Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Часть 1
За пределами «Зеленой лампы»

Случайное рождение

Своим рождением Лидия Борисовна была обязана Провидению в лице советской власти. Девочка родилась по чистой случайности. Только что закончилась Гражданская война, и ее родители боялись заводить детей. Но в середине 1920 года в Баку большевиками под страхом расстрела были запрещены аборты. Так Советская власть по праву могла записать этого ребенка в свой актив. Лида Толстая ответила ей любовью к отдельным советским писателям и поэтам: Юрию Либединскому (ставшему мужем), Михаилу Светлову и Александру Фадееву.

В то же время при крещении у ее купели стоял великий поэт-символист Вячеслав Иванов, назвали ее — Лидией, любимым именем поэта. Будущий эмигрант невольно благословил крестницу на сопротивление всему советскому, косному, бездарному, что будет встречаться на ее пути. А ее мать открыла дочери то, чего были лишены все советские дети, — запечатанный семью печатями Серебряный век. Велимир Хлебников встречал Лидию Борисовну, когда она была в утробе матери, а с Маяковским, Пастернаком, Цветаевой и Ахматовой была знакома лично.

Поэтесса из Петербурга

«Моя мать носила клетчатую кепку и дружила с футуристами, потом с „ЛЕФами“», — так начинается книга Лидии Либединской «Зеленая лампа».

Татьяна Ефимова. 1910-е

Правда, в начале десятых годов будущая мать Лиды Толстой Татьяна Ефимова, с первых публикаций стихов выступавшая под псевдонимом Татьяна Вечорка, ходила в широкополых шляпах и длинных платьях, училась в петербургской Академии художеств, писала романтические стихи. В Петербурге шла бурная жизнь: кафе «Бродячая собака», посещение поэтических вечеров с участием Блока, Кузьмина, Ахматовой, Маяковского, сочинение стихов, публикации в журналах… Случайно сохранившиеся отрывки полудневникового, полумемуарного характера говорят о ее замечательном литературном даре.

На небольшом листке с разорванными краями, чудом уцелевшем, — портрет Распутина, петербургская предреволюционная атмосфера.

Татьяна Ефимова. 1910-е

«Распутина я видела весною 1915-го на Невском, в густой толпе, в сумерках. Ученик Академии художеств Глеб Бердяев сказал мне, трогая за локоть: „Смотрите, Распутин“.

Перед нами вплотную почти шел сухонький человек небольшого роста, в чем-то длинном — не то ряса, не то одеяние.

Даже в густой толпе гуляющей публики он услышал свою фамилию и обернулся, ища, кто его назвал.

Лицо его было серо, но запомнились громадные, запавшие, пронзительные глаза — альбиносо-серые с мелкими зрачками в очень черных ресницах — и злой рот, довольно-таки яркий, в перепутанных волосах бороды, как будто неопрятный.

Лицо было определенно злое и как бы напуганное — в глазах не было стоячей воды, они все время дрожали и бегали.

Глеб улыбнулся и подмигнул мне.

Распутин усилил шаг — будто женщина, подобравшая юбку, и пошел дальше как-то криво, пристукивая палкой».

В те годы на петербургских улицах можно было встретить самых удивительных личностей. Но, бесспорно, кумиром их поколения был Александр Блок, в которого были влюблены как девушки, так и юноши: они искали с ним встречи, непрерывно говорили о нем.

Татьяна Вечорка вспоминала, как ее подруга Сонечка Михайлова (Марр) «подбирала непотухшие окурки <Блока>, и набрала так себе коробочку, и тщательно хранит, верно, до сих пор. Она же, изнывая от влюбленности в Блока, ходила к нему на дом, но никогда не смела зайти в его комнату, стояла у двери и целовала, плача, дверную ручку его квартиры. Один раз за этим занятием она услышала шаги на лестнице и, испугавшись, кубарем скатилась мимо изумленного Блока, который возвращался домой. Тот недоуменно посмотрел на заплаканную Сонечку и, верно, удивился, нащупав мокрую ручку двери».

Татьяна Ефимова с подругой. Тифлис, 1910

Юная поэтесса тоже мечтала о Блоке. Однажды на концерте — он сидел совсем близко от нее — стала жадно его разглядывать и, о ужас, с досадой отметила, что его лицо красно-кирпичного оттенка, яркие глаза — в морщинистых мешках, а руки — красные, словно отмороженные. Зал был ярко освещен, и она увидела Блока в безжалостном электрическом свете. Он же, заметив восторженное лицо девушки, обернулся и стал разглядывать ее. Когда подошел антракт, он наклонился к ней и прошептал: «Темная весенняя ночь» (на ней было черное шифоновое с золотыми точками платье). Девушку поразила заурядная пошлость из уст великого поэта. Она спряталась в дамской комнате, чтобы успокоить сердцебиение. После звонка, пытаясь прошмыгнуть в зал, снова наткнулась на Блока, который стоял, облокотившись на балюстраду. Он что-то сказал ей, но она, не расслышав, бросилась в зал. В голове неслись мысли: «Блок прекраснее всех, кого знаю, не могу ни в чем отказать ему — я же девушка, он не женится — трагедия мамы, поэтому была упущена возможность близости с Блоком». Маленький самоироничный мемуар о любимом поэте заканчивался очень символично:

«Так, с воспоминаниями свежайшими и чудесными, я жила до 1921 года, когда, лежа в больнице, беременная, в тифе, я узнала, что Блок умер, и в тот день моя молодость, подбитая цепью провалов, — развалилась окончательно (от обильных приемов брома)».

Приемы брома могли свидетельствовать о неврозах и попытках выйти из депрессии. Скорее всего, тот творческий этап, который начался в Петербурге, надежды на известность, первые публикации закончились для Татьяны Вечорки вместе с приходом большевиков в октябре 1917 года. Тогда же семья пыталась спастись от новой власти в родном Тифлисе, где еще шла живая художественная жизнь.

Из Тифлиса они уехали в 1910 году, когда семья лишилась отца. Он был начальником Земельного управления Закавказья: сначала служил в Баку, потом — в Тифлисе. Институт благородных девиц Татьяна кончала уже в Тифлисе.

Владимир Николаевич и Нина Алексеевна Ефимовы с дочерью Татьяной и сыном Алексеем. Тифлис, 1904-1905

«Надо сказать, что отец (Татьяны Владимировны. — Н.Г.) был человеком либеральных устремлений, — рассказывала Лидия Борисовна в интервью Татьяне Бек, — ходил к Некрасову, был на некрасовских похоронах — в Баку его тихо сослали. В 1909 году он пошел к врачу (неважно себя чувствовал). Врач осмотрел его и сказал задумчиво: „У вас такие больные почки, что, пожалуй, больше двух лет вы не проживете“. Дед вышел из его кабинета и, недолго думая, тут же во дворе больницы застрелился, оставив записку, смысл которой сводился к тому, что он не собирается ждать смерти еще два года. Когда его вскрыли, оказалось, что ничего страшного в его заболевании не было… Тогда бабушка тоже собралась покончить с собой, но на ее руках осталось двое детей: моя мать и сын Алексей (он потом стал академиком — его учебник по новой истории выдержал триста (!) изданий). Вот бабушка и решила, что сначала должна „завещать“ детей своим родственникам. На то время у нее был сто один родственник жили они по всей России, на Украине и в Польше. Бабушка повезла детей завещать родне. Пока ездила (целый год), пришла в себя и уже решила с собой не кончать, а переехать с детьми в Петербург. Сын поступил в Технологический, а моя мама — в Академию художеств… Но когда в 1917 году началась октябрьская заваруха, то они в 1918-м вернулись в Тифлис, как говорили тогда — „на сытый Кавказ“, — к бабушкиным родителям Вот там и началась мамина активная литературная деятельность».

Алексей Ефимов. 1910-е
Татьяна Ефимова. 1910-е

У власти в Грузии стояло буржуазное правительство меньшевиков. Почему-то при них (в отличие от большевиков) расцветали искусства, выходили разнообразные газеты. В Тифлисе Вечорка смогла основать «дружество» «Альфа-Лира», по имени первой звезды созвездия Лиры, объединившее около дюжины начинающих поэтов и любителей искусства.

Она дала объявление в газете, что поэтесса из Петербурга предлагает устраивать у себя литературные вечера. В Тифлисе в 1918 году жили Крученых, Городецкий, Терентьев, Зданевич, Катанян. Там же она выпустила два сборника стихов, переводила на русский язык Тициана Табидзе, Паоло Яшвили, Григола Робакидзе, все они собирались в литературном кафе «Фантастический кабачок». Сюда приходили Судейкин, Мандельштам, Евреинов, Каменский. Был выпущен сборник, куда вошли и стихи Вечорки. Потом все, кто не покинут страну, встретятся в Москве.

Баку

В 1919 году Татьяна стала невестой Бориса Дмитриевича Толстого, сына нотариуса, и переехала в Баку, где 5 апреля 1920 года была с ним повенчана.

Афиша вечера поэзии и музыки. Тифлис, 23 октября 1918

Борис Дмитриевич имел с Львом Толстым общего предка Илью Андреевича Толстого, с которого был списан портрет старого графа Ростова в «Войне и мире». Отец Бориса Дмитриевича граф Дмитрий Евгеньевич Толстой имел юридическое образование и (как пишут исследователи) особо не блистал во время учебы, зато блистал на балах и в ресторанах. Женился на Марии Вяльцевой (Вальцовой), дочери крупного чиновника при императорском дворе. Правда, тесть его не очень жаловал и настойчиво советовал начинать карьеру с провинции, где можно было себя проявить и зарекомендовать. Начал граф свою службу в Тамбовском Дворянском собрании простым канцелярским служащим, только через два года получил небольшое повышение и в придачу к нему орден Святого Станислава за усердие. После чего сразу уволился. Через некоторое время граф объявился в Полтаве также на мелкой должности младшего чиновника особых поручений при губернаторе. Продержался два года и снова уволился. Потом также быстро исчез из Курской губернии, куда был назначен. В конце концов он осел вместе с семьей в 1911 году в Баку, где стал нотариусом. Известно, что вскоре после рождения старшего сына он продал имение Борщевое на Тамбовщине [1]. «После прихода большевиков, — вспоминала Либединская, — дед бросил в зеленые каспийские волны несколько объемистых пачек белых хрустящих кредиток с изображением царя Петра I, даровавшего Толстым их графский титул». Борис Дмитриевич Толстой тоже стал, как и его отец, юристом.

В архиве Татьяны Владимировны остался смятый листочек неизвестной рукописи, склеенный из кусочков машинописи разного цвета, написанный ею о Баку 1918–1919 года.

Д. Е. Толстой и М. Д. Вяльцева. Дед и бабушка со стороны отца

«…Война перекинулась вглубь страны. Ханы и беки, а вместе с ними армянские богачи, чтобы спасти свое добро, распространяли старую национальную вражду и вызвали резню в Баку. В верхней части города, в старой крепости, где много мечетей, и внизу, у вокзала, где стояла армянская церковь, затрещали винтовки.

Регулярные советские батальоны выступали с пулеметами в центре города, канонерки „Карс“ и „Ардаган“ бухали снарядами по Девичьей Башне и по домикам богачей, чтобы прекратить резню.

Приходил Нури Паша „делать мир“. Для урегулирования продовольственного вопроса он ловил спекулянтов и прибивал их за уши к дверям лавок, а на Парапете построил много виселиц. Он повесил столько народу, что больше никто не хотел висеть, и стало тихо. Даже одна женщина, проходя по Парапету, уронила со страху зонтик и убежала, и три дня лежал зонтик на скамейке, но не один жулик его не украл — все боялись.

В 1919 году приходили англичане: солдаты водили в конюшни лошадей, без конца мыли их, потом мылись сами при всех до пояса, ходили в кино, курили во время сеансов, пили прямо из горлышек и часто, пьяные, громко пели хором. Англичане-офицеры ходили с русскими барышнями в кафе и ресторан. В городе появилось много шоколада, трубочного табаку и душистой резинки для жевания…

У персов-педерастов разгорелись глаза на белокурых нежно-кожих англичан. Они пытались подкупать юношей подарками, а некоторых уводили за город и насиловали.

Англичане интересовались нефтяными промыслами, арестовывали большевиков, начали арестовывать даже своих солдат по подозрению в большевизме».

А. Крученых читает свои стихи. 1926. Фотомонтаж Г. Клуциса

В Баку в то время, когда молодые поженились, власть переходила из рук в руки; на смену англичанам пришло демократическое правительство. Большевикам же была жизненно необходима бакинская нефть, поэтому они решили свергнуть правительство проверенным способом — небольшая группа рабочих подняла восстание и попросила помощи у Красной армии, которая тут же вторглась на территорию Азербайджана. В апреле в Баку была провозглашена Советская власть, а город стал столицей новой республики.

В конце ноября 1920 года здесь образовалось отделение «РОСТЫ» — КавРОСТА Татьяна Толстая стала делать стихотворные политические подписи под агитплакатами, которые выставлялись по всему городу — на вокзалах, в специальных окнах, в витринах магазинов. Тогда же Алексей Крученых, ее близкий друг еще по Грузии, привел туда Велимира Хлебникова. Тот ходил в кожаном тулупе, высокий, весь желтый, с большими отеками, как у голодающих.

Спустя годы в воспоминаниях о Хлебникове Татьяна Толстая описала в картинках свою только что начавшуюся семейную жизнь в присутствии эксцентричного поэта:

«Хлебников стал приходить к нам домой. А жили мы в то время еще непривычно тесно, впятером в двух комнатах. В угловой — родители мужа, в проходной столовой — брат его, а за занавеской, в куске аршин на десять, — мы с мужем.

В это пространство стал умещаться и Хлебников. Первое появление его привело всех в домашний столбняк. После его ухода свекровь моя вымыла себе руки, села за обеденным столом и сказала взволнованно:

— Это кто же такой? Говорит как интеллигент, а по виду взрослый Степка-Растрепка; да он моется когда-нибудь?

Я вспомнила рассказ „очевидца“ об умывании Хлебникова: пущена вода из крана, Хлебников долго стоит и смотрит. Потом осторожно вытягивает два пальца и смачивает себе водой ресницы и нос. Потом закрывает кран и утирается платком. Молчу.

— И потом, что за странная манера — прийти первый раз в дом и засесть на три часа. Отправился к Боре за занавеску — видит, что тот спит. Тогда уселся читать. Потом Боря проснулся — мычит, а тот говорит ничего, не просыпайтесь, я подожду. Потом уже начали философствовать, тут уж и вы пришли. Да кто это?

Объясняю. Не верит.

— Поэт — это прежде всего культурный человек. И чистоту любит. А от этого я едва отмылась. Ох, Господи, неужели он к нам зачастит?

А Хлебников действительно зачастил. Не спрашивая ничего, он осторожно шмыгал за занавеску и усаживался за письменный стол, писал, размышлял, а не то дремал.

Мой муж, человек болезненный, почти постоянно лежал, дремля, одетый на кровати. Хлебников терпеливо ждал, пока он проснется или заснет, в перерывах же молчания они беседовали, главным образом о философии.

Но как только муж подымался и выходил — поесть или за папиросами, — Хлебников моментально укладывался на кровать и лишь по возвращении его виновато вставал и усаживался на стул. По утрам я почти не бывала дома, приходила неопределенно и, возвращаясь, часто видела свекровь около занавески: боясь, что с Хлебникова сползет что-либо, она натирала пол керосином, усиленно ворча и вздыхая. Потом готовила обед, и Хлебников послушно слушал ее монологи.

Однажды он встретился с отцом мужа. Д.Е., человек чистоплотный до больничного педантизма, надел пенсне и, подняв голову, хотя невелик ростом, долго и брезгливо смотрел на него.

— Вам что угодно? — спросил наконец, не сдерживая своего раздражения.

Хлебников засмеялся.

— Вы к кому, собственно?

— Оставь, Митя, — вступилась свекровь. — Это Танин гость.

— И мой тоже, — добавил муж обиженно. — Наш гость!

И начал расспрашивать:

— Вы что же, из плена, от немцев бежали? Или сражались? С белыми? С красными? Теперь не разберешь!..

Хлебников перебил ясно и нагло:

— Что же? Ведь Ленин вам сверстник, а во всем разбирается!

И, усмехнувшись, встал и, покачиваясь на глиняных ногах, не прощаясь вышел.

Тут негодование прорвалось:

— Поэт, говорите?! Замечательный поэт? Так я и поверил! Юродивый он, да еще наглый! Поэт!.. Раньше поэтами были аристократы, потом поползли разночинцы, а теперь — горьковские персонажи. Да вы не видите — вшей на нем сколько? И этакого за стол сажать?

Дальше шли расспросы:

А кто его родители? Да почему его не сдадут в желтый дом? Разве можно одного его по улице пускать? И глаза неприлично голубые, наверное, крашеные…

И тут ошло:

…Гробокопатель какой-то…

…Я давно говорила, лучше мужу хлеб отдавать, чем этому…

…После его ухода наволочки менять…

…Пол керосином…

…Скоро сами грязью зарастут…

…Хаотики несчастные…

Ряд подобных разговоров сделал свое дело. Хлебников озлобился и начал сердиться и на меня».

Л. Толстая, Т. Толстая, Б. Толстой, его брат В. Толстой, отец — Д. Толстой. Баку, 1922. Рисунок Т. Толстой
Сборник А. Крученых, Т. Толстой (Вечорки), В. Хлебникова «Мiр и остальное». Баку, 1920

Уже после его смерти Татьяна Толстая написала стихотворный портрет поэта.

Входил нелепо, без звонка.
Стоял у двери, ждал и медлил,
Сутуловатый, как из петли,
Как ватный дед без позвонка.
Лицо из глины или пыли,
Понуренная горем старость.
Волосья, как солома, гнили,
И борода спускалась в заросль…
* * *

Баку, несмотря на все пережитое, оставался красивым южным городом, залитым солнцем. Каменный амфитеатр домов спускался к яркому синему морю. На рынках шла торговля, восточные базары с пестрыми тканями и коврами, женщины в чадрах, верблюды.

Голубые лавки персиян.
Море — плоская цементная веранда…
Грузится тяжелая шаланда,
И жужжит у дока гидроплан…

Эти строчки о Баку появились в Москве уже в 1927 году в ее сборнике «Треть души».

А тогда Татьяна одновременно с работой училась на историко-филологическом факультете Бакинского университета у Вячеслава Иванова, где он профессорствовал.

Сборник Т. Толстой «Треть души» с автографом А. Крученых

В интервью Татьяне Бек Л. Б. рассказывала:

«Вячеслав Иванов преподавал в Бакинском университете, и мама посещала его лекции и семинары (о Пушкине, о Достоевском, по римской литературе). Он ее полюбил, о чем можно судить по надписи на обороте титульного листа книги Вячеслава Иванова „По звездам“ (СПб., 1909), которую он сделал маме: „Дорогой Татьяне Владимировне Толстой, виртуозу в поэзии и милой моей приятельнице, на память о старом профессоре. Вяч. Иванов. Баку. 8.2.1922“. Впоследствии уже в Италии он перевел одно мамино стихотворение на итальянский язык, которое его дочь положила на музыку. Лидия Вячеславовна пишет об этом в своих мемуарах. Когда я родилась (24 сентября 1921 года), то мама попросила Иванова меня крестить. Но мама с ее выкрутасами хотела меня назвать Саломея (наверно, не без влияния Мандельштама — домашнее имя предполагалось „Соломинка“) или Дездемона. Представляете, какой был бы ужас?! — Но Вячеслав Иванов сказал, что он не будет крестить девочку с таким именем, а пусть мама назовет меня Лидия. Его покойную жену звали Лидия и дочь Лидия, а еще была в Петербурге актриса Лидия Борисовна Яворская — его тайная или нетайная любовь. Вот если, дескать, назовут Лидия, то он меня покрестит. Против таких доводов мама устоять не могла. Но возникла еще одна трудность. По обычаю полагалось, чтобы крестный бросил в купель горсть золотых монет, чтобы новорожденного ждала богатая жизнь. Представляете: 21-й год, Баку, только что пришли большевики, в моде бумажные миллионы, какие золотые монеты? И он сказал маме: „Танечка! У меня никаких золотых монет нету, но у меня (он очень много путешествовал) осталась мелочь самых разных стран. Я кину ей в купель горстку этих монет — и вместе с ними дух путешествий. Она будет много ездить“».

В 1924 году Вячеслав Иванов написал Татьяне Владимировне рекомендацию на Брюсовские курсы: «Удостоверяю, что Татьяна Владимировна Вечорка-Толстая, автор двух поэтических сборников, вышедших отдельными книгами, ряда исторических статей, поэтических переводов и многих рецензий, принадлежит к числу писателей, составивших себе литературное имя. Вячеслав Иванов, проф. Азербайджанского гос. университета…» Рекомендацию эту Татьяна Владимировна бережно хранила в альбоме вместе с засушенными фиалками, которые Вячеслав Иванов когда-то ей подарил.

Лида Толстая и ее няня Поля. Баку, 1922. Рисунок Т. Толстой
Москва

В 1924 году семья вместе с бабушкой со стороны матери (Ниной Алексеевной Костенской) отправилась в Москву. О Нине Алексеевне Л. Б. говорила:

«…В юности писала стихи и даже одно стихотворение отправила князю К.Р. Он в ответ трогательно прислал ей свою книгу с дарственной надписью на адрес заведения святой Нины, где она училась. Там начался переполох: великий князь… прислал… книгу… гимназистке!.. Вообще я иногда удивляюсь, почему у меня в голове не образовалась литературная каша. Отец без конца декламировал Бунина. Мать восхищалась футуристами и при этом боготворила Блока и Ахматову. Любила Цветаеву, но меньше (мне это передалось). А бабушка, когда родители уходили, читала мне вслух Некрасова — „Мороз, Красный Нос“, „Русские женщины“. Кроме того, бабушка рассказывала мне содержание „Былого и дум“. Мне было тогда лет пять. Мы с ней много гуляли по Москве (а тогда недавно переименовали улицы: Газетный переулок стал улицей Огарева, Никитская — улицей Герцена), и она мне рассказывала, как они дружили, о клятве на Воробьевых горах… Рассказывала мне содержание и „Войны и мира“, и „Фауста“.

Бабушка была образованным человеком, у меня с ней даже однажды случился такой конфликт когда я училась в школе, нам велели записывать неграмотных соседей в кружок ликбеза, каждый должен был принести список записавшихся. Я в третьем классе училась — кто ко мне запишется? Ну, и я записала бабушку. Она та-а-ак оскорбилась: „Я знаю четыре языка, я даже греческий и латынь знаю, а ты меня в ликбез…“ Был жуткий скандал, нас еле помирили. Так вот, она была образованная, но это не мешало ей придумывать смешные истории про Пушкина и Лермонтова: как маленький Лермонтов со своей бабушкой ездил на елку к Пушкину — и их встречала пушкинская няня… И про других великих тоже. Потому они все становились мне как родные… Теперь я думаю: это было правильно».

* * *

Жилья сначала не было. Снимали часть дома за городом. Наконец от Госплана, где Борис Толстой работал юристом, им выделили комнату в доме в Воротниковском переулке недалеко от центра.

«Мирно потекла наша жизнь в старом, желтом, словно осенний лист, особняке. Совсем неподалеку звенят трамваями Тверская и Малая Дмитровка, изредка гудят автомобили, хлопают двери магазинов и кинотеатров, куда-то торопятся прохожие. А здесь, в Воротниковском, — тишина».

В Москве еще были палисаднички, хозяева держали кур, слышался петушиный крик, перезвон колоколов, стук колес, крики разносчиков. В 1929 году с началом широкой антирелигиозной кампании принялись закрывать церкви, снимать колокола.

Татьяна Владимировна стала работать в газетах. Когда в декабре 1925 года в Москву привезли тело Есенина, она взяла четырехлетнюю дочку в Дом Печати, где был установлен гроб.

Нина Алексеевна Ефимова с отцом и мужем Владимиром Николаевичем

«Большая, почему-то скудно освещенная комната, где стоял гроб с телом Есенина, была полна народу, и пробраться вперед стоило труда, — писали в газетах. — Голоса были негромки, дальние углы комнаты тонули в полумраке, только гроб был освещен. Все время менялся почетный караул. В глубине комнаты сбились в траурную группу близкие Есенина. Понуро сидела на диване, уронив на опущенное лицо прядь коротких волос, бывшая жена поэта Райх. Кто-то утешал САТолстую. Немного поодаль выделялась среди других своим крестьянским обличием не спускавшая глаз с гроба пожилая женщина — мать Есенина, Татьяна Федоровна».

Как корреспондентке, Татьяне Владимировне удалось войти в комнату, когда народу еще не было, и маленькая Лида успела разглядеть сильно загримированное лицо Есенина, которое ее очень напугало.

Татьяна Вечорка вступила в московский «Цех поэтов», которым руководила Анна Антоновская, знакомая ей еще по Тифлису, сохранялись и развивались старые и новые поэтические знакомства.

Почти каждый день в дом приходил Крученых.

Дом в Воротниковском переулке

«Крученых не приходил, а прибегал, — писала Лидия Борисовна. — Он всегда бежал — по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая… <…> Приходя к нам, Крученых тут же на ходу открывал портфель, доставал из него какие-то листки, читал вслух свои странные стихи, потом они с матерью моей о них яростно спорили, правили, вносили поправки в текст и Крученых снова прятал их в портфель и убегал куда-то, чтобы через несколько часов появиться вновь».

Поэт, к которому были прикованы мысли и чувства Татьяны Владимировны, как в юности к Блоку, был Пастернак «Борис Пастернак. Это имя уже в те годы произносилось в нашем доме не иначе, как с восторгом. На материнском столике рядом с однотомником Блока и белыми сборниками Ахматовой лежала книга в коричневом переплете, и на ней в белой раме заглавие: „Две книги“».

Автограф стихотворения Б. Пастернака, посвященного Т. В. Толстой. (Надпись на книге «Воздушные пути», М., 1933.)

На уцелевших страничках дневника конца 1920-х годов Татьяна Толстая писала:

«В разговоре поразило его благородство по отношению к поэтам и людям: он обо всех отзывался очень беспристрастно и благожелательно — у него нет дурной закваски и обиды к людям, хотя ему уже года тридцать два — тридцать три и, верно, ему пришлось много претерпеть. В частности, он очень нуждается в деньгах, но и об этом говорит как-то по-философски. 22/IX 1927 я шла по Тверской с Лидой от Алеши (брата — Н.Г.), и обе были мокры от моросящего дождя. Пастернак в своем сером весеннем пальто остановил меня: „Я прочел Вашу книгу. Как много в ней хорошего. Вы понимаете, что есть стихи, сделанные просто так, а у Вас кровинка есть“».

Слова Пастернака, голос, случайный поцелуй на улице она хранила в своей памяти как драгоценность. Второе издание романа о Бестужеве-Марлинском (1933) она посвятила любимому поэту. Пастернак ответил на это посвящение стихотворной надписью на своей книге «Воздушные пути» (1933):

Чем незаслуженнее честь,
Тем знак ее для нас священней,
Все это в преизбытке есть
И в Вашем лестном посвященье.
Благодарю. Горжусь и рад
Попасть под Ваш протекторат.

О том, как дорого Татьяне Толстой было это посвящение и фотография Пастернака с подписью, говорит выцветший, всегда стоявший у нее на столе снимок поэта.

Борис Пастернак. Фотография с дарственной подписью Татьяне Вечорке

На домашние литературные посиделки в Воротниках сходились разные поэты. Это был своего рода прообраз будущих застолий у Лидии Либединской:

«…Когда они ждут гостей, готовя скромное угощенье — маленькие бутерброды, ласково называемые „тартинками“, раскладывают на тарелочки печенье, а в вазочки — домашнее варенье к чаю. Когда стол накрыт, отец разжигает камин, чудом уцелевший в вихре войн и революций, и комната наполняется теплым рыжеватым светом. А вот и первые гости — обычно это были Алексей Крученых и Николай Асеев, а если в это время находились в Москве грузинские поэты, то и Тициан Табидзе и Паоло Яшвили обязательно приходили к нам, а с ними Сергей Городецкий. <…>

К их приходу заранее готовились: нас с бабушкой посылали в Охотный Ряд „за провизией“, как тогда говорили, чтобы хорошо угостить. Потом меня отправляли во двор встречать гостей. Первым вбегал Крученых со своим портфелем под мышкой (я долго думала, что он с этим портфелем и спит). За ним влетал, словно в танце, Паоло Яшвили — высокий, изящный, красивый. Он меня хватал на руки и кружился вместе со мной. Потом медленно вплывал Тициан Табидзе, клал мне руку на голову, как будто благословляя. Городецкий вышагивал своими журавлиными ногами. Позже стал бывать и Пастернак, когда он уже подружился с грузинами и стал их переводить….

Сейчас за дымкой лет эти вечера в Воротниковском переулке кажутся мне сказочно прекрасными. Да так, наверное, и было: звучала музыка, помню, как однажды играл Генрих Нейгауз, читали стихи Пастернак и Асеев, раздавалось грузинское пение — все были молоды, веселы, полны надежд…»

Шарж и стихотворный экспромт С. М. Городецкого (22.IV.1915): «Она сидит, поднявши ручку/ И приспустив свое плечо./ Глаза сверкают горячо — / Видали ль вы такую штучку?»

Времена менялись. После тридцатого года имя Татьяны Вечорки перестало существовать. Футуристы, заумь, тбилисский фантастический кабачок, сборники стихов — все это должно было уйти из жизни навсегда. Футуризм и все левое искусство стало смертельно опасным.

Уже в пятидесятые годы произошел комичный случай. В доме в Лаврушинском жил критик и собиратель поэтических сборников двадцатого века Анатолий Тарасенков. Однажды к нему забежал вечно что-то выискивающий для своего архива Крученых. Тарасенков подступил к нему с вопросом, не знает ли он, где найти сборники стихов «Магнолии» и «Беспомощная нежность» некой Татьяны Вечорки, о которой он ничего не знает. Крученых посмотрел на Тарасенкова, выпучив глаза, и стал истерически хохотать, при этом колотя, как конь, ногой в пол. Тарасенков решил, что тот сошел с ума, и стал его успокаивать, но Крученых продолжал давиться хохотом, выкрикивая: «Она, она», — и бил в пол ногой. Его напоили водой, и тут он, наконец, вымолвил, что она живет с Тарасенковым в том же подъезде и каждый день ходит с внуками гулять. Тарасенков, который виделся с Татьяной Владимировной Толстой каждый день, был немало удивлен, что она и есть разыскиваемая им Вечорка.

В тридцатые годы Татьяна Толстая начала писать роман о декабристах. Прошлое стало единственно возможным уходом из реальности, в которой становилось все опаснее жить.

Граф Толстой в ссылке

Хотя Борис Дмитриевич Толстой и продолжал с увлечением работать в Госплане над первым пятилетним планом и над его кроватью висела большая карта РСФСР, на которой жирными точками были отмечены пункты будущих грандиозных строек, в 1934 году после убийства Кирова, началось изгнание из крупных городов всех, кто имел дворянское происхождение. Бориса Дмитриевича выслали в Алма-Ату. «Помню, что у отца хранились визитные карточки с золотым обрезом и маленькой короной, на которых паутинно-каллиграфическим почерком было выведено: „Граф Борис Дмитриевич Толстой“. Внизу отец приписал фиолетовыми чернилами: „Сотрудник Госплана РСФСР“».

Москва, Охотный Ряд. 1930-е

Прекрасного юриста и экономиста вычистили из Госплана за происхождение. Несколько месяцев он пытался устроиться на работу в Москве. Все было тщетно, пришлось искать работу на периферии. Подписав контракт, он уехал в Казахстан.

Отец — Борис Дмитриевич Толстой. 1936

Отношения между родителями были непростыми. Борис Дмитриевич был человеком вдохновения. Изнеженный и болезненный, он не очень хорошо справлялся с ролью отца и главы семейства. Болезненность отчасти была связана с пристрастием к опиуму, начавшимся в Баку, где в то время было немало опиумных притонов, которые держали китайцы. След от опиумных «уходов» мужа остался в стихотворении Татьяны Владимировны.

Вновь голова на спинке стула,
И под ресницей стертый сплин,
И тени холода легли
В бледнеющих монгольских скулах
Пока расплывчато в груди
Опий колобродит душный —
Как Будда, в сумерки глядишь
Неуязвимо равнодушно.

На одной из дневниковых страничек Татьяна Толстая с горечью описывала отъезд мужа.

«16/IV. Вчера утром уехал Боря в Алма-Ату — доехали трамваем, немного не дойдя вокзала, сошли. Медленно, с вещами. Бродили по вокзалу, стояли с чемоданами. Поезд подали за сорок минут. В купе вошла женщина с мешками. Пахло дурно. Она потом сказала: „У меня было два кило дрожжей, они испортились“. Потом вынула два хлеба, изъеденные мышами, — они пролежали десять дней в камере хранения. Мы рассеянно смотрели, пошли ждать на платформе. Говорили, перебивая друг друга, целовались долго и накрепко.

Поезд когда двинулся, я шла рядом довольно долго, пока он отъезжал. <…>

Мариелла (двоюродная сестра. — Н.Г.) удачно сказала про Борю:

— Он очень всех вас любит, и очень приятный, и преданный, и симпатичный, но странный — хочет, чтоб семья денежное оформление имела свое.

Я смеялась весьма печально, слушая это верное определение.

Вокзал напомнил мне поездку в Свердловск в первый период, когда я была так нестерпимо счастлива, а потом приходят воспоминания о непонятно-тяжелой моей истории… Не могу успокоиться. Однако теперь опять я буду, я должна писать. Черт возьми. Я сегодня утром подумала: нет, я еще не стара. Я знаю многое. Я могу еще жить. Я могу много сделать, и я сделаю».

С отцом. Нач. 1930-х

Сначала Борис Дмитриевич звал семью к себе в Алма-Ату, но вскоре встретил и полюбил женщину с семилетней девочкой. У него образовалась другая семья. Решив объясниться с Лидой, он без стеснения рассказал дочери о прошлой жизни с Татьяной Владимировной и о своей новой любви в письме от 3 июля 1937 года.

«<…> Ты знаешь, что с твоей мамой, Татьяной Владимировной, мы жили неплохо. Правда, я женился на ней не по страстной любви, а сначала как-то шуточно, на время, на два месяца… Я знаю, что мама первый год до твоего рождения любила меня и заботилась обо мне. Я же, хотя и не был влюблен, но быстро привязался к ней и чувствовал к ней большую нежность, скучал, когда она уезжала, любил говорить с ней. В дальнейшем чувство это углублялось, хотя похоже оно было больше на любовь брата к сестре, отца к дочери, сына к матери — на родственное чувство, чем на любовь мужчины к женщине. Она же, когда ты родилась, всю силу своей нежности и любви перенесла на тебя, а я отошел для нее на второе место. Она больше стала требовать от меня материальных моментов, так как видела во мнене столько любовника, мужа, сколько отца ее ребенка.

Вот потому-то и получилось такое странное положение — я как будто любил жену, скучал без нее, нежно относился к ней, а в то же время изменял ей, заводил романы с другими женщинами (еще в Баку, потом в Москве). Сам я думал, что это потому что я — человек утонченного сознания и культуры и сумел стать выше обыденных и мещанских чувств. А на самом деле — это было потому, что я любил ее не как любовницу, не как жену, а как сестру или мать. Ведь как ни сильно любит брат сестру, это не мешает ему влюбляться в других женщин, любить их. Понимаешь — в чем дело? Ты скажешь: „Но ведь брат не имеет с сестрой интимной близости, а ты ее имел со своей женой-сестрой; доказательство — я, твоя дочь“. Верно, но это не меняет дела. Физическая близость ни о чем не говорит, ее можно иметь, и не любя женщину, ее можно иметь, любя женщину как сестру родственной любовью. А кроме того, я не любил тех женщин, с которыми разводил раньше романы, а так — немного увлекался, и то не всегда.

Шли годы, родственное чувство к маме твоей углублялось, усиливалось привычкой, я не знал иного чувства и думал, что все в порядке… Перевалило мне за тридцать, молодость ушла… Правда, я иногда с горечью думал — почему судьба не послала мне счастья обладать любимой женщиной, почему мне не пришлось иметь полную близость с такой женщиной, в которую бы я был влюблен. Как, например я был влюблен, будучи юношей, в Нину Вам [2], вот как ты влюблена теперь в этого Валю [3]. Я понимал, что это, должно быть, большое счастье, ноу меня его не было. Те женщины, которыми я обладал, — это были те женщины, в которых я влюблен не был.

Ты теперь знаешь, что такое влюбленность. Ведь это не то, что любовь твоя к матери, к отцу и т. п. Это нечто совсем иное — когда все сердце поет, верно ведь? Но я думал, что мне это чувство уже недоступно, что влюбленным, я мог быть только в молодости, а теперь нет. Что уж такое мое счастье, что те, в кого я был влюблен, что я не мог обладать ими. А обладать приходилось теми, к кому я хорошо относился, кого любил, но в кого влюблен не был. Я и думал, что влюбляться я больше уже не могу и придется мне кончить жизнь, так и не узнав счастья обладания женщиной, в которую ты влюблен.

Так я и жил, примирившись с тем, что это для меня недоступно. Вместо этого я привязан был к маме, относился к ней с нежностью».

Лида Толстая. Кон. 1920-х
Лида Толстая. Сер. 1930-х

История любви, рассказанная дочери на нескольких страницах письма, походила на дореволюционную фильму, которые в избытке крутили в кинотеатрах. Если бы не детали про исчезнувшего (арестованного) бывшего мужа, то все бы смахивало на прежние мелодрамы.

«Приехав в Алма-Ату, я крепко валял тут дурака сначала.

Но, встретившись с Марией Ивановной Кох, я убедился, что чувство любви, влюбленности для меня еще существует. Она — умная, интересная женщина, очень нервная, очень бурная и во многом мне родная. У ней свое бурное прошлое, много она пережила. У нее был муж, некто Эрвин Кох, она жила с ним одиннадцать лет и ушла недавно, но он любил ее безмерно и шел на все. Детей у них не было, но был случай, что она стала близка с одним молодым человеком (тут целая история) и от связи с ниму нее родилась девочка Маргарита. Муж знал, что ребенок не от него, но никогда ничего ей не говорил об этом (он только посмотрел на нее, когда, взяв только что родившегося ребенка на руки, он увидел, что ротик ребенка — вылитый как у того соперника). Ребенка он полюбил как своего и был для него подлинным отцом. И все считали и считают его ее отцом. А ее настоящий отец даже никогда не видал свою дочь — будучи беременной, она уехала из тех мест, и девочка родилась уже в Алма-Ате; он только догадывался, что ребенок у нее — от него. Но он — далеко, с ним все окончено еще тогда, до рождения ребенка. И все родные, и сам ребенок считают отцом этого Э. Коха. Но в 1933 году он был обвинен в служебном преступлении (неправильно, он не был виноват) и получил шесть лет лишения свободы. Его отправили на стройку Волга-Москва. А Мура перенесла много бед, распродала все вещи и стала работать, содержа старуху мать и ребенка. Она мужественно переносила свою судьбу. Я ее встретил, когда уже два года она ушла от мужа, своей работой содержа семью. Когда она уже крепко встала на ноги, к ней приехала старшая сестра Софья (ей сорок пять лет), которая вместо помощи полгода проживала у нее на шее, а потом стала служить…»

Борис Толстой и Лида Толстая. Баку, 1922. Рисунок Т. Толстой

«Не буду долго рассказывать, скажу одно — я влюбился в Муру как юноша… Она избалована успехом у мужчин, ей привычно поклонение… Сначала она только позволяла любить себя, любовь ее ко мне проявилась позже, чем моя. Сначала мы просто встречались каждый день у нее, все больше и больше бывали друг с другом, все труднее становилось уходить вечером. Все чаще я стал оставаться до утра. И постепенно мы стали жить вместе, даже не сговариваясь заранее, что будем жить вместе…

Когда я приезжал в Москву в 1936 году, мы уже жили вместе, хотя номер в гостинице был за мной. По возвращении я окончательно поселился с ней.

И вот скоро уже два года, как мы живем вместе. Я узнал счастье обладания любимой женщиной. И благодарю Бога, что на склоне жизни мне послано это большое счастье… Она любит меня трудной, неуравновешенной любовью… Когда я как-то запоздал и пришел с работы в 10 час. вечера — с ней был тяжелый сердечный припадок…

В прошлом году, еще летом, она написала мужу обо всем. А осенью он прислал известие, что его досрочно освобождают и он поступит там же на работу вольнонаемным. А потом просил разрешения приехать, повидаться и попрощаться. Я не возражал. Ведь человек терял семью — работы у него больше нет, он — одинок, бедняга. И вот в ноябре прошлого 1936 года Э. Кох приехал сюда… Представляешь, что это были за дни. Он прожил три дня — ему отвели место, где спит Софья. Он продолжает любить Муру, я его не видел, хотя жили в одной квартире. Он заявил, что не может меня видеть — слишком тяжело и он боится, что будет эксцесс. Только благодаря такту и уму Муры дело обошлось без кровопролития. Он звал ее уехать с собой, хотел увезти ребенка, словом, целая трагедия. Я ни в чем не принуждал Муру, она руководствовалась только любовью ко мне. Но ей тоже было тяжело разорвать с человеком, с которым она жила одиннадцать лет. Когда он уехал, вместе с ним уехала старуха мать, которую Кох проводил к ее сыну, старшему брату Муры, живущему под Москвой.

И так мы остались: я, Мура и Ритка (ей семь лет) и с нами живет старшая ее сестра Софья (работает секретарем). И таки живем. В марте получили известие, что старуха мать умерла — она очень скучала по внучке, Ритке, и не перенесла перемены климата.

А Эрвин Кох, потрясенный всем произошедшим, тяжело заболел горячкой и едва не умер — теперь он, кажется, оправился, но не пишет, только прислал поздравление Ритке с днем рожденья. Он ее любит как родную дочь. Вот такая разыгралась драма.

Ты видишь, что дело тут серьезно и нас с Мурой связывает большое чувство. Она очень часто говорит о тебе, хотела бы тебя повидать и познакомиться.

Я прошу тебя — ведь она близкий человек твоему отцу, человек, любящий твоего отца, стало быть, и тебе не посторонняя… Напиши ей несколько строк в том духе, что хотела бы с ней повидаться, что ты хорошо к ней относишься как к близкому человеку отца, что ты уверена, что при встрече вы друг друга полюбите… Напиши так — мне очень хочется, чтобы ты сблизилась с Мурой… Так, как некогда твоя бабушка, моя мама — сблизилась с женой своего отца, моего деда.

К маме у меня осталось прежнее чувство — я иногда остро чувствую это, но это совершенно иное чувство, чувство брата к сестре.

В последующем письме я опишу тебе нашу жизнь… В этом письме излагаю всю историю моей жизни за последние два года. Я очень люблю Муру, чем больше мы живем, тем сильнее это делается… Но я очень скучаю о тебе, очень хочу с тобой свидеться, тогда все было бы хорошо <…>».

К сожалению, это письмо было отправлено в Москву незадолго до ареста Бориса Дмитриевича. И можно с уверенностью утверждать, что Мура и ее дочь с момента ареста исчезли с его горизонта. Его же осудили и отправили в Красноярский лагерь, откуда он настойчиво писал своей бывшей семье.

По всей вероятности, для Татьяны Толстой откровения бывшего мужа, изложенные в письме к дочери, стали потрясением. Ее сердце навсегда закрылось. Именно этим можно объяснить тот факт, что на его жалобные и пронзительные письма она не хотела отвечать.

Татьяна Толстая с дочерью Лидой. Сер. 1920-х. Фото М. С. Наппельбаума

8 августа 1941

«Милая Тасенька!! Может, ты и рассердишься, что я называю тебя так, но я надеюсь, ты простишь мне это… Увижу ли я еще тебя? Когда я смотрю на буквы такого близкого, мучительно трогающего сердце почерка, я весь отдаюсь потоку воспоминаний — бурной волной он несется чрез сознание, далеко уводя от настоящего… Вот уж полгода, как пришел этот листок — первый и, увы, единственный. Четыре раза я писал тебе, вкладывая страничку для тебя в письмо Лиде, но… глухое молчание является единственным ответом на все мои обращения. Полгода висит это глухое молчание, оно стало тревожным и гнетущим, стало, как застывшая каменная стенка, за которую не проходят самые горячие взволнованные слова. А ведь как сильно я был взволнован твоим приветом, как радостно потрясен… Тем тяжелее было наткнуться на это молчание. Найти и снова потерять вас…

Когда объявляют письма, я с замиранием жду, не позовут ли меня… Счастливцы уходят, жадно проглатывая строки на ходу, а я отхожу, опустив голову, сотый раз передумывая — почему же нет писем от вас. Неужели не получено четыре моих письма… Неужели не дошли ваши ответы до меня… Хочу верить, что это так, — а то придется думать, что вы решили не отвечать мне… Может быть, это так? Но тогда коротко сообщите же мне об этом, избавьте меня от напрасных ожиданий и волнений. Впрочем, повторяю, хочу верить, что это не так, что иная причина препятствует мне получить ответ от вас. А так хочется узнать побольше о жизни Лиды и твоей, узнать о моей внучке — дорого бы я дал за возможность взглянуть на нее, взять ее на руки и приласкать это крошечное создание… Это ведь наше с тобой, Таня, продолжение, наша ветвь… Не странно ли!

Милый мой, Тасенька. Подруга пятнадцати лет! Ответь же, откликнись… Я понимаю, что сейчас не до того тебе… а все же пару слов черкни… Мой сердечный привет бабушке (я, как и она, имею теперь миокардит, бывают отеки и проч.) …Алеше и Танечке [4] искренний привет — не сомневаюсь, что Алеша крепко помог вам в эти годы… Я уже не раз встречал его имя в печати и всегда радовался, что он преуспевает. Если есть возможность, пошли мне бандероль со старыми газетами, журналами, стихами [м.б. статьями]. И карточку — Лиды с внучкой и твою. Жду хоть какого-либо, но ответа… О себе напишу после его получения. Целую тебя крепко в быстрые глаза и (не сердись) в тонкие, сердитые губы…

Борис».

В 1942 году Борис Дмитриевич погиб в лагере. Но подробности его гибели не были известны в семье вплоть до первой публикации «Зеленой лампы». Однажды Лидии Борисовне пришло письмо, из которого стало известно о последних днях ее отца. Полностью оно опубликовано в «Зеленой лампе»; здесь же хотелось бы привести несколько эпизодов, которые показывают характер Бориса Толстого еще с одной стороны. Несмотря на выпавшие испытания, он оставался человеком благородным.

«Наш лагерь под управлением Красноярских лагерей, — писал его товарищ по лагерю, — находился в глубокой тайге, в 15 км от станции Решеты и был в составе Нижне-Пойманского отделения, которое находилось в Решетах. Лагерь у нас был инвалидный, т. е. находились все заключенные — или больные физически, или маломощные, непригодные к тяжелому физическому труду. Однако работы были очень тяжелые — погрузка леса в вагоны или же земляные работы. <…>

На общие работы его выводили редко из-за очень слабого состояния здоровья. (Иногда все-таки выводили.) Это был обаятельнейший человек и, я бы сказал, очень талантливый. В чемзаключался его талант? Во-первых, это был замечательный рассказчик, во-вторых, он прекрасно (подчеркиваю!) писал жалобы. Разъясню второе положение: очень многие наивно считали, что если они напишут жалобу в Верховный Совет, или Генеральному прокурору, или Сталину, или в другую какую инстанцию на неправильность их заключения, ибо никакой вины за собой не чувствовали, то их обязательно освободят. С нами вместе в заключении находились юристы с высшим образованием, на воле очень популярные и даже известные, но все считали и даже сами эти юристы подтверждали, что лучше всех напишет Толстой.

Многие были твердо уверены, что только по написанной жалобе Бориса Дмитриевича пересмотрят их дело и освободят, несмотря на то что никого по жалобам не освобождали, опять ходили к нему просить написать жалобу. <…>

Никогда, ни при каких условиях, порой чрезвычайно тяжелых, он не терял человеческого достоинства, чего нельзя сказать о многих людях с высоким интеллектом, занимающих на воле видные положения, доходивших до состояния животных.

Великолепно помню его красивую, стройную фигуру с гордо поднятой головой, с нежным красивым лицом. Он был очень худой и изможденный от вечного недоедания и отсутствия курева.

Из своей жизни на воле он любил рассказывать (причем, как я уже говорил, рассказывал он мастерски) о жизни в Баку, о пребывании в юнкерском училище, о своем брате, инструкторе физкультуры, которого он, очевидно, очень любил и рассказывал о нем с упоением. Часто ночью он взбирался ко мне на нары и тихонько, чтобы никого не будить, мы долго беседовали. Его положили в больницу, но в тех условиях лечение было очень слабое, хотя и были опытные врачи (тоже заключенные), из-за отсутствия хорошего питания и отсутствия медикаментов нужных. В последний раз его положили в больницу в очень тяжелом состоянии. Часто, почти ежедневно, я ходил его проведывать, и то скромное, что я ему приносил, он уже принимать не мог. За день до его смерти он уже был в бессознательном состоянии и уже меня не узнал <…>».

Лида Толстая. Нач. 1930-х

Известно, что Татьяна Владимировна в семье никогда не говорила и не вспоминала о своем несчастном муже. Боль так и не ушла. Хотя, когда появилось это письмо, она была жива и, наверное, его читала. В 1937 году все было очень страшно. Когда сведения об аресте мужа, хотя они уже были в разводе, дошли до Москвы, Татьяна Толстая потеряла работу. Подготовленная в печать монография об истории Серовского завода на Урале была возвращена, в других издательствах ее рукописи не принимали. Семья какое-то время жила на деньги брата Алексея Ефимова — автора учебников по зарубежной истории. Но так долго продолжаться не могло. Закончив курсы корректоров, Татьяна Толстая стала искать работу. Наконец ее взяли в газету «Красная звезда». И хотя это был реальный кусок хлеба, такой поворот от работы над книгами к нетворческой газетной текучке был тяжким. Мать вела хозяйство. Лида стала редко бывать дома. Ее тяготила атмосфера, сложившаяся в их небольшой семье после ареста отца. И дело не только в эгоизме молодости, пытающейся скрыться от «взрослых» бед, — у девочки был живой характер, и здоровая земная природа упрямо жаждала гармонии и счастья.

«А в куклы вы уже перестали играть?»

Семья Бруни

Лида Толстая заканчивала школу. Перед выпускными экзаменами она родила девочку Машу. Андрей Ширман, ее первый муж, был начинающим художником. На Пушкинском юбилее в ТЮЗе в театральном кружке ставили спектакль по стихотворению «Жених». Она играла Наташу («Три дня купеческая дочь Наташа пропадала»), а Андрей спектакль оформлял. Так они и познакомились.

«Внешне все обстояло прекрасно. Он был внимателен и нежен и ко мне, и к дочке. Может, слишком ревнив. Но в двадцать лет это простительный недостаток. И все-таки в наших отношениях происходило что-то не так. Когда я поняла это, то в одно, не знаю уж, прекрасное ли утро запеленала Машку и, бросив все, даже коляску, села с ней в такси и уехала к маме и бабушке в милый, старый дом в Воротниковском. Машка поступила в полное распоряжение моей бабушки, и, кажется, обе они были счастливы. В восемнадцать лет трудно быть нежной и заботливой матерью. Да я такой и не была. Я любила дочку, шила ей красивые чепчики и платьица, таскала по знакомым, благо она была очень хорошенькая. Недаром, когда я приехала в родильный дом, врач, насмешливо поглядев на меня, спросил: „А в куклы вы уже перестали играть?“

Но одно я знала твердо: женщина, рожая ребенка, должна рассчитывать только на свои силы. Значит, нужно было думать о заработке. Брать деньги у человека, от которого я сама ушла, казалось мне несправедливым и неестественным».

Лида Толстая с дочкой Машей. 1940

Как брак, так и развод были стремительными. Отец Маши погиб молодым на войне весной 1943 года. Лида училась в Историко-архивном институте, в остальное же время писала стихотворные рекламы для московских магазинов (Семен Кирсанов отдавал ей часть своих заказов), отвечала на письма в редакции «Пионерской правды», вышивала, вязала.

Мир только открывался ей. Общаясь с художниками, Лида познакомилась и, как ей показалось, полюбила Ивана Бруни, который так же, как и она, писал стихи, пробовал переводить. Его отец, замечательный художник Лев Бруни, в это время с бригадой расписывал плафон Театра Красной армии.

Лида очень волновалась, когда ее пригласили на день рождения 7 января 1940 года к матери Ивана Нине Константиновне Бальмонт-Бруни: она прекрасно знала стихи Бальмонта и работы Бруни и с огромным волнением шла в их дом.

Дом находился на Большой Полянке, Иван встретил ее на остановке трамвая, и они поднялись по лестнице на пятый этаж высокого серого дома, в большую коммунальную квартиру, где огромная семья художника занимала две небольшие комнаты. В тот вечер Дмитрий Журавлев декламировал отрывки из «Пиковой дамы», красивый, молодой Арсений Тарковский читал свои переводы, играла на рояле Мария Вениаминовна Юдина, среди других ей запомнился Александр Габричевский, похожий на английского джентльмена.

Иван Бруни и Лидия Либединская. 1941

«В этом доме было много всего: детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег. И совсем не было мещанства. Здесь никогда не разговаривали о нарядах и домашних работницах, не рядили о московских сплетнях — ими просто не интересовались. Зато, если узнавали, что где-то беда, кидались туда — не затем, чтобы выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе.

Здесь не боялись никакой работы: чисто вымытый пол или до блеска протертое окно вызывали такое же горячее одобрение, как прозрачные и мечтательные акварели, созданные руками хозяина дома.

Я наслаждалась дружественной и легкой атмосферой, царившей в этой семье, многому у них училась и мечтала, что когда-нибудь и у меня будет такая большая и дружная семья.

Чем ближе я узнавала Нину Константиновну, тем больше восхищалась ею и удивлялась, как смогла она пронести незыблемые устои семейной жизни, умение устраивать праздники не только для многочисленных родных, но для столь же многочисленных друзей пронести через все трудности быта (семья Бруни так и прожила до смерти Льва Александровича в двух тесных комнатах в огромной коммуналке), материальные трудности и исторические катаклизмы».

Москва. Зенитная батарея перед Театром Красной армии. Осень 1941

Бесспорно, что Лидия Толстая нашла здесь прообраз своего будущего Дома. Много детей. Взрослые и дети вместе за одним столом. Общие праздники. Гости. Искусство и литература — все под одной крышей.

Но уже осенью того же 1940 года Ивана Бруни призвали в армию и отправили в Монголию. К началу войны его дивизия была переброшена на Украину, где он и встретил войну, а уже через месяц был тяжело ранен под Смоленском. В конце июля его привезли в Москву и положили в госпиталь МОНИКИ на Третьей Мещанской. На следующий же день в госпиталь к нему пришел его отец; ни матери, ни братьям, ни сестрам никак не удавалось выбраться из Судака, где их застала война. Лида Толстая ухаживала за женихом, дежурила в госпитале, подменяя сестер.

Иван Бруни чудом выжил, стал поправляться. Госпиталь эвакуировали в Омск, где Иван пролежал всю зиму. В марте 1942 года он снова вернулся на войну. Именно на войне решил, что будет художником, хотя до этого тяги к живописи не испытывал. Он сделал посмертный рисунок Пастернака в гробу, его работа висит в Переделкинском доме-музее.

Цветаева: «Жаль, что вы не едете с нами…»

18 июня 1941 года Алексей Крученых предложил Лиде съездить к нему на дачу (маленькую каморку, которую он снимал, прячась от жары в Москве) в Кусково. Он сказал ей, что им надо еще захватить с собой Марину Цветаеву с сыном. Стихи Цветаевой Лиде были давно известны, но в Москве она ее еще не встречала, хотя та бывала в доме у Бруни; Цветаева очень хорошо знала в своей доэмигрантской жизни Нину Константиновну Бальмонт-Бруни и ее мать. Крученых и Лида зашли к ней в квартиру на Покровский бульвар, в комнату в коммуналке, где она проживала с сыном Георгием Эфроном.

На память о встрече и прогулке по парку Кусково сфотографировались — это одна из последних фотографий, где запечатлена Марина Цветаева. Расставаясь после долгой дневной прогулки, договорились встречаться. Цветаева согласилась посмотреть стихи юной поэтессы. Но через три дня началась война, и все пошло по-другому.

Алексей Крученых, Марина Цветаева, Лидия Толстая, Георгий Эфрон. Кусково, 18 июня 1941

«Начались бомбежки Москвы, — воспоминала Лидия Борисовна. — Мама настаивала, чтобы мы с Машкой эвакуировались с писательскими семьями в Чистополь или в Елабугу. Я сопротивлялась, не представляла, как могу оставить в военной Москве маму и бабушку. Но она без моего ведома включила нас в списки эвакуировавшихся и потихоньку собирала теплые вещи и продукты. Я узнала, что мне предстоит плыть из Москвы на одном пароходе с Мариной Ивановной Цветаевой. Мы несколько раз разговаривали с Мариной Ивановной по телефону, она советовалась, что брать с собой. Я с глупым щенячьим оптимизмом утверждала, что война скоро кончится, не сегодня-завтра, потому брать надо всего как можно меньше. Голос у нее был неуверенный и порой мне казалось, что она колеблется, надо ли ехать. Я же по-прежнему категорически не хотела уезжать из Москвы, мы ссорились с мамой, бабушка грустно молчала».

Ранение Ивана Бруни разрешило их спор — сомнений больше не было: она остается, чтобы ухаживать за ним.

А тем временем 8 августа 1941 года Цветаева, спасая сына от бомбежек пароходом, уходящим с Речного вокзала, уезжала вглубь страны в эвакуацию в Татарию. Лида абсолютно случайно оказалась в порту и простилась с ней.

Лев Бруни

Спустя годы я сидела на кухне Лидии Борисовны и записывала подробности той второй встречи на магнитофон.

Интересны были именно мелкие детали, которые не попали в «Зеленую лампу». Девушка, бегущая с дежурства, долгий трамвай, в сторону Речного вокзала, по сторонам улиц — окна, заклеенные крест-накрест полосками из бумаги. Люди на улицах с перевязанными бечевками чемоданами, мешками, схваченные ремнями тюки. Все куда-то едут или что-то ищут. Сосредоточенные лица.

Каким странным это ни покажется, Лида Толстая на этом мрачном полотне являла фигуру прочную и уверенную. От нее исходил гормон счастья, внушающий всем окружающим, что в конечном счете все будет хорошо, что беда пройдет и наступят лучшие времена. Именно поэтому ее взял с собой в порт Лев Бруни, а Цветаева скажет ей на прощание: «Жаль, что вы не едете с нами…»

Н.Г.: Скажите, Лидия Борисовна, как вы оказались на Речном вокзале? Что вас заставило туда поехать?

Л.Б.: Меня Лев Александрович туда потащил. <…> Почему я стала работать в госпитале? Там лежал Ваня Бруни, очень тяжело раненный. Я за ним ухаживала, но просто так там нельзя было находиться все время, я стала тоже там работать, бесплатно. Там же сдавала кровь. Мама с бабушкой и дочкой были на даче во Внукове. А Лев Александрович приходил каждый день, навещал сына. Нины Константиновны не было, она была в Крыму с двумя детьми, она приехала только в октябре, когда Лев Александрович достал для нее пропуск. Он мне сказал, когда я была в госпитале: «Завтра будем провожать Цветаеву, поедем со мной». Я приехала к нему. Обычно, когда я выходила из госпиталя, то не шла домой на Воротниковский, а ехала на Полянку. Я уж не помню, в который час это было, знаю только, что переменила дежурство, чтобы освободиться днем. Я переночевала на Полянке, и мы, позавтракав с Львом Александровичем, сели на 25-й трамвай, который ходил к нам в Воротниковский, на Дмитровку. Он останавливался прямо под их окнами, они жили в четвертом доме на пятом этаже. Мы сели на трамвай, долго пилили куда-то, но тогда я не придавала этому значения.

Мы туда приехали, там была целая толпа народу. Лев Александрович всех спрашивал, а я за ним шла тихо. Ко мне он относился как к Ванькиной жене. Я не помню, то ли автобус при нас подъехал… нет — они уже стояли. Они стояли там, среди груды вещей. Марина Цветаева стояла, но у нее вещей было мало. Она все время повторяла: «Левушка, вот рис кончится, что будет? Рис кончится…» У нее была наволочка с рисом. А Мур все время куда-то уходил, я не знаю куда. Потом Боков рассказывал, что он им помогал. Но я тогда не знала, кто такой Боков [5], и никто не знал. И он меня тоже не видел. Мы незнакомы были. Просто никто из нас тогда ничего из себя не представлял.

Цветаева разговаривала в основном со Львом Александровичем, потом подошел Борис Леонидович Пастернак, и уже в конце приехал Эренбург. Я Эренбурга, по-моему, вообще первый раз и видела, потому что потом уже мы вместе с Брунями бывали у них в гостинице «Москва», когда вернулась откуда-то Любовь Михайловна. Не знаю, где она была. Они жили в нашем подъезде (имеется в виду Лаврушинский. — Н.Г. ), и у них разбомбило квартиру, и они переехали в гостиницу «Москва». Потом он жил прямо в «Красной звезде» (помещении газеты. — Н.Г. ), потому что Любовь Михайловна где-то отсутствовала. Но там были странные отношения.

Москва, улица Горького. Осень 1941

На пристани Эренбург на меня никакого внимания не обращал, разговаривал с Цветаевой и с Львом Александровичем. Эренбург очень любил Бруни и Нину Константиновну. Он спрашивал про сына, потому что знал, что Ваня ранен, и очень тяжело. Второй сын уже был на фронте и потом погиб. Недолго все это было, но мне хотелось скорее уехать в госпиталь. Тогда Цветаева меня поцеловала и сказала: «Жаль, что вы с нами не едете…» До этого я по телефону с ней разговаривала, я не помню: один или два раза. Она меня спрашивала, что брать с собой. Я, дура, конечно, говорила ей (тогда все считали, что война кончится 18 августа), что ничего не надо брать. У нее, наверное, и так ничего не было. Я бы ничего не взяла. Мама меня уже записала на пароход. Мы должны были плыть. Но привезли Ваньку 18 июля, он был ранен под Борисовом. Такое тяжелое было ранение, что его сразу в Москву отправили. На месте не могли сделать ничего. Лев Александрович принес мне записку в Историко-архивный институт, что Ваня тяжело ранен, и я кинулась в клинику.

Ну вот, пришел Эренбург, и я сказала, что поеду в госпиталь. Тогда Эренбург говорит: «Левушка, — он его так называл, — тут машина за мной приедет, я тебя довезу». Не потому что Лев Александрович один не мог, он не старый был, только плохо слышал, у него когда-то менингит бы в детстве, и глаз был немножко поврежден. Он сказал мне: «Я приеду еще в госпиталь», — так что это было, наверное, еще в середине дня. И я побежала опять на какой-то трамвай…

На улицах Москвы. 1941

Тут еще очень важно напомнить, что на этом пароходе вместе с Цветаевой и Муром ехала старая бакинская приятельница Татьяны Толстой и Алексея Крученых, детская поэтесса Нина Павловна Саконская с сыном Сашей Соколовским. Георгий Эфрон, который очень переживал, что на пароходе будут только женщины с маленькими детьми, был рад общению с ним и Вадимом Сикорским. Вместе с Саконской и поэтессой Татьяной Сикорской Цветаева искала работу и угол в Елабуге, потом, когда Сикорская уехала на время в Москву, Саконская уговаривала Цветаеву не уезжать из Елабуги в Чистополь, она же была последней из эвакуированных (кроме Мура), кто видел ее вечером накануне самоубийства.

Н.Г.: Лидия Борисовна, что вам рассказала Саконская, когда вы встретили ее в Москве, после ее возвращения из Елабуги?

Л.Б.: В 1942 году, осенью, когда она вернулась из Елабуги, мне было ни до кого — ни до Цветаевой, ни до Саконской. Я ушла к Либединскому, не знала, как быть, где жить… Я ее встретила на улице, в нашем Дегтярном переулке, когда шла с Малой Дмитровки, а она — к себе домой. Она сказала, что была у мамы, что только приехала. Ее выпустили из Елабуги, она просила об этом Фадеева, и еще за нее просил Кассиль. [6]

Сказала, что Цветаева была у нее накануне самоубийства. В закутке елабужской комнаты Саконской висело бакинское сюзане, которое она привезла с собой. Вышитое на сатине — тогда это модно было, надо было как-то стены прикрывать. Это сюзане было большое, как ковер. На Востоке всегда оставляют несделанный завиток, потому что кончается работа — кончается жизнь. Поэтому на всех ручных коврах есть такой завиток. Саконская рассказывала, что Цветаевой оно очень нравилось. Оно спускалось со стенки и накрывало пружинный матрац, а рядом стояла настольная лампа, которую Саконская тоже привезла с собой из Москвы. Цветаева любила садиться в свете лампы на фоне сюзане. Саконская так и запомнила ее в предпоследний вечер. И еще она сказала, что отговаривала ее уезжать. А на следующий день Цветаева покончила с собой.

Рассказ Лидии Борисовны о Нине Саконской и дяде Алексее Ефимове

«Девичья фамилия ее была Грушман. Их семья была довольно обеспеченная. Саконская посылала свои фотографии в Париж на конкурс красоты и даже получила приз. В Москве жили рядом: мы в Воротниковском, а они — в Колобовском. У нее, кстати, была какая-то детская повесть о скрипачах, где был описан домик прямо напротив ее дома, там, где церковь. Она поддерживала близкие отношения с композиторами. Когда мы у них бывали, там всегда был композитор Листов, там он играл „В парке Чаир“ и „Тачанку“. На ее застольях все было очень элегантно сделано, какие-то тартинки, было очень красиво. …У нее был роман с маминым братом, но от меня в детстве все скрывали. У него была ранена нога, он всю жизнь хромал, был академик, занимался новой историей. Мне рассказывали, что будто бы ему вырвали зуб, у него началось заражение крови, и пришлось ампутировать часть ноги. А потом, уже после смерти Сталина, он сам признался, что воевал у англичан, был призван в армию в Тбилиси и ранен большевиками, поэтому это все тщательно скрывалось. Когда он лежал в больнице, то Нина Павловна к нему приходила, навещала его, но она каждый раз надевала новые шляпки, а там надо было просто еду приносить, есть было нечего. В общем, он был разочарован от ее шляпок, стихов. А тут пришла его другая знакомая, и он на ней женился, и они прожили сорок лет, но с Ниной Павловной роман не прекращался, время от времени он возобновлялся, и даже, я помню, в 1936 году были такие разговоры, что если Саконская забеременеет от него, то он к ней уйдет. У них с женой не было детей.»

Алексей Ефимов
Нина Саконская

«Крученых тоже был к ней неравнодушен. Но не только к ней. Каждый день он обходил всех. Сначала он шел в дом тринадцать по Дегтярному переулку, там жила Красавица (так мы называли одну из соседок), потом к нам в дом два дробь одиннадцать, а дальше жила Нина Павловна, и он каждый день всех обегал. Его нигде не принимали как гостя. С мамой они какие-то стихи обсуждали, потом он ее заставил написать воспоминания о Хлебникове. Каждый день он приходил, каждый, иногда и по два раза в день. Бежал всегда с портфелем своим. „Мальчик, кинь мячик!“ — кричали ему мальчишки, потому что он не шел, а бежал».

Льва Толстая и Михаил Светлов

В марте 1942 года Лида Толстая решила оставить Историко-архивный и поступать в Литературный институт. Она взяла свои стихи, которые были уже напечатаны в нескольких газетах, и пошла с ними за рекомендацией для поступления к Михаилу Светлову. Известно, что он взял тетрадку с надписью «Л. Толстая» и сказал: «Льва Толстая? Ну, заходи, старуха». С этого началась дружба, связавшая их на всю жизнь.

С того дня до отъезда Светлова на фронт они встречались ежедневно. Много ходили по пустой военной Москве, по Ленинградке, за метро «Сокол», до самых Химок, сидели на ступенях заколоченного Речного вокзала.

Татьяна Ефимова, жена Алексея Ефимова

С его стороны это была влюбленность к юной талантливой девочке, с ее — нескрываемое восхищение. В июне он уехал на фронт и стал писать ей иронично-нежные открытки. Но когда ее сердце занял другой человек, о чем, видимо, она ему сообщила, в его смешных посланиях появилась едва уловимая горечь, спрятанная под маской шутовства. С появлением в ее жизни Либединского Светлов надолго исчез, чтобы никак не бросать тень своим отношением к Лидии Борисовне.

23 августа 1942

Толстуха!

Я уехал, так и не попрощавшись с тобой. Но ты ведь давно знаешь, что я — хам.

Я с большим умилением вспоминаю твою милую круглую мордочку.

Напиши мне. Это меня очень обрадует.

О своей жизни напишу в следующем письме. Сейчас уходит почта.

Обними Марка [7] и Юру [8], и Лялю [9], и Акопа.

Целую тебя,

Миша.

Мой адрес: Действующая Армия, П.П.С. 15–16, редакция «На разгром врага», мне.

Пиши! Пиши!

Михаил Светлов. 1920-е

6 сентября 1942

Толстун!

Получил твое письмо. Очень обрадовался ему. Значит, ты по-прежнему существуешь и делаешь добро. Это факт положительный.

Значит, возможно, и ты поедешь на фронт. Говорят, что и Жанна д`Арк была несколько толстовата, так что ты будешь похожа на нее, как две капли воды. Умоляю: поскорей, поскорей стань Орлеанской! Я так в этом нуждаюсь.

В редакции — милые ребята, и мне легко с ними работать. Боевая слава моя, сама понимаешь, еще не гремит по фронту, но мой боевой читатель пока что доволен тем, что я пишу для него.

Ко дню твоего рождения я, конечно, приехать не смогу. День твоего рождения — это, конечно, большой национальный еврейский праздник, но все равно так скоро редакция меня не отпустит. Заранее обнимаю, поздравляю и целую тебя.

Миша.

На обороте:

Марки можешь не наклеивать. Письма сюда бесплатные. Видишь, как я забочусь о твоем бюджете.

Михаил Светлов. 1941

13 сентября 1942

Толстун!

Так ты, значит, продолжаешь существовать. Еще бы! Попробуй тебя спихнуть с этой планеты!

Твое письмо и вырезку получил. Спасибо. Мне Олик уже прислал эту газету.

Хочу написать Акопу, но не знаю номера его квартиры. Напиши мне. А пока поцелуй его от моего имени.

Живу неплохо. Плохо только с жильем. Но, я думаю, устроится.

Пишу в газету, выезжаю на передовые, но пока только вживаюсь. Думаю, дальше интересней будет.

Ухаживать не за кем, так что не мучайся. Верен тебе поневоле. Но тебя это как будто вообще не волнует.

Пиши мне, пиши. У тебя ведь больше свободного времени.

Целую тебя,

Миша.

27 сентября 1942

Толстун!

Как видно из твоих писем, ты там не очень прыгаешь. Без меня не пляшется. То-то!

Писать тебе не о чем. За это время не было ничего нового за исключением того, что я один раз за обедом съел два вторых, так как был голоден.

Из твоего последнего письма также понял, что твой роман с Марком [10] в полном разгаре. Поменьше приставай к нему, и онтебя наконец полюбит. Тогда будет полное счастье. А я буду стоять в стороне и завидовать.

Поверишь ли, я тут живу совершенным монахом. Трудно приходится, но что поделаешь — война.

Целую тебя,

Миша.

Целуй дочку и Юру.

P.S. У меня теперь новый адрес: Полевая почта 1516, часть 251, мне. По старому адресу письма доходить не будут.

4 октября 1942

Толстун!

Значит, твое желание участвовать на бранном поле не осуществилось. Нам тоже нужны работники. Я попробую уговорить редактора. Сама ты сюда не доберешься, даже если захочешь приехать сюда.

Сейчас в Москве находится зам. редактора. Если телеграмма его еще застанет, он зайдет к тебе или оставит записку. Он живет у меня.

Но все это пока еще нереально. Надо, чтобы ты хотела, надо, чтобы редактор согласился, надо, чтобы телеграмма еще застала зам. редактора.

У меня — ничего нового. Хорошие стихи не пишутся пока. Забавный случай. Недалеко от передовых я читал бойцам стихи. В это время на нас пикировали три бомбардировщика. Все легли. Я продолжал стоя читать. Самолеты сбросили бомбу, не долетев до нас. Ты сама понимаешь, что аудитория не очень слушала меня.

Пиши. Поздравляю тебя с совершеннолетием. Не забудь мой новый адрес: 1516 полевая почта, часть 251, мне.

Целую,

Миша.

11 октября 1942

Милая морда!

Наколи побольше дров — приду зимой греться. И за веселым огоньком ты услышишь рассказы бывалого солдата. И баронМюнхгаузен побледнеет перед моим враньем. Итак, значит, я лечу верхом на снаряде… Ладно, потом довру…

Значительного ничего не написал. Все текущая работа.

Ты беспокоишься — жив ли я? А вот жив! А вот не простуживаюсь! А вот хочется коньячку или водочки, которые ты можешь прислать мне в жестяной посуде, чтобы не разбилась. А я выпью за твое здоровье!

В середине декабря, наверно, получу отпуск. И тогда, так и быть, увидимся разочек с тобой. Видишь, какой я великодушный.

2 декабря мои друзья здесь отпразднуют двадцатипятилетие моей литературной деятельности. Достань в этот день две стопочки, зайди к Акопу и выпей с ним за мое здоровье.

Заходил ли к тебе проездом через Москву мой друг — Коля Кононыхин?

Пиши. Целую. Миша.
Москва, 1942

21 октября 1942

Толстун!

Был в отъезде, приехал и получил сразу три твоих письма. Если бы ты столько писала в литературе, то не поместилась быни в одной библиотеке. Продолжай в том же духе. Очень приятно читать твои письма.

У меня ничего нового. Бываю часто на передовых. Вижу много интересного. Когда приеду (думаю, в декабре), расскажу. А ты пока пиши что-нибудь высокохудожественное, и я по приезде прочту.

Учись, девочка, будь примерной, слушайся папу и маму и не читай Лидина.

Спасибо за желание оказать помощь. Я ни в чем не нуждаюсь.

Не огорчайся, если в твоем вузе нет ни одного Данте. Я знаю еще несколько таких вузов.

Заготовляй дрова к новой печке — приду зимой греться.

А пока — обнимаю и целую.

Миша.
Михаил Светлов с боевыми товарищами. 1944

Спустя двадцать лет Михаил Светлов снова появился в жизни Лидии Борисовны, уже после ухода Либединского.

Юрий Либединский

Встреча

Вереница случайностей неотвратимо вела Лиду Толстую к встрече с Юрием Либединским. После тяжелой фронтовой контузии он поселился в коммунальной квартире в проезде Художественного театра. Принадлежала квартира Марку Колосову, пролетарскому писателю, давнему другу Светлова и Либединского.

Это был один из первых писательских домов, выстроенный еще в начале 1930-х годов, правда, к писателям в соседние комнаты обычно подселяли работников НКВД. Колосову повезло: с самого заселения к нему попросился жить уже сильно больной астмой Эдуард Багрицкий. Вместе они прожили всего три года, а дальше по Булгакову — жильцы квартиры начали «пропадать». После смерти поэта спустя несколько лет исчезла его жена Лидия Густавовна, затем убежал на фронт Всеволод Багрицкий, в результате от семьи Багрицких осталась старая полусумасшедшая нянька тетя Маша. Сам Марк Колосов ушел на фронт. Но как-то летом, приехав в отпуск, он случайно встретил на улице Лидию Толстую и предложил ей записать свои фронтовые рассказы, назначив встречу у себя дома. Она согласилась.

Юрий Николаевич Либединский. 1942

Войти в дом можно было только через двор, квартира находилась на высоком шестом этаже. Лида поднялась по лестнице, стала звонить, потом колотить ногой в дверь, но никто не открывал. Наконец из глубины квартиры послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и перед ней появился неизвестный в военной гимнастерке. Позже она писала, что никогда не встречала такого красивого человека. Это был Юрий Либединский. Так они познакомились.

«Война, — вспоминал Либединский, — застала меня за работой. Большая книга, любимое заветное дело пяти последних лет, осталась незавершенной. Так иссякают колодцы: вода ушла, печально сухое дно родника. Все ушло туда, где стонала, пылала, обливалась кровью западная граница от моря до моря… Так я вступил в народное ополчение».

Они ушли из Москвы 11 июля. На фронт забрали тех, кого не взяли сразу — белобилетников, освобожденных от воинской повинности по возрасту или состоянию здоровья. Шел Даниил Данин, который ничего не видел без очков, маленький Фраерман, уже пожилой редактор «Огонька» Ефим Зозуля и многие другие — в толстых очках, туберкулезные, немолодые. Писатели составляли целое подразделение.

«Уходили — в прямом значении этого слова: в пешем строю, по Волоколамскому шоссе, на запад, — писал Борис Рунин. — <…> Нас было примерно девяносто человек — прозаиков, поэтов, драматургов, критиков, вступивших в ополчение через оборонную комиссию Союза писателей. В одном строю шагали и уже маститые, такие как Юрий Либединский, Степан Злобин, Бела Иллеш, Рувим Фраерман, Павел Бляхин, и мало кому известные в ту пору писатели, как Александр Бек или Эммануил Казакевич».

Часть роты погибла в окружении, часть с трудом вышла, прячась по болотам от немцев, выжившие вынуждены были объясняться со СМЕРШевцами, как им удалось спастись.

Так Либединский с тяжелой контузией летом 1942 года оказался в комнате на улице Горького у своего друга Марка Колосова.

Через неделю после знакомства с Лидой Юрию Николаевичу стало хуже, и были назначены дежурства по уходу за больным. Но так получилось, что девушка стала сама ухаживать за контуженым писателем. К моменту встречи ему было сорок четыре, ей двадцать один год, и у него было невероятно богатое прошлое.

Юрий Либединский. Шарж О. Верейского

В середине 1920-х он стал известным благодаря своей первой повести «Неделя». В 1923 году в газете «Правда» повесть высоко оценил Николай Бухарин, назвав ее «первой ласточкой», этот отзыв спустя годы аукнулся молодому писателю, которому в свое время напомнили о статье «врага народа». Повесть рассказывала о самой тяжелой неделе в жизни города (за которым угадывался Челябинск, где прошло его детство и юность) после Гражданской войны в марте 1921 года. Посвятил он ее Марианне Герасимовой, которую знал с юных лет, сделав ее прототипом главной героини Анюты Симковой. «Это произведение, Мураша, писалось для тебя и во имя тебя. И те, кто будут читать его, обязаны тебе его появлением», — признавался он в одном из писем к возлюбленной. Когда Либединский объяснялся ей в любви, то бросил рукопись к ее ногам. Вместе они прожили недолго, но дружба между ними сохранилась навсегда. Сестра Марианны Валерия Герасимова в конце двадцатых годов была замужем за Александром Фадеевым. Обе сестры были дочерьми известного на Урале революционера Анатолия Герасимова. Вдохновленная идеалами революции Мураша Герасимова пошла работать в ОГПУ. В 1931 году ее назначили начальником отделения Секретно-политического отдела. Это отделение занималось изучением литературно-художественной среды. Начальником М. Герасимовой был Г. А. Молчанов, один из заместителей Ягоды, расстрелянный в 1937 году. И хотя Марианна была по болезни (энцефалит) в 1935 году уволена из органов, в 1939 году ее арестовали.

Военный билет Ю. Н. Либединского

Тогда Либединский решил обратиться к Сталину с просьбой об освобождении Мураши. Через Фадеева это письмо попало к секретарю Сталина — Поскребышеву. Вполне возможно, что до вождя оно так и не дошло. Во всяком случае, приговор никто отменять не стал. Отбыв пять лет в лагерях, Герасимова в 1944 году вернулась в Москву и 4 декабря покончила с собой.

Либединский вместе с Авербахом и Фадеевым был одним из руководителей РАППа. В конце 1928 года он был откомандирован в Ленинград, чтобы контролировать там местную писательскую организацию — ЛАПП. Хотя он и был правоверным писателем-коммунистом, но его тревожило, что в партийной верхушке началось разложение, и она стремительно превращалась в бюрократию. Об этом писатель попытался рассказать в романе «Рождение героя». Через некоторое время роман был подвергнут серьезной партийной критике. Это произведение было посвящено новой любви Юрия Либединского — начинающей актрисе Мусе Берггольц, с которой его познакомила сестра Ольга, состоявшая в ЛАППе. После разгрома РАППа Либединский долгое время не мог найти работу, а в 1937 году его исключили из партии «за связь с врагами народа». Его книги, изданные до 1937 года, были запрещены, изъяты из библиотек.

Юрий Либединский и Марианна Герасимова. Нач. 1920-х

Вскоре арестовали сестру Муси поэтессу Ольгу Берггольц. Она провела в заключении семь месяцев и потеряла в тюрьме ребенка.

К этому времени Либединский уже покинул ставший опасным для него Ленинград и переехал в Москву, стараясь жить как можно тише. Вскоре его восстановили в партии, не без помощи лучшего друга Александра Фадеева. А в 1939 году вышла его книга «Баташ и Батай», которая впоследствии стала частью книги «Горы и люди».

Тогда у Юрия Николаевича произошел тяжелый разрыв с Марией Берггольц, с которой он прожил почти десять лет. Оставив жене, сыну и теще квартиру на Сивцевом Вражке, он поселился в Доме творчества в Малеевке. Там он познакомился и ненадолго связал свою жизнь с писательницей Ольгой Неклюдовой.

Юрий Николаевич был человеком мягким и добрым, его способность жениться, чтобы не обижать женщин, у его друзей часто вызывала насмешки. Появление Лиды Толстой многие восприняли как очередное увлечение.

Казалось бы, все складывалось против этой любви. У Лидии после тяжелого ранения в Омском госпитале долечивался ее жених Иван Бруни, а Юрия Либединского ждала Ольга Неклюдова в Чистополе с маленьким сыном Сергеем.

«Получалось так, что наше счастье неизбежно должно было повлечь за собой несчастье других людей, людей, дорогих нам и любящих нас. В далекой ли бесприютности эвакуации, в мерзлых ли фронтовых землянках, перенося лишения и невзгоды, они мечтали о семье, о возвращении домой, жили надеждой на встречу. Что делать? Расстаться? Будут ли счастливы те, ради кого мы лишим себя всего? Счастье и благополучие — как часто мы путаем эти два понятия и приносим в жертву последнему короткие, но неповторимые минуты счастья!»

Муся Берггольц и Миша Либединский. Сер. 1930-х

Все получилось само собой. Сначала Либединский переехал к Лиде в Воротниковский переулок.

«Болезнь не отступала, он по-прежнему большую часть времени вынужден был лежать. Выходить один из дома не мог, с ним неожиданно начинались припадки, несколько раз он падал на улице и терял сознание. Да нам и не хотелось никуда ходить. Юрий Николаевич возобновил работу над повестью „Гвардейцы“, вторая часть ее должна была появиться в первом номере журнала „Знамя“ за 1943 год. Мы просыпались в шесть утра, и Юрий Николаевич диктовал мне, потом вставали мама и Машка, мы ели зеленую капусту или картошку „в мундирах“, и я бежала в Литературный институт. По дороге я относила машинистке то, что было отдиктовано утром. Юрий Николаевич оставался дома и лежа правил текст, полученный накануне с машинки. Правил карандашом, неразборчиво, потом я чернилами переносила правку на другой экземпляр, и мы снова отдавали в печать — так раз пять-шесть. Позже, когда у нас появилась своя машинка, я стала печатать сама. Как я торопилась домой из института! К моему приходу Юрий Николаевич растапливал железную печку; огонь весело гудел в трубе, наполняя комнату недолгим горячим теплом. Накинув шинель на плечи, он сидел на маленьком Машкином стуле, раскрасневшийся от огня, и розовые отсветы пламени бродили по его гимнастерке. Помешивая кочергой в печке, он рассказывал Машке, примостившейся возле него на скамеечке, о своем лесном уральском детстве, о необыкновенной гусенице, не пожелавшей вить коконы и превращаться в бабочку, о собаке Ральке, которую он, маленький восьмилетний мальчик, терпеливо лечил от загадочной собачьей болезни. Мы кипятили на печке чай, разогревали обед — суп из все той же зеленой капусты, картошку, сваренную жидко, чтобы не ощущался недостаток масла».

Лидия и Юрий Либединские. Пятигорск, 1947

И наконец в Москве ему выделяют небольшую комнату на Кутузовской. Квартира в Воротниковском была уже совсем непригодна для житья.

«Через десять дней Юрию Николаевичу был вручен ордер на вселение в дом Московского военного округа, возле Киевского вокзала. Комендант, гремя связкой ключей, открыл нам большую солнечную комнату, где мы могли жить до возвращения эвакуированных жильцов…

Последний вечер, последняя ночь в Воротниковском. Вещи уложены. Да их почти нет. Ящик с рукописями и книгами, узел с одеждой и бельем, корзина с посудой. Из мебели мы возьмем только пружинный матрац, Машкину кроватку, письменный стол и бабушкино мягкое кресло. Все остальные вещи за две суровых военных зимы пришли в такую ветхость, что их нельзя стронуть с места — развалятся…»

Вся прежняя жизнь Либединского была, несмотря на семью, безбытна. Муся Берггольц проводила жизнь на гастролях. Он часто спал по-холостяцки, укрывшись шинелью.

«Юрий Николаевич тянулся к домашнему уюту, как ребенок, радовался гречневой каше на завтрак, чай пил только хорошо заваренный. Наша любовь потому, наверное, длилась столько лет, что я надежно обеспечивала ему „тыл“. Ну а судьба свела нас во время, когда он выздоравливал после тяжелой контузии: я была его сиделкой, секретарем, возлюбленной», — так объясняла Лидия Борисовна их безоговорочный и счастливый союз.

Татьяна Владимировна Толстая очень хорошо приняла нового зятя и сразу с ним подружилась. Они были людьми одного поколения, общей культуры.

В начале 2000-х годов мы с Лидией Борисовной разговаривали достаточно откровенно о ее неожиданном выборе.

Н.Г.: А как все-таки объяснить, что вы, после того как были невестой Ивана Бруни, с его изысканной, культурной семьей, вдруг полюбили Либединского, разве тут не было определенного контраста?

Л.Б.: Юрий Николаевич был очень образованным, он находил общий язык с моей мамой, он был из интеллигентной семьи врачей, рос с гувернантками, с боннами.

Н.Г.: Вам было с ним интереснее?

Л.Б.: Ну конечно! Он великолепно знал русскую литературу. Я не говорю про Серебряный век, это было его главное увлечение.

Н.Г.: А как все это совмещалось в его голове? Он же был в РАППе!

Л.Б.: Но он же ни на кого не нападал. Он просто был за советскую власть, чтобы всем было хорошо. Например, он свою «Неделю» писал в противовес Пильняку, его «Голому году». Но у него самого, между прочим, было описано, как коммунисты расстреливают белогвардейцев, как они их раздевают перед расстрелом. Все это было потом выкинуто цензурой. Я уж не говорю про «Рождение героя», что с ним было сделано. Там было сказано, что партия больна, и надо понять, больна ли она сверху донизу, или просто верхушка партии зажралась. Когда режиссер Николай Мащенко ставил в семидесятые годы фильм «Комиссары», там по сюжету вся партия возражает против НЭПа, многое и тогда не разрешали показывать…

Н.Г.: Как же вы можете не любить коммунистов?

Л.Б.: Если бы вы знали, сколько у нас из-за этого ссор было… Когда Сталина разоблачили…

Российская ассоциация пролетарских писателей. Во втором ряду — А. Селивановский, И. Макарьев, В. Ставский, Ю. Либединский, В. Киршон, Ф. Панферов, А. Фадеев. В верхнем ряду вторая справа — О. Берггольц. 1928

Н.Г.: Для Юрия Николаевич это было потрясение?

Л.Б.: Я ругалась, говорила, вы нас так воспитали, вы изуродовали наше поколение, смотри, что вы сделали с молодогвардейцами, у нас много было споров, но он не очень даже возражал. Так жизнь сложилась. Но Сталина он не любил, ни в единой книге Сталина не восхвалял. Сталин его тоже не любил, Либединский рассказывал, что когда в двадцатые на встрече собрали РАППовцев, Сталин с такой ненавистью на него смотрел, таким взглядом, какого ни у одного человека не видел, такого тяжелого, от которого жить не хочется.

А в пятидесятые Юрия Николаевича и Каверина — мы на одной площадке жили — ночью везли в «Правду» подписывать письмо о расстреле врачей, и они отказывались. Маргарита Алигер, кстати, не отказалась! Меня тогда Вовси лечил, я Ниночку рожала. Юрий Николаевич сказал: как я могу подписывать — он спас мою жену, она так тяжело болела, Каверин тоже что-то говорил. Чудом каким-то вывернулись. В час ночи возили. В 1952 году у нас в доме всех еврейских писателей арестовали. Семью Бергельсонов выслали, тогда уже семьями высылали. Перетца Маркиша, всех высылали. У Бергельсона девочка в дифтерите лежала, ее увезли. Бабушка, которая здесь оставалась, которую не высылали, валялась в ногах, чтобы девочку оставили, она во втором классе училась, нет, ее увезли в тюремную больницу и ждали, пока она поправится, чтобы отправить в Сибирь. Разве этого кошмара не было?!

«Трапезы на Кутузовской слободе»

Когда после смерти Лидии Борисовны мы с ее дочкой Лолой разбирали архив, нам попалась на глаза бледно-голубая школьная тетрадь, на которой полустертым карандашом было написано «Трапезы на Кутузовской слободе. Рассказы и разговоры Ю. Н. Либединского». Оказалось, что эти записи делались рукой Татьяны Толстой в 1944–1945 годах. Юрий Николаевич отлеживался после контузии, Лида Либединская бегала на учебу и на работу, а Татьяна Владимировна записывала разные забавные и не только истории из писательской жизни Либединского ленинградского периода. Новая семья временно поселилась на Кутузовском проспекте (слободе), в одной из пустующих квартир, и жила там, пока не вернулись из эвакуации хозяева.

* * *

(1936) Москва. После большого доклада, когда докладчик сказал, что мы вступаем на путь развернутого коммунизма, Чуковский сказал, прощаясь с Либединским и Б. Левиным [11]:

— А я вот не доживу до развернутого коммунизма.

Причем в его голосе можно было уловить злорадство, несомненное, но неуловимое.

* * *

(1934) Кисловодск, лето.

Однажды шел со мной, Левиным и Герасимовой. Навстречу шли дети из детского сада попарно. Корн. Ив. нагнулся, присел, загородил им руками дорогу и сказал своим сладко-крокодильим голосом:

— Деточки, деточки, а кто ваш любимый писатель?

— Маршак! — вдруг хором ответили деточки.

Только полсекунды можно было наблюдать легкую тень растерянности на лице К.И. В том же тоне, почтительно и ласково, он сказал:

— Не надо, детки, читать Маршака. Читайте Чуковского. Вы читали Чуковского?

— Читали! — ответили ребята.

— Читайте Чуковского.

Над всем этим высилась, изображая одновременно вопросительный и восклицательный знак, бесцветная руководительница детей, обратившаяся в соляной столп.

Борис Левин. Сер. 1930-х
* * *

Когда К.И. надо было пройти куда-либо без очереди или с передней площадки, он наспех навинчивает себе орден. Когда надобность прошла, он незаметно его свинчивает и кладет в карман, в точности воспроизводя жест крещеного еврея, который, когда его задержал в Москве полицейский, требуя документы о правожительстве в Москве, вынул из кармана крест [12]

Корней Чуковский. Кон. 1950-х
* * *

Время действия 1938 или 1939 год. Шевченковский пленум [13]. Место действия — Шевченковский пароход, идущий из Киева в Канев. На палубе мимо кают, у которых окна открыты и опущены только жалюзи, не пропускающие света и пропускающие звук, идут четыре «умных» еврея: Гурвич [14], Левидов [15], Бялик [16] и, кажется, Боровой [17].

Левидов громко возмущается:

— Нет, выпустить такого пошляка на трибуну всесоюзного пленума! Ведь это сплошной поток пошлости.

— Но вы преувеличиваете! — оспаривает Гурвич. — Конечно, ничего нового он не сказал, он всегда был склонен к вульгаризации.

— О ком вы говорите? — спросил я.

— Ну, о ком, — раздраженно сказал Левидов, — конечно, о Чуковском.

И только что он произнес эту реплику, как жалюзи с грохотом падает и из окна каюты со зловеще-иронической улыбкой и скрещенными на груди руками обнаруживается Корней Иванович. Немая сцена, продолжающаяся несколько томительных секунд. Пароход продолжает нас нести мимо днепровских берегов. Молчание, невыносимое для всех, кроме К.И., который явственно этим наслаждается, пытается нарушить Абраша Гурвич. Он пытается сделать вид, что ничего серьезного не произошло, и с прежней солидной интонацией, которая сейчас стала смешной, продолжает:

— Но при всей вульгарности его построений у него есть некоторая примесь таланта…

А. Н. Толстой. Сер. 1930-х

Смущение сдавливает его глотку, слова произносятся со скрипом, и он останавливается на полуслове. Тогда К.И., насладившийся всем происходящим, говорит любезно-иронически:

— Пожалуйста, пожалуйста, сам неоднократно бывал в таких положениях.

«Умные» евреи молча прошли мимо его окна. Валя Герасимова, стоявшая рядом со мной у перил и бывшая со мной свидетельницей этой сцены, спрашивает:

— Ну, Корней Иванович, зачем это вы показались? Ну прошли бы они мимо. Ну что вам?

— Я ужасно не люблю, когда обо мне за глаза говорят плохое. Предпочитаю, чтобы правду-матку, — он сказал это иронически. — Плохое обо мне — говорили при мне.

* * *

Однажды накануне какого-то парада я взял билеты на трибуну для ленинградских писателей. Я жил в центре на ул. Рубинштейна (б. Троицкая), и всем было удобно брать билеты у меня. Я их оставил в вестибюле, у нашего швейцара, очень толкового уже пожилого мужичка, которого мы все звали Лука, т. к. в своих интонациях он имел сходство с горьковским Лукой. А. Н. Толстой заехал за билетами и, подойдя, сказал Луке:

— Мне билеты оставлены?

— Пожалуйста! — сказал Лука, быстро оглядев его и роясь в конвертах. — Лев Николаевич будете?

— Почему Лев Николаевич? — опешил Толстой — Я Алексей Николаевич.

— Братец будете? — с успокоительной интонацией произнес Лука.

На это Алексей Николаевич ничего не ответил, взял билеты и ушел.

* * *

В. Ермилов [18] пьяным пришел домой вместе с Павленко [19] на Лаврушинский. Павленко пытался доставить его наверх по лестнице. Сели в лифт. По дороге лифт испортился. Ермилова оставили и вызвали жену его вести домой. Но жена не смогла его вытащить и оставила в лифте. После 12 везде погасили электричество, и часа в 4 ночи Ермилов очнулся, лампочка чуть-чуть освещала окружающее. Ермилов увидел сетку и почувствовал себя запертым в клетку. Испугавшись, начал выть звериным голосом. Все спали: пока сбежались, он чуть не сошел с ума.

Наконец пришла жена и увела его домой.

Петр Павленко. Сер. 1930-х
* * *

Бунин был, как большинство писателей, либерал, чуть ли не социалист, но он постоянно подчеркивал чистоту своей крови, происхождения, но делал это деликатно.

* * *

Свирский [20] рассказывал, как Бунин читал «Анну Каренину», перечеркивал, исправлял.

— Что Вы делаете?

— Сокращаю, слишком растянуто. Можно превратить в маленькую повесть.

* * *

Павленко говорит про художественное произведение: — Это говно, но это еще не то, что нам надо.

* * *

В 1924 году в период организации ЛЕФ, кажется, Шершеневич [21] сказал Маяковскому в публичном месте, кажется, в консерватории или на премьере. Я был в публике.

— Поздравляю вас с законным бриком!

Слова эти облетели всю публику.

24/II. Вчера говорили о Брике и Маяковском, сегодня узнали о смерти А. Н. Толстого и О. М. Брика.

* * *

Был у меня приятель в 1937 году. Прислал он мне сценарий, плохой. Отрецензировал, отправил автору. Через несколько времени рукопись возвращается обратно с надписью, что адресат не разыскан. Внизу приписка чьей-то рукой «адресат сидить».

* * *

Был период, когда В. Герасимова была замужем за А. Фадеевым. Фадеев любил выпить. С этой точки зрения она не одобряла его времяпрепровождение с А. Н. Толстым.

— С А.Н. вместе вы представляете собой глубоко национальное явление: гуляка-барин и гуляка-мужик. Я представляю себе такую картину: на балкон выходит А.Н., заспанный в халате, а внизу у балкона стоишь ты, знаешь, бывают такие тощие парни в посконных брючонках, в каких-нибудь опорках, но с чрезвычайно лихим видом.

— Ну как, Санька? — спрашивает А.Н.

— А как ваша милость?

— Спасибо. Как ваша?

— Да уж все будет, как следует, А.Н.! — говоришь ты, заливаясь тонким жеребячьим смехом. После этого вы пускаетесь на неделю в самые грязные похождения.

Александр Фадеев. Кон. 1930-х. Фото Е. Тихонова
* * *

На траурном митинге по А. М. Горькому бежим по лестнице Гладков [22] и я. Надо было выступать по радио, торопились не опоздать.

На лестнице Гладков оборачивается, видит, что это я, узнает и с совершенно сияющим лицом говорит:

— А урночка-то маленькая какая получилась?

И он показал руками, какая урна.

* * *

Мы сидели с Ардовым [23] на каком-то заседании (кажется, в 1938 или 1939 году).

Соболев сидел в берете. Ардов сказал:

— Знаешь, на кого похож Л.С. [24]? На повара.

Немного помолчав, добавил:

— А Фадеев похож на шофера. (Фадеев председательствовал.)

Потом добавил:

— А в сущности, весь президиум можно рассматривать как дворню б. дома: Караваева [25] — кухарка, Герасимова — горничная, Федин [26] — камердинер.

В это время вошел А. Н. Толстой.

— Вот барин пришел, — сказал я.

— Нет, это не барин, а визитер, которого не пускают наверх, так как он под хмельком. Видишь, как камердинер его не допускает. (В это время А.Н. разговаривал с Фединым.)

Вся эта мгновенная импровизация характеризует юмористическое дарование В. Ардова.

* * *

Однажды я, Чумандрин [27] и двое молодых драматургов Штейн и Воеводин поехали к А. Н. Толстому в Детское Село (1933, зимою). У Толстого шла беседа о театре. А.Н. угощал нас обедом. За столом кроме нас присутствовала престарелая тетка Н. В. Крандиевской, позднее пришла дочь А.Н., Марианна. За этим обедом произошел один очень серьезный разговор, который рисует А.Н. с его истинной стороны.

Москва, улица Горького. 1936

Я тогда только что вернулся с Кубани, где собирал материал о работе МТС.

Когда А.Н. узнал об этом, он начал жадно расспрашивать подробности этого последнего и, может быть, наиболее драматического лета коллективизации. Я рассказывал. Присутствующий при этом разговоре Воеводин [28] сказал:

— А знаете, все-таки жалко этого уходящего в прошлое, такого поэтического крестьянского уклада.

А.Н. вдруг круто обернулся к нему и грозно спросил:

— То есть, позвольте, чего вам жалко?

Чем сразу поставил Воеводина в тупик.

Мне показалось, что Воеводину не столько было жалко «уходящего уклада», сколько он решил «потрафить барину».

Грозная интонация вопроса, заданного А. Н. Толстым, вызвала у него замешательство. Он что-то пролепетал про сады, соловьев и т. п., кажется, упомянул Есенина.

По мере того как он говорил, А.Н. постепенно багровел и краснел от гнева.

— Слушайте, вы черт знает что говорите! Деревня совсем не то, что вы подразумеваете. Деревня — это дикость, невежество, грязь. Это вековые гири на ногах человечества. Если вы хотите знать, я потому и стал на сторону Коминтерна (он так и сказал), что понял ту силу, которая повернет историю человечества и покончит со всяческой отсталостью.

Особенно выразительно прозвучало в устах А.Н. слово «Коминтерн». Он говорил не о России только.

* * *

Шли на похороны Маяковского Ю. Н. (Юрий Николаевич. — Н.Г. ), Фадеев, В. Герасимова, Муся (Берггольц. — Н.Г. ). Я только что вернулся из Ленинграда. Я зашел, простился с телом Маяковского. Потом пошли по Поварской до Арбата. Машина с его телом быстро проехала.

Вале стало холодно, и она сказала:

— Чего мы потащимся? Пошли домой.

И мы вернулись.

Похороны Маяковского. Ю. Либединский и А. Фадеев (второй и третий слева) несут гроб поэта. Апрель 1930
* * *

В 1939 году был разговор с В. Звягинцевой [29] об А. Н. Толстом. Т. ездил в освобожденные области и вернулся с большими трофеями. Это вызвало большой шум в московском обществе.

В частности, один букинист при встрече меня спросил:

— Правда ли, что А.Н. привез из Львова фонтан?

— Думаю, что нет. Наверное, выдумка.

— А если выдумка, то тоже здорово, а?

В это время я встретился с В. Звягинцевой, которая тоже слыхала об этом и возмущалась:

— Какое безобразие! Как это наше правительство терпит такие барские штучки!

И т. д.

На это я ответил:

— В кратком курсе истории ВКП(б) написано, что тридцать тысяч помещиков владели Россией. Наша молодежь теперь не знает, что такое живой помещик, так А.Н. дает об этом понятие. Можно себе представить, что было в России, когда тридцать тысяч людей, подобных А.Н., ею управляли.

* * *

Однажды мы возвращались в одном вагоне из Москвы в Ленинград после какого-то пленума. Я стоял в коридоре и слышал разговор, который происходил между Т. и Михаилом Козаковым [30]. А. Н. Толстой вернулся из-за границы, и Михаил Козаков интересовался его впечатлениями. В частности, его интересовали сведения о кризисе, происходящем в Европе.

— Я все-таки не понимаю, что это за кризис, как это можно себе представить наглядно?

А.Н. отвечал:

— Вот наглядно: стоят магазины, везде завалено товарами, никто не покупает.

— Почему никто не покупает? — недоумевает Козаков.

— Денег нет! — отвечает А.Н. — Просто ни у кого нет денег.

После этого он лег спать.

* * *

Было вскоре после ликвидации РАППа. Шли бурные дискуссии. Был затронут А.Н. Слегка, конечно… А.Н. очень возмутился. Он переселился из Детского Села в Ленинград, снял номер в гостинице и стал готовиться к выступлению на одном из писательских совещаний, которые в эти дни были. Выступил под хмельком, но великолепно.

Припоминают, что кричал:

— Меня хотят лишить огня и воды!

Стенич [31], присутствующий при этом, молитвенно сложил руки и шептал: — Барошка, барин!

* * *

1934 год. Помню разговор о плагиате в Детском Селе, мы с ним гуляли вечером.

— Плагиат — это чепуха. Берите у меня все что угодно и дайте возможность брать у других все, что мне нужно. Литература без заимствования немыслима. Но берите так, чтобы на взятом лежал бы отпечаток вашей личности.

Он привел многочисленные примеры, главным образом говорил об Л. Н. Толстом, Стерне, Теккерее, Стендале. Я его не оспаривал, находя, что это так. Украсть неопубликованную рукопись — вот это действительно воровство.

А. Н. Толстой. Сер. 1930-х
* * *

В Детском Селе я жил в Доме отдыха и заходил к Ал. Ник., чтобы побеседовать.

Однажды я пришел, когда Наталья Васильевна собиралась в город. А.Н. встретил очень радушно:

— Ну вот и прекрасно! Наташа уедет, а мы с вами тут пообедаем.

Нат. Вас. напряженно на него посмотрела.

— Не думайте, что он действительно вам так рад.

Я чуть не сдурел.

— Он просто рассчитывает, что без меня, под предлогом угощения вас, напьется водки.

А.Н. смутился и не нашелся, что ответить, — на подобное радикальное «разоблачение» он не рассчитывал. Но когда Нат. Вас. уехала, он действительно напился. Во хмелю он был таким же прекрасным собеседником, как и трезвым, но разговор его становился вольным, он не подбирал выражений, и было чрезвычайно интересно его слушать.

* * *

А.Н. работал очень много. Когда я жил в Детском Селе, я бывал у него в самое различное время и всегда заставал его за работой. Он бывал на втором этаже, в своем кабинете, просторной комнате, увешанной картинами и гравюрами, в большинстве старинными и имеющими отношение к Петру. Я заметил у него редчайший портрет Петра. Он неутомимо стучал на пишущей машинке, с одинаковой легкостью отрываясь от работы и возвращаясь к ней.

Он жил «в Петре» в этот период.

Обличая истинно гигантскую природу дарования, он отрывался от Петра для богатырского наезда за деньгами — в кино, в издательство и т. д.

* * *

Литературные дела свои А.Н. вел барским способом — чрезвычайно широко, не боясь влезть в долги и памятуя: в конечном итоге он себя оправдает.

А.Н. одновременно заключал шесть-семь договоров на написанные и ненаписанные вещи. Тут были романы, повести. Он срубал колоссальные авансы.

Всерьез он делал две вещи — Петра и «Хождение по мукам».

Остальное он писал левой ногой и две-три вещи с минимальной затратой сил — талант вывозил, вещи получались. К таким я отношу знаменитое «Черное золото». Другие же были написаны плохо, и приходилось или писать новые, или печатать, в зависимости от обстоятельств. Два-три договора он переуступал на половинных началах каким-либо соавторам, которые работали, а он их поправлял. Иногда эта система переживала кризис, и А.Н. оказывался в критическом положении. Об этом знал весь Ленинград. При этом он жил чрезвычайно широко и не в чем себя не стеснял. «Система» себя оправдывала.

Большая семья

Война кончилась, и больше Лидия Борисовна никогда не расставалась с мужем.

Лидия и Юрий Либединские. Ялта, 1959

«Сразу после войны мы стали жить на Беговой в крошечной двухкомнатной квартире, — вспоминают дочери. — К тому времени нас уже было трое детей, папа, мама и бабушка. Потом мы переехали там же в трехкомнатную. Бабушка получила свою отдельную „комнатку“ в доме, расположенном через двор от нашего, но жила фактически с нами. Еще у нас жила няня Настя с семилетней дочкой Галей. Они были откуда-то из глухой деревни, как и многие, заброшенные войной в Москву. Она сочиняла всякие прибаутки. Кажется, она потом ушла работать к кому-то еще там же на Беговой (это я узнала из переписки родителей с бабушкой). Еще до рождения нашего брата Сашки в августе 1948 года у нас в доме появилась Нина — жилистая, некрасивая женщина, еще совсем не старая, она была доброй, но, кажется, была единственной в семье, которая на нас громко и часто кричала, но мы ее совсем не боялись. Папа и бабушка, кажется, никогда не повышали на нас голос, а мама затянувшиеся капризы изредка пресекала решительными мерами — совала наши головы под кран с холодной водой. После этого затихал не только сам подвергшийся экзекуции, но и весь дом надолго погружался в тишину».

Отлучалась Лидия Борисовна из дома и расставалась с мужем только тогда, когда появлялся новый член семьи. У Лидии Борисовны с Юрием Николаевичем помимо старшей дочери Маши [32] родилось еще четверо детей: Татьяна (Тата [33]), названная в честь обеих бабушек, Лидия (Лола [34]), названная Юрием Николаевичем в честь любимой жены, Саша [35], названный в честь ближайшего друга Либединского, Александра Фадеева, и Нина [36] — в честь прабабушки Нины Алексеевны, матери Татьяны Вечорки.

О времени, когда Лидия Борисовна пребывала в роддоме, был написан маленький рассказ Юрия Николаевича.

Прогулка

Август в этом году был сухой, солнечный, а нам пришлось жить в городе. Мы отвезли Лиду в родильный дом, и жить нам стало без нее скучно.

В один из тихих солнечных дней пошли мы в зоопарк. Я вел за руку маленькую четырехлетнюю Лидочку (дома ее звали Лола), а впереди восьмилетняя Маша вела пятилетнюю Тату. У нас так водилось издавна: старшие девочки, взявшись за руки, шли впереди, Тата, не очень-то ловко ворочая языком, спрашивала, а Маша тут же отвечала. Иной порядок был просто немыслим: если бы рядом с Татой не было Маши, старшие не могли бы ни о чем говорить, а только отвечали бы на Татины вопросы:

— Откуда в кишке, которой поливают улицу, берется вода?

— Почему дяденька идет и шатается, когда нет ветра?

— Почему велосипед на двух колесах и не падает?

— Почему мороженое холодное, а на палочке дымится?

На все вопросы Маша отвечала почти не задумываясь, складно и звонко, иногда только взглядывая на меня за подтверждением. Так было и в зоологическом саду, когда Тата около обширного вольера, в котором жили медвежата, спросила, что они делают.

— Танцуют! — без промедления ответила Маша. — Их обучили танцевать, видишь, они танцуют!

И тут же на всякий случай взглянула на меня. Похоже, что медвежата и правда танцевали, обняв друг друга. Один белый и гладкий, поменьше, тянул в воду, а другой, бурый, лохматый, старался вытянуть своего собрата из воды. И ему это удалось бы, если бы вдруг белый не навалился всей тяжестью на бурого, маленькие, накось поставленные лапы которого заскользили, и он плюхнулся в воду. И тут же белый стал его топить, а бурый, пуская пузыри и разметывая брызги, — отбиваться…

— А зачем он так делает? — спросила Тата.

— Он его утопит, утопит! — запричитала чувствительная Лидочка.

Но бурый не утонул, через минуту он уже сидел на цементированном берегу и отряхивался, урча и повизгивая.

По соседству с медведями находился бассейн, в котором жили морские львы — блестящие, скользкие ловкие звери. У них в бассейне плавал мяч, и они острой своей мордой выбрасывали его наверх — один выбрасывал, взметнув ластами, и, чуть не вставая на хвост, ловил мяч на кончик носа, и мяч снова летел вверх. Публика, стоявшая вокруг бассейна, одобряла каждую удачу.

— Аут! — кричали мальчишки, и морские львы всем своим блестящим телом выскакивали из воды; им нравилось, что их хвалят.

Мы уже хотели уйти от морских львов. Но один из мальчиков сказал Маше, что сейчас их будут кормить. Мы задержались, и, правда, откуда-то из глубины вольера пришел человек в нахлобученной на брови кепке, с двумя ведрами в руках и, даже не глядя на то, что проделывают морские львы, выплеснул из ведра в бассейн живую рыбу…

Игра была заброшена, в ловле рыбы морские львы показывали куда больше проворства, чем в игре мячом: они настигали добычу под водой и в воздухе, когда рыба выплескивалась наружу.

Но один из четырех зверей, находившийся в дальнем конце бассейна, обрадовавшись тому, что мяч оказался в полном его распоряжении, продолжал ловить и подбрасывать его — и прозевал обед. Когда же он спохватился, почти вся рыба была уже изловлена и съедена его сотоварищами. Он вылез из бассейна и, ковыляя на своих ластах и хвосте, кинулся догонять служителя, неторопливо уходившего с ведрами в руках. Он забегал перед ним, блестящий и гладкий, как огромная пиявка, он подпрыгивал, махал ластами и даже издавал какие-то слабые повизгивающие звуки. Он настолько выразительно объяснял, что остался без обеда, что Лидочка крикнула:

— Ему не досталось!

— Да, да, ему не досталось! — закричали из толпы.

Но служитель отмахнулся от вертевшегося перед ним акробата.

— А, поди ты!.. — сказал он и ушел.

Это была грустная история. И хотя я пробовал доказать детям, что зазевавшийся морской лев сам виноват: когда зовут завтракать, нельзя заниматься игрой, — сочувствие девочек было на стороне пострадавшего.

Так мы шли неторопливо вдоль вольеров и клеток, и если не считать вопроса Таты относительно удава: «А из него тоже вода льется?» (она спутала удава с кишкой для поливки улиц), то до клетки со страусами никаких происшествий с нами не случилось.

Но тут Тата спросила, кто это такие, Маша ответила, что это такие особенные гуси, и Тата вполне резонно возразила, что у гусей таких ног не бывает. Между девочками разгорелся спор.

А мне ответ Маши напомнил странную и старую историю, случившуюся во времена гражданской войны в знаменитом ныне заповеднике Аскания-Нова. Там тоже развели между прочим и африканских страусов. На Асканию-Нову напали белобандиты, они стали стрелять зубров, антилоп и овцебыков, наделали много переполоху. В это время страусиха высидела несколько страусят, и один из них, наверное, самый трусливый и нервный, кинулся бежать. Страус умеет бегать со скоростью курьерского поезда, и, когда, пробежав более ста километров, страусенок приостановился, он оказался уже в окрестностях украинского села Чаплыньки, где о страусах никогда не слыхали. Появление столь страшной птицы с конскими ногами и гусиной шеей было воспринято местными жителями как предвестие конца света и страшного суда.

Страусенок с унылым курлыканьем ходил по пустому селу, и неизвестно, сколько бы времени он так ходил, если бы какая-то собачонка не выскочила на улицу и с отчаянным лаем не кинулась на страусенка. И он снова ринулся бежать и благополучно прибежал домой к себе в Асканию-Нову…

— Ой, Лолка упала к страусам! — вдруг отчаянно крикнула Тата.

Я оглянулся. Лидочка была уже по ту сторону сетки; страусы стояли кругом и шипели. Я кинулся к сетке и выхватил Лидочку. Все это произошло так быстро, что девочка подняла крик уже после того, как я ее вытащил.

— Как ты там оказалась?

Пока я рассказывал старшим девочкам историю про страусенка, Лидочке захотелось поближе рассмотреть страусов. Она со скамейки, где мы сидели, перелезла на урну для окурков, перешагнула через сетку и кувыркнулась к страусам.

— Они шипели, как ситро! — кричала Лола

— А почему они ее не защипали? — спросила Тата.

— Потому что у них шеи длинные, и мысли по ним идут медленно, — ответила Маша.

До слонов мы добрели изрядно усталые, но уйти, не посмотрев на слона, мы не могли.

Слона мы увидели только одного. Он топтался возле дверей огромного сарая. А где слониха? Нам сказали, что слониха рожает в сарае, а слона туда не пускают.

Но слон не хотел с этим мириться. Он не пытался сломать окованные железом двери и не кидался на них — нет, он концом своего хобота, словно трехпалой рукой, осторожно ощупывал ту тоненькую щель, которую образовывали створки плотно закрытых дверей, как будто понимал, что здесь находится секрет человеческой мудрости.

И с каким сочувствием я следил за его осторожными движениями, как понимал я его! Все эти дни я также ходил возле запертых дверей родильного дома. Но я хоть мог получить записку и получить ответ. А слон?

Помучившись минут десять у двери, слон отошел к маленькому пруду, погрузил туда хобот, набрал воды и, подняв его над головой, окатил водой свой выпуклый лоб мыслителя и работника.

А через несколько дней впервые в Москве в Зоопарке родился слоненок Москвич. А у нас дома появился мальчик Саша.

1958
Елка на Беговой. 1947.

Слева направо: первый ряд — Аня Левина (Герасимова), Сережа Неклюдов (Либединский), Лола Либединская, Вова Караваев; второй ряд — Наташа Яшина, Алена Рогова, Злата Яшина, Тата Либединская; третий ряд — Ира Шторм, Соня Ефимова, Наташа Суходрев, Маша Либединская, Наташа Чистякова, Юра Ефимов; стоит сзади — Геля Елькин (племянник Ю. Либединского)

Лола, Маша, Тата Либединские и Сережа Неклюдов. Елка на Беговой. 1947
Либединские с Машей и Татой. 1944. Фото М. С. Наппельбаума
Лола Либединская с подругой Ирой на фоне карты мира в «костюмах» индианок. 1953

Лидия Борисовна ездила с Юрием Николаевичем в санатории и Дома творчества; ему нужен был покой для работы, и, кроме того, после войны он нуждался в постоянном укреплении здоровья.

«Родители часто уезжали, — вспоминает Тата, — но их незримое участие всегда чувствовалось в нашей жизни, и тоже благодаря бабушке. Они писали часто, иногда каждый день, все письма читались нам вслух и обсуждались. Иногда родители посылали нам забавные открытки и рисунки, и бабушка под нашу диктовку писала им ответы. Сама она им писала тоже чуть ли не каждый день, описывая и нашу детскую нехитрую жизнь. Каждое их возвращение домой превращалось в праздник. Иногда нас брали на вокзал встречать и провожать родителей.

Так мы и жили, пока не наступил страшный ноябрь 1959 года. 19 ноября у папы случился инсульт, и, несмотря на все старания врачей, семьи, друзей, он, практически не приходя в сознание, умер 24-го числа; через две недели ему бы исполнился шестьдесят один год. И жизнь наша не просто перевернулась — она стала чужой и незнакомой.»

Ю. Н. Либединский, А. А. Жаров, Л. Б. Либединская с Ниной, В. А. Герасимова. Переделкино, 1954

«Только раз в жизни мама впала в беспредельное отчаяние — после папиной смерти. Когда папа умер, мне было шестнадцать лет. Помню ночь в ЦДЛ, после гражданской панихиды, похороны должны состояться на следующий день. Мама наотрез отказалась оставить папу. Бабушка не могла с ней остаться, должна была ехать с малышами. Осталась я с мамой. Если бы кто-нибудь научил нас молиться, наверное, нам было бы легче. Несколько месяцев подряд я ночевала с мамой на раскладушке в родительской спальне, мама не спала по ночам почти год. Мама закончила папину повесть „Воспитание души“, начала писать „Зеленую лампу“. Бабушка взяла полностью на себя хозяйство. Жизнь продолжилась уже совсем по-другому, но продолжилась.»

Юрий Либединский с сыном Сашей. Переделкино, 1958

«Сейчас оглядываюсь назад, и мне кажется, что единственный человек, которого мама по-настоящему любила, — это наш папа. Ко всему, что хоть как-то имело отношение к папиной жизни, к папе, она относилась трепетно. Даже к папиным детям от других женщин.

Кроме нас, у папы было еще трое детей — Миша [37], Наташа [38] и Сережа [39]. Сережина мама, к сожалению, не позволила ему общаться с нашими родителями, так что и мы лишились этого брата. Незадолго до маминой смерти умер папин старший сын Миша, и мама мне говорит: „Ты скажи Наташе, чтобы она простила Мишку, чтобы ему на том свете легче было!“ Наташа, наша сестра, живет в Израиле, а на Мишку она обиделась за его воспоминания».

Лидия Борисовна и Юрий Николаевич успели прожить не очень длинную, но очень счастливую жизнь. У них родилось четверо детей. Старшую дочь Лидии Борисовны, Машу, Либединский удочерил и всегда считал своей родной. Юрий Николаевич скончался от инсульта 24 ноября 1959 года.

После его смерти Лидия Борисовна написала:

Я не знаю, где ты, что с тобою,
Ночь ли там иль сияние дня?
Ты за что не взял меня с собою?
Если можешь, позови меня!
Не вернешь воды на дно колодца,
Не срастется порванная нить.
Все забрали. Только остается
Страшная обязанность — дожить.

«Вот и все. Нет, не все. Остались неоконченные книги. Остались дети. Над книгами надо было работать. Детей надо было растить. Надо было жить. И я жила. Я плохо помню эту зиму. Помню только, что старалась до предела заполнить сутки поездками, делами, встречами. Старалась жить бегом, чтобы не дай бог не остановиться, не оглянуться. А когда остановилась и оглянулась, была весна. Ярко светило солнце, вдоль тротуаров бежали звонкие струйки воды. По утрам в скверах громко кричали птицы, а на закате долго и розово отсвечивали окна домов, обращенных на запад.»

Лидия Либединская на могиле мужа на Новодевичьем кладбище. Ноябрь 1960

«Был шестой час весеннего дня, когда я вышла из издательства. Золотилось небо. Лужи по краям прихватило легким вечерним морозцем, и в воздухе, нагретом за день, чувствовалась весенняя пронзительность — по вечерам еще побеждал холод. Я шла, спокойно думая о том, что сейчас дойду пешком до Садового кольца, сяду в троллейбус и поеду домой. Я все так и сделала. Опустила две двадцатикопеечные монеты, оторвала билет, спросила пассажиров, сходят ли они на нужной мне остановке. А потом снова медленно шла по сухому тротуару, слушая, как с шуршанием проезжают автомобили и хрустят под ногами песок и колкие льдинки. О чем я думала? Не знаю. Самое главное в те дни было ни о чем не думать. Иногда мне это удавалось. Кажется, удалось и тогда.

Я вошла в ворота, старенькие, покосившиеся. Пустой дворик, знакомые выщерблинки на асфальте, криво начерченные мелом „классы“. Поднялась по шатким, щелястым ступеням, на обитой фанерой двери нашарила рукой знакомую кнопку звонка. В тот год я ничему не удивлялась. А удивляться было чему. Ведь я шла домой. Впрочем, я и пришла домой…

Милый, старый, желтый, как прошлогодний лист, дом в Воротниковском переулке. Откуда-то из глубины сознания он позвал меня.

Я села на крыльцо и долго сидела, пока мне не стало очень холодно. Я ни о чем не думала в тот вечер, ни о чем не вспоминала. А когда поднялась, небо было ярко-синее, и на западе блестели две холодные белые звезды, одна побольше, другая поменьше. В чьем-то чужом окне загорелась зеленая лампа.

Может быть именно в тот вечер мне и пришла в голову мысль написать эту книгу?..

Конец.

Март, 1964 год».

С этого времени и началась «Зеленая лампа».

Закатная любовь Михаила Светлова

Светлов встал, протягивая мне руку:

— Подождите. Я вам кое-что скажу. Я, может быть, плохой поэт, но я никогда ни на кого не донес, ни на кого ничего не написал. Я подумал, что для тех лет это немалая заслуга — потрудней, пожалуй, чем написать «Гренаду».

Из воспоминаний В. Шаламова

Михаил Светлов вытеснил из памяти современников свое комсомольское романтическое прошлое, оставшись автором ярких шуток и афоризмов, притч, каламбуров, передаваемых по сей день из уст в уста. Под конец жизни миру явился ироничный мудрец, с печальной усмешкой оглядывающийся на свое и общее наше прошлое. Правда, за его плечами была «Гренада», которой завидовал Маяковский, «Каховка», которая стала символом советской власти с ее вечным бронепоездом, стоящим на запасном пути.

Ольга Берггольц вспоминала, как в конце 1920-х годов в поэтической группе «Смена» «нередко бывал молодой Светлов, черноволосый, с неистово синими глазами, в длиннейшем полушубке со множеством сборок на талии, похожем на бабью юбку или ямщицкий кафтан. Вот в этом полушубке (на верхотуре нашей было холодно) он и прочел нам однажды недавно написанную им „Гренаду“. Он был несколько старше нас, он, счастливец, успел повоевать на Гражданской… Несколько дней мы ходили как завороженные, вслух и про себя повторяли: „Гренада, Гренада, Гренада моя…“».

Марина Цветаева писала Борису Пастернаку в 1926 году:

«Передай Светлову („Молодая Гвардия“), что его „Гренада“ — мой любимый — чуть не сказала: мой лучший — стих за все эти годы. У Есенина ни одного такого не было. Этого, впрочем, не говори — пусть Есенину мирно спится».

Все эти стихи и многие были достойны самых лучших антологий, а сам поэт-романтик мог бы так и остаться в том времени, когда победа коммунизма казалась такой заманчиво близкой, если бы у этого сильно пьющего человека не было поразительно трезвого взгляда на мир. Возможно, он появился, когда в 1930-е годы его и его товарищей стали приглашать к себе на беседы следователи НКВД, чтобы сделать из них осведомителей. Известно, что комсомольский поэт Николай Дементьев повесился именно под давлением этих чудовищных обстоятельств, Лидия Борисовна говорила, что именно Михаил Светлов вынимал друга из петли в общежитии на Покровке, где они тогда жили в одной комнате.

Михаил Светлов (в заднем ряду второй справа) с комсомольскими поэтами. Сер. 1920-х

В поэтической романтике тридцатых боролись две тенденции, которые ярче всего проявились в стихах Багрицкого: собственная смерть как залог возрождения к будущей жизни, что, по сути, было доведением до конца блоковского пафоса всеобщей гибели в пожаре революции, и соучастие в насилии, в убийствах и создание на этой крови нового мира. «Чтобы юность новая на крови взошла». Деление художников на палачей и жертв из литературной метафоры превращалось в тридцатые в уродливую, привычную реальность. Светлов в ироническом стихотворении «Песня» взглянул на тему насилия парадоксальным образом. Он обыгрывает ту легкость, с которой произносятся самые жестокие и противоестественные слова. Стихотворение «Песня» — о матери. Лирический герой объясняет своим читателям, что надо делать, если она не пускает бойца на фронт:

В такие дни таков закон:
Со мной, товарищ, рядом
Родную мать встречай штыком,
Глуши ее прикладом.
Нам баловаться сотни лет
Любовью надоело.
Пусть штык проложит новый след
Сквозь маленькое тело.

Но это начало стихотворения. Дальше поэт объясняет, что на самом-то деле он любит мать и готов носить ее на руках:

И ты не бойся страшных слов:
Сквозь дым и пламя песни
Я пронести тебя готов
На пальцах в этом кресле.
И то, что в час вечеровой
В кошмаре мне явилось,
Я написал лишь для того,
Чтоб песня получилась.

Во второй половине тридцатых годов поэт не избежал шельмования и обвинения в «троцкизме». И не только. Теперь опубликована справка НКВД о поэте М. Светлове «не позднее 13 сентября 1938», в которой утверждается:

«Светлов в 1927 году входил в троцкистскую группу М. Голодного — Уткина — Меклера, вместе с которыми выпустил нелегальную троцкистскую газету „Коммунист“, приуроченную к 7 ноября 1927 года… Семьям арестованных оказывал материальную поддержку… В литературной среде Светлов систематически ведет антисоветскую агитацию…

В 1934 году по поводу Съезда советских писателей Светлов говорил: „Чепуха, ерунда. Созовут со всех концов Союза сотню-другую идиотов и начнут тягучую бузу. Им будут говорить рыбьи слова, а они будут хлопать. Ничего свежего от будущего союза, кроме пошлой официальщины, ждать нечего“.

В декабре 1936 года Светлов распространил антисоветское четверостишье по поводу приезда в СССР писателя Леона Фейхтвангера».

Тут хотелось бы прервать интереснейшую цитату из доноса, чтобы напомнить читателю эпиграмму Светлова, авторство которой до последнего времени было не установлено.

Стоит Фейхтвангер у стены
с весьма неясным видом;
как бы и сей еврей
не оказался Жидом!

Продолжим цитату:

«По поводу репрессий в отношении врагов народа Светлов говорил: „Что творится? Ведь всех берут, буквально всех. Делается что-то страшное. Аресты приняли гиперболические размеры. Наркомы, заместители наркомов переселились на Лубянку. Но что смешно и трагично — это то, что мы ходим среди этих событий, ровно ничего не понимая. Зачем это, к чему? Чего они так испугались? Ведь никто не может ответить на этот вопрос. Я только понимаю, что произошла смена эпохи, что мы уже живем в новой эпохе, что мы лишь жалкие остатки той умершей эпохи, что прежней партии уже нет, есть новая партия с новыми людьми. Нас сменили. Но что это за новая эпоха, для чего нас сменили, и кто те, что нам на смену пришли, я, ей-ей, не знаю и не понимаю“».

Но репрессивная машина почему-то не тронула бывших комсомольских поэтов: ни Светлова, ни Голодного, ни Уткина (правда, после гибели последнего на войне была арестована его сестра), ни Безыменского. Может быть, потому что агентурные разработки поэтов попали в НКВД и на стол к вождю в зыбкий период между концом 1937 года и серединой 1938-го, когда звезда Ежова закатывалась, начиналось время Берии.

Но в партийных записках все это время о Светлове не забывали:

«3 мая 1937. Кое-кто из писателей вообще бросил писать и замкнулся в свою скорлупу (Асеев, Светлов). Отсутствие воспитательной работы среди писателей, неумение направить их по нужному пути приводит некоторых из них к пессимизму, к неверию в свои силы, а иногда даже к внутренней озлобленности».

Михаил Светлов. Шарж И. Игина

В стенограмме от 4–5 мая 1937 года на заседании бюро поэтической секции Ставский восклицает: «И Уткина, и Светлова, и Суркова — всех надо критиковать, а у нас были такие товарищи, до которых мы боялись дотронуться. Тов. Сталин говорит, что сберегать людей — это значит их резко критиковать и вскрывать все их ошибки».

Наивная Маргарита Алигер в дневнике за 1939 год пишет: «9 января. Потом был клубный день. Читал Светлов. Мне его очень жалко. Вот ведь пишут на билетах: „Михаил Светлов. Новые стихи. Отрывки из песен и „Сказка““. А когда доходит до дела, то выясняется, что никаких новых стихов нет. Те, что называются новыми, написаны три-четыре года тому назад. И дует он эти песенки из пьесы, „Изюм“, как он сам говорит. Очень мило, остроумно, талантливо, но все-таки не то. Не ладится что-то у этого поэта».

Что можно было писать под таким прессом?

Михаил Светлов. 1954. Фото А. Лесса

В сентябре 1961 года Лидия Борисовна рассталась с художником-карикатуристом И. Игиным, с которым всерьез хотела построить новую семью. Но богемная жизнь художника и невозможность найти замену ушедшему из жизни Юрию Либединскому не дали возникнуть этой семье. Игин в это время очень дружил со Светловым, они вместе делали книжку, и снова их встреча произошла спустя двадцать лет.

Лиде Либединской

Живого или мертвого,
Люби меня двадцать четвертого
Двадцать третьего, двадцать пятого,
Виноватого и невиноватого.
Как листву свою любят деревья,
И как хаты любят деревни,
Как природа любит живая,
Ты люби меня, не уставая.
Называй меня так, как хочешь, —
Или сволочью, или зябликом,
Я приплыл ведь к тебе корабликом,
Неизвестно, днем или ночью…
У кораблика в тесном трюме
Жмутся ящики воспоминаний
И толпятся бочки раздумий,
Узнаваний и неузнаваний.
Лишь в тебе одной узнаю
Дорогую судьбу мою.
М. Светлов
10 сентября 1961

О его возвращении она написала в дневнике:

«И снова Миша, милый, верный друг всей жизни, самый мой любимый из людей, оставшихся на земле. Какое счастье пронести такую любовь друг к другу через двадцать лет! Он сказал: „Я тебе не муж, не друг, не любовник, а гораздо больше — я часть твоей биографии“. Это абсолютно точно. Каждая встреча с ним — праздник, потому что мы так легко разговариваем, все понятно. Но, Господи, как он несчастлив, и помочь ему нельзя. Ему нужно одиночество, но он очень страдает от одиночества, но он тоже страдает от отсутствия тепла душевного, он стар, болен и одинок».

Из дневника Либединской от 16 декабря 1961 года: Автограф М. С. Светлова

«Вчера весь вечер рядом Миша, родной, большой, единственный такой на свете. „Где ты будешь встречать Новый год?“ — „Наверно, в Клубе с Родам [40], но это будет в последний раз“.

Это не будет в последний раз, да ему и нельзя сейчас резко менять жизнь. Терпеть все, что терпит Родам, никто не сможет, и быть ему одному нельзя, очень уж он незащищенный, да и больной и старый, и все-таки никого на свете лучше его нету. Как я радуюсь, когда он мне говорит: „Может быть, ты — это самое чистое и лучшее, что у меня было в жизни“. А у меня самым лучшим был Ю.Н., а потом Миша…»

Надпись на этой фотографии: «Татьяне Владимировне. Гению от таланта. 13 февраля 1963»

Страничка из архива Л. Либединской:

Лидочка!
Выйди замуж за старика,
Час последний — он недалек.
Жизни взбалмошная река
Превращается в ручеек.
Даже рифмы выдумывать лень;
Вместо страсти и ожиданий
Разукрашен завтрашний день
Светляками воспоминаний.
Выйди замуж за старика!
За меня! Вот какой урод!
Не везде река глубока —
Перейди меня тихо вброд.
Там, на маленьком берегу,
Где закат над плакучей ивой,
Я остатки снов берегу,
Чтобы сделать тебя счастливой.
Так и не было, хоть убей,
Хоть с ума сойди от бессилья,
Ни воркующих голубей,
Ни орлов, распростерших крылья.
М. Светлов
1962

На обороте наверху:

«Мишенька, родной мой, — нет, нет и нет! Ты знаешь, как я люблю тебя, как многое нас связывает, но только не это. Я все для тебя сделаю, все, что ты хочешь, но ты же сам знаешь, мы возненавидим друг друга на третий день».

М. Светлов. Шарж И. Игина

На обороте внизу:

«Дурочка! Подумай хорошенько. Помни: главное в жизни — это отношение друг к другу. Часто ли это бывает? Нам уже не 18 лет!»

Из дневника Либединской от 21 декабря 1962 года:

«…С Мишей по-прежнему. Он три месяца не пьет и не курит, чистенький, родной. Но с 1-го опять запьет. Ушел от семьи. Живет один. Трудно ему, не знаю, на сколько хватит. Думаю, что вернется. Но мы с ним будем всегда дружить. Выдумщик — мы с ним 27 марта отмечали двадцать лет нашего знакомства, и, что было очень трогательно, целый день у него, потом в „Пекине“, потом в ВТО, утром в Ермоловском театре „Гость из ночи“».

Надпись на скатерти: «Прямо в сердце ты попала, И не с неба ты упала — Ибо Лиды — Не болиды! 12/XII 61. М. Светлов»

Страничка из архива:

Лида!

Не поздравляю тебя с Новым годом, потому что я ревную. Неужели ты будешь сожительствовать с ним целый год, но я тебе все прощу и приду к тебе в 1963 году. Тогда мы с тобой будем счастливы.

М. Светлов

Лидочка!

Это пишу тебе я — главный самец Советского Союза. От меня произошли все — начиная с Софронова и кончая домоуправлением. Как ты там?

Мне почему-то вспомнились письма Маяковского Лиле Брик. И через эти письма я понял психологию женщины. Женщины невыносят гения. Для женщины обыкновенный талант — это уже слишком много. Для женщины нужен человек, мечущийся между своими командировочными и отдельным заработком. Меня женщины никогда по-настоящему не любили. Они только будут писать обо мне мемуары. И я уйду от них в смертельную командировку, где командировочные платят только гениям. Мне ничего не достанется. Я только одолжу десятку у официантки, накрывающей столик у дверей рая, и никогда она этой десятки не получит. Вселенная будет говорить обо мне: он везде задолжал.

Да здравствует Вселенная и отдельные ее граждане!

Обнимаю тебя, Лидочка!

Миша

Бабушка Татьяна Владимировна

Бабушка и ее мама

Все годы Татьяна Владимировна беззаветно служила и помогала дочери. С ними жила ее мать Нина Алексеевна, которая растила Лиду, а затем и ее маленькую дочь Машу.

Лидия Борисовна пишет в «Зеленой лампе»: «Держать домашнюю работницу нам было не по средствам, и бабушка взяла на себя ведение хозяйства. Высокая, статная, в белоснежной блузе с черным галстучком и старомодной, до полу, черной шерстяной юбке, она вечно была погружена в воспоминания о прочитанном, сетовала, что не удалось восстание декабристов, слегка грассируя, рассказывала мне содержание „Былого и дум“ или „Войны и мира“ и едва успевала приготовить обед. К приходу родителей мы с ней общими усилиями мыли посуду и подметали пол. А когда мама сетовала, что в комнате беспорядок, бабушка, величаво вскинув голову, мешая русские слова с французскими, невозмутимо отвечала:

— Я не понимаю тебя, Таня, или ты забыла, какая в нашем доме была чистота — мужчины цилиндры на пол ставили!»

Когда-то она жила на Кавказе, а ее муж служил начальником Земельного управления, сначала в Баку, затем в Тифлисе. Во время свадебного путешествия муж привез ее в Москву, чтобы показать ей Кремль, Московский университет, Третьяковскую галерею. Тогда молодые мечтали, если у них родится дочь, назвать Татьяной, в честь покровительницы Университета. Их желание исполнилось, у них появилась девочка, которая стала матерью Лидии Борисовны.

Нина Алексеевна умерла во время войны, что было огромным ударом для Татьяны Владимировны; она заболела язвой желудка и даже получила инвалидность. И хотя Татьяна Владимировна прожила еще более двадцати лет, ее смерть во многом была связана с уходом матери Нины Алексеевны.

Главный человек нашей жизни
Рассказывает Тата Либединская

Дети в нашей семье росли и воспитывались бабушкой Татьяной Владимировной вместе с меняющимися домработницами (няньками), которыми та руководила.

Была одна женщина — Нина, дальняя родственница бабушки и мамы, кажется, со стороны Ефимовых. Она была некрасивая. Она сидела в лагере, так как не донесла на своего родственника. Подробности ее очевидно неудавшейся жизни теперь уже не у кого узнать. Бабушка ее недолюбливала, но смирялась, так как Нина была преданным человеком. Сколько я себя помню, она жила у нас. Нина была очень грубая, кричала на нас, но при этом делала всю черную работу. Маму она обожала… У мамы все-таки была одна крепостная.

С Ниной в наш лексикон вошли неизвестные до этого выражения: «конь не валялся», «на охоту ехать — собак кормить», «иерихонская труба», «торричелиева пустота»; она читала нам еще дореволюционные стишки про Павлика и Неточку.

Умерла Нина летом 1956 года от рака желудка. Мы все в это время были на даче, так что все заботы по уходу и похоронам опять легли на бабушку. Этот летний день, когда мы узнали о ее смерти, до сих пор ясно помнится. Особенно скучала четырехлетняя сестренка Ниночка, с которой они много жили зимой вдвоем на даче и были очень привязаны друг к другу.

Бабушка ее ревновала к маме. Когда родилась младшая дочка, ее решили назвать Нина. Бабушка заволновалась, чтобы Нина не подумала, что это в честь нее. Твердо сказала: «Будем звать ее Ниночка!» Так до сих пор ее и зовем.

И мама, и бабушка были рукодельницами. Они обе вязали крючком шапочки и носочки, красиво вышивали скатерти и салфетки и украшали их мережкой. В послевоенной Москве трудно было что-то купить, и мама, пока мы были маленькие, шила одежки не только нам, но и нашим куклам. Когда родители были в Москве, они брали нас на прогулки в зоопарк, Парк культуры, кататься на речных трамваях, на первомайские демонстрации.

Но главным человеком в нашей детской жизни была, конечно, бабушка. Всех нас по очереди, принося из роддома, сразу в буквальном смысле «складывали» ей на руки.

Бабушка маму боготворила. А папа бабушку все время благодарил, в каждом письме есть слова «наш ангел — Татьяна Владимировна». Но они оба маму побаивались.

Семья Либединских. Слева направо: Татьяна Ефимова, жена Алексея Ефимова (крайний справа), Нина, Лола, Тата, Татьяна Владимировна, Саша, Лидия Борисовна, Юрий Николаевич. Абрамцево, 1956

Родители редко ссорились между собой, правда, мама иногда возмущалась количеством алиментов. Но все дела с папиными женами взяла на себя бабушка.

Лола Либединская. Рисунок Т. В. Толстой

При этом она не переставала писать. И папа, и мама над ней подсмеивались, что она не переносила никакой редактуры. У нее тогда шло «Детство Лермонтова», и ей что-то в тексте поменял редактор, но она была непримирима. Даже папа ей говорил: «Татьяна Владимировна, как же так, ведь это редактура. Вы знаете, сколько меня редактируют!» Но, конечно, все в доме было посвящено папе, папиной работе. Так мама организовала, и мы так к этому относились, а бабушка это поддерживала.

Бабушка очень любила общение. Крученовские дни рождения тоже ложились на ее плечи. Готовили домработницы, но она должна была все закупить. У нее был рюкзак, она ехала в Елисеевский магазин и на себе приволакивала продукты. И, смеясь, говорила: «Меня за мой итальянский нос обзывают еврейкой». В очереди ругались, что евреи скупают все продукты. Потом появилась машина, стало легче, уже все привозил шофер.

Тата Либединская. Рисунок Т. В. Толстой

Второй кумир бабушки был ее брат дядя Алеша. Нас всех к нему возили или он присылал свою машину. И всегда предупреждали: «Есть только по одной конфете и одному пирожку». У него был академический паек, и поэтому всегда лучше еда, чем у нас. Старшие всегда увлеченно беседовали. Дядя Алеша был очень известный историк, создатель советской американистики. Все от Арбатова до Яковлева — его ученики. Всю жизнь он очень помогал бабушке. Он редко приезжал к нам, но всегда давал бабушке деньги. Денег не хватало никогда.

Со мной у мамы связаны приятные воспоминания. Во время войны писателям давали пайки, и вот, когда меня из роддома взяли в 1943 году, то вдруг дали пирожные. Мое рождение было связано с началом новой жизни с папой.

«Куклы на щетинках». Рисунок Т. В. Толстой
* * *

Тате Либединской, когда она выросла, выпало счастье пообщаться с бабушкой «по-взрослому». У них были очень доверительные отношения. Когда Тата приходила, полная впечатлений, она бросалась к бабушке и «все-все» рассказывала. Бабушка отвечала ей тем же.

Н.Г.: Что же у них случилось с вашим дедушкой Борисом Дмитриевичем Толстым?

Т.Г.: Бабушка говорила, что вышла замуж без любви. Просто ей было 25 лет, и ее мама очень хотела, чтобы был престижный брак. Бабушка рассказывала с горечью, что муж ревновал ее. И даже когда в дом Пастернак приходил, то Борис Дмитриевич уходил и разговаривал с дворником, делая вид, что ему абсолютно неинтересно с Пастернаком. Он как-то ее очень сильно обидел.

Бабушка никогда не жаловалась и все воспринимала как должное. Но могла обидеться на абсолютно непонятные вещи. Мама ей купила очень хороший диван, и какой бабушка устроила скандал. Диван был розовый, с какими-то веночками. «Ты мне гроб привезла, могильные рисунки». Диван увезли на дачу, чтобы ее не раздражать.

Такой же странный скандал был, когда мама решила, что пора повести нас, маленьких, в Коктебель. Бабушка сказала, что она не хочет, как она может поехать к морю в таком виде. Она не так выглядит. Она ненавидела себя в пожилые годы. «Я такая старая, и ты меня хочешь послать на море, чтобы на меня все смотрели!» Это первый раз было. Мама говорит:

— Надо тебе сшить халат!

— Мне не халат нужно сшить, а саван! — кричала бабушка.

Но мама ее все равно отправила. После этого бабушка просто обожала эти поездки, всю зиму ждала, когда мы поедем. Там же были и ее литературные знакомые.

Первые слова в «Зеленой лампе» сначала были такие: «Моя мать носила клетчатую кепку и дружила с футуристами, потом с „ЛЕФами“ и ненавидела советскую власть»; мама показала их бабушке:

— Вот как я начала книжку!

Бабушка возмутилась:

— Ты что, посадить меня хочешь?

Был жуткий скандал. Мама убрала эту фразу. В шестидесятые годы ей казалось, что все — советская власть уже ничего не сделает. Бабушка же была на всю жизнь напугана и знала, чем это может обернуться.

Татьяна Владимировна Толстая. 1954

При входе в комнату у нее стоял такой секретер, школьный. Здесь книжки, здесь рукопись, а здесь пишущая машинка, она сидела и печатала. Последние годы она занималась Лермонтовым, ее очень интересовали его отношения с Варенькой Лопухиной, она была полностью в это погружена. Настолько, что, когда у меня оставалась подружка ночевать (готовились к экзаменам), бабушка утром входила и рассказывала что-нибудь новое про Вареньку.

Бабушка говорила: «Мне не повезло, я хотела заниматься только литературой, жить литературой, а вот, как назло, жизнь так поступила со мной, что я должна заниматься совсем другим — пеленками, детьми».

Но нет, она нас очень любила. Она каждого выделяла. Нам разрешалось приводить в день, к тому, что нас было пятеро, не больше одного ребенка на обед.

Бабушкин дневник
Рассказывают Лола и Тата Либединские

По вечерам бабушка прикладывалась на край кровати к кому-нибудь из нас. Лежать за ее спиной было очень уютно, и мы часто спорили о том, чья очередь на этот раз. Она рассказывала забавные истории из своего детства, про шалости их с дядей Алешей, горячо любимым братом, про дачу в Кабулетти, про свою бабушку Марию Людвиговну, про то, как приехали в Москву и как наша мама была маленькая.

Первое издание книги Т. Толстой «Детство Лермонтова» (1957) с автографами внуков: Маши, Таты, Саши, Лолы и Нины Либединских

Бабушка, будучи разносторонне одаренным и образованным человеком, хорошо рисовала, была очень музыкальной, свободно говорила по-французски. По мере сил она поощряла и наш интерес к любым увлечениям такого рода. Нельзя сказать, что это всегда падало на благодатную почву, но, несомненно, сыграло свою роль.

Когда папа умер, Маша уже была замужем и ждала ребенка. И опять основная нагрузка легла на бабушкины плечи. Как всегда, с достоинством она переносила свалившееся на семью горе и мужественно старалась склеить осколки прежней жизни. На нее сваливались и наши школьные неурядицы, и забота о младших, и вырывавшееся порой наружу мамино отчаяние. Но и тогда она не переставала работать, задумала повесть о последней любви Лермонтова к Вареньке Лопухиной, возвращалась к Рылееву, вела и личную, и деловую переписку, ходила в рукописный отдел Ленинки. Рукописный отдел находился тогда прямо над читальным залом для юношества, и иногда мы ходили туда вместе, а потом вместе возвращались домой через Каменный мост.

Когда мы немного подросли, бабушка стала брать нас с собой в поездки. Так, в 1958 году она взяла нас четверых (Маша уже была взрослой и осталась дома) на Северный Кавказ в поездку по лермонтовским местам. Надо сказать, что Лермонтов был почти членом нашей семьи, про него тоже рассказывалось по вечерам, и, когда в 1959 году вышла замечательная бабушкина книжка «Детство Лермонтова», многое было уже нам хорошо знакомо. А тогда она работала над повестью «Дуэль Лермонтова». В нашем архиве сохранилась небольшая записная книжка, в которой бабушка делала заметки, нужные ей для работы. Помимо этого, она там же вела краткий дневник нашей поездки:

17 июля. Отъезд.

19 июля. В 7:45 в Пятигорске. Орел, цветник, Провал, Академическая галерея. У дяди Алеши (бабушкин брат Алексей Владимирович Ефимов в это время лечился на Кавказе).

Татьяна Толстая. Силуэт. Август 1951

20 июля, воскресенье. Когда подходили к Лермонтовскому гроту, одна гражданка шла с мужем (толстая, в пестром светлом платье), сказала:

— Вы приезжие и тут ничего не знаете?

Я сказала «нет», тогда она оживилась:

— Смотрите. Это грот Лермонтова. Тут он сидел за решеткой. Когда его сослали, то прямо привезли сюда, заперли и поставили стражу. Но он не унывал, и писал свои чудные стихи и прославлялся, и даже встречался со своей возлюбленной. Вот какой это грот! Ну а вот тут, внизу, Пушкинские ванны, в них купался Пушкин, поэтому они так и называются.

21 июля, понедельник. Дом Верещагиных и Домик Лермонтова. <…> Шашлык на Провале, Эолова арфа, Академ. галерея. Цветник.

22 июля, вторник. Осмотр места дуэли (стар. и нов.). Поездка вокруг Машука. Вр. погр. (временное погребение. — Н.Г. ) Л-ва. Капиева, Николаева. Ниночка у Наташи Капиевой. У Алеши. Просил купить ему еду в дорогу.

23 июля, среда. Утром у Сергея Ивановича [41]. Дети в комнате после обеда в закусочной в цветнике. Провожали Алешу, уехал очень больной. На вокзале принимал нитроглицерин. …Когда вагон остановился не у платформы, он уныло стоял у подножки. Поезд стоит 4 минуты, я ему сказала: «Входи», а он очень грустно ответил: «Не могу». Тогда я сказала проводнику: помогите ему! Проводник подал ему руки, снизу его поддержали, и он поднялся в вагон.

24 июля. С поездом 11:33 поехали в Кисловодск. Как пришли на вокзал — опять вспомнила Алешу и расстроилась. …Весь день ходили по Кисловодску. У курзала аллея с магазинами и масса курортников, все что-то покупают. В парке красота, но жара нестерпимая, прохладно у Ольховки, там себе мыли ноги. Пошли в храм Воздуха, но очень далеко, не доползли, остановились в кафе, ели сосиски и мороженое, зашли на озеро. Ужасная духота в автобусе. У озера свежо. Пляж приятный, песок, купались. Оттуда, едва живые от усталости, вернулись к себе на ул. Карла Маркса, 9 и улеглись в 10 часов — я чувствую себя очень плохо. Пришла телеграмма, что Маша едет в Коктебель.

25 июля. Утром беседа с Селегеем [42], весьма содержательная. Утром перед этим Тата оставила свою сумочку в кафе самообслуживания, бегали туда, сумочку вернули, но 100 рублей не отдали, говорят, была без денег. Поэтому опоздали на вокзал и уехали другим поездом.

Пересадка на Бештау — поезд стоит одну минуту, поэтому нервно.

В Железноводске с одной стороны — Бештау, с другой — гора Железная, вся покрытая лесом и кустарником, и тень, воздух божественный, только все время то спуск, то подъем в парке. Это утомляет. Здание Славяновской …со львом (старое), внизу современное — Смирновской… — два источника. Песочные дорожки, мало народу, жара.

Были на озере, купались.

Татьяна Толстая с внуками. Переделкино, 28 сентября 1952

26 июля. Утром у Недумова. Шашлык у Н.В. Вечером — дорога.

27 июля. Ночью была гроза, а с утра дождь. Завтракали поздно из-за этого, были в кино, смотрели картину «Д-р». …Вечером слушали «Маскарад» в исп. Мордвинова в Домике Л. Были все дети.

28 июля. Утром беседа с Сергеем Ивановичем. Беседа с Лозинским. Вечером в цветнике вечер оперетты.

29 июля. Ездили в Ессентуки.

30 июля. Переезд в Нальчик. Знакомство с Шогенцуковым. Нальчик — курорт для влюбленных. Исключительно пышная

растительность. Запахи цветов и богатейшие фруктовые урожаи, горные реки, в которых можно купаться, дивные виды гор, звезды, яркая луна на черном небе, скамейки в парке, окруженные розовыми кустами, затененные пышными деревьями или кустами, которые скрывают пары, бархатная тьма вечеров — все это подчеркивается по вечерам звуками легкой музыки оперетт или джаза и располагает к возбуждению чувств.

Татьяна Толстая. Рисунок А. Крученых

Лето 1965 года было полно событий, радостных и грустных. Мы собирались замуж и работали, жили в городе, в июле мама с младшими уехала в Гагры, бабушка с Машей и детьми была на даче в Переделкине, мы навещали их по выходным. Бабушка уже в основном лежала, литфондовский доктор Райский настаивал на больнице, она не хотела, и мы по молодому непростительному легкомыслию решили ждать маму. В конце лета бабушку положили в больницу на обследование, там же поставили страшный диагноз и назначили операцию, которая прошла благополучно, но уже обнаружились метастазы. После операции ей полегчало, и мы довольно быстро забрали ее домой. Мне кажется, это было в конце сентября. Конечно, она была рада оказаться дома. Помню, что мы с ней разбирали ее книги и рукописи, складывали их в другой шкаф. Она по-прежнему много читала и активно переписывалась. В тот период многие писали ей письма. Особенно волновались кавказские родственники и друзья. Она всем аккуратно отвечала. Приезжал навестить дядя Алеша. В постели она не лежала и к завтраку выходила, как сама говорила, «при полном параде». Но из дома уже не выходила, почти каждый день приходил врач. Были уже и промидол, и кислородные подушки, но почему-то казалось, что все самое страшное уже позади. Конечно, было ясно, что бабушка уже прежней не будет, но все приладились к этой жизни, и казалось, что время впереди еще есть. На самом деле его уже почти не было. У нее началась астма, стало трудно дышать. Бабушка просила вынести ковер из комнаты, за несколько дней до смерти попросила не пускать в комнату рыжего кота, с которым была в большой дружбе (его котенком отдала нам Маргарита Алигер, поэтому звали его Лев Маргаритыч). То утро 23 ноября 1965 года начиналось вполне обыкновенно. Мы были дома вчетвером: мама, бабушка, Тата и я. Остальные разбрелись по школам и работам. Собрались завтракать. Бабушка сказала, что поест попозже, и попросила принести ей чай. Когда я вошла с чаем в комнату, она пожаловалась, что трудно дышать, и легко согласилась на вызов неотложки. Врач приехал довольно быстро и, не подойдя к кровати, сел что-то писать. Плохо все это помнится, до сих пор стоит в ушах только мамин отчаянный крик: «Мама!» Так кричат последний раз в жизни. Было чуть больше 11 утра. С горечью утраты, как всегда бывает, пришло и чувство вины, кажется, более острое, чем обычно: недозаботились, недовыразили свою любовь и привязанность, недоблагодарили за все. На похороны собралось много народу, в том числе и наши молодые друзья, с которыми бабушка тоже находила время пообщаться.

Молодежь, выпив, расшумелась, кто-то пытался их одернуть. А мама сказала: пусть шумят, мол, жизнь продолжается, и бабушка не одобрила бы, если бы все сидели с постными лицами. Точно не помню ее слов. Помню только, как говорят, «опрокинутое» ее лицо.

Лидия Борисовна о маме

8 февраля 1961 года Лидия Борисовна писала в своем дневнике:

«Вечер Хлебникова в ЦДЛ. Читала воспоминания мамы. Все хвалят. Народу уйма. Назначили в Малом зале, но пришлось перенести в фойе, не поместились, многие стояли. Выступающие влезли на стул, было молодо, озорно. Хлебников был бы доволен».

Понимание, что необходима книга с забытыми стихами Татьяны Вечорки, с попыткой вернуть то, что было несправедливо отнято, сопровождало последние десятилетия ее жизни. К сожалению, книга Татьяны Толстой (Вечорки) «Портреты без ретуши» вышла уже спустя год после ухода Лидии Борисовны. В ней были представлены проза, поэзия и критические статьи. Всю трудную и кропотливую работу по собранию и сверке текстов сделал известный специалист по Хлебникову и русскому футуризму Александр Ефимович Парнис, который и просил Татьяну Владимировну в начале шестидесятых годов довести до конца свои воспоминания о Хлебникове и Маяковском.

Татьяна Толстая. 1910-е

В книге были собраны воедино тексты из трех вышедших поэтических сборников. Особенно интересны публикуемые дневниковые записи и воспоминания Татьяны Владимировны о знакомстве и встречах со знаменитыми современниками — Блоком, Хлебниковым, Маяковским, Пастернаком, С. Парнок и другими. Книга открывалась вступлением Лидии Борисовны, с пронзительными словами о матери, благодаря которой возникла «Зеленая лампа», гостеприимный дом, большая и прекрасная семья:

«Ее литературная судьба, как и судьба многих представителей этого поколения, сложилась тяжело: в 1937 году, после ареста мужа, ее практически перестали печатать, уволили из редакции „Истории заводов“, и ей пришлось пойти работать корректором. Лишь в пятидесятые годы несколькими изданиями вышла в издательстве „Детская литература“ ее повесть „Детство Лермонтова“, а на Урале была издана книга „По уральским заводам“, написанная на основе архивных материалов, собранных ею во время работы в редакции „Истории заводов“ и командировок в Надеждинск и Екатеринбург.

Последние годы Татьяна Владимировна тяжело болела, однако до последнего дня продолжала работать. Она серьезно занималась творчеством и биографией Лермонтова. В ее архиве осталась неопубликованная повесть „Дуэль Лермонтова“, эссе „Лермонтов и Варенька Лопухина“, роман о Рылееве и другие рукописи.

Может быть, и им суждено будет когда-нибудь увидеть свет?

Скончалась Татьяна Владимировна Толстая 23 ноября 1965 года.

Возле ее кровати остались папки с лермонтовскими материалами, над которыми ее и застал врач неотложки, который, как говорил Эмиль Кроткий, „врач — не Бог: пришел, увидел, не помог“…

Дописываю эти строчки короткого предисловия к книге стихов моей матери Татьяны Владимировны Толстой-Вечорки и с грустью думаю: как же мы ленивы и нелюбопытны по отношению к своим старшим.

Перечитывала ее стихи, и передо мной раскрывался неведомый мне доселе период жизни самого близкого человека. Сколько помню себя в детстве, помню, что мама куда-то торопится. Вот она в клетчатой кепке, элегантном полупальто, целует меня и уходит до вечера — в редакцию, в архив, на заседание. И уже сквозь сон я чувствую, как она нагибается над моей кроваткой и осторожно кладет под подушку игрушку или конфету. А бывает, что она берет на редакционное задание, на встречу с кем-нибудь знаменитым. Так впервые увидела я Бориса Пастернака, Корнея Чуковского, так привела она меня на похороны Есенина. Это детство.

А потом были трудные годы, когда еле сводили концы с концами. Но никогда ни слова жалобы или отчаяния. Во всяком случае, при мне.

А последние годы — всегда за столом, окруженная моими многочисленными детьми, никогда не раздражающаяся на них. Никому и в голову не приходит сказать:

— Тише, бабушка работает!

А работа продолжалась напряженная, не прерываясь.

И вдруг стихи. Я читала их и раньше, но чтобы вот так, все сразу. Какая странная жизнь — магнолии, фиалки, вальс „Destiny“ (впрочем, этот вальс мама часто играла на нашем стареньком пианино, проданном в 1937 году), таинственные мужчины, любовь, свидания… Почему я никогда не спрашивала ее обо всем этом? А она не любила вспоминать… Замечательно написал Юрий Левитанский:

Жизнь прошла, как не было,

НЕ ПОГОВОРИЛИ…»

Обложка рукописного сборника стихов Татьяны Вечорки «Медные павлины»

О Саше Либединском

Единственный сын
Рассказывает Тата Либединская

Саша — мамин единственный сын. Его назвали в честь Фадеева. Саша был всеобщий любимец. Бабушка его обожала, ругала нас, когда мы его обижали. Был он очень смешливый и очень добрый человек. Галантность его до сих пор является предметом восторженных воспоминаний наших подружек. Мама как-то мне сказала: «Ваш папа был очень талантливый человек. Пожалуй, как человек он был талантливее, чем как писатель». Видно, Саша и получил от папы такой талант.

Саша Либединский. 1959

Помню вечер в Лаврушке в 1979 году. Я пришла от адвоката, который мне сказал, что Игорь решил объявить о том, что передумал уезжать, чтобы помочь защите. Меня это заявление повергло в какое-то жуткое отчаяние. Почему-то в Лаврушке никого не было, кроме него, и все свои эмоции я вылила на бедного Сашу. Бедный мой братец, как он меня утешал! А потом вдруг твердо сказал: «Да не мог Игорь такое сказать, подумай только — это ведь так не похоже на Игоря». Я как-то успокоилась, а много времени спустя узнала, что это действительно была самодеятельность адвоката.

Как-то мы с ним недообщались, многое не обсудили. Лола немного восполнила это во время его болезни [43], так как вместе с его женой Наташей Журавлевой самоотверженно ухаживала за ним. Сашу очень интересовала и волновала история России. В конце 1980-х он, уже больной, успел приехать к нам в гости в Израиль и в этот приезд много говорил о ситуации в России. Очень боялся гражданской войны…

Саша умер в 1990 году, в день рождения Фадеева, 24 декабря, от рака легких.

Саша Либединский. Шарж И. Игина

Мама никак не могла с этим смириться. Она запрещала всем упоминать о нем, и это табу существовало довольно долго. Только в новогодней открытке от 1993 года она пишет: «26 декабря Наташа [44] читала в Пушкинском музее концерт памяти Саши, все его любимые произведения и рассказывала о нем, о том, как они познакомились, все это было прекрасно и трогательно, конечно, и очень волнительно, потом сидели в комнате за сценой, выпили водки, было хорошо, но очень грустно».

Разговор с Натальей Дмитриевной Журавлевой

21 сентября 2012

Н.Д.: Первое воспоминание о фамилии Либединских у меня — примерно года за два до смерти Юрия Николаевича. Был взлет дружбы и восхищения. О Лидии Борисовне я стала слышать как о папиной поклоннице.

Н.Г.: Это какой был год?

Н.Д.: Наверное, пятьдесят девятый. Я помню сильное впечатление: родители были на гастролях, а в газете мы увидели портрет Юрия Николаевича. И я маме сказала по телефону: «Вот, умер Юрий Николаевич Либединский», она сказала: «Спрячь газету! Спрячь! Папе нельзя сразу этого говорить!»

Дмитрий Николаевич Журавлев с женой Валентиной Павловной и дочерью Натальей. 1970-е

Н.Г.: А как Лидия Борисовна стала вашей свекровью?

Н.Д.: Ну, вы знаете, это вообще загадочная история. Татьяна Владимировна всегда говорила: «Ах, как жалко, что у нас нет мальчика, чтобы он женился на ком-нибудь из девочек Журавлевых».

Я уже с Лидией Борисовной была довольно близка и даже бывала в доме, потому что дружила с ее другом чтецом Яковом Михайловичем Смоленским. Мы с ней виделись на его концертах. С девочками тогда не общалась совсем — я же старше была.

А вот историю про «нас с Сашей» мне уже после рассказала Лидия Борисовна. Был наш с папой концерт в ЦДРИ, назывался он «Артистические семьи», вела его Лидия Борисовна. Она сказала Саше: «Пойдем со мной. Ну что я, одна буду?» А он: «Не хочу. Еще Журавлева бы я послушал, а дочку не хочу». — «Ну, ты его послушаешь, а с дочки уйдешь». Вот он послушал моего папу, а Лидия Борисовна ему говорит: «Саша, цветы некому поднести, отдай, а потом вместе пойдем домой».

Я же увидела какого-то человека, который шел к сцене с цветами. У Сашки были невероятные глаза, они прямо светились, когда он подал мне цветы снизу, это осталось в памяти как вспышка. Спустя время он рассказывал мне, что когда шел с цветами, то увидел, как я перед поклоном ушла за кулисы и выдохнула «уф». Отделение Марины Цветаевой было очень тяжелое, потом выходишь без сил.

Александр Либединский. 1977

Н.Г.: Да, конечно.

Н.Д.: И он мне сказал: «Мне вдруг так тебя стало жалко». А на следующий день мы с папой встречаем их на спектакле в «Ленкоме». И Лидия Борисовна c Cанькой. Я — кокетничать: «Хи-хи-хи, ха-ха-ха… Лидия Борисовна, это ваш младший сын?» Она отвечает: «Это мой единственный сын», — а у меня никакого впечатления, ничего, приятно мне, и все. Потом старшие начали нас исподволь сватать. Саша женатый был, и мальчик маленький у него. Я же только отвечала: «Растлением малолетних не занимаюсь. Вы что, с ума, что ль, сошли?»

Н.Г.: Он младше был?

Н.Д.: Почти на одиннадцать лет. Я говорю: «Даже не думайте! Оставьте меня в покое. Нет, и все — об этом речи быть не может вообще». Ну, а потом Саня, видимо, влюбился и вел себя так, как я всегда мечтала, чтоб вели мужчины. То где-то вдруг под крыльцом цветы, то еще что-то…

Я иду в театр Эрмитаж, а он сидит на скамеечке, я понимаю, что я ему нравлюсь, мне приятно, но не более того. Я говорю: «Вы что, Саш?» — «А я вам принес пластинку Окуджавы». — «Ой, ну спасибо, спасибо». — «Можно я вас подожду, а потом провожу?» А я еще тогда жила у родителей. «Ну хорошо, я сейчас быстро сыграю и выйду». И вот он пошел меня провожать, он был не слишком разговорчивым. Один раз он мне звонит и говорит: «Вот вы так любите Окуджаву, у меня есть запись. Хотите ее послушать?» — «Очень, очень хочу». И он привел меня в Лаврушку. И весь вечер мы слушали Окуджаву. И я была в совершеннейшем восторге, упоении. А потом Саша мне рассказал, что его друг Витька Персик — знаете, был такой актер, чтец — время от времени звонил: «Ну как? Ну ты сказал ей? Ну ты сказал?», потому что Саня — он же робкий.

Афиша выступления Дмитрия и Натальи Журавлевых из цикла «Артистические семьи». 17 апреля 1974

Н.Г.: Это какие годы? Семидесятые?

Н.Д.: Это семьдесят четвертый год. Ухаживать он начал в апреле, а поженились мы в августе. В общем, дело кончилось так, что в эти дни вышел журнал, в котором была очень хорошая рецензия на мой цветаевский концерт, а я не могла его достать. Саша мне позвонил и сказал: «У меня есть». Мы тогда играли спектакль в театре Пушкина, а вход в актерский был с Бронной, с Большой Бронной… И мы назначили с ним встречу до спектакля у актерского входа. (Я вам расскажу, хотя, наверное, такие вещи не рассказывают.) Я, по своему обыкновению, слегка опаздывала и шла так торопливо — и вдруг увидела Сашку на улице. И меня как стукнуло — даже сейчас не найду слов: вот мой человек, вот он! И мы побежали друг другу навстречу, и я понимала, что мы сейчас поцелуемся, но в последний момент я сделала шаг в сторону. Он сказал: «Можно я вас подожду?» А мне надо было зайти по делу после спектакля, и я говорю: «Вы знаете, Саша, можно, но мне вот надо туда-то». — «Я вас провожу». Я быстро эпизод свой сыграла, мне гримерша говорит: «Что с тобой?» — «А что со мной? Нормально все». — «Ты светишься вся!» Короче говоря, мы пришли к знакомым — к Смоленским. Они, заразы, тоже были в курсе заговора и слегка подпоили нас с Сашкой джинчиком. И мы пошли по Петровке смотреть, где был дом Комаровского, мы зашли туда, а потом пошли в монастырь. И в монастыре мы начали целоваться. Я потом его ругала: «Ты мне даже не объяснился в любви, ты сразу полез целоваться». Он говорит: «Неправда, я сказал: „Я люблю вас, Наташа“». Я говорю: «Я не слышала».

Наталья Журавлева и Александр Либединский. 1970-е

Мы шли по бульварам к Тверской. Понимаете, наш роман был под покровительством взрослых и под покровительством… Александра Сергеевича, Марины Ивановны. Я рассказывала потом папе, как мы шли с Зоологической улицы по Бронной, мимо Морозовского дома, и смотрели, улыбаются нам черти на ограде или не улыбаются. Папа и говорит: «Ой, какая прелесть! Как Блок с Любовью Дмитриевной». А потом Саня меня повез в Шахматово, это было что-то необыкновенное. Был дивный день, мы пешком шли, и вдруг какой-то молодой человек, мы присматриваемся: он в свободной рубашке, блондин, красавец абсолютно с блоковским профилем. Я говорю: «Сашка, смотри! Александр Александрович!» Потом мы к дому пришли, а там были обломки — камни и кирпичи, и мы там ходим. У нас, наверное, особенные лица были; какая-то женщина, которая сидела там и рисовала, посмотрела на нас и мило так засмеялась: «Дай вам Бог всего хорошего!» То есть все происходило как в волшебстве…

Он мне рассказывал, как любил сестер. Про Лолку мне сказал: «Это самый добрый человек на свете. Когда тебе будет плохо — всегда иди к ней, потому что она самая добрая на свете». А как он обожал мать! Я даже ревновала, понимаете?

Наталья Журавлева с мужем Александром Либединским. Перед выходом на сцену. Зал Библиотеки им. Ленина, 1970-е

Я всегда очень не любила в любви притворяться… игру играть. И вот в Сашке для меня было безумно важно, что я могла быть сама собой. А он же был невероятно тихий, молчаливый. Мои друзья, которые не знали его, говорили: «А вообще он когда-нибудь разговаривает?» Я: «Да вы что, он меня заговаривает!» Он был невероятно образованный. Столько всего знал, у него был прекрасный вкус на чтение, на литературу. Так же, как мой папа, Саша потрясающе знал Библию. Фолкнера читал, Толстого без конца перечитывал. Но вот такая интересная вещь: он не хотел читать письма, даже чеховские. «Саш, ну это же Чехов!» — «Я не читаю чужих писем».

Я его стала водить на Рихтеровские концерты. Он замечательно слушал музыку. Сердцем. А он мне читал свои доклады по математике, представляете? «Можно я почитаю?» — «Сань, можно, только я ж ничего не пойму совсем». — «Ну, как станет скучно, ты скажи». Ну, я ничего не понимала, но я любила его, поэтому сидела и слушала, и он мне читал, и читал, и читал, только мне не хотелось ни спать, ни прервать его «все хватит», — нет, я слушала.

Он очень мужественно болел, очень, очень. У меня совершенно нет ощущения, что его нет, нет их — папы, мамы, дяди Славы Рихтера, Сани.

Дядя Слава Рихтер называл его «Лебедем». Как в Лоэнгрине: Лебедь приплыл и унес меня… Дядя Слава очень любил Саньку.

Саша был необыкновенный. Понимаете? Не потому что я женой была. В нем для меня собралось все, что я ценила в мужчинах, в людях, — доброта, преданность, мужественность. Я шестнадцать с половиной лет прожила за стеной любви.

Я не смею роптать. У меня была такая жизнь и такие люди вокруг меня, что сейчас надо просто спокойно дожить все то, что мне положено.

Н.Г.: А расскажите про Елизавету Яковлевну Эфрон, вы часто ее видели?

Н.Д.: Да, очень. Я ее любила… Ее страшно любили родители. Я не знала свою бабушку, Матрену Федоровну, которую безумно любил папа, и тетя Лиля была для меня как бабушка, хотя я тогда так не думала.

Она была такая красивая, веселая, золотые сияющие глаза, как она смеялась, как она всех любила… Знаете, Серафим Саровский говорил: «Здравствуй, радость моя!» И она так же каждого встречала с любовью.

Ей я обязана, в какой-то степени, религиозностью своей, потому что, когда умер Пастернак, папа совершенно сошел с ума, он плакал, просто не переставая, не останавливаясь, и мы пошли к тете Лиле. Они тоже дружили, и когда Борис Леонидович читал «Живаго» у нас, то Елизавета Яковлевна и тетя Зинуша приходили к нам. И вот папа сидит и плачет, и вдруг она ему говорит: «Митя, что же ты так плачешь? Ведь ему хорошо. Он у Отца своего». И я вдруг подумала: какое счастье иметь веру.

Валентина и Дмитрий Журавлевы с дочерью Натальей и Александром Либединским. 1970-е

Н.Г.: Елизавета Яковлевна была верующая. Поразительно!

Н.Д.: Очень верующая! Я думаю, ее христианство еще от Зинаиды Митрофановны шло. Она была дочерью священника. Они обе были абсолютные, настоящие, стопроцентные христиане. У Али в воспоминаниях, помните: «Лиля, солнце семьи». Вот она действительно солнце была. Помогала в своем искусстве, в режиссуре своей — это высший класс! Ее учеником был Эфрос, а я потом была артисткой у Эфроса. И вот теперь я уже понимаю, как объяснить студентам суть роли, когда выстраивается некая внутренняя линия: сначала ты понимаешь, что делаешь, а потом — как это сделать. Это как арыки, я всегда ребятам говорю: «Надо строить ирригационные сооружения, а потом по ним воду пускать».

Кстати, Елизавета Яковлевна тоже очень любила Сашку. Он подсаживался к ней, и она вспоминала, как сидела на коленях у отца, деда не очень помнила, ведь дед их не принимал, а потом простил…

Елизавета Яковлевна Эфрон. 1940-е

Н.Г.: Наверное, религиозность Елизаветы Яковлевны началась уже после всех несчастий?

Н.Д.: Я думаю, да. Но ведь я не могла понять. С какого-то времени я поняла, что она золовка Марины Ивановны Цветаевой. Но пережить Мура, Алю, Марину, Сережу… Все это — и свет, всегда свет.

Н.Г.: А она вообще когда-нибудь говорила про их семью?

Н.Д.: Ни-ког-да. С папой говорила… Понимаете, я вообще до пятьдесят третьего года ничего не знала.

Н.Г.: А когда Марина стала известной и начался безумный шум вокруг ее имени, она как-то комментировала, говорила что-то по этому поводу?

Н.Д.: Я не слышала. Я помню одну замечательную встречу. Это было в Сочельник. Родители были где-то в отъезде, и мы с Машей пошли к тете Лиле и к тете Зине — поздравить их. И нам дверь открывает Аля, которая нас называла «Коки», потому что, когда она пришла в первый раз к нам в дом, это было очень давно, мы еще были такие маленькие кнопки и стояли с яйцами на голове, и я сказала: «Кока». И она, всегда смеясь, называла нас «Коки». И тут она открыла дверь, строго посмотрела на нас, мы говорим: «Здрасте!» — «Здрасте! Вы к кому?» — «К Елизавете Яковлевне». — «Ну, идите!» — и пошла впереди нас. Мы входим, а тетя Лиля хохочет, закатывает глаза. Аля говорит: «Какие-то две девки пришли!» — а потом, когда они нас увидели: «Да это ж Коки!»

«Дорогой, дорогой Лидии Борисовне нечто, напоминающее меня — отдаленно. Я красив! И на этом настаиваю. С сердечным приветом, Д. Журавлев. 21.12.1969»

И вот был потрясающий вечер. На той табуреточке Аля сидела и рассказывала нам, как они с Мариной гуляли по Москве, про Арбатскую площадь, переулки, как они ходили и откуда выворачивали, я все слушала, слушала и потом вдруг как закричу: «А-а-а!». Она: «Что с тобой?» Я говорю: «Нет, я просто поняла вдруг, кто — мама».

А я уже совершенно тогда по Марине с ума сходила. Потом помню, какой-то раз у Елизаветы Яковлевны мы с Алей пошли на кухню… я мыла посуду, и она курила и так ругала Асю (Цветаеву): «Зачем? Маму только-только начали печатать, а она дает такие стихи, которые не надо, чтобы сейчас их печатали, не надо…» Такая в ней сила была. Какая она была красивая! Даже седая, с распухшими ногами… Я ее просто обожала. Они с папой очень нежно друг друга любили…

Вот прелестная история: папа уехал с мамой в свадебное путешествие и ничего не сказал тете Лиле и тете Зине. Папа ведь у нас был такой, что даже не сумел объясниться маме в любви, и дядя Фима, его друг, сказал: «Валька, в тебя влюблен один очень хороший человек». А Валька в это время была уже влюблена в этого «хорошего человека». И вот папа написал им только с дороги, что женился, и просил прощения, что не показал невесту. «Митенька, дорогой, мы ее любим уже только за то, что ты ее выбрал», — ответили тетя Лиля и тетя Зина.

Н.Г.: Ваш отец был близок к поэтам.

Н.Д.: А знаете почему? Он был восхищенный человек. Он так восхищался, и так ему все было интересно, и он был горячий очень и умел слушать и хотел слушать. А потом безумное обаяние, конечно, и то, что он всегда любил читать. Ему надо было всегда читать.

Борис Пастернак

Н.Г.: А Пастернаку нравилось, как он читал? Поэты же не любят…

Н.Д.: Нет, он не слышал. У нас даже где-то есть, не знаю, где только… фотография Бориса Леонидовича, написано: «Моему усердному отрицателю от всепрощающего автора». Папа, получив эту фотографию, звонит и говорит: «Борис Леонидович, как прикажете это понимать?» А тот отвечает: «Это шутка, шутка, но направленная». Он обижался, что папа его не читает. Но потом, уже в семидесятые годы, папа Пастернака читал. И даже пластинка есть.

Но Пастернак ходил на папины концерты, ему нравилось, как тот читал Пушкина, Толстого, Чехова. Вот у нас есть новелла, как Борис Леонидович пришел послушать, а у папы никак не получалось «19 октября», ну никак не шло, не знал, как его читать, и все. Борис Леонидович зашел за кулисы, а папа был ужасный неврастеник, просто, можно сказать, псих. Кстати, в пятьдесят третьем году он попал в аварию и ударил какую-то лобную часть. И врачи говорили, что если обычный человек — то стал бы кретином, а он просто стал более спокойным. И вот папа, притом что он обожал Пастернака, говорит: «Нет, нет, Борис Леонидович, ничего не могу, ничего не могу, простите, простите». На следующий день папа звонит Пастернаку, только что не на коленях стоит с трубкой, просит прощения. А Борис Леонидович: «Я вчера перед вашим концертом был в Гослите, там лежит моя книжка, и девочки-редакторши учили меня писать стихи. Это было ненормально. А вчера я пришел на ваш концерт, вы читали Пушкина, это было нормально. Вы устали и не хотели никого видеть, и это было нормально».

Потом чудные папины рассказы, как они, встречаясь с Борисом Леонидовичем, бросались друг к другу в объятья…

Однажды я была свидетелем такой встречи, мне было уже шестнадцать лет. Папа после аварии еще умудрился и ногу сломать, и вот он на костылях гуляет, а я с ним, его выгуливаю, и вдруг… идет Борис Леонидович и вскрикивает: «Боже мой, Журавлев!» А папа мой: «О, Борис Леонидович!» Пастернак подходит, заглядывает мне под козырек меховой шапки: «Боже мой, она совсем невеста, когда они это успевают?» Мы потом с Ленечкой (его сыном) так хохотали всегда над этим. А папа говорит: «Пойдем к нам, пойдем к нам, Валентина Павловна больна. Она будет так рада!» И я очень хорошо помню нашу маленькую квартиру. Тут стояла бабушкина кровать, тут Машина, а тут моя. И на Машиной кровати лежала и болела мама. Пастернак пришел. Мама ужасно перепугалась. Он сел у нее в ногах. Как ни странно, я запомнила, что он сидел нога на ногу, и у него были узкие-узкие брюки, обтянутые. Он что-то рассказывал и хлопал себя ладонью по ляжке: «Щелк». И этот звон на меня произвел впечатление!

Н.Г.: А ведь папа слышал, как Цветаева читает, правильно?

Н.Д.: Да, да.

Н.Г.: Это самое удивительное.

Н.Д.: А Цветаева ходила к нему на концерты!

Н.Г.: А кстати, когда это было?

Н.Д.: А вот тогда же, когда она читала «Черта».

Н.Г.: Это сороковой год, наверное?

Н.Д.: Наверное. А у нас ведь, собственно, только один сороковой и есть…

Слушайте, я не знаю, правда это или нет… Он этого никогда не рассказывал. Это написала Ирма…

Н.Г.: Кудрова?

Н.Д.: Да, Ирма Кудрова. Что он ездил в Болшево и читал там «Войну и мир»… Папа же смертельно боялся.

Н.Г.: Ну да…

Н.Д.: То, что он куда-то ездил, это никогда не рассказывалось. Есть фотография Парижа и надпись: «Париж, каким я его оставила. Дорогому Д. Н. Журавлеву — с благодарностью, М.Ц.»! Я к папе много раз приставала: «За что, за что „с благодарностью“?» Он: «Ну, может, за Лилю… Нет, это просто, от Марининой доброты…» Никогда не признавался, а может, это была благодарность за то, что он приехал к ней.

Н.Г.: Странно, что он не говорил.

Н.Д.: Не говорил, ничего не говорил.

Н.Г.: А все, кто постарше, они, конечно, утаивали все до последнего часа.

Н.Д.: Да что вы… Мама до последнего, когда хлопал лифт, ночью замирала от ужаса. Мы жили на первом этаже, на Вахтангова, а напротив жил следователь, и каждую ночь он уезжал, и они все знали. Папа, при всей своей трусоватости, написал письмо Сталину или Берии, не помню… Был такой Лейба Левин — еврейский чтец, его арестовали и сослали, и к папе пришла женщина, она была врачом в лагере и сказала: «Он умирает, долго не протянет, он называет только ваше имя. Вы можете для него что-нибудь сделать?» И папа помчался к Михоэлсу, еще куда-то, написал письмо не то Берии, не то Сталину. Как его не посадили, я не понимаю вообще. И этого Леву с лесоповала перевели в лагерь, где был театр… И я помню, как он потом к нам приехал и как мама накрыла стол. А потом мы пошли с папой его провожать, он взял меня под руку и все время неприятно жался ко мне.

Святослав Рихтер. 1940-е

Н.Г.: Вы еще хотели рассказать про поездку с Рихтером в Елабугу…

Н.Д.: Когда мы приехали в Елабугу, еще ничего не было, никаких мемориалов, это был восемьдесят второй год… Рихтер играл в городе Брежневе и все хохотал: «В Брежневе. Я играю в Брежневе». Набережные Челны. Он сказал, чтобы обязательно была Елабуга — это ради меня, чтоб я туда попала. Там музыкальная школа была на ремонте, а больше играть негде, но мы все равно поехали через Елабугу.

Приехали, и я пошла на кладбище, там могила с памятником, который поставила Анастасия Ивановна. Знаете, хоть бы что-то во мне дрогнуло — ничего. У меня были цветы с концерта Рихтера… Ну, перекрестилась, цветы положила, пошла немножко вглубь кладбища, и видно, что там могилки низенькие, безымянные. И в каком-то месте меня так стало колотить, слезы градом, на всякий случай я сорвала веточку рябинки и вдруг прочла спутнице своей стихи, которые никогда не учила наизусть: «Идешь, на меня похожий…». Вечером дяде Славе рассказываю, а он удивленно смотрит: «Но что же вы, не понимаете?» — «Что?» — «Почему с вами это произошло?» — «Нет, не понимаю». — «Вы ж стояли у Марины, у Марины, у ее могилы. Вы ее столько читаете, у вас же связь…» Представляете?

Отъезд Нины Рассказывает Тата Либединская

К эмиграции мама относилась крайне отрицательно. Как и практически все люди ее поколения. Некоторые называли уехавших «покойничками». Можно вспомнить, например, Д. Самойлова, который самых близких друзей осуждал за отъезд и прекращал всякие отношения.

В 1978 году я и наша младшая сестра Нина приняли решение эмигрировать в Израиль. В октябре 1979 года Нина с мужем и двумя дочерьми полутора и трех лет уехали в Иерусалим, где живут и сейчас.

Выйдя замуж, Нина продолжала жить с мамой. Они вместе ездили в поездки, много гуляли. Нина была основным помощником в приеме беспрерывных гостей, в праздновании детских елок.

Для мамы отъезд Нины стал очень тяжелым испытанием. Надо сказать, что это мы поняли только спустя многие годы. Однако тогда, в 1978-м, мама не только благородно подписала все необходимые бумаги, но и долгие девять лет до первой поездки в Израиль переписывалась и еженедельно звонила Нине.

Недавно Нина привезла мне несколько маминых писем, в которых видно, как мама без нее тосковала и как нелегко давалась ей эта разлука.

21 февраля 1980

Ниночка, родная моя девочка, завтра день твоего рождения, канун его провели, как всегда, в хозяйственных хлопотах — варили студень, жарили кур, делали фарш для пирожков <…> ходили с Татой за «Байкалом» и яблоками. Завтра ждем гостей — Аню-Лену (коллеги Нины. — Н.Г.), Лялю, Галю и всех родственников, будем пить за твое здоровье, Гришино, Лидочкино и Машино. А я все вспоминаю, как двадцать восемь лет назад, в такой же серенький, с оттепелью, день мы ждали гостей к Крученыху и с утра отправились с бабушкой и Лидией Николаевной в Военторг покупать компотницу из белого с черным стекла и как там у меня отошли воды, но я бодро сидела с гостями, было очень весело — пришли Миша Светлов, Никулин, Лидочка Бать, дядя Леля [45], ели плов и прочие вкусные вещи, и только в час ночи папа повез меня в родилку на Бакунинскую, а утром его вызвали и спрашивали, кого спасать — мать или ребенка? А в три часа дня ты уже появилась на свет, такая хорошенькая и черноволосая. А потом я еще месяц лежала в постели, и все приходили с поздравлениями и приносили дары. Все так ясно помнится, словно и не было этих долгих и разнообразных двадцати восьми лет! <…>

4 ноября 1980 …28-го сто лет Блоку, и каждый день идут вечера, написала несколько статей о Блоке и три радиопередачи. Числа 20–21-го поеду, вероятно, на два дня в Минск, проводить Блоковский городской вечер, а потом хочу смотаться в Ленинград на открытие мемориальной квартиры на Пряжке. Помнишь, Ниночка, как мы с тобой путешествовали по блоковским местам в Ленинграде, ездили в Озерки? Ведь это было в 1965 году, пятнадцать лет прошло с тех пор! Недавно мне приснилось, что ты и Сашка еще маленькие в одинаковых серых пальто с цигейковыми воротниками и цигейковых ушанках и что мы едем с вами на автобусе в театр, и так мне было хорошо, что не хотелось просыпаться. Да, хорошо, когда дети маленькие — не торопите время, пусть и ваши растут подольше…

Лидия Борисовна с дочерьми Ниной, Машей и Татой. 1979

30 ноября 1980

С новым Годом, мои дорогие Ниночка, Гриша, Лидочка и Маша!

Так приятно начинать это новогоднее письмо хорошей вестью: Игорь уже работает инженером на строительстве, звонит нам почти каждый день, и сегодня Тата полетела на целую неделю, повезла теплые вещи и гостинцы. Мы до сих пор — вот уже пять дней — не можем прийти в себя от радости, что так резко улучшилось состояние его здоровья.

Я была в Ленинграде, когда он позвонил первый раз, и Тата сразу мне перезвонила. Это было как раз в тот день, когда Ленинград чествовал Блока — открывали мемориальную доску на бывших Гренадерских казармах и прекрасный музей на набережной Пряжки. На четвертом этаже открыли мемориальную квартиру, привезли мебель Блока из Пушкинского Дома — очень все здорово. А на втором этаже, в квартире его матери, — литературная экспозиция, и только в комнате, где Блок умер, совсем пусто и под стеклом — посмертная маска, очень это впечатляет. Лестница, по которой мы поднимались с тобой и которая была довольно грязная и пахла кошками, теперь устлана ковром до четвертого этажа, все двери отреставрировали, и на них медные дощечки с фамилиями жильцов, которые жили здесь во времена Блока. Просто замечательно все сделали.

Лидия Борисовна на выступлении

Я от волнения даже не все могла как следует рассмотреть, так что мечтаю в январе еще раз съездить туда и спокойно рассмотреть все до мельчайших подробностей. А вечером было торжественное заседание в БДТ, где Блок последние годы жизни был зав. литературной частью, состоялся большой концерт.

Я почему-то все время думала, что в день рождения Блока должно случиться что-нибудь хорошее, и вот мои предчувствия оправдались, и поэтому для меня это был двойной праздник!

Вообще юбилей Блока принял поистине грандиозные масштабы. В Москве торжественное заседание состоялось в Большом театре, и когда мы с Кутеповым подходили к театру и увидели на его фронтоне огромный портрет Блока, то чуть не заплясали от радости. А сцена была сделана необыкновенно красиво — вся в серебристо-голубых полотнищах, бледно-желтых хризантемах, а в глубине портрет 1907 года в бархатной куртке. В ложе присутствовало правительство. Так что все было на самом высшем уровне, и я только огорчалась, что мама моя и Сонечка (Марр) не дожили — вот бы они ликовали!

А вчера провела в ЦДРИ два Блоковских вечера — один в пять часов в нашей каминной, а в семь в Большом зале, выступали и чтецы, и музыканты, зал был переполнен, несмотря на плохую погоду (снег с дождем!), длился вечер около трех часов, но никто не уходил, слушали очень внимательно. После вечера посиделив «Кукушке», выпили за здоровье Блока. И сейчас у меня лежат путевки на выступления до 25 декабря на каждый день — и все о Блоке!

Очень хочется верить, что Новый 1981 год продолжит все эти радостные ощущения, которыми заканчивается год 1980-й, и жизнь, которая была нарушена в 1979 году, начнет входить в нормальную колею.

Тата сразу повеселела и приободрилась, просто приятно на нее смотреть. Да и все друзья ликуют. Только мы очень огорчаемся, что не смогли сразу сообщить вам о всех наших новостях, так хотелось порадоваться вместе.

Когда Тата вернется, напишем вам все ее впечатления, надеемся, что на этот раз они будут повеселее.

Еще раз поздравляю всех вас, мои родные, с наступающим Новым годом! Пусть он несет людям мир, свидания, счастье. Крепко, крепко целую. Мама, теща, бабушка.

2 августа 1982

Мои дорогие любимые!

Давно не писала вам, с мая месяца мотаюсь по поездкам. О Ставропольском крае я вам писала, а через три дня оказалась в Мурманске, под метелями и снегопадом, несмотря на середину июля. Пришлось покупать туфли и водолазку, так как я, памятуя ставропольское тепло, приехала туда в босоножках и плаще. Но, в общем, все обошлось и было очень интересно. Вообще публика на Севере очень благодарная, и принимали нас прекрасно. А вернувшись из Мурманска, я через несколько дней отправилась в Пермь на Дни Советской литературы, и хотя эта поездка в смысле выступлений была самая трудная — шесть-семь выступлений в день, но зато какой же красоты мы насмотрелись, плавая шесть дней по Каме, сколько интересного повидали! У нас был свой маленький пароход с уютными каютами, Кама широкая, течет среди зеленых лесистых гор, белые ночи, соловьи поют, а в кают-компании круглые сутки кипит самовар и стол накрыт белоснежной скатертью, английской посудой и разнообразными яствами и напитками, так что, возвращаясь с берега после выступлений и заключительной ухи в каком-нибудь живописном месте, мы еще засиживались в кают-компании, отдыхая после напряженного дня.

Вернулись 2-го числа, а на 4-е у нас уже были заказаны с Танькой билеты на Красноярск, и 5-го днем Тата нас уже встречала в Заозерке, оттуда мы на двух машинах (в смысле с пересадкой) добрались до нашего родного Бородина [46], где попали в объятия Игоря, Мили и Миши [47]. Они все бодрые, загорелые, истопили нам баню, а после ели баранину, зажаренную Игорем, и пили «кедровку» — местную водку, и, конечно, пили за ваше здоровье. Я провела там две недели, и они пролетели, как один миг, в разговорах, хождении на озеро и хозяйственных заботах…

Переделкино. Рисунок А. Рустайкис

А на обратном пути у меня было шесть часов между самолетами, и я очень хорошо погуляла по Красноярску, побывала на могиле у декабристов.

Я живу на даче со своими дорогими Гориными, которые очень обо мне заботятся, но мне что-то в Переделкине не очень живется — очень уж много воспоминаний, и я при первом удобном случае сматываюсь в город, где мне очень нравится. В квартире чисто, красиво, покойно, а в переулках по вечерам такая тишина и красота, все зелено, особняки отреставрировали, как и церкви, и я с наслаждением гуляю, а от переделкинских дорожек на меня нападает тоска. Все говорят, что наша улица Гоголя после того, как с нее исчезли дети Либединские, потеряла всю свою прелесть. Это посторонние так говорят, а мне-то каково… Но, впрочем, и там бывают приятные моменты: так, в прошлую субботу пришли Фазиль Искандер и Эйдельман с женами, Анна Наль, Ира Желвакова, и мы выпили столько горячительных напитков, что я утром еле очухалась, а к обеду уже приехали Кутеповы (он только что вернулся из гастролей в Куйбышеве и Уфе), пришли Лева Левин с Ларисой Гринберг (он сейчас живет у нее на даче), позже подошли Городницкие, и гулянка продолжалась. Все спрашивали про вас и снова пили за ваше здоровье, рассматривали ваши фотографии. Я так верю, что мы еще посидим все вместе на переделкинской террасе.

Натан Эйдельман

30 июля было бы сорок лет, как мы с папой поженились, ездили с Машкой на кладбище, отвезли много роз, там очень красиво и зелено. А сегодня Ильин день, над Москвой время от времени грохочет веселая летняя гроза, и под окнами пахнут тополя. <…>

У меня пришли гранки Толстовской книжки, и я надеюсь, что к октябрю книжка наконец выйдет. А к Новому году (или в начале года) должна выйти пластинка — конечно, и то, и другое непременно пришлю. Очень, очень за вас тревожусь, скорее кончился бы этот кошмар! Так страшно за детишек! Ведь война есть война, и особенно понимают те, кто ее пережил.

<…> Крепко, крепко вас целую, мои дорогие любимые дети и внуки.

Мама, теща, бабушка.

30 октября 1982 Я за это время опять хорошо поездила: сначала с Димой и Зорей Пертциками [48] махнули на машине в Пушкинские горы, по дороге заезжали на Валдай, катание по озеру на пароходике, потом из Новгорода заехали в Старую Руссу, где открыли новый музей Достоевского, в доме, где он писал «Карамазовых» и «Бесов», оказался чудесный тихий старый городок, а из Пушкинских гор еще поехали в Латвию, ночевали на озерах в пансионате, потом в Резекне и других маленьких городках и вернулись через Витебск по Минскому шоссе. Погода была очень хорошая, насмотрелись красоты, собирали грибы. Мы с Зорей хорошо отдохнули, а Димка устал, делал по 400–500 км. Только вернулась в Москву, позвонили из Союза писателей РСФСР и предложили поехать в Башкирию, я, конечно, согласилась, и хотя погода была не очень хорошая, но было интересно: и Уфа — красивый город, и очень там интересная картинная галерея, и особенно было интересно в районах: степи, а по ним на горизонте мчатся табуны лошадей, красота сказочная. Привезла много башкирского меда, и так как мы с Таней его не едим, то щедро оделили всех родственников, которые были очень довольны… По приезде из Башкирии меня ждало большое огорчение: умер мой любимый Виля Левик, с которым мы дружили ровно сорок лет.

Белла Ахмадулина, Маргарита Алигер, Ирина Смоленская, Лидия Либединская в фойе ЦДЛ. Нач. 1980-х. Фото М. Н. Пазий

Но жизнь продолжается, и могу сообщить вам, что наша Маргарита вышла замуж за Игоря Черноуцана (если Ниночка помнит, есть такой приятель у Гранина), у них два года был роман, но этой весной у него умерла жена и они решили воссоединиться, сейчас уехали в свадебное путешествие в Молдавию, оттуда собираются в Литву. <…> Ляля вас всех целует, она возвращалась после моего дня рождения на следующий день, в очередной раз упала и проехалась мордой об асфальт, разбила нос, ободрала щеку, но сейчас все подживает.

На днях будем звонить. А пока крепко всех вас целую, обнимаю и очень люблю.

23 марта 1983

Мои дорогие и любимые Нина, Гриша и девочки!

Пишу вам это письмо, сидя в гостинице, в городе Череповце, куда приехала на неделю, на выступления в связи с неделей Детской книги. Выступлений много — по два-три в день, но так как выступления проходят в школах, ПТУ, Дворцах пионеров, то в шесть вечера я уже свободна, возвращаюсь в гостиницу, отдыхаю и могу спокойно читать и написать письма, чего в Москве почти не бывает — так крутишься с утра до позднего вечера, так что получилось не только работа, но и в некоторой мере отдых, чему я очень рада. <…>

В Челябинске меня принимали очень хорошо, угощали пельменями, каждый день приглашали в гости, так что ни минуты одной побыть не удавалось. Это было приятно, но изрядно утомительно, и я рада, что в Череповце знакомых у меня нет, и только днем меня возят, ублажают, а вечером можно побыть одной и рано лечь спать. В Москве раньше часа лечь спать не удается, — то какой-нибудь вечер, то бежишь в гости, то к нам кто-нибудь приходит. На работу времени не остается, что меня очень раздражает. Правда, за февраль сделала много радиопередач — три радиопередачи по часу о Светлове, в этом году 17 июня его восьмидесятилетие, и передачи эти будут повторяться. Откликов очень много, все хвалят. А 6 марта радиостанция «Юность» провела со мной передачу под рубрикой «Твой собеседник». Это очень почетная рубрика: в ней до меня прошли беседыс Г. Марковым, космонавтами, Юрием Никулиным, скульптором Томским. Длится она сорок пять минут, и я рассказывала обо всем на свете — и о своих книгах, и о детях, и о внуках, и о поездках. После передачи телефон звонил не переставая двое суток, я и не знала, что столько народу слушает радио. А сейчас пошли письма, среди которых есть очень забавные — Таня и Варя наслаждаются, их читая.

Вышла наконец моя многострадальная книга о Толстом, получилась она очень красивая, по приезде в Москву пойду в Ленинскую библиотеку и получу разрешение на отправку вам. В марте должна выйти и пластинка, по приезде буду ее добывать, потому что так и не удосужилась ее заранее заказать в магазине… Я подписала договор с «Политиздатом» о грузинском революционере Александре Цулукидзе и собираюсь съездить в Тбилиси и Кутаиси, поработать в архивах, о чем думаю с удовольствием… Вот сколько написала, а все о делах да о делах. А жизнь наша течет своим чередом, живем тихо-мирно. …Витя Персик [49] читал у нас дома свою новую программу — стихи Хлебникова, очень интересная работа, а стихи такие хорошие — просто чудо! Но он по лености своей, конечно же, недоучил текст и запинался, за что получил от меня взбучку. Но вообще в данном случае молодец — думаю, что работа эта будет иметь успех, ведь он первый взялся за такого сложного поэта. Но теперь еще предстоит худ. совет, и он очень волнуется. У Лолочки все переболели гриппом — от Наташи до Ирины Константиновны. Юра без конца сочиняет стихи и песни — очень он талантливый. А Лола наша — такой золотой человек, что я на нее не нарадуюсь, конечно, она очень устает. <…> Так хочется о многом спросить вас. Эх, если бы посидеть вместе вечерок и обо всем, обо всем поговорить! Ну да это мечты, а потому пишите, хоть коротко, так как мы вас всех любим и так скучаем.

Крепко, крепко целую вас.

Ваша мама, теща, бабушка.
Любовь Горина, Лидия Либединская, Лев Левин и Григорий Горин. Пицунда, 1980-е

24 июля 1983

Август собираюсь прожить в Переделкино, так как Гриша и Люба Горины уезжают в Пицунду. Возьму с собой Лялю, которая сейчас лежит с тромбофлебитом, — пусть подышит воздухом. Лето у нас, как обычно, прохладное и дождливое, так что я наслаждалась в Грузии жарой — первые дни было 42° градуса в тени, все тбилисцы стонали и охали, а я была в восторге, чем повергла их в недоумение. Но потом жара спала, хотя было 30–32°, но это уже казалось прохладой. Я не была в Тбилиси с 1978 года и должна сказать, что он стал еще прекраснее. Почти целиком восстановлены старые кварталы от площади Ленина до Серных бань и на противоположном берегу Куры, возле памятника Горгасалу [50], — балконы выкрашены в разноцветные краски, вместо трол. и авт. остановок стоят старые конки, открыто множество духанчиков с вывесками Пиросмани, маленькие магазинчики сувениров и даже мастерские, где ткут ковры, стегают ватные одеяла, шьют черкески, даже открыли филиал «Воды Логидзе» и театр марионеток — сказка! Теперь каждый год в октябре проводится праздник «Тбилисобо», когда весь город выходит на улицы, и все угощают друг друга вином, чуреками, и катаются на фаэтонах. И к этому празднику архитекторы обязаны сдать какой-нибудь отреставрированный объект — или несколько домов, или караван-сарай. В этом году должна быть закончена реставрация Серных бань. Все это так прекрасно, что описать невозможно, и я счастлива, что все это видела. Дома в старых этих кварталах Горсовет отдает художникам, архитекторам, музыкантам, писателям, так что в Тбилиси теперь есть свой Латинский квартал. Из Тбилиси мы поехали в Кутаиси, где и проходили основные торжества, посвященные Маяковскому (девяносто лет со дня рождения), все было очень пышно, в Багдади, на его родине, рядом с домом, где он родился, открыли новый литературный музей, на открытии которого мы присутствовали, потом был литературный вечер на берегу Риони, а в конце, как положено, — роскошный банкет с поросятами, барашками и прочими роскошествами. Столы были накрыты на длинном открытом балконе над рекой в тени старых платанов. В делегации было много иностранцев, они обалдели от грузинского гостеприимства — вино приносили прямо в деревянных ведрах, и опустошались они мгновенно. На следующий день был торжественный вечер в Кутаисском театре, а днем нас возили в Гелати — монастырь IX века, который находится высоко в горах, красота неописуемая. После торжеств большая часть делегации отправилась через Тбилиси в Москву, а мы с Мишей Квливидзе и его новой женой Медеей (после смерти Лили, которая умерла два года назад, он недавно женился на прелестной грузинке) поехали в город Вани, где было открытие памятника и Дома-музея Тициана Табидзе. Очень было трогательно, приехала его дочь, которая хорошо помнит нашу бабушку — ведь она первая переводила его на русский язык, — и я все время ее вспоминала и представляла, как бы она радовалась, что справедливость восторжествовала и наконец-то этому прекрасному поэту воздали по заслугам. После торжественного открытия и митинга опять был пир человек на триста, где Миша [51] был тамадой и так накачался, что мы с Медеей погрузили его в машину, и благополучно довезли до гостиницы в Кутаиси, и провели два прекрасных дня, наполненных поездками по окрестностям и по городу, веселыми застольями и прочими радостями. Но и в Кутаиси, и в Тбилиси я не только веселилась, но и собирала материалы для книги о Цулукидзе, сидела в музеях и архивах, встречалась с людьми, которые хоть что-то могли рассказать мне о нем и его семье. К сожалению, людей таких очень и очень мало.

Очень, очень без вас скучаю, беспокоюсь за вас, но уж, верно, это навсегда. Крепко, крепко вас целую.

Переделкино. Рисунок А. Рустайкис

23 марта 1983

<…>; Март месяц получился у меня разъездной: 9 марта полетела в Челябинск, тоже на выступления, но там еще было очень много приятного, связанного с памятью папы. Его там очень чтут и помнят: на телевидении и радио записала о нем большие передачи, ему были посвящены встречи в Челябинской библиотеке и в городе Миассе, в библиотеке, которая носит его имя. Сейчас Миасская библиотека им. Либединского переезжает в новую часть города в прекрасное здание. <…> Установили мемориальную доску на здании больницы, где папин отец работал врачом, а папино детство прошло в доме при больнице, что описано им в повести «Воспитание души». А в Челябинске назвали его именем большую новую улицу. За те годы, что я не была в Челябинске, улица отстроилась, стала очень красивой и тянется на несколько километров.

Каторга и ссылка в рассказах и письмах

В Сибирь
Рассказывает Тата Либединская

Как сейчас помню то жуткое утро 14 августа 1979 года. Всю ночь мы с Лолой и Ниночкой обсуждали, говорить ли маме, что Игоря посадили [52]! Тогда, оглушенные этой новостью, мы понимали, как изменит всю нашу жизнь это событие. Особенно было жаль маму — жаль, что она по нашей вине лишится привычного образа жизни, выступлений и поездок по стране и за границу! Времена стояли на дворе такие, что опасения наши были вполне реальны. Посовещавшись, мы решили, что я должна поехать в город и рассказать о случившемся маме. Как всегда, в расписании электричек был огромный перерыв. Я пошла голосовать, остановился сын писателя Авдеенко, я его помнила по Коктебелю, не уверена, что и он меня, но был очень приветлив. А я сидела и с ужасом думала: знал бы этот благополучный писательский сын, кого он везет! Он высадил меня у Никитских ворот, и я на автобусе добралась до Лаврушинского переулка. Совершенно не помню, что и как я говорила маме, помню только, что уже спустя час я сидела перед маминым другом детства, сыном давнего бабушкиного поклонника Вадимом Аркадьевичем Пертциком.

Тата Либединская-Губерман. Израиль, 1989

Вадим Аркадьевич Пертцик — потомственный юрист. Его отец Аркадий Григорьевич последние годы работал зам. начальника юридического отдела в каком-то союзном министерстве. С бабушкой Татьяной Владимировной они дружили еще со времен жизни на Кавказе, в молодости он ухаживал за бабушкой, да и потом оставался ее поклонником, что иногда было предметом домашних шуток. Дома у нас он бывал часто, вел все наши семейные официальные дела до самой своей смерти.

Его сын Вадим Аркадьевич родился в 1923 году и с тех самых пор дружил с нашей мамой. Окончив школу, он в 1941 году добровольно ушел на фронт, был ранен, потом снова вернулся на войну, участвовал в освобождении Киева. После войны поступил на юридический факультет Московского университета, который закончил с красным дипломом и поступил в аспирантуру. Дома бытовала такая история: получив кандидатскую степень, он устроил столь бурную вечеринку, что ему пришлось искать работу на периферии. Он выиграл конкурс на должность профессора во вновь создаваемом Иркутском университете, потом стал деканом юридического факультета. Часто приезжал в Москву с лекциями, а с начала семидесятых жил в Москве постоянно. Участвовал в создании и Брежневской, и следующей конституции. Познакомил маму с Анатолем Лукьяновым, чтобы он оказал помощь в отстаивании дач Чуковского и Пастернака в Переделкине.

Проводы семьи Губерманов в Израиль. Слева направо: Эмиль Губерман, Лола Либединская, Тата и Игорь Губерманы, Л.Б., Шура Говоров, Варвара Виноградова, Таня Губерман, Георгий Лескисс. Шереметьево, март 1988

«Ну что, доездилась, путешественница?» — грозно спросил меня Вадим Аркадьевич, имея, очевидно, в виду, что мы к тому времени подали заявление об отъезде в Израиль. И надо сказать, что этот большой, толстый и почти родной человек подействовал на меня, как то горькое лекарство в детстве. Я вдруг ясно поняла, что люди, даже самые близкие, но принадлежащие к этой жуткой системе, мне теперь уже ничем помочь не могут. Надо было брать себя в руки и начинать действовать самой, чтобы вытащить Игоря из того позора, в который хотели его ввергнуть гэбэшники! Впрочем, подробности я узнала позже; пока было лишь ощущение разверзшейся пропасти. А мама, сама того не подозревая, взяла на себя роль своей мамы, нашей бабушки, помогая мне и моим детям вылезти из этой пропасти, в которую загнала нас та жуткая власть. Мы с детьми переехали жить в Лаврушинский. В нашу квартиру на Речном вокзале я заезжала только для того, чтобы взять почту. От соседей я узнала, что следователи по делу Игоря разыскивали не только меня, но и нашу тринадцатилетнюю дочку. Не знаю, смогла бы я вынести все это, оставшись в нашей квартире на окраине Москвы. Очень хорошо помню одно утро, уже в Лаврушке: звонит следователь и медовым голосом просит меня приехать в Дмитров, там в КПЗ сейчас находится Игорь, и я могу передать ему продукты, но сначала он должен побеседовать со мной. Нет-нет, это не будет допрос, просто беседа. Я прекрасно понимаю, что это будет за беседа, но соглашаюсь — не могла же я Игоря лишить внеочередной передачи. За завтраком я осторожно говорю маме, что так-то и так-то, что друзья с машинами все на работе, поеду я электричкой. Уже через час был вызван с работы наш брат Саша, а Лола с Машей принесли все необходимое для передачи. Мы с Сашкой долго уговаривали маму не ехать, но она наотрез отказалась остаться дома. Очень хорошо помню этот морозный солнечный день. Я прекрасно понимаю, что Игоря не увижу, но близость любимых и любящих людей придавала мне сил и оптимизма! Сашку — как советского служащего — мы внутрь не взяли, мама сказала: «Жди здесь, а то тебя выгонят с работы». Мама пошла со мной в кабинет следователя, она ничего не говорила, но ее молчаливая поддержка придавала мне силы и уверенности: я наотрез отказалась вступать с ним в беседу, пока Игорю не отнесут передачу и я получу от него подтверждение, только после этого я согласилась ответить на провокационные вопросы. Мама мне потом сказала: «Я на тебя смотрела, когда ты с ним базарила, и поняла, что в тот момент в тебе проснулась дочь комиссара!» Спасибо маме, ведь без нее они не стали бы со мной церемониться! В их подлом деле свидетели были не нужны, да еще такие, как мама! Вообще, я думаю, что, когда гэбэшники разрабатывали дело Игоря, стукачи, которые для них составляли «психологические портреты», неправильно оценили не только личность Игоря, но и все наше окружение. В частности, личность мамы! Ведь не случайно именно к ней первой обратился некий представитель этой жуткой конторы: он поливал Игоря грязью, обзывал его чуть ли не вором и жестко предупредил ее, чтоб мы не вздумали поднимать шум на Западе! «Смотрите — вот Щаранский, какой шум подняли, а разве ему это помогло?» Мама мне все подробно рассказала, я спросила, что она ему ответила. «Я ему сказала, что здесь какая-то ошибка, что моя дочь не могла выйти замуж за такого негодяя!» Конечно, они делали ставку на маму: советская писательница, всюду на виду, конечно, по их жалкой психологии, должна была уж если не сдать меня со всеми потрохами, то наверняка помочь им в их черном деле. Не на ту напали.

Марина Бергельсон и Тата Либединская. 1955

Здесь будет уместно вспомнить про мою школьную подругу Марину Бергельсон. Мы с ней поступили в школу в 1950 году. Мама мне рассказала, что они вместе с Маришкиной мамой были в Коктебеле, когда им было по шестнадцать лет. Маришка была очень мечтательная и милая девочка. Мы с ней быстро подружились. Сближал нас и страх перед нашей первой учительницей. Как-то Мариша позвала меня к себе в гости, и первое, что бросилось в глаза, — это дверь, на которой красовалась большая печать. «Это кабинет моего деда». Она так и сказала — деда. Я знала, что у нее был дедушка, папа ее мамы. Маришка очень любила родителей мамы, но про дедушку, отца папы, я никогда не слышала. О нем я узнала от нашей общей подруги, она мне шепотом сказала: «А ты знаешь, Маришкин дед — враг народа!» Трудно мне сейчас вспомнить, как все это было, но что ничего плохого по отношению к Маришке я не испытала, это я помню точно. Думаю, что я вообще ничего не поняла. Мы продолжали дружить с Мариной. Но однажды вдруг вся семья Бергельсонов исчезла. Из их квартиры была сделана коммуналка. Я даже помню белобрысого мальчишку, который поселился в квартире Бергельсонов! Позже я узнала, что всю семью выслали в Казахстан, а Маришку удалось отстоять, ее сняли прямо с этапа. Старики Островеры, родители ее матери, достали убедительную медицинскую справку, что Маришка является бациллоносителем дифтерита, и таким образом получили свою обожаемую внучку. Дедушка Островер был, кстати, тоже писатель, но свои исторические романы он писал на русском языке. Помню их просторные комнаты где-то на Петровке. Мы обе были рады этой встрече, и я часто стала бывать у Маришки. Мама редко интересовалась нашими подругами, но Мариша была явным исключением: мама постоянно спрашивала, давно ли я звонила ей, и не пора ли мне ее навестить. Я любила туда ездить, мы много гуляли и разговаривали. Это был 1953 год, нам было по десять лет, а она мне рассказывала, как по дороге в Казахстан папа на ночлеге клал ее себе на грудь, чтобы ее не загрызли крысы, а на полу хлюпала вода.

Игорь и Татьяна Губерман. Сибирь, село Бородино, 1980-е

Мама устраивала детям грандиозные елки, каждой из нас разрешалось звать по пять подруг, к подаркам писались стихи, папа исполнял роль Деда Мороза. Мама звонила Островерам, и Маришка вместе с нами веселилась на этих елках, конечно, это в первую очередь была мамина заслуга. Как-то мне уже взрослая Марина Островер сказала, что эти елки сыграли большую роль в ее выживании в тот трудный период ее жизни! Все это я рассказываю, чтобы лишний раз показать, что мама даже в страшные годы никогда себе не изменяла. Не предавала она подруг, не могла она предать детей и внуков. Так что чекисты сильно прогадали, думая, что мама будет им помогать. Однако они еще не раз пытались сделать маму стукачкой на собственных детей. Так, уже после того, как мы вернулись из Сибири (мама туда к нам ездила, писала письма, дочь наша все это время жила с ней), однажды утром в Лаврушинском раздался звонок. Какой-то официальный голос попросил маму к телефону. Я увидела, как изменилось мамино лицо, и она твердым неприветливым голосом (что было необычно для нее) сказала, что вечером у нее выступление, и она непременно на него пойдет, и дома ее не будет. И немедля все нам рассказала. Этот гад, уверенный в своем всевластии, предложил маме быть вечером дома, чтобы рассказать им, о чем Игорь беседовал с иностранцем, который вечером придет в Лаврушку. Гэбэшники и до сих пор были уверены, что мама не посмеет отказаться им помочь. Мама ушла на выступление, а визит иностранца мы отменили (Игорь тогда пытался передать друзьям в Израиль свою лагерную книжку).

Недавно моя сестра Лола и ее муж Саша преподнесли нам бесценный дар — письма наших родных и близких в Сибирь, когда-то при отъезде мы их взять не могли. Среди них — письма мамы, Лолы, нашей дочери и многих друзей. Только сейчас я понимаю, что нам с Игорем удалось достойно пережить то очень трудное время во многом благодаря этим письмам. Мы как бы вместе проживали эти годы, и никакая советская власть не могла нам их испортить.

Мама же за это время подружилась с нашими друзьями, продолжала принимать своих, ездила, много выступала, праздновала юбилеи, и ничто на свете не смогло бы у нее отнять редкостное умение жить и радоваться жизни.

С Татой, Игорем Губерманом и их детьми Эмилем и Татьяной. Сибирь, село Бородино, 1981

Летом 1981 года мы в первый раз мы стали собираться в Сибирь, где Игорь отбывал ссылку. Тата с Милей постоянно жили с Игорем. Первыми в путешествие отправились мама и Таня. Танечка осталась на лето с родителями, а мама вернулась в Москву, тогда и мы всей семьей стали собираться. Нас задерживали только школьные занятия старших детей и практика, которую сын должен был проходить после девятого класса, а мы хотели поспеть туда ко дню рождения Игоря. В то время как я ломала голову, как бы мне половчее его освободить, мне позвонил завуч и в некотором недоумении сообщил, что Юра сказал ему, что он не может ходить на практику, так как должен поехать к дяде в ссылку в Сибирь. Узнав, что это правда, он, вздохнув, сказал: «Ну пусть едет». В предвкушении скорой встречи мы радостно делились со всеми нашими планами. По этому поводу Людмила Наумовна Давидович сказала: «Некоторые семьи собираются на курорт, как на каторгу, а вы — на каторгу, как на курорт». Эти ее слова могут служить эпиграфом к письму, которое мама написала по возвращении в Москву.

[осень 1981]

Мои дорогие Таточка, Игорь, Таня и Миля!

Каждый день собираюсь написать вам, чтобы еще раз выразить свою благодарность и восторг по поводу своего пребывания у вас, но Москва уже навалилась со всеми своими бесконечными заботами, минуты свободной нет, и жизнь моя в прекрасном Бородине уже представляется мне далеким сном, тем более что мне и вправду снится и ваш огород, и озеро, и горы, которые почему-то называются сопки, и Ясик и Стасик (щенки. — Н.Г.), и, конечно, вы все, мои дорогие и любимые.

Лола подробно вам расскажет о нашем житье-бытье, обо всех делах, благо у нее будет для этого достаточно времени. Я целые дни проторчала на съезде, там было прохладно, и, наверное, это было одно из немногих мест в Москве, где можно было укрыться от удушающей жары, кроме того, в буфете продавали потрясающий жульен из грибов, поглощаемый мною в неописуемых количествах. Все остальное было предельно неинтересно, а вот за рамками съезда было много приятных встреч, разговоров и прочего времяпрепровождения. Гвоздем съезда, по-моему, было подаренное вами платье. Так что можно объявить конкурс на лучшую модель — «Париж — Бородино». Очень завидую Лоле и Саше, что они окунутся в вашу жизнь, — так бы хотелось снова посидеть со всеми вами в вашей голубой гороховой кухне.

Все, все знакомые и друзья целуют вас, кланяются, а Игоря поздравляют с днем рождения и желают скорейшего и постоянного возвращения в столицу нашей родины. Крепко, крепко целую вас, мои родные, очень люблю, мама, теща, бабушка.

P.S. Сегодня уезжаю в Горький, жду вашего звонка в следующую среду на даче.

7 мая 1981

Дорогие мои Таточка и Игорь!

Так давно не было от вас писем, да и по телефону давно не разговаривали, — не понимаю, почему вы нам не дозвонились, мы все время сидели дома, да и телефон работает хорошо, мы купили два новых аппарата, темно-красные, очень красивые и слышно по ним очень хорошо. В среду, 13-го, опять будем ждать звонка. Днем я буду все время дома, а вечером уйду к Маргарите — отмечать двадцать пять лет со дня смерти Фадеева. Просто не верится, что уже четверть века прошло с того дня, кажется, что это было вчера, — так запомнился этот день до мельчайших подробностей.

У нас все благополучно, мы здоровы, только руки у меня опять покрылись паршой и даже прополис не помогает. Но это не самая страшная хвороба. Мы прекрасно съездили в Мелихово, Ясную Поляну и Спасское-Лутовиново. Погода была хоть и холодная, но ясная. Жили мы в Туле, в гостинице: мы с Маргаритой в одном номере, а Таня — с Настей [53]. Они все время о чем-то болтали и хихикали. 1 мая провели весь день в Ясной Поляне, музей был закрыт, но нас пропустили на территорию заповедника, мы были одни, ходили на могилу, к скамейке Толстого, и это было прекрасно. А когда 3-го мы приехали снова, чтобы показать девочкам дом, то уже ходили толпы экскурсантов, и все выглядело совершенно иначе. Но нас провели отдельно. А вообще они принимают двадцать шесть экскурсий в день по сорок человек. Как это выдерживает Яснополянский дом, видно, хорошо строил старик Волконский! А в Спасском потрясающе восстановили дом, привезли из Орла подлинную тургеневскую мебель — просто чудо!

<…>

Пасху мы отпраздновали очень весело, было столько еды, что я все время вспоминала бабушкин рассказ, как еще в Баку один гость у них на Пасху так объелся, что тут же и умер. Но у нас, слава богу, все остались живы и довольны. На следующий день(26-го) пришли Графовы и Городницкие, и пир продолжился, просидели с восьми до часу ночи.

Маргарита сейчас уехала в Армению на съезд писателей, должна 9-го вернуться.

С Ниночкой разговаривали 5-го, наговорили 18 минут. У них все хорошо, осенью они должны получить квартиру — три ком-наты, 78 метров, в нескольких остановках от их нынешнего дома.

Голоса у них бодрые, прислали очень смешные фотографии, я потом их вам перешлю…

Что-то вы нас не балуете письмами, пишите хоть изредка. Как ваши сельскохозяйственные успехи? Я все вспоминаю стихотворение М. Светлова «Еврей-земледелец».

Крепко вас целую. Надеюсь летом к вам выбраться.

Мама, теща, бабушка.
Лидия Либединская. Нач. 1970-х

Шестидесятилетний юбилей Лидии Либединской в письмах и тостах Письмо Тани Губерман [54] родителям в Сибирь

26–27 сентября 1981

В пять часов мы поехали в ЦДЛ. Там, в Дубовом зале, уже был накрыт роскошный стол в виде буквы Ш. На столе стояли разноцветные свечи: желтые, красные, зеленые и оранжевые. Рядом с каждым прибором стояла маленькая рюмка с переводной картинкой, а в ней — букетик астр. Все было сделано в бабушкином вкусе. Накануне бабушка купила маленькие брелочкив виде солнышка и снеговиков, которые положили каждому под салфетку. Бабушка, когда началось торжество, сказала: «Дорогие, раньше полагалось класть к каждому прибору что-нибудь с золотыми фермуарами, но сейчас золото подорожало. Я не в состоянии положить золото, поэтому положила маленький брелочек — кто наденет его на ключ, у того этот ключ будет счастливым!»

В ЦДЛ сказали, что у них никогда не было такого красивого стола и очень давно не было такого, чтобы пришли все приглашенные гости. Потом начались тосты, читали стихи, словом, был настоящий спектакль. Паперный подарил индийскую конфетницу и сопроводил подарок следующими стихами:

Тебе мы дарим что-то.
Индийская работа,
ручная,
цветная
и стильная притом.
Заморская конфетница —
она не часто встретится,
она ведь золотистая,
она украсит дом.
Играя звонкой лирою,
слегка пофантазирую:
допустим, ты, усталая,
воротишься домой  —
блеснет тебе конфетница,
ах, это ж Зяма с Фирою,
ах, это ж Боря с Фирою,
всегда они со мной.
Хочу тебя, о Лидия,
в наилучшем видеть виде я —
младою
душою,
и телом, и т.п.
Навек тебе завещано
цвести прекрасной женщиной,
быть членом-многочленом
родимого СП.
Прими ж сие изделие
в знак дружбы и веселия,
тебе пускаю трели я,
как славный соловей.
Подписываюсь: верный,
прямой, нелицемерный
и глубокопаперный,
эх-да, Залман-Зиновий!

Журавлев читал «Я вас люблю, хоть я бешусь…». Горин подарил радиоприемник «Россия» и прочел рассказ, который я вам переписала, Алла Александровна пела «Снегопад».

Бабушка выглядела как настоящая графиня, сшила себе специально для этого дня шелковое лиловое платье. Тетя Маша испекла два пирога и написала на одном — 6, а на другом — 0. В пироги вставили шестьдесят свечей, и в конце вечера мы принесли бабушке эти пироги, и она задула свечи. Потом Юра произнес речь от лица всех внуков.

Писательский дом в Лаврушинском переулке. 1980-е

Паперный поднял тост за Мильку, он сказал: «Сегодня родился внук Лидии Борисовны, Эмиль, который сейчас выпивает в Восточной Сибири». Лева Шилов все это фотографировал.

Было несколько бабушкиных одноклассников. Потом они звонили, выражали свои восторги и говорили, что ничего подобного они в жизни еще не видели.

Когда все закончилось, человек двадцать поехали к нам, в Лаврушинский. Подарки Горин вез отдельно в своей машине. Только французских духов было шесть флаконов и очень много различных ваз.

Дома мы сидели до четырех утра. Утром я поехала в ЦДЛ помочь Рите Саксаганской перевезти подсвечники в ЦДРИ. Когда я вернулась, мы с бабушкой перебрали цветы, там оказалось триста шестьдесят роз, не считая множество других роз и цветов, которые приносили накануне! Позже пришли Смоленский, Давыдов, Журавлевы, Маргарита и тетя Тоня, которая тоже принесла красные розы.

Из письма Лолы Либединской — Губерманам

31 октября 1981

…Я все-таки постараюсь, по мере своих слабых сил, передать вам то, что мама говорила на своем юбилее. Когда она начала говорить, я вспомнила всю необыкновенную точность Вашего, Игорь, сравнения тещи со стихией. Возбужденная вниманием, поклонением и дарами, эта стихийная сила, составляющая ее сущность, выплеснулась наружу сокрушительным потоком эмоций, оформившихся в благодарственный гимн жизни, со всеми ее светлыми и темными сторонами, которые существуют для того, чтобы острее ощутить счастье.

А говорила она о том, что, если бы ей пришлось жить сначала, она не хотела бы, чтобы изменилось что-нибудь в ее жизни, от нее не зависящее: хотела бы родиться у тех же родителей, с их дворянскими предрассудками, иметь тех же друзей, иметь те же самые (пусть недолгие) годы необыкновенного семейного счастья, а последние трудные годы еще раз доказали, что у неевеликолепные дети и прекрасные зятья, замечательные внуки (и пусть их будет все больше и больше). Я очень рада, сказала мама, что родилась в XX веке (каким бы трудным он ни был) после Пушкина, Герцена, Толстого, а то что за радость, если бы был один Ломоносов! Судьба подарила мне неповторимые путешествия и верных друзей. И необязательно жить долго, надо жить интересно, и тогда будет ощущение, что ты живешь долго и будешь жить вечно. Приблизительно, она говорила минут пять-семь. Хотя говорила в основном о собственной жизни, на лицах гостей, этих разных, в большинстве своем непростых людей, было выражение полного счастья, потому что оказывается, что всякому есть чему радоваться, достаточно быть благодарным за эти радости.

Еще очень мне запали в душу слова Маргариты о том, что есть такое отживающее понятие «дом», который живет своей индивидуальной жизнью, в котором все время что-то происходит. Очень тепло она говорила о папе, о бабушке, о том, что это мамина заслуга, что в Москве до сих пор существует «дом Либединских», и она может назвать многих людей, для которых это очень важно…

Лидия Либединская, Лола и ее муж Саша Лесскис, Тата и ее муж Игорь Губерман. Переделкино, 1979

Письмо Тани Губерман про вечер в ЦДЛ

16 ноября 1981

…Еще я все время морально поддерживала бабушку, которая очень волновалась перед своим вечером, она не знала толком, что будет говорить, боялась, что будет пустой зал, но зал оказался набитый битком, еще столько же человек стояли, жалея, что все это происходит не в Большом зале. Перед вечером мы купили двенадцать бутылок водки, десять бутылок вина, десять килограмм яблок. Вечер прошел великолепно. Бабушка зря волновалась, она выступала, как всегда, замечательно и, как всегда, лучше всех. В начале своего выступления она рассказала сказку, которую написала в три года, а в конце рассказала про внуков. На вечере выступали: Смоленский, Кутепов, Маргарита Иосифовна, Лисянский, Людмила Наумовна читала стихи, которые они написали вместе со Светловым, Паперный читал свое послание к бабушке, напечатанное в «Вопросах литературы», Горин прочел рассказ, который, как он сказал, написан в бабушкином кабинете в Переделкине. Храмов и Дмитриев читали свои стихи, посвященные бабушке, тетя Наташа Журавлева читала отрывок из «Зеленой лампы». Потом на сцене Лисицин зажег зеленую лампу. Было столько выступающих, что Левин не давал долго аплодировать. Многие желающие выступить, были очень огорчены, так как им не дали слова. Эйдельман заказал в оранжерее шестьдесят огромных роз, каждая кораллового цвета, они и сейчас стоят в вазе и не вянут! Когда бабушке преподнесли эти розы, она сказала: «Ой, скорее бы мне сто лет исполнилось!»

После вечера был большой и вкусный банкет, и все, кто не успел высказаться на вечере, смогли произнести тосты. Так что все остались довольны…

Наталья Журавлева на концерте

Два письма Лидии Либединской — Губерманам

12 октября 1981

Мои дорогие, родные Таточка и Игорь! Вот уже завтра десять дней, как я здесь, а только сейчас начинаю приходить в себя от московских волнений, дел и суеты. Приехала сюда совершенно в разобранном состоянии, болело все, что только может у человека болеть, — еще накануне отъезда было три выступления на заводе Илюшина, до двух часов ночи писала очередную статью о Фадееве, а в шесть отправилась на Внуковский аэродром. Провожали меня Танечка (Таня Губерман. — Н.Г.) и Лебедкин (домашнее прозвище Саши Либединского. — Н.Г.), хотя я умоляла их не ехать. К счастью, самолет улетел вовремя, и уже днем я наслаждалась купанием в Черном море, температура воды 23°. Первые дни спала по двадцать часов в сутки, остальное время проводила в воде, чувствуя, как с каждым купанием возвращаются силы. Сегодня начал ходить ко мне массажист, и мир снова становится прекрасен. Здесь очень хорошо, но слишком роскошно и громоздко, и мы с Маргаритой тоскуем по нашему первобытному Гульрипшу. Живем мы в роскошном люксе из трех комнат, так что у нас две маленькие изолированные комнаты и огромная гостиная с множеством мягких кресел и диванов, цветным телевизором и огромным холодильником, который мы заполняем после поездки на базар грушами и виноградом. Погода пока стоит хорошая, хотя жары нет. Сегодня первый раз бурное море, но мы с Левой Левиным купались, а Маргарита не рискует.

В субботу мы съездили в Гульрипш, там отдыхают Эйдельман, Графовы и Саша Иванов с Олей. Но, к сожалению, Саша находился в тяжелом запое, и с ним пообщаться не удалось, а Натан был прелестен, очень расспрашивал про вас, передавал приветы и обещал в Москве подарить для вас свою новую книгу. Графовы тоже вам кланялись. А я все вспоминала, как мы хорошо жили в 1978 году, как Миля кричал под балконом: «Бабушка Лида!», и как мы часами грелись на солнце. Так хочется, чтобы мы все вместе снова оказались там, только теперь и Игоря с собой заберем, чтобы он во время отсутствияжены и детей не завел бы еще какие-нибудь легкомысленные знакомства!

Лидия Либединская. 1966

Очень, очень я без вас всех соскучилась, так хочется всех повидать, спокойно посидеть на какой-нибудь кухне и поговорить «о Шиллере, о славе, о любви».

Я так часто вспоминаю свою поездку к вам, как хорошо, но, увы, слишком быстро прошли десять бородинских дней. Таня мечтает, если вам не удастся приехать на Новый год, то мы с ней полетим к вам и встретим его вместе. Я ее не очень обнадеживаю, но и не разуверяю, ведь это вполне в наших силах и возможностях — аэрофлот к нашим услугам, — но боюсь так далеко загадывать.

Я еще до сих пор переполнена своим юбилеем, который получился фантастически веселым и красивым, все говорили, что стены Дубового зала ЦДЛ не видели ни такого красивого стола, ни столь искренних речей. А моя подруга Женя Черняк потом позвонила мне и сказала: «Знаешь, я ведь ничего не пила, но у меня было ощущение, что я пьяная от счастья, и мне все время хотелось петь, кричать, танцевать от восторга». А Дезик с Зямой (Давид Самойлов и Зиновий Гердт — Н.Г.) даже в конце вечера танцевали Фрейлакс под аккомпанемент Вити Семенова. Все были такие красивые, нарядные, добрые, несли бесконечные подарки, а Лариса Васильева подарила золотую брошку (это-то после подорожания!). А сколько было цветов! Когда я утром стала их извлекать из ванны, то одних роз оказалось 362 штуки! А гвоздик, гладиолусов, астр, георгинов и не счесть! Я, честно говоря, думала: «Столько денег истрачу, а вдруг будет занудно», даже ночью от этой мысли просыпалась в холодном поту, но страхи мои были напрасны. Только очень мне не хватало вас и Ниночки с семейством. Когда вышли внуки с пирогом, в котором было шестьдесят свечей, я себя поймала на том, что ищу Мильку и Лидочку… ну да что об этом говорить… я очень благодарназа моральную поддержку, без которой мне не удалось бы провести все это на столь блестящем уровне. Очень мне досадно, что я не получила вашего поздравительного письма, но все-таки надеюсь, что оно еще придет.

Здесь так тепло и солнечно, что трудно себе представить, что у вас уже зима, снег, холодно. А как у вас в доме, удалось ли наладить печку? Как Милька? Что это он стал получать двойки, ведь начинал-то как заядлый отличник?

Таня учится вполне прилично, она очень повзрослела за лето, стала такая хорошенькая, а недавно ей цыганка нагадала, что она скоро выйдет замуж, чем она была очень довольна, но я за нее не беспокоюсь, она разумно ко всему относится, она прекрасно соединила в себе папину легкость в отношении к жизни с маминой разумностью, и потому с ней очень легко жить, она все понимает с полуслова, и «руководить» ею не представляет никакого труда. Подруги ее очень любят, и даже малоконтактная Варя с ней подружилась.

Лидия Либединская

Что-то за последнее время повымирало много хороших людей — Гушанский, Казин, Нилин. Хоть все они были немолоды, а все равно жаль, особенно Нилина, с ним связано много забавного, еще с тех лет, когда мы жили еще на Беговой, да и писатель он был хороший. А с Казиным мы буквально за несколько дней до его смерти заседали на худ. совете в «Мелодии», и он был такой бодрый в свои восемьдесят четыре, а потом вместе вышли, и он зашел в молочную, нагрузился бутылками с кефиром, творогом и остался ждать 6-го автобуса, а я попрощалась и пошла по своим делам. Ну да что поделаешь, все там будем…

Я здесь волновалась за Ниночку в связи с последними событиями, но вчера говорила с Лолой, она сказала, что они едут на десять дней отдыхать, так как у них очередные каникулы. Выходит, издали — все страшнее. Но все равно очень за них тревожно. Вообще покоя на этой земле нет и, наверное, никогда не будет.

Что-то у нас болеет Наташа Журавлева, плохо у нее с горлом, кашель, хрипит вот уже второй месяц, врачи подозревают астму, а это при ее профессии, как сами понимаете, ни к чему. Она отказалась от всех концертов, сидит на больничном, нервничает, Лебедкин тоже расстроен. А Журавлев 24-го будет отмечать пятьдесят лет концертной деятельности. Все это будет происходить в Пушкинском музее, но меня, к сожалению, еще не будет в Москве. Чудный он старик! Они в августе жили у меня две недели, пока у них морили клопов, так он так всем наслаждался — и книгами, и картинами, и переулками, ходил в Тропининский музей и в Третьяковку, просто было приятно смотреть и слушать, а ведь все это в восемьдесят лет!

Вообще, как вы можете понять, жизнь в Москве протекает нормально, все идет своим чередом, только вас очень не хватает, и все друзья с нетерпением ждут, когда вы в нее включитесь, а о родственниках я и не говорю.

Крепко, крепко целую вас, мои дорогие, очень скучаю. Кланяйтесь Джульгенде, Ясику, коту Васе, тете Фросе и тете Моте, Вале, Леше, Костику, Кисельману, и т. д., и т. п.

Еще раз целую и обнимаю. Ваша мама, теща, бабушка.

8 декабря 1981

Дорогие мои Тата, Игорь и Миля!

Только поговорили вчера с вами, как пришла Таня и принесла письмо от Игоря, и это было очень приятно, как будто продолжилось телефонное общение. Таня поначалу немного огорчилась, поняв, что зимняя поездка в Бородино ей не светит, но быстро утешилась, особенно узнав, что, может быть, Тата с Милей приедут в Москву на зимние каникулы. Вам, конечно, на месте виднее, но мне кажется, что это действительно прекрасно, если бы мама с сыном выбрались в столицу, я уж не говорю о том, как мы все соскучились без вас, но, думаю, это было бы необходимо и Тате для душевного равновесия: перемена обстановки — великая вещь! Я понимаю, что она будет тревожиться за Игоря, но ведьвсе жены в ее положении часто появляются в Москве… Сегодня послали 300 рублей, так что на билеты у вас будут, а приедешь, Таточка, сюда, с деньгами разберемся и снабдим вас на дальнейшую жизнь. М.б., к тому времени выйдет книжка в «Детгизе», и тогда опять какое-то длительное время не будем считать деньги (самое блаженное состояние!). Вот бы и встретили бы вместе вы Новый год (посылку с лампочками и некоторыми вкусными вещами послали, а с подарками под елку пошлем на днях!), а 3–4-го сели бы в самолет и приехали бы на елку и на Старый Новый год, а там и обратно в деревню (простите, город!) Бородино. Конечно, обидно, что нельзя приехать вам втроем — это уже было бы полное счастье! — но, как известно, полное счастье бывает редко. Летом мы обязательно все соберемся в Бородине — я ведь еще не видела летней кухни! А осенью, Бог даст, все окажемся вместе в Москве, ведь для этого уже будут юридические основания. Вот и кончается 1981 год, и я думаю, что мы на него пожаловаться не можем, много было в нем хорошего, а главное, так как все познается в сравнении, не сравнить его с двумя предыдущими! И все-таки пусть Новый 1982-й будет еще лучше, еще спокойнее — ведь это год Собаки, а собака — друг человека и должна принести все хорошее и дружественное, а главное, ваше возвращение домой.

Людмила Давидович

Мы с Танечкой живем по-прежнему хорошо и мирно. Она стала совсем большая, и интересы у нее уже совсем взрослые, и рассуждения тоже. Она много читает, но в школу ходит с проклятьями, как я ни убеждаю ее, что сейчас это самое легкое, что она может делать, — и техникум, и работа были бы куда труднее.

8-го с утра к нам приехала Людмила Наумовна, была у нас целый день, вечером пришли Сашка с Наташкой. Мы зажгли свечи, накрыли красивый стол, восхваляли ее, она была очень растрогана и говорила, что она очень счастливый человек и живет лучше всех. Но говорит она непрерывно и все одно и то же, остроты тридцатилетней давности, и жаль ее, и устаешь очень. Когда 9-го днем она ушла, Таня меня робко спросила: «Бабушка, а бывают старики, которые молчат?» Я ей сказала, что стариков надо почаще посылать на выступления, и тогда дома они будут молчать. У меня сейчас должно было быть очень много фадеевских выступлений — 24 декабря ему было бы восемьдесят лет, но большинство сорвалось из-за болезни. Зато записала о нем на радио большую передачу (на час!), она должна быть по 1-й программе в час дня 23 декабря (но, может быть, перенесут на 24-е, так что последите и послушайте). А вчера вечером по 2-й программе телевидения повторили светловскую передачу, сегодня мне многие звонили, она уже идет три года и пока не устарела. Писать я ничего не пишу, кроме мелких рецензий, и чистые листы бумаги вызывают у меня ужас, надоела изящная словесность. А толстовская книга в «Детгизе» все еще в производстве, кошмарное это издательство в смысле сроков. Надо бы им дать заявку на новую книгу, но не знаю, о ком писать, вроде бы о всех, о ком хотелось бы написать, написала.

Была у меня Ира (Браиловская [55]. — Н.Г.), я ей дала гречку, сгущенку, лосося, она очень бодрая, только беспокоится, не будет ли летом там слишком жарко. Далю [56] она с собой не взяла, приедет за ней на зимние каникулы. Вот видишь, Таточка, и тебе следовало приехать к нам на елку, а Игорю, я думаю, не мешает отдохнуть от твоих беспрестанных волнений, м.б., это даже заставит быть благоразумнее — приятно же сознавать свою самостоятельность и ответственность. Перечтите в повести «Юность» Л. Толстого три определения любви, и вы поймете, что иногда расстаться на несколько дней бывает очень полезно. Ну, а Игорь, я думаю, даст тебе слово, что будет вести себя как образцовый муж и гражданин, а ведь слово мужчины, да еще такого — скала! А уж мы тебя и Милю будем здесь холить и нежить, развлекать и любить, потому что очень, очень без вас соскучились. Ну представь себе, как будет уютно посидеть ночью на кухне и поволноваться, как Лола доехала на метро до Черемушек!

С Ревзиными (друзья Либединской. — Н.Г.) я недавно говорила по телефону, они были на моем вечере, им очень понравилось, только Наташа сказала, что она все время плакала от умиления.

10-го у Лесскисов было очень приятно. Папа Лесскис [57] выпил и декламировал «Евгения Онегина», все как всегда — течет, но не меняется.

Ну вот, сколько написала всякой ерунды, сейчас идем с Таней за покупками для посылки от Деда Мороза под елку. Крепко, крепко целую вас, мои родные, любимые. Миле — кинотеатру «Ударнику» — особые приветы и поцелуи, я ему напишу.

Мама, теща, бабушка.

«Хлопот у нас хватает, но это и есть жизнь…» Рассказывает Тата Либединская

После бабушкиной смерти на маму свалилась еще одна неприятная обязанность — быт, которым она совершенно была не в состоянии заниматься. Как я уже писала, Лаврушка всегда была нашим тылом. Чуть что-то не ладилось в нашей жизни, мы, не очень-то спрашивая маму, просто переезжали сюда, и мама ни разу нам и слова не сказала!

Мама была настоящей гордячкой (хотя по состоянию здоровья она вынуждена была принимать нашу помощь), она никогда не давала нам понять, насколько мы ей были нужны. Мы искренне считали, что нужны ей только в качестве девок-чернавок, так в шутку называл нас Игорь. И вот только сейчас, читая ее письма к Нине, понимаешь, как тяжко ей было пережить разлуку. Ведь надежды на свидание практически не было. Все эти письма подтверждают мамино мужество и умение не поддаваться внешним обстоятельствам.

В конце 1980-х все с волнением наблюдали за тем, что происходило в стране. Оптимисты, вроде мамы и Игоря, ждали только хорошего. Вот некоторые мамины письма, по которым, кроме истории нашей семьи, можно изучать новейшую историю России.

Встреча после долгой разлуки. Григорий (Цви) Патлас, Тата Губерман, Нина Патлас, Лидия Борисовна, Лола Либединская, Игорь Губерман. Иерусалим, 1989

16 марта 1987

…Как видите, хлопот у нас хватает, но ведь это и есть жизнь. А в остальном все хорошо, и особенно хорошо то, что происходит вокруг: много, много справедливого и интересного — и в литературе, и в политике, и в быту. Жить и вправду становится легче, свободнее, только бы так было подольше, тогда и мы с вами будем ездить друг к другу в гости. Я в это твердо верю.

Работы у меня по-прежнему много, много и общественных обязанностей, открыли Музей декабристов — очень торжественно, так что там идет бесконечный поток экскурсантов, так это радостно! Меня избрали председателем Общ. совета, так что работы и впереди много, тем более нам отдали дом Василия Львовича Пушкина (почти напротив Музея декабристов), где мы предполагаем начать проводить вечера, научные заседания. На днях в Москву приезжают директора всех декабристских музеев из Сибири и с Украины (всего в стране семнадцать таких музеев), надо будет перед ними выступать!

А 6 апреля исполнится 175 лет со дня рождения моего Герцена — тоже бесконечные выступления, научная сессия, написала несколько статей для газет и журналов. А в феврале провела одиннадцать Пушкинских вечеров, на многих из них показывали фильм «Юность поэта» — и грустно, и радостно было глядеть на наших мальчиков и рассказывать о них. Фильм и до сих пор живет и зрители смотрят его с удовольствием.

Доходят ли до вас наши журналы? Если есть возможность, постарайтесь достать журнал «Дружба народов» за этот год №№ 4, 5, 6. Там будет опубликован роман Анатолия Рыбакова «Дети Арбата», замечательный роман! И еще: если у вас будут показывать (его должны показывать по телевидению) фильм грузинского режиссера Абуладзе «Покаяние», такого у нас в кино еще не было!

В субботу собираемся с Лялей в ЦДЛ на большой вечер памяти О. Мандельштама, вот какие у нас замечательные дела! Так хочется быть оптимистом!

В России начались тяжелые годы, все волновались, как мама будет переживать все эти тяготы жизни. Все это еще и наложилось на тяжкое время после Сашиной смерти. Вот некоторые отрывки из маминых писем нам в Израиль.

26 марта 1991

<…>

…У меня начались выступления, правда, их значительно меньше, так как Бюро пропаганды перешло на хозрасчет, но, может быть, и к лучшему, так как бегать, как раньше, по два-три выступления в день мне было бы уже трудно. Сделала несколько передач на радио, пишу рецензии, так что дел хватает, и это хорошо, отвлекает от всяких невеселых мыслей, с которыми, видно, придется век доживать.

23-го была годовщина Дезика, в Таллине еврейское общество устроило большой благотворительный вечер, весь сбор пошел на музей, который Галя открыла на первом этаже…

Лидия Либединская и Давид Самойлов. Кон. 1980-х

(без даты)

…Мы эти дни жили в напряжении из-за съезда этих негодяев, два часа назад он наконец закончился, и вроде бы пока немного поутихли страсти, но при непредсказуемости президента и сволочной натуре Хасбулатова надежды на спокойную жизнь мало, ведь президента уже почти свели до уровня Михаила Ивановича Калинина — смирится ли он с такой ролью? Недавно по московской программе выступал Горбачев, и его засыпали благодарственными записками, такое ощущение, что по нему уже соскучились. Но, несмотря на все политические страсти, жизнь продолжается, цены растут не по дням, а по часам, но мы уже начинаем к этому привыкать и перестаем реагировать — есть деньги, покупаем, нет — проходим и мечтаем только об одном: лишь бы не было хуже. А в общем, жить можно и даже весьма неплохо. Выходит много хороших книг, проходят вечера — был замечательный вечер Самойлова, о котором я уже писала, потом был мой вечер в Доме архитектора, посвященный декабристам, тоже прошел хорошо. Ходим друг к другу в гости, празднуем дни рождения, произносим тосты, дарим подарки — все как всегда…

Видели ли вы по телевизору вечер Гриши Горина?

У нас теперь пошла мода на домашние салоны — литературные и музыкальные, в одном из таких мне удалось побывать. Его организовала приятельница Наташи Крыловой Марианна Шохер-Троцкая. Было очень интересно. Ее отец был толстовец, друг Черткова и один из редакторов девяностотомного собрания сочинений Л. Толстого, он дружил с Александрой Львовной, и когда та уехала за границу, то оставила ему свою квартиру, где он и жил с семьей, так что у Марианны и до сих пор мебель Александры Львовны — кресла, шкафы, люстра, альбомы, сделанные Софьей Андреевной, а еще ее отец в годы Гражданской войны привез из имения графини Ганьской стол и кресло Бальзака, которые тоже сохранились. Александр Тимофеевский (его Игорь, наверное, знает, он свояк Толи Якобсона) сделал доклад о Хлебникове, сравнивал поэму Хлебникова «Ночной обыск» с поэмой Блока «Двенадцать», читал стихи Хлебникова, потом все пили чай со множеством сладостей, которые все принесли, а во втором отделении должна была начаться музыкальная часть, но я торопилась к передаче Горина и, к сожалению, не смогла досидеть до конца. А на одном из следующих собраний и меня попросили выступить. Все это мне напомнило мое детство, когда у мамы так собирались поэты — Асеев, Крученых, иногда Пастернак, Артем Веселый, Олеша и другие. Надо и мне организовать небольшой салончик, а желающих поговорить и почитать найдется немало. Так что видите, Москва не унывает, и, хоть во всех газетах пишут о том, что интеллигенция кончилась, она (эта бедная интеллигенция, которую поносят на всех углах) еще трепыхается и на мой век еще ее хватит.

Юрий Олеша

26 марта 1991

…Саша Лесскис к нам заезжает, совершаем товарообмен: мы им масло, они нам картошку. Вот так и живем. В магазинах по-прежнему пусто, ждем 2 апреля, когда начнем жить по новым ценам, впрочем, они уже давно новые. <…>

У нас поют частушку:

Есть талон на горькое,
Есть талон на сладкое.
До чего ты нас довел,
Голова с заплаткою!

И еще загадка: Что получится, если скрестить свинью с ежом? Ответ: премьер-министр Павлов. Народ продолжает веселиться…

<…>

Смотрю в окно: валит густой, густой снег, будем надеяться, что внук за дедушкой пришел, так уже надоел холод, сумрак, сырость, хочется тепла и солнышка. Но это еще, наверное, через месяц, не раньше…

Алексей Крученых

И тут сбылось предсказание наших друзей Браиловских, вернее, Иры Браиловской. Когда я ей стала объяснять, что после того, сколько мама с нами пережила, я просто не имею права уезжать в Израиль, она мне сказала: «Ты не понимаешь, из Израиля ты больше сможешь помогать Лидии Борисовне!» И теперь, в 1990-е, после смерти Саши, мама приехала к нам в Израиль, и, конечно, здесь ей помогали не столько мы, сколько ее благодатный и благодарный характер. Она искренне радовалась солнечным израильским зимам, новым друзьям, наши друзья стали ее друзьями. Вообще болезненное отношение к темным московским зимам в нашем детстве мама объясняла темнотой, которую она пережила в войну, но я думаю, это было что-то в ее характере. Может, первые годы жизни в Баку?

(без даты)

13 июня надеюсь вылететь в Италию, уже взяли деньги и паспорта, а то были опасения, что югославские события помешают поездке, но, кажется, все обошлось. Очень хочется еще раз в жизни увидеть Венецию. Нас одолели холода и дожди, так хочется тепла (пусть даже жары!) и солнышка, а то это серое небо в окне наводит тоску. То ли дело я просыпалась у вас, я видела — синее-синее небо, вспоминаю об этом с восторгом.

Прогулки по северу Израиля со Львом…

Где бы она ни жила, она засыпала лицом к окну, не закрывая занавесок. В последнем нашем разговоре мама мне пожаловалась, что ее соседка по номеру в Сицилии зашторивала на ночь окна: «Я в такой темноте совсем не могла спать!» Ей нужен был свет, недаром мама так любила море! На Мертвое море она сначала рассердилась за его соленость. Но потом научилась в нем бултыхаться и получала удовольствие от теплоты и мягкости воды. Все эти годы мама переживала наши неприятности вместе с нами. Проклинала всех врагов Израиля.

26 февраля 1991

…Впрочем мы слушаем и разные другие голоса, так что в курсе всех дел. Неужели Садам не подохнет? А наше поведение напоминает пакт с Гитлером. Но главное, все идет к концу, и хочется надеяться, что бомбежки прекратятся и вы будете жить без противогазов. А то очень жалко малышей, что им приходится переживать все эти военные пакости. Так что вы можете понять, мы больше погружены в ваши дела, чем в свои собственные, которые не очень-то радуют.

Если рассказывать о наших друзьях в Израиле, то нельзя не написать о Жене и Леве Гилатах, с которыми мы познакомились и подружились уже здесь, в Израиле.

После перестройки мы с Игорем стали часто бывать в Москве, Игорь ездил по России, а я сидела в Лаврушке. Мама уже меньше ездила, и мы с ней много общались. В один из таких приездов позвонила мне Женя Гелат. Она от Сохнута приехала работать в Москву. Надо сказать, что Женя выросла в Израиле, ее привезли родители в тринадцать или пятнадцать лет, точно не знаю, русский она восстановила благодаря своему мужу. Знала я ее еще не очень близко. Но она мне позвонила и сказала, что ей очень тоскливо в чужой, казенной квартире, что в Москве она никого не знает и что неплохо бы повидаться. Я поплелась к маме, все ей объснила и попросила разрешения позвать Женю в Лаврушку. Я позвонила нашим любимым друзьям Резвиным, и уже через часа два Женя сидела с нами за красиво убранным столом в Лаврухе. Вечер прошел приятно, мы очень славно посидели, и, казалось бы, все было как всегда. Но как всегда — было для нас, но не для Жени.

Мы вернулись в Израиль, Женя позвонила Игорю, немного стесняясь, отчего ее милый ивритский акцент стал еще милее. Игоря она спросила: «Как ты думаешь, а можно ли снять комнату в квартире у твоей тещи? (Ей так понравилась атмосфера Лаврушки.) И вообще! Твоя теща — это чудо! Не обидится ли она на такое предложение?» Честно сказать, я испугалась, но Игорь бодро обещал поговорить с мамой. Надо сказать, что мы все помним эти тяжкие времена, денег не было катастрофически. Отсутствие денег мама переживала тяжело. И в этом мы мало тогда ей могли помочь. То, что мы ей могли дать и давали, были для мамы просто копейки.

…и Евгенией Гилатами

28 декабря 1993

Мои дорогие, родные Таточка и Игорь! Поздравляю вас с Новым годом Собаки и желаю, чтобы он был кроткого нрава — без путчей, инфляции и политической брехни, от которой мы изрядно устали. <…> Моя жизнь по-прежнему протекает в суете, беготне и юбилеях, а значит, и выступлениях, увы, бесплатных. Много записывалась на радио, сделала цикл передач о женах декабристов, передачу в связи со стодевяностолетием Тютчева, провела два вечера памяти Заболоцкого (ему девяносто лет), вечер памяти Файко (сто лет). А теперь в связи с тем, что Грузия вступила в СНГ, начались грузинские мероприятия — вспомнили, что Грузия и Россия любили друг друга. По приглашению Грузинского землячества ездили в Петербург, жили в гостинице «Санкт-Петербург», где номер стоил 20 000 в сутки, побывала у Давыдовых, Сережа все такой же, лучше ему не становится, но и хуже тоже — и на том спасибо. Побывала в доме Набокова, где готовятся открыть Музей русского зарубежья, постояла возле дома Рылеева, в общем, больше общалась с тенями прошлого, мало уже кто из друзей остался.

Но красив город по-прежнему — какая-то бессмертная красота, и бродить по нему наслаждение. Мы жили в номере с Леночкой Николаевской, но ходок она плохой, так что меня с утра забирал Гранин, и мы гуляли до самого вечера, когда надо было выступать перед грузинами. <…>

У нас сыро, серо, скользко… В доме у меня тепло и красиво, Ириша купила мне елку, и по вечерам она уютно светится в столовой. Каждый день кто-нибудь приходит в гости, и это очень приятно, хотя подчас и утомительно. <…> Спасибо вам за подарки и деньги. Я себя, слава Богу, чувствую неплохо, во всяком случае, в доме у меня чисто и даже всегда есть вкусный обед — так что приезжайте!

Крепко вас целую, мои дорогие.

Мама, теща, бабушка.

Женя очень полюбила маму. Мама привязалась к Жене. Жили они дружно. Спустя некоторое время присоединился и ее муж — Лева. В Женины обязанности по работе входили и культурные связи в диаспоре. Мама ей в этом помогала. А еще наступило желанное время, когда мама вообще могла не считать деньги!

4 августа 1994

Дорогие мои, любимые!

Что-то я так замоталась с делами после возвращения из путешествий, что так и не выбрала времени, чтобы написатьтолковое письмо. Потому пишу буквально несколько слов, чтобы сказать, что очень без вас соскучилась и так хочется поскорее увидеться.

Поездка на пароходе была прекрасной, погода нас баловала — солнышко, на палубе прохладно, у меня была отдельная двухместная каюта, кормили на убой, компания тоже замечательная — в основном общались с Гердтами и Графовыми, но было много и других весьма симпатичных и достойных людей.

По вечерам устраивали музыкальные (были профессора консерватории), литературные и артистические встречи, все очень дружественно, а днем отправлялись на экскурсии по древним нашим городам. Особенно хорош Углич, Кижи и Валаам, да и Ярославль и Кострома, везде чисто и много продуктов, что очень радует. Удивляло только обилие матрешек на каждой пристани, но и, к моему изумлению, иностранцы, которых было много на пароходе, этих матрешек охотно покупали, а местные жители даже в самых глухих селениях уже поднаторели в английском и очень бойко ведут торговлю на доллары. Можно ли было себе такое представить еще несколько лет назад?

Вообще, несмотря на то, что многие ворчат, жизнь, хоть, может, не так быстро, как хотелось бы, меняется к лучшему, и хочется думать, что возврата к социализму не будет. (Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!)

Плывешь, плывешь по рекам и озерам, среди пустых лесных берегов, и кажется, что конца этому нет, а красота такая, что дух захватывает. Все время вспоминался Блок «Русь опоясана лесами и дебрями окружена, с колодцами и журавлями и мутным взором колдуна». Хоть бы этот «колдун» расколдовал ее от спячки, ведь такие несметные богатства и просторы, а хозяина на все это нет.

Эдуард Графов в Лаврушинском. Апрель 2006

Правда монастыри быстро восстанавливаются, а в деревнях строится много домов и стада бродят по лугам, а кое-где даже табуны лошадей, но все это как капли в море.

Женя по приезде из Израиля завалила меня подарками. Мы с ней по-прежнему живем дружно и весело, ждем приезда: она — Левы, а я — Игоря и Таты. Жалко, что Ниночка летом к нам не выбралась, но, может быть, зимой удастся? <…>

Будьте все, пожалуйста, здоровы. Очень бы хотелось вывезти к вам нашу Лолочку, а то она совсем замотана, ей так нужно хоть немного отдохнуть, а она никакого отдыха, кроме Израиля, не признает.

Еще раз целую.

Мама, теща, бабушка, прабабушка.

О Жене и ее жизни можно было бы много написать. Она была удивительный человек. И мы ее все очень полюбили. Но это уже совсем другая история.

Александр Иванов и Лидия Либединская. 1 января 1986

1 мая 1995

…Сегодня утром вернулась из Питера, куда ездила по приглашению грузинского землячества на вечер, посвященный столетиюТициана Табидзе, выступала, рассказывала свои воспоминания о нем, читала бабушкины переводы его стихов, сделанные в 1918 году, слушали очень хорошо, хвалили, вообще вечер удался.

30 июня 1996

<…> Мы приходим в себя после выборов, и хотя они окончились благополучно, но все предвыборные обещания уже забыты, в Чечне кошмар, зарплату не выдают, шахтеры бастуют, генералы воруют, а мы ждем «коронации», которая состоится 9-го в Кремле на царском крыльце. Но жизнь продолжается, и если бы не смерти и болезни близких друзей, то можно было бы считать, что все благополучно. Но очень жаль Сашу Иванова, все-таки так много с ним связано. А тут еще Паперного хватил паралич, правда, и речь, и глотательные движения, да и сознание в порядке, но вся левая половина неподвижна… Зяма в больнице, Фира за ним самоотверженно ухаживает, так что надеемся, что он постепенно придет в себя.

Были съемки у Гердта его юбилейной передачи, и хотя и Ширвиндт, и Гриша Горин пугали меня, чтобы я готовилась к встрече с ним, что он очень изменился, но, слава Богу, удручающего впечатления он на меня не произвел, похудел немного, но все такой же подвижный, остроумный, быстро перехватил инициативу у Ширвиндта и стал сам вести передачу, которая длилась около трех часов, а потом еще сидел со всеми за столом, к концу, правда, стал уставать, но тут и здоровый человек устанет…

<…>

Ваша мама, теща, бабушка…

Рассказывает Тата Либединская

Из маминого письма Нине про нашего сына:

<…> Он очень смешной, недавно уговаривал меня ехать с ними, а когда я ему сказала, что не поеду, потому что здесь выросла и состарилась, он бодро сказал: «Ну и что, что здесь вы выросли и состарились, а там еще что-нибудь сделаете».

Милька как в воду смотрел. После восьмидесятилетия, которое мама отпраздновала в Израиле, она как-то расклеилась, стала болеть, очень сердилась на себя и на нас всех. Лола водила ее по врачам, они рекомендовали сделать операцию. Когда мы с Игорем приехали очередной раз в Москву, мы поняли — дело плохо! Надо было срочно принимать меры, на пальце ноги у мамы началась гангрена, надо было действовать, врачи в один голос сказали, что лучше делать операцию в Израиле. Но тут мама проявила упрямство, которое можно было сравнить только с бабушкиным, когда мама решила, что нам надо ехать в Коктебель. Она кричала нам, что «не собирается свои последние годы валяться по больницам! И вообще не собирается никуда ехать». Но здесь во мне проснулась, по словам мамы, моя комиссарская кровь, и я твердо сказала, что все-таки ей придется поехать в Израиль, что Игорь уже договорился с врачами, и мама, проклиная всех нас, все-таки согласилась.

В день памяти Александра Блока. 7 августа 2001. Фото Р. Шкадыбовой

Уже в Израиле во время одной из проверок у мамы случился обширный инфаркт, так что спасти ее смогли только потому, что все это случилось рядом с реанимацией! А потом сделали шунтирование, но валяться по больницам ей не удалось. В Израиле больше трех, четырех дней в больницах не держат. Так что через несколько дней маму выписали, а через месяц маме сделали две операции — прочистили сонную артерию, а потом через два дня мама перенесла тяжелейшую операцию. Ей вставили байпас и пустили кровь в артерию, и кровь пошла к больному пальцу, гангрена ушла, мама потеряла от пальца только маленькую фалангу, Лола приехала на мамину операцию, мы с Ниной и Лолой менялись и ни на минуту не оставляли ее одну. Сейчас не помню, кто кого менял, только помню, как мама сказала: «Как вовремя я вас всех нарожала!» Из больницы маму выписали очень быстро, мама подружилась со всеми врачами и сестрами, ее из больницы провожали как близкого человека. Хирург, который ее оперировал, наш хороший друг, строго сказал: «Гулять по четыре километра в день!» Мне показалось это какой-то фантастикой! Но мама всю зиму, несмотря на то что палец очень болел, ходила по нашему району, заводила какие-то знакомства. Очень нас смешило, что мама нашла себе «подружку» — выглядела та совершенно как городская сумасшедшая. Рассказывала она маме всякие небылицы про свою прошлую московскую жизнь, говорила, что пишет рассказы и много печатается. Мама со смехом нам все это рассказывала, начинала мама свой рассказ словами: «Моя писательница мне рассказала…» Мама постепенно приходила в себя. Так что Миля оказался прав — она еще что-то сделала в Израиле. Ей удалось продлить свою жизнь. К сожалению, это ненадолго, но прожила мама эти четыре года очень достойно, как она это умела.

На фоне восстановленного дома Блока в Шахматове. 2004

Последнюю зиму она много гуляла, с собой никого не брала, ходила медленно и никого не хотела этим обременять. После прогулки мама несколько раз говорила: «Вот как я себя сейчас чувствую, для моего возраста — мне лучше и не надо». У мамы в ту последнюю зиму был прекрасный вечер в Иерусалимской библиотеке. Народу было очень, очень много. Наша дочь Таня, которая немного опоздала после работы, не смогла войти в зал. Пришли даже местные снобы, которые не ходят на русские мероприятия. Мама выступала больше двух часов, все это время она простояла, не присаживаясь. Даже на вопросы отвечала стоя. А вопросов было очень много. После концерта мы с друзьями поехали к нам. И мама еще часа два просидела вместе со всеми. Ушла спать только тогда, когда гости ушли. В Москву мама очень торопилась: на день рождения Герцена, юбилей Тамары Жирмунской, на конкурс молодых чтецов. Слава Богу, она все это успела сделать. Отговаривать ее было бы бесполезно. Тем более что наша врач сделала маме все проверки и на прощание сказала: «Ну, Лидия Борисовна, анализы у вас очень хорошие, отпускаю вас со спокойной душой!» Ну да что говорить — человек предполагает, а Бог располагает.

Рассказывает Лола Либединская

Жизнь после удачной операции наладилась. Нога стала вновь ходить, и мама была счастлива. Возобновила свои прогулки по замоскворецким переулкам, хозяйским взглядом осматривая отреставрированные особняки, радуясь чистоте и расстраиваясь, глядя на разрушения. В нашем переулке затеяли строительство большого жилого дома. И хотя на плакате было написано «реставрация особняка XVIII века», дом явно задумывался как весьма современный. Все двухэтажные небольшие, но густонаселенные домики снесли. Позади стройки, со стороны Кадашевского переулка, образовался небольшой дворик с остатками стен и фундамента, видимо, того самого особняка XVIII века. Туда сердобольные строители отнесли каменную собаку — «осколок» старого времени. Во время одной из прогулок мама набрела на нее и потом чуть ли не ежедневно ходила ее навещать, водила туда всех друзей и знакомых.

В сентябре 2005 года маму пригласила Маргарита Эскина поехать с группой ВТО на Майорку. После некоторых сомнений мама решилась и поехала. Поездка на редкость удалась. Она приехала очень довольная, прекрасно себя чувствовала. Поэтому, когда в мае 2006 года появилась возможность поехать с ВТО на Сицилию, она с радостью согласилась.

Заранее предвкушала поездку. Как-то с утра, за месяц до поездки, она мне сказала по телефону, что сегодня поздно встала, хотя рано проснулась, но долго лежала и мечтала, как она поедет и что с собой возьмет. Когда мы складывали чемодан, она сказала, что хочет с собой взять вещи так, чтобы каждый день надевать что-нибудь новое. Они уехали 11 мая. 18 мая где-то около семи часов вечера она приехала домой. В этот день Третьяковка отмечала какую-то торжественную дату. Около нашего подъезда на импровизированной сцене Рафаэль Клейнер читал стихи. Я обрадовалась знакомому голосу, знала, что маме это будет приятно. В переулок машина въехать не могла, и я пошла встречать маму во двор. На ступеньках нашего подъезда мы встретились с нашим соседом Костей, внуком Федина. Он легко поднял наверх чемоданы. Мама вздохнула: наконец-то дома («А больше всего я люблю возвращаться домой»).

Увы, поездка не получилась столь удачной, какой представлялась в воображении.

В гостинице оказалась высокая лестница, в комнате она жила с Любой Гориной, с которой их связывала давняя дружба. Но трудность заключалась в том, что она уже много лет не спала «подряд»: просыпалась, читала, потом снова засыпала, потом опять читала. Мы все это уже знали и не волновались. А тут она боялась зажигать свет, чтобы не потревожить соседку.

Лидия Борисовна с внучкой Любой на даче в Переделкино. На стене — портрет Ю. Либединского (художник М. Туганов )

Мама жаловалась, что устала, но все-таки после обеда решила распаковывать чемодан. Вешая в шкаф ее наряды, я спросила, хватило ли ей, она с гордостью ответила, что хватило точно до последнего дня. Вечером мы никого не ждали, но неожиданно зашел с работы мой муж Саша, потом обе дочки с внуком Петей. Она взбодрилась, стала раздавать подарки и показывать всякие забавные мелочи, которые всегда привозила из поездок. Поговорили с Сашей про фильм «Доктор Живаго», незадолго до этого показанный по телевизору. Оба были разочарованы. Мы обсуждали с ней планы на лето. Она прикидывала, хватит ли ей сил в августе и на поездку в Шахматово, и на поездку на пароходе в Елабугу. В конце мая должны были приехать к ней пожить друзья из Израиля, и она переживала, что как раз в это время выключат горячую воду. Думали, не сделать ли ремонт в ванной. Звонили из Израиля Тата и Ниночка. Она радовалась, хотя разговаривала коротко, но успела пожаловаться, что не кормили в самолете. Мы попили чай, мама расспросила про всех родственников и близких и с удовольствием сказала: «Завтра я буду долго-долго спать».

Утром следующего дня я проснулась в замечательном настроении, подумала, как хорошо, что мама уже дома. И сама подивилась своему спокойному состоянию. С утра это бывает нечасто. Где-то около одиннадцати позвонила сестра Маша и сказала, что у мамы не отвечает телефон. Я ответила, что она хотела поспать, поэтому я не собиралась звонить до двенадцати. Однако тут же я взяла такси и поехала в Лаврушку. Да и по дороге никакие предчувствия меня не мучили. И до этого бывало, что я, не дозвонившись, неслась к ней.

Последняя поездка. Сицилия, май 2006

И только открыв дверь, я «кожей» почувствовала, что ее нет.

У нее в комнате горел нижний свет, лицо было спокойное. Она лежала, чуть откинув одеяло, как будто хотела встать, но не успела.

А потом все закрутилось, как всегда бывает.

А я до сих пор не могу понять и простить себе, что в тот вечер не осталась у нее ночевать, как делала довольно часто, когда она возвращалась из дальних поездок.

Музейное

История с Переделкином
К. И. Чуковский с внучкой Еленой Чуковской

Лидия Борисовна постоянно бывала в Переделкине на годовщинах К. И. Чуковского. Когда в 1984–1985 хотели закрыть дом-музей Чуковского и освободить под заселение дом Пастернака, она предприняла большие усилия, чтобы спасти оба музея. Либединская была знакома с Анатолием Лукьяновым, занимающим в то время высокий пост в ЦК. Он очень любил поэзию, и Лидия Борисовна уговорила его приехать в Переделкино. Елена Цезаревна Чуковская рассказывала мне о казусе, который произошел от его вмешательства. Когда высокий начальник приехал в Переделкино, то Лидия Корнеевна Чуковская была изумлена тем, что Лукьянов совершенно не побоялся с ней поздороваться. В то время она была исключена из Союза писателей, и в поселке все «от нее шарахались». А Лукьянов прошел к даче Чуковского, где ему показали книги отзывов. Потом Лукьянов отправился в дом Пастернака, где, как говорят, чуть не рыдал, увидевши кепку поэта. Он собирал все звуковые записи Пастернака и сам писал стихи. Этот визит произвел совершенно потрясающее впечатление на всех.

«Пришел ко мне Женя Пастернак и говорит: „Ну, вы теперь ремонтируйте свой дом, мы на вечные времена остались в Переделкине“», — рассказывала Елена Цезаревна.

Но последствия были ужасные. Что сделал Лукьянов? Он поговорил с Черненко, тот написал письмо Маркову, Первому секретарю Союза писателей. Что, мол, трудящиеся просят сохранить дома Чуковского и Пастернака, это, скорее всего, будет хорошо воспринято общественностью, давайте поможем им это сделать.

Тогда Марков ответил в Политбюро, что действительно, народ очень интересуется этими домами, но почему — только Чуковский и Пастернак? Ведь в Переделкине жили Фадеев, Федин и много других советских писателей. Давайте создадим Литературное Переделкино и выделим подобающее место в музее и этим замечательным авторам. То есть Марков отказал Генеральному секретарю, и получилось так, что Елена Цезаревна продолжала ходить по судам, ведь там шли судебные решения, связанные с их выселением из дома Чуковского. А Евгений Борисович, решив, что они уже всего добились, оказался вместе с музеем Пастернака на улице. И все стало, как хотел Марков. В доме Пастернака Государственный Литмузей сделал развеску братского музея. Но все остановила перестройка. Идея Литературного Переделкина была отвергнута, и тем самым был спасен для нас и Пастернаковский дом, и музей Чуковского.

Отношения с музеем Чуковского у Либединской оставались самые лучшие. «Лидия Борисовна часто бывала у нас, — рассказывала Е.Ц., — она не очень боялась мамы. Конечно, отношения у них не были хорошими, потому что они обе занимались Герценом. Мама не любила больших собраний. Лидия Борисовна у нас бывала постоянно на дедовых годовщинах. У них было всегда с К.И. очень нежное общение. Она легкая была».

Жизнь Лидии Борисовны всегда была связана с именем Александра Ивановича Герцена: ее либеральные убеждения, взгляды, свободолюбие корнями уходили в его творчество. О том, сколько хорошего она сделала для музея А. И. Герцена, подробно рассказано в воспоминаниях Ирины Александровны Желваковой.

Шахматово
Рассказывает Лола Либединская
Табличка, установленная на месте будущего дома-музея А. Блока «Шахматово»

Летом 2001 года в имении Блока Шахматово состоялось открытие восстановленного Главного дома усадьбы. Этому событию предшествовали долгие годы хождения по инстанциям, в которых мама вместе со Станиславом Стефановичем Лесневским принимала самое деятельное участие. А началось все в 1967 году. В предисловии к книге о Блоке «Жизнь и стихи» [58] мама так описывает свою первую поездку:

«…Шахматово! Оно совсем близко от Москвы, каких-нибудь шестьдесят-семьдесят километров, так почему же я до сих пор не побывала там? Была же я в Ясной Поляне и в Михайловском. И в лермонтовских Тарханах. И в Васильевском, где прошло детство Герцена. И в далеком ауле Нар, где родился осетинский поэт Коста Хетагуров. И в Веймаре, где Гете написал „Вертера“. И даже в маленьком датском городе Оденсе, где впервые увидел свет великий и добрый сказочник Ганс Христиан Андерсен. А хижина Бернса под Шотландским городом Глазго? А белый с черными переплетами дом в Стратфорде, где родился Шекспир?

Так почему же я не удосужилась съездить в Шахматово? Эта мысль не давала мне покоя. Поэт словно звал меня туда, где прошла большая часть его жизни, где все пронизано музыкой блоковского стиха…»

Л. Либединская и П. Антокольский. Блоковский праздник в Шахматово, 1973

«Занимался золотистый сентябрьский денек. Я встала очень рано, потому что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь знал о моей поездке…

От села Тараканова, конечной остановки автобуса, до Шахматова ходьбы около трех километров. Можно идти лесом через деревню Осинки, а можно лугами через Гудино…

Проселочная дорога перебрасывается с холма на холм. Все время останавливаешься, чтобы полюбоваться бескрайними просторами. Новый холм — новые дали. И каждая прекраснее прежней.

Для Блока Россия была болью, тревогой, любовью. О ее судьбах размышлял он здесь во время своих бесконечных прогулок.

Я оглядываюсь с благоговением: по этим дорогам размеренным шагом проходил он по двадцать — двадцать пять верст в день. Здесь в лад его шагам рождались ритмы великих стихов!

…А вот и Шахматово.

Нет, он не глянул на меня, старый шахматовский дом! Его не существует. Он сгорел в 1918 году.

— От него даже фундамента не осталось! — сказал мне широкоплечий человек, сидевший на завалинке подле одного из ладно срубленных домов в деревне Гудино.

За пятьдесят лет на месте, где находился дом, разрослась шумная зеленая рощица. Но фундамент я все-таки нашла. Если разворошить прелую листву, выступают кирпичи, ломаные, покрытые мохнатым мхом.

Я трогала руками замшелые обломки, и мне было очень грустно. Когда-то здесь проходила жизнь, сложная и трудная, исполненная мысли, тревог, разочарований, И мне захотелось так же, как из обломков восстанавливают разрушенные здания, восстановить эту жизнь из писем, воспоминаний, стихов.

Трудно расставаться с Шахматовым. Так бывает трудно расставаться с дорогим человеком. Я дала себе слово, что вернусь сюда, вернусь много раз».

Блоковский праздник. Шахматово, 2005

Мама вернулась туда уже на будущий год, прихватив с собой друзей-поэтов. Около большого валуна, стоящего неподалеку от остатков фундамента, они читали стихи Блока и свои собственные, разговаривали, расстелив одеяло, пили чай из термоса, мечтали, что когда-нибудь на этом месте будет Дом-музей.

Лидия Либединская, Евгений Борисович Пастернак, Зиновий Паперный (спиной). Шахматово, 1980-е

9 августа 1970 года в день смерти Блока уже съехались сотни людей. Помню, что была Мариэтта Шагинян, Павел Антокольский, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, Евгений Храмов.

Каждый год в первое воскресенье августа мама ехала в Шахматово, приглашая с собой друзей, детей и внуков. Праздник постепенно стал почти официальным. В нем принимали участие местные власти, обещая свою помощь.

Когда журнал «Духовное наследие» наградил ее небольшой премией, она тут же передала ее на восстановление дома. Тогда она сказала, что ей доставляет большую радость сознание, что хотя бы одна ступенька этого дома восстановлена с ее помощью.

Уверена, что на празднике 2006 года многие вспоминали ее.

Подруги
Рассказывает Лола Либединская

Всегда окруженная друзьями, знакомыми и родственниками, Лидия Борисовна ценила радости общения. Много писала о друзьях, ушедших и живых. Но были в ее жизни два близких человека, две подруги, о которых она не успела написать, но без которых воспоминания о ней будут неполными, — это Алла Александровна Рустайкис и Елена Матвеевна Николаевская.

Алла Александровна Рустайкис
(1920–2008)
Мы — военное поколение,
Все короче наш редкий ряд,
И о нас, как о древнем племени,
Наши дети уже говорят…
Лиде Либединской
Март 1986

С Аллой Александровной (Лялей) Лидия Борисовна дружила еще со школы. История их знакомства часто повторялась ими обеими и не имела разночтений. Ляля училась на год старше мамы. При переходе, кажется, из седьмого в восьмой класс мама получила переэкзаменовку по математике. В таком же положении оказалась и Ляля. Они еще не были знакомы, но оказались за одной партой на переэкзаменовке, и Ляля решила мамин вариант, а на свой уже не хватило времени. С этого злополучного дня и началась их большая дружба, продолжавшаяся почти семьдесят лет. До самой старости они, бывало, ссорились и обижались друг на друга совсем по-детски. Скучали и искали достойные способы примирения. Встречались вновь, делились самым сокровенным, вспоминали, много смеялись.

Лидия Либединская и Алла Рустайкис. Ялта, 1958

В пятидесятые годы Алла Александровна работала в Куйбышевском театре. В театре она была примадонной, примой. В Москве бывала наездами. Появлялась к нам, как из сказки, — красивая, в необыкновенной широкополой шляпке.

Смешно… Но я была актрисой,
Плясала в платьях золотых…
И мне носили за кулисы
в корзинах письма и цветы.
Смешно… Но я была певицей.
И тот предел, где «ми» и «фа»,
мне до сих пор ночами снится,
как лучшая в стихе строфа…
Смешно… Но я была счастливой!
И отрывалась от земли,
когда партнеры горделиво
меня на суд толпы вели…
И мне кричали «Бис!» и «Браво!»,
и зал гудел, как дно реки,
и я налево и направо
роняла скромные кивки…
И снова занавесь вздымалась,
и я все также улыбалась
сегодня, завтра и вчера…

Принцесса цирка

Когда Ляли не было в Москве, к нам приезжала ее тетка Алиса («моя вторая мама» — называла ее Алла Александровна) привозила к нам Лялину дочку Алену на праздники и просто так, брала нас гулять. Алиса была необыкновенным человеком, достойным отдельной книги.

Алла Рустайкис на сцене. 1970-е

Позже Алла Александровна иногда подолгу жила у нас в Лаврушинском и на даче в Переделкине, и, без преувеличения можно сказать, была членом нашей семьи. Когда у двухлетней внучки Лидочки родилась сестренка, Лидочка гордо сказала: «У меня теперь две сестры — Ляля и Маша». А уже сейчас, 18 ноября 2011 года Таня Губерман родила дочку и назвала ее Алиной — в честь Ляли, с которой Танечка скоротала немало дней, в те нелегкие годы, когда ее родители были в ссылке, и она жила с бабушкой.

В письмах в Сибирь Губерманам мама пишет: «А с Лялей они просто первые подруги. Когда Ляля живет у нас, то я, возвращаясь домой, всегда застаю их на кухне весело щебечущими. <…> К моей Ляле, едва ее давление поднимается до 160, неотложки едут одна за другой. Но я боюсь смеяться, а то вдруг получится, что „симулянт умер“. Таня, едва увидев Лялю, начинает смеяться и не может остановиться весь вечер. Но Ляля все это воспринимает со свойственным ей добродушием и продолжает развлекать Таню рассказами о нашем детстве».

Из письма пятнадцатилетней Тани родителям: «У нас часто живет Алла Александровна и рассказывает мне всякие смешные истории из своего детства. Она ко мне по-прежнему пристает с вопросом, не влюбилась ли я? И когда я приехала из Пушкинских гор, она мне задала тот же вопрос, и я ей сказала, что влюбилась в поэта А.Ч., на что она, громко ахнув, заявила: „Значит, вот почему тебе никто не нравился, ты относишься к той категории девочек, которым нравятся взрослые юноши!“ Я не выдержала и захохотала».

В Доме творчества. А. Рустайкис, Л. Либединская, Ю. Либединский

С Аллой Александровной действительно было весело. Она обладала необыкновенным качеством сама со смехом рассказывать про свои промахи. Например, о том, как однажды, идя по улице, она увидела мужчину, который нес на плече очаровательного рыжего щенка. Протянув руку, чтобы его погладить со словами «какой хорошенький!» она подошла ближе и с ужасом увидела, что это никакой не щенок, а роскошный меховой воротник. Мужчина отпрянул и ускорил шаг. Как-то раз на даче они с мамой делали салат, и Ляля в задумчивости спросила: «Скажи, Лида, а в пучке всегда одинаковое количество редиски?» Получив ответ, что, наверное, кто сколько хочет, столько и связывает, Алла Александровна уточнила: «Я имею в виду, когда они в земле растут». Недаром ее реплики сослужили хорошую службу младшему брату ее подруги Марины Шехтель Вадику Тонкову в репертуаре его знаменитой Маврикиевны. Помню, как-то раз мама с Аллой Александровной поехали на Новодевичье кладбище. Не знаю, зачем взяли нас, детей, — наверное, для общего развития (в те благословенные времена «нашей» могилы там еще не было). Видимо, это была годовщина Фадеева. Недалеко от его могилы похоронена Аллилуева. Уже когда мы садились в машину, Ляля вдруг спросила: «А где же сам-то?» А «сам» в это время все еще лежал на Красной площади в мавзолее. Не хочется, чтобы кто-то подумал, что все эти забавные истории происходили с ней от какого-то недомыслия, скорее от наивности ее чистой души (не будем бояться красивых слов):

Ах, я разиня, я разиня,
Разиня, стоптанный штиблет!
Мои покупки в магазине,
А чеки в пачке сигарет.
И в голове такая каша
Из рифм, несчастий и комет —
Меня артист и музыкантша
Произвели на белый свет!

Алла Александровна любила петь и редко отказывалась исполнить свои песни для друзей. Чаще всего ее просили спеть «Снегопад», хотя у нее и до, и после было несколько замечательных песен. Мама пишет в письме от 12 октября 1981 года: «Ляля на моем сборище (мамино шестидесятилетие) великолепно исполнила „Снегопад“, снискав бурные аплодисменты».

Алла Рустайкис в гостях у Лидии Борисовны. 1990-е

На свадьбе у внука Л. Б. Антона (июнь 1983 года): «Очень всех оживляла Алла Александровна своими, как всегда, непосредственными репликами, так что, когда дело дошло до „Снегопада“, она уже была любимицей публики, и успех был потрясающий». В последние годы она уже не очень охотно соглашалась петь, стесняясь своего изменившегося голоса, что еще раз свидетельствовало о ее высоком профессионализме. Как-то раз в Лаврушке, когда все гости уже разошлись и остались только свои — Алла Александровна с Аленой и Маргарита с Машей Алигер, — всем хотелось еще петь, и Маша стала просить Лялю спеть «Снегопад», на что Алена сказала: «Прекрати! Оставь мою мать! А то я попрошу твою почитать „Зою“!». Пришлось всем оставить Аллу Александровну в покое.

У Аллы Александровны было редкое чутье на таланты. С ней было интересно смотреть и слушать всякие музыкальные конкурсы. Она сразу, без всякого жюри, определяла лучшего, и время показывало, что она была права. Она безошибочно выделяла из большой компании своей дочери самых талантливых и уязвимых. В ее доме Тата впервые услышала «живого» Окуджаву и принесла запись домой. Ляля знала цену тому времени, или, вернее, безвременью, в котором ей довелось жить.

Мы — свидетели лихолетия,
Очевидцы и зла, и тьмы, —
Но нам дорого то столетие
И земля, где родились мы.
Мы — военное поколение,
Мы — накаты одной волны,
Мы уходим из поля зрения,
Виноватые без вины!

Так заканчиваются ее стихи, посвященные маме.

Алла Александровна была талантлива. Она пела и рисовала, писала стихи, песни, либретто. Рисовать она начала поздно, но оказалось, что и это ей под силу. Ее светлые картины много лет украшают наши дома.

Но главный дар, которым обладала Ляля, — это умение любить. Она пронесла через всю жизнь свою первую несложившуюся любовь, она сохранила на все годы благодарную память и любовь к рано ушедшим родителям. Она самозабвенно обожала дочь. Она вникала в проблемы друзей и их детей. Она была живым человеком, и такой и осталась в нашей памяти.

Елена Матвеевна Николаевская
(1923–2006)
Как щедро, празднично и мудро!
Какое счастье нам дано
Дождаться завтрашнего утра
И просто выглянуть в окно.

Надпись на скатерти

С Еленой Матвеевной Николаевской мама училась в Литературном институте. После войны жизнь сложилась так, что виделись они редко. Близкие отношения установились уже в начале восьмидесятых. За эти годы обе обзавелись семьями, овдовели, добились успеха в творчестве. Но, несмотря на долгий перерыв, душевная близость студенческих лет сохранялась все это время. Встретившись, они уже не могли обойтись без ежедневного общения.

Лидия Либединская и Елена Николаевская

Хорошо запомнился тот первый раз, когда Елена Матвеевна пришла к нам домой. Мама вернулась из Пицунды накануне своего дня рождения. Гостей в тот раз ожидалось особенно много. Пока мы сдвигали столы и наводили красоту, мама приговаривала: «Сегодня придет Леночка!» Это был как бы девиз дня. Так иногда бывает, что, ожидая гостей, всех дорогих и любимых, выделяешь кого-то, ради кого особенно стараешься. В тот раз мы все вместе с мамой старались для неведомой нам Леночки, с трепетом ожидая требовательную даму, которая будет привередливо оценивать наши усилия. Мама просила ее прийти пораньше, и она послушно пришла первая. Она вошла, и сразу стало хорошо и спокойно. «Как у вас замечательно! — сказала она с порога. — Никакого дыма коромыслом, такое спокойствие!» Буквально за минуту до ее прихода мы наконец-то сели, наведя окончательный марафет на кухне. И с тех пор она всегда входила в наш дом, в радости и в горе, принося с собой доброжелательность и свет. Это были не только ее природные качества, но выстраданные за жизнь принципы:

Подлежат бережению дети, деревья и птицы,
Дом — очаг и начало, защита, опора, приют,
И печаль по ушедшим, и нежность, и счастья крупицы,
И надежда, и память, что духом упасть не дают.
Строки ее стихов органично вошли в нашу повседневную жизнь:
Не задавай вопросов по утрам,
Когда небесный свод так нежно-розов,
Уж лучше выпей водки двести грамм,
Но по утрам не задавай вопросов.
<…>
Все сам реши, ответь и сделай сам,
И, отступив от дедовских заветов,
Не задавай вопросов по утрам,
Ни днем, ни ночью не давай советов.
И мамино любимое:
Ах, сборы в дорогу —
Загадки неведомых троп!
Рванутся с порога
Под знаком ошибок и проб!
Обувку, одежку —
Что надобно, то и беру.
Присесть на дорожку,
Собрав все пожитки к утру…
<…>
Секвойя, Савойя…
Встречают айвой и долмой…
…А больше всего я
Люблю возвращаться домой…
Надпись на скатерти

Даже уйдя ненадолго из дома, в Москве ли, в Иерусалиме ли, мама говорила с удовольствием: «…А больше всего я люблю возвращаться домой». Теперь уже и мы повторяем эти слова и сразу воспоминаем и маму, и Елену Матвеевну.

Елена Матвеевна Николаевская была замечательной переводчицей. Она много лет возглавляла секцию переводчиков в Союзе писателей. Благодаря ей в русскую литературу вошли стихи Расула Гамзатова, Георгия Леонидзе, Мустая Карима и многих-многих других поэтов. Она лауреат многих литературных премий.

Очень хорошо написала о маме и Леночке невестка Елены Матвеевны (хочется сказать — дочка) Аля (Александра Орджоникидзе): «Они вместе ездили отдыхать в Пицунду, вместе жили в доме творчества писателей Малеевка… Они говорили каждый день обо всем на свете, у нас дома за глаза Лидию Борисовну называли только Лидочкой… (а ее дети звали нашу маму Леночкой)».

Их отношение к миру и к людям во многом совпадало, мы всегда улыбались, что бы ни случилось, Елена Матвеевна говорила: «Да, это ужасно, но что хорошо…», и дальше следовало перечисление того, что могло бы произойти, но, слава богу, не произошло, а Лидия Борисовна в тех же ситуациях восклицала: «Какое счастье, что…».

Я очень любила отвозить их обеих в Малеевку на месяц — на два и привозить обратно, мне очень нравилось видеть, как радуется их приезду весь персонал дома творчества, как провожают их при отъезде и надеются на встречу в следующем году.

В 2005-м году в августе я увозила их из Малеевки, зная, что больше мы никогда сюда не приедем — Малеевку закрывали, ее купили, и уже не жить там больше писателям, и я боюсь, все памятные места, вся библиотека с раритетными автографами… все, все исчезнет… И вот как будто все стало рассыпаться, весь их привычный уклад: тяжело заболела и 26 января 2006 года умерла Елена Матвеевна, Лидия Борисовна узнала об этом, находясь в Израиле, она сказала своим детям: «Как же я вернусь в Москву? Там же нет Леночки!»

Эта смерть очень сильно подействовала на Лидию Борисовну, перенесшую очень и очень много смертей близких — мужа, сына, многих близких друзей, но вот на склоне лет они очень поддерживали друг друга, были рядом и в горе, и в радости, а тут…

Зимняя Малеевка. 1957

Мы с мужем в последний раз видели Лидию Борисовну у нас в доме в грустный день захоронения урны нашей мамы 14 апреля 2006 года, а через месяц не стало и ее.

Она вернулась из интересной поездки, ее встретили родные, она привезла всем как всегда подарки и сувениры, потом сказала, что она очень устала и завтра будет долго-долго спать… Поздним утром, забеспокоившись, дети обнаружили ее, заснувшую вечным сном с книжкой в руках и с улыбкой. Она успела разложить все привезенные подарки и легла почитать…

Говорят, что такую легкую смерть бог посылает очень хорошим людям. Лидия Борисовна была очень хорошим человеком — семьи ее пятерых детей, внуки, правнуки, все ее помнят, любят и горюют о ней.

И это правда — мы помним и скучаем без них обеих.

Часть 2
Скатерть Лидии Либединской


Лидия Борисовна, как и многие литераторы до нее, собирала автографы. Правда, использовала для этого не альбом, а более подходящий для себя материал — скатерть. Эта скатерть стала ее «Чукоккалой», на которой литераторы, художники, артисты и музейщики оставляли свои стихотворные послания, экспромты и посвящения.

Идея скатерти зародилась в самом начале шестидесятых годов; был куплен кусок белого полотна, который она подрубила «елочкой» красными нитками. (Лидия Борисовна любила вышивать.) Дочери думают, что на мысль о создании такой скатерти ее могла натолкнуть знаменитая черная скатерть Татьяны Львовны в музее Льва Толстого в Хамовниках, который она очень любила.

По подписям виден весь круг ее знакомых и друзей; прежнее поколение литераторов, сверстники Лидии Борисовны, а потом те, кто был моложе. Все общие друзья Юрия Николаевича и Лидии Борисовны — соседи по Беговой, а позже по Лаврушинскому и Переделкину — Каверины, Яшины, Нилины, Липкины, Гринберги, Атаровы, Степановы, Алигер, Казакевич, Крон, Заболоцкие; друзья Либединского еще по РАППу — Марк Колосов, Лев Левин, Данин, Разгон, Гринберги, Дейчи, Лидия Бать после смерти Юрия Николаевича оставались и друзьями Лидии Борисовны. Школьные подруги — Алла Рустайкис, Марина Шехтель и семейство Бруни, с которым Лида подружилась в военные годы.

И. Игин и И. Андроников. Подпись на фото: «Лидочке Либединской, один из персонажей — И. Игин. Февр. 1965»

Особым днем в доме на Лаврушинском был день рождения Крученых 21 февраля, который Лидия Борисовна вместе с матерью праздновала с конца тридцатых годов и до смерти Крученых в 1968 году. Тогда в доме собирались приглашенные им гости — Николай Асеев, Пастернак, Эренбург, Смеляков, Ахматова, Лев Никулин, поэт Николай Глазков. Те, кто не мог присутствовать, присылали телеграммы и стихотворные поздравления. Не пропустил ни одного торжественного дня Сергей Михалков.

В 1961 году в жизни Лидии Борисовны появился художник-шаржист Иосиф Игин. Их познакомил Михаил Светлов. Через некоторое время они расстались, но друзья Игина — Алексей Файко, Людмила Давидович, Эмиль Кроткий, Виктор Драгунский, поэт-сатирик Александр Иванов, актеры Семен Гушанский и Всеволод Якут — остались близкими друзьями Либединской до конца жизни.

Тогда же возобновились старые литинститутские знакомства — Давид Самойлов, Яков Хелемский, Марк Лисянский, Елена Матвеевна Николаевская.

Не все автографы написаны у Либединской дома. Лидия Борисовна часто брала с собой скатерть, когда ожидала встретить интересных людей. Так, на даче Каверина в Переделкине оставил свое пожелание Константин Паустовский. В марте 1962 года она брала с собой скатерть в Малеевку, где в то время были Евгений Евтушенко, Григорий Поженян, Евгений Винокуров. В «Зеленой лампе» она вспоминала, как 14 января 1962 года пришла со скатертью к Корнею Ивановичу Чуковскому.

Особой привязанностью Лидии Борисовны были литературные музеи. Она дружила с сотрудниками многих музеев Москвы — Ириной Желваковой, Александром Крейном, Львом Шиловым. За сохранение и открытие музеев она боролась, буквально не жалея сил. Но чаще всего в те годы она бывала в музее Пушкина на Кропоткинской, где выступали замечательные пушкинисты Натан Эйдельман, Валентин Непомнящий, Илья Зильберштейн и проходили вечера художественного чтения.

Николай Глазков

В «Зеленой лампе» Либединская описывает, как они с мужем в темной военной Москве были на концерте Дмитрия Николаевича Журавлева, талант которого ценили всегда. В музее она познакомилась и близко подружилась с его учениками [59] Яковом Смоленским и Александром Кутеповым. Познакомилась с молодыми чтецами Рафаэлем Клейнером, Виктором Персиком, Павлом Любимцевым, Антониной Кузнецовой, Виктором Татарским. В 1960–1970-е Либединская стала много ездить с выступлениями от Бюро пропаганды Союза писателей. Многие попутчики стали ее друзьями, особенно близкими, — Григорий Горин, Евгений Храмов, питерские поэты Сергей Давыдов и Владимир Торопыгин, грузинский поэт Михаил Квливидзе.

Отдельные фрагменты легендарной скатерти Лидии Либединской представлены на страницах нашей книги.

* * *

В то время я гостила на земле.

Анна Ахматова

19 февраля 1963

Москва

В феврале 1963 года Ахматова останавливалась у Ардовых на Ордынке, в ее записной книжке есть запись: «Масленица. Завтра последняя пятница. В 12 — Ника (письма). В 3 ч. — у Либединск<ой> (Крученых)». Тогда, видимо, и была сделана эта надпись.

* * *

Никитов дед.

Виктор Шкловский

Виктор Борисович Шкловский (1893–1984), писатель и литературовед, до развода с Василисой Корди-Шкловской жил в доме в Лаврушинском переулке, 17, в одном подъезде с Лидией Борисовной. Внук Никита (названный в память погибшего на войне сына) дружил с младшей дочерью Либединских, Ниной.

* * *
Все радости земли

Да ниспошлет

Вам небо!

Л. Зильбер

25/II.1963

Лев Александрович Зильбер (1894–1966), иммунолог и вирусолог, создатель советской школы медицинской вирусологии. Был репрессирован. Брат Вениамина Каверина, которому писатель посвятил свой роман «Открытая книга».

* * *

Милая Лида! Я хотел бы изрисовать всю эту скатерть, но меня опередили Ваши друзья.

Иван Семенов

Иван Максимович Семенов (1906–1982), художник-карикатурист. Много лет работал в журнале «Крокодил». Создатель первого в СССР юмористического журнала для детей «Веселые картинки» и одного из его главных героев — Карандаша. В дом Л. Либединской пришел как друг И. Игина.

* * *
Люблю я эту Лиду —
Всерьез, а не для виду!

В. Ардов

1. I.71

Ардов Виктор Ефимович (1900–1976), писатель-сатирик, драматург. В 1950 — 1960-е годы у него в доме, на Большой Ордынке, 17, подолгу останавливалась Анна Ахматова.

* * *
Мы шли на Лидо
В час рассвета.

(А. Блок)

Мы в час заката
Влюбились в Лиду.

П. Антокольский

Павел Григорьевич Антокольский (1896–1978), поэт, переводчик. Преподавал в Литинституте, когда там училась Лидия Либединская. Подружились на Блоковских праздниках в Шахматове.

* * *
Он стар, наш номер цирковой,
Его давно придумал кто-то, —
Но это все-таки работа,
Хотя и книзу головой…

А. Межиров

Александр Петрович Межиров (1923–2009), поэт, товарищ Лидии Борисовны по Литинституту, в котором учился после тяжелого ранения на фронте. Сосед по даче в Переделкине. Надпись на скатерти была сделана в Малеевке.

* * *
Он в небо ночное залезет,
Все пальцы себе обожжет,
И вот над притихшей землею
Созвездие Лиды взойдет.

Евг. Винокуров

из Яр. Смелякова

Поэт Евгений Винокуров (1925–1993) цитирует знаменитое стихотворение Ярослава Смелякова «Хорошая девочка Лида», напечатанное в 1946 году. Надпись на скатерти была сделана в Малеевке.

* * *

Рыбка сверху нарисована Денисом Драгунским.

На русском, хинди,
На французском и на идиш, —
Утверждаю: жить мне трудно без
— Кого же? — Да без Лиды-ж!

Виктор Драгунский

Январь 1962 год

С детским писателем Виктором Юзефовичем Драгунским (1913–1972) Лидия Борисовна была знакома через Людмилу Давидович. Для постановок в «Синей птичке» (пародийном театре) совместно с Людмилой Давидович он сочинил текст к нескольким песням, которые впоследствии стали популярными и приобрели вторую жизнь на эстраде.

* * *
Дыр — бул — щил.
Убе — щур — скум
Вы — по — бу
р — л — зз

1912–1961–1983

«Первый поэт, которого мне пришлось увидеть в жизни, был Алексей Крученых, — вспоминала Лидия Борисовна. — Мама была с ним знакома задолго до моего рождения, и я помню Алексея Елисеевича Крученых столько же, сколько самое себя… <…> С середины тридцатых годов и до конца шестидесятых, а первые годы и после смерти Крученыха 21 февраля, у нас накрывался стол и собирались все, кто с любовью и уважением относился к новорожденному. А так как Крученых вставал очень рано — часов в семь утра — и соответственно рано ложился спать, в 9 вечера к телефону он уже не подходил, то гости у нас собирались к трем часам пополудни, к обеду. Правда, случалось, что обед переходил в ужин, но сам герой, чтобы не нарушать привычного режима, сразу после семи откланивался и уходил домой».

* * *

Я всегда был ослеплен любовью к Вам, милая Лидочка, и потому не вижу в Вас никаких недостатков. красавица, умница, щедрая, нежная, — будьте счастливы и не изменяйте себе!

Ваш Корней Чуковский

14 янв. 1962 года

Из дневника Лидии Либединской: «7 февраля 1961 года. Переделкино. У Чуковского. Чудо! Бросил все дела, сел со мной и стал читать предисловие слово за слово, делал пометки. В общем, ему понравилось, „думал, будет в десять раз хуже“. <…> Ругал Эренбурга за воспоминания: кукиш в кармане, но талантливо. Жил бы подольше! Ведь ему через год восемьдесят. <…> И люблю его дом: книги, книги, книги».

* * *

Да здравствует все то, благодаря чему мы — несмотря ни на что.

Ваш З. Паперный

30/XII–1971

Зиновий Самойлович Паперный (1919–1996), литературный критик, литературовед, писатель, пародист. Автор книг о Маяковском, Чехове и других русских писателях. Известность снискала его пародия на роман Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?» — «Чего же он кочет?». Она не была опубликована и «ходила» по Москве в самиздате. Пародия заканчивалась диалогом: «— Прости, отец, опять я к тебе, — сказал Феликс, входя. — Так как же все-таки — был тридцать седьмой год или нет? Не знаю, кому и верить. — Не был, — ответил отец отечески ласково, — не был, сынок. Но будет…»

* * *
Ты, солнце святое,

Гори!!!

С огромным приветом

и любовью

преданный

Д. Журавлев

11 февраля 1962

Дмитрий Николаевич Журавлев (1900–1991), советский актер, мастер художественного слова. Лидия Борисовна познакомилась с ним еще в 1940 году в доме художника Льва Бруни. Затем их связала любовь к чтецкому искусству. Дочь Журавлева Наталья Дмитриевна, актриса, была женой сына Либединских Александра.

* * *
С Лидией Борисовной на вечере, посвященном ее семидесятипятилетию. Дом актера, 1996

Самый лучший человек в этой компании — хозяйка скатерти!

Лев Разгон

27/II–62

Лев Эммануилович Разгон (1908–1999), писатель. Два года проработал в спецотделе НКВД, которым руководил его тесть Г. И. Бокий. После окончания института стал работать в издательстве «Детская литература», был арестован, провел в лагерях семнадцать лет. После освобождения вернулся к работе редактора, одновременно занимаясь созданием книг для детей о путешественниках и ученых. Тогда же приступил к написанию мемуарной прозы, которая стала издаваться только в конце 1980-х и принесла ему широкую известность. С Л. Б. познакомился в начале 1970-х в Чите, где проходили дни литературной читинской осени.

* * *

Это я Самойлов Д.

Я люблю Вас и т. д.

19/IV–62

Я и Храмов
Здесь пили по сто граммов.

Д. Самойлов

«Давид Самойлов, — вспоминала Л.Б., — один из немногих поэтов военного поколения, которого пощадила война. Через всю свою долгую жизнь пронес он верную память о погибших друзьях, о тех, с кем начинался его путь, путь Поэта. Давиду Самойлову было уже за сорок, когда вышла его первая книжка. Вот тогда-то не только его друзья (они в этом никогда не сомневались!), но и многочисленные читатели поняли, что перед ними истинный Мастер. Его последние слова были: „Все хорошо, ребята, все хорошо…“»

* * *
Я Вас люблю

В. Каверин

13/II–62 — и до гроба

Я тоже

Л. Тынянова

Вениамин Александрович Каверин (1902–1989), писатель. Лидия Николаевна Тынянова (1902–1984), сестра Ю. Н. Тынянова, жена В. А. Каверина. Друзья Либединской по Беговой и Переделкину. Вместе много путешествовали. Поддерживали Лидию Борисовну после смерти Либединского.

* * *
Автошарж актера Театра им. М. Н. Ермоловой Всеволода Якута.

Всеволод Семенович Якут (1912–1991), актер театра и кино. В 1949 году состоялась его главная премьера — он сыграл роль Пушкина на сцене театра им. М. Н. Ермоловой в пьесе А. Глобы. В доме Лидии Борисовны оказался как друг И. Игина.

* * *

На этой скатерти Вы будете поить меня чаем с Кавериными.

24 сентября 1963

Ваш К. Паустовский

Константин Георгиевич Паустовский (1892–1968), помимо авторства прекрасных произведений, был составителем и защитником альманахов «Литературная Москва» (вместе с Кавериным, Алигер, Казакевичем) и «Тарусских страниц». Надпись на скатерти сделана в доме Кавериных.

* * *
Илья Страшун и Юрий Либединский. Переделкино, 1954. Фото А. Жарова

Чудесный дом, чудесные сердца!

Вера Инбер и Страшун

Вера Михайловна Инбер (1890–1972) — единственная дочь известного одесского издателя Моисея Шпенцера, ее мать — директор гимназии и учительница русского языка и литературы Ирма Бронштейн, двоюродная сестра Льва Бронштейна (Троцкого). Илья Давыдович Страшун, академик, профессор медицины, второй муж Веры Инбер. «Все, кто знал его, любили его за удивительную деликатность и воспитанность, — писала о нем Либединская, — и даже, не побоюсь этого слова, рыцарственность. Даже рабочие в Переделкине говорили: „Сам Вер Инбер — мировой мужик, а вот жену его не проведешь, все сечет“!»

Вера Инбер и Илья Страшун — друзья Либединских по Переделкину и дому в Лаврушинском.

* * *
Здесь всех сортов и видов лица.
Не знаю, где мне разместиться.
Нашел кусочек простыни,
Ее испачкал. Извини!

21. II.62

С. Михалков

Крученых рядышком сидел.
Я сочинял, Алеша ел.

С. Михалков

Сергей Владимирович Михалков (1913–2009), детский поэт, автор трех гимнов (сталинского, брежневского и путинского). Оказался в доме Либединской по приглашению Алексея Крученых, справлявшего каждый год у нее свой день рождения.

* * *

Дорогая ЛБЛ!

1) Вы — мисс бабушка!

2) Будьте моей

Подругой детства!

Н. Эйдельман

21. VIII.83

Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989), историк, писатель. С Лидией Либединской — друзья по Дому-музею А. И. Герцена и совместным поездкам по пушкинским местам.

* * *
Обед в таком соседстве страшен,

Но не из робких я.

А. Яшин

Александр Яковлевич Яшин (1913–1968), поэт, прозаик. Написал знаменитую повесть «Рычаги» (1956) о том, как ломает человека партийная машина. Был соседом и другом Либединских по писательскому дому на Беговой, затем — по Лаврушинскому.

* * *
Людмила Давидович и Алексей Файко. 1961
Пишу на скатерти о том,
Что этот дом один-единый…
Я пью за Либединский дом,
За всех — от бабушки до Нины!

Л. Давидович

21. XII.61

Знакомство с Людмилой Наумовной Давидович (1900–1986) произошло через И. Игина. Автор миниатюр и скетчей, множества известных песен. В послевоенные годы вместе с Виктором Драгунским писала для театра литературно-театральных пародий «Синяя птичка».

* * *
Форма и содержание
Как лифчик требует грудей,
Так череп требует идей.

Эмиль Кроткий

14/XII.61

Эмиль Кроткий (1892–1963), поэт, прозаик-сатирик. В 1917 году по приглашению Горького приехал в Петроград, где сотрудничал с журналами «Летопись», «Новый Сатирикон», газетой «Новая жизнь».

* * *
Из Метерлинка:

Он: Вас зовут Лида?

Она: Да… а почему вы спрашиваете?

Он: Вы тезка моей покойной жены.

Она: Да?.. А что из этого следует?

Он: (после паузы) Я люблю вас… Мила…

21/XII.61

Ал. Файко

Алексей Михайлович Файко (1893–1978), драматург. Автор комедий («Человек с портфелем»), сценариев («Сердца четырех»). Жил в писательском доме в Нащокинском переулке (дом № 3/5) на одной лестничной клетке с М. А. Булгаковым. «Мы познакомились с Алексеем Михайловичем, когда ему уже было за семьдесят, — писала Лидия Борисовна. — Он очень привязался к нашей большой и шумной семье и часто приходил к нам, подолгу беседовал с мамой, со старшими детьми».

* * *
Упрямо складывая губы,
презрев раба в своей судьбе,
Ты дуй в заснеженные трубы,
Что богом дадены тебе.

(Из заклинаний внуку семейства Либединских, родившемуся в день смерти Сталина.)

5 марта 1962

Гр. Поженян

Григорий Михайлович Поженян (1922–2005), поэт, писатель, сценарист, режиссер. Всю войну прошел в диверсионном отряде. Был ранен, но его посчитали погибшим, и в Одессе на улице Пастера, на стене здания, в котором располагался диверсионный отряд, открыта мемориальная доска, на которой среди имен погибших ошибочно значится его имя. Написал около 50 песен, многие из которых стали популярными (например, «Два берега», «Песня о друге»). Друзья по Малеевке.

* * *
В минуту тяжкую потери
Передо мной открылись эти двери.
Сегодня я не смог пойти домой,
А значит, этот дом
немножечко и мой.

12/XII 69

Ал. Иванов

Александр Александрович Иванов (1936–1996), пародист, сатирик. Бессменный ведущий передачи «Вокруг смеха». С 1969 года — автор многих стихотворных пародий к шаржам И. Игина на известных поэтов. Тогда же и познакомился с Л. Либединской. В трудный период развода с первой женой и расставания с ее сыном-подростком, к которому был очень привязан (своих детей у него не было), нашел приют в Лаврушинском. Вскоре он женился на балерине Мариинского театра Ольге Заботкиной (1936–2001). Они были непременными гостями не только на всех семейных торжествах, но и частенько заходили просто по дороге.

* * *
Натан Эйдельман и Даниил Данин

Милая Лидочка!

Самое замечательное, что я мог бы написать, это E = mc2

Но к сожалению это не я придумал.

Д. Данин

Даниил Семенович Данин (1914–2000), прозаик, популяризатор науки, сценарист, литературный критик. Его отец был арестован и погиб в заключении, что ему приходилось скрывать от своих друзей юности. Однополчанин Либединского по «писательской роте», близкий друг Лидии Борисовны.

* * *
Лидочка,

Я — твой — помпейский, что значит — вечно живой!

Твой друг

Ю. Давыдов

VIII.81(83?)

Юрий Владимирович Давыдов (1924–2002). Русский писатель, автор исторических романов. Где и когда зародились взаимная симпатия, спросить теперь уже не у кого. Совместные поездки и выступления, общность интересов укрепляли год от года дружественные отношения. Ироничное упоминание Л. Б. в последнем романе Ю. Давыдова «Бестселлер» написано в стиле их легких и нежных отношений.

* * *

Жив был бы прапрадед, в эти счастливые дни он сказал бы опять — «Победил Земляникин».

М. Герцен

24/ V/84 — США

Михаил Герцен (р. 1939) — праправнук Александра Герцена. Лидия Борисовна познакомилась с ним в Доме-музее А. И. Герцена, директором которого является ее подруга Ирина Желвакова.

* * *
В ожидании удачи —
Был я житель Вашей дачи.
Признаюсь: с большим трудом
Ваш я покидаю дом!

Л. Первомайский

Леонид Соломонович Первомайский (1908–1973), украинский поэт и переводчик из круга друзей Маргариты Алигер, Кавериных и Дейчей. В начале 1960-х приезжал в Москву и по просьбе В. Каверина жил зимой на даче Либединских в Переделкине.

* * *
Кто вышит Вашими руками,
Тот не забудется веками, —
Примите и меня в музей
Увековеченных друзей.

В. Левик

Вильгельм Вениаминович Левик (1907–1982), поэт-переводчик, литературовед, художник. Были знакомы с Л. Б. еще с юности. Встречались у Льва Бруни и у Корнея Чуковского.

* * *

Я других таких домов не знаю, где так вольно дышит человек!

М. Колосов

Марк Борисович Колосов (1904–1989) — писатель и драматург. Близкий друг юности Ю. Н. Либединского, друг Михаила Светлова. В его квартире в Камергерском переулке Лидия Борисовна познакомилась с будущим мужем.

* * *
Вышивает Лидочка,
Песенку поет.
Ямочка, как лодочка,
По щеке плывет…

И. Лиснянская

Даже переводчик с кабардинского
Принят в милом доме Либединского!

С. Липкин

10/3 63

Инна Львовна Лиснянская (р. 1928), поэтесса; жена Семена Липкина. Семен Израилевич Липкин (1911–2003), поэт, переводчик; друг Василия Гроссмана. С Л. Б. Либединской — друзья по даче в Переделкине.

* * *
Мы любим Либединский дом,
Нам хорошо бывает в нем!

Ал. Дейч

Е. Дейч

Александр Иосифович Дейч (1893–1972), известный германист, автор первой книги в серии «Жизнь замечательных людей» — о Г. Гейне. «Это был человек-энциклопедия, человек-оркестр по своей разносторонности и количеству трудов в области поэзии, прозы, драматургии, истории театра, культуры народов мира». В конце 1930-х годов у него стала прогрессировать болезнь глаз и он постепенно ослеп. Евгения Кузьминична Малкина-Дейч была младше его более, чем на двадцать лет, она стала его женой, помощницей, соавтором, другом и глазами.

* * *
Рисунок и подпись «М. Макарова» — Маша Алигер.
Мы Вам желаем преподнесть
дары сосновой чащи,
чтоб дружно жить, и вкусно есть,
и видеться почаще.

М. Алигер

Маргарита Иосифовна Алигер (1915–1992), поэт, переводчик; автор поэмы о Зое Космодемианской. После войны в ее квартире неоднократно останавливалась А. Ахматова. М. Алигер трагически пережила всех своих мужей, сына и двух дочерей — Таню и Машу (дочь А. Фадеева). С Л. Либединской ее объединила «вдовья» судьба. Друзья по Лаврушинскому.

* * *
После шотландского виски
Привет от меня и от
Лизки.

Ал. Крон

Александр Александрович Крон (1909–1983), драматург и писатель; был связан дружбой с Либединскими с послевоенных лет. Елизавета Крон — жена А. А. Крона.

* * *

Ах, — почему я не молодой?! Вы воспитывали бы меня…

И. Гринберг

19/I–61

Иосиф Львович Гринберг (1906–1980), критик. В Переделкине часто по-соседски приходили с женой Ларисой Владимировной на чашку чая. Своих детей у них не было, и они дружили с детьми и внуками Л. Б. и внучкой Каверина Танечкой. Часто встречали Новый год у Либединских в Лаврушинском.

* * *

Со всей не утаенной («не» отдельно) любовью.

Н. Степанов

26.10.62 (бывший профессор)

Николай Леонидович Степанов (1902–1972), литературовед, автор книг о Гоголе, Некрасове, Хлебникове и многих других русских писателях. Друг Кавериных, Н. Заболоцкого, Ю. Тынянова, Ю. Оксмана и других соседей Либединских по Беговой и Переделкину. Жарким летом 1972 года они с Л. Б. и ее пятилетним внуком Юрой ходили каждый день купаться на переделкинский пруд. «В то последнее утро он тоже зашел за Л.Б., но она была в городе, а Юра не захотел идти без бабушки. Мы проводили его до калитки, а через некоторое время Переделкино облетела трагическая весть: Николай Леонидович, прекрасный пловец, утонул в пруду. Видимо, отказало сердце. Почему-то он всегда подписывал свои письма „бывший профессор“».

* * *
Как странно мне

Что здесь себя я встретил!..

Сердечно, скатерно.

Михаил Синельников

Михаил Исаакович Синельников (р. 1946), поэт, переводчик. Многолетний друг и собеседник Лидии Борисовны. Познакомились в 1970-е годы в поездке в Грузию.

* * *
Автопортрет Льва Озерова
Сердечные слова
От Озерова Льва.

Лев Адольфович Озеров (1914–1996), поэт, переводчик. Друг Лидии Борисовны. Многие высказывания Льва Озерова превратились в поговорки. Наиболее известная: «Талантам надо помогать, бездарности пробьются сами».

Часть 3
Ушедшие классики

В архиве Лидии Борисовны, помимо экспромтов и посвящений на скатерти, осталось немало стихов и посланий — от серьезных до шуточных, сделанных Алексеем Крученых, Борисом Пастернаком, Давидом Самойловым, Зиновием Паперным, Григорием Гориным и многими другими.

Обширная переписка Лидии Борисовны с Давидом Самойловым требует большой комментаторской работы. Стихотворные журналы, подготовленные ко дню рождения Алексея Крученых «с подарками и отдарками», еще не обработаны, и их публикация дело будущего.

Сейчас мы публикуем лишь часть из них.

Борис Пастернак [60]

Надпись на тетради стихов Лидии Толстой:

Какие хорошие стихи! Подарите мне тоже экземпляр, потому что я прочел их второпях.

Я пишу роман о русской жизни после Чехова, который будет для меня иметь такое же значение, как когда-то «Сестра моя жизнь». Там один человек будет писать стихи. Вот — о Гамлете.

Вот я весь. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске
Все, что будет на моем веку.
Это шум вдали идущих действий.
Я играю в них во всех пяти.
Я один. Все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.

Будьте здоровы и кланяйтесь маме и мужу.

Мысленно присутствую у вас на праздновании Алешиных именин.

21. II.1946

Б. Пастернак

Давид Самойлов

В начале 1980-х годов после очередной поездки в Грузию Л. Б. стала говорить о том, что хочет переехать туда жить. В Тбилиси, где прошла молодость ее родителей, где еще оставались родственники, где было много друзей и солнца. Видимо, это казалось ей удачным решением многих проблем. Родственники и друзья с недоумением и опасением отнеслись к этому проекту. Только неунывающий сын Саша бодро сказал: «А что, поехали! Наташку уговорим». Идея эта постепенно ушла в прошлое, но напоминанием об этом периоде жизни остались замечательные стихи Давида Самойлова «Отвези меня в Грузию», посвященные Лиде Либединской.

Автограф автора на книге «На ранних поездах»: «Лиде Толстой. Сопернице на счастье в радостный для меня вечер. Б. Пастернак. 8 июля 1943»

Л.Л.

Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Но сначала хочу поглядеть со скалы над Сигнахи
На долину, где осень кует виноградную медь
И стоят полукружием горы, надвинув папахи.
В Алазанской долине пои меня местным вином,
Я потом буду долго жевать золотую чурчхелу.
Увези меня в Грузию, друг, приведи меня в дом.
Только здесь я сумею отдаться последнему делу.
Только здесь, где однажды запели Шота и Важа,
Только здесь, где стояла препона всевластью ислама.
Только здесь, где судьба доведет меня до рубежа,
Только в Грузии, здесь, и начнется последняя драма.
Пусть я буду дыханием хoлмов ее освежен.
Пусть я буду объят, опоен ее долей и волей,
Византийскою нежностью тонких грузинских княжон
И медлительным вежеством добрых крестьянских застолий.
Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Здесь, с друзьями, окончится вдруг ощущенье чужбины.
И еще я хочу, и еще я хочу посмотреть
Со Сигнахских высот в глубину Алазанской долины.
Автограф Давида Самойлова на его книге стихов: «Любимой Лиде. 12 марта 1986»

Зиновий Паперный

ОНА!
Она по-сложному простая,
по-либединскому Толстая,
она приятельски мила,
она писательски смела.
Она А. Герцена ваяла,
она Нагибина валяла,
со мною сборник издала,
не вылетевши из седла.
И впрямь в ней что-то либединье,
и что-то матерь-героинье,
быстропобежна, как бамбук, —
что год — то сын, то дочь, то внук.
Придет беда — стонать не станет,
Пройдут года — она не вянет,
все так же весело-лиха:
лишь только слышно хи да ха.
Ей все народы — едно вшистко,
сверхинтеранционалистка,
и даже если ты еврей,
ты не робеешь перед ней.
Она машину не купила,
но с Алигер совокупила,
и то, что было «Жигули», —
то «Ритули», то «Лидули».
Я чту сей образ исполинский,
зову ее не Либединской —
переиначивает стих:
не «Либедин» — «Их либе-дих»!
И заключительная кода:
Ты радость нашего народа,
он говорит тебе: «Мерси,
живи, цвети, плодоноси!»
24/IX-73
Лидия Либединская и Зиновий Паперный
Юра Лесскис (сын Лолы Либединской) и Зиновий Паперный. ЦДЛ, 24 сентября 1982

ЛИБЕДИАНА

«Либединская» –

не от слова «лебеда»,

Но от слова «либидо».

Зигмунд Фрейд
Я лицо в окошко высуну —
Все ликует и поет.
Это Лидию Борисовну
Гратулирует народ.
То не твой ли бюст, о Лидия,
Изваеван в стиле Фиделя?
То не твой ли голос, радуя,
В телевизоре и радио?
Ты — веселая,
аппетитная,
ты — бедовая,
ты — транзитная.
Нынче в Омске ты,
Завтра в Томске ты,
то на даче ты,
то далече ты,
то ты над Читой,
то ты вне Читы…
Ждут подарочков,
ждут гостинчиков
стая маленьких
либединчиков…

Следует танец маленьких либединчиков.

Восьмой внук рождается — девятому приготовиться.

Восемь с половиной внуков — новый сценарий Феллини.

24 сентября 1974

Григорий Горин

Письмо рабочих Челябинского радиозавода писательнице Л. Б. Либединской

Весь коллектив нашего завода с огромной радостью узнал весть о Вашем замечательном юбилее и присвоении Вам высокого звания Хорошего человека, заслуженного писателя и международной матери-героини.

Мы Вас безмерно любим, дорогая Лидия Борисовна, чтим, читаем и всегда с огромным удовольствием слушаем Ваши радиопередачи, тем более они идут, как правило, в наше рабочее время. Особенно нам запомнилась Ваша недавняя беседа о художнике Александре Иванове, авторе картины «Явление Христа народу» и однофамильце нашего знаменитого пародиста Александра Иванова, чье явление народу приходится видеть гораздо чаще.

Григорий Горин. Рисунок Б. Жутовского

Дорогая Лидия Борисовна! Вас связывает большая дружба с нашим городом, здесь у Вас много друзей и знакомых, которым Вы всегда передаете добрый привет, книгу или что-нибудь из заказов, получаемых в Вашей писательской организации. Большое Вам спасибо! Однако челябинцы не остаются в долгу!

Рады Вам сообщить, что коллектив нашего радиозавода высылает Вам специальный экземпляр радиоприемника «Россия», собранный из деталей, которые нам удалось сэкономить во время сборки других приемников, идущих в обычную продажу.

Пусть Ваш голос чаще звучит по этому радиоприемнику, пусть его слышат во всем мире. Мы знаем, что недруги за рубежом глушат наши радиостанции, особенно «Маяк» и передачу «Писатель у микрофона». Однако верим, что честные люди во всех концах земли и сквозь шум услышат Ваш голос и поймут, в чем дело.

Желаем Вам много счастья, дорогая Лидия Борисовна, успехов, вдохновения! Помните, что каждая встреча с Вами — это воистину встреча с Прекрасным, она будит в душе радость, оптимизм и непреодолимое желание немедленно выпить за Ваше здоровье.

Поездки с Либединской
Наброски к книге впечатлений

С Лидией Борисовной Либединской я познакомился и подружился во время поездок писательских групп на Енисей, в Тюмень и позже на Сахалин. В русской литературе всегда была сильна тяга к ссыльным местам (вспомним добровольные поездки А. П. Чехова на Сахалин или Е. Евтушенко в Лондон), не миновала она и нас. Поэтому, когда несколько лет тому назад мне было предложено посетить Шушенское, Туруханск и Норильск, я с радостью согласился, тем более что никто и не спрашивал моего мнения.

Поездки по стране. Село Урик. В центре — Булат Окуджава и Лидия Либединская

Наша группа была многочисленна и многонациональна, тем приятней на этом фоне выделялось открытое улыбающееся русское лицо, которое, как впоследствии выяснилось, и принадлежало Лидии Борисовне. Ближе мы познакомились на Красноярском базаре, где Либединская по наущению Алигер приобрела старинную ложку для надевания обуви, которую тут же попыталась мне подарить, но поскольку в то время мне были больше необходимы обыкновенные ложки или, в крайнем случае, обувь, то я вежливо отказался. За это Маргарита Алигер по наущению Либединской немедленно купила огромный арбуз и заставила меня его съесть. Из всего этого я заключил, что две эти женщины очень милые и симпатичные люди и мне стоит их держаться. Наша дружба окрепла в Минусинске, где Лидия Борисовна покупала какие-то чайнички, салфетки, чашки, но своего апогея она (Л.Б.) достигла на пароходе, который повез нас до Игарки, на котором ей нечего было покупать и дарить, а, следовательно, выдалось время, чтобы спокойно поговорить. Тут я с интересом узнал, что Либединская в прошлом — графиня, принадлежит к роду Толстых и, очевидно, в силу этого унаследовала от своих славных предков непротивление злу насилием и неистребимое желание убегать из родного дома на все четыре стороны… Еще я узнал, что она любит декабристов, которые, как известно, страшно были далеки от народа, но разбудили Герцена, а тот, в свою очередь, пробудил Лидию Борисовну для написания о нем книги…

Так в разговорах, беседах и песнях Окуджавы мы доплыли до Норильска, где Лидия Борисовна скупила все глубокие тарелки, предназначавшиеся труженикам Заполярья и ненужные им, очевидно, в силу вечной мерзлоты. Неся эти тарелки к аэродрому, я узнал, что у Либединской большая семья из пяти детей и еще большего количества зятьев и внуков, которые любят кушать на красивой посуде.

Тюмень

Когда в Тюменской области были открыты богатейшие залежи нефти и газа, и никто не знал, что теперь с этим делать, было решено проложить там писательские маршруты. Лидия Борисовна первой откликнулась на призыв поехать на Тюменщину, памятуя, что там жили милые ее сердцу декабристы и наивно надеясь отыскать их письма и документы в местных букинистических магазинах. В этом ей взялся помогать поэт Евгений Храмов, большой знаток и собиратель ценных книг, взятых у друзей. Вынужден был поехать в Тюмень и я, поскольку в секретариате Союза мне объяснили, что мой юмор будет способствовать выработке нефти и газа тружениками Западной Сибири.

Так мы оказались в Тюмени, а затем в Тобольске, где состоялся праздник русской поэзии, посвященный «Коньку-Горбунку» Ершова, на котором Антонина Коптяева рассказала читателям о том, как она вышла замуж за Панферова… Затем мы, к сожалению, расстались: я поехал на Север, а Либединская — в южные районы, где местные колхозники приостановили уборочные работы по причине приезда писательской группы.

Встретились мы через десять дней на заключительном вечере в Тюмени, после которого для нас открыли закрытый распределитель где Лидия Борисовна купила громадные оленьи пимы, которые пыталась подарить мне, поскольку даже Храмов отказывался их брать…

Надпись на скатерти. «Мы сдружились на Таймыре, чтобы жить в любви и мЫре. Г. Горин»
Сахалин

Может быть, самой впечатляющей и грандиозной была поездка на Сахалин. На одни только авиабилеты Союз писателей истратил такую значительную сумму, что в бухгалтерии до сих пор сомневаются, имело ли смысл отбирать этот остров у японцев.

На Сахалине большой писательский «десант» (так нас почему-то называли встречавшие партийные работники) разбили на маленькие подгруппы, одну из которых возглавила Лидия Борисовна. Кроме меня в нее входили поэт Лариса Васильева, которая должна была уехать впоследствии в Лондон, но перед этим решила запастись красной рыбой.

Вообще с рыбой и красной икрой было хорошо (как, впрочем, и на Енисее, и в Тюмени), поразительно, что кета приходит метать икру именно в те места, где проходят праздники русской литературы.

Мы много ездили, выступали и увезли с собой массу впечатлений, из которых на меня особое впечатление произвел японский обеденный сервиз на шесть персон и зимняя кроликовая шапка…

Заканчивая свои впечатления от поездок с Лидией Борисовной, я хочу сказать, что не знаю лучшего попутчика для дальних странствий, но знаю, что очень полюбил ее и что, как мне кажется, и она ко мне неплохо относится и даже приглашает на свои дни рождения…

О «лидолопоклонниках» и «лидофобах»
Опыт социологического исследования

Итак, кто и за что любит Либединскую?

Кто они (мы, мы — вы) — эта многочисленная аудитория ее почитателей, слушателей, доброжелателей, друзей, приятелей, знакомых, заполняющих ее жизнь, творчество, а заодно ее дачу и квартиру, а также любой гостиничный номер, где она останавливается.

Начнем с социального анализа.

Наиболее представлена здесь, безусловно, наша интеллигенция. Именно она, эта вечно рефлексирующая межклассовая прослойка населения, в основном собирается вокруг Либединской, в будни и в праздники, как религиозные, так и общегосударственные. Надо отметить, что при всех сложностях взаимоотношений с Советской властью Лидия Борисовна, тем не менее, исправно отмечает памятные даты календаря, включая День печати, День Парижской коммуны, Дни Конституции, а в последнее время дни поправок к Конституции.

Такую любовь к праздникам Лидия Борисовна рассматривает как свой гражданский долг, переходящий в финансовый, и обожает, даже на последние средства, собрать у себя за столом как минимум человек сорок-пятьдесят и вкусно всех накормить. В условия продуктового оскудения в стране этот факт очень привлекает авангардную часть «лидолопоклонников», которых я именовал «лидоблюдами», тем более что сам вхожу в их число… Признаюсь, ничего нет приятней, чем в хлебосольном доме Лидии Борисовны хорошо поесть, хорошо попить и хорошо поговорить на тему, что «все плохо»…

Рабочий класс составляет значительно меньший процент «лидолопоклонников». Однако в этот процент входят наиболее типичные представители, а именно — сантехники, маляры, электрики, плотники. Именно этот передовой отряд класса-гегемона является участником перманентного ремонта, который постоянно идет в доме Либединской в перерывах между нашествиями интеллигенции.

Рабочий класс, составляя меньшинство в свите Лидии Борисовны, свою любовь выражает к ней достаточно красноречиво: пьет с хозяйкой на кухне, называет ее по-свойски «Борисовна» и тактично интересуется, не родственница ли она самой Пугачевой или, на крайний случай, самого Ельцина?

Класс колхозного крестьянства относится к Либединской довольно спокойно, чего не скажешь о частниках-единоличниках, которые сразу выделяют ее на рынке в силу ее оптовых закупок и неумения торговаться.

Особой же любовью Либединская пользуется у кустарей-одиночек, заполнивших ее дом и стены всевозможными расписными досками, свистульками, коробочками и корзинками. Именно они ходатайствуют сейчас перед Моссоветом о превращении квартиры № 37 в доме на Лаврушинском в этнографический музей русских народных промыслов с бесплатным посещением всех желающих… Насколько я знаю, Лидия Борисовна поддерживает эту идею с единственным условием, чтобы посетители вытирали ноги при входе.

Теперь о национальном составе «лидолопоклонников». Национальный спектр почитателей Либединской, как здесь уже говорилось, тоже крайне разнообразен. В нем представлен весь состав народов СССР, но, по проведенному опросу, на первом месте идут не евреи, как самонадеянно предполагает определенная часть собравшихся в зале и на сцене, а грузины. Грузины просто обожают Лидию Борисовну, во-первых, потому что она графиня, во-вторых, потому что она красивая женщина, в-третьих, потому что она — идеальный повод для тостов. Тосты за Лидию Борисовну так красноречивы, что издательство «Иверия» выпускает их отдельным изданием. Надо сказать, что Лидия Борисовна платит им взаимностью и даже поговаривала о возможности обмена своей квартиры на квартиру в Тбилиси, чем взволновала представителей остальных народов страны, напуганных перспективой потери гарантированного ночлега в столице.

Особо надо сказать о любви к Лидии Борисовне иностранцев. В Израиле специально установлены телевизионные антенны, чтобы ловить передачи с ее участием, американский миллиардер Хаммер добился известности не только тем, что встречался с Владимиром Ильичом, но и тем, что живет в одном подъезде с Лидией Борисовной.

В число «лидолопоклонников» я бы включил не только представителей рода человеческого, но и вообще всего живого. Лидию Борисовну любят собаки, кошки, снегири, комары, мыши… На своем личном опыте я убедился, что все эти, казалось бы, малосовместимые представители фортуны прекрасно уживаются на ее переделкинской даче одновременно, питаясь остатками того, что оставляют после себя представители интеллигенции, рабочего класса и зарубежные гости.

Теперь о тех, кто Лидию Борисовну не любит!

Я называю их «лидофобы» или «нелиди»…

Так вот Лидию Борисовну Либединскую не любят воры. Не только потому, что у нее практически нечего красть, но главным образом потому, что, если у нее что-то и крадешь, она этого не замечает. Известен факт, когда на дачу Либединской был совершен налет и испуганный сосед, поэт Межиров, бросился звонить в Москву, чтобы сообщить Лидии Борисовне ужасную весть о том, что у нее взломана дверь, то в ответ услышал: «О! Какое счастье! А я как раз ключи потеряла…»

Не любит Лидию Борисовну и милиция. Причем милиция ощущает ответное чувство неприязни, поскольку Лидия Борисовна задирается с ней, где только можно: на улице, на митингах, на кладбище. Известен случай, когда она отлупила милицейский наряд, стоящий на страже Новодевичьего монастыря, и чуть не угодила за решетку. Освобождена была только ввиду протестов интеллигенции, объявившей голодовку, что в отсутствие подкормки в доме арестованной было организовать довольно просто, и прекратившей ее, только когда арестованная вернулась и накрыла по этому поводу на стол.

И наконец, третья немногочисленная часть населения, не любящая Лидию Либединскую, это шовинисты и черносотенцы. Не любят они ее в силу своей обычно ненависти к талантливым и добрым людям, но еще главным образом за то, что с ней рушится их главный тезис о вселенской «русофобии». Простую русскую женщину, графского происхождения, почему-то обожают представители всех национальностей и вероисповеданий. Это заставляет их утверждать, что Либединская либо «масонша», либо заброшена к нам летающей тарелкой из космоса.

С первым утверждением я не согласен, а второе, то есть внеземное появление Лидии Борисовны, в принципе готов изучить.

В том, что она обладает огромным энергетическим полем, у меня нет сомнения. Здесь она далеко обошла экстрасенса Чумака, который заряжает воду. Те, кто пробовал, как Лидия Борисовна «заряжает» домашние наливки, могут подтвердить, что их оздоровляющий результат значительно сильней.

А ее добрая, детская улыбка производит гипнотический эффект намного впечатлительней, чем мрачная улыбка доктора Кашпировского.

При виде Либединской у людей светлеют лица и исчезают морщины, исчезают рубцы на сердце, улучшается жизнедеятельность всех остальных органов.

Такую установку дает нашему организму эта замечательная женщина.

И как говорит тот же Кашпировский, вы можете ее «слушать или не слушать, смотреть или не смотреть, но от ее обаяния и любви вам никуда не деться»!

26 ноября 1989

Часть 4
Воспоминания

Игорь Губерман Горстка прощальных слов

Первое мое воспоминание о теще относится к новогоднему вечеру, встречали шестьдесят пятый год. За столом у Лидии Борисовны собралось десятка три весьма пожилых (как мне тогда казалось) незнакомых мне людей. Возле каждого прибора лежал трогательный одинаковый подарок: маленький кусочек мыла в очень яркой обертке, отчего чуть походил на детскую шоколадку. Гости брали его, нюхали, восторгались тонким иностранским запахом (туристские поездки еще только-только начались) и спрашивали, откуда такое количество этого мелкого великолепия. Моя будущая теща с царственной простотой пояснила:

— Мы летели из Швеции на самолете компании «Эйр Франс». Я зашла в сортир, а когда стала мыть руки, то нажала на педаль, и выпал этот прелестный кусочек. Он мне так понравился, что я подставила сумку и держала педаль, пока мыло не перестало выпадать.

Под общий одобрительный хохот я успел меланхолически подумать, что попал в прекрасную семью.

Игорь Губерман и его «тещинька»

Мне писать о Лидии Борисовне и тяжело, и странно, потому что более чем сорок лет был рядом я с уникально сложным человеком. В ней сочетались властность и покладистость, невероятный эгоизм — с распахнутым доброжелательством и щедростью, способность к светскому поверхностному трепу — с мудрым пониманием людей и ситуаций. Ну, а главное, конечно, — яркая, глубинная, острейшая (животная, сказал бы я для точности) любовь к жизни — в ее крупных и мельчайших проявлениях. Гостевальные ее застолья будет еще долго помнить множество людей. А как она для этого нещадно применяла своих дочек, а потом и внучек — сразу же забылось дочками и внучками, осталось только обожание и восхищение. Какое дикое количество ничтожных мелочей она приобретала, будучи у нас в Израиле (недаром было сказано, что ходит она здесь со скоростью сто шекелей в час), и как она потом раздаривала все это! С какими яркими и интересными людьми она дружила — трудно перечислить, и они ее любили, что меня порою поражало, потому что личности такие — мало склонны к близости сердечной. А со своим старением борясь, поскольку жизнь от этого тускнела и скудела, теща делала усилия неимоверные. Так она где-то прочитала, что кроссворды помогают сохранить память и отдаляют склероз, и два-три часа в день она разгадывала кроссворды, радуясь по-детски, если почти все одолевала. И непрерывные ее повсюду выступления, и путешествия далекие («Пока можешь ходить, надо ездить», — говорила она) уже не только жажду полнокровной жизни утоляли, но и были вызовом дряхлению. Она и умерла, вернувшись накануне из Сицилии. Как праведница умерла — спокойно и мгновенно, не проснувшись. С изумлением сказал я в эти дни кощунство некое: мол, надо много в этой жизни с удовольствием грешить, чтоб умереть как праведник — и это было точно в отношении Лидии Борисовны. А впрочем, грех — понятие настолько непонятное и относительное очень, что касаться этой части ее жизни просто ни к чему. И была еще одна черта у тещи — знак отменной человеческой породы, я никак не мог найти ей точное определение и вдруг наткнулся в повести у Виктора Конецкого:

«Человеческое изящество… Этакое сложное и тончайшее качество, когда есть аристократичность повадки, но безо всякого высокомерия, и есть полнейшая демократичность без тени панибратства».

Она осталась в памяти моей обрывками случайных разговоров и поступками, которые забыть нельзя. Я в самолете (уже на похороны летя) вспоминал какие-то смешные ее реплики — чуть позже изложил я это вслух на многолюдных поминках, тещу бы порадовало это гостевание и то, что над столами смех висел, а не уныние торжественной печали.

Как-то у нее в гостях на кухне (где по стенам триста досок расписных висят, не повторяясь по рисунку) сидел Витя Шендерович, и в застольном трепе я ему сказал, что у меня и тещи нет его последних книг.

— Как же вы живете? — театрально изумился Витя. — Что читаете?

— Пушкиным пробавляемся, — елейно пояснила теща.

Ее не меньшего калибра фразами закончил я мои три книги баек и воспоминаний, только тут важнее рассказать о нескольких ее поступках, благодарно мной хранимых в памяти.

Когда меня посадили, Тата сразу и естественно кинулась к матери. Не ясно было, как себя вести: посажен я ведь был по делу уголовному — как будто бы скупал я краденую живопись (к тому же — не простую, а иконы), только одновременно понятно было, что исходит дело от Лубянки. И чекист-посланец после моего ареста сразу повстречался с Лидией Борисовной, открыто упредив, что только полное молчание семьи — залог моей сохранности и наказания некрупного. Попытка тещи посоветоваться с близкими друзьями тоже принесла полярный результат. Давид Самойлов сдержанно сказал, что, в государстве проживая, надо соблюдать его законы, то есть все, что совершалось, следовало вынести покорно и молчком. А мудрый столь же (и по жизни тихий) Соломон Апт сказал с горячностью, ему несвойственной, что все подлейшие дела творятся в тишине, молчать не следует ни в коем случае. И Тата, не колеблясь, выбрала второе — хоть и несравненно более опасное, но столь же и достойное решение. И теща с этим боязливо согласилась. Большую роль еще сыграло то, что познакомилась она с семьей моих друзей Браиловских (делали они журнал «Евреи в СССР», а на него и шла охота) — в человеках Лидия Борисовна отменно разбиралась. Навсегда остались они ей любимыми и близкими людьми.

Только раз она сорвалась и в сердцах сказала Тате:

— Почему ты не скандалила, чтоб он икон не собирал? Придраться было б не к чему!

И тут же спохватилась:

— Икон не собирать, стихов не писать — совсем тогда другая жизнь была бы… Уж такой он есть.

В Сибирь она к нам приезжала каждое лето. И сколько водки было выпито, настоянной на кедровых орехах!

А каждый год (и много лет) седьмого января устраивала теща елку. Думаю, что, приключись какой тайфун или трясение земли — не отменилась бы та памятная елка. Что в восторге были дети (двадцать — минимум), так это ясно, только с ними неуклонно и восторженно сюда же приплетались их родители — в количестве заметно большем. Всем детям приносил подарки Дед Мороз, потом их загоняли в самую большую комнату — беситесь, как хотите. Уверен я, что, выросши с тех пор, те дети помнят сладостное чувство полной (и неповторимой при взрослении) свободы. А в соседней комнате с таким же детским упоением гуляли взрослые. Был даже случай, когда папа без ребеночка приехал: сын наказан за проступок, объяснил смущенно папа, только я такого праздника никак не мог лишиться. Но теперь — зачем и почему я это вспоминаю. Много лет я был там Дед Мороз. А все пять лет, что я в Сибири прохлаждался, — отменен был по указу тещи Дед Мороз, и детям попросту подарки раздавали, объясняя, что сейчас ужасно далеко и неотложно занят Дед Мороз, но шлет привет и обещает скоро обязательно приехать. А пока что — пожелаем и ему, и всей его семье здоровья и терпения — уже для взрослых добавлялось за столом. Такое, согласитесь, человек забыть не может.

Александр Городницкий в гостях у Игоря Губермана. Израиль, 1994

Как она любила всякое удачное и подвернувшееся вовремя вранье! Изрядно и сама присочиняла, украшая полинялую реальность, и охотно поощряла в этом остальных. В моей коллекции был замечательный старушечий портрет начала девятнадцатого века. Чудом уцелел он, когда все у нас конфисковали, и, вернувшись из Сибири, я хотел его повесить. Тата непривычно резко запретила это делать. «У старухи этой — злобное лицо, — сказала она мне, — это старуха нам накликала беду, я не хочу все время ее видеть в нашем доме». И портрет я теще подарил. Он дивно уместился на стене среди других полотен и рисунков, даже и лицом старуха явно подобрела. Мне обидно было, что такая историческая вещь висит без никакой истории, и я придумал миф. Вполне правдоподобный, кстати. Посмотрел я генеалогическое дерево Льва Толстого (теща ему дальней, но потомицей была) и отыскал дворянку (кажется, Щетинину — лень уточнять), которая по времени как раз портрету подходила. О своей находке рассказал я теще, теща посмеялась одобрительно и как бы все это забыла. Но однажды был у нее пир, и очень сведущие люди там сидели, а меня отправили на кухню им готовить кофе. Очевидно, я его сварил быстрее, чем рассчитывала теща, потому что, когда я вернулся, она плавно и вальяжно говорила:

— А портрет этой Щетининой, моей далекой пра-пра-пра, он издавна у нас в семье хранится, чистая семейная реликвия.

И тон ее ничуть не изменился, когда я вошел, и я, известный правдолюб и сам не враль нисколько (тех, кто меня знает, попрошу не улыбаться), — никакого ущемления души не испытал. А после в интервью каком-то (Лидия Борисовна давала их несметно) прочитал я и развитие истории. Что теща, будучи по крайней младости врагом замшелой старины, портрет этот когда-то выбросила даже, но отец, с работы возвратясь, безмерно огорчился, на помойку кинулся стремглав, а там лежала эта предка оскорбленная, никто не покусился на нее. Теперь я знаю, как творятся родословные литературные легенды.

Игорь Губерман и Даниил Данин

И нету ее больше. Интересно, что на панихиде (и поминках тоже) большинство из выступавших говорили о ее достоинствах гораздо меньше, чем о собственной осиротелости и как бы опустелости существования в связи с ее уходом. А все-все слабости ее несчетные — растаяли мгновенно и бесследно, лишь любовь и восхищение остались в сердцах у всех.

А под каким ее жестоким обаянием (в чисто гипнотическом значении этого слова) мы жили, близкие, могу я на простом примере рассказать, из собственного опыта давнишнего. Когда в конце восьмидесятых свежим воздухом запахло и железный занавес растаял, разом поднялись, собравшись уезжать, отказники семидесятых. Я на их вопросы — ты чего же медлишь? — только смутно и невразумительно мемекал, что пишу роман, мол, и со стариками нужно мне еще немного пообщаться, лагерных историй подсобрать. Я врал: уже написан был роман «Штрихи к портрету», но уехать я не мог, торчал я, словно жук на булавке, собственным приколот обещанием. Мы после ссылки жили всей семьей у тещи, что-нибудь с полгода это длилось. И однажды утром, за совместным завтраком изрядно засидевшись (дети уже в школе были), мы заговорили об отъездах. Лидия Борисовна сказала вдруг спокойно и обыденно:

— А кстати, Игорь, я давно уже хотела вам сказать, что если вы уедете, то я приму снотворные таблетки, я давно их припасла.

Беспомощно взглянув на Тату, ни секунды не помедлив, я ответил коротко и просто:

— Я вам обещаю, тещинька.

И мы продолжили пустяшный разговор о чем-то, больше к этой теме никогда не возвращаясь. Года два спустя советской властью был разрублен этот узел: нам было вежливо, но настоятельно предложено уехать. Ни слова не сказав (уж тут судьбой запахло), Лидия Борисовна нам подписала в те года необходимую бумагу, что она не возражает. Как сейчас, я помню этот день, поскольку сохранилось от него одно прекрасное материальное свидетельство характера моей любимой тещи. Молча шли мы с ней в нотариальную контору, чтобы заверить подпись на бумаге: я терзался ощущением вины, а теща думала о чем-то. Мы вошли в большой замызганный двор, ища вход в контору, и вдруг Лидия Борисовна сказала:

— Игорь, посмотрите, вон в углу помойка, там лежит какой-то абажур.

В иное время я и сам бы абажур этот заметил, обожаю я помойные находки, просто ничего тогда вокруг не видело мое расстроенное зрение. И целый час еще, как не поболее, хмурая конторская очередь с недоуменным осуждением рассматривала наши радостные лица. И уже почти что двадцать лет венчает этот абажур почтенный бронзовый торшер в квартире тещи.

А кого она действительно любила, для меня загадкой остается. Герцена, скорей всего. И знала о нем все, что можно было вызнать из Монблана напечатанных материалов. И, наверно, декабристов, о которых она столько знала, будто современницей была.

Когда воспоминания о теще прислал из Кельна ее давний приятель, прозаик Владимир Порудоминский, прочитал я там историю, в которой гениально все сказал о теще некий совершенно неизвестный человек. И я их повторю, хотя отменный текст Порудоминского приведен в этой книге. Они с тещей выступали как-то в некоем украинском городке, где была усадьба одного из декабристов и где многие из них бывали, и отменный памятник им там поставлен, теща очень высоко его ценила и часами там сидела на скамейке. А начальство, принимавшее столичных этих выступателей, устраивало выпивки ежевечерне и, на грудь приняв для настроения, украинские им певало песни. Лидия Борисовна старалась ускользнуть с попоек этих, и когда ее хватились как-то, пояснил один из выпивавших, что она наверняка сидит сейчас у памятника, ей так полюбившегося. И тут-то произнесена была точнейшая о теще фраза:

— К своим ушла.

И лучше об уходе тещи не сказать.

Александр Городницкий Свет зеленой лампы

Мое знакомство и последующая многолетняя дружба с Лидией Борисовной Либединской начались в далеком 1963 году. Я в те поры безоглядно влюбился в юную московскую поэтессу Анну Наль, ставшую впоследствии моей женой. Ее однокашницей и ближайшей подругой была одна из дочерей Лидии Борисовны — Тата.

С квартирой Либединской в старом писательском доме на Лаврушинском переулке напротив Третьяковской галереи и ее дачей в Переделкине связаны для меня воспоминания о многих незаурядных людях, бывавших там. Дом этот многие годы был не просто литературным салоном, а центральным культурным московским клубом. В ее гостеприимном доме перебывало, перегостевало не одно поколение замечательных писателей, поэтов, художников и артистов — от Михаила Светлова, Даниила Гранина и художника Иосифа Игина, оставившего замечательную галерею портретов-шаржей, прежде всего своего друга — Светлова, до Александра Иванова и чтецов Александра Кутепова и Якова Смоленского. Не рискую писать об этом подробно, поскольку сама Лидия Борисовна гораздо лучше меня рассказывала о своих гостях в книге «Зеленая лампа» и других книгах. Замечу только, что сама она обладала удивительным талантом притяжения к себе самых разных незаурядных людей, собиравшихся за ее столом. Не случайно у нее в доме хранится скатерть с автографами, отразившими целую эпоху нашей литературы.

Лидия Либединская, Елена Николаевская, Станислав Рассадин и его жена Аля, Александр Городницкий. Малеевка, 2002

Традиционные застолья в этом доме, приуроченные к Новому году, Пасхе и другим праздникам, всегда носили торжественный, почти ритуальный характер. Хозяйка неизменно величественно сидела во главе стола, места за которым, по степени близости к ней, распределялись не менее строго, чем в боярской думе. Наряду со взрослыми регулярно устраивались и шумные детские праздники с кукольными спектаклями, фантами и обязательными подарками.

Сама Лидия Борисовна вместе с безусловным литературным талантом и голубой дворянской кровью унаследовала еще и решительный нордический характер, который время от времени проявлялся в самых разных ситуациях. Однажды она побила сумочкой милицейского чина, пытавшегося не пустить ее на Новодевичье кладбище, где похоронен ее муж — классик советской литературы Юрий Николаевич Либединский. Скандал с трудом удалось замять благодаря активному вмешательству одного из секретарей Союза писателей, генерала КГБ Ильина, благоволившего к Лидии Борисовне.

Стойкость и несгибаемость ее характера в полной мере проявились в драматическом для семьи 1979 году, когда по заведомо сфабрикованному в КГБ «уголовному» делу посадили мужа Таты замечательного поэта Игоря Губермана. Я ездил с ней вместе на судебный процесс в подмосковный Дмитров и хорошо помню, с каким спокойствием и достоинством она держалась, поддерживая измотанного следствием исхудавшего Игоря и подавая наглядный пример всем членам своей многочисленной семьи.

Пожалуй, единственный раз выражение ее лица показалось растерянным, когда она пришла в фотоателье сниматься для поездки за рубеж. Фотограф сказал ей: «Слушайте, почему у вас такое испуганное выражение лица? Вы ведь едете туда, а не оттуда».

Позднее мне довелось прогуливаться вместе с Лидией Борисовной по старым кварталам Иерусалима, где она подолгу гостила у своих дочерей и внуков, главным образом в доме Игоря и Таты.

Из многочисленных гостей Лидии Борисовны запомнилась мне Людмила «Людочка» Давидович, ровесница века, рассказавшая когда-то забавную историю, как ее и других гимназисток в конце октября семнадцатого года юнкера пригласили на осенний танцевальный бал в Зимний дворец. В самый разгар бала за окнами вдруг началась пальба. Дежурный офицер, извинившись перед девушками, объяснил, что танцы временно прекращаются, и проводил их в какую-то комнату, успокоив, что все скоро кончится и он за ними вернется. В этой дворцовой комнате они просидели всю ночь.

Только под утро распахнулась дверь, и в комнату ворвались матросы, перепоясанные крест-накрест пулеметными лентами. Гимназисток они не тронули, более того, даже выделили двух красногвардейцев, которые проводили их по домам, поскольку время было неспокойное. Когда Людочка подошла к воротам своего дома, то увидела мамашу, стоявшую у ворот с бледным лицом в окружении сочувствующих соседей. «Людочка, что случилось? — негодующе спросила мать. — Ты, девочка из порядочной семьи, не ночевала дома!» «Мама, революция», — ответила Людочка, на что мать строго отрезала: «Чтобы это было в последний раз!»

Надпись на скатерти. «Над Канадой небо синее, А под ним такие виды! Хоть похоже на Россию, — Только нет в Канаде Лиды! А. Городницкий 21.08.83»

Прошли десятилетия. За знаменитым столом Лидии Борисовны сменилось уже несколько поколений известнейших писателей, художников и артистов. Михаил Светлов, Александр Фадеев, Маргарита Алигер, Дмитрий Журавлев, Анатолий Рыбаков, Даниил Гранин, Давид Самойлов, Александр Иванов, Зиновий Паперный, Елена Николаевская, Натан Эйдельман, Евгений Рейн, Борис Жутовский, Рафаэль Клейнер. Стол, однако, все тот же — поражающий своей щедростью и незыблемостью, а главное — неизменной энергией и обаянием хозяйки, семейный клан которой, включая внуков и правнуков, насчитывает более сорока человек. Сама же Лидия Борисовна оставалась на вид все такой же молодой и красивой, как на юной фотографии с задорно вздернутым носиком, украшающей обложку нового издания «Зеленой лампы». Таким же литературным центром на долгие годы стала и дача Лидии Борисовны в Переделкине. Помню, Анатолий Рыбаков впервые читал там отрывки из глав еще не завершенных «Детей Арбата». Там читали свои стихи Давид Самойлов, Александр Межиров и многие другие поэты. В конце шестидесятых годов, когда я, еще живя в Ленинграде, приезжал в Москву в командировки, мне нередко предоставлялось убежище на этой даче. Особенно запомнилась мне ранняя весна в еще по-зимнему пустом Переделкине в 1969 году. Тогда художник Иосиф Игин готовил к изданию книгу рисунков «Улыбка Светлова», и вся дача была завешана шаржами на Светлова.

Позабудьте свои городские привычки, —
В шуме улиц капель не слышна.
Отложите дела, и скорей к электричке —
В Переделкино входит весна.
Там зеленые воды в канавах проснулись,
Снег последний к оврагам приник.
На фанерных дощечках названия улиц —
Как заглавия давние книг.
Там, тропинкой бредя, задеваешь щекою
Паутинки беззвучную нить.
И лежит Пастернак над закатным покоем,
И веселая церковь звонит.
А в безлюдных садах и на улицах мглистых
Над дыханием влажной земли,
Молча жгут сторожа прошлогодние листья —
Миновавшей весны корабли.
И на даче пустой, где не хочешь, а пей-ка
Непонятные горькие сны,
Заскрипит в темноте под ногою ступенька,
И Светлов подмигнет со стены.
И поверить нельзя невозможности Бога
В ранний час, когда верба красна.
И на заячьих лапках, как в сердце — тревога,
В Переделкино входит весна.

Много сил и внимания отдавала Лидия Борисовна пропаганде русской литературы, постоянно участвуя в писательских поездках по Союзу от Калининграда до Владивостока, безотказно выступая в домах культуры и библиотеках. Без нее не мог обойтись ни один пушкинский праздник в Болдино или Михайловском, толстовский в Ясной Поляне и блоковский в Шахматово. Она была самой желанной ведущей на литературных вечерах в ЦДЛ, Пушкинском музее и в ЦДРИ. Ее появление на сцене в роли ведущей было своеобразной гарантией высокого литературного уровня проводимого мероприятия. С ее уходом осиротел не только ее знаменитый дом, но и вся литературная Москва, порвалась связь между поколениями. Зияющая пустота возникла не только в современной, но и в классической русской литературе, полномочным и чрезвычайным послом которой она была в наше сложное время.

Памяти Лидии Либединской
В этом доме все так, как и было,
Год, и два, и четыре назад.
Там сервиза цвета голубые,
И картинки на стенах висят.
Фотографии в светлом овале,
И свечей золотые огни.
В этом доме мы часто бывали,
И на Пасху, и в будние дни.
В этом доме мы дни и недели,
Затесавшись меж прочих гостей,
Вырастали, взрослели, старели
И сюда приводили детей.
Перемыв современникам кости,
Выпивали нередко в дому,
И менялись со временем гости,
Уходившие по одному.
Непрозрачною дымкой одеты,
Размыкая застолий кольцо,
Превращались те гости в портреты,
Или просто теряли лицо.
Вспоминаю, что лучшие годы
Провели мы за этим столом.
За окном распадались народы,
Шли великие страны на слом.
Рок сменял старомодные вальсы,
Гасли лампы рубиновых звезд,
Но заздравным всегда оставался
За хозяйку торжественный тост.
У стола неподвижно сидим мы,
Вспоминая тех дней торжество,
Потому что слились воедино
Этот дом и хозяйка его.
Укротим же сердечную смуту,
Вспоминая смешной анекдот, —
Просто вышла она на минуту,
И, наверное, скоро придет.

Борис Жутовский
Под рюмку чая

В Большую квартиру в Лаврушинском, напротив Третьяковки, гости съезжаются к 11 ночи на Пасху. И идут к Храму — рядом с домом. Кто хочет. Это не религиозные рдения. Это традиция.

Лидия Борисовна, в девичестве Толстая, внучатая племянница Льва Николаевича, внучка его брата. И дворянские традиции — это ее традиции. Так было в ее жизни всегда.

Сначала все отогреваются в гостиной, где книги до потолка, фотографии, картины, картинки, подарки, игрушки, насиженная мебель, налюбленные уголки, абажурчики и свечки, канделябры и пепельницы, горки камней, скатерки, тряпочки — все память. Есть скатерть автографов — они писали, а она вышивала.

А потом тихо, мимо завешенных прелестями стен коридора — к столу. Впрочем, можно и на кухню завернуть, пропустить рюмочку. Кухня — мини-музей. Там собраны дощечки со всего мира. Это место для любимых в будни. И самовар, и водка, и холодильник — хоть когда.

Даниил Данин и Борис Жутовский

Ну, и выходим к столу. Кувертов на тридцать, до отказу, только бы впихнуть стульчик. Стол голубого-синего стекла. Много лет собираемый.

Граненые графины с водками. Бутылок — ни-ни. Заморские виски — уж так и быть. И вино — ладно. А водка только в графинах.

И начинается — а грибочки, вот эти, белые, соленые. А эту рыбку утром Лола принесла, а паштет! Ну, почему никто не ест язык. Саша, хрен рядышком.

Стол — русский: если взял тарелку или блюдо — назад не поставишь — уже занято. Салаты сочатся гранатовым соком, а слезы с балыка и сыров катятся капелью. Что-нибудь непременно из Израиля — от детей — травы, хумус и еще невесть какая вкусность.

За столом — только любимые на все времена, и большинство на одних и тех же местах — традиция. Пара школьных подруг-поэтесс, Юлик Ким, Саша Городницкий, раньше всегда, теперь иногда — Игорь Губерман, зять с дочкой Татой из Иерусалима, московская дочка Лола с Саней-мужем, внуки, правнуки, друзья. Лидия Борисовна во главе стола все переживает, что мало едят, все пропадет, опять пришли неголодные. Стасик Рассадин красиво рассказывает про любовь к хозяйке, а зять Саня орет «ура» каждому тосту и чтобы непременно все вместе.

Свечи в тяжелых серебряных канделябрах оплывают на гроздья винограда и персики, дожидающиеся десерта под утро, хрустящие салфетки сползают с колен, а ледяная водка переливается синими брызгами в граненых рюмках.

Господи, а сколько доброго, нежного, умного достается в тостах каждому из гостей!! А среди ночи подтягиваются новые любимые, отбывшие начало в нужностях и прискакивающие сюда, сюда — к Лидии Борисовне!

И в койку — улыбаться от счастья.

* * *

Ее не обошло время со всеми гадостями, но что-то — НАД — всегда видится и слышится. Ей есть с чем сравнивать. Судьба так сложилась — в сердце и любви Лидии Борисовны живут А. И. Герцен с А. С. Пушкиным, и А. Фадеев с А. Межировым, и М. Светлов с Г. Гориным, и М. И. Цветаева, и А. Е. Крученых. Для нее нет печатей принадлежности — есть место в сердце и истории. В сердце — главное.

Перечислять имена и фамилии — нет надобности. Правильнее так и сказать — Лидия Борисовна Либединская. И извольте шапки долой и на колено, джентльмены.

Борис Жутовский

Спокойное достоинство через годы разностей — не предмет зависти даже белой, — восхищение и возможность, заглянув в себя, распрямить спину и посмотреть вокруг совсем другими глазами.

«Пока мы ее (жизнь) ругаем, она проходит», — это Лидия Борисовна за рюмкой чая, среди дня в разговоре.

Пять детей, четырнадцать внуков, тринадцать правнуков. Половина в Израиле, половина здесь, в Москве. Ну, еще кто-то мотается по миру — свобода ведь на нас свалилась — вот и шастаем.

«Главная заслуга перемен теперешних — это пакетики пластиковые не надо из-за границы возить!» — это опять Лидия Борисовна на той же кухне. Под рюмку чая.

Тамара Жирмунская
С ангелом путешествий за спиной

Наша дружба расцвела к концу шестидесятых и, как исток полноводной реки, порой прячется в дебрях — его и не разглядишь, — так скрыто от меня начало наших горячих, доверительных, да что там, почти родственных отношений с Лидией Борисовной. Не имею права втираться в ее и без того многолюдную семью, но всегда думала и думаю о ней как о старшей сестре. Сестре, которой у меня никогда не было. Не было ее и у Лиды. Дети, внуки, правнуки — все это прекрасно. Но самое слово «сестра» излучает живое «всамделишное» тепло. Что сравнится с этим!..

Тамара Жирмунская и Лидия Либединская

Не раз говорила Лиде: в крученой-верченой литературной среде она была воплощением духовного здоровья, трезвого ума, отрицанием эгоцентризма не только для меня. К ней можно было прислониться, как истощенные долгой дорогой паломники прислоняются, втягивая спиной прану, к стволам вековых деревьев. Зацикленность на себе ненаглядном, патологические заскоки, будто бы неразлучные с талантом, разбивались о крепкий стержень ее личности, точно бешеные ветры о скалу. Талантами же она была наделена щедро. Это и многогранный литературный дар — к молодым ее стихам всерьез отнеслась сама Цветаева! И редкий во все времена, особенно в недоверчивое наше, дар бескорыстного сердечного общения. И, вероятно, главный ее талант, осветивший судьбу многих окружавших ее людей — умение любить. Почти по апостолу Павлу: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, Не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит…» (1 Кор, 13:4–7.)

Лида Толстая. 17 лет

Четырнадцать с половиной лет разделяло нас с Лидой, но сколько совпадений и пересечений было у нас в жизни! Обе жили в центре Москвы, в коммуналках, в одной комнате с любящими родными, но как хотелось лет с пятнадцати-шестнадцати иметь свой собственный уголок! Обе учились в соседних школах: от ее Дегтярного переулка до моего Успенского пять минут пешком. Посещали одни и те же театры, читали одни и те же книги. И, главное, нам досталась одна и та же затяжная историческая эпоха, не подозревавшая, что скоро ее обзовут эпохой культа личности. Обе верили в эту личность, не замечая (я) или отметая (Лида) то, что ее решительно не красило.

Время, что ли, тогда остановилось, и все замерли, как в детской игре «море волнуется», в непостижимой надежде на светлое будущее?..

Лида ходила в 167-ю школу, негласно называемую Сталинским лицеем. Преподавание в этом среднем учебном заведении было поставлено образцово. Сам вождь, по слухам, курировал школу, ибо там учились его дети: сын Василий (плохо) и дочь Светлана (очень хорошо). Вася был в одном классе с Лидой. Как-то, рассказывала она, мальчик объявил соученикам, что у него день рождения и он приглашает их к себе домой, в Кремль. Ребята приняли это за шутку. Никто не пошел.

Обида Василия была велика. Сталин и так его не очень жаловал. А тут возник повод поиздеваться над мальчишкой. Стол был накрыт, гостей ждали, и ни один не явился. «Вот как к тебе относятся твои товарищи!» — насмешливо заключил строгий отец…

Отчаянно смелый Василий, ставший летчиком, дослужившийся до генерал-лейтенанта, уцелел в войну. Погиб на фронте смертью храбрых другой ученик 167-й школы, Валентин Литовский, блестяще сыгравший Пушкина в фильме «Юность поэта», первая Лидина любовь…

Валентин Литовский, одноклассник Лиды, сыгравший А. С. Пушкина в фильме юность поэта

И надо же такому случиться, что через многие годы, к пятидесятилетию Октября, меня как молодого кадра Союза писателей послали с подарком по адресу: улица Горького, дом 12, поздравить с праздником критика Осафа Литовского… Я сама жила в этом доме, но в другом подъезде. Позвонила столько-то раз, согласно табличке на двери, открыла маленькая старушка. Благоговейно — иначе не скажешь — приняла у меня из рук запечатанный шерстяной плед, пригласила в комнату. Боже, подобной нищеты я не видела ни у кого! Какая-то пьяная мебелишка, рванье на кровати и на диване. Под стать им полуодетый, полулежащий старик…

Когда подружилась с Лидой, когда услышала от нее о Валентине, в ужасе возопила:

— Значит, это его родители так опустились? Как такое могло произойти?

— Они — наркоманы, — каким-то чужим голосом сказала она.

О том, что театральный критик О. Литовский был гонителем Михаила Булгакова и выведен в «Мастере и Маргарите» под именем Латунского, я узнала значительно позже. С Лидой мы об этом не говорили…

…Год 1969-й. Поздняя осень. Мы большой и в то же время не столь уж большой, если учитывать взаимное тяготение, группой едем на поезде в Иваново, бывший Иваново-Вознесенск, центр российской текстильной промышленности. С нами Булат Окуджава, поэтесса Лариса Васильева, переводчица Ирина Озерова, автор популярной книги «Старая крепость» Владимир Беляев. Умеет обаять любого дружелюбный, заслуженно растиражированный Марк Лисянский. Запанибрата с молодежью держится «бессмертный лейтенант», потерявший на войне правую руку, поэт Александр Николаев. Возглавляет группу писатель и парторг МО СП Аркадий Васильев.

Трудовая школа № 38 Октябрьского района. Лида Толстая — крайняя справа во втором ряду

Мне не надо знакомиться с Либединской — я ее уже знаю. Тянусь к ней. Тем более что она — сама приветливость. Половина группы теснится в нашем купе, потому что Лида накрыла стол, т. е. вагонный столик. Он не вмещает угощения — все, принесенное ей из дома, любовно приготовлено и разложено по тарелкам-блюдечкам. От проводницы требуется только чай. На всю компанию. Тогда его подавали в стаканах с подстаканниками. Под невинное чаепитие начинается литературный «треп»: звучат реплики, антиреплики, устные новеллы. Но вот уже кто-то из наших несет и пару бутылок с вином. Развязываются языки. Становится весело. А потом запоет Булат…

Я впервые в такой поездке. Волнуюсь. У меня недавно вышла вторая книга стихов, но что читать из нее в Иванове — не знаю. Московская публика мне близка, понятна. А вот ткачихи смущают… Правда, общение с опекавшим меня одно время Булатом, обволакивающая аура его песен, симпатия со стороны ровесницы Ларисы Васильевой, дружескими подколками с однокашницей Ириной Озеровой немного успокоили меня. Но первый был слишком знаменит. Вторая — едва знакома. С третьей и раньше отношения не складывались. Я обвела глазами своих спутников. Лида Либединская! Вот кому можно довериться. Вот с кем я поговорю при первом удобном случае…

Лидия Борисовна мигом откликнулась. Зря я волнуюсь. Держаться мне надо раскованно, никому не угождать. Она знает мои стихи. Они жизненные, доходчивые, близки любой аудитории. «Вот увидишь, — говорила она мне, — попадешь в обойму выступающих, и мы с тобой объедем всю страну. Знаешь, как это здорово? Слушатели у нас чудесные…» И ямочки на ее щеках сулили мне дружбу, сочувствие и нескончаемую радость от наших встреч в будущем…

Неприятное ЧП произошло в Палехе — эстетическом центре Ивановской области. Золото и чернь, киноварь и растертые желтки, палитра всех цветов и оттенков уводили из довольно темных и бедных производственных помещений в страну русской сказки. Лакированные палехские шкатулки, всегда с оригинальным рисунком, крупные и помельче броши, разделочные доски и карандашницы, всевозможная кухонная утварь востребованы во всем мире. Можно было тут же приобрести что-то на память. Мне показалось: дорого. Пройдет немного времени — и цены на «экспортный товар» вырастут во много раз… Пока я по-гамлетовски размышляла, купить или не купить, мимо меня быстрым шагом прошла Лида. Я огляделась. Все приехавшие с нами были на месте, только Булата не было…

В поездках. Над Александровским централом. Крайний слева — Б. Окуджава, третья справа — Л. Либединская. Фото М. Свининой

Потом узнаю: в газете, возможно, областной, теперь уже не вспомнить, были напечатаны стихи местного пиита с грубым выпадом против Булата. Что-то вроде того: «Унылый голос Окуджавы / Несет растление в народ». За каждое слово не ручаюсь — не классика, могла и запамятовать, но смысл был именно такой… Какая низость! Булата любили. Его песни, долгое время полузапрещенные, с начала шестидесятых пела вся, без преувеличения, страна. Уже потом наша хромавшая на обе ноги культурная пропаганда, с ее неповоротливыми правофланговыми, стала пользоваться его «песенками» как наживкой. И оказалось, что они «про все»: про любовь, про дружбу, про патриотизм, про мир. И несут людям исключительно добро, а не «растление». Именно участие Окуджавы обеспечивало нам полные залы в той же Ивановской области. Но зависть — алчный зверь. Уверена — не идеологические мотивы двигали оскорбителем, а вот это бессмертное чувство. «Человек может быть счастлив, если у него нет трех свойств: жадности, ревности и зависти», — говорила Лида… Прямо от палехских красот она побежала утешать расстроенного Булата. Неужели он, умнейший из умных, не понимал механизма мелкой мести? Понимал, конечно. Но было просто противно. И ему, и нам.

Зато на вечере в Текстильном институте он повел себя как совершенно свободный человек. Для него аудитория припасла особенно трудные вопросы. Не думаю, что ивановские студенты хотели посадить его в лужу и насладиться его растерянностью. Они хотели знать правду. А кто, как не Булат, годился на роль авторитетного ответчика? В тот вечер его спросили, как он относится к исключению Солженицына из членов Союза писателей. Новость была свежая, не замусоленная средствами массовой информации. Он ответил, не задумываясь: отношусь резко отрицательно. Солженицын — большой писатель, в расцвете творческих сил, его исключение — ошибка… А как он относится к поступку Анатолия Кузнецова? Напомню, что автор романа «Продолжение легенды» и других молодежно-оптимистических произведений остался тогда в Англии, стал невозвращенцем. Булат не стал его оправдывать. Дословно помню его аргументацию: Кузнецов говорит, что ему здесь трудно; не одному ему трудно, но талантливые люди работают, пишут то, что считают нужным, не бегут от трудностей…

Заядлым свободолюбцам, возможно, не понять «половинчатости» его ответов. Дело не только и не столько в том, что все это происходило в 1969 году. Булат говорил, как думал, как считал. И Лида, и я разделяли его позицию…

Поездка в Иваново навсегда сблизила нас. Лидино предсказание, что мы с ней объедем всю страну, что «ангел путешествий» нас не покинет, оказалось пророческим. Много позднее, в один из ее творческих вечеров или дней рождения, которые она умела праздновать как никто, широко, с размахом, с материнским вниманием к каждому приглашенному, я написала ей стихи-посвящение, где перечислены некоторые наши совместные маршруты:

Дорогая Лида! Нет такого вида
На земле, родной и неродной,
Где бы твой прекрасный
Лик лучисто-ясный
Не вставал, как солнце,
Надо мной.
В пасмурном Тольятти
Был он очень кстати,
Грузия жила теплом твоим,
Грелась в нем Карижа
И, от солнца рыжий,
Щурился: «Приди же!» —
Иерусалим.
В одной из поездок. Л. Либединская, Т. Жирмунская, З. Паперный

Только в Иерусалиме мы оказались порознь. Но когда я наконец попала туда, я точно шла по ее следам, мысленно беседовала с ней. Если окажусь там снова, феномен ее присутствия где-то рядом, знаю, повторится…

О селе Кариже надо сказать подробнее. Любопытно не только то, что с ним рифмуется «в Париже» и, пожалуй, такая рифма в русской поэзии никем еще не использована, — это местечко на окраине Малоярославца стало для нас с Лидой одновременно и конечным пунктом, где мы подвели итоги прожитой к тому времени жизни, и пунктом отправления в неведомое новое. Первое больше относилось к Лиде, второе — ко мне. Но каждая всем сердцем соучаствовала в судьбе другой.

В Малоярославец мы отправились вдвоем подзаработать денег. По приглашению Калужского бюро пропаганды художественной литературы. Был там такой добрый человек, сам писатель, Сергей Васильчиков. Хороший организатор. Умел войти в контакт с предприятиями, библиотеками, школами, техникумами области. Получал денежные перечисления. Из недалекой столицы приглашал кого хотел. Приехавшие литераторы выступали перед народом в рабочие перерывы, после занятий, а иногда и перед ними; получали заполненные путевки с отзывом. Потом ехали в Калугу, где бухгалтер им вручал не бог весть какую сумму, но и по полторы сотни на сестру казалось нам немало.

С самого начала поездки, еще в поезде Москва-Калуга, Лида стала говорить о Малоярославце как о городе необыкновенном. История Отечественной войны 1812 года переломилась в этом уездном городишке. Восемь раз его брали французы и восемь раз отбивали русские. Наконец Наполеон ретировался. Кутузов торжествовал. Исход войны был предрешен. Я смотрела на Лиду и вспоминала, что она имеет прямое отношение к автору «Войны и мира», кровная родственница. Графиня, между прочим. Привезла меня в город русской славы и обещает показать сквер 1812 года, часовню и две братские могилы в сквере. А потом, если позволит время, мы обязательно посетим Карижу…

Влекло Лиду в Малоярославец и другое. Юношеское воспоминание. Здесь когда-то поселилась половина семейства по фамилии Бруни — отпрыски некогда приехавшего в Россию из Италии Антонио Бруни. С московской веткой фамилии Лида была хорошо знакома. О главе семьи, художнике-энтузиасте Льве Александровиче, вспоминала как о дорогом и близком человеке. Бок о бок с ним, его женой, детьми, в тесноте да не в обиде, прожила трудные предвоенные дни. Однако был еще старший брат Льва Александровича, Николай — личность ошеломляюще талантливая и трагическая: музыкант, поэт, летчик, священник, ссыльный. В городе Ухте стоит его рук работа — памятник Пушкину. Но и, выполнив «социальный заказ», он не избежал расстрела в 1938 году. А его многодетная семья вынуждена была жить не ближе 101-го километра — вот здесь, где мы с Лидой оказались весной 1978-го.

Лев Бруни за работой

Столько лет прошло… Выжившие только благодаря помощи Льва Александровича, родичи разбрелись по стране, но кто-то мог еще оставаться на старом месте. Бросив вещи в доме для приезжих, мы начали странствие по городу, по той его части, где сорок лет назад стоял деревянный дом, в котором Бруни занимали две комнаты. Лида вспоминала: невзирая на бедность, их двери всегда были открыты для приезжающих. Спали в комнате на полу, на чердаке, на сеновале, питались картошкой и кашей, ходили в лес по грибы, по ягоды… Но где же, где же этот дом, сохранился ли? Общее запустение окраины города как будто не оставляло надежды. Встречались похожие жилища — Лида открывала калитку, бесстрашно проходила внутрь двора, игнорируя объявления о злой собаке, вызывала хозяев. Никто ничего не знал и не помнил. В конце концов какая-то бабка направила нас в ближайший кинотеатр, где, по ее словам, работала билетершей жена внука или внучатого племянника последнего осевшего здесь представителя знаменитой фамилии. Несмотря на обеденное время, поименованная женщина была на работе, при виде нас растерялась, стала почему-то оправдываться. Лида, наделенная природной деликатностью и благоприобретенной дипломатичностью, поспешила ее успокоить, отказалась от неуверенного приглашения, стала интересоваться ее жизнью, местным бытом. Но я понимала: ей тяжело и неловко передо мной, как будто обманула и мои ожидания.

«Не ходи по старым адресам!» — процитировала я строчку обеими нами любимого Евгения Долматовского.

— А пойдем-ка мы в Карижу! — с легкостью, свойственной только ей одной, стряхнула с себя грусть и разочарование ненаглядная Лидия Борисовна.

И мы отправились по адресу воспрянувшего весной малого среднерусского заповедника, и этот зеленый, нестираемый никакими перипетиями времени адрес нас не обманул.

О чем говорили, примостившись на двух соседних пеньках, под натянутыми, как струны, еще голыми, но густыми ветками деревьев, готовых брызнуть пресловутыми «клейкими листочками»? Обо всем. Кончалась брежневская эпоха. Многие граждане великой страны косили кто на Запад, кто на Восток, но даже активистам одной отдельно взятой нации не всегда удавалось «слинять» на законных основаниях. Я призналась Лиде: мой муж, кинематографист, решил последовать за своими отбывшими родственниками.

— Один? — испугалась она.

— Нет, со мной и дочерью, если мы решимся на это.

У нее точно камень с души свалился.

— Ну, если всем вместе — не страшно…

Павла она очень любила. За отзывчивое сердце, за эрудицию, за то, что трудоголик.

Не случайно, когда время переменилось и его в России стали охотно печатать, Лида первая написала две пламенные рецензии на его книги «Горечь померанца» и «Труба исхода». Евреев она вообще любила, уважительно выделяла из прочих. Не раз слышала от нее: «Лучшие люди — евреи и русские дворяне».

— А что мне делать на чужбине? — задала я классический вопрос прикованных прометеевой цепью к родной речи гуманитариев.

— А что ты делаешь здесь?

— Сама знаешь: служу по мере сил родной литературе.

— И там будешь ей служить. Земля такая маленькая. Что где ни происходит, эхо разносит по всем закоулкам. Там много наших людей. А будет еще больше…

Лида Толстая. 15 октября 1941

Видно, отогретая весенним солнышком Карижа располагала к откровенности. В ответ на мою тайну Лида поделилась своей — тайной поздней любви. Мужа своего, Юрия Николаевича Либединского, одного из основоположников советской литературы, отца их детей, она очень любила. Ее нестареющая «Зеленая лампа» — прежде всего книга о любви: к нему, к его книгам, к его друзьям, к его времени. Коммунисткой она не была, не могла быть. Кафкианская репрессивная машина, уничтожившая ее отца, Бориса Толстого, безжалостно переехала и ее молодую жизнь, покалечила душу. За свой потомственный графский титул отец дорого заплатил: тюрьмой, ссылкой, безвременной смертью в таежном лазарете. Но широкая душа его дочери, оказывается, смогла вместить и правоту, пусть наивную, уязвимую «с точки зрения вечности», таких коммунистов-идеалистов, как Либединский, Александр Фадеев, Михаил Светлов.

Я никогда не спорила с Лидой по этому поводу. Любые спорщики — те же фанатики, маленькие лютеры, лишенные благодати: «Я здесь стою и не могу иначе». Мы с Лидой любили друг друга и ни разу не перешли границу, за которой бесчинствует стихия разъединения…

Когда Лидия Борисовна овдовела, ей было тридцать восемь лет. Пятеро детей, младшая, Ниночка, — первоклассница. Денег в кубышке не имелось. Имелись долги. Надо было поднимать детей, зарабатывать, вернуться к покинутой литературной работе. Ведь все последние годы Лида была секретарем, писцом, машинисткой своего немолодого мужа. Собственные творческие замыслы пребывали в анабиозе.

Как рьяно взялась она за перо, когда слегка притупилась боль утраты! Биографии, сначала пережитые, ибо касались объектов лично ей дорогих, факты, любовно собранные, с чисто женским тщанием, в библиотеках, хранилищах и поездках, становились книгами из жадно читаемой серии ЖЗЛ, хотя выходили в разных издательствах. Можно ли любить давно ушедших людей, не состоявших с тобой ни в кровной, ни в какой другой связи, так, как любим мы своих близких: преданно, трепетно, входя во все обстоятельства их судьбы, желая облегчить их прижизненный крест, оправдать их в глазах потомков? Оказывается, можно. Уверена, что Лида именно так относилась к своим героям: Герцену, Огареву, Блоку, декабристам. Ради декабристов она объехала всю Сибирь, дорожа каждой архивной бумажкой, каждым отголоском их славных и трагических жизней.

Спустя годы, узнав, что я пишу книгу о Библии и русской поэзии и вот подошла к главе, посвященной Блоку, на все мои тревожные недоумения, сложные вопросы о трансформациях образа Прекрасной дамы, о не разгаданной до сих пор поэме «12», с шокирующей многих фигурой Христа во главе банды уголовников, Лида ответила мне одним только восклицанием, более красноречивым, чем разглагольствования высоколобых:

— Не отдавай Блока темным силам!

Это был глас пристрастного автора, любящей женщины…

И Александр Герцен всегда оставался для нее живым человеком, которого хотелось не только донести до слушателей, собравшихся в зале московского музея его имени, но и отблагодарить, как верного друга, порадовать. Попав в Ниццу, отыскав его могилу, она возложила на нее букет из роз, потратив на него чуть ли не все деньги, скупо отмеренные для советского туриста…

Как ни утешала меня Лида, приняв и поняв мое намерение следовать за мужем в неизвестность, целая свора колебаний и сомнений грызла мое сердце. По правилам не мной придуманной игры того времени (восьмидесятый год!), обязательное заявление об эмиграции, поданное по месту службы — в моем случае в Союз писателей, — предполагало исключение из него, запрет печататься, запрет упоминать публично мое имя и еще ряд более мелких условий. На что же жить? Война в Афганистане продлила сроки оформления документов в ОВИРе на год-полтора и больше. Мы перевели дочку в школу рабочей молодежи, чтобы шибко идейные педагоги из пролетарского района Текстильщики не могли достать восьмиклассницу своим праведным гневом… Друзья не оставляли нас. Несколько коллег доверили мне свое литературное имя. В том числе Лида. Под чужими фамилиями я писала внутренние рецензии, делала переводы. Скромные гонорары за сделанные работы получали мнимые авторы и передавали мне так скоро, как только могли. Некоторые просто дарили нам деньги. Пойди поищи по всему свету такие души!..

Наступил день, когда я поняла: уехать не могу! Не могу покинуть тех и то, что так крепко любила. С мужем, тогда еще не готовым к такой перемене, пришлось развестись. Начался многоступенчатый путь возвращения на стези свои.

О том, как меня восстанавливали в низовой писательской организации — на бюро московских поэтов, какие кипели дебаты, как разделывали под орех за «предательство» одни «инженеры человеческих душ», как стойко защищали другие, не инженеры и не винтики, а просто нормальные люди, я написала в повести «Короткая пробежка». Впоследствии она вошла в две мои книги. Лида боролась за мое восстановление в СП, как лев.

Очень поддержал меня морально в то время отец Александр Мень.

Кого бы из коллег ни привозила я к нему в подмосковную Новую Деревню: Фазиля Искандера, Юрия Казакова, Анатолия Жигулина, Зиновия Паперного и, конечно, Лиду, — всех он встречал как родных, для каждого распахивалась дверь его уютного кабинетика, к услугам гостя были книжные полки, богатством своим превосходящие любой религиозный спецхран.

Стала ли Лида от этого общения более твердой в вере — не могу сказать. Возможно, она не нуждалась в этом. Она родилась христианкой — и это врожденное, родовое свойство, как мне думается, помогало ей выстоять и оставаться самой собой во всех передрягах сталинского и послесталинского времени.

Когда Лидия Борисовна пригласила нас с Павлом на празднование своего семидесятипятилетия, я написала стихи:

Лидии Либединской

Четвертый год говели,
Свободу обретя…
Но тут в одной купели
Запрыгало дитя.
И не нашел изъянов
В малютке дорогой
Сам Вячеслав Иванов —
Не Кома, а другой.
Все имена с обидой
Философ отвергал.
Жену-то звали Лидой,
Зиновьевой-Аннибал.
Так Лидией назвали
ТолстУю в честь нее,
И в этом людном зале
Мы чествуем ее…
Дружками в школе стали,
Пусть на недолгий срок,
Бедовый Вася Сталин
И Коган-Нолле-Блок.
Творений их не вспомню,
А в Лиде жив Господь:
Любовью душу полня,
Распятерила плоть.
Кто тут, кто в дальних далях.
Но всех собрал наш зал.
И даже некто Гарик
Ей гарики читал…
Народ ни на мизинец
Не вырос — только сдал.
«Трагический зверинец»
Еще трагичней стал.
Но Лида тех, минувших,
Пустила в оборот,
И лучшие из лучших
Попали к ней в блокнот…
Для скольких смертных Герцен —
Музейный идол, прах.
А Лида щедрым сердцем
Нашла его в горах
И, презирая люто
Того, кто жмот и жлоб,
Спустила всю валюту,
Купался в розах чтоб…
Что до небесных планов,
Оттуда факс упал:
«Горды тобой!» — Иванов
И Лида Аннибал.
24 сентября 1996

Ирина Желвакова
«…И впредь храните верность нашему Герцену»

Воспоминания налетают, наплывают, кружатся в вальсе прожитого времени. И разлетаются, не в силах охватить целое, главное… Слишком невероятна личность этой необычайной женщины. Слишком велика ее восхищенная открытость миру, слишком безграничен дар деятельной любви к самым разным людям… Скажешь: человек-легенда, и не преувеличишь.

Мне повезло. Судьбе было угодно нас дружески соединить.

Сначала робко, несмело, да и как приютской послевоенной ученице в форменном платье с заштопанными локотками, привыкшей к коммуналке, еще не пережившей страхи эвакуации, дикарке, оказавшейся вдруг на сказочной переделкинской даче, где живут настоящие писатели, быть замеченной и рассчитывать на внимание?.. Подгоняло время, сочинявшее общие сюжеты.

С Ириной Желваковой. Дома в Лаврушинском, 1980-е

Как описать мое «взросление с Герценом», где самая восторженная его почитательница, знаток гениальных мемуаров «Былое и думы» и сама автор книг о Герцене, уже проложила дорожку к будущему музею своей созидательной мечтой?.. Как рассказать о ее непременном, обязательном, любовном присутствии в старом особнячке на Сивцевом Вражке?..

Остается собрать осколки этих воспоминаний, да и «нанизать» их по рецепту обожаемого ею Герцена — подобно «картинкам из мозаики в итальянских браслетах», где все относится к одному сюжету, но «держится вместе только оправой и колечками». Понятно, задача не из простых. От времени «колечки» неустойчивой памяти подразвалились, диалоги почти стерлись, да и «оправа» пожухла, с возрастом покрывшись патиной.

Память дает сбои, и картинки окрашиваются новыми тонами. Впечатления упорно возвращаются к тому ощущению, что сложилось позже, а сиюминутное, пережитое в давнем былом, исчезает, тает как дым. Но попытаюсь встретиться вновь с Лидией Борисовной…

Знакомство, оказавшееся счастливым

Когда это было? Думаю, вскоре после того, как у Переделкина, писательской престижной вотчины, раскинувшейся в двадцати километрах от столицы, появился и стал активно застраиваться городок-«спутник» «Мичуринец», где в зеленом дощатом арендованном у Литфонда домике из трех комнат с терраской поселился со своей семьей мой отец, писатель Александр Крон [61]. (Подобное сооружение советского минимализма середины пятидесятых, конечно, как расцениваем его теперь, можно видеть в упомянутом дачном поселке и внешне и внутри, если заглянуть в типовые сжатые интерьеры Дома-музея Булата Окуджавы на ул. Довженко № 11.)

Близким другом отца еще с 1930-х был Юрий Николаевич Либединский, видный деятель РАППа, бескорыстный участник революции, коммунист по убеждению и легендарный автор «Недели» (повесть, написанную в 1921 году, даже проходили в школе). Однако, как свидетельствуют позднейшие источники, «первую ласточку» советской литературы, отмеченную Н. Бухариным, время не пощадило. И без того к трудной судьбе Либединского хвалебная оценка в «Известиях» будущего врага народа прибавила только горечи и сослужила недобрую службу.

Крон поселился на Довженко, 5, и путь на Гоголя, 5 в Переделкине, где гораздо раньше угнездилось семейство Либединских, был не слишком дальним. Пройтись до конца по улице классика кино (теперь неузнаваемой по причине разрастания усадеб новых престижных толстосумов), восхититься дачей индивидуального кроя-строя режиссера-художника, как впоследствии узнано; миновать редкий лесок (ныне изрядно загаженный), рассмотреть дачи небожителей — литераторов и писательских генералов, бывших в то время на слуху, и после нескольких изгибов заасфальтированной шоссейки оказаться у гостеприимно распахнутых ворот дачи Лидии Борисовны.

Такую примерно дорогу мы проделали с отцом одним солнечным деньком. Первое впечатление меня ошеломило. В глубоком кресле сидел болезненного вида человек, довольно полный, приветливый, который не показался мне молодым. Не таким я его представляла. Он так и застыл в моей памяти, почти как на известных фотографиях. Я даже не слышу его голоса… Но он ведь был мужем молодой цветущей женщины, которая шла нам навстречу с распростертыми объятиями.

— Здравствуй, Шура, как давно мы тебя не видели…

Ощущение счастливого, довольного дома, где настоящая, огромная дружная семья, которой я была лишена, меня не покидало (слышались всплески смеха, неясное бормотанье, детские вскрики, шорохи, шепот; дети мал мала меньше то появлялись, то исчезали). В довольно обширной комнате под столом безмятежно сидело на горшке еще совсем юное создание.

Трудно себе представить, что через пару десятилетий я самостоятельно войду в дом Лидии Борисовны и познакомлюсь с ее повзрослевшими детьми: старшей, разумной, рассудительной Машей, красавицей-умницей Таней — Татой, названной так в честь старшей дочери Герцена, с обаятельной, домашней, скромницей Лидой — Лолой, с чудесным Сашей, слишком рано покинувшим нас, с маленькой хрупкой Ниночкой (той, которую я некогда застала в такой непосредственной позе).

Обстоятельства непредсказуемой жизни развели нас надолго, и начавшееся, хоть и поверхностное, но очень теплое для меня знакомство с Лидией Борисовной, прервалось до начала 1970-х. Так сложилось… В силу множества трагических непредвиденностей длительный, затянувшийся на семнадцать лет перерыв в отношениях с отцом, оборвал связь почти со всеми его друзьями. «Не дай бог подумают, что хорошим отношением ко мне я обязана только влиянию его талантливой личности» — приютская выучка одинокого детства «я сама, я сама по себе» оставила жесткую колею.

Я, конечно, знала о бесконечной любви Лидии Борисовны к Герцену и о том влиянии, которое «Былое и думы» оказали на ее судьбу. «Зеленая лампа», книга ее удивительных воспоминаний, в 1960-е годы восхищенно читалась многими.

Воробьевы горы, как и для Герцена, виделись из мемуаров Л. Б. своеобразным символом жизни. Клятва двух отроков — Герцена и Огарева, верных дружбе и уважавших в себе свое будущее (и будущее своей страны), производила отнюдь не хрестоматийное впечатление. Видно, как Лидия Борисовна соизмеряла, сверяла свою жизнь с поступками своих любимых авторов и героев. (Думаю, что наше, более молодое поколение, разбуженное «оттепелью» 1960-х, было последним, принимающим, играющим в эту восторженно-литературную «игру».)

Музей. «Старый дом, старый друг…»

В 1973 году судьба (в лице Гослитмузея, где я работала уже больше десятка лет) подкинула мне всепоглощающее занятие: создать Музей Герцена. И культурная общественность, и заинтересованные потомки писателя давно настаивали на его открытии, хотя эпоха дремучего брежневского застоя не слишком располагала к популяризации деятельности отчаянного диссидента-свободолюба. В трудную пору крушения многих надежд возрождение Дома Герцена стало общим делом, а для меня — и своеобразным выходом из личного тупика. И тут Лидия Борисовна одна из первых пришла мне на помощь.

В один прекрасный день (все дни, проведенные впоследствии с Л.Б., были всегда прекрасными) на Петровке, 28, где и теперь размещается Литературный музей, меня вызвали с экспозиции, и я увидела Лидию Борисовну. Она шла навстречу мне, улыбаясь, такая уютная и молодая, почти родная, словно не прошло и двух десятков лет с того первого нашего свидания. Понятно, говорили о Герцене и о будущем музее. Каким он будет?..

Лидия Либединская была давно признанным литератором, автором книг о русских писателях, но Герцен с Огаревым продолжали занимать особое место в ее литературных пристрастиях. Вышли в Детгизе ее «Воробьевы горы». Любители старой столицы могли пройтись по следам Герцена, заглянув в затуманенные временем окна сохранившихся особняков: книга «Герцен в Москве» появилась незадолго до открытия музея. У дома в Сивцевом Вражке был приоритет.

Юлий Крелин и Натан Эйдельман. 1980-е

Истинное наше сотрудничество началось 6 апреля 1976 года, в день открытия Дома Герцена, и с тех пор, в жару и в стужу, осенью и весной она не пропускала ни одного торжественного вечера или вполне обычного заседания. Ни одного музейного праздника, ни одного поминального дня. Лидия Борисовна стала истинным членом музейного содружества и нашей герценовской семьи. Просто ангел-хранитель. Ее участием отмечены почти все дни рождения Герцена и Огарева, все конференции, все юбилеи… Ее имя — среди самых талантливых, самых благородных наших современников, для которых распахнуты двери музея. Просьбы выступить, сделать сообщение, принять участие в обсуждении принимались с радостью и с благодарностью. Ее безотказность восхищала. Стоит открыть на удачу книгу «Дом-музей А. И. Герцена. Четверть века на Сивцевом Вражке» (М. 2004), и в списке вечеров и научных заседаний (как они значились тогда в пригласительных билетах) прочитаем:

6 апреля 1983 г. 171-я годовщина со дня рождения А. И. Герцена. Выступили: Ч. Гусейнов, Л. Либединская, Н. Эйдельман, Ф. Искандер, Р. Клейнер, А. Кузнецова, М. Кончаловский.

6 апреля 1984 г. 172 года со дня рождения А. И. Герцена. Участники: Л. Либединская, Н. Эйдельман, Б. Окуджава, Б. Егоров, М. Сорокоумовская, В. Кастельский.

4 декабря 1985 г. 160-летие восстания декабристов. Выступили: Л. Б. Либединская, Б. Ш. Окуджава, Н. Я. Эйдельман, С. В. Мироненко.

4 апреля 1986 г. Десятилетие Дома-музея А. И. Герцена. Выступили: Л. Либединская, И. Птушкина, Ю. Давыдов, С. Шмидт.

6 апреля 1992 г. 180 лет со дня рождения А. И. Герцена. Перечитывая Герцена… Ведущий круглого стола — А. И. Володин. Выступили: Ю. Давыдов, Ю. Болдырев, Л. Либединская, А. Городницкий, Р. Кокрелл (Англия), С. Житомирская, С. Розанова, В. Туманов, Д. Сухарев, А. Кузнецова, Н. и А. Толстых.

20 января 1995 г. вечер памяти Александра Ивановича Герцена (1812–1870). Выступили: И. И. Виноградов, Ю. В. Давыдов, Ф. А. Искандер, Ю. Ф. Карякин, Л. Б. Либединская, И. Г. Птушкина, Е. Л. Рудницкая, С. О. Шмидт, н.а. России А. Кузнецова.

6 апреля 2002 г. Вечер, посвященный 25-летию Музея А. И. Герцена. Ведущие вечера: Н. В. Шахалова, директор Государственного Литературного музея и И. А. Желвакова. Участники: г-н К. Амфу (Франция), Г. С. Чурак, С. О. Шмидт, Л. Б. Либединская, И. И. Ришина, А. В. Журавлева (Конаково), н.а. России С. Ю. Юрский, В. А. Долина.

Список можно бесконечно продолжать.

Стоит перелистать летопись наших сивцеввражских дружеских, научных, общедоступных собраний, которых за тридцать три года работы музея набралось великое множество, взглянуть на фотографии, снятые чудом тогдашней техники — «Поляроидом», подаренным американцем Майклом Герценом, или в более поздние времена просмотреть на видео живые картины наших вечеров — везде Лидия Борисовна — в зале, на сцене, в центре застолья. И всегда — с подарком, щедрым приношением, без которого не обходилась ни одна встреча, кстати, и дружеская пирушка в герценовской компании.

«Дорогая и милая Лидия Борисовна! Вам и всем либедятам счастливого Рождества и года! Целуем! Юля, Натан»

В сентябре 1996-го весело и торжественно справили в музее семидесятипятилетие Лидии Борисовны. Все стремились ее поздравить. В вечере участвовали: Г. Горин, И. Губерман, Е. Николаевская, Т. Жирмунская, Ю. Давыдов, Л. Разгон, Р. Клейнер, Н. Журавлева, Я. Хелемский, Е. Рейн, А. Городницкий, Э. Графов, Г. Чурак, С. Клепинина, С. Шмидт и многие другие.

В 2006 году Лидии Борисовны не стало. Вечер, ей посвященный, запомнился как особенно пронзительный. Собрались в Доме Герцена, который почти тридцать лет она не оставляла своим вниманием и безграничной любовью. Пришли ближайшие родственники, от мала до велика (за эти годы появилась новая мощная поросль семейства Либединских — Губерманов — Лесскисов). Ее светлой памяти пришло поклониться множество друзей и почитателей такого редкого человеческого дара — писатели, актеры, художники, ученые, музейщики…

Помнится, в один из дней традиционного праздника Александра Ивановича сидели мы в мезонине сивцеввражского особнячка, где когда-то располагался его кабинет. За разговором и умеренной трапезой (времена тогда были не слишком обильные), уходя, как-то не заметили, что бутылка шампанского (конечно, принесенного Л.Б.) оставалась неоткупоренной. Каково же было наше удивление, почти мистическое, когда напрягшаяся пробка выстрелила в потолок и, к всеобщий радости, пришлось помянуть нашего именинника еще раз и словно бы по его намеку.

У Лидии Борисовны был великий дар — любить разных людей, даже, как казалось со стороны, может быть, и опрометчиво. Умение выслушать, помочь, принять на себя чужую беду, найти самый верный путь, облегчить или даже совсем предотвратить неминуемое, талант сопереживания, весьма редкий теперь, помогли многим людям.

Любовь проявлялась не только в помощи, поддержке, восхищении, в защите от чего-то и кого-то, не только в восстановлении справедливости… Любовь выражалась в активных привязанностях к городу или стране, к отдельным памятникам или домам, где жил кто-то чрезвычайный, необыкновенный, талантливый или просто добрый, порядочный человек, должный оставить в истории свой заслуженный след. Ее приязнь к домам-друзьям (вспомним стих Огарева «Старый дом, старый друг…») особенно выразилась в любви к старенькому особнячку на Сивцевом Вражке.

Не единожды она писала и повторяла, что «многое бы отдала за то, чтобы хоть несколько месяцев прожить в этом времени». «Замечательное десятилетие» 1840-х влекло ее богатством интеллектуальной жизни, желанием увидеть и услышать Герцена и его «сопутников» — этих невероятно талантливых людей. Каждый раз, когда она направлялась к арбатскому предместью в дом 27, ей казалось, что она «прикасается к этому удивительному времени».

За бескрайним столом

Дворянское происхождение привило независимость, смелость, умение постоять за себя. А главное, за других. Мне, к счастью, удалось убедиться, увидеть, что люди подобного толка и социального статуса, с честью прошедшие через невыносимые испытания, не чурались никакой, даже самой сложной физической работы. Однажды, придя к Л. Б. (которой было далеко за семьдесят), я узнала, что высоченные окна в квартире моет она сама. Подобные зеркалам в тяжеловесных рамах, изрядно потрепанных ветрами-дождями, стекла блестели на солнце, как новенькие.

Дом содержался в образцовом порядке, хотя подчас превращался в гостиницу, где приют был всем — музейщикам, случайно встреченным на перепутьях дальних дорог, восторженным любителям литературы и просто друзьям и близким. Обед для любого, даже случайно зашедшего на огонек, званого и незваного гостя, готовился хозяйкой самолично: искусно накрывался стол (тут уж ей равных нет!). Расставлялись фасонные тарелки, только что привезенные из очередной поездки (стран и городов не перечесть), а в экзотические кольца, привычные для столовых убранств растаявших столетий, вдевались настоящие холщовые салфетки, кажется, даже с старозаветной мережкой. На серебреные подставки по праву родства водворялись массивные ножи-вилки, и стол заполнялся роскошеством съедобных даров (даже тогда, когда вылавливались они с трудом в оскудевших советских магазинах).

Новый год в Лаврушинском

Когда же наступал очередной праздник и число приглашенных росло до бесконечности, то стол, подобно скатерти-самобранке, раскидывался во всю свою необъятную волшебную величину, и тут уж многочисленные домочадцы — дочки, внучки, а потом и правнучки получали и свою ответственную роль в приготовлении будущего феерического действа.

На Пасху мерцали плавно оплывающие свечи, наполняя уютную комнату каким-то давно забытым благовонием. В яркой зелени проросшего овса скрывались до поры многоцветные пасхальные яйца, раскрашенные рукой умелой хозяйки. На Рождество и Новый год господствовала елка с разбегающимися огнями. Ее свежим лесным духом наслаждались и взрослые и дети, ежегодно, по принятому ритуалу, собиравшиеся на детский праздник. Бурному молодняку отдавались другие площадки в квартире на Лаврушинском, а в столовой, доверху увешанной картинами (среди которых привлекали глаз полотна известных мастеров), взрослые ранжированно занимали места за бескрайним столом.

Свидетельствую, что за праздничной трапезой (да и не только!) я провела много счастливых минут с Лидией Борисовной и с ее поразительными друзьями. Пили, ели, читали стихи, в ход шла гитара, и главное, в повестке дня всегда был широкий обзор текущих событий. Размер кухни, в опасные времена впитывающей потаенные разговоры, разрастался до объема квартиры.

Не забыть встреч очередных наступающих новых годов, когда многие были живы. Занимал свое место возле хозяйки Анатолий Наумович Рыбаков, яркий, острый рассказчик. Нахохленный, вроде бы строгий, а для меня — отзывчивый и добрый. Рядом — его очаровательная жена Татьяна Марковна, столько пережившая в ссылках и оставшаяся… счастливой. (Назвала свои трудные воспоминания «Счастливая ты, Таня!».) Будто слышится ее мило картавящий, обаятельный говорок. Набегающий, как волна, грозовой рокот голоса Натана Яковлевича Эйдельмана, готового выдать только что родившуюся мысль или потрясающую новость, тоже никогда не забыть. Ведь счастье — улыбнуться легкой усмешке добрейшего Льва Эммануиловича Разгона, не утратившего радости бытия в трагическом кружении по тюрьмам и ссылкам (семнадцать лет в лагерях!); послушать всеми обожаемого парадоксального Григория Горина; попытаться не упустить ни слова из блестящих экспромтов фонтанирующего Зиновия Паперного; поговорить со всезнающим Даниилом Даниным, одержимым идеей кентавристики, особой, разрабатываемой им науки; перекинуться словом с общей любимицей, потрясающей переводчицей и поэтессой Еленой Матвеевной Николаевской, ближайшей подругой Лидии Борисовны.

А каково впечатление от завораживающих стихов в исполнении самого Давида Самойлова, произносимых им в порыве застольного воодушевления!

Юлий Ким и Лидия Либединская. В гостях у Гилатов. Израиль, сентябрь 2001

Лица известные, признанные знаменитости, не нуждающиеся в представлении, и просто милые, замечательные люди — родственники, друзья, знакомые, умещались за бескрайним столом «в мою эпоху»: Фазиль Искандер, истинная легенда, Станислав Рассадин, уникальный стилист, блистательный знаток литературы, и его жена, милая Аля; тончайшая поэтесса Анна Наль и ее муж Александр Городницкий (к которому сколько дефиниций ни прибавь — все будет недостаточно: талант многогранный); Юлий Ким — талант широкий, сочный, безоговорочный; Борис Жутовский, яркий, как вся его живопись, поражающий и своими угловатыми рисунками современников, с которыми сиживал за описываемым столом; Игорь Губерман (одно имя — и тут уж мое перо бессильно…); супруги Графовы — мужественная Лидия, защитник преследуемых и гонимых, и Эдуард, сатирически смотрящий на дурные стороны нашего существования в своих острых фельетонах; громоподобный, удивительный Рафаэль Клейнер, верный традиции чтецкого дела, знаменитые актеры-чтецы — Яков Смоленский, Александр Кутепов, которых я имела удачу слышать и в музеях, и на разных концертных площадках. (Лидия Борисовна была верной их покровительницей, фанаткой, если позволено выразиться современно, отстаивающей до конца важность чтецкого дела для пропаганды художественной литературы.) И многие, многие еще.

В сером писательском доме против Третьяковки, который своим присутствием осветили Пастернак, Алигер, Ильф, Катаев и другие именитые его жители, через квартиру на втором этаже, в подлинном смысле слова, прошла вся советская, да и последующая новейшая литература. Знаменитая, вышитая Л. Б. стебельчатым швом скатерть, подобно редкому каталогу или красной книге, сохранила имена Ахматовой и Пастернака, Самойлова и Светлова…

Серебряный век, несомненно, тоже был где-то рядом: мать Л.Б., Татьяна Толстая (с мерцающим псевдонимом Вечорка), — поэтесса Серебряного века. Цветаева и Вячеслав Иванов давно вписались в биографию истинной подвижницы русской литературы (другого слова не нахожу). Ее жизнь была своеобразным соединением, исторически перекинутым мостом между нашим временем и Серебряным веком, и отблеск этой славы, этого сияния как бы задержался на Лидии Борисовне.

Уж сколько говорилось, писалось (и еще напишут!) о волшебном, щедром, открытом доме Либединской, о человеке-празднике, талантливо объединяющем разных людей, которым она щедро дарила свою приязнь, любовь и дружбу. Радость жизни, которую буквально излучала хозяйка, удовольствие, казалось бы, от самых незначительных, обыденных вещей, влекли к ней бесконечно. Люди приходили и возвращались, уходили навсегда и уезжали… Время меняло состав гостей и тасовало привязанности. Появлялись молодые. У нее был особый талант — чуять таланты.

Всех Лидия Борисовна знала, и все знали ее. Столичная культурная жизнь (скажу, может, немножко преувеличив) проходила во многом с оглядкой на нее: «А что будет говорить графиня Лидия Толстая?»

Галопом по Европам, или Свободный полет в пространстве

Все видеть. Все знать. Всему удивляться. (Хотя где-то, следуя опыту нашей непредсказуемой жизни, писала: «Ничему не удивляться».) Видеть разные страны и города. Вглядываться в лица незнакомых людей, дивиться их обычаям и нравам. За окном ее квартиры был необъятный мир.

«Дух путешествий» поселился в ней с самого рождения, когда незабвенный поэт Вячеслав Иванов бросил в купель своей крестницы горстку серебряных монет, оставшихся от его дальних странствий, приговаривая: «Уж она-то будет много путешествовать»… И не ошибся.

У меня в руках пожухлый листок — программа нашего общего с Лидией Борисовной грандиозного путешествия, предпринятого в разгар 90-х. Крупным курсивом начертано «Вся Франция» и с гордостью расшифровано: «Уникальная поездка по городам: Варшава — Кельн — Брюссель — Париж — Версаль — Фонтенбло — Орлеан — Анжер — Бордо — Каркассон — Авиньон — Оранж — Арль — Канн — Ницца — Монако — Монте-Карло — Лион — Дижон — Нанси — Мец — Люксембург. Экскурсионная программа включает в себя: ночной и дневной Брюссель, музей фламандской живописи, ночной и дневной Париж, Лувр, Музей импрессионистов, собор Парижской богоматери, Елисейские Поля, Монмартр, Сакре-Кер, квартал Ля Дефанс, обзорные экскурсии в городах посещения. 21 день, гостиницы ** — ***, завтраки, стоимость 690 долларов + 250 т. р.» (красным карандашом мною скромно добавлено + 140 т.).

Изучив многочисленные рекламные газеты, которыми начинала пестреть наша неожиданно нагрянувшая капиталистическая жизнь (судя по рекламе, сладкая), я пришла к выводу, что за такую трехнедельную Одиссею стоит заплатить. Лидия Борисовна меня поддержала. И вот — мы уже на перроне Белорусского вокзала садимся с группой таких же счастливцев в поезд, который мчит нас до пограничного Белостока. Ночь застает нас в польском городе Лагов.

В каком-то старинном замке распределяют нас по, я бы сказала, камерам, ибо Лидии Борисовне достается комната, где по стенам торжественно развешаны… да, те самые орудия для устрашения непокорных и пыток преступников — массивные железные щипцы, какие-то рогатки и прочие приспособления старозаветной пенитенциарной системы. Это испытание, как и прочие, вызывает у нее только смех, и на следующее утро, обозрев город, мы садимся в автобус, старенький «Форд», с двумя симпатичными польскими водителями.

Свободная Европа, только что открывшая все свои границы, спутала планы наших навигаторов, и вместо Германии мы заехали в непредвиденную Голландию. Маршрут был полностью изменен, величественный Кельн со своим собором остался на самый конец поездки, но все сладкие обещания экскурсбюро были соблюдены. Группа, весьма разноплеменная, мало организованная и подверженная частью беспробудному пьянству, усиленно роптала, не позволив ущемить права путешествующих.

Веселая легкость, с которой Л. Б. жила, прибавляла силы в весьма утомительном перемещении из города в город, из отеля в отель, в нашей не слишком комфортной болтанке на заднем сиденье автобуса.

Для Л. Б. было не так уж просто принять заданный темп «перелета» — болели ноги, давало знать о себе сердце. Но никогда ни малейшей жалобы.

Вспоминаю, какой восторг вызывали у нас недавно отодвинутые в сторону шлагбаумы, пограничные заграждения… Объединенная Европа, поезжай, куда хочешь! Нам улыбалась свобода почти на три недели. Нас ждал Париж. Нас ждала Франция.

О количестве подарков, которые Л. Б. привозила из всех поездок, ходили легенды. Не обделила никого. Попробуйте сосчитайте: в те далекие времена — у нее уже четырнадцать внуков, двадцать правнуков, а друзей, как знаем, не счесть. И вот, в каком-то французском городе (Арль, Оранж, Лион?) в отведенное нам свободное время мы особенно предаемся этой захватывающей шопинговой игре.

— Сколько стоит эта синяя вазочка, — перевожу я скучающей продавщице по наводке Л. Б.

— Берем!

— Да кто же все это понесет? — ворчу я, когда, нагруженные сверх меры дарами и синей посудой, мы останавливаемся перед очередной витриной.

— Какая странная витрина, — удивляется Л.Б., и я действительно вижу какие-то взлохмаченные манекены.

— Да это мы с вами, — говорю я, не сразу поняв, — зеркало не врет.

В кого же мы превратились после этого ненасытного дня…

Веселый жизненный азарт Л. Б. подогревался по мере приближения к Монте-Карло. Как же, историческое место, казино, отметившееся незабываемыми дягилевскими сезонами.

— Надо сыграть, — неожиданно слышу я.

И вот уже, запасшись металлическим ведерком с бренчащими монетами, она орудует у игровых автоматов в специальном ангаре, окаймляющем волшебное здание казино. Проигрывает… но никогда не сдается.

Лидия Либединская на фоне своей коллекции

Лидия Борисовна никогда не была на могиле Герцена и мечтала поклониться своему кумиру, и главным нашим пунктом назначения была Ницца.

В город, принесший Герцену столько несчастий, мы приехали глубокой ночью. Лидия Борисовна сразу решила, что мы должны найти дорогу на кладбище Шато, а поутру совершить наше паломничество. Незнакомая Ницца сверкала огнями, на Английской набережной не было ни души. Только вечное Средиземное море шумело, напоминая о давней трагедии. Потерять в кораблекрушении мать и сына, глухонемого малыша Колю, а через полгода похоронить здесь свою безвременно ушедшую жену — испытаний на долю Герцена выпало больше, чем достаточно. Л. Б. не могла скрыть волнения, когда на следующий день, взяв такси (гора Шато оказалась и впрямь доступной только для альпинистов), мы оказались на кладбище. Желание Герцена, известно, закрепленное в его завещании, быть похороненным над морем, поглотившим его близких, было соблюдено.

Привратник, устроившийся в дощатом сооружении, как ни странно, место захоронения знал и провел нас до могилы «этого русского» (группы советских туристов нередко сюда заезжали). Постояли, помолчали каждый о своем, и Л. Б. положила к памятнику розы.

Скульптура работы Пимена Забелло, воздвигнутая детьми Александра Ивановича, показалась не такой уж громадной, как представлялась по фотографиям и открыткам, к тому же ненастье и время не пощадили ее. Коренастая фигура в рост покрылась патиной, и зеленоватые металлические подтеки не украсили ее. Но это не помешало страстно ожидаемой нами встрече. Фотоаппарата, увы, у нас не было, и я не могу предъявить вам документальное свидетельство этого исторического момента.

Были и другие совместные путешествия — от Испании до Малеевки, но только эта фантастическая авантюрная «кругосветная» прогулка галопом по Европе в подозрительном автобусе, разваливающемся на глазах, оставила свой нестираемый след. Цель визита была достигнута. Мы побывали на могиле Герцена.

Теперь, когда Дом-музей Герцена постепенно возрождается (и надеемся, откроется после долгой реставрации), а ее нет с нами, особенно пронзительно звучит ее своеобразный завет — дарственная надпись мне на книге «Зеленая лампа»: «Будьте счастливы, и впредь храните верность нашему Герцену».

11 августа 2010

Надежда Капитонова
Наш человек

В «Зеленой лампе» у Лидии Борисовны есть строки: «Есть люди, при воспоминании о которых поднимается в сердце горячая волна, и ты испытываешь благодарность судьбе за то, что они жили на свете, и за то, что она помогла тебе с ними встретиться…».

Так это и о ней самой! Надо благодарить судьбу за то, что она была на свете, за то, что мы с нею на этой земле не разминулись.

Празднование столетия Ю. Либединского в Челябинске и Миассе. Выступает Н. А. Капитонова

Когда Лидия Толстая только знакомилась с будущим мужем, она сказала: «А мы вас в школе прорабатывали». Мне не довелось «прорабатывать» Юрия Николаевича Либединского. Годы моей школы и моего московского библиотечного института совпали с годами немилости к Либединскому. Я, конечно, знала эту фамилию, знала, что это был когда-то известный писатель, что есть несколько больших его книг для взрослых. Но не связывала имя Либединского так близко с Челябинском, с детской литературой, которой служила и служу, и тем более понятия не имела о существовании Лидии Борисовны.

С чего начался интерес к этой фамилии? Однажды попала мне в руки книга Татьяны Толстой «Детство Лермонтова» и удивила посвящением:

«Маше, Тате, Лоле, Саше и Нине Либединским». Подумала, неужели у Либединского было столько детей, и какая связь между автором книги и детьми Либединского?

А в 1962 году получаем в библиотеке новые книги и среди них «Воспитание души» Либединского. Прочитала и ахнула — это же единственное художественное произведение для детей о наших краях начала прошлого века, о сложных временах: Первой мировой войне, революции, Гражданской войне. И написана книга не посторонним человеком, а молодым очевидцем и участником тех событий! Ведь детство и юность Юрия Николаевича прошли у нас: в Миассе, Челябинске, Златоусте. И тут «сошлись» две важные для нас книги Либединского: первая — «Неделя» и последняя «Воспитание души». Последняя книга все объяснила про появление первой, стало понятно про «Неделю», кто и как ее мог написать. Захотелось рассказать ребятам-читателям о книгах Либединского, а об авторе, кроме того, что написано в его книге, ничего почти нет, нет фотографий.

Узнала московский телефон Либединских, набралась смелости, позвонила. Лидия Борисовна так легко и так благожелательно откликнулась, что я заранее в нее влюбилась. А после первой же встречи в Москве, в ее доме в Лаврушинском переулке, когда она рассказала о муже и снабдила семейными фотографиями, она покорила меня окончательно. Л. Б. взяла с меня слово, что я буду у нее бывать, когда буду приезжать в Москву. Так началось наше знакомство, которое длилось больше сорока лет.

Мне посчастливилось встречаться с Лидией Борисовной в Москве, Переделкине, Челябинске, Иерусалиме, Пицунде, и даже случайно — в Перми. Я свято храню ее письма, поздравительные открытки, книги, сувениры, которые она так щедро дарила.

Появление «Зеленой лампы» было для меня событием. Лидия Борисовна с такой любовью пишет о Юрии Николаевиче, о своей семье, о людях, с которыми дружила, что невольно проникаешься этой любовью. И советский классик Либединский стал для меня как будто близким знакомым. Удивительно, как много у него общего с моим отцом: родились в один год — 1898-й, правда, Либединский в Одессе, а мой отец в Красноярске. Оба воевали в Гражданскую войну на стороне красных, оба вступили в партию в 1920-м, оба исключены из партии в тридцатых, чудом уцелели в тридцать седьмом, оба хлебнули лиха во время войны. Оба были в молодости романтиками, всю жизнь прожили честно, в трудах, оба были удивительно добры к людям.

«Зеленая лампа» — одна из самых любимых моих книг. Она для меня — главное доказательство таланта Лидии Борисовны как писателя. Но потом стали приходить в библиотеку другие ее книги, и доказательств становилось все больше. Она создала для детей целую библиотеку книг о людях высоких помыслов, большой душевной чистоты — Герцене и Огареве, декабристах, писателях. Одиннадцать книг для детей! И каких книг! В них и историческая достоверность, и яркое, доступное и интересное детям изложение. В ее творчестве редкое слияние любви к истории, литературе, людям. Если бы каждому преподавателю литературы и школьнику досталось по экземпляру ее книги «Живые герои», как близок и понятен стал бы Толстой и его «Война и мир»!

Мне кажется, что у нее было какое-то особое внимание и интерес к нашему краю. Я могу объяснить это только одним. Любовь к мужу она перенесла на его любимые места. Лидия Борисовна, приезжая, не жалела своих сил на выступления, встречи, интервью. Она подружилась с областной детской библиотекой, где я работаю уже много лет.

Юрий Либединский и Юрий Крымов с женой. Малеевка, 1940

Обязательна была поездка Лидии Борисовны в Миасс, где прошло раннее детство ее мужа, где центральная библиотека и одна из улиц носят имя Либединского. Уже после ухода из жизни Лидии Борисовны среди присланных ее дочерью Лидией Юрьевной бумаг были стихи Либединской. Все они о любви к Юрию Николаевичу. И одно связано с Миассом:

Я иду по городу Миассу,
Спят деревья в снеговой тиши.
Дом культуры, чайная, сберкасса, —
Выбирай, что нужно для души…
Помнишь ли, как вместе мы мечтали,
Что когда-нибудь придем сюда?
И пришли, — не в радости, в печали, —
Я на день, а ты вот навсегда…

Каждый приезд Лидии Борисовны был праздником для тех, кто ее встречал, кто слушал ее выступления. Если судить по телефонным звонкам и письмам Лидии Борисовны после этих поездок, и ей эти поездки были нужны, и ей приносили радость: «Ах, как грустно, что уже так далеко и Челябинск, и Миасс, и озеро Тургояк, и солнечная звонкая уральская весна… Я бы с радостью все это пережила сызнова. В Москве холодно, снег, дождь, пасмурно, и уже не верится, что была праздничная челябинская неделя. Вспоминаю наши веселые застолья — как было хорошо!» (март 1979). «Я хочу еще раз поблагодарить Вас за тот праздник, который Вы мне устроили во время моего пребывания в Челябинске. Несмотря на сумашедшую московскую суету, я все время вспоминаю и нашу поездку в Миасс, и посещение „Русского чая“ и „Уральских пельменей“ (а особенно вкусными были те, которые Вы принесли мне утром в гостиницу!), и всех, всех радушных челябинцев…» (1983).

В последний свой приезд Лидия Борисовна успела съездить еще и в закрытый город Озерск. Этот приезд был не случаен. 1998 год был годом столетия Юрия Николаевича. За год до этого Лидия Борисовна написала в письме о том, что ей очень хочется отметить этот юбилей у нас в Челябинске. Наша библиотека, писатели, краеведы, Фонд культуры подготовили вечер памяти Либединского. И прошел он не где-нибудь, а в актовом зале института механизации сельского хозяйства (теперь агроинженерного университета). До революции в этом солидном трехэтажном здании было реальное училище, которое в 1918 году закончил Юрий Либединский. На фасаде дома мемориальная доска, посвященная Либединскому.

До последних дней Лидия Борисовна была связана с Челябинском, откликалась на все наши просьбы. По просьбе Центра историко-культурного наследия Челябинска она прислала свои воспоминания о Юрии Николаевиче. Они были напечатаны в сборнике «Исторические чтения» (2000). Нашему Пушкинскому обществу для его альманаха она прислала отрывок из «Зеленой лампы» о 1937 годе, о годе Пушкина и репрессий. Отрывок она сопроводила добрым предисловием.

Как я себя ругаю, что сразу не записывала ее рассказы! Как много она рассказывала о Юрии Николаевиче. От нее я узнала историю родства Юрия Николаевича с семьей известных в Челябинске революционеров — братьев Якова и Соломона Елькиных. Именем последнего, погибшего в Гражданскую войну, названа улица в центре Челябинска. На этой улице сохранился старый кирпичный двухэтажный дом с мемориальными досками с именами братьев. В детстве Юрий Николаевич жил по соседству с Елькиными, дружил с их младшим братом Эмилем. А родная сестра Юрия — Рика (Рахиль) позже вышла замуж за Эмиля, стала Елькиной.

Л. Либединская у библиотеки имени Ю. Либединского в Миассе

Сколько от Лидии Борисовны я узнала о Москве! Об истории Донского монастыря, о древнем Крутицком подворье, где удалось побывать с ее подачи… Какую прекрасную экскурсию она провела для нас с мужем в Переделкине! Познакомила нас с Еленой Цезаревной Чуковской. Дом Чуковского еще не был музеем, еще шла борьба за его открытие, а нас уже водила по его комнатам внучка Корнея Ивановича! И что еще удивительно: пока Лидия Борисовна водила нас по аллеям-улицам Переделкина, нам навстречу на разных улицах попались писатели Вениамин Каверин и Валентин Катаев. Они были уже очень старыми, шли не одни, а в сопровождении родных. Мне — детскому библиотекарю — увидеть еще живых классиков было удивительно.

А как много Лидия Борисовна рассказывала о писателях того, что не написано в хрестоматиях: о Светлове, Барто, Евтушенко, Драгунском, своей подруге Алле Рустайкис (это ее песню поет Нани Брегвадзе — «Снегопад, снегопад, не мети мне на косы…») и еще о многих. Мне кажется, она знала всех писателей на свете.

Мы знакомы и с Татой — Татьяной Юрьевной Губерман. К сожалению, мы с ней встречались мало, Челябинск далековато от Иерусалима. Игорь Губерман несколько раз приезжал в Челябинск с выступлениями. Интересно, что предыдущее его выступление совпало с днем рождения Юрия Николаевича — 10 декабря. Когда он приехал в Челябинск прошлой осенью, наше телевидение поручило мне позвонить Игорю Мироновичу, спросить, интересны ли ему места в городе, связанные с его тестем — Либединским. И если интересны, то наше ТВ готово организовать такую поездку. Губерману это оказалось интересно, раньше у него не было возможности походить по нашему городу. Я опять оказалась в роли экскурсовода. Старательно готовилась, узнала о Либединском и то, чего раньше не знала. И вот под оком телекамеры такая поездка состоялась. Только оказалось, что у Игоря Губермана не по его вине осталось на эту поездку очень мало времени. Но успели показать ему ту пересыльную тюрьму в Челябинске, где он сам когда-то сидел. Удивительно, но эта тюрьма расположена во дворах улицы имени Либединского! Передача по телевидению состоялась. Игоря Мироновича с Челябинском связывает и то, что в детстве во время войны он был у нас в эвакуации.

Вечер, посвященный восьмидесятилетию Юрия Либединского. Слева направо: Мария Либединская, Наталья Журавлева, Александр Либединский, Дмитрий Журавлев. ЦДЛ, 1978

Особая у меня благодарность Лоле (Лидии Юрьевне). У нас с нею постоянная связь. Если бы не ее помощь, не состоялась бы в Челябинске большая выставка «Юрий Либединский нам о нас». Эта выставка была приурочена к стодесятилетию со дня рождения писателя (декабрь 2008). Ее организовали преподаватели и студенты Академии культуры и искусства, областной фонд культуры, областная детская библиотека. Лидия Юрьевна прислала нам много литературы, связанной с ее отцом: прижизненные издания, переводы, журналы со статьями Юрия Николаевича и о нем, личные вещи, документы. Там была выставлена посмертная маска Юрия Николаевича и карта Тургояка, нарисованная Львом Бруни. О том, как они к нам попали, и о роли Лидии Борисовны я расскажу чуть позже. Позже эта выставка будет представлена в Интернете. Есть надежда, что в городе будет организован литературный музей. И там должна занять достойное место экспозиция, посвященная Юрию Либединскому.

Мне посчастливилось познакомиться и с Натальей Дмитриевной Журавлевой — дочерью знаменитого чтеца Дмитрия Журавлева и невесткой Либединских (вдовой их сына Саши). Не так давно Наталья Дмитриевна приезжала в Челябинск с театром «Табакерка». Удивительно талантливый человек и человек «Дома Либединских».

И у матери Лидии Борисовны — Татьяны Владимировны, и у Юрия Николаевича, и у самой Лидии Борисовны был особый дар — дружить. У меня сложилось такое представление, что она в доме никогда не оставалась одна, у нее постоянно кто-нибудь гостил. Ее друзей невозможно перечислить. Я знаю только малую их часть, но среди них Михаил Светлов и Зиновий Гердт, Александр Иванов («Вокруг смеха») и знаменитая Маргарита Эскина, Натан Эйдельман и Зиновий Паперный…

Юрий и Лидия Либединские с Николаем Заболоцким и Валерией Герасимовой. Мисхор, март 1953

Как любят ее друзья, я увидела на юбилеях Либединской. Мне очень повезло побывать на ее семидесятипятилетии в музее Герцена на Сивцевом Вражке. Зал был переполнен. А вели юбилей Игорь Губерман и Григорий Горин. Мне кажется, достаточно назвать эти имена и уже завидовать тем, кто попал на этот юбилей. А там выступали Евгений Рейн и Лев Разгон, Александр Городницкий и Сигурд Оттович Шмидт… И каждое выступление — не дежурные слова юбиляру, а настоящие объяснения в любви. Там я услышала от ведущих слова, которые особенно запомнились, что большая часть населения называется «лидолюбами», «людоведами»… С тех пор мы с нашими челябинскими друзьями называем себя «лидолюбами». Восьмидесятипятилетний юбилей прошел в том же герценовском музее, но, к великому сожалению, уже без Лидии Борисовны. Но и на нем было сказано столько добрых слов, слов восхищения. И кем сказано! Ширвиндтом, Лановым, Городницким, Арцибашевым, Эскиной…

Лидия Борисовна однажды в интервью нашей газете сказала: «Удивительно, как порой бывают тесно переплетены события, люди, встречи…» (1998). Она была права. Когда я впервые читала «Зеленую лампу», узнала о дружбе ее мамы с писателем Артемом Веселым. А моя мама в конце 1920-х — начале 1930-х годов училась в Академии коммунистического воспитания вместе с первой женой Артема Веселого — Верой Орловой, дружила с ней. И мы одно время останавливались в Москве в ее квартире на Тверском бульваре. И о гибели их маленького сына, о чем писала Лидия Борисовна, я знала с детства.

А встреча наша в Перми? Я там была единственный раз в жизни, приехала в командировку. В первый же день мне вручили билет в их новый драмтеатр на встречу с писателями. Я ахнула, глядя на сцену. Там за большим столом сидели писатели из Москвы, Кавказа… а в центре Лидия Борисовна! Свое выступление тогда она посвятила внукам, их забавным изречениям. Все смеялись. Написала Лидии Борисовне записку, пустила по рядам. Потом, после писательской встречи мы встретились у служебного входа. Она рассказывала о поездке по Пермскому краю, на завод в Лысьву, где им на заводе подарили красивую эмалированную посуду, которой и славился этот завод. Может быть, и Лидия Борисовна была в Перми только раз? Спасибо судьбе за такие встречи!

Еще одно пересечение. Я много лет назад познакомилась со свердловчанкой — матерью Эрнста Неизвестного — писательницей Беллой Дижур. Мы переписывались, иногда встречались. Конечно, все разговоры у матери о сыне, его необыкновенной судьбе. Последние годы она жила в Нью-Йорке, там же, где и изгнанный из страны сын. Об этом знакомстве почему-то не было разговора с Лидией Борисовной, или просто она на него не реагировала. И вот в сентябре 2004 года я приехала в Москву и, как всегда, не могла пропустить визита к Лидии Борисовне. Сидим на кухне. Она спрашивает, что еще мне предстоит сделать в Москве. Я говорю, что мне надо найти Деловой центр, чтобы посмотреть скульптуру «Древо жизни» Неизвестного, только что открытую. (Я тогда еще не знала, что официальное открытие перенесли на октябрь из-за бесланской трагедии.) Лидия Борисовна говорит, что хорошо знает старую Москву, а Деловой центр — это что-то новое.

И вдруг говорит, что знакома с Эрнстом, что это он сделал посмертную маску Юрия Николаевича. Я спросила, где эта маска. Лидия Борисовна так просто говорит и показывает рукой: «Вот в этом шкафу». Я чуть со стула не свалилась. Посмертная маска Либединского, да еще работы Неизвестного! А Лидия Борисовна спокойно предложила мне ее взять и увезти в Челябинск с условием, если она нам нужна. Нужна-то нужна, но кто мне поверит, и как я ее увезу — такую тяжелую. Тогда договорились, что мы посылаем от городских властей письмо, а Лидия Борисовна пишет дарственную, и тогда мы транспортируем маску в Челябинск. Это был бесценный дар! Лидия Борисовна сделала его не потому, что не ценила маску, а понимала значимость маски для Челябинска, для земляков Юрия Николаевича. Лидия Борисовна в очередной раз поразила меня своим бескорыстием. Теперь маска бережно хранится у нас в городе в ожидании открытия литературного музея.

…Либединские много лет дружили с поэтом Николаем Заболоцким. Одно время были соседями. И вряд ли поэт им рассказывал, что в начале 1920-х годов он и Белла Дижур вместе учились в пединституте имени Герцена в Ленинграде. Заболоцкий был влюблен в Беллу Дижур, называл ее «горной невестой». А она вышла замуж за медика Иосифа Неизвестного. Их сын Эрнст стал знаменитым скульптором. И был знаком с Лидий Борисовной, с Игорем Губерманом. Ему поручили сделать посмертную маску Юрия Николаевича. Вот такая цепочка: Либединские — Заболоцкий — Дижур — Неизвестный! Кстати, в Челябинске вышла книга о Неизвестном [62]. В книге открыта история жизни отца и деда Эрнста в нашем маленьком городе Верхнеуральске. Скульптор об этой истории не знал. Дед был богатым купцом, и от внука скрывали происхождение.

Юрий Либединский и Николай Заболоцкий. Мисхор, март 1953

На восьмидесятипятилетнем юбилее Лидии Борисовны на сцене был ее портрет, выполненный художником Борисом Жутовским. И сам он был в зале.

Жутовский входил в круг друзей Лидии Борисовны. Но, оказывается, он дружил и с Неизвестным и даже жил одно время в семье родителей Эрнста, хорошо вспоминает Беллу Абрамовну. Опять пересечения.

Удивительно, что с Лидией Борисовной и Беллой Абрамовной я познакомилась в один год, и ушли они из жизни в один год! Только Дижур прожила гораздо дольше, ушла на 103-м году!

Я помню, мне казалось мистикой, когда в конце 2004 года в моей комнате стояли две большие картонные коробки: в одной был архив Беллы Дижур, которая после своего столетия из Нью-Йорка через меня посылала его в музей Екатеринбурга, а в другой — посмертная маска Юрия Николаевича, подаренная Челябинску Лидией Борисовной и еще не сданная на хранение в музей.

В те же часы сентябрьского дня 2004 года на кухне у Лидии Борисовны узнала от нее о смерти Льва Шилова — директора Дома-музея Корнея Ивановича Чуковского. Она дружила с ним, вместе с ним вела передачи из Переделкина, с большой горечью говорила об этой потере. А ведь Лев Шилов был воспитанником нашей землячки Лидии Сейфуллиной. Он считался ее любимым внуком, хотя был внуком ее сестры. О Сейфуллиной мне приходилось много рассказывать и писать. И всегда в этих рассказах обязательно фигурировали воспоминания Юрия Николаевича о Сейфуллиной, с которой он был знаком в Челябинске еще в 1919–1920 гг.

Известный челябинский издатель, краевед Михаил Гитис предлагал нам сообща написать книгу о связях Юрия Николаевича и семьи Либединских с людьми, имеющими отношение к Южному Уралу. Но весной этого года он скончался. Мне одной такую книгу, к сожалению, не осилить.

А связей много. Одна фамилия Герасимовы очень много значит для нас, южноуральцев. Есть в селе Кундравы музей Сергея Герасимова — знаменитого кинорежиссера. Но далеко не все знают, что первой женой Либединского была Марианна Герасимова. А первой женой Александра Фадеева была ее сестра Валерия. Так что Фадеев и Либединский были не только большими друзьями, но одно время и родственниками. Марианна и Валерия — двоюродные сестры Сергея Герасимова, тоже наши землячки. Их отец Анатолий Алексеевич Герасимов известен в наших краях как профессиональный революционер. О судьбах членов его семьи можно было бы написать большую книгу, настолько эти судьбы ярки, трагичны.

Александр Фадеев и Марианна Герасимова

Все знают, как дружны были Юрий Николаевич и Александр Фадеев. Недаром своего сына Либединский назвал Сашей в честь Фадеева. Фадеев тоже имел отношение к нашему краю. В 1954 году он жил в Челябинске и Магнитогорске, писал роман «Черная металлургия», который так и не состоялся. (Книга «Фадеев на Урале» вышла в 1966 году.) Лидия Борисовна в «Зеленой лампе» писала о трагедии Марианны Герасимовой, о самоубийстве Фадеева, поместила очень важные дневниковые записи Либединского о смерти Фадеева, которые, к сожалению, в других источниках не были напечатаны.

И еще одна история. Либединские дружили с семьей художника Льва Бруни и Нины Бальмонт (об этом можно прочитать в «Зеленой лампе»). В семье Льва Бруни многие годы хранилась реликвия — карта озера Тургояк. (Тургояк — красивейшее озеро на Южном Урале, недалеко от Миасса.) Юрий Николаевич очень любил озеро, мальчиком с родителями в летние месяцы жил на его берегах. Сколько прекрасных строк о Тургояке написал Либединский в «Воспитании души»!

Дом творчества. Ялта, 1957. Сидят: К. Паустовский, Ю. Либединский, О. Форш; стоят: Ю. Алянский, Л. Либединская, М. Довлатова

Лидия Борисовна рассказала мне историю этой необыкновенной карты. Ее в 1917 году нарисовал молодой художник Лев Бруни для своей невесты Нины Бальмонт. Они в одно время оказались на тургоякских дачах. История их появления в наших краях, история знакомства достойны отдельного рассказа. Прошло много лет. Художник умер. Вдова художника — Нина Константиновна подарила эту карту Юрию Николаевичу. Карта-подарок висела над постелью Либединского в рамке под стеклом. Однажды, уже после смерти Юрия Николаевича, карта упала, стекло разбилось. Лидия Борисовна свернула карту в трубочку, куда-то спрятала и найти ее не могла. Но обещала ее найти и отдать челябинцам.

Прошло несколько лет. Накануне 1 мая 2006 года я позвонила Лидии Борисовне, чтобы поздравить ее с праздником. Она сказала мне, что нашла карту, приготовила ее, чтобы отдать, пригласила приехать в Москву. Но предупредила, что улетает на Сицилию и до 18 мая ее не будет. Я еще тогда подумала: вот отчаянный человек — в таком возрасте, с больным сердцем, в жару на Сицилию, а там еще и экскурсионная беготня! Проходят майские дни. 18-го и 19-го не звоню, боюсь побеспокоить, человек только что прилетел. А 20-го мне звонит одна из наших «лидолюбов» и говорит, что по телевидению будет передача ПАМЯТИ Лидии Борисовны. Звоню в Москву. Ошибки нет. Горе!

В сентябре этого года, в день рождения Лидии Борисовны мы с мужем были в Москве, встретились с родными Лидии Борисовны на Новодевичьем кладбище у могилы Либединских. Потом была еще встреча с Лидией Юрьевной, она передала нам ту самую карту. Теперь карта у нас. Тоже ждет открытия литературного музея.

В последний приезд у Лидии Борисовны было очень мало времени. Но мы нашли окошечко в плотном графике и познакомили ее с известным не только в Челябинске художником-модельером Татьяной Бердниковой. Каким высоким ценителем тряпочных изделий оказалась писательница! Как ей понравились платья, костюмы, изготовленные художницей! За короткое время они подружились. И наша Татьяна стала «лидолюбкой», бывала в гостях в Лаврушинском.

Однажды приехала Лидия Борисовна к нам в Челябинск и, как всегда, удивила. В ушах у нее совершенно уникальные сережки. Большие, в каждой несколько разноцветных камней. Мы залюбовались. Она сказала, что камни она привезла из Индии, а сережки сделал знакомый ювелир. Поехали с Лидией Борисовной на машине в Миасс. Вернулись в Челябинск, посмотрели, а одной сережки нет. Обыскали машину. Нет. Позвонили в Миасс, в библиотеку. Нет. Наверно, ажурная шаль зацепила сережку, вынула ее незаметно. Мы страшно огорчились. А Лидия Борисовна очень спокойно отнеслась к потере. Была рада тому, что одна-то осталась.

В каком темпе жила Лидия Борисовна, она сама рассказала в одном из писем: «А не писала я Вам потому, что задержалась в Израиле, а когда приехала, то сразу навалилось столько дел, что только успевай поворачиваться: радио, телевидение, юбилеи, выступления, гости, а потом приехали Губерманы, и начался вообще сумасшедший дом. Игорь мотался по разным городам. Улетал, возвращался, снова улетал, а в Москве — съемки телевидения у нас дома, интервью и пр. и пр. Всех надо принять, накормить, напоить. А вечером друзья… А там, глядишь, и Пасха подкатила, а у меня в этом году помощников, кроме Вари, не оказалось… Вот я и крутилась, на Пасху собралось двадцать пять человек друзей: все было как положено — и куличи, и пасха, и окорок. Короче, просидели до семи утра, и все были, как говорится, сыты, пьяны и нос в табаке. А потом было два ответственных вечера, которые я вела, — один в доме ученых памяти пяти поэтов: А. Тарковского, Д. Самойлова, Б. Окуджавы, Ю. Левитанского и И. Бродского. Рафаэль Клейнер читал стихи, а В. Берковский исполнял песни на их слова. Ну, а я о них рассказывала. А второй вечер в ЦДРИ памяти прекрасного артиста и моего большого друга Якова Смоленского. Выступали его друзья-вахтанговцы и его ученики. Прекрасный получился вечер! Но все это требует сил и напряжения. Тата меня ругает. Ты, говорит, в смысле возраста живешь „не по средствам“. Может, она и права, но я считаю, что, пока здоровье позволяет, надо так и жить, а не копить силенки на лишний год-другой скучной жизни…» (28 апреля 1998 г.)

Лидия Борисовна так и жила. Ярко, умно, щедро. Была настоящей жизнелюбкой, оптимисткой, с прекрасным чувством юмора, хотя жизнь ее не была сплошным праздником, было много и горя. Всех удивляла сочетанием простоты и достоинства. Такой и осталась у нас в памяти. Очень светлой и доброй памяти.

Над моим письменным столом висит большая хорошая фотография Лидии Борисовны. Ее сделала в Лаврушинском одна из наших «лидолюбок» — профессиональный фотохудожник. Я каждый день отмечаю: Лидия Борисовна здесь, с нами. И мне не надо искать ответ, задаваться вопросом: «Делать жизнь с кого?». Ответ давно есть: «С Лидии Борисовны Либединской!»

Виктор Татарский
«О милых спутниках»

Почти каждый день я вспоминаю Лидию Борисовну в связи с какими-то событиями, книгами, персонажами… И еще до того, как Игорь Губерман предложил мне написать о ней для этой книги, думая о том, что и как мог бы рассказать об этом замечательном человеке, понял: мое восприятие Лидии Борисовны находится в области эмоций, чувств, а это трудно выразить на бумаге.

Ведь «чукча» в данном случае «не писатель, а читатель».

Попробую, однако…

* * *

В начале 1970-х годов Центральный Дом работников искусств проводил вечера, посвященные жизни и творчеству К. Паустовского, А. Фадеева, М. Светлова, К. Чуковского… Рассказывала о них (иногда вместе с З. Паперным) хорошо знавшая лично многих писателей Лидия Борисовна Либединская, а я на этих вечерах читал отрывки из их произведений.

Виктор Татарский. 1970-е

Тогда мне и довелось познакомиться с Лидией Борисовной, и с тех пор я имел счастье быть с ней в прекрасных отношениях, регулярно общаться и всегда ощущал с ее стороны дружеское расположение, отвечая на это глубокой симпатией и искренним интересом ко всему тому, что было предметом внимания Лидии Борисовны.

Неоднократно бывая на встречах с ее читателями, например, в музее Герцена, в музее Цветаевой, слышал ее замечательные рассказы (Герцена она чтила необычайно, а с Цветаевой была знакома) и видел, с каким огромным интересом слушают Лидию Борисовну люди, как переживают вместе с ней. Может быть, это было вызвано еще и тем, что она говорила об известных личностях, как о своих близких, дорогих ее сердцу… С Мариной Ивановной Цветаевой, например, она была знакома в последний период ее жизни и упрекала себя в том, что не смогла предотвратить ее трагический финал…

Виктор Татарский. 1980-е

Крестным маленькой Лиды был поэт Вячеслав Иванович Иванов, в роду Лидии Борисовны — прабабушка Льва Николаевич Толстого — графиня Александра Ивановна Щетинина… Как вспоминала Лидия Борисовна, у ее отца хранились визитные карточки с золотым обрезом и маленькой короной: «Граф Борис Дмитриевич Толстой», на которых впоследствии граф приписал: «Сотрудник Госплана РСФСР». И со стороны матери — Татьяны Владимировны — прадед Тихон Николаевич Ефимов за подвиги в боях с Наполеоном был удостоен потомственного дворянства. То есть Лидия Борисовна — графиня Толстая. «Графинюшка» — как ласково величал ее Игорь Губерман (он же называл ее «тещинькой»). В связи с этим вспоминается, как в начале 1990-х, когда вдруг, невесть откуда, появилось множество «графов» и «князьев», срочно создавались клубы «их сиятельств», кто-то позвонил Лидии Борисовне с предложением вступить в один из них. «Достаточно того, что я сама знаю, кто я и откуда, — строго ответила графиня, — и ни в какие ваши сомнительные сообщества вступать не собираюсь». Относясь с большим почтением к своим предкам и никогда не отказываясь от своего дворянского происхождения, Лидия Борисовна до последних дней носила фамилию любимого мужа.

Добрая, спокойная (несмотря на все коллизии жизни) и какая-то очень уютная «Зеленая лампа» — книга Лидии Борисовны посвящена во многом Юрию Николаевичу Либединскому. В течение многих десятилетий она была для него не только любимой женщиной, но помощником, соратником, единомышленником…

Любовь к Юрию Николаевичу, светлую память о нем Лидия Борисовна хранила, как самое дорогое, до последних дней своей жизни…

Помню, кто-то из гостей в ее доме с некоторым сомнением отозвался о личности Александра Фадеева, сказав, что ни один из творческих союзов не пострадал в годы репрессий так, как Союз писателей, и это происходило с молчаливого согласия Фадеева, генерального секретаря СП в те годы.

«Неправда это! — решительно возразила Лидия Борисовна. — Саша был замечательный человек… и писатель хороший!»

И я вспомнил о том, что Фадеев дружил с Либединским с юности, всегда помогал ему и его семье, поддерживал в самые трудные дни. Юрий Николаевич и Лидия Борисовна отвечали ему глубокой благодарностью и любовью.

Лидия Борисовна с большой симпатией относилась к людям, которых ценил и уважал Юрий Николаевич, и никогда никому не позволяла усомниться в их порядочности.

При всей мягкости, доброте, благорасположенности к людям, она была глубоко принципиальным человеком, способным порой резко выразить свое отрицательное отношение к поступкам или высказываниям людей, даже близких ее дому. Как-то один из них заявил о своем негативном отношении к представителям «нетитульной» нации в нашей стране. «Вон отсюда…» — тихо, но твердо сказала Лидия Борисовна. Этот человек больше в ее доме не бывал.

Лидию Борисовну привлекало искусство художественного чтения. Она часто бывала на концертах Д. Н. Журавлева, Я. М. Смоленского, А. Я. Кутепова, слушала почти все мои актерские программы в концертных залах. Одну из них — «Дом на набережной» Ю. Трифонова, я читал у нее в Лаврушинском, мне было важно знать ее мнение до исполнения этой работы на публике. Ее художественному вкусу, ее оценкам я доверял абсолютно.

Ю. Либединский, Е. Трощенко, А. Фадеев. Нач. 1930-х

Несколько лет мы с Лидией Борисовной были в жюри конкурса художественного чтения студентов театральных вузов. Наше с ней восприятие услышанного почти всегда было единодушным. В отличие от других членов жюри (педагогов театральных вузов) мы не были ангажированными и воспринимали все вполне объективно. Мы называли себя (в составе этой комиссии) «независимыми депутатами»…

Когда телевидение предложило Лидии Борисовне выбрать собеседника для диалога, она пригласила меня, и мы более получаса разговаривали прилюдно. Лидия Борисовна вела общение, как всегда, абсолютно органично, свободно, с великолепным юмором, то есть так, как если бы это происходило не в телевизионном кадре, а у нее на кухне, где собрана замечательная коллекция кухонных дощечек.

На протяжении почти сорока лет мы довольно регулярно общались с Лидией Борисовной. Она приглашала меня и на день рождения (24 сентября), и на встречи Нового года, и на Пасху, и просто так. В 1990-е я вел из Третьяковской галереи телевизионный цикл «История одного шедевра» и часто бывал у нее после съемок — благо напротив.

И все же я больше всего ценил наши с ней личные встречи, особенно у меня на Арбате. Немного глуповато гордился тем, что, представляя меня на своем юбилее в ресторане Дома актера, Лидия Борисовна, перечислив то, чем я занимаюсь, указала рукой на мой дом (напротив Дома актера), с улыбкой добавила: «…а еще у Виктора самая чистая квартира в Москве!» Если бы она знала, как я готовился всегда к ее визиту!..

Закончу, пожалуй, строками Василия Андреевича Жуковского, которые не раз воспоминала Лидия Борисовна:

О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
А с благодарностию: были.

Владимир Порудоминский
«К своим пошла…» Просто заметки

…На Украину, в Каменку, мы с Лидией Борисовной попали в начале восьмидесятых: ежегодные Пушкинские дни в ту пору широко отмечались по всей стране.

Гостеприимные хозяева районного масштаба целые дни возили нас по местам выступлений, прилежно и уважительно слушали наши разговоры о Пушкине, по вечерам, разговляясь за столом, щедро уставленным крепкими напитками, галушками, салом, варениками и прочей местной снедью, дружно спевали «Распрягайте, хлопцы, коней», «Чему ж я не сокол», что-то про курочку и гусочку.

В имении Давыдовых, где Пушкин, деля время между «аристократическими обедами и демократическими спорами», встречался с будущими участниками восстания, воздвигнут удачный многофигурный памятник декабристам.

Владимир Порудоминский. 2000-е

Декабристы были пожизненной любовью Лидии Борисовны. Она написала хорошую книжку о самоотверженном юноше Бестужеве-Рюмине. Она не поддавалась нынешним разговорам о вреде, причиненном декабристами историческому развитию отечества. Для нее, как для Герцена, люди 14 декабря были людьми высокого нравственного подвига и примера.

Как-то мы говорили с ней, что в отличие от богатого юноши из евангельской притчи они все свое имение роздали, от всего отказались во имя служения истине.

Там, в Каменке, особенно по вечерам, мы с Лидой подолгу сидели возле памятника декабристам. Есть в этом памятнике какая-то манящая энергия, сила притяжения, которой иногда обладает скульптура. Впрочем, может быть, нам это казалось, потому что люди, изваянные мастером, все время незримо присутствовали рядом — в мыслях, в беседах, просто в воздухе («мы в воздухе одном»).

К памятнику Лидия Борисовна уходила от шумного застолья, хотя толк в застольях знала и ценила их.

Стояли теплые июньские вечера. Купы деревьев чернели на фоне высветленного лунным светом неба.

Редеет облаков летучая гряда.
Звезда печальная, вечерняя звезда!
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив и черных скал вершины,
Люблю твой слабый свет в небесной вышине;
Он думы разбудил, уснувшие во мне…

Эти строки написаны Пушкиным здесь, в Каменке. («Память Каменки любя…» — оглянется назад Пушкин, оставив эти места.) Стихов Лида помнила множество.

Памятник декабристам в городе Каменке. Скульпторы М. К. Вронский, В. В. Чепелик

Мы засиживались у памятника далеко за полночь. Беседовали, вспоминали, молчали, перебирая в памяти разбуженные думы.

Увлекательные рассуждения, нежданные исповеди, густо заполненные страницы былого и настоящего открывались в сказанном, таились в умолченном…

Сколько раз просил Лиду записать многое из того, что слышал от нее, — хватило бы еще на одну (или не на одну) «Зеленую лампу»: «Ведь никто, кроме тебя, этого не знает» — «Да, непременно надо как-нибудь…»

Когда гостеприимные хозяева, разделавшись с очередным хоровым номером и изготовясь опрокинуть очередную стопку горилки, вдруг полошились, обнаружив, что главная гостья, Лидия Борисовна, за столом отсутствует, кто-нибудь из осведомленных успокаивал: «Да, мабуть, в парке сидит. К своим пошла»…

В своей долгой жизни я встретил лишь считанных людей, которые так же легко и охотно, как Лидия Борисовна, отправлялись в путешествия, общались с людьми, участвовали в разнообразных начинаниях, сами постоянно затевали что-нибудь.

Пушкинский праздник в Захарово. Крайние слева — В. Порудоминский, М. Алигер, крайняя справа — Л. Либединская

Многое из того, что для других не более чем обязанность, необходимость, было для нее частью живой жизни, вызывало неподдельный интерес, находило отклик в ее душе, становилось для нее побуждением и пробуждением к жизни и к работе.

Она так много успевала, потому что любила жить.

Жизнь — не какая-то, не особая, а жизнь вообще — доставляла ей духовную, душевную, телесную радость.

Я видел ее в трудные, несколько раз в трагически трудные дни (без которых не может состояться судьба долго пожившего и пожившего в наше время человека) и всегда поражался ее живой силе, противостоявшей тяготам, трагедии. Не патетика, не могущество воли, не подчинившее себе всего человека чувство долга, к чему нас упрямо приучали («Надо было жить и исполнять свои обязанности», писал ее друг Александр Фадеев, жизни с этими обязанностями не выдюживший и оборвавший ее), — тут иное: просто она ни при каких обстоятельствах не умела утрачивать счастье жизни.

«Пока мы недовольны жизнью, она проходит», — одно из любимейших изречений Лиды; она щедро одарила им своих друзей.

Она говорила, что знает рецепт счастья: не завидуй, не ревнуй, не бойся, не скупись…

Из письма (конец 2002-го, Лиде за восемьдесят):

«У меня к уходящему году никаких претензий нет, хоть время от времени одолевали какие-нибудь хворобы (ноги стали плохо ходить!), но все-таки я умудрилась слетать весной на недельку в Париж, потом месяц прожить в Малеевке, хороший дружественный месяц, с Леночкой Николаевской, Городницкими и Рассадиными, а осенью была очень волнующая поездка в Елабугу и Чистополь, потом суетливые месяцы в Москве — выступления, телевидение, юбилеи и вот, наконец, обожаемый Иерусалим, который встретил меня холодом, грозами и ветрами, по ночам „ветер выл и ставни стучали“. Но сейчас ветер поутих, дожди умерили свой пыл, все вокруг зазеленело, чудный промытый воздух, может быть, и потеплее станет…»

Надпись на скатерти: «Спасибо, Лидочка — ты делаешь жизнь прекрасной. Володя Порудоминский»

Израиль, Иерусалим — у Лиды любовь неизменная, всегда манящая и радостная, еще с конца восьмидесятых: едва Союз наладил отношения с Израилем, Лида тотчас собралась к родным, и мы с Надей тогда же поехали: за три месяца вместе исходили вдоль и поперек эту «шмуле полоске» (узкую полоску), как на полуидише назвал еще в самолете Священную Землю какой-то старенький еврей.

А после — Лида туда уже всякий год, несчетно, из московской суеты и беготни; впрочем, и в Иерусалиме отсыпалась, отлеживалась только первую неделю — все хотелось двигаться, смотреть, встречаться с людьми.

Из письма: «Когда Игорь <Губерман> едет куда-нибудь по стране выступать, я увязываюсь за ним, а так как он категорически запрещает мне присутствовать в зале, то я знакомлюсь с достопримечательностями Хайфы, или Беэр-Шевы или еще какого-нибудь города».

Еще: «Я здесь уже скоро два месяца. Здесь не жизнь, а рай. Погода стояла изумительная, только вчера прошел первый ливень с градом, а сегодня тихий серый денек без дождя, какие бывают в Переделкино в начале сентября» (письмо февральское).

Или: «Радуюсь безоблачному иерусалимскому небу, теплому солнцу и, главное, человеческому общению. Короче, благодарю судьбу за каждый прожитый день…»

Как-то спросил Игоря, заехавшего сюда, в Германию, по дороге из Москвы, как там Лидия Борисовна.

Игорь ответил в своем ключе: «Тещенька носится по Москве и открывает мемориальные доски».

Это — все то же: к своим пошла.

Люди, чьи имена отпечатывались на мемориальных досках, которые открывала Лидия Борисовна, вне зависимости от того, жили они вчера или полтора столетия назад, были для нее близкими, дорогими людьми.

Л. Либединская с внуками

Крестным отцом Лидии Борисовны был поэт Вячеслав Иванов, но в «башню» ее не тянуло. Реальная жизнь и литература неделимо и гармонично сопрягались в ее жизни: были в отношении одна к другой и целым и частью целого.

Прочитайте ее книги для юношества — о Толстом, о Герцене и Огареве: она отворяет читателю дверь в литературу, как в дом, от рождения знакомый и освоенный, как в родной дом, — но и жизнь, обычная, житейская, была для нее насыщена литературой — темами, образами, сближениями…

Из письма: «Спасибо за письмо, которое я получила, вернувшись из Израиля, — это было одно из немногих радостных событий в нашей безумной действительности, когда даже я, при всем своем оптимизме, после каждых „последних известий“ впадаю в ярость от всего происходящего здесь и в основном от человеческой глупости и подлости. Но будем верить, что „и это пройдет“. В Москве сразу попала в какой-то водоворот — записи на радио, на телевидении, межвузовский конкурс чтецов памяти Яши Смоленского в Щукинском училище — это было прекрасно — три дня с утра до вечера слушали прекрасную литературу, правда, не всегда в прекрасном исполнении, но были очень хорошие ребята. Особенно один мальчик, который читал отрывок из „Братьев Карамазовых“ о Коле Красоткине, который идет по базару, направляясь к Илюшечке. И еще была чудесная девочка, читала отрывок из „Семейного счастья“ — сцену в саду и прогулку по лунной дорожке, где Толстой (только он это мог!) видел тень от прыгающей лягушки. Это были счастливых три дня!»

Однажды сказала всерьез: «Вот думала: с кем из русских писателей хотела бы иметь роман. Надумала троих: Пушкин, Герцен, Чехов».

Помня о ее пристрастных паломничествах в Шахматово, я спросил: «А Блок?» После некоторой паузы: «Нет, с ним выпить вина, помолчать».

Мне радостно думать и чувствовать, что мы искренно скучали друг по другу. Из письма: «Я минувшим летом побывала в Голландии, Бельгии и Люксембурге — туристская поездка от Дома актера, очень было интересно, но я все время думала, что ты и Надя где-то совсем близко, и так досадно, что я не могу до вас добраться. Так уже хочется повидаться… Приехали бы на Пушкинские дни, вот была бы радость! Я часто вспоминаю наши Пушкинские поездки, особенно Каменку и Владикавказ…»

Лидия Борисовна в Шахматово
В поездке. В первом ряду — Б. Окуджава (второй слева), Г. Горин (второй справа), во втором ряду — Л. Либединская и М. Алигер (четвертая и пятая слева)

Нашу забайкальскую поездку (Юра Давыдов, Сергей Давыдов, Марк Сергеев, Лев Разгон) она вспоминает в «Зеленой лампе»: «Ездили по Читинской области, посещали знаменитые места, связанные с пребыванием здесь в ссылке декабристов, — Петровский завод, Акатуй. Помню, как в Акатуе мы долго стояли у могилы Михаила Лунина, находившейся возле бывшего острога, в котором он и умер… У подножия большого железного креста, поставленного еще в прошлом веке его сестрой, увидели мы небольшую металлическую пластинку, на которой тонкой проволокой была наварена надпись: „Ветерану войны с Наполеоном от ветерана войны с Гитлером“. Подписи не было, но у нас от волнения перехватило дыхание и слезы выступили на глазах…»

Финал поездки по Тверской губернии — большой Пушкинский праздник на поле в Бернове.

Накануне вечером нас (группу московских гостей) привезли в какое-то стоявшее в стороне от жилых мест хозяйство, что-то вроде лесничества.

Расположились на ночлег в старинном деревянном доме, напоенном ароматом набравшихся за день солнца бревенчатых стен.

Не спалось.

То ли впечатления поистине сказочного путешествия тревожили мысль и чувство, то ли пьяный лесной воздух будоражил, то ли особенная пронзительная тишина, которую как бы дополняли шорохи и голоса обступившего нас леса. Еще не рассвело, мы как-то дружно, один за другим, вышли из дома на волю. Низко над землей повис густой туман. Слышно было, как недалеко пасутся лошади — топчут землю и жуют траву. Цепляясь друг за друга, мы выбрались между сараями на берег реки. Что-то огромное двинулось нам навстречу. Как бы расталкивая туман, показалась поначалу незамеченная в нем белая лошадь. Внизу, под отлогим обрывом, темнела под серым мглистым покровом полоса воды. «Давайте ждать рассвет», — сказала Лида.

Мы долго стояли над рекой, лишь изредка тихо перебрасываясь словами, смотрели, как солнце, постепенно белея, поднимается над горизонтом, как туман дымится над черной рекой, как, обнажая сочную зелень просторного луга, тает белесая пелена на противоположном берегу.

Рита Алигер. Яша Смоленский. Марк Сергеев…

Со светлой печалью называю эти имена.

Теперь и Лида к своим пошла…

По завершении праздника там, в Бернове, на лесной опушке нас угощали ухой из рыбы, которую местные умельцы-рыбаки ловили прямо руками под корнями и корягами в протекавшем тут же за кустами ручье. Застолье было отменное, омрачали его (почти буквально) лишь налетавшие тучами комары. Кто отмахивался веткой, кто хлопал ладонью, Рита Алигер страдала почти до отчаяния, Лида вальяжно сидела во главе стола, рассказывала что-то интересное, ее полные обнаженные до плеч руки были облеплены настырными насекомыми, она не обращала на них ни малейшего внимания. В один только момент, когда Рита, стеная и умоляя отвезти ее немедленно в гостиницу, совершала руками сложные гимнастические движения, Лида прервала рассказ: «Маргарита (они дружили, но были на „вы“), оставьте комаров в покое…»

Маргарита Алигер. 1930-е

Всякий прием пищи с Лидой — в вагоне, в непритязательном гостиничном номере, в столовке какого-нибудь райцентра — непременно оборачивался красивым застольем.

Она любила создавать эстетику застолья.

Помню мое удивление во время первой совместной поездки, забыл уже — куда: в поезде, утеснившись в плацкартном купе, принялись — каждый — извлекать из сумок и кое-как размещать на узком пространстве вагонного столика завернутые в бумагу свертки, но Лида властным движением руки остановила нас. В ее чемодане оказались красивые тарелки, и вилки с ножами, и металлические рюмки, и цветастые салфетки (наверно, красные в белую горошину — она очень любила это сочетание).

У нее дома, на ее всегда с отменным вкусом, нарядно накрытом столе любое блюдо — будь то привычная отварная картошка — смотрелось изысканным и неотразимо привлекательным.

Дни рождения (и не только ее или домашних: «Отмечали в марте восьмидесятилетие Данина, а так как Наташа себя плохо чувствовала и была не в силах ничего готовить, то я их позвала к себе на обед и еще Разгонов и Жутовских, мы замечательно посидели…»), годовщины, Новый год, рождественские елки, на которые собиралось по тридцать и более детей и на которых родители веселились не меньше, чем дети, Пасха (непременно).

И — просто так: «Давно не виделись», «Надо поговорить», «Тут приехал имярек из …Питера, Иркутска, Тбилиси… словом, заглядывайте…»

Эстетика застолья само собой включала в себя и эстетику застольной беседы. Того более: нередко поводом для застолья был некий акт творческого общения, когда кому-нибудь из друзей хотелось поверить друзьям плоды своих творческих усилий, — а много ли найдется мест, где сделаешь это столь духовно и душевно полноценно, как в доме у Лидии Борисовны.

Владимир Порудоминский на Блоковском празднике в Шахматово

Помню, Натан Эйдельман рассказывал здесь о замысле «Революции сверху». Саша Кутепов впервые читал свою композицию по «Доктору Живаго»…

Вспоминаю Герцена — о почетной задаче быть центром в обществе, разобщенном и скованном.

Лидия Борисовна не претендовала играть общественную роль. Она была из людей вроде обожаемого ею Корнея Ивановича Чуковского, чья общественная роль определялась участием в литературной жизни со взятой на себя — сознательно и бессознательно — обязанностью утверждать в ней истинное, очищать и облагораживать ее.

Всегда сильно горевала, когда уходили из жизни друзья-литераторы старшего и ее собственного поколения, с которыми многое ее связывало — доброе и недоброе, радостное и трагическое. Едва не всякий разговор о них завершала знаменитым: «Не говори с тоской: их нет, // Но с благодарностию: были». Да и не уходили они далеко и навсегда: в любую минуту, когда требовала того ее душа, она переступала в пространство памяти, чтобы снова общаться с ними — шла к своим.

Не раз говорила, что точно знает, как умрет. Неужели и вправду знала, что вот так — с томиком Баратынского в руке? Не потому ли потянулась взять книгу, что почувствовала приближение «всех загадок разрешенье» (по слову Баратынского)?

Я приставал к ней, чтобы написала книгу о советской литературе в ее живых образах и событиях, как они обитают в пространстве ее памяти. Она помнила многое из того, что неведомо историкам литературы, многое же из того, что ведомо, помнила так, как только она помнила: «Расскажи об этих беседах, спорах, дружбах и враждах, наивности, изворотливости, отчаянии, об идеалах, поруганных теми, кто в них свято верил, но так и не смог отказаться от них. Расскажи, как только ты умеешь — просто, спокойно, искренно, по-женски мягко, не философствуя, но с высоты твоего сегодняшнего возраста и знания, — оно получится уже и мудро».

Владимир Порудоминский и Натан Эйдельман

Она не соглашалась:

«А мне что-то совсем не хочется работать, хотя вроде бы каждый день что-то пишешь, то радиопередачу, то рецензии, то какие-то статейки для энциклопедических словарей, но все это между делом, а писать что-нибудь серьезное нет никакой охоты — столько книг написано, что без меня как-нибудь обойдется. Бабушка моя говорила: „Жить надо так, чтобы в молодости делать все, что хочется, а в старости не делать того, что не хочется. Тогда будешь счастлива“. Вот я и стараюсь не очень себя обременять мыслями о „нетленках“. Столько еще непрочитанных прекрасных книг, столько невиданных стран и городов, столько хороших людей, с которыми хочется общаться, — надо торопиться!»

Тоскую, что ее нет, но говорю с благодарностью — была.

Яков Костюковский
И тут Лидия Борисовна сказала… Мемуаразмы

Эти воспоминания (1945–2006) в форме диалогов называются «мемуаразмы» потому, что, с одной стороны, — это неприхотливые мемуары, с другой — вполне объяснимый в моем возрасте легкий маразм.

* * *

— Лидия Борисовна, вы трогательно написали в «Зеленой лампе» о своем раннем детстве.

— Да, Яша, это была счастливая пора, но есть один небольшой недостаток.

— Какой?

— В детстве еще нет воспоминаний…

Sic! Всегда, хотя мы были одногодками, Лидия Борисовна называла меня Яшей, а я ее — по имени-отчеству.

* * *

— А почему, Л.Б., вам тогда не поставили зачет?

— Профессор не спрашивал, а больше говорил о заслугах товарища Сталина. И только в конце спросил: «Что сказал товарищ Сталин на ХVII съезде партии». — «Вы спросите у товарища Сталина, он лучше знает, что он сказал».

Яков Костюковский. 2000-е
* * *

— Интересное наблюдение? Поделитесь.

— Вчера я прочла в газете странную фразу известного писателя: «У меня не хватает слов, чтобы выразить мое возмущение преступными действиями безродных космополитов».

— А что здесь странного?

— Странно, когда у писателя не хватает слов…

* * *

— Я получил из Пярну от Дезика Самойлова письмо, а в нем стихи:

Дорогие Фира с Яшей,
Я по вас скучаю,
Вспоминая вас за чашей
Присланного чая.

— А вы ему чай посылали?

— Да.

— Тоже друг называется. Хороший коньяк ему надо было послать…

* * *

— На днях поссорился с вашим другом Долматовским.

— ?

— Он же теперь главный начальник московских писателей. И на секретариате вдруг предложил ликвидировать секцию сатиры.

— Почему же вы ему не возразили?

— Еще как возразил! А он говорит, что ты, Яков, кипятишься, мы же с тобой как братья, ты Аронович и я Аронович… Я ему ответил: Каин и Авель тоже были братья.

— Может, мне поговорить с Долматовским?

— Это ничего не даст. Говорят, что он выполняет указание ЦК, которому сатира ни к чему… Я о другом в связи с нашей перепалкой. Как мог Авель доверять такому брату, как Каин?

— А родственников не выбирают…

* * *

— Л.Б., мне кажется, что это вы придумали за художника Льва Бруни прекрасную фразу: «В моих жилах течет не кровь, а акварель».

— Вы меня разоблачили, но я хорошо знала Льва Александровича. Он мог бы именно так сказать…

Давид Самойлов и Яков Костюковский. 1980-е
* * *

— Я не понял, о какой молитве идет речь?

— Когда я была маленькой девочкой, я придумала собственную молитву: «Господи, сделай так, чтобы я была послушной. И постарайся это хорошенько запомнить, чтобы мне не надо было напоминать об этом каждый день…»

* * *

— Л.Б., что случилось?

— Чрезвычайное происшествие. Мне Бог звонил.

— И что он вам сообщил?

— Ничего. Он ошибся номером…

* * *

— Я поняла, почему так хорошо писали Ильф и Петров.

— ?

— Потому что у них на двоих было четыре фамилии: Ильф, Файнзильберг, Петров и Катаев…

* * *

— Бывает еврейка по отцу, бывает по матери.

— Да, но еврейка — это не про вас, графиня.

— Почему же? Я еврейка по зятю…

* * *

— Мне звонил агитатор, напоминал, что в воскресенье выборы. А вы не забыли?

— Выборы для меня большой, а главное, домашний праздник.

— Почему домашний?

— Потому что в день выборов я принципиально сижу дома.

* * *

— А знаете, Л.Б., все заграничные эпизоды «Бриллиантовой руки» мы снимали в городе, где вы родились.

— В Баку? Что я свой город не знаю, перестаньте меня разыгрывать.

— Понимаете, Госкино пообещало нам валюту для съемок за рубежом, а потом ее отдали какому-то историко-патриотическому фильму. А нам предложили Баку.

— Выходит, не вы меня, а Госкино вас разыграло…

* * *

— Вы замечательно сказали о родильном доме Грауэрмана: «Красивые женщины там рожают красивых детей». Скромненько о себе любимой.

— Яша, вы неблагодарный нахал. Это я не о себе, а ваших Фире и Инночке.

* * *

— Неожиданный вопрос мне задал Зяма Паперный: почему у Николая Эрдмана все соавторы евреи?

— Он и у меня спрашивал. Я ему ответила — потому, что у нас в стране считается: во всем виноваты евреи.

— Так зачем же брать их в соавторы. Нелогично.

— Очень даже логично. Николай Робертович проницательно рассчитал: если сценарий не получится, можно свалить на соавтора-еврея. Народные массы поддержат.

* * *

— У меня острый приступ авторской гордыни.

— Полежите, Яша, пройдет… А чем вызвано?

— Дело в том, что песенку «Если б я был султан» к нашему сценарию «Кавказской пленницы» написали мы со Слободским.

— Что?! Это же любимый номер моего внука.

— Вот поэтому и гордыня.

— Это не гордыня, а безобразие! Почему вы мне раньше не сказали? Он бы еще лучше относился бы к своей бабке, что «Султана» написали мои друзья.

* * *

— Пусть это, Л.Б., звучит тривиально, но жизнь непредсказуема. Громыко когда-то начинал в МИДе курьером, а сейчас назначен министром иностранных дел СССР.

— Я бы сказала карьера курьера…

* * *

— Я прочитал, что Тургенев, посмеиваясь над Виардо, говорил ей: «По-моему, Поля, ты полнеешь».

— А я бы ему ответила: «Типун тебе. Ваня, на твой великий, могучий, правдивый и свободный русский язык»…

* * *

— Вы когда познакомились с Юрием Либединским?

— В сорок втором году. Я пришла к писателю Марку Колосову, его не было дома, но зато, к счастью, там оказался Юрий Николаевич.

— А я осенью сорок первого года писал для «Комсомольской правды» о московском народном ополчении. И одним из первых ополченцев, которого я встретил в их штабе, и был Юрий Либединский. Так что я с ним познакомился раньше вас.

— Ничего, вы с ним познакомились раньше, а я — подробнее.

* * *

— Михаил Аркадьевич подарил мне книжку своих веселых стихов с надписью, которую даже неудобно показывать: «Якову Костюковскому, гиганту поэзии, от такого же. Михаил Светлов»

— Это он сделал, чтобы вы не зазнавались.

— ?

— Он же ясно написал «от такого же». Такие поэты, как вы, есть еще. Например, Михаил Светлов.

* * *

— У вас, Л.Б., ошибочка вышла. Вы пишите, что народник Желябов похож на Евтушенко. Может, все-таки наоборот?

— Да, хронологически вы правы.

— Кстати, наш общий друг Эмиль Кроткий как-то сказал, что Евтушенко, как губная помада, на устах у всех женщин… И действительно, многие поклонницы считают его гениальным поэтом.

— Не будем торопиться. Я думаю, что гений определяется не раньше, чем в день своего столетия.

Яков Костюковский с дочерью Инной. На заднем плане — Нина, правнучка Л. Б.
* * *

— Слышали, Л.Б.? Бывший комсомольский вождь Николай Михайлов назначен министром культуры. Предполагается, что это будет выдающийся министр.

— Любого человека можно назначить министром. Но нельзя его назначить выдающимся министром. Так же, как никого нельзя назначить выдающимся главным редактором, выдающимся главным попом и даже выдающимся главным раввином…

* * *

— У вас в «Зеленой лампе» есть несколько выразительных женских портретов.

— Спасибо, конечно, но в этом деле, Яша, вы для меня не авторитет… Что вы понимаете в женщинах? За всю жизнь вы даже не разу не переженились…

* * *

— Как вы, Л.Б., относитесь к ненормативной лексике?

— Терпимо. Особенно, если это художественно оправданно. И потом у меня зять известный матерщинник… И вообще я всегда считала, что мат существует для смазки слов…

* * *

— Л.Б., чем вы так возмущены?

— Какой-то журналист из «Литературной России» спросил у меня, почему на похоронах Светлова не было его друга Михаила Голодного? Пришлось объяснить ему: по уважительной причине. Михаил Голодный умер за 15 лет до Светлова…

* * *

— А знаете ли вы, что вместе с вашим другом Семеном Гудзенко я в 1939 году поступал в ИФЛИ?

— И потом вы встречались?

— Конечно. После ранения Сарик вернулся с фронта и был у меня в «Комсомольской правде». И потом мы часто пресекались… Вот кто родился поэтом!

— Согласна. С одним уточнением: поэтами рождаются, но не всегда становятся!

* * *

— Ну и как вам Хакасия?

— Я была только в Абакане. Жуткая жара и жуткие запахи. И я вспомнила мадам де Сталь.

— Странные ассоциации.

— Почему же? Подражая ей, я сформулировала: «Каждый народ имеет сортиры, которые заслуживает».

* * *

— Вы звонили, Л.Б.?

— Звонила. Вы не против выступить со мной в библиотеке имени Светлова? Есть два варианта ответа — «Да» и «Нет»: да, я не против, и нет, я не против.

* * *

— Попали на пьесу Сафронова?

— Не попала, а попалась…

* * *

— Л.Б., вы так и сыплете афоризмами собственного изготовления.

— Например?

— «Троллейбус родился от брака трамвая и автобуса». Или: «Культуру не надо охранять, ее надо хранить…». За вами стоит ходить и записывать.

— На ваши неумеренные комплименты отвечу вам тоже цитатой. Не из себя. «Но то, что хорошо у Шоу, то у других нехоро-шоу…»

Они встретились с Мариной Цветаевой в первый и последний раз за несколько дней до начала войны. Лидии было тогда неполных двадцать лет, она только что сдала экзамены в Историко-архивный институт, хотя уже была мамой полуторагодовалой дочки. Утром 18 июня 1941 года ей позвонил Алексей Елисеевич Крученых. Он предложил поехать за город в Кусково, где у него была крохотная комнатка. Выяснилось, что с ними поедет и Марина Цветаева с сыном. Стихи молодой Цветаевой Л. Б. знала с давних лет и еще ребенком гуляла во дворике «Старого Пимена» — «у Иловайских», потому что жила она с родителями неподалеку — в Воротниковском переулке.

Ирма Кудрова

Об этом солнечном дне, проведенном в подмосковном Кускове, в Шереметевском дворце и на озере, где Цветаева решительно сама взяла в руки весла, об этом дне Лидия Борисовна много раз и рассказывала и писала. К нашему счастью, они сфотографировались в тот день вчетвером у уличного фотографа. В надписи на обороте снимка Цветаева отметила, что то был как раз день двухлетия ее возвращения на родину.

Узнав, что Лидия пишет стихи, Марина Ивановна попросила прочесть что-нибудь. Л. Б. прочла одно стихотворение, и Цветаева сходу сумела помочь «довести» стих до «кондиции». Когда они вернулись в Москву, Л. Б. проводила мать с сыном до дому. При расставании Цветаева вдруг предложила: «Хотите, буду давать вам уроки французского языка?» И записала на листочке свой номер телефона. Они договорились созвониться в ближайший понедельник.

Но в воскресенье началась война.

Много раз я слышала от Л.Б.: «Если бы я была рядом с ней в Елабуге, трагедии бы не случилось… Если бы я поехала вместе с ними, она бы осталась жива…» Такое повторяют в своих воспоминаниях многие, но как раз в случае с Л. Б. мне в это верится. Очевидно было, что жизнелюбивая, мягкая и энергичная одновременно, Лидия понравилась Марине Ивановне. Потому и последовало предложение уроков французского. А кроме того, человек, который писал стихи, в глазах Цветаевой уже был своим, ему можно было доверять. В последние дни в Елабуге ей так не хватало рядом по-настоящему сердечного и преданного ей человека…

Я узнала адрес и телефон Л. Б. в семидесятых годах, когда энергично разыскивала всех, кто мог бы мне рассказать о Цветаевой. Л. Б. жила в Замоскворечье в Лаврушинском переулке, в «писательском» доме. В первый же день встречи мы отправились с ней искать дом, который молодая Цветаева (только что родившая тогда дочку Алю) вместе с мужем купили для себя. Адрес нелегко было установить, они жили там совсем недолго, место дома мы знали приблизительно. Мы знали, что он находился в том же Замоскворечье, где-то на скрещении Малого Екатерининского и Казачьего переулков и должен был быть похожим на тот, в Трехпрудном переулке, где выросла Марина. И мы нашли нечто подходящее: деревянный, одноэтажный, с мансардой и славным двориком, заросшим травой.

Прошло немало лет. И вот мы неожиданно встретились в Коктебеле снова — и тут уж по-настоящему подружились. В последующие годы непременно виделись раза два-три в год, и все чаще, по предложению Л.Б., я останавливалась в ее уютной лаврушинской квартире.

Нелегко встретить более сердечного человека, чем была Л. Б. Пока жива, буду вспоминать, как поднималось у меня настроение всякий раз, когда после большего или меньшего перерыва я снова приезжала в Москву, стоя у парадной двери, звонила по домофону, потом подымалась на второй этаж. Дверь уже была открыта настежь, и меня встречал неизменный возглас: «Ну, наконец-то!» Жить хотелось, едва перешагивал порог этого дома. Л. Б. поднимала настроение безо всяких усилий и сантиментов, просто собой, всегда полной жизни и неторопливо деятельной. Не помню, чтобы она жаловалась на болезни или житейские неприятности (которые, естественно, и ее настигали); рядом с ней мои собственные беды и огорчения на глазах превращались почти что в пустяки. Однажды я прожила у нее — страшно сказать! — почти три месяца; по семейным обстоятельствам я не могла тогда жить в своей квартире в Питере. А как раз в это время у меня шла горячая работа над переизданием книги о годах эмиграции Цветаевой. Л. Б. отвела для моих расклеек самую большую комнату с огромным пиршественным столом и кротко терпела неизбежный беспорядок: разложенные на полу листки корректуры, обрезки бумаги… Она усердно вытаскивала меня с собой на концерты и выставки, разные встречи в музеях и Домах творческих работников, так что я ей сказала, прощаясь: «Я к вам приехала почти что с трагедией, а вы мне превратили ее в небольшое и скоротечное недоразумение…»

Доброта ее была такой естественной, что ее легко было и не заметить. Друзей и знакомых у нее было множество, и хотя многие дорогие ей люди естественно уходили из жизни, прибывали и новые, гораздо более молодые. Она охотно приглашала их к себе, всегда готовая красиво накрыть стол и поставить графинчик (из которого и себе с удовольствием позволяла подливать, даром что в сентябре 2006 года ей должно было исполниться восемьдесят пять!). Красиво накрытый стол — тут был ее «пунктик», и она была в этом великая мастерица и выдумщица. «Разве можно пить вино из некрасивых рюмок? — говорила Л.Б. — Лучше тогда вовсе не пить!» В ее маленькой кухоньке не осталось места на стенах — тут была ее коллекция: расписные доски всех сортов и самой причудливой формы окружали вас со всех сторон.

У нее был настоящий дар находить поводы и причины, чтобы радоваться. И она делала это самозабвенно. Радовалась новым музеям и выставкам, радовалась обновляемым домикам старой Москвы, возрождению блоковского Шахматова, новым материалам в герценовском музее, радовалась появлению новых внуков и правнуков.

Помню, однажды мы вместе с ней были на одном из спектаклей Марка Розовского. Среди публики были, помнится, и Григорий Ясин и Егор Гайдар. В антракте Л. Б. подошла к Егору Тимуровичу, выразила ему свое восхищение, сказала, что она работает в последнее время над книгой о другом реформаторе — Сперанском. «У всех реформаторов тяжкие судьбы, в России иначе не бывает, и дай вам Бог, Егор Тимурович, мужества и терпения!» И они чокнулись — благо в театре Розовского в антрактах все бывали с непустыми бокалами.

Ирма Кудрова

Поразительна была ее востребованность. Ей непрерывно звонили с просьбой выступить, написать о ком-то, звали на радио, телевидение. В домах творческих союзов она провела множество вечеров, посвященных памяти ушедших литераторов, актеров, а знала она чуть не всю литературно-актерскую Москву. После тяжелой операции на ноге она ходила с трудом, но неизменно соглашалась выступить, хотя устроители далеко не всегда догадывались прислать за ней машину.

Телефон в ее квартире не смолкал. Среди других часто звонили ее сверстники-старики, и я поражалась ее терпению, когда они не спеша, чуть ли не часами, делились с ней своими личными бедами и заботами.

Внутренняя неугомонность при внешней уравновешенности выливалась, в частности, в ее страсти к путешествиям. Ясная Поляна, Спасское-Лутовиново, места, связанные с декабристами в Сибири, — где только она не побывала! Уже совсем в преклонных годах она пересекла Европу в туристском автобусе! В последние годы регулярно на зиму улетала в Израиль, где живут две ее дочери. Буквально за неделю до кончины успела съездить в Сицилию; вернувшись, сказала дочери: «Я была в настоящем раю!»…

О Л.Б.-человеке можно рассказывать без конца. Но она была и превосходным писателем! Ее перу принадлежат книги биографического жанра — о декабристах и русских писателях XIX века: Толстом, Герцене, Блоке, Горьком, Лермонтове. Все это были для нее не просто литераторы, но близкие люди, которые, скажу уверенно, вполне реально населяли ее дом. Со стен ее квартиры на вас смотрели портреты и фотографии отнюдь не только семейные: Блок, Ахматова, Пастернак, Цветаева… И каким наслаждением было в беседах упоминать о них вскользь, как о близко знакомых людях, вместе вспоминать стихи и спорить о разных казусах истории отечественной литературы… Она была страстным книгочеем, особенно любила документальный жанр: письма, мемуары, биографии. Ее огромная, не вмещавшаяся в комнаты домашняя библиотека постоянно обновлялась. Она и ушла из жизни — с раскрытой книгой в руке… О своей собственной совсем нелегкой жизни, о своих родных (она ведь урожденная Толстая, из тех самых; «графинюшка» — называл ее Михаил Светлов) и замечательных друзьях Л. Б. рассказала в прекрасной книге воспоминаний «Зеленая лампа». Увы, она так и не издала своих стихов, а они были очень даже неплохи, — но у нее катастрофически отсутствовало и честолюбие, и тщеславие. Хотя я видела, как ей было приятно, когда на улице ее узнавали незнакомые люди (благодаря телевидению, должно быть!)…

Памяти Марины Цветаевой Л. Б. оставалась верна до конца своей жизни. Пристально следила за выходом новых изданий книг самой Цветаевой и книг о ней, неукоснительно их приобретала и читала. В последние годы была частым гостем в Доме-музее на Борисоглебском. Одно из последних ее выступлений здесь посвящено было выходу в свет дневников Георгия Эфрона. В очередной мой приезд в столицу я жила у нее как раз в те дни, когда она впервые читала эти дневники; хорошо помню ее волнение при чтении. Выступала Л. Б. и в Болшеве — на конференциях, посвященных Цветаевой, и на вечере, посвященном выходу очередной моей книги («Гибель Марины Цветаевой»). Дважды ездила в Елабугу (несмотря на крайне неудобное, с пересадками, сообщение), когда там стали проводить цветаевские конференции. И тоже выступала там. Ее манера выступать была напрочь лишена академичности, и слушать ее было наслаждением.

Вход на кладбище в Елабуге

Вздохи о том, что могло бы быть и чего не было, бессмысленны. Но если бы они встретились с Цветаевой хотя бы в начале того страшного июня, чтобы их дружба могла хоть немного окрепнуть… Трудно об этом не думать. Какие же длинные следы оставила та наша первая встреча в семидесятых…

Татьяна Правдина
Подарок судьбы

Жить, как известно, надо долго. Особенно в России.

На протяжении даже одного поколения происходит масса глубочайших изменений, очень интересных, но, к сожалению, чаще всего печальных, жизнь обыкновенных людей отягчающих. Очень поверхностная схема событий прошлого века: царь добренький и чрезвычайно жесткий, человек без божьей искры, практически обыватель, революция, Ленин и большевики, Гражданская война, Сталин с геноцидом своего народа, Отечественная война и ужасное крушение надежд после нее, короткая оттепель, застой, перестройка — опять обвал. Начало третьего тысячелетия — казалось бы — все по-новому! Но нет: все — «как бы», конституция, законы — четкие, замечательные, но исполнить и применить — нереально, власть — как бы народная, но народа нет — только население… Можно еще долго рассуждать таким образом и даже находить единомышленников. Часто слышим: «В интересное время живем!» Грустно, но талантливо было сказано: «Хорошо бы пожить в неинтересное время!»

Зиновий Гердт с женой Татьяной Правдиной

Не знаю, и никто, кроме счастливцев — истинно верующих, которых так немного, не знает, есть ли Бог. Но иногда, наверное, следует верить, что Он есть: ведь я тоже счастливая — мне повезло, столько замечательных людей было в моей жизни! А ведь никакие блага, будь то комфорт, книги, музыка, вкусная еда, красивые платья и даже путешествия и интересная работа, не сравнятся с любовью, дружбой, существованием на одной волне, т. е. именно жизнью с людьми. А когда они замечательные — это и есть счастье!

Чем старше ты становишься, тем придирчивей бываешь в оценке окружающих.

Поэтому, когда уже сильно не молоденькими мы встретились с Лидией Борисовной, это стало для меня событием. Потому что с первой минуты нам обеим было легко не только разговаривать, но и с пониманием молчать. Случилось это во время пароходного «круиза» Москва — Петрозаводск — Москва, организованного ВТО (Всероссийским театральным обществом), в который были приглашены Лидия Борисовна и Зиновий Ефимович Гердт со мной, его женой. Зяма и Лида были знакомы тысячу лет, и когда мы обе на него набросились за наше незнакомство, согласился, что это его «недогляд».

Мы испытывали доверие друг к другу, и поэтому было просто и легко, а от этого весело и радостно. Позволяю себе употребить местоимение «мы» именно в силу того, что так чувствую и верю во взаимность этого чувства.

Мы приплыли в Углич, и Лидия Борисовна и я пошли в город, а Зяма остался на корабле, сказав, что далеко идти ему неохота и он прогуляется по берегу около пристани.

Углич для меня — город детских воспоминаний. Вероятно, поэтому, когда мы вышли на площадь, где стоит старый православный собор с большущими синими, в золотых звездах, куполами, что-то тревожное и безрадостное отобразилось на моем лице, и Лидия Борисовна, заметив это, вскрикнула: «Танечка, что?» — «Просто вспомнила…» — «Что, расскажите сейчас же!» — «Это вполне печально», — сказала я. «Все равно, мне интересно». И это правда было так — ей были интересны и нужны люди не из вежливости, а по сути. И я рассказала…

В 1938 году я заболела коклюшем. Мне было десять лет, а эту болезнь надо переносить в более раннем возрасте (легче протекает). Было известно, что для облегчения хорошо бы побыть на открытой воде (реке, озере). В это время наш близкий человек — Лидия Семеновна Баланеско, ехала в Углич. Там в концлагере находился ее муж. Мы и познакомились с ней благодаря (такое слово употреблять тут нельзя бы, но…) тому, что с 1931 года мой папа находился в концлагере в Сибири, в глухом таежном поселке Яя. Туда поехала не считавшая себя ни декабристкой, ни героиней, а просто настоящая любящая жена — моя двадцатидевятилетняя мама, взявшая с собой трехлетнюю дочку (меня). Тогда, как теперь говорят, были «гуманные» времена: зэков выпускали в поселок — кругом тайга — вечером под выходной до середины выходного, если им было к кому.

Туда же в 1933 году приехала к своему мужу Лидия Семеновна.

С тех сибирских детских времен начался отсчет счастья моей жизни — встречам с людьми необыкновенной доброты. Первым таким человеком (естественно, кроме родителей) была тетя Луша, хозяйка, у которой мама сняла комнату, где мы жили и куда приходил папа, поившая нецеженым парным, прямо около коровы, молоком маленькую дочку зэка. Вторая — Лидия Семеновна, все свое время проводившая со мной, когда мама была на работе. Мы гуляли в тайге, и она пела мне все оперы и рассказывала про цветы, деревья и, конечно же, про замечательных людей.

После убийства Кирова в декабре 1934 года зэков из лагеря выпускать перестали, почти год мы ждали отмену запрета, но осенью 1935 года папу отправили в более строгий лагерь — в Коми АССР, а мужа Лидии Семеновны, Дмитрия Алексеевича, — в Углич, где в тридцать восьмом году мы и оказались. Там было не так жестко: заключенных небольшой колонной вели на работу через город два вооруженных охранника. Зная место и время их прохода, Лидия Семеновна и я приходили туда и, взяв приготовленный ею кулек с едой, я подбегала к Дмитрию Алексеевичу (я знала его по Сибири), отдавала кулек и тут же отбегала, а он смотрел на жену. Очевидно, даже в охраннике что-то не позволяло вскинуться на ребенка.

Эта картинка и всплыла у меня около звездного собора… Лидия Борисовна, все поняв и прочувствовав, обняла меня и поцеловала…

Прошли мимо церкви, стоящей на месте, где убили царевича Дмитрия, церкви Царевича Дмитрия на крови, и вышли к торговым рядам. Увидев лоскутное покрывало с двумя сказочными петухами, совершенно ненужное, но поэтому абсолютно необходимое, поняла, что не имею права его покупать: надо было заплатить все имеющиеся у меня деньги. «Не обсуждается, покупаем, — категорично сказала Лидия Борисовна, — всегда сожалеем о том, чего не купили, если понадобится — у меня какие-то деньги есть». Когда мы, неся покрывало, вернулись на корабль, нас радостным криком встретил Зяма: «Смотрите, что я здесь на берегу купил!» Это было, конечно же, точно такое покрывало с петухами… «Видите, как вы правильно женаты!» — сделала заключение Лидия Борисовна… Покрывала, естественно, подарены: одно в Америку, другое — в Швейцарию…

Зяма очень тонко чувствовал фальшь высокопарности и если и употреблял превосходные степени, то всегда проглядывала ирония. При этом был абсолютно естествен и серьезен, превознося тех, кем восхищался и кого высоко ставил. Именно так он говорил о Лидии Борисовне, не забывая упомянуть, что она «настоящая дворянка, никогда не хвастающая этим званием, а только поступками всей своей жизни доказывающая его суть». И в этих словах главным определяющим словом было «настоящая». А я применяю к ней слова Пастернака в «Докторе Живаго»: «У него было аристократическое чувство равенства со всеми», т. е. с начальством тон тот же, что и с подчиненными. Простота и естественность в общении, мне кажется, несомненно свидетельствуют об уме человека. С Лидией Борисовной всем было легко и интересно. А от искреннего внимания и уважения в ее глазах к вам, говорящему с ней, делалось теплей и спокойней на душе. Сегодня доброта и участие — редкость, нехватка ужасная…

Почти все мемуары выливаются в форму: «Я и Ахматова». У меня тоже так выходит, простите…

Я ничего не говорю о творчестве Лидии Борисовны, т. к. считаю и уверена, что так и будет — об этом скажут литераторы. Единственно, что хочу напомнить: Лидия Борисовна относительно себя не употребляла это слово, а говорила — «работа». Гердт тоже был очень щепетилен и точен в словоупотреблении: не говорил «творчество» о себе, не мог про свою жену сказать «супруга» и всем рассказывал, что Твардовский называет себя не «поэт», а только «стихотворец». Это не уничижение, а удивительное проявление скромного достоинства настоящего таланта.

Из всех людей, которых я знаю, у Лидии Борисовны больше всех потомков — детей, внуков, правнуков, ее обожающих. И достигла она этого, казалось бы, очень легким способом: не только выведя формулу — «детей не надо воспитывать, с ними надо дружить», но и неукоснительно следуя ей.

Как и всем порядочным людям ее поколения (может, и были исключения, но, увы, мне не встречались), ей выпала на долю масса сложных и трагичных событий, по большей части изменяющих людей не в лучшую сторону, делая их безрадостными и не очень добрыми. А вот наша «настоящая Дама» до конца своих дней сохранила умение радоваться жизни и любить самое важное и интересное в этой жизни — людей! Для меня она — подарок судьбы! Заключение, думаю, может быть одно: помнить и стараться хоть чуть-чуть быть похожими…

Эдуард Графов
Про Льву Толстую

Лидию Борисовну Либединскую, надо сказать, принято было уж очень хвалить, она была общепризнанно замечательной. Так что хвалили ее даже весьма неважнецкие типы, для них это было все равно что делать самому себе комплимент, как бы приобщать себя к миру прекрасного.

Должен сообщить общественности, что Лидия Борисовна отнюдь не была слетевшим к нам, шурша крыльями, ангелом. Вполне решительная была мадам. Помнится, долгие годы она дружила с одной весьма необаятельной, недоброжелательной, да еще и пугающе жадной дамой — это на фоне замоскворецкого хлебосольства Либединской. Меня огорчала эта странная дружба, удивляла — причем тут они друг к другу? В один прекрасный день Лидия Борисовна, видимо, что-то наконец в даме для себя разоблачила. И в одночасье прекратила отношения. Не было никаких выяснений отношений, она жестко и немедленно вычеркнула ее из своей жизни.

Не люблю людей, лишенных иронии, они неполноценны. Еще больше не люблю людей, лишенных самоиронии, эти уж совсем дураки, причем самовлюбленные. До чего же Лидия Борисовна обожала прохаживаться на свой счет. Ее насмешливости в свой адрес завидовал даже король иронии Зиновий Паперный, ближайший друг.

Лидия Борисовна обожала рассказывать, как она, семнадцатилетняя, принесла свои стихи показывать Михаилу Светлову. И вот она звонит в квартиру прославленного поэта. Долго никто не откликается. Наконец дверь приоткрывается, и в ней обозначается еще толком не проснувшийся лохматый человек, который смотрит на девушку, прижимающую к груди тетрадочку со стихами, и приветливо говорит: «Старуха, так это ты Льва Толстая?» Воспоминание это Лидия Борисовна неизменно завершала фразой: «Можете себе представить, что за стихи были у этой Львы Толстой».

Впрочем, другим смеяться над собой она не позволяла. Что-то я такого не припомню. Самоирония — это когда другим нельзя, а тебе самому можно.

Ирина Желвакова, Лидия и Эдуард рафовы. В Лаврушинском. 23 апреля 2006

Лидия Борисовна устраивала в своей уютнейшей квартире новогодние елки для детей друзей и родственников. Причем взрослых приходило, как правило, гораздо больше, чем детей, уж очень хороши и уютны были эти праздники в доме Либединских.

У Лидии Борисовны было 36 прямых наследников! Я ее подкалывал: «Лида, ну не можете вы запомнить столько имен». Она загадочно улыбалась. А знаете, она ведь часто улыбалась именно загадочно — Мона Лида. Возможно, ведала что-то неведомое. С Либединской это могло быть.

И вот очередное новогоднее празднество для детей. Лидия Борисовна Толстая в дальней комнате готовит к выходу в свет свою очередную правнучку, ну прямо-таки первый бал Наташи Ростовой. Наконец выводит — боже, что за штанишки с рюшечками, что за юбочка-пикант с кружевными подзорами, а уж шляпка, а уж башмачки! «Вот, — говорит сияющая прабабушка Либединская, — это наша Катенька, она у нас добрая, умная…» «И кр-р-р-расивая!» — кричит трехлетняя Катерина, очаровательно грассируя и сияя синими глазками во все стороны. И носик у нее курносенький, и пописать она захотела немедленно.

Вроде бы случай из нежной сказки, а у меня ком в горле. Как много радостей в жизни детей не произошло и не произойдет, потому что в их жизни не так уж много таких, как Лидия Борисовна Либединская. Было в ней нечто сказочное, этакая весьма немолодая, уже грузная Фея Весны. Я не преувеличиваю.

Ее распахнутость навстречу человеку была бесценно искренняя. Сколько бы я ни просидел у нее в гостях, естественно, со вкуснейшим барски сервированным обедом, уход она воспринимала с обидой: «Ну, конечно, вам же надо торопиться, вам же ехать на лифте, потом идти пешком, потом опять ехать на лифте, представляю, как вы устаете». И отпускала, напихав мне с собою пирогов. Жил я в соседнем подъезде.

Помню, мы сидели с ней днем на концерте в Музее Пушкина, а там огромный стеклянный потолок. «Сколько света!» — шепнула она мне. А другой раз мы были с ней в Голландии. Спутники разбежались по магазинам, а мы купили себе по бутылке пива и сели на скамейке у кромки моря. И вдруг Лидия Борисовна мне опять говорит: «Сколько света!» И действительно, сверкающее море, безоблачное небо и белые паруса.

Надпись на скатерти: «Все будет так, как должно быть. Даже если будет иначе. Э. Графов»

Она много путешествовала по нашей стране, по зарубежным странам — придерживалась поговорки своей бабушки: «Пока ходим, надо ездить». Последний раз вместе мы были на Сицилии. Сидим на скамейке перед ее коттеджем. А кругом рай: птицы, деревья, море, небо. Все сказочно необычайно. И она опять: «Сколько света!» Думаю, для нее это означало нечто свое — эта фея определенно ведала о неведомом.

Потом мы из аэропорта «Домодедово» приехали в наш двор-колодец, мы жили по соседству, в одном доме в Лаврушинском переулке. По ту сторону дома, странное совпадение, на каком-то празднике в переулке перед Третьяковской галереей, слышим, читает в микрофон стихи наш близкий друг, замечательный артист Рафаэль Клейнер, его голос ни с кем не перепутаешь. «Надо же, — улыбнулась Лидия Борисовна, — Рафочка нас приветствует на родине». И пошла домой.

Рано утром нам позвонил Юлик Ким и сказал: «Лидия Борисовна умерла». Моя жена Лида — ее очень Либединская любила — побежала в тот самый соседний подъезд. Лидия Борисовна лежала спокойная, красивая. Рядом на подушке — книга. Лида закрыла ей глаза.

Станислав Рассадин Бывшие

На каждом шагу я слышу слово «бывший». Хлеб берут у бывшего Филиппова, мясо и колбасу покупают у бывшего Елисеева… «Бывший» говорят и о людях… про мою бабушку просто, что она «из бывших».

Бывший, бывшая, было… Когда все это было? Я часто спрашиваю об этом бабушку, и получается, что все это было совсем недавно…

Лидия Либединская. «Зеленая лампа»

К несчастью, и для меня теперь многое и многие — бывшее, бывшие. Нa сей раз без всяких революционных потрясений, в согласии с естественным — и противоестественным — течением времени.

Гляжу на фотографии 2005-го, что ли, года. Летняя Малеевка. Парадное крыльцо главного корпуса Дома творчества. Лена Николаевская, Лидия Борисовна, моя жена Аля; я, уткнувшийся в кроссворд, который помогаю решить Л.Б., большой любительнице этого дела.

И почти все — бывшие. Первой — в начале 2006-гo — умрет Лена. В феврале — Аля. В мае — Лидия Борисовна…

Станислав Рассадин. 1980-е

Итак, Лидия Борисовна…

Отчасти пугаясь обрести репутацию чревоугодника (а по правде, не пугаясь ничуть), вспоминаю ежегодный пасхальный стол в ее доме, куда мы возвращались после крестного хода вокруг ближайшего храма. Культуру стола, утраченную давным-давно. Конечно, кулич и пасха, естественно, не магазинные, яйца-крашенки — все как полагается, но еще и проросший овес (а я и не знал про такой обычай, к стыду своему), и подарочки каждому.

«Стол голубого-синего стекла. Много лет собираемый, весь синий. Граненые графины с водками. Бутылок — ни-ни.

Заморские виски — уж так и быть. И вино — ладно. А водка только в графинах».

Это я цитирую Борю Жутовского, непременного участника застолий. Дальше он в своем описании с успехом оспаривает у меня означенную репутацию, но вот — главное:

«За столом — только любимые на все времена, и большинство на тех же местах — традиция. Пара школьных подруг-поэтесс, Юлик Ким, Саша Городницкии, раньше всегда, а теперь иногда Игорь Губерман — зять с дочкой Татой из Иерусалима, московская дочка Лола с Саней-мужем, внуки, правнуки, друзья, Лидия Борисовна во главе стола все беспокоится, что мало едят, все пропадет, опять пришли неголодные. Стасик Рассадин красиво рассказывает про любовь к хозяйке, а зять Саня орет „ура“ каждому тосту…»

А еще — Женя Рейн, который приходил, не дожидаясь особого приглашения. Юлик Крелин с женой Лидой (и их уже нет). Кого мы с Борей забыли назвать?

Я сказал: культура стола. Не точнее ли — просто культура?

Дружества, речи — всего, что служит делу человеческой связности.

Как-то Лидия Борисовна мне рассказала, как ребенком, на рубеже двадцатых-тридцатых, вбежала к бабушке:

— Шамать дашь?

Та, «бывшая», только глянула:

— Выйди из комнаты и прийди в себя.

И когда мы с Л. Б. принялись вспоминать, сколько уже в тридцатых — сороковых — пятидесятых было великих чтецов великой прозы, коим щедро был отдан радиоэфир (Яхонтов, Журавлев, Закушняк, Каминка, Ильинский, Антон Шварц, Всеволод Аксенов, Сурен Кочарян — каждого вспомнили, просмаковали), она добавила: при них, дескать, так говорить было действительно стыдно. Приходилось прийти в себя. Они сохраняли и охраняли русский язык, противостоя даже литераторам с их Земшаром или Пампушем (памятник Пушкину), уступавшим соблазнам советского новояза.

Все это оказалось более важным, чем осознавалось, верней, не вполне сознавалось тогда, когда, казалось бы, просто сидели, болтая о разных разностях, даже и сплетничая, выпивали, вкусно закусывали.

«Образ Лидии Борисовны Либединской, — эту запись я обнаружил в посмертно изданном „Дневнике“ нашего с ней общего друга Натана Эйдельмана: — доброжелательность, гостеприимство — довольна зятьями, любит „Сашу Фадеева“ etc, etc. Она восклицает: „У нас только тот работает, кто не любит советскую власть“».

К необязательному слову: в «Дневнике», где Л.Б. — постоянно присутствующий «персонаж», есть и такая запись: «Пьянка с Л. Либединской — поразительная личная жизнь, все время замужем — и романы, романы… И еще жалеет, что не было такового с Оксманом».

Положим, я, близко познакомившись с Л. Б. только в последние годы, ничего в этом роде не знал; хотя, конечно, слухи о ее завидно полной женской жизни и до меня доходили. В отличие от ее ровесницы Лены Николаевской, с которой мы были на «ты», величая друг дружку по именам, с ней было исключительно «Лидия Борисовна» и «вы». Что, разумеется, не мешало взаимной нежности.

Кстати, о «Саше Фадееве» и прочих ее друзьях этого толка. Лидия Борисовна никогда — ну, разве ради особого случая — не упоминала о своем происхождении из клана графов Толстых, вообще очень разветвленного — настолько, что докопаться до родства со Львом Николаевичем практически невозможно.

Делюсь предельно субъективными размышлениями. Когда я прочел книгу ее мемуаров, то есть как раз «Зеленую лампу», то задумался: почему большинство героев, многие из которых по моему характеру (каковым отнюдь не горжусь) и образу мыслей (от него-то никак не хочу и не могу отказаться) мне, скажем мягко, противопоказаны, — почему в этой книге они неприязни не вызывают? Словно, при всей историко-литературной невымышленности, это какой-то другой мир, не тот, что соответствует моим представлениям о нем и о них, а более… Человечный?

Они ли оборачивались к ней своими лучшими сторонами? (Конечно, да.) Она ли своей доброжелательностью (напомню, ее чертой, которую в первую голову счел нужным отметить Натан Эйдельман) преобразила этот жестокий мир? Уж это тем более — да.

Малеевка, 2005

В книге есть строки, которые буквально пронзили меня, объяснив заодно ее тягу к людям, потребность в них, неистребимую жажду связности.

Лидия Борисовна, еще Лида, девочка «услышала, как кто-то из взрослых сказал, что средний срок человеческой жизни от шестидесяти до семидесяти лет. Я произвела простой арифметический расчет, и получилось, что при самом оптимистическом варианте бабушке осталось жить 15 лет, маме — 35, папе — 41, а мне — 65… (Слава Богу, доморощенная статистика обманула. — Ст. Р. )

Значит, по мере отбытия моих родственников в лучший мир мне придется коротать жизнь совсем одной. Целых двадцать четыре года я должна буду прожить одна-одинешенька! (О появлении собственной семьи я как-то не подумала.) Эта мысль приводила меня в отчаяние».

Представим силу этого детского страха — ужаса перед одиночеством — и оценим зрелое духовное напряжение, преобразившее его так чудесно…

О том, что Лидия Борисовна умерла, я узнал в больнице, лежа после операции. По-газетному заботясь, дабы некролог был подписан достойным человеком да еще с прославленным именем, позвонил Городницкому. Он и написал — очень хорошо, не забыв сказать, что она всю жизнь «отдала просветительству и пропаганде русской литературы как нравственной основы общества»; что ее уход «горькая утрата для русской культуры…».

Но мне — прости, Саня! — все же показалось, что нечто важное недосказано. И кое-что надо сказать вослед.

Я написал для «Новой газеты» еще один некролог, который и приведу, не стесняясь некоторых повторов:

«В чем был ее главный талант? Не умея обходиться без литературных ассоциаций, которым, впрочем, тут самое место, вспомню совсем другую эпоху, совсем другой мир. Когда — молодым — умер Дельвиг, его друзья, среди коих — Пушкин, Баратынский, Вяземский, вдруг обнаружили и признались друг другу, что исчезло нечто, связывавшее их крепче самого крепкого, — не стало самой их общности.

Лидия Борисовна умерла немолодой, слава Богу. Пережив многих из тех, для кого, подчас неосознанно, была как раз недостающим связующим звеном, загадочным магнитом, энергией центростремительности.

Не говорю о друзьях ее молодости, где ярче всех светит, наверное, Михаил Светлов, но — надо было видеть пасхальный стол ее последних лет (вот врезалось в память! — Ст. P., 2010 ), вернее, тех, кто вокруг него теснился. Хотя стол бывал таким, каким ему и должно быть у урожденной Толстой, „предоброй графинечки“ (как именовал ее в „Бестселлере“ Юрий Давыдов).

То есть они, друзья, уходили, а центростремительность оставалась — пока что во плоти, во здравии.

От имени покуда живущих имею смелость сказать, что и с уходом ее центростремительность ощущается. Должна остаться!»

Останется ли? — печально спрашиваю себя по прошествии времени. Ведь как-никак все это — бывшее. Чего уже не будет. Разве не страшно, не одиноко?..

Дина Рубина
«В России надо жить долго…»

Возвращаясь из поездки по Италии, в аэропорту Мальпенса я прошла паспортный контроль и, перед тем как войти в салон самолета, сняла с тележки израильскую газету «Вести». Усевшись в кресло и открыв разворот, я увидела некролог Лидии Борисовне Либединской, подписанный — спасибо друзьям! — и моим именем тоже. Вдох застрял у меня в горле.

Затем всю дорогу я смотрела на облака, вспоминая, что каких-нибудь несколько недель назад мы все сидели за столом у нас дома, в Маале-Адумим, и я любовалась нарядной, элегантной, как обычно, Лидией Борисовной, а позже, помогая убирать посуду, мой муж повторял: «Восемьдесят пять лет! Какая острая память, какой взгляд ясный, какой великолепный юмор… Вот счастливая!»

В ней действительно в первую очередь поражали удивительная ясность мысли, сочетание доброжелательности с независимостью и абсолютной внутренней свободой.

Никогда не видела ее ворчащей, раздраженной, обозленной на что-то или кого-то.

Знаменитая, уже растиражированная фраза Либединской: «Пока мы злимся на жизнь, она проходит».

В гостях у Дины Рубиной. Иерусалим, 2004

Мне повезло довольно тесно общаться с Лидией Борисовной Либединской в те три года, с 2000-го по 2003-й, когда я работала в Москве. И после каждой встречи я с восхищением думала, что вот от такой бы старости не отказалась: истинная женщина до мельчайших деталей, Лидия Борисовна всегда выглядела так, словно именно сегодня ее должны были чествовать в самом престижном зале столицы. Бус, колец, серег и прочей бижутерии ко всем нарядам у нее было не меньше, чем у какой-нибудь голливудской дивы, разве что не бриллиантов и изумрудов, а любимых ею полудрагоценных уральских самоцветов в серебре, львиную долю которых она покупала в лавочке рядом с домом, в Лаврушинском.

Она вообще любила и понимала толк в красивых вещах, не обязательно дорогих, и дарить любила, и как-то всегда подарок приходился в самое яблочко. Я сейчас хожу по дому и то и дело натыкаюсь на подарки Лидии Борисовны, ставшие любимыми обиходными вещами, привычными глазу и руке.

С внучками. Израиль, 1989

Однажды она уехала вот так на зимние месяцы в Израиль, и в Москве стало пустовато. Я с работы позвонила в Иерусалим. Взял трубку Игорь.

— Как там моя Л.Б.? — спросила я. — Вы ее не обижаете?

— Кто ж ее может обидеть, — сказал он. — Здесь вокруг нее три дочери — Тата, Лола и Ниночка. Я их вожу по всей стране с утра до вечера. И всем говорю, что у меня сейчас не машина, а Малый театр: сразу «Три сестры» и «Гроза».

И мы одновременно рассмеялись — неугомонность и страсть к путешествиям и поездкам «тещиньки» была общеизвестна. Обожала разъезжать по Израилю. В Иерусалиме, просыпаясь по утрам, спрашивала: «Ну, куда сегодня едем?»

Домашние старались украсить ее «курортные зимы» поездками, встречами, интересным гостеванием. Как-то Игорь договорился о вечере Либединской в одном из хостелей в Иерусалиме — это муниципальные дома для пожилых репатриантов. Лидия Борисовна с успехом выступила, ей вручили небольшой гонорар. Она была чрезвычайно довольна. По пути к машине споткнулась о бордюр — но обошлось, не упала! — и спокойно заметила:

— Глупо, имея такие деньги в кармане, ломать шейку бедра.

У меня нет ни малейшего сомнения, что гонорар был потрачен тут же на какую-нибудь восхитительную чепуху — подарки, сувениры, какие-нибудь бусы, кольца для салфеток…

В отрочестве в музыкальной школе я училась у строгой учительницы, одинокой и суровой старой девы, — она славилась не слишком церемонными педагогическими приемами. Чувствительно тыча острым пальцем мне между тощих лопаток, покрикивала: «Сидишь, как корова! Держи спину! От манеры держать спину зависит манера игры!»

Почему я вспомнила ее сейчас, когда пишу о Либединской?

Потому что в присутствии Лидии Борисовны я неизменно внутренне подбиралась, внимательней следила за произнесенными словами, ясно ощущая, что от манеры «держать спину» зависит «манера жить».

Я никогда не вела дневников и вообще чужда всякой «архивности», всякой заботе о конспектировании прожитых дней, но иногда после встреч с друзьями записываю обрывки диалогов, шутки, какие-то детали — обычная скопидомская писательская работа, когда не можешь позволить, чтоб и колосок упал с твоей телеги… На днях, неотвязно думая о Лидии Борисовне, перетрясла бумажные свои манатки, переворошила закрома… Там несколько записей о Либединской, сделанных бегло, почти конспективно, впрок — чтобы не забыть, не растерять. Все вперемешку, по-домашнему, без указания дат… Как правило, потом, в работе, такое сырье переплавляется, преображается литературно, выстраивается пословно-повзводно, чтобы занять необходимое, точное, свое место в каком-нибудь рассказе, романе или эссе… Но именно эти записи — летучие, вневременные — мне вдруг захотелось оставить в том виде, как они записывались: на ночь глядя, после застолья, не всегда на трезвую голову, под живым «гудящим» впечатлением от общего разговора…

* * *

«…Вечер у нас дома с художником Борисом Жутовским и Л. Б. Они перемывают кости знакомым — остроумно, изящно и без той дозы яда, которая делает разговор сплетней. Впрочем, рассуждая о судьбе писателя N, касаются его жены, якобы страшной стервы, отравившей ему жизнь, отвадившей друзей от дома… наперебой вспоминают очередную невообразимую историю, связанную с этой дамочкой. Я некоторое время завороженно слушаю двух блестящих рассказчиков и наконец вслух замечаю, что бабенка-то, по всему видать, редкий экземпляр…

На что графиня Толстая уверенно отвечает: „Да что вы, таких навалом!“

Чуть позже она просит „стаканчик воды, можно из-под крана“. Я ахаю и принимаюсь перечислять ужасы про сырую московскую воду, рассказанные недавно одним микробиологом. На что Л. Б. невозмутимо замечает: „Не понимаю, чем вареные микробы лучше сырых…“»

* * *

«…Сегодня были в гостях у Лидии Борисовны, сидели по-домашнему, на кухне, среди ее потрясающей коллекции кухонных досок разных стилей, стран, авторов и времен. Вся стена завешана „без-просветно“. Я немедленно вспомнила рассказанный Губерманом случай — о том, как он с Л. Б. однажды в Иерусалиме навестил писательницу Руфь Зернову. И как „тещенька“ весь вечер мечтательно глядела на две расписные доски у той на стене, а потом проговорила: „Какие у вас доски красивые и, главное, почти одинаковые… А у меня ни одной нет…“

— Понимаешь, Руфи ничего не оставалось, как снять со стены одну доску и подарить теще, — рассказывал Игорь. — Видно было, как не хотелось ей расставаться с вещью… Она чуть не плакала. Но деваться-то некуда. А теща не кривила душой — у нее здесь, в Израиле, действительно нет ни одной расписной доски. В Москве, правда, триста пятьдесят… Когда мы вышли, я спросил: „Тещенька, а на что вам сдалась эта паршивая дощечка?“ Она пожала плечами и жалобно так: „Сама не знаю… Как-то неудобно получилось…“

В день восьмидесятилетия. Иерусалим, 2001

Сначала говорили о том, что сейчас принято среди интеллигенции ругать колоссальное строительство в Москве, помпезность, безвкусицу архитектуры.

— А мне нравится, — сказала Лидия Борисовна. — Я люблю размах! Москва такая красавица: чисто, освещение роскошное… Это все любители обшарпанных стен и поэтических развалин тоскуют по помойкам…

И заговорила о прочитанной только что книге воспоминаний Александра Леонидовича Пастернака, брата поэта. Тот в двадцатые годы приехал в Берлин к родителям и был потрясен комфортабельностью быта: бесшумностью газа, теплом, светом, уютом…

— Это как раз в те годы, когда в России была полнейшая разруха, керосинки, примусы…

— Но ведь до революции, до всего этого кошмара… — попыталась возразить я.

— И до революции было то же самое, — отмахнулась Л.Б. — Но до революции была прислуга. Что касается двадцатых годов, я их прекрасно помню, эти проклятые двадцатые годы. Совершенно невозможное существование!

Вот чего в ней нет — поэтизирования „своего времени“. На историю страны и людей смотрит совершенно трезвыми и порой беспощадными глазами. „Графинюшка“, как называют ее друзья, — ей незачем заискивать перед родиной. Поэтому она во все времена тут уместна и везде „своя“…»

С Татой и Игорем Губерманом в Лаврушке. 2005
* * *

«…Приехал в Москву Губерман, тут и Михаил Вайскопф оказался. Мы собрались у нас. Игорь пришел с Лидией Борисовной, позже забежал Виктор Шендерович с Милой… И получился чудный легкий вечер. Много хохотали — за столом-то все сидели первоклассные рассказчики.

Невозможно вспомнить все, о чем говорили. Но вот — о диктаторах, в частности, о Чаушеску. При каких обстоятельствах его расстреляли.

Лидия Борисовна, возмущенно:

— Самое ужасное то, что им с женой перед смертью мерили давление. Какой-то сюрреализм! Ну зачем, зачем им давление мерили?!

Вайскопф обронил:

— Проверяли — выдержат ли расстрел.

Все захохотали, а Шендерович вообще смеялся, как безумный, и заявил, что завтра едет в Тверь выступать и на выступлении обязательно опробует эту шутку».

* * *

«…Когда я организовываю очередной семинар на темы культуры, общества, толерантности или еще чего-нибудь эдакого, я всегда приглашаю Лидию Борисовну. Прошу выступить, сказать „что-нибудь“. Даже если это касается какого-нибудь специального вопроса, например, по изобразительному искусству. И вот что поразительно: она никогда не выступает „просто так“, для зачина.

Все, что она говорит, убедительно, точно, интересно и касается сегодняшнего дня в самом животрепещущем смысле слова. Дал же Господь ясность и масштабность ума! — толстовские гены.

Едем на очередной семинар в Подмосковье. Я заезжаю за Лидией Борисовной на машине. Она, с палкой в руке, тяжело спускается по ступенькам знаменитого писательского дома в Лаврушинском — уже несколько месяцев ее серьезно беспокоит нога. Медленно, в несколько приемов, усаживается в машину. Говорит: — Я теперь, когда сажусь в машину, вспоминаю своих правнуков. Они учатся в такой школе в Израиле, которая называется „Школа радости“. И в программе есть уроки русского языка. Они там выучили и повторяют во время зарядки такой стишок: „Ножку правую вперед, ножку левую назад, а потом еще вокруг и немного потрясти“.

По дороге на Истру я рассказываю про наш вчерашний потоп (прорвало батарею парового отопления), как мы полночи боролись со стихией — благо, в гостях очень кстати оказался приятель из Америки, в советском прошлом инженер-механик…

Лидия Борисовна на это:

— Скажите спасибо, что у вас воду прорвало, а не что другое. У меня однажды прорвало канализацию, я думала, что сойду с ума. Хорошо, что за столько лет советская власть приучила нас жить в говне… а то бы даже и не знаю, как справилась…

Когда на другой день вечером возвращаемся, я помогаю ей подняться по ступеням к двери в парадное, входим, она осматривается и говорит деловито:

— Как тут намусорено! Надо завтра подмести.

Я, пораженно:

— Лидия Борисовна! Неужели, кроме вас, некому в парадном подметать!

Она, спокойно и удивленно:

— Ну а что такого… У меня есть большая хорошая метла… Завтра и подмету…»

* * *

«…В гостях у нас Л. Б. с друзьями из Израиля — симпатичной супружеской парой. На звонок я открываю дверь и, как всегда, искренне ахаю — какая она красивая! Лицо ясное, гладкое. Глаза карие и спокойные.

Одета, как всегда, продуманно — „в цвет“, с украшениями. Сегодня это кораллы.

Я помогаю снять пальто и замечаю, что этого пальто еще не видела.

— А оно новое. Купила его вчера за три минуты. Ошиблась остановкой, надо было вернуться и пройти сквозным проходом на соседнюю улицу. Я вошла, а в проходе оказался магазин. И это пальто прямо так и висело. Я надела и сразу купила. Так и вышла. Сейчас в Москве удобно от слежки уходить: входишь в одни двери в старом пальто, выходишь в другие — в новом…

За столом разговор о том, о сем.

Л. Б. говорит:

— Умер знаменитый скульптор К. Я его терпеть не могла! Понаплодил этих Лениных, Марксов…

Тут Борис вспомнил, что, когда К. долбил глыбу, из которой ваял очередного Маркса на одной из центральных площадей Москвы, какой-то пьяный скульптор околачивался вокруг и уговаривал: „Лева, не порть камень!“

Заговорили о художнике Е. [63], которому исполнилось 102 года. Его показывали в телевизионной передаче: вполне бодрый старик, сообщил, что по утрам приседает по 400 раз. Напоследок даже проделал несколько танцевальных па перед ошеломленными ведущими.

Место празднования восьмидесятилетия. Иерусалим, 2001

Лидия Борисовна усмехнулась и вспомнила, что именно Е. рассказывал: в первые годы НЭПа бойко продавались футляры для ножичков, на которых был изображен Карл Маркс, идущий за плугом. Картинка подписана: „Основоположник марксизма пахает“.

Боря сказал:

— Но какова энергия! Каждый день он приседает четыреста раз.

— Может, четыре раза? — усомнилась я.

— Все врет, — заявила Л.Б. — Всю жизнь врал.

…Поздно вечером стали расходиться, Боря предложил пойти пригнать такси.

Л. Б. сказала, что у нее есть знакомый таксист Володя, который стоит с машиной обычно где-то на Ордынке. Сначала он подвозил ее несколько вечеров подряд, так случайно получилось. Совпадение.

Л.Б:

— Он, вероятно, подумал — вот сумасшедшая бабка с клюкой, все время куда-то шляется: сегодня в ВТО, завтра в ресторан, послезавтра в ЦДЛ… Потом познакомились ближе. Он дал номер своего мобильного, и я, если задерживаюсь где-то допоздна, звоню ему и вызываю. И он приезжает…

Она стояла в прихожей в новом пальто молодежного покроя с лихими какими-то крыльями — маленькая, сутулая, с лукавым молодым лицом…»

Недавно я подумала — а знал ли таксист Володя, кого возил? И понял ли, что «сумасшедшая бабка с клюкой» больше не позвонит? Или удивляется — мол, куда пропала, — и ждет звонка до сих пор?

* * *

…О существовании «скатерти Лидии Либединской» я узнала в один из вечеров, когда — как это ненароком бывает — сошлось сразу несколько обстоятельств. В Москву приехала блистательная Рената Муха, и Лидия Борисовна решила собрать у себя небольшую компанию симпатичных ей, да и друг другу людей. В тот раз за столом собрались Рената с мужем Вадимом, я с Борисом и Виктор Шендерович с Милой.

Это было одно из самых обаятельных и душевных застолий в моей жизни: так уж действовал сам дом Лидии Борисовны, ее спокойная доброжелательность, достоинство, юмор. Она незаметно, ненавязчиво уравновешивала неистовый темперамент Ренаты и остроту реплик Виктора, и каждое слово ее было в самую точку.

Когда уже поднялись из-за стола, Вадим стал фотографировать нас, заставляя то этак сесть рядом, то сгруппироваться вокруг Л.Б., так, что все в конце концов взмолились об окончании «фотосессии», а фотограф все восклицал: «Последний, последний снимочек — для истории!»

Лидия Борисовна вдруг сказала:

— Погодите… Если уж для истории…

Вышла в спальню и вынесла оттуда кусок сложенной белой материи. Не торопясь, сняла вазочку и пепельницу с круглого столика, расстелила на нем отрез. Это оказалась скатерть, точнее — скатерка: небольшая, расшитая самым причудливым образом самыми разными нитками.

— Какие странные узоры, — заметила я, еще не понимая, что нам собираются демонстрировать.

Лидия Борисовна усмехнулась:

— Узоры? Вы вглядитесь получше. Это подписи моих друзей и знакомых. Они писали, что в голову взбредет, а я все это обшивала. Давно придумала… Как вы сказали? Именно: для Истории.

Все мы склонились над скатеркой, пытаясь разобрать каракули. И сразу комната стала заполняться ахами-охами, восклицаниями, вздохами… Здесь были подписи, стихи, иронические двустишия, слова приязни и любви на память от тех, кто уже составляет пантеон блистательных имен русской литературы: Давид Самойлов, Юрий Левитанский, Михаил Светлов, Павел Антокольский, Белла Ахмадуллина, Семен Липкин, Владимир Порудоминский и многие, многие другие… Как криминалисты, как завзятые графологи мы с Виктором и Ренатой ощупывали, обнюхивали, разглядывали каждый сантиметр этой удивительной реликвии, громогласно восхищаясь, перебивая друг друга, выкрикивая вразнобой обнаруженные и расшифрованные имена, уважительно пошучивая — сколько же будет стоить когда-нибудь, на каком-нибудь аукционе невзрачный кусок этой материи…

— И аукциона никакого не нужно, — удовлетворенно сказала Лидия Борисовна. — Теперь — пишите сами.

Надпись на скатерти: «Любви, души и чувств единство царит в жилище Либединском. Д.Рубина Б.Карафелов. Май 2004»

И стало тихо. Мы смущенно переглянулись.

— Ну, вы уж… Лидия Борисовна! Прям-таки «пишите!» — заметил Шендерович. — Куда нам-то… в калашный-то ряд…

— Это он сейчас — калашный, — невозмутимо отозвалась Либединская. — Это все люди писали, не памятники. И не всегда трезвые люди. После таких вот посиделок… Шутили и писали, кто во что горазд. Так что — давайте, отыскивайте белый уголок и пишите.

Она пододвинула мне угол скатерки:

— Вот тут пустой пятачок, Дина. Смотрите — кто там у вас в соседях?

— Ахматова! — простонала я.

— Вот и пишите. А я обошью…

Не помню уж, что там я написала, оглушенная великим соседством; не знаю — что писали Виктор и Рената… А сейчас, когда нет уже ни Ренаты, ни Л.Б., думаю: как точно, как емко и мудро Либединская чувствовала время, его бег, его превращение — на бегу — из будней в Историю.

* * *

Однажды Лидия Борисовна в разговоре упомянула, что восстановлено Шахматово, родовое имение Блока. Вот было бы здорово съездить. Я подхватилась, мы уговорились на ближайшие выходные и поехали. День был солнечный, синеглазый, начало лета…

По дороге Л. Б. рассказывала, как чуть ли не сорок лет назад впервые сама приехала сюда, на пепелище Блоковской усадьбы. Добиралась с приключениями, сначала электричкой, потом на попутке… Долго шла пешком по лесу, чуть не заблудилась. Нашла обгорелый фундамент по трем березам, растущим в поле на пригорке. Посидела среди кустов, в тишине, под высоченным серебристым тополем, подобрала осколок кирпича от фундамента сожженного дома и привезла Чуковскому. Старик прижал этот осколок к щеке, проговорил: «Я ни разу не выбрался туда к Блоку, а ведь он меня звал приехать»…

Л. Б. спросила: «Корней Иванович, неужели никогда не восстановят этот дом?»

Он ответил: «Лида, в России надо жить долго».

Этот разговор происходил в шестьдесят пятом году прошлого века. И вот минуло каких-нибудь сорок лет — и имение восстановлено, солнце играет в цветных стеклах библиотеки и комнаты для гостей, по окрестным деревням поштучно собрано награбленное когда-то бекетовско-блоковское добро… Тот же огромный серебристый тополь над домом, кусты сирени и шиповника… Хорошо жить в России долго!

В прихожей дома-музея я увидела на стене памятную доску с выбитыми на ней именами писателей и общественных деятелей, кто боролся за восстановление Шахматова и добился этого.

— Лидия Борисовна, тут и ваше имя!

— Ну да, ну да… — сказала она, как отмахнулась.

Потом мы спустились с пригорка на поляну, уселись на спиленных бревнах, достали бутерброды, со вкусом пообедали…

Когда в Москве уже катили по Тверской, Л. Б. рассказывала историю чуть ли не каждого дома, мимо которого ехали… И напоследок, в Лаврушинском, когда я помогала ей выйти из машины, сказала:

— Я так счастлива, что выбралась к Блоку! Вряд ли еще когда-нибудь придется…

И я тут же горячо возразила — мол, какие наши годы, Лидия Борисовна, что там, еще поездим, поколесим…

С того дня прошло несколько лет, и сейчас, вспоминая нашу вылазку, я ловлю себя на том, что весь этот день — весь! — ощущаю как цельный кристалл прозрачного счастья…

Виктор Шендерович
«Главное — себя вести прилично…»

Первое чувство и слово при воспоминании о ней — легкость. Никакого мрамора, никакого «вы понимаете, с кем вы сейчас говорите»… Как будто эпохи, в которые она прожила свою жизнь, и гении, с которыми общалась, сделали ее амбиции невесомее, а ее саму — выше.

Виктор Шендерович. 2000-е

Рядом с ней сразу становилось тепло и радостно.

Ее демократизм заставлял вспомнить о «голубых кровях» без усмешки: каждой секундой общения «пресветлая графинюшка», как называл Лидию Борисовну писатель Юрий Давыдов, напоминала о божественном равенстве между людьми.

Она была поразительно естественна.

Либединская во главе застолья в Лаврушинском переулке — за большими столом с кинематографической сервировкой, с фарфором (хоть снимай кино про девятнадцатый век), по-простому ли, под рюмашку, в шестиметровой кухоньке, под коллекцией расписных разделочных досок а-ля рюс — это было зрелище и это была школа!

Истинный царь не нуждается в короне — его видно и без. Если ты был не дурак, то, конечно, помнил, с кем сейчас выпиваешь, но для Лидии Борисовны существовало только человеческое измерение: то, что называется «статус», не прилипало к отношениям вообще.

Либединская была покрыта невидимой оболочкой, отталкивавшей всякую фальшь. В этом отношении она была уж точно — Толстая!

Ее представления о добре и зле, допустимом и недопустимом, похвальном и стыдном — были просты и неопровергаемы.

Полуулыбкой и коротким жестом разведенных рук она среагировала однажды при мне на имя одного наследственного сукина сына — для нее в этом жизненном пути не было даже предмета для дискуссии. Это, пожалуй, был консерватизм в каком-то забытом значении слова, но я не припомню из ее уст ни жалоб на упадок нравов, ни какого бы то ни было вообще моралите; ни разу, разумеется, не поставила в пример себя.

Даже представить невозможно.

Это и есть вкус, наверное…

Странно подумать: по формальным признакам, с некоторых далеких пор, Либединская была советской писательской элитой, со всеми вытекающими отсюда «шапками пушистыми», — но с какой же счастливой легкостью она приняла дар судьбы: ссыльного зятя и дочь-декабристку!

Какая работа души стояла за этой легкостью — прекрасная тайна.

Ее знаменитая скатерть — вышивание стебельчатым швом по автографам ушедших, уходящих… — была ответом времени на утраты, которых в ее жизни было выше средней нормы. Ответом — поразительной силы и афористичности!

Вообще Лидия Борисовна принадлежала к совсем небольшому числу людей, способных, ни слова не говоря, дать внимательному человеку точку отсчета, модель поведения. Но уж если она начинала формулировать вслух, мало никому не казалось!

Одна ее знаменитая фраза — «лучше несколько раз услышать слово „жопа“, чем один раз „духовность“» — должна оставить Либединскую в истории русской культуры. Пошлость казенного духоприкладства она прибила к сортирной двери большими гвоздями, закрыв тему.

Мне досталось однажды несколько мягче, но с той же неподражаемой афористичностью. Лидии Борисовне было тогда уже, наверное, за восемьдесят. Заезжий зять-гастролер гостевал у нее в Лаврушинском переулке, и я радостно «упал» им на голову после губермановского концерта.

И вот, ближе к ночи, сидим, соображаем на троих. И в разговоре выясняется, что я забыл подарить Игорю Мироновичу свою книжку, причем уже не одну.

— Старик, — говорит Губерман, — у меня вообще нет ни одной твоей книжки!

— И у меня нет, — сообщает Либединская.

— Как же вы живете? — в притворном ужасе воскликнул я.

Я думал: я пошутил. Но я только положил подкидную доску для настоящей репризы.

— Перебиваемся Пушкиным… — ответила мне Лидия Борисовна без паузы, с кротким вздохом.

Точная система координат — основа юмора; но разве только юмора? Без этого не живет человек, а если живет, то — инвалидом… Сколько «подающих надежд» превратились в убожества, сколько биографий сползло набок из-за отсутствия того самого кантовского «нравственного закона» внутри!

Либединская производила впечатление человека, родившегося с этим чувством нравственной гармонии. Такого, конечно, не бывает. Как строила и утверждала свою систему координат Лидия Борисовна — наверное, могли бы рассказать те, кто знал ее в первой половине ее жизни; я уже застал блестящий результат…

Впрочем, кое-что она успела рассказать мне сама — в эфире «Радио Свобода»:

— У нас в доме, когда я росла, каждый исповедовал свое: бабушка верила в Николая Угодника, мама поклонялась футуристам, а папа интересовался йогами — и все мне все рассказывали. Мне папа, например, рассказал теорию переселения душ и совершенно излечил меня от страха смерти. Я понимала: главное — себя вести прилично, чтобы тебя не вернули обратно в корову или в собаку…

Ее нет с нами уже несколько лет.

Принято говорить об ушедших, что нам их не хватает. Часто это фигура речи, но — не в случае с Лидией Борисовной. Говоря словами Бродского, «дыра в пейзаже» от ее отсутствия ощущается очень сильно.

Очень не хватает, правда.

Екатерина Старикова
Лидия Борисовна

Отнести ли Лидию Борисовну Либединскую к друзьям-женщинам Соломона Константиновича Апта или к приятельницам его жены? Трудно сказать. За сорок три года их знакомства отношения менялись, а клубочек этих отношений был непростой. И поскольку он не был распутан при жизни всех его участников, то и не будем пытаться его распутать без них. И слишком обширны были связи Лиды с различными людьми, чтобы предавать особое значение ее дружбе с Аптами. Эта дружба вряд ли выделялась из вереницы других ее дружб, но, во всяком случае, длилась слишком долго и на разных географических пространствах, чтобы о ней умолчать. Всего не упомнишь и не расскажешь. И потому — только главные факты и наиболее врезавшиеся в память впечатления.

Познакомился С.К. с Л. Б. в 1963 году во время поездки, организованной Союзом писателей по пушкинским местам. Лида к этому времени уже овдовела, а жена С.К. осталась с сыном на снятой даче из-за срочной работы. Во время очень удачной поездки — и погода была хороша, и общество приятное, как рассказывали оба путешественника, Л. Б. первая проявила инициативу сближения с С.К., которое скрепилось любовью обоих к стихам и обыкновением вставлять стихотворные цитаты разного свойства и качества в разговор. Надо думать, что в Михайловском они чаще других вспоминали стихи Пушкина. А к тому же катание вдвоем на лодке по Сороти способствовало укреплению дружбы. Да что там разбирать, что чему способствовало? Были они относительно молоды, все было или весело, или интересно — и поездка в Тригорское, и посещение Пскова, и проезд сквозь разрушенный войной Витебск.

Екатерина Старикова, С. К. Апт и Л. Б. Либединская

Во всяком случае, через день после возвращения Л. Б. уже приехала на снимаемую Аптом дачу в Турист и познакомилась с женой переводчика. А в день его рождения 9 сентября стала его гостьей, 24-го последовал день рождения самой Л. Б. [64], и Апты в первый раз были гостями на Лаврушинском. Как и всегда в этот день, сборище было обширным. Еще жива была мать Л.Б., воспитавшая всех ее пятерых детей. И, видимо, некоторые пожилые гости были сначала друзьями матери, а потом перешли в многочисленные ряды гостей дочери. Появился там, например, поэт Крученых, и большинству присутствующих показался призраком из ушедшей эпохи. А. М. Файко, известный в 1920–1930-е годы драматург, пленил С.К. своим казавшимся уже несколько старомодным, но всегда изящным остроумием. А когда раздался голос Л. Н. Давидович с ее явным одесским акцентом, новоприбывшим в этот дом было странно, что ей принадлежат слова многих звучащих по радио сентиментальных песенок. Людмила Наумовна так забавно рассказывала, как она, семнадцатилетняя девушка, вынуждена была провести в Зимнем дворце у своей тетки, придворной портнихи, ночь на 25 октября 1917 года. А утром дома получила выговор от матери: «Милочка, чтобы это больше никогда не повторялось». Нравоучение за тем столом звучало двусмысленно и всех развеселило.

Старики постепенно уходили, их сменяли за тем же пышным столом иные гости. Вдруг началось увлечение Л. Б. актерами-чтецами. Первым был Д. Журавлев, чья дочь-актриса вышла замуж за единственного сына Л.Б., Сашу. Частым спутником на прогулках по Москве и сотрапезником за все тем же столом стал Я. Смоленский.

В то же, кажется, время посетителями торжеств Л. Б. оказались А. Я. Кутепов и его очаровательная, несмотря на возраст и седину, жена Т. П. Алексеева, оба актеры Театра Советской Армии. Апты и с ними познакомились, бывали у них дома и на даче.

Но даже только перечислить гостей и спутников Л. Б. совершенно невозможно. Они наплывали широким валом, как волны океана, и незаметно и тихо куда-то уходили. Запомнился почему-то один из первомайских праздников 1960-х на даче Либединских в Переделкине. Тепло, но сумеречно, еле капает тихий дождичек, но капает целый день, и на глазах распускаются листья деревьев и кустарников. Целый день через эту дачу проходит толпа писателей, соседей и живущих в Доме творчества. Из всех многочисленных лиц в памяти осталось лишь иронически печальное лицо вечного спутника хозяйки дома М. Светлова. Да еще почему-то А. Яшин. И кто же еще?

Последним пожаловал С. Залыгин, мало еще кому знакомый. Кончались в этот день короткие весенние каникулы. Но приезжего писателя по законам гостеприимства непременно надо было накормить. Чем? Жена Апта, помогавшая все дни хозяйке, прошептала ей тихо: «Остались одни макароны». — «Ну, так будет есть макароны», — решительно и беспечно откликнулась Л. Б. «Но нет и сливочного масла», — снова прошептала озабоченная полугостья-полухозяйка. «Поест и с подсолнечным. Ничего, у них в Новосибирске и такого не бывает». И Сергей Павлович с удовольствием поел этого блюда, противоречившего в то время всем правилам русской кулинарии.

С.К. не жаловал пышные торжества с льстивыми тостами в честь хозяек, с обильной едой, толкотней и духотой. Он любил тихий осмысленный разговор о политике, о литературе, о видах на общее будущее… Он любил неожиданного гостя, принятого в кухне, и беседу с ним за чашкой крепкого чая или под рюмку водки (даже и не одной). Если такой будничный разговор случался с Л.Б., то чаще всего говорили о декабристах — ее постоянный интерес, о Пушкине, о Блоке, о любви (последнее — сказано комментатором для красного словца, любовь за столом не обсуждалась), об Л. Толстом.

Из-за нелюбви С.К. к большим сборищам его жена в последнее десятилетие стала от них отказываться: «Никакого моего дня рождения не будет, хватит. Уеду за город». «А как же Лидия Борисовна?! — раздавались огорченные голоса мужчин — от мужа до внука. — Она же сказала, все равно приеду». «Но у меня нет сил и нет таких помощниц, как у Л.Б.» — «Мы поможем, мы все купим», — сопротивлялись мужчины. И «торжество», все более скромное, но состоялось. И самое последнее организовывалось в 2006 году. С Л. Б. и ради Л. Б.

Она приехала, как всегда, с охапкой цветов и ярким подарком. Привычно села на «почетное» место. Но каким отрешенным от всего неожиданно, непривычно оказалось ее лицо! Какое усталое. А ей скоро предстояла поездка в Сицилию. Всем, кто видел ее в тот вечер, путешествие казалось опасным.

Но Л. Б. очень-очень давно говорила: «Буду жить до конца, как привыкла». И сделала, как решила. В конце апреля была на дне рождения у Аптов, через несколько дней — в жаркой Сицилии, через три недели вернулась в Москву. Собрала у себя в Лаврушинском на обед всех детей, внуков и правнуков, кто был достижим, одарила всех продуманными подарками. Потом простилась с «гостями», легла спать и не проснулась.

Неужели можно так точно загадать и угадать свою судьбу? За долгую жизнь, уже более долгую, чем прожила Лида, я не встречала человека с таким огромным жизнелюбием, поражающим и заражающим тех, кому посчастливилось ее близко и долго знать.

Приложение
Своим голосом

Лидия Либединская
Формула любви

Мы сдружились на Таймыре,

Чтобы жить в любви и мЫре…

Эти строчки Григорий Горин написал осенью 1969 года на скатерти, где мои гости оставляют свои автографы. Так и жили мы с Гришей и Любой в любви и мире последующие тридцать с лишним лет.

А тогда, в 1969 году, наша писательская группа вернулась из длительной поездки в Сибирь по ленинским местам, организованной Союзом писателей в честь приближающегося столетия вождя.

Впрочем, вот как сам Гриша вспоминает о нашем первом знакомстве:

«…Наша дружба окрепла в Минусинске, где Лидия Борисовна покупала какие-то чайнички, салфетки, чашки, но своего апогея дружба достигла на пароходе, который повез нас до Игарки и на котором Л. Б. нечего было покупать и дарить, а следовательно, выдалось время, чтобы спокойно поговорить. Тут я с интересом узнал, что Либединская в прошлом — графиня, принадлежит к роду Толстых и, очевидно, в силу этого унаследовала от своих славных предков непротивление злу насилием и неистребимое желание убегать из родного дома на все четыре стороны…

Еще я узнал, что она любит декабристов, которые, как известно, страшно были далеки от народа, но разбудили Герцена, а тот, в свою очередь, побудил Лидию Борисовну для написания о нем книг.

Так в разговорах и песнях Окуджавы (он тоже был членом нашей группы), мы доплыли до Норильска, где Лидия Борисовна скупила все глубокие тарелки, предназначавшиеся труженикам Заполярья и ненужные им, очевидно, в силу вечной мерзлоты. Неся эти тарелки к аэродрому, я узнал, что у Либединской большая семья из пяти детей и еще большего количества зятьев и внуков, которые любят кушать на красивой посуде…»

Лидия Либединская и Булат Окуджава. Иркутск. Фото М. Свининой

Несли к самолету эти тарелки, которые в те годы купить в Москве было невозможно, Гриша Горин и Булат Окуджава. День стоял жаркий, тарелки тяжелые и, отирая пот, Булат сказал:

— Теперь я понял, что такое летающие тарелки!

Так завершилась первая совместная поездка, и, вернувшись в Москву, наша компания, сложившаяся в сибирском путешествии — Алигер, Горин, Окуджава, Храмов, Гранин и я, — продолжала встречаться друг у друга почти каждую неделю, мы подружились семьями, и дружба эта закрепилась на многие годы.

Зимой 1970 года мы встретились с Гришей под Ленинградом в Доме творчества «Комарово». Он тогда писал пьесу о Герострате и узнав, что во время поездки в Турцию я побывала в Эфесе, стал с пристрастием расспрашивать меня об этом городе. Увы, я мало чем могла удовлетворить его любопытство.

— Главной достопримечательностью этого города называют то, что в нем родился Герострат, который сжег одно из семи чудес света храм Артемиды Эфесской… — ответила я.

Гриша расстроился, а потом вдруг рассердился:

— Негодяй! Добился-таки своего, прославился! Непостижимое это чувство — стремление к славе любыми путями и средствами! Скольких людей толкало оно на преступления…

— Разным бывает это стремление, — возразила я. — Помните, как князь Андрей говорит себе: «Что же мне делать, ежели я более всего люблю славу, любовь людскую?»

Гриша промолчал и только вечером, словно продолжая утренний разговор, спросил:

— А вы уверены, что слава и любовь людская одно и то же?

— На это вам лучше всех ответил бы сам Лев Николаевич, потому что и его, судя по дневникам, вопрос этот изрядно мучил, — ответила я.

— Постараюсь найти у него ответ…

И завязался долгий серьезный разговор, который теперь уже не перескажешь и которых впоследствии было так много! Меня всегда поражала и радовала глубина горинских суждений, его стремление не только понять и осмыслить, но и по возможности точно сформулировать для себя суть затронутой той или иной проблемы.

Как-то там же, в Комарове, я после завтрака ушла в лес на лыжах. Был солнечный мартовский день с легким морозцем — «весна света», по определению Пришвина. Уже направляясь к дому, я, спускаясь с невысокой горки, за что-то зацепилась и, продолжая мягко катиться по пушистому снегу, нет, не упала, а легла на спину. Я даже испугаться не успела, как, взглянув вверх, впала в блаженное оцепенение, от окружавшей меня красоты. Рыжие отблески уже пригревающего солнца вспыхивали на чуть припорошенных снегом верхушках сосен, сквозь которые ярко синело безоблачное небо, пушистые низкие елочки дружелюбно тянули ко мне свои зеленые лапы, и такая упоительная тишина обступила меня, что я продолжала лежать, боясь пошевелиться, лишь бы не нарушить ощущение слияния с чем-то непостижимым. Хотелось, чтобы это длилось и длилось…

И вдруг я услышала знакомый, заботливый и встревоженный голос:

— Что случилось? Ушиблись? Вам дурно?

Надо мной стоял Гриша.

— Да нет, — засмеялась я. — Посмотрите, какая красота, не хочется уходить!

— Ну, знаете, матушка, как врач вам говорю, немедленно вставайте, лежать на снегу дело не безопасное!

Когда мы уже подходили к дому, Гриша вдруг спросил:

— А что же все-таки это значит, что вы даже не замечали холода от снега, на котором лежали?

— Помните у Лермонтова: «Тогда смиряется в душе моей тревога, / Тогда расходятся морщины на челе, / И счастье я готов постигнуть на земле, / И в небесах я вижу Бога!»

— А вы видели?

— Не знаю. Но постигнуть счастье на земле — это точно было…

— Лермонтов — гений, а может, он был инопланетянин? Впрочем, и на земле рождаются гении, но, увы, понимание их гениальности почти всегда приходит слишком поздно… Вы верите поэтам?

— Конечно! Кому же еще верить? Не политикам же…

— Политикам верить нельзя! — твердо сказал Гриша. — Их мечтания, даже когда они искренне направлены на благо человечества, сбываясь, всегда оборачиваются для людей страданиями…

— К обеду опоздаете! — крикнул нам с балкона Юрий Рыхтеу и мы заторопились в столовую.

Михаил Светлов говорил: «Плохой человек не может быть хорошим поэтом. Что он скажет людям, если у него самого нет ничего хорошего в душе?»

В благородной душе Григория Горина так же, как и в его редком таланте, как бы переплетались два стремления — поведать людям о самом главном и вечном и одновременное пристальное внимание к конкретному человеку, живущему рядом с ним, к его насущным, порой чисто бытовым проблемам, формирующим повседневное поведение и существование, как отдельных людей, так и современного общества в целом.

И вот это-то неразрывное переплетение вечного и каждодневного и дает ему право в ответ на уникальный по идиотизму вопрос чиновника Калдобина, зачем он, русский писатель, пишет про греков, умно и спокойно ответить: «Да и как можно было объяснить этому чиновнику, что, кроме его учреждения, существует иное пространство, имя которого — Вселенная, и, кроме его календарика с красными датами, существует время, имя которому Вечность… И тогда фламандский шут Тиль Уленшпигель становится понятен своим московским сверстникам и призывает их к свободе, немецкий барон Мюнхгаузен может учить русских людей ненавидеть ложь, а английский сатирик Джонатан Свифт — стать нам всем близким своей иронией и сарказмом».

Горин как бы подхватывает эстафету своих великих предшественников, сохраняя их стилистику, создает совершенно новые, никогда не вторичные произведения, в которых нет назойливых ассоциаций с сегодняшним днем, нет назидательности и поучений, а идет разговор на равных прошлого с настоящим.

Да и зачем Горину ассоциации, когда в своих рассказах он открыто, с присущей только ему деликатной беспощадностью говорит о современности, и юмор — но никогда не насмешка! — пронизывающий его рассказы, лишь подчеркивает убогость обывательского мышления и бытия. Не случайно рассказ «Остановите Потапова» стал классикой, и, верно, еще очень долго Потаповы останутся реальностью нашей жизни.

…Мне вспоминается, как однажды весной, уже в семидесятые годы, в Малеевке, Гриша предложил мне поехать с ним на машине, поискать новое место для рыбалки. Мы долго ехали куда-то за Новую Рузу. Проезжали мимо прудов, пересекали какие-то маленькие речушки, даже миновали водохроанилище, но почему-то Гришу — страстного рыболова — все это не устраивало, и мы уже хотели возвращаться, как вдруг справа по ходу машины заблестело вдали какое-то, как нам показалось, довольно обширное водное пространство.

Гриша тут же решительно свернул с асфальта, и, проехав несколько десятков метров по травянистой поляне, мы оказались возле обширного пруда, бывшего пруда! Теперь этот пруд, затянутый ряской, проросший осокой и камышами, больше напоминал огромное болото.

А над ним, на высоком пригорке, виднелись развалины большого старинного дома, вокруг которого на довольно большое пространство раскинулся — увы, тоже бывший! — фруктовый сад. Только редкие ветки на искривленных деревьях робко выбрасывали розоватые и белые полураспустившиеся цветы.

— Какое-то царство мертвых! — почти с испугом проговорил Гриша. — Вон там деревушка виднеется. Подъедем, спросим…

На околице возле колодца стояла с ведрами старая бабка в широкой ситцевой кофте, тренировочных выцветших штанах и белом, в черный горошек, платочке. На вежливый вопрос Гриши, как им тут живется, она охотно ответила:

— Да как живем? Доживаем! Года три назад окрестили нас не-пер-спек-тив-ны-ми, — с трудом выговорила она непонятное слово, которое явно долго заучивала. — Все обещают переселить неведомо куда, а пока раз в неделю автолавка приезжает, хлеб, крупу привозят, сахар бывает, консервы, а так в город ездим…

— А что у вас там за красота разрушенная? — не унимался Гриша.

— Усадьба, что ли? Я-то не помню, а дед мой рассказывал, барин там жил, богатый. Прудов-то много было, во всех рыбу разводили, а уж яблок, груш, сливы, вишни видимо-невидимо было, до сих пор осенью дички ребята подбирают. И дом — дед сказывал — красота. Ну, в семнадцатом барин сбежал, дом стали грабить, а потом испугались, вдруг барин вернется, и подожгли его…

— Так все и стоит с семнадцатого?

— Так и стоит. А кому оно нужное, ничейное ведь…

Разговаривать дальше было бессмысленно, и, попрощавшись, мы сели в машину.

— Вот и награбили награбленное, — едва мы отъехали, сказал Гриша. — Вот уж воистину страна Геростратов!

О литературных заслугах Григория Горина не знает только ленивый. Но невозможно забыть о его редких во все времена человеческих качествах, достойных соперничать с его многогранным талантом. Безотказность, скромность, душевная щедрость, готовность прийти на помощь и разделить с человеком его беду и радость, рыцарская верность в дружбе — многим ли все это присуще?

В 1979 году уезжала в Израиль моя младшая дочка с мужем и двумя маленькими детьми. Тогда никто и помыслить не мог, что мы сможем когда-нибудь снова встретиться. Провожали НАВСЕГДА, и потому разлука была очень тяжелой. Гриша Горин пришел на проводы и, отозвав меня от гостей, негромко сказал:

— Не волнуйтесь. Я должен лететь в Вену на премьеру моей пьесы. Я специально взял билет на тот же рейс, которым летят ваши дети. Я буду с ними во все время полета, ведь им тоже тяжела разлука, постараюсь скрасить эти самые трудные первые часы, а потом передам их с рук на руки встречающим…

В самолете он сел рядом с ними, играл с детьми, успокаивал родителей.

Это была одна из первых его официальных зарубежных поездок, и он рисковал очень многим — общение с эмигрантами считалось не шуточным проступком, и он мог навсегда остаться «невыездным».

А потом Гриша позвонил мне из Вены и сказал:

— Все благополучно, не расстраиваетесь, вы обязательно поедете к ним в гости!

В гости к ним я смогла полететь лишь через десять лет, но всегда помнила его слова, хотя они звучали тогда доброй сказкой, а ведь сказки так необходимы людям!

Несколько лет подряд, пока строился дом в Красновидове, где Горины должны были получить загородную квартиру, — а строился он очень долго! — Люба и Гриша жили у меня на даче в Переделкине.

Навещая их, а порой и проводя с ними по два-три дня, я становилась невольным свидетелем их жизни, слаженной и гармоничной. Они как бы дополняли друг друга, и нельзя было не почувствовать, какая большая заслуга в этой слаженности и гармоничности принадлежит Любе. Немногословная, приветливая, с присущим грузинам врожденным аристократизмом, она была не просто гостеприимной хозяйкой и заботливой женой, она всегда оставалась личностью, и это во многом определяло атмосферу, царившую в их доме, куда так тянулись люди.

Мы познакомились с Гришей сразу после его женитьбы, и как мудро поступила судьба, подарив ему такую жену. Для меня они всегда были и будут неразделимы. Я верю: Люба справится с обрушившейся на нее бедой и с помощью друзей доведет до конца последние Гришины замыслы.

Гриша любил жизнь, умел радоваться ей: бродить с ним по картинным галереям, слушать музыку, смотреть хороший спектакль или фильм — было наслаждением. Он любил дружеское общение и любил делать подарки. На один из моих дней рождения, зная мою любовь к путешествиям, Гриша и Люба подарили мне большой кожаный чемодан и конверт с шуточными стихами:

Был богатым фараон,
Строил близким пирамиды,
Но душой был беден он,
Не имея нашей Лиды.
Лида — это главное сокровище:
Наша мама, бабушка, свекровище!..

От имени детей Люба и Гриша

Вот и такая бывает формула любви!

О дневниках Георгия Эфрона
Из выступления на конференции в Доме-музее Цветаевой

Дорогие друзья! У меня не доклад и даже не сообщение — я просто хочу поделиться с вами своими чувствами.

Я прочитала два тома дневников Георгия Сергеевича Эфрона — Мура. И должна сказать, что книги эти произвели на меня поистине оглушительное впечатление. Я давно не испытывала такого душевного потрясения. Я хочу от всего сердца поблагодарить Музей Марины Цветаевой и составителей (прежде всего Елену Коркину), которым мы обязаны выходом этой книги. Ведь даже сейчас, когда читаешь эту книгу и перед тобой равнодушный типографский шрифт, от боли разрывается душа, а каково было составителям изо дня в день, из месяца в месяц держать в руках эти детские (да, да, еще детские!) тетрадки. Ведь здесь все кровоточит!

Георгий Эфрон. 1941

Позволю себе прочитать довольно большой отрывок из дневника Мура. Запись сделана 16 июля 1941 г. Мальчику шестнадцать лет, но какой же это удивительный человек!

«С некоторого времени ощущение, меня доминирующее, стало распад. <…> Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по-настоящему еще в детстве, когда я увидел семью в разладе… Семьи не было, был ничем не связанный коллектив. Распад семьи начался с разногласий между матерью и сестрой — сестра переехала жить одна, а потом распад семьи усилился отъездом сестры в СССР. Распад семьи был не только в антагонизме — очень остром — матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца. Распад был еще в том, что отец и мать оказали на меня совершенно различные влияния, и вместо того, чтобы им подчиняться, я шел своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. Процесс распада продолжался пребыванием моим в католической школе Маяра в Кламаре. <…> Все моральные — так называемые объективные — ценности летели к чорту. Понятие семьи — постепенно уходило. Религия — перестала существовать. Коммунизм был негласный и законспирированный. Выходила каша влияний. Создавалась довольно-таки эклектическая философски-идеологическая подкладка. Процесс распада продолжался скоропалительным бегством отца из Франции… отъездом из дому в отель и отказом от школы… далекой перспективой поездки в СССР и вместе с тем общением — вынужденно-матерьяльным — с эмигрантами. Распад усугублялся ничегонеделаньем, шляньем по кафэ… политическим положением, боязнью войны, письмами отца, передаваемыми секретно… какая каша, боже мой! Наконец отъезд в СССР. По правде сказать, отъезд в СССР имел для меня… большое значение. Я сильно надеялся наконец отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием. <…> И я поехал. Попал на дачу, где сейчас же начались раздоры между Львовыми и нами, дрязги из-за площади, шляния и встречи отца с таинственными людьми из НКВД… Слова отца, что сейчас еще ничего не известно. Полная законспирированность отца, мать ни с кем не видится, я — один с Митькой. <…> Тот же распад, только усугубленный необычной обстановкой. Потом — аресты отца и Али, завершающие распад семьи окончательно. Все, к чему ты привык — скорее, начинаешь привыкать, — летит к чорту. Это и есть разложение и меня беспрестанно преследует. Саморождается космополитизм, деклассированность и эклектичность во взглядах. <…> Наконец — Покровский бульвар. Как будто прочность. Договор на два года. Хожу в школу, знакомлюсь, привыкаю. Но тут скандалы с соседями. <…> Кончаю 8-й класс — причем ни с кем не сблизился… Никакой среды не нашел, да и нет ее. <…> Тут — война! И все опять к чорту. <…> Все это я пишу не из какого-то там пессимизма — я вообще очень оптимистичен. Но чтобы показать факты. Пусть с меня не спрашивают доброты, хорошего настроения, добродушия, благодарности. Пусть меня оставят в покое. Я от себя не завишу и пока не буду зависеть, значить ничего не буду. Но я имею право на холодность с кем хочу. Пусть не попрекают меня моими флиртами, пусть оставят меня в покое. Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоиста и эгоцентрика. Я ничего не прошу» [65].

Лидия Либединская на вечере в Доме-музее Цветаевой в Москве. Справа — Максим Амелин. 2002

Чтобы шестнадцатилетний мальчик так писал о себе — это невероятно! А какое одиночество… Я поняла простую и жестокую вещь: в этой необыкновенной семье, где все его искренне любили, он был никому не нужен. Абсолютно никому душевно не нужен. Я никого не обвиняю — так складывалась жизнь. Поймите меня правильно: дневники Мура — это страшный обвинительный акт всей нашей эпохе.

Почему внук Ивана Владимировича Цветаева, столько сделавшего для русской культуры, должен был родиться где-то в Чехословакии и прожить на свете такие жестокие девятнадцать лет. Ведь он прожил всего девятнадцать лет, а сколько потерь, сколько страданий! Мы даже представить себе не можем, что люди в нем потеряли! Высокий интеллект, культура, задатки талантливого писателя — все погибло. Хорошо, что дневники сохранились и те, кто прочитает их, смогут ощутить ужас проклятого ХХ века.

В дневниках Мура поражает точность, с которой он описывает события и людей. Он пишет о сороковом, о начале сорок первого года в Москве. Как же узок был круг московской интеллигенции! Я росла в семье, близкой к этому кругу, и для меня нет почти ни одной незнакомой фамилии среди тех, кого упоминает Мур и с кем, следовательно, встречалась Цветаева. Я не говорю о людях, широко известных в литературной и художественной среде, не буду перечислять фамилии — но кто сейчас помнит литератора Балагина? А я помню, как мы с мамой ходили к нему в гости; большой серый дом в Трубниковском переулке, высокий этаж, широкое окно, из которого видны Воробьевы горы и стога сена по склонам гор…

Дневники Мура — это еще воскрешение времени.

Цитированная выше запись, как уже сказано, была сделана 16 июля 1941 г. А за месяц до этого — 18 июня — мы сидели с Георгием в палисаднике перед домом, где снимал комнату Крученых, и мне в голову не могло прийти, какие мысли одолевали этого мальчика. Я студентка, у меня маленькая дочка — что мне этот восьмиклассник? Он был немного неуклюж, выглядел отекшим; лицо бледное, даже сероватое. Он много молчал, наверное, потому казался мне чуть высокомерным.

А до начала войны оставалось четыре дня!

Единственное, что вызывает у меня недоумение, — это записи Мура о панических настроениях в Москве сразу после начала войны. Наоборот, была какая-то глупая уверенность, что война к осени окончится, даже называли числа: 20–25 августа.

Я всю войну была в Москве, никуда не уезжала, работала в госпитале (клиника МОНИКИ на одной из Мещанских улиц) и не помню, чтобы кто-то находился в такой панике, как Марина Ивановна (как описывает ее Мур в эти дни). Я объясняю ее состояние тем, что уже была завоевана Чехословакия, пал Париж; для Цветаевой это были страны и города ее жизни. А для нас они были абстракцией: что Париж, что Прага, что Луна, что Марс — все одно.

А у самого Мура — какое ясное и точное понимание международной обстановки!

16 октября 1941 г., Москва. Как точно Мур фиксирует события! Признаться, я даже забыла эту фразу из сводки Информбюро, прочитанной Левитаном, — фразу, которую приводит в дневнике Мур: «Положение на Западном фронте ухудшилось» (2, 48). Это было единственное за всю войну официальное сообщение о том, что положение на фронте ухудшилось. Все остальные случаи ежедневного и ежечасного отступления нашей армии объяснялись стратегической необходимостью.

Мне памятен этот день. С часу на час переносилось выступление Пронина (председателя Моссовета). Сначала он должен был выступить в десять утра, потом в одиннадцать… И так до шести вечера. Мур описывает этот день подробно. Пишет о панике в городе, о бегстве людей из Москвы: «Впечатление такое, что 50 % Москвы эвакуируется» (2, 51), затем о вмешательстве властей: «Сегодня Моссовет приостановил эвакуацию. В шесть часов читали по радио декрет Моссовета, предписывающий троллейбусам и автобусам работать нормально, магазинам и ресторанам работать в обычном режиме» (2, 51).

Мур задается вопросом: «Что означает этот декрет Моссовета?»; теряется в догадках, «будут ли защищать Москву или красные войска ее оставят» (2, 51).

На следующий день в десять утра выступил первый секретарь московской секции ЦК Щербаков. Наконец было сказано, что за Москву будут драться и что немцы в город не войдут (Мур пишет об этой речи Щербакова). И в такой обстановке, когда речь идет о жизни и смерти, Мур идет в библиотеку, где «ни души», читает Малларме и Валери и поднимает вопрос «об объективной ценности искусства»: «Останется ли что-нибудь из произведений этих замечательных и гениальных поэтов в человеческих умах после войны?» (2, 56–57).

Мне помнится, что после 16 октября бегство прекратилось. Через несколько дней стало ясно, что Москву не отдадут. Я не могу понять, почему Мур все-таки едет в Ташкент? Ведь там у него никого нет. Правда, он мечтает попасть не в Ташкент, а в Ашхабад, к единственному другу — Митьке (см.: 2, 71, 106). Вероятно, эта нелепая детская мечта (следствие все того же страшного одиночества), это желание к кому-то приткнуться и толкнули его на роковой шаг — на отъезд из Москвы.

Многим известны строки Бориса Пастернака из его автобиографического очерка «Люди и положения», где он пишет о самоубийстве Цветаевой: «Марина Цветаева всю жизнь заслонялась от повседневности работой, и когда ей показалось, что это непозволительная роскошь и ради сына она должна временно пожертвовать увлекательною страстью и взглянуть кругом трезво, она увидела хаос, не пропущенный сквозь творчество, неподвижный, непривычный, косный, и в испуге отшатнулась, и, не зная, куда деться от ужаса, впопыхах спряталась в смерть, сунула голову в петлю, как под подушку» [66].

Мур, который не мог знать об этих словах Пастернака, в 1943 г. в Ташкенте, ожидая отправки на трудовой фронт, пишет С. Гуревичу: «Около меня не нашлось ни одного человека, который, взяв меня за обе руки, внятно произнес бы мне: „Жизнь — впереди, война — кончится; не горюй, ничто не вечно, трудности закалят тебя, все идет к лучшему…“ …я знаю эти слова; они мне были очень нужны, но никто их не произнес, и вокруг меня был тот же человеческий хаос (пастернаковское слово! — Л.Б.), что и вокруг Марины Ивановны в месяцы отъезда из Москвы и жизни в Татарии. <…> Она совсем потеряла голову… она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение… Но как я ее понимаю теперь!» [67]

Когда я читала письмо Мура к Гуревичу, мне вдруг вспомнилось, как, еще ожидая рождения сына, Марина Ивановна писала О. Е. Колбасиной-Черновой: «Иногда, ловя себя на мечтах о няньке, думаю: а вдруг он эту няньку будет любить больше, чем меня? — и сразу: не надо няньки! И сразу: видение ужасных утр, без стихов, с пеленками, — и опять cri du coeur [68]: няньку! Няньки, конечно, не будет, а стихи, конечно, будут — иначе моя жизнь была бы не моя, и я была бы не я» (VI, 704).

Пророческие слова. Да, нужна была «нянька» в самом высоком значении этого слова, пусть не покажется оно прозаическим.

И вот наступил момент, когда «няньки» нет, т. е. не от кого ждать защиты и помощи. И стихов нет. Тогда Марина Цветаева уходит из жизни, это уже не ее жизнь. А Мур остается. И он ни разу не упрекает мать за это. Наоборот, он все время говорит, что она сделала правильно.

Это очень жестоко, когда так говорит сын. Очень жестоко. Но если вдуматься в эти его слова, то становится ясно, что он все понимает. Понимает, что ее ожидало.

И действительно, что ей предстояло узнать, останься она жива? Что Аля провела почти двадцать лет в тюрьмах и ссылках. Что Сергея Яковлевича убили. Что Мур в девятнадцать лет погиб в первом бою. Нет, лучше всего этого не знать!

16 октября 1941 г., когда Мур ходит по московским улицам, он не знает, что в эти часы — на Лубянке ли, на Пресне ли — убивают его отца. Расстреливают.

Слава Богу, что Мур этого не знал и не знала этого Марина Ивановна.

И в заключение еще несколько строк из письма Мура (к Е. Я. Эфрон от 7 августа 1942 г.): «Все-таки я слишком рано был брошен в море одиночества. <…> Так хочется кого-нибудь полюбить, что-то делать ради кого-нибудь, кого-то уважать, даже чем-нибудь просто заинтересоваться — а некем».

Мне его бесконечно жаль.

А всем, кто трудился над этой книгой, еще раз нижайшая благодарность.

Примечания

1

Михаил Лагутич. История Льговского суда: Пропавший граф. http://old-kursk.ru/book/lagutich/hronica/hron037.html.

(обратно)

2

Возможно, имеется в виду Нина Игнатьевна Бам (1901–1974), писатель, журналист, драматург.

(обратно)

3

Валентин Литовский (1921–1941) учился с Л. Б. в одной школе. Играл Пушкина в фильме «Юность поэта». Погиб на Великой Отечественной войне.

(обратно)

4

Алексей Владимирович Ефимов (1896–1971), брат Т. В. Толстой, и его жена Татьяна Федоровна.

(обратно)

5

Виктор Федорович Боков (1914–2009), поэт.

(обратно)

6

Во время войны эвакуированные не имели права по своей воле покинуть место эвакуации и вернуться в Москву, где действовал комендантский час и пропускная система. Только Фадеев (как Генеральный секретарь СП) мог хлопотать о выдаче такого пропуска. Именно поэтому его, начиная с 1942 года, забрасывали письмами эвакуированные писатели, жаждущие вернуться в Москву. Тем более что они в любой момент могли лишиться как имущества, так и жилплощади, которую занимали беженцы из соседних городов.

(обратно)

7

Марк Борисович Колосов (1904–1989), писатель, драматург, друг Юрия и Лидии Либединских.

(обратно)

8

Либединский Юрий Николаевич (1898–1959), писатель, с 1942 года муж Л. Б. Либединской.

(обратно)

9

Речь идет о Ляле Людвиговой (наст. имя Елизавета Людвиговна Маевская), актрисе МХАТа, первой жене Б. Л. Сучкова, директора ИМЛИ.

(обратно)

10

Имеется ввиду Марк Колосов. М. Светлов шутит: в то время Л. Б. действительно часто бывала в квартире М. Колосова, но потому, что там жил Ю. Либединский, роман с которым тогда начинался.

(обратно)

11

Замечательный писатель Борис Левин, погибший на финской войне, — автор нашумевшего в середине тридцатых годов романа «Юноша».

(обратно)

12

Ровно такой же случай приводил в своих дневниках военного времени Корней Иванович. «Если бы не Николай Вирта, — писал он об эвакуации из Москвы, — я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинциальных театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (за „члена правительства“ он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мной и моими носильщиками раскрываются все двери».

(обратно)

13

В мае 1939 года в Киеве состоялся юбилейный Шевченковский пленум Союза писателей.

(обратно)

14

Абрам Соломонович Гурвич (1897–1962), литературовед, театральный критик. В 1949 вместе с группой литературных и театральных критиков был обвинен в космополитизме.

(обратно)

15

Михаил Юрьевич Левидов (1891–1942), критик, писатель, драматург. Был арестован, а затем расстрелян после выступления в Союзе писателей в первый день войны.

(обратно)

16

Борис Аронович Бялик (1911–1988), критик, литературовед.

(обратно)

17

Саул Яковлевич Боровой (1903–1989), советский историк. Занимался главным образом исследованием истории украинского и российского еврейства. В период кампании борьбы с космополитизмом потерял работу, подвергся гонениям.

(обратно)

18

Владимир Владимирович Ермилов (1904–1965), литературовед, критик, бывший член правления РАППа.

(обратно)

19

Петр Андреевич Павленко (1899–1951), писатель, лауреат нескольких сталинских премий.

(обратно)

20

Алексей Иванович Свирский (1865–1942), писатель, автор детской повести «Рыжик».

(обратно)

21

Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893–1942), поэт-имажинист.

(обратно)

22

Федор Васильевич Гладков (1883–1958), советский писатель, классик социалистического реализма.

(обратно)

23

Виктор Ефимович Ардов (1900–1976), писатель, автор юморесок.

(обратно)

24

Лев Сергеевич Соболев (1898–1971), писатель, председатель правления Союза Писателей РФ.

(обратно)

25

Анна Александровна Караваева (1893–1979), писательница.

(обратно)

26

Константин Александрович Федин (1892–1977), писатель.

(обратно)

27

Михаил Федорович Чумандрин (1905–1940), прозаик, один из организаторов РАППа.

(обратно)

28

Всеволод Петрович Воеводин (1907–1973), поэт, драматург.

(обратно)

29

Вера Клавдиевна Звягинцева (1894–1972), поэт-переводчик.

(обратно)

30

Михаил Эммануилович Козаков (1897–1954), ленинградский писатель, отец актера Михаила Козакова.

(обратно)

31

Валентин Иосифович Стенич (1897–1938), поэт, переводчик; был репрессирован.

(обратно)

32

Мария Юрьевна Говорова (р. 1939), вдова поэта А. А. Говорова.

(обратно)

33

Татьяна Юрьевна Губерман (р. 1943), филолог; жена поэта Игоря Губермана. С марта 1988 года с мужем и детьми живет в Израиле. Далее — Тата Либединская.

(обратно)

34

Лидия Юрьевна Либединская (р. 1944), редактор; жена физика А. Г. Лескисса. Далее — Лола Либединская.

(обратно)

35

Александр Юрьевич Либединский (1948–1990), инженер-математик; муж актрисы Н. Д. Журавлевой.

(обратно)

36

Нина Юрьевна Патлас (р. 1952), лингвист; жена Рава Цви (Григория Патласа). С октября 1979 года живет с семьей в Израиле.

(обратно)

37

Михаил Юрьевич Либединский (1931–2006), сын Либединского и Марии Берггольц. Экономист. Автор работы «От пращуров моих…».

(обратно)

38

Наталья Львовна Крылова (р. 1930), дочь Ю. Н. Либединского. Логопед. Автор букварей и дидактических пособий. С 1992 года живет в Израиле.

(обратно)

39

Сергей Юрьевич Неклюдов (р. 1941), сын Ю. Н. Либединского и О. С. Неклюдовой. Профессор РГГУ.

(обратно)

40

Родам Ираклиевна Амирэджиби (1918–1994), сестра грузинского поэта Чубуа Амирэджиби, жена М. Светлова, впоследствии — жена физика Б. М. Понтекорво.

(обратно)

41

Сергей Иванович Недумов, с 1939 по 1961 года старший научный сотрудник музея «Домик Лермонтова», главный хранитель фондов.

(обратно)

42

Павел Евдокимович Селегей, сотрудник музея «Домик Лермонтова», краевед.

(обратно)

43

Это немного не так. Мы всегда общались с Сашкой довольно тесно, он со школьных лет входил в мою «компанию» и был очень дружен до конца своих дней с моим мужем Сашей Лесскисом и его младшим братом Володей (Примеч. Лолы Либединской ).

(обратно)

44

Наталья Дмитриевна Журавлева, актриса театра п/р Олега Табакова, вдова Александра Либединского, дочь актера Дмитрия Николаевича Журавлева.

(обратно)

45

Л е бединский Лев Николаевич — музыковед, брат Ю. Н. Либединского.

(обратно)

46

Село Бородино Красноярского Края Заозерского района, где Губерман с семьей жили в ссылке, в начале 1980-х было переименовано в поселок городского типа, т. е. стало почти городом.

(обратно)

47

Миля и Миша — Эмиль Губерман и Михаил Либединский, внуки Лидии Борисовны.

(обратно)

48

Имеются ввиду юрист Пертцик Вадим Аркадьевич и его жена Зоря.

(обратно)

49

Виктор Персик окончил Щукинское училище, чтец. В 1993 году эмигрировал. Живет в Америке.

(обратно)

50

Вахтанг Горгасал — царь Иберии во 2-й пол. V в., один из основоположников грузинской государственности.

(обратно)

51

Михаил Георгиевич Квливидзе (р. 1925), грузинский поэт.

(обратно)

52

Игорь Губерман, муж Таты Либединской и зять Лидии Борисовны. Писатель и поэт, получивший широкую известность своими афористичными стихами, называемыми «гарики». Был арестован по сфабрикованному обвинению в 1979 году, получив пять лет, первую часть срока провел в лагере, где написал «Прогулки вокруг барака», а затем на поселении в пос. Бородино Красноярского края, где с ним были жена и двое детей (Эмиль и Татьяна); туда приезжали Лидия Борисовна и другие родственники. В 1988 году вместе с семьей эмигрировал в Израиль.

(обратно)

53

Настя Коваленкова, внучка М. Алигер, художник.

(обратно)

54

Губерман Татьяна Игоревна (р. 1966), дочь Игоря и Татьяны Губерманов, живет в Израиле.

(обратно)

55

Виктор и Ирина Браиловские, российские математики. Активные участники еврейского движения за репатриацию в Израиль в 1970–1980-х. Отказники с 1972 года. Виктор Браиловский — один из организаторов семинара ученых-отказников, а также один из организаторов и последний редактор самиздатского журнала «Евреи в СССР». В 1980 году был осужден на пять лет ссылки «за клевету на советский строй». Отбывал ссылку в Мангышлакском районе Казахстана в поселке Бейнеу. В сентябре 1988 года приехали в Израиль. В то время мама с ними очень подружилась, помогали друг другу собирать сначала передачи, а потом посылки. Дружба эта продолжалась и после их отъезда в Израиль, и Л. Б. всегда во время своих приездов встречалась с ними.

(обратно)

56

Даля, дочь Браиловских.

(обратно)

57

Георгий Александрович Лесскис (1917–2000), литературовед; отец Александра Лескисса, мужа Лолы Либединской.

(обратно)

58

В книге есть посвящение: «Дочке Ниночке, верной спутнице в моих блоковских странствиях».

(обратно)

59

Наталья Журавлева считает, что формально они не были учениками ее отца, может быть, «последователями»: они часто с ним советовались, читали ему свои новые программы.

(обратно)

60

Надпись цитируется по альбому А. Крученых (архив семьи Либединских). Предположительно надпись подарена ему Л. Либединской.

(обратно)

61

Александр Александрович Крон (1909–1983), драматург, прозаик, автор пьес «Глубокая разведка», «Офицер флота», ставившихся во МХАТе и других театрах; музыкальная комедия «Раскинулось море широко» (совместно с Вc. Вишневским и В. Азаровым) шла в блокадном Ленинграде. Автор романов, из которых особенно популярными были «Бессонница», «Дом и корабль» и повесть о друге, герое-подводнике А. Маринеско «Капитан дальнего плавания».

(обратно)

62

Капитонова Н., Вернигоров А., Гитис М. Неизвестное о Неизвестном. 2007.

(обратно)

63

Речь идет о художнике-карикатуристе Борисе Ефимове (1900–2008).

(обратно)

64

Лидия Борисовна и ее мать родились в один день. Последние годы Татьяна Владимировна не отмечала свой день рождения и не разрешала никому о нем говорить. Однако друзья, знающие ее давно, все равно приходили к ней 24 сентября. Так в доме оказывались гости сразу двух именинниц, хотя человек со стороны этого не понимал.

(обратно)

65

Эфрон Г. Дневники. В 2 т. Т. 1. М.: Вагриус, 2004. С. 451–454. Далее ссылки на это издание даются в тексте в скобках, с указанием тома и страницы.

(обратно)

66

Пастернак Б. Люди и положения // Пастернак Б. Сочинения. М., 2001. С. 1133.

(обратно)

67

Эфрон Г. Письма. М.: Дом-музей Марины Цветаевой — Болшево: Музей М. И. Цветаевой, 2002. С. 105, 106, 108.

(обратно)

68

Крик сердца (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • Часть 1 За пределами «Зеленой лампы»
  •   Случайное рождение
  •   «А в куклы вы уже перестали играть?»
  •   Юрий Либединский
  •   Закатная любовь Михаила Светлова
  •   Бабушка Татьяна Владимировна
  •   О Саше Либединском
  •   Отъезд Нины Рассказывает Тата Либединская
  •   Каторга и ссылка в рассказах и письмах
  •   «Хлопот у нас хватает, но это и есть жизнь…» Рассказывает Тата Либединская
  •   Ваша мама, теща, бабушка…
  •   Музейное
  •   Подруги Рассказывает Лола Либединская
  • Часть 2 Скатерть Лидии Либединской
  • Часть 3 Ушедшие классики
  •   Борис Пастернак [60]
  •   Давид Самойлов
  •   Зиновий Паперный
  •   ЛИБЕДИАНА
  •   Григорий Горин
  • Часть 4 Воспоминания
  •   Игорь Губерман Горстка прощальных слов
  •   Александр Городницкий Свет зеленой лампы
  •   Борис Жутовский Под рюмку чая
  •   Тамара Жирмунская С ангелом путешествий за спиной
  •   Ирина Желвакова «…И впредь храните верность нашему Герцену»
  •   Надежда Капитонова Наш человек
  •   Виктор Татарский «О милых спутниках»
  •   Владимир Порудоминский «К своим пошла…» Просто заметки
  •   Яков Костюковский И тут Лидия Борисовна сказала… Мемуаразмы
  •   Татьяна Правдина Подарок судьбы
  •   Эдуард Графов Про Льву Толстую
  •   Станислав Рассадин Бывшие
  •   Дина Рубина «В России надо жить долго…»
  •   Виктор Шендерович «Главное — себя вести прилично…»
  •   Екатерина Старикова Лидия Борисовна
  • Приложение Своим голосом
  •   Лидия Либединская Формула любви
  •   О дневниках Георгия Эфрона Из выступления на конференции в Доме-музее Цветаевой

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно