и розами, цеплявшимися за эфес (речь шла о фон Клейсте – конечно, не Генрихе, а Эвальде, который служил в прусской армии и погиб в битве с русскими при Кунерсдорфе), и заключительной инвокацей бога Нахтигаля (что по-немецки значит "Соловей"). Ну, а хрестоматийно известные строки "Быть может, прежде губ уже родился шепот, \ И в бездревесности кружилися листы…" служат зачином второй строфы стихотворения, написанного холодной зимой 1934 года, и начинающегося образами немецких гениев (хочется сказать, гениев-хранителей европейской культуры) :

"И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе…".

"Немецкий текст" футуризма

Немецкие классики и современники были известны и футуристам, вышедшим на литературную арену почти одновременно с акмеистами, в начале десятых годов XX века. В автобиографическом очерке В.В.Маяковского "Я сам" есть главка "Прекрасный Бурлюк", из которой мы узнаем, что "Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги". Читать, действительно, было что. 1910–1920 годы получили в немецком литературоведении название "экспрессионистского десятилетия".

Немецкие экспрессионисты были неплохо известны в России, а выработанная ими поэтика удивительно схожа с поэтикой раннего Маяковского (а, впрочем, и позднего, если принять во внимание творчество таких открыто тенденциозных, политически ангажированных драматургов, как Эрнст Толлер или Георг Кайзер). Нужно отметить и сходство некоторых образов, поражающих новизной при чтении Маяковского. К примеру, в опубликованном довольно рано, в 1911 году, стихотворении Георга Гейма "Демоны городов" мы читаем о демонах, беснующихся над городом под покровом черного дождя, играя на "пановых флейтах" – и именно, если мы правильно восстанавливаем мысль автора, на флейтах водосточных труб ("…Ragen sie auf, wo schwarz der Regen f?llt, \ Panspfeifen blasend in den Wolkensturm" [400] ).

Впрочем, литературоведы положительно утверждают, что влияние французских урбанистов – прежде всего Верлена – на творчество Маяковского было более масштабным и длительным. Как бы то ни было, начитанность не была сильной стороной футуристов – не в последнюю очередь, по принципиальным соображениям. Ведь поэт, отрекшийся от культурной памяти – и вообще всего прошлого – во имя будущего, заявивший (в начале второй части "Облака в штанах"): "Я над всем, что сделано \ Ставлю "nihil" \ Никогда ничего не хочу читать. \ Книги? \ Что книги!" должен был если не стереть из памяти строки предшественников, то уж по крайней мере не демонстрировать знакомство с ними слишком явно.

Сюда же относятся и бросающиеся в глаза рифмы типа "паркете – Гете", как в следующих строках второй части цитированного сочинения:

"Что мне до Фауста,

феерией ракет

скользящего с Мефистофелем в небесном паркете !

Я знаю —

Гвоздь у меня в сапоге

Кошмарней, чем фантазия у Гете !" (курсив наш).

Учитывая наличие вполне традиционных, хотя, разумеется, неточных рифм в ближайшем контексте ("ракет – сапоге", "тело – сделал"), читателю оставалось предположить, что поэт либо произносил имя великого Гете без "?" в первом слоге, зато с мягким "т" – во втором (что могло иметь место лишь в случае клинического невежества автора) – либо же, что его, читателя, сознательно эпатируют в каких-то неясных футуристических целях, утрируя допущенную однажды Пушкиным неудачную рифму "свете – Гете" ("Евгений Онегин", 2, IX).

Только приняв во внимание эти особенности поэтики футуризма, мы можем понять, насколько неадекватным был бы простой выбор немецких имен и реалий из текстов, написанных Владимиром Маяковским. Если в первой части "Облака в штанах", помеченной 1915 годом, мы находим упоминание о пароходе "Лузитания", незадолго пред тем пущенном на дно немецкой торпедой, а во второй части поэт представляет себя "крикогубым Заратустрой", то это нельзя толковать как непосредственный отклик на события мировой войны в первом случае, или прямое свидетельство о влиянии ницшеанства на образ лирического героя – в последнем.

Точнее сказать, глубокий анализ способен продемонстрировать влияние на поэтику Маяковского факторов как первого, так и второго типа. Однако в общем контексте поэмы и Заратустра, и Крупп, и Бисмарк представляют собой в первую очередь до предела затертые имена, выхваченные прямо из заплеванной пасти улицы или бульварной газеты, и вбитые в текст, как гвозди, чтобы повесить на них хлесткие, иногда жутковатые метафоры .

Впрочем, возможности метафизического анализа на том не заканчиваются. Ведь история и миф представляют собой сообщающиеся сосуды, и сколько убывает в одном – столько прибывает в другом. Мифы, построенные классиками футуризма, представляют собой поразительный интерес. Мы ограничимся только двумя поэмами Маяковского, написанными в 1915 году, практически без перерыва, одна за другой, и представившими собой "катехизис современного искусства", как выразился сам поэт в предисловии 1918 года ко второму отдельному зданию "Облака в штанах" (применительно к этой последней). Религиозный термин здесь очень уместен, поскольку, помимо повествования о юношеской любви или об ужасах современного мегаполиса, в поэме отчетливо выделяется и пласт, мистериальный в строгом смысле этого слова.

Действительно, предельное страдание открыло герою поэмы тайное зрение. Он узрел шестнадцатый год, грядущий "через горы времени … в терновом венце революций", осознал себя его пророком и предтечей, более того – "тринадцатым апостолом", ходившим уже "на Голгофы аудиторий \ Петрограда, Москвы, Одессы, Киева". В заключительной, четвертой части герой предложил Господу устроить "карусель \ на дереве изучения добра и зла", затем достал из-за голенища нож и устроил подлинный, совершенно уже непотребный, бунт против Неба.

Мистериальная нить обнаруживается и в текстуре поэмы "Флейта-позвоночник". Представив в Прологе невиданную еще русским читателем картину своего черепа, уставленного иконами возлюбленных, поэт выражает желание поднять его, "как чашу вина в застольной здравице". О каком застолье идет речь – еще можно поспорить. По нашему мнению, есть все основания видеть в нем аналог святой евхаристии. В таком случае, лирический герой должен был бы повторить путь Спасителя на Голгофу. Действительно, дальше по тексту поэмы помещено обращение к Богу с мольбой спасти от муки, а завершается текст словами, приравнивающими дело поэта-футуриста к пути на крест ("Творись, \ Распятью равная магия. \ Видите – \ Гвоздями слов \ прибит к бумаге я").

Небезразличным в контексте нашего интереса служит то обстоятельство, что местом своей мистерии поэт избрал Петроград. Приметы города введены в текст очень скупо, но мы находим Невский проспект в первой части поэмы (с замечательной составной рифмой "не с кем – Невским"), Стрелку (любимое место прогулок влюбленных) – во второй, а также не определенный точнее канал – в третьей части поэмы (герой поэмы подумывает о том, чтобы в нем утопиться). Напомним, что в Прологе к поэме лирический герой угрожает поставить "точку пули" в конце своей жизни, предсказав тем самым судьбу самого Маяковского.

По этим и ряду других обстоятельств, к речи героя, на первый взгляд, шумной и бестолковой, следует относиться с должной серьезностью. Отметим, что немецкие мотивы введены в нее очень обдуманно и умело . В первой части, наше внимание привлекает начинающее и завершающее ее, знаменитое восклицание "Какому небесному Гофману \ выдумалась ты, проклятая?!".

Во второй части поэмы, герой призывает солдат воюющих стран вылезти из окопов и выслушать его. Ведь слова о любви не чужды ни немцам, ни французам. "Милые немцы!" – обращается он к ним (напомним, что обе воюющие коалиции к тому времени захлебывались от крови и грязи), – "Я знаю, \ на губах у вас гетевская Гретхен". И, наконец, в третьей части герой поэмы "Флейта-позвоночник" сравнивает свои чувства с чувствами короля бельгийцев Альберта, у которого немцы отняли страну – и объявляет свою потерю большей…

* * *

В литературном наследии признанного лидера русского футуризма, гениального Велимира Хлебникова, наше внимание привлекает программная для его творчества, завершенная в общих чертах к маю 1920 года поэма "Ладомир".

"Упало Гэ Германии

И русских Эр упало.

И вижу Эль в тумане я

Пожара в ночь Купала".

В цитированных строках для поэта-футуриста – и, как он надеялся, для благодарных читателей его поэмы – не было ничего непонятного. Под " Гэ Германии" подразумевалась династия Гогенцоллернов, потерявшая трон в результате Ноябрьской революции, под "русских Эр " – противостоявшую ей в войне династию Романовых. Ну, а " Эль ", сверкнувшее автору в тумане – это, конечно, Ладомир – иначе говоря, грядущее царство "Мирового Лада", давшее название всей поэме [401] .

Мы совершили бы большую ошибку, если бы легкомысленно прошли мимо этих "алфавитных игр". Хлебников придавал звукам устной речи, равно как и буквам письменной, первостепенное значение в устроении мироздания и его поддержании.

Что же касалось тумана, сквозь которое его напряженному взору сверкнуло "грядущее Эль ", то у нас есть все основания предположить, что он поднялся с невских вод. "И пусть пространство Лобачевского \ Летит с знамен ночного Невского", – выкрикнул один из голосов, введенных в партитуру поэмы, повествуя о событиях революции. Мы сказали о партитуре, поскольку "Ладомир", несомненно, представляет собой полифоническое произведение, предназначенное для исполнения на массовых, в идеале – всепланетных празднествах. Заметим, что рифма, обратившая на себя наше внимание, представляла такую важность для автора, что всего через несколько строк он нашел уместным повторить ее: "Долетев до неба Невского, \ Увлекает и чертеж \ И пространство Лобачевского". А ближе к концу поэмы, строя свой миф о "штурме неба", автор и прямо назвал реку, на которой была поставлена колыбель революции: "Мы в ведрах пронесем Неву, \ Тушить пожар созвездья Псов…".

Подчеркнем, что, строя свою мистерию мирового пожара, Велимир Хлебников включил в нее не только отдельные петроградские реалии, но и миф о "Медном всаднике", базовый для духовности "Северной столицы" в целом. В первый раз он поднимает коня на дыбы при начале "великих потрясений":

"Столицы взвились на дыбы,

Огромив копытами долы,

Живые шествуют – дабы

На приступ на престолы".

Несколько ниже по тексту, после упоминания о мировой бойне, в которой полегли полки "железных кайзеров" (о них упомянуто дважды), упало, как мы помним, " Гэ Германии" и, как выразился поэт, умер ее "хох" (от немецкого "hoch" – "ура"), образ "Медного всадника" возвращается. Теперь он воплощает дух великого города, поднявшего бунт против бога – затем, чтобы занять его место.

"Он, город, что оглоблю бога

Сейчас сломал о поворот,

Спокойно стал, едва тревога

Его волнует конский рот (…)

Из всей небесной готовальни

Ты взял восстания мятеж,

И он падет на наковальню,

Под молот – божеский чертеж (…)

Кто всадник и кто конь?

Он город или бог?

Но хочет скачки и погонь

Набатный топот его ног".

Приходится сожалеть о том, что мы не можем ни привести здесь полного текста этой "поэмы в поэме", с достаточной полнотой представляющей выработанную лидером футуризма "метафизику Петрограда", ни реконструировать обильно представленных в ней отсылок к базовым составляющим "петербургского текста" (в первую очередь, к пушкинскому "Медному всаднику" и представляющей более архаичное состояние его мифа, "Песни о вещем Олеге"). Эти задачи масштабны, сложны, а их разработка составляет предмет особого исследования. В контексте данной работы, достаточно будет указания на то, что поэма "Ладомир", относящаяся к числу базовых текстов русского футуризма, в одном из своих аспектов является "петроградской мистерией", в партитуре которой немецким голосам отдана не сразу заметная, однако существенно важная строка .

Архитектурный текст Петербурга начала XX века

Важнейшие новые коды, нашедшие себе применение в архитектурном тексте Петербурга начала века, были выработаны в рамках стиля модерн , а также ретроспективизма . Психологической доминантой многочисленных европейских архитекторов и их художественных объединений, придавших первоначальный импульс развитию обоих, было стремление уйти от эклектики, которая рассматривалась теперь как простое "бесстилье". Весьма важную, практически определяющую роль в разработке обоих стилей сыграло творчество мастеров мюнхенского Сецессиона [402] , на смену которому пришел Сецессион венский .

Слава обоих незамедлительно достигла России и побудила деятелей нашей художественной культуры завязать с "баварскими Афинами", а позже – с "дунайской Меккой" оживленные двусторонние связи. Отечественная архитектурная жизнь уже получила достаточное развитие для того, чтобы использовать заграничные впечатления и увражи как импульс для собственного, вполне самостоятельного творчества. Отечественным зодчим и меценатам доводилось и активно вмешиваться в европейский архитектурный процесс.

К примеру, когда один из предтеч шотландского модерна, Чарльз Макинтош, был вынужден покинуть Великобританию, австрийские коллеги незамедлительно пригласили его выставить свои работы в венском Сецессионе. Там, в 1901 году, их увидел один из членов российской императорской фамилии, пришел в полный восторг, и пригласил автора сделать выставку и в Москве. Буквально на следующий год, Макинтош принял участие в "Московской выставке архитектуры и художественной промышленности нового стиля". После московского успеха, Ч.Макинтош сразу вошел в элиту европейских приверженцев "нового стиля". Отметим, что вместе с ним в Россию приехал и представил отечественной публике свои проекты один из крупнейших мастеров и организаторов австрийского, а позже – германского стиля модерн, блистательный Йозеф Ольбрих.

Петербургские архитекторы очень внимательно ознакомились с материалами этой выставки и много из них почерпнули. Привести примеры других плодотворных влияний и контактов не составляет труда. Так, творчество членов петербургского объединения "Мир искусства", которому двелось оказать исключительно сильное влияние на развитие художественной культуры "серебряного века" в целом, позиционируется современными исследователями как "русская составляющая" мюнхенского Сецессиона [403] . В целом, вполне корректным будет то утверждение, что при высоком уровне профессионального мастерства и творческого мышления, проявленного авторами даже таких замечательных образцов петербургского стиля модерн, как здания Витебского вокзала (1902–1904) или особняка М.Ф.Кшесинской (1904–1906), ближайшим контекстом при их восприятии и изучении должно служить творчество мастеров мюнхенского и венского модерна.

Основным вариантом ретроспективного стиля у нас стал неоклассицизм. Действительно, для архитектора, получившего профессиональное образование, тем более – выросшего в Петербурге, куда как естественным было стремление если не повторять наиболее эффектные приемы мастеров "алесандровского классицизма", то уж, по крайней мере, не нарушать исторически сложившегося облика великого города. Как следствие, тексты таких построек, как загородный дом сенатора А.А.Половцова на Каменном острове (1911–1916), в общих чертах следовали грамматике "русского ампира", в которой следы иноязычных оборотов были уже давно, практически полностью переосмыслены и переработаны.

Наряду с этим, историки архитектуры отмечают тот факт, что в Петербурге можно найти образцы и другого ответвления неоклассического стиля, непосредственно ориентированного на более далекие, европейские образцы. "Один из них – это здание Академии Генерального штаба, построенное А.И. фон Гогеном в 1900 году в Петербурге. В архитектуре этого здания применены формы немецкого неоклассицизма , смягченные в духе классицизирующего венского модерна " [404] .

Психоанализ и "фрейдомарксизм"

Основатель психоанализа, великий венский психолог и психиатр Зигмунд Фрейд, был вовсе не чужд российской культуре, и даже обязан ей сильными впечатлениями, которые он испытывал, мысленно следуя за героями Достоевского по улицам Петербурга, или же за очередным русским пациентом – в дебри его невротических переживаний. Более того, историки психоанализа находят возможным утверждать, что, именно под влиянием многообразных контактов с современной ему российской культурой, Фрейд принял решение уравновесить в своей теории поведения человека "влечение к жизни" (и продолжению рода) – "влечением к смерти". В свою очередь, все указывало на то, что психоанализу суждено было большое будущее на русской культурной почве.

К преимуществам психоанализа относилось то, что в его рамках была разработана весьма четкая теория того, как построена личность и какие процессы определяют ее динамику. В основании личности располагалась огромная область бессознательного, в темной бездне которого зарождались и набирали силу всяческие влечения. Выше помещалась область сознания, важнейшей задачей которого полагалось сдерживание импульсов снизу, при помощи целого ряда "защитных механизмов". Наконец, выше сознания располагалась область "сверх-Я", служившая источником нравственных установок и социальных норм. Вся эта система буквально содрогалась от внутреннего напряжения, дававшего себя знать в бессознательных оговорках, внешне абсурдных действиях и ряде других, уже чисто патологических признаков.

По мнению Фрейда, вся его схема была в общих чертах вполне применима и для анализа массовой психологии. В таком случае, мифы рассматривались как простое порождение коллективного бессознательного, а религии – как продукт более сложного взаимодействия всех трех областей, преимущественно по линии преобразования вытесненных подсознательных комплексов, происходившем при более или менее активном участии идеальных конструктов. На первый взгляд, Фрейд выбивал таким образом почву из-под ног клерикалов любого вероисповедания. На самом деле, он предлагал не более чем описание того, как работают некоторые важные механизмы религиозной психологии и намечал методы их коррекции.

В среде символистов, еще задававших тон в культурной жизни Петербурга десятых годов двадцатого века, психоанализ был встречен недоброжелательно. Выходец из естественных наук в широком смысле этого слова, этот выскочка брался за большинство проблем, над которыми петербургские литераторы и философы мучительно думали десятилетиями, ломая пальцы и погружаясь в "одинокие восторженные состояния" и с хода давал простые – по мнению символистов, неприемлемо упрощенные ответы. Как водится в таких случаях, после беглого знакомства, непрошеного конкурента вывели наружу, отправили восвояси и попросили больше не беспокоить. Там его встретил Николай Николаевич Евреинов, пригласил к себе для более обстоятельного знакомства и вывел в люди.

Евреинов был драматург, режиссер и крупнейший теоретик театра – а, помимо того, человек, склонный к самым смелым экспериментам. Как раз в 1910-х годах он приступил к очень напряженному продумыванию того, как можно вдохнуть новую жизнь в европейский театр – и отнесся к теориям Фрейда с большим интересом. Уже в 1912 году, Евреинов предпринял постановку своей пьесы "В кулисах души" на сцене театра пародий и гротеска "Кривое зеркало". В прологе был выведен некий профессор, заверявший почтенную публику, что ей будет предложено зрелище, выверенное по самым свежим открытиям мэтров Фрейда, Вундта и Рибо. На декорациях Ю.Анненкова были изображены сердце, легкие и другие "кулисы души". Ну, а на сцену были выведены актеры, представлявшие "Я рациональное", "Я эмоциональное" и "Я подсознательное".

По мысли Евреинова, просмотр пьесы должен был вызвать у зрителей известное потрясение, даже катарсис – и, таким образом перестроить их психологию [405] . Таким образом, петербургскому зрителю уже в начале двадцатого века было предложено присутствовать на мистериальном действе, построенном по канонам новейшего австрийского учения о душе человека .

Нужно сказать, что идея такого "психотехнического театра" витала в те годы в воздухе. Еще в 1907 году, на сцене театра на Офицерской, у В.Ф.Комиссаржевской, была поставлена "философско-аллегорическая трагедия" Леонида Андреева "Жизнь человека". Получившие места прямо на сцене (по прихоти режиссера – еще пробовавшего тогда свои силы Всеволода Мейерхольда), лидеры петербургского символизма, Александр Блок и Андрей Белый, были поражены тогда зрелищем человеческой жизни от первого крика до последнего хрипа, прошедшей перед их глазами и надолго запомнили тот вечер [406] .

Основатель антропософского движения Рудольф Штейнер также охотно писал мистерии-драмы и передавал их потом своим ученикам и ученицам для разучивания и исполнения. Русские последователи Штейнера навсегда запомнили те психологические сдвиги, которые им довелось испытать при участии в постановках. "Объяснять" их, "толковать" значило бы недооценивать их художественный и мистериальный характер. Здесь речь не о рассудочном понимании, а о странствиях души", – убежденно писала на склоне лет одна из верных русских последовательниц Штейнера [407] .

После революции, в 1920 году, Н.Н.Евреинов возобновил свою постановку, внеся в текст минимальные изменения. Так, следуя новым веяниям, он принял решение переименовать действующих лиц в "Учет-Я", "Агит-Я" и "Бесхоз-Я". В другой пьесе, получившей название "Самое главное" и поставленной в том же году с шумным успехом, петроградский реформатор театра вывел на сцену антрепренера с чисто религиозным, более того – кощунственно звучащим в контексте христианской традиции греческим именем Параклет ("заступник"), дав ему роль антрепренера театра – но очень своеобразного театра. Нанимая актеров и указывая им их роли, Параклет сводил их с обычными, ничего не подозревавшими людьми – и, таким образом, незримо руководил течением жизни.

Идеи Николая Евреинова приобрели сторонников среди новых хозяев страны – и в том же, 1920 году, ему была поручено выполнение новой, весьма ответственной задачи. Точно в трехлетнюю годовщину Октябрьской революции, на той же Дворцовой площади, где, согласно новой, большевистской мифологии, разыгрались ее основные события, ему было поручено поставить представление на тему "Взятие Зимнего дворца". Петроградская постановка была гигантской по масштабам – достаточно упомянуть, что в ней приняло участие более семи тысяч статистов. Однако еще более важным нам представляется, что в ней нашел воплощение тот замысел "народной мистерии", пересоздающей саму душу народа, который лелеяли теоретики символизма, но никогда не смогли воплотить в жизнь.

Довольно скоро перед советским психоанализом открылась новая, захватывающая перспектива. Руководители коммунистической партии, а такжее ее ведущие теоретики были весьма озабочены тем, что разрушение политической и хозяйственной организации старого общества отнюдь не сопровождалось сопоставимыми сдвигами в душах людей. Согласно их твердому убеждению, на повестку дня следовало в срочном порядке поставить продолжение социальной революции в культурно-психологической сфере.

"Повышаясь, человек производит чистку сверху вниз: сперва очищает себя от бога, затем основы государственности от царя, затем основы хозяйства от хаоса и конкуренции, затем внутренний мир – от бессознательности и темноты", – писал в одной из работ тех лет, получившей заглавие "О культуре будущего", такой крупный деятель большевизма, как Л.Д.Троцкий [408] . В первой половине двадцатых годов, вокруг него сложилась влиятельная группа деятелей науки и культуры, поставивших своей задачей проведение перевоспитания взрослых – а в первую очередь, перестройки всей системы воспитания детей – в соответствии с теорией психоанализа, и, соответственно, дополнения марксизма фрейдизмом.

В общем и целом, история этого движения выходит за рамки нашей темы, покольку она разворачивалась в Москве, где в 1922 году решением Наркомпроса было образовано Русское Психоаналитическое общество; и, разумеется, в Казани, где начал свою работу научно-практический кружок А.Р.Лурии. Достаточно будет напомнить, что после удивительно быстрого старта и достижения первых конструктивных результатов, Общество было закрыто, вслед за чем пришел черед разгрома и отечественной педологии.

В научной литературе того времени было высказано и подкреплено вполне убедительной аргументацией мнение о некорректности соединения фрейдизма с марксизмом [409] . Однако конечной причиной падения советского "фрейдомарксизма" была не сомнительность его теоретических оснований, и даже не катастрофа Л.Д.Троцкого и его приверженцев, а то, что партия большевиков во главе с И.В.Сталиным взяла курс на построение тоталитарного общества при помощи значительно более простых стредств, главными из которых были свирепый террор и непрерывная, отуплявшая пропаганда [410] … Как бы то ни было, грех было бы забывать о том, что учение З.Фрейда нашло путь к умам еще старой петербургской интеллигенции, которая вполне оценила его метафизический потенциал – и даже успела наметить весьма любопытные, не потерявшие значения до сего времени, способы его включения в общекультурный контекст .

Новая метафизика Петрограда

После победы пролетарской революции, Петрограду не суждено было остаться столицей и полугода. 26 февраля 1918 года, Совет народных комиссаров на своем заседании принял решение о переезде в Москву. Формальной его причиной послужило беспрецедентное по масштабам наступление, начатое за неделю до того войсками кайзеровской Германии. В нем принимало участие около тридцати сохранивших боеспособность немецких дивизий. Половина из них наступала на Петроград с запада, примерно от линии Нарва-Псков. В этих условиях, естественным представлялось перенести столицу вглубь страны, обезопасив ее от внезапного захвата вражескими войсками.

Надо сказать, что в Петрограде в ту пору распространялись слухи и совсем другого рода. Люди предполагали, что между большевиками и немцами незадолго до революции было достигнуто тайное соглашение о сотрудничестве, в которое был включен пункт о передаче войскам кайзера ряда российских территорий, включая и Петроград, в качестве возмещения за материальную и финансовую поддержку в свержении Временного правительства. Эта версия представлялась вполне правдоподобной в свете того факта, что немецкие власти распорядились пропустить через территорию Германии запломбированный вагон с лидерами большевиков, пробиравшимися на родину.

Тайного соглашения, о существовании которого поговаривали в Петрограде, по всей видимости, не существовало – по крайней мере, в письменной форме. Вместе с тем, прагматизм большевиков вполне был способен толкнуть их даже на сдачу столицы, если бы это помогло удержаться у власти. Напомним, что 3 марта 1918 года, их представители подписали с германцами так называемый Брестский мир, в соответствии с условиями которого Россия утратила более чем обширные территории.

Отрицая факт сговора с представителями кайзеровского командования, Л.Д.Троцкий отметил в своих мемуарах: "Мы считали с Лениным, наоборот, что переезд правительства в Москву является страховкой не только правительства, но и Петрограда. Искушение захватить одним коротким ударом революционную столицу вместе с правительством и для Германии, и для Антанты не могло не быть очень велико. Совсем другое дело – захватить голодный Петроград без правительства" [411] . Прагматизм первой фразы в приведенной цитате уравновешен цинизмом последней. Нужно сказать, что смешение обоих было более чем характерно для психологии ведущих политических деятелей большевизма. В контексте же нашей темы, наиболее важным представляется то, что, вне зависимости от принятой версии, непосредственной причиной переноса столицы из Петрограда является угроза его захвата кайзеровскими войсками. Таким образом, немецкая тема снова вплетается в метафизику Петрограда еще на одном крутом повороте истории.

Вечером 10 марта, Смольный был ярко освещен, а к перрону Николаевского вокзала были поданы два литерных поезда для правительства. Однако в них никто не сел. Под прикрытием этих "отвлекающих мероприятий", на станцию Цветочная площадка, что за Московской заставой (теперь это – станция Цветочная) был подогнан другой поезд, за номером 4001. Его быстро заняли и осмотрели несколько взводов латышских стрелков.

В это же время по темным, неосвещенным улицам, к нему подъехали автомобили членов советского правительства, каждый из которых был извещен о месте сбора по получении секретного пакета. Ленин приехал в одной машине с Н.К.Крупской, М.И.Ульяновой и В.Д.Бонч-Бруевичем. В воспоминаниях последнего, можно найти упоминание о том, как Владимир Ильич, поглядывая в окно машины, задумчиво пробормотал: "Заканчивается петроградский период деятельности нашей центральной власти. Что-то скажет нам московский?".

Вот, собственно, все, что пришло в голову ведущему деятелю большевизма, которому в конечном счете принадлежала идея о переносе столицы в Москву, означавшем формальное завершение "петербургского периода" российской истории. Заметим, что тайный отъезд правительства из невской столицы представлялся многим большевикам весьма нежелательным. Так, против него возражала большая часть Петросовета во главе с его председателем Г.Е.Зиновьевым. Слишком велик был контраст между триумфальным взятием власти, происшедшим всего за несколько месяцев до того – и этим отъездом, больше похожим на бегство. Что приходило в голову сознательным питерским рабочим, не говоря о широких слоях образованных петроградцев – читатель легко может представить сам.

Вместе с тем, нужно отметить, что метафизическое осмысление событий было не чуждо и некоторым лидерам большевиков. Обратившись к уже упомянутым мемуарам Л.Д.Троцкого, мы обнаруживаем в середине тридцатой главы второго тома пассаж, делающий честь его эрудиции. Вспоминая важнейшие обстоятельства переезда в Москву, Лев Давидович привел краткий перечень характеристик, по которым Москва традиционно противопоставлялась Петербургу.

"Исторический антагонизм между Москвой и Петроградом пережил октябрьский переворот", – подчеркнул Троцкий и разъяснил, что в новых условиях этот антагонизм воплотился в следующем. Петроград был местом разрушения , прошедшего под общими, абстрактными лозунгами. Москве предстояло стать средоточием созидания , под лозунгом поочередного решения конкретных задач. "Московский период стал вторично в русской истории периодом собирания государства и создания органов управления им", – завершил свое интереснейшее историософское отступление мемуарист [412] .

Полезный контекст сказанного составляют две меры, предпринятые одна за другой в конце января (по старому стилю) того же, 1918 года – то есть в преддверии переноса столицы. Сначала, на III Всероссийском съезде Советов, Россия была объявлена Социалистической Федеративной Советской Республикой. Вскоре после того, последовал декрет о календарной реформе, состоявшей в переходе на так называемый "новый стиль". Иначе говоря, переезду в Москву предшествовало то, что в историософии носит название "обновления пространства и времени". Как нам уже довелось отмечать, по сути аналогичные меры были предприняты Петром I в годы, непосредственно предшествовавшие основанию Петербурга .

Итак, Москве суждено было стать центром обновления страны. Однако же Петроград удержал за собой статус "колыбели революции". Именно этим следует объяснить тот несколько удивительный факт, что сразу же после смерти В.И.Ленина, II Всесоюзным съездом Советов было принято решение об увековечении его имени в названии не новой, а старой столицы страны. Постановление Съезда, датированное 26 января 1924 года, начинается с формулы, не допускающей расхождения толкований: "Красный Петроград – колыбель пролетарской революции".

Далее по тексту постановления, это положение только конкретизируется. Подчеркнуто значение Петрограда как места событий, решивших судьбу страны (сказано об октябрьской революции и первых победах красногвардейцев, сделавших город "первой цитаделью Советской власти"). Отмечено всемирно-историческое значение формирования в Петрограде "первого рабоче-крестьянского правительства в мире". Отсюда и следует решение о переименовании Петрограда в Ленинград – затем, чтобы навсегда связать имя "крупнейшего центра пролетарской революции" с памятью "величайшего из вождей пролетариата" [413] . Повторение ключевых слов режет слух современному читателю. Однако оно входило в число стилистических доминант дискурса новой эпохи.

Срыв мировой революции

Было еще одно обстоятельство, в силу которого переезд правительства в Москву весной 1918 года мог не расматриваться его инициаторами как окончательный шаг. Правоверные большевики не загадывали надолго, намереваясь лишь продержаться до начала мировой революции. Предполагалось, что ждать оставалось недолго: в течение ближайших одного-двух лет начнется лавинообразный процесс, который перекроит карту Европы, отменит старые национальные границы и создаст единую "республику труда" со столицей где-нибудь в Берлине или Вене.

Для подтверждения нашего предположения, достаточно обратиться к материалам VII съезда партии, прошедшего в Петрограде 6–8 марта 1918 года, то есть за несколько дней до отъезда правительства в Москву. В позднейших пособиях по истории партии писалось, что это был первый съезд партии после взятия власти, что он решил жизненно важный для продолжения революции вопрос об утверждении Брестского мира и что в заключение съезда партия приняла новое название (коммунистической). Все это вполне соответствовало фактам. Вместе с тем, в дискуссиях участников постоянно поднимался вопрос о том, сколько еще нужно держаться и когда же начнется мировая революция. В своем выступлении на съезде В.И.Ленин посвятил этой проблеме значительное место.

"Да, немецкая революция растет, но не так, как нам хотелось бы, не с такой быстротой, как российским интеллигентам приятно, не таким темпом, который наша история выработала в октябре", – признал Ленин и продолжал: "Немецкая революция имеет несчастье идти не так быстро. А кто с кем должен считаться: мы с ней или она с нами? Вы пожелали, чтобы она с вами считалась, а история вас проучила. Это урок, потому что абсолютна истина, что без немецкой революции мы погибли , – может быть, не в Питере, не в Москве, а во Владивостоке, в еще более отдаленных местах… Да, мы увидим международную мировую революцию, но пока это очень хорошая сказка" [414] . Вот, стало быть, с каким чувством ожидали вожди победившего российского пролетариата вестей из Германии, а они все не шли.

Точнее, вестей доходило немало, но они были неутешительны. В этой связи мы не можем отказать себе в удовольствии пересказать небольшой исторический анекдот, извлеченный из уже упомянутых мемуаров Л.Д.Троцкого. Во время переговоров, предшествовавших Брестскому миру, Лев Давидович получил через третьих лиц письмо от своего старого знакомого, одного из вождей австрийской и германской социал-демократии, видного деятеля II Интернационала, Рудольфа Гильфердинга. Прочитав на конверте имя отправителя, Троцкий в волнении отошел в сторону и вскрыл конверт. Ведь то был первый после Октябрьского переворота голос, дошедший от западных социалистов. Письмо было написано весьма дружески и, как в старые годы, "на ты". Содержание же сводилось к тому, что Гильфердинг хлопотал за одного из своих родственников, попавшего в русский плен. " О революции в письме не было ни слова " [415] .

Троцкий, свято уверенный в том, что лидеры западного рабочего движения только и думают, что о поддержке русской революции и о ее продолжении, на минуту остолбенел и потерял дар речи. Похожие чувства довелось несколько позже испытать и В.И.Ленину. "Помню, с какой живостью Ленин спросил меня: "Вы, говорят, от Гильфердинга письмо получили?" "Получил". "Ну, что?" "Хлопочет за пленного свояка". "А что говорит о революции?" "О революции ничего". "Ни-че-го?" "Ничего!" "Не может быть!" – Ленин смотрел на меня во все глаза… Я избавляю читателя от воспроизведения тех двух-трех эпитетов, в которые разрешилось недоумение Ленина".

Другой признанный теоретик германской социал-демократии и лидер II Интернационала, маститый Карл Каутский, уделил некоторое внимание перипетиям установления пролетарской диктатуры в России и пришел к выводу, что тут мы, скорее всего имеем дело с некой новой формой традиционного российского абсолютизма. Каутский даже позволил себе поучать лидеров победившего большевизма, напоминая, что помещенное ими в основание своей политической программы понятие диктатуры пролетариата представляло собой скорее метафору, в силу того очевидного факта, что диктатуру в строгом смысле этого слова может осуществлять лишь какая-то партия или иная организация от имени данного класса, но уж никак не весь класс в целом …

Спорить с Каутским Ильич опасался, поскольку сам признавал, что немецкий коллега знает всего Маркса как свои пять пальцев, но все же не удержался и обозвал его "лакейской душой" и "ученейшим кабинетным дураком с невинностью десятилетней девочки". Эти эпитеты дают представление об эмоциональном накале, царившем в те годы в Смольном, а позже – в Кремле.

Германская революция действительно началась осенью 1918 года. Император отрекся от престола и бежал за границу. Страна была незамедлительно объявлена Советской республикой. Вскоре был образован Совет народных комиссаров, назначена дата созыва Учредительного собрания. Казалось бы, все шло по образцу российской большевистской революции. Однако же силы реакции, войдя в соглашение с правыми социал-демократами, ввели войска в Берлин, разогнали революционные отряды и к концу января следующего, 1919 года вполне овладели ситуацией. Попытка спровоцировать пролетарскую революцию в Австрии, предпринятая в ноябре 1918 года, окончилась совсем плачевно. Не удалось организовать даже небольшого мятежа – так себе, обычные волнения… Мечта о мировой революции рушилась на глазах, погребая под своими обломками те планы и лозунги, руководствуясь которыми, большевики взяли власть.

Срыв мировой революции оказал исключительно сильное влияние на расстановку сил в руководстве коммунистической партией. "Ленинское крыло партии терпит удары, начиная с 23 года, т. е. с беспримерного крушения немецкой революции. Возрастающая сила этих ударов идет в ногу с дальнейшими поражениями международного и советского пролетариата в результате оппортунистического руководства", – верно заметил цитированный уже нами Л.Д.Троцкий [416] .

Оппортунизм "сталинского крыла" состоял прежде всего в курсе на построение социализма в одной стране. Мечта о всемирном господстве отнюдь не была оставлена: подготовка мировой революции входила в задачу III, Коммунистического Интернационала, учредительный съезд которого был проведен в марте 1919 года, в Москве. Однако теперь место мечты о полицентрической революции занял проект распространения модели, выработанной российскими большевиками, на другие страны мира. Последнее означало, что "дух Смольного" уступил место "духу Кремля" .

Веймарская Германия и Советская Россия

Положение, сложившееся в Европе между двумя мировыми войнами, некоторыми существенными чертами напоминало геополитическую ситуацию времен московского "затворенного царства". Восток континента занимала огромная многонациональная держава, отсталая в хозяйственном и военном отношении, жестко централизованная и самодержавно управляемая, добровольно отгородившаяся от остального мира – но, в то же время, лелеявшая мессианские идеалы. На западе ее отделял от Германии целый пояс буферных государств, в число которых входила возрожденная Польша и даже когда-то великая Чехия, создавшая теперь общее государство со Словакией.

В границах прежних ливонских земель были образованы такие новые государства, как Латвия и Эстония. Зимой 1918–1919 года, местные коммунисты, используя помощь и опыт российских большевиков, сделали было попытку провозгласить советскую власть и на территории своих стран. Любопытно, что текст соответствующих манифестов содержал ссылку на неотвратимость прихода мировой революции. После скоротечной, жестокой гражданской войны к власти в этих странах пришли буржуазно-демократические режимы, которые Москва после некоторого колебания признала, подписав с ними в 1920 году мирные договоры. Так, в непосредственной близости от Петрограда, от Финского залива и далее на юг к Чудскому озеру, примерно по тем же, старинным ливонским вехам, была снова проведена граница с западным миром, постепенно становившимся для россиян чужим .

Еще западнее лежали немецкие земли, снова стесненные с запада и востока и отделенные от Восточной Пруссии "данцигским коридором". Веймарская Германия сохраняла весьма впечатляющий научно-технический потенциал в целом ряде отраслей экономики, но страдала от внутренних нестроений – и, кроме того, от ограничений, наложенных на развитие ее военной промышленности условиями Версальского договора. Россия также страдала от международной изоляции. В этих условиях, в правящих кругах обеих стран практически одновременно возникла идея объединить свои силы и сбросить, таким образом, стеснительные ограничения.

Поразительно интересными в этом отношении представляются воспоминания одного из международных авантюристов того времени, знаменитого Карла Радека. Он прибыл в Германию в конце 1918 года, в качестве эмиссара Кремля, с целью поддержки немецкой революции. После ее крушения, полиция бросилась на поиски Радека, а обнаружив, сразу же посадила в тюрьму. Туда, в камеру мрачного Моабита, к нему стали приходить видные посетители, от будущего министра внешних сношений Вальтера Ратенау – до лиц из ближайшего окружения генерала Эриха Людендорфа, в 1916–1918 годах осуществлявшего фактическое руководство вооруженными силами империи. Не тратя времени даже на сдержанные упреки, посетители вели дело к одному – надо скорее налаживать военное сотрудничество между Германской республикой и страной Советов.

Мы избавим читателя от подробного описания перипетий русско-немецких переговоров и статей заключенных соглашений. Достаточно будет напомнить, что 16 апреля 1922 года, неожиданно для мировой общественности, был заключен совершенно сенсационный Рапалльский договор между Германией и РСФСР. Согласно его условиям, обе страны восстановили дипломатические отношения между собой, отказались от взаимных претензий и признали весьма своевременным и желательным широкое развитие торгово-экономических связей. Таким образом, был заключен "союз проигравших", который пытались предотвратить державы-победительницы.

Всего через несколько месяцев, представители рейхсвера и Красной Армии смогли наконец подписать временное соглашение о сотрудничестве. Оно нашло себе продолжение в целом ряде последующих договоренностей. В соответствии с ними, немецкая армия получила в России несколько баз, на которых ее специалисты смогли втайне от мировой общественности проводить испытания новой техники и обучение офицеров. В первую очередь, речь шла о бронетанковых войсках и авиации – то есть о тех родах войск, которым суждено было решить исход второй мировой войны.

Кроме того, советские военные скоро получили доступ к новейшим военно-техническим разработкам, а также воззрениям на тактику и стратегию ведения будущей войны, выработанным ведущими германскими специалистами. Непрерывно поддерживаемые и развиваемые до 1933 года, эти отношения создали обширный задел как для воссоздания германской военной мощи, так и для перевооружения Красной Армии.

Третий Рейх и Советский Союз

В кругах, причастных к контактам рейхсвера и Красной Армии времен Веймарской республики, существовало и даже пользовалось популярностью мнение о том, что национал-социалистическому правительству следовало бы не только продолжить военное сотрудничество с Советским Союзом, но и распространить его на область геополитики. В политическом завещании генерала Ганса фон Секта, в течение долгого времени бывшего координатором сотрудничества с немецкой стороны, была красной нитью проведена мысль, что Германии следовало бы размежевать с русскими сферы влияния, создав себе таким образом прочный тыл на востоке. Генерал добавлял к этому, что "Германия и СССР автаркичны, поэтому у них больше общего друг с другом, чем с демократией". Известно, что завещание фон Секта было передано Гитлеру и произвело известное впечатление на нацистскую верхушку.

В совершенно аналогичном духе высказывались и советские военачальники. Так, на одном из приемов в германском посольстве, прошедших уже после прихода нацистов к власти, М.Н.Тухачевский сказал: "Не забывайте, что нас разделяет наша политика, а не наши чувства, чувства дружбы Красной Армии к рейхсверу. И всегда думайте вот о чем: вы и мы, Германия и СССР, можем диктовать свои условия всему миру, если будем вместе" [417] . Политика действительно вскоре разделила обе армии. Военное сотрудничество уже в 1933 году было прекращено, а через несколько лет его архитекторы были удалены из штабов как Германии, так и СССР (в последнем случае, большинство из них были уничтожены). В 1937 году, Германия заключила так называемый "антикоминтерновский пакт" с Италией и Японией. В свою очередь, в Москве ситуация была осмыслена в категориях "двух очагов войны", подготовленных германскими и японскими милитаристами и "второй империалистической войны", которая уже началась в Испании, Абиссинии и Китае [418] . Обе державы шли встречными курсами, столкновение приближалось.

Тем не менее, рамочное соглашение 1922 года никем не было денонсировано. В силу этого обстоятельства, некоторые историки считают возможным рассматривать "пакт Молотова-Риббентропа", заключенный 23 августа 1939 года, как "второе Рапалло", его повторение или подтверждение. Напомним, что, в соответствии с секретным протоколом, приложенным к заключенному в этот день Договору о ненападении между Германией и СССР, сферы влияния в Восточной Европе были размежеваны, причем старые ливонские и польско-литовские земли снова были отнесены к сфере влияния российского государства. Именно на его основании, ряд территорий, включая и прибалтийские республики, был вскоре включен в состав Советского Союза.

Нужно заметить, что подписание договора 1939 года было в некоторых отношениях весьма болезненным для немецкой стороны – прежде всего, в силу того факта, что прямым его следствием стал массовый отъезд остзейских немцев из прибалтийских республик на свою историческую родину, организованный осенью того же, 1939 года. Разумеется, Гитлер не собирался соблюдать договор долго, ему важно было лишь выиграть время. Однако советская сторона также выиграла время и получила преимущества, некоторые из которых были немаловажными.

Как позже отметил народный комиссар Военно-морского флота СССР Н.Г.Кузнецов, "без упорной войны в Либаве, а затем на территории Эстонии, возможно, не выдержал бы месячной осады и Таллин, а без борьбы за Таллин, за острова Эзель и Даго, за полуостров Ханко, в свою очередь, труднее бы было отстоять Ленинград в критические сентябрьские-октябрьские дни 1941 года" [419] . Так, уже в который раз, геополитическая обстановка на старых ливонских территориях оказала непосредственное влияние на судьбу и приневской земли.

Нацистская метафизика Ленинграда

Всего через месяц после вероломного нападения на Советский Союз, немецко-фашистские войска вышли на подступы к Ленинграду. Скорейший захват города был поставлен в качестве главной задачи перед группой армий "Север". Немецкие полководцы сосредоточили в ней более пятисот тысяч человек, которые рвались в бой и были прекрасно вооружены. Превышая советские войска прикрытия по численности почти в три раза, немцы обеспечили себе на северо-западном направлении более чем двухкратное преимущество в танках и бронемашинах, четырехкратное – в пушках, а их превосходство в воздухе было на том этапе почти абсолютным. Восьмого сентября 1941 года, с захватом "города-ключа" Шлиссельбурга, силам вермахта удалось при участии финских союзников замкнуть кольцо блокады вокруг Ленинграда.

Лидеры "Третьего Рейха" отдали приказ о нападении на Советский Союз, руководствуясь метафизическими соображениями не в меньшей степени, чем геополитическими, военными или экономическими. Наиболее общий контекст их стратегии составляла доктрина, в соответствии с которой историческая задача немцев, как наиболее талантливых представителей "арийской расы", состояла в том, чтобы покорить недоразвитых обитателей Восточной Европы – в перую очередь, славян – обеспечив себе, таким образом, обширное "жизненное пространство" и создав благоприятные условия для решения метаисторической задачи – появления "сверхчеловека".

Непосредственный план вторжения разрабатывался в деталях в течение второй половины 1940 года и был утвержден А.Гитлером 18 декабря 1940 под кодовым названием "Барбаросса". В состав плана входило три основных цели: молниеносный разгром Красной Армии на территории, приблизительно ограниченной на востоке течением Западной Двины и Днепра, последующее занятие обширной территории, примерно по линии "Архангельск – Волга – Астрахань", и, наконец, оперативное освоение ее колоссальных сырьевых и сельскохозяйственных ресурсов.

В наметках дальнейшей "Восточной политики" ("Ostpolitik") выделялись предельно жесткая и более мягкая линии. В соответствии с первой, славянские народы предполагалось эксплуатировать как рабов, а хозяйство и управление "восточными территориями" построить на строго колониальных принципах, не допускавших самоуправления. В соответствии со второй, признавалось целесообразным образование великорусского государства Московии – естественно, на сильно урезанной территории, под германским протекторатом и в окружении буферных государственных образований (Балтики, Украйны, "Великой Финляндии"). Как показала история, на оккупированных советских территориях проводился в жизнь почти исключительно "жесткий вариант".

План "Барбаросса" отнюдь не включал, как известно, задачи первоочередного захвата Москвы, однако взятие Ленинграда рассматривалось в нем как принципиально необходимое. Во многочисленных выступлениях Гитлера, а также в директивах, изданных в период подготовки вторжения и на его начальном этапе, неизменно подчеркивалась ключевая роль нашего города как главного исторического препятствия в распространении германского господства на Балтике, а также как "колыбели большевизма".

Суть этой аргументации определялась тем, что, объявив свое государство "Третьим Рейхом" ("Drittes Reich"), фюрер входил, таким образом, в права наследства как "Первого Рейха" (Священной Римской империи ("Heiliges R?misches Reich" [Германской нации]), так и второго (Германской империи, "Deutsches Reich"). Между тем, продвижение "Первого Рейха" на восток захлебнулось на западных границах Новгородской Руси. "Вторая Империя" потерпела крушение в результате войны с союзниками, в число которых входила почти до конца и "петербургская империя".

Далее, в число рук, направивших в спину кайзеровским войскам то, что немецкие правые радикалы называли "кинжальным ударом" ("Dolchstoss"), входила и рука большевизма, который незадолго до того победил в Петрограде. И, наконец, Ленинград оставался подлинной цитаделью, защищавшей на Балтике против "Третьего Рейха" ненавистное Гитлеру дело мирового коммунизма. Если стремление овладеть Балтикой постулировалось нацистами как важнейшая психологическая доминанта подлинного германца, то Петербург-Петроград-Ленинград (вместе со своим историческим предшественником – Новгородом) всегда представлял собою оплот противодействовавших ему сил .

"Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли… – так гласила секретная директива 1-а 1601 \ 41 немецкого военно-морского штаба "О будущности города Петербурга" от 22 сентября 1941 года. Далее следовало обоснование – …После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта… Предложено тесно блокировать город и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сравнять его с землей. Если вследствие создавщегося в городе положения будут заявлены просьбы о сдаче, они будут отвергнуты… С нашей стороны нет заинтересованности в сохранении хотя бы части населения этого большого города" [420] . Курс на уничтожение города был подтвержден в приказе германского Верховного командования за номером 442675 \ 41 от 7 октября того же года.

Весьма удивительным в этом контексте представляется тот факт, что "немецкий дух", в котором так часто обвиняли Санкт-Петербург российские публицисты – отнюдь не только славянофильского, но часто и западнического направления – не нашел никакого отражения в нацистской метафизике Ленинграда . Притом, нужно отметить, что немецкие стратеги довольно охотно говорили и писали о той организующей роли, которую "германское начало" сыграло в созидании "петербургской империи". Им были прекрасно известны и исторические факты типа того, что немецкая община предвоенного Петербурга была сопоставима по численности с немецким населением Риги или Ревеля, благо что в нацистскую верхушку были допущены остзейские немцы, хорошо помнившие жизнь как на берегах Даугавы, так и Невы [421] .

Несмотря на аргументы такого рода, прибалтийские земли получили у нацистов привилегированный статус земель, "особо пригодных для германизации" – а Ленинград решено было разрушить, включая верфи, гавань и военно-морские сооружения, на сохранении которых первоначально настаивало командование военно-морского флота. В дальнейшем, предполагалось организовать на его территории лишь небольшой перевалочный пункт для грузов, следовавших на основную территорию рейха или обратно, а остальную территорию приневских земель покрыть редкими поселениями крестьян, завербованных в Германии из числа членов "Союза самообороны" или из бывших либо действовавших эсэсовцев, для "нового заселения" колониальной "восточной марки" Ингерманландии ("Siedlungsmark Ingermanland").

Как видно, "петербургский дух" так органично сросся с российским национальным характером, что даже попытка его германизации виделась из Берлина, как заранее обреченная на неудачу . Обратим внимание и на то, что даже выселение жителей Ленинграда нацистам казалось недостаточным. Видимо, сами "священные камни" Города были так насыщены исторической памятью, что способны были возродить чувство патриотизма даже у россиян, которых нацисты могли переселить сюда издалека, в надежде, что их ничто со старым Петербургом не связывает… Сказанного достаточно, чтобы понять, как высоко ставили нацистские лидеры метафизику Ленинграда, и насколько опасной они считали ее для своего дела.

Советская метафизика Ленинграда

Во второй половине сентября 1941 года, немецко-фашистскому командованию стало ясно, что попытка взять город штурмом окончилась неудачей. В этих условиях, было принято решение остановить наступление, перейти к методам ведения позиционной войны и взять город измором, сберегая тем самым жизни немецких солдат. Запасы еды, топлива и боеприпасов в городе были весьма ограничены; с началом ледостава на Ладожском озере подвоз грузов с "большой земли" практически прекратился.

К ноябрю месяцу, немецким артиллеристам удалось довести среднюю продолжительность ежедневных обстрелов города до девяти часов. Они велись последовательно и методично, по квадратам – так, что жители осажденного города сверяли по ним часы. Так знаменитая "немецкая пунктуальность", хорошо известная жителям старого Петербурга, на глазах превратилась в бесчеловечность. Впрочем, последовательное проведение доктрины "тотальной войны", выдвинутой в 1935 году уже упоминавшимся нами генералом Эрихом Людендорфом, уже обратило к тому времени ведущие положительные черты немецкого национального характера в их противоположность.

Ни командование Ленинградского фронта, ни руководство города не были, как известно, готовы к создавшемуся через несколько месяцев после начала войны катастрофическому положению. Тем не менее, положение на линиях обороны удалось стабилизировать. Управление городом также не было утрачено. Более того, в тогдашних трудных условиях удалось найти целый ряд исключительно удачных инженерно-технических решений, много способствовавших обороне. К ним относится маскировка высотных доминант города, которые до того помогали немецким артиллеристам вести обстрел (оговоримся, что эскизный проект маскировки был подготовлен за год до войны).

И, разумеется, нельзя не упомянуть о славной истории "Дороги жизни" по Ладоге – Дороге, ставшей на время, как тогда говорили, "главной улицей Ленинграда". В рамках этого масштабного проекта выделяются решения, и сейчас поражающие своей смелостью. Мы говорим в первую очередь о прокладке топливных трубопроводов по дну озера, и в мирное время представлявшем известные трудности. Теперь эту работу пришлось выполнить в сжатые сроки, причем в непогоду и под обстрелом врага [422] .

Исключительно важным было и поддержание духа защитников осажденного города, а также его многочисленных жителей. Советская система агитации и пропаганды вступила в войну, основываясь на концепции Ленинграда, как образцового социалистического города. В свою очередь, она разделялась на такие подтемы, как "Ленинград – колыбель пролетарской революции" и "Ленинград – важнейшая база социалистической индустриализации". При раскрытии первой из них, пропагандистам рекомендовалось подчеркивать заслуги питерского пролетариата в ходе событий Великого Октября, а также в первые годы защиты завоеваний революции.

Вторая подтема включала рассказ о трудовом энтузиазме, проявленном трудящимися города в выполнении задач первого-третьего пятилетних планов, в особенности по части создания первоклассной тяжелой индустрии, а также при выработке и освоении новых форм социалистического соревнования – пробраза производственных отношений будущего, коммунистического общества. Так, в 1929 году, в Ленинграде, на заводе "Красный Выборжец" был заключен первый в истории договор о социалистическом соревновании. В следующем году, коллектив Машиностроительного завода имени К.Маркса выступил застрельщиком такой новой формы соревнования, как встречное планирование. Подытоживая успехи социалистической реконструкции города на Неве, С.М.Киров с гордостью заявил на XVII съезде ВКП(б), собравшемся в 1934 году, что "в Ленинграде остались старыми только славные революционные традиции петербургских рабочих, все остальное стало новым " [423] .

В первые месяцы блокады выяснилось, что нового все-таки недостаточно. Уже в сентябре 1941 года, в центре города, на проспекте 25 октября, под прикрытием колоннады Казанского собора, была развернута выставка, одна часть которой была посвящена теме "Героическое прошлое русского народа", а другая – теме "Великая Отечественная война против германского фашизма". "Большой популярностью пользовались организованные лекторием горкома партии циклы лекций: "Мужественные образы наших великих предков", "Выдающиеся русские полководцы", "Героическая оборона Петрограда в 1919 году", "Ленинград – национальная гордость русского народа"…

С начала войны и до конца 1942 года, было проведено около 6,5 тысяч лекций и докладов, которые прослушали 1 миллион 300 тысяч человек" [424] . Памятник А.В.Суворову на Марсовом поле был специально оставлен свободным от маскировки – так, чтобы легендарный отечественный полководец (которому довелось, кстати, руководить царскими войсками на завершающем этапе разгрома пугачевского бунта), напутствовал теперь уходившие прямо на фронт отряды, во главе которых шли комиссары.

Блокадники вспоминают, что, кажется, не был обложен мешками с песком и памятник Екатерине II в сквере перед Александринским театром [425] . Надо думать, что напоминание о немецкой принцессе, приведшей "петербургскую империю" к зениту ее могущества, и о ее полководцах, среди которых выделялась фигура того же Суворова, придало стойкости защитникам осажденного города. Ну, а в 1944 году, решением городского совета, некоторым улицам и проспектам города были возвращены их исторические названия. Так проспект 25 октября снова стал Невским, а улица 3 июля – просто Садовой.

Как видим, усиленно насаждавшаяся в первые полтора десятилетия после победы революции "пролетарская метафизика Ленинграда" к концу блокады уступила место его "советской метафизике", в состав которой были включены избранные разделы из дореволюционной истории Города и Отечества.

Нет никакого сомнения, что этот сдвиг следовал общему курсу на восстановление целого ряда стереотипов великорусского патриотизма и старой имперской идеологии, принятому сталинской пропагандой во второй половине тридцатых годов и приобретшему особый размах в годы войны. Тем не менее, у нас были допущены региональные вариации, особенно заметные на фоне исключительно монотонного политического дискурса тех лет – что, кстати, ленинградцам припомнили потом, после войны.

Метафизика блокады

12-18 января 1943 года, блокада Ленинграда была прорвана силами Ленинградского и Волховского фронтов, при поддержке Балтийского флота. Седьмого февраля, к перрону Финляндского вокзала подошел первый первый прямой поезд с грузом из тыла страны. Ну, а 14 января следующего года немцы были потрясены артиллерийской подготовкой невиданной силы. Казалось, что небо раскалывается, а смерзшаяся земля плавится под ногами. В течение десяти дней, противник был отброшен от Ленинграда на 65-100 километров. 27 января 1944 года, в городе был дан победный салют из 324 орудий. Опасность истребления жителей и разрушения великого города, вполне реальная всего девятьсот дней назад, была снята. Не за горами была и окончательная победа над фашистской Германией.

Жители города с удвоенной энергией взялись за восстановление тяжело пострадавшего города и всего строя мирной жизни. Сейчас можно только удивляться, откуда у них, вернувшихся из эвакуации, не говоря уже о тех, кому довелось провести в городе несколько лет, полных лишений и бед, нашлись силы для продолжения жизни. И, тем не менее, в воспоминаниях блокадников красной нитью проходит принятая тогда установка на то, чтобы считать период блокады закрытым – и попытаться начать новую жизнь.

Формулируя эту важную для нас мысль, мы совсем не хотим сказать, что ленинградцы старались забыть о блокаде. Попросту опыт, приобретенный во время нее, настолько превосходил возможности человеческой психики, что у большинства уцелевших ленинградцев попросту не было ментальных конструктов и семиотических средств для того, чтобы адекватно выразить его, не говоря уж о том, чтоб включить в строй своей личности. Нет таких средств и у автора этих строк. Психологи лишь относительно недавно принялись за осмысление того, что происходит во внутреннем мире людей, испытавших экстремальные переживания и стали их осторожно осмыслять – к примеру, в таких категориях, как "синдром пост-травматического стресса".

Вместе с тем, принятый нами трансперсональный подход ориентирован именно на изучение переживаний, выводящих человека за привычные пределы его или ее личности, сформировавшиеся и закрепленные по мере воспитания, образования и повседневной деятельности. Некоторые характерные особенности воспоминаний блокадников дают основание предположить, что применение этого подхода может быть в данном случае небесполезным.

Начнем с того, что привычное восприятие городского пространства и времени вскоре после начала блокады уступило место иному, суженному, ограниченному задачами выживания. К примеру, привычные маршруты передвижения по городу потеряли значение в первую блокадную зиму, когда остановился транспорт, а улицы погрузились в темноту и небывалый мороз. Зато необычайную значимость приобрело знание того, где расположены ближайшие бюро заборных книжек или входы в бомбоубежища. Драгоценным следом этого " пространства выживания ", преобразившей на время немецкой блокады психологическую карту Ленинграда, стала знаменитая надпись на стене дома 14 по Невскому проспекту: "Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна".

Привычный распорядок времени также утратил свой смысл. Так, в зимнюю темень важным стало так рассчитать свое время, чтобы пролежать достаточно для отдыха, но не впасть в голодную прострацию. При этом, особое значение приобрело празднование памятных дат, позволявшее ощутить хоть какую-то связь с остальным миром. В этом смысле, психологически верным было решение о праздновании детских елок зимой 1942 года, принятое Ленсоветом и, несмотря на невероятные трудности, воплощенное в жизнь при поддержке Военного Совета Ленинградского фронта (многие дети даже получили по новогоднему подарку – и даже с мандарином (!).

Могли ли петербургские немцы, поделившиеся в середине XIX столетия с православными жителями столицы своим милым обычаем празднования лютеранского Рождества с елочкой и подарками, представить себе, как он пригодится через сто лет в осажденном городе!

Общее изменение психологического строя жителей осажденного Ленинграда включило и обострение их духовного зрения и слуха . Так, на одном из набросков оставшегося в городе и потом умершего от голода художника Чупятова, изображен Иисус Христос в облике, напоминавшем ленинградского дистрофика. На одной из его завершенных картин, была изображена Богоматерь, с состраданием вглядывающаяся с небес вниз, в холодный колодец ленинградского двора, и простирающая над городом свои ризы [426] . Напомним, что, вскоре после окончания блокады, в Ленинград приехал митрополит Гор Ливанских, благочестивый Илия Салиб и рассказал всем присутствовавшим на его проповеди в одном из наших соборов, что во время блокады Матерь Божия чудесно явилась ему и поведала о том, что действительно взяла далекий город на Неве под свое покровительство.

Отметим и тот постоянно повторяющийся в рассказах блокадников мотив, что из оставшихся в городе выжили не самые физически развитые или сильные (спортсмены как раз умерли от голода в числе первых, по причине часто присущего им высокого уровня обмена веществ), и даже не самые "пробивные". Для выживания понадобился совершенно особый психофизиологический склад, почти непременно включавший и сострадание к ближнему. Как это ни удивительно на первый взгляд, но внутренняя цельность и неброский альтруизм, казавшиеся в мирное время сравнительно малозначительными, вошли в число психологических доминант того " блокадного характера ", о котором в ту пору сложилась поговорка "Ленинградцы не боятся смерти – смерть боится ленинградцев". Потом, в несколько измененном виде, она стала лозунгом.

Как видим, чудовищная по замыслу и жестокости проведения блокада Ленинграда, предпринятая немецко-фашистскими войсками, высветлила те глубинные корни метафизики города, о которых, может быть, было бы лучше только догадываться . Безмерность лишений, выпавших на долю защитников и жителей блокированного города, породила у них смутные надежды также и на "перемену участи" города на Неве, некое его пресуществление. В силу понятных причин, данные этого рода, нашедшие место на страницах подцензурной литературы, довольно скупы. Материалы иностранных наблюдателей, бывших до недавнего времени более свободными в своих суждениях и оценках, дают основание предположить, что в самые напряженные периоды блокады, ленинградцы продолжали свои размышления о послевоенной судьбе города.

По общему мнению, ему предстояло выполнить некое особое, более важное, нежели прежде, предназначение в обновленной стране, с почетом вернувшейся в число лидеров цивилизованного мира. Некоторые видели Ленинград в качестве будущей столицы послевоенной Советской России, иные задумывались о возможности обособления города во главе "округа федерального подчинения", на манер Вашингтона – а может быть, даже "вольного города" [427] … Организаторам "ленинградского дела" предстояло, помимо прочего, положить предел и этим мечтаниям.

Эзотерика войны

Оккультные способности, интересы и связи, способствовавшие невиданно быстрому восхождению Адольфа Гитлера и его ближайшего окружения к власти и формулированию ими ряда принципиально важных для нацизма идеологем, нашли к настоящему времени достаточно полное отражение в эзотерической литературе. Читателю не составит труда припомнить, либо же разыскать по библиографическим каталогам книги Луи Повеля и Жака Бержье, Дитриха Брондера или Тревора Равенскрофта, в которых были намечены основные черты "оккультного мифа нацизма"; они нашли себе многочисленных продолжателей и последователей.

Становление мифа об оккультных корнях сталинизма несколько запоздало, в силу ряда вполне очевидных обстоятельств, к которым прежде всего относилось свирепое преследование священнослужителей любых культов, возведенное вскоре после победы русской революции в ранг государственной политики. Несмотря на это, уже в середине пятидесятых годов, такой выдающийся представитель отечественного мистицизма, как Даниил Леонидович Андреев, распознал знаки "черного посвящения" на челе недавно умершего диктатора и нарисовал впечатляющую картину его ночного бодрствования в кремлевском кабинете во время общения с потусторонними силами.

"В состоянии хохха Сталин многократно входил в Гашшарву, в Друккарг, где был виден не только великим игвам, но и некоторым другим. Здалека ему показывали Дигм. Он осторожно был проведен, как бы инкогнито, через некоторые участки Мудгабра и Юнукамна, созерцал чистилище и слои магм… Хохха вливала в это существо громадную энергию, и на утро, появляясь среди своих приближенных, он поражал всх таким нечеловеческим зарядом сил, что этого одного было бы достаточно для их волевого порабощения" [428] . Рамки настоящей работы не позволяют нам дать подробного разъяснения ни образов, представившихся духовному взору визионера во чреве Владимирского централа, ни разработанных им и сведенных в строгую систему собственных терминов. Достаточно будет сказать, что миф, с большой силой выраженный им в тексте цитированной нами выше главы "Темный пастырь" одиннадцатой книги "Розы мира" нашел в российской эзотерике самое энергичное продолжение.

В последние годы, в отечественной и зарубежной эзотерической литературе наметилось и сближение обоих мифов, представленное, например, положением о воздействии на обоих политических лидеров создателя одной из наиболее впечатляющих оккультных систем двадцатого века, Георгия Ивановича Гурджиева – кавказца по происхождению, закончившего жизнь во французском замке. Естественным в этом контексте представляется вопрос, нельзя ли рассмотреть за явными событиями блокады контуры астрального поединка "королей-магов" – и дополнить, таким образом, список причин беспрецедентного упорства, проявленного командованием обеих сторон во время осады Ленинграда.

Знакомство с трудами авторитетных исследователей дает основания скорее для отрицательного ответа на поставленный вопрос. Упрек в "скудных доказательствах и произвольных ассоциациях", предъявленный современным оксфордским историком энтузиастам обоих мифов, в большой степени обоснован [429] . Более того, мы можем дополнить его одним свежим аргументом – тем большей убедительности, что он происходит из внутреннего круга ведущих европейских оккультистов того времени. Речь пойдет о знаменитом английском мистике Алистере Краули, который был коротко знаком с большинством выдающихся европейских оккультистов первой половины XX столетия, получил посвящение во все мало-мальски значительные мистерии и ложи и, в свою очередь, оказал как своими сочинениями, так и образом жизни, весьма необычным даже для очень эксцентричного английского джентльмена, заметное влияние на мистицизм конца прошлого века – и тысячелетия.

Начав с откровений неясного типа, полученных в 1904 году, в египетской пустыне, от астрального духа по имени Эйвос (Aiwass), англичанин достаточно быстро пришел к оккультной системе, которая должна быть квалифицирована как сатанизм в строгом смысле этого термина. Естественно, что он сразу обратил внимание на зародившиеся в Европе тоталитарные идеологии, противопоставившие себя христианству и принял необходимые меры, чтобы установить контакт с их лидерами. Архивные материалы, содержащие достаточно полную информацию об этих попытках, были недавно обнаружены и обобщены в диссертационном исследовании итальянского историка религии М.Пази, изданном потом в форме монографии [430] .

Судя по документам, найденным Пази, Краули попытался по крайней мере однажды предложить свои услуги И.В.Сталину, при посредстве американского журналиста Уолтера Дуранти, работавшего в Москве с 1922 по 1939 год, который питал определенные симпатии к большевизму и потому был одно время вхож к кремлевскому диктатору. Ответ, полученный от Дуранти в 1930 году, был недостаточно определенным, скорей даже отрицательным. Американский корреспондент ссылался на общий курс борьбы с любыми пережитками религии и мистицизма, принятый руководителями Советской России. Впрочем, он добавлял, что, по всей видимости, его английскому приятелю стоило бы приехать и ознакомиться с обстановкой обстоятельно – может быть, что-нибудь и получилось бы.

Краули не стал искушать судьбу, а взамен уехал в Португалию, где близко сошелся с местным поэтом Фернандо Пессоа и оказал известное влияние на его творчество. Это уже очень много – ведь, по общему мнению современных литературоведов, именно на долю Пессоа выпало вместе с Рильке и Кавафисом оказать определяющее влияние на развитие европейской поэзии XX века.

В конце тридцатых годов, Краули ознакомился со взглядами А.Гитлера – сначала по известной книге Г.Раушнинга, которую нам уже довелось цитировать – и был поражен рядом их совпадений со своим идеями, в первую очередь, "Книгой Закона" ("Liber Legis"), основные положения которой были ему надиктованы астральным духом Эйвосом. Однако попытки более тесного сближения с нацистами, в которых старевший оккультист увидел возможных союзников, также окончились неудачей.

Наряду с этим, ошибкой было бы отрицать, что нацистские лидеры с самым большим вниманием относились к рекомендациям астрологов и старались принимать их во внимание при планировании крупнейших войсковых операций. Так, нападение на Советский Союз было назначено не на самое начало лета, что было бы вполне целесообразным, учитывая его краткость на Европейской части нашей страны, но на дату в конце июня – и именно на рассвет дня, следовавшего за днем летнего солнцестояния. При этом первоначально предполагалось дать сигнал к наступлению в три часа ночи, то есть за пять минут до момента восхода солнца в Восточной Пруссии.

Лишь под влиянием протестов командующих группами армий "Центр" и "Юг", у которых в это время еще было совсем темно (потому что они дислоцировались гораздо южнее), нацистские лидеры, скрепя сердце, перенесли время наступления на половину четвертого утра. Такое упорство становится осмысленным лишь в свете того факта, что они рассматривали себя как воплощение "мирового огня", и потому имели наибольшие шансы на победу, когда солнце было в самой силе. Нужно сказать и о необычно ярком свечении Марса, отмеченном многими наблюдателями в наших широтах летом 1941 года.

Тот факт, что зима 1941 года в окрестностях Ленинграда оказалась примерно в три раза (!) холоднее обычного, способствовало провалу нацистского наступления – и убедило его вдохновителей в том, что им противостояла стихия "мирового льда".

Заметим, что следующий решающий штурм Ленинграда, назначенный генеральным штабом сухопутных сил Германского рейха на начало осени 1942 года, получил поначалу условное название "Feuerzauber", что можно перевести как "Заклинание огня". Позже оно было сменено на "Nordlicht" ("Северное сияние"). Как видим, в обоих названиях прослеживается принципиальная для немецких фашистов связь с "мистикой огня" . Напомним, что планы решающего штурма потерпели тогда неудачу как следствие так называемой Синявинской операции, предпринятой в порядке упреждения силами Ленинградского и Волховского фронтов. Ну, а со временем, вопреки выкладкам астрологов, пришел черед и падения Берлина.

Берлин и Ленинград

"…Мы пришли сюда за тем, чтобы Германия к нам не ходила", – такую надпись оставила на стене рейхстага одна из групп ленинградских солдат, принимавших участие в штурме Берлина [431] . Пожелание наших соотечественников сбылось даже в большей мере, чем это им, вероятно, тогда думалось. Территории трех близлежащих прибалтийских республик, очищенные в результате событий второй мировой войны от немецкого населения, были включены в состав СССР на правах союзных республик.

Значительная часть немецкого населения Восточной Пруссии была уведена на запад отступавшими немецко-фашистскими войсками. Остаток немцев был депортирован после войны новыми, советскими властями – в основном, на территорию Восточной Германии. На их место было завезено новое, преимущественно славянское население, а вместо старейшего немецкого государственного образования в южной Прибалтике, славившегося своей силой и агрессивностью, была образована Калининградская область в составе России. Таким образом, было достигнуто казавшееся окончательным решение "остзейской проблемы" – что же касалось города на Неве, то он снова был максимально отдален от "немецкого мира".

Мало того, далее на восток простирались земли освобожденной Польши и оккупированной советскими войсками части Германии. С приходом в них к власти так называемых народно-демократических режимов, обе страны вошли в сформировавшийся в конце сороковых – начале пятидесятых годов XX века "лагерь социализма". Западные державы преобразовали в 1949 году свои зоны оккупации немецкой территории в Федеративную Республику Германия и включили ее в сферу действия многочисленных договоров и соглашений, сформировавших то, что было у нас осмыслено как "лагерь капитализма".

Между обоими "лагерями" почти сразу началась "холодная война", которая нигде так остро не ощущалась, как в Берлине. Ведь, сразу после войны, город был разделен на восточную и западную часть, одна из которых была провозглашена столицей первого социалистического государства на немецкой земле, а другая осталась в составе западного, капиталистического мира. Противостояние обоих нашло себе материальное – пожалуй, слишком материальное, невероятное для Европы – воплощение в знаменитой "Берлинской стене", возведенной в 1961 году, согласно рекомендации Совещания руководителей стран-участниц Варшавского договора (в официальной историографии ГДР, ее сооружение получило уклончивое определение "мероприятий по укреплению границ" (Grenzsicherungsmassnahmen). Как следствие, Восточный Берлин стал не только столицей достаточно сильного немецкого государства, но и, так сказать, витриной достижений социалистической системы.

Ленинград был также расположен недалеко от границы, однако положение на ней сложилось не в пример более спокойно. На первых порах, в Финляндии хозяйничали сталинские уполномоченные и их выдвиженцы – ну, а потом власти страны сами почли за благо взять курс на политику мирного сосуществования с великим соседом, включавшую систематические, иной раз значительные отступления от соблюдения суверенитета своей страны. Как мы помним, этот курс получил в политической науке наименование "финляндизации". Роль приграничного сотрудничества в послевоенных советско-финских отношениях была в общем довольно умеренной. Порт напряженно работал, исправно выполняя задачи по перевалке грузов, следующих на запад или обратно – но, в целом, рассматривать послевоенный Ленинград в качестве "окна в Европу" было бы безусловным преувеличением.

К этому стоит добавить, что город был совершенно обескровлен блокадой. Потери гражданского населения, повидимому, составили около миллиона человек, к этому нужно добавить не менее 250 тысяч погибших на фронте. Около пяти миллионов квадратных метров жилой площади было разрушено или повреждено, городское хозяйство и остатки промышленных предприятий находились в бедственном состоянии. Следуя ожиданиям кремлевского начальства, руководители города отрапортовали осенью 1947 года, к тридцатой годовщине Октябрьской революции, что Ленинград в основном восстановил свой довоенный облик. На самом деле, работы оставалось выше головы – не говоря уже о потере близких и других тяжелейших психологических травмах, с которыми еще предстояло как-то справляться. Но вскоре на головы ленинградцев обрушился новый удар.

"Ленинградское дело"

Сценарий "ленинградского дела" в общих чертах следовал практике сталинских чисток, сложившейся во второй половине тридцатых годов, но все корни его уходили в блокадное время. Основное ядро руководителей города, сформированное А.А.Ждановым в предвоенные годы, не сменялось в течение всего времени блокады, приняло на себя всю ответственность за поддержание жизнедеятельности Ленинграда и, как следствие, снискало самое искреннее уважение жителей города.

В психологическом строе этих руководителей за годы блокады произошли весьма существенные сдвиги. До тонкостей овладев "наукой управления", они были способны ставить и эффективно решать самые масштабные задачи – однако не относились к массам как к безличному материалу. Глубокая внутренняя связь, сложившаяся у них в годы войны со всеми жителями осажденного города, а также с его защитниками, поставила их гуманистические убеждения выше номенклатурных интересов. Нужно учесть, что, при всем том, все они были убежденными коммунистами. Можно предположить, что если бы перестройка была начата по их инициативе сразу же после смерти И.В.Сталина, дальнейшая судьба Страны Советов и системы социализма в целом сложилась бы совсем по-другому.

Между тем, после войны многое говорило о том, что этим людям удалось схватить фортуну за чуб. Укрепляя свои позиции, А.А.Жданов провел А.А.Кузнецова на пост секретаря ЦК ВКП(б), добился введения П.С.Попкова в состав Президиума Верховного Совета СССР, а также избрания Н.А.Вознесенского на пост заместителя Председателя Совета Министров СССР. Выступая в конце 1948 года с докладом на X областной и VIII городской объединенной Ленинградской партийной конференции, П.С.Попков привел впечатляющие цифры: всего за два предшествовавших года, Ленинградская парторганизация выдвинула на руководящую работу двенадцать тысяч человек из них восемьсот – за пределы города и области. Носители "ленинградского духа", закаленного в годы блокады, имели реальные шансы взять в свои руки управление страной после ухода из жизни "кремлевского горца".

Летом 1948 года, Жданов скоропостижно скончался, и его выдвиженцы остались без прикрытия. Маленков и Берия, сами лелеявшее мечты о сталинском наследстве, были слишком опытными людьми, чтобы допустить в сложившейся ситуации хоть малейшее промедление. Уже 15 февраля 1949 года, было принято постановление Политбюро ЦК ВКП(б) "Об антипартийных действиях члена ЦК ВКП(б) т. Кузнецова А.А. и кандидатов в члены ЦК ВКП(б) тт. Родионова М.И. и Попкова П.С.". Меньше, чем через месяц, было подписано постановление Совета Министров "О Госплане СССР", решившее судьбу и академика Н.А.Вознесенского.

Осенью того же года, после формального, двухдневного процесса, проведенного в Ленинградском окружном Доме офицеров, шесть главных обвиняемых были расстреляны. Машина репрессий на том не остановилась, но лишь набрала обороты. В пасть проработок и взысканий пошли партийные и комсомольские деятели, даже руководители пионерского движения, работники вузов и хозяйственных органов.

Историки подсчитали, что с 1950 по 1952 год, в связи с "ленинградским делом" были с треском уволены 18 ректоров высших учебных заведений Ленинграда и 29 заведующих кафедрами только социально-экономического профиля [432] . Достаточно было проработать какое-то время в блокаду или в период восстановления города под руководством одного из репрессированных руководителей – не говоря уж о том, чтобы быть его выдвиженцем, чтобы стать неблагонадежным.

Казалось, что власти намерены ликвидировать всякую память о блокаде. Музей республиканского значения "Оборона Ленинграда", созданный по распоряжению СНК РСФСР от 5 октября 1945 года, был через четыре года закрыт для посетителей, а потом и совсем ликвидирован. На основании приказов по Ленинградским областному и городскому управлениям по делам литературы и издательств, из библиотек, тем более – из продажи тщательно изымались любые издания, в которых упоминалась деятельность репрессированных деятелей по организации обороны Ленинграда. Мало того – даже надписи на домах, напоминавшие об обстрелах города немецкой артиллерией, были замазаны в 1949 году.

На следующий год после смерти Сталина, в декабре 1954 года, в том же Доме офицеров на Литейном, в котором всего несколько лет назад судили героев блокады, прошел судебный процесс над несколькими работниками МГБ СССР, которые были объявлены виновными в "необоснованных репрессиях". Ссылки на указания "высшей инстанции", многозначительно приводившиеся обвиняемыми, не были приняты во внимание. Четверо, включая министра государственной безопасности В.С.Абакумова, были приговорены к расстрелу, еще двое – к длительным срокам заключения.

В знаменитом докладе на закрытом заседании XX партии (1956), Н.С.Хрущев особо упомянул о "ленинградском деле", как одном из прямых следствий грубого произвола, характерного для сталинской эпохи, не забыв добавить, что к нему приложил руку Л.П.Берия, опасавшийся выдвижения Кузнецова и Вознесенского. В очередной официальной истории партии, выпущенной в 1959 году, было отмечено, что акт реабилитации осужденных по "ленинградскому делу" "…еще раз наглядно показал политическое мужество партии, ее верность марксизму-ленинизму, преданность интересам народа" [433] . Оставалось признать дело закрытым и сдать его в архив. Несмотря на такую установку, последствия "ленинградского дела" были очень далекими; они ощущаются и по сей день.

Ведь участие в обороне Ленинграда стало высшей точкой в жизни репрессированных деятелей, временем возмужания и внутреннего очищения. Закалившись в огне блокады и в ее холоде, они продумали оптимальный курс дальнейшего развития города и страны – и, по сути дела, были близки к его выработке. В речи на предвыборном собрании, прошедшем 16 января 1946 года, А.А.Кузнецов привел недостаточно много, по понятиям своего времени, ссылок на мудрость товарища Сталина – зато произнес подлинный панегирик подвигу ленинградцев и призвал, " чтобы на всю страну выходили из Ленинграда новые кадры людей науки, партийных и советских руководителей , чтобы мы и впредь растили замечательных ученых, музыкантов, врачей, учителей, архитекторов и т. д., чтобы Ленинград стал сокровищницей талантов. Это не легкая, а самая трудная и ответственная задача, которая стоит перед нами " [434] .

В материалах дела сохранились данные о том, что П.С.Попков мог продумывать и даже осторожно обсуждать с ближайшими сотрудниками идею выделения из ВКП(б) особой Коммунистической партии России и перевода ее Центрального комитета на берега Невы – а также, возможно, и переезда республиканского правительства в Ленинград. В таком случае, наш город стал бы полноправной столицей РСФСР, что вполне соответствовало бы его огромному "кадровому потенциалу", а также авторитету, подтвержденному в годы блокады. Что касалось Н.А.Вознесенского, то он выпустил в 1947 году труд "Военная экономика СССР в период Отечественной войны" и был занят ускоренной подготовкой нового курса политэкономии социализма. С экономистом такого уровня, за проведение самых смелых хозяйственных реформ можно было не опасаться.

Теперь мы можем точнее понять, в чем состоял замысел Сталина – поскольку в том, что он дал санкцию на развертывание "ленинградского дела", не приходится сомневаться. Прежде всего, следовало развенчать авторитет, приобретенный руководителями города в годы блокады и принизить законную гордость всех ленинградцев. Далее, требовалось устранить из источников, а желательно – и из памяти ленинградцев, просчеты, допущенные Верховным Главнокомандованием, к числу последствий которых относилось, по всей видимости, и смыкание кольца окружения вокруг города осенью 1941 года.

Образец того, в каком ключе следовало переписать историю, был у всех перед глазами. Знакомясь с событиями обороны Петрограда 1919 года, массовая читательская аудитория того времени узнавала, что "Сталин прибыл в Петроград, очистил город от заговорщиков, разоружил буржуазию, выгнал изменников из военных штабов, укрепил Балтийский военно-морской флот и авиацию". Общая характеристика действий этого богоподобного героя заключалась, естественно, тем, что тогда, титаническими "усилиями И.В.Сталина, Петроград был спасен" [435] .

Наконец, оставалось представить политическую стратегию, проводившуюся руководством Советского Союза как до, так во время и после войны, как внутренне цельную, глубоко продуманную и единственно верную. В этом контексте, блокада Ленинграда и страдания его жителей представали неприятным, однако второстепенным эпизодом, а подвиг его защитников – как предпосылка для первого из задуманных Сталиным "десяти ударов Красной Армии", решивших исход Великой Отечественной войны.

Таким образом, было бы ошибкой рассматривать "ленинградское дело" как рутинную, локальную чистку, ограниченную к тому же группой высших и средних руководителей, входивших в состав ждановской группировки. Уничтожив наиболее авторитетных деятелей, закрыв путь к служебному продвижению целому ряду их подчиненных или единомышленников и запугав остальных, Сталин пресек становление нового психологического типа, сформировавшегося в годы блокады Ленинграда и не допустил воплощения в жизнь его идеалов. Приходится с сожалением констатировать, что этот удар став смертельным для "метафизики Ленинграда" (но, по всей видимости, не Петербурга) .

С переходом от тоталитарной идеологии к постепенно смягчавшейся "деспотии номенклатуры", кое-что удалось восстановить, а многое – возвести заново. Так, в 1957 году был открыт Музей истории Ленинграда, часть экспозиции которого была посвящена событиям блокады. В том же году, знаменитая сине-белая надпись вернулась на стену дома 14 по Невскому проспекту, снова напоминая, что было время, когда из-за артобстрела эта его сторона была наиболее опасна для прохода. В 1960 году был открыт "траурно-триумфальный" ансамбль Пискаревского мемориального кладбища; за ним последовали и другие мемориальные комплексы.

Ленинградская интеллигенция приняла вполне достойное участие в демократических преобразованиях "хрущевского десятилетия" – но не стала ни их инициатором, ни движущим центром. Кабинеты партийных и советских органов, вузовских кафедр (в особенности связанных с преподаванием общественных наук) и творческих союзов в большинстве своем занимали лица, пришедшие в них на волне "ленинградского дела", либо же получившие тогда урок на всю жизнь. Поддержание "ленинградского духа" становилось все более частным делом – и, как следствие, в жизни города стали неотвратимо нарастать черты провинциальности.

Ленинградские немцы

Сказанного достаточно, чтобы с уверенностью говорить о неуклонном угасании петербургско-немецкой культуры в послереволюционные годы. В нашу задачу здесь входит лишь проследить основные этапы этого грустного процесса. Первым объектом репрессий стали религиозные объединения. Вскоре после революции, новые власти провели национализацию помещений, использовавшихся религиозными общинами, а также принадлежавшей им недвижимости. Хотя богослужения пока разрешено было проводить, уже этот шаг стал весьма болезненным для многих общин. К примеру, предстоятелям Петрикирхе пришлось сдать представителям победившего пролетариата драгоценную алтарную картину Гольбейна, а с нею и полотно "Распятие" кисти Брюллова, которому были посвящены знаменитые строки Пушкина ("Когда великое свершалось торжество…"). Значительные ценности были накоплены за столетия мирного существования и другими лютеранскими храмами города. Теперь с ними приходилось расстаться.

Подписанный в 1929 году декрет "О религиозных объединениях" предельно сузил круг действий, разрешенных священнослужителям. В частности, запрещалась диаконическая деятельность, а также занятия Законом Божиим с детьми и юношеством. В силу того очевидного факта, что большинство пасторов старого воспитания не могло и помыслить о том, чтобы вполне отказаться от активной проповеди Евангелия, их начали арестовывать. В 1935 году был закрыт Семинар проповедников Евангелическо-лютеранской церкви, открытый за десять лет до того на базе кирхи св. Анны.

Дело в том, что подготовка лютеранских пасторов для нашего города традиционно велась в Дерптском университете. Этот почтенный университет, который с начала XIX века предоставлял возможность доступа к полному "кругу знаний" на немецком языке, вообще много значил для поддержания "немецкого духа" в Петербурге – как и во всей России. Как следствие мер по русификации, предпринятых в царствование Александра III, эта традиционная связь утончилась, после же отделения Эстонии – прервалась [436] . Ну, а попытка восполнить пробел привела лишь к тому, что, по выражению современного исследователя, Семинар стал "школой не пасторов, а будущих мучеников, ибо все его студенты подвергались репрессиям" [437] . С нарастанием террора, кирхи позакрывались одна за другой, а пасторы были отправлены по этапу.

Дольше других продержалась старая добрая Петрикирхе. К сожалению ленинградцев лютеранского вероисповедания, придя к ее дверям в Сочельник 1937 года, они обнаружили их закрытыми. Формальное постановление о закрытии кирхи было принято Леноблисполкомом 2 марта следующего, 1938 года. Следующие поколения "отцов города" задумали и провели в жизнь вполне неожиданное продолжение этой меры, балансировавшее на грани сюрреализма. В хрущевские годы, в здании кирхи была размещена … чаша общедоступного плавательного бассейна. Посетив его однажды, по легкомыслию и молодости лет, автор этих строк долго потом не мог отделаться от навязчивого воспоминания о том, как он плавал под сводами старинного, намоленного храма.

Поехав вскоре после начала перестройки по приглашению "Ротари-клуба" одного из древних ганзейских городов северной Германии, читать лекции о перспективах дальнейших российско-немецких отношений, я получил от одного из присутствовавших вопрос о том, какие задачи мне видятся первоочередными для решения в Ленинграде, в контексте восстановления традиционного петербургского духа. Мне показалось уместным поделиться в ответе своим "воспоминанием о бассейне" – и выразить надежду, что моему поколению – возможно, при поддержке немецких культурных или религиозных организаций – для начала удастся добиться хотя бы возвращения лютеранского богослужения под своды храма св. Петра на Невском проспекте.

Эффект ответа оказался очень значительным. Пастор, задавший вопрос, вскоре приехал в наш город и, после осмотра бассейна, признался, что только теперь поверил тому, что он услышал на лекции. Впрочем, он был еще больше поражен, убедившись при посещении наших музеев, какие разрушения принесли городу его собственные соотечественники во время последней войны, и уехал обратно в глубокой задумчивости и совершенном расстройстве. Ну, а еще через несколько лет, к чести жителей и властей нашего города, старое здание было действительно возвращено верующим. В День Реформации, 31 октября 1992 года, в стенах Петрикирхе была проведена первая служба после трагических событий сталинских времен…

Напротив, существование культурно-просветительных обществ было на первых порах властями терпимо. Надо было лишь зарегистрировать свой устав, представить на утверждение планы работы и ежемесячно отчитываться по установленным формам. Как следствие, несколько обществ, существовавших еще в старом Петербурге, восстановили свою работу после революции, ограничив ее занятиями драмкружка, спевками хора, викторинами, беседами о творчестве немецких композиторов, равно как и прочими невинными увеселениями – и, разумеется, полностью отказавшись от любых политических мероприятий. Организаторы грубо ошиблись, в чем им довелось очень скоро убедиться на своем опыте. Ведь принцип пролетарского интернационализма отнюдь не включал поддержки классово-чуждых затей, а в те годы, как известно, "кто был не с нами – был против нас".

В 1929 году было проведено совещание Межведомственной комиссии и представителей учреждений по вопросу об обследовательском надзоре и перерегистрации добровольных обществ, которое обнаружило, что: "1. Немецкое культурно-просветительное общество имеет цель – культурное воспитание немцев, живущих на территории Ленинграда, превращает эту цель в средство для того, чтобы создать "островок" немецко-буржуазного государства на территории области" [438] .

Мы ограничимся здесь цитированием лишь первого пункта заключения Межведомственной комиссии, поражающего современного исследователя своей абсурдностью. Думается, что при знакомстве лишь с этим пунктом, у всякого добропорядочного ленинградского немца возникло неудержимое желание бежать куда глаза глядят и никогда больше ни в каком обществе не состоять. Властям, собственно, только того и было надо. Ведь логика тоталитарного государства всегда состоит в том, чтобы сломать все "средостения" [439] , ограничивающие его безраздельный контроль над душами людей.

Несколько дольше удалось продержаться Немецкому Дому просвещения, который был создан решением партийных органов при самом активном участии немецких коммунистов, курировался властями (например, в 1933–1937 годах – отделом массовой политико-культурной работы Ленсовета) и потому неукоснительно проводил агитационно-пропагандистскую и организационную работу на платформе ВКП(б). Во второй половине тридцатых годов последовало общее ужесточение национальной политики, что в особенности коснулось организаций национальных меньшинств, не располагавших в пределах СССР собственными государственными образованиями.

Надо оговориться, что у немцев такое образование как раз наличествовало, а именно, в лице так называемой "АССР Немцев Поволжья", с населением более шестисот тысяч человек и столицей в городе Покровск (который в 1931 году был переименован в Энгельс). Известно, что немцы Поволжья продолжали поддерживать контакты с ленинградскими немцами после революции. К примеру, у них наметилась тенденция посылать своих отпрысков в Ленинград, для учебы в переведенном сюда из Москвы в 1925 году Центральном немецком педагогическом техникуме (он размещался в здании на набережной реки Мойки, дом 76). Однако существование фашистской Германии было настолько опасным, что в Москве уже думали о ликвидации этой автономной республики, в конечном счете обязанной своим возникновением иммиграционной политике Екатерины II, пригласившей, как мы помним, немецких крестьян на поселение в пределах Российской империи.

События пошли по накатанному, хорошо знакомому общественности тех лет сценарию. Была сформирована комиссия и проведена проверка, в результате которой выяснилось, что одному из сотрудников Немецкого Дома просещения была дана возможность "пропагандировать антимарксистские положения по истории", другой оказался "классово-враждебным элементом". Что же касалось директора, то ему еще ранее был вынесен выговор "за допущение употребления пива во время новогоднего праздника" [440] … Конечно же, при таких грубых политических просчетах продолжать деятельность Дома властям не представилось возможным – и в 1937 году он был закрыт.

В результате всех этих репрессий, традиционно сложившиеся формы организации практически уже сложившегося субэтноса петербургских немцев, сохранения и трансляции их менталитета, были уничтожены. Формально, немецкое население города и его окрестностей было еще достаточно велико. Основываясь на официальной статистике, можно предположить, что в межвоенные годы оно стабилизировалось на уровне примерно 25 тысяч человек. Однако возможности их участия в формировании "ленинградского духа" были в то время сведены к минимуму.

К сказанному нужно добавить, что в первые годы после революции в Петрограде было довольно много германских и австрийских военнопленных. Затем, в пору военного, промышленного и торгового сотрудничества с Веймарской республикой, в Ленинград приезжало довольно много немецких специалистов с семьями; их количество исчислялось сотнями [441] . Через наш порт за девять месяцев навигации проходило примерно по 250 тысяч иностранных моряков в год. Как отмечают историки, весьма значительную часть из них также составляли немцы. Наконец, после прихода нацистов к власти в Германии, к нам стали приезжать политэмигранты [442] . По всем этим причинам, присутствие немцев в довоенном Ленинграде было еще довольно заметным.

Нужно напомнить, что определенные подозрения по поводу лояльности немецкого населения нашли себе место в массовом сознании россиян в период как первой, так и второй мировой войны. К чести российских немцев, следует подчеркнуть, что они не выступили в качестве "пятой колонны" германской армии, сохранив в подавляющем большинстве безусловную преданность своей новой родине, какие бы власти ею ни управляли. В связи с этой темой, нам представляется уместным обратиться к недавно выпущенному второму изданию книги воспоминаний одного из ведущих отечественных ученых, академика Б.В.Раушенбаха.

С одной стороны, Борис Викторович был чистый немец по крови и лютеранин по вероисповеданию. Родился он еще в старом, дореволюционном Петрограде, впитал с молоком матери немецкий язык и учился в немецкой же Анненшуле до тех пор, пока новая власть ее не закрыла. С другой стороны, Раушенбах был искренним патриотом России и ни при каких обстоятельствах не отделял себя от ее многонационального народа. Вспоминая о годах Великой Отечественной войны, он писал: "Конечно, сыграл свою роль и национальный характер. Я хорошо помню, я уже был взрослым, что ни у меня, ни у кого из людей, которых я знал, не было ни малейшего сомнения в нашей победе. Удивительный факт, я сейчас только начинаю это осознавать. Вот мы отступаем, отступаем, отступаем, эвакуация, город за городом сдают, Ленинград в блокаде, Москву вот-вот возьмут, но ни у кого нет сомнения в победе. Это, наверное, и есть национальный характер. Очень важно, когда весь народ верит в победу" [443] .

Мы сможем вполне оценить всю весомость этого признания, если узнаем, при каких обстоятельствах молодой Раушенбах занимался выработкой в себе национального российского характера. Дело в том, что в 1942 году он был посажен за решетку, причем единственно по причине своего немецкого происхождения. "Формально у меня статьи не было, статья – немец, без обвинений, а это означало бессрочный приговор. Но ГУЛАГ есть ГУЛАГ – решетки, собаки, все, как положено. Формально я считался мобилизованным в трудармию, а фактически трудармия была хуже лагерей… Мой отряд – около тысячи человек – за первый год потерял половину своего состава, в иной день умирало по десять человек" [444] .

Для того, чтобы оценить всю степень патриотизма молодого немца, не лишним будет принять во внимание, что во время, свободное от трудов на кирпичном заводе, он закончил начатые еще на воле расчеты полета самонаводящегося зенитного снаряда и послал их по старому месту работы, чтоб не пропали. После войны, Раушенбах пришел на работу к Королеву, разработал теорию управления космическими аппаратами и внес очень значительный вклад в дело создания ракетного щита Советской державы.

Следует подчеркнуть, что такая, почти что невероятная по нынешним временам "вера и верность" принадлежала во все эпохи к числу доминант национального характера петербургских, а потом – петроградских и ленинградских немцев. Присущая ему метафизическая составляющая заметна и на примере Б.В.Раушенбаха. Ознакомившись с традиционной русской иконописью, академик заинтересовался применявшимися в ней приемами построения перспективы, которые на правах составляющей части входили в православное учение о сущности Божества и возможности богообщения, и применил к ним приемы анализа, опробованные при расчете процессов упраления космическими аппаратами. Теория иконописной перспективы была изложена Раушенбахом в книге "Пространственные построения в древнерусской живописи", вышедшей в свет в 1975 году. Она была тепло встречена православными богословами и снискала себе мировую известность у искуствоведов.

При этом сам академик всегда оговаривал, что все его важнейшие результаты касались лишь тех сторон "умозрения в красках", которые можно измерить и численно обработать. Оперирование нечетко определенными образами и символами, играющее весьма важную роль в гуманитарных науках, не говоря уж о богословии, по собственному признанию Раушенбаха, было ему не вполне доступно. Такая особенность творческого мышления тоже вполне согласуется с тем, что мы знаем о психологическом строе немецкого народа…

К чести жителей послевоенного Ленинграда, следует подчеркнуть, что антинемецкие настроения решительно не были характерны для них, несмотря на все тяжелейшие страдания, причиненные немецко-фашистскими войсками во время блокады . Весомый вклад в сложение этой психологической доминанты внесла и советская пропаганда, последовательно отделявшая носителей национал-социалистической идеологии от немецкого народа. Преподавание немецкого языка, равно как и чтение немецкой классики, не прерывалось у нас даже в самые тяжелые годы войны ни в средней, ни в высшей школе.

Мой отец любил вспоминать о том, как голодным, усталым курсантом, принятым в годы войны на первый курс одной из военных академий, он пришел на первый урок немецкого языка. Пожилая, бедно одетая преподавательница из российских немцев, убедившись, что он не помнит из школьной программы практически ничего, в порыве радости, совсем неуместной для того тяжелого времени, сказала: "Какой вы счастливый! Ведь вам предстоит теперь основательно выучить немецкий язык – и впервые прочесть в оригинале "Страдания молодого Вертера"!.. Имитировав ее забавный, а впрочем, привычный для русского уха немецкий акцент, отец делал паузу и признавался потом с лукавой улыбкой, что, хотя с тех пор прошло уже несколько десятилетий, он так и не выбрал времени прочесть знаменитый "сентиментальный роман" Иоганна Вольфганга Гете не то, что в оригинале, но даже и в русском переводе.

Воспоминания такого рода сохранились у многих ленинградцев, не исключая и автора этих строк. Когда я был совсем маленьким, родители договорились с несколькими семьями, жившими по соседству, в которых были дети примерно того же, дошкольного возраста о том, чтобы нанять няню, которая сидела бы с нами с девяти до шести, поочередно в каждом доме и занимала бы детей – к примеру, играла бы с нами в какие-нибудь развивающие игры. После всяческих поисков и расспросов, няня была найдена.

Это была пожилая, явно стесненная в средствах дама немецкого происхождения в корректной старенькой шляпке, кажется, даже с небольшой вуалеткой, державшая себя со спокойным достоинством. К сожалению, память моя не сохранила ни фамилии моего первого педагога, ни обстоятельств того, как и когда она попала в Россию. Для ребенка достаточно было обращения "Tante Lisa" ("тетя Лиза") и твердой уверенности в том, что она добрая… Однако я хорошо помню манеру пожилой немки держать себя с детьми – невозмутимо, сухо и с неизменно глубоким, искренним уважением к маленькому человечку.

Вспоминается и то, что у "Танте Лизы" сложились такие теплые отношения с родителями, что они с благодарностью согласились, когда она предложила ознакомить ребенка с азами немецкого языка и немецкой культуры. Между тем, наша семья пережила в городе всю блокаду, в одной из бомбежек сгорела квартира со всеми вещами. Мама и бабушка остались тогда на улице, на тридцатиградусном морозе, потеряв все. К числу их самых тяжелых воспоминаний принадлежал тот день, когда они стояли у горевшего дома, затем увидели, как перекрытия подламываются и любимый кабинетный "Мюльбах" летит вниз с четвертого этажа вниз, с жутким звуком лопающихся струн… Мои занятия немецким языком начались всего через полтора десятилетия после блокады, на том же Поварском переулке – однако я не припомню ни одного плохого слова, сказанного в семье в адрес "Танте Лизы" или ее соотечественников в целом (хотя к немецким фашистам, естественно, отношение оставалось исключительно негативным).

Мне показалось уместным поделиться своими воспоминаниями с читателем именно в силу того факта, что в них нет ничего исключительного. Немецкая культурная традиция всегда продолжала пользоваться уважением в нашем городе, как и в стране в целом. С возвращением обществу основных свобод, дело пошло к восстановлению "петербургского духа" – и тут выяснилось, что его немецкая составляющая сохранила известную важность и привлекательность.

В вышедших в 1970 году воспоминаниях талантливого писателя-краеведа Льва Васильевича Успенского, читатель того времени нашел краткие сведения о местах компактного проживания немцев в пределах Петербурга начала XX века и его пригородов. Память писателя сохранила и приметы и выговора петербургских немцев. С легкой ностальгией по уютному миру детства, давно ушедшему в небытие, он писал, что даже обычное слово "нет" (nein) звучало "не "найн!", как выразились бы грубые берлинцы, а нежное "нейн", на чистом петербургско-немецком диалекте" [445] .

В выпущенной в 1973 году биографии нашего замечательного художника Николая Рериха, подробно описано, как он учился в известной "Гимназии Мая" в 14-й линии Васильевского острова и свел там знакомство с такими своими ровесниками, как Александр Бенуа или Дмитрий Философов, с которыми ему довелось позднее войти в число ведущих деятелей "серебряного века" нашей культуры. Сама обстановка в гимназии описана удивительно тепло: директор встречал каждое утро учеников на площадке первого этажа и здоровался с каждым за руку, а в день своего ангела угощал мальчиков чашкою шоколата. Образование поражает современного читателя своей обстоятельностью. Так, Рерих "учит языки живые и мертвые; Демосфена приходится переводить с древнегреческого не на русский, а на немецкий, потому что преподавание у Мая ведется преимущественно на этом языке. День здесь начинается молитвой православной и лютеранской, дружно уживаются два вероисповедания, два вероучителя – пастор Юргенс и импозантный дьякон ближайшей церкви Академии художеств Постников" [446] . Собственно, только тут читатель замечает, что описание касается одного из островков петербургско-немецкой культуры, которым довелось сыграть неоценимую роль в русском культурном ренессансе.

В 1984 году, невиданным в наши дни тиражом в сто тысяч экземпляров, вниманию массовой читательской аудитории был впервые со времени первой публикации в середине сороковых годов XIX столетия представлен сборник "Физиология Петербурга". Знакомясь с содержанием программного очерка В.Г.Белинского "Петербург и Москва", многие читатели с удивлением прочли любопытный пассаж, в котором великий критик сравнивал самоощущение петербуржцев русского и немецкого происхождения, принадлежавших, как говорят сейчас, "к среднему классу" (тогда это были "лица купеческого или мещанского сословия").

Так вот, русские в невской столице были "…как будто не у себя дома, как будто в гостях, как будто колонисты или заезжие иностранцы. Петербургский немец более их туземец петербургский " [447] … Мы привели несколько примеров, взятых почти наудачу. Число их легко можно было бы умножить. Более того, с ходом времени мысленное восстановление характерных примет петербургско-немецкой культуры старого Петербурга превратилось в своеобразную тенденцию.

Видимо, эта тенденция сыграла свою роль в том, что жители Ленинграда в 1991 году поддержали предложение городских властей вернуть ему историческое имя "Санкт-Петербург" [448] . Как нам уже доводилось говорить выше, считать это название однозначно немецким было бы некорректно, однако оно, безусловно, является германизированным. Вот почему после всех тех бедствий, которые наш город претерпел в продолжение XX века от германских нашествий, куда как естественным было бы возвращение ему русского имени "Петроград".

Дополнительным аргументом в пользу такого решения могло бы служить то, что Санкт-Петербург был переименован в Петроград в 1914 году решением неоспоримо законной власти, во главе которой стоял представитель той же династии, что и царь Петр I, основавший наш город. Временное правительство получило власть из рук Николая II также законным путем – и сохранило за ним имя "Петроград". Затем произошел большевистский переворот, прервавший на время традицию законности и правопорядка. Он и принес городу новое имя "Ленинград". Таким образом, если уж возвращаться, то к последнему законному имени – а именно, "Петроград".

Заметим, что вполне корректным было бы использование и двойного названия города: а именно, "Петроград" – в русских текстах и "Petersburg" – в иноязычных, в первую очередь, немецких. Действительно, ведь в соответствии с самыми строгими правилами перевода, "Петро-" следует перевести на немецкий язык как "Peters-", а "-град" – как "-burg". Дублеты такого рода известны в истории древнерусской литературы ("Константинополь = Константинград") и в языковом узусе как современных славянских народов ("Черногория = Монтенегро"), так и наших ближайших соседов ("Гельсингфорс = Хельсинки").

Не чуждо было использование такого дублета и языковому мышлению петербургских немцев. Так, воссоздав в 1918 году один из своих союзов, организаторы дали ему название "St.Petersburger Verband russischer B?rger deutscher Nationalit?t" ("С.-Петербургское Общество российских граждан немецкой национальности"). Нет сомнения, что организаторы Общества прибегли к старому названию города вовсе не для того, чтобы подразнить власти, которые в ту пору расстреливали "контру" направо и налево. Надо думать, что дело объяснялось гораздо проще: с точки зрения петербургских немцев, тот город, в котором они жили, у русских должен был носить название "Петроград", а у немцев, конечно, "[St.]Petersburg".

Как бы то ни было, но в новое столетие своей истории – и новое тысячелетие – наш город входит под своим старым именем, которое в отечественной культурной традиции принято рассматривать как немецкое . В этих условиях, нам остается, почтительно выслушав "глас народа", выразить надежду, что восстановление и других составляющих "немецкого мифа Петербурга" будет способствовать возвращению ему прежних удачи и процветания.

"Ленинградские романы" Вагинова

"Ленинградский период" формально не завершен, пока продолжают свое существование Ленинградская область, а также и Ленинградский военный округ, простирающийся от северных морей до псковской земли. Что же касается нашего повествования о метафизике этого периода, то оно подошло к концу. В соответствии с принятым в этой книге порядком изложения, нам остается лишь коротко рассказать об основных направлениях, присущих развитию "текста Города" за этот последний по времени период, который при некоторых оговорках представляется все же возможным считать в общих чертах завершенным.

Основною задачей в своих "ленинградских романов", вышедших в свет в конце двадцатых – самом начале тридцатых годов, К.К.Вагинов поставил себе описание умирания старого Петербурга и восстановление в памяти наиболее выдающихся черт "дорогого покойника". Позволив себе выразиться таким образом, мы полагаем, что выразили интенцию замечательного прозаика и поэта вполне точно. Уже в авторском предисловии к роману "Козлиная песнь", читателя поражает сочетание самоиронии и щемящего отчаяния. Впрочем, само название представляет собою дословный перевод первоначального значения древнегреческого слова "трагедия", смысл которого снижен одним этим переводом до предела.

Интерес к новинкам немецкой культуры определенно относился к упомянутым выше дорогим чертам. В десятой главе, упомянуто затронувше нашу интеллигенцию увлечение Шпенглером, имевшее место "с опозданием на два года". Последнее упоминание сделано со знанием дела, поскольку немецкий оригинал "Заката Европы" вышел в 1921 году, а его русский перевод был выпущен на два года позже, в 1923-м. В одиннадцатой главе, читаем о ставшем у нас известным еще до революции философе-неокантианце Германе Когене, а несколько далее – о только начавшем водить в большую моду Зигмунде Фрейде. В следующей, двенадцатой главе упомянут также переоткрытый у нас еще символистами Новалис.

Ну, а в главе XXXI воссоздан собирательный образ представителя петербургско-немецкой культуры, которому автор дал имя Генрих Мария Бауэр. В прежние годы то был владелец богатого винного магазина, а по совместительству – консул испанского королевства. В кабинете его помещался гальванопластический портрет Лютера и портреты императоров Германии и России. На бархатном столике лежал фолиант с иллюстрациями тонкой работы – гетевский "Фауст" в оригинале. По вечерам, испанский консул имел обыкновение садиться в собственный экипаж и отправляться в "Шустер-клуб" для умеренных развлечений. Теперь это был скромный служащий в винном магазине – по всей видимости, уже перешедшем в руки гегемонов. Тут стоит отметить, что эту среду Вагинов знал не понаслышке. Он происходил из семьи обрусевших служилых немцев, поселившихся в Петербурге еще в XVIII веке. Настоящая фамилия писателя была Вагенгейм.

Принятая К.К.Вагиновым тональность несколько изменяется в следующем романе, вышедшем в 1929 году под заглавием "Труды и дни Свистонова". В первой главе герой просит жену почитать ему питерские газеты времен начала империалистической войны. Среди заголовков приводится и такой, в рамочке: "Горячие речи против немецкого засилья…". Действительно, некоторое ожесточение, скопившееся в народе против российских немцев, нашло себе выход в 1914 году в речах, а то и в действиях. Во второй главе, выехав прохладиться в Токсово, действующие лица заходят в трактир. Первая ассоциация, возникающая у них – "Ауэрбахов кабачок" из "Фауста", давнего любимца образованных петербуржцев (часть I, сцена 5 в гетевском тексте; контаминации со сценой из известной оперы также нельзя исключить).

Но всего интереснее глава "Советский Калиостро", повествующая об оккультных занятиях современников автора, ленинградских интеллигентов. В ней он ввел своего скептического героя в круг экзальтированных и легковерных мистиков, собиравшихся в неприметном доме на набережной Большой Невки. Зимою река становилась, и по ее замерзшему зеркалу скользили красноармейцы на лыжах. Ну, а внутри была жарко натоплена печка, и за плотно закрытыми шторами, в окружении символических изображений и предметов, иерофант древнего и могущественного ордена – эрудит, самозванец и импровизатор Психачев вызывал духов, занимался оперативной магией и проводил заседания ложи. Сущность учения, исповедуемого ленинградским адептом, намеренно изложена не вполне определенно. Вместе с тем, мы не ошибемся, предположив, что она испытала значительное влияние позднего розенкрейцерства.

Размышляя над текстом "оккультной главы", комментаторы книги указывают в качестве прототипа Психачева на известного петербургского мистика Бориса Михайловича Зубакина [449] . Действительно, сходится многое, от дара импровизатора, поразившего современников и открывшего ему двери многих литературных домов – до упомянутого в главе недавнего путешествия в Италию (реальный Зубакин ездил к Горькому, увлекшемуся на первых порах его рассуждениями). Делом своей жизни Зубакин считал возрождение розенкрейцерства, а учителем – богемского мистика Александра Каспаровича [фон] Кордига. В жизни последний занимал скромнейшее положение служащего петербургской аптекарской фирмы "Штолль и Шмидт" и имел жительство в Озерках.

Дело было еще до революции. В стоявшей неподалеку фамильной даче, юный Зубакин производил первые опыты вызывания духов и собирал местных мистиков. Старевший уже Кордиг приметил оккультные интересы соседа, и приложил все силы для их развития. Под его руководством, Зубакин прошел полный курс "закрытого института свободных искусств", написал магистерское сочинение на тему "Об именах Божиих в каббалистических сектах" и был посвящен в степень "рыцаря-первосвященника" ордена розенкрейцеров.

В биографии мистика, сохранились и сведения о том, что он овладел тайным учением ордена тамплиеров, под руководством петербургского оккультиста Г.О.Мебеса, а также совершил образовательное путешествие в Кенигсберг [450] . В двенадцатой главе романа К.К.Вагинова, также помянут некий немецкий профессор: он якобы снабдил Психачева волшебными очками, надев которые, можно – разумеется, после проведения соответствующих ритуалов – видеть прошлое нашего мира, а также другие миры, незримые для обычных смертных. Как видим, воздействие немецкого и австрийского мистицизма как на реально существовавшего мистика, так и на его литературного двойника, было неоспоримым.

После революции, Зубакину доводилось бывать в Петрограде, а потом и Ленинграде, только наездами. Сначала он сам довольно активно ездил по стране, ища профессорской кафедры и посвящая в свое учение новых адептов. К числу их принадлежал, кстати, и молодой российский немец по имени Сергей Эйзенштейн. Сохранилось одно из его писем к матери, написанное в 1920 году, под впечатлением знакомства с Зубакиным. "Дорогая мамочка!", – пишет новый адепт розенкрейцерства, – "Имел здесь очень интересную встречу – сейчас перешедшую в теснейшую дружбу нас троих с лицом совершенно необыкновенным; странствующим архиепископом Ордена Рыцарей Духа… Сейчас засиживаемся до 4–5 утра над изучением книг мудрости Древнего Египта, Каббалы, Основ Высшей Магии, оккультизма… какое огромное количество лекций прочел он нам об "извечных вопросах", сколько сведений сообщил о древних масонах, розенкрейцерах, восточных магах, Египте и недавних [дореволюционных] тайных орденах!" [451] .

Обещавшее так много, начатое знакомство скоро прервалось – не в последнюю очередь, из опасения преследований со стороны "компетентных органов". Зубакину предстояло пройти арест, ссылку и сгинуть потом в пасти ГУЛАГа. Что же касалось его молодого ученика, то перед Эйзенштейном открылось поприще крупнейшего режиссера и теоретика киноискусства. Однако же в символическом ряде снятых им фильмов, а также в разработанной им и проведенной по меньшей мере дважды, церемонии посвящения молодых кинематографистов в "рыцари искусства", внимательный глаз замечает следы знакомства с древними ритуалами рыцарей "златорозового Креста". Ну, а возвращаясь к странным героям Вагинова, нас остается только напомнить читателю, что они один за другим перешли в пространство свистоновского романа, утянув за собой напоследок и самого сочинителя.

Набоковский "Дар"

"В мире нет никакой ценности, а если бы она и была, то не имела бы никакой ценности". Кажется, так звучит известная максима Людвига Витгенштейна. Впрочем, если память нам в данном случае изменила, это высказывание вполне применимо к миру, изображенному в знаменитом романе Владимира Набокова.

Действие происходит в Берлине, и взгляд героя романа скользит по лицам его обитателей с более или менее острым презрением, а то и "ясным бешенством". Кажется, добрым берлинцам, через город которых прошло в двадцатые годы до полумиллиона беженцев из Страны Советов, поставлено в вину все – и их низкие лбы, и бледные глаза, и пристрастие к "фольмильх и экстраштарк", и "любовь к частоколу, ряду, заурядности", и "культ конторы", и "дубовый юмор" с "пипифаксовым смехом".

Все процитированные выражения взяты из знаменитого внутреннего монолога героя, русского писателя Федора Годунова-Чердынцева в начале второй главы "Дара". В оригинале, они были направлены против немца, имевшего несчастие поместиться напротив него в трамвае. В самом конце, выясняется, что изображенное такими яркими красками во вкусе незабвенного Генриха Цилле, ходячее олицетворение недостатков берлинцев – такой же русский эмигрант, как и Годунов. Впрочем, герой – как, впрочем, и сам автор – вовсе не исполняется от того нежности к немецкому мещанству, а заодно – и немецкой культуре.

В пятой главе, разглядывая очередного берлинца, герой задается вопросом, не может ли тот быть поэтом. "Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?". Надо ли говорить, что поэты в Германии были, и отнюдь не слабее русских – достаточно назвать Рильке. Более того, внимательный читатель мог бы напомнить забывчивому Федору Константиновичу, что в начале романа он сам, говоря о своем детстве в третьем лице, проговорился, воскликнув: "Господи, как он любил стихи! Стеклянный шкапчик в спальне был полон его книг: Гумилев и Эредиа, Блок и Рильке, – и сколько он знал наизусть!". Остается прийти к выводу, что автор намеренно сгустил краски, чтобы подчеркнуть одиночество своего героя в чужом городе.

Не лучшие чувства испытывает Годунов к русским собратьям по эмиграции, не исключая и петербургских литераторов. Читателям романа, наверняка, запомнилось занявшее некоторое место в начале второй главы описание литературного собрания, на котором несчастные пошляки, силящиеся продлить нить великой литературы "петербургского периода", читают друг другу свои опусы. "Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой"; пожалуй, нам стоит прервать здесь цитирование, избавив любителя метафизики Петербурга от дальнейших обид.

Как все это отличается от университетских курсов зарубежной русской литературы, в которых корректно, а главное – совершенно справедливо указывается на тот факт, что Берлин стал на время (примерно с 1920 по 1924 год) литературной столицей России , что там обосновались лучшие русские поэты, писатели и издатели, что газеты и книги на русском языке издавались непрерывным потоком – что, наконец, руководство петроградского Дома литераторов, признав разделение петербургской литературной традиции на две ветви (берлинскую и петроградскую) совершившимся фактом, нашло в 1922 году весьма своевременным обратиться от лица своих членов к главам берлинского Дома искусств, с предложением дружбы и сотрудничества! [452]

Некоторую психологическую опору в этих условиях могли бы, пожалуй, составить воспоминания о безмятежном детстве в фамильном особняке на Английской набережной, с прогулками в Александрийском саду и летними выездами в имение, где пестрели бабочки, радуги и грибы, а дорожные колеи, прорезавшие жирную глинистую землю, были налиты до краев "густым кофе со сливками". Не будучи прямо связана с предметом наших изысканий, эта метафора слишком прекрасна, чтобы пройти мимо нее… Впрочем, нельзя же жить только воспоминаниями – и собственным даром "многопланности мышления", умеющего "путем алхимической перегонки, королевского опыта " переплавлять случайные впечатления в нечто "драгоценное и вечное" [453] .

Да, в главе третьей герой романа, раздражавший собеседников тем сочетанием петербургской надменности, "галльской закваски" и "нео-вольтерианства", которое бесило многих собеседников и самого Набокова, употребил терминологическое сочетание, заимствованное из языка классической алхимии. Ну, а в последней, пятой главе, введя в свои прописи последний, недостававший прежде того элемент – любовь – наш новоявленный адепт довел свой мистический опыт до конца и увидел на дне тигля цель и венец творения – "золото философов".

"В это время в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и мыльным маревом плыли туманные дома". Петербургская белая ночь опустилась на улицы Берлина и соединила оба города, облагородив и примирив их в пространстве сна . В это пространство и вышел Федор Константинович, затем, чтобы, миновав каких-то ночных рабочих, снабжавших прохожих фонариками, обогнав пары слепых детей, шедших в школу, где они учатся ночью (для экономии освещения), пройдя кирху, где чинно шла ночная служба, войти в дом, где его ждал покойный отец, тот же добрый и ласковый, как в прежнее время.

После пробуждения, Годунову оставалось лишь соединиться с любимой, сделав ей предложение и рассказав об идее романа – по сути, того самого, который и написал Набоков. Принимая его предложение, она на одном дыхании вымолвила и другую, не менее важную для Федора Константиновича фразу: "Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…". Здесь "королевский опыт" окончательно соединил жизнь автора с судьбами его героев – а вместе с ними и благодарных читателей, дочитывающих последнюю страницу великого "петербургско-берлинского" романа.

Ахматовская "Поэма без героя"

"Она не только, с помощью скрытой в ней музыки, дважды уходила от меня в балет. Она рвалась обратно, куда-то в темноту, в историю ("И царицей Авдотьей заклятый…" – "Быть месту пусту сему"), в петербургскую историю от Петра до осады 1941–1944 гг. или, вернее, в петербургский миф (Петербургская Гофманиана) " [454] .

Мы привели краткую выдержку из текста одной из наиболее поздних авторских заметок о поэме, сделанной в начале шестидесятых годов и получившей у публикаторов условное заглавие "Еще о поэме". Слова, выделенные нами курсивом, в каноническом тексте поэмы дословно не встречаются, однако череда видений, посетивших лирическую героиню в Фонтанном Доме одним новогодним вечером, именуется в Первой части поэмы " полночной Гофманианой ". Немного ниже по тексту первой главы, читаем: "Ночь бездонна – и длится, длится \ Петербургская чертовня …" (курсив в обеих цитатах наш). Определив жанровую принадлежность первой части, а с некоторыми оговорками – и всей "Поэмы без героя", эти авторские упоминания дают нам путеводную нить для понимания той роли, которая в ней предоставлена образам и мотивам немецкого происхождения.

Уже в Третьем посвящении к поэме, лирическая героиня обращается к одной из концертных пьес Баха, которая персонифицирована силой ее воображения ("Полно мне леденеть от страха, \ Лучше кликну Чакону Баха…"). В эпиграфе к Первой части, приведена итальянская цитата из либретто к моцартовскому "Дон Жуану". Среди теней, явившихся в Фонтанный Дом, выделяется маска Фауста; в самом конце Интермедии – "в глубине зала, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена" – появляется таинственная Козлоногая; тень Брокена падает и на заключительные строфы поэмы [455] . В хоровод масок включен и "волшебный доктор" Дапертутто: такое имя носил персонаж одной из сказок Гофмана, озаглавленной, кстати, "Приключение накануне Нового года". Все это – немецкие по происхождению произведения или образы, принятые русской культурной традицией, переосмысленные в ней, иногда до неузнаваемости – и по большей части уже нашедшие себе место в составе "петербургского мифа" .

К сказанному необходимо добавить обширный корпус скрытых или неточно определенных упоминаний, некоторые из которых имеют существенную важность для понимания замысла поэмы. К ним относится в первую очередь "Карнавал" немецкого композитора Роберта Шумана, связанный многими незаметными нитями с образным строем и архитектоникой ахматовской поэмы. Не располагая здесь местом для развернутого сопоставления обоих произведений, мы отошлем читателя к выводам обстоятельного исследования Б.А.Каца. Выделим в нем лишь то любопытное обстоятельство, что, оказывается, Роберту Шуману довелось в свое время посетить Фонтанный Дом – с тем, чтобы слушать православное богослужение, причем Анна Ахматова могла знать об этом факте [456] .

Если предположение отечественного музыковеда справедливо, то оно существенно дополняет причины того интереса, который Анна Ахматова проявляла к личности классика немецкой музыки и его творческому методу, не исключая присущей последнему "поэтики тайнописи". В таком случае, в "дальнем эхе", с которым аукается лирическая героиня Ахматовой в начале Третьей части поэмы, можно узнать звуки той самой литургии, которую с благоговением и восторгом слушал великий Шуман – и отголоски которой были некоторым волшебным образом сохранены стенами "Фонтанного Дома".

Последний контекст, привлекающий наше внимание, составляют указания на блокаду, расставленные по всему тексту – от Предисловия [457] , в котором поэма посвящается "памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады" и до прозаической ремарки, открывающей величественный Эпилог ("Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного всё как на ладони…").

Формально, в обоих случаях автор не вполне точен. Ахматова оставалась в Ленинграде только до сентября 1941 года и завершила поэму только в эвакуации, а потому ленинградские слушатели могли быть знакомы разве что с ее фрагментами или набросками. Что же до разрушений города, то они все же не были такими масштабными, как в цитированном нами выше отрывке из ремарки к Эпилогу. Однако по сути оба приведенных высказывания необходимы, поскольку дают верное представление о размерах трагедии, постигшей город и всех его жителей.

При всей противоположности немецко-фашистской блокады основным принципам нравственности и самому духу культуры, ей было предоставлено весьма заметное место в метафизической концепции "Поэмы без героя". Возможно предположить, что маскированная процессия, устроенная на Рождество 1913 года, помимо всего прочего, неким неясным образом предваряла те бедствия, которые новый год принесет героине, ее городу и стране (обратим здесь внимание на упоминание о "проклятых Мазурских болотах" в конце Первой части, прямо относящееся к событиям первой мировой войны). Затем "адская арлекинада" застыла в неком метафизическом пространстве и пребывала в нем вплоть до кануна нового, 1941 года, когда ожила на время – и снова явилась жительнице Фонтанного Дома, в преддверии новых бедствий. "Так в грядущем прошлое тлеет" – а "петербургская гофманиана" сохраняет таинственную связь с великим бедствием, зарождающимся каждый раз в Германии.

"А вокруг был не "старый город Питер", а … предвоенный Ленинград – город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя", – писала Ахматова в одной из заметок о "Поэме без героя", помеченной 31-м мая 1962 года [458] . Ирония последних слов вполне явственна, однако по сути Анна Андреевна была совершенно права. Притом, что поэма была задумана в нашем городе, напечатана в нем во фрагментах еще в годы войны и стала, по всей видимости, лучшим поэтическим произведением, написанным о Ленинграде предвоенных лет и даже времен блокады, она скорее заключила предшествующий этап развития "петербургского текста", начатый деятелями "серебряного века", нежели открыла новый. Пора и нам перейти к рассмотрению собственно "ленинградского текста".

"Ленинградский текст"

Кристально чистое выражение мифа о Петрограде как "колыбели революции" дал В.В.Маяковский в своих поэмах "Владимир Ильич Ленин" и "Хорошо!", написанных соответственно в 1924 и 1927 годах (то есть уже после переименования города в Ленинград). Заглавие поэмы "Хорошо!" дополнено авторским уточнением "Октябрьская поэма", позволяющим предположить, что мысль о задании жанрового канона была, по всей видимости, автору не чужда. Петроград революционных лет виделся поэту как арена огромной мистерии, уничтожившей ветхие "город и мир", вернув их в "начало времен" и сообщив им если не бессмертие, то жизнь, решительно преображенную.

"Взорванный Петербург" пошел ко дну "подводной лодкой", "туша Авроры" неким доисторическим чудищем, этаким левиафаном ("видением кита") втиснулась в устье Невы, "бездонный сумрак" города, более похожий на толщу воды, прорезали шажки "загримированного Ильича", восставшие заполнили покои Зимнего, "как будто \ водою \ комнаты полня" – и властителям прежнего эона было объявлено, что их время кончилось.

Потом улицы Петрограда были окроплены кровью вождя, а у лирического героя Маяковского, пришедшего на похороны Ленина, вырвалось просто религиозное выражение: "Сильнее \ и чище \ нельзя причаститься \ великому чувству \ по имени – \ класс!". Решительное обновление, испытанное героем в Москве, распространилось на всю страну: в заключительных строках поэмы "Хорошо!" древняя российская земля поименована уже просто "подростком" и "землей молодости".

Желание австрийских хулиганов подойти под то, что в данном контексте вполне можно назвать "пролетарским причастием" вызвало у лирического героя "Октябрьской поэмы" теплое одобрение: "…Молодцы – в?нцы! \ Буржуям \ под зад \ наддают \ коленцем. \ Суд \ жгут. \ Зер гут".

Обратив внимание на примитивный макаронизм и, мягко говоря, незамысловатые рифмы цитированного фрагмента, читатель сможет легко оценить, какое влияние оказал Великий Октябрь на творческие потенции поэта, подававшего большие надежды в пору написания поэмы "Флейта-позвоночник"… Немецкие образы нашли себе место в составе нового, большевистского мифа о городе на Неве . Так, у богоподобного вождя новой эры был свой предтеча – или, как выразился Маяковский, "старший брат", а именно, Карл Маркс. В тексте поэмы "Владимир Ильич Ленин", фигуре этого политического мыслителя было отведено довольно заметное место. Маркс зажег свои сердце и мысль "невероятной топкой", "раскрыл истории законы" и "повел \ разить \ войною классовой", которая усилиями Ленина и его партии была перенесена в Петроград.

К числу помощников добрых сил относились и персонажи, не вызывавшие у героя поэмы никаких симпатий. "Поехал, \ покорный партийной воле, \ в немецком вагоне, \ немецкая пломба. \ О если бы \ знал \ тогда Гогенцоллерн, \ что Ленин \ и в их монархию бомба!". Не вполне приличные, с точки зрения любого российского патриота, обстоятельства возвращения вождей революции в страну весной 1914 года заслуживали, по твердому убеждению пролетарского поэта, включения в состав "петроградского мифа".

Не случайно он, передразнивая шепоток недругов, с гордостью помянул их и в тексте "Октябрьской поэмы": "А эти? \ От Вильгельма кресты да ленты. \ В Берлине \ выходили \ с билетом перронным. \ Деньги \ штаба – \ шпионы и агенты. \ В "Кресты" бы \ тех, \ кто ездит в пломбированном!". Как известно, этот сомнительный эпизод был из официальной большевистской мифологии достаточно быстро вымаран. Однако решающее влияние тягот германской войны на возникновение волнений в Петрограде никогда не подвергалось забвению – так же, как героизм защитников революционного Петрограда от немецкого наступления (ведь "Вильгельмов сапог, \ Николаева шпористей…").

Базовые составляющие революционного "петроградского мифа" были восприняты ленинградскими поэтами, переосмыслены и включены ими в состав сочинений, посвященных теме блокады. К примеру, в стихотворении "Осень 1941 года", написанном в тревожную пору, когда немецко-фашистские полчища уже подходили к Ленинграду, О.Ф.Берггольц обещала, что защитники города не сдадут его, невзирая ни на какие лишения – кроме всего прочего, потому, что "…надо всеми нами зацветут \ Старинные знамена Петрограда". В "Стихах о ленинградских большевиках", написанных в сентябре 1941 года, сказано, что коммунисты первыми вышли на оборону города, "…те же, те же смольнинские стяги \ Высоко подняв над головой".

Немецкая составляющая "мифа города" в годы блокады существенно не изменилась – за исключением того факта, что в облике врага с большей четкостью проступили трансцендентные черты . Так, обратившись к четвертой главе поэмы В.М.Инбер "Пулковский меридиан", помеченной 1941–1943 годами, в шестой строфе встречаем вполне реалистичное описание наступления гитлеровских войск, навалившихся на город тремя колоннами, "силой сорока дивизий", при поддержке авиации и артиллерии. В следующей строфе, раздраженный полученным отпором, враг призывает себе на помощь Мороз и Мрак: "И те пришли, готовые к победам, \ А третий, Голод, шел за ними следом".

Обращение к аллегориям в приведенном фрагменте было формально оправдано беспрецедентной трагедией города – однако внимательный глаз заметит и признаки транспозиции темы в "сакральный план". Она не раз еще употреблялась блокадными поэтами применительно не только к врагам, но и к защитникам осажденной твердыни. Так, Ольга Берггольц писала о "крещении блокадой", героиня Веры Инбер целовала горбушку "святого блокадного хлеба", а герои Николая Тихонова давали в 1941 году клятву отстоять "святой невский берег"; примеры легко умножить.

Таким образом, "метафизика Петрограда" была включена в "метафизику Ленинграда". Идеальными носителями последней виделись ленинградские коммунисты, основы характера которых были заложены в годину революции. В цитированных уже выше, получивших большую известность в годы блокады "Стихах о ленинградских большевиках", автор просто и весомо напоминала, что "в этом имени – осенний Смольный, \ Балтика, "Аврора", Петроград", что "в этом имени бессмертен Ленин" – и именно потому страна обратилась к носителям этого имени первым, послав их на бой. Вместе с тем, в литературе о блокаде постоянно встречаются и образы, принадлежавшие совсем другому, "петербургскому периоду" отечественной истории. К примеру, в написанном в самом начале блокады стихотворении "Бессмертие" В.М.Инбер читаем: "К плеяде столь прославленных имен, \ Как Измаил, Полтава, Севастополь, \ Прибавится теперь еще и он, \ Град Ленина…".

В опубликованном в то же время "Послании в Ленинград", лирический герой П.Г.Антокольского воскликнул: "Старый друг наших сказок и снов, \ Медный всадник, механик и зодчий! \ Стереги ленинградские ночи…". Наконец, каноническое выражение этой линии мысли дал Н.С.Тихонов в написанном уже после войны стихотворении "Ленинград": "Петровой волей сотворен \ И светом ленинским означен…". В обзоре литературной традиции "города на Неве" за два с половиной столетия ее существования, выдающийся ленинградский литературовед П.Н.Берков справедливо заключил, что в цитированном выше стихотворении Тихонова было дано "философское осмысление "идеи Ленинграда" [459] . Сущность этого осмысления состояла, по нашему мнению, в том, что избранные элементы "метафизики Петербурга" были включены в состав "метафизики Ленинграда".

Наметившееся еще в годы войны восстановление целых пластов символики и идеологии старой России составило общий контекст этого расширения. Там, где герои Маяковского видели гнилой корабль, который заслуживал лишь скорейшего пуска на дно, следующее поколение обнаружило сокровищницу образов и идей, вполне пригодных для "умного выбора". В первую очередь, этот выбор воскресил к новой жизни образы революционеров прошлого, "будивших" друг друга (по ленинской формуле), начиная от декабристов – и далее, вплоть до Герцена и народовольцев.

Далее, восстановлен был государственный культ классиков отечественных литературы и искусства, степень размаха которого прямо зависела от выраженности в их творчестве принципов революционно-демократической эстетики. И. наконец, настал черед образов великих полководцев, давших пример обороны Отечества, несмотря на свои часто реакционные, крепостнические убеждения.

Приведя уже показательные примеры из произведений выдающихся советских поэтов, мы обратимся теперь к традиции ленинградского исторического романа – в первую очередь, с тем, чтобы проследить видоизменения занимающей наше внимание немецкой темы.

Ленинградский исторический роман

О.Д.Форш взялась за свой первый исторический роман в Ленинграде, в 1924 году. К тому времени ей уж перевалило за пятьдесят, за плечами была интересная и, особенно в последние годы, трудная жизнь. Ольга Дмитриевна была дочерью царского генерала, ей довелось достаточно долго прожить в дореволюционном Петербурге и свести здесь знакомство с ведущими дятелями отечественного "серебряного века". "Петербургский миф" безусловно входил в круг ее интересов. Особенно часто она возвращалась к нему в беседах с Андреем Белым – прежде всего в связи с его романом "Петербург", разбору которого Форш уже после революции посвятила особую статью.

Весной 1918 года, писательница перебралась в Москву, но уже через три года вернулась в голодный, растерзанный, тифозный Петроград – с надеждой никогда больше надолго его не покидать. "Первый исторический роман Ольги Форш – "Одеты камнем" – открыл перед нею дорогу призвания и положил одно из краеугольных начал советской исторической романистики", – писал Председатель правления Союза писателей СССР К.А.Федин в сборнике, посвященном подведению итогов творческой деятельности писательницы [460] . Он должен был хорошо помнить, как еще в 1954 году, на II Всесоюзном съезде писателей, ему довелось сидеть рядом с Ольгой Дмитриевной в президиуме и слушать ее приветственное слово, которым открылся первый день заседаний. По тем временам, то была небывалая честь: первый конгресс открывал сам Максим Горький…

Основным местом действия всех своих знаменитых романов Ольга Форш избрала Петербург, а героями – деятелей русского освободительного движения: пылкого Радищева, буйных офицеров, расправившихся с Павлом I, благородных декабристов, полузабытого узника Петропавловской крепости времен Александра II. Первый роман был написан с замечательной внутренней свободой. Чего стоило чувство, с которым рассказчик в романе "Одеты камнем", в 1923 году бывший уже седым стариком, смотрел на молодого красноармейца: "Он был похож на эстандарт-юнкера и отлично ездил верхом. Едва девятнадцати лет стал коммунистом: как чистейший сплав, без трещинки, отлился в форму. Мне он близок и особенно мил: ведь и мы, по-иному, но были точно такими в своей юности" (часть вторая, глава VI).

В позднейших романах, герои Ольги Форш высказываются уже значительно осторожнее. Но, несмотря на все мыслимые оговорки, непрерывность психологического склада протагонистов остается заметной внимательному читателю – так же, как неизменно острое "чувство города", присущее творческому мышлению самой О.Д.Форш. В 1927 году, вернувшись на берега Невы после десятилетнего отсутствия, М.М.Пришвин возобновил знакомство с Ольгой Дмитриевной, говорил с ней почти без отрыва почти трое суток и под впечатлением этой встречи писал Максиму Горькому, что ленинградские писатели сохранили "хорошие литературные традиции" – не в последнюю очередь, потому, что выработали себе " маленький, местный, совершенно особый и новый патриотизм ", включающий размышления над историей города и страны [461] .

Немецкие реалии и мотивы не изобилуют в книгах Форш, но и не теряются в них. Несколько раз поминается прусская муштра, нестерпимая для русского офицерства после Суворова. Ее неуклонное внедрение, предпринимаемое правительством, указана как одна из весомых причин заговоров как Палена, так и Пестеля. Начиная со времени декабристов, отмечается и влияние вольнолюбивых идей, шедших, в том числе, и из Германии. В этой связи, автор напоминает, что празднование трехсотлетия лютерова восстания против папства в 1817 году перешло в Пруссии в настоящие студенческие волнения, начавшие череду возмущений в европейских странах, к которым мнение современников относило и восстание декабристов. Наконец, эпизодически поминаются и привычные взгляду петербуржца предметы домашней обстановки, добротной немецкой работы, вроде каминных часов с получасовым боем на мотив "Mein lieber Augustin".

С большой осторожностью затрагивает О.Д.Форш обширную область петербургских преданий и легенд. Так, в романе "Михайловский замок" (1946) современники увидели прежде всего повесть "о судьбе русских архитекторов В.И.Баженова, А.Н.Воронихина, К.И.Росси" [462] . Признавая, что образам архитекторов уделено в романе заметное место, стоит отметить, что есть в нем и другой пласт, касающийся воззрений эпохи на сакрализацию пространства. В четвертой главе, упомянуто, что при закладке Михайловского замка, император Павел сильно разгневался на П.А. фон дер Палена и тем омрачил церемонию, ибо "…по тайному учению масонскому, ему известному, если при закладке нового здания омрачен дух закладчика гневом, не и не будет делу успеха. Ничто, предпринятое во гневе, на пользу не пойдет".

К этому нужно добавить, что Павел почитал мир размежеванным на участки, из которых ему Богом поручена Россия (рассказ об этом вложен в уста Воронихину в середине главы XV). Таким образом, неправильно проведенная церемония закладки нового сакрального центра Петербурга, а с ним и всей империи, должна была привести к тяжелым последствиям – прежде всего, для самого государя.

Этот мрачный вывод проведен по всему тексту романа красной нитью. К примеру, в шестой главе один из приближенных Павла рассказывает, что царь, мучась дурными предчувствиями, велел ему сходить в церковь и вынуть "за раба Божия Петра" (то есть за Палена) просфору, чтобы отвести беду. Рассказчик задумался на минуту – и отказался, поскольку Пален, при всех его регалиях и заслугах, был по вероисповеданию лютеранин – то есть, с точки зрения православного христианина, "нехристь", почему "нашей просфоры евонная душа не признает". Выслушав суеверного дворянина, Павел расхохотался, милостиво изволил обозвать дураком – но на исполнении приказания настаивать не стал, приняв, таким образом, свою участь.

Нужно заметить, что провинность Палена состояла в том, что он приказал устроить слишком, по мнению царя, пышную встречу одному из российских магнатов, при въезде его в Ригу. Получается так, что "немецкий дух" в лице рижского патрициата, курляндского рыцаря фон дер Палена и его лютеранской веры – неким таинственным образом противостоял русскому царю в его намерении основать в Петербурге замок св. Михаила, поименованный в заглавии романа . Едва достроив свой замок, Павел сразу обосновался в нем – в сущности, лишь затем, чтобы принять смерть от рук заговорщиков, собранных Паленом. Читателю остается сделать вывод, что масонское поверье сбылось, избрав своим главным орудием одного из придворных остзейцев. Вскоре после взошествия на трон, новый царь отослал ставшего ненужным фон дер Палена в его курляндские поместья, а через несколько страниц завершил свой роман и сам автор.

Роман "Первенцы свободы" был написан и опубликован в начале пятидесятых годов. При всей идеологической выдержанности, обусловленной духом эпохи равно и как важностью избранной темы – восстания декабристов – автор находит возможным включить в него осторожное упоминание о предании семьи Пестелей (часть II, глава 4). Решив отправить своих сыновей для воспитания в Дрезден, отец привез их в Кронштадт и купил было два места на одном купеческом судне. Незадолго до его отправления, он под влиянием неясного ему самому порыва, велел детям сойти с корабля и не ехать. По прибытии в Дрезден, мальчики с удивлением узнали, тот корабль, на котром они поначалу должны были ехать, пошел по пути ко дну с командой и пассажирами. Отец полагал, что высокое наитие посетило его, чтобы спасти сыновей для некой высокой цели. Сам Павел Иванович Пестель, повзрослев, поминал русскую поговорку "Кому быть повешену, тот не утонет" и добавлял в шутку, что с ним-де последнего не случилось… Правы оказались оба: встав во главе восстания декабристов, П.И.Пестель навсегда вошел в историю, однако же был повешен на площади близ Кронверкской куртины, в нескольких милях от Кронштадта. Как видим, мистическая нить была вплетена в ткань романа и о декабристах, войдя в фон портрета одного из их лидеров.

Во второй части романа уже упомянутого выше романа "Одеты камнем", при изложении учения "черного Врубеля", весьма явственно слышатся ноты из розенкрейцерского учения… Здесь читатель вправе остановить нас и осведомиться, не слишком ли много мы позволяем себе вычитать из сочинений известной советской писательницы. В ответ мы напомним, что Ольга Дмитриевна Форш в молодости ознакомилась с теософской доктриной, позднее участвовала в работах антропософов и очень внимательно изучала мистическую литературу.

В дневнике маститого советского писателя Всеволода Иванова за ноябрь 1942 года мы находим весьма любопытные строки. Заключая один из долгих, доверительных разговоров, Ольга Форш сказала ему: "Мне очень любопытно узнать, что происходит сейчас в Германии. Робеспьер, Демулен и прочие вожди французской революции родились в масонских клубах. Там получали они идеи, которые подали народу. […] Где-то там, в теософических кругах, родился и воспитан этот истерик, марионетка Гитлер, за спиной которого стоят… не теософы ли? Это ужасно интересно" [463] .

Положим, участие лидеров Великой французской революции в работе масонских лож и определенное – но не определяющее – влияние на формирование их идеологии, оказанное масонским учением, к тому времени уже получили достаточно подробную разработку в исследованиях серьезных историков. Однако живой интерес к эзотерической стороне немецкого нацизма, включая и мысль о ее связи с учением теософов, которая, как мы знаем, действительно существовала, хотя и отнюдь была прямой, не только не был характерен для своего времени, но и выдавал человека, для которого размышления на оккультные темы успели, как говорится, войти в плоть и кровь.

* * *

В числе сочинений, оказавших решающее воздействие на становление традиции ленинградского исторического романа, необходимо упомянуть и роман "Петр Первый", над рукописью которого А.Н.Толстой работал с 1929 по 1944 год, сначала в Ленинграде, а позже в Москве. Мотив основания Петербурга появляется в тексте Книги второй практически незаметно для читателя – можно сказать, вкрадчиво. Любопытно, что он сразу же связывается не только со шведской и русской, но и с немецкой темой .

Сначала, обедая в Митаве в присутствии представителей курляндского рыцарства, саксонский курфюрст Август Сильный заверяет их в своих благосклонности и покровительстве. Он обещает, что остзейцам будет привольно житься в его державе, которая Божией милостью распространится "от Эльбы до Днепра, от Померании до Финского побережья" (глава III, 2). Контраст этому чинному обеду составляет московская сцена, где, под бреньканье колокола на кирхе в Немецкой слободе, царь Петр думает о предстоящей войне. Ее уже чувствовали сметливые русские купцы: Петру передали один разговор, когда они говорили, что-де "…осенью будет наша Ингрия, по первопутку повезем хлеб в Нарву…" (III, 3).

Потом следует длинное повествование о взятии Мариенбурга, о том, как "ливонская пленница" стала наложницей Меншикова, а за ним и царя – и вот, наконец, в заключение этой цены, сказано между прочим, что "три недели тому назад, русские войская взяли на аккорд, – верстах в двух выше по Неве, – земляную крепость Ниеншанц" и что "после закладки, – на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх" (III, 7), на чем Книга вторая заканчивается.

Дочитывая ее, читатель вправе бы был предположить, что следующая книга романа целиком будет отдана описанию первого года существования "невского парадиза". Но автор уводит его внимание в Москву, а затем увлекает к делам лифляндским и эстляндским. Осада Нарвы воссоздана во всех ее увлекательных подробностях. Оговоримся, что в начале второй главы Книги третьей уделено некоторое внимание жизни в первоначальном Петербурге, с его "многообещающими грязью и беспорядком". Однако при этом вполне явственно ощущается, что у автора перед внутренним взором одновременно стояло много других сюжетов из жизни Петра Великого, не менее заманчивых для освещения, к некоторым из которых он не замедлил перейти.

Конечно, здесь можно предположить, что талантливый романист намеренно оставил подробное описание петровского Петербурга "до лучших времен" – а именно, до полтавской победы, после которой великую миссию города уже можно было рассматривать как вполне определившуюся. Роман, как известно не был окончен: текст его был оборван на третьей книге.

С другой стороны, весьма объемистый текст тех трех книг романа о Петре I, которые А.Н.Толстой успел закончить и опубликовать, дает все основания для утверждения, что он видел свою цель не в описании обстоятельств основания Петербурга, но в более актуальной по тем временам апологии действий сурового, иногда страшного – но всегда думавшего о благе державы реформатора-самодержца. В любом случае, роман "Петр I" представляет весьма показательный пример успешного включения положительного образа царя из династии Романовых в состав "ленинградского текста".

Архитектурный текст Ленинграда

После победы революции, архитектурный текст, запечатленный в камне и кирпиче на землях близ невского устья, за два с лишним столетия существования города, оказался в серьезной опасности. "Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы – как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому художнику, новому человеку", – писал в ту пору один из авторитетных художественных критиков Петрограда, и он был совсем не одинок [464] .

Аспирации такого рода были скорее типичны для представителей художественного авангарда в ведущих странах мира. Однако только у нас, с приходом к власти партии политических и культурных радикалов, они получили возможность реального влияния на государственную политику в сфере зодчества и градостроения. И если сложившийся облик нашего города не был существенно искажен, а кое в чем даже дополнен, то это нужно поставить в заслугу ведущим архитекторам эпохи Петрограда-Ленинграда.

Для целей нашей работы, достаточным будет обратиться к творчеству такого влиятельного и талантливого мастера, каким был Ной Абрамович Троцкий. Получив солидную профессиональную подготовку под руководством И.А.Фомина и Л.Н.Бенуа, он свободно владел языком классицизма и полагал, что сложившийся облик центра города должен быть в общих чертах сохранен. Наряду с этим, Троцкий был настоящим советским человеком и потому не находил обременительным для себя следовать за "генеральной линией" во всех ее изгибах.

Как следствие, в творческом наследии архитектора нашли отражение все основные послеоктябрьские стили – однако не в радикальном, но в консервативном (насколько эпоха то допускала) варианте. Именно этот последний и составлял основную особенность ленинградской архитектурной школы, в противоположность московской. Для понимания того, что можно было сделать с Ленинградом, если слепо пойти за московскими зодчими и планировщиками, достаточно совершить прогулку по центру Москвы.

Период, определяемый историками архитектуры, как время преобладания "символического романтизма", был слишком коротким, для того, чтобы найти значительное отражение в облике города. Вместе с тем, он вызвал поток архитектурных проектов Троцкого, один из которых привлек общественное внимание к образу мысли молодого мастера. Речь шла о возведении в Москве величественного Дворца Труда, который, согласно идеям С.М.Кирова и поддержавших его участников I Всесоюзного съезда Советов (1922), должен был стать помещением для руководящих органов страны и в то же время – эмблемой грядущего торжества коммунизма во всем мире.

Проект Троцкого был циклопическим по масштабам и формам. Удивив всех своей оригинальностью, он был удостоин первой премии и оказал вслед за этим довольно заметное влияние на развитие архитектурной мысли как в нашей стране, так и за рубежом. Символу "мировой революции" прообразов иметь не полагалось – за исключением разве что колоссальных фантазий Пиранези, также оставшихся на бумаге. Вместе с тем, современники легко распознали сооружение, принятое Н.А.Троцким за образец. То было выставочное здание со знаменитым "Залом столетий", построенное по проекту известного немецкого архитектора М.Берга в Бреслау (теперешнем Вроцлаве) еще в 1913 году [465] . Стыдиться тут было решительно нечего: Макс Берг поразил тогда размахом своей фантазии и точностью расчета всю европейскую – а, впрочем, и американскую художественную общественность.

Перейдя к стилю конструктивизма, Троцкий снова поставил перед собой предельно честолюбивые задачи. Власти тогда были озабочены решением проблемы, не имевшей прецедентов в истории – а именно, созданием по всей стране Домов Советов, как центров местного управления, а также Дворцов культуры, как орудия преобразования культурного отдыха (в известной степени – и личной жизни трудящихся). Сразу же взявшись за разработку проектов и оперативно ее завершив, Троцкий добился одобрения своих чертежей и смет. Осенью 1930 года оба здания были заложены. Здание Нарвского Дома Советов (позднее – Кировского райсовета) стало первым в стране, Василеостровского Дома культуры (позднее – Дворца культуры имени С.М.Кирова) – вторым (после Дворца культуры имени М.Горького, также построенного ленинградскими зодчими).

Оба масштабных сооружения были в общих чертах достроены до войны, и их силуэты с тех пор стали привычны взгляду любого жителя нашего города. Оба они заслуживают всемерного сохранения как памятники сталинской эпохи, обладающие первостепенным значением. Нельзя не отметить и той тактичности, с какой им было присмотрено место вне пределов исторической застройки города – и не отдать за это долга памяти планировщику. Ну, а наш следующий вывод состоит в том, что и на втором этапе его творческой деятельности, Н.А.Троцкому довелось оказать определяющее влияние на сложение новых типов общественных сооружений, характерных именно для советского времени.

Конструктивизм был интернациональным стилем, в нем много работали и московские зодчие – к примеру, братья Веснины, разработанный которыми проект Дворца Труда составил в свое время основную конкуренцию проекту Троцкого. Тем не менее, у архитектора были и более близкие прототипы, к которым в первую очередь относился проект фабрики "Красное Знамя", выполненный в 1926 году специально для нашего города немецким архитектором Эрихом Мендельсоном в стиле, только начавшем входить в моду в Германии. Чтобы представить проект, Мендельсон приезжал в Ленинград, очень активно общался с нашими архитекторами, спорил и убеждал. Вот почему Троцкий лишь напоминал об общеизвестном факте, когда писал позже, что своя классика есть даже у конструктивистов, и "в Ленинграде таким классическим образцом является текстильная фабрика "Красное Знамя", сооруженная по проекту Мендельсона" [466] .

Содержание последнего, третьего этапа творчества Н..Троцкого было определено директивами партии и правительства (1932), выдвинувшими обращение к классическому наследию как обязательное для мастеров социалистического реализма. Приняв их к сведению и исполнению, Троцкий задумался, какой из классических образов можно принять за основу при разработке нового канона. И тут перед его мысленным взором возник фасад здания посольства Германской империи, выстроенного по проекту П.Беренса в Петербурге в 1911–1912 годах. Авторитет, которым немецкий зодчий пользовался в тогдашнем архитектурном мире, был практически непререкаемым. Через его творческую мастерскую прошли В.Гропиус, Мис ван дер Роэ, Ле Корбюзье; легче сказать, кто из больших архитекторов двадцатого века не испытал воздействия его личности и идей. Учиться у Петера Беренса считалось естественным и даже почетным.

Однако в неоклассическом фасаде, который был им поставлен на Исаакиевской площади, было в то же время заключено нечто, о чем классическая архитектура не знала, но приближение чего Беренс – а также, по всей видимости, и Троцкий – не то что предчувствовали, но ощущали спинным мозгом. На долгие годы воображением ленинградского мастера завладела картина того, как ровные, единообразные вертикали колонн занимают одна за другой всю плоскость фасада, отбрасывая любые другие формы, в силу их абсолютной ненужности – и как потом этот железный строй запечатывается с четырех сторон тяжелейшей гранитной рамой. Следует согласиться, что лучшего выражения идеи тоталитарного общества, а также навязываемого им психологического строя, трудно желать .

В первой половине тридцатых годов, в самом начале Литейного проспекта, было построено здание, ставшее штаб-квартирой ленинградских органов государственной безопасности. Современников поразило то, что наличие в здании таких просторных помещений, как актовый зал или спортивный зал, никак не было выявлено на фасаде, очертания которого разработал Ной Троцкий. Напротив, тяжелые пилястры-лопатки, охватившие все этажи и схваченные потом гранитной рамой, исключили саму возможность домыслов о том, что скрывалось за ними и передавали лишь две идеи – единообразия и силы.

Во второй половине тридцатых годов, на южной окраине города было возведено огромное здание Дома Советов. Согласно новому плану развития города, в общих чертах намеченному в Постановлениях ЦК ВКП(б) и СНК СССР от 1935 года, которые были потом развернуты и конкретизированы в целом ряде руководящих документов, предполагалось пойти на беспрецедентные меры – а именно, отказаться от петровской идеи расположения города при впадении Невы в Финский залив и построить его новый центр заново на южной окраине тогдашнего Ленинграда, ориентировав с запада на восток, по оси так называемой "Центральной южной дуговой магистрали". На ее пересечении с Московским шоссе (такое название в те годы носила южная часть теперешнего Московского проспекта) решено было расположить главную площадь нового города и поставить там колоссальное здание Дома Советов – так сказать, нового, советского Зимнего дворца.

Честолюбие Ноя Троцкого снова не изменило ему, так же как верность базовой интуиции того времени. Возглавленный им авторский коллектив одержал победу во Всесюзном конкурсе на проектирование Дома Советов, и в 1936–1941 году новое здание было поставлено на площади, получившей позднее наименование Московской. Практически всю плоскость главного фасада занял четырнадцати – (собственно, двадцатидвух-) колонный портик, вытеснивший остальные возможные элементы и, в свою очередь, придавленный тяжелым скульптурным фризом с государственным гербом. Если смотреть на фасад не анфас, а хотя бы чуть сбоку, то колонны заслоняют расположенные между ними окна, создавая образ единого строя тяжеловооруженных единиц (на последнем теримне нужно настаивать), без малейших просветов между ними.

Нужно признать, что такое решение было весьма убедительным, соответствуя "духу эпохи" в той мере, в какой это вообще было возможно для архитектуры. Впрочем, коллеги Троцкого никогда не забывали о немецком прототипе, скромно стоявшем на Исаакиевской площади – и, воздавая должное высокому профессионализму советского зодчего, отмечали как бы мимоходом, что "беренсианство" на главном фасаде Дома Советов очевидно" [467] .

Оценить в полной мере влияние последнего периода творческой деятельности Н.А.Троцкого на облик города нам может помочь то обстоятельство, что, параллельно с сооружением Дома Советов, была предпринята масштабная реконструкция Московского шоссе. На всем его протяжении, было построено более семидесяти зданий, положен асфальт, проведены линии автобусного и трамвайного сообщения. Конечно, фасады жилых домов получили значительно более скромное решение, однако же были приняты разумные и весьма убедительные меры по общему согласованию их стиля с обликом Дома Советов (тем более, что некоторые из них – к примеру, дома 153 и 186 по теперешнему Московскому проспекту – проектировал сам Троцкий) [468] . Строительство в этом стиле, получившем в народе наименование "сталинского", было продолжено после войны, причем не только на южной окраине. Таким образом, в архитектурном облике Ленинграда сложились целые магистрали, застроенные представительными и в то же время достаточно комфортабельными зданиями.

Любопытно отметить, что этому стилю довелось оказать обратное влияние на облик Восточного Берлина, ставшего в 1949 году столицей Германской Демократической Республики . На заключительном этапе Второй мировой войны город был, как известно, практически разрушен, а восстанавливать его с начала пятидесятых годов помогали советские архитекторы и строители. Как следствие, в центре Берлина появились магистрали, живо напоминавшие своим обликом Московский проспект в Ленинграде – равно как послевоенный Крещатик в Киеве, или же улицу Горького в Москве. Автор хорошо помнит то удивление, которое он испытал в свое время, пойдя от Александрплатц на восток, по аллее Карла Маркса – и минут через десять попав в район Фридрихсхайн, бывший подлинным заповедником застройки сталинских лет. В формировании его облика как в то время, так и впоследствии, принимали участие и ленинградские деятели искусства. К примеру, памятник В.И.Ленину, установленный во Фридрихсхайне на площади Ленина в 1970 году, был выполнен по эскизу Н.В.Томского. Этот известный скульптор жил в нашем городе до 1942 года, дружил и сотрудничал с Н.А.Троцким и даже создал вместе с ним знаменитый памятник С.М.Кирову, установленный в 1938 году у Дома Советов Кировского района.

В 1954 году было проведено Всесоюзное совещание строителей, обратившее внимание на тенденцию к украшательству, решительно неуместную в новых условиях, когда назрел перевод массового жилищного строительства на рельсы индустриализации, типизации и экономичности. В следующем году, были приняты соответствующие постановления ЦК КПСС и Совета Министров СССР. С целью ускоренного проведения новых строительных принципов в жизнь, в Ленинграде была в том же, 1955 году, сформирована новая строительная организация ("Главленинградстрой"), сосредоточившая в своих руках все жилищное и культурно-бытовое строительство. В течение последовавших десятилетий, историческое ядро города было окружено поясом новостроек, в десятки раз превзошедших его по площади, но, к сожалению, не по красоте, тем более – не по удобству для проживания.

На том создание архитектурного текста Ленинграда, по сути, остановилось. Ведь не считать же бетонные морфемы, грубо сцепленные между собой при помощи методов "крупноблочного и крупнопанельного монтажа", достойным продолжением того божественного текста, который с любовью и тактом разворачивали на невских берегах поколения зодчих прошлого. Следует, впрочем, оговориться, что новое строительство велось, как правило, за пределами исторического ядра города, весьма своевременно осмысленной ленинградскими градостроителями как "объединенная охранная зона".

Самым оперативным образом решив болезненную для города проблему массового, недорогого жилья, оно заняло всю приневскую низину – историческую "сцену" городской жизни – кое-где выйдя на склоны окружающего ее "амфитеатра", и тем самым создало более чем просторный "задел на будущее" [469] . Расширяться далее экстенсивно город не может и не должен – достаточно заменять кварталы новостроек, один за другим, постройками более достойного облика, то есть следовать интенсивной стратегии застройки – и, конечно, продолжать поиски нового "большого стиля". Можно предположить, что на этом пути наших архитекторов и градостроителей ожидают новые плодотворные контакты с зарубежными коллегами, не исключая немецких.

Заключение

Попытки советского руководства воплотить идеи "нового мышления" в практику международных отношений привели к довольно быстрому распаду "системы социализма", создавшему в свою очередь условия для объединения двух германских государств, последовавшего в октябре 1990 года. К числу доминант восточной политики "новой Германии" относится экономическая экспансия на территорию новых "буферных государств" – от восстановивших свою независимость прибалтийских республик до Польши и Чехии – дополненная курсом на их вовлечение в состав полноправных членов Европейского Союза. Таким образом, определилась тенденция к восстановлению на северо-западе России, в непосредственной близости от Петербурга, старой ливонской границы по реке Нарове, Чудскому озеру и дальше на юг, в течение многих веков разделявшей великие христианские цивилизации Восточной и Западной Европы.

Государственные образования, существовавшие на старых лифляндских и эстляндских землях в Средние века, равно как в начале Нового времени, были, как правило, недостаточно сильными в военном и экономическом отношениях. Однако их правящие классы нашли, как мы помним, возможность усилить свои позиции за счет вхождения в состав европейских структур разного уровня – от Священной Римской империи до Ганзейского Союза – в решающей степени обязанных своим возникновением и существованием немцам. "Дух Ганзы" прослеживается также в усилиях современных немецких коммерсантов наладить взаимовыгодный обмен с Россией, ограниченный вывозом нашего сырья и обратным ввозом высокотехнологичных товаров, а также продуктов массового потребления – но пока исключающий предоставление российским промышленникам, финансистам и торговым объединениям открытого доступа на свои рынки. Терминалы этой торговли, в значительной мере транзитной, располагаются, как и встарь, на российском Северо-Западе – но теперь уж скорей в Петербурге или его окрестностях, нежели в Новгороде или Пскове.

Следует подчеркнуть, что речь здесь идет не об эффектных метафорах, но о фундаментальных конструктах, обращение к которым принадлежит к числу "общих мест" в мышлении современных политиков, экономистов и деятелей культуры. Так, выбор для Европейского Союза полицентрической модели, содержавшейся имплицитно уже в базовой для него идее стратегического франко-германского союза, был в большой мере обусловлен мысленным возвращением к раннесредневековой романо-германской империи Карла Великого [470] .

Что же касается Ганзы, то ее имя было возрождено в ассоциации, которая была создана усилиями Торговых палат Германии, Швеции, Дании и прочих государств Балтики, в целях всемерного содействия развитию торговых и культурных контактов между ними. Очередные, XI Международные дни Ганзы были проведены летом 2001 года в Риге, при участии представителей Новгорода и Пскова – а с ними и Санкт-Петербурга, хотя нашему городу в силу понятных причин не довелось принять решительно никакого участия в деятельности исторической Ганзы. Рижские торжества были посвящены 800-летию основания этого города епископом Альбертом, которое положило начало систематическому немецкому заселению земель Восточной Прибалтики [471] .

Обращаясь к истории, нужно помнить о том, что многое изменилось – в первую очередь, в психологическом отношении. Достаточно указать на то, что само чувство немецкого патриотизма, сыгравшее огромную роль в европейской истории последних столетий, подверглось в послевоенной Германии капитальному переосмыслению. К примеру, в одном из своих недавних публичных выступлений, президент Германии И.Рау заметил, что, думая о своей родине, он испытывает, пожалуй, чувство любви – но ни в коем случае не гордости. Нам трудно представить себе российского политика, который позволил бы себе сказать нечто похожее о своей стране, – а если бы это и произошло, то его политическую карьеру можно бы было смело считать законченной. Между тем, Иоганнес Рау не оговорился, но воспроизвел в свободной форме то, что до него говорили многие ведущие немецкие политики (так, в 1969 году тогдашний президент Г.Гейнеман заявил, что любить вообще надобно не родину, а семью)… О других аспектах переосмысления исторических доминант "немецкого духа", связанных с выработкой в последние годы более широкого, "европейского менталитета", а также задачей освоения в рамках глобальной постиндустриальной цивилизации, можно не говорить.

С целью налаживания более полного взаимного понимания, весной 2001 года была проведена весьма представительная российско-германская встреча, на которую собрались специалисты в вопросах политики, экономики, науки, культуры, образования и средств массовой информации. Идея такого общественного форума, в задачи которого не в последнюю очередь входит налаживание психологического сближения между нашими странами, была выдвинута президентами России и Германии, а его ежегодное проведение было принято ими под свое покровительство.

Существенно важным для обеих сторон стало то, что первую встречу решено было провести на берегах Невы, отсюда – второе название форума: "Петербургский диалог". Как отмечалось в печати, такое название прямо соотносится с так называемыми "кенигсвинтеровскими беседами". Эти дискуссии проводятся представителями общественности Германии и Великобритании в продолжение уже более пятидесяти лет. Они посвящены лучшему пониманию менталитета друг друга. Таким образом, получил подтверждение, с одной стороны, статус Санкт-Петербурга как неофициальной, "культурной столицы" России, с другой – его исторически весьма тесная связь с немецкой культурой. Не случайно, немецкая сторона предложила рассматривать предшествовавшее открытию форума возложение венков именно на Пискаревском мемориальном кладбище в качестве символического акта российско-германского примирения [472] .

Все это позволяет утверждать, что внешнеполитические аспекты "немецкого мифа" Петербурга в общих чертах сохранились – пусть и в довольно ослабленном виде .

В том, что касается культурной традиции "петербургских немцев", то тут наш вывод, напротив, будет пессимистическим. Недавно закончившийся век мировых войн и репрессий не оставил никаких надежд на восстановление этой этнической группы, сыгравшей немалую роль в истории нашего города. Несмотря на все сказанное, следует утверждать, что психологический склад "русского немца" сохранил свою привлекательность для широких слоев российских граждан. Проведя весной 2000 года обследование электоральных предпочтений людей самого разного возраста, уровня жизни, политических убеждений и места жительства, социологи с удивлением обнаружили, что все они сошлись на доверии к человеку, внешне и внутренне схожему, условно говоря, со Штольцем из гончаровского романа "Обломов" [473] .

Будучи исторически прочно связан с петербургской культурой, психологический тип "русского немца" продолжает соотносится с нашим городом по сей день .

Следует предположить, что воздействие таких предпочтений сказалось и на положительном отношении жителей Петербурга и области к перспективе возрождения в наших краях немецких общин. Так, в 1997 году, получив предложение разрешить основание в Стрельне немецкой колонии Нойдорф, первая очередь которой была бы построена на деньги германского и российского бюджетов и рассчитана на прием пятидесяти переселенцев из среднеазиатских республик, местные власти провели опрос среди коренных жителей Стрельны. Как отмечалось тогда в прессе, "подавляющее большинство поддерживает создание "немецкой деревни" и ждет от этого добрых перемен в жизни городка" [474] .

Свидетельствуя о сохранении в массовом сознании россиян позитивных аспектов "немецкого мифа" Петербурга, факты такого рода позволяют надеяться на то, что предприниматели и деятели культуры из Германии, Австрии и Швейцарии будут все чаще избирать наш город как основную базу для своих деловых операций и место жительства на более или менее долгое время. К ним нужно добавить и около пятисот тысяч российских немцев, многие из которых с интересом посматривают в сторону Петербурга [475] .

В случае, если приток немецкоязычного населения набрал бы силу, с течением времени вполне можно было бы поставить вопрос и о возрождении культурной традиции "петербургских немцев" в ее полном объеме – не исключая и метафизических аспектов .

Эпилог

Заканчивая наш рассказ об истории русско-немецких духовных связей на берегах Невы, более чем естественным представляется еще раз мысленно обратиться к перечню событий и документов прошлого – хотя бы затем, чтобы удостовериться, не упустили ли мы в своем рассмотрении чего-либо принципиально важного. Здесь приходится с сожалением вспомнить о многочисленных занимательных темах, которые нам пришлось оставить практически незатронутыми.

Коротко рассказав о выпускниках гимназии славного К.И.Мая, мы не уделили специального места рассказу о педагогических принципах и исторических судьбах "Петришуле", "Анненшуле", а с ними других немецких учебных заведений старого Петербурга. Между тем, в числе их воспитанников было немало деятелей, добившихся выдающихся успехов на разных поприщах, которым довелось оказать неизгладимое влияние как на общий облик, так и на духовную атмосферу нашего города. Достаточно назвать имена Карла Росси, Модеста Мусоргского, Леонтия Бенуа, Николая Миклухо-Маклая и многих других – вплоть до Юрия Лотмана.

Не довелось нам упомянуть и о приезде в Санкт-Петербург летом 1900 года великого немецкого поэта Райнера Марии Рильке. В воспоминаниях принимавшего его в Петергофе Александра Бенуа, находим упоминание об одной удивительной минуте, когда, устав от беседы, оба остановились на мостике, переброшенном через канал, проложенный от подножия Большого дворца к заливу. Глянув наверх, оба буквально оцепенели. Вверху, на холме, показавшемся им в неверном свете начинавшейся белой ночи особенно высоким, почти парил дворец, каждая деталь которого виделась в то же время с невероятной четкостью.

"У Рильке, видно, дух захватило. Он долго стоял в восхищенном безмолвии, а затем, обернувшись ко мне с совершенно изменившимся лицом и со слезами на глазах, он воскликнул: "Das ist ja das Schloss der Winterk?nigin!" [476] . Надо признать, что любимый дворец Петра I действительно мог напомнить романтически настроенному европейцу памятный ему по детским сказкам замок Снежной королевы… Глубокое впечатление от предпринятых Рильке поездок в Россию оказало заметное воздействие на чистейшую мистику его основных поэтических циклов – от "Книги образов" до "Часослова" – и, таким образом, нашло путь к сердцу немецких читателей.

Вполне уместным было бы, пожалуй, посвятить особое место повествованию и о судьбе знаменитого "Янтарного кабинета". Этот шедевр прикладного искусства, до краев наполненный золотым свечением доисторических янтарей Балтики и украшенный изображениями одноглавых прусских орлов, был подарен одним из прусских государей Петру Великому. В середине XVIII столетия, Янтарный кабинет был смонтирован, дополнен и установлен – сначала в Зимнем дворце, а после в Екатерининском дворце, и служил с тех пор немым, но красноречивым представителем "прусского духа" в резиденции петербургских императоров. Придавая ему не только культурное, но, по всей видимости, и сакральное значение, немецко-фашистские захватчики похитили дивный подарок и вывезли его – надо полагать, обратно, к себе в Пруссию, в Кенигсберг. Поиски кабинета продолжаются до сих пор; начиная с 1979 года, в Царском Селе ведется работа по воссозданию Кабинета. Ее завершение вернет Петербургу еще одну ценность, утраченную в годы войны.

Можно заметить, что мы приводили примеры почти без отбора, практически наудачу – но, несмотря на это, все они были отмечены принадлежностью к магистральному руслу русско-немецких культурных контактов. Надеяться в этих условиях на снисхождение читателя нам позволяет лишь то обстоятельство, что как названные, так и целый ряд других, не менее важных тем и сюжетов в последнее время то и дело затрагиваются по разным поводам журналистами средств массовой информации – и потому лучше знакомы массовой, не говоря уже о профессиональной аудитории.

Что же касается будущего, то для сообщения с ним более уместны не столько точные категории, сколько более расплывчатые образы. Размышляя над тем, какой из них выбрать, автор отвел глаза от рукописи и задумался. Надо заметить, что дело происходило ясным, теплым днем в самом начале сентября, поэтому окно в комнате было приоткрыто. В него и влетели громкие, торжественные звуки колоколов Казанского собора. И почти сразу, с другой стороны, солидно и неторопливо ударил колокол лютеранского кафедрального собора св. Петра. Возможность одновременно и четко услышать оба объясняется расположением квартиры автора этих строк: одни из ее окон выходят на Невский проспект и, соответственно, Казанский собор, другие – на здание "Петрикирхе", стоящее во дворе.

Перезвон колоколов застыл в воздухе на некоторое время, не согласуясь, тем более – не смешиваясь друг с другом, но и никак не диссонируя. "Почему же это не может стать заключительным образом всей книги", – подумалось мне, – "Ведь именно так чаще всего в истории и происходило. Психологический склад и культурная традиция "петербургских немцев" – а если брать шире, то и немецкая культура в целом – рано нашли себе место на берегах Невы, не уступая вполне давлению культуры численно преобладавшего, русского населения "северной столицы", но никогда и не противореча ей слишком явно ".

Будем надеяться, что и в новом периоде истории нашего города, недавно начавшемся под старым, "немецким" именем, этот диалог культур будет продолжаться – так, как беседуют между собой звучные голоса двух прекрасных храмов, поставленных в прежние времена почти напротив друг друга на главной улице Петербурга.

Примечания

1

Лотман Ю.М. О семиосфере // Idem. Избранные статьи в трех томах. Т.I. Таллин, 1992, с. 11–24 (статья была впервые опубликована в 1984 году). Конструктивное обсуждение см.: Александров В.Е. "Семиосфера" Лотмана и разновидности человеческой личности \\ Звезда, 1998, N 10, с. 180–192.Ср.: Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию \ Пер. с итал. СПб, 1998, с.412 (основной текст трактата был написан в 1968 году).

2

Анциферов Н.П. Душа Петербурга. Л., 1990, с.14 (репринтное воспроизведение издания 1922 года).

3

Связанная с этими категориями исследовательская стратегия была предложена вниманию научной общественности в докладах автора: Историко-психологические аспекты "петербургской цивилизации" \\ Психология Петербурга и петербуржцев за три столетия. Материалы Российской научной конференции. СПб, 1999, с. 9–10; Культурология Петербурга \\ Феномен Петербурга. Труды Международной конференции. СПб, 2000, с. 125–127.

4

Имеем в виду серию книг, изданных в последние годы цюрихским издательством Ганса Рора, которые существенно дополнили наши знания о "Schweizer im Dienst des Zarenreiches" – "швейцарцах на царской службе", и в первую очередь, в Санкт-Петербурге.

5

Астериск здесь и далее маркирует формы, представляющие собой результат научной реконструкции.

6

Или же, по другим данным, Днестра, к западу от которого расположились, соответственно, вестготы.

7

В научной литературе встречается и транскрипция "Эрманарих".

8

С меньшей вероятностью – одно из племен северноиранского происхождения, члены которого были союзниками славян-росов.

9

Рыбаков Б.А. Киевская Русь и русские княжества XII–XIII вв. М., 1993, с.90. Следует добавить, что структурно сходную гипотезу высказал еще М.В.Ломоносов в главе IX своей "Древней Российской истории", при разборе предания о Сванильде и ее братьях.

10

Имеется в виду, конечно, Верона, имя которой превратилось в произношении германцев в "Берн", а вовсе не Берн в позднейшей Швейцарии.

11

О славянских плотниках в гуннской державе см.: Рыбаков Б.А. Искусство древних славян \\ История русского искусства. М., 1953, с.81.

12

Строфа 1339, перевод Ю.Корнеева. В следующей строфе эта картина развивается дальше: "… Вослед за их шумливою и дикою ордою \ Бойцы из Киевской земли неслись густой толпою".

13

Гуревич А. Я. Песнь о Нибелунгах \\ Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975, с. 707–710, 731–734.

14

Напомним, что существование в далеком прошлом "когда-то единого гото-скандинавского ареала" не вызывает сомнения у ученых, находя себе подтверждение прежде всего в данных сравнительно-исторического языкознания (подробнее см.: Арсеньева М.Г., Балашова С.П., Берков В.П., Соловьева Л.Н. Введение в германскую филологию. М., 1980, с. 81–82).

15

Мельникова Е.А. Скандинавские рунические надписи. М., 1977, с.135, 264.

16

Заметим, что то же самое слово в древневерхненемецком языке звучало как "thiod(a)". От него и произошло прилагательное "tiutsche", которым примерно с XI столетия немцы стали все чаще себя называть, подразумевая весь свой народ, – в противоположность старым, восходящим еще к племенному делению, прозваниям типа "баварцы" или "саксы". От этого слова в свою очередь произошло хорошо нам известное современное слово "deutsch" (немецкий). Итак, слова "чужак" и "Deutsche" восходят в конечном счете к одному общегерманскому корню, как в это сегодня ни трудно поверить… Любопытно, что семантическое поле этнонима "Deutscher" (немец) продолжает и для современного немецкого ума включать в себя древневерхненемецкую коннотацию. По крайней мере, так полагал писатель Герман Кант, довольно подробно описавший в одном из своих романов, вышедшего в 1977 году, ассоциации, вызываемые у современного немца словом "Deutscher" (текст соответствующего отрывка с переводом на русский язык и интересным лингвосемиотическим комментарием см. в кн.: Пиотровский Р.Г. Лингвистический автомат (в исследовании и непрерывном обучении). СПб, 1999, с. 62–65.

17

Оговоримся, что в этом фрагменте могли отразиться воспоминания и о более раннем "Готском береге" на южном побережье Балтийского моря близ устья Вислы. Нельзя вполне исключить и того, что речь шла о жителях балтийского острова Готланд, поддерживавших весьма активные торговые связи с Русью времен написания Слова (во многих текстах, включая и Повесть временных лет, у нас их могли тоже звать "готами"). Некоторые авторитетные историки, кстати, предполагают, что до переселения готов на южный берег Балтики, они скорее всего и занимали этот самый остров Готланд, что в таком случае прямо отразилось в его названии (Гот-ланд – "земля готов"). Аналогично, название недалеко от него расположенного (и, как мы помним, воспетого Карамзиным) острова Борнхольм объясняется как происшедшее от древнедатского "Burghaendaeholm", что значит просто "остров бургундов" (бургунды – ближайшие родственники готов, тоже переселившиеся позднее к устью Вислы).

18

Произносилось примерно как "?фто".

19

То есть вестготский – Д.С.

20

Волошин М.А. Культура, искусство, памятники Крыма \\ Idem. Коктебельские берега: Стихи, рисунки, акварели, статьи. Симферополь, 1990, с.218. Под Готией в краеведении Крыма традиционно понимается юго-западная часть полуострова, а также его южное побережье.

21

Употребляем кавычки, поскольку к историческим готам оба этих явления, как известно, ни малейшего отношения не имели. "Готический" шрифт был разработан не ранее середины XI века на основе так называемого каролингского минускула. Что же касается "прекрасной готики", то этот второй "большой стиль" в истории средневековой Европы был выработан и доведен до высокого совершенства – в первую очередь в архитектуре – к XII веку, прежде всего во Франции.

22

Как помнит читатель, это: инфинитив – немецкий имперфект (английское Past Indefinite) – и "партицип-цвай", он же причастие II… Оговоримся, что в курсах готского языка к ним добавляется еще и так называемая "четвертая форма", а именно множественное число прошедшего времени. Для приведенных глаголов она звучала соответственно как "habaid?dum" (имели), "bundum" (связывали) и "sl?hum" (били).

23

Возможна и форма "эрминоны".

24

Нидерле Л. [О жизни славян в древности] \\ Супрун А.Е., Калюта А.М. Введение в славянскую филологию. М., 1981, с.171.

25

Под "Ылмерем" следует понимать озеро Ильмень, а "Нево" – это, конечно, Ладожское озеро.

26

Лихачев Д.С… Комментарии \\ Повесть временных лет. СПб, 1996, с.384.

27

Теперь эта территория лежит в основном в пределах Бельгии и Северной Франции.

28

Это имя на франкском языке буквально значило "рожденный морем". Отсюда и название основанной им династии – Меровинги.

29

Любопытно, что в своем продвижении на юг франки столкнулись с уже знакомыми нам готами, занимавшими к тому времени Аквитанию и Прованс, и разгромили их в пух и прах.

30

Так звучал титул вельможи при дворе Меровингов, примерно соответствовавший нашему премьер-министру. Пипин был последним из череды майордомов, постепенно избавивших своих королей от бремени государственных дел, вплоть до сидения на троне. История помнит немало таких майордомов. "Урок царям"!

31

Уколова В.И… Античное наследие и культура раннего средневековья (конец V – начало VII века). М., 1989, с.6.

32

Тексту Повести временных лет был придан известный нам в настоящее время завершенный вид в начале XII столетия. Что же касалось династии Каролингов, то она окончательно потеряла власть задолго до того, еще в первой четверти Х столетия.

33

Пример с более близкими нам по времени "верными ленинцами" 1970-х годов так и просится на бумагу; дадим ему место хотя бы в примечании.

34

Любопытно, что Франция до сих пор называется по-немецки "Frankreich", что, означает, собственно, "Рейх Франков".

35

"Верхне-" в противоположность группе нижненемецких диалектов, восходящих к племенным языкам ингвеонов, и распространенных на севере Германии.

36

Имя "германский" восходит к латинскому слову "germanicus", произведенному в свою очередь от корня, заимствованного древними римлянами из одного из кельтских языков.

37

Заметим кстати, что и русское слово "король" восходит прямо к имени Карла Великого – по всей вероятности, при посредстве древневерхненемецкого языка.

38

Рыбаков Б.А… Язычество Древней Руси. М., 1987, с.456. Заметим только, что имя Священной Римской империи вошло в употребление не при Оттонах, а позже, начиная со времени Фридриха Барбароссы.

39

Любопытно, что предки части из них пришли в древности на южный берег Балтийского моря, чтобы занять земли, оставленные восточными германцами ради переселения на юг (об эпизоде этого переселения, связанном с появлением готов в Причерноморье, мы коротко говорили выше).

40

Оговоримся, что цитированные слова взяты из текста XIII века, повествующего об исторической катастрофе Киевской Руси (а именно, из Слова о погибели Рускыя земли).

41

Примерно так радиальная структура современного метрополитена рано или поздно дополняется хотя бы одной "круговой линией".

42

Назаренко А.В. Русь и Германия в IX–X вв. \\ Древнейшие государства Восточной Европы. Материалы и исследования. 1991 год. М., 1994, с.15.

43

Трубачев О.Н. В поисках единства. Мысли по случаю тысячелетия русской культуры \\ Прометей. Историко-биографический альманах серии "Жизнь замечательных людей". Том 16: Тысячелетие русской книжности. М., 1990, с.25. Авторская разрядка заменена нами в цитате курсивом.

44

"Посемь же приходиша немци, и ти хваляху закон свой".

45

Речь шла об обращении, поскольку в немецком предании рассказ об "огненном чуде" был приурочен к 986 году, то есть ко времени, предшествовавшему "корсунскому крещению" князя Владимира.

46

Рыбаков Б.А. Прикладное искусство Киевской Руси IX–XI веков и южнорусских княжеств XII–XIII веков \\ История русского искусства. Т.I. М., 1953, с.291.

47

Во время недавнего посещения Петербургской Духовной академии. автору довелось узнать, что едва ли не самые прочные связи по части теологического образования установились у нашего города с Регенсбургом. Вот, таким образом, продолжение давней, еще киевской традиции русско-немецких духовных связей.

48

Назаренко А.В. Русь и Германия в IX–X вв. \\ Древнейшие государства Восточной Европы. Материалы и исследования. 1991 год. М., 1994, с.15.

49

Цыганков П.А. Геополитика: последнее прибежище разума? \\ Вопросы философии, 1994, N 7–8, с.60.

50

Адам Бременский (около 1070 г.), цит. по: Херрман Й. Купец и воин в балтийской торговле \ Idem. Славяне и норманны в ранней истории балтийского региона \\ Как была крещена Русь. М., 1990, с.249.

51

Общее руководство христианской миссией в Ливонии принадлежало архиепископу северонемецкого города Бремен.

52

Чаще всего говорили "Орден братьев-меченосцев" ("Schwertbr?derorden"), хотя формальное латинское название звучало проще – "Братья воинства Христова" ("Fratres militiae Christi").

53

Янин В.Л. Археология и исследование русского средневековья \\ Вестник РАН, 2000, N 10, с.923 (курсив наш).

54

Шаскольский И.П. Борьба Руси против крестоносной агрессии на берегах Балтики в XII–XIII вв. М., 1978, с. 18–20.

55

Рыцари-меченосцы избрали своей эмблемой красные меч и крест на белом поле.

56

Раушнинг Г. Говорит Гитлер \\ Idem. Говорит Гитлер. Зверь из бездны \ Пер. с нем. М., 1993, с.189.

57

Так принято называть язык балтийских племен пруссов, чтобы отличить его от позднее распространенных в том же ареале прусских говоров немецкого языка.

58

Житие Александра Невского здесь и ниже цитируется по изданию В.И.Охотниковой, см.: Воинские повести Древней Руси. Л., 1985, с. 120–127.

59

Шаскольский И.П. Борьба Руси против крестоносной агрессии на берегах Балтики в XII–XIII вв. М., 1978, с. 155–157.

60

Казакова Н.А. Русско-ливонские и русско-ганзейские отношения. Конец XIV – начало XVI в. М.-Л., 1975, с. 36–38.

61

Кирпичников А.Н. Копорье \\ Архитектурное наследие Ленинградской земли. Л., 1983, с.64.

62

Прадедом Александра Невского был, собственно, князь Юрий Владимирович Долгорукий.

63

В других рукописях Жития Александра Невского в этом месте говорится о "рыделях"; это слово тоже было известно у нас издревле. Что же касается формы "рыцарь", то она вошла в русский язык не ранее XIV столетия, при посредстве польского языка.

64

Цит. по: Горский А. Александр Невский \\ Родина, 1993, N 11, с.29.

65

Для южнорусского земледельческого населения, напротив, более важен был образ "повелителя неба" (или дождя); подробнее см.: Рыбаков Б.А. Язычество Древней Руси. М., 1987, с.265.

66

Интересно, что финны до сих пор называют Эстонию на своем языке "Viro", откуда и нередкая в наших местах фамилия Виролайнен, что значит поэтому просто "эстонец" (или "эстонка"). Напомним, что сами эстонцы называют северо-восточную часть своей страны, примыкающую с запада к реке Нарве, Virumaa.

67

С некоторыми колебаниями, такого перевода придерживается и В.И.Охотникова, изданию которой мы следовали в приведенных выше цитатах из древнего памятника, см.: Сказание о Довмонте \ Пер. В.И.Охотниковой \\ Воинские повести Древней Руси. Л., 1985, с. 141–145.

68

Гитлер А. Моя борьба \ Пер. с нем. М., 2000, с.556 (оригинал был закончен в 1926 году).

69

См.: Брунс Д.В., Кангропооль Р.Р. Таллин. Л., 1980, с. 7–8.

70

Речь здесь идет о положении, сложившемся примерно на конец XIV столетия. Впрочем, намеченная выше линия на удивление точно соответствует трассе теперешней российско-эстонской, а также российско-латвийской границы.

71

Этот и предыдущий перлы ганзейского красноречия цитированы нами по кн.: Казакова Н.А. Русско-ливонские и русско-ганзейские отношения. Конец XIV – начало XVI в. М.-Л., 1975, с.103, 110 (пояснения в квадратных скобках: в первом случае – наше, во втором – Н.А.Казаковой). В нашем рассказе о Ганзе мы будем и далее цитировать документы эпохи по указанной выше обобщающей монографии этого автора, не оговаривая этого специально.

72

Приведенное немецкое выражение было употреблено, к примеру, в решениях любекского "ганзатага" 1426 года.

73

Средняя норма прибыли в торговле на Балтике составляла в период расцвета Ганзы величину около пяти процентов.

74

Бродель Ф. Время мира. Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV–XVIII вв. Пер. с франц. Т.3. М., 1992, с.102. Кстати, согласно выводу К.Маркса, купеческий капитал вообще всегда по своей природе стремится к консервации устаревших обычаев и отношений. Не будем лишать любознательного читателя удовольствия самостоятельно найти более подробные разъяснения этого тезиса в тексте третьего тома "Капитала".

75

См.: Слово похвалное о баталии Полтавской, сказанное в Санктпитербурхе в церкви Живоначалныя Троицы чрез честнейшего отца ректора Прокоповича июня в 27 день 1717 \\ Панегирическая литература петровского времени \ Изд. В.П.Гребенюк. М., 1979, с.211.

76

В некоторых случаях, торговые тяжбы новгородских купцов с ганзейскими все же подлежали разбору у тысяцкого.

77

Разрешения сложить печь в итоге так и не было получено.

78

Упомянутый инцидент произошел осенью 1501 года. Оговоримся, что к этому времени обстановка в наших краях несколько изменилась, в силу формального закрытия подворья св. Петра осенью 1494 года.

79

Подробнее см.: Мавродин В.В. Основание Петербурга. Л., 1978, с. 66–68.

80

Отметим, что при внешней схожести с Грановитой палатой московского Кремля, построенной немного позднее, но в ту же эпоху, новгородская Грановитая имеет с ней мало общего. Первую ставили нервные итальянцы, постаравшиеся вдохнуть в свое детище дух расцветавшего Ренессанса. Что же касалось второй, то ее строили спокойные немцы, следовавшие канонам давно пережившего свой расцвет, по сути же выходившего из моды искусства готики.

81

Исходно латинский, этот важнейший термин пришел в русский язык через посредство греческого, как следствие непосредственного общения с византийскими зодчими, что было позже поддержано влиянием древневерхненемецкого meistar – и, повидимому, средневерхненемецкого meister (в том же значении).

82

Лихачев Д.С. Предвозрождение в Новгороде \\ Земля родная. М., 1983, с.159. Принимая в самом общем виде тезис об общем распространении предренессансного мировосприятия, выработанный нашим замечательным ученым, считаем необходимым напомнить, что медиевистами отмечается и принципиальная противоположность культурно-психологических парадигм, сформулированных византийскими гуманистами с одной стороны, и византийскими исихастами – с другой. Первые сообщили решающий импульс развитию итальянского Возрождения; что же касалось вторых, то они выработали внутренний стержень православного Предвозрождения (подробнее см.: Прохоров Г.М. Повесть о Митяе. Л., 1978, с. 8–13).

83

Такое латинизированное название носила северо-западная часть эстонских земель (немецкое "Harrien"). По-эстонски она по сей день называется "Harjumaa".

84

Лазарев В.Н. Живопись и скульптура Новгорода \\ История русского искусства. Т.2. М., 1954, с.282. "Автопортрет мастера Аврама" воспроизведен в том же издании, с.137.

85

Здесь и ниже продолжаем цитировать ливонские документы по кн.: Казакова Н.А. Русско-ливонские и русско-ганзейские отношения. Конец XIV – начало XVI в. М.-Л., 1975, с. 145–146. Под землями, отнятыми у ливонцев "во время доброго мира", следует понимать территории, расположенные на юг от Псковского озера.

86

"Сам дьявол больше не пускает их в ад" (потому что боится ландскнехтов, устроивших погром и в аду). Так читалась одна из строк писателя XVI века Ганса Сакса, ставшая у немцев пословицей – Der Teuffel lest keyn Lantzknecht mehr in die Helle faren… Вероятно, возникшая у читателя ассоциация имени Сакса с героем вагнеровских "Мейстерзингеров" совершенно оправдана.

87

Цит. по: Хорошкевич А.Л. Русское государство в системе международных отношений конца XV – начала XVI века. М., 1980, с.139.

88

Кирпичников А.Н. Ивангород \\ Архитектурное наследие Ленинградской земли. Л., 1983, с.84.

89

Что касалось самой "Старой Нарвы", то она была основана датскими крестоносцами на другом берегу реки еще в середине XIII столетия.

90

Цит. по: Коваленко Г.М. Кандидат на престол. Из истории политических и культурных связей России и Швеции XI–XX веков. СПб, 1999, с.71.

91

См.: Шрадер Т.А. Поселения немецких крестьян-колонистов в Петербургской губернии в XIX в. и в первые два десятилетия XX в. \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.84.

92

Если на улице темно, или видимость по какой-то другой причине плохая, то путешественник сможет освежить в памяти облик двух замков, приблизив к глазам новую эстонскую купюру в 5 крон. Вид на оба взят на ней с юга, примерно с середины фарватера реки Нарвы. На обороте изображен шахматист Пауль Керес, так что оформление банкноты было бы счесть вполне "политически корректным", если б художник не удержался и не изобразил светлое небо над Нарвой, но темную тучу – над Ивангородом.

93

Недурная фотография руин замка Везенберг приведена в работе: Ярв А. История Эстонии \\ Прибалтийско-финские народы. История и судьба родственных народов. Ювяскюля, 1995, с.101.

94

Изображение этой стороны медали приведено в альбоме: Корх А.С. Петр I и Северная война 1700–1721. М., 1990, с.37.

95

Как явствует из официальных документов, сету (самоназвание – "seto") рассматривают себя в настоящее время не в качестве самостоятельного этноса, но именно как инорелигиозную группу в рамках эстонского народа, см.: Второй Всемирный конгресс финно-угорских народов. Дебрецен, 1999, с.47, 225. Читателю, вероятно, доводилось заглядывать в их церковь, расположенную по левую руку, немного не доходя до главного входа в Псково-Печерский монастырь.

96

Если быть уж совсем точным, то нужно сказать, что на первых порах политики снова обретшей независимость Эстонии поставили было вопрос о возвращении к границам Тартуского договора. Однако такая претензия вскоре была снята, поскольку Европейский Союз, о вступлении в который эстонцы мечтали, решительно отвергает любые территориальные споры.

97

Абрамсон М.Л., Кириллова А.А., Колесницкий Н.Ф. и др. История средних веков. М., 1980, с.254.

98

Цит. по кн.: Казакова Н.А. Русско-ливонские и русско-ганзейские отношения. Конец XIV – начало XVI в. М.-Л., 1975, с.236.

99

Мы здесь цитируем выражение из известного послания Василия III славному Бабуру, ставшему основателем династии Великих Моголов на территории современной Индии. Император Бабур предложил московскому князю установить дипломатические отношения. На это Василий отписал, что надобно еще выяснить, государь ли Бабур, либо же "государству своему урядник".

100

Подробнее см.: Хорошкевич А.Л. Русское государство в системе международных отношений конца XV – начала XVI века. М., 1980, с. 167–168.

101

Цит. по: Лурье Я.С. Русские современники Возрождения. Л., 1988, с.125.

102

К этому можно добавить и композиционные соображения. Орлы на гербах германских королевств смотрели одни в правую сторону, другие же в левую. При их совмещении воедино, в рамках одного поля, очертания крыльев или лап примерно совпадали, но голову приходилось раздваивать.

103

Подробнее см.: Соболева Н.А. Старинные гербы российских городов. М., 1985, с. 16–22; Хорошкевич А.Л. Европейские традиции в оформлении русской государственной символики XV–XVII вв. \\ Древняя Русь и Запад. М., 1996, с. 127–129.

104

Казакова Н.А. Русско-ливонские и русско-ганзейские отношения. Конец XIV – начало XVI в. М.-Л., 1975, с.193.

105

Пайпс Р. Россия при старом режиме \ Пер. с англ. М., 1993, с.271.

106

Отметим, что "ям", в значении "почтовая станция" (или "почтовые лошади") – также тюркское слово, отсюда и наше "ямщик". От этой "ямской гоньбы" произошла по прямой линии и наша позднейшая "ямская служба", связывавшая воедино российские губернии еще во времена Пушкина. Вообще, фактически все важнейшие ордынские институции без больших изменений перешли от монгольских ханов – к московским царям.

107

Факт ее уплаты подтверждался особой печатью, носившей у татаро-монголов наименование "тамга". Отсюда и современное русское слово "таможня", а кроме того, скорее всего и "деньги" (хотя этимология последнего слова отнюдь не так прозрачна, как может показаться на первый взгляд).

108

Лурье Я.С. Афанасий Никитин \\ Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып.2 (вторая половина XIV–XVI в.). Ч.1. Л., 1988, с.87.

109

Строго говоря, Ахмат был ханом так называемой Большой Орды, однако формально сидел-то он на троне золотоордынских владык.

110

"Мы сожгли бы и вашего князя, если бы он сделал у нас то же" (см. шестую главу тома VI "Истории государства Российского"). Напомним, что речь шла об обвинении в гомосексуализме, что для Великого князя Московского было, несомненно, довольно обидно… Вот, кстати, сюжет, обойденный вниманием позднейшего петербургского краеведения в лице К.Ротикова.

111

Произносится примерно как "плад?йч".

112

Оговоримся, что формально нижненемецкая языковая зона занимала не только прибалтийские земли, распространяясь на север от так называемой "линии Бенрата" (проведенной немецкими диалектологами примерно от Дюссельдорфа на Рейне – до Магдебурга на Эльбе, и далее до Франкфурта-на-Одере).

113

Подробнее см. статьи под этими именами в "Словаре книжников и книжности Древней Руси". Вып.2 (вторая половина XIV–XVI в.). Ч.1. Л., 1988, с. 140–141, 195–196.

114

Цит. по: Гаврюшин Н.К. "Начаша изыскивати мастерства печатных книг…" \\ Прометей. Историко-биографический альманах серии "Жизнь замечательных людей". Том 16: Тысячелетие русской книжности. М., 1990, с.241.

115

Первая известная науке печатная славянская книга была выпущена в Хорватии, притом не кириллицей, а глаголическим шрифтом, в начале 80-х годов XV века.

116

Плигузов А.И., Тихонюк И.А. Послание Дмитрия Траханиота новгородскому архиепископу Геннадию Гонзову о седмеричности счисления лет \\ Естественнонаучные представления Древней Руси. М., 1988, с.52.

117

См., например: Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991, с. 16–17 (репринт парижского издания 1937 года).

118

По мере дальнейшего упрощения, эта фамилия могла выговариваться и писаться русскими как "Люев" и даже "Луев". Иронического оттенка в последнем прозвании, повидимому, не было. Были же "Луевы горы", через которые Гришка Отрепьев бежал в свое время в Литву. Они, кстати, упомянуты в знаменитой сцене "Корчма на Литовской границе", у Пушкина в "Борисе Годунове" (а в текст этой драмы перешли, скорее всего, из карамзинской Истории).

119

Синицына Н.В. Гипербореец из Эллады, или Одиссея Максима Грека \\ Прометей. Историко-биографический альманах серии "Жизнь замечательных людей". Том 16: Тысячелетие русской книжности. М., 1990, с. 230–231.

120

Цит. по: Буланин Д.М. Булев (Бюлов) Николай \\ Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып.2 (вторая половина XIV–XVI в.). Ч.1. Л., 1988, с.103.

121

Отметим, что в современной западной историографии концепция М.Вебера, разработанная на материале протестантского (и уже – кальвинистского) менталитета, продолжает, при всех коррективах, рассматриваться как содержательная (в частности, при выделении констант менталитета российского), более того – с некоторыми оговорками распространяется на традицию "западного христианства" в целом (подробнее см.: Yaney G. The systematization of Russian government. Social evolution in the domestic administration of imperial Russia, 1711–1905. Urbana – Chicago – London, 1973, p.395).

122

Мы говорим здесь о ней в широком смысле, включая и фазу так называемой прединдустриальной (раннекапиталистической) цивилизации (подробнее см.: Яковец Ю.В. История цивилизаций. М., 1997, с. 158–165).

123

"Речь идет о тебе" (лат.).

124

Хейзинга Й. Осень средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах \ Пер. с нидерл. М., 1988, с.149.

125

Скрынников Р.Г. Святители и власти. Л., 1990, с.107.

126

Порядки, царившие в русском войске той эпохи, удачно воссозданы в недавно опубликованном историческом романе В.Полуйко "Ливонская война" (М., 1998, см. в особенности с. 69–73).

127

Гребельский П., Думин С., Мирвис А., Шумков А. Катин-Ярцев М. Дворянские роды Российской империи. Т.I: Князья. СПб, 1993, с. 37–39.

128

Панченко А.М. Русская культура в канун петровских реформ. Л., 1984, с. 98–99.

129

Соболева Н.А. Старинные гербы российских городов. М., 1985, с.32.

130

Для нашего рассказа, мы обратились к изданию древнерусского текста, предпринятому В.И.Охотниковой, см.: Повесть о прихожении Стефана Батория на град Псков \\ Воинские повести Древней Руси. Л., 1985, с. 313–314.

131

Гейченко С.С. Пушкиногорье. М., 1981, с.154.

132

Гейченко С.С. У Лукоморья. Л., 1981, с. 291–300 (главы "На Савкиной горке" и "Савкин камень"). При чтении книги, не забудьте обратить внимание на иллюстрации замечательного ленинградского графика, Василия Михайловича Звонцова. Его острый глаз, верное художественное чутье, а кстати, и задушевная дружба с Гейченко, много способствовали нахождению простых, строгих, но исключительно удачных решений при реконструкции построек и ландшафтов пушкинского заповедника.

133

Данная цитата, а также фрагмент из псковской летописи с осуждением этого выселения, приводимый в следующем разделе, цит. по кн.: Скрынников Р.Г. Святители и власти. Л., 1990, с.197.

134

Лурье Я.С. Иван IV Васильевич Грозный \\ Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып.2 (вторая половина XIV–XVI в.). Ч.1. Л., 1988, с.375.

135

Пайпс Р. Россия при старом режиме. Пер. с англ. М., 1993, с.92.

136

Кирпичников А.Н., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Русь и варяги (русско-скандинавские отношения домонгольского времени) \\ Славяне и скандинавы. М., 1986, с. 193–194.

137

Булгарин Ф.В. Падение Вендена. Историческая повесть \\ Русская историческая повесть. Т.1. М., 1988, с.237.

138

Хорошкевич А.Л. Русское государство в системе международных отношений конца XV – начала XVI века. М., 1980, с. 237–242.

139

Георги И.Г. Описание российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и достопамятностей в окрестностях оного, с планом. СПб, 1996, с.222 (репринт издания 1794 года).

140

Скрынников Р.Г. Святители и власти. Л., 1990, с. 329–330.

141

Ковригина В.А. Немецкая слобода Москвы \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.8 (внутренняя цитата в приведенном фрагменте дана со ссылкой на русское издание "Описания путешествия польского посольства в Московию в 1678 году", выпущенного Б.Таннером; курсив наш).

142

Некрасов Г.А. 1000 лет русско – шведско – финских культурных связей IX–XVIII в. М., 1993, с.92.

143

Мажуга В.И. Культурные идеалы античности в средневековой Европе. Город как их символ \\ Городская культура. Средневековье и начало Нового времени. Л., 1986, с.251. См. также страницы 3–7 в Предисловии к указанному изданию, содержащие сжатую, но замечательно яркую характеристику облика средневекового города, данную выдающимся отечественным медиевистом и подлинным ленинградским интеллигентом, Виктором Ивановичем Рутенбургом.

144

Подробнее см.: Заварихин С.П. Явление Санктъ – Питеръ – Бурха. СПб, 1996, с. 126–127.

145

Более подробную аргументацию см. в кн.: Кириллов В.В. Архитектура и градостроительство \\ Очерки русской культуры XVIII века. Ч.IV. М., 1990, с. 17–23.

146

Карта воспроизведена, например, в сборнике: Шведы на берегах Невы. Стокгольм, 1998, с.20.

147

В документах того времени, встречаем как написание "Sten von Stenhvsen", так и "Steen von Steenhuussen".

148

Исаченко Г.А. "Окно в Европу": История и ландшафты. СПб, 1998, с.76.

149

Цит. по: Замалеев А.Ф., Овчинникова Е.А. Еретики и ортодоксы: Очерки древнерусской духовности. Л., 1991, с.172 (пояснение в квадратных скобках введено нами). В следующем ниже рассказе о "деле Дмитрия Тверитинова" основываемся на том же источнике, гл.12.

150

О "новом вкусе" в иконописи подробнее см.: Корнилович К.В. Окно в минувшее. Л., 1968, с. 128–142.

151

Более подробное обсуждение в контексте русско-немецких связей см.: Гро Д. Россия глазами Европы \\ Дружба народов, 1994, N 2, с.177.

152

Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991, с.80 (репринт парижского издания 1937 года).

153

Цит. по: Богданов А.П., Симонов Р.А. Прогностические письма докора Андреаса Энгельгардта царю Алексею Михайловичу \\ Естественнонаучные представления Древней Руси. М., 1988, с. 151–204. В дальнейшем рассказе мы опираемся на указанный источник, содержащий полный перевод на русский язык обоих Прогностических писем Энгельгардта, а также предпосланный им, весьма содержательный вступительный очерк.

154

Sadoul J. Le tr?sor des alchimistes. Paris, 1970, p.26. Об истории "Изумрудной скрижали" в контексте средневековой алхимии см.: Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979, с. 369–371.

155

Под "кобью" у нас в старину понимали гадание по приметам и связанную с ним ворожбу, направленную на призывание удачи. В случае, если глагол "кобениться" происходит от этого слова, можно предположить, что такое волхвование включало ритуальные телодвижения особого типа.

156

Слово о состоявшемся между империею Российскою и короною шведскою мире (…) \\ Панегирическая литература петровского времени \ Изд. В.П.Гребенюк. М., 1979, с.270.

157

См.: Пушкин А.С. Исторические заметки (Историческая проза. Заметки) \ Сост. Н.Н. Скатов. Л., 1984, с.375.

158

Мавродин В.В. Основание Петербурга. Л., 1978, с.215.

159

Цит. по: Беспятых Ю.Н. Петербург Петра I в иностранных описаниях. Л., 1991, с. 34–35.

160

Отец его, знаменитый врач и алхимик Урбан Ерне, родился на мызе Сквориц (теперешних Скворицах близ Гатчины).

161

Цит. по написанным в послереволюционный период воспоминаниям В.И.Гурко "Царь и царица" \\ Николай II: Воспоминания. Дневники \ Вступительная статья, составление, примечания и подготовка текста Б.В.Ананьича, Р.Ш.Ганелина. СПб, 1994, с.360.

162

Цит. по: Беспятых Ю.Н. Основание Петербурга: государственная необходимость или государева блажь? \\ Феномен Петербурга. Труды Международной конференции. СПб, 2000, с.277.

163

См.: Преславное торжество свободителя Ливонии (…) \\ Панегирическая литература петровского времени \ Изд. В.П.Гребенюк. М., 1979, с.161. Ср. также комментарий к цитированным словам на с.99 указанного издания.

164

См.: Панегирическая литература петровского времени \ Изд. В.П.Гребенюк. М., 1979, с.271, 143, 213 и пр.

165

Подробнее см.: Коренцвит В.А. Крепость Петерштадт в Ораниенбауме \\ Памятники истории и культуры Санкт-Петербурга. СПб, 1994, с. 208–221.

166

Дальман Д. Петербургские немцы в XVIII столетии: крестьяне, ремесленники, предприниматели" \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 157–158.

167

Георги И.Г. Описание российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и достопамятностей в окрестностях оного, с планом. СПб, 1996, с.146 (репринт издания 1794 года).

168

Из книги Ф.-Х.Вебера "Преображенная Россия" (ч.1): Приложение о городе Петербурге и относящихся к этому замечаниях \ Пер. с нем. \\ Беспятых Ю.Н. Петербург Петра I в иностранных описаниях. Л., 1991, с. 108–109, 113–114.

169

Нужно оговориться, что в раннем Петербурге была и еще одна часть, носившая название Русской слободы. Она располагалась на левом берегу Невы, выше Немецкой слободы, в районе Литейного двора. В этой слободе стоял в свое время дом царевича Алексея Петровича.

170

Бенуа А.Н. Мои воспоминания в пяти книгах. Книги первая, вторая, третья. М., 1990, с.27.

171

Заварихин С.П. Явление Санктъ-Питеръ-Бурха. СПб, 1996, с.103.

172

См.: Ожегов С.С. Типовое и повторное строительство в России в XVIII–XIX веках. М., 1987, иллюстрации и содержательное обсуждение см. на с. 21–23.

173

Ожегов С.С. Цит. соч., с. 30–35.

174

Заварихин С.П. Явление Санктъ-Питеръ-Бурха. СПб, 1996, с.49.

175

Нужно оговориться, что строителям Московской Руси был в принципе известен так называмый "трапезный" тип храма, основной объем которого был продолжен за счет трапезной и притвора, над которым нередко ставили колокольню.

176

Изображение кирхи св. Петра, стоявшей во дворе дома К.Крюйса, приведено в ряде источников. К примеру, см.: Архимандрит Августин (Никитин). Немецкая евангелическо-лютеранская церковь св. Петра \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.283.

177

Пунин А.Л. Архитектура Петербурга середины XIX века. Л., 1990, с.193.

178

Ирония при передаче этой безыскусной, образной и грубоватой речи очень заметна, к примеру, у Фридриха Берхгольца, см.: Дневник камер-юнкера Берхгольца, веденный им в России в царствование Петра Великого с 1721 по 1725 год \\ Петр Великий \ Сост. Е.В.Анисимов. М., 1993, с.187, 198 и пр.

179

Слово на похвалу блаженныя и вечнодостойныя памяти Петра Великаго (…) \\ Панегирическая литература петровского времени \ Изд. В.П.Гребенюк. М., 1979, с. 291–292.

180

Мавродин В.В. Основание Петербурга. Л., 1978, с.86.

181

Ср.: Гребенюк В.П. Панегирические произведения первой четверти XVIII в. и их связь с петровскими преобразованиями \\ Панегирическая литература петровского времени. М., 1979, с. 35–38.

182

Топоров В.Н. Петербург и петербургский текст русской литературы \\ Семиотика города и городской культуры: Петербург \ Труды по знаковым системам. XVIII. Тарту, 1984, с.14.

183

Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991, с.92 (репринт парижского издания 1937 года).

184

Дело было в 1704 году, в самом разгаре Северной войны. См.: Записки Юста Юля, датского посланника при Петре Великом (1709–1711) \\ Петр Великий \ Сост. Е.В.Анисимов. М., 1993, с. 98–99.

185

См.: Эпизод из посещения Берлина Петром Великим, рассказанный маркграфиней Вильгельминой Байрейтской в ее мемуарах \\ Петр Великий \ Сост. Е.В.Анисимов. М., 1993, с. 157–158.

186

Подробнее о жене царевича Алексея Петровича см.: Маркина Л.А. София Шарлотта Брауншвейгская – первая немецкая принцесса в России \\ Немцы в России. Проблемы культурного взаимодействия. СПб, 1998, с. 41–52.

187

Маркина Л.А. Граф А.И.Остерман: штрихи к иконографии \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 173–174.

188

Подробнее см.: Яковлев О.А. Б.К.Миних – строитель дороги Москва-Петербург \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 164–168.

189

В данном случае мы цитировали шутливое выражение из известного письма Белинского к Боткину.

190

Педер фон Хавен. Путешествие в Россию \\ Беспятых Ю.Н. Петербург Анны Иоанновны в иностранных описаниях. Введение. Тексты. Комментарии. СПб, 1997, с.348.

191

Кириков Б.М. Архитектура \\ Ленинград: Путеводитель. Л., 1987, с.63.

192

Чеснокова А.Н. Невский проспект. Л., 1985, с.15.

193

Овсянников Ю.М. Великие зодчие Санкт-Петербурга. Трезини. Растрелли. Росси. СПб, 2000, с.172.

194

Изображение первоначальной "Кирки на першпективе" приведено, к примеру, в работе: Архимандрит Августин (Никитин). Немецкая евангелическо-лютеранская церковь св. Петра \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.284.

195

Таценко Т.Н. Немецкие евангелическо-лютеранские общины в Санкт-Петербурге в XVIII–XX вв. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.249.

196

Подробнее о "немецкой" топонимике нашего города см.: Никитенко Г.Ю., Соболь В.Д. Отражение русско-немецких связей в топонимике Петербурга \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с. 114–120.

197

Коршунова М.Ф. Юрий Фельтен. Л., 1988, с.94.

198

Таценко Т.Н. Немецкие евангелическо-лютеранские общины в Санкт-Петербурге в XVIII–XX вв. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.267.

199

Петров А.Н., Борисова Е.А., Науменко А.П., Повелихина А.В. Памятники архитектуры Петербурга. Л., 1976, с.300.

200

Курбатов В.Я. Петербург. Художественно-исторический очерк и обзор художественного богатства столицы. СПб, 1993, с.76 (оригинал вышел в 1913 году).

201

Смагина Г.И. Немцы – учителя и устроители государственных учебных заведений в России XVIII в. \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.150.

202

Приводим выражение из новогодней оды, созданной в анненские времена петербургско-немецким поэтом Г.Юнкером: "Das unersch?pfte Russenreich \ Empfindt nunmehr die g?ldnen Zeiten" ("Неисчерпаемая Российская держава \ Переживает ныне свой золотой век") (немецкий оригинал цит. по: Материалы для истории Императорской Академии наук. Т.VI. СПб, 1890, с.423; курсив наш).

203

Дальман Д. Петербургские немцы в XVIII столетии: крестьяне, ремесленники, предприниматели" \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.159 (последняя фраза цитаты дана со ссылкой на статью И.Батера).

204

В оригинале оды профессора И.Г.Бока стояло "Selbstherrscherin aller Reussen", что, не противореча придворному узусу своего времени, в данном случае почти с неизбежностью подразумевало рифму "Reussen – Preussen" (продолжаем цитировать немецкие ученые оды XVIII века по статье Л.В.Пумпянского, с. 5–6; курсив наш).

205

Об этой возможности напомнил в одном из своих исторических романов В.С.Пикуль, сам бывший участником последней войны с Германией (см.: Пером и шпагой. Л., 1991, с.303).

206

Подробнее см.: Таценко Т.Н. Немецкие евангелическо-лютеранские общины в Санкт-Петербурге в XVIII–XX вв. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 250–251.

207

Цит. по изложению Б.В.Ананьича и Р.Ш.Ганелина (см.: Николай II: Воспоминания. Дневники. СПб, 1994, с.506).

208

Орлов П. Примечания \\ Русская поэзия XVIII века \ Библиотека всемирной литературы. Серия первая. Т.57. М., 1972, с.657.

209

Лебедев Г.С. История \\ Ленинград. Путеводитель. Л., 1987, с.31.

210

Миллер Г.Ф. Из истории первых лет петербургской Академии наук \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.513.

211

Георги И.Г. Описание российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и достопамятностей в окрестностях оного, с планом. СПб, 1996, с.222 (репринт издания 1794 года).

212

Смирницкая С.В. Немецкоязычная пресса в России \\ Немцы в России: Проблемы культурного взаимодействия. СПб, 1998, с.211. Издание газеты было возобновлено в Петербурге под старым названием в 1991 году.

213

Карпеев Э.П. Г.З.Байер и истоки норманской теории \\ Первые скандинавские чтения. Этнографические и культурно-исторические аспекты. СПб, 1997, с.21.

214

Подробнее см.: Копелевич Ю.Х. Г.Ф.Миллер и петербургская Академия наук \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 479–481.

215

Позднее, в 1766 году, Эйлер вернулся в Россию.

216

Мы помещаем названия партий в кавычки в силу их известной условности. Как это часто случается в академических интригах, этнические немцы не раз находили выгодным для себя поддерживать "русскую" партию, в то время как природные русские могли выступать на стороне, скорее ассоциировавшейся с немцами. На стороне "немецкой" партии обычно выступали ученые-иностранцы – чаще всего, французы, однако и здесь находились свои исключения, и так далее.

217

Трохачев С.Ю. Немцы и русские в Академии наук первых лет XIX в. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 93–94.

218

Открыта же Академия была (в 1725 году) и вовсе на Петербургской стороне, в доме Шафирова.

219

Свердлов М.Б. Дополнения \\ Повесть временных лет. СПб, 1996, с.595 (тут же приведена и базовая библиография проблемы).

220

Пумпянский Л.В. Ломоносов и немецкая школа разума \\ XVIII век. Сборник 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л., 1983, с. 27–36 (статья была написана в конце 1930-х годов).

221

Гаспаров М.Л. Очерк истории европейского стиха. М., 1989, с.210.

222

То есть, науки.

223

[Juncker G.F.W.] Die gekr?nte Hoffnung der Ruszischen Kayserthums (…) \ [Юнкер Г.Ф.В.] Венчанная надежда Российския Империи (…). С немецких российскими стихами перевел Михайло Ломоносов (…) \\ Ломоносов М.В. Сочинения с объяснительными примечаниями акад. М.И.Сухомлинова. Т.I. СПб, 1891, с. 78–79 (первой пагинации).

224

Пумпянский Л.В. Цит. соч., с.25.

225

Любарский Я.Н. Внешний облик героев Михаила Пселла (к пониманию художественных особенностей византийской историографии) \\ Византийская литература. М., 1974, с.245, 256–257.

226

Басилов В.Н. Избранники духов. М., 1984, с. 44–45.

227

Цитируем "Письмо о правилах российского стихотворства" по кн.: Жирмунский В.М. Теория стиха. Л., 1975, с.27. Там же приведена проницательная оценка нововведений Ломоносова на фоне дальнейшего развития русского стихосложения.

228

Юнкеровская ода 1742 года была, к примеру, написана шестистопным ямбом. Кроме этого размера, наши академические немецкие поэты пользовались еще только четырехстопным ямбом, и дальше, как правило, не шли. Вот, кстати, еще один признак, по которому ломоносовская ода примыкала к традиции "петербургско-немецкой" поэзии.

229

Точнее было бы сказать "южной политике": Османская империя все же лежала на юг от России.

230

Полный текст эпиграммы и перевод приведены в работе: Данилевский Р.Ю. Немецкие стихотворения русских поэтов \\ Многоязычие и литературное творчество. Л., 1981, с.23.

231

См.: Георги И.Г. Описание российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и достопамятностей в окрестностях оного, с планом. СПб, 1996, с.490 (репринт издания 1794 года).

232

Карты этой, а также других упоминаемых нами ниже немецких колоний приведены в содержательной статье: Шрадер Т.А. Поселения немецких крестьян-колонистов в Петербургской губернии в XIX в. и в первые два десятилетия XX в. \\ 82–83, 87.

233

Любопытно, что фонтан в виде изящной гранитной тумбы с водопойными чашами и маской древнего божества воды, стоявший на территории Среднерогатской колонии, был позже перенесен в сквер у Казанского собора, где скромно стоит в тени деревьев, напротив главного входа в храм, по сей день (см.: Семенова Г.В. Пулковская гора и ее окрестности до основания обсерватории \\ Памятники истории и культуры Санкт-Петербурга. СПб, 1994, с.162)

234

Соответственно, выдающийся петербургский германист А.И.Домашнев находил возможным употреблять этноним "Newa-Deutsche", хотя и в кавычках. См., к примеру, его статьи: А.Штрем и исследование диалектов немецких поселенцев на Неве \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.111; Немецкие поселения на Неве (из истории развития "островной" диалектологии) \\ Вопросы языкознания, 1996, N 1, с. 24–32.

235

Бахтиаров А.А. Брюхо Петербурга. Очерки столичной жизни. СПб, 1994, с.139 (оригинал вышел в 1887 году).

236

Вильчковский С.Н. Царское Село. СПб, 1992, с. 43–44 (репринт издания 1911 года).

237

Бахмутская Е.В. Образование немецких колоний в Санкт-Петербургской губернии (вторая половина XVIII – начало XIX в.) \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.243.

238

Подробнее о его творчестве см.: Левин Ю.Д. Немецко-русский поэт Э.И.Губер \\ Многоязычие и литературное творчество. Л., 1981, с. 106–123.

239

При описании жизненного уклада "северных колоний" мы опираемся в основном на материалы статьи: Найдич Л.Э. Быт и образ жизни немецких колонистов под Петербургом \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с. 101–107.

240

Сыщиков А.Д. Из истории лютеранских общин Ингерманландии \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.49.

241

Найдич Л.Э. Быт и образ жизни немецких колонистов под Петербургом \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.104, 106.

242

Колесов В.В. Язык города. М., 1991, с.51.

243

Пыляев М.И. Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб, 1994, с.80 (репринт издания 1889 года).

244

Приводим подлинные фамилии жителей Ново-Саратовской колонии близ Петербурга.

245

Такая, германизированная форма фамилии знаменитого петербургского архитектора иногда употреблялась им в официальных бумагах, представлявшихся к императорскому двору. Текст одного из таких прошений, писаного на имя правительницы Анны Леопольдовны, приведено в кн.: Овсянников Ю.М. Великие зодчие Санкт-Петербурга. Трезини. Растрелли. Росси. СПб, 2000, с.254.

246

Евсина Н.А. Русская архитектура в эпоху Екатерины II. Барокко – классицизм – неоготика. М., 1994, с.21.

247

Пунин А.Л. Архитектура Петербурга середины XIX века. Л., 1990, с.172.

248

Евсина Н.А. Русская архитектура в эпоху Екатерины II. Барокко – классицизм – неоготика. М., 1994, с.132.

249

Гете И.В. Из моей жизни. Поэзия и правда \ Пер. с нем. М., 1969, с. 288–289.

250

Карамзин Н.М. Письма русского путешественника \ Подг. издания Ю.М.Лотмана, Н.А.Марченко, Б.А.Успенского. Л., 1987, с.95.

251

Иванов В.И. Гете на рубеже двух столетий \\ Idem. Родное и вселенское \ Сост. В.М.Толмачев. М., 1994, с.246.

252

Бенуа А.Н. Мои воспоминания в пяти книгах. Книги четвертая, пятая. М., 1990, с. 21–23.

253

Коршунова М.Ф. Юрий Фельтен. Л., 1988, с.102.

254

Благой Д.Д. Державин \\ История русской литературы. Т.IV. Литература XVIII века. Ч.2 \ Ред. Гуковский Г.А., Десницкий В.А. М.-Л., 1947, с.420.

255

Ходасевич В.Ф. Державин. М., 1988, с.102.

256

Цит. по: Человек. Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. Древний мир – эпоха Просвещения \ Сост. П.С.Гуревич. М., 1991, с.397.

257

Пумпянский Л.В. Ломоносов и немецкая школа разума \\ XVIII век. Сборник 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л., 1983, с. 12–13.

258

От латинского слова "pietas" (благочестие).

259

Таценко Т.Н. Немецкие евангелическо-лютеранские общины в Санкт-Петербурге в XVIII–XX вв. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.251 (Франке принадлежал к числу ведущих деятелей германского питизма).

260

Пыляев М.И. Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб, 1994, с. 218–219 (репринт издания 1889 года).

261

Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979, с.293.

262

Пыпин А.Н. Русское масонство. XVIII и первая четверть XIX в. Пг, 1916, с.116 (оригинал завершен около 1870 г.).

263

Семека А.В. Русское масонство в XVIII в. \\ Масонство в его прошлом и настоящем. Т.I. М., 1991, с.138 (репринт издания 1914 года).

264

Пыпин А.Н. Цит. соч., с.290.

265

Карамзин Н.М. Письма русского путешественника \ Подг. издания Ю.М.Лотмана, Н.А.Марченко, Б.А.Успенского. Л., 1987, с. 89–90.

266

Лопухин И.В. Масонские труды: Духовный рыцарь. Некоторые черты о внутренней Церкви. М., 1997, с. 69–70 (об облачениях и убранстве ложи см. с.44, 49). Оригинал выпущен в 1791 году, цитированное издание воспроизводит переиздание 1913 г.

267

Цит. по: Довнар-Запольский М.В. Правительственные гонения на масонов \\ Масонство в его прошлом и настоящем. Т.II. М., 1991, с.133 (репринт издания 1915 года).

268

Высказывание из одной из статей Новикова. Цит. по: Серман И.З. Новиков \\ История русской литературы. Т.IV. Литература XVIII века. Ч.2 \ Ред. Гуковский Г.А., Десницкий В.А. М.-Л., 1947, с.132.

269

Разрядка новиковского оригинала заменена нами курсивом. Цит. по: Пыпин А.Н. Русское масонство. XVIII и первая четверть XIX в. Пг, 1916, с.196.

270

Об этом в интересной статье "В ногу со временем. О сокращении нашего пребывания в настоящем" с очень заметной иронией припомнил современный швейцарский философ и политолог Г.Люббе (см.: Вопросы философии, 1994, N 4, с.99).

271

Цит. по: Гордин А.М., Гордин М.А. Путешествие в пушкинский Петербург. Л., 1983, с.246.

272

Цит. по: Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1982, с.140.

273

Пайпс Р. Росия при старом режиме. Пер. с англ. М., 1993, с.374.

274

Колесов В.В. Язык города. М., 1991, с.52.

275

Троцкий И.М. III Отделение при Николае I; Жизнь Шервуда-Верного. Л., 1990, с.84.

276

Цит. по: Казаков Н.И. Об одной идеологической формуле николаевской эпохи \\ Контекст-1989. М., 1989, с.12.

277

Макогоненко Г.П. Гоголь и Пушкин. Л., 1985, с.108.

278

Коломинов В.В. Российские немцы – участники движения декабристов \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с. 175–182.

279

Оговоримся, что цитированное определение принадлежало Белинскому, и прилагалось им в первую очередь к современникам и сторонникам Гегеля.

280

См.: Песков А.М. У истоков русского философствования: шеллингианские таинства любомудров \\ Вопросы философии, 1994, N 5, с.92.

281

Песков А.М. У истоков русского философствования: шеллингианские таинства любомудров \\ Вопросы философии, 1994, N 5, с.92.

282

Цит. по: Галактионов А.А., Никандров П.Ф. Русская философия IX–XIX вв. Л., 1989, с.377.

283

Обсуждение и пересмотр этого принципа см. в главе "Миф двойного членения" в кн.: Эко У. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. СПб, 1998, с. 145–148.

284

Продолжаем цитировать Ночь вторую из "Русских ночей". Для правильной оценки подтекста приведенной цитаты стоит учесть, что юные любители философии, к которым она относится, кончили "философским безумием".

285

Галактионов А.А., Никандров П.Ф. Русская философия IX–XIX вв. Л., 1989, с. 263–264 ("гемют" – от немецкого "Gem?t" – "нрав", здесь употреблено скорее в смысле "душевность").

286

В характеристике Гегеля, представленной королю Фридриху Вильгельму III по поводу приглашения философа к преподаванию в Берлинском университете, было особо подчеркнуто, что Гегель соглашался оставить хорошо оплачивавшееся место в университете города Гейдельберг "исключительно из любви к прусскому государству и его устремлениям". При некотором преувеличении, это было недалеко от истины.

287

См. наиболее сжатый из известных нам очерков.: Дворцов А.Т. Гегель. М., 1972, с. 136–143.

288

Часть восьмая, глава IX.

289

Песков А.М. У истоков русского философствования: шеллингианские таинства любомудров \\ Вопросы философии, 1994, N 5, с.98.

290

См.: Зеньковский В.В. История русской философии. Т.I, ч.2. Л., 1991, с.55 (воспроизведение издания 1948 года).

291

Виноградов В.В. Очерки по истории русского литературного языка XVII–XIX вв. М., 1938, с.336.

292

Цит. по: Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1982, с.145.

293

Цит. по: Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991, с. 242–243 (репринт парижского издания 1937 года).

294

Цит. по: Семенко И. В.А.Жуковский \\ Жуковский В.А. Избранные сочинения. М., 1982, с.17 (курсив Жуковского). Vice versa (лат.) – наоборот.

295

Цит. по: Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1982, с.45.

296

Лотман Ю.М. Роман А.С.Пушкина "Евгений Онегин". Комментарий. Л., 1983, с. 181–183, 296–300. По мнению литературоведов, текст поэмы вообще явился "концентрацией представлений Пушкина о Германии" (подробнее см.: Данилевский Р.Ю. Пушкинский образ Германии – "туманной" и "свободной" \\ Немцы в России: Проблемы культурного взаимодействия. СПб, 1998, с.120).

297

Дневник камер-юнкера Берхгольца, веденный им в России в царствование Петра Великого с 1721 по 1725 год \\ Петр Великий \ Сост. Е.В.Анисимов. М., 1993, с.219.

298

Репина А.В. Немецкие булочники в Санкт-Петербурге \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 198–203.

299

Репина А.В. Цит. соч., с.200.

300

Лотман Ю.М. "Пиковая дама" и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века \\ Idem. Избранные статьи в трех томах. Т.II. Таллинн, 1992, с.406 (авторская разрядка цитаты заменена нами курсивом).

301

Гофман Э.Т.А. Счастье игрока \\ Idem. Избранные произведения в трех томах \ Пер. с нем. Т.II. М., 1962, с.86.

302

Пушкин А.С. Езерский \\ Idem. Медный всадник. Л., 1978, с.97.

303

Эпштейн М.Н. Парадоксы новизны: О литературном развитии XIX–XX веков. М., 1988, с.48 (цитированный автор ссылается на выводы появившегося в 1950 году, более раннего исследования Б.Геймана).

304

Мы говорим так, поскольку Рюрик был в историческом отношении персонажем очень неопределенным, в известной мере фиктивным.

305

См.: Семенко И. Примечания \\ Жуковский В.А. Избранные сочинения. М., 1982, с.429.

306

Памятная плакетка укреплена на стене углового "дома Раскольникова" (номер 5 по Столярному переулку). Ее полный текст гласит: "Gedenke des hohen Wassers am 7. November 1824".

307

Бестужев Н.А. Гуго фон Брахт. Происшествие XIV столетия \\ Русская историческая повесть. Т.I. М., 1988, с.145.

308

Бестужев-Марлинский А.А. Ревельский турнир \\ Ibidem, с.156, 173.

309

Бестужев-Марлинский А.А. Замок Эйзен \\ Ibidem, с.196.

310

Булгарин Ф.В. Падение Вендена. Историческая повесть (Действие в XVI веке) \\ Ibidem, с.227, 245.

311

Цит. по: Беляев Ю.А. Комментарии \\ Ibidem, с.706 (курсив наш).

312

Подробнее см.: Леец Г. Абрам Петрович Ганнибал. Биографическое исследование. Таллин, 1984, с.93, 147.

313

Пушкин А.С. Начало автобиографии \\ Жизнь Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники. Т.I. М., 1986, с.72 (курсив Пушкина).

314

Абрам Терц (Синявский А.Д.). Прогулки с Пушкиным. СПб, 1993, с.102 (перепечатка парижского издания 1989 года).

315

См.: Беляев Ю.А. Комментарии \\ Русская историческая повесть. Т.I. М., 1988, с.706.

316

Дилакторская О.Г. Художественный мир петербургских повестей Н.В.Гоголя \\ Гоголь Н.В. Петербургские повести. СПб, 1995, с.207.

317

Анциферов Н.П. Душа Петербурга. Л., 1990, с.51 (воспроизведение издания 1922 года).

318

Ср.: Дальман Д. Петербургские немцы в XVIII столетии: крестьяне, ремесленники, предприниматели" \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.156.

319

Дилакторская О.Г. Цит. соч., с.266.

320

Гуляев Н.А., Шибанов И.П., Буняев В.С., Лопырев Н.Т., Мандель Е.М. История немецкой литературы. М., 1975, с.165.

321

См.: Гоголь Н.В. Петербургские повести. СПб, 1995, с.58, 204–205.

322

Соколовская Т.О. Возрождение масонства при Александре I \\ Масонство в его прошлом и настоящем. Т.II. М., 1991, с.154 (репринт издания 1914 года).

323

О деятельности Бебера подробнее см.: Сытин А.К. Петр Симон Паллас и его коллекции \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 74–76.

324

Цит. по: Славина Т.А. Константин Тон. Л., 1989, с.44.

325

Подробнее см.: Овсянников Ю.М. Великие зодчие Санкт-Петербурга. Трезини. Растрелли. Росси. СПб, 2000, с. 379–386, 401–404.

326

Пунин А.Л. Архитектура Петербурга середины XIX века. Л., 1990, с.37.

327

Слова архитектора того времени Г.А.Боссе, отнесенные им к реформатскому храму на Мойке. Цит. по: Пунин А.Л. Цит. соч., с.154.

328

Оттиск хорошей старой гравюры с видом церкви приведен в кн.: Гейрот А. Описание Петергофа. Л., 1991 (репринт издания 1868 года), лист между с.118 и 119.

329

Церковь св. Мирония не сохранилась, Реформатская кирха была радикально перестроена. Изображения обеих приведены в кн.: Пунин А.Л. Цит. соч., с.143, 154.

330

Соответствующие высказывания Н.Кукольника и В.Стасова см.: Славина Т.А. Константин Тон. Л., 1989, с.93, 202.

331

Цитируем мемуары О. фон Бисмарка по: Никитенко Г.Ю. Адреса прусского посольства в Санкт-Петербурге \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.188.

332

То есть "союза государств" в "союзное государство". Так звучал популярный каламбур того времени, сохранивший известную актуальность до сего времени.

333

Мы имеем в виду прежде всего яростную, но неубедительную критику русской политики Бисмарка, предпринятую в середине главы XIV книги "Моя борьба", получившей характерное заглавие "Восточная ориентация и восточная политика" (см.: Гитлер А. Моя борьба \ Пер. с нем. М., 2000, с.557).

334

Нужно оговориться, что формально начало российско-французского сотрудничества у нас принято было отсчитывать от соглашения о консультации в случае военной угрозы для одной из сторон, заключенного в 1891 году.

335

Курсив – наш, на месте авторской разрядки.

336

Мешкунов В.С. Карл Сименс – русский дворянин и электротехник \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 212–224.

337

Юхнева Н.В. Немцы в многонациональном Петербурге \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.59.

338

Юхнева Н.В. Этнический состав и этносоциальная структура населения Петербурга. Л., 1984, с.24.

339

Отрадин М.В. Роман И.А.Гончарова "Обломов" \\ Гончаров И.А. Обломов. Л., 1981, с.435.

340

Вайль П., Генис А. Родная речь. Уроки изящной словесности. М., 1991, с.122.

341

Добролюбов Н.А. Что такое обломовщина? \\ Ibidem, с. 407–408.

342

Исаев И.А. Политико-правовая утопия в России (конец XIX – начало XX в.). М., 1991, с.26.

343

Включая и три "проблематичных"; все они именуются у Данилевского "культурно-историческими типами".

344

Галактионов А.А., Никандров П.Ф. Русская философия IX–XIX вв. Л., 1989, с.440 (курсив наш).

345

Цит. по: Галактионов А.А., Никандров П.Ф. Русская философия IX–XIX вв. Л., 1989, с. 470–471.

346

Цит. по: Серебрякова Г.И. Маркс и Энгельс. М., 1966, с.122, 124 (курсив в первой цитате – марксов).

347

Цит. по: Галактионов А.А., Никандров П.Ф. Цит. соч., с.465.

348

Фейербах Л. Сущность христианства \\ Человек: Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. XIX век. М., 1995, с.88 (курсив во всех случаях – Фейербаха).

349

Цит. по тексту соответственно т.19, с.252 и т.36, с.260 второго издания сочинений указанных авторов (курсив в обеих цитатах – наш).

350

Строго говоря, исторический конец движения народников настал лишь в 1920-х годах, с разгромом партии эсеров. О проблемах периодизации подробнее см.: Гинев В.Н., Цамутали А.Н. В борьбе за свободу \\ "Народная воля" и "Черный передел": Воспоминания участников революцонного движения в Петербурге в 1879–1882 гг. Л., 1989, с.6.

351

Белов С.В. Роман Ф.М.Достоевского "Преступление и наказание": Комментарий. Книга для учителя. М., 1984, с.69.

352

Рекомендуем читателю весьма необычный по замыслу фотоальбом, целиком посвященный облику той части старого Петербурга, где произошло основное действие романа Достоевского (см.: Декорации Достоевского. Роман одного петербургского квартала \ Фотографии Л.В.Волковой. Литературный консультант С.А.Лурье. Идея А.М.Столярова. СПб, 2001).

353

Цит. по: Белов С.В. Роман Ф.М.Достоевского "Преступление и наказание": Комментарий. Книга для учителя. М., 1984, с.67.

354

Плеханова Р.М. Наша жизнь до эмиграции \\"Народная воля" и "Черный передел": Воспоминания участников революцонного движения в Петербурге в 1879–1882 гг. \ Сост. Гинев В.Н., Цамутали А.Н. Л., 1989, с.159.

355

См.: Белов С.В. Цит. соч., с.155, 195, 224.

356

Подробнее см.: Гроссман Л.П. Достоевский. М., 1965, с. 336–340.

357

Топография Петербурга в "Преступлении и наказании", как известно, отнюдь не определенна. Напротив, город в нем дан, "как бы в кривом зеркале, где улицы и расстояния не соответствуют реальным, а дома героев и их местонахождение подвижны и неуловимы" (Кумпан К.А., Конечный А.М. Наблюдения над топографией "Преступления и наказания" \\ Известия АН СССР. Серия литературы и языка", 1976, N 2, с.190). Вот факт, который не мешало бы осмыслить перед торопливой установкой памятной доски на "доме Раскольникова".

358

Подробнее см.: Николаева Т.И. Виктор Шретер. Л., 1991, с. 76–80.

359

Краткий перечень наиболее удачных зданий этого стиля приведен в кн.: Пунин А.Л. Архитектурные памятники Петербурга: Вторая половина XIX века. Л., 1981, с. 157–159.

360

Об истории Общества подробнее см.: Т.И.Николаева. Цит. соч., с. 167–202.

361

Тыжненко Т.Е. Максимилиан Месмахер. Л., 1984, с.134.

362

См.: Зеньковский В.В. История русской философии. Т.II, ч.1. Л., 1991, с.21, 65 (воспроизведение парижского издания 1950 года).

363

Подробнее см.: Зеньковский В.В. Цит. соч., с. 35–40.

364

В стихах на смерть Скрябина, Вяч. Иванов удивительно точно связал одной рифмой имя "Новалис" с глаголом "повиноваться" ("Он был из тех певцов (таков же был Новалис) \ Что видят в снах себя наследниками лир, \ Которым на заре веков повиновались \ Дух, камень, древо, зверь, вода, огонь, эфир"; курсив наш)). Добавим, что сам Новалис, в свою очередь, с вниманием и пользой изучал эстетику Шеллинга.

365

Подробнее см.: Новалис. Гейнрих фон Офтердинген \ Пер. с нем. Петербург, 1922, с.159.

366

Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991, с. 455–456 (репринт парижского издания 1937 года).

367

Великий князь Александр Михайлович. Книга воспоминаний \\ Николай II: Воспоминания. Дневники \ Вступительная статья, составление, примечания и подготовка текста Б.В.Ананьича, Р.Ш.Ганелина. СПб, 1994, с.312.

368

Документы об образовании герцогства были подготовлены к маю 1918 года. По замыслу оккупантов, оно должно было возглавляться остзейскими немцами и входить в состав Германии – возможно, на правах протектората.

369

Юхнева Н.В. Этнический состав и этносоциальная структура населения Петербурга. Л., 1984, с.24.

370

Юхнева Н.В. Немцы в многонациональном Петербурге \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.59.

371

Цит. по: Буш М. Немцы в Петербурге в 1865–1914 гг. Самосознание интеграция \\ Немцы в России: Люди и судьбы. СПб, 1998, с.78.

372

Подробнее см.: Андреева Н.С. Политик А.Ф.Мейендорф \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с. 226–227.

373

О творчестве Розена подробнее см: Левин Ю.Д. Немецко-русский поэт Э.И.Губер \\ Многоязычие и литературное творчество. Л., 1981, с. 107–108.

374

Душечкина Е., Баран Х. "Настали вечера народного веселья…" \\ Чудо рождественской ночи: Святочные рассказы. СПб, 1993, с.17.

375

Эпштейн М.М. "Природа, мир, тайник вселенной…": Система пейзажных образов в русской поэзии. М., 1990, с.84.

376

Белинский А.А. Театральные легенды. СПб, 1992, с. 11–12.

377

Рыбаков Б.А… Язычество Древней Руси. М., 1987, с.779.

378

Пыляев М.И. Забытое прошлое окрестностей Петербурга. СПб, 1994, с.26 (репринт издания 1889 года).

379

Михневич В. Петербургские сады и их этнография \\ Язвы Петербурга (столичное дно глазами газетных репортеров рубежа веков). Л., 1990, с.31 (оригинальный текст опубликован в 1887 году).

380

Журавлев В.А. Формирование русской печатью в народе армии образа врага (весна-лето 1917 года) \\ Психология Петербурга и петербуржцев за три столетия: Материалы Российской научной конференции. СПб, 1999, с.72.

381

[S.a.] Двадцатипятилетие русско-французского союза (политическое обозрение) \\ Нива, 1916, N 20, с.357. Под "начинаниями графа Игнатьева" имелись в виду меры по ограничению немецкого землевладения в России, предпринятые в царствование Александра III.

382

Засосов Д.А., Пызин В.И. Из жизни Петербурга 1890-1910-х годов. Записки очевидцев. Л., 1991, с.211.

383

Цит. по: Гурко В.И. Царь и царица \\ Николай II: Воспоминания. Дневники \ Вступительная статья, составление, примечания и подготовка текста Б.В.Ананьича, Р.Ш.Ганелина. СПб, 1994, с.378.

384

Тхоржевский И.И. Как Петербург стал Петроградом. Из воспоминаний камергера // Нева, 1992, N 1, с.266.

385

Петровский М.С. Книги нашего детства. М., 1986, с.28.

386

Лавров А.В. Проза поэта \\ Брюсов В.Я. Избранная проза. М., 1989, с.12.

387

Мочульский К. Валерий Брюсов. Париж, 1962, с.101.

388

Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого. СПб, 1903, с.13 (цитируем старый, наиболее удачный, по нашему мнению, перевод Ю.М.Антоновского, известный, по всей видимости, и Андрею Белому,).

389

Faivre A. The Theosophical current: A periodization \\ Theosophical History, 1999, N 5, p.204.

390

Гудрик-Кларк Н. Оккультные корни нацизма. Тайные арийские культы и их влияние на нацистскую идеологию \ Пер. с англ. СПб, s.a., с.26.

391

Подробнее см.: Е.П.Блаватская. СПб, 1911, с. 19–20, 111.

392

Гудрик-Кларк Н. Цит. соч., с.40 (полагаем, что перевод прилагательного "v?lkisch" не как "народнический", а "националистический" был бы в данном контексте более корректным).

393

Точную формулировку целей см. в кн.: Blavatsky H.P. An abridgement of the Secret Doctrine. Wheaton-Madras-London, 1983, p.XV (сокращенное издание, выпущенное в свет попечением Теософского общества).

394

Блок А.А. Из дневников и записных книжек \\ Idem. Сочинения в двух томах. Т.II. М., 1955, с. 495–496 (курсив – Блока).

395

Эткинд Е.Г. "Демократия, опоясанная бурей". Композиция поэмы А.Блока "Двенадцать" \\ Idem. Там, внутри. О русской поэзии XX века. СПб, 1995, с.116 (оригинал статьи опубликован в 1972 г.; курсив автора).

396

Волошина-Сабашникова М.В. Зеленая змея. Мемуары художницы \ Пер. с нем. СПб, 1993, с.263 (оригинал был опубликован в Германии в 1954 году).

397

Орлов В.Н. Гамаюн: Жизнь Александра Блока. Л., 1980, с. 614–615.

398

Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого \ Пер. с нем. СПб, 1903, с.106.

399

Цит. по: Орлов В.Н. Гамаюн: Жизнь Александра Блока. Л., 1980, с.568, 680.

400

Heym G. Die D?monen der St?dte \\ Золотое перо. Немецкая, австрийская и швейцарская поэзия в русских переводах 1812–1970 гг. (на русском и немецком языках) \ Сост. Г.И.Ратгауз. М., 1974, с.509.

401

Подробнее см.: Григорьев В.П., Парнис А.Е. Примечания \\ Хлебников Велимир. Творения. М., 1986, с.684.

402

Такое название носили художественные объединения, основанные в Мюнхене (1892), Вене (1897) и Берлине (1899).

403

Подробнее см.: Горюнов В.С., Тубли М.П. Архитектура эпохи модерна. Концепции. Направления. Стили. СПб, 1992, с. 80–81 (курсив наш).

404

Цит. соч., с.221.

405

О деятельности Н.Н.Евреинова в контексте истории психоанализа на русской почве подробнее см.: Эткинд А.М. Эрос невозможного. История психоанализа в России. СПб, 1993, с. 150–156.

406

Блок А.А. Памяти Леонида Андреева \\ Idem. Сочинения в двух томах. Т.2. М., 1955, с. 331–333.

407

Волошина-Сабашникова М.В. Зеленая змея. Мемуары художницы \ Пер. с нем. СПб, 1993, с.224.

408

Цит. по: Эткинд А.М. Op.cit., с.283.

409

Бахтин М.М. – Волошинов В.Н. Фрейдизм. Критический очерк. Нью-Йорк, 1983, с. 187–224 (оригинал был выпущен в 1927 году в Москве и Ленинграде).

410

Мы оставляем здесь в стороне движение "за чистоту тела" и "общий культурный вид", равно как и прочие примеры кампанейщины середины 1930-х годов, в которых присутствовал, кстати сказать, ряд криптофрейдистских мотивов (подробнее см.: Волков В.В. Концепция культурности, 1935–1938 годы: Советская цивилизация и повседневность сталинского времени \\ Социлогический журнал, 1996, N 1–2, с. 194–213).

411

Троцкий Л.Д. Моя жизнь: Опыт автобиографии. Тт.1–2. М., 1991, с.338 (оригинал был опубликован в 1929 году).

412

Троцкий Л.Д. Цит. соч., с. 342–343.

413

Текст постановления цит. по: Ленинград. Энциклопедический справочник \ Ред. Шаумян Л.С. М.-Л., 1957, с. 112–113.

414

Цит. по: Фишер Л. Жизнь Ленина \ Пер. с англ. Лондон, 1970, с.330 (курсив наш).

415

Троцкий Л.Д. Моя жизнь: Опыт автобиографии. Тт.1–2. М., 1991, с.203 (разрядка оригинала заменена нашим курсивом).

416

Троцкий Л.Д. Моя жизнь: Опыт автобиографии. Тт.1–2. М., 1991, с.532.

417

Цит. по: Дьяков Ю.Л., Бушуева Т.С. Фашистский меч ковался в СССР: Красная Армия и рейхсвер. Тайное сотрудничество. 1922–1933. Неизвестные документы. М., 1992, с.25, 344.

418

Более подробную разработку обоих вполне корректных и своевременных положений см. соответственно в XI и XII главах "Краткого курса истории ВКП(б)". М., 1938, с. 288–289, 316–318.

419

Цит. по: Дзенискевич А.Р., Ковальчук В.М., Крюковских А.П., Цамутали А.Н., Шишкин В.А. В годы суровых испытаний. Ленинградская партийная организация в Великой Отечественной войне. Л., 1985, с.30.

420

Цит. по: Адамович А.М., Гранин Д.А. Блокадная книга. Л., 1989, с.28 (с полным текстом директивы начальника штаба руководства морской войной Германии морским офицерам, находившимся при армейской группе "Норд", можно ознакомиться по материалам Нюрнбергского процесса, опубликованным в русском переводе в первом томе третьего советского издания 1955 года).

421

В силу гораздо более сомнительных – если не сказать, смехотворных аргументов, казаки были признаны прямыми потомками основного населения "Готского Рейха" ("Gotenreich") и, следовательно, "[арийскими] соплеменниками" (Volksgenossen), в силу чего командование вермахта получило предписание сформировать знаменитую казачью дивизии генерала Г. фон Паннвица, расширенную позднее до казачьего корпуса (подробнее см.: Андреева Е. Генерал Власов и русское освободительное движение \ Пер. с англ. Лондон, 1990, с.55).

422

Подробнее см.: Воротников И.Н. Трубопровод по дну озера \\ На дороге жизни. Л., 1970, с. 213–219.

423

Ленинград. Энциклопедический справочник \ Ред. Шаумян Л.С. М.-Л., 1957, с.119 (курсив наш).

424

Дзенискевич А.Р., Ковальчук В.М., Крюковских А.П., Цамутали А.Н., Шишкин В.А. В годы суровых испытаний. Ленинградская партийная организация в Великой Отечественной войне. Л., 1985, с.151, 161.

425

См.: Успенский Л.В. Записки старого петербуржца. Л., 1970, с.457.

426

Адамович А.М., Гранин Д.А. Блокадная книга. Л., 1989, с.107.

427

Солсбери Г. 900 дней. Блокада Ленинграда \ Пер. с англ. М., 1993, с. 477–479, 603–604.

428

Андреев Д.А. Роза мира: Метафилософия истории. М., 1991, с.228 (цитируем текст первого полного издания трактата, сверенного с единственной сохранившейся рукописью).

429

Гудрик-Кларк Н. Оккультные корни нацизма. Тайные арийские культы и их влияние на нацистскую идеологию \ Пер. с англ. СПб, s.a., с.233

430

Pasi M. Aleister Crowley e la tentazione della politica. Milano, 1999, p. 86–89 et al.

431

Михайлин П.Г. "Чтобы Германия к нам не ходила" \\ На дороге жизни. Л., 1970, с.366.

432

Демидов В.И., Кутузов В.А. Последний удар. Документальная повесть \\ "Ленинградское дело". Л., 1990, с.120.

433

История Коммунистической партии Советского Союза. М., 1959, с.630.

434

Цит. по: Демидов В.И., Кутузов В.А. Последний удар. Документальная повесть \\ "Ленинградское дело". Л., 1990, с.39 (курсив наш).

435

Разгон И. Советский период истории СССР // Большая Советская Энциклопедия. Отдельный том "Союз Советских Социалистических Республик". М., 1947, ст.656.

436

Едва приняв власть, эстонские власти сразу же озаботились тем, чтобы первести учебный процесс в Тартуском университете на эстонский язык. Это произошло незадолго до Рождества 1919 года.

437

Таценко Т.Н. Немецкие евангелическо-лютеранские общины в Санкт-Петербурге в XVIII–XX вв. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.264.

438

Цит. по: Шрадер Т.А. Из истории немецких культурных организаций Петрограда-Ленинграда после 1917 г. \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.447 (курсив наш).

439

Употребляем термин из протоколов более позднего "ленинградского дела".

440

Подробнее см.: Шрадер Т.А. Цит. соч., с.450.

441

Обратный поток составили наши военнопленные, а в свой черед и знаменитые "философские пароходы", доставившие осенью 1922 года из Петрограда в Германию десятки ведущих деятелей российской науки и культуры, которых большевики выслали за границу (подробнее см.: Архивные документы о высылке 1922 года \ Публикация и примечания И.Н.Селезневой \\ Вестник РАН, 2001, N 8, с. 741–747).

442

См.: Смирнова Т.М. Немецкая печать в Санкт-Петербурге \\ Немцы в России: Петербургские немцы. СПб, 1999, с.429.

443

Раушенбах Б.В. Пристрастие. М., 2000, с.415.

444

Раушенбах Б.В. Цит. соч., с. 10–11.

445

Успенский Л.В. Записки старого петербуржца. Л., 1970, с.468.

446

Полякова Е.И.Николай Рерих. М., 1973, с.11.

447

Белинский В.Г. Петербург и Москва \\ Физиология Петербурга \ Подг. текста В.А.Недзвецкого. М., 1991, с.65 (курсив наш).

448

Законную силу результатам референдума, проведенного в июне 1991, придал указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 6 сентября того же года.

449

См., например, примечания Т.Л.Никольской и В.И.Эрля (со ссылкой на Л.Палеари) к первому полному изданию текста романа: Вагинов К.К. Труды и дни Свистонова \\ Idem. Козлиная песнь: Романы. М., 1991, с.565.

450

Подробнее см.: Немировский А.И., Уколова В.И. Свет звезд, или последний русский розенкрейцер. М., 1994, с.55.

451

Цит. по: Немировский А.И., Уколова В.И. Указ. соч., с.95.

452

Подробнее см.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Опыт исторического обзора зарубежной литературы \ 2-е издание. Париж, 1984, с. 24–29 (первое издание было выпущено в 1956 году); ср.: Сорокина В.В. "Русский Берлин" как подсистема литературы 20-30-х гг. \\ Вестник МГУ. Серия 9. 1996, N 1, с. 30–49.

453

Авторская разрядка заменена нашим курсивом.

454

Цит. по: Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахматова). М., 1987, с.234.

455

Брокен – место собрания ведьм на Вальпургиеву ночь в "Фаусте" (часть I, сцена 21).

456

Кац Б.А. "Скрытые музыки" в "Поэме без героя" \\ Кац Б.А., Тименчик РД. Анна Ахматова и музыка: Исследовательские очерки. Л., 1989, с. 239–240.

457

Точнее, вступительного раздела, озаглавленного "Вместо предисловия".

458

Цит. по: Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахматова). М., 1987, с. 306–307.

459

Берков П.Н. Литература \\ Ленинград. Энциклопедический справочник \ Ред. Шаумян Л.С. М.-Л., 1957, с.264.

460

Федин К.А. Мастер и учитель \\ Ольга Форш в воспоминаниях современников. Л., 1974, с.4.

461

Цит. по: Тамарченко А. Современница трех литературных поколений \\ Ibidem, с.374 (курсив наш).

462

Ленинград. Энциклопедический справочник \ Ред. Шаумян Л.С. М.-Л., 1957, с.771.

463

Цит. по: Иванова Т. Неистребимо молодая \\ Ольга Форш в воспоминаниях современников. Л., 1974, с.172.

464

Выдержка из статьи Н.Н.Пунина, опубликованной в 1919 г., цит. по: Суздалева Т.Э. Н.А.Троцкий. Л., 1991, с.12.

465

Общее впечатление о сходстве проектов можно составить, сравнив репродукции общего вида дворцов М.Берга и Н.Троцкого (см. соответственно: Горюнов В.С., Тубли М.П. Архитектура эпохи модерна. Концепции. Направления. Стили. СПб, 1992, с.325; Суздалева Т.Э. Н.А.Троцкий. Л., 1991, с.107).

466

Цит. по: Суздалева Т.Э. Н.А.Троцкий. Л., 1991, с.50.

467

Выступление главного архитектора города, Л.А.Ильина на встрече московских и ленинградских архитекторов в 1940 году, цит. по: Суздалева Т.Э. Ibidem, с.146 (курсив наш).

468

Подробнее см.: Яковченко Р.Н. Московский проспект. Л., 1986, с. 84–88.

469

Говоря о "сцене" и "амфитеатре" в макроландшафте Петербурга, мы принимаем метафору петербургского географа Г.А.Исаченко, представляющуюся плодотворной и в семиотическом контексте (об упомянутых терминах подробнее см. его книгу: "Окно в Европу": История и ландшафты. СПб, 1988, с. 440–441).

470

Подробнее см.: Фадеева Т.М. Европейская идея: путь к интеграции \\ Вопросы философии, 1996, N 5, с. 172–174, 184–186.

471

[S.a.] Дни Ганзы в Риге \\ Санкт-Петербургские ведомости, 2001, 16 июня, с.3.

472

Подробнее см.: Кореневский М. Президент и канцлер начинают петербургский диалог \\ Петербургский Час пик, 2001, 11–17 апреля, с. 1–2; Михайличенко Б. Разговор пока не на равных \\ Московские новости, 2001, 10–16 апреля, с.12.

473

Перечень предпочтительных психологических качеств и избранные фрагменты из обсуждения личности их носителя в репрезентативных "фокус-группах", дающие основание для такого вывода, приведены в статье: Ковальская Г. Приидите и володейте \\ Итоги, 2000, 21 марта, с. 24–26.

474

Гейзер Е. Первые дома – в сентябре \\ Санкт-Петербургская газета \ St.Petersburgische Zeitung, 1997, N 7–8, с.7.

475

О перспективах этнических немцев-россиян подробнее см.: Беккер И. Что ждет немецкий этнос в России? \\ Санкт-Петербургская газета \ St.Petersburgische Zeitung, 2000, N 4, с.1, 6 (второй пагинации).

476

Бенуа А.Н. Мои воспоминания в пяти книгах. Книги четвертая, пятая. М., 1990, с.308.


Оглавление

  • Введение
  • Глава 1. Древности – готские и франкские
  • Готские древности
  • «Каролингские немцы»
  • Империя Оттонов
  • «Из немец в хазары»
  • «Немецкая вера»
  • Немецкая проповедь на Востоке
  • Глава 2. Средневековье – ливонское и ганзейское
  • «Натиск на Восток»
  • Завоевание Ливонии
  • Психология колонизации
  • Тевтонский орден
  • «Рыцарь Андреяш»
  • «Бург Копорье»
  • Ледовое побоище
  • Ливонские пленники
  • Возможность союза с Ливонией
  • «Повелитель вод»
  • Раковорская битва
  • Рыцари, епископы и бургомистры
  • Ганза – «окно в Европу»
  • «Колупание» и «наддача»
  • Ганзейский «Санкт-Петергоф»
  • Психологический облик ганзейца
  • О лестнице и печи
  • Негоции на Неве
  • Архитектурный текст Новгорода
  • «Новгородское предвозрождение»
  • Корсунские врата
  • Возможность новгородско-ливонского союза
  • Семиотика Ивангорода
  • Корела – Орешек – Копорье – Ямгород – Ивангород
  • Семиотика Ямгорода
  • Семиотика "Яанилинна"
  • Ослабление Ливонии
  • Гербы "Великого герцога Московии"
  • Две империи
  • "Имперский" двуглавый орел
  • Психологический тип новгородского купца
  • Психологический тип московского купца
  • Конец "колупания"
  • Ослабление Ганзы
  • "Атлантиды" – нижненемецкая и новгородская
  • "Геннадиев" перевод Библии
  • Славянский первопечатник Швайпольт Фиоль
  • Календарная мистика
  • Николай Булев
  • Булев и теория "Москва – третий Рим"
  • "Петербургское летосчисление"
  • "Прение живота со смертью"
  • Психологический облик владыки Геннадия
  • Русские претензии на Лифляндию
  • Начало Ливонской войны
  • Ливонский герб Романовых
  • Метафизика Воронича
  • Конец Ливонской войны
  • Выселение дерптских бюргеров
  • Психологический тип царского подданного
  • Погром Новгорода
  • "Сеньориальный строй"
  • Ливонское королевство
  • Психологический тип российских немцев
  • Германофильство рода Глинских
  • Первоначальная Немецкая слобода
  • Немецкие симпатии Бориса Годунова
  • Немцы и мистика Смуты
  • Немцы при первых Романовых
  • Ново-Немецкая слобода
  • Немецкая слобода и Ниен
  • Лютеране и православные
  • Гравюра и икона
  • Дело Квиринуса Кульмана
  • Астрологические послания Энгельгардта
  • Глава 3. "Петербургский период" – русский и немецкий
  • "Великое посольство"
  • Северная война
  • Европейские страхи
  • Ингрия и Ливония
  • Семантика Санкт-Петербурга
  • Немцы раннего Петербурга
  • Немецкая слобода в Петербурге
  • Архитектурный текст петровского Петербурга
  • Немецкий акцент в архитектуре
  • Введение в "петербургский текст"
  • Немецкий акцент в "петербургском тексте"
  • От "ливонской пленницы" – до герцогини курляндской
  • Психологический тип немецкого сановника
  • Архитектурный текст анненского Петербурга
  • Немецкий акцент в архитектурном тексте анненского Петербурга
  • Семиотика названий лютеранских храмов
  • Прекращение "немецкого засилья"
  • Петербургские немцы в елизаветинскую эпоху
  • Война с Пруссией
  • Гольштейн-готторпская династия
  • Немцы в петербургской Академии наук
  • Борьба "немецкой" и "русской" партий в Академии наук
  • Немецкая топика у Ломоносова: "приезжие музы"
  • Немецкая топика у Ломоносова: "прекрасная богиня"
  • Радости силлабо-тоники
  • Союз с Пруссией
  • Немецкие колонии под Петербургом
  • Психологический тип немецких колонистов
  • Архитектурный текст елизаветинского Петербурга
  • Архитектурный текст екатерининского Петербурга
  • Немецкие мотивы у Державина
  • Немецкий прототип оды "На счастие"
  • Немецкий пиетизм в Петербурге
  • Алхимия
  • Раннее петербургское масонство
  • "Елагинское" и "рейхелево" направления в петербургском масонстве
  • "Тамплиерский клерикат "
  • Розенкрейцерство
  • Миссия Новикова
  • Распад Священной Римской империи
  • Священный союз России, Австрии и Пруссии
  • Психологический тип немецкого чиновника
  • Немцы-декабристы
  • Увлечение философией Шеллинга
  • Увлечение философией Гегеля
  • Немецкий романтизм
  • Немецкие образы в "Евгении Онегине"
  • Психологический тип немецкого булочника
  • Немецкие образы в "Пиковой даме"
  • Немецкие образы и влияния в "Медном всаднике"
  • Остзейский текст петербургской литературы
  • Петербургские немцы у Гоголя
  • "Метафизика Васильевского острова" у Гоголя
  • Архитектурный текст александровского и николаевского Петербурга
  • Эпоха Бисмарка
  • Петербургско-немецкие предприниматели в пореформенную эпоху
  • Психологический тип "русского немца"
  • Метафизика Петербурга у Гончарова
  • Следы системы Шеллинга у почвенников
  • Увлечение Фейербахом у революционных демократов
  • Распространение марксизма в России
  • Новая немецкая философия в романе Чернышевского
  • Метафизика Петербурга у Чернышевского
  • Немецкие образы у Достоевского
  • Архитектурный текст Петербурга второй половины XIX века
  • Глава 4. Петроград-Ленинград в эпоху великих российско-германских войн
  • Значение немецкой философии для Вл. Соловьева
  • Первая мировая война
  • Петербургские немцы в начале XX века
  • Елка и Куллерберг
  • Петербург становится Петроградом
  • Отступление о крокодилах и кофе
  • "Огненный ангел "
  • Роман "Петербург"
  • Блаватская и Штейнер
  • Немецкая классическая музыка
  • "Двенадцать"
  • "Скифы"
  • "Интеллигенция и революция"
  • "Немецкий текст" акмеизма
  • "Немецкий текст" футуризма
  • Архитектурный текст Петербурга начала XX века
  • Психоанализ и "фрейдомарксизм"
  • Новая метафизика Петрограда
  • Срыв мировой революции
  • Веймарская Германия и Советская Россия
  • Третий Рейх и Советский Союз
  • Нацистская метафизика Ленинграда
  • Советская метафизика Ленинграда
  • Метафизика блокады
  • Эзотерика войны
  • Берлин и Ленинград
  • "Ленинградское дело"
  • Ленинградские немцы
  • "Ленинградские романы" Вагинова
  • Набоковский "Дар"
  • Ахматовская "Поэма без героя"
  • "Ленинградский текст"
  • Ленинградский исторический роман
  • Архитектурный текст Ленинграда
  • Заключение
  • Эпилог

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно