Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Часть первая
Банный бунт

Глава первая
Поэт и его читатели

Пятьдесят лозунгов

Выступая 2 февраля 1929 года на обсуждении пьесы «Клоп» в клубе рабкоров «Правды», Маяковский сказал:

«У меня в пьесе человек, с треском отрывающийся от класса во имя личного блага. Это образец политического замирения. Я не хочу ставить проблему без расчёта уничтожить её корни. Дело не в вещах, а в отрыве от класса. Из бытового мещанства вытекает политическое мещанство».

Сказано резко и напористо. Сразу видно, с какой ненавистью относился автор «Клопа» к мещанам и мещанству. Мало этого, Маяковский ещё и объяснил, почему в его пьесах так много этих мещан, то есть героев отрицательных:

«Мы на положительных таких засохли. Присыпкина через пятьдесят лет будут считать зверем. Мне сегодня вечером надо писать пятьдесят лозунгов на одну тему: надо мыть руки. Если вы говорите, что рабкоры пишут о том же мещанстве, – это похвала мне: значит, вместе бьём и добьём

Иными словами, «мещанами» Маяковский называл людей невоспитанных, необразованных, для которых он и сочинял свои «лозунги» или, как он сам их называл, «санитарные плакаты». Вот некоторые из них:

«1
Убирайте комнату, / чтоб она блестела.
В чистой комнате – / чистое тело.
2
«Воды – / не бойся, / ежедневно мойся!
3
Зубы / чисть дважды,
каждое утро / и вечер каждый…
6
Ежедневно / обувь и платье
чисть и очищай / от грязи и пятнен.
7
Культурная привычка, / приобрети её —
ходи еженедельно в баню / и меняй бельё…
9
Проветрите комнаты, / форточки открывайте
перед тем / как лечь / в свои кровати».

В этих стихотворных лозунгах говорится об элементарнейших вещах, о том, что, казалось бы, должно разуметься само собой. Но они были заказаны поэту, стало быть, необходимость в них была чрезвычайная. И Маяковский писал:

«17
Мойте окна, / запомните это,
окна – источник / жизни и света.
18
Товарищи, / мылом и водой
мойте руки / перед едой…
20
Грязь / в желудок / идёт с едой,
мойте / посуду / горячей водой…
23
Вытрите ноги!!! / забыли разве, —
несёте с улицы /разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю, / придя домой, —
горячей водой / полы помой…
34
Раз в неделю, / никак не реже,
бельё постельное / меняй на свежее».

Стихи эти сочинялись для той самой массы, о которой Владимир Маяковский говорил и 22 декабря 1928 года, выступая на собрании Федерации объединений советских писателей. Свою речь он завершил так:

«Теперь последний вопрос, товарищи, относительно массовости. Я не знаю, как для других, но меня этот вопрос съедает.

В принципе, душой, телом и мозгом я за массовость. Ни разу только я не встречал во всех редакциях, при самых противоположных точках зрения, чтобы меня крыли с точки зрения своей, все хвалят от имени массы, ругают тоже от имени массы…

Я неоднократно приводил примеры Путиловского и других заводов. Стапятидесятимиллионная масса недостаточно культурна, её нужно сто раз переделывать, переучивать, и разговор о массе, выдвигаемый просто редактором, – это насмешка над нашей культурной революцией».

Сто пятьдесят миллионов человек, о «недостаточной культурности» которой говорил Маяковский, это тогдашняя численность населения страны Советов. Значит, это для своих «некультурных» соотечественников сочинял поэт «санитарные плакаты», призывая сограждан мыть «руки перед едой», ходить «еженедельно в баню» и еженедельно «менять бельё» в постелях. Маяковский отчётливо представлял себе, кто его окружает, о ком и для кого он пишет свои произведения.

Вряд ли поэт помнил о том, что этих же самых людей другой стихотворец, Дмитрий Мережковский, называл «хамами». Сам же глава лефовцев и рефовцев, закончивший всего четыре класса гимназии и грамотно писать так и не научившийся, в апреле 1926 года сочинил стихотворение «Разговор с фининспектором о поэзии», в котором задавался вопрос (больше похожий на утверждение):

«А что, / если я / народа водитель
и одновременно – / народный слуга?»

Через год, отвечая польским журналистам, спрашивавшим, какую роль в СССР играет поэт, Маяковский сказал:

«– Важнейшую. Он является учителем народа, воспитателем его ума и совести».

И этот «учитель народа», вернувшись в самом начале мая 1929 года из Франции в Москву, начал отправлять своей возлюбленной парижанке Татьяне Яковлевой «молнии телеграмм», которые напоминали ей о том, что в октябре он приедет в Париж, где они сыграют свадьбу и отправятся жить в СССР.

Загадочный отказ

Лили и Осип Брики чуть ли не ежедневно заводили с Маяковским разговоры, отговаривая его от намерения ехать осенью во Францию и жениться на Татьяне. Многие маяковсковеды утверждают, что в том же самом (по явной просьбе Лили Юрьевны) поэта убеждали и гепеушники: Яков Саулович Агранов и Меер Абрамович Трилиссер вместе со своим помощником Михаилом Савельевичем Горбом (Моисеем Санелевичем Розманом).

Переубедить убеждавших было практически невозможно. И Маяковский принялся готовить им свой ответ – вместо «Комедии с убийством», на создание которой у него был подписан договор с ГосТИМом (Государственным театром имени Мейерхольда), он всё лето сочинял совсем другое произведение – пьесу под названием «Баня».

В записной книжке поэта, которую он заполнял в 1928 году, есть такие строки:

«Уже второй / должно быть ты легла
А может быть / и у тебя такое
Я не спешу / и молниями телеграмм
Мне незачем / тебя / будить и беспокоить».

Кому именно посвящены эти строки, в той записной книжке не сказано. Но то, что этими словами поэт обращался к любимой женщине, сомнений не вызывает. Известно, что в конце 1928 года Маяковский был влюблён в парижанку Татьяну Яковлеву. Когда в Москве «второй» час ночи, в Париже – всего лишь поздний вечер, то есть самое время ложиться спать. Поэт предполагает, что у его любимой «такое» же, как и у него, состояние бессонницы, но он не хочет тревожить её понапрасну.

В другой записной книжке, заполнявшейся позднее, записано это же (но слегка изменённое) четверостишие:

«Уже второй должно быть ты легла
В ночи Млечпуть серебряной Окою
Я не спешу и молниями телеграмм
Мне незачем тебя будить и беспокоить»

За этими строками следует знакомое всем продолжение:

«Как говорят инцидент исперчен
любовная лодка разбилась о быт
С тобой мы в расчёте и ни к чему перечень
взаимных болей бед и обид».

Далее идёт потрясающее лирическое продолжение:

«Ты посмотри какая в мире тишь
Ночь обложила небо звёздной данью
в такие вот часы встаёшь и говоришь
векам истории и мирозданью».

Что же хотел сказать Маяковский «векам истории» и «мирозданью?

Может быть, в этих неоконченных набросках четверостишия стоят не в том порядке, и четыре строчки про исперченый «инцидент» и являются теми словами, с которыми поэт собирался обратиться ко времени и пространству?

Вполне возможно, что этими стихотворными фразами Маяковский прощался и с Элли Джонс, которая тогда тоже была во Франции. Поэт прощался, потому что его «любовная лодка» в очередной раз «разбивалась о быт», натолкнувшись на необходимость служить тому, что в тот момент было необходимо Лубянке.

А осенью 1929 года Маяковский с нетерпением ждал запланированной свадьбы и 12 июля 1929 года в очередном письме Татьяне Яковлевой пообещал:

«Дальше октября (назначенного нами) мне совсем никак без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налёта на тебя».

Эти слова были написаны во время самого разгара романа Маяковского и актрисы МХАТа Вероники Витольдовны Полонской, которая была замужем за актёром того же театра Михаилом Яншиным, и которую познакомил с поэтом (специально для того, чтобы отвлечь его от нежелательной парижанки) Осип Брик.

15 июля Маяковский приехал в Сочи, где у него была назначена встреча с Вероникой Полонской. Они встретились. Но уже на следующий день в Париж полетело ещё одно письмо Яковлевой, в котором она заверялась:

«У меня всегда мысль о тебе когда я думаю о приятнейших и роднейших мне людях. Детка – люби меня пожалуйста. Это мне просто необходимо».

22 августа Маяковский вернулся из Крыма в Москву, и Брики вновь навалились на него с «разговорами» о том, что он «предал» Лили Юрьевну, посвятив свои парижские стихи Татьяне Яковлевой. И создание пьесы «Баня», которая должна была дать ответ всем наседавшим на Маяковского с «уговорами», было продолжено.

Тем временем в ОГПУ уже вовсю работала Особая группа (ОГ), предназначенная для особо специфических заданий – убийств и похищений за рубежом врагов большевиков. Её создание не оформляли приказом, и знали о ней только Иосиф Сталин (генсек партии), Вячеслав Менжинский (глава ОГПУ), Осип Пятницкий (глава ОМС, Отдела международной связи, бывшего Конспиративного отдела Коминтерна) и, возможно, Меер Трилиссер (руководивший Иностранным отделом ОГПУ). Во главе ОГ стоял её создатель Яков Серебрянский, поэтому она имела ещё одно называние: «группа Яши».

Вот как Вальтер Кривицкий (в книге «Я был агентом Сталина») охарактеризовал Отдел Международной Связи Коминтерна (ОМС), который для очень многих был весьма загадочной структурой:

«Ядро Коминтерна – это никому не известный отдел международной связи (ОМС). Пока не начались чистки, ОМС возглавлял старый большевик Пятницкий, ещё при царском режиме прошедший школу распространения нелегальной революционной пропаганды… Когда был организован Коминтерн, то выбор Ленина на пост руководителя такого важного подразделения пал на Пятницкого…

Под его руководством была создана сеть постоянных, ему непосредственно подчинённых агентов, служивших связующим звеном между Москвой и номинально автономными коммунистическими партиями в Европе, Азии, Латинской Америке и США. Как представители ОМС, эти резиденты Коминтерна жёстко контролировали деятельность руководителей национальных компартий. Ни рядовые члены партии, ни их руководители не знали подлинного имени представителя ОМС, который подчинялся только Москве и лично в дискуссиях не участвовал».

Маяковский, дважды приезжавший в Париж, когда резидентом ОГПУ там был Серебрянский, наверняка входил в состав «группы Яши». Именно в её составе он должен был в октябре отправиться во Францию – ведь охота за генералом Кутеповым продолжалась.

Напомним, что 28 августа Лили Брик записала в дневнике: у неё с Осипом произошёл…

«…с Володей разговор о том, что его в Париже подменили».

Брики продолжали отговаривать Маяковского от женитьбы на Татьяне Яковлевой. Результатом этого «разговора» стала телеграмма, которую Владимир Владимирович на следующий день отправил в Париж:

«ОЧЕНЬ ЗАТОСКОВАЛ ПИШИ БОЛЬШЕ ЧАЩЕ ЦЕЛУЮ ВСЕГДА ТВОЙ ВОЛ».

Наступил сентябрь – та самая пора, когда надо было «приделывать крылышки» для «налёта» на Париж.

И вдруг 8 сентября в дневнике Лили Брик появилась запись:

«Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора (28 августа)».

Неожиданное решение поэта невероятно удивляло и маяковсковедов. Бенгт Янгфельдт сразу задался вопросом:

«Что произошло

Аркадий Ваксберг тоже спросил в величайшем недоумении:

«Что побудило самого Маяковского – добровольно! – поставить крест на своих замыслах, похоронить отнюдь не иллюзорные надежды? Почему – на самый худой конец – он даже не попытался хоть как-нибудь объяснить Татьяне столь крутой поворот

В. В. Катанян предложил такое объяснение этого «крутого поворота»:

«Многие серьёзные исследователи, мемуаристы, литературоведы из книги в книгу повторяют сюжет, что возник в ворохе сплетен сразу же после самоубийства, – что Маяковский рвался в Париж, но ему было отказано в визе».

Известны отзывы современников поэта об этом «отказе».

Роман Якобсон:

«В конце сентября Маяковскому отказали в выездных документах».

Павел Лавут:

«Окончательный отказ в выезде, вероятнее всего, он получил 28 сентября».

Галина Катанян:

«Отказ в заграничной визе был сделан издевательски. Его заставили походить. И отказали также, как остальным гражданам Советского Союза, – без объяснения причин».

Журналист Валентин Скорятин, который даже в мыслях не допускал возможности служения Маяковского в ОГПУ, всё же вынужден был признать, что с сотрудниками этого ведомства у него были дружеские отношения:

«У Бриков в этой организации немало приятелей и знакомых… Понятно, через Бриков Маяковский тоже был знаком с ними…

Не стану, однако, углубляться в степень взаимоотношений Маяковского с сотрудниками ОГПУ. Отмечу только, что знакомства эти были отнюдь не шапочными.

Ещё раз зададимся вопросом, мог ли поэт, имея таких влиятельных знакомых в ОГПУ, получить отказ в визе?»

Даже задав вопрос, который не требовал никакого ответа (он был ясен и так), Скорятин продолжил поиски в архивах министерства иностранных дел и не нашёл там не только отказа в визе, но даже и запроса на неё.

Александр Михайлов:

«Неизвестно, каковы причины, помешавшие этой поездке. Был ли это отказ в визе, было ли что-то другое? Всякие предположения на этот счёт, высказывавшиеся прежде, не подтверждены документально».

Бенгт Янгфельдт:

«Скорее всего, Маяковскому действительно отказали в выездной визе, но это было сделано в устной форме – ему дали понять, что подавать документы бессмысленно».

Вот тут-то, пожалуй, самое время обратить внимание на небольшую заметку, появившуюся в американской газете «Нью-Йорк Таймс» в тот же день, что и запись в дневнике Лили Брик – 8 сентября. В заметке, которая называлась «Скандал в советском банке» и имела подзаголовок «Коммунистический суд винит бывшего директора за деморализацию», речь шла об очередном высокопоставленном советском невозвращенце:

«Аарон Шейнман, бывший директор советского Государственного банка, недавно посетивший САСШ и затем отказавшийся вернуться в Россию, был объявлен судом коммунистической партии, завершившемся 17 августа, ответственным за скандальную деморализацию, открывшуюся среди сотрудников-коммунистов Государственного банка».

Напомним, что Арон Львович Шейнман действительно отказался вернуться в СССР, но пошёл на сделку с Кремлём, который позволил ему возглавить лондонский отдел Интуриста. Необыкновенная судьба банкира-невозвращенца активно обсуждалась европейцами и советскими дипломатами, имевшими доступ к зарубежной прессе.

Газета «Нью-Йорк Таймс» в СССР не распространялась, поэтому нет никаких оснований связывать появившуюся в ней заметку о скандале в советском банке с тем, что произошло вскоре в стране Советов – она жила по своим законам. И с 15 по 22 сентября в ней проводилось ответственнейшее мероприятие – «антиалкогольная неделя», проходившая под лозунгом:

«Рабочая общественность объявляет беспощадную войну алкоголизму…возвышает свой голос… против попыток сорвать пятилетку нашей индустриализации».

К голосу «рабочей общественности» присоединил свои поэтические строчки и Владимир Маяковский, опубликовавший 15 сентября в «Рабочей газете» стихотворение «Два опиума». В нём говорилось:

«С этим ли / винолизом
выстроить / социализм?
Справиться ли / пьяным
с пятилетним планом?
Этим ли / сжать / себя / в дисциплине?
Им / не пройти / и по ровной линии!
Рабочий ответ —
нет

Заканчивалось стихотворение так:

«Мы / пафосом новым / упьёмся допьяна,
вином / своих / не ослабим воль.
Долой / из жизни / два опиума —
бога / и алкоголь

Призывая изгнать «бога и алкоголь», Маяковский, вроде бы, выступал против религии и пьянства. Но в это же самое время он готовился призвать «рабочую общественность» к изгнанию других нежелательных субъектов, мешавших «выстроить социализм» (ведь фамилии прототипов отрицательных персонажей его новой пьесы тоже начинались с букв «Б» и «А»),

В эти же сентябрьские дни в Москву из Парижа неожиданно приехали супруги Воловичи, Захар и Фаина. Напомним, что Захар Ильич работал резидентом ОГПУ, а его жена Александра Осиповна (Фаина) ему помогала.

Бенгт Янгфельдт:

«Их часто видели среди гостей в Гендриковом…»

А 19 сентября в дневнике Лили Брик появилась запись о том, что Маяковский…

«…уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».

Отсутствие каких бы то ни было документальных свидетельств о том, что же помешало Маяковскому осенью 1929 года поехать туда, куда он рвался всё лето, заставило Бенгта Янгфельдта признать:

«Из всех неясных моментов биографии Маяковского самые загадочные обстоятельства связаны с его несостоявшейся поездкой в Париж».

Попробуем в этих «загадочных обстоятельствах» разобраться.

Неожиданное событие

История, завершившаяся отменой поездки Маяковского в Париж, началась за два года до этой отмены – в тот самый момент, когда страна Советов принялась в массовом порядке снимать членов Объединённой левой оппозиции со всех занимаемых ими постов. Осенью 1927 года политбюро ЦК ВКП(б), состоявшее к тому времени уже сплошь из сторонников Сталина, постановило снять видного оппозиционера Христиана Георгиевича Раковского с поста полномочного представителя СССР во Франции. Вместо него в Париж было решено направить полпреда в Японии Валериана Савельевича Довгалевского. Тот предложил, чтобы вместе с ним поехал и его советник Григорий Зиновьевич Беседовский. Члены политбюро не возражали, и в октябре 1927 года Довгалевский с Беседовским, утверждённые на свои посты высшим партийным ареопагом (что для той поры было событием невероятным), прибыли в Париж. Это им представлялся Маяковский в два своих последних приезда в столицу Франции.

В Париже в то время жил и бывший секретарь Сталина Борис Георгиевич Бажанов, сбежавший из СССР и написавший потом в своих «Воспоминаниях»:

«Через некоторое время после моего прибытия в Париж, прошедшего тихо и незаметно, произошла громкая история с бегством из парижского полпредства Беседовского. Полпред СССР во Франции Довгалевский был в очень долгом отпуску по болезни, и на посту полпреда его заменял советник посольства Беседовский. В один прекрасный день, спасаясь от ареста в посольстве, он бежал, перепрыгнув через стенку сада посольства. В течение месяца пресса с восхищением смаковала небывалый случай – посол спасается бегством из собственного посольства, прыгая через стенку. Осталась только для всех неизвестной причина этого бегства – Беседовскому самому рассказывать об этом было невыгодно, а знавшее всё английское правительство предпочло промолчать».

Слова Бажанова («через некоторое время после моего прибытия в Париж») звучат довольно неопределённо. Между тем в Париж он прибыл летом 1928 года, а «громкая история» с Беседовским произошла через год – осенью 1929-го. Кроме того, следует учесть, что в тех событиях Бажанов никакого участия не принимал, получая всю информацию из парижских газет. Поэтому в его рассказе есть небольшие неточности, которые мы будем выправлять, добавляя подробности, открывшиеся уже в последующее время.

Григорий Зиновьевич Беседовский был на два с половиной года моложе Владимира Маяковского и имел солидный дипломатический опыт – работал в Австрии, в Польше, в Японии. В предыдущей книге мы приводили его высказывания о Петре Войкове.

Побег Беседовского из полпредства историки связывают с ситуацией, сложившейся в тот момент в СССР, и с международной обстановкой.

Как известно, в конце двадцатых годов прошлого века Советский Союз приступал к осуществлению первого пятилетнего плана. Однако воплотить его в жизнь было не так-то просто – замыслы были грандиозные, но для их осуществления требовались большие денежные средства. Откуда их было взять?

Беседовский, хоть и заглядывал в СССР в основном наездами, потом написал (в книге «На путях к термидору»):

«Я видел кругом хозяйственный развал. Я видел такую политику Сталина, сжимавшую в кольце крестьянское хозяйство и вместе с ним всю экономику Советской России. Внутри страны уже почти не оставалось никаких надежд на то, что удастся миновать новой вспышки военного коммунизма, ещё более острой по своим проявлениям и ещё более невыносимой психологически… Для меня представлялось ясным, что нажим на крестьянство вырастает в результате той нелепой линии на быструю индустриализацию России, какая была взята правительством Сталина».

Эти слова свидетельствуют о том, что дипломат Беседовский разделял взгляды некоторых советских вождей, которых уже начали называть «правыми уклонистами».

Впрочем, среди тех, кто общался с занимавшими ответственные посты большевиками, находились люди, кто на бедствия, которые могла принести сталинская политика, внимания не обращал.

Борис Бажанов:

«Около посольства СССР в Англии и Франции вращался крупный авантюрист Боговут-Коломиец, устраивая Советам всякие коммерческие, банковские и прочие дела. Размах у него был большой. В это время развёртывался мировой кризис в форме экономической катастрофы. Боговуту пришла в голову идея: предложить английскому правительству дать Советам колоссальный заём.

Советы в это время начинали свои пятилетние планы индустриализации, но были сильно стеснены отсутствием средств для закупки нужного заграничного оборудования. Боговут хотел, чтобы англичане давали Советам в течение ряда лет нужные для индустриализации машины и материалы в форме долгосрочного займа; при этом английская тяжёлая промышленность имела бы работу и выходила из кризиса; Советы же, со своей стороны, должны были обязаться прекратить революционную работу в английских колониях, и, в особенности, в Индии.

Но Боговут никакого призвания к филантропии не чувствовал и хотел устроить этот заём так, чтобы всё шло через него и чтоб он получил один комиссионный процент, что, принимая во внимание огромную сумму займа, делало бы его большим миллионером до конца его дней. Но сам он провести эту комбинацию не мог и уговорил Беседовского принимать в ней участие».

Здесь Бажанов не совсем точен. Настоящая фамилия «крупного авантюриста» звучала несколько иначе. Например, парижская газета «Возрождение», назвав его немного по-другому, написала о нём, как о…

«…загадочной фигуре, впервые появившейся в эмиграции в Константинополе после врангелевской эвакуации. Ещё тогда Боговут-Коломийцев не скрывал своих “симпатий” к большевикам и отзывался о них:

– Что такое большевики: люди, как люди.

И при этом добавлял с крайним цинизмом:

– Если жиды могут наживаться на большевиках, то русский дворянин и подавно.

Боговут-Коломийцев в прошлом, действительно, из дворянской семьи и был женат на представительнице очень старой уважаемой русской фамилии».

Этот Боговут-Коломийцев в другой парижской газете («Последние новости») опубликовал статью, в которой откровенно признался:

«И, правда, до 1927 года был советским агентом».

Эти выходившие во Франции газеты Борис Бажанов представил так:

«В то время (1928–1929 годы) в Париже выходили две эмигрантские ежедневные газеты – “Возрождение” и “Последние новости”. Обе были антибольшевистскими, но сильно отличались политической линией. “Возрождение” была газета правая и непримиримо враждебная коммунизму. “Последние новости” была газета левая. Руководил ею бывший министр иностранных дел революционного Временного правительства Милюков, столп русской интеллигенции, человек политически бездарный. Газета из номера в номер уверяла читателей, что в Советском Союзе идёт эволюция к нормальному строю, что большевики уже в сущности не большевики, что коммунизм, если ещё не совсем прошёл, то быстро проходит и т. д. Всё это было совершенно неверно и крайне глупо».

Что же касается настоящей фамилии «крупного авантюриста» Боговута, то писалась она несколько иначе – Багговут-Коломийцев, звали его Владимир Петрович, и он был довольно хорошо знаком с Леонидом Борисовичем Красиным, первым полпредом СССР в Великобритании.

В 1928 году советский полпред во Франции Валериан Довгалевский, как мы уже упоминали, был болен и лечился в Москве. Замещал его Григорий Беседовский.

Прямых англо-советских переговоров тогда быть просто не могло, так как дипломатические отношения с СССР Великобритания разорвала 27 мая 1927 года (после того, как обыск в компании «Аркос» показал, что она кишит агентами ГПУ, готовящими в Британии революцию).

Об этом Борис Бажанов, видимо, запамятовал, и поэтому, рассказывая о замыслах Багговута-Коломийцева, упомянул «полпреда в Англии», которого тогда там не было:

«Сценарий был установлен такой. Боговут, у которого всюду были свои входы, даёт знать английскому правительству, что Москва хотела бы получить такой заём, но не хочет рисковать неудачными переговорами и поручает даже не полпреду в Англии, а послу в Париже Беседовскому в совершенном секрете обсудить и заключить договор с английским правительством. И только после этого дело перейдёт на официальную и гласную почву.

Английское правительство чрезвычайно заинтересовалось и отправило в Париж для тайных переговоров с Беседовским целую делегацию, в которую входили два министра, и в том числе сэр Самюэль Хор. Делегация с Беседовским все вопросы займа обсудила. Беседовский предупредил её, что, по инструкциям Москвы, до самого окончательного заключения договора всё должно быть в совершенном секрете: даже на обращение Лондона к Москве последняя ответит, что никаких предложений она не делает, и переговоры оборвёт».

Тогдашний министр военно-воздушных сил Британии Сэмюэль Джон Генри Хор (Samuel John Gurney Ноаге) родился в старинной банкирской семье, служил в военной разведке, знал русский язык и с марта 1916 года по февраль 1917 пребывал в России.

Переговоры в советском полпредстве во Франции проходили 8 сентября 1928 года. Исполнявший обязанности поверенного в делах СССР Григорий Беседовский (в присутствии Владимира Багговута-Коломийцева) принимал английскую делегацию, которую возглавлял видный британский политик Эрнст Ремнант (Ernest Remnant). Обсуждался договор между двумя странами на сумму 5 миллиардов золотых рублей.

Сам Беседовский потом написал (в книге «На путях к Термидору»):

«Перспектива получения большого иностранного займа могла вызвать некоторый поворот настроений среди влиятельных членов Политбюро и непосредственного сталинского окружения…

Мне представлялось поэтому необходимым провести предварительную стадию переговоров на свой собственный страх и риск, с тем, чтобы поставить впоследствии Политбюро перед свершившимся фактом. Я прекрасно понимал, что задуманная мною программа действий являлась ни чем иным, как заговором против моего же правительства, и что в случае провала меня могут ожидать большие неприятности».

О том, чем завершились переговоры в Париже, рассказал Борис Бажанов:

«Делегация вернулась в Лондон с радужными и оптимистическими настроениями. Но Самюэль Хор занял позицию резко отрицательную – всё это блеф, и за этим нет ничего серьёзного. “Я сам еврей, – говорил Хор, – и хорошо знаю моих единоверцев; этот тип, представленный Беседовским, тип несерьёзный; не верьте ни одному его слову. Предлагаю запросить Москву, чтобы всё проверить в самом официальном порядке”».

Немного поразмышляв, правительство Великобритании посчитало точку зрения Сэмюэля Хора резонной.

Реакция большевиков

Борис Бажанов:

«…английскому послу в Москве было поручено обратиться к Чичерину за подтверждением. Чичерин, конечно, ответил, что ему ни о переговорах, ни о займе ничего не известно, и он сейчас же запросит высшие инстанции (то есть Политбюро). На Политбюро он пришёл с горькой жалобой – вы меня ставите в дурацкое положение: вы ведёте переговоры с английским правительством и даже не считаете нужным меня, министра иностранных дел, об этом известить. Политбюро его успокоило: ни о каких переговорах никто и не думал».

Здесь Бажанов вновь не совсем точен. Нарком по иностранным делам Георгий Васильевич Чичерин 4 сентября 1928 года (то есть за четыре дня до начала англо-советских переговоров в Париже) выехал из Ленинграда в Германию на лечение и вернулся в Москву лишь 6 января 1930 года. Всё это время его замещал Максим Максимович Литвинов (Макс Моисеевич Валлах). Так что прийти в политбюро «с горькой жалобой» Чичерин никак не мог. А его заместитель Литвинов, по словам того же Бориса Бажанова, вёл себя с членами политбюро как с равными ему членами партии (запросто).

В книге Владимира Гениса «Неверные слуги режима. Первые советские невозвращенцы (1920–1933)» сказано о том, как относились к Беседовскому в Народном комиссариате по иностранным делам и в Центральном комитете партии:

«Замнаркоминдел Максим Литвинов отзывался о Беседовском как об “очень способном и хорошем работнике с большим кругозором, инициативой и знаниями”, который “выдержан и тактичен”. В ЦКВКП(б) Беседовского характеризовали “крепким и хорошим работником, умницей”».

С запросом английского посла кремлёвские вожди вскоре разобрались. И 27 декабря 1928 года члены политбюро, выслушав выступление Сталина, внесённое в повестку дня под названием «О тов. Беседовском», постановили:

«1) Признать, что т. Беседовский в своей беседе с Ремнантом неправильно осветил положение дел, дав англичанам повод думать, что мы можем, будто бы, пойти на “руководящую роль Англии в деле возрождения СССР”, и что не английские финансовые круги просят разрешения приехать в СССР, а советское правительство приглашает их приехать.

2) Указать тт. Довгалевскому и Беседовскому, что впредь до особого распоряжения из Москвы по вопросу английской делегации их беседа с англичанами должна ограничиваться вопросами выдачи виз».

В белоэмигрантские газеты попали сведения о том, что во время обсуждения этого вопроса члены политбюро называли Беседовского «потенциальным предателем», устраивающим «заговоры за спиной Политбюро». Не удивительно, что ему был вынесен выговор, и он был отстранён от дальнейшего ведения переговоров. По распоряжению Москвы резидент ОГПУ в Париже (тогда им был Яков Серебрянский) установил за первым советником полпредства негласный надзор.

Но в марте 1929 года британская делегация (вместе с Багговутом-Коломийцевым) всё же приехала в Москву. Её ждали. И 25 марта политбюро постановило:

«Советская сторона должна выдвинуть программу заказов и покупок продуктов английской промышленности для нужд СССР».

Однако завершалось это постановление категоричным утверждением, что активное экономическое сотрудничество между странами…

«…возможно только при возобновлении нормальных экономических отношений».

Для переговоров с англичанами была создана комиссия во главе с Георгием Леонидовичем Пятаковым, председателем правления Государственного банка СССР (он был назначен на этот пост вместо не пожелавшего возвращаться в СССР Арона Львовича Шейнмана). И всё-таки 6 июня политбюро вновь вынесло категоричное решение:

«Не вступать ни в какие переговоры с Англией о долгах, кредитах и пропаганде до фактического восстановления нормальных дипломатических отношений».

4 июля политбюро приняло новое довольно резкое постановление:

«Так называемые предварительные переговоры с агентами английского правительства и зондаж по этой линии отвергнуть».

Тем временем глава Иностранного отдела НКВД Меер Трилиссер начал получать от парижского резидента донесения о том, что замещавший полпреда первый советник советского полпредства Григорий Беседовский…

«…всё чаще и чаще, сам управляя автомобилем, уезжает по окончании работы из полпредства и возвращается обычно сильно навеселе…

Он проводит время в кутежах с парижскими кокотками, тратя на них большие деньги, морально разлагаясь с каждым днём».

Копии этих донесений отправлялись Сталину, и тот (где-то в самом начале сентября 1929 года) распорядился отменить все планировавшиеся ранее поездки гепеушников во Францию и вызвать резидента ОГПУ во Франции в Москву.

Как видим, кашу, которую заварили Владимир Багговут-Коломийцев и Григорий Беседовский, принялись расхлёбывать первые лица страны Советов. Вот почему все командировки своих сотрудников Трилиссер тотчас же отменил. Резидент ОГПУ во Франции Захар Ильич Волович, работавший в Париже под псевдонимом Владимир Борисович Янович, тоже был вызван в Москву.

Валентин Скорятин:

«Зоря Волович, как известно, был вхож к Брикам, когда те жили ещё на Водопьяном».

Стоит ли удивляться, что Захар Ильич тут же наведался к Брикам и Маяковскому, жившим уже в Гендриковом переулке.

Итак, Маяковский узнал, что его октябрьская поездка в Париж отменяется. Он рассказал об этом Брикам, конечно, не раскрывая истинных причин отмены. И Лили Юрьевна 8 сентября записала в дневнике, что «Володя не хочет в этом году за границу». Но при этом она решила, что так на него подействовали аргументы её и Осипа, и приписала: «Это влияние нашего с ним жестокого разговора».

На то, что настроение Маяковского в тот момент резко изменилось, обратила внимание и Вероника Полонская:

«Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения он отшучивался».

Ближневосточный резидент

Захар Волович был не единственным работником зарубежной резидентуры ОГПУ, которого руководство вызвало на родину. В самом начале августа 1929 года получил приказ приехать в Москву и резидент ОГПУ на Ближнем Востоке Яков Блюмкин, который о своём отъезде в советскую Россию тут же сообщил Льву Седову, сыну Троцкого. Тот вручил Блюмкину письмо отца, адресованное его родным, и две книги, где между строк химическим раствором было вписано обращение Троцкого к его сторонникам в СССР.

14 августа Блюмкин прибыл в Москву. Передавать письмо Троцкого адресатам он не торопился, решив сначала отчитаться перед руководством ОГПУ. Отчитавшись, Блюмкин отправился в ЦК ВКП(б), где подробно рассказал о политической ситуации на Ближнем Востоке. Его с интересом слушали Вячеслав Михайлович Молотов (секретарь ЦК и глава его Оргбюро) и Дмитрий Захарович Мануильский (член политкомиссии Политсекретариата Коминтерна).

Блюмкин сообщил и о скандалах на европейских аукционах, где он продавал изъятые чекистами еврейские священные книги. Неприятности возникали из-за того, что на отдельных раритетах сохранились отметки о том, какой синагоге, библиотеке или какому музею России они когда-то принадлежали. Блюмкин поделился своими соображениями о том, как этих скандалов можно было бы избежать.

Был сделан ещё один «доклад». Он касался гепеушной акции по уничтожению сбежавшего из СССР бывшего секретаря Сталина Бориса Бажанова, который потом написал:

«Когда сам Блюмкин вернулся из Парижа в Москву и доложил, что организованное им на меня покушение удалось (на самом деле, кажется, чекисты выбросили из поезда на ходу вместо меня по ошибке кого-то другого), Сталин широко распустил слух, что меня ликвидировали. Сделал это он из целей педагогических, чтобы другим было неповадно бежать: мы никогда никого не забываем, рука у нас длинная, и рано или поздно бежавшего она настигнет».

Иными словами, приезд Блюмкина оказался триумфальным. Глава ОГПУ Вячеслав Менжинский в знак особого расположения пригласил его даже к себе домой и накормил обедом.

Надо полагать, на этом обеде, зашёл разговор и о том, что Блюмкин может очень помочь партии большевиков, если войдёт в доверие к высланному из страны Троцкому. На это предложение ближневосточный резидент ответил согласием.

Однако не все руководители ОГПУ отнесились к Блюмкину положительно. Генрих Ягода (один из заместителей Менжинского) уже давно, как мы помним, считал Бориса Бажанова контрреволюционером и сигнализировал об этом самому Сталину. И первым, кому Ягода поручил следить за Бажановым, был Блюмкин. Но он от этого тягостного для него дела через месяц отказался и пристроил в соглядатаи к Бажанову своего двоюродного брата Аркадия Максимова (Айзека Биргера). О каждом шаге своего подопечного Максимов составлял «доклады», которые передавал на Лубянку. Но Бажанов сумел обвести вокруг пальца этого гепеушного «докладчика» и вместе с ним сбежал за границу.

Сообщение Блюмкина о том, что организованная им акция привела к уничтожению беглеца Бажанова, Сталина, конечно же, обрадовало. Но Ягоду насторожило. Возможно, он получил из Франции донесение о том, что Бажанов жив и здоров. Или же просто не доверял Блюмкину и решил его ещё раз основательно проверить.

Биографы Генриха Ягоды пишут о том, что он вызвал двадцатидевятилетнюю сотрудницу Иностранного отдела ОГПУ Елизавету Горскую (Лизу Иоэльевну Розенцвейг), которая занимала должность уполномоченного закордонной части ИНО ОГПУ, и поручил ей следить за Блюмкиным. Летом 1929 года она уже вела наблюдение за ним в Константинополе. Теперь ей было дано не менее важное задание: вновь сблизиться с Блюмкиным и выведать его контрреволюционные настроения (если таковые у него есть).

Это «задание» было точно таким же, какие получала время от времени Лили Брик (сначала – «раскрутить» на загул директора Промбанка Краснощёкова, затем – «проверить» на лояльность кинорежиссёра Кулешова, потом – «выявить» истинное лицо председателя киргизского Совнаркома Абдрахманова). Подобные «задания» выполняли тогда и многие другие сотрудницы Лубянки.

Лиза Горская тотчас же приступила к выполнению полученного распоряжения.

Насчёт того, как события развивались дальше, мнения биографов расходятся.

Борис Бажанов пишет:

«Из Москвы Блюмкин поехал в Турцию…

… он вошёл в контакт с троцкистской оппозицией и согласился отвезти Троцкому (который был в это время в Турции на Принцевых островах) какие-то секретные материалы».

Другие биографы говорят, что точных сведений о том, где Яков Блюмкин находился в сентябре 1929 года, нет. То ли он на самом деле поехал в Турцию, то ли проводил время где-то в Советском Союзе.

Зато точно известно, что 19 сентября 1929 года члены политбюро, вызвав Максима Литвинова и находившегося в Москве Валериана Довгалевского, рассматривали вопрос о замене первого советника полпредства во Франции кем-то другим. И постановили:

«Вопрос о т. Беседовском отложить. Вызвать т. Беседовского в Москву».

И наркомат по иностранным делам Беседовского в Москву вызвал. Но тот не приехал.

Борис Бажанов:

«Через некоторое время Наркоминдел сделал вид, что созывает совещание послов в странах Западной Европы, специально, чтобы заполучить Беседовского. Он опять отказался приехать».

Тогда Сталин приказал доставить взбунтовавшегося дипломата в СССР живым или мёртвым.

Меер Трилиссер тут же сообщил своим сотрудникам, что, как только Беседовский приедет в Москву, все отменённые командировки во Францию будут восстановлены.

Маяковский, видимо, тут же сообщил об этом Лили Юрьевне, и 19 сентября в её дневнике появилась запись о том, что Владимир Владимирович…

«…уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».

Не будем забывать, что весь сентябрь 1929 года Маяковский усиленно работал над завершением пьесы «Баня».

Первая «читка»

Вероника Полонская:

«В последний период работы Владимир Владимирович ежедневно прочитывал мне „Баню“ по кусочкам. Он сдавал мне уроки, которые просил меня ему задавать. Он прочитывал мне две-три страницы из своей книжечки, иногда и больше, тогда он очень гордился, что перевыполнил задание. Иной раз приходил ко мне с виноватыми глазами, смущённый, как школьник перед строгой учительницей, и робко протягивал книжечку с чистыми отмеченными страницами.

Я была горда и счастлива и была настолько наивна, что считала, что очень помогаю Маяковскому в работе».

Примерно в тот же день, когда в дневнике Лили Брик появилась запись о том, что Маяковский, возможно, всё-таки поедет во Францию, Владимир Владимирович объявил, что новую пьесу для Мейерхольда он закончил и готов к её публичному представлению.

Так как в тот момент у Маяковского всё чаще возникали нелады с горлом, врачи посоветовали ему бросить курить.

Вероника Полонская:

«Владимир Владимирович очень много курил, не мог легко бросить курить, так как курил, не затягиваясь. Обычно он закуривал папиросу от папиросы, а когда нервничал, то жевал мундштук».

И вот Маяковский написал стихотворение, которое назвал «Я счастлив». В начале октября оно было отдано в редакцию газеты «Вечерняя Москва», где 14 декабря его напечатали.

«Граждане, / у меня / огромная радость.
Разулыбьте / сочувственные лица.
Мне / обязательно / поделиться надо,
стихами / хотя бы / поделиться».

Описав в семи четверостишиях своё счастливое состояние, Владимир Владимирович назвал его причину:

«Я / порозовел / и пополнел в лице,
забыл / и гриппы / и кровать.
Граждане, / вас / интересует рецепт?
Открывать? / или… / не открывать?
Граждане, / вы / утомились от жданья,
готовы / корить и крыть.
Не волнуйтесь, / сообщаю: / граждане – / я
сегодня – / бросил курить!»

Жаль, что нет свидетельств о том, курил или не курил Маяковский 22 сентября, потому что именно в этот день состоялась первая публичная читка «Бани».

Утром того же дня «Комсомольская правда» опубликовала ещё одно стихотворение Маяковского. Оно шло под рубрикой: «Превратим союз воинственных безбожников в многомиллионную, боевую организацию трудящихся. Религия-тормоз пятилетки». Стих продолжал тему, начатую стихотворением «Два опиума», но на этот раз громилось только зло на букву «б»:

«У хитрого бога
лазеек – / много.
Нахально / и прямо
гнусавит из храма».

Погром религии заканчивался четверостишием:

«Райской бредней, / загробным чаяньем
ловят / в молитвы / душевных уродцев.
Бога / нельзя / обходить молчанием —
с богом пронырливым / надо / бороться

Стихотворение так и называлось – «Надо бороться».

А вечером 22 сентября 1929 года Маяковский приступил к борьбе, к которой призывал «рабочую общественность», поэтому были созваны слушатели, чтобы ознакомиться с только что написанной «Баней». Квартиру в Гендриковом переулке заполнили друзья драматурга.

Павел Лавут:

«До сбора гостей оставались минуты, и он использовал их, внося поправки, дополнения».

Наталья Брюханенко:

«Читал он в столовой, народу было столько, что сидели на стульях, диванчиках, на спинке дивана, стояли в дверях. В такой маленькой квартире было человек 40».

Софья Шамардина (она пришла с мужем, Иосифом Адамовичем, председателем Совнаркома Белоруссии):

«Помню чтение “Бани”… Мы немножечко опоздали с Иосифом. В передней, как полагается, приветливо встречает Булька. Тихонечко входим в маленькую столовую, до отказа заселённую друзьями Маяковского».

Павел Лавут:

«Коротенькое вступление – перечень действующих лиц. Слушали напряжённо, внимательно. Однако внешняя реакция давала себя знать: то и дело раздавался смех.

Маяковский не раз прерывал чтение, рассказывая об источниках, послуживших материалом для комедии, о происхождении отдельных фраз и т. д. Так, прототипом бюрократа он взял одного из ответственных служащих всем известного литературного учреждения».

В другом месте своих воспоминаний Павел Лавут назвал фамилию этого «ответственного служащего» – Л. Осипов. Ему, возглавлявшему Федерацию советских писателей, и предстояло стать «прототипом бюрократа Оптимистенко в "Бане"».

Софья Шамардина:

«Любил Маяковский свою „Баню“, с таким удовольствием читал её».

Вероника Полонская:

«Помню, что был Яншин. Пьеса имела большой успех на этой читке. Мнения были единодушные и восторженные… Владимир Владимирович, который и всегда очень талантливо читал, а в этот вечер читал лучше, чем всегда».

Наталья Брюханенко:

«Читал Маяковский часа полтора, и всё это время мы смеялись – так всё было похоже и остроумно. Я, например, хохотала до слёз».

Павел Лавут:

«Читать пьесу без перерыва даже такому опытному оратору и чтецу, каким был поэт-драматург, – не под силу. Да ещё в присутствии искушённых слушателей, среди которых Мейерхольд и его жена, артистка Зинаида Райх.

В перерыве, во время чаепития, звучали восторженные возгласы. И только, как ни странно, сдержанно вёл себя Всеволод Эмильевич Мейерхольд. А его слова ждали в первую очередь, ведь ему ставить, и в значительной мере в его руках судьба пьесы».

Но вот, наконец, чтение завершилось.

Павел Лавут:

«Когда автор перевернул последнюю страницу, наступила пауза. Все взгляды обратились на Мейерхольда. Однако вместо ожидаемой речи Всеволод Эмильевич, глубоко вздохнув и по привычке погладив свою „шевелюру“, произнёс лишь одно слово: „Мольер!“ Это прозвучало очень серьёзно и взволнованно…

Гости не расходились ещё час-другой: делились впечатлениями, пели дифирамбы».

Вероника Полонская:

«После читки и обсуждения Владимир Владимирович отозвал меня почему-то в кухню и спросил:

– Ну, как?

Я впервые слышала пьесу целиком. Владимир Владимирович так интересовался моим мнением, потому что был уверен в моей предельной искренности и правдивости в отношении него. Я восторженно отозвалась о пьесе. Владимир Владимирович был, казалось, доволен, но всё что-то задумывался».

Другая «читка»

Итак, первым слушателям «Баня» понравилась.

Вероника Полонская:

«Яншин был в восторге от пьесы. На другой день говорил в театре о новом событии, которое создал Маяковский „Баней“, убеждал, что пьесу нужно ставить в Художественном театре. Была назначена читка, которая почему-то не состоялась».

На следующий день, 23 сентября, Маяковский выступил на утреннем заседании пленума правления РАППа, сказав:

«Мы принимаем РАПП, поскольку он является чётким проводником партийной и советской линии, поскольку он должен являться таким».

Затем Владимир Владимирович вновь обрушился на Бориса Пильняка, опубликовавшего за рубежом повесть «Красное дерево» (советские критики встретили её в штыки). Досталось и конструктивистам. Особенно поэту и писателю Борису Николаевичу Агапову, который был одним из тех, кто создавал ЛЦК (Литературный центр конструктивистов):

«Маяковский. – Я не хотел касаться вопроса взаимоотношений с группой конструктивистов, если бы здесь не было выступления товарища Агапова. Оно изумило меня по своей беспомощности. Он совершенно серьёзно говорит, что у них нет понятия о классовой ненависти и борьбе.

Агапов. – Я говорил о прошлом.

Маяковский. – Это самое главное, что было в прошлом.

Агапов. – А у вас что?

Маяковский. – Я могу очиститься перед любой организацией, я очистился в Реф.

Агапов. – А у нас не смогли бы.

Маяковский. – Ваше счастье, что я не буду держать экзамен».

Вечером того же дня состоялась вторая читка «Бани» на заседании Художественно-политического совета театра Всеволода Мейерхольда. Пришли послушать пьесу также театральные актёры и некоторые писатели: Валентин Катаев, Юрий Олеша, Михаил Зощенко, Семён Кирсанов.

Перед тем как начать читать, Маяковский предупредил собравшихся, что «Баня» оказалась «длиннее» предыдущей пьесы («Клопа»):

«Там было 60 страниц, здесь – 90. Текстом дополнено то, что там занимала музыка: это сделано мною с устремления удешевить спектакль и из ненависти к музыке».

И поэт начал читать.

Валентин Катаев (в «Траве забвения») вспоминал:

«Сняв по своему обыкновению пиджак и повесив его на спинку стула, Маяковский развернул свою рукопись – как Мейерхольд любил говорить: манускрипт, – хлопнул по ней ладонью и, не теряя золотого времени на предисловие, торжествующе прорычал:

– «Баня», драма в шести действиях! – причём метнул взгляд в нашу сторону, в сторону писателей; кажется, он при этом даже задорно подмигнул».

Актриса Мария Суханова:

«Маяковский читал сидя и даже не так громко, как обычно, перекинув ногу на ногу, жест был не очень широк, только иногда – правой рукой, в левой – экземпляр пьесы».

Валентин Катаев:

«Он читал отлично, удивив всех тонким знанием украинского языка, изображая Оптимистенко, причём сам с трудом удерживался от смеха, с усилием переводя его в однобокую улыбку толстой, подковообразной морщиной, огибающей край его крупного рта с окурком толстой папиросы "Госбанк "».

Как видим, Маяковский ещё курил (если, конечно, Катаев не запамятовал – ведь книга «Трава забвения» писалась десятилетия спустя после той «читки»),

Михаил Зощенко:

«Это было триумфальное чтение.

Актёры и писатели хохотали и аплодировали поэту. Каждая фраза принималась абсолютно. Такую положительную реакцию мне редко приходилось видеть».

Мария Суханова:

«Почему мы так смеялись до слёз? Был большой дар актёрский у Маяковского! Ведь каждая роль была им подана в чтении так выразительно, все взаимоотношения вычерчены до точки, выпукло. Он говорил актёрам: „Мои пьесы нужно читать, а не играть“. Если бы актёры овладели таким чтением, каким обладал сам Маяковский! Он читал – и всё рисовалось воображению».

Валентин Катаев:

«После чтения, как водится, начались дебаты, которые, с чьей-то лёгкой руки, свелись, в общем, к тому, что, слава богу, среди нас наконец появился новый Мольер».

Эта «лёгкая рука» обнаружилась всё у того же Всеволода Мейерхольда, который сказал примерно то же самое, что говорил накануне:

«Такая лёгкость, с которой написана эта пьеса была доступна в истории прошлого театра единственному драматургу – Мольеру…

Если бы меня спросили: что эта пьеса – событие или не событие? – я бы сказал, подчёркивая: это крупнейшее событие в истории русского театра, это величайшее событие, и нужно прежде всего приветствовать поэта Маяковского, который ухитрился дать нам образец прозы, сделанной с таким же мастерством, как стихи…

В этой вещи ничего переделать нельзя, настолько органично она сделана».

И всё же обстоятельного обсуждения пьесы, которого так ждал Маяковский, не произошло, так как до её читки собравшиеся выслушали два доклада, посвящённых текущей жизни театра и обсудили их. Народ устал. Выступил только один из членов Худполитсовета – М.Е.Зельманов, которому появление в пьесе Фосфорической коммунистки показалось чересчур фантасмагоричным, неестественным. Он высказал также сомнения в необходимости третьего акта пьесы («среднего действия»), в котором Победоносиков, Мезальянсова и другие начинают обсуждать (и осуждать) происходившее на сцене.

Насчёт «явления Фосфорической коммунистки»

Маяковский ответил так:

«Надо сказать, что я сначала сделал это явление подстроенным комсомольцами. Но я думаю, что некоторую театральную условность феерического порядка нельзя переносить из театра в жизнь! Всё-таки это театр!»

Однако черновиков, в которых был бы запечатлён именно такой вариант появления Фосфорической коммунистки (переделанной позднее в Фосфорическую женщину), не сохранилось. И как бы развивались события, если бы в роли посланницы двадцать первого века выступила комсомолка века двадцатого, мы не знаем. Можно только предположить, что пьеса от такого неожиданного поворота только выиграла бы. Ведь в финале Победоносиков и другие бюрократы в коммунизм не попадают. Поэтому вариант, в котором над канцелярским чинушей стали бы потешаться комсомольцы, мог получиться неожиданней, смешнее и, пожалуй, театральнее.

Маяковский, видимо, просто не смог придумать достойного завершения этой бесшабашной, но невероятно увлекательной коллизии. А по поводу третьего акта, где витийствуют Победоносиков и ему подобные, Владимир Владимирович сказал:

«Что касается „среднего действия“, то оно для меня очень важно, чтобы показать, что театр – не отобразительная вещь, что он врывается в жизнь».

Ответ, прямо скажем, весьма туманный – из него ясно только то, что «среднее действие» для самого автора «очень важно». А чем оно «важно», не очень понятно.

Кто-то из присутствующих спросил:

– Товарищ Маяковский, почему пьеса называется «Баней»?

Поэт ответил:

«– Потому, что это единственное, что там не попадается!»

Ответ, конечно же, шутливый, но опять же весьма уклончивый. Ведь в русском языке оставалось ещё много слов, которые в этой пьесе не использовались. Почему же не они взяты в качестве названия, а именно «баня»?

Затем председательствовавший на собрании член коллегии наркомата путей сообщения и писатель Дмитрий Фёдорович Сверчков объявил, что «Баню» «конечно, нужно приветствовать». Но при этом сказал, что, по его мнению…

«…в пьесе слишком назойливо разъясняется, кто является положительным героем, а кто нет, кто делает нужные стране дела, а кто совершает преступные деяния».

Маяковский ответил так:

«Что касается прямого указания, кто преступник, а кто нет, – у меня такой агитационный уклон, я не люблю, чтобы этого не понимали. Я люблю сказать до конца, кто сволочь».

Как видим, и здесь (как и при обсуждении «Клопа») Маяковский без раздумий назвал отрицательных героев своей пьесы «сволочами». И потом поэт не раз именовал этих персонажей тем же весьма нелестным словом. Выступая 25 марта 1930 года в Доме комсомола на Красной Пресне, он прямо заявил:

«Вот также часто говорят, что я употребляю слово „сволочь“. Я никак не могу амнистировать „сволочь“ из соображений эстетического порядка, так полным словом и называю».

Своё выступление на заседании Художественно-политического совета ГосТИМа, Маяковский завершил так, как завершались многие выступления на партийных собраниях тех лет:

«– Я буду очень рад, если товарищи признают нужным эту пьесу взять за основу».

В зале раздался смех, зазвучали аплодисменты, и Художественно-политический совет единогласно принял резолюцию о ценности пьесы и о желательности её постановки.

Валентин Катаев:

«Как говорится, читка прошла „на ура“, и по дороге домой Маяковский был в прекрасном настроении..»

В тот же день (23 сентября) в Париж прилетела шифровка, в которой был официальный вызов Григорию Беседовскому: ехать в Москву «для проведения своего отпуска в пределах СССР». Но и на этот раз Беседовский на родину не поехал, заявив, что «намерен провести отпуск во Франции, в связи с чем покинет здание полпредства 2 октября».

«Чистки» и «читки»

26 сентября 1929 года на утреннем заседании пленума правления РАПП Маяковский выступил в прениях по вопросу поэзии. И вновь обрушился на конструктивистов, заговорив…

«…о переносе центра тяжести современной литературы на конструктивизм. Здесь есть замечательная вещь – что такое поэтический конструктивизм? Нам, знающим историю литературы, ясно, что сие – окрошка, что никакой верёвкой, ни вашей в том числе, вы мне не свяжете Веру Инбер и Сельвинского. И сам теоретик Корнелий Зелинский, хвалящий Сельвинского, другого эпитета для Инбер не находит, кроме как «хрустальная ваза» (Смех)… Что же мы в конце концов имеем? Одного поэта Сельвинского…»

В этих яростных нападках на конструктивистов как всегда не было ничего конкретного и убедительного – все упрёки в их адрес сводились к утверждению, что конструктивизм – это «окрошка», а самый подходящий эпитет для поэтессы Веры Инбер – «хрустальная ваза». Да и завершилось выступление поэта-рефовца заявлением, которое никому ни о чём не говорило и ни к чему не обязывало:

«…в вопросах литературной политики нам ближе с поэтами-комсомольцами, чем с напыщенными корифеями-конструктивистами или им подобными группочками и школками».

А в стране в это время продолжалась очистительная кампания: чистилась партия, вычищались наркоматы, освобождались от ненужных работников учреждения. Георгий Агабеков (тогда он возглавлял восточный сектор ИНО ОГПУ) одну из глав своей книги «ЧК за работой» назвал «Вожди чистят ГПУ». В ней говорится:

«Уже больше месяца как московская “Правда” начала вести подготовительную кампанию к предстоящей проверке и чистке Всесоюзной Коммунистической Партии. Ежедневно усердные хранители чистоты партии помещали в газетах статьи с рецептами, как чистить партию, как вычистить всех, кто ей не угоден. На всех собраниях и заседаниях также дискутировался вопрос о методах чистки. Почти всё ГПУ было занято подбором и подготовкой материалов, компрометирующих того или иного члена партии. Сотруднки, встречаясь, говорили только о предстоящей чистке. Каждый только и думал о ней.

Иностранный отдел ГПУ также не являлся исключением и был взбудоражен предстоящим событием. Сотрудники нервничали, не зная, как, с какого конца начнётся чистка. Нормальная работа отдела нарушилась».

Этой «чистке» Маяковский посвятил стихотворение, которое 27 сентября опубликовала «Рабочая газета». Называлось оно «Смена убеждений» и начиналось так:

«Он шёл, / держась / за прутья перил,
сбивался / впотьмах / косоного.
Он шёл / и орал / и материл
и в душу /и в звёзды, /и в бога.
Вошёл – /и в комнате / водочный дух
от пьяной / перенагрузки,
назвал /мимоходом / “жидами”/ двух
 самых / отъявленных русских».

Георгий Агабеков:

«День чистки в ГПУ приближался. Откуда-то сотрудники уже знали, что членами комиссии по чистке ГПУ будут члены ЦКК Сольц, Трилиссер и Филер. Узнали, что эта комиссия уже два раза заседала в кабинете Трилиссера и просматривала личные дела сотрудников. Что они уже выписали список лиц, подозрительных в партийном отношении. Настроение работников ГПУ становилось всё напряжённее. Каждый про себя перебирал свои прежние грехи и думал о своей судьбе.

В конце концов, вопрос партийности был, прежде всего, вопросом хлеба, вопросом работы, ибо, будучи исключённым из партии, сотрудник должен был потерять и службу. Кто был опасен и вреден для партии, тот, естественно, был опаснее и вреднее в ГПУ, этом органе диктатуры ЦК партии, где сконцентрированы все секреты государственной жизни. Характерно отметить, что уволенных из ГПУ работников ни в какие другие учреждения не принимают».

А герой стихотворения Маяковского «Смена убеждений» («сбивавшийся впотьмах» гражданин) приходил к себе домой и устраивал погром:

«Со всей / обстановкой / в ударной вражде,
со страстью / льва холостого
сорвал / со стены / портреты вождей
и кстати / портрет Толстого».

Заканчивалось стихотворение так:

«Потом / свалился, / вымолвив: / “Ух,
проклятые черти, / вычистили!”»

Маяковский, надо полагать, именно так и представлял себе реакцию тех, кого увольняли с работы. А также возгласы тех, кого он высмеивал в своей «Бане» и «вычищал» из рядов отправлявшихся в светлое коммунистическое будущее.

Георгий Агабеков:

«И так по очереди длинной вереницей прошли перед комиссией около двухсот сотрудников ГПУ. Большинство из них – недоучившиеся интеллигенты, много выходцев из других партий: левых эсеров, бундовцев. У многих тёмные подозрительные провалы в биографии. Но что особенно поражало, так это то, что большинство оказалось политически безграмотным или в лучшем случае полуграмотным. И невольно, слушая их автобиографии, я задавался мыслью, неужели это работники ВЧК-ГПУ, который нагоняет ужас своими делами, методами, своей хитростью на весь СССР? То ГПУ, которого так остерегаются иностранные правительства? Ведь тут собрана не железная когорта партии, как когда-то назвал ГПУ в погоне за трескучей фразой Троцкий, а гниль, отбросы, невыясненные личности партии…»

Видимо, в конце августа или в начале сентября 1929 года прошёл чистку и резидент ОГПУ на Ближнем Востоке Яков Блюмкин. Начальник Иностранного отдела ОГПУ Меер Трилиссер охарактеризовал его как блистательного сотрудника, благодаря чему чистка Блюмкина прошла довольно легко (члены парткома назвали его «проверенным товарищем»).

27 сентября состоялась ещё одна читка пьесы Маяковского в Гендриковом переулке. «Опять человек тридцать», – записала в дневнике Лили Брик.

«Баня» читалась потом неоднократно.

Софья Шамардина:

«Один раз у Мейерхольда дома читал отрывки. Я, шутя, сказала: „Боже, опять „Баня“!“ – „Ничего. И ещё будешь слушать. Я её ещё долго читать буду“».

Павел Лавут:

«Сам автор сказал как-то мне: "Баня "значительно сильнее „Клопа“».

А Григорий Беседовский в Москву всё не приезжал.

Беседовский и Блюмкин

28 сентября члены политбюро, вновь рассмотрев вопрос «О тов. Беседовском», постановили:

«7) Поручить НКИД: а) Отозвать т. Беседовского согласно его просьбе из Франции и предложить ему в день получения шифровки выехать в Москву со всеми вещами и все дела немедленно сдать т. Аренсу…

2) Предложить т. Трилиссеру немедленно принять все необходимые меры в связи с решением 77<олит>Б<юро> о т. Л<еседовском >».

Жан Львович (Иосиф Израилевич) Аренс был тогда вторым советником советского полпредства во Франции. Когда он предложил Беседовскому сдать ему дела, тот «послал его к чёрту». Аренс обиделся и тут же отправил жалобу в наркомат:

«По получении вашей телеграммы Беседовский заявил, что не выедет в Москву, пока не вернётся т. Довгалевский, с которым хотел бы переговорить, так как он решил до отъезда устроить в Париже такой грандиозный скандал, после которого никто из головки полпредства и торгпредства не сможет оставаться в Париже».

Словно угадав всё то, что происходило тогда в парижском полпредстве, Маяковский 28 сентября опубликовал в «Рабочей газете» стихотворение под названием «Пример, не достойный для подражания. Тем, кто поговорили и бросили». Оно как бы подводило итог проводившейся в Москве «антиалкогольной недели» и высмеивало тех, кто семь дней призывал: «Пиво – / сгинь, / и водка сгинь!», а на восьмой день отправлялся в пивную, а там: «пиво хлещет».

Читал ли это стихотворение Максим Литвинов, установить не удалось. Известно лишь, что он сообщил членам политбюро: НКИД с Беседовским справиться не может. И 29 сентября кремлёвские вожди отправили в Париж свою телеграмму:

«На предложение ЦК сдать дела и немедленно выехать в Москву от Вас до сих пор нет ответа. Сегодня получено сообщение, будто бы Вы угрожали скандалом полпредству, чему мы не можем поверить. Ваши недоразумения с работниками полпредства разберём в Москве. Довгалевского ждать не следует. Сдайте дела Аренсу и немедленно выезжайте в Москву. Исполнение телеграфируйте».

Этот категорический приказ Беседовскому члены политбюро решили подкрепить ещё одним распоряжением и послали телеграмму в Берлин поверенному в делах СССР в Германии Стефану Иоахимовичу Братману-Бродовскому:

«ЦК предлагает немедленно выехать в Париж Ройзенману или Морозу для разбора недоразумений Беседовского с полпредством. Дело в Парижском полпредстве грозит большим скандалом. Необходимо добиться во что бы то ни стало немедленного выезда Беседовского в Москву для окончательного разрешения возникшего конфликта. Не следует запугивать Беседовского и <надлежит> проявить максимальный такт… Нельзя терять ни одного дня. Телеграфируйте исполнение».

Находившиеся в тот момент в Берлине Борис Анисимович (Исаак Аншелевич) Ройзенман и Григорий Семёнович Мороз были членами ЦКК (Центральной Контрольной комиссии) и являлись сотрудниками ОГПУ. Оба участвовали в заседаниях ЦКК 13 и 14 июня 1927 года, помогая Сталину вывести из состава ЦК Троцкого и Зиновьева. В своей речи Лев Троцкий откликнулся на выступление Ройзенмана так:

«Троцкий: Товарищ Ройзенман, вы защищаете тех, кого не надо защищать. Я знаю, что вы прекрасный революционер-пролетарий, но вы обвиняете тех, кто прав, и защищаете тех, кто виноват».

Тут голос подал Григорий Мороз, которому ответил Зиновьев:

«Зиновьев: (тов. Морозу) Мы вас тоже знаем. В 1918 году я вас арестовывал.

Мороз: В 1918 году я работал в В ЧК.

Зиновьев: Я говорю о члене ЦКК Морозе. (Смех.)».

О том, что в ту пору представляла собой Центральная Контрольная Комиссия (ЦКК), хорошо (и довольно точно) высказался Георгий Агабеков в своей книге «ЧК за работой»:

«ЦКК – это прекрасно выдрессерованный аппарат Сталина, посредством которого он морально уничтожает своих врагов и нивелирует партийный состав в нужном ему направлении.

Физически же добивает сталинское ГПУ».

В этот же день (29 сентября 1929 года) в Москве объявился Яков Блюмкин. Вернулся ли он из Турции, куда его могло направить ОГПУ, и ли просто завершил свой отдых, который проводил в стране Советов, об этом достоверных данных обнаружить не удалось. Но опубликована фотография бланка, на котором указано, что бланк этот взят из «Дела № 99762», и добавлено, что это «Протокол допроса обвиняемого». Проводил его «сентября 29 дня cm. уполномоченный IV отд. ОГПУ Черток».

Запомним эту фамилию – следователь ОГПУ Черток. Он нам ещё встретится.

Ещё одна подробность

«дела № 99762»:

«допрос начат 16 час 30 мин

допрос окончен 16 час 50 мин»,

то есть продолжался этот «допрос» всего двадцать минут.

О том, кто предстал перед старшим особоуполномоченным ОГПУ Чертоком, в протоколе тоже сказано: «Блюмкин Яков Гершевич», родившийся «22 декабря 1898 года». На момент допроса ему было «30 лет». Место жительства допрашиваемого: «Москва, Большая Садовая д. 7 кв. № 3». Род его занятий: «cm. уполномоченный иностранного отдела ОГПУ, капитан г/б». Стало быть, Блюмкин имел звание капитана госбезопасности. О его партийности и политических убеждениях сказано откровенно: «в 1917 г. – член партии левых эсеров, в 1920 г. вступил в РКП (б), троцкист».

Больше никаких сведений о Якове Блюмкине в том бланке нет.

Тем временем слухи о написанной Маяковским пьесе продолжали стремительно распространяться.

Актёр Игорь Ильинский:

«…осенью 1929 года Михаил Михайлович Зощенко, которого я встретил в Крыму, сказал мне:

– Ну, Игорь, я слышал, как Маяковский читал новую пьесу «Баня». Очень хорошо! Все очень смеялись. Вам предстоит работа».

Эти восторги, исходившие от работников театра, немного удивили Веронику Полонскую. Она написала:

«Театра Владимир Владимирович вообще, по-моему, не любил…

Меня он в театре так и не видел, всё собирался пойти. Вообще он не любил актёров, и особенно актрис, и говорил, что любит меня за то, что я – «не ломучая», и что про меня никак нельзя сказать, что я – актриса».

Но, несмотря на эту «нелюбовь» Маяковского к театру, всем читкам «Бани» продолжал сопутствовать шумный успех.

А тут ещё начались переговоры с автором этой пьесы в Московском Художественном театре. Вечером 29 сентября Лили Брик записала в дневнике:

«Худож. театр собирается заказать Володе пьесу».

Вероника Полонская:

«После каждой читки критики многое не принимали в пьесе, но, в общем, мнения были хорошие и, казалось, что пьеса будет иметь большой успех.

Маяковский был рад, но какие-то сомнения всё время грызли его, он был задумчив, раздражён…»

Полонская, конечно же, не знала, что эти «задумчивость» и «раздражительность» автора «Бани» к самой пьесе отношения не имели, а были связаны с известиями, которые приходили из Парижа.

А нам уже пора самым внимательнейшим образом присмотреться к произведению, обвороживавшему одних и вызывавшему сомнения у других. Ведь не случайно же Лили Брик часто говорила:

«Когда кто-нибудь из поэтов предлагал Маяковскому: “Я вам прочту”, он иногда отвечал: “Не про чту, а про что”».

Давайте и мы как можно внимательнее посмотрим, «про что» пьеса «Баня».

Драма с фейерверком

Уважаемые нами биографы Владимира Маяковского (Аркадий Ваксберг, Василий Катанян, Александр Михайлов, Валентин Скорятин и Бенгт Янгфельдт) пьесе «Баня» внимания уделили совсем немного. Возможно, потому, что смысл её до сих пор для многих остаётся весьма и весьма загадочным.

Приведём точку зрения Валентина Скорятина:

«…именно Маяковский уже в то время своими сатирическими пьесами „Клоп“ и „Баня“ всей мощью таланта обрушился на возникающую в стране командно-административную систему, на её представительных аппаратчиков-бюрократов типа хамствующего Победоносикова, на спекулятивно выдвигаемых этой системой „рабочих“ типа Присыпкина».

Но в «Клопе», как нам удалось выяснить, ничего осуждающего «командно-административную систему», утвердившуюся тогда в стране Советов, нет. Теперь посмотрим, «обрушивался» ли Маяковский на эту «систему» в «Бане»?

Её жанр определён самим автором так:

«Драма в шести действиях с цирком и фейерверком».

О чём же она – эта «драма», в чьи «действия» добавлены «цирк» и «фейерверк»?

В журнале «Радиослушатель», вышедшем 27 октября 1929 года, Маяковский пересказал её содержание так:

«1 действие: т. Чудаков изобрёл «машину времени».

2 действие: Чудаков не может прошибить бюрократа т. Победоносикова – главначпупса (главный начальник по управлению согласованием).

3 действие: Победоносиков видит в театре самого себя и не узнаёт.

4 действие: Появление фосфорической женщины будущего.

5 действие: Все хотят перенестись в «готовый» коммунизм.

6 действие: Те, которые в коммунизм попадают, и те, которые отстают».

В двух ноябрьских номерах журнала «Огонёк» 1929 года Маяковский пересказал содержание «Бани» немного подробнее:

«1. Изобретатель Чудаков изобретает машину времени, могущую возить в будущее и обратно.

2. Товарищи Чудаков и Велосипедкин стараются протиснуть своё изобретение сквозь дебри Главного управления по согласованиям и через главначпупса товарища Победоносикова. Однако дальше секретаря, товарища Оптимистенко, не прорвался никто, а Победоносиков рассматривал проект будущей учрежденческой мебели в стилях разных Луёв, позировал и “рассчитывал машинистку Ундертон по причине неэтичности губ”, а товарища Ночкина за якобы расстрату.

3. Второй Победоносиков, второй Иван Иванович, вторая Мезальянсова приходят в театр на показ ихних персон и сами себя не узнают…

4. Из будущего по машине времени является фосфорическая женщина, уполномоченная по отбору лучших для переброски в будущий век.

5. Обрадованный Победоносиков заготовил себе и литеры, и мандаты, и выписывает суточные из среднего расчёта за 100 лет.

6. Машина времени рванулась вперёд пятилетними, удесятерёнными шагами, унося рабочих и работающих и выплёвывая Победоносикова и ему подобных».

Вот так содержание своей пьесы пересказывал сам Владимир Маяковский. В этих фразах ничего осуждающего «командно-административную систему» не чувствуется.

Полистаем саму пьесу. Начинается «Баня» с реплики, которая в наши дни практически никому ни о чём не говорит:

«ВЕЛОСИПЕДКИН (вбегая). Что, всё ещё в Каспийское море впадает подлая Волга?

ЧУДАКОВ (размахивая чертежом). Да, но это теперь ненадолго».

В радиоспектакле по этой пьесе, вышедшем в эфир в июле 1951 года, слово «подлая» было заменено на «матушка». Почему?

В 1929 году в первой фразе пьесы зрители сразу обнаруживали намёк на только что вышедший роман Бориса Пильняка, который назывался «Волга впадает в Каспийское море». В нём рассказывалось о грандиозном строительстве канала, одного из тех, что прокладывались в ту пору. Романом, воспевавшем энтузиазм масс, Пильняк хотел реабилитировать себя за вызвавшую столько шума повесть «Красное дерево».

В «Клопе», как мы помним, Маяковский предсказывал, что через полвека в стране Советов напрочь забудут такого писателя как Булгаков. Поэт сильно ошибся – в 1979 году читатели Советского Союза и зарубежных стран зачитывались «Мастером и Маргаритой», а на кинофильмы «Бег» и «Иван Васильевич меняет профессию», снятые по пьесам Михаила Булгакова, зрители валом валили.

В «Бане» реплика изобретателя Чудакова предсказывала, что реабилитации Пильняка быть не может, поскольку даже Волга у него «подлая». Вот тут поэт, как в воду смотрел – через девять лет писатель Борис Пильняк был объявлен врагом народа и надолго забыт. Лишь в конце восьмидесятых годов о нём заговорили вновь. Так что никакая «подлость» с Волгой уже не ассоциировалась, и она стала «матушкой».

Сопоставим с «Баней» написанную одновременно с ней пьесу «Теорию юриста Лютце» поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского.

В обеих пьесах есть удивительное совпадение! Своему главному герою – товарищу Победоносикову – Маяковский придумал необыкновенную должность: главначпупс. Но необыкновенной она может показаться только нам, живущим в XXI веке. А в 20-х годах прошлого столетия, услышав это слово, все сходу понимали, о каком учреждении идёт речь. Ведь практически сразу же, как появилось ГПУ, возникла и шутка, что ГПУ (Главное Политическое Управление) – это ГлавПУП (Главное Политическое УПравление). И современникам Маяковского не надо было растолковывать, где именно работает главначПУПс «тов. Победоносиков».

В пьесе Сельвинского оппозиционеры-партаппаратчики, отправленные на излечение в психиатрическую клинику, объединялись в ПУП, Партию Угнетённого Плебса, что тоже сразу напоминало всем Политическое УПравление, то есть ГПУ.

Таким образом, оба автора как бы заявляли, что без ГПУ большевики существовать не могут.

Такой в ту пору был в ходу юмор. Вот что было тогда злободневно.

Герои обеих пьес свои идеи (изобретения) должны были непременно согласовывать. В пьесе Сельвинского – у партийцев, объединившихся в «ПУП», в пьесе Маяковского – у самого главначПУПса.

И в той и в другой пьесе партийцы являются отрицательными персонажами, олицетворяя завзятых бюрократов: у Сельвинского они боятся поставить подпись всего лишь под курсовой студенческой работой, у Маяковского – препятствуют внедрению изобретения Чудакова. В финале обеих пьес партийцы получают по заслугам: у Сельвинского – возвращаются на долечивание в сумасшедший дом, у Маяковского – не допускаются в коммунизм.

Но «Баня» сильно проигрывает «Теории юриста Лютце» в драматургическом смысле. Ведь Маяковский вновь написал её так, словно это и не пьеса вовсе, а киносценарий. В кино, как известно, актёров для небольших эпизодических ролей приглашают на один съёмочный день, а затем прощаются с ними. Практически все герои «Бани» – эпизодические. Их образы совершенно не разработаны. Даже изобретатель Чудаков, который, собственно, и заварил в первом действии всю эту «банную» кашу, больше в представлении не участвует. В последнем действии он произносит всего одну незначительную фразу и пропадает напрочь.

Об этом, видимо, говорили и во время обсуждения пьесы в ГосТИМе.

Заглянем и мы в содержание «Бани».

Образы и прототипы

Один из сотрудников театра Мейерхольда, Александр Вильямович Февральский (Якоби), в статье «О Маяковском (Воспоминания)», опубликованной в четвёртом номере журнала «Звезда» за 1945 год, рассказал о дискуссии, которая состоялась в ГосТИМе. В статье говорится, что речь тогда шла о пьесе «Клоп». Но некоторые фразы, произносившиеся в дискуссии, свидетельствуют о том, что люди имели в виду «Баню», так как упоминался некий «изобретатель», которого в феерической комедии нет, а в драме есть – Чудаков.

Судя по ответным словам Маяковского, кто-то из выступавших, видимо, сказал, что «изобретатель» действует в пьесе вопреки драматургическим правилам. То есть то «ружьё», что появилось в первом действии, в дальнейшем не выстреливает. А оно, по словам Чехова, обязано выстрелить. Маяковский на это заявил:

«Что касается фигуры изобретателя, то мне наплевать на драматургические правила. По-моему, если в первом действии есть ружьё, то во втором оно должно исчезнуть. Делается вещь только тогда, когда она делается против правил».

И это говорилось в театре, руководитель которого, развивая и дополняя чеховское правило, неустанно повторял, что, если в первом действии на сцене присутствует ружьё, то во втором на его месте должен появиться пулемёт.

Маяковский в поэзии никаких правил не придерживался. В драматургию он перенёс тот же принцип: в «Бане» сценические каноны не соблюдаются. Но пьеса от этого лучше не стала.

В самом деле, в финале спектакля один из его героев обращается к зрителям (как написано в одном из вариантов VI действия):

«ПОБЕДОНОСИКОВ. И что вы этим хотите сказать, что я негоден для коммунизма?»

Но для того, чтобы определить, кто из героев пьесы «годен», а кто «не угоден» будущему коммунистическому обществу, совсем не обязательно сажать их в машину времени и ждать, возьмёт ли она их или «выплюнет». И шести действий для этого не нужно – ведь уже после второго акта зрителям становилось ясно, кто есть кто из заявленных действующих лиц.

Давайте приглядимся к некоторым из них.

В «Бане» есть персонаж, который в партии не состоит и никаких руководящих постов не занимает. Но он постоянно увивается вокруг начальников. Маяковский представил его так: «Исак Бельведонский – портретист, баталист, натуралист». Этот Бельведонский тоже хочет отправиться в коммунизм, но машина времени его «выплёвывает» (вместе с Победоносиковым, Оптимистенко, Мезальянсовой, Иваном Ивановичем и Понт Кичем).

Выходит, что и против него направлено сатирическое перо драматурга?

Стало быть, и он относится к категории «сволочей»?

Но тогда интересно узнать, кто же был его прототипом. Кого в его лице «прикладывал» поэт, выставляя на всеобщее посмешище?

Зовут этого «портретиста» как-то странно – Исак (слово из четырёх букв). Есть похожее еврейское имя, но в нём пять букв, и поэтому оно звучит иначе – Исаак. Значит ли это, что имя у Бельведонского не еврейское?

Называя его профессию, Маяковский не говорит просто: художник, а зачем-то перечисляет те жанры, которыми владеет Бельведонский: пишет портреты, изображает батальные сценки, создаёт пейзажи. Зачем такие подробности?

А что если этими словами (портретист, баталист, натуралист) попробовать поиграть по-маяковски?

Порт-ба-на, на-ба-порт, ба-на-порт!

Получилось «банапорт», что очень похоже на «Бонапарта»! Не хотел ли этим поэт подсказать, что прототипа Бельведонского следует искать во Франции? Кстати, об этом же говорит и эпизод из пьесы, в котором Бельведонский демонстрирует Победоносикову эскизы будущей мебели для его учреждения – стили всех трёх предлагаемых образцов называются по-французски.

Художников, покинувших Советскую Россию и осевших во Франции, было немало. Но, пожалуй, только один из них был известен своими портретами – рисовал высокопоставленных большевистских вождей. Это Юрий Анненков, имя которого состоит из четырёх букв.

Вспомним ещё раз, что сказал о нём Маяковский, выступая на выставке Совнаркома к 10-летию Октября:

«МАЯКОВСКИЙ. – Например, ваш Анненков до войны, может быть…

ГОЛОС С МЕСТА. – Это ваш Анненков!

МАЯКОВСКИЙ. – Возьмите его себе!»

Эти слова были произнесены 13 февраля 1928 года. А через год с небольшим «до сантима» проигравшийся Маяковский встретил Анненкова в Монте-Карло, с благодарностью взял у него в долг 1200 франков (чтобы перекусить и добраться до Парижа), а затем по-дружески побеседовал с ним. Анненков тогда с гордостью назвал себя художником. А Маяковский в ответ заявил, что он стал чиновником. И разрыдался.

Выходит, что в пьесе «Баня», «чиновник», чья карьера никак не складывалась, мстил удачливому «художнику»? Но даже если это и так, в этом ничего осуждающего «командно-административную систему» по-прежнему нет.

Приглядимся к главным отрицательным персонажам «Бани» Все они: Победоносиков, Оптимистенко,

Мезальянсова, Понт Кич и Иван Иванович – люди своего времени. Они руководствуются обычаями и правилами той эпохи, в которой живут. И коммунизму 2030 года, в который Маяковский пытался «увезти» своих героев, они не нужны. Как и Присыпкин – он ведь тоже вызвал оторопь у жителей 1979 года, когда его неожиданно разморозили.

Впрочем, эти персонажи не очень-то и рвутся в коммунизм. Они и в своём времени прекрасно себя чувствуют. И это тоже сразу становится ясно после ознакомления с двумя первыми действиями пьесы. Поэтому «Баня», с точки зрения человека, хотя бы немного разбирающегося в вопросах драматургии, является всего лишь набором зарисовок, эскизами сцен будущей пьесы, над которой предстоит ещё много работать.

Пьеса Сельвинского сценические правила соблюдала. Но её автор, видимо, надеялся, что тупые и недалёкие цензоры не поймут его шуток и подковырок. Однако в Главреперткоме поняли всё. И пьесу запретили.

Интересно отметить, как на этот запрет отреагировал Маяковский. В его записях к выступлению на пленуме Рефа 16 января 1930 года отмечено: «Запрещ<ены>» и перечислено пять названий пьес, не допущенных цензорами к постановке. Последней идёт «Система Лютце» – явно пьеса Сельвинского. Ей предназначались слова, которые предстояло высказать на пленуме:

«Нам нужно не то, чтоб таскались с идеями по сцене, а чтоб уходили с идеями из театра».

Какие «идеи», по мнению Маяковского, зрители должны были выносить из театра, просмотрев его «Баню», и что вообще хотел сказать её автор на самом деле, вот это нам и предстоит выяснить.

«Машина времени»

О том, что Маяковский в Бриках души не чаял и что он, не посоветовавшись с ними, шагу ступить не мог, сказано и написано очень много. Прежде всего, самими Бриками, а вслед за ними – и целой армией маяковсковедов, создававших свои многостраничные труды, в которых пересказывались слова всё тех же Осипа Максимовича и Лили Юрьевны.

Могут сказать, что есть письма и телеграммы Маяковского, в которых он объясняется в любви Лили Брик и демонстрирует своё самое дружеское отношение к Осипу Брику. Да, такие послания существуют. Но, возможно (и мы уже говорили об этом), Владимир Владимирович просто не мог или не хотел откровенно высказывать то, что было у него на душе, и все его любезные изъяснения вынужденные.

В мифах Древней Греции есть очень похожая история. Про царского цирюльника. Благодаря своей профессии, он узнал, что у царя Мидаса ослиные уши. Под страхом смертной казни царскому брадобрею запретили говорить об этом кому бы то ни было. Но случайно узнанная тайна не давала античному парикмахеру покоя – она отчаянно рвалась на свободу. И бедный цирюльник забрался в заросли камышей и поделился с ними этой секретной информацией. Но вскоре проходивший мимо пастух срезал камышинку, сделал из неё дудочку, и она запела во всеуслышание:

«У царя Мидаса ослиные уши!»

Маяковский, видимо, решил последовать примеру брадобрея Древней Эллады и доверил тайну своего истинного отношения к Брикам «камышовым зарослям», в роли которых выступили две его пьесы. Роль пастуха исполнил Всеволод Мейерхольд, поставивший по этим пьесам искромётные спектакли, которые во всеуслышание протрубили: «А Брики-то!..»

О ком на самом деле речь идёт в пьесе «Клоп», и кто в ней безжалостно высмеивается, мы уже говорили. Теперь обратимся к «Бане».

Кто является её главным героем?

Принято считать, что «товарищ Победоносиков» – сам Маяковский поставил его первым в перечне действующих лиц. С Победоносиковым разберёмся чуть позднее, а сейчас попробуем ответить на вопрос: кто является главным движителем всех происходящих в «Бане» событий, вовлекающим в них всех персонажей? «Машина времени».

Что это за «машина» такая?

По словам Маяковского, это некий аппарат, способный «возить в будущее и обратно».

Эти слова напоминают строки из поэмы «Облако в штанах»:

«Я, / осмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный / скабрёзный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто».

То есть уже тогда – в 1914-ом (когда «Облако» ещё только сочинялось) и в 1915-ом (когда поэма была завершена) – Маяковский объявлял, что видит посланца, идущего к нам из грядущего «через горы времени». Посланца, которого «не видит никто», кроме него – Маяковского.

В «Мистерии-буфф», написанной в 1918 году, появился персонаж, названный «Человеком просто» (он седьмой по счёту среди действующих лиц). Этот «человек», безумно похожий на Иисуса из Назарета, призывает людей посетить его «рай» (царство «всех, кроме нищих духом»):

«Идите все, кто не вьючный мул.
Всякий, кому нестерпимо и тесно,
знай: / ему —
царство моё небесное».

Этот «человек» (как и Иисус из «Нового завета») обещает тем, кто пойдёт за ним, землю обетованную:

«Где? / На пророков перестаньте пялить око,
взорвите всё, что чтили и чтут.
И она, обетованная, окажется под боком —
вот тут!»

Во втором варианте «Мистерии» (переделанной в 1921 году) «Человек просто» превратился в «Человека будущего». Он (идущий по счёту десятым в списке действующих лиц) представляет себя так:

«Я видел тридцатый, / сороковой век.
Я из будущего времени / просто человек».

Никаких заоблачных царств этот человек уже не предлагает, он прямо говорит:

«Всякий, / кому нестерпимо и тесно,
знай: / ему – / царствие моё,
земное – не небесное».

А во вступлении к поэме «Во весь голос», написанном в 1930 году, поэт уже самого себя представил человеком, способным перемещаться во времени:

«Слушайте, / товарищи потомки…
Я к вам приду… / через хребты веков
и через головы / поэтов и правительств».

В «Бане» как раз и описывается прибытие этого посланца (или, если точнее, посланницы) будущих веков в век двадцатый. А появляется прибывающая из грядущего Фосфорическая женщина из «машины времени», созданной умельцами XX века.

О машинах времени написано множество книг. Но, пожалуй, впервые начальные буквы названия этого фантастического аппарата повторяют инициалы автора: Машина Времени – Маяковский Владимир.

В последнем действии пьесы звучит «Марш времени» (те же заглавные буквы – М и В), в котором многократно повторяется:

«Время, вперёд!..
Вперёд, время!»

И здесь слова начинаются с тех же букв, что имя и отчество поэта: Владимир Владимирович.

Иными словами, получается, что Маяковский отождествил «машину времени» с самим собой.

А кто создал этот удивительный аппарат?

Изобретатель Чудаков.

Кто является прототипом этого персонажа? Почему ему дана именно такая фамилия?

Подобные вопросы Маяковскому задали во время обсуждения «Бани» в клубе Первой Образцовой типографии. Поэт тогда ответил:

«– Я выступал на съезде изобретателей и знаю, что изобретатель действительно, прежде всего, чудаковатый человек».

Ответ довольно убедительный. Но снова (как очень часто у Маяковского) весьма уклончивый.

А о «чудоковатости» одного вполне конкретного «изобретателя» Владимир Владимирович заявил за семь лет до написания «Бани». Заглянем в автобиографические заметки «Я сам». Там есть главка, которая называется «Бурлючное чудачество», а в ней говорится, как Давид Бурлюк заставлял юного Маяковского писать стихи. Далее – в главке «Прекрасный Бурлюк» – сказано:

«Бурлюк сделал меня поэтом».

То есть благодаря «чудачеству» Бурлюка и появился поэт «МВ» – Маяковский Владимир, которого «чудаковатый» Давид Давидович просто «изобрёл». Вот отсюда и происходит фамилия «изобретателя» машины времени («МВ») – Чудаков.

Другие персонажи

Состав команды Чудакова (лёгкий кавалерист Велосипедкин и рабочие: Фоскин, Двойкин и Тройкин) очень напоминает сообщество первых российских футуристов.

Но если у Чудакова, Велосипедкина и Фоскина фамилии, вроде бы, вполне обычные, то у остальных они какие-то странные – образованы из числительных, то есть как будто к первой троице у этих людей отношение случайное, и их только перечисляют.

Вспомним критическую реплику, брошенную Маяковскому на одной из читок «Бани» (её привёл в книге «Трава забвения» Валентин Катаев):

«– Что это за Велосипедкин! Что это за Фоскин, Двойкин, Тройкин! Издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом».

Попробуем разобраться.

Велосипедкин – ближайший соратник изобретателя Чудакова. В журнале «Советский театр» Маяковский охарактеризовал его так:

«Товарищ Велосипедкин – лёгкий кавалерист – помогает протолкнуть изобретение через бюрократические рогатки».

А кто занимал это место в компании Давида Бурлюка? Кого называли «матерью русского футуризма»? Василия Каменского, поэта и авиатора, который, как считают, ввёл в обиход слово «самолёт» (до него летательные аппараты россияне называли аэропланами). Так что Маяковский вполне мог назвать своего героя Самолёткиным или Аэропланкиным. Но назвал Велосипедкиным.

Следующим футуристом (вслед за Бурлюком и Каменским) шёл Виктор (он же Велимир) Хлебников. Про него (в листовке «Пощёчина общественному вкусу») говорилось, что он «гений – великий поэт современности», который несёт своим согражданам «Великие откровения Современности». Стоит ли удивляться, что Хлебников стал рабочим Фоскиным. Ведь «Фос» в переводе с греческого – «свет», а «кин» – окончание многих семитских фамилий, означающее «из рода», «из племени». Так что Фоскин – это «из рода освещающих», «из рода, несущих свет».

Что же касается Двойкина и Тройкина, то был среди российских футуристов поэт Сергей Третьяков, ставший потом лефовцем. Его, скорее всего, Маяковский и назвал Тройкиным. А раз есть Тройкин, должен быть и Двойкин, которым мог оказаться любой другой лефовец.

Пойдём дальше. И рассмотрим Победоносикова, главного героя пьесы Маяковского. Тот же слушатель на читке «Бани», который воспринял фамилии создателей «машины времени» как «издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом», воскликнул:

«– Да и образ Победоносикова подозрителен. На кого намекает автор

Но Маяковский не намекал, а прямо заявлял о том, что этот чинуша, бюрократ и краснобай, поучающий всех и вся, является главначпупсом, то есть занимает пост начальника учреждения, которое всё согласовывает и поэтому звучит как ГлавПУПС. Это же слово, как мы уже говорили, очень напоминает название Главного Политического Управления, то есть ГПУ.

Были ли в других произведениях Маяковского персонажи, которые, как Победоносиков, требовали бы от всех остальных что-то «согласовать» или просто «согласиться» с ними?

Были!

Во второй версии «Мистерии-буфф» среди действующих лиц под третьим номером заявлен «Соглашатель». На протяжении всей пьесы он обращается к остальным персонажам с возгласами:

«Товарищи/ / Согласитесь,
…послушайте старого / опытного меньшевика!..
Бросьте трения, / надо согласиться».

И даже самая последняя реплика пьесы исходит из уст Соглашателя – он обращается к персонажам «Мистерии», которые собираются петь «Интернационал»:

«Товарищи, не надо зря голосить,
пение обязательно надо согласить».

Таким образом, бывший меньшевик-соглашатель теперь возглавил управление, которое (по его указаниям) «согласовывает» всё.

В черновых вариантах пьесы (в одной из ремарок) там, где по сути дела должны стоять слова «кабинет Победоносикова» написано: «кабинет Присыпкина». Это, вне всяких сомнений, описка. Но она даёт основания предположить, что главнач-пупс Победоносиков – это размороженный Присыпкин, который вернулся в 20-е годы XX века и занял там положение (по его же собственным словам) «согласно стажу и общественному положению как крупнейший работник в своей области».

Фамилия у главначпупса – Победоносиков (Победоносиков) – вроде бы, говорит о том, что её обладатель «носит» (или «приносит») «победу». Но ведь её можно прочесть и иначе. По-бе-ДОНОСиков. Буквы «п» и «б» в те годы расшифровывались как «партия большевиков». А это означает, что главначпупс, состоя в этой партии, собирал шедшие отовсюду доносы.

Но если так, то получается, что Маяковский (пожалуй, впервые в советской драматургии) попытался показать со сцены руководящего работника ОГПУ, изобразив его резко отрицательно. Мало этого, он представил его в виде бывшего меньшевика-соглашателя, перекрасившегося на новый лад.

После такого взгляда на эту фамилию нетрудно назвать и прототипа этого образа – это всесильный в ту пору гепеушник Яков Саулович Агранов. Не случайно ходили слухи (а о них упоминают чуть ли не все биографы Маяковского), что у Лили Брик и Якова Агранова был роман. Поэт и этого героя «интрижки» Лили Юрьевны решил осмеять и ославить – в «Бане» едко высмеивается «всезнайство» Победоносикова (Пушкина он называет Александром Семёновичем, а кто такой Микеланджело, вообще не знает). А в том, как напыщенны, а порою просто смешны тексты лекций, которые Победоносиков диктует машинистке, Маяковский явно высказывал своё отношение к четырёхклассному образованию Якова Агранова.

В спектакле, поставленном Мейерхольдом, актёр Максим Штраух, игравший Победоносикова, носил очки.

Почему? Ведь в пьесе об очках – ни слова! Ни в одной ремарке!

Предложил артисту эту «деталь» внешнего облика главначпупса сам Маяковский. Не для того ли, чтобы подобным выразительным штрихом слегка затушевать сходство Победоносикова и Агранова?

Так что получается, что образом Победоносикова осуждалась не вся «командно-административная система», а всего лишь один её представитель.

В пьесе есть и другие отрицательные образы. Рассмотрим их.

Оптимистенко и Мезальянсова

Про секретаря товарища Победоносикова Маяковский сказал в одном из своих выступлений, что он тоже «образец бюрократа». Впрочем, сам Оптимистенко к бюрократизму и к бюрократам себя не причисляет:

«ОПТИМИСТЕНКО. Да вы что, товарищ! Какой же может быть бюрократизм перед чисткой! У меня всё на индикаторе без входящих и исходящих, по новейшей карточной системе! Раз – нахожу ваш ящик. Раз – хватаю ваше дело. Раз – в руках полная резолюция – вот, вот

Павел Лавут:

«Маяковский делал ударение в фамилии Оптимистенко на третьем слоге и немного акцентировал по-украински».

Кого, создавая этот образ, имел в виде Маяковский?

Сразу может вспомниться Платон Керженцев, некогда возглавлявший РОСТА, потом ставший послом СССР в Италии, а затем – заместителем заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Этот партаппаратчик считался специалистом в области НОТ (научной организации труда), был основателем организации «Лига “Время”», впоследствии переименованной в «Лигу “НОТ”», и редактировал журнал «Время». В 1923 году вышли его книги «Организуй самого себя», «НОТ. Научная организация труда» и «Борьба за время». Почётными председателями «Лиги “Время”» были Ленин и Троцкий, а членами президиума – Керженцев, Гастев, Мейерхольд и Преображенский.

Организатором и руководителем Центрального института труда (ЦИТа) был пролетарский поэт Алексей Капитонович Гастев. Он возглавлял всё, что было связано в СССР с научной организацией труда, и поэтому являлся как бы непосредственным начальником Керженцева. Стало быть, именно к Гастеву и Керженцеву следовало обращаться создателям машины времени при возникновении у них каких-то проблем.

Но Маяковский образом Оптимистенко как бы хотел сказать, что никакая «научная организованность» советских бюрократов не изменит – как не было никакого толку от их работы, так и не будет никогда. Поэтому могли ли прообразом Оптимистенко быть Платон Керженцев или Алексей Гастев?

Вряд ли. Ведь Керженцев (его настоящая фамилия – Лебедев) и Гастев были русскими, а у Оптимистенко украинские корни. И Маяковский старательно подчёркивал его не «русское» происхождение. Стало быть, прототипом этого персонажа был кто-то другой. Но кто?

Вглядимся в фамилию Оптимистенко повнимательней! Она начинается с двух уже знакомых нам букв: «ОП», которые уже встречались нам в названии пьесы «КлОП». Там под ними подразумевался (если вторую букву дать в звонком варианте) Олег Баян (он же – Осип Брик).

А что мы имеем в «Бане»?

Ведь не случайно же этот «товарищ Оптимистенко» выведен украинцем! Если два слога, идущие после двух первых букв его фамилии, прочесть справа налево, то получится «симит», слово очень созвучное со словом «семит» (национальность Осипа Брика). Последние два слога фамилии – «стенко» – напоминают слово «стенка». Именно к ней ставили узников чекисты Лубянки, в которой три с лишним года проработал Осип Максимович.

Читая «Баню» в первый раз (22 сентября), Маяковский, по свидетельству Павла Лавута, даже приостановил «читку», чтобы сообщить присутствовавшим, что прообразом Оптимистенко является чиновник, носящий фамилию Осипов. А Осипом звали Брика!

Вот, стало быть, с кого «срисован» секретарь товарища Победоносикова?

А кто был прообразом мадам Мезальянсовой? Её фамилия образована от слова «мезальянс», в переводе с французского означающего «неравный брак».

Разве не вспоминается сразу Лили Брик, состоявшая в каком-то странном браке с Осипом Максимовичем и постоянно заводившая романы на стороне?

В «Мистерии-буфф» образца 1918 года был очень похожий персонаж – Дама-истерика, стоявшая на третьем месте среди действующих лиц. В «Мистерии» 1921 года она передвинулась на пятое место, став Дамой с картонками. В «Бане» мадам Мезальянсова отодвинута на одиннадцатое место, но она не менее шумная, чем Дама-истерика.

И про самый громкий роман Лили Юрьевны – с Александром Краснощёковым – Маяковский тоже вспомнил.

«Щекастый» мистер

Есть в «Бане» персонаж весьма любопытный. В первых вариантах пьесы он именовался Понт Спичем. «Спич» («speech») в переводе с английского означает «речь». Но речь мистера Спича очень забавна – он говорит, вроде бы, по-английски, но произносимые им слова похожи на русские. Они даже записаны кириллицей. Вот как выглядит самая первая его фраза:

«Ай Иван в дверь ревел, а звери обедали. Ай шёл в рай менекен, а енот в Индостан, переперчил ой звери изобретейшен».

Иными словами, можно сказать, что у этого персонажа сильный русский акцент.

Другое не менее экстравагантное действующее лицо – сопровождающий мистера Понт Спича некий Иван Иванович. Он говорит по-русски очень бойко. И постоянно напоминает, в каких зарубежных странах ему приходилось бывать. Но при этом демонстрирует о них до смешного примитивные впечатления:

«– Вы бывали в Швейцарии? Я был в Швейцарии. Везде одни швейцарцы. Удивительно интересно!..

– Вы были в Англии? Ах, я был в Англии!.. Везде одни англичане. Я как раз купил кепку в Ливерпуле и осматривал дом, где жил Антидюринг! Удивительно интересно

Книгу Фридриха Энгельса «Анти-Дюринг», в которой подвергались критике взгляды немецкого философа Евгения Дюринга, Маяковский, как мы помним, читал ещё в гимназии. Иван Иванович, судя по всему, с этой книгой знаком не был – он только слышал о ней, и поэтому считал, что Антидюрингом зовут героя сочинения классика марксизма, чем демонстрировал своё глубокое политическое невежество.

При возникновении любой жизненной сложности Иван Иванович тут же спрашивал: «У вас есть телефон?» И рвался позвонить «Николаю Ивановичу», «Владимиру Панфилычу» или даже самому «Семёну Семёновичу» – с тем, чтобы «открыть широкую кампанию».

Павел Лавут потом вспоминал:

«Не раз Маяковский спрашивал знакомых, в том числе и меня, когда я только мечтал об аппарате в новой квартире: „У вас есть телефон?“, и, получив отрицательный ответ или даже не дождавшись такового, тут же сам отвечал, не делая паузы: „Ах, у вас нет телефона!“

Чуть ли не дословно эта фраза и вошла в пьесу. В те времена наличие домашнего телефона выглядело значительным явлением, и со сцены эта реплика звучала злободневно и смешно».

Илья Сельвинский тоже слышал от Маяковского эту «телефонную» фразу и откликнулся на неё стихотворными строками, «подкалывая» поэта-лефовца:

«Это не подвиг – иметь телефон,
и, беря заказы с бору да с сосенки,
утюжить в берлоге своей тыловой
с прозы на стих перелицовывая лозунги».

Поэт Пётр Незнамов тоже оставил воспоминания, связанные с телефоном и Маяковским:

«Как-то один человек сказал при нём: “Мы позвоним”, сделав ударение на 2 слоге. Маяковский рассердился:

– Что это за “позвоним” такое? Звонь, вонь! Надо сказать: позвоним, позвонят, позвонишь».

То есть предлагал делать ударение на третьем слоге.

Но кого же они – Иван Иванович и мистер Понт Спич – изображали?

Это мгновенно становится ясно, когда Понт Спича Маяковский заменил Понт Кичем. Как переводится его имя?

Если бы на месте Маяковского был кто-то другой, ответить на этот вопрос было бы чрезвычайно трудно. Но поэт Владимир Маяковский очень любил играть словами. Вспомним в очередной раз, как описал это Александр Михайлов:

«Имея гениальное лингвистическое чутьё, Маяковский не пропускал ни одного слова, названия, фамилии, примечательных хоть какой-то смысловой, фонетической или грамматической неординарностью…

Переделывал пословицы, сочинял новые слова, комбинации из слов: ки-па-ри-сы, ри-па-ки-сы, си-па-ки-ры, ри-сы-па-ки и т. д.».

Не зашифровал ли Маяковский и имя Понт Кич?

Рита Райт в воспоминаниях написала:

«В “Бане” такая маскировка слов проделана уже совершенно сознательно. Там иностранные слова действительно русифицированы, спрятаны в русский акцент, в русские слова».

Поэтому не мог Маяковский дать своему герою ничего не означавшее имя.

У Маяковского был только один знакомый, говоривший по-английски (с русским акцентом), тративший деньги чужого (не своего собственного) банка и имевший в своей фамилии слово «щека» – Александр Краснощёков!

В «Бане» можно найти ещё одну подсказку: мадам Мезальянсова, которую вместе с другими отрицательными персонажами машина времени не взяла в коммунизм, покидает Победоносикова. В ремарке Маяковского сказано:

«Уходит с Понт Кичем».

Уходит, называя при этом «англичанина» точно так же, как Лили Брик называла Осипа Брика и Владимира Маяковского («Осик», «Волосик»):

«Плиз, май Кичик, май Пончик!» («Пожалуйста, мой Кичик, мой Пончик!»)

Итак, получается, что мистер Понт Кич – это Александр Краснощёков?

Но Маяковский замаскировал его ещё больше – раздвоив героя пьесы на два образа, на два персонажа: один – это говорящий по-английски с русским акцентом Понт Кич, второй – это вхожий к высокопоставленным «Николаям Ивановичам» и «Семёнам Семёновичам» говорун Иван Иванович.

Для чего понадобилось такое раздвоение?

Надо полагать, для того, чтобы его загадку могли разгадать не все, а только те, кому она предназначалась.

Идём дальше.

Отмщение и надежда

О том, кто послужил прообразом «репортёра Моментальникова», было понятно, надо полагать, всем, кто присутствовал на читках «Бани». Это Давид Лазаревич Тальников (Шпитальников), резко критиковавший творчество Маяковского. Вот кредо этого репортёра, звучащее в пьесе:

«Эчеленца, прикажите!
Аппетит наш невелик.
Только слово, слово нам скажите,
изругаем в тот же миг».

Этими рифмованными строчками Маяковский как бы снимал с Тальникова-Моментальникова всю ответственность за то, что выходило из-под его пера. Этот персонаж просто беспрекословно (и весьма услужливо) выполнял то, что приказывали ему высокопоставленные товарищи – ведь слово «эчеленца» («eccelema») в переводе с итальянского означает «ваше превосходительство».

Правда, несколько странно, что в последнем действии этот услужливый репортёр не появляется. Неужели полёт руководящих товарищей в коммунистическое грядущее ему неинтересен?

Скорее всего, Маяковский просто забыл об этом мелком персонаже, уже получившем всё, чего он заслуживал. Или Маяковский не смог придумать, как в столь необычной (предстартовой, как сказали бы в наши дни) обстановке должен себя вести товарищ Моментальников. Жаль, конечно. Образ шустрого, готового на всё репортёра засверкал бы ещё ярче. Но своему обидчику поэт отомстил уже тем, что включил его в состав отрицательных персонажей своей пьесы.

Теперь перейдём к излучающей свет Фосфорической женщине (сначала, как мы помним, Владимир Владимирович назвал её Фосфорической коммунисткой). Она чем-то очень похожа на Солнце из стихотворения «Необычайное приключение, бывшее с Владмиром Маяковским летом на даче». Но вряд ли кто-то из тех, кто присутствовал на «читках», понял, кто же был прототипом этой необыкновенной женщины.

Может возникнуть вопрос: почему отбирать «лучших для переброски в будущий век» была прислана женщина?

Обстановка, складывавшаяся вокруг Маяковского в момент написания «Бани», даёт основания предположить, что этот персонаж явился ответом всем тем, кто препятствовал воссоединению поэта с Татьяной Яковлевой. Маяковский не терял надежды привезти парижскую красавицу в Москву и начать вместе с нею сопровождать в светлое будущее всех, кто этого достоин.

Вполне возможно увидеть в этом образе и Веронику Полонскую, с которой Маяковский (в тот момент, когда сочинял пьесу) собирался создать семью.

Как бы там ни было, но поэту было с кого «срисовывать» этот «фосфорический» персонаж – ведь «фосфор» в переводе с греческого означает «несущий свет» или «несущая свет».

Теперь подведём итог. Если «Клоп» создавался для того, чтобы показать, что Осип Брик – «сволочь» и «мразь», то в «Бане» осуждалась не «командно-административная система» страны Советов, а отдельные её представители: «сволочная мразь», в образе которой автор вывел Бриков и их ближайшее окружение.

Стало быть, «Баней» свою пьесу Маяковский назвал совсем не потому, что слово это в ней не встречается. И не потому, что его пьеса должна была «мыть» и «стирать» бюрократов. А потому, что «подхалимствующего самородка» Олега Баяна (Осипа Брика) сменил главначпупс Победоносиков (Яков Агранов). Фамилия «Баян» из одной пьесы перекочевала в другую. Маяковский лишь переставил буквы, и «Баян» стал звучать как «Баня». Брики и Агранов стали главными отрицательными персонажами пьесы (буквы «б» и «а» стали в ней самыми главными).

Но в «Бане» это весьма старательно зашифровано, так как заявить о своём истинном отношении к семейству Бриков в открытую поэт опасался.

Пьеса, как известно, является литературным произведением или, образно выражаясь, «сказкой», «ложью». И в любой самой фантастической придумке обязательно скрыт какой-то намёк, который каждый «молодец» волен понимать по-своему и извлекать из него свои «уроки».

Но если так, то сразу же возникает ещё один вопрос: узнали ли Осип Максимович и Лили Юрьевна в персонажах «Бани» самих себя? Ведь в пьесе Маяковского говорится, что Победоносиков и Мезальясова, просмотрев два действия пьесы, себя не узнали.

Реакция Бриков

Судя по всему, сначала Брики вновь ничего не поняли. Или сделали вид, что не поняли. Лили Юрьевна, во всяком случае. После первой читки она (по её же собственным словам) сказала Маяковскому:

«– Фразеология Победоносикова – это пародия на фразеологию Луначарского. А он так тебя поддерживает

И посоветовала внести изменения.

Владимир Владимирович удивился (опять ничего не поняла?) и ответил:

«– Талантливый бюрократ страшнее бездарного, симпатичный оппортунист страшнее отвратительного».

Лили Брик, вероятно, ещё долго пребывала бы в неведении, если бы не мудрый Осип Максимович. Он и «Клопа», как мы уже говорили, наверное, сразу понял, но промолчал. Однако, услышав «Баню», таиться не стал и поделился с Лили Юрьевной своими впечатлениями.

И что произошло дальше?

Как известно (об этом написано в книгах практически всех маяковсковедов), в сентябре 1929 года Брики (Осип Максимович и Лили Юрьевна) вдруг засобирались за границу. 19 сентября они получили анкеты для загранпаспортов и подали прошение на получение въездной визы в Великобританию.

На одном из заседаний Рефа даже специальную резолюцию приняли. Чуть позднее Маяковский написал о ней:

«Решение „Рефа“ о поездке Л.Ю. и О.М.Брик за границу в связи с предполагаемой антологией классиков мировой революционной литературы (договор с Гизом)».

Бросается в глаза то, что первой указана Лили Юрьевна, литературными делами никогда не занимавшаяся, а Осип Максимович, литератор и один из идеологов Лефа и Рефа, назван вторым.

В том же документе Маяковский написал:

«Поддерживали именно Бриков, знающих немецкий, французский, английский и итальянский языки и могущих прожить 2 жес<яца> без валюты на заработок сотрудничая в нашей прессе.

Кроме того, у т. Л.Ю.Брик мать работает в Аркосе (могла бы оказать некоторую помощь: дорога, квартира и т. д.)».

Слова о возможности Бриков жить на заработки от сотрудничества с прессой очень сильно удивляют, поскольку, проживая в Москве, Осип и Лили практически никогда даже не пытались что-нибудь заработать, сочиняя статьи для газет и журналов.

Бенгта Янгфельдта, выросшего в Швеции и привыкшего не видеть в поездках за рубеж ничего экстраординарного, очередное стремление Бриков съездить за границу не удивило. А у коренного россиянина Аркадия Ваксберга, который не понаслышке знал нравы, царившие в советской стране, этот намечавшийся вояж вызвал изумление и массу вопросов:

«По абсолютно загадочным причинам Лиля и Осип, которые давно уже никуда вместе не ездили, вдруг вознамерились прокатиться в Европу, да не куда-нибудь, а в Лондон, чтобы повидать Елену Юльевну, продолжавшую там работать в советском торгпредстве.

Но – зачем?

Для чего? Почему именно в этот достаточно напряжённый момент?..

Формальным основанием командировки (поездка Бриков почему-то считалась служебной) было желание ознакомиться с культурной жизнью Европы. Звучит почти пародийно… с чего бы вдруг им обоим срочно приспичило это ознакомление, которое затем не нашло никакого отражения ни в творчестве Осипа, ни в деяниях Лили?»

О той же неожиданной поездке – Валентин Скорятин:

«Как же она возникла, что к ней побудило Бриков? На сей счёт бытует стойкая версия, которая опирается на рассказы Л.Ю.Брик, а вернее, на её дневниковые записи. В своё время исследователи приняли эту версию безоговорочно. Пользуются ею и поныне…

Ехать за границу, по словам Л.Брик, они собирались ещё осенью 29-го. Но намерение это не осуществилось».

Обычно Бриков направляла за рубеж Лубянка, но на этот раз заявление на получение въездной визы Осип и Лили подали сами, не обращаясь за помощью ни в какие организации. Янгфельдт пишет, что из-за того, что Великобритания возобновила дипломатические отношения с СССР только в начале октября…

«…заявление было подано через норвежскую дипломатическую миссию».

У Ваксберга это вызвало вполне резонное недоумение:

«Кто же не знает, что служебная поездка, даже служебная лишь для видимости, оформляется не в частном порядке самими «соискателями», а той организацией, которая командирует? И, стало быть, ходатайствует о выдаче паспортов она, и только она, без участия заинтересованных лиц. По другим каналам».

Ваксберг не учёл того обстоятельства, что в связи с ситуацией, сложившейся с исполнявшим обязанности полномочного представителя СССР во Франции Григорием Беседовским, который вёл не согласованные с политбюро переговоры с представителями Великобритании, все поездки сотрудников ОГПУ в эти страны были на какое-то время отменены. Вот почему Брикам пришлось добывать документы самостоятельно. Подав заявления на въездную визу и на загранпаспорта, они принялись ждать.

Но у некоторых читателей уже давно мог возникнуть вопрос: а какое отношение к желанию Бриков поехать в Великобританию имеет пьеса «Баня»? Ведь читал её Маяковский 22 сентября, а 19 числа Брики уже оформляли анкеты на получение загранпаспортов.

Ответить на этот вопрос несложно. Прежде чем устраивать «читку» для друзей, Маяковский должен был прочесть свою «Баню» (как бы предварительно) Осипу Максимовичу и Лили Юрьевне. Ведь раньше он всегда так поступал. На этот раз он вряд ли сделал исключение. И прочёл пьесу двоим своим постоянным слушателям и ценителям.

И что же они услышали?

Что их изобразили «мразью» и «сволочами» и собираются выставить на всеобщее посмешище.

Пять лет назад Лили Брик уже выставляли на осмеяние. Но где? В чужом театре. И автора пьесы – какого-то Бориса Ромашова – никто не знал. А тут – все свои: и театр и создатель пьесы.

Как же отреагировали на этот выпад Маяковского Брики?

Почувствовав себя униженными и оскорблёнными, они наверняка пожелали ответить обидчику адекватно. Иными словами, отомстить.

Осип Максимович, вне всяких сомнений, обиделся очень сильно. И от Маяковского резко отстранился. Если до этого биографы поэта писали про Брика не особенно часто, то после публичных читок «Бани» любые упоминания о нём вообще перестали встречаться.

Брики наверняка поделились своей обидой с Яковом Аграновым, который был не просто другом дома. Аркадий Ваксберг привёл такие слова Анны Ахматовой:

«Как свидетельствует Л.К. Чуковская, категорическое суждение Анны Андреевны выглядит так: „Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником“».

Вспомним и такое высказывание Юрия Анненкова о Маяковском:

«Он должен был в своих поэмах, написанных в Париже, показывать советским людям, что СССР во всех отраслях перегоняет Запад, где страны и народы гниют под игом „упадочного капитализма“. Этой ценой Маяковский оплачивал своё право на переезд через границы „земного рая“».

Вот тут-то и возникают самые главные вопросы этой «банной» истории: стараясь своей пьесой пригвоздить Бриков и Агранова к позорному столбу, не накликал ли Маяковский беду на себя? Узнав себя в героях «Бани» и посчитав, что её автор заслуживает самого сурового наказания, не вынесли ли Агранов и Брики ему приговор?

Агранов мог прямо сказать:

– Маяковский должен быть наказан. Сурово наказан. И он это наказание получит!

Брики это предложение наверняка поддержали, однако добавили:

– Но только без нас! Мы при этом мщении присутствовать не желаем!

Свидетелей того разговора нет. Но появление «Бани» логично объясняет, почему Брики так стремительно засобирались в поездку за рубеж. Ведь вдвоём (только вдвоём) они никуда не ездили уже около двух десятков лет. А теперь вдруг заспешили поскорее покинуть страну.

Зачем?

Чтобы не присутствовать при осуществлении наказания обидевшему их поэту.

Глава вторая
Ответ «Бане»

Начало травли

В книге Владимира Гениса «Неверные слуги режима. Первые советские невозвращенцы» о тогдашнем состоянии Григория Беседовского говорится:

«Беседовский находился в состоянии нервного напряжения. Он знал, что в Париж едет Ройзенман. Ему всюду мерещились явные и тайные агенты ГПУ. Он был с двумя заряженными револьверами, из которых палил в потолок, выскакивая в коридор при малейшем шорохе за дверью кабинета».

А Маяковский 1 октября 1929 года напечатал в «Комсомольской правде» стихотворение «Первый из пяти», посвящённое завершению первого года пятилетки:

«Множим / колёс / маховой оборот.
Пустыри / тракторами слизываем!
Радуйтесь / шагу / великих работ,
строящие социализм!..
Расчерчивайся / на душе у пашен,
расчерчивайся / на грудище города, г
оря на всём / трудящемся мире,
лозунг: / “Пятилетка – / в 4 года!”
В четыре! / В четыре! / В четыре

Этим задорным поэтическим воспеванием того курса, что проводила страна Советов, Маяковский как бы лишний раз отделял себя от тех, кого он высмеивал в «Бане».

Между тем дальнейшие события показали, что оскорблённый пьесой Маяковского Агранов начал действовать – у «Бани» неожиданно возникли недруги.

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«…вскоре на пути „Бани“, к общему удивлению, появилось множество препятствий – нечто очень похожее на хорошо организованную травлю Маяковского по всем правилам искусства, начиная с псевдомарксистских статей одного из самых беспринципных рапповских критиков, кончая замалчиванием „Бани“ в газетах и чудовищными требованиями Главреперткома, который почти каждый день устраивал обсуждение „Бани“ в различных художественных советах, коллективах, на секциях, пленумах, президиумах, общих собраниях, и где заранее подготовленные ораторы от имени советской общественности и рабочего класса подвергали Маяковского обвинениям во всех смертных литературных грехах – чуть ли даже не в халтуре. Дело дошло до того, что на одном из обсуждений кто-то позволил себе обвинить Маяковского в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком.

Никогда ещё не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девалась его эстрадная хватка, его убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми остротами, рождающимися мгновенно.

Он, первый поэт революции, как бы в один миг был сведён со своего пьедестала и превращён в рядового, дюжинного, ничем не выдающегося литератора, «проталкивающего свою сомнительную пьеску на сцену».

Маяковский не хотел сдаваться и со всё убывающей энергией дрался за свою драму в шести действиях…»

В том, кто устроил эту «хорошо организованную травлю Маяковского», вряд ли стоит сомневаться. Ведь дать команду газетам, чтобы они «замалчивали» пьесу, подтолкнуть Главрепертком на устройство каждодневных «обсуждений» и запустить в центральных газетах выпуск «псевдомарксистских статей» могло лишь всемогущее и вездесущее ОГПУ. Якову Агранову даже особых усилий не нужно было тратить для того, чтобы организовать эту травлю – ему стоило лишь сказать несколько слов, тех самых, которые Маяковский вложил в уста одного из героев «Бани»:

«Иван Иванович

Товарищ Моментальников, надо открыть широкую кампанию.


Моментальников

Эчеленца, прикажите!
Аппетит наш невелик.
Только слово, слово нам скажите, —
изругаем в тот же миг».

2 октября Лили Брик записала в дневнике:

«Вечером приходили из Худ. театра разговаривать о пьесе».

Но дальше разговоров дело не пошло, пьесу Маяковскому не заказали. «Организаторы травли» и здесь явно хорошо потрудились.

Парижские события

2 октября в столицу Франции прибыл Борис Ройзенман.

Борис Бажанов:

«Ройзенман приехал в Париж, вошёл в посольство, показал свой мандат чекистам, которые под видом швейцаров дежурят у входа, и сказал: “С этого момента я здесь хозяин, и вы должны выполнять только мои распоряжения. В частности, никто без моего разрешения не должен выходить из посольства”. Чекисты спросили: “Даже товарищ посол?” – “В особенности товарищ посол”».

6 октября Борис Ройзенман написал секретное письмо своему шефу, председателю ЦКК ВКП(б) Григорию Орджоникидзе, и высказал свой взгляд на ситуацию:

«Я прибыл к двум часам дня в посольство. Картина полной растерянности, шушукания, испуганные лица товарищей и вся обстановка ничего хорошего не предвещали».

В полпредстве ему вручили телеграмму из политбюро, в которой говорилось:

«Предложить т. Ройзенману учесть указания, данные в телеграмме т. Бродовскому от 29 сентября о максимальной тактичности в отношении Беседовского».

Борис Ройзенман (в письме Григорию Орджоникидзе):

«Я понял, что мне нужно выявить максимальную осторожность, такт, находчивость, тем более, что субъект представляет собой опытного дипломата, хитрый, стоит на грани измены и, как я потом убедился, труслив, как заяц. По моему вызову он явился… Два часа подряд я употребил на уговоры».

Борис Бажанов:

«Поняв, что дело плохо, Беседовский бросился к выходу. Чекисты выход заградили и пригрозили, что будут стрелять, если он попробует выход форсировать. Беседовский вернулся и вспомнил, что видел в саду небольшую лестничку у стены, оставленную садовником. При её помощи он взобрался на стену и спрыгнул на другую сторону».

Борис Ройзенман:

«Выскочив во внутренний сад посольства, Беседовский взобрался на высокую каменную стену, спрыгнул вниз и оказался в саду соседнего нежилого дома. Затем перебрался ещё через одну стену и оказался в саду виконта».

Сад принадлежал виконту де Кюрелю. Консьерж его усадьбы потом говорил:

«В семь часов вечера мне сказали, что какая-то подозрительная личность бродит по саду. Было темно. Я зажёг фонарь и вышел. Как бабочка на свет, ко мне бросился какой-то человек в испачканном грязном платье, протянул окровавленные руки и закричал: “Не стреляйте, пожалуйста, не стреляйте!” Волнуясь и торопясь, он достал свой паспорт, удостоверение личности и на хорошем французском языке рассказал фантастическую историю, которой я сразу не поверил… Убедившись, что странный незнакомец говорит правду, я запер свою “ложу”и отвёл его в комиссариат».

Парижская газета «Последние новости»:

«В полицейский комиссариат святого Фомы Аквинского близ Сен-Жермен-де-Пре явился человек в испачканной одежде и с исцарапанными руками и, волнуясь и торопясь, заявил комиссару: “Я – первый советник посольства в Париже Беседовский. Только что я имел крупное столкновение с чекистом, прибывшим из Москвы… С большим трудом мне удалось бежать, но в посольстве остались моя жена и сын. Я обращаюсь к французской полиции с просьбой освободить их”».

Через несколько минут Беседовский вместе с директором судебной полиции и квартальным комиссаром уже стучались в двери советского полпредства. Чтобы не вызывать ещё большего скандала, Ройзенман разрешил выпустить жену и сына советника, а также вынести его вещи. Беседовский сел в такси и уехал в гостиницу.

На следующее утро (3 октября) он явился во французское министерство иностранных дел и подал заявление, в котором о положении в СССР говорилось:

«Без демократии страна бессильна выйти из критического состояния, которое она переживает. Эксплуатация крестьянства, насильственные выборы и режим диктатуры сеют недовольство и нужду».

О причинах своего побега из полпредства Беседовский написал: «Ройзенман, член ЦКК и коллегии ГПУ, прибыв в Париж, потребовал, чтобы я отрёкся от моих ересей, поехал в Москву и предстал перед партийным судом. Но я не из тех, кого сажают в тюремные погреба. Я знаю, что вся Россия думает, как я».

4 октября секретарь Сталина Иван Товстуха телеграфировал в Сочи отдыхавшему там вождю:

«Сегодня получено сообщение, что Беседовский ушёл из посольства, запротоколировал у французских властей версию о преследовании его с нашей стороны, характеризуя при этом Ройзенмана как главного чекиста».

Борис Ройзенман о Беседовском:

«Лавры Шейнмана не давали ему покоя».

Ройзенман имел в виду, что отказавшемуся возвращаться в СССР Арону Шейнману большевиками была обещана пенсия в размере 1000 марок в месяц, и ему было разрешено работать в советских загранучреждениях.

Кандидат в члены политбюро и нарком торговли Анастас Иванович Микоян тоже написал Сталину письмо, в котором сообщал:

«Примеры с Шейнманом и Беседовским являются грандиозными для колеблющихся или вполне развалившихся коммунистов за границей. За один последний год (с 1-го октября 1928 г. по 1-е октября 1929 г.) нам изменило из заграничного аппарата 44 человека – цифра грандиозная».

Во Францию были отменены поездки не только гепеушников, но и всех советских рядовых граждан. И в Великобританию тоже.

Московские события

В начале октября 1929 года Маяковский написал письмо Татьяне Яковлевой.

Валентин Скорятин:

«5 октября 1929 года в Париж отправлено письмо. Как оказалось, последнее в переписке с Яковлевой. Лишь одна строка из того письма: “Нельзя пересказать всех грустностей, делающих меня ещё молчаливее…” Что стоит за ней? Он всё ещё не отказался от намерения ехать в Париж? Какие “грустности” одолевают его?»

Скорятин тоже не учёл того поистине панического состояния, в котором пребывали чрезвычайные органы страны Советов в связи с бегством Беседовского, и тех чрезвычайных мер, что были тотчас же предприняты.

А Маяковский, в самом деле, не терял надежды увидеть свою Татьяну – в том же письме он писал ей:

«Мне без тебя совсем не нравится. Подумай и пособирай мысли (а потом и вещи) и примерься сердцем своим к моей надежде взять тебя на лапы и привезти к нам, к себе в Москву».

Эти строки приведены Василием Васильевичем Катаняном в его книге. И там сразу же даётся ответ самой Татьяны на этот призыв Маяковского:

«Привезти к нам, к себе… Что он имел в виду под словом “к нам”? К Лиле и Осе? Представляете, как мы обе были бы рады… Но он настолько не мыслил себя без них, что думал, что мы будем жить вчетвером, что ли? И что я буду в восторге от Оси и Лили?»

То есть Татьяна Яковлева в очередной раз как бы решительно отказывалась ехать в Москву.

Видимо, о тех же днях повествуют и воспоминания Вероники Полонской:

«Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, весёлый, удивительно обаятельный, всё время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочинённые им же своеобразные мотивы, – или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражается по самым пустым поводам. Сразу делается трудным и злым».

Но вернёмся к Беседовскому. Граждане страны Советов узнали о его побеге лишь 8 октября, когда газета «Правда» опубликовала статью под названием «Грязная авантюра растратчика Беседовского». Иными словами, бегство полномочного представителя СССР во Франции было представлено, как попытка растратившего государственное достояние недобросовестного чиновника, скрыть совершённое им уголовное преступление.

В те же октябрьские дни получили отказ на поездку в Великобританию и Брики.

Объясняя причину, по которой им было отказано в визах, Янгфельдт пишет, что заявления Бриков…

«…отклонили со ссылкой на всё ещё действовавший циркуляр В.795 и на то, что „г-жа Брик является дочерью г-жи Елены Каган, которая числилась в чёрном списке ?.?.5 во время облавы в Аркосе“. Как видно, против Лили работал не только циркуляр 1923 года, но и тот факт, что её мать фигурировала как „опасный“ коммунист в связи с делом Аркоса».

Но «циркуляр В. 795» никак не мог работать «против Лили» (мы уже достаточно подробно говорили об этом), хотя бы потому, что она в нём вообще не упоминается.

Что же касается «чёрного списка М.1.5», в который якобы была занесена мать Лили Брик, то сам же Бенгт Янгфельдт в той же книге утверждает, что ещё в 1927 году…

«…Елену Юльевну вычеркнули из списка и позволили остаться в стране».

Какому утверждению верить?

Как бы там ни было, но въездную визу в Великобританию Брикам не выдали, о чём Лили Юрьевна и записала в своём дневнике 10 октября 1929 года:

«Нам отказали в англ<ийских> визах».

Этот отказ Аркадий Ваксберг прокомментировал так:

«Нет, вовсе не для того, чтобы пустить пыль в глаза госпоже Каган, собрались в дорогу Лиля и Осип. Но – для чего же? Почему именно в этот, достаточно напряжённый момент? И почему им, многократно проверенным на благонадёжность, многократно её доказавшим, – почему им вдруг перекрывают дорогу при полном попустительстве ближайших друзей, от которых разрешение на выезд как раз и зависит

На вопрос Ваксберга («для чего же собрались в дорогу Лиля и Осип?») мы уже ответили: Брики стремились поскорее уехать из страны Советов потому, чтобы не присутствовать при том, как Яков Агранов, используя свои гепеушные связи, расправляется с Маяковским. Эта расправа должна была быть тайной, неведомой тому, против кого она направлена. И ещё она должна была стать достаточно жестокой, чтобы навсегда отбить у Маяковского желание обижать своих друзей-сослуживцев.

Могут возникнуть вопросы. А для чего было таиться? Разве нельзя было нанести обидчику открытый прямой удар? Ведь у Агранова были для этого все возможности.

Задумаемся над этим.

И вновь обратим внимание на поездку Бриков в Великобританию.

Валентин Скорятин самым внимательнейшим образом…

«…пересмотрел три пухлые архивные папки из фонда НКВД РСФСР… Почти шестьсот листов!.. Фамилии Брик в них нет. Отказов не было.

И ещё один архив. Здесь – в выездных делах Л.Ю. и О.М.Брик – тоже нет никаких запросов в британские консульские учреждения. Так был ли сам запрос осенью 29-го? Не миф ли это?..

Поездка сорвалась?

Но всё же, как оказалось, намерение съездить за рубеж осталось. Пришлось только передвинуть сроки отъезда».

Почему Скорятин не обнаружил в архивах никаких документов с просьбами Бриков о въездных визах, объясняется просто – их поездку в Великобританию (несмотря на все заявления и записи Лили Брик) организовывало ОГПУ. И кто-то из гепеушников (скорее всего, всё тот же Яков Агранов) сказал Брикам, что отказ временный, поэтому нужно немного подождать, и отъезд их состоится чуть позже. Вот почему Лили Юрьевна и Осип Максимович отнеслись к этому происшествию спокойно. И (в ответ на каждый шаг Маяковского и чуть ли не на каждую произнесённую им фразу) стали ещё безжалостнее и больнее «колоть» автора «Бани».

Владимир Владимирович в тот момент готовился к поездке в Ленинград, где ему предстояло выступить на вечерах, на которых он собирался читать свою пьесу: 12 октября – в помещении Государственной академической капеллы, 13-го – в Московско-Нарвском доме культуры и 20-го – в Доме печати.

В день его отъезда произошло событие, которое иначе как мстительным ответом Агранова и Бриков на образы Победоносикова, Оптимистенко и Мезальянсовой и не назовёшь.

Первый «укол»

Об этом событии Лили Брик много лет спустя рассказала итальянскому журналисту Карло Бенедетти:

«Вот случай, записанный в моём дневнике:11 октября 1929 года, вечером, – нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.

В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т.Яковлева <…> выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье с флёрдоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе.

Но письмо уже– прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: «Что ж, я пойду». – «Куда ты? Рано, машина ещё не пришла». Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушёл».


В.В. Маяковский. Москва, 1929.

Фото: А. А. Темерин


Никто из присутствовавших на той читке Эльзиного письма никаких воспоминаний об этом событии не оставил. Читала ли Лили Юрьевна полученное письмо на самом деле?

Аркадий Ваксберг высказался так:

«Сцена эта, так старательно воспроизведённая Лилей, отличается поистине нарочитой театральностью. Она поражает отнюдь не спонтанностью, а толково продуманным замыслом, который грубовато и беспощадно реализует талантливый режиссёр. И то, что Лиля всё читает и читает вслух это письмо в присутствии Маяковского, отлично сознавая, что режет ножом по его сердцу; и то, что просьба "ничего Володе не говорить "заботливо перенесена в самый конец письма, а она всё равно её оглашает в присутствии (по инерции, что ли?); и то, что оно содержит такие подробности (флёрдоранж, белое платье и прочее), которые совершенно безынтересны для Лили, но зато должны особенно уязвить Маяковского; и то, что оглашению текста, сильно смахивающего на сплетню, внимают пусть и завсегдатаи дома, но всё-таки посторонние люди (публичная декламация какого-либо другого письма Эльзы ни в мемуарах, ни в дневнике Лили не зафиксирована) – всё говорит за то, что мизансцена тщательно отработана и преследует вполне определённую цель».

Из тех «нескольких человек», присутствовавших при чтении, Лили Брик потом упомянула лишь Надежду Штеренберг, жену художника Давида Петровича Штеренберга.

Валентин Скорятин к этому добавил:

«Позволю себе обратить внимание читателя на такой весьма существенный штрих. Среди неназванных интервьюеру „нескольких человек“, оказывается, находились В.Полонская и М.Яншин. И в разговоре со мной Вероника Витольдовна подтвердила, что хорошо помнит тот давний осенний вечер в Гендриковом.

Что же получается? Маяковскому как бы невзначай сообщают о замужестве Яковлевой, да ещё в присутствии женщины, ему небезразличной. Можно лишь догадываться, что происходит в его душе. Удар по самолюбию. К тому же «парижскую новость» он узнаёт не сам по себе, а от Лили Брик».

Аркадий Ваксберг:

«К тому же до свадьбы было ещё очень далеко (она состоялась 23 декабря 1929 года, когда только и могли появиться флёрдоранж с белым платьем), в октябре же, по свидетельству самой Татьяны, дю Плесси („кажется, виконт“) лишь начал ухаживать за нею, добиваясь согласия на брак, а Эльза, как утверждала впоследствии Татьяна, уже поспешила заверить её, что Маяковскому не дали визы на выезд…»

Кстати, письмо, которое тогда читалось, до сих пор не обнаружено.

Бенгт Янгфельдт в связи с этим пишет:

«В 1000-страничном французском издании переписки между Лили и Эльзой нет ни единого письма за период с 19 июня 1929 года до 15 апреля 1930-го – отсутствуют даже те письма, на которые Лили ссылается в дневнике, из чего можно сделать вывод, что в них затрагивались такие щекотливые темы (касавшиеся главным образом несостоявшейся поездки Маяковского в Париж), что были все основания их уничтожить».

Свой дневник Лили Юрьевна тоже весьма основательно отредактировала (якобы для того, чтобы в нём не осталось какой-нибудь информации, которая в период репрессий 30-х годов могла бы повредить ей самой и кому-то из её знакомых). В результате этих исправлений и удалений ненужных (и опасных) слов и целых предложений возникли неувязки и разночтения.

Аркадий Ваксберг:

«Есть только три варианта, которыми можно объяснить эту, право же, шокирующую ситуацию: такого письма вообще никогда не было, оно не более чем зловещий розыгрыш Лили; оно было, но Лиля его уничтожила; оно было, и Лиля его не уничтожила, но составители решили воздержаться от его публикации..»

Есть ещё один вариант, который объясняет «ситуацию»: письмо, якобы написанное Эльзой Триоле, на самом деле написали Брики (явно по совету Агранова). И организовали всё так, как потом Лили Юрьевна зафиксировала в своём дневнике. Вот эти записи:

«Когда вернулся шофёр, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофёра последним словом, чего с ним никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: “Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит”».

После «укола»

Бенгт Янгфельдт:

«По словам Лили, на следующий день она позвонила Маяковскому в Ленинград в гостиницу „Европейская“ и сказала, что тревожится за него. В ответ он произнёс фразу из старого еврейского анекдота ("Эта лошадь кончилась, пересел на другую ") и заявил, что беспокоиться не нужно. Когда она спросила, хочет ли он, чтобы она приехала в Ленинград, он обрадовался, и Лили в тот же вечер покинула Москву».

Так описан этот эпизод в воспоминаниях Лили. Но в отредактированном дневнике он выглядел уже несколько иначе:

«Беспокоюсь о Володе. Утром позвонила ему в Ленинград. Рад, что хочу приехать. Спросила, не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны – в Париже тревожатся. Говорит – „передай этим дуракам, что эта лошадь кончилась, пересел на другую“. Вечером выехала в Питер».

Из дневника Лили Брик следует, что этот разговор произошёл 17 октября, то есть через шесть дней после того, как

Маяковский уехал из Москвы. Именно тогда она и спросила, «не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны

Бенгт Янгфельдт по этому поводу написал:

«Разночтения и неясности могут показаться несущественными, однако, это не так».

Аркадий Ваксберг оценил случившееся ещё строже:

«Ситуация, однако, была ещё более запутанной, чем кажется на первый взгляд».

И Ваксберг продолжал рассуждать:

«В июле 1968 года в связи с оголтелой антибриковской кампанией, Лиля вдруг информирует Эльзу (письмо от 8–9 июля) о том, как отражён эпизод с чтением письма в её воспоминаниях и как – в дневнике. Судя по письму, она явно отвечает на вопросы, которые поставила Эльза. <…> Вопросы, видимо, были поставлены в телефонном разговоре – в письме их нет. Но они, естественно, были, иначе с чего бы вдруг Лиля стала с такой подробностью воспроизводить Эльзе текст её же куда-то запропастившегося письма сорокалетней давности? Зачем Эльзе была нужна версия Лили? Разве они никогда не читала её воспоминаний? Разве она сама не знала, что написала в своём же письме? Разве между сёстрами всё это время множество раз не было говорено-переговорено?

Все эти вопросы заведомо риторичны: как для всех очевидно, Эльза просто старалась избежать даже малейших расхождений с «показаниями» старшей сестры».

Эти «показания» вот какие: в Лилином дневнике 11 октября 1929 года записано:

«Письмо от Эли про Татьяну. Она, конечно, выходит замуж за франц. виконта. Надя (Штеренберг, была тот день у нас) говорит, что я побледнела, а со мной это никогда не бывает. Представляю себе Володину ярость, и как ему стыдно. Сегодня он уехал в Питер выступать».

По поводу этой дневниковой записи Ваксберг задался резонными вопросами:

«С чего бы Лиля вдруг побледнела, вопреки своим обычаям? Если бледнеть, то скорее уж Маяковскому, легко представить себе, как он мог воспринять нанесённый ему удар. <…> Но почему тогда стыдно должно было быть Маяковскому? За что? Перед кем?

Любое новое слово в этой горькой истории ничего, как видим, не проясняет, а лишь увеличивает число загадок. Как всё упростилось бы, если на месте двусмысленностей, купюр и умолчаний мы имели бы всю – не подчищенную, не подкрашенную, не опущенную – правду, и только правду. Во всей её полноте…»

Иными словами, у маяковсковедов нет однозначного ответа на вопрос, на самом ли деле Лили Брик получила от Эльзы это письмо, или оно было ею придумано и специально «разыграно», чтобы побольнее уколоть Маяковского.

Но существует свидетельство, на которое маяковсковеды почему-то внимания не обратили – воспоминания Натальи Брюханенко. В них описывается инцидент произошедший (как казалось ей самой) в январе 1930 года. Однако судя по целому ряду «штрихов» становится ясно, что всё происходило в октябре 1929 года:

«Январь. Я у Маяковского на Лубянском проезде. Вечер. Он что-то пишет за столом, я нахожусь в комнате как бы сама по себе. В это время ему приносят письмо. Он набрасывается, читает его. А потом… С большим дружеским доверием рассказывает мне о том, что он влюблён, и что он застрелится, если не сможет вскоре увидеть эту женщину.

Ужасная тревога охватила меня.

Оправдала ли я его доверие? Я думаю об этом много лет.

Выйдя от него, я тут же из автомата позвонила Лиле Юрьевне и рассказала ей всё.

Да, его дружеское доверие я оправдала поступком в его защиту. Я обратилась по верному адресу.

Несмотря на то, что Маяковский так и не увидел больше эту женщину, – увидеть её было очень трудно, – в этот раз Лиля успела спасти его».

Ой, ли! Этот эпизод из воспоминаний Натальи Брюханенко свидетельствует о том, что Лили Юрьевна, услышав слова «он застрелится, если…», быстренько сочинила письмо, якобы написанное Эльзой, и (наверняка посоветовавшись с Аграновым) прочла его уезжавшему Маяковскому.

Почему-то никто из биографов поэта не заметил (или заметил, но не придал этому значения), как зловеще звучат слова Лили Брик, произнесённые ею в телефонном разговоре с поэтом:

«…не пустит ли он себе пулю в лоб».

Ведь в этих словах слышится не столько нетерпеливое желание поскорее узнать о том, как подействовали на «Волосика» колючие подробности письма Эльзы Триоле, в них звучит явная подсказка, как следует поступить в этом случае поэту.

Впоследствии (на протяжении почти целого полувека) Лили Юрьевна будет утверждать, что у Маяковского была чуть ли не болезненная тяга поставить «точку пули в конце». И при этом она без устали повторяла, как он беззаветно любил её и как беспрекословно следовал всем её советам.

Но если так, значит, Лили Брик прекрасно понимала, чем может всё обернуться, если её «Счен» последует данному ему телефонному совету?

Лили Юрьевна уничтожила множество написанных ею страниц, в которых содержалась компрометирующая её информация. Но, к счастью, кое-какие следы всё же сохранились. И они беспристрастно свидетельствуют о том, как торжествовала Лили Брик, увидев, что её месть поразила обидчика и принесла ему немало страданий. Свидетельствуют они и о том, что чтение «письма Эльзы» было специально спланированным ударом, который Брики и Агранов наносили по Маяковскому. И этот удар был далеко не последним.

Кстати, в Ленинграде у поэта было много выступлений, и почти на каждом он неизменно приговаривал:

«Мы работаем, мы не французские виконты

Но сразу возникает вопрос: а не была ли вся эта история с ухаживанием советского поэта за красавицей-парижанкой придумана резидентом ОГПУ Яковом Серебрянским? Он вполне мог вызвать Маяковского и предложить ему поактивней поухаживать за Татьяной Яковлевой, чтобы разжечь ревность у её ухажёров-французов. И Владимир Владимирович стал выполнять это поручение, то есть принялся играть ту же самую роль, которую многократно исполняла Лиля Брик. А когда Маяковский услышал, что Яковлева «выходит замуж за какого-то виконта», он решил, что порученное ему задание выполнил. Отсюда и фраза:

«Мы работаем, мы не французские виконты

Странно, что на возможность такого хода событий маяковсковеды не обратили своего внимания.

На первом вечере, состоявшемся 12 октября в Академической капелле, из зала пришла записка:

«А Сельвинский вас всё-таки перешиб

Владимир Владимирович прочёл её и, по словам одного из зрителей:

«…кроме очередной остроты ничего не сказал».

А 20 октября ленинградский журнал «Искусство» привёл слова писателя Александра Фадеева, одного из лидеров РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей):

«Сельвинский в своём творчестве стихийный материалист, и именно это материалистическое (хотя и непоследовательное) мировоззрение позволило ему выбить с передовой линии поэзии… Маяковского, с его абстрактным рационализмом».

После Ленинграда

Многие биографы Маяковского пишут, что о его отношениях с Вероникой Полонской знали все, кроме её мужа. Но однажды об этом узнал и Михаил Яншин. Явно по информации, шедшей от Агранова и Бриков. 17 апреля 1930 года он написал (орфография Яншина):

«…вдруг Нора говорит мне однажды что В.В. предложил ей сначала жить с ним, а впоследствии уже предлагал развестись со мной и переехать к нему. Это было неожиданно для нас обоих. Он говорил Норе, что одинок, что не может так жить одиноким. Что произошло? Первый момент, как быть, что делать? Никаких поводов к такому предложению не было и вдруг на тебе! Не встречаться с ним?»

И Яншин обратился за советом к Лили Юрьевне, которая в воспоминаниях написала:

«Когда молоденький Михаил Яншин бросился ко мне за помощью, чтобы отвадить Володю от Полонской, я посоветовала ему закрыть глаза на их отношения, ведь там серьёзного не было. Это скоро кончилось бы, как кончилось с Наташей и с Татьяной. Но если бы Яншин ушёл от Норы, как он собирался – всё видя – то были бы две разбитые жизни – его и её. А так – мы вместе встречались, играли в карты, ездили на скачки, ходили во МХАТ…»

В этих высказываниях Лили Юрьевны очень точно описан круг её жизненных интересов: «встречались, играли в карты, ездили на скачки, ходили во МХАТ». К этому следует, пожалуй, добавить и те бесчисленные романы, которые она заводила с кем-либо из своего окружения. И в этом состояла вся её жизнь! Больше Лили Брик ничем не занималась. Даже для всех домашних дел была нанята домработница. А средства для жизни этой «семьи» добывал Маяковский.

Что же касается Полонской, то после разговора Яншина с Лили Брик своё отношение к Веронике Витольдовне Владимир Владимирович изменил. Яншин писал:

«…в следующий день он уже сказал, что… он просит позволить заботиться о Норке, как брат и пр. пр. уверения, что он относится замечательно ко мне, и не верить этому нельзя потому что относился он ко мне замечательно. Принимал мои замечания по „Бане“, говорил что давайте работать вместе п'есу, что какую роль я хочу играть, что он будет учиться у театра. (Я ему говорил, что он не любит театра и что не знает его.) Что делать? Оставить его? Мы было попробовали, но он выслеживал, узнавал репетиции, занятость Норы в спектаклях и когда мы говорили и ссылались на работу в театре, он нас разоблачал и обижался что мы и его обманываем».

Яншин, вроде бы, поверил в искренность Маяковского, но к супруге стал относиться с подозрением. Она это заметила и потом написала:

«…муж начал подозревать нас, хотя Яншин продолжал относиться к Владимиру Владимировичу очень хорошо.

Яншину нравилось бывать в обществе Маяковского и его знакомых, однако вдвоём с Владимиром Владимировичем он отпускал меня неохотно, и мне приходилось скрывать наши встречи. Из-за этого они стали более кратковременными.

Кроме того, я получила большую роль в пьесе «Наша молодость». Для меня – начинающей молодой актрисы – получить роль во МХАТе было огромным событием, и я очень увлеклась работой».

Пьеса, в которой Полонская получила роль, была инсценировкой популярного в ту пору романа Виктора Павловича Кина (Суровкина) «По ту сторону». Её ставили на Малой сцене театра. Маяковский отреагировал на эту явную удачу в работе молодой актрисы как всегда довольно оригинально:

«Владимир Владимирович вначале искренне радовался за меня, фантазировал, как он пойдёт на премьеру, будет подносить каждый спектакль цветы „от неизвестного“ и т. д. Но спустя несколько дней, увидев, как это меня отвлекает, замрачнел, разозлился. Он прочёл мою роль и сказал, что роль отвратительная, пьеса, наверное, – тоже. Пьесу он, правда, не читал и читать не будет и на спектакль ни за что не пойдёт. И вообще не нужно мне быть актрисой, а надо бросить театр.

Это было сказано в форме шутки, но очень зло, и я почувствовала, что Маяковский действительно так думает и хочет».

А тут ещё на одном из заседаний Лефа Маяковский напомнил своим соратникам о том, что приближается месяц, с которого началось его поэтическое творчество. Иными словами, грядёт 20-летний юбилей.

Это стало поводом для организации новых мстительных козней против поэта.

Вновь обсуждения

Между тем Всеволод Мейерхольд стал готовиться к постановке «Бани». Как только Художественно-политический совет ГосТИМа принял пьесу к постановке, Мейерхольд сразу же распределил роли между актёрами. Образ бюрократа Победоносикова предстояло воплотить артисту Игорю Ильинскому, только что блистательно сыгравшему Присыпкина в «Клопе». Роль Фосфорической женщины досталась жене Мейерхольда Зинаиде Райх. Репортёра Моментальникова должен был сыграть 20-летний актёр Валентин Плучек.

Спектакль, как ожидали, ждал грандиозный успех.

На волне этой казавшейся «победоносности» Маяковский решил шумно заявить о создании новой литературной группы – Рефа (Революционного фронта искусства). И 8 октября в Большой аудитории Политехнического музея состоялся вечер «Открывается Реф».

Павел Лавут:

«Участники вечера „Открывается Реф“ с трудом пробились в здание…

Кроме Маяковского с речами выступали Николай Асеев и Осип Брик.

Публика настроена бурно. В зале засела хулиганская группка. Они кричали, свистели и даже принялись избивать одного из участников вечера».

«Хулиганская группка», которая «засела» в зрительном зале, вероятнее всего, была подослана Яковом Аграновым. Мы с нею ещё встретимся.

Открывая вечер, Маяковский сказал:

«Год тому назад мы здесь распускали Леф. Сегодня мы открываем Реф. Что изменилось в литературной обстановке за год, и с чем теперь выступают на литературном фронтерефовцы? Прежде всего, мы должны заявить, что мы нисколько не отказываемся от всей нашей прошлой работы и как футуристов, и как комфутов, и, наконец, как лефовцев. И сегодняшняя наша позиция целиком вытекает из всей нашей прошлой борьбы».

Пётр Незнамов:

«Маяковский на вечере был в ударе, сыпал остротами…

Присутствовавший на вечере Мейерхольд сказал:

– Надо поражаться гениальности Маяковского – как он ведёт диспут!

И действительно, Маяковский так спорил, будто фехтовал. Он разил тупиц. Но, вообще говоря, он хотел жить в мире с другими.

– А чей метод лучше – выясним соревнованием. Взаимопроникновение и взаимнопронизывание, но не взаимопожирание».

Маяковский даже не догадывался, что никакое «соревнование» ему не поможет, так как «организаторы травли» уже приступили к его «пожиранию».

Пётр Незнамов:

«Вечер имел большой резонанс. О нём долго разговаривали. Это был первый и последний вечер Рефа».

В эти же дни Москва в категорической форме потребовала от Парижа выдачи Григория Беседовского. Но Франция не менее решительно отказала. Тогда советские власти объявили, что беглеца будут судить заочно.

Выходивший в Париже эмигрантский еженедельник «Дни» поместил статью своего редактора Александра Фёдоровича Керенского, некогда возглавлявшего Временное правительство России. В статье, в частности, говорилось:

«…кинематографическое бегство с прыганьем через два забора из собственного посольства г. Беседовского, первого советника и замполпреда СССР в Париже, в порядке неслыханного в дипломатических летописях мирового скандала, вскрывает перед заграницей такую степень распада диктаторского аппарата, о которой в Европе ещё не догадывались».

Борис Ройзенман, выступая 8 января 1930 года на заочном суде над Беседовским, высказался так:

«Через забор он перелез для создания сенсации и придания себе вида мученика».

Когда через год Беседовский издал в Париже книгу «На путях к Термидору», один из эмигрантских острословов по этому поводу пошутил:

«Что такое “Термидор”?
Это – скок через забор».

А в Москве в это время в Государственном театре имени Мейерхольда вдруг произошло событие, которого не ожидал никто.

С 12 по 20 октября Маяковский был в Ленинграде, где всюду говорил о «Бане» и читал её. В городе на Неве оказался и актёр Игорь Ильинский, который написал:

«Владимир Владимирович пригласил меня к себе в номер „Европейской гостиницы“ и прочёл пьесу мне и Н.Эрдману, который тоже ещё не слышал её.

И вот случился промах, один из самых больших в моей жизни. Я недооценил пьесу. То ли Маяковский плохо читал, так как он привык читать на широкой аудитории, то ли я был заранее слишком наслышан о пьесе, но восторгов, которых от меня и от Эрдмана ждал автор, не последовало…

…приехав в Москву, я довольно сухо отозвался о пьесе Мейерхольду, а когда услышал его экспликацию будущего спектакля, то совсем разочаровался, так как то, что было неоспоримо ценного в пьесе, Мейерхольд, на мой взгляд, совершенно неправильно трактовал. Особенно это касалось образа Победоносикова».

И Игорь Ильинский от предложенной ему роли Победоносикова наотрез отказался.

Аркадий Ваксберг:

«Тем неожиданней был отказ Ильинского от роли – поступок скандальный и демонстративный. Его заменил Максим Штраух, тоже один из любимейших актёров Мейерхольда, но отказ Ильинского, явно перепугавшегося слишком уж обнажённых сатирических красок в образе своего героя, ещё более накалил тревожную атмосферу вокруг новой пьесы и готовившегося к постановке спектакля».

Лишь через двадцать с лишним лет Игорь Владимирович Ильинский, ставший к тому времени народным артистом СССР, решил реабилитировать себя, приняв участие в очередной постановке «Бани». Он написал:

«Я отдал свой долг Маяковскому, сыграв Победоносикова в радиопостановке Р.Симонова, только в 1951 году».

Радиоспектакль «Баня» прозвучал во всесоюзном эфире 19 июля 1951 года – в 58-ю годовщину со дня рождения В.В.Маяковского. Его поставил главный режиссёр Вахтанговского театра народный артист СССР Рубен Николаевич Симонов (сорежиссёром был М.А.Турчанович). Роль Победоносикова сыграл Игорь Ильинский, изобретателя Чудакова – народный артист СССР Алексей Грибов, мадам Мезальянсову – народная артистка СССР Вера Марецкая.

Но вернёмся в 1929-ый год.

Отказ Игоря Ильинского играть Победоносикова и другие неприятности сильно расстроили Маяковского, и он написал стихотворение «В 12 часов по ночам», в котором были такие строки:

«Неприятностей этих / потрясающее количество.
Сердце / тоской ободрано.
А тут / ещё / почила императрица,
государыня / Мария Фёдоровна».

Императрица Мария Фёдоровна, мать Николая Второго, скончалась в Копенгагене 13 октября 1929 года. Наверное, многим бросилось в глаза отсутствие рифмы в первой и третьей строках. Вместо слова «императрица» в стихотворении явно стояли слова «её величество», которые потребовали заменить цензоры. И Маяковский принялся искать замену. Не из-за этого ли стихотворение «В 12 часов по ночам» было напечатано только в конце декабря (в сборнике «Туда и обратно»)?

Как бы в ответ цензорам, безаппеляционно вмешивавшимся в его творчество, Маяковский написал стихотворение «Помните!», вошедшее в тот же декабрьский сборник. В нём рассказывалось об изобретателях, предложивших проложить подводный тоннель для сообщения между Францией и Англией. Но власти обеих стран этот проект отвергли:

«Говорит англичанин: / “Напрасный труд —
к нам / войной / французы попрут”.
Говорит француз: / “Напрасный труд —
к нам / войной / англичане попрут”.
И / изобретатель / был похоронен.
Он не подумал / об их обороне».

Здесь ни к чему придраться было нельзя, поскольку поэт клеймил европейские власти. Но в выводе, которым завершалось стихотворение, можно почувствовать горечь от того, что советские цензоры тоже «хоронят» произведения, созданные для российских пролетариев:

«Изобретатели, / бросьте бредни
о беспартийности / изобретений.
Даёшь – / изобретения, / даёшь – / науку,
вооружающие / пролетарскую руку».

А какая «изобретательность» драматурга так напугала в «Бане» артиста Ильинского?

Аркадий Ваксберг высказался об этом так:

«Беспощадно злой гротеск, бивший по самым болевым явлениям советской действительности, был понят сразу – и всеми! Но не все хотели в этом признаться, выискивая для шельмования не существующие в пьесе „художественные“ просчёты и старательно обходя её политическую остроту».

И были люди, которые жаждали стереть в порошок автора «Бани».

А Маяковский продолжал читать свою пьесу в рабочих клубах, объяснять её суть в газетах и журналах.

Событие в ОГПУ

В Москву тем временем возвращались отозванные из Франции гепеушники. Тихо и незаметно вернулся и Лев Александрович Гринкруг, давний приятель Бриков и Маяковского, казалось бы, крепко (чуть ли не навсегда) обосновавшийся в Париже. Но Яков Агранов вызвал и его – в готовившемся «наказании» автора «Бани» он мог понадобиться.

Георгий Агабеков, который только что получил новое назначение (нелегальный резидент ОГПУ в Индии), потом написал:

«День 15 октября 1929 года остался у меня в памяти. В это утро я пришёл в ГПУ для продолжения сдачи дел новому заведующему восточным сектором ГПУ. Я пришёл несколько поздно. Уже сойдя с лифта и направляясь по коридору в свою комнату, я почувствовал что-то неладное. Слишком безлюдным был коридор, по которому обычно сновали сотрудники».

Сослуживец Агабекова по фамилии Минский рассказал ему следующее:

«– Знаешь что? Блюмкин арестован.

– Что ты говоришь? За что? – изумлённо спросил я.

– Оказывается, он в Константинополе был связан с Троцким и использовал наш аппарат для связи троцкистов в СССР. Он хотел завербовать для своей группы и Лизу Горскую, но она его выдала, и вчера ночью Блюмкина арестовали. Только никому не говори. Это секрет. Трилиссерраспорядился, чтобы никто в аппарате ИНО об этом не узнал.

Я ничего не ответил. У меня от изумления отнялся язык. Арестован Блюмкин, любимец самого Феликса Дзержинского. Убийца германского посла в Москве графа Мирбаха. Ведь ещё два месяца назад, когда Блюмкин вернулся из своей нелегальной поездки по Ближнему Востоку, он был приглашён на обед самим Менжинским. А теперь он сидит в подвале ГПУ.

Ещё недавно его имя было помещено в новой Советской энциклопедии, – да что там, всего пару дней тому назад во время чистки партии Трилиссер его рекомендовал как преданного и лучшего чекиста. Его мнением о положении на Востоке интересовались Молотов и Мануильский. Он бывал частым гостем у Радека. Наконец, он жил на квартире у министра в отставке Луначарского в Денежном переулке. А теперь он в тюрьме… Казалось невероятным…

– Как же его арестовали? – спросил я у Минского.

– Дело было ночью. Часа в два. Искали кого-нибудь из начальников секторов для назначения на операцию, но никого не нашли за исключением Вани Ключарёва. Его и послали с несколькими комиссарами. Да

В ОГПУ уже завели «Дело № 864И», в котором одним из первых документов был отчёт Лизы Горской (Розенцвейг), адресованный Якову Агранову. В этой бумаге Горская сообщала, что, начиная с 5 октября, несколько раз встречалась с Блюмкиным, который под большим секретом рассказал ей о своей встрече с Троцким. И о том, что встречался с Карлом Радеком и Иваром Смилгой, оповестив их о своих связях с высланным из страны вождём революции. И теперь Блюмкин, опасаясь, что эти бывшие троцкисты выдадут его, решил уехать на Кавказ и там переждать, когда события улягутся.

Обо всём этом Горская сообщила и Трилиссеру, который приказал Блюмкина арестовать.

Лиза Горская с Блюмкиным встретилась. О том, что произошло потом, она и написала в своей докладной Агранову:

«Мы вышли на улицу, мне пришлось сесть с ним в машину (т. Трилиссер дал мне указание не делать этого, но наши товарищи опоздали, и я уже остановить его не могла). Поехали на какой-то вокзал, где я надеялась арестовать его с помощью агента ТО ОГПУ или милиционера. Поезда на Ростов уже не было. Узнав, что поезда нет, Блюмкин окончательно растерялся, говорил, что раз он не уехал сейчас, то “катастрофа неизбежна”, что он будет расстрелян…

На обратном пути с вокзала – по Мясницкой – наши товарищи встретили нас и задержали».

Возглавивший операцию по задержинию Блюмкина Иван Ключарёв, кассир Иностранного отдела ОГПУ, рассказал Агабекову:

«Мы подъехали к квартире Блюмкина в час ночи. Я поднялся наверх один, но его не оказалось дома. Тогда я спустился вниз и вышел на улицу, смотрю – подъезжает такси, в котором сидели Блюмкин и Лиза Горская. Увидев нас, Блюмкин сразу догадался, в чём дело, ибо не успели мы подойти к его машине, как она уже повернула и умчалась. Мы вскочили в нашу машину и за ними.

Такси неслось по пустынным улицам, как дьявол, но ты же знаешь наши машины. У Петровского парка мы их нагнали. Видя, что им не уйти, Блюмкин остановил машину, вышел и кричит нам: “Товарищи, не стреляйте, сдаюсь. Ваня, отвези меня к Трилиссеру. Я ужасно устал”. Потом Блюмкин повернулся к такси, где продолжала сидеть Горская, и сказал: “Ну, прощай, Лиза, я ведь знаю, что это ты меня предала”. Это всё, что сказал он. Потом всю дорогу до ГПУ он молча курил».

Следствие по делу Якова Блюмкина вёл его тёзка и сослуживец, возможно, не раз вместе с ним принимавший участие в различных чекистских и гепеушных заседаниях, лучший друг лефовцев и рефовцев Яков Агранов.

В тот же день (15 октября) Агабекова вызвал шеф Иностранного отдела ОГПУ:

«– Вот что, тов. Агабеков, – встретил меня Трилиссер, который на этот раз был в явно удручённом состоянии. – Вам придётся отказаться от поездки в Индию. Вы, наверно, знаете уже, что случилось с Блюмкиным. Созданная им на Ближнем Востоке организация осталась теперь без руководства. Вам нужно немедленно выехать в Константинополь и принять нелегальную резидентуру».

А 24 октября парижская газета «Последние новости», редактировавшаяся Павлом Николаевичем Милюковым, опубликовала статью Григория Беседовского, которая называлась «Кто правит Россией? Сталин, Молотов, Каганович».

Ответ на эту публикацию долго ждать себя не заставил.

Борис Бажанов:

«Через несколько дней почтальон принёс повестку – Беседовский вызывается в Москву на заседание суда по обвинению в измене; ему просто хотели показать, что от ГПУ не спрячешься, и оно знает тайное место, где он скрывается.

По делу Беседовского пресса подняла слишком большой шум, и от покушений на него ГПУ воздержалось, но старалось причинить ему всевозможные неприятности».

А в Москве 24 октября гепеушники арестовали Николая Николаевича Поликарпова, авиаконструктора, на которого ещё до революции обратил внимание Игорь Иванович Сикорский (создатель всемирно известного самолёта «Илья Муромец»), После революции, развала авиапромышленности и остановки завода «Авиабалт», где работали Сикорский и Поликарпов, первый эмигрировал, а второй остался в России. Спроектированный и построенный Поликарповым легендарный самолёт У-2 (в 40-х годах переименованный в ПО-2 и вскоре получивший всемирную известность) уже год как летал над страной Советов. Но это авиаконструкотра не спасло – ему было предъявлено стандартное для той поры обвинение: «участие в контрреволюционной вредительской организации». Началось следствие.

У руководства ОГПУ, решавшего судьбу Якова Блюмкина, мнения разошлись. Генрих Ягода настаивал на расстреле. Меер Трилиссер был за тюремное заключение. Глава ведомства Вячеслав Менжинский колебался.

Так как после бегства за рубеж Бориса Бажанова Иосиф Сталин стал прислушиваться к мнению Ягоды с особым вниманием, вождь поддержал его расстрельное предложение.

Уже давно опубликован официальный документ:

«Заседание Коллегии ОГПУ (судебное) от 3 ноября 1929 года.

Слушали. Следственное дело № 99762… гр. БЛЮМКИНА Якова Гершевича… ранее осуждавшегося за контрреволюционную деятельность…

Дело слушается в несудебном порядке в соотв<етствии> с Пост<ановлением> През<идиума> ВЦИК от 5/V-1927 года.

Постановили. БЛЮМКИНА Якова Гершевича за контрреволюционную деятельность, повторную измену делу пролетарской революции и советской власти, за измену революционной > чекистской армии и шпионаж в пользу германской военной разведки – РАССТРЕЛЯТЬ с конфискацией всего имущества».

Под этим приговором стоит всего три подписи: Менжинского, Ягоды и Трилиссера.

Услышав этот приговор, Блюмкин, как говорят, спросил:

«– А о том, что меня расстреляют, завтра будет в “Известиях” или “Правде”?»

Есть свидетельства, что, когда 3 ноября комендантский взвод под командованием Агранова (почему Агранова, ведь он же не был комендантом ГПУ?) взял 29-летнего Блюмкина на прицел, тот крикнул:

«– Стреляйте, ребята, в мировую революцию! Да здравствует Троцкий! Да здравствует мировая революция!»

И запел «Интернационал»:

«– Вставай, проклятьем заклеймённый весь мир голодных и рабов

Грянул залп.

В вышедшей в Берлине в 1930 году книге «Г.П.У. Записки чекиста» Георгий Агабеков написал, что, уже находясь в Константинополе, он…

«…получил частное письмо из Москвы. В нём один мой приятель писал о Блюмкине, работавшем на Востоке под псевдонимом “Живой”:

– Итак, друг мой, “Живой” помер… Он ушёл из жизни, вопреки ожиданию, спокойно, как мужнина. Отбросив повязку с глаз, он сам скомандовал красноармейцам: “По революции пли!”»

Бенгт Янгфельдт:

«Расстрел Блюмкина потряс его коллег по партии и органам безопасности. Если казнили человека со столь прочными связями в самых высокопоставленных кругах ОГПУ, то такая же участь могла ожидать любого…»

Маяковский был одним из таких «коллег» Блюмкина, знал его с 1918 года и находился с ним в дружеских, а иногда и в крепких деловых отношениях. Кроме того, о следственном процессе над «изменником» Маяковский наверняка получал дополнительную информацию от своих закадычных друзей-гепеушников (Воловича или Горба). Безжалостная расправа над ставшим неугодным «солдатом Дзержинского», являвшегося к тому же одним из самых способных «бойцов особого отряда:» ОГПУ, не могла не ввергнуть Маяковского в глубокие раздумья о своей собственной судьбе. В эти ноябрьские дни он был особенно мрачен.

О том, как на расстрел Блюмкина отреагировал Маяковский, в своих воспоминаниях поведала Галина Катанян, передав рассказ человека…

«…который случайно встретился с Маяковским, когда тот выходил из здания ОГПУ на Лубянке: у поэта было „страшное лицо“, и он не поздоровался, хотя они были знакомы».

Яков Блюмкин стал первым, кого расстреляли за контакт с оппозиционером.

Бенгт Янгфельдт:

«Ни Маяковский, ни его друзья не упоминают казнь Блюмкина ни словом, что, с учётом политической взрывоопасности события, неудивительно. Однако трудно поверить, чтобы это событие не вызвало у Маяковского сильных чувств

– и воспоминаний: об анархистском периоде первой революционной поры, о времени, когда всё казалось возможным. Казнь Блюмкина была не просто смертью отдельного человека, а концом революционной эпохи и мечты о не авторитарном социализме. Начиналась новая эра в истории русской революции

– эра террора».

Не удивительно, что Владимир Владимирович именно в эти дни вновь надолго погрузился в тягостное молчание.

Свои выводы из этой истории сделали и кремлёвские вожди. Политбюро обсудило гепеушный вопрос и вынесло постановление: назначить Ягоду первым заместителем главы ОГПУ Менжинского, сняв с поста начальника ИНО ОГПУ Трилиссера. За то, что глава резидентуры во Франции Серебрянский «проморгал» изменника Беседовского,

Серебрянского постановили уволить с должности начальника отделения внешней разведки. Во главе ИНО ОГПУ был поставлен Станислав Адамович Мессинг.

Борис Бажанов:

«С Мессингом пришли новые кадры, спокойные чиновники, которые, конечно, старались, но главным образом делали вид,

что очень стараются, и совсем не были склонны идти ни на какой риск; и если предприятие было рискованное, то всегда находились объективные причины, по которым никогда ничего не выходило».

Одним из этих «спокойных чиновников» стал хорошо знакомый нам Лев Гилярович Эльберт (тот самый, что в 1921 году ездил с Лили Брик в командировку в Латвию). Он возглавил отделение внешней разведки ИНО ОГПУ вместо уволенного с этого поста Якова Серебрянского.

Во главе Особой группы («группы Яши») был поставлен Сергей Михайлович Шпигельглас. А Серебрянского перевели на рядовую оперативную работу.

Здесь сразу вспоминается ещё одно событие, о котором нельзя не сообщить. В 1929 году в Промакадемию на факультет текстильной промышленности поступила учиться Надежда Аллилуева, жена Иосифа Сталина. Однажды исчезли восемь её однокурсниц. Начал распространяться слух, что их арестовало ОГПУ. Надежда тут же позвонила Генриху Ягоде и потребовала немедленно их освободить. Ягода тотчас ответил, что он ничего не может сделать, так как арестованные скоропостижно скончались от какой-то инфекционной болезни.

«Читки» продолжаются

30 октября 1929 года состоялась ещё одна читка «Бани», а затем и её обсуждение в клубе Первой образцовой типографии Государственного издательства. Один из организаторов этого мероприятия впоследствии вспоминал:

«Читал Маяковский захватывающе. <…> Напряжённая тишина изредка прерывается сильными взрывами смеха. <…> Начались прения. Маяковский записывал все выступления рабочих. Время от времени он перебрасывался замечаниями с сидевшим рядом Мейерхольдом».

Вот несколько фраз, которые Владимир Владимирович высказал во время того обсуждения:

«Я бичую бюрократов… во всей пьесе…

То, что мы нашу пятилетку выполним в четыре года, – это и есть своего рода машина времени. В четыре года сделать пятилетку – это и есть задача времени. <…> Это машина темпа социалистического строительства…

Я хочу, чтоб агитация была весёлая, со звоном».

Из зала поступила записка с вопросом: почему вы вашу пьесу называете драмой? Маяковский ответил:

«– А это чтоб смешнее было, а второе – разве мало бюрократов, и разве это не драма нашего Союза?»

Хотя отдельные места «Бани» выступавшие подвергли критике, в целом о пьесе говорили с одобрением, а некоторые дали ей очень высокую оценку. Но у Маяковского уже было написано стихотворение, сначала названное «Гость», видимо, потому что начало у него было такое:

«Он вошёл, / склонясь учтиво.
Руку жму. / – Товарищ – / сядьте!
Что вам дать? /Автограф? / Чтиво?
– Нет. / Мерси вас. / Я – / писатель».

И этот «гость» принялся рассказывать о себе, пересыпая свой рассказ утверждениями, что он, дескать, «с музами в связи», и что у него «слог изыскан»:

«Тинтидликал / мандолиной,
дундудел виолончелью».

И неожиданно стал вдруг очень походить на Осипа Брика, с которым Владимир Владимирович давно уже был не в ладу. Видимо, Брик что-то весьма нелестное сказал Маяковскому по поводу «Бани». И терпение у того, к кому пожаловал нежданный стихотворный «гость», лопнуло, и он воскликнул:

«Попрошу вас / покороче.
Бросьте вы / поэта корчить!
Посмотрю / с лица ли, / сзади ль,
вы тюльпан, / а не писатель.
Вы, / над облаками рея,
птица / в человечий рост.
Вы, мусье, / из канареек,
чижик вы, мусье, / и дрозд.
В испытанье / бите / и бед
с вами, што ли, / мы / полезем?
В наше время / тот – / поэт,
тот – / писатель, / кто полезен».

А в финале стихотворения Маяковский добавил:

«В наши дни / писатель тот,
кто напишет / марш / и лозунг».

И переименовал стихотворение в «Птичку божию».

В журнале «Крокодил» в октябре 1929 года были напечатаны «Стихи о Фоме», в которых под Фомой тоже явно подразумевался Осип Брик, всегда имевший на любое событие, которое происходило в стране, своё особое мнение. В стихах говорилось:

«Мы строим коммуну, / и жизнь / сама
трубит / наступающей эре.
Но между нами / ходит / Фома,
и он / ни во что не верит.
Наставь / ему / достижений любых
на каждый / вкус / и вид,
он лишь / тебе / половину губы —
на достиженья – / скривит…
Покажешь / Фомам / вознесённый дом
и ткнёшь их / ив окна /и в двери.
Ничем / не расцветятся / лица у Фом.
Взглянут – / и вздохнут: / “Не верим!”»

27 октября журнал «Огонёк» опубликовал стихотворение Маяковского «Мы», которое отвечало «Фомам неверующим»:

«Мы / Эдисоны / невиданных взлётов, / энергий / и светов.
Но главное в нас – / и это / ничем не заслонится, —
главное в нас / это – наша / Страна советов,
советская воля, / советское знамя, / советское солнце.
Внедряйтесь / и взлетайте
и вширь / и ввысь.
Взвивай, / изобретатель,
рабочую /мысль!..
Вредителей / предательство
и белый / знаний / лоск
забей / изобретательством,
рабочий / мозг».

Маяковский впрямую заявлял о том, что он – за изобретателей. За тех, кто изобретает и создаёт «Машины Времени». Пусть им нехватает знаний, ведь у знаний – «белым» («белогвардейский») лоск, который и порождает «вредителей предательство». Иными словами, всех тех, кто располагал знаниями, поэт зачислял в стан «вредителей» и «предателей», то есть «врагов народа».

Как бы лишний раз подтверждая это, в октябрьском номере журнала «Даёшь» Маяковский опубликовал стихотворение «Даёшь!», в котором славилась то, что происходило тогда в стране Советов:

«Коммуну / вынь да положь,
даёшь / непрерывность хода!
Даёшь пятилетку!/Даёшь —
пятилетку / в четыре года!»

Вскоре в газетах и журналах начали появляться фрагменты «Бани» с комментариями автора.

4 ноября в «Литературной газете» Маяковский заявил:

««Баня» бьёт по бюрократизму…. «Баня» агитирует за горизонт, за изобретательскую инициативу».

Выкорчёвывание «правых»

7 ноября 1929 года газета «Правда» опубликовала статью Сталина «Год великого перелома (Год 12-й годовщины Октября)», в которой говорилось:

«…речь идёт о коренном переломе в развитии нашего земледелия от мелкого и отсталого индивидуального хозяйства к крупному и передовому коллективному земледелию, к совместной обработке земли, к машино-тракторным станциям, к артелям, колхозам, которые опираются на новую технику».

В тот же день газета «Труд» напечатала «Октябрьский марш» Маяковского:

«В строгое / зеркало / сердцем взглянем,
очистим / нагар / и шлак.
С партией в ногу! /Держи / без виляний
шаг, / шаг, / шаг!»

10 ноября начал работу пленум ЦК ВКП(б), на котором был сделан ещё один шаг на пути ускорения индустриализации и коллективизации, темпы которых, как говорилось на пленуме, превзошли «самые оптимистические проектировки». Это означало, по мнению большинства ЦК…

«…банкротство позиции правых уклонистов (группа т. Бухарина), являющейся не чем иным, как выражением давления мелкобуржуазной стихии, паникой перед обострившейся классовой борьбой, капитулянством перед трудностями социалистического строительства».

Бухарин, Рыков, Томский и Угланов были названы лидерами «правых оппортунистов», а ЦК ВКП(б) постановил:

«1. Т. Бухарина, как застрельщика и руководителя правых уклонистов, вывести из состава Политбюро.

2. Т.т. Рыкова, Томского и Угланова строго предупредить».

Ещё раньше – во второй половине апреля 1929 года – Объединённый пленум ЦК и ЦКК ВКП(б) постановил снять Бухарина с постов редактора «Правды» и главы Коминтерна, а Томского – с поста главы ВЦСПС (профсоюзов). Но это решение не было опубликовано. Теперь же о начале преследования вождей «правых» узнала вся страна.

Ян Гамарник, первый заметитель нарокмвоенмора Клима Ворошилова, в своём выступлении на пленуме сказал:

«– Мы не можем терпеть, чтобы в рядах нашего Политбюро находились люди, которые мешают нашей борьбе, которые путаются между ног, которые объективно защищают классового врага».

Явно присоединяясь к этим словам (и вообще ко всем решениям партийного пленума), Маяковский опубликовал в ноябрьском номере журнала «Чудак» стихотворение «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка». Видимо,

Владимир Владимирович узнал, с какой иронией Юрий Анненков высказался о его стихотворении «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру»:

«…своего литейщика Маяковский недаром назвал Козыревым, то есть – козырь, удачник.

Рассматривая эту поэму с точки зрения литературной формы, мы видим, что Маяковский просто стёр самого себя».

И Маяковский дал герою своей новой поэмы не козырную фамилию. И не побоялся упомянуть трудности, которые возникают на пути строителей нового советского города:

«Свела / промозглость / корчею —
неважный / мокр / уют,
сидят / впотьмах /рабочие,
подмокший / хлеб / жуют.
Но шёпот / громче голода —
он кроет / капель / спад:
“Через четыре / года
здесь / будет / город-сад!..”
Я знаю – / город / будет,
я знаю – / саду / цвесть,
когда / такие люди
в стране / в советской / есть!»

Но были в тот момент в советской стране люди, которых большевики-сталинцы воспевать не собирались. Одним из них был Николай Поликарпов (авиаконструктор, создавший самолёт для первоначального обучения пилотов У-2). Следствие по его делу шло около месяца. Гепеушникам давно было ясно, что их подследственный «изобретатель» явный «контрреволюционер-вредитель». Поэтому ему без всякого суда объявили приговор: высшая мера наказания. И Поликарпов стал ждать дня, когда его поведут на расстрел.

Были в стране Советов и другие люди, неугодные большевикам. О них говорил «Проект закона о перебежчиках с поправками т. Сталина», утверждённый на одном из ноябрьских заседаний политбюро. Нежелание возвращаться из-за границы в СССР теперь предлагалось рассматривать «как перебежки в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и квалифицироватъ как измену». А 21 ноября 1929 года ЦИК СССР принял постановление, которое гласило:

«Лица, отказавшиеся вернуться в Союз ССР, объявляются вне закона. Объявление вне закона влечёт за собой:

а) конфискацию всего имущества осуждённого,

б) расстрел осуждённого через 24 часа после удостоверения его личности.

Настоящий закон имеет обратную силу».

Последняя фраза оповещала о том, что расстрелу подлежали все невозвращенцы (даже те, кто остался за рубежом несколько лет назад).

Владимир Маяковский на эти постановления советской власти не откликнулся. Он написал стихотворение «Старое и новое», впоследствии переименованное в «Отречёмся». В нём говорилось:

«Мораль / стиха / понятна сама,
гвоздями / в мозг / вбита:
– Товарищи, / переезжая / в новые дета,
отречёмся / от старого быта

Под «старым бытом», от которого предлагал «отречься» поэт, подразумевалось отсутствие ванной, лифта и прочих удобств, что воспевались в стихотворении о вселении «литейщика Ивана Козырева» в новую квартиру. Под стихотворением рукою Маяковского проставлена дата его создания: «22–23 ноября 1929 г.»

Тем временем в ГосТИМе продолжали ждать разрешения Главреперткома на постановку «Бани». Но главреперткомовцы вынесение вердикта всё откладывали, продолжая устраивать общественные обсуждения пьесы. И Маяковскому приходилось вновь и вновь разъяснять, для чего он создавал свою «Баню». 30 ноября в журнале «Огонёк» он написал:

««Баня» – моет (просто стирает) бюрократов».

В двенадцатом номере журнала «Даёшь» говорилось, что «Баня» направлена…

«…против бюрократизма, против узости, против покоя.

"Баня "чистит и моет.

"Баня "защищает горизонты изобретательства, энтузиазм».

Но общественные обсуждения пьесы продолжались. На них «организаторы травли» продолжали жалить драматурга. Об этом – Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«Маяковский брал меня с собой почти на все чтитки. По дороге обыкновенно советовался:

– А может быть, читать Оптимистенко без украинского акцента? Как вы думаете?

– Не поможет.

– Всё-таки попробую. Чтобы не быть великодержавным шовинистом.

И он пробовал.

Помню, как было ему трудно читать текст своего Оптимистенко «без украинского акцента». Маяковский всю свою энергию тратил на то, чтобы Оптимистенко получился без национальности, «никакой», бесцветный персонаж с бесцветным языком. В таком виде «Баня» теряла, конечно, половину своей силы, оригинальности, яркости, юмора. Но что было делать? Маяковский, как мог, всеми способами спасал своё детище. К великодержавному шовинизму на этот раз, правда, не придрались, но зато обвинили в «барски-пренебрежительном отношении к рабочему классу».

– Что это за Велосипедкин? Что это за Фоскин, Двойкин, Тройкин? Издевательство над рабочей молодёжью, над комсомолом. Да и образ Победоносикова подозрителен. На кого намекает автор?.. Характеры, собранные Маяковским, далеко не отвечают требованиям единственно правильной марксистской теории живого человека. Так что учтите это, товарищ Маяковский, пока ещё не поздно, пока вы ещё не скатились в мелкобуржуазное болото.

– Запрещаете?

– Нет, не запрещаем.

– Значит, разрешаете?

– Не разрешаем.

– А что же?

– А то, что сделайте для себя надлежащие выводы, если не хотите из левого попутчика превратиться в попутчика правого, а то ещё похуже…»

Ленинградская премьера

Во второй половине ноября 1928 года Маяковский составил список своих выступлений и работ – тех, что уже завершились, и тех, что ещё ему предстояли. Завершался этот перечень фразой:

«Маяковский работает поэму „Плохо“».

Александр Михайлов по этому поводу написал, что у Маяковского…

«…одним из итогов жизненного и журналистского опыта стало желание написать поэму „Плохо“. Маяковский шёл к этой поэме через сатиру двадцатых годов, пристреливаясь к более крупным целям…»

В конце ноября Владимир Владимирович вновь отправился в Ленинград.

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«…однажды он в поезде „Красная стрела“ Москва-Ленинград, стоя в коридоре международного спального вагона… вдруг начал читать только что сочинённые им злейшие эпиграммы. Одна была на поэта С. и заканчивалась цитатой из Крылова: „И рылом подрывать у дуба корни стала“, в другой говорилось: „И бард поёт, для сходства с Байроном на русский на язык прихрамывая“, а третья была такая: „Подмяв моих комедий глыбы, Главрепертком сидит Бандурин. – А вы ноктюрн сыграть могли бы на этой треснувшей бандуре?“

Он прочёл эти эпиграммы, окружив рот железными подковами какой-то страшной, беспощадной улыбки».

Первая эпиграмма была на Илью Сельвинского, вторая – на поэта Иосифа Уткина, третья – на главу Главреперткома (и драматурга) Константина Дмитриевича Гандурина (Лукичёва).

В том же поезде в город на Неве ехала группа рапповцев, один из которых, Михаил Фёдорович Чумандрин, впоследствии рассказал:

«При посадке в вагон нас увидел Маяковский.

– Товарищи, – громогласно сказал он, не повышая голоса. – Я к вам приду читать «Баню».

Вскоре они в самом деле пришёл. Ехали Фадеев, Либединский, Авербах и я. «Баня» была напечатана, насколько я помню, на нескольких тетрадках. Маяковский достал всё и разложил их по порядку на столике.

Читал он прекрасно. Голосом он владел в совершенстве. А разве легко было поэту, привыкшему к тысячным аудиториям, к громадным залам, к широким жестам, читать пьесу, пристроившись в уголке дивана, в душном маленьком купе? Однако прочёл он отлично, впечатление было очень сильное.

Несколько раз Владимир Владимирович останавливался.

– Не скучно? Читать?

– Конечно же! Читайте!

Тогда я понял, что он очень волнуется. Странно было замечать это в человеке, которого трудно было смутить чем-либо.

Уже уходя, стоя в дверях купе, он спросил:

– Значит, вы находите, что интересно

Но в Ленинград Маяковский ехал не из-за «Бани», а из-за «Клопа», которого ставили в филиале Большого Драматического театра. Премьера, состоявшаяся 25 ноября, прошла успешно. Журнал «Жизнь искусства» в 49-ом номере написал:

«По своей сценической форме „Клоп“, написанный размашисто и темпераментно, приближается к типу идеального мюзик-холльного обозрения, сатирически подперченного аттракционного представления…

При всей видимой разнородности приёмов, спектакль носит черты ясной и последовательной режиссёрской мысли, имеет чётко отлитую аттракционно-гротесковую форму».

«Красная газета» в вечернем номере от 29 ноября тоже поддержала премьеру:

«По существу, „Клоп“ Маяковского – это широкое „окно РОСТА“, которое когда-то любил разрисовывать поэт своими весёлыми и едкими карикатурами. Вся пьеса дышит боевой, размашистой плакатностью, революционным памфлетом против мещанства, – и это оправдывает все её недостатки…

Молодёжь Большого Драматического театра, под руководством режиссёров Тверского и Люце, показала свою талантливость, молодёжную подвижность и актёрскую изобретательность. Недаром присутствовавший на премьере Мейерхольд, вместе с автором «Клопа», весело «включились» в бурный поток зрительских аплодисментов».

28 ноября Маяковский вернулся в Москву, и Лили Брик записала в дневнике:

«Володя приехал из Ленинграда и рассказал, что ушёл с „Клопа“, не досмотрев, рассердился на отсебятину».

Кому верить – «Красной газете» или дневниковой записи?

От «Клопа» к «Бане»

2 декабря 1929 года в «Рабочей радиогазете» Маяковский прочёл стихотворение «Особое мнение», вскоре после этого опубликованное в журнале «Крокодил». Напомним, как оно начиналось:

«Огромные вопросища, / огромней слоних,
страна /решает /миллионнолобая.
А сбоку / ходят / индивидумы, / а у них
мнение обо всём / особое.
Смотрите, / в ударных бригадах / Союз,
держит темп / и не ленится,
но индивидум в ответ: / “А я / остаюсь
при моём, / особом мненьице”».

Вновь возникает вопрос: о ком эти строки? И невольно напрашивается ответ: о Бриках, Осипе Максимовиче и Лили Юрьевне. Это с ними Маяковский окончательно разошёлся во взглядах, именно этих «индивидумов» приколачивал он к доске позора.

Заканчивалось стихотворение хлёстким повторением недавнего лозунга («отречёмся / от старого быта!»), только теперь поэт отрекался от «трясины старья». Через несколько лет подобных строк вполне хватило бы для ареста «индивидумов», посмевших не соглашаться с «генеральной линией» партии:

«Трясина / старья / для нас не годна —
её машиной / выжжем до дна.
Не втыкайте / в работу / клинья, —
и у нас / и у массы / и мысль одна
и одна / генеральная линия».

«Машиной», которой поэт предлагал «выжигать» старьё, была, надо полагать, всё та же «Машина Времени» из его новой пьесы.

4 декабря «Баню» вновь обсуждали. На этот раз – в клубе «Пролетарий», который принадлежал сразу нескольким московским предприятиям. Мероприятие было организовано редакцией журнала «Даёшь».

Маяковский прочёл пьесу. Затем выступил Всеволод Мейерхольд и несколько рабочих, а поэт, отвечая на записки и замечания выступавших, сказал:

«Товарищи говорят, что здесь не указано, как бороться с бюрократизмом. Но ведь это указывает партия и советская власть: железной метлой чистки – чистки партии и советского аппарата – выметая из наших рядов всех, кто забюрократился, замошенничался и так далее. <…> Моя вещь – один из железных прутьев в той самой железной метле, которой мы выметаем этот мусор».

Какую-то часть записок, поданных на том вечере, а также некоторые вопросы, заданные из зала, опубликовал в январском номере журнал «Советский театр», сопроводив их зарисовками лиц, обращавшихся к поэту. Сразу возникает предположение: а не Аграновым ли и Бриками была организована эта публикация? Слишком негативное впечатление вызывают выражения нарисованных лиц и хмурость задававшихся вопросов. Молодой рабочий в надвинутой на лоб кепке с явным негодованием спрашивал:

«– Как по-вашему, товарищ Маяковский, доступны ли пониманию ваши пьесы рабочему?»

Ему язвительно вторил парень в фуражке, сдвинутой на затылок:

«– Остроты натянутые, непонятные. Кто это Микель Анжело – объясните! Вы пишете для интеллигенции

А лысоватый пожилой мужчина с усами и бородкой злобно выкрикивал:

«– Товарищи, довольно нам забивать головы, они у нас и так уже забиты! Моё мнение – прикончите все ваши сказки

Читавшим эти строки могло показаться, что в клубе «Пролетарий» пьесу забраковали. Однако резолюция была принята довольно доброжелательная:

«Мы, рабочие, собравшись в клубе „Пролетарий“ на литературный вечер, на котором поэт Маяковский прочёл свою пьесу „Баня“, считаем такие читки очень нужным и полезным делом… Кроме этого вечера, мы хотим посмотреть „Баню“ на сцене передового театра имени Мейерхольда, считаем её пьесой нужной, прочно вскрывающей бюрократизм. Мы хотим, чтобы общественный просмотр „Бани“ состоялся совместно с критиками, автором, режиссёром и артистами на нашей сцене вместе с нами, рабочими, где мы могли бы принять тоже участие в обсуждении пьесы».

А в стране в это время начиналась очередная чистка партийных рядов и советских учреждений, выметавшая на этот раз сторонников Николая Бухарина, Алексея Рыкова и Михаила Томского, которые ставили под сомнение реальность пятилетнего плана, настаивали на его «минимальном» варианте и были названы за это «правыми уклонистами».

Откликаясь на это мероприятие, Маяковский написал стихотворение «На что жалуетесь?», в котором обрушился на писателей и поэтов, которые не замечали борьбы с «правым уклоном». Поэт восклицал:

«Слезайте / с неба / заоблачный житель!
Снимайте / мантии древности!
Сильнейшими / узами / музу вяжите,
как лошадь, – / в воз повседневности.
Забудьте / про свой / про сонет да про опус,
разиньте / шире / глаз,
нацельте / его / на фабричный корпус,
уставьте / его / на стенгаз

А в «Стихе как бы шофёра» Маяковский решительно призывал:

«…товарищи, /и в быту / необходимо взяться
за перековку / человеческого материала».

Однако, несмотря на эти восклицания и призывы, вопросов, которые задавала жизнь, меньше не становилось. И на них Маяковскому приходилось отвечать. Касались они и его новой пьесы. От какого «мусора» пытался он избавиться с помощью своей «Бани»? Каких таких «сволочей» мыл он «весело» и «со звоном» в её очистительной пене? И вообще, почему пьеса всё-таки названа «Баней»?

Прямых ответов на эти вопросы Владимир Владимирович не дал.

Найти их и сформулировать пытались маяковсковеды.

Бенгт Янгфельдт:

««Баня» была своего рода продолжением «Клопа», но несла в себе откровенную критику бюрократизации советского общества и нового привилегированного класса высокопоставленных чиновников с партбилетами».

Александр Михайлов:

«Маяковский вёл жаркую схватку с бюрократией».

Александр Февральский:

«Маяковский принципиально сместил акцент со смешного на драматизм положения: дескать, смешно – да, смешно – как в цирке, но то, над чем смеёмся – драма нашей жизни, её уродство. <…> Маяковский смеётся над новым уродством, сжимая кулаки».

Аркадий Ваксберг:

«…крупные партийные бонзы, идеологи и консультанты… с полным к тому основанием увидели в Победоносикове обобщённый образ советского властолюбивого уровня. Власти, а не отдельного бюрократа».

И вновь вернёмся к Бенгту Янгфельдту, который отнёсся к «Бане» без всякого восторга, написав:

«Ни структурно, ни тематически „Баня“ не содержит в себе ничего нового – все пьесы и поэмы Маяковского заканчиваются картиной будущего, положительной или отрицательной. Однако политический сигнал был чётче, чем когда-либо…

Хотя многие критики относились к Маяковскому заведомо отрицательно, нельзя не признать, что во многом их замечания были справедливыми. Пьесе действительно не хватает действия, персонажи клишированы, реплики и шутки порой натянуты».

Здесь Янгфельдт явно пересказывал мнение Лили Брик, которую пьеса Маяковского как раз основательно «колола». Поэтому Брики, осуществляя задуманное мщение, и были заинтересованы в том, чтобы любое дело, которое затевал поэт, неизменно проваливалось бы с треском.

А Илья Сельвинский 2 ноября 1929 года написал письмо в Ленинград, в котором сообщал:

«…жизнь серая. Каждый день получаю рецензии и статьи о “Командарме”, в которых никто ничего не понимает и, главное, понимать не хочет. И самое серое во всём этом то, что я совершенно перестал реагировать. И вообще я решил реагировать только на хорошее…

Ах, если б эти строки читал Маяковский, как бы радовалось его сердце… Между прочим он уже два раза выступал публично с афишами и ругал “Командарма” и “Пушторг” так, что все бегут в театр и в Госиздат смотреть трагедию и читать роман.

Мы собираемся послать ему благодарственный адрес за самоотверженную рекламу».

Второй «укол»

Зарождение идеи о праздновании юбилея Маяковского Павел Лавут относил на конец сентября 1929 года:

«29 сентября (эта дата уточнена по недавно обнаруженной доверенности, выданной мне Маяковским на устройство его вечеров перед моим отъездом в Ленинград), Маяковский неожиданно спросил меня, показывая на стены столовой:

– Как по-вашему, поместились бы на них все мои афиши?

– Вышла бы целая выставка!

– Вот именно! Хочу сделать выставку, и вы должны мне помочь…

Не дожидаясь ответа, он присел к столу и стал делать намётки…

– Цель выставки – показать многообразие работы поэта. В назидание молодёжи и на страх дуракам. Чего стесняться, в самом деле! Предрассудки! Ведь никто не сообразит, не предложит сделать выставку. Ну, лишний раз назовут хвастуном и нахалом. Зато будет явная польза – и для читателей и для нашего поэтического дела».

Как известно, к мероприятиям, связанным с юбилеями, Владимир Владимирович относился очень иронично. Так, ещё в 1926 году он даже написал стихотворение «Не юбилейте!», напечатанное 7 ноября в газете «Известия ЦИК». В нём были такие строчки:

«Белой гвардии / для меня / белей
имя мёртвое: юбилей.
Юбилей – это пепел, / песок и дым;
юбилей – / это радость седым;
юбилей – / это край / кладбищенских ям;
это речи и фимиам;
остановка предсмертная, / вздохи, / елей —
вот что лезет/из букв / «ю-б-и-л-е-й».
А для нас / юбилей – / ремонт в пути,
постоял – / и дальше гуди».

Впрочем, осенью 1929-го это стихотворение вряд ли вспоминалось. Но, судя по всему, «юбилейными» событиями вновь решили воспользоваться Агранов и Брики, нанеся «юбиляру» ещё один мстительный «укол». И они принялись растолковывать рефовцам, что в «Бане» Маяковский изобразил себя «машиной времени», перевозящей наиболее достойных советских людей в светлое будущее, а все остальные его соратники оказались никем и ничем, просто «Двойкиными» и «Тройкиными».

Не удивительно, что после такого разъяснения некоторые члены Рефа (в первую очередь, Николай Асеев и Семён Кирсанов) стали вдруг с возмущением говорить о том, что юбилейная выставка ни в коем случае не должна быть персональной, что её следует посвятить не творчеству какого-то одного человека, а всему коллективу Рефа, всем участникам группы.

Павел Лавут:

«…в ту пору не принято было устраивать прижизненных индивидуальных выставок писателей и поэтов».

Семён Кирсанов, которого Маяковский просто поднял на вершину известности, сделал известным в литературных кругах Москвы, никогда бы не посмел выступить против своего «капитана», если бы не напор со стороны Агранова и Бриков.

Да и Асеев, давнишний друг и соратник Маяковского, тоже не стал бы говорить ничего подобного, если бы его не распропагандировали всё те же Брики.

Когда у самого Маяковского спрашивали, для чего ему нужна такая грандиозная демонстрация его заслуг и достижений, он отвечал примерно то же, что говорил 25 марта 1930 года. Тогда он сказал, что выставка необходима ему потому…

«…что ввиду моего драчливого характера на меня столько собак вешали и в стольких грехах меня упрекали, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и просидеть года два, чтобы только ругани не слышать».

– Но! – с возмущением восклицали наиболее информированные из «обидевшихся» рефовцев, – в декабре исполняется 50 лет товарищу Сталину, поэтому персональная выставка, посвящённая другому человека будет совершенно некстати.

Известно высказывание Осипа Брика, сделанное годы спустя, в котором сквозит явно неодобрительное отношение к намерению Маяковского отметить свой юбилей:

«Он хотел, чтобы мы, рефовцы, взяли на себя организацию его выставки, и чтобы на выставку пришли представители партии и правительства и сказали, что он, Маяковский, хороший поэт. Володя устал от борьбы, от драк, от полемики. Ему захотелось немножко покоя и чуточку творческого комфорта».

Из этих слов видно, что Осип Максимович был недоволен тем, что он, главный идеолог Рефа, должен трудиться над организацией выставки, посвящённой тому, кто «устал», жаждет «покоя» и «комфорта». То есть на всё то, чем Осип Брик желал обладать сам, вдруг позарился «лучший друг», осмеявший его, главного идеолога, в «Клопе» и «Бане». А слова о приходе руководителей «партии и правительства» на выставку

Маяковского в контексте Брика воспринимаются как нечто абсолютно нежелательное.

То, что «мстительный укол» Маяковскому готовили обиженные Брики и Агранов, подтверждает ещё и тот факт, что до читки «Бани» внутри Рефа была полная консолидация. А сразу же после читки неожиданно возникло активное противодействие главному рефовцу.

Однако Маяковский продолжал настаивать на своём. И тогда Брики совершили хитрый манёвр: 23 октября 1929 года Реф принял решение, что выставка будет персональной, что посвящена она будет творчеству Маяковского, и будет называться «20 лет работы». Был даже выбран выставочный комитет, который должен был всё организовывать. В него вошли Асеев, Жемчужный и Родченко.

Николай Асеев даже написал от имени Рефа заявление в Главискусство:

«Мы, участники и деятели революционного фронта искусств, извещаем Главискусство об исполняющемся в декабре месяце этого года двадцатилетии деятельности крупнейшего и оригинальнейшего поэта современности Вл. Вл. Маяковского. Мы предлагаем отметить эту дату выставкой работ поэта под общим названием „Маяковский за 20 лет“…

Мы полагаем, что такой способ – наглядный показ работы – будет лучшим способом отметить значительность и плодотворность трудов этого крупнейшего мастера слова, чья фигура и до и после революции была наиболее своеобразным и блестящим явлением русской поэзии за много лет…»

О том, как отреагировало на предложение Рефа Главискусство, в воспоминаниях Павла Лавута сказано:

«Асеев и я направились в Главискусство. Там обещали сделать „всё зависящее“ и даже ассигновать какие-то средства. Однако дальше обещаний дело не пошло».

Впрочем, 9 декабря 1929 года в «Литературной газете» было всё же напечатано извещение о том, что готовится выставка Маяковского. Но после этого всё затихло – рефовцы о юбилее вспоминать вообще перестали.

А через полторы недели страна отмечала совсем другой юбилей.

Культ личности Сталина тогда ещё не достиг заоблачных высот, никаких грандиозных празднеств, посвящённых вождю, не проводилось. Известно лишь, что 20 декабря 1929 года состоялось заседание политбюро, на котором присутствовали Ворошилов, Куйбышев, Калинин, Рыков, Рудзутак, Сталин и Томский. Одним из пунктов повестки дня (в самом конце полутора десятков других вопросов) значилось выступление «всесоюзного старосты»:

«16. Заявление т. Калинина в связи с 50-летием т. Сталина (т. Калинин)».

Когда пятнадцать пунктов повестки дня были обсуждены, слово предоставили Михаилу Ивановичу Калинину, который зачитал заранее приготовленный текст:


«Товарищу Сталину.

Дорогой друг и боевой товарищ.

Центральный Комитет и Центральная Контрольная Комиссия Ленинской партии горячо приветствует тебя, лучшего ленинца, старейшего члена Центрального Комитета и его Политбюро…

В победоносные дни Великого Октября ты, в противоположность иным ученикам Ленина, оказался первым самым близким и самым верным его помощником, как выдающийся организатор Октябрьской победы…

Да здравствует Ленинская большевистская партия!

Да здравствует железный солдат революции – товарищ Сталин!


ЦК и ЦКК ВКП(б).


21/XII – 29 г.»


Как отреагировал на эту «здравицу» сам «железный солдат революции», скупые строки протокольной записи представления не дают. Осталось лишь принятое решение, которое гласит:

«16. Принять предложенное группой членов ЦК и президиума ЦКК обращение к т. Сталину в связи с его 50-летием (принято единогласно)».

Получается, что Сталин тоже голосовал «за»?

Как бы там ни было, но так как сталинский юбилей выпадал на 21 декабря, 24-го или 25 числа вполне можно было отмечать юбилейную дату Маяковского. Но не получилось: экспонаты собраны не были, выставлять было нечего.

Это был ещё один «укол» поэту – ведь Маяковский в тайниках души вполне мог надеяться на то, что его чествование пройдёт сразу же вслед за чествованием вождя.

Юбилею Сталина Маяковский стихотворных строк не посвятил. 27 декабря «Правда» опубликовала его стихотворение «Даёшь материальную базу!», в котором от имени простого рабочего заявлялось, что он хочет жить в доме с лифтом, и чтобы этот лифт непременно работал:

«Я, товарищи, / хочу возноситься,
как подобает / господствующему классу».

Заканчивался стих неожиданным утверждением:

«Пусть ропщут поэты, / слюною плеща,
губою / презрение вызмеив.
Я, / душу не снизив, / кричу о вещах
обязательных / при социализме».

В конце декабря Николай Асеев опубликовал в одной и московских газет заметку:

«В первых числах января в помещении клуба ФОСПа (улица Воровского, 52) откроется выставка „Маяковский за 20 лет“. Это первый опыт подытоживания деятельности поэта путём собрания и экспонирования всех видов его работ».

Но «все виды работ» надо было ещё собирать и собирать.

А в тюрьме О ГПУ на Лубянке всё ещё продолжал ждать своего последнего дня приговорённый к расстрелу авиаконструктор Николай Поликарпов. И вдруг без отмены или изменения приговора ему объявили, что он «сначала» должен отправиться на работу в конструкторское бюро ЦКБ-39 ОГПУ («шарашка», организованная в Бутырской тюрьме). Поликарпов отправился и встретился с другим арестованным авиаконстрктором – Дмитрием Павловичем Григоровичем, создателем (ещё в царское время) первого в мире гидросамолёта. С ним Поликарпов начал работать над созданием самолёта-истребителя.

И тут произошло ещё одно событие, которое вполне можно назвать очередным «уколом» поэту Маяковскому.

Третий «укол»

Конец декабря 1929 года в воспоминаниях Вероники Полонской описан довольно оптимистично:

«Помню, зимой как-то мы поехали на его машине в Петровско-Разумовское. Было страшно холодно. Мы совсем закоченели. Вышли из машины и бегали по сугробам, валялись в снегу. Владимир Владимирович был очень весёлый.

Он нарисовал палкою на пруду сердце, пронзённое стрелой, и написал «Нора-Володя»…

Тогда в нашу поездку в Петровско-Разумовское, на обратном пути, я услышала от него впервые слово «люблю».

Он много говорил о своём отношении ко мне, говорил, что, несмотря на нашу близость, он относится ко мне как к невесте.

После этого он иногда называл меня невестой».

Но удары на «жениха» продолжали сыпаться отовсюду.

20 декабря Лили Брик записала в дневнике:

«Читал „Баню“ в реперткоме – еле отгрызся».

23 декабря исполнялся месяц со дня подачи текста «Бани» в Главрепертком, но никакого решения там ещё не приняли. Это вселяло тревогу.

24 декабря Лили Юрьевна записала:

«…осложнения с разрешением к постановке „Бани“».

В тот же день (24 декабря) в ленинградской «Красной газете» появилась рецензия, которая то ли восхваляла Сельвинского, то ли «подкалывала» Маяковского:

«“Пушторг” – одно из глубочайших явлений советской поэзии. “Пушторг” – произведение великое».

А 23 декабря в Париже состоялась свадьба виконта Бертрана дю Плесси и Татьяны Яковлевой, о чём Маяковскому тотчас поспешили сообщить – и Лили Юрьевна, узнавшая об этом событии из телеграммы Эльзы Триоле, и друзья-гепеушники, у которых были свои каналы информации.

Видимо, в те же дни произошла встреча с Маяковским тогдашнего ответственного редактора газеты «Известия» Ивана Михайловича Гронского (Федулова), который был всего на год моложе Владимира Владимировича. Он потом написал:

«Одна из таких встреч произошла в Доме Герцена, на одном из банкетов художников. Я заказал ужин… Приходит Маяковский. Он поздоровался со мной, я предложил ему сесть. Маяковский не сел, топтался на месте, жевал папиросу. Я говорю: „Какая муха вас укусила?“ – „А что такое?“ – „Вы же явно в расстроенных чувствах“.

Перекинулись несколькими словами, и неожиданно Маяковский меня спрашивает: "Скажите, Иван Михайлович, будете вы меня печатать? "Я говорю: «Владимир Владимирович, приходите ко мне в „Известия“, домой, если хотите, приходите, почитаем, обсудим и решим, что, где и как надо печатать». Он продолжал стоять, продолжал топтаться на месте. Я говорю: «Знаете, Владимир Владимирович, а может быть, вам стоило бы отдохнуть? Поезжайте-ка куда-либо… Я вам дам командировку, деньги, всё вам устрою, что необходимо». – «Нет, я не поеду никуда», – отвечает Маяковский. Я говорю: «Может быть, стоит поехать за границу? Я вам командировку за границу дам». – «Никуда не поеду. Никуда, никуда не поеду», – такой был ответ Маяковского».

О том, что состояние Маяковского внушало тревогу, Гронскому было хорошо известно. Он потом написал об этом: «Мне говорили его друзья о том, что он болен, что он в очень тяжёлом таком нервном состоянии… Я и верил и не верил рассказам. Но когда я увидел Маяковского действительно больным, я понял, что надо как-то устроить ему отдых».

Пост ответственного редактора «Известий» давал Ивану Гронскому большие возможности, о которых он сам говорил: «Устроить командировку и визы мне было более чем легко: я просто позвонил бы Ягоде, мы с ним на Совнаркоме рядом сидели, дружили. Я бы сказал: „Генрих Григорьевич, надо дать Маяковскому разрешение на поездку за границу“. И этого было бы достаточно, чтоб все остальные организации согласились и дали разрешение на поездку за границу… Допустим на одну минуту, что одно из учереждений, которые должны были дать разрешение на поездку Маяковского за границу, одно из учреждений заартачилось, стало бы возражать. Тогда я позвонил бы по вертушке 1-2-2 и сказал: „Иосиф Виссарионович, вот я хочу направить Маяковского за границу, он болен. Надо дать ему возможность передохнуть и отдохнуть“. Я получил бы ответ: „Дайте распоряжение от моего имени, чтоб это было сделано. Немедленно“. И всё».

На том банкете в Доме Герцена находились и друзья-коллеги Маяковского, о которых Гронский написал:

«Ко мне подходит Асеев, с которым я дружил, говорит: „Иван Михайлович, как-то надо Володе помочь. Он не в своей тарелке. Он болен. Причём, по-видимому, болен очень серьёзно. Какой-то надлом“… Потом Пастернак подошёл, и вновь Асеев и Пастернак просили заняться Маяковским».

А у Вероники Полонской репетиции над спектаклем «Наша молодость» шли полным ходом, что тоже отражалось на самочувствии и настроении Маяковского:

«Стал он очень требователен, добивался ежедневных встреч, и не только на Лубянке, а хотел видеть меня и в городе…

Помню, после репетиции удерёшь и бежишь бегом в кафе на Тверской и видишь, за столиком сидит мрачная фигура в широкополой шляпе. И всякий раз – неизменная поза: руки держатся за палку, подбородок на руках, большие тёмные глаза глядят на дверь.

Он говорил, что стал посмешищем в глазах официанток кафе, потому что ждёт меня часами. Я умоляю его не встречаться в кафе. Я никак не могла обещать ему приходить точно. Но Маяковский отвечал:

– Наплевать на официанток, пусть смеются. Я буду ждать терпеливо, только приходи

Маяковский написал для Электрозавода «Марш ударных бригад», напечатанный в заводской газете 4 января 1930 года:

«Раздувай / коллективную / грудь-меха,
лозунг / мчи / по рабочим взводам.
От ударных бригад / к ударным цехам
от цехов / к ударным заводам…
Энтузиазм, /разрастайся и длись
фабричным / сиянием радужным.
Сейчас / подымается социализм
живым, / настоящим, / правдошным».

В этих строках уже чувствуется, что над ними не работал опытный (грамотный) редактор. Такой, каким много лет был для поэта Осип Брик.

В декабре Маяковский написал ещё одно стихотворение, направленное против Бриков, назвав его «Любители затруднений». Начиналось оно с описания главного героя:

«Он любит шептаться, / хитёр да тих,
во всех / городах и селеньицах:
“Тс-с, господа, / я знаю – / у них
какие-то затрудненьица”».

Далее вокруг этого главного героя возникала «орава», не скрывавшая своей радости:

«Собрав / шептунов, / врунов / и вруних,
переговаривается / орава:
“Тс-с, господа, / говорят, / у них
затруднения. / Замечательно! / Браво!”»

Заканчивалось стихотворение (его напечатал в первом номере 1930 года журнал «Крокодил») призывом:

«Республика / одолеет / хозяйств несчастья,
догонит / наган / врага.
Счищай / с путей / завшивевших в мещанстве,
путающихся / у нас / в ногах

Самое последнее стихотворение, написанное в 1929 году, называлось «Тревога»:

«Враг /разгильдяйство / не сбито начисто.
Не дремлет / неугомонный враг.
И вместо / высокого, / настоящего качества —
порча, / бой, / брак…
Сильным / средством / лечиться надо,
наружу / говор скрытненький!
Примите / против / внутренних неполадок
внутреннее / лекарство / самокритики.
Иди, /работа, / ровно и плавно.
Разводите / все пары!
В прорванных / цифрах / промфинплана
забьём, / заполним прорыв

Это последнее стихотворение, написанное Маяковским не только в 1929 году, но и вообще. Больше ни одного четверостишия для советских газет и журналов Владимир Владимирович не написал.

В декабре того же 1929 года, выступая по случаю столетия со дня рождения Ивана Михайловича Сеченова (в ленинградском первом Медицинском институте), академик Иван Петрович Павлов сказал:

«Мы живём в обществе, где государство – всё, а человек – ничто, а такое общество не имеет будущего, несмотря ни на какие Волховстрой и Днепрогэсы».

Между тем стремительно надвигался Новый – 1930-ый – год, и в самом конце 1929-го было решено устроить некое празднество.

Юбилей поэта

Василий Васильевич Катанян:

«Кончался 1929 год. Лиля решила отметить выставку Маяковского, двадцатилетний творческий юбилей поэта, дома в Гендриковом. Было приглашено много гостей…»

28 декабря в дневнике Лили Брик появилась запись:

«Купила 2 тюфяка – сидеть на Володином юбилее».

Кто именно «решил» устроить эти торжества, в наши дни установить со стопроцентной достоверностью, конечно же, невозможно. Существуют воспоминания Павла Лавута, считавшего, что инициатива исходила от Маяковского:

«30 декабря он устроил нечто вроде „летучей выставки“ у себя дома – для друзей и знакомых, которые задумали превратить всё это в шуточный юбилей, близкий духу юбиляра».

Приведённая фраза свидетельствует о том, что «устроить» выставку задумал Владимир Владимирович, а его «друзья и знакомые» (то есть опять те же самые Брики и Агранов) в ответ решили это мероприятие вышутить.

Написав подобное утверждение, Павел Ильич, видимо, сильно испугался, что переступил границу допустимого, и поспешил смягчить свой приговор «друзьям и знакомым»:

«Приглашая гостей, Владимир Владимирович предупреждал:

– Каждый должен захватить бутылку шампанского. Ничего больше не требую. Ведь это не встреча Нового года.

Когда я уходил от него накануне после делового свидания и спускался по лестнице, он порывисто открыл дверь и весело крикнул вслед:

– Не забудьте шампанское! Многие думают, что на мужа и жену можно ограничиться одной. Предупреждаю всех: бутылку на каждого человека

Других свидетельств, которые подтвердили бы, что именно Маяковский призывал гостей юбилейного мероприятия «захватить бутылку шампанского», нет. Что-то не очень верится, что Владимир Владимирович собирался устроить в собственной квартире самую обыкновенную пьянку. С ним никогда такого не случалось.

«Шампанская» инициатива исходила, скорее всего, от Бриков. Ведь это они решили превратить торжественное событие в «шуточный юбилей». Сохранилась запись в дневнике Лили Юрьевны, сделанная 29 декабря:

«Кручёных ужасно не хочет покупать Абрау-Дюрсо – говорит: боюсь напиться и сказать лишнее».

Других аналогичных высказываний до наших дней не дошло. Выходит, один лишь Алексей Кручёных не хотел, чтобы празднование превращалось в попойку?

Бенгт Янгфельдт:

«Его опасения подтвердились: в наполненной снегом ванне охлаждалось сорок бутылок шампанского, праздник длился всю ночь, многие – вопреки аскетичным традициям Лефа – опьянели, кто-то уснул, кто-то ушёл домой на четвереньках в холодной ночи».

Нельзя не отметить ещё одного обстоятельства. Высмеяв Осипа Брика в «Клопе», а в «Бане» назвав «сволочами» и «мразью» Бриков и Агранова, Маяковский продолжал вести себя так, словно ничего из ряда вон выходящего не произошло, и убеждал всех, что его пьесы созданы на основе газетных материалов.

Самое интересное, что Асеев, Кирсанов и некоторые другие рефовцы, как бы копируя Маяковского, вели себя точно так же, как он – как будто ничего особенного не случилось. Хотя именно от их демонстративного отказа участвовать в подготовке юбилейной выставки, она и не состоялась в назначенный срок. Складывается ощущение, что эта отобранная Бриками группа каждый свой шаг делала по их подсказке: дескать, ведите себя так, как ведёт себя автор «Бани». Иными словами, рефовская «фронда» была умело подготовлена.

Да, Асеев придумал юморное прозаическое поздравление, которое сам собирался озвучить, а Кирсанов сочинил весёлые частушки, которыми предстояло чествовать юбиляра. Но в этих шуточных строках таились очень обидные подковырки.

Наступило 30 декабря.

Павел Лавут:

«Маяковского попросили явиться попозже».

Наталья Брюханенко:

«Маяковский был изгнан на целый день из дому, и в квартире шло приготовление к вечеру. Комнаты украшены плакатами, раздвинута мебель, устроена выставка книг и фотографий».

Павел Лавут:

«Столовый стол вынесли, иначе гости не уместились бы в комнате. Сидели на диванчиках с матерчатыми спинками, прибитыми к стенам, на подушках, набросанных по полу.

До прихода гостей явился М.М.Яншин, чтобы помочь разложить и развесить экспонаты. Мы с ним притопывали афиши даже к потолку. Наискосок красовалась длинная лента: "М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й

От Мейерхольда привезли корзины с театральными костюмами».

Наталья Брюханенко:

«Мы изо всех сил старались, чтоб вечер был пышный и весёлый».

Гостей на праздничное чествование собралось действительно много. По воспоминаниям Натальи Брюханенко, на этой вечеринке кроме неё были Мейерхольд с Зинаидой Райх, Василий Каменский с гармонью, Николай Асеев, художник Николай Денисовский, Семён Кирсанов, Алексей Кручёных, Сергей Третьяков, Лев Кассиль, Лев Кулешов с Александрой Хохловой, дочь Александра Краснощёкова Луэлла, художник Владимир Роскин, Давид Штеренберг, Павел Лавут и Лев Гринкруг. Приехали (с жёнами) Яков Агранов, Михаил Горб, Лев Эльберт и Валерий Горожанин. Самыми последними – после окончания спектакля – прибыли Вероника Полонская и Михаил Яншин.

Странно, но никто из тех, кто присутствовал на том вечере, не упомянул лефовца Владимира Силлова. Был ли он среди гостей? Должен был быть! И не один, а с женой Ольгой. Но почему-то никто не сказал о нём ни слова.

Четвёртый «укол»

Гостей встречала Лили Брик. Она была в полупрозрачном платье, которое по её заказу купил в Париже Маяковский. Лили Юрьевна надевала этот последний крик заграничной моды на голое тело. К этому следует добавить, что она пригласила на юбилейное празднество своего очередного возлюбленного – Юсупа Абдрахманова, не сводившего с неё восторженных глаз и не отступавшего от неё ни на шаг. Всё это выглядело предельно вызывающе и демонстративно.

Павел Лавут:

«Посреди комнаты уселся с гармонью Василий Каменский».

Наконец появился виновник торжества, который весь день провёл в своей комнате-лодочке в Лубянском проезде.

Галина Катанян:

«Юбиляра приводят в столовую и усаживают посреди комнаты. Он немедленно поворачивает стул спинкой к себе и садится верхом. Лицо у него насмешливо-выжидающее.

Хор исполняет кантату с припевом:

Владимир Маяковский,
тебя воспеть пора,
от всех друзей московских:
Ура! Ура! Ура!

Произносится несколько торжественно-шутливых речей. Под аккомпанемент баяна, на котором играет Вася Каменский, я пою специально сочинённые Кирсановым частушки…»

Но воспевался в этих «частушках» не Маяковский, а другие рефовцы:

«Кантаты нашей строен крик,
Наш запевало Ося Брик!
И Лиля Юрьевна у нас
Одновременно альт и бас

Павел Лавут:

«Юбиляр… нацепил маску козла и серьёзным блеяньем отвечал на все «приветствия»…

Николай Асеев перевоплотился в критика-зануду, который всю жизнь пристаёт к Маяковскому. Он произносит путаную, длиннющую речь».

Пётр Незнамов:

«Асеев пародировал тех, кто ходил „на всех МАППах, РАППах и прочих задних Лапах“ и по мере сил мешал Маяковскому».

Павел Лавут:

«Маяковский блеял, Каменский на гармошке исполнил громкий туш.

Смеялись до слёз».

Пётр Незнамов:

«Потом ужинали и пили шампанское. Было на редкость весело и безоблачно».

Затем под ту же гармонь Василия Каменского принялись танцевать и вовлекли в это дело даже Маяковского, который лихо отплясывал с разными дамами. Хотя практически все биографы поэта пишут, что танцевать он не умел, Галина Катанян с этим не согласилась, написав, что Маяковский был…

«…немножечко мешковат благодаря своим крупным размерам. Несмотря на это он двигался легко и танцевал превосходно».

По словам участников юбилейного вечера, оставивших воспоминания, настроение у всех было празднично-весёлое. Только тот, кому он посвещался, был не в себе.

Наталия Брюханенко:

«Маяковский в этот вечер был не весёлый».

Вероника Полонская:

«На этом вечере мне как-то было очень хорошо, только огорчало, что Владимир Владимирович такой мрачный.

Я всё время подсаживалась к нему, разговаривала с ним и объяснялась ему в любви. Как будто эти объяснения были услышаны кое-кем из присутствующих.

Помню, через несколько дней приятель Владимира Владимировича – Лев Александрович Гринкруг, когда мы говорили о Маяковском, сказал:

– Я не понимаю, отчего Володя был так мрачен: даже если у него неприятности, то его должно обрадовать, что женщина, которую он любит, так гласно объясняется ему в любви».

Обратим внимание на неожиданное появление на этом празднестве Льва Гринкруга. Ведь он, как сообщают его биографы, в конце 1925 года уехал в Париж, стал заниматься финансовой деятельностью и в Советский Союз возвращаться отказался. А новый 1930 год он встречал в Москве! Мы уже говорили о том, что ещё осенью 1929 года в связи с побегом Беседовского Лубянка отозвала из Франции всех своих сотрудников-агентов, и Лев Гринкруг оказался в их числе. Впрочем, до сих пор не ясно, кто отдал ему приказ вернуться. Кто-то из руководства ОГПУ? Или его вызвал Агранов, чтобы подключить к своей мстительной затее?

Ответов на эти вопросы найти не удалось – личность Льва Гринкруга почти никого из историков не интересовала. Но, как бы там ни было, неожиданное его возвращение на родину лишний раз свидетельствует о том, что он тоже был гепеушником (иначе, появившись в Москве, он сразу оказался бы в застенках Лубянки). И теперь у Маяковского появился ещё один соглядатай. Мстительная акция Агранова-Бриков продолжала раскручиваться.

Но вернёмся на праздник в Гендриковом переулке.

Галина Катанян:

«Веселятся все, кроме самого юбиляра. Маяковский мрачен, очень мрачен…

Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною… Видно, что ему не по себе.

Невесел и Яншин. Он как встал с самого начала вечера спиной к печи, так и стоит всё время угрюмо, не двигаясь, с бокалом в руках».

Что же такое произошло с Владимиром Владимировичем?

Галина Катанян:

«Уже много выпито шампанского, веселье достигает апогея. Володя сидит один около стола с подарками и молчаливо пьёт вино. На минуту у меня возникает ощущение, что он какой-то одинокий, отдельный от всех, что все мы ему не нужны».

Прежде всего, Маяковского должно было расстроить поведение Лили Брик.

Галина Катанян:

«Она сидит на банкеточке рядом с человеком, который всем чужой в этой толпе людей. Это Юсуп… Он курит маленькую трубочку, и Лиля, изредка вынимая трубочку у него изо рта, обтерев черенок платочком, делает несколько затяжек».

То, что такое общение с Юсупом было явно затеяно, чтобы посильней задеть Маяковского, подтверждает и такой фрагмент из воспоминаний Вероники Полонской:

«Когда после смерти Владимира Владимировича мы разговаривали с Лилей Юрьевной, у неё вырвалась фраза:

– Я никогда не прощу Володе двух вещей. Он приехал из-за границы и стал в обществе читать новые стихи, посвящённые не мне, даже не предупредив меня. И второе – это как он при всех и при мне смотрел на вас, старался сидеть подле вас, прикоснуться к вам».

Вот Лили Брик и пустила в ход свою «колющую» месть!

Реакция на «укол»

Павел Лавут:

«Уже под утро Маяковского с трудом упросили прочитать стихи».

Почему «с трудом?». Ему, видимо, не хотелось развлекать этих людей. Но потом он нашёл стихотворение, которое давало достойный ответ именно этим людям – «Хорошее отношение к лошадям». Оно о лошади, упавшей на московской улице, и о толпе, хохотавшей над бедной конягой.

Лев Кассиль:

«И разом все посерьёзнели вдруг. Уж не шутка, не весёлые именины поэта, не вечеринка приятелей – всех нас вдруг подхватывает, как сквозняк, пройдя по всем извилинам мозга, догадка, что минуту эту надо запомнить…

А он читает, глядя куда-то сквозь стены:

Лошадь, не надо. / Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка, все мы немного лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».

Сразу вспоминается фраза, брошенная Маяковским Лили Юрьевне в ответ на её вопрос, не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны – «эта лошадь кончилась, пересел на другую».

И хотя концовка у прочитанного стихотворения была оптимистичной – лошадь поднималась и отправлялась в стойло:

«И всё ей казалось – / она жеребёнок,
и стоило жить / и работать стоило»,

оптимизмом от прочитанного стихотворения не веяло.

«Оно прозвучало более мрачно, чем обычно», – вспоминал Павел Лавут.

А Маяковский, завершив чтение, ушёл в свою комнату и, как написал потом Лев Кассиль…

«…долго-долго стоял там, облокотившись о бюро, стиснув в руке стакан с недопитым чаем. Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда ещё не понятое проступает в нём».

Эту неожиданную мрачность заметили многие. Но почему-то никто не попытался выяснить, что же стало причиной неве-сёлости поэта.

В самом деле, что?

Бенгт Янгфельдт (явно со слов Лили Юрьевны) написал, что Маяковский появился в Гендриковом «нарядный свежевыбритый, улыбающийся» и даже пытался подыгрывать весёлым розыгрышам, которыми его встретили, но при этом всё равно «выглядел очень подавленным».

Возможно, пришедший на празднование поэт и в самом деле поначалу улыбался. Но, увидев 40 бутылок шампанского в ванной и Юсупа Абрахманова, с которым Лили Брик «беззастенчиво флиртовала» на протяжении всего вечера, Владимир Владимирович сразу понял, что? его тут ожидает, и мгновенно помрачнел.

Не исключено также, что днём он мог посетить Лубянку. Или к нему в комнату-лодочку мог наведаться кто-то из друзей-гепеушников и показать фотографию виконтессы Татьяны дю Плесси, сделанную во время венчания. А заодно мог что-то рассказать о поэте Владимире Силлове, которого гепеушники заподозрили в чём-то контрреволюционном.

Если расстрелянный в ноябре Яков Блюмкин был просто знакомым (пусть даже давним и очень хорошим), то Силлов являлся коллегой Маяковского по Лефу и Рефу. То, что ОГПУ готовилось учинить расправу над 29-летним Владимиром Силовым, не могло оставить Маяковского равнодушным.

На все попытки поэта взять под защиту обречённого поэта Агранов или Горб могли сообщить ему то, что говорили о Силлове Виктор Шкловский, Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Николай Асеев, Семён Кирсанов и другие лефовцы. Высказывания эти были неприкрашенные, прямые, порой нелицеприятные, и поэтому они били наповал.

Прочитав их, Владимир Владимирович вполне мог разочароваться во многих своих сподвижниках.

А в Гендриковом он встретился с ними лицом к лицу. И слушал их весёлые славословия в свой адрес. Но теперь эти слова, произносимые столь торжественно, должны были восприниматься как неискренние, фальшивые и поэтому подлые.

Финал празднования

Кроме «Хорошего отношения к лошадям», Маяковский прочёл ещё одно стихотворение на ту же тему – «История про бублики и про бабу, не признающую республики». Это был рассказ о том, как красноармеец, которого везли на фронт сражаться с панской Польшей, попросил бублик у торговавшей на базаре бабы. Баба бублик не дала. Голодные красноармейцы войну с Польшей проиграли. Паны нагрянули на базар и съели бабу вместе с её бубликами. И поэт делал вывод:

«Посмотри, на площадь выйдь —
ни крестьян, ни ситника.
Надо вовремя кормить
красного защитника!
Так кормите ж красных рать!..»

Маяковский и себя считал защитником своей страны. И ему тоже не дали (притом который уже раз) желанного «бублика» – возможности жениться по любви, пожалели ценного гепеушного агента.

Подвыпившей компании было, конечно же, не до этого.

Лили Брик на следующий день записала в дневнике:

«До трамваев играли в карты, а я вежливо ждала пока уйдут».

Устав ждать, Лили Юрьевна вздремнула в своей (свободной от гостей) комнате.

И вот тут-то в квартире появились Пастернак со Шкловским. Гости пришли мириться. Борис Леонидович сказал Маяковскому:

«И соскучился по тебе, Володя. Я пришёл не спорить, а просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги».

Однако Маяковский мириться не захотел. Он хмуро сказал, обращаясь к Льву Кассилю:

«– Пусть он уйдёт. Так ничего и не понял: сегодня оторвал – завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом!.. Пусть он уйдёт!»

Ошеломлённые такой встречей, Пастернак и Шкловский стремглав покинули квартиру.

Галина Катанян:

«В столовой была страшная тишина, все молчат. Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперёд, засунув руки в карманы, с закушенным окурком».

Возможно, Маяковский сказал Пастернаку и Шкловскому что-то ещё, касавшееся их высказываний гепеушникам, чего ни Лев Кассиль, ни Галина Катанян просто, видимо, не поняли (или поняли, но в воспоминаниях упомянуть побоялись).

Присутствовали ли при этом раннем утреннем инциденте Агранов, Горб, Эльберт и Горожанин, неизвестно. Но им не нужно было ждать, пока пойдут трамваи, так как за ними присылали с Лубянки автомобили, и высокопоставленные гепеушники могли к тому времени уже покинуть Гендриков переулок.

Но что удивительно! Никто из тех, кто присутствовал на торжественном чествовании Маяковского, не привёл ни единой фразы, ни словечка, прозвучавших из уст этой четвёрки. Как будто они промолчали весь вечер. Или словно их там вообще не было.

А ведь Агранов, Горб, Эльберт и Горожанин и тосты поднимали в честь юбиляра, и славили его. А их жёны танцевали вместе с ним. И вместе со всеми куражились.

Впрочем, эти умолчания понять можно – об этих людях высказываться не полагалось (как-никак – солдаты Дзержинского, бойцы невидимого фронта). Но совершенно непонятно отсутствие каких-либо упоминаний об Осипе Брике. Почему не осталось никаких воспоминаний о его участии в этом мероприятии?

Объяснить это можно только одним – Осип Максимович по-прежнему был крепко обижен на Маяковского за «Клопа» и «Баню». Потому и был нем, как рыба.

Подводя итог чествованию поэта, можно сказать, что празднество, начавшееся задорно и весело, под занавес скомкалось, гости изрядно захмелели, а виновник торжества к тому же ещё изгнал двух своих бывших друзей, явившихся незвано.

Вполне возможно, что, добиваясь наличия сорока бутылок шампанского на сорок гостей, мстительные Брики именно такого финала и ожидали, мечтая превратить юбилейный вечер в издевательский балаган.

Никаких свидетельств, которые подтвердили бы это предположение, конечно же, нет. Как, впрочем, отсутствуют и свидетельства, его опровергающие. Поэтому каждый, руководствуясь известными фактами, вправе делать свои выводы.

Покинув квартиру в Гендриковом ранним утром 31 декабря, Маяковский несколько дней там не появлялся.

Вероника Полонская потом писала:

«Я совсем не помню, как мы встречали Новый год и вместе ли».

А в это время (в самом начале января 1930 года) из Москвы в Париж отправились Яков Серебрянский, бывший начальник 1 отделения ИНО ОГПУ, ставший простым оперативным сотрудником Лубянки, и Сергей Васильевич Пузицкий, помощник начальника Контрразведывательного отдела (КРО ОГПУ). Пузицкий имел высшее образование (окончил юридический факультет Московского университета) и был видным чекистом (участвовал в арестах английского шпиона Сиднея Рейли и известного эсера и антисоветчика Бориса Савинкова). Вместе с ними были и супруги Яновичи (Захар и Фаина), друзья Маяковского и Бриков. Гепеушники ехали во Францию выполнять приказ по захвату и доставке в Советский Союз возглавлявшего РОВС генерала Александра Павловича Кутепова.

Глава третья
Жертва режима

Ответ на «укол»

Независимо от того, кто, где и как встречал новый 1930 год, 1-е января наступило. Этот день Маяковский провёл в своём обычном рабочем ритме, о чём свидетельствует его телеграмма, отправленная в Ленинград – в ответ на телеграмму из клуба Ижорского завода:

«Москва, Дом печати, Маяковскому. Рабочие Ижорского завода просят Вас выступить в Колпине на вечере, посвящённому Вашему творчеству. Сообщите условия и день приезда…»

1 января поэт ответил:

«Могу выступить между 7 и 10 января. Условие: проезд, остальное по усмотрению клуба. Телеграфируйте заранее день выступления. Маяковский».

3 января Лили Брик записала в дневнике:

«Володя почти не бывает дома».

Маяковский не только «не бывал дома», он ещё, по словам Аркадия Ваксберга, «никого не предупредив (даже Лилю и Осипа)», совершил некий весьма решительный поступок – подал заявление в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП). Вот оно:

«В осуществлении лозунга консолидации всех сил пролетарской литературы прошу принять меня в РАПП.

1) Никаких разногласий по основной литературно-политической линии партии, проводимой В ОАППом, у меня нет и не было.

2) Художественно-методологические разногласия могут быть разрешены с пользой для дела пролетарской литературы в пределах ассоциации.

Считаю, что все активные рефовцы должны сделать такой же вывод, продиктованный всей нашей предыдущей работой.

Вл. Маяковский

3/I – 30 г.»


ВОАПП – это Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей, заменившее в 1928 году ВАПП (Всероссийскую ассоциацию пролетарских писателей).

Некоторые биографы Маяковского считают дату, указанную на заявлении поэта, опиской. И датируют этот документ 3 февраля.

Но есть свидетельства, которые январскую дату подтверждают. Например, литературный критик Владимир Андреевич Сутырин, работавший тогда секретарём ВОАППа, утверждал, что узнал о желании Маяковского вступить в РАПП от него самого в самом начале января 1930 года. Однако решение вопроса затянулось из-за отсутствия в Москве многих руководителей РАППа. Когда же они появились, им понадобилось какое-то время для осмысления ситуации.

Точка зрения Сутырина выглядит достаточно убедительной.

Бенгт Янгфельдт обратил внимание на то, как похоже начало заявления Маяковского на заголовок передовицы газеты «Правда» от 4 декабря 1929 года, которая называлась «За консолидацию всех сил пролетарской литературы». В ней РАПП объявлялся орудием партии в области литературы. Иными словами, своим заявлением в РАПП Маяковский хотел достойно ответить рефовцам, пытавшимся больно уколоть его своим предновогодним вышучиванием.

7 января Маяковский объявился, наконец, в Гендриковом, о чём свидетельствует запись в дневнике Лили Брик:

«Долго разговаривала с Володей».

Судя по тем событиям, которые вскоре произошли, речь, скорее всего, могла идти о том, как сломить нежелание англичан выдать Брикам въездную визу в Великобританию.

Маяковский мог предложить ход, многократно им проверенный и неизменно дававший положительный результат: устроить небольшую газетную шумиху. Ведь практически перед каждой его «ездкой» за границу в газетах появлялись статьи, громившие самого поэта и возглавляемый им Леф. Одновременно устраивались многолюдные диспуты или просто встречи с читателями, на которых Маяковский «отбивался» от наседавших на него критиков и просил собравшихся дать ему «командировочное задание», чтобы он реализовал его во время пребывания в зарубежье.

Взяв этот «образец» за основу, можно было устроить точно такой же газетный «шум» и вокруг Бриков, выставив их как лиц, чуть ли не преследуемых советской властью. Статью антибриковского содержания можно было напечатать в той же «Комсомольской правде», с которой поэт тесно сотрудничал. Британские спецслужбы тотчас возьмут эту публикацию на заметку. А через несколько дней в той же газете появится опровержение, затем ещё одно. И дело будет сделано – англичане своё отношение к Брикам мгновенно изменят.

Вполне возможно, что Лили Брик и Маяковский самым подробным образом обсудили и содержание газетной заметки, критический тон которой должен был быть таким же сильным, как и возмущение слушателей «Бани» по поводу намечавшейся поездки на курорт (Зелёный Мыс под Батуми) товарища Победоносикова и мадам Мезальянсовой. Таким образом, пьеса, своим сатирическим кнутом безжалостно стегавшая отрицательных персонажей, должна была помочь некоторым их прототипам совершить реальную развлекательную поездку.

Начало года

В первой декаде января у Маяковского состоялся важный разговор с Вероникой Полонской. Она потом написала, что в начале 1930 года…

«Владимир Владимирович потребовал, чтобы я развелась с Яншиным, стала его женой и ушла из театра.

Я оттягивала это решение. Владимиру Владимировичу я сказала, что буду его женой, но не теперь.

Он спросил:

– Но всё же это будет? Я могу верить? Могу думать и делать всё, что для этого нужно?

Я ответила:

– Да, думать и делать!

С тех пор эта формула «думать и делать» стала у нас как пароль.

Всегда при встрече в обществе (на людях), если ему было тяжело, он задавал вопрос: «Думать и делать?». И, получив утвердительный ответ, успокаивался».

8 января Верховный суд СССР рассмотрел дело Григория Беседовского, которому инкриминировали «присвоение и растрату государственных денежных сумм в размере 15 270 долларов 04 цента». Дипломат-расстратчик был заочно приговорён к десяти годам лишения свободы «с конфискацией всего имущества и с поражением в политических и гражданских правах на 5 лет».

8 января (на следующий день после «долгого разговора» с Лили Брик) Маяковский отправился в Политехнический музей, в большой аудитории которого проводился диспут на тему «Нужна ли нам сатира?» Народу как всегда собралось очень много.

Вопреки едкому замечанию Демьяна Бедного, однажды заявившего, что в Политехнический музей ходит лишь «музейная шушера», это мероприятие было организовано весьма солидно. Вёл его хорошо известный московской публике журналист Михаил Ефимович Кольцов (он же – видный советский разведчик, о чём, естественно, мало кому было известно).

Литературный критик Владимир Иванович Блюм в своём выступлении заявил, что при диктатуре пролетариата никакой сатиры в принципе быть не может, так как она становится просто бессмысленной – ведь ей…

«…придётся поражать своё государство и свою общественность».

Услышав это слова, Маяковский тотчас же взял слово и огласил свою точку зрения, которую на следующий день газета «Вечерняя Москва» представила так:

«В.Маяковский уместно вспомнил вчера, что один из Блюмов долго не хотел печатать в „Известиях“ его известного сатирического стихотворения о „прозаседавшихся“. Стихотворение в конце концов было напечатано. И что же? На него обратил внимание Ленин и, выступая на съезде металлистов, сочувственно цитировал его отдельные строчки. Ленин смотрел на возможность сатиры в советских условиях иначе, чем Блюм».

В комментариях к 13-томному собранию сочинений поэта сказано:

«Фамилия Блюм упоминается здесь, очевидно, в нарицательном смысле».

Да, смысл, в самом деле, мог быть вполне нарицательным. Но «Прозаседавшихся» не пропускал на страницы «Известий» не кто-то из рядовых работников, а редактор газеты Юрий Михайлович Стеклов, настоящие имя, отчество и фамилия которого были (и Маяковский знал об этом) Овшей Моисеевич Нахамкис. И фамилия журналиста, который вёл диспут – Кольцов – была псевдонимом, а настоящая его фамилия (Фридлянд) тоже была известна Маяковскому.

Не получилось ли так, что, отражая натиск противника сатиры, поэт в дискуссионном запале прошёлся ненароком по национальности своих оппонентов? А ведь этим он весьма больно «колол» не только Бриков, но и Бориса Пастернака, а также своих друзей-гепеушников: Агранова (Сорензена), Горба (Розмана), Горожанина (Кудельского), Эльберта (Эльберейна) и многих других. Понимал ли это Маяковский или всё произошло у него как-то непроизвольно?

Корреспондент «Вечерней Москвы» обратил внимание именно на эту часть выступления поэта и познакомил с нею читателей газеты, написав в завершение:

«– Но, – добавил Маяковский, – во всех отраслях работы имеются рабочие-выдвиженцы, и их совершенно нет в области сатиры. Ближайшая задача – вовлечь в сатирические журналы новых писателей из среды рабочей общественности».

На следующий день (9 января) к Брикам пришёл Лев Эльберт и показал Лили Юрьевне письмо, полученное от знакомого, в котором говорилось о Татьяне Яковлевой:

«Явилась ко мне и хвасталась, что муж её коммерческий атташе при франц. посольстве в Польше. Я сказал, что должность самая низкая – просто мелкий шпик».

Бенгт Янгфельдт высказал предположение:

«Письмо пришло из Парижа. Кто его написал, неизвестно, возможно – Захар Волович».

Лили Брик пересказала содержание письма в своём дневнике без всяких комментариев, тем самым как бы соглашаясь с автором письма, который утверждал, что все сотрудники посольств являются сотрудниками разведывательных органов, подразделяясь на «мелких шпиков» и крупных шпионов.

Лев Эльберт и Лили Брик (а возможно, и Осип Максимович тоже) наверняка обсудили и статью в «Вечёрке», в которой рассказывалось о том, как Маяковский, не выбирая выражений, безжалостно «колол» своих друзей и соратников. На эту «колкость» поэта Брики и Агранов должны были ответить не менее «колким» мщением.

Пятый «укол»

Сразу после диспута в Политехническом Маяковский отправился в Ленинград.

А поздно вечером того же дня был арестован поэт-рефовец Владимир Силлов.

Разве не странно, что этот арест произошёл в день отъезда Маяковского?

Нанося очередной мстительный «укол», Агранов явно собирался наглядно продемонстрировать поэту, насколько ГПУ всесильно и могуче, и что высмеивать его ответственных сотрудников – дело опасное. Кто знает, не хотел ли Яков Саулович (как бы вполне по-дружески) устроить ещё и встречу Владимира Владимировича с подследственным Силовым? Сначала, разумеется, выбив из узника необходимые показания, а затем допросив в присутствии Маяковского.

Могут спросить: а разве такое возможно?

Обратимся к мемуарам Вальтера Кривицкого, который писал:

«…в августе 1935 года мне пришлось допрашивать политического заключённого. Это был Владимир Дедушо?к, определённый в 1932 году к десятилетнему сроку заключения в Соловецких лагерях».

Гепеушнику Кривицкому, ненадолго приехавшему в СССР из-за рубежа, понадобилось что-то выяснить, и он спросил коллег-сослуживцев:

«…нельзя ли допросить этого осуждённого. Оказалось, что дело это в руках отдела ОГПУ, возглавляет который Михаил Горб. Я связался с ним.

– Вам повезло, – сказал Горб, – этот Дедушо?к сейчас на пути из Соловков. Его везут в Москву для допросов в связи с заговором командиров кремлёвского гарнизона.

Через несколько дней Горб сообщил, что Дедушо?к – на Лубянке, следователь его – Кедров».

Двадцатисемилетний следователь Игорь Михайлович Кедров (кстати, один из самых жестоких дознавателей той поры) предоставил Кривицкому толстенное досье с делом, по которому был осуждён Дедушо?к. Ознакомившись с ним, Кривицкий удивился:

«– Что за странное дело вся эта писанина! 600 страниц текста, из которых ничего не следует, а в конце: Дедушо?к признаёт свою вину, и следователь предлагает коллегии ОГПУ отправить его на Соловки на десять лет. Коллегия, за подписью Агранова, соглашается.

– Я тоже это пробежал, – сказал Кедров, – но не разобрался, в чём дело».

Вскоре часовой привёл Дедушка, и Кривицкий, с разрешения Горба, беседовал с ним две ночи подряд.

Дедушо?к сказал, что заведует мукомольней островного лагеря. А Кривицкий его спросил, почему он, будучи невиновен, признал свою вину. Дедушо?к ответил, что ему слишком хорошо знакомы обычаи ОГПУ, и он согласился с тем, что предложил ему следователь.

Вот такую историю рассказал в своей книге Вальтер Кривицкий. Упомянутые им фамилии нам хорошо знакомы – всё те же: Агранов, Горб.

Разве не могло с Владимиром Силловым произойти то же самое, что и с Владимиром Дедушко?м? Конечно, могло. И Маяковский вполне мог принять участие в допросе подследственного Силлова. Карательная машина кремлёвских властителей в 1930 году уже начинала набирать обороты.

Свой рассказ Кривицкий заканчивает таким суждением о Дедушке:

«Он не был, конечно, замешан в заговоре, в связи с которым его привезли в Москву. Но он уже не вернулся в свою мукомольню. Он был расстрелян…»

Жаль, что Маяковский не вёл дневник, в нём наверняка был бы изложен очень похожий рассказ – только не о заключённом Дедушке, а о подследственном Силлове, который скончался через тря дня после ареста.

Что же произошло в застенках Лубянки?

Владимира Силлова арестовали, тут же приговорили к высшей мере наказания и через три дня расстреляли?

Могло ли такое быть? Очень сомнительно.

Даже во второй половине 30-х годов (в самый разгар «ежовщины») арестованные органами НКВД лица сначала подвергались «следствию»: на котором задержанных «врагов народа» с помощью изощрённых пыток заставляли признаваться во всех предъявляемых им преступлениях и выдавать своих сообщников. Только после того, как воля узника Лубянки была окончательно сломлена, и он подписывал любую бумагу, которую подсовывали следователи, признаваясь во всех смертных грехах, ему выносился приговор. Работа Агранова и его коллег-гепеушников в том и состояла, чтобы заставить любого человека плясать под их дудку.

А тут вдруг – три дня в заключении и расстрел!

Бенгт Янгфельдт:

«В чём состояло „преступление“ беспартийного Силлова, не совсем ясно. По одной версии (троцкиста Виктора Сержа), он оказал услугу сотруднику ОШУ, поддерживавшему оппозицию, по другой (сына Троцкого) – Силлова казнили "после неудавшейся попытки связать [его] с делом о каком-то заговоре или шпионаже "».

И всё-таки подследственного Владимира Силлова вряд ли «казнили». Сначала надо было, чтобы он признался во всём том, в чём его обвиняли, а он своей вины не признавал. И гепеушники, надо полагать, запытали Силлова до смерти.

Бенгт Янгфельдт:

«После смерти Силлова его жена пыталась покончить с собой, выбросившись из окна, несмотря на то, что у них был маленький сын, что многое говорит о её душевном состоянии.

Как на смерть Силлова отреагировал Маяковский? На попытку самоубийства его жены?

Смерть Блюмкина была “понятной” в том смысле, что она настигла политического противника Сталина; Силлов же был писатель, друг, человек “прекрасный, образованный, способный в высшей степени и в лучшем смысле слова передовой”, по определению Пастернака. Могла ли его казнь вызвать у друзей что-либо, кроме страха? Если казнили такого человека, как Силлов, то разве не мог любой стать жертвой?

Молчание, окружавшее эту смерть, свидетельствует об атмосфере страха, которая начала распространяться в советском обществе уже тогда, зимой 1930 года, за шесть лет до большого террора, унесшего жизни миллионов безвинных людей и в их числе сотен писателей».

А в Москве тем временем началась задуманная Бриками операция, связанная с их поездкой за рубеж.

Антибриковская шумиха

Аркадий Ваксберг о поездке Бриков за рубеж:

«История со злополучной поездкой обрастала загадками, как снежный ком, – загадками, которым нет точного объяснения и сегодня. Почему-то об этой поездке было сообщено в газетах заранее, словно речь шла о важном визите государственно (общественно) значимых лиц. Газеты возмущались (честно говоря, не без оснований) намечавшейся поездкой в Европу квази-супружеской пары за государственный счёт без малейшей (видимой!) надобности – в то время, когда миллионы советских граждан такой возможности были лишены…»

Приведённые Ваксбергом слова («Газеты возмущались») не совсем точно описывают ситуацию. На Бриков обрушилась только одна газета – «Комсомольская правда». В ней 10 января 1930 года под рубрикой «Берегите валюту. Прекратить заграничные командировки чуждых людей» была опубликована статья «Супружеская поездка за государственный счёт», в которой, в действительности, с возмущением говорилось:

«О.Брик и его жена Л.Брик собираются в заграничную командировку. Обоих их командирует одна и та же организация. Цель командировки у О. и Л.Бриков одна и та же».

Из всех командировок, в которые отправлялись советские граждане, внимание общественности привлекалось к одной – к бриковской. Мало этого, в статье задавались весьма нелицеприятные вопросы:

«Спрашивается, почему не командировать кого-нибудь одного из двух Бриков? И если обязательно нужен второй работник, то почему его функцию должна выполнять именно Л.Брик, а не кто-либо из других специалистов в вопросах, которые служат предметом командировки

Факты, которые, предала гласности «Комсомольская правда», по тем временам были, конечно же, вопиющими, и читатели вправе были ждать в ближайших номерах газеты дальнейших разоблачений действий безответственных чиновников, разбазаривавших валюту. С оглашением их фамилий и с сообщением о примерном наказании зарвавшихся Бриков.

Но 11 января никаких публикаций об этом деле в газете не появилось.

Зато в тот же день в казематах Лубянки расстался с жизнью Владимир Силлов. Что там с ним произошло, так и осталось неизвестным. ОГПУ ни перед кем не отчитывалось о судьбах тех, кто попадал в лубянские застенки. Даже (вспомним об этом ещё раз) когда учившаяся в Промакадемии Надежда Аллилуева, жена самого Сталина, узнала об аресте восьмерых своих однокурсниц, тотчас позвонила Генриху Ягоде и потребовала их немедленного освобождения, Ягода ей в ответ спокойно ответил, что помочь ничем не может, так как арестованные студентки скончались от какой-то инфекционной болезни.

В книге Бенгта Янгфельдта в связи со смертью Силлова сказано (в сноске мелким шрифтом), что «его имя исчезло и для современников и для потомков», и что впервые он был упомянут лишь в 1975 году «в статье французского слависта М. Окутюрье…»

Жаль, конечно, что Янгфельдт, так торжественно объявивший, что «многих из ближайшего окружения Маяковского» он «имел честь знать лично, некоторых из них – близко», не удосужился заглянуть в 13-й том собраний сочинений поэта, который вышел в свет в 1961 году. В конце его, в «Указателе имён и фамилий», на странице 538 напечатано:

«СИЛЛОВ Владимир Александрович (1901–1930), литератор».

И указаны страницы этого же 13-го тома, на которых эта фамилия упоминается:

«13:212,328,405».

Немного, конечно. Но лефовец упомянут. Причём в этом «Указателе» отсутствуют фамилии Бухарина, Сокольникова, Агранова, Горба. А Силлов есть! Так что янгфельдтовскую сноску из последующих изданий книги (если таковые предвидятся) лучше убрать, так как она дезориентирует читателей.

Но вернёмся в январь 1930 года.

Отношения между «женихом» Владимиром Маяковским, вернувшимся 11 января из Ленинграда, и «невестой» Вероникой Полонской, ждавшей его в Москве, неожиданно осложнились. Вероника Витольдовна писала:

«Наши отношения принимали всё более и более нервный характер. Часто он не мог владеть собою при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить всё немедленно.

Был мрачен, молчалив, нетерпим».

Ещё бы Маяковскому не быть мрачным! Ведь ему было известно о том, о чём в советских газетах не сообщалось: о кончине в казематах Лубянки поэта Силлова.

А тут ещё вышел первый номер журнала «Альманах», в котором воспевалась поэма Ильи Сельвинского «Пушторг»:

«Более сильной, общественно актуальной и мастерски исполненной вещи мы в данный момент вокруг себя не усматриваем».

Но в это же время вышел и двухнедельный журнал политики, культуры, критики и библиографии «Книга и революция» (под редакцией Платона Керженцева). В нём высказывалось совсем другое отношение к поэме Сельвинского:

«В “Пушторге” поэт явно и довольно недвусмысленно противопоставил интеллигенцию диктатуре пролетариата».

Маяковский, конечно же, разделял мнение Керженцева, своего давнего шефа.

14 января в ленинградском театре Госдрамы должна была состояться премьера спектакля по пьесе Сельвинского «Командарм 2». И Маяковский ждал вестей из города на Неве.

Тем временем история о рвавшихся отправиться в зарубежную командировку Бриках продолжала раскручиваться. 14 января «Комсомольская правда» опубликовала «Письмо в редакцию», которое было подписано Владимиром Маяковским.

Бенгт Янгфельдт пишет, что для того, чтобы помочь Брикам, поэт был вынужден «спешно» вернуться из Ленинграда. Но никакой спешки в возвращении Маяковского не было – так как своё письмо в «Комсомолку» он, надо полагать, принёс в редакцию газеты ещё до своего отъезда из Москвы. В письме (оно было коллективным – от имени Рефа), с возмущением говорилось:

«1. Никаких „государственных счетов“ и никаких „валют“ на поездку тт. Брик не спрашивали и не спрашивают, а всячески поддерживают полную безвалютность поездки, так как литературные связи с коммунистическими и левыми издательствами позволят тт. Брик прожить два месяца за границей без всякой траты валюты государства.

Ясно, что при таких условиях теряют значение какие бы то ни было разговоры о «супружестве».

2. Обращение к Главискусству и Наркомпросу шло по линии только идейной поддержки, т. к. мы считали и считаем тт. Брик людьми, связанными с левым революционным искусством 12-ю годами работы..»

Далее следовало подробное перечисление заслуг Бриков:

«Т<оварищ> О.М.Брик – выдающийся теоретик искусства… <…> и тов. Л.Ю.Брик – сорежиссёр картин «Серебряный глаз», плакатчица "Окон РО СТА Этих товарищей можно назвать чуждыми только в порядке полной неосведомлённости…

Продолжая поддерживать целесообразность идейной поездки идейных людей, просим «Комсомольскую правду» напечатать наше письмо.

От Революционного фронта искусств (Реф)

Вл. Маяковский».

Затем свою точку зрения высказали рапповцы:

«Полностью поддерживали и поддерживаем просьбу тт. из Реф о поездке тт. Брик и присоединяемся к письму в „Комсомольскую правду“.

Секретарь Федерации объедин<ений> сов<етских> писателей Сутырин

Секретарь РАПП Лузгин».

То, что рапповцы Владимир Андреевич Сутырин и Михаил Васильевич Лузгин поддержали в этом деле Маяковского, лишний раз даёт основания предположить, что намерение поэта вступить в РАПП было им хорошо известно ещё в январе месяце.

Аркадий Ваксберг:

«Публичный скандал в связи с отказом в выдаче Брикам заграничных паспортов, – не имел ли он целью снять подозрения об их причастности к „службам“ и, напротив, подчеркнуть тем самым отсутствие этой причастности? И даже – „гонимость“ у себя дома? Весьма вероятно… Логично – во всяком случае. К такому элементарному камуфляжу "службы "и раньше, и позже прибегали не раз».

Как бы там ни было, но операция по поднятию шумихи вокруг предполагавшейся зарубежной поездки Бриков была проведена. Осталось лишь дождаться, как на неё отреагирует Великобритания.

А премьера «Командарма 2» в Ленинграде состоялась. «Вечерняя Красная газета» на следующий день написала:

«Автор “Командарма 2” явно преувеличивает роль интеллигенции в пролетарской революции».

17 января «Ленинградская правда» высказала свою точку зрения:

«Пафосная героическая трагедия поблекла. Высокие напряжённые стихи обесценились почти бытовой интонацией».

17 января «Вечерняя Москва» сообщила читателям:

«Ленинград (от нашего корреспондента).

Управление Гостеатра драмы постановило снять с репертуара трагедию Сельвинского “Командарм 2” в виду того, что задачи автора театром не выполнены. Трагедия снизилась до условий драмы. А в таком виде спектакль не является целесообразным».

Маяковский наверняка встретил это сообщение с удовлетворением.

Шестой «укол»

Три дня – с 15 по 17 января – в Москве проходил пленум Рефа. Это событие вполне можно назвать закатом ещё недавно весьма энергичной и шумной литературной группы. За закатом должен был последовать распад.

Но сначала состоялся пленум, который открылся докладами Осипа Максимовича Брика («Культурная революция и Реф») и Василия Абгаровича Катаняна (о литературе). Затем началось обсуждение тем, затронутых докладчиками.

Маяковский (уже подавший заявление о приёме в РАПП или ещё только собиравшийся подать его в самое ближайшее время), судя по всему, участия в этих прениях не принимал. Присутствовал ли он вообще в зале заседаний в день открытия пленума, установить не удалось – биографы поэта этому рефовскому мероприятию внимания почти не уделяют. Но судя по тому, кто именно читал главные доклады, можно сделать предположение, что Маяковский от лидерства в Рефе был окончательно отстранён. Этим его в очередной раз весьма чувствительно укололи.

16 января Владимир Владимирович на пленуме появился, но не как вожак литературного объединения, а всего лишь как один из докладчиков. Доклад этот посвящался делам театральным. Был он как всегда сумбурным, поверхностным и маловразумительным – читая и перечитывая его, в иных местах с трудом понимаешь, что же хотел сказать озвучивший его человек. Можно, конечно, упрекнуть стенографистку (сам Маяковский стенограмму не выправлял), но, сравнивая этот доклад с множеством других, сделанных поэтом во второй половине 20-х годов, лишний раз убеждаешься в том, что точно такими же были все его выступления. Это был стиль Владимира Маяковского.

Посмотрим, как начинался его доклад:

«Товарищи, мой доклад о театре. Мой доклад несколько странный, потому что я не был ни на одной пьесе, кроме «Выстрела» Безыменского, «Командарма» Сельвинского и представления собственного "Клопа ". Я не читал ни одной пьесы, кроме Вишневского и отрывков из пьесы Либединского, и были некоторые попытки прочесть «Командарма». Вот мои практические сведения по театральному сезону этого года».

Как видим, поэт в очередной раз признался в том, что он читать не любит и в театры не ходит.

То же самое произошло и за четыре года до этого – в 1926-ом, когда Маяковский издал многостраничную статью, в которой заявил:

«Говорю честно. Я не знаю ни ямбов, ни хореев, никогда не различал их и различать не буду. Не потому, что это трудное дело, а потому, что мне в моей поэтической работе никогда с этими штуками не приходилось иметь дело…

Я много раз брался за это изучение, понимал эту механику, а потом забывал опять».

Иными словами, Маяковский откровенно признавался в том, что в вопросах поэтической теории является полным профаном. Но его статья предназначалась начинающим стихотворцам и называлась «Как делать стихи?».

И на пленуме Рефа Владимир Владимирович сделал аналогичное признание: дескать, хотя мой доклад посвящён театру, пьес я не читаю и спектакли не смотрю. Впрочем, самого поэта это абсолютно не смущало – про все свои «незнания» и «неведения» он сказал:

«Но это ничего не меняет, потому что разговор будет идти не о том, что сделано, а о наших тенденциях в области театра, которые при правильной рефовской установке должны быть каждому ясны».

Пётр Незнамов о докладе Маяковского сказал:

«О литературе, о стихах он не говорил. Мне думается, что на пленуме он скучал».

Ещё на одно место в докладе Маяковского нельзя не обратить внимания:

«…я думаю, что товарищ Брик и товарищ Катанян думали, что мы, рефовцы, ни в коем случае не являемся и не хотим быть единственной непогрешимой революционной организацией в области культуры. Мы являемся одной из организаций на социалистическом секторе наших культурных боёв, где у нас имеется союзник РАПП. Это единственный союзник…»

Слова Маяковского о том, что он не знает, о чём «думали» его ближайшие сподвижники, дают основания предположить, что он давно не общался с ними. И ещё поэт недвусмысленно объявил о своём тяготении к РАППу, «единственному союзнику» Рефа.

В это время Маяковский усиленно работал над созданием вступления к поэме «Во весь голос», а также активно организовывал свою юбилейную выставку.

Наталья Рябова, помогавшая собирать материалы и оформлять их для экспозиции, писала, как Маяковский сочинял вступление к своей новой поэме:

«Ходил, бормотал, кричал, размахивал руками, подходил к столу, записывал, исправлял».

Всеми выставочными работами занимались тогда (не считая самого Маяковского) Лили Брик, Наталья Брюханенко, Вероника Полонская и ещё два-три человека. А самые активные рефовцы в её подготовке участия по-прежнему не принимали – Асеев, Кирсанов, Родченко и Жемчужный, входившие в выставочный комитет, решительно отстранились от этого дела. Научный сотрудник Государственного литературного музея Артемий Григорьевич Бромберг вспоминал:

«Почти никто из выставочного комитета Маяковскому не помогал…

Маяковский делал свою выставку от начала до конца сам, вникая во все мелочи работы».

И тут произошло ещё одно событие, к которому причастен Маяковский.

Вновь обратимся к воспоминаниям Вероники Полонской. Хотя даты в них указываются не всегда, запись, которую мы сейчас приведём, вполне могла быть сделана именно в тот момент, когда отношения её с Владимиром Владимировичем перешли в несколько иной ракурс:

«Я была в это время беременна от него. Делала аборт, на меня это очень сильно подействовало психически, так как я устала от лжи и двойной жизни, а тут меня навещал в больнице Яншин… Опять приходилось лгать.

Было мучительно».

Вечер памяти

Наступило 21 января. «Комсомольская правда» сообщила читателям:

«5000 рабочих, представителей фабрик и заводов, члены ЦК и МК ВКП(б), ЦИК СССР, ВЦИК, ВЦСПС и др. организаций собрались сегодня в Большом театре на торжественно-траурное заседание, посвящённое шестой годовщине смерти Ленина.

В президиуме – товарищи Сталин, Молотов, Орджоникидзе, Калинин, Ворошилов, Ярославский и другие…

Торжественное заседание закончилось концертом, в котором приняли участие оркестр и артисты ГОТОВ, поэты Маяковский, Безыменский и др.».

Что именно исполнили «оркестр и артисты» Большого театра (Государственного театра оперы и балета, сокращённо – ГОТОВ), а также поэты, газета не сообщила. А Маяковский прочёл третью часть поэмы «Владимир Ильич Ленин».

По свидетельству тех, кто находился в зале, читал он «сногсшибательно», а на сидевших в правительственной ложе вождей произвёл «потрясающее впечатление».

Вечер транслировался по радио, поэтому выступление поэта слушала вся Москва. Галина Катанян вспоминала:

«Выступал он, как всегда, хорошо, аплодисменты были долгие, но сдержанные, как и полагается на траурном вечере, на официальном вечере».

Лили Брик записала в дневнике рассказ своей двоюродной сестры Регины Глаз, работавшей воспитательницей детей вождя, о впечатлениях вернувшихся из Большого театра Иосифа Сталина и его жены Надежды Аллилуевой:

«Регина говорит, что Надежде Сергеевне и Сталину страшно понравился Володя. Что он замечательно держался и совершенно не смотрел и не раскланивался в их ложу (со слов Н.Серг)».

Борис Малкин, тоже присутствовавший в Большом театре, написал:

«Аплодировало всё политбюро. Маяковский был потрясён этой овацией».

О том, что рассказал об этом вечере сам поэт – в воспоминаниях Галины Катанян:

«Он стремительно ворвался в квартиру в сопровождении Кирсанова и с азартом стал рассказывать о своём столкновении на стоянке такси с какими-то важными господами, которые влезли вне очереди, размахивая мандатами какого-то высокого учреждения.

Ничто не могло так возмутить Маяковского, как подобное чванство.

Он немедленно вмешался и после бурной перепалки восстановил справедливость, высадив их из такси. Узнав могучую фигуру Маяковского, они быстро ретировались.

Этим своим подвигом он гордился куда больше, чем выступлением и успехом на правительственном концерте.

Так и не добились от него толку, что же там было в Большом театре.

– Ну, читал… Ну, слушали…

Неинтересно ему было рассказывать об этом».

Обратим внимание, что Маяковский вернулся домой с молодым поэтом Семёном Кирсановым, который сопровождал своего наставника.

Успешное выступление поэта в Большом театре наглядно продемонстрировало всем (а Брикам и Агранову – в первую очередь), как относится к нему большевистское руководство страны.

Ответный «укол» (уже седьмой по счёту) ждать себя не заставил. Через несколько дней после триумфальной читки в продажу поступил очередной номер журнала «Огонёк», где были перечислены произведения, посвящённые Ленину. Поэма Маяковского «Владимир Ильич Ленин» там не упоминалась.

Почему?

Так и тянет предположить, что здесь тоже поработали Брики и Агранов – Яков Саулович нажал на все подвластные ему рычаги, чтобы лишний раз «уколоть» автора обидевшей их пьесы.

Похищение Кутепова

Тем временем открытие юбилейной выставки стремительно приближалось. Вероника Полонская рассказала:

«Владимир Владимирович был очень этим увлечён, очень горел. Он не показывал виду, но ему было тяжело одиночество. Никто из его товарищей по литературе не пришёл ему помочь. Комната его на Лубянке превратилась в макетную мастерскую. Он носился по городу, отыскивал материалы. Мы что-то клеили, подбирали целыми днями. И обедать нам приносила какая-то домашняя хозяйка, соседка по дому. Пообедав, опять копались в плакатах. Потом я уходила на спектакль, к Владимиру Владимировичу приходили девушки-художницы и всё клеили, подписывали».

23 января Маяковский вновь поехал в Ленинград – посмотреть, как завершается постановка «Бани». Однако то, как его пьеса выглядела на сцене, ему не понравилась, и 26 января он вернулся в Москву.

А в Париже в тот же день события происходили чрезвычайные. Там 26 января в И часов 30 минут утра в Галлиполийской церкви должна была состояться панихида по скончавшемуся год назад генералу от кавалерии барону Александру Васильевичу Каульбарсу. Накануне глава РОВСа (Российского общевоинского союза) сорокасемилетний генерал-лейтенант Александр Павлович Кутепов получил записку, в которой ему назначалась встреча в 11 часов утра на трамвайной остановке по пути в церковь. Записка была отправлена людьми Серебрянского, готовившимися к похищению генерала. Им было известно, что на подобные встречи Кутепов ходит один, так как не желает, чтобы его офицеры, подрабатывавшие таксистами, теряли из-за него свой дневной заработок.

Получив 25 января записку, Кутепов сказал сослуживцу, что завтра утром пойдёт в Галлиполийскую церковь, а завершил разговор странной фразой:

«– А по мне, надеюсь, вы не будете служить панихиды».

Генерал явно предчувствовал всё то, что ожидает его завтра, и относился к этому совершенно спокойно. Как и бывший премьер-министр царской России Пётр Аркадьевич Столыпин, который написал в завещании:

«Похороните меня там, где меня убьют».

Прождав некоторое время на трамвайной остановке на улице Севр тех, кто назначил ему встречу, и никого не дождавшись, генерал Кутепов пошёл по направлению к церкви.

На углу улицы Удино и Русселе стоял большой серо-зелёный автомобиль, возле которого находилось двое рослых мужчин в жёлтых пальто. Неподалёку кого-то ожидало такси красного цвета. Рядом прохаживался полицейский. Это были люди из группы Серебрянского.

Генерал был остановлен под предлогом проверки документов. Ему предложили поехать в полицейский участок.

В серо-зелёный автомобиль, куда посадили Кутепова, сел и полицейский. И тотчас автомобиль и такси на большой скорости рванули в сторону бульвара Инвалидов. Услышав зазвучавшую русскую речь, генерал сразу понял, с кем имеет дело, и оказал сопротивление. Его усыпили хлороформом.

Существует несколько версий того, что произошло дальше. Больное сердце генерала не выдержало воздействия хлороформа, и он скончался. Либо сразу в машине, либо в том доме, куда его привезли, либо уже на советском пароходе, шедшем из Марселя в Новороссийск.

Французской полиции, а также начальнику контрразведки РОВС полковнику Зайцеву так и не удалось выйти на след похитители генерала.

Интересное сообщение, касавшееся бывшего первого советника советского полпредства в Париже Григория Беседовского, опубликовала белогвардейская газета «Возрождение» в номере 4103 от 29 октября 1937 года:

«Именно в дни похищения Кутепова Беседовский нашёл зачем-то необходимость сообщить одному из сотрудников “Возрождения”, что “какраз в час похищения, в 11 ч. утра, он, Беседовский, Боговут-Коломийцев и один бывший французский министр ехали на автомобиле завтракать в «Робинзон»”».

В книге Валентина Скорятина приводятся интересные воспоминания Василия Абгаровича Катаняна о Захаре Яновиче, который под именем Владимира Борисовича Воловича был резидентом ОГПУ во Франции (после того, как Париж покинул Яков Серебрянский) и его жене Фаине. Вот что написано у Катаняна:

«В 1930 году Фаня была арестована в Париже в связи с громким делом о таинственном исчезновении белогвардейского генерала Кутепова. Зоря сумел выкрасть её из тюремной больницы и благополучно увезти из Франции. Они появились в Москве в конце 1930 года…»

Московская премьера

После возвращения Маяковского из Ленинграда в город на Неве отправилась Лили Брик, которая и присутствовала на премьере «Бани», состоявшейся 30 января.

Спектакль в Драматическом театре Государственного народного дома поставил 26-летний режиссёр Владимир Владимирович Люце. Роль Победоносикова исполнил 26-летний артист Борис Бабочкин, который через несколько лет прославится на всю страну, сыграв главную роль в кинофильме «Чапаев».

Спектакль завершился оглушительным провалом. Михаил Зощенко писал:

«Публика встречала пьесу с убийственной холодностью. Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после двух первых актов. Более тяжёлого провала мне не приходилось видеть».

В вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты» спектаклю был устроен настоящий разнос. Причём град убийственной критики был направлен, прежде всего, в адрес автора пьесы:

«…тема трактована статично, крайне поверхностно и односторонне. К тому же её фантастика до крайности отвлечена, абстрактна, бескровна…

Спектакль неинтересен настолько, что писать о нём трудно, зритель остаётся эмоционально не заряженным и с холодным равнодушием следит за действием, самый ход которого местами не ясен».

На следующий день «Красная газета» высказалась о «Бане» вновь:

«Спектакль, вместо разъяснений зрителю замысла Маяковского, лишь затемнил в итоге основную тему и остался лоскутно-пёстрым, нелепо шумным, чрезмерно затянутым и малопонятным спектаклем».

3 февраля со своими критическими замечаниями выступила «Ленинградская правда», больно ударив и по режиссёру и по драматургу:

«Пытаясь вскрыть бюрократизм, Маяковский в своей пьесе вывел штампованных, ходульных, давным-давно уже под напором нашей действительности перекрасившихся бюрократов…

Драматический театр Госнардома (постановщик В.Люце) оказался настолько неизобретательным, настолько неспособным преодолеть авторские погрешности, что он имевшиеся у автора ошибки только усугубил…

Спектакль получился неинтересный, скучный».

Узнав о неудаче спектакля, Маяковский написал его постановщику:


«Милый Люце.

Слышал о каких-то неладах с «Баней».

Очень прошу Вас всё рассказать Лили Юрьевне, можете смело переговариваться, как со мной, по всем пунктам. Если я для чего-нибудь нужен, позвоните – постараюсь явиться.

Привет.

Вл. Маяковский.

2/II -30 г.»


Их этого письма явно следует, что 2 февраля Лили Брик находилась в Ленинграде. Запомним это! Тем более что она записала в дневнике 3 февраля про ленинградский спектакль:

«Никто пьесу не снимает, только публика не ходит и газеты ругают. Велосипедкин вместо – я туда по партийному билету пройду – говорит: по трамвайному. Так „попросили“… Постановка талантливая, но недоделанная (в один месяц пришлось сделать)».

А поток критики в адрес спектакля не ослабевал. 5 февраля свой голос подала ленинградская газета «Смена»:

«На „Бане“ Маяковского в Народном доме скучно. Сидишь и ждёшь, скоро ли кончится…

Зритель холоден, как лёд. И зритель скучает. Кто виноват? Прежде всего автор… Тема «Бани» – бюрократизм – взята крайне примитивно и убого… Никакая фантастика не спасёт политическую пустышку».

В тот же день вышла критическая статья и в журнале «Рабочий и театр», больно ударявшая опять же по Маяковскому:

«Драма Маяковского – пьеса, задуманная интересно, но сделанная халтурно. Небрежно сделанная помесь заплёванных фельдфебельских анекдотов о „Луях 14-х“, дешёвых каламбуров, рубленой прозы гимназических утопий и недостаточно усвоенной занимательной науки… Почти все персонажи „Бани“ штампованы, стёртые пятаки».

Критика была настолько дружной и настолько направленной против драматурга, что вновь возникает предположение о её организованности. Кем? Аграновым и Бриками?

Но Маяковскому в этот момент было уже не до ленинградского спектакля – в самом начале февраля в Москве открывалась юбилейная выставка «20 лет работы».

Итог двадцатилетия

Павел Лавут:

«Мы просили предоставить выставке сто квадратных метров площади сроком на один месяц, начиная с 10 декабря. Открытие же по не зависящим от нас причинам отодвинулось до 1 февраля 1930 года.

В конце концов, нам выделили три комнаты в клубе писателей (поначалу – две, а затем добились третьей).

В недельный срок типографии не брались отпечатать каталог, и пришлось прибегнуть к стеклографии».

А по Москве уже были развешаны красочные афиши:


«Федерация Советских писателей

Революционный фронт искусств (Реф)

Клуб писателей (ул. Воровского, 52)

1 февраля открывается выставка

20 ЛЕТ РАБОТЫ МАЯКОВ СКОГО…

Выставка продлится 15 дней. На выставке:

Объединения работников Рефа

(аудитория)

Выступления Маяковского

Выставка открыта ежедневно с 12 до 5 ч. 30 мин.

ВХОД-ВСЕМ!

(бесплатно)»


Научный сотрудник Государственного литературного музея Артемий Бромберг:

«Поэт В.А. Луговской, заведывавший тогда Клубом писателей, уехал, и никто его не заменял. Маяковскому приходилось туго, неожиданных препятствий нужно было преодолевать множество.

Вот подходит к Маяковскому комендант здания и просит освободить помещение «на один вечер», так как здесь должно состояться «важное заседание». Маяковский молчит несколько мгновений и потом начинает громить Клуб.

– Вы не любите, когда я ругаюсь. А что мне делать?.. Луговской уехал «на два дня», и вот уже два месяца его нет, и ни от кого здесь не добьёшься толку!

Его голос гремит по всему зданию:

– Я вам заявляю: ни один человек сюда не войдёт, пока всё не будет на своих местах. Никаких заседаний! Никаких разговоров больше!

Он говорит и говорит до тех пор, пока не убеждается, что действительно до открытия выставки в три отведённые под неё зала не посмеет войти ни один посторонний человек

Павел Лавут:

«В горячие дни оформления выставки изредка приходили друзья поэта, но они больше смотрели, нежели работали».

Артемий Бромберг:

«Заметив завхоза, Маяковский переносит огонь на новую цель:

– Что это за вешалка в клубе? Что можно сделать с такой вешалкой? Когда приедет Луговской? Вы здесь завхоз? О чём вы думаете? Почему у вас нет вешалки?

– Владимир Владимирович, – лепечет завхоз, – у нас же есть вешалка. Вы знаете.

– Нет у вас вешалки!

Вбегает Павел Ильич Лавут:

– Владимир Владимирович, ГИЗ не даёт витрины. Заменим? – начинает он сразу. – Может обойдёмся без витрин?

– Павел Ильич! – тихо произносит Маяковский.

И Павел Ильич уходит.

Каждый раз с появлением Маяковского работа становится энергичнее. Художник веселее «колдует» над текстом, добровольцы, помогающие Маяковскому, быстрее подклеивают плакаты. Оживает завхоз. Владимир Владимирович диктует тексты для надписей, спорит с комендантом, каждому даёт работу».

31 декабря в дневнике Лили Брик появилась запись, в которой упомянута комиссия, избранная на одном из заседаний Рефа для руководства подготовкой выставки:

«Комиссия не собралась ни разу, и выставка, которую Володя мечтал организовать блестяще – вот как надо делать! – получилась интересной только благодаря материалу. Я-то уж с самой моей истории с Шкловским знаю цену этим людям, а Володя понял только сегодня – интересно, надолго ли понял».

Этой записью Лили Юрьевна явно всю вину за просчёты и недоделки перекладывала на рефовцев, снимая её с себя и с Осипа Максимовича. А между тем известен некий весьма знаменательный факт, который маяковсковеды почему-то упорно не берут в расчёт.

Билеты приглашаемым

Перед самым своим отъездом в Ленинград Лили Брик составила (вместе с Маяковским, разумеется) перечень лиц, которых поэт хотел видеть на открытии выставки.

Владимир Владимирович написал текст пригласительного билета:


«Федерация Советских писателей

Товарищ!

Реф

приглашает Вас на открытие выставки

20 ЛЕТ

РАБОТЫ

МАЯКОВСКОГО

1-го февраля, 5 ч. Дня (в 7 ч. 30 мин. – выступление Рефа и Маяковского),

Клуб писателей, ул. Воровского, 52».


Маяковский составил и список, кому это приглашение следует отправить в первую очередь.

В Российском Государственном архиве литературы и искусства есть (фонд 330, опись 7) дело под номером 17. В нём – отпечатанный на машинке список приглашённых.

Перечень открывает любимая женщина Маяковского и её муж:


«В.В.Полонской М.М.Яншину

Каланчёвская ул. 4 кв. 17-2 билета».


Затем следуют тогдашние вожди партии (но без генерального секретаря – его фамилия вписана от руки):

«тов. Сталину (секретариат) 2 б

тов. Кагановичу (секретариат) 2 б

тов. Молотову (секретариат) 2 б

тов. Каминскому 2 б

тов. Керженцеву 2 б

тов. Стецкому 2 б».


Далее идут учреждения, с которыми Маяковский постоянно сотрудничал:


«Наркомпрос тов. Бубнову 2 б

тов. Эйнштейну 2 б

Главискусство т. Раскольникову 2 б

т. Беспалову 2 б

Главискусство секретариат 3 б

Главрепертком Гандурину 2 б

Главлит Лебедеву-Полянскому 2 б».


Обращает на себя внимание то, как представлены те или иные лица: у одних – фамилиями с инициалами, у других – с добавлением слова «товарищ», но у вождей это – «тов.», у руководителей рангом пониже – просто «т.», а у начальников совсем незначительных – только фамилия.

Потом возникают девять фамилий рефовцев: Брик, Асеев, Кирсанов, Родченко, Степанова, Кассиль, Катанян, Брюханенко, Незнамов. Напротив фамилии Брюханенко обозначено: «(20 б) для Рефа».

Далее – приглашения работникам Цекамола (генеральному секретарю ЦК ВЛКСМ Александру Васильевичу Косареву и его сослуживцам) – 14 билетов, Академии художественных наук – 4 билета. В Федерацию объединений советских писателей билеты направлялись «всем членам исполбюро».

Отдельно посылался билет «тов. Демьяну Бедному».

Приглашались руководители московских газет: «Правды», «Комсомольской правды», «Вечерней Москвы», «Рабочей

Москвы», «Рабочей газеты» и журналов: «Огонёк», «Чудак», «Крокодил», а также Московскому обществу драматических писателей и композиторов.

В списке приглашённых значились также «тов. Мейерхольд 2 б» и руководители Межрабпромфильма и Совкино (все – с добавлением слова «тов.»). А Совкино (эту организацию тогда ещё называли Наркомкино) с 1930 года возглавлял бывший 1-ый секретарь Краснопресненского райкома ВКП(б) и бывший заместитель редактора газеты «Красная звезда» Мартемьян Никитич Рютин. Так что «тов. Рютина» Маяковский тоже приглашал на свою выставку.

После слов «тов. Бруно Ясенскому» в скобках значился номер телефона, по которому можно было найти писателя – «(5-63-25)».

Отдельно указывались руководящие работники ОГПУ: Ягода, Евдокимов, Мессинг, Агранов, Шеваров, Крамфус и Эльберт – все с добавлением «тов.» и каждому – по 2 билета.

Далее следовала фамилия редактора «Пионерской правды» и восемь фамилий членов Совнаркома, из которых нар-комвоенмору «тов. Ворошилову» посылалось 2 билета, а «тов. Крыленко» – всего один.

Пять пригласительных билетов отсылались в Художественный театр, несколько билетов – в ВЦСПС. Приглашались на выставку глава Госиздата Артемий Багратович Халатов и работница Главполитпросвета Наркомпроса Надежда Константиновна Крупская. Отдельный билет предназначался человеку, не занимавшему никакого поста – Луначарскому (все фамилии – без «тов.» и без «т.»).

Затем шли писатели и поэты, которых Маяковский записал так: Ю.Олеша, Сельвинский, Фадеев, Леонов, Мстиславский, Гладков, И.И.Ляшко, А.Безыменский, Вс. Иванов, Н.Эрдман.

Всего (по самым приблизительным подсчётам) предстояло разослать более 200 пригласительных билетов.

Составив список приглашённых, Маяковский, по словам Павла Лавута, сказал:

«– Ну, остальных – писателей и театры – вы сами знаете. Допишите. Не забудьте Кукрыниксов!»

Рассылкой всех этих приглашений занималась Лили Брик. Запомним этот факт! Завершив распределение билетов, она уехала в Ленинград.

Павел Лавут:

«В последних числах января, за несколько дней до открытия выставки, материалы мы доставили в клуб писателей. Началась кипучая работа, с утра до поздней ночи».

Главным работником по-прежнему был Маяковский.

Артемий Бромберг:

«В простенках между окнами центрального зала выставки он развесил десятки шаржей и карикатур на себя, выбрав наиболее острые, полемичные, сатирические. На самом видном месте, в центральном простенке, висел шарж Кукрыниксов: Маяковский в позе Петра Первого, на нём – лавровый венок, тога. Вместо коня, уздой железной поднятого на дыбы, – маленький тощий лев в наморднике. Лев – это „Леф“. Под лапами льва извивается змея с головой критика Полонского…

На первых листах одного из альбомов была наклеена выпущенная в 1927 году позорная книжонка «Маяковский во весь рост», где можно было прочитать о Маяковском: "Бедный идеями, обладающий суженным кругозором, ипохондрический, неврастенический, слабый мастер, – он, вне всяких сомнений, стоит ниже своей эпохи, и эпоха отвернётся от него"».

Павел Лавут:

«Нередко приходилось читать о том, что Маяковский делал выставку чуть ли не самостоятельно, и читатель, не задумываясь, может принять этакое за истину. Это далеко не так, и не следует приписывать выдающемуся поэту того, чего он просто физически не в силах был сделать.

Да, он руководил, талантливо изобретал и сам трудился над оформлением, сортировал, распределял по щитам и витринам, сочинял надписи и даже иногда прибивал гвозди – словом, делал всё, что приходилось. Но нельзя думать и тем более писать, что один человек в четыре дня соорудил такую выставку, несмотря на её, казалось бы, скромные габариты. Нет, это не так!»

Да, помощники у Маяковского были. И наступил момент, когда до открытия оставались считанные часы. О них – Павел Лавут:

«Одолев всяческие препятствия, мы, наконец, забив последние гвоздики (хотя хватило работы и на завтра, до самой минуты открытия) возвращались поздней ночью под 1 февраля домой. Несмотря на усталость, Маяковский предложил добежать на морозе до Арбатской площади, чтобы „схватить такси“, и так зашагал, что мне пришлось действительно бежать за ним».

Юбилейная экспозиция

Артемий Бромберг:

«У входа во двор писателей на решётке ограды висела многометровая афиша об открытии 1 февраля выставки «20 лет работы Маяковского».

Выставка должна была открыться в пять часов. Я задержался в Литературном музее и пришёл в Клуб немного позднее. На дворе уже толпилась и шумела молодёжь:

– Почему не впускают? В чём дело?

– Раздеваться негде. Нет мест на вешалке.

Я сразу вспомнил бурное возмущение Маяковского по поводу вешалки Клуба».

При входе на выставку на специально установленном столике лежала тетрадь, в которой расписывались посетители. В ней было всего две графы: имя и профессия.

Павел Лавут:

«За первые часы (потом, в толкучке, расписывались немногие) отметились 44 вузовца, 36 учащихся (привожу профессии так, как их обозначали сами посетители), 18 рабочих и работниц (в их числе 2 слесаря, кочегар, чернорабочий), 8 журналистов, 3 поэта, 2 литератора, научный работник Бромберг, литературный работник МХАТа (П. Марков), Б. Малкин – близкий знакомый Маяковского, переводчица, репортёр, 3 библиотекаря, библиограф, востоковед, юрист, 4 экономиста».

Желающих познакомиться с необычными экспонатами и повидать знаменитого поэта оказалось довольно много – больше трёхсот человек.

Артемий Бромберг:

«Выставка получилась очень хорошей. Материалы явно не влезали в отведённое помещение – они развернулись поверх каминов, окон и дверей, по стенам и простенкам трёх зал. Не осталось ни одного свободного сантиметра.

У входа были расположены футуристические сборники 1912–1914 годов, в которых печатался поэт: «Пощёчина общественному вкусу» и другие. Здесь же были собраны первые издания его дореволюционных поэм, изуродованные царской цензурой. Над этим стендом висела надпись: «А ЧТО ВЫ ДЕЛАЛИ ДО 1917 ГОДА?»

Под полемическим заголовком «МАЯКОВСКИЙ не ПОНЯТЕН МАССАМ», который был сделан так, что «не» терялось, были расположены центральные и периферийные газеты Советского Союза, в которых печатался Маяковский…»

Всюду были каталоги, афиши, книги, фотографии.

Павел Лавут:

«На столах лежали каталоги в зелёной обложке, и на них грязноватым шрифтом: “20 лет работы Маяковского”. Предисловие подписано Рефом:

“В.В.Маяковский прежде всего – поэт-агитатор, поэт-пропагандист, поэт – на любом участке слова – стремящийся стать активным участником социалистического строительства…”»

Артемий Бромберг:

«На столе в плотных коричневых переплётах лежали альбомы критических отзывов… Наряду с положительными статьями и заметками о произведениях Маяковского представлены были в изобилии и резко враждебные выступления…

В третьей комнате выставки Маяковский сосредоточил плакаты. Тут висели рекламы, родившиеся в дни нэпа. Здесь были противопожарные, санитарные плакаты, плакаты о профсоюзах, производственные лозунги, объединённые двумя плакатами о пятилетке..»

Привлекала витрина с фотоснимками поэта, сделанными в московской охранке, и папками с «Делом Маяковского».

Павел Лавут:

«Маяковский в первый день не уходил с выставки. Он как хозяин принимал посетителей, давал объяснения, водил от щита к щиту».


В.В.Маяковскии? на выставке «Маяковскии?: 20 лет работы», 1930 г

Фото А.П. Штеренберг


Запись из дневника Лили Брик, сделанная 1 февраля (но ведь она была в Ленинграде, вернулась что ли?):

«Приехали в 6 ч. вечера на открытие выставки. Народу уйма – одна молодёжь. Выставка недоделанная, но всё-таки очень интересная. Володя переутомлён. Говорил устало».

Наталья Брюханенко:

«Литературная общественность не отметила своим присутствием двадцать лет работы Маяковского. Было много молодёжи, были знакомые и близкие». Наталья Рябова:

«Ни писателей, ни литераторов, ни журналистов, ни критиков, ни даже некоторых близких друзей, вроде Н.Н. Асеева, на её открытии не было».

Кроме Бриков, из рефовцев пришли только Родченко, Степанова и Кирсанов, С последними тремя Маяковский даже здороваться не стал.

А Осип Брик впоследствии признавался, какими словами встретил его Владимир Владимирович:

«Если бы нас с тобой связывал только Реф, я бы и с тобой поссорился, но нас с тобой ещё другое связывает».

Это высказывание Осип Максимович впоследствии прокомментировал так:

«Он сделался ворчлив, капризен, груб и, в конце концов, со всеми рефовцами перессорился…

Я видел, что Володя в отвратительном состоянии духа, что у него расшатались нервы, но о подлинной причине его состояния я не подозревал. Слишком не похоже и непривычно было для Володи это желание быть официально признанным – слишком привык я видеть Володю в боевом азарте, в драке, в полемике».

Лили Брик:

«Помню, что Володя в этот день был не только усталый, но и мрачный. Он на всех обижался, не хотел разговаривать ни с кем из товарищей, поссорился с Асеевым и Кирсановым. О Кассиле сказал: „Он должен за папиросами для меня на угол в лавочку бегать, а он гвоздя не выставке не вбил“».

Если верить Лили Брик, то Асеев на открытие выставки всё-таки пришёл? Или её тоже подвела память?

Как бы там ни было, но Маяковский явно обижался, ведь из всех писателей и поэтов, которым были разосланы персональные приглашения, пришёл только один Александр Безыменский. Появился, правда, и Виктор Шкловский, но его никто на это мероприятие не звал – он оказался на выставке по собственной инициативе, узнав о её открытии из объявления в «Комсомольской правде».

Никто из ответственных партаппаратчиков своим присутствием выставку тоже не удостоил.

Открытие выставки

Татьяна Гомалицкая, дочь лефовца Сергея Третьякова, застала на выставке поэта, пребывавшего в одиночестве:

«Маяковский сидел один, положив руки на спинки пустых стульев. Он был какой-то мрачный, насторожённый и как будто чего-то ждал. Наверное, он сидел так не более одной-двух минут, но мне показалось, что это длится очень долго. От писательских организаций никто не пришёл поздравить Маяковского с открытием выставки. Официального открытия вечера не было».

Павел Лавут:

«Когда публика вдоволь побродила по комнатам (бродить, впрочем, было трудно, приходилось протискиваться), все перешли в зрительный зал. Там заполнены все щели. На сцене расселась молодёжь, которая как бы заменила официальный президиум».

Артемий Бромберг:

«Из известных мне писателей пришли только Безыменский и Шкловский. Ни одного представителя литературных организаций не было. Никаких официальных приветствий в связи с двадцатилетием работы поэта не состоялось…

Вскоре Маяковский предложил всем собравшимся перейти в кинозал Клуба.

В зале было двести – двести пятьдесят мест. Присутствовало триста – триста пятьдесят человек, примущественно молодёжь.

Первые ряды заняли пионеры. Их отряд прибыл из Царицина. Был очень сильный мороз. Паровоз испортился. Движение остановилось, но пионеры вместе со своим вожатым пешком прошли оставшуюся часть дороги до Москвы…

Маяковский вышел на сцену.

– Товарищи! – начал поэт. – Я очень рад, что сегодня нет всех этих первачей и проплёванных эстетов, которым всё равно куда идти и кого приветствовать, лишь бы был юбилей. Нет писателей? И это хорошо! Но это надо запомнить. Я рад, что здесь молодёжь Москвы. Я рад, что меня читаете вы! Приветствую вас!

В ответ последовала буря аплодисментов».

Татьяна Гомалицкая:

«Маяковский встал, подошёл к кафедре и сказал:

– Ну, что ж, «бороды» не пришли – обойдёмся без них! – и начал рассказывать, для чего он устроил выставку своих работ».

Выступая почти через два месяца (25 марта) в Доме комсомола на Красной Пресне, Маяковский вновь заговорил о своей юбилейной выставке:

«Основная цель выставки – расширить ваше представление о работе поэта. Показать, что поэт – не тот, кто ходит кучерявым барашком и блеет на лирические любовные темы. Но поэт – тот, кто в нашей обострённой классовой борьбе отдаёт своё перо в арсенал вооружения пролетариата, который не гнушается никакой чёрной работы, никакой темы о революции, о строительстве народного хозяйства и пишет агитки по любому хозяйственному вопросу…

Товарищи, вторая задача – это показать количество работы. Для чего мне это нужно? Чтобы показать, что не то, что восьмичасовой рабочий день, а шестнадцати-восемнадцатичасовой рабочий день характерен для поэта, перед которым стоят огромные задачи, стоящие сейчас перед Республикой. Показать, что нам отдыхать некогда, но нужно изо дня в день не покладая рук работать пером…

Двадцать лет – это очень легко юбилей отпраздновать, собрать книжки, избрать здесь бородатый президиум, пятидесяти людям сказать о своих заслугах, попросить хороших знакомых, чтобы они больше не ругались в газетах и написали сочувствующие статьи, и, глядишь, что-нибудь навернётся с этого дела. То ли признают тебя заслуженным, то ли ещё какая-нибудь, может быть, даже более интересная для писательского сердца вещь.

Дело не в том, товарищи, а в том, что старый чтец, старый слушатель, который был в салонах (преимущественно барышни слушали да молодые люди), этот чтец раз навсегда умер, и только рабочая аудитория, пролетарско-крестьянские массы, те, что сейчас строят новую жизнь нашу, те, кто строит социализм и хочет распространить его на весь мир, только они должны стать действительными чтецами, и поэтом этих людей должен быть я».

Этими словами Маяковский как бы зачислял себя в ряды лидеров большевистской партии, которых называли вождями трудового народа. Они – вожди, а он – поэт этого народа. Кто важнее – покажет время.

Павел Лавут:

«…выставка привлекла множество людей, особенно молодёжь. Однако там почти отсутствовали писатели. На фоне общего успеха выставки отсутствие литераторов напоминало своеобразный байкот. Владимир Владимирович, конечно, это переживал, хотя и предвидел в какой-то мере.

Если и приходили писатели, то их можно было пересчитать по пальцам. Единственный рефовец, пришедший на открытие, – О.М.Брик. Выделялся своим присутствием Виктор Шкловский…

Старых соратников по Лефу-Рефу вовсе не было ни на открытии выставки, ни в последующие дни. К этому времени они порвали отношения с Маяковским».

И всё-таки в день открытия выставки поэт очень сильно переживал из-за того, что никто из ответственных лиц не посетил его выставку.

В самом деле, почему же так произошло?

Ответа на этот вопрос у биографов Маяковского нет – есть лишь констатация самого факта: «бороды» не пришли.

Попробуем разобраться.

Причины отсутствия

Стоит лишь немного задуматься над вопросом, почему руководители властных структур и писательских организаций проигнорировали выставку Маяковского, как возникает ещё один вопрос: а как вообще возникла эта идея – пригласить на открытие весь московский бомонд, весь «высший свет» советской власти и обслуживавшую её интеллигенцию? Ведь хотя Маяковский и утверждал, что он поэт рабочего класса и пишет стихи для пролетарских масс, ни один пригласительный билет не был послан на завод, на фабрику или в железнодорожное депо.

И ещё. Юбилейная выставка поэта была точно таким же культурно-массовым мероприятием, как театральная премьера или открытие новой музейной экспозиции. Однако не известно ни одного случая, чтобы театры или музеи рассылали в ту пору на свои премьерные представления приглашения большевистской элите.

Кроме того, члены партии обязаны были подчиняться строгой партийной дисциплине. Если вожди принимали решение и отдавали команду, все отправлялись на многотысячные митинги и демонстрации. Если такой команды не было, никто никуда не ходил.

Маяковскому же захотелось небывалого и невозможного – чтобы на призыв беспартийного (!) поэта откликнулись члены ВКП(б) – от генерального секретаря до функционеров среднего звена. Но ведь у юбиляра, рекламировавшего соски, папиросы, пиво и другую моссельпромовскую продукцию, и у тех партийцев, которые приглашались на юбилейную выставку, статус был слишком уж разный.

Возникает и другой вопрос: сам ли Маяковский придумал пригласить на свой юбилей партийное руководство страны или эту идею ему подсказали Брики?

Осип Брик, впоследствии многократно заявлявший, что Маяковский жаждал увидеть на своей выставке представителей «партии и правительства», не отводил ли этими словами от себя все подозрения, которые могли возникнуть?

Есть в этой истории и ещё один довольно неожиданный момент. Более двухсот персональных приглашений были разосланы по самым разным адресатам. Но не явился никто\ Не считая Безыменского, который мог случайно встретить Маяковского, и тот напомнил ему о предстоящем мероприятии.

Каким образом могла образоваться такая поголовная неявка?

Ведь почитателей у Маяковского было превеликое множество – десятки тысяч москвичей пришли на его похороны! Если по каким-то причинам на открытие юбилейной выставки не могли приехать Сталин или Каганович, редакторы газет и журналов, комсомольские вожди и руководители Наркомпроса, Главреперткома и Совкино, то туда с превеликим удовольствием пошли бы члены их семей, рядовые сотрудники учреждений и редакций. Но ведь не пришёл никто!

То же самое случилось и с писателями. Не могли же они все разом (не сговариваясь) взять и не явиться на юбилейное мероприятие. Но ведь не явились!

Почему?

Такая удивительная коллективная неявка могла произойти только в одном случае – если она была организована.

Как? Приглашения, приготовленные к распространению и рассылке, адресатам доставлены не были. Ведь не известно, чтобы хотя бы один из более чем двухсот приглашённых говорил о получении этих билетов.

Виновным в подобном «недоставлении» пригласительных билетов был тот, кто занимался их рассылкой. А, как мы помним, занималась этим делом Лили Юрьевна. Мстя за «Клопа» и «Баню», Брики решили не развозить приготовленные билеты. Вместо этого они просто уничтожили их. Чтобы тем самым лишний раз побольнее уколоть юбиляра.

Разумеется, у этого предположения нет никаких документальных подтверждений. Но оно логично и очень естественно вытекает из всего того, что происходило во время подготовки юбилейной выставки.

А Николай Асеев тот и вовсе написал потом, что игнорирование поэта «было установлено». Кем? Вот слова Асеева:

«…нам казалось, что Маяковский ведёт себя заносчиво, ни с кем из товарищей не советуется, действует деспотически…

Мне очень хотелось к Маяковскому, но было установлено не потакать его своеволию и не видеться с ним, покуда он сам не пойдёт навстречу. Близкие люди не понимали его душевного состояния. Устройству его выставки никто из лефовцев не помог. Так создалось невыносимое положение разобщённости».

Всё это Маяковский явно предчувствовал.

А тут ещё вышел второй номер журнала «Новый мир», в котором опять славился роман в стихах Ильи Сельвинского:

«Не только содержание, но и форма романа УЛЬТРАСОВРЕМЕННА…

Своим романом в стихах “Пушторг” Сельвинский побил новый рекорд в современной поэзии».

Не случайно же Маяковский заранее заготовил ответ своим недоброжелателям и конкурентам, написав…

Поэтический манифест

Вечером (в день открытия выставки) в дневнике Лили Брик появились такие фразы:

«Кое-кто выступил. В<олодя> прочёл вступление в новую поэму – впечатление произвело очень большое, хотя читал по бумажке и через силу».

Через два месяца (25 марта) Маяковский, вновь читая своё «обращение к потомкам», передварил его словами, которые, надо полагать, звучали и в день открытия выставки:

«Последняя из написанных вещей – о выставке, так как это целиком определяет то, что я делаю и для чего работаю.

Очень часто в последнее время вот те, кто раздражён моей литературно-публицистической работой, говорят, что я стихи просто писать разучился, и что потомки меня за это взгреют. Я держусь такого взгляда. Один коммунист говорил: «Что потомство! Ты перед потомством будешь отчитываться, а мне гораздо хуже – перед райкомом, это гораздо труднее».

Я человек решительный, я хочу сам поговорить с потомками, а не ожидать, что им будут рассказывать мои критики в будущем. Поэтому я обращаюсь непосредственно к потомкам в своей поэме, которая называется "Во весь голос"».

Делясь своими впечатлениями о вступлении в эту поэму, Александр Михайлов сам невольно перешёл на возвышеннопоэтический стиль:

«Величественное и простое, поэтически прозаичное и исповедально распахнутое в будущее, и тоже с заверением в верности новой власти и партии, – оно стало не только выдающимся явлением литературы, но и потрясающей силы и глубины свидетельством драматической судьбы поэта на стыке двух эпох».

Бенгт Янгфельдт прокомментировал это же произведение гораздо прозаичнее и суше:

«В поэме "Во весь голос "Маяковский в традициях Горация и Пушкина воздвигает себе памятник; поэма была продолжением других его стихов на эту тему, но на сей раз памятник сделан из иного материала».

Как бы вторя Александру Михайлову, Янгфельдт тоже назвал это стихотворение «решительной клятвой в лояльности советским властям».

Но так ли это?

Вчитаемся повнимательнее в строки вступления.

«Уважаемые / товарищи потомки

В следующих строках он называл продукцию дня сегодняшнего словом, которое до сих пор печатать полностью не рекомендуется, его обозначают первой буквой с многоточием:

«Роясь / в сегодняшнем / окаменевшем г…,
наших дней изучая потёмки,
вы, / возможно, / спросите и обо мне».

Маяковскому, судя по всему, очень хотелось посмотреть на лица вождей, услышавших из его уст, что всё, создаваемое ими, поэт назвал словом, начинавшемся на букву «г».

Внимательно вчитываясь в текст вступления, начинаешь понимать, для чего на открытии выставки Маяковскому нужны были ещё и поэты. Ведь услышав первые строки, обращённые к людям грядущих столетий, они должны были вспомнить другое стихотворение, автор которого тоже обращался к потомкам:

«А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всёмолчи!»

Михаил Лермонтов в этом стихотворении называл своих современников потомками подлых родов. У обращавшегося к потомкам Владимира Маяковского выходило, что подлостью прославились его современники. Это они жадною толпой стояли у кремлёвского «трона». Это они являлись палачами Свободы, Гениев и Славы. Это перед ними замолкали «суд и правда».

Маяковский, видимо, жаждал взглянуть в глаза своим коллегам в тот момент, когда он обращался не к ним, а к учёным мужам далёкого будущего:

«И, возможно, скажет / ваш учёный,
кроя эрудицией / вопросов рой,
что жил-де такой / певец кипячёной
и ярый враг воды сырой.
Профессор, / снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу / о времени / и о себе».

Могут возникнуть вопросы. К примеру, такой: откуда учёному грядущих лет (даже очень и очень эрудированному) известна такая незначительная подробность биографии Маяковского как его страсть к «кипячёной» воде и неприязненное отношение к «сырой»?

И почему этот учёный носит очки, похожие на велосипед? Этим, кстати, он сразу начинал походить на эрудированного Осипа Брика, бывшего идеологом комфутов, лефовцев, ре-фовцев и читавшего молодёжи лекции на литературные темы.

Ответ здесь напрашивается один: обращение к потомкам – это всего лишь поэтический приём. Да, Маяковский как бы разговаривал с грядущим, но вёл этот разговор очень громко – «во весь голос», чтобы его слова дошли и до его современников. И в первую очередь, конечно же, до Осипа Брика, который носил очки. Ведь в слове, на эти очки похожем, явно прочитывается его имя – «велОСИПед».

Таким образом, в самом начале своего поэтического вступления Маяковский как бы прямо заявлял, что в услугах своего эрудированного коллеги не нуждается – он сам расскажет «о времени и о себе». И тут же сообщал о том, что он – «ассенизатор», удаляющий нечистоты из «барских садоводств» поэзии, и «водовоз», доставляющий чистую воду для полива этих садов.

Поэтический памятник

Затем во вступлении к поэме «Во весь голос» начинается подковыривание «садоводов», которые неожиданно оказываются поэтами-конструктивистами (современники Маяковского понимали это сходу – по приводимым фамилиям и по цитируемым стихотворным строкам):

«Кто стихами льёт из лейки,
кто кропит, / набравши в рот —
кудреватые Митрейки, / мудреватые Кудрейки —
кто их к чёрту разберёт!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
"Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…"»

Константин Митрейкин и Анатолий Кудрейко (Зеленяк) были поэтами-конструктивистами, иногда подкалывавшими в своих стихах Леф и Маяковского. А «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н» – это строка из стихотворения Ильи Сельвинского «Цыганский вальс на гитаре».

Для чего понадобилось Маяковскому ополчаться на них? За что он так «прикладывал» конструктивистов?

На эти вопросы поэт отвечал, что он категорически против того, чтобы его «изваяния высились» над конструктивистскими «розами». А в том, что такие «изваяния» будут поставлены, Маяковский не сомневался. И добавлял, что, дескать, мог бы, как и они, конструктивисты, сочинять «романсы». Но делать этого не будет:

«И мне / агитпроп / в зубах навяз,
и мне бы / строчить /романсы на вас —
доходней оно / и прелестней.
Но я / себя / смирял, / становясь
на горло / собственной песне».

После такого откровенно смелого заявления следует (от имени «ассенизатора», ставшего «агитатором», и от имени «водовоза», ставшего «горланом-главарём») патетическое обращение:

«Слушайте, товарищи потомки

К нему добавляются слова, в которых звучит почти нескрываемое намерение поэта поговорить и со своими современниками: «как живой с живыми».

И сразу начинается восхваление собственного творчества. Маяковский рекламирует свои стихи точно так же, как рекламировал товары Моссельпрома. И походя слегка «пинает» Сергея Есенина, заявляя, что стих Маяковского придёт в «коммунистическое далеко» не как есенинский герой («провитязь»), не как амурная стрела, не как свет от «умерших звёзд». Нет! Его стих «трудом / громаду лет прорвёт» и явится в грядущее, как водопровод, «сработанный ещё рабами Рима».

Почему творение подневольных рабов предпочтительнее всего того, что сделано кем-то ещё? На этот вопрос ответ, к сожалению, не даётся.

Маяковский продолжает рекламировать свои стихи. Обойдя, как командарм, построенные для поэтического парада стихотворные «войска», он вдруг с неожиданной щедростью отдаёт их – все, «до самого последнего листка» – пролетариям планеты.

Почему именно им, а не большевистской партии, которую Владимир Владимирович славил на протяжении целого десятилетия, совершенно непонятно.

Далее вновь следуют воспоминания о годах прошедших. «Нам», – говорит Маяковский, – велели идти «под красный флаг». Но кто они – эти «повелевшие»? Большевики и их вожди? Нет! «Годы труда и дни недоеданий».

Но тома Маркса рабочие (и Маяковский) «открывали» постоянно. Однако, как утверждает поэт, они и без этой литературы прекрасно «разбирались в том, с кем идти, в каком сражаться стане».

После подобного заявления (весьма неожиданного для обстановки тех лет и поэтому совсем уж непонятного) звучит призыв Маяковского к своему стиху, чтобы он умер. Умер, «как рядовой, как безымянные на штурмах мёрли наши».

Почему стиху, прорвавшему «трудом / громаду лет», необходимо умирать?

Потому, заявляет поэт, что ему наплевать на монументы, которые потомки захотят поставить ему (бронзовые или мраморные). Он предлагает считать «общим памятником» (ему и его современникам) «построенный в боях социализм».

Казалось бы, всё. Вступление закончено.

Но нет, Маяковский вновь начинает вспоминать. И заводит разговор о РОСТА, где он рисовал плакаты:

«…вылизывал / чахоткины плевки
шершавым языком плаката».

Заверяя при этом, что занятие поэтическим творчеством не сделало его богатым:

«Мне / и рубля / не накопили строчки,
краснодаревщики / не слали мебель на дом».

Но ведь это же совершенно не соответствовало действительности! В то время, когда чуть ли не все москвичи жили в коммуналках, Маяковский оказался владельцем не только четырёхкомнатной квартиры, но и комнаты-кабинета в центре столицы. Имел собственный автомобиль, купленный в Париже. Его обслуживали домработница и личный шофёр. Советские люди таких «небогатых» сограждан называли в ту пору буржуями. Но Маяковский, именуя себя пролетарием, заявлял, что «кроме свежевымытой сорочки» ему «ничего не надо».

И, наконец, совсем уж неожиданным предстаёт финал вступления. В нём грядущее называется «светлым», а читатели и слушатели отсылаются к начальным строчкам, где современность именуется «потёмками», в которых орудует некая «банда» (состоящая, надо полагать, из всё тех же конструктивистов).

И вновь вспоминается стихотворение «Смерть поэта», которое, как известно, завершается так:

«Но есть и божий суд, наперсники разврата,
Есть грозный суд: он ждёт;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд.
Тогда напрасно вы прибегните к злословью:
Оно вам не поможет вновь…»

Лермонтовские «наперсники разврата» во вступлении в поэму Маяковского названы «бандой поэтических рвачей и выжиг», а в роли «божьего суда» выступает не менее грозное ведомство, которое в ту пору вершило суд над проштрафившимися партийцами – Центральная Контрольная Комиссия (ЦКК):

«Явившись / в Це Ка Ка / идущих / светлых лет,
над бандой / поэтических /рвачей и выжиг
я подниму, / как большевистский партбилет,
все сто томов / моих / партийных книжек».

Эти полные убеждённости в своей правоте слова Маяковский, вроде бы, обращаясь напрямую к потомкам, бросал и своим современникам, большинство которых (даже те, кто носил в кармане партбилет) для грядущего коммунизма не годились, потому что обюрократились и омещанились. Но они (эти партийные и поэтические «бороды») на открытие выставки не пришли, и, по свидетельству тех, кто на ней присутствовал, расстроенный Маяковский читал стихи упавшим голосом.

Реакция публики

Павел Лавут:

«Маяковский прочёл „Во весь голос“.

В зале воцарилась атмосфера необычайной взволнованности».

Артемий Бромберг:

«Он читал с каким-то особым волнением и подъёмом, иногда заглядывая в маленькую записную книжку, которую держал в руке. В зале стояла абсолютная тишина».

Людмила Владимировна Маяковская, сестра поэта:

«Когда я слушала поэму, мне стало страшно».

Наталья Брюханенко:

«Впервые прочёл он в этот вечер „Во весь голос“. Обращение к потомкам тягостно поразило многих присутствующих. Мне хотелось плакать».

Ей вторила Наталья Розенель (жена Луначарского), пришедшая на открытие выставки без мужа:

«Мне хотелось плакать».

Наталья Брюханенко:

«Когда он кончил читать, все встали и стоя аплодировали».

Галина Катанян:

«Потрясение было так велико, что я просто не соображаю, что делаю: я кричу, топаю ногами. Незнакомая девушка рядом со мной отчаянно вопит что-то непонятное и вдруг целует меня в щёку.

Маяковский стоит несколько секунд под этим ливнем криков и рукоплесканий, потом стремительно уходит».

О том, что происходило дальше, рассказал Павел Лавут:

«Слово предоставили посетителям…

А.Бромберг, заменявший экскурсовода и помогавший оформлять выставку, огласил просьбу Ленинской библиотеки – передать выставку в её ведение. Маяковский согласился при условии, что для неё найдут нужное помещение и организуют её показ в рабочих клубах Москвы и других городов Союза.

По просьбе аудитории слово взял Виктор Шкловский:

– Маяковский за двадцать лет не дал ни одной ненужной вещи!

Студент 2-го МГУ сетовал на то, что в учебных программах школ и вузов нет произведений Маяковского…

Группа литературной молодёжи, объединённой при «Комсомольской правде», объявила себя ударной бригадой по осуществлению выдвинутых предложений. Здесь же они распределили между собой обязанности: одни должны были заняться пропагандой выставки в рабочих клубах, другие – добиться включения произведений Маяковского в учебные программы вузов и школ и взяться за организацию переводов его произведений на иностранные языки, третьи – подготовить копии выставки, четвёртые – собрать и обработать материалы о Маяковском».

Вероника Полонская:

«В день открытия выставки у меня был спектакль и репетиции. После спектакля я встретилась с Владимиром Владимировичем. Он был усталый и довольный. Говорил, что было много молодёжи, которая очень интересовалась выставкой.

Потом он сказал:

– Но ты подумай, Нора, ни один писатель не пришёл!.. Тоже товарищи

Илья Сельвинский на открытии выставки не был, но потом, ознакомившись со вступлением в поэму «Во весь голос», написал:

«"Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне".

Это сектантское, а не большевистское отношение к поэзии. Человек стал молчальником, чтобы угодить Господу Богу. Но Господа Бога нет. И, следовательно, его трагедия нелепа. Маяковский сам выдумал себе этого кровожадного Бога.

Во имя чего?

Во имя плакатов «Не пейте сырой воды»…»

Открытие выставки «Двадцать лет работы» и возникшее там «отчаяние» Маяковского Аркадий Ваксберг откомментировал вопросами:

«Неужели, вопреки своим прежним позициям, вопреки тому, что он обличал в своих пьесах, Маяковский вдруг возжаждал признания не у «массы», а у властей? У тех, кто как раз и породил жестоко осмеянный им бюрократизм! Испугался, возможно, оказаться в немилости, тонко почувствовав приближение грядущих событий и место, которое в них неизбежно будет ему уготовано? Или почувствовал, что почва уходит из-под ног, что вчерашние покровители и защитники – «милый Яня», его друзья и коллеги – уже не опора?.. Что в их глазах он в чём-то проштрафился и стал им уже не нужным?..»

А что на самом деле происходило в тот момент с Маяковским?

Диагноз стихотворцу

Практически все современники Маяковского, вспоминая о его заболеваниях, обычно говорят о гриппе, которого он очень боялся и который всегда довольно тяжело переносил. Но почему-то мало кто обращал внимание на другие симптомы, которые свидетельствовали о наличии у него совсем иного недуга.

Спустя годы после смерти поэта сотрудник Института мозга, невролог и психолог Григорий Израилевич Поляков, составил «Характерологический очерк» Владимира Маяковского. Вот на что он обратил внимание:

«М. не в состоянии волевыми усилиями заставить себя заниматься чем-либо, что его не интересует, или подавлять свои чувства (желание, хотение превалирует над долженствованием). М. всегда находится во власти своих чувств и влечений… М. способен давать очень бурные проявления своих переживаний, например, плакать, рыдать… М. был настолько нетерпелив, что, по словам сестры Л.В., не ел костистой рыбы (!). У него не хватало терпения, чтобы дочитать до конца какой-нибудь роман (Брик, Каменский)…

Незначительный, ничтожный повод мог повлиять на него и вызвать резкие изменения настроения… Повышенной чуствительностью М. объясняется в значительной мере также и его доходившая до болезненных размеров мнительность…

У М. была склонность очень часто мыть руки. Например, когда он был в Одессе, в гостинице, после каждого посещения мыл руки. В дороге всегда возил с собой специальную мыльницу. Открывал двери через фалду пиджака. Всегда была сильная боязнь заразиться, заболеть. Когда кто-нибудь из близких заболевал, начинал сильно нервничать и суетиться. Питал отвращение ко всему, что связано с болезнью и смертью, например, очень неохотно ходил на похороны, не любил посещать больных и не любил визитов к себе других, когда бывал болен: «Что может быть интересного в больном?»

Мнительность была выражена у М. не только в отношении здоровья. Любой мелкий факт повседневной жизни мог раздуться в глазах М. до невероятных, фантастических размеров. Иллюстрацией этого является, например, крайняя обидчивость М.

Отсутствие способности входить во внутренний, гармонический контакт с людьми, особенно в тех случаях, когда М. находился во власти своих необузданных влечений, являлось для него источником постоянных мучительных конфликтов и трагических переживаний, на почве которых М. и ранее делал покушения на самоубийство».

Вспомним ещё раз и о том, как в 1913 году друзья-футури-сты показывали Маяковского психиатру.

Почему? Из-за чего?

Дело в том, что творчество молодого Маяковского у некоторых людей вызывало ощущение, что у него какие-то нелады с психикой. У него довольно часто менялось настроение – из жизнерадостного молодого человека он мог мгновенно превратиться в угрюмого меланхолика, но затем вновь стать приветливым и доброжелательным, своим добрым и лукавым взглядом, душевностью и добросердечностью завоёвывая симпатии окружающих. Таких людей тогда называли «циклотимиками», то есть подверженными волнообразной смене состояний возбуждения и депрессии.

Этим расстройством страдал и голландский художник-постимпрессионист Винсент Ван Гог, побывавший в психиатрической лечебнице и (по одной из версий) застрелившийся в 37-летнем возрасте, но чьи работы до сих пор являются одними из наиболее востребованных (из всех картин, проданных в мире за последнее столетие, наибольшей популярностью пользовались творения Ван Гога).

В 1913 году психиатр сказал Маяковскому, что с психикой у него всё в порядке.

В наши дни (на стыке двадцатого и двадцать первого веков) в науке психологии появилось новое понятие: «дислексия».

Что это такое?

Объяснения даются самые разные.

«Дислексия – это невралгическое расстройство, генетическое заболевание, нарушающее правильную работу мозга».

«Дислексия – это не болезнь, а состояние, которое может меняться у одного и того же человека каждый день».

«Дислексия – это уникальный дар, который даётся далеко не каждому. Это умственная функция, являющаяся причиной гениальности, но также и многих других проблем».

Попробуем разобраться.

«Дис» – слово греческое, означающее отрицание или какое-то нарушение; «лексис» – тоже греческое слово, оно переводится как «речь». Отсюда «дислексия» – это избирательное нарушение способности к овладению навыком чтения при сохранении общей способности к обучению. Такое нарушение имеет неврологические корни, но при этом дислексию психическим заболеванием не считают. Это состояние, зачастую меняющееся ото дня ко дню. В результате появления подобного расстройства возникает неспособность к обучению, которая, как правило, появляется в детстве и остаётся на всю жизнь.

Вспомним, что Маяковский писал с грамматическими ошибками, знаков препинания вообще не признавал и учился с большим трудом, пока вообще не бросил гимназию. В дальнейшей жизни почти ничего не читал. То есть был самым настоящим дислексиком (или дислектиком, как ещё называют таких людей).

Российский поэт был не одинок. От дислексии страдал и Леонардо да Винчи, который, как и Маяковский, тоже являлся «амбидекстром» (от латинских слов «ambi» – «оба» и «dexter» – «правый»), то есть одинаково хорошо владел левой и правой руками. Медики считают, что амбидекстры, как правило, учатся гораздо хуже «левшей» и «правшей», и у них бывают языковые затруднения.

Дислексиком являлся и Ганс Христиан Андерсен, который тоже не одолел грамоту и всю жизнь писал со множеством орфографических ошибок.

Дислексиками были Пётр Первый, Альберт Эйнштейн, Уинстон Черчилль и Уолт Дисней. Они с детских лет воспринимали окружавший их мир не так, как другие люди, и мыслили совершенно по-особому. Мышление у них было образное. Погружаясь в мир своих фантазий и образов, они воспринимали их как реальность.

Не случайно дислексию в наши дни часто называют талантом восприятия и даже врождённым уникальнейшим даром, который даётся далеко не каждому, но дарит человеку необыкновенные способности. Дислексия – это особый способ реагировать на окружающий мир.

Но так рассматривают это состояние сейчас. А в конце девятнадцатого века (в 1896 году) немецкий психиатр Эмиль Крепелин предложил именовать его «маниакально-депрессивным психозом». В конце века двадцатого было предложено более «корректное» название: «биполярное аффективное расстройство» («БАР»), характерное постоянной сменой у человека, подверженного этому расстройству, симптомов мании (гипомании) и депрессии.

Для гипомании характерно приподнятое настроение, которое иногда может прерываться лёгкой раздражительностью и даже гневливостью. Эта приподнятость может продолжаться несколько дней, её сопровождают ощущение благополучия, активность и энергичность. Но затем внезапно настроение ухудшается, появляется плохое самочувствие, ощущение жуткой тоски с взвинченностью и беспокойством, неуверенность и сомнения в своём будущем, физическая и психическая утомляемость. Всё это может привести к так назывемому «взрыву тоски» («raptus melancholicus»), когда перевозбуждённый больной может нанести себе повреждения и даже совершить попытку самоубийства. Тоска и тревога чаще всего возникают в ранние утренние часы осенью и весной.

Заглянем в «Психологию. Учебник для вузов»:

«Всё начинается с прилива бодрости и улучшения настроения. Появляется ощущение физического и психического благополучия. Окружающее воспринимается в радужных тонах. Больные мало спят, легко встают по утрам, быстро включаются в привычную деятельность, справляются со всеми своими обязанностями, не испытывают сомнений и колебаний в принятии решений. Самооценка обычно повышена, мимика живая, преобладает весёлое настроение и никакие неприятности не могут его испортить.

В маниакальном состоянии больной не успевает выразить полностью свои мысли, речь может быть бессвязной».

О подверженном дислексии Уинстоне Черчилле лорд Уильям Бивербрук высказался так:

«Какое удивительное создание, какой причудливый нрав, он то полон надежд, то придавлен депрессией

Сам же Черчилль, которого в мае 1915 года (в разгар уже начавшейся мировой войны) неожиданно сняли с должности главы адмиралтейства, потом написал:

«Меня переполняла тоска, и я не знал, как от неё избавиться… Каждая моя клетка пылала жаждой деятельности, и вдруг я очутился в партере и вынужден был наблюдать за разыгравшейся трагедией как безучастный зритель».

Находясь в глубочайшей депрессии, Черчилль нашёл способ уйти от охватившего его отчаяния – он занялся живописью, которая помогла ему справиться с этим ужасным состоянием. Потом он говорил:

«Чем бы ты ни был озабочен в данную минуту, чем бы ни грозило тебе будущее, как только ты встал к мольберту, все заботы и угрозы отступают от тебя».

Но Черчилль понимал, что он и сам должен вести себя соответственно:

«Нужно уметь быть скромным и заранее отказаться от чрезмерных амбиций: не стремиться создавать шедевры, но ограничиваться тем удовольствием, которое доставляет сам процесс рисования».

Маяковский, видимо, не случайно стремился в молодости стать художником – рисование тоже спасало его от меланхолии и депрессий. Потом рисование сменилось стихосложением. Но отказаться от амбиций поэт не сумел. Его тянуло создавать только шедевры, хотелось стать первым поэтом своей страны. Поэтому симптомы дислексии так и не были изжиты.

Вспомним ещё раз, что писала о нём Вероника Полонская:

«Вообще у него всегда были крайности. Я не помню Маяковского ровным спокойным: или он искрящийся, шумный, весёлый, удивительно обаятельный, всё время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочинённые им же своеобразные мотивы, – или мрачный и тогда молчащий подряд несколько часов. Раздражался по самым пустым поводам. Сразу делался трудным и злым».

И ещё одно высказывание Вероники Витольдовны:

«Если ему самому нужна была машина, он всегда спрашивал у Лили Юрьевны разрешения взять её.

Лили Юрьевна относилась к Маяковскому очень хорошо, дружески, но требовательно и деспотично.

Часто она придирадась к мелочам, нервничала, упрекала его в невнимательности…

Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза хотел стреляться из-за неё, один раз выстрелил себе в сердце, но была осечка».

Иными словами, Брики отлично разбирались в том, какой характер был у Маяковского, какие были присущи ему слабости, и как лучше всего отомстить ему за его пьесу.

Часть вторая
Выходов нет

Глава первая
Последняя весна

Юбилейная выставка

Павел Лавут записал, кто из известных в ту пору людей, пришёл в феврале на выставку «20 лет работы»:

«2-го – Б.Ливанов (актёр), 3-го – Весо Жгенти (писатель), 4-го – Вадим Баян (литератор), С.Кац (пианист)…

В последующие дни выставку посетили Эдуард Багрицкий, М.Куприянов, П.Крылов, Н. Соколов (Кукрыниксы) и другие».

Вероника Полонская:

«На другой день вечером мы пошли с ним на выставку. Он сказал, что там будет его мать.

Владимир Владимирович говорил ещё раньше, что хочет познакомить меня с матерью, говорил, что мы поедем как-нибудь вместе к ней.

Тут он опять сказал:

– Норкочка, я тебя познакомлю с мамой.

Но чем-то он был очень расстроен, возможно, опять отсутствием интереса писателей к его выставке, хотя народу было довольно много.

Я отошла и стояла в сторонке. Владимир Владимирович подошёл ко мне, сказал:

– Норкочка, вот – моя мама.

Я совсем по-другому представляла себе мать Маяковского. Я увидела маленькую старушку в чёрном шарфике на голове, и было как-то странно видеть их рядом – такой маленькой она казалась рядом со своим громадным сыном. Глаза – выражение глаз у неё было очень похоже на Владимира Владимировича. Тот же проницательный, молодой взгляд.

Владимир Владимирович захлопотался, всё ходил по выставке и так и не познакомил меня со своей матерью».

На выставку вместе с кутаисцем Владимиром Мачавариани пришла грузинская актриса Нато Вачнадзе. То, что она увидела, показалось ей похожим «на тризну», так как во всём происходившем чувствовалось «что-то погребальное». Спутник Нато добавил, что в юбиляре – «сплошное одиночество», он – «трагическая фигура», с ним «что-то происходит». И 2 февраля Владимир Мачавариани написал жене:

«Газеты безобразно замолчали этот юбилей. Не откликнулась ни одна газета, абсолютно. Ни одного хотя бы простого приветствия. Эта возмутительная сцена сплошного замалчивания, как видно, сильно взволновала и обидела его, хотя он со свойственной ему иронией и издевался над обычными юбилеями…

Получилось сплошное одиночество. Мне его безумно жалко. Он мне показался трагической фигурой…

Мне кажется, с ним что-то происходит, не знаю, но мне показалось, что он теряет свою удаль».

Владимир Мачавариани здесь не совсем точен – не все газеты «замолчали» открытие выставки. 2 февраля «Комсомольская правда» посвятила этому событию специальную статью, которая называлась «20 лет общественно-политической деятельности Маяковского».

Но не таких откликов на затеянное им дело ждал Маяковский. Складывается впечатление, что кто-то специально «закрыл глаза газет», чтобы побольнее «уколоть» поэта. Кто был этими «закрывателями», догадаться не трудно.

В результате, по словам писателя Льва Кассиля, у Владимира Владимировича…

«Появилась апатия: „мне всё страшно надоело“, „свои стихи читать не буду – противно“, стал ещё более обидчив, мнителен, жаловался на одиночество: „девочкам нужен только на эстраде“… Был очень озлоблен на всех за выставку. Перессорился со всеми».

Анатолий Луначарский, посетивший выставку через несколько дней после её открытия, вернувшись домой, сказал пришедшей со спектакля жене:

«…у меня остался неприятный осадок от сегодняшней выставки: виной этому, как ни странно, сам Маяковский. Он был как-то совсем непохож на самого себя, больной, с запавшими глазами, переутомлённый, без голоса, какой-то потухший. Он был очень внимателен ко мне, показывал, давал объяснения, но всё через силу. Трудно себе представить Маяковского таким безразличным и усталым. <…> Мне сегодня показалось, что он очень одинок».

И этот «одинокий» поэт продолжал каждый день читать стихотворное вступление к новой своей поэме, которое многим показалось весьма и весьма странным. Илья Сельвинский тоже размышлял над строками этого вступления, в которых говорилось о Гегеле, и заметил:

«"Мы / диалектику / учили не по Гегелю.
Бряцанием боёв / она врывалось в стих…"

Маркс и Ленин смотрели на Гегеля иначе. И то, что Маркс выразил «Эксплуатация эксплуататоров», и то, что Ленин выразил лозунгом «Грабь награбленное!», Маяковский выразил так: "Миров богатство прикарманьте"».

Но стихотворение Маяковского мгновенно перестаёт быть странным и уж тем более непонятным, как только начинаешь знакомиться с тем, чем Маяковский занимался в первой половине февраля.

Вступление в РАПП

Кое-кто из ответственных «бород» мог заглянуть на выставку 2 и 3 февраля, и Маяковский мог спросить у них, почему они не пришли на открытие. В ответ вполне могло прозвучать:

– Откуда ж мы знали!..

– А приглашения? – спрашивал поэт.

– Какие приглашения? – удивлялись «бороды». – Не было никаких приглашений!

И Маяковский мог без труда догадаться о том, по чьей вине открытие его выставки было проигнорировано. Он решил достойно ответить своим обидчикам и тотчас отправился в РАПП, где поинтересовался судьбой своего заявления с просьбой о принятии. Этот шаг поэта вполне соответствует его тогдашнему настроению.

А тут ещё (как раз накануне открытия выставки) передовая статья «Правды» вновь начала призывать писателей вступать в РАПП. Объяснялось это тем, что развернувшаяся в партии борьба с «правым уклоном», который всё чаще называли «мелкобуржуазным», достигла своего апогея, и кремлёвским вождям срочно понадобилось проверить, кто является «своим», а кто поддерживает правых «чужаков». Передовица предупреждала:

«Напряжённость ситуации заставляет сделать выбор: либо окончательно перейти в лагерь честных союзников пролетариата, либо быть отброшенным в ряды буржуазных писателей».

Таким образом, получалось, что на тогдашние поступки Маяковского повлияли как призывы партии, так и обида на своих соратников. Но вопрос, когда он всё-таки написал заявление о вступлении в РАПП – 3 января или 3 февраля – всё равно остаётся.

Павел Лавут:

«До сих пор подвергается сомнению дата, начертанная Маяковским на заявлении. В конце концов, быть может, этот вопрос не так уж и принципиален. Но, анализируя все сопутствующие обстоятельства, можно сказать: вероятнее всего, он сдал заявление в феврале, после открытия выставки. Споры между лефовцами длились, очевидно, не один день».

5 февраля 1930 года в Кремле состоялось очередное заседание политбюро ЦК, на котором перед органами политической разведки (ИНО ОГПУ) вновь была поставлена задача (уже ставившаяся перед ними на заседании 30 января): безжалостно расправляться с врагами советской власти. О том, как должна осуществляться эта «расправа с врагами», подробно перечислялось в девяти пунктах решения политбюро:

«1. Освещение и проникновение в центры вредительской эмиграции, независимо от места их нахождения.

2. Выявление террористических организаций во всех местах их концентрации.

3. Проникновение в интернационалистские планы и выявление сроков выполнения этих планов, подготовляемых руководящими кругами Англии, Германии, Франции, Польши, Румынии и Японии.

4. Освещение и выявление планов финансово-экономической блокады в руководящих кругах упомянутых стран.

5. Добыча документов секретных военно-политических соглашений и договоров между указанными странами.

6. Борьба с иностранным шпионажем в наших организациях.

7. Организация уничтожения предателей, перебежчиков и главарей белогвардейских политических организаций.

8. Добыча для нашей страны промышленных изобретений, технико-производственных чертежей и секретов, не могущих быть добытыми обычным путём.

9. Наблюдение за советскими учреждениями за границей и выявление скрытых предателей».

В тот же день (5 февраля) в Клубе писателей на улице Воровского, где размещалась юбилейная выставка Владимира Маяковского, начала работу Первая областная конференция МАПП (Московской ассоциации пролетарских писателей). Маяковский выступал на ней трижды: в первый день – с приветствием ко всем собравшимся, во второй – с заявлением о приёме в РАПП, и в четвёртый – в прениях по докладу о пролетарской поэзии.

Стенограммы двух первых выступлений поэта не сохранились. Судя по репликам, раздававшимся по ходу третьего выступления, в зале находились и конструктивисты (Борис Агапов, Вера Инбер). Их литературная группа, как и Реф, была на грани распада.

Поскольку лефовцы ещё в 1923 году заключили с МАППом соглашение о сотрудничестве, на этой конференции присутствовали в полном составе и члены Рефа (воспреемника Лефа). Не трудно себе представить, какое изумление вызвала у них речь их лидера, который огласил заявление с просьбой о принятии его в РАПП, а затем торжественно прочёл вступление к поэме «Во весь голос». Ведь рефовцы понятия не имели о подобных намерениях своего вожака, который ни с кем из них в те дни не общался.

Николай Асеев:

«Помню, как Маяковский, прислонясь к рампе на эстраде, хмуро взирал на пояснявшего ему условия его приёма в РАПП, перекатывая из угла в угол рта папиросу».

Об этих «условиях» другой лидер РАППа Александр Фадеев в интервью «Комсомольской правде» заявил, что хотя Маяковский…

«…в смысле своих политических взглядов доказал свою близость к пролетариату, это не означает, что он принят со всем его теоретическим багажом… Мы будем принимать его в той мере, в какой он будет от этого багажа отказываться. Мы ему в этом поможем».

Вслед за Маяковским в РАПП были приняты два конструктивиста: Эдуард Багрицкий и Владимир Луговской.

Вероника Полонская:

«Помню вхождение Маяковского в РАПП. Он держался бодро и всё убеждал и доказывал, что он прав и доволен вступлением в члены РАПП. Но чувствовалось, что он стыдится этого, не уверен, правильно ли он поступил перед самим собой. И хотя он не сознавался даже себе, но приняли его в РАПП не так, как нужно и должно было принять Маяковского».

Актёр Михаил Яншин высказался так (орфография Яншина):

«Приняли единогласно, потому что ещё бы не принять. Маяковский и РАПП!!! Это и РАППУ придавало росту большого, а он остался всё равно один».

Принятых поздравил глава РАППа Леопольд Авербах.

Выступая на конференции в третий раз, Маяковский повторил слова литературного критика Дмитрия Александровича Горбова, произнесённые накануне:

«…нет контрреволюционных произведений, потому что каждое наследие можно использовать, так как оно состоит из двух моментов: из объекта и отношения субъекта к объекту. Но есть такие поэтические произведения, где и субъект – дрянь и объект – сволочь».

Кого же на этот раз «прикладывал» Маяковский своими любимыми (и довольно часто употребляемыми) словечками – «дрянь» и «сволочь»?

Вот что он сказал в своём выступлении:

«…я с особой внимательностью подхожу к произведению того или иного пролетарского писателя: нужно находить черты, которые отличают его произведение как пролетарское от остальных, и, наоборот, снимать ту шелуху, которая явилась только кудреватым наследием прошлой поэзии и литературы».

Из этой фразы обратим внимание лишь на одно слово – «кудреватым». Именно его употребил поэт во вступлении к поэме «Во весь голос», громя конструктивистов. И на конференции МАПП он продолжал их «прикладывать»:

«Коренная ошибка конструктивизма состоит в том, что он вместо индустриализма преподносит индустряловщину, что он берёт технику вне классовой установки. Если люди одолели такую основную ошибку, продиктованную их существом, можем ли мы их произведения по тем или иным чувствам, эмоциям, которые они вызывают у нас, квалифицировать как нужные, необходимые и достойные произведения? Я утверждаю, что нет, потому что их поэзия исходит из того, что по самому существу этой технической интеллигенции присуще».

Не будем искать смысла, заключённого в этом как всегда весьма сумбурном нагромождении специфических терминов, и пытаться разобраться, в чём же, по мнению Маяковского, заключалась ошибка конструктивистов. Обратим лишь внимание на то, с какой энергией поэт вновь на них обрушился:

«Они забыли о том, что кроме революции есть класс, ведущий эту революцию. Они пользуются сферой уже использованных образов, они повторяют ошибку футуристов – голое преклонение перед техникой, они повторяют её в области поэзии. Для пролетарской поэзии это неприемлемо, потому что это есть закурчавливание волосиков на старой облысевшей голове старой поэзии. Я думаю, что в дальнейшем, когда мне придётся разговаривать по этому вопросу и проанализировать все способы воздействия конструктивистов на массы, я покажу, что это самое вредное из всех течений в применении к учёбе, какое можно себе представить…

Взять дальше, скажем, этого самого Анатолия Кудрейко».

Даже фамилии поэтов, взятые в качестве примеров «кудреватости» и «мудреватости», в этом выступлении приводятся те же, что и в стихотворном вступлении к поэме «Во весь голос»: Анатолий Алексеевич Зеленяк (псевдоним -

Кудрейко) и Константин Никитич Митрейкин. Только на этот раз Маяковский был более суров и более беспощаден. Почему? Да потому что вступившие в РАПП конструктивисты (Багрицкий и Луговской) тоже намеревались приобщиться к пролетариату и тоже, видимо, собирались вступить в разговор с грядущим, с «уважаемыми товарищами потомками». Ревнивый Маяковский этого допустить не мог. И он наотмашь бил своих соперников-конкурентов: «Это – отсутствие устремлённости в литературе, классовой направленности, отсутствие подхода к поэзии как к орудию борьбы, – оно характерно для конструктивизма и не может быть иным и по своему существу, так как эта группа была враждебна не только в литературе, но у неё есть элементы и классовой враждебности».

Эти слова звучали уже как серьёзное обвинение – пройдёт всего семь лет, и обнаружение у кого-либо элементов «классовой враждебности» будет означать, что этих людей необходимо срочно передать в руки энкаведешников.

Видимо, почувствовав, что он чересчур перегнул палку, Маяковский немного смягчил свой напор:

«Это не относится ко всем конструктивистам, не деквалифицирует отдельных конструктивистов, не закрывает им выхода на пролетарскую дорогу, но это показывает, что нужно менять классовое нутро, а не классовую шкуру, как говорил вчера Агапов. (Аплодисменты)».

Как видим, от усталости и подавленности, на которые обратили внимание многие посетители его выставки, не осталось и следа. Поэт с прежней активностью шёл в атаку:

«И, товарищи, вхожу в РАПП, как в место, которое даёт возможность переключить зарядку на работу в организации массового порядка».

Сказано как всегда лихо, с задором. И как всегда не очень понятно. Но чувствовалось, что это говорил человек, который не хотел проигрывать. Маяковский был явно не согласен с выводом, прозвучавшим в докладе о пролетарской поэзии: «Меня очень удивил судебный приговор Селивановского по поводу того, что за текущий год конструктивисты положили на обе лопатки Леф…

Вызовите нас на соревнование с конструктивистами на любой завод, на любую фабрику, и мы посмотрим, у кого лопатки окажутся в пыли».

Весьма активный настрой Маяковского, трижды выступавшего на конференции МАПП, даёт основания предположить, что вступление к поэме «Во весь голос» было написано не только к открытию выставки, но приурочено ещё и к конференции, на которой должен был решиться вопрос о приёме поэта в Ассоциацию пролетарских писателей. Вот почему в этом вступлении нет ни «чувства одиночества», ни «отчуждённости» и нет «отчаяния», на которые указывал Бенгт Янгфельдт. Эти стихи так же энергичны и наступательны, как и прозаическое выступление Владимира Владимировича 8 февраля 1930 года.

Видимо, не случайно, 6 числа он продекламировал вступление в поэму, а через два дня произнёс практически то же самое, но только в прозе. Своей речью поэт хотел показать, что в РАПП вступил не робкий новичок, ещё не нюхавший пороха, а опытный боец, закалённый в многочисленных сражениях.

Он сразу обнаружил коварного «классового врага», которого не замечали беспечные рапповцы. И назвал его громогласно. Суровой прозой. А до этого, читая стихи, настолько выразительно указал на хорошо замаскированные вражеские окопы, что его вступление в поэму «Во весь голос» вполне можно причислить к специфическому литературному жанру – поэтическому доносу. Поэтому вряд ли можно согласиться с Александром Михайловым, назвавшим это произведение «величественным», «поэтически прозрачным» и «исповедально распахнутым в будущее выдающимся явлением литературы».

К тому же надо иметь в виду, что обидчивый поэт Маяковский не мог смириться с тем, что о его пьесе «Клоп» уже все успели позабыть, а о «Командарме 2» продолжали высказываться. Журнал «Театр» во втором (февральском) номере неожиданно заявил:

«“Командарм” – философская трагедия о путях пролетарской революции.

Оконный и Чуб – два начала, ратоборствующие на всём протяжении трагедии за гегемонию в руководстве революционным движением. Знаменательно, что Сельвинский не даёт прямого ответа на вопрос, на чьей стороне социальная правда».

Разве мог Владимир Владимирович спокойно воспринимать такую похвальбу своего соперника-конструктивиста? Конечно же, нет. И он обрушился на него и его соратников.

О том, что в РАПП приняты новые члены, 10 февраля читателям сообщила и «Литературная газета», сопроводив эту новость такими словами секретаря Федерации объединений советских писателей (ФОСП) Владимира Сутырина:

«В случае с Маяковским вопрос чёток. У нас были и есть большие разногласия. Он честно заявляет о них, и мы понимаем, что в РАПП он будет занимать собственную позицию. Мы не сомневаемся в его субъективной искренности, объективно он был нам полезен и будет помогать двигать наше дело. Наша драка с ним по творческим вопросам есть и будет только дружеской».

Илья Сельвинский:

«В этот период мы с Маяковским всячески избегали друг друга, но я понимал, что он переживает самое трудное время за всю свою жизнь. Встретив однажды на Тверской А.Фадеева, я сказал ему:

– Что же вы думаете делать с Маяковским дальше?

– А что с ним делать? – удивился Фадеев.

– Да ведь он ради РАППа порвал с самыми лучшими своими друзьями – с Бриком, Асеевым, Кирсановым! А теперь что же? Группа поэтов организовалась, а его там нет. Одиночество всё-таки.

– Ну, это на первых порах неизбежно! – сказал Фадеев. – А Маяковскому ничего не будет. Плечи у него широкие».

Валентин Скорятин:

«Почти скандальное его вступление в РАПП сегодня выглядит как попытка ценой любых унижений продемонстрировать полную лояльность к режиму. Как человек Маяковский, возможно, этого и достигал. Но как творец он был уже неподвластен конъюнктуре».

Писатель Валентин Катаев в книге «Трава забвения»:

«Я думаю, он уже понимал, что, в сущности, РАПП такой же вздор, как и Леф. Литературная позиция – не больше».

От этого внезапного и для многих неожиданного поступка Маяковского рефовцы (как о том записала в дневнике Лили Брик) находились «в панике». Наиболее употребительным словом у них по отношению к своему бывшему лидеру было «предательство». И Брики быстро нашли, чем этому «предателю» ответить.

Ответ экс-соратников

Павел Лавут предположил, что о намерении Маяковского вступить в РАПП его коллеги по Рефу узнали накануне открытия выставки «20 лет работы»:

«Накануне произошла, очевидно, крупная размолвка: Маяковский решил перейти в РАПП, а его соратники восприняли такую акцию как измену, и в их глазах Маяковский выглядел в ту пору чуть ли не ренегатом».

Возмущению ошарашенных членов Рефа не было предела. Николай Асеев об уходе Маяковского из Рефа написал:

«…все бывшие сотрудники Лефа, впоследствии отсеянные им в Реф, взбунтовались против его самоличных действий, решив дать понять Маяковскому, что они не одобряют разгона им Рефа и вступления его без товарищей в РАПП.

Нам было многое тогда непонятно в поступках Владмира Владимировича, так как мы не знали, что определяло эти поступки…

Нам казалось это недемократичным, самовольным, по правде сказать, мы сочли себя как бы брошенными в лесу противоречий. Куда же идти? Что делать дальше? <…> Идти тоже в РАПП? Но ведь там недружелюбие и подозрительность к непролетарскому происхождению».

Пожалуй, больше всех негодовал 23-летний Семён Кирсанов, с которым всего неделю назад (на открытии своей выставки) Маяковский демонстративно не поздоровался (не подал ему руки). И на конференции МАППа Владимир Владимирович сделал вид, что не замечает своего ученика.

В ответ Кирсанов сочинил стихотворение, в котором высказал всё, что думал относительно «предательского» поступка своего учителя.

Утром 8 февраля – в день, когда Маяковский собирался выступить в прениях по докладу о пролетарской поэзии – участники конференции знакомились с содержанием только-только вышедших газет. И на третьей (литературной) странице «Комсомольской правды» они обнаружили несколько до предела экспрессивных четверостиший под названием «Цена руки»:

«Дезертир, / бегущий / с фронта стройки,
мне – не друг, / а враг по крови нам.
И сейчас / кричащий эти строки
я /руки / такому / не подам!
Ренегат, / предавший дело класса,
ставший тылом / к будущим годам,
мне не друг! / Готов дыханьем клясться —
я /руки / такому / не подам!
Хитрый волк, / бежавший за границу
к банками / зажатым городам —
мне не друг. / Покуда жизнь хранится,
я /руки / такому / не подам!
Спекулянт, / снимавший сливки / с жизни,
мне не друг! / И этим господам,
брезгуя / прикосновеньем / к слизи,
я /руки / такому / не подам!
Если ж друг, / вчера нуждаясь / в друге,
а сегодня, / усмехая рот,
и держа / по швам / с презреньем /руки —
другу, / мне, /руки не подаёт, —
пусть / оскрёбки дружбы / копошатся!
Пемзой грызть! / Бензином кисть облить,
чтобы все / его рукопожатья
со своей ладони / соскоблить».

Под стихотворением, с которым ещё до публикации явно ознакомились Брики (и, надо полагать, Агранов), стояло имя автора – Семён Кирсанов.

Что тут можно сказать? Стихотворение страшное. В нём заключена, пожалуй, неменьшая сила презрения и ненависти, чем та, что была заложена Маяковским в пьесы «Клоп» и «Баня».

Сразу вспоминаются слова Петра Незнамова, который сказал про Маяковского:

«Он и С.Кирсанова ставил на ноги. Как он был внимателен к его росту! А к росту других? А как он был по-настоящему рад, когда впервые услышал, что рота красноармейцев шла и пела „Будённую“ Асеева. Он был рад вдвойне и за Асеева, и за расширение словесной базы поэзии».

Теперь его питомцы высказали своё отношение к нему.

Николай Асеев:

«Главное, что мы не представляли, как горько у него было на душе. Ведь он никогда не жаловался на свои «беды и обиды»».

Вряд ли Владимир Владимирович успел заглянуть в «Комсомолку» до своего выступления в прениях – иначе он наверняка ответил бы на этот поэтический выпад, на этот мощный безжалостный удар, изложенный в его же стиле – лесенкой.

Своим вступлением в РАПП Маяковский ошарашил не только своих бывших соратников-рефовцев. Его бывшие оппоненты (рапповцы) были ошеломлены не меньше. Бенгт Янгфельдт даже пишет, что в их рядах воцарились «переполох и растерянность». Один из лидеров РАППа, писатель Юрий Либединский, впоследствии писал, что они очень боялись «драчливого» характера Маяковского, но им льстило, что к ним присоединился такой выдающийся поэт.

Видимо, из-за этой растерянности руководства пролетарской ассоциации ничего торжественного в процессе приёма новых членов не было.

Александр Михайлов:

«Процедура приёма была скучной и унизительной для поэта. Он прочитал „Во весь голос“, прочитал без вдохновения, без подъёма. Рапповские наставники давали советы, как надо жить и о чём писать».

Вероника Полонская:

«Я много раз просила его не нервничать, успокоиться, быть благоразумным.

На это Владимир Владимирович ответил в поэме:

Надеюсь, верую, вовеки не придёт
ко мне позорное благоразумие».

Илья Сельвинский впоследствии любил цитировать Давида Бурлюка, повторяя написанные им в Нью-Йорке сторки:

«Острейший Илья Сельвинский, сотрясая по-австралийски дерево, на котором сидит Маяковский, говорит: „Крах футуристов не случаен“».

А Всеволод Мейерхольд в этот момент уже вплотную занялся постановкой «Бани». Актриса Мария Суханова вспоминала:

«Шёл январь-февраль 1930 года. Мы репетировали „Баню“ за столом с Мейерхольдом и Маяковским…

Был он в те дни светлый и радостный. Каждый день приходил в свежей сорочке и всё новые галстуки повязывал. Как-то мы вздумали пошутить по этому поводу: стали перешёптываться, подсмеиваться, косясь на галстук. Маяковский не выдержал:

– Ну, чего вы ржёте?

Кто-то робко сказал:

– Да вот галстук опять новый!

– Мало ли что – захотелось! – ответил он и сам густо покраснел.

Мы захохотали».

Как видим, Маяковский оставался всё тем же Маяковским, хотя начавшийся февраль добавил к делам, связанным с юбилейной выставкой и вступлением в РАПП, ещё одно не менее важное и ответственное дело – отправить за рубеж рвавшихся туда Бриков.

Семейная поездка

Уже больше трёх недель прошли со дня опубликования в «Комсомольской правде» статьи Маяковского, доказывавшей необходимость поездки «супружеской пары» за границу, но результатов не было никаких: британскую въездную визу им по-прежнему не выдавали, советские загранпаспорта – тоже.

Если отсутствие визы понять как-то ещё можно было (забюрократились англичане, с кем не бывает), то задержка с советскими паспортами была абсолютно не понятна.

В самом деле, достаточно убедительные объяснения этой «истории» отсутствуют. Основная (и, пожалуй, единственная) информация о ней исходит из дневниковых записей Лили Брик. А в них говорится, что обеспокоенные Брики решили обратиться «на самый верх». Кто именно подал такую идею, сказать трудно – никаких документальных свидетельств на этот счёт до наших дней не дошло. Известно лишь, что хлопотать за себя Брики направили Маяковского.

Аркадий Ваксберг заподозрил в этом очередной гепеушный трюк, написав:

«…заграничные паспорта Брикам всё не выдавали (будто бы), и Маяковский отправился к Лазарю Кагановичу (словно всемогущий Агранов в одночасье лишился своих полномочий), который только стал партийным боссом Москвы, сохранив за собой пост секретаря ЦК и выдвинувшись к тому времени на второе место в партийной иерархии – после Сталина».

Первая часть приведённой цитаты возражений не вызывает. Секретарём ЦК ВКП(б) Лазарь Моисеевич Каганович тогда действительно был. А всё остальное построено на сведениях, не соответствующих действительности. Ведь «на самый верх» Маяковский отправился в конце января, а «партийным боссом Москвы» (первым секретарём Московского комитета партии) Кагановича избрали только в апреле, то есть три месяца спустя. Утверждение, будто он занимал тогда «второе место в партийной иерархии» (да ещё и – «после Сталина»), тоже не выдерживает критики. Рядом со Сталиным в тот момент находились Молотов, Ворошилов и другие члены политбюро, известные стране намного больше Лазаря Кагановича, который числился тогда всего лишь кандидатом в члены этого партийного ареопага, войдя в его состав только летом 1930 года – после XVI съезда партии. Но даже и после этого Лазарь Моисеевич никогда не был «вторым» человеком в кремлёвском руководстве, занимая посты очень ответственные, но всё же третьестепенные.

Вернувшись к визиту Маяковского к «секретарю ЦК» Л.М.Кагановичу, отметим, что он в ту пору руководил организационной работой, то есть занимался подбором, учётом и подготовкой партийных кадров. К выдаче загранпаспортов рядовым (и тем более, беспартийным) советским гражданам он не имел никакого отношения. И, тем не менее, в дневнике Лили Брик есть запись от 27 января 1930 года:

«Володя был сегодня у Кагановича по поводу нашей поездки. Завтра вероятно решится».

В воспоминаниях Лили Юрьевны, появившихся какое-то время спустя, это событие описано ещё более эмоционально:

«Володя пришёл от Кагановича очень весёлый, сказал: "Лилечка, какое счастье, когда хоть что-нибудь удаётся"».

И Брики паспорта получили. 15 февраля 1930 года.

Ваксберг к этому добавляет:

«…по воспоминаниям домработницы Бриков П.Кочетовой, паспорта им не просто выдали, а спешно, с курьером, доставили на дом».

Что ж, всё это вполне могло произойти. Вот только странно, что в мемуарах Л.М.Кагановича «Памятные записки» о встрече с поэтом, которому за шесть дней до этого аплодировал Иосиф Сталин, не говорится ни слова.

Почему?

И в подробнейшей «Хронике жизни и деятельности Маяковского», составленной В.А.Катаняном, о встрече поэта с Лазарем Кагановичем тоже ничего не сообщается.

Почему?

Скорее всего, потому, что Владимир Владимирович посещал совсем другого Кагановича. Как известно, у Лазаря Моисеевича было три брата-большевика: Михаил, Арон и Израиль. Они (а также их дети) занимали ответственные посты в ВКП(б). Кто-то из племянников секретаря ЦК вполне мог работать в наркомате по иностранным делам и иметь отношение к выдаче загранпаспортов. К этому Кагановичу, видимо, и ходил Маяковский.

Брикам пришлось обратиться ещё и в ВОКС (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей), чтобы оттуда направили бумагу в Наркоминдел с просьбой запросить в германском посольстве визу для Осипа Максимовича, собиравшегося (вместе с женой) поехать в Германию «с научной целью».

После этого получившие загранпаспорта Брики купили билеты на поезд, следовавший в Берлин.

Валентин Скорятин:

«И всё сделано так внезапно и спешно, что невольно появляется сомнение: не кроется ли здесь чей-то умысел? Наконец, чем объяснить странные расхождения в датах в контрольных карточках к выездным делам Л.Ю. и О.М.Брик? Ну, например, запрос и дело к оформлению „подано“8 февраля, а в графе "Разрешено " (интересно, кем?) другая дата – 7 февраля. Да и виза получена ещё 2 февраля 1930 года. Стало быть, и виза была, и дело оформлялось ещё до официального запроса (отношения) ВОКС? Кто-то был, значит, уверен, что за этим дело не станет? Не для того ли торопятся отправить из Москвы Бриков, чтобы поэт остался в неприкаянном одиночестве

Аркадий Ваксберг:

«Невооружённым взглядом видна бесцельность, абсурдность, бессмысленность этой поездки, притом поездки совместной, с такой настойчивостью, с таким усердием организованной, словно ни Лиля, ни Осип никак не могли без неё обойтись. Где бы ни искать разгадку случившегося, какой бы позиции ни придерживаться, невозможно отмахнуться от очевидного факта: повсюду торчат вездесущие лубянские шишки, по-хозяйски расположившиеся в доме и около на правах ближайших друзей».

Тем временем наступил последний день работы выставки «20 лет работы».

Закрытие экспозиции

Аркадий Ваксберг о выставке Владимира Маяковского «20 лет работы»:

«Вместо одной недели выставка – по требованию публики – продолжалась две. Но „бороды“ так и не пришли».

Со многими «бородами» (и мы уже говорили об этом), Маяковский вполне мог встретиться на конференции МАПП.

15 февраля состоялось закрытие выставки, и около Клуба писателей на улице Воровского собралось много народа. Студентка-первокурсница литературного факультета Московского университета Евгения Таратута записала в дневнике:

«Было около 500 человек. В раздевалке не было места, и толпа стояла у запертых дверей».

Артемий Бромберг:

«Выставка должна была закрыться 15 февраля. В этот день кинозал оказался переполнен свыше всякой нормы.

Председателем собрания выбрали студента рабфака Анисимова, секретарём – М.Кольцову. Собрание началось вступительным словом Маяковского:

– Две недели здесь было отделение литфака. На мою выставку шли учиться и учились, потому что выставка ставит вопросы общественно-литературной жизни и вопросы технологического порядка…

Моя выставка показывает, что нет ни одной области нашего социалистического строительства, где не было бы места участию поэта своим словом…

Выставку устраивали Федерация советских писателей и Реф. А теперь я уже состою в РАППе! Выставка помогла мне увидеть, что прошло то время, когда нужна была группа писателей для совместных занятий в лаборатории, и лаборатории типа Рефа больше не нужны, а нужны массовые литературные организации. Я ушёл из Рефа именно как из организации лабораторно-технического порядка. Призываю и остальных рефов сделать то же, призываю и их войти в РАПП. И я уверен, что они войдут в РАПП! Обострение классовой борьбы в наши дни требует от каждого писателя немедленно занять своё место на баррикадах.

Теперь расскажу о самой выставке…»

И Маяковский рассказал. А затем обратился к собравшимся со словами благодарности за внимание к нему самому и его творчеству. И стал читать стихи.

Евгения Таратута:

«Он читал „Утро“, „Левый марш“, ещё что-то и последнее опять („Во весь голос“)».

Затем начались выступления тех, кто заполнил кинозал клуба.

Артемий Бромберг:

«Все говорили очень горячо о замечательной работе поэта, не только по-настоящему не оценённой, но искусственно замалчиваемой».

Было зачитано и протестное письмо, которое от имени группы посетителей выставки написал поэт Александр Безыменский:

«Глубокое возмущение охватило нас, собравшихся на открытии выставки двадцатилетней работы В.Маяковского.

Слишком уж бросается в глаза полное отсутствие представителей литературных организаций и органов советской печати. Никакие причины не могли помешать им отметить этапную дату огромного поэта современности, который своими произведениями делает дело рабочего класса…

Так как 20-летний этап работы Маяковского есть сугубо общественное, а не частное дело, нас возмутило игнорирование его со стороны литорганизаций и советской печати…

В течение очень значительного срока мы не видели оценки работы Маяковского. Заговор молчания уже давно сопровождает его писательский путь. Мы привыкли думать, что задача марксистской критики состоит в том, чтобы направлять работу поэта и освещать её рабочим массам. Но мы видим, что по отношению к Маяковскому (как и кряду других поэтов) критика понимает свою работу как молчание о нём.

Обращая на это внимание и протестуя против этого, мы требуем ответа на поставленные нами вопросы, мы требуем разрушить заговор молчания вокруг литературно-общественной работы Маяковского, и мы уверены, что советская печать и литорганизации откликнутся на наше обращение».

Письмо было направлено в «Комсомольскую правду».

Слово предоставили Артемию Бромбергу, который потом написал:

«Получив предварительное согласие директора Библиотеки имени В.И.Ленина, я выступил с предложением передать выставку в Литературный музей при Библиотеке.

Моё предложение было принято. Говорили, что надо организовать выставку в рабочих клубах Москвы, сделать копии выставки для периферии, улучшить преподавание Маяковского в школе, потребовать выпуска дешёвых изданий Маяковского и др.

Всё это вместе с предложением продлить выставку в Клубе писателей вошло в резолюцию собрания.

Клуб согласился продлить выставку на неделю».

Павел Лавут:

«Это радовало Маяковского. На оставшихся запасных афишах прямо по тексту красным напечатали: „Выставка продлена“. В таком виде они и красовались на улицах Москвы».

В девятом номере журнала «Огонёк» за 1930 год говорилось следующее:

«Комсомольцы, рабочие и вузовцы, переполнившие тесную аудиторию клуба, единогласной резолюцией требовали дешёвого (копеечного) издания Маяковского, широкого проведения работ Маяковского во все программы школ и вузов, обращения к Совнаркому о награждении Маяковского званием Народного поэта Республики».

Аркадий Ваксберг:

«Свыше пятисот человек приветствовали Маяковского 15 февраля на церемонии закрытия – он всё равно был подавлен. Ещё больше, чем на открытии».

О том, присутствовали ли на этом мероприятии Брики, документальных свидетельств обнаружить не удалось. Есть лишь воспоминания художника Бориса Ефимова о том, как однажды он вместе с братом Михаилом Кольцовым (примерно в середине февраля) зашёл в Гендриков переулок:

«Там происходило застолье в довольно узком кругу перед поездкой Бриков в Германию…

Не помню, как возникла тема о сенсационном исчезновении в Париже генерала Кутепова, о чём много писали газеты. И тут Лиля Юрьевна неожиданно, улыбаясь, сказала:

– А, между прочим, тут, за столом, кое-кто причастен к этому делу. Это ваша работа, Снобик?

Эльберт, занятый поглощением салата, не торопясь вытер рот салфеткой и с хитрым видом ответил:

– Да, ну что вы, Лилечка, зачем мне нужен этот Кутепов. Разве я похож на похитителя? Посмотрите на моё честное лицо».

Да, это был тот самый Лев Гилярович Эльберт, с которым Лили Брик поехала в 1921 году в Латвию. Теперь он, возглавивший отделение внешней разведки ИНО ОГПУ, провожал её в очередной зарубежный вояж.

Отъезд Бриков

Осип Максимович и Лили Юрьевна покинули Москву во вторник 18 февраля 1930 года. А в книге В.А. Катаняна «Маяковский. Хроника жизни и деятельности» про отъезд Бриков вообще не говорится ни слова. Почему? Разве этот вояж не являлся частицей (причём весьма важной и очень существенной) биографической «хроники»!

Незадолго до отъезда Лили Юрьевна приехала к матери и сёстрам Маяковского и сказала им слова, которые запомнились Людмиле Владимировне Маяковской:

«Володя стал невыносим. Я так устала! И мы с Осей решили съездить в Лондон к маме».

Валентин Скорятин к этим её словам добавил другие (такие же):

«…"я просила В. купить лекарства, и он не принёс", „невозможный характер“, „я больше не могу его терепеть“, „избавьте меня от него“ (это из дневниковых записей Л.В.Маяковской, передающих слова Л.Ю.Брик)».

Зачем она это всё сказала?

Не говорят ли её слова о том, что ей было хорошо известно, зачем они едут в Лондон, и им надо было заранее откреститься от поэта, который оставался в одиночестве?

На вокзале Бриков провожал Маяковский. Лили Юрьевна и Осип Максимович очень торопились.

Аркадий Ваксберг задался вопросом:

«Сами ли они так спешили, или их подстёгивала чья-то невидимая (для нас невидимая) рука?»

В воображении Валентина Скорятина момент расставания предстал так:

«Трогается поезд. Прощальные взмахи рук. Ёкнули ли сердца отъезжающих? Пронзило ли предчувствие Лилю Юрьевну, что расстаётся с поэтом навсегда? Понимают ли Брики, как тяжело их другу? И всё же уезжают? Оставляют одного? Вполне осознанно лишают его своей поддержки? Какими словами можно передать то, что творилось в душе Маяковского?

Вижу его одинокую фигуру на перроне…»

Тридцать семь лет спустя, давая интервью македонскому журналисту, Лили Брик сказала:

«Он нас провожал на вокзале, был такой весёлый…»

19 февраля с пограничной станции Столбцы, что неподалёку от Польши, Брики отправили Маяковскому телеграмму:

«Крепко целуем твои Кисы».

24 февраля Маяковский послал им вдогонку письмо, в котором сообщил:

«Валя и Яня примчались на вокзал уже, когда поезд пополз. Яня очень жалел, что неуспел ни попрощаться, ни передать разные дела и просьбы. Он обязательно пришлёт письмо в Берлин».

«Валя и Яня» – это, как нетрудно догадаться, всё те же ближайшие друзья Бриков и Маяковского – супруги Аграновы, Валентина Александровна и Яков Саулович. Что за «дела» и «просьбы» рвался передать уехавшей чете друг «Аграныч», Владимир Владимирович, разумеется, расшифровывать не стал.

Аркадий Ваксберг прокомментировал письмо поэта так:

«Эти загадочные строки дали впоследствии основания антибриковской рати предложить версию, будто Агранов должен был передать с Лилей и Осипом какие-то задания чрезвычайной важности. Но разве такие задания даются на перроне вокзала перед отходом поезда? И разве важные секретные документы (предметы?) отправляются с курьерами, не защищёнными диппаспортами и, значит, подлежащими таможенному досмотру по обе стороны границы? Наконец, что же это за шпионский „патрон“, который опаздывает к отбытию своих агентов? Уж мог бы тогда, ради столь важного дела, задержать их отъезд на пограничной станции и отправиться им вдогонку».

О том, чем предстояло заниматься Брикам в Берлине, и чем они на самом деле там занимались, никаких документальных свидетельств, разумеется, нет. Известно лишь, что они часто (надо полагать, «с научной целью») посещали кинотеатры, в которых демонстрировались новинки той поры – звуковые кинофильмы. Осип Максимович к тому же (как о том пишет Бенгт Янгфельдт) прочёл…

«…публичную лекцию на немецком языке о новейшей литературе в Советском Союзе. <…> Выступление в Берлине прошло с успехом, но у рапповцев в Москве оно вызвало сомнение по поводу правомерности Осипа: на самом ли деле он говорил то, что надо?»

Судя по всему, отказ во въездной английской визе, полученный Бриками ещё в Москве, был не очень категоричным. Поэтому 5 марта они уже в Берлине снова обратились в посольство Великобритании и, в ожидании ответа, взялись за дела гепеушные. Об этом в переписке Лили Юрьевны с Маяковским кое-какая информация сохранилась. 8 марта она написала:

«…обязательно скажи Снобу, что адрес я свой оставила, но никто ко мне не пришёл, и это очень плохо…

Люби меня, пожалуйста.

Я тебя очень, очень люблю и очень-очень скучаю.

Целую ужасно крепко».

«Снобом», «Снобиком», как мы помним, называли старого друга семьи Бриков и Маяковского – Льва Эльберта, незадолго до этого возглавившего 1-е отделение (нелегальная разведка) иностранного отдела ОГПУ (ИНО ОГПУ). Из Лилиного письма следует, что Лев Гилярович тоже дал Брикам какие-то поручения, выполнение которых у них по каким-то причинам срывалось.

Слова Лили Юрьевны, что «это очень плохо», вызвали у Ваксберга резонный вопрос:

«Кому – плохо? Мы вправе – и должны! – задать этот важный вопрос. Чем обременила и обеспокоила Лилю неявка анонимного адресата, если просьбой оставить свой адрес ограничилось полученное ею задание? Почему данные ей поручения, которые она в своих письмах неуклонно шифрует, Лили принимала так близко к сердцу

Обращение Лили Брик к Маяковскому с просьбой («обязательно скажи Снобу») у Валентина Скорятина тоже вызвало вопросы:

«…как же можно выполнить такое поручение? Искать Эльберта по Москве? Трезвонить ему домой, на службу

Аркадий Ваксберг:

«Перечень загадок станет ещё более длинным, если учесть, что именно „Сноб“ – чекист Лев Эльберт, а не кто-то другой из друзей-литераторов (впрочем, с ними уже всё было порвано) – невесть почему оставил свою московскую квартиру и переселился после отъезда Бриков в Гендриков, заменив их собой в качестве ежедневного и непременного общества „осиротевшему“ Маяковскому. Лубянские иерархи от него просто не отлипали, случайно (или намеренно?) оттеснив от поэта его привычный круг».

Валентина Скорятина тоже заинтересовало, зачем Лев Гилярович поселился «под одной крышей с Маяковским»:

«Для того, чтобы хоть как-то сгладить одиночество поэта?»

13 марта из Берлина в Москву полетела новая весточка:

«Передал ли тебе и Яне привет Оболенский

Эта фраза говорит о том, что разъезжавший по заграницам 28-летний кинорежиссёр Леонид Леонидович Оболенский тоже выполнял какие-то поручения Лубянки.

А Маяковский оказался в это время в Москве в одиночестве.

Аркадий Ваксберг:

«Но это вовсе не значит, что в роковом отъезде Бриков – именно в нём, а не в чём-то другом – непременно кроется загадка гибели Маяковского, будто бы подготовленной шефами лубянского ведомства.

Настоящей загадкой было – и остаётся – только одно: как могла Лиля, с её безошибочно тонким чутьём, легкомысленно отправиться в не слишком ей нужный вояж и оставить Маяковского на столь длительный срок наедине с собою самим? Притом в тот самый момент, когда его нервное напряжение было уже на грани срыва… Не оттого ли, что эта поездка была прежде всего нужна вовсе не ей, и отложить её она уже не могла, даже если бы захотела?

Впрочем, и эта гипотеза нуждается в доказательствах. Абсолютно достоверных пока не существует».

Здесь Аркадий Ваксберг вновь подошёл почти вплотную к разгадке главной тайны «горлана-главаря». Правда, он всё ещё пытался как-то оправдать поведение Лили Брик, не желая признавать, что это они, Брики, вместе с Аграновым вынесли Маяковскому мстительный приговор. Пока Лили Юрьевна и Осип Максимович находились в Москве, это мщение совершалось нанесением поэту мелких, но весьма чувствительных «уколов». Отправив Бриков за рубеж, «Аграныч» мог приступить к осуществлению главных ударов.

Вскоре в Берлин приехали Эльза Триоде и Луи Арагон, с которым Брики давно хотели познакомиться. Лили Юрьевна записала в дневнике: «Хорош Арагон». Но чуть позднее добавила, что он…

«…не встречается с Эйзенштейном за то, что тот жал руку Маринетти и снимался с ним на фотографии».

Но ведь Маяковский тоже пожимал руку этому итальянскому футуристу, что, однако, не помешало Арагону встречаться с экс-футуристом советским.

Впрочем, мы несколько забежали вперёд, начав рассказывать о событиях, которые происходили в марте. В феврале тоже случилось немало интересного! Поэтому вернёмся во второй месяц 1930 года.

Без Бриков

Ещё 17 февраля, получив резолюцию о необходимости передачи экспонатов выставки «20 лет работы Маяковского» в Публичную библиотеку имени Ленина, её директор Владимир Иванович Невский (Феодосий Иванович Кривобоков) поддержал это предложение.

Маяковский через несколько дней написал ответное письмо:


«В Публичную библиотеку СССР им. В.И.Ленина

Согласно предложению библиотеки – передаю полностью выставку «20 лет работы».

Согласно с постановлением собрания от 15.II.30 г. и решения Ударной бригады необходимо:

1. Отдельную площадь (для постоянного показа и работы).

2. Пополнение, в согласии с Ударной бригадой, – новыми материалами.

3. Организованный показ рабочим клубам Москвы и др. гор. Союза.

23. II.30 г.».


Выставка была передана в Литературный музей, находившийся при Публичной библиотеке, а Маяковский полностью переключился на участие в постановке спектакля «Баня» в театре Мейерхольда.

Скорее всего, именно об этом моменте воспоминал Иван Гронский, занимавший тогда пост ответственного редактора газеты «Известия»:

«Я обычно после окончания работы в „Известиях“ – а она кончалась поздно, часа в три, иногда в четыре, а иногда и того позже – шёл домой пешком… И вот в одну из таких прогулок ночных на бульваре Тверском я совершенно неожиданно встретил Маяковского. Может быть, это было два часа, может быть, это было три часа. Но это была ночь… Ну, поздоровались и пошли с ним гулять…

И вот во время этой беседы Маяковский заговорил о том, что ему не везёт в любви. Он такую фразу пустил: «На Серёжку бабы вешаются, а от меня бегут». Серёжка – это Есенин… «На Серёжку бабы вешались, а от меня бежали и бегут. Я, – говорит, – не понимаю, почему». Это тема, мужская тема, она заняла довольно много времени. Я говорю: «Не может быть, чтобы от вас девушки бежали». – «Да нет, – говорит, – бегут». Вот – он ухаживал за такой-то, за такой-то… он даже называл имена. И что вот личной жизни ему так устроить и не удалось.

Собственно, семьи-то, он говорит, у меня нет. «Я связан с Бриками, но это больше дружба, чем, собственно говоря, какая-то другая форма близости». Заговорили мы о Яковлевой. Я знал от Василия Каменского о том, что он познакомился в Париже с Татьяной Яковлевой. Она на него произвела впечатление, словом, влюбился в неё. И, что называется, влюбился по уши… Он ей много обещал. Она ему отказала… Вторично делал предложение ей. Ну, словом, предложение Татьяне Яковлевой он повторил три раза. И получил трижды отказ… «Вот видите, как мне не везёт. Она знала, что я выдающийся поэт, что у меня в Советском Союзе уйма поклонников, что слава у меня, так сказать, большая, и что меня везде принимают как большого поэта». Но, говорит, несмотря на всё это, я получил отказ».

О том же времени написала и Наталья Фёдоровна Рябова (Симоненко), которая в «Указателе имён и фамилий» 13-томника Маяковского названа его «знакомой»:

«После выставки Маяковский сильно изменился, нервничал, был мрачным. Бриков не было в Москве. Всё чаще звонила по телефону какая-то одна женщина. Я понимала, что это одна и та же, так как разговоры были всё время почти одинаковые. Мне трудно сейчас воспроизвести их, но впечатление у меня осталось, что это были всё какие-то инструкции, даваемые Маяковскому, для сокрытия уже бывших встреч и организации будущих. Во время этих разговоров Маяковский всегда волновался, потом долго ходил по комнате молча».

Женщиной, звонившей Владимиру Владимировичу, была, конечно же, Вероника Полонская, которая «организовывала» свои свидания с ним. Вот её воспоминания:

«Брики уехали за границу. Владимир Владимирович много хлопотал об их отъезде (были у них какие-то недоразумения в связи с этим).

После их отъезда Владимир Владимирович заболел гриппом, лежал в Гендриковом. Я много бывала у него в дни болезни, обедала у него ежедневно… Навещал Маяковского и Яншин. Иногда обедал с нами. Настроение вообще у Владимира Владимировича было более спокойное. А после болезни он прислал мне цветы со стихами:

"Избавясъ от смертельного насморка и чиха,
приветствую Вас, товарищ врачиха"».

Дела и заботы

20 февраля состоялось заседание Художественно-политического совета Центрального управления госцирками. Ещё 23 января Маяковский заключил с цирком договор, согласно которому ему предстояло написать сценарий циркового представления, посвящённого событиям 1905 года. Текст этого представления предстояло сдать «не позднее 20 февраля». Точно в срок (день в день) членам Художественного совета был прочитан готовый сценарий.

Прослушав его, Худполитсовет вынес постановление:

«Считать вполне приемлемым постановку „Москва горит“ в 1-м московском Госцирке. Предложить усилить Пресню и пожар шмидтовской фабрики».

Наталья Брюханенко:

«В 1930 году я работала секретарём издания „Клубный репертуар“. 24 марта нами был подписан с Маяковским договор на издание его пьесы „Москва горит“, написанной к 25-летию революции 1905 года. Вещь эта была им сделана по „социальному заказу“ цирка. Он задумал использовать в ней все цирковые возможности, трапеции, воду и прочее…

Показательную постановку собирались осуществить в Парке культуры и отдыха в Москве. Действовать должны были драматические и физкультурные кружки клубов.

Маяковского это очень увлекало. Установка на цирк, на стадион, на массовое зрелище соблазняла его. Он говорил, что сделает ещё такую вещь для Парка культуры и отдыха к съезду партии. Я спросила, примет ли он участие в осуществлении постановки. Он сказал:

– Обязательно, если бы даже не пустили – через забор перелез бы и вмешался».

21 февраля Маяковский принял участие в общемосковском собрании читателей «Комсомольской правды». Мероприятие, в котором участвовали юные корреспонденты с фабрик, заводов и вузов столицы, проходило в Красном зале Московского комитета ВКП(б). Накануне, извещая о предстоящем собрании, «Комсомолка» сообщила, что на него приглашены известные поэты, которые выступят после официальной части.

Сотрудник газеты Михаил Розенфельд вспоминал:

«После доклада и прений должен был состояться концерт, и афиша объявляла о выступлении шести поэтов.

Владимир Владимирович как всегда явился к началу собрания. Никого из поэтов не оказалось, они приехали только к концерту.

Маяковский сидел и слушал…»

И сразу после доклада ответственного редактора газеты, которым с декабря 1929 года стал Андрей Николаевич Троицкий, поэт поднялся на сцену и сказал:

«Товарищи, я сознательно выступаю не в концертном отделении вечера «Комсомольской правды», а после вступительного слова товарища Троицкого. Дело в том, что концертное отделение связано с игривостью в голосе, с красивыми манерами, с отставлением ножки в балетных па и так далее. Пора, товарищи, нам переключить уважение к литературе из эстетического отношения в общественное, в социальное, в политическое отношение».

Предложение поэта собравшиеся поддержали аплодисментами. А Маяковский продолжал:

«Пора, товарищи, сделать нам литературу из голосовых упражнений действительным оружием нашей повседневной, огромной и в мелочах и в больших проблемах жизни

Иными словами, поэт как бы объявил молодёжной аудитории, что пришёл не развлекать её чтением лирических стихотворений, а что он хочет поговорить на весьма серьёзные темы.

Через два месяца «Комсомольская правда» опубликовала стенограмму этого выступления Маяковского под заголовком «За настоящую поэзию». Каждый читатель мог ознакомиться с тем, с какими словами Владимир Владимирович обратился к молодёжи фабрик, заводов и вузов Москвы:

«Мы знаем десятки жгучих и важных проблем сегодняшнего дня. А где поэт? Куда, к чёртовой матери, эти поэты запропастились? Их нет ни в одной газете, и в том числе и в „Комсомольской правде“. Мы должны сказать, что наша литература углубилась в голое эстетство. В поисках самовыражения, лирической сущности своей собственной души литератор оторвался от самого главного: быть активным бойцом, активным работником на фронтах нашего социалистического строительства».

Зал вновь бурно зааплодировал. Маяковский тотчас отреагировал, сказав:

«Я очень рад, что комсомольская аудитория, к которой я обращаюсь всё время с начала революции, к которой я обращался и раньше, когда говорил о молодых кадрах в любой отрасли культурной работы, я очень рад, что комсомольское собрание меня поддерживает».

Как видим, Маяковский вновь активен и энергичен. Никакого «чувства одиночества» и отчуждённости, никакого «отчаяния» в этом выступлении поэта не ощущается. Он вновь был на коне и снова рвался в бой.

Но с кем на этот раз намеревался сразиться Владимир Владимирович?

Он заявил собравшейся молодёжи, что на литературной странице «Комсомольской правды»…

«…товарищи вели правильную политическую борьбу против так называемых конструктивистов… Она <«Комсомольская правда»> правильно вела борьбу против тех, кто говорит: безразлично, какая техника окажется в наших руках, чёрт с ней, с классовой борьбой. Правильно товарищ Троицкий говорит о решительной борьбе против этой группы. Права «Комсомольская правда», когда ведёт борьбу против этих поэтов, которые сегодня становятся трубадурами, а иногда и трубадурами современного мещанства».

Пассаж просто поразительный! Беспартийный поэт выступал как заправский большевистский агитатор и пропагандист, посланный (в самый разгар борьбы с правым уклоном в партии) на встречу с юными комсомольцами, чтобы повести их в битву за ленинско-сталинскую идеологию. Вот его слова:

«Сейчас, в эпоху обострения классовой борьбы, когда мы выкорчёвываем последние корни капитализма и кулачества в нашей стране, когда требуется самое ясное понимание классовых задач комсомолом на всех фронтах, в частности, в области литературы, мы не можем отступить назад…»

И Маяковский назвал конкретный адрес, по которому он, продолжая стремительно наступать на враждебный рабочему классу конструктивизм, собирался отправиться буквально со дня на день:

«Я заявляю сегодня и проведу это в жизнь: я пойду в ближайшие дни на большое предприятие Москвы, соберу ребят, которые занимаются корявым писанием, переделыванием фактов в рифмы, <но> не занимаются насущной жизнью на заводе, и постараюсь… создать поэму «Электрозавод». Не только поэму Маяковского, как есть, а передав мысли и чаяния лучшей части, авангардной части этого завода».

И эти слова поэта зал встретил бурными рукоплесканиями.

Примерно в это же время с Маяковским встретился его давний знакомец (и соратник по партии) Владимир Вегер-Поволжец. Разговорились. Вегер спросил, почему Маяковский до сих пор не состоит в рядах ВКП(б):

«Он говорил, что прежде он не был в партии потому, что был занят поэзией всецело, а теперь, собственно говоря, над этим как следует не задумывался, что теперь как-то неудобно, когда прошли самые боевые годы…

– Ас другой стороны, я считаю, что я ленинец не хуже тех, которые имеют билет.

Мы исходили из того, что надо сделать этот шаг, что надо быть организованным солдатом большевистской партии».

Как видим, и тут никаких сомнений в том, что жизнь продолжается и будет продолжаться, у Маяковского не было.

Против конструктивистов

Артемий Бромберг:

«22 февраля состоялось „второе закрытие выставки“. На собрании повторилось многое из того, что было 15 февраля. После собрания произведена была запись в „Ударную молодёжную бригаду Маяковского“.

Ядром Бригады стал кружок поэзии при «Комсомольской правде». Он объявил себя «Ударной молодёжной бригадой Маяковского». Записалось более пятидесяти человек.

Больше всех работал в Бригаде Виктор Славинский. Он передавал выставку в Литературный музей, помогал организовывать последние выступления Маяковского – 9 апреля – в Институте имени Плеханова, поднял на ноги весь ГИЗ и добился стенографисток…

В середине марта Бригада приступила к организации выступления Маяковского в Доме комсомола Красной Пресни».

Но вернёмся к противостоянию Маяковского и конструктивистов. За что же всё-таки Владимир Владимирович с такой яростью их преследовал?

В начале 20-х годов он звал конструктивистов в ЛЕФ и говорил его лидерам (Сельвинскому и Зелинскому), что мировоззрения у них совпадают, а единственное отличие состоит в том, что в Лефе чай разливает Лили Брик, а в ЛЦК – Вера Инбер. Теперь же двое активнейших членов ЛЦК (Литературного центра конструктивистов) – Багрицкий и Луговской – тоже вступили в РАПП.

Почему же Маяковский с такой активностью нападал на своих бывших почти соратников и почти единомышленников? Чего не поделили экс-глава Рефа Владимир Маяковский и лидер ЛЦК Илья Сельвинский?

Ответов на эти вопросы нет – литературоведов они никогда не интересовали.

А между тем ситуация здесь весьма интересная. Ведь практически все биографы Маяковского чуть ли не в один голос утверждают, что три с половиной месяца в начале 1930 года поэт страдал от одиночества и пребывал в унылой меланхолии. А тут вдруг такие энергичные наскоки на «классового врага» пролетариата.

Лишь многократно переворошив все дошедшие до наших дней свидетельства того давнего противостояния и основательно поломав голову над причинами неожиданной активности Маяковского, рьяно ринувшегося искоренять литературных «врагов», можно прийти к выводу, что, скорее всего, на эти воинственные наскоки Владимира Владимировича подвигли самые обычные (житейские) чувства: ревность и зависть.

Первый поэт Советского Союза, каким, вне всяких сомнений, считал себя Маяковский, за последние два года не создал не только никакого особо выдающегося поэтического шедевра, но и вообще никаких особо заметных стихотворных произведений. И при этом заявлял, что, так как стихи писать ему слишком легко, он переключается на сочинение пьес. Прозаических.

Лидер конструктивистов Илья Сельвинский тоже писал пьесы – одну за другой. И в стихах! Да, его «Теорию юриста Лютце» Главрепертком не пропустил. Но сам факт того, что где-то рядом существует поэт, создающий стихотворные пьесы, был Маяковскому очень неприятен. Ревность и её родная сестра – зависть побуждали Владимира Владимировича с невероятной экспрессией набрасываться на конструктивистов и клеймить их как заклятых врагов пролетарской литературы.

А тут ещё 25-летний литературный критик-рапповец Владимир Владимирович Ермилов опубликовал в журнале «На литературном посту» статью «О настроениях мелкобуржуазной "левизны" в художественной литературе», в которой сравнил (поставив поэта-конструктивиста на первое место!) «Пушторг» Сел ьвинского с «Баней» Маяковского (сопоставляя героя «Пушторга» Кроля с героем «Бани» Победоносиковым):

«Опасность „увеликанитъ“ „кролевщину“-"победоносиковщину" – до таких пределов, при которых она перестаёт выражать что-либо конкретное, стоит и перед т. Маяковским, поскольку можно судить по опубликованному отрывку из его новой пьесы „Баня“».

Чтобы показать всем, чьё место в поэзии первое, в самом начале 1930 года Маяковский сочинил злую эпиграмму на Сельвинского:

«Чтоб жёлуди с меня / удобней воровать,
поставил под меня / и кухню и кровать.
Потом переиздал, подбавив собственного сала.
А дальше – / слово
товарища Крылова:
"Ирылом / подрывать / у дуба корни стала"».

Обратим внимание, что в басне Крылова «у дуба корни» подрывает свинья. Этим же словом Маяковский, решительно отбросив джентльменскую деликатность, назвал и своего соперника-конструктивиста.

О том, как должны строить свой творческий процесс поэты и писатели страны Советов (не «воруя» чужие «жёлуди»), призван был дать ответ диспут «Пути советской литературы». Он состоялся 25 февраля в Большой аудитории Политехнического музея.

Литературные «сражения»

Выступивший на диспуте со вступительным докладом экс-нарком Анатолий Луначарский (явно намекая на неоднократные призывы Маяковского) сказал:

«Писателям советую купить фотографические аппараты». Но тут же добавил, что советский писатель должен…

«…не только фотографически отображать мир, но и заглядывать в будущее».

Николай Асеев:

«Луначарский говорил на свою излюбленную тему – о возвращении к классическим образцам, о том, что они непревзойдённы и неизгладимы. Маяковский слушал речь Луначарского, надо сказать, блестящего оратора, хмуро и неодобрительно. Луначарский, заканчивая свою победительную речь, решил последней фразой как бы примирить с собой Маяковского.

– Я знаю и предчувствую, – сказал Луначарский, – что присутствующий здесь Владимир Владимирович Маяковский вступится за новаторство и разделает меня под орех!

На это прогремела с места успокоительно-меланхолическая реплика Маяковского:

– Я – не деревообработчик

Но слово Маяковский всё-таки взял. Речь поэта, пересказанная журналом «На литературном посту», даёт основания предположить, что он явно пытался перещеголять бывшего наркома в понимании задач и целей советских писателей. Сделав вид, что намёк Луначарского (о фотоаппаратах) к нему не имеет никакого отношения, он принялся говорить так, будто он сам святее римского папы:

«Единственный метод, который обязан усвоить каждый писатель, – это метод исторического материализма… Мы пришли не для того, чтобы фотографировать мир, но для того, чтобы литературным орудием бороться за будущее. За перестройку мира. В этой борьбе мы используем все приёмы. Все средства хороши, если помогают строительству социализма… Нужно точно определить своё место. Нужно точно осознать свои классовые позиции».

Если эти фразы, не называя имени их сказавшего, показать читателям наших дней, все дружно скажут, что это слова какого-то партийного деятеля, а не беспартийного поэта.

В прениях по докладу Луначарского выступили также В.А.Сутырин, Всеволод Иванов, В.М.Инбер, В.В.Ермилов. Последний, между прочим, Маяковского поддержал.

Тем временем (18 февраля) выставку «20 лет работы» перенесли в Дом комсомола Красной Пресни, и Маяковский написал (24 февраля) письмо в Берлин Лили Юрьевне, в котором сообщал:

«От 5 до 12 марта выставка моя едет в Ленинград, очевидно, и я выеду экспонатом».

А поэт-конструктивист Григорий Гаузнер, находившийся по делам в Сибири, 28 февраля написал письмо Корнелию Зелинскому:

«Дорогой Корнелий!

Я в Новосибирске. Город составлен из полу стеклянных зданий новейшего образца; по его улицам вчера провели под конвоем кулаков, сопротивлявшихся коллективизации; повсюду громкоговорители, передающие речи о посевной кампании; гостиницы переполнены приехавшими бригадами; мы спим на столах в одном учреждении, и когда мне нужно заниматься, я ищу по учреждению свободной комнаты; во всём городе непередаваемый отпечаток сегодняшнего дня: чего-то похожее на строящийся Петербург, если возможны механические сравнения».

В тот же день (28 февраля) в клубе Краснопресненской трёхгорной мануфактуры состоялось второе заседание Художественно-политического совета Центрального управления госцирками (ЦГУП), на котором присутствовало 180 человек (рабочие Трёхгорки и актив Дома комсомола Красной Пресни). Им предстояло вновь заслушать текст циркового представления, написанного Маяковским.

Поэт назвал созданное им произведение меломимой, тем самым специально подчёркнув, что наряду с цирковыми трюками и пантомимой на арене зазвучат слова.

Владимир Владимирович вышел на трибуну и сказал:

«Товарищи!.. Само по себе искусство цирка – самое распространённое и самое любимое пролетариатом. Но в какой мере это искусство отображало и отображает наш сегодняшний день? Да ни в какой!

Предлагаемая вам сегодня моя меломима «Москва горит» представляет из себя такой опыт, когда историко-революционная меломима-хроника будет пытаться в апофеозе показать сегодняшний день. Я не изображаю Красную Пресню, я даю общее представление о 1905 годе. Я хочу показать, как рабочий класс пришёл через генеральную репетицию к сегодняшнему дню».

Затем состоялось чтение сценария, прослушав который, собравшиеся приняли резолюцию. В ней, в частности, говорилось:

«Мы, рабочие Краснопресненской Трёхгорной мануфактуры, прослушав текст сценария меломимы Москва горит" Маяковского… работу товарища Маяковского считаем нужной и правильной и приветствуем цирк в его переходе на новые рельсы – отображения нужных нам тем в его цирковых представлениях».

Художником, которому предстояло оформить это цирковое представление, стала Валентина Ходасевич. Она вспоминала:

«Маяковский относился к работе очень взволнованно, многое переделывал в результате начавшихся репетиций, а многое с яростью отстаивал. Дирекция, как ей и полагается, вставляла палки в колёса нашей фантазии, тянула на проверенный (главным образом кассовой.) трафарет и жадничала в деньгах на оформление. Я любила присутствовать при боях Маяковского с дирекцией – он издевался нещадно. Но до начальства, забронированного чувством собственного величия, всепонимания и денежной власти, это не всегда доходило.

Помню сражение за текст афиши. Дирекция хотела печатать уже испытанную временем трафаретную афишу. Анонсы-листовки, извещавшие о «Грандиозной водяной пантомиме», уже были выпущены. Маяковский возмутился и сказал, что пантомимой называется действие без слов.

– Ну и тогда зачем же мои стихи? То, что я сочинил, должно называться «героическая меломима». Водопада не будет. Я не водопровод, и «воды» в моих стихах тоже нет. (Впоследствии всё же он сделал уступку, и водопровод был, но обоснованный: в финале – плотина и пуск гидроэлектростанции.)

Каждая строчка, каждое слово острых, разящих стихов, как никогда ещё в цирке, должны вести за собой стремительное действие. Это не сразу поняли не только дирекция, но и труппа».

Визит в Ленинград

В это время в стране достигла своего пика массовая коллективизация крестьянского населения – деревенские жители насильно загонялись в коммуны, всё принадлежавшее им имущество (огороды, сады, жилые постройки, скот и домашняя птица) принудительно обобществлялись. Крестьяне на это ответили массовыми бунтами.

И 2 марта 1930 года газета «Правда» опубликовала статью Сталина «Головокружение от успехов», в которой вождь резко осудил «ретивых обобществителей» в «разложении и дискредитации» политики большевиков в деревне. Иными словами, переложил всю ответственность за то, что происходило в сельском хозяйстве, на руководителей регионов. И местных вождей («вождиков», как назовёт их через несколько лет Илья Сельвинский), «льющих воду на мельницу наших классовых врагов», стали повсеместно снимать с работы и арестовывать.

А в городах жизнь шла своим чередом.

3 марта газета «Вечерняя Москва» оповестила читателей:

«В первой половине апреля группа артистов театра имени Мейерхольда уезжает за границу на гастроли. В репертуаре “Лес”, “Ревизор”, “Командарм 2”, “Рычи, Китай”, “Великодушный рогоносец ”».

Как видим, спектакль по пьесе Сельвинского в Европу повезли, а спектакль по произведению Маяковского было решено за границей не показывать.

Читал ли эту информацию «Вечёрки» Маяковский, неизвестно – в самом начале марта 1930 года он поехал в Ленинград, и 4 числа на встречу с ним (в Педагогический институт имени Герцена) пришло особенно много людей. Об этом – в воспоминаниях поэта Леонида Осиповича Равича:

«Маяковский распорядился, чтобы пустили всех в зал. Хлынула толпа и сразу заполнила все проходы.

– А теперь попрошу тишины, – сказал Маяковский. – У меня сегодня горло болит. Буду читать тихо.

Стало очень тихо. Он вытер лоб рукой и ясно сказал:

– Читаю начало новой поэмы «Во весь голос», читаю почти в первый раз.

Он читал действительно тихо, не так, как раньше, иногда заглядывал в записную книжку, но хорошо помню, в конце он читал опять во весь голос, и голос этот гремел под крутыми сводами подобно громовому небу над летней степью.

Овация покрыла голос поэта».

Вечер проходил, как и все подобные вечера, включавшие в себя разговор о жизни, чтение стихов, ответы на записки. Равич написал:

«Долго не отпускали его со сцены, несмотря на уже поздний час…

Он уже надевал пиджак. Сказал:

– Ну, товарищи, до свиданья. Кто в следующий раз придёт на моё чтение, прошу поднять руки.

Как говорится, сразу возник лес рук.

– Великолепно! А кто не придёт?

Все обернулись и видят – две-три руки подняты. Поэт обращается к одному из поднявших руку парней в гимнастёрке:

– Скажите, товарищ, почему вы не придёте? Чем я не понравился вам?

– Что вы, товарищ Маяковский! Вы мне всегда нравитесь, но я не смогу прийти, потому что в Ленинграде я проездом и завтра еду домой.

Публика смеётся, а поэт допытывается:

– Куда вы уезжаете?

– В Тверь.

– В Тверь? Ну, тогда я приеду к вам в Тверь».

5 марта в ленинградском Доме печати открылась выставка «20 лет работы». О ней – писатель Виссарион Михайлович Саянов (Махнин), который был тогда членом правления Дома печати:

«Однажды меня известили, что моё дежурство назначено на тот день, когда будет открыта выставка Маяковского „20 лет работы“.

В назначенный день я пришёл в Дом печати задолго до начала дежурства.

Народу было мало. Никого из известных писателей в Доме печати не было.

Маяковский одиноко ходит по гостиной и, мне кажется, что он не скрывает своего раздражения.

Я подхожу к нему и сообщаю, что мне поручено председательствовать на его вечере и приветствовать его от имени ленинградских писателей.

Маяковский наклонился ко мне:

– Что же, приветствуйте от имени Брокгауза и Ефрона…

Я вдруг признаюсь ему:

– Знаете, я впервые буду вести юбилейный вечер.

– Стесняетесь первым подняться на сцену? – спросил Маяковский, понимая причину моего смущения. – Ничего страшного! Выйдем смеете!

И сразу же, не давая опомниться, идёт на сцену, чуть подталкивая меня локтем…

Маяковский выходит на сцену, его встречают аплодисментами. Я стою немного позади. Маяковский оглядывается и обычным тоном своего уверенного разговора с незнакомой аудиторией говорит:

– Вечер объявлю открытым! Сейчас меня будет приветствовать Виссарион Саянов».

После небольшой приветственной речи Саянова вновь заговорил поэт:

«Маяковский рассказывает о своих поэтических планах, о новой пьесе, о книге, которую обязательно напишет: это будет книга литературных воспоминаний, в ней он расскажет о тех, с кем встречался за двадцать лет писательской работы, а ведь ему действиительно есть о чём рассказать, есть что вспомнить.

В завершение вечера было прочитано вступление в поэму".Во весь голос"».

6 марта состоялось выступление Маяковского в Институте народного хозяйства.

Павел Лавут:

«…это было его последнее выступление в Ленинграде. В 9.50. вечера он уехал в Москву».

7 марта Маяковский вернулся в Москву – в это время в театре Мейерхольда завершались репетиции «Бани».

А в центральных советских газетах был тогда опубликован указ Реввоенсовета и ЦИК СССР о награждении. За что именно присваивалась награда, не сообщалось. Только для очень узкого круга ответственных гепеушников было ясно, что отмечается главный похититель белогвардейского генерала Александра Павловича Кутепова:


«С.С.С.Р.

Революционный Военный Совет Союза Советских Социалистических

РЕСПУБЛИК

Центральный Исполнительный Комитет Союза Советских Социалистических Республик награждает ЯКОВА ИСААКОВИЧА СЕРЕБРЯНСКОГО за отличие в бою против врагов Социалистического Отечества, за исключительную отвагу в борьбе с контр-революцией знаком ордена “КРАСНОЕ ЗНАМЯ” – символом Мировой Социалистической Революции.

В удостоверение изложенного Революционным Военным Советом Союза Советских Социалистических Республик выдаётся почётная грамота.

Народный Комиссар по Военным

и Морским Делам и Председатель

Революционного Военного

Совета Союза Советских Социалистических

Республик: Ворошилов.


№ 7459

6 марта 1930 года

г. Москва».


Глава ИНО ОГПУ Станислав Адамович Мессинг «за отличие в бою против врагов Социалистического Отечества» тоже получил орден Красного Знамени.

Владимир Маяковский, надо полагать, воспринял это сообщение с энтузиазмом, порадовавшись за своих соратников, которые отличились в боях «против врагов Социалистического Отечества».

А орденоносец Яков Серебрянский практически сразу же приступил к созданию тщательно законспирированной агентурной сети в самых разных странах мира.

Одинокая жизнь

В конце зимы (или в самом начале весны) 1930 года ФОСП (Федерация объединений советских писателей) затеяла строительство кооперативного дома – как раз напротив Художественного театра (в Старопесковском переулке).

И Маяковский, решив, что хватит «думать», надо «делать», отправился к Владимиру Сутырину, секретарю Федерации. Сутырин потом написал, что эта встреча произошла:

«…где-то в начале 30-х годов (может быть, это было в марте или феврале), – Маяковский попросил меня встретиться с ним, сказав, что у него ко мне есть просьба. И мы назначили эту встречу в Доме Герцена, в комнате журнала „На литературном посту“.

Как мне удалось установить, это был воскресный день…

Я пришёл, нашёл ключ, открыл комнату, нашёл Маяковского. Он сидел на столе, и мы заговорили.

Так как Федерация получила несколько миллионов рублей на жилищное строительство, то мы начали строить писательский дом, и он сказал, что ему очень нужна квартира.

– Вот строится дом и к осени будет готов, и я бы просил, чтобы мне дали квартиру, так как я больше на Гендриковом жить не могу.

Это был момент, когда Брики были за границей. Он сказал только одну фразу, что я бы хотел, если бы это было можно, уехать оттуда раньше, чем они возвратятся из-за границы.

Я сказал, что это вряд ли возможно, потому что раньше осени ты квартиру не получишь.

– Ну, что же, я сделаю иначе. Я что-нибудь найму, а осенью условимся, что ты мне дашь поселиться в отдельной квартире».

Если верить Сутырину, что его встреча с Маяковским состоялась в воскресенье, то это, скорее всего, произошло в марте. Ведь практически весь февраль поэт был в Ленинграде, в пятницу 7 марта вернулся в Москву, а 9-го было воскресенье.

Маяковский подал заявление о вступлении в жилищный кооператив ФОСПа. И тотчас сообщил Веронике Витольдовне…

«…что он записался на квартиру в писательском доме против Художественного театра.

Было решено, что мы туда переедем.

Конечно, это было нелепо – ждать какой-то квартиры, чтобы решать в зависимости от этого, быть или не быть нам вместе, но мне это было нужно, так как я боялась и отодвигала решительный разговор с Яншиным, а Владимира Владимировича это всё же успокаивало».

15 марта Маяковский отправил в Берлин коротенькую телеграмму (от себя и от собаки Бульки):

«Целуем любим пишем очень скучаем Счен Буль».

Если судить по отправленным Брикам телеграммам, то может сложиться впечатление, что Маяковский во время их отсутствия страдал от одиночества и коротал время в обществе маленькой собачки. Однако Лили Юрьевна и Осип Максимович прекрасно знали, что это не так – ведь сразу же после их отъезда в Берлин в опустевшую квартиру в Гендриковом переулке въехал Лев Гилярович Эльберт.

Зачем?

Ответ на этот вопрос пытались найти ещё в советские времена. Журналист Валентин Скорятин в одной из своих публикаций написал:

«Рискну предположить, что пребывание Льва Гиляровича на Гендриковом не было случайным. К тому времени, полагаю, в ОГПУ знали о метаниях Маяковского, и Эльберт мог не только „опекать“ становившегося опасно неуправляемым поэта, но и по поручению „органов“ вести с ним какие-то переговоры».

Отдавая должное прозорливости и проницательности Скорятина, заметим всё-таки, что никаких особых «метаний» у Маяковского тогда не было. Да, на предновогоднем вечере он был замкнутым и хмурым, но что в этом такого? Да, на юбилейной выставке он выглядел чересчур усталым и одиноким, но с кем подобного не бывает? Ведь уже на конференции МАППа Владимир Владимирович был как всегда подтянутым и энергичным! К тому же ОГПУ никогда и никого не «опекало» – ей подобное занятие было просто не свойственно. Что же касается «переговоров», которые якобы вёл с поэтом Лев Эльберт, то и про них тоже можно сказать, что со своими сотрудниками никаких переговоров Лубянка никогда не вела, а просто отдавала приказы, которые следовало неукоснительно выполнять.

А в отношении того, что Маяковский якобы становился «опасно неуправляемым», сразу возникает вопрос: «опасным» для кого?

Для страны?

Для партии?

Просто для окружающих?

Практически все дошедшие до наших дней документальные свидетельства говорят о том, что никакой опасности ни для кого Маяковский не представлял. Кроме, разумеется, Бриков и Агранова, которых он так безжалостно высмеял в «Бане», а премьера спектакля по этой пьесе стремительно приближалась.

Валентин Скорятин обратил внимание и на такой удивительный факт:

«…ни Лавут, ни Гринкруг в своих воспоминаниях не называют Эльберта. То ли ни разу в Гендриковом его не заставали, то ли заставали, но умолчали о встречах с ним по той же причине, по которой многие мемуаристы долгие годы не называли имя другого персонажа из окружения поэта – ЯАгранова».

Как бы там ни было, но вопрос остаётся: чем же всё-таки занимался в Гендриковом переулке Лев Гилярович?

На этот вопрос так и тянет ответить вопросом: а чем же ещё может заниматься террорист-гепеушник, как не подготовкой к очередной операции?

Эльберт этим и занимался. Готовил к новой поездке за рубеж агента ОГПУ Владимира Маяковского.

30 апреля 1930 года в двенадцатом номере журнала «Огонёк» появилась статья Эльберта «Краткие данные». В ней рассказывалось о некоторых событиях из жизни Маяковского, свидетелем которых оказался Лев Гилярович. Он привёл некоторые высказывания поэта, в том числе и откровенно «ревнивые», в которых Владимир Владимирович завидовал более удачливым коллегам-гепеушникам:

«Ужасно мне жалко, что не мы украли Кутепова, – чистое предприятие! Люблю славу – пусть она боится нас. Вдруг сопрём Кияппа. Как полагаете, нужен нам Кияпп, при деньгах, конечно

Кто такой Кияпп, и зачем надо было его «красть», станет ясно, если полистать газеты той поры. 30 марта «Комсомольская правда» поместила карикатуру на лысоватого мужчину с крючковатым носом, а рядом – заметку-пояснение:

«Кияпп, начальник парижской полиции, выступил на днях с вызывающим антисоветским заявлением, в котором указывал, что „Россия издевается над нами“. Кияпп – злейший враг революционного движения и один из авторов пресловутого „плана Зет“ (план "защиты "Парижа от революции)».

В том же марте и журнал «Огонёк» поместил статью о Кияппе:

«Кияпп, префект парижской полиции – корсиканец по родителям и по профессии. Он маленького роста, подвижен, он – скептик, циник, он любезен той особой полицейской любезностью, которая внезапно и коварно взрывается мордобитием, тщится быть остроумным, католик и антибольшевик…

После дела Кутепова вас прогонят из полиции, господин Кияпп».

Приведя в своей книге эти две фразы, Валентин Скорятин добавил:

«И после этих строк, из которых так и рвётся торжество победителя в январской схватке с префектом, следует подпись: „Л.Э.“ Он же, как легко догадаться, Лев Эльберт».

Вот, стало быть, какого Кияппа собирался «спереть» Владимир Маяковский. Говоря при этом Эльберту:

«Ужасно не хочу войны! Если случится – приду с чекой в Париж, знаю состав этого города. Буду полезен».

Иными словами, поэт во время своих продолжительных «сидений» в столице Франции изучал «состав этого города»? На случай грядущей революции. Готовясь вслед за красноармейцами войти «с чекой» в Париж и заняться чисткой его «состава».

В свете этих высказываний Маяковского совсем иначе воспринимается уже цитировавшийся нами его ответ на вопрос о целях приезда в Варшаву в 1927 году:

«Познакомиться с людьми, посмотреть город…»

Так и тянет добавить: «и как можно лучше узнать его "состав "».

Сразу вспоминается другой поэт, который незадолго до смерти написал:

«И долго буду тем любезен я народу,
что чувства добрые я лирой пробуждал».

А наш герой в аналогичной ситуации заявил:

«Буду полезен чеке, так как знаю "состав "этого города».

Что тут можно сказать? Только повторить мудрое изречение древних латинян: cuique suum (каждому – своё)!

Продолжая расследовать версию о мести, которую намеревался совершить Агранов, логично предположить, что «одинокого» Маяковского должны были окружать соглядатаи, расставленные Яковом Сауловичем. И каждый из них должен был выполнять свою задачу.

Кто же мог сообщать в ОГПУ о каждом шаге «одинокого» поэта? Этими соглядатаями вполне могли быть и Павел Лавут, и домработница, которая вела хозяйство в квартире в Гендриковом переулке, и шофёр, возивший поэта по Москве, и кто-то из соседей Маяковского в доме по Лубянскому проезду, и Евгения Соколова (гражданская жена Осипа Брика), и неожиданно появившийся в Москве Лев Гринкруг, и Владимир Сутырин и даже Верника Полонская. Каждого из них Яков Агранов мог очень по-дружески попросить сообщать ему о Владимире Владимировиче, чтобы тем самым помочь ему, если вдруг возникнут какие-то проблемы. В этой «заботе» трудно найти что-то из ряда вон выходящее.

У Льва Эльберта роль, видимо, была намного серьёзнее.

Тем временем репетиции «Бани» в ГосТИМе стремительно приближались к завершению.

Накануне премьеры

Актриса Мария Суханова, участвовавшая в «Бане», вспоминала:

«Маяковского не всегда удовлетворяло актёрское исполнение – так он был недоволен актёром в роли Бельведонского и часто влезал на сцену, читал и показывал. И даже сам хотел играть эту роль.

Но кого он играл великолепно – это мистера Понт Кича! В тексте этой роли – набор русских слов: «Ай, Иван в дверь ревел, а звери обедали» – и т. д., но в читке Маяковского это был вылитый англичанин и по манере держаться и по выговору».

3 марта 1930 года «Литературная газета» опубликовала беседу своего сотрудника с Маяковским, который сказал, что премьера спектакля состоится на следующей неделе, и что во всех шести его действиях будет происходить борьба:

«…борьба между изобретателем Чудаковым и главначпупсом…

… борьба за театральную агитацию, за театральную пропаганду, за театральные массы…

… борьба с узостью, с делячеством, с бюрократизмом – за героизм, за темп, за социалистические перспективы».

Однако провал ленинградского спектакля, видимо, сыграл негативную роль, и 9 марта «Правда» перепечатала статью критика-рапповца Владимира Ермилова, опубликованную ранее в журнале «На литературном посту». Мы уже говорили о ней – статья называлась «О настроениях мелкобуржуазной "левизны" в художественной литературе». Перепечатка вряд ли была случайной, и произвели её явно по чьей-то указке. Павел Лавут:

«В статье освещались общие проблемы драматургии – речь шла главным образом о пьесах Безыменского и Сельвинского, поставленных Мейерхольдом. Вскользь там критиковалась „Баня“, которую Ермилов полностью не читал (к этому времени была опубликована лишь часть пьесы), что он предусмотрительно оговорил. Маяковскому было отведено в обзоре скромное место».

Но, несмотря на «скромность» уделённого Маяковскому места, приговор его пьесе выносился довольно суровый:

«…вся фигура Победоносикова вообще является нестерпимо фальшивой. Такой чистый, гладкий, совершенно „безукоризненный“ бюрократ… вообще невероятно схематичен и неправдоподобен, а тем более в навязанном ему Маяковским обличии перерожденца с боевым большевистским прошлым, – а ведь пьеса Маяковского претендует к тому же и на зарисовку типичных общих явлений».

Саму «победоносиковщину» (как явление) Ермилов объявлял чересчур преувеличенной автором. Мало этого, в статье говорилось, что в творчестве Маяковского зазвучала…

«…очень фальшивая „левая“ нота, уже знакомая нам не по художественной литературе».

А это было уже прямое обвинение в троцкизме. И бросались эти обвинения поэту, надо полагать, со стороны всё того же Якова Агранова.

В своей статье Ермилов бил не только по Маяковскому, но и по его сопернику:

«Тов. Сельвинский проявляет просто мелкобуржуазную “левизну”, опошляющую прекрасный революционный лозунг…

Тов. Сельвинскому необходимо понять, что “сработаться” с пролетариатом и слиться с ним можно только при условии активного стремления УНИЧТОЖИТЬ противоположность между ИНТЕЛЛИГЕНЦИЕЙ и пролетариатом…

Сельвинский поднимает знамя интеллигентского анархичного скептицизма, политического нигилизма».

В чём именно обвинялся Сельвинский тогдашнему читателю понять было трудно, но слова о том, что поэт что-то «опошляет» и «поднимает знамя» какого-то нехорошего «изма», в памяти оставались.

Откликаясь на ермиловскую статью, Маяковский тут же написал лозунг, который повесили в зрительном зале ГосТИМа:

«Сразу / не выпарить / бюрократов рой.
Не хватит / нам бань / и не мыла вам.
А ещё / бюрократам / помогает перо
критиков – / вроде Ермилова».

Всеволод Мейерхольд, посчитав, что подобного ответа на критику ещё не поставленного спектакля явно недостаточно, написал статью, защищавшую поэта. 13 марта её опубликовала газета «Вечерняя Москва». Но Маяковский всё равно очень переживал из-за критических наскоков.

Вероника Полонская:

«Перед премьерой „Бани“ он совсем извёлся. Всё время проводил в театре. Писал стихи, надписи для зрительного зала к постановке „Бани“. Сам следил за их развешиванием. Потом острил, что нанялся в театр Мейерхольда не только автором и режиссёром (он много работал с актёрами над текстом), а и маляром и плотником, так как он сам что-то подрисовывал и приколачивал. Как очень редкий автор, он так горел и болел спектаклем, что участвовал в малейших деталях постановки, что совсем, конечно, не входило в его авторские функции».

А Брики в это время ждали в Берлине английскую визу.

Аркадий Ваксберг:

«Почему английскую визу надо получать в Берлине, а не в Москве, – это тоже из области загадок…с 1925-го в Москве работало английское посольство, в составе которого был консульский отдел. Что же заставило Бриков, вознамерившихся ехать именно в Лондон, не заручиться британской визой в Москве, а отправиться почти на полтора месяца в Берлин и там ждать английскую визу? Никто этим вопросом не занимался, словно в столь очевидной нелепице нет никакого вопроса…»

Аркадий Ваксберг вновь почти вплотную приблизился к главной тайне «горлана-главаря»: многочисленные косвенные свидетельства говорят о том, Брики спешили покинуть Москву специально для того, чтобы очередной (самый болезненный) «укол» Маяковский получил в их отсутствие.

Первый спектакль

Агранов и Брики, надо полагать, сделали всё, что могли, чтобы спектакль по пьесе Маяковского не вышел в свет. Но в воскресенье 16 марта 1930 года первое представление «Бани» в ГосТИМе всё-таки состоялось.

О том, как отреагировал на премьеру «Бани» Яков Агранов, никаких документальных свидетельств нет (да и вряд ли они вообще существуют). Но есть косвенные свидетельства. И самое главное из них – исчезновение Льва Эльберта. Жил он, поживал в опустевшей квартире в Гендриковом переулке, скрашивал, как мог, одиночество оставленного поэта и вдруг исчез. На вопрос: почему «Сноб» покинул Маяковского, ответ тоже отсутствует. Единственное объяснение, которое приходит в голову: вероятней всего, Эльберта отозвал Агранов. И то, как разворачивались дальнейшие события, подтверждает это предположение.

Поэтому вернёмся в ГосТИМ, где 16 марта «Баню» предъявили зрителям.

Мейерхольд превзошёл самого себя, переводя на язык сцены пьесу, жанр которой Маяковский определил как «Драму в шести действиях с цирком и фейерверком». В спектакле была и эксцентрика с цирковыми трюками (резко шаржированные отрицательные персонажи), и строгая патетика (положительные герои) и необыкновенная лиричность (образ человека будущего – Фосфорической женщины). По ходу представления грохотали взрывы, щедро сыпались бенгальские огни, мощно ревели двигатели машины времени. Вдобавок довольно громко играл оркестр, исполнявший музыку композитора Виссариона Шебалина.

Всё это (по замыслу постановщика) должно было окончательно и бесповоротно развенчать бюрократизм Победоносиковых, Мезальянсовых и Иванов Ивановичей, которые (по замыслу драматурга) призваны были высмеять Агранова, Бриков и им подобных.

Артемий Бромберг:

«На общественном просмотре публика толпами демонстративно покидала партер. Маяковский всё подбегал к бригаде, которая в полном составе сидела на балконе, и спрашивал:

– Ну, как? Вам-то нравится

Странно, что биографы Маяковского ничего не говорят о сдаче спектакля Художественно-политическому совету театра, членом которого являлся и Агранов. Участвовал ли Яков Саулович в обсуждении или просто молчаливо голосовал («за» или «против»?), об этом никаких сведений разыскать не удалось. Но, судя по тому, что премьера состоялась, Худполитсовет ГосТИМа постановку принял.

В марте 1930 года «Литературная газета» опубликовала статью, в которой говорилось:

«Почему новых поэтов трудно понимать, а Евгения Онегина легко? Нельзя ли писать проще, вложив новое революционное содержание в понятный пушкинский стих, создав всем понятную поэзию?

Одни не понимают Сельвинского из-за обилия “мудрёных и шершавых” слов. Другим непонятен Маяковский. Третьим – Светлов и даже Жаров».

В.В.Катанян приводит в своей книге письмо Зинаиды Райх, написанное 21 августа 1930 года и адресованное Лили Брик. В нём рассказывается о том, в каком состоянии был Маяковский в день премьеры:

«…он всё звонил, волновался так безумно, что во время премьеры мне Штраух перед выходом сказал: “Не знаю, как буду играть, Маяковский так волнуется, что у меня сейчас всё во мне дрожит… Я боюсь за всё”».

Вероника Полонская:

«На премьере „Бани“ Владимир Владимирович держал себя крайне вызывающе. В антрактах очень резко отвечал на критические замечания по поводу „Бани“. Похвалы выслушивал рассеяно и небрежно. Впрочем, к нему подходило мало народу, многие как бы сторонились его, и он больше проводил время за кулисами или со мной. Был молчалив, задумчив. Очень вызывающе кланялся…

В антракте перед последним актом Владимир Владимирович сказал мне:

– Норка, а ведь пьеса-то не та. Ну, ничего, следующая будет настоящая. А ведь я давно понял, что «Баня» – это не то».

Актёр Игорь Ильинский:

«После спектакля, который был не очень тепло принят публикой (и этот приём, во всяком случае, болезненно почувствовал Маяковский), он стоял в тамбуре вестибюля один и пропускал мимо себя всю публику, прямо смотря в глаза каждому, выходящему из театра».

После премьеры

Актёр Михаил Яншин через месяц написал (орфография Яншина):

«Постановка п'есы „Баня“. Все знают, как это было принято. Все, кто мог лягал копытом. Единственная статья в "Правде "и то я был свидетелем сколько разговоров это стоило, сколько телефонных звонков.

Все лягали и друзья, все кто мог. А могут в наше время, любой. Каждому дозволено плевть, даже часто неумеющие плевать – их обучают.

Достаточно сказать, что после прем'еры у Маяковского у Маяковского повторяю, потому что ни с кем этого не бывает, так вот у него не было ни одного человека рядом…

Для человека знающего театр, авторов, писателей, драматургов этот факт достаточно яркий, как показатель. Один Маяковский. Один совершенно!»

Вероника Полонская:

«Премьера „Бани“ прошла с явным неуспехом. Владимир Владимирович был этим очень удручён, чувствовал себя очень одиноко и всё не хотел идти домой один.

Ведь после премьеры – плохо, хорошо ли она прошла – он вынужден был идти домой в пустую квартиру, где его ждала только бульдожка Булька.

Он пригласил к себе несколько человек из МХАТа, в сущности, случайных для него людей: Маркова, Степанову, Яншина. Была и я. А из его друзей никто не пришёл, и он от этого, по-моему, очень страдал».

Заведующий литературным отделом Художественного театра Павел Марков:

«Я никогда не предполагал, что неуспех спектакля мог так отразиться на нём, никогда прежде я не видел его в таком состоянии. Здесь было и стремление развеять тяжкое настроение, царившее в столовой, и даже попытка ухаживать за Степановой, и какой-то гнев, переходящий в злобу на себя и окружающих, и вдруг прорывающееся желание поделиться своими муками и переживаниями. Но ни о спектакле, ни о пьесе Маяковский не проронил ни слова. Он вновь и вновь возвращался к теме одиночества, сквозившей уже в разговоре на выставке».

И Павел Марков попытался привести разговор, завязавшийся у него с Маяковским, на другую тему:

«Он начал мне говорить самые невероятные вещи. Я ему сказал: „У вас очень много друзей“.

– Кто?

– Брики.

– А вы думаете, они вернутся? Ведь ничего не известно – вернутся или нет.

Почему он так об этом говорил, не знаю, но это было сказано довольно мрачновато».

Впрочем, Веронике Полонской запомнились и весёлые подробности того вечера:

«Говорили о пьесе, о спектакле. Хотя судили очень строго и много находили недостатков, но Владимир Владимирович уже не чувствовал себя одиноким, никому не нужным. Он был весёлый, искрящийся, пел, шумел, пошёл провожать нас и Маркова, потом Степанову. И по дороге хохотали, играли в снежки».

Обратим внимание, что опять никто из актёров, посетивших в тот вечер квартиру Маяковского, не говорит о том, был ли там Лев Эльберт. Так что выходит, что после премьеры «Бани» Льва Гиляровича в Гендриковом не было.

И возникает вопрос: кто из гостей поэта проинформировал Агранова о том, что происходило в Гендриковом, и как вёл себя там Маяковский? Марков? Степанова? Яншин? Полонская?

Зато примерно в это же самое время квартиру Маяковского стал чуть ли не ежедневно навещать Лев Александрович Гринкруг, уже освоившийся в Москве после многолетнего пребывания в Париже.

17 марта в Большой аудитории Политехнического музея проходил вечер «Писатели – комсомолу». Вот что запомнилось Василию Каменскому:

«Появившись на эстраде под гром аплодисментов переполненного комсомольцами зала, Маяковский заявил:

– Товарищи, про меня ходят слухи, будто я стал газетным поэтом и мало пишу монументальных вещей высокого значения. Сейчас докажу обратное. Я прочту вам мою последнюю поэму «Во весь голос», которую считаю лучшей из всего мною сделанного.

Нервный, серьёзный, изработавшийся Маяковский как-то странно, рассеянно блуждал утомлёнными глазами по аудитории и с каждой новой строкой читал слабее и слабее. И вот внезапно остановился, окинул зал жутким, потухшим взором и заявил:

– Нет, товарищи, читать стихов я больше не буду. Не могу.

И, резко повернувшись, ушёл за кулисы».

В тот же день (17 марта) состоялась ещё одна премьера «Бани» (уже третья по счёту) – в филиале ленинградского Большого драматического театра.

18 марта выставка «20 лет работы» открылась в Доме комсомола Красной Пресни. Маяковский там присутствовал и выступал, но это выступление, к сожалению, застенографировано не было.

19 марта газета «Правда», которую Маяковский просматривал с утра, в статье, посвящённой театральным делам, вновь вспомнила спектакль «Командарм 2», написав:

«Как художественное произведение пьеса является полновесным образцом высокого искусства…

Этот своеобразный, не похожий на другие спектакль создан большими талантами и автора и постановщика».

Прочитав эти строки, Маяковский принялся писать письмо Лили Юрьевне. Оно начиналось так, словно ничего особенного между ними не произошло. Это до сих пор смущает и сбивает с толку биографов поэта. Первые фразы письма написаны в том же стиле, что и прежние письма:


«Дорогой, родной, милый и любимый Кис».


Далее следует целый абзац шутливого описания того, как собака Булька ревниво отреагировала на присланные Лили Юрьевной фотографии берлинских собаки и львёнка. Затем идут пять абзацев на не очень важные темы. И, наконец, как тоже нечто третьестепенное, возникает главная новость:

«Третьего дня была премьера „Бани“. Мне, за исключением деталей, понравилась, по-моему, первая поставленная моя вещь. Прекрасен Штраух. Зрители до смешного поделились – одни говорят: никогда так не скучали, другие: никогда так не веселились. Что будут говорить и писать дальше – неведомо».

И всё.

Больше – ни слова! И это о пьесе, призванной «мыть» и «стирать» бюрократов, тех самых, которых Маяковский назвал «сволочами».

Мнения и суждения

Самое время вспомнить о стихотворце, к которому Маяковский относился со снисходительной усмешкой – об Александре Безыменском, написавшем пьесу в стихах «Выстрел». В конце 1929-го её поставили в ленинградском ТРАМе (Театре рабочей молодёжи), в московском театре имени Мейерхольда и в театре Иваново-Вознесенского пролеткульта. Спектакль в ГосТИМе вызвал бурные дискуссии. «Комсомольская правда», в частности, написала:

«На фоне репертуара текущего года пьеса „Выстрел“ А.Безыменского привлекает внимание общественности и вызывает горячие споры».

«Рабочая газета», сравнивая пьесу Безыменского с «Баней», добавляла:

«То, что у Безыменского в „Выстреле“ является подлинной советской сатирой, здесь превращено в голодный и грубый гротеск, цинично искажающий действительность».

19 марта 1930 года в Политехническом музее состоялся диспут о пьесе «Выстрел», организованный Московским комитетом ВЛКСМ и редакцией газеты «Комсомольская правда». В этом мероприятии принял участие и Маяковский. Отчёт о диспуте, озаглавленный «В спорах о творческом методе пролетарской литературы», 24 марта опубликовала «Литературная газета». Излагая содержание выступлений, автор статьи сообщал, что, по мнению Маяковского, Безыменский продолжает путь лефовца Сергея Третьякова, написавшего пьесу «Рычи, Китай», драматурга Владимира Киршона, автора пьесы «Рельсы гудят», и его, Маяковского:

«Это – путь использования театра в целях классовой борьбы – за темпы, за ударность, за социалистическое строительство, за показ сегодняшнего дня. „Выстрел“ отвечает целевой установке литературы пролетариата как класса».

25 марта «Комсомольская правда» в статье «В цель или мимо? Куда бьёт "Выстрел"?» привела слова Маяковского о том, что те, кто выступал против «Выстрела»…

«…ведут наступление не против Безыменского как драматурга, а против тех, кто хочет сделать театр политически злободневным, активным участником классовой борьбы. Мы, – говорит он, – располагаем очень небольшим фондом пьес, подобных „Выстрелу“, фондом, противопоставленным морю пошлости на театре».

Между тем сам Маяковский, как мы помним, однажды сказал, что не пишет свои пьесы в стихах, потому что лучше Грибоедова у него не получится, а писать хуже он не желает. Но на то, что некоторые критики принялись сравнивать «Выстрел» именно с грибоедовским «Горем от ума», Владимир Владимирович откликнулся едкой эпиграммой:

«Томов гробо?вых / камень веский,
на камне надпись – / «Безыменский».
Он усвоял / наследство дедов,
столь сильно / въевшись / в это едово,
что слёг / сей вридзам Грибоедов
от несваренья грибоедова.
Трёхчасовбй / унылый «Выстрел»
конец несчастного убыстрил».

В записной книжке Владимира Владимировича была и вторая эпиграмма на Безыменского, не менее насмешливая, чем первая:

«Уберите от меня / этого / бородатого комсомольца!
Десять лет / в хвосте семеня,
он / на меня / или неистово молится,
или / неистово / плюёт на меня».

Где Маяковский был более искренним, выступая на диспуте или сочиняя эпиграммы, сказать трудно. Илья Сельвинский об обоих поэтах высказался так:

«Для того, чтобы стать Безыменским, нужно быть верным революции. Но для того, чтобы стать Маяковским, надо быть Маяковским».

Критики о «Бане»

А до Москвы начали долетать отклики на премьеру «Бани» в филиале ленинградского Большого драматического театра. «Рабочая газета» (в номере от 21 марта):

«В мечту Маяковского поверить трудно, потому что он сам не верит в неё. Его „машина времени“ и „фосфорическая женщина“ – трескучая и холодная болтовня. А его издевательское отношение к нашей действительности, в которой он не видит никого, кроме безграмотных болтунов, самовлюблённых бюрократов и примазавшихся, весьма показательно. В его пьесе нет ни одного человека, на котором мог бы отдохнуть глаз. Выведенные им рабочие совершенно нежизненные фигуры и говорят на тяжёлом замысловатом языке самого Маяковского…

Фигуры сделаны в плане грубого шаржа и напоминают не живых людей, а размалёванных кукол…

В общем – утомительный, запутанный спектакль, который может быть интересным только для небольшой группы литературных лакомок. Рабочему зрителю такая баня вряд ли придётся по вкусу».

22 марта своё мнение (опять по поводу пьесы, а не спектакля) опубликовала «Комсомольская правда». Автором статьи был Ан. Чаров. О нём – в воспоминаниях Михаила Розенфельда:

«У нас в редакции были люди, перед которыми все трепетали. Был такой административный трепет, хотя редакция была комсомольская. Во главе сидел Чаров Михаил Иванович…

Чаров был ответственным секретарём в редакции и умел так себя поставить, что абсолютно всё было в его руках. Вся организационная часть, практическая часть, хозяйственная часть, типография – всё было в руках Чарова.

Этого человека все в редакции боялись. Боялись или не решались вступать с ним в какие-нибудь пререкания, потому что это грозило всегда административными последствиями. Но Маяковский обращался с ним смело и решительно. Например, бывали в редакции заминки с гонораром, скащивали этот гонорар. Это устраивал Чаров…

И тогда Владимир Владимирович направлялся к Чарову в кабинет с огромной своей палкой, стучал этой палкой о стол:

– Даёшь, Чаров, деньги!

И Чаров побаивался, косился на эту палку и моментально выписывал деньги».

Премьера «Бани» дала Чарову шанс нанести Маяковскому ответный «удар». И Михаил Чаров под псевдонимом Ан. Чаров опубликовал в «Комсомолке» разгромную статью:

«Продукция у Маяковского на этот раз вышла действительно плохая, и удивительно, как это случилось, что театр им. Мейерхольда польстился на эту продукцию…

Простую тему В.Маяковский запутал до чрезвычайности, и нам кажется, что эта путаница у него получилась потому, что он припустил в пьесу чересчур много туману…

Маяковский показывает чудовищных бюрократов и в то же время не указывает, как с ними бороться…

Надо прямо сказать, что пьеса вышла плохая, и поставлена она у Мейерхольда напрасно».

25 марта выставка «20 лет работы» в Доме комсомола Красной Пресни закрылась.

Артемий Бромберг:

«Двадцать пятого марта на выставке состоялся большой вечер, посвящённый Маяковскому. Его организовала “Комсомольская правда” и Бригада Маяковского».

Выступая на этом вечере, Маяковский сказал:

«Сегодня вы меня своим назвали поэтом, а девять лет назад издательства отказывались печатать “Мистерию-буфф”, и заведующий Госиздатом сказал: “Я горжусь, что такую дрянь не напечатают. Железной метлой нужно такую дрянь выметать из издательства”».

Но и через девять лет мнение главы Госиздата разделяли многие литературные критики, которых явно настраивали против Маяковского. 26 марта в утреннем выпуске ленинградской «Красной газеты» речь вновь пошла о «Бане» (и опять о пьесе, а не о спектакле):

«Ещё раз внимательно проанализировав пьесу по постановке её в филиале БДТ, можно смело подтвердить, что злободневная и актуальная тема борьбы с бюрократизмом разработана крайне поверхностно и слабо, что действующие лица пьесы чрезвычайно ходульны (за исключением комсомольца Велосипедкина) и производят впечатление не живых людей, а ходячих схем, что вся пьеса крайне растянута, никак не звучит, а местами просто непонятна».

28 марта московская «Наша газета» тоже включилась в разговор о «Бане»:

«Пьеса для наших дней звучит несерьёзно. Спектакль не может в силу своей запутанности и примитивности, прикрывающихся маской „значительности“, дать правильную зарядку зрителю. Мейерхольд спасал чисто фельетонный текст Маяковского, неинтересный в чтении и бесцветный на сцене, особенно в исполнении мейерхольдовских актёров (исполнение – Штраух – Победоносиков).

Холодно и вымученно всё в спектакле… Спектакль – провал».

Вновь обратим внимание на то, что практически все газетные рецензии, в которых речь шла о «Бане», говорили не о спектакле, а о пьесе. В статьях сразу же отмечалось, что той «борьбы с бюрократизмом», которую драматург обещал в своём интервью «Литературной газете», обнаружить не удалось, поскольку в пьесе…

«…как бюрократизм, так и борьба против него лишены конкретного классового содержания».

Из-за этого, дружно писали критики, и спектакль получился «поверхностным», его персонажи – «нежизненными», во всех шести действиях – сплошная «трескучая и холодная болтовня», всюду проступает «издевательское отношение к нашей действительности», направленное на «отвлечение от реальной борьбы сегодняшнего дня».

1 апреля журнал «Рабочий и театр» тоже высказался о спектакле в ГосТИМе:

«"Баня” требует чтеца, а не театра. Сама же “драма” не идёт дальше однодневного фельетона».

Эпиграмму на критика Ермилова, вывешенную в зрительном зале ГосТИ Ма, рапповское руководство потребовало убрать. И плакат сняли.

В письме Зинаиды Райх Лили Брик (от 21 августа 1930 года) сказано и об этом инциденте:

«Потом история с Ермиловым и как-то исторически страшно-странно, что в защиту выступил только Лс<еволод>. Эж<ильевич>, и всё. Рефовцы и всяческие друзья молчали. Это мне казалось издёвкой».

А Маяковский все эти дни мучительно размышлял над тем, почему у режиссёра, у которого практически любая пьеса была обречена на оглушительный успех, случился вдруг такой неожиданный сбой. Актриса Мария Суханова, исполнявшая роль Поли, жены Победоносикова, вспоминала:

«Как-то в антракте спектакля, З.Н.Райх, игравшая Фосфорическую женщину, сказала Владимиру Владимировичу:

– Как наша сцена с Сухановой хорошо принимается!

Сцена была построена так: Фосфорическая женщина и Поля шли по движущемуся кругу. Получался ход на месте. Поля шла с распущенным светлым зонтом, вся в голубом, Фосфорическая женщина – в светло-сером, с красной шапочкой на голове. Освещённые снопом света от прожекторов, две женские фигуры, движущиеся по кругу, были очень эффектны, и публика всегда аплодировала в этом месте.

На слова Райх Маяковский зло сказал:

– Топают две тёти и текст затопали, ни одного слова не разберёшь!

Да, текст тут был для Поли очень важный, и сцена эта должна была быть очень трогательной, а хлопали режиссёру и художнику, но не артистам».

Сама Зинаида Райх в том же письме Лили Брик высказалась так:

«Я не любила “Бани” – концовка – последний акт и когда обозначилось “замалчивание” премьеры, шушукание на счёт “провала” – я как дурной женский педагог радовалась, думала: это ему на пользу – Маяковскому. Станет серьёзнее относиться к театру, не халтурить».

Актёр ГосТИМа Николай Константинович Мологин привёл в воспоминаниях такие слова Маяковского:

«И считаю, что меня не поняли. Не поняли, откровенно говоря, не по моей только вине, а и по вине театров, которые не донесли всего, что я заложил в пьесу. И по вашей вине, товарищи артисты

Обратим внимание, что Маяковского опять «не поняли». Сначала не поняли его первой пьесы («Владимир Маяковский»), затем в течение многих лет не понимали его стихов, а теперь вновь не поняли его «Бани».

Мария Суханова:

«В это время театр собирался в гастрольную поездку за границу. Пьес Маяковского в гастроли не включил. Маяковскому это было неприятно».

Зинаида Райх всё в том же письме, адресованном Лили Брик:

«Я ещё в прошлом году говорила Осипу М. Брику о том, что не чувствую разницы в состояниях В.В. и Серг. Ал. <Есенина> – внутренне бешенное беспокойство, неудовлетворённость и страх перед уходящей молодой славой.

Когда мы уезжали в Берлин, в период репетиций “Бани”, я наблюдала Вл. Вл. И ужасно волновалась. Он метался. Когда был вопрос о поездке “Клопа” в Берлин – я советовала написать Вс-ду Эм-чу (Вс. Эм. был болен), а он мне на это: “Я Лиле не пишу, а только телеграфирую, я сейчас в таком состоянии – ни за что воевать и бороться не могу”».

Казалось бы, всё складывалось как нельзя хуже, и были все основания для того, чтобы повесить нос, уйти в себя, погрузившись в угрюмое молчание. Но вот что написал поэт Николай Тихонов, который в самом начале третьей декады марта сидел в ресторане Дома Герцена за одним столиком с Владимиром Луговским и Павлом Павленко. Их только что включили в состав бригады, направлявшейся в творческую командировку в Среднюю Азию:

«К нам неожиданно подошёл Маяковский, придвинул стул, сел и стал спрашивать, что у нас за заговор. Мы сказали про бригаду и про то, что шесть писателей едут в Туркмению. Он стал смеяться, шутить, сказал, что теперь под пальмами (ему казалось, что в Туркмении есть пальмы, как в тропиках), будут находить много смятых бумаг (наших черновиков и заготовок). Он был, как всегда, собран, серьёзно заинтересован нашей поездкой, сказал, что сам бы поехал, но много дел в Москве, нельзя сейчас ему уезжать».

Как видим, Маяковский не пал духом, а был «как всегда, собран». А ведь встреча с писателями, направлявшимися в Туркмению, происходила в тот самый момент, когда газетные рецензии на «Баню» были «убийственными» (так их называют практически все биографы Маяковского).

Складывается впечатление, что эти статьи были написаны загодя, за много дней до премьеры в ГосТИМе и в ленинградских театрах. Было ли это результатом всё того же мщения со стороны Агранова и Бриков, которые (пока пьесу ещё только ставили в театрах) не сидели сложа руки, а готовили ответные «уколы»? Ведь «уколы» эти были особенные (сделанные очень и очень «равнодушно») – на это обратила внимание Вероника Полонская:

«И критика, и литературная среда к провалу пьесы отнеслись равнодушно. Маяковский знал, как отвечать на ругань, на злую критику, на скандальный провал. Всё это только придало бы ему бодрости и азарта в борьбе. Но молчание и равнодушие к его творчеству выбило из колеи».

Писатель Юрий Либединский написал в воспоминаниях, что Маяковского «прорабатывали» на секретариате РАПП в связи с постановкой его пьес и делали это «мелочно и назидательно – драматургия Маяковского явно не втискивалась в рамки рапповских догм».

После «уколов»

Но Маяковский не сдавался. Он продолжал работать в цирке над постановкой меломимы «Москва горит» и выступал на всевозможных заседаниях чуть ли не каждодневно, а то и по нескольку раз в день.

Утром 27 марта в кабинете главного редактора газеты «Вечерняя Москва» Владимир Владимирович принял участие в обсуждении «Бани», на которое были приглашены рабочие фабрики «Буревестник».

Вечером того же дня поэт выступил в Доме печати на диспуте о мейерхольдовском спектакле, начав свою речь так:

«Товарищи, я существую 35 лет физическим своим существованием и 20 лет – так называемым творческим, и всё время своего существования я утверждаю свои взгляды силами собственных лёгких, мощностью, бодростью голоса. И не беспокоюсь, что моя вещь будет аннулирована. В последнее время стало складываться мнение, что я общепризнанный талант, и я рад, что «Баня» это мнение разбивает. Выходя из театра, я вытираю, говоря, конечно, в переносном смысле, плевки со своего могучего чела».

Напомним, что эти слова произносил человек, у которого болело горло, на которого надвигался грипп. Но разве можно сказать, что он страдал от «одиночества» и «изолированности», как утверждают многие его биографы? Нет! Маяковский вновь, выражаясь его же словами, готов был, «засучиврукава», начать «драться, определив своё право на существование как писателя революции, для революции…». И он заявил:

«Кто-то сказал: „Провал „Бани“, неудача „Бани““. В чём неудача, в чём провал? В том, что какой-то человечишко из „Комсомольской правды“ случайно пискнул фразочку о том, что ему не смешно, или в том, что кому-то не понравилось, что плакат не так нарисован?..

Меня сегодня в «Вечерней Москве» критиковали рабочие. Один говорит: «Балаган», другой говорит: «Петрушка». Как раз я и хотел и балаган и петрушку. Третий говорит: «Нехудожественно». Я радуюсь: я и не хотел художественно, я старался сделать нехудожественно».

А вот что (какое-то время спустя) написала о «Бане» в ГосТИМе Лили Брик:

«Я видела этот спектакль уже после смерти Маяковского. Постановка мне не понравилась. Текст не доходил. Хороши были, скорее, именно детали. „Баня“, мне кажется, была поставлена хуже „Мистерии“ и „Клопа“. Но гений Мейерхольда ослеплял Маяковского. А гений Маяковского мешал Мейерхольду проявить себя. Они слепо верили друг в друга. У них было общее дело – искусство. Мейерхольд делал новый театр, Маяковский – новую поэзию».

Неуспех «Бани», конечно же, расстроил Маяковского. Но по его письму Лили Юрьевне от 19 марта это совершенно не чувствуется. Там сказано:

«Все тебе и вам пишут и любят вас по-прежнему, а некоторые (мы) и больше, потому что очень соскучились. В начале апреля, очевидно, будут в Берлине Мейерхольды. „Клопа“ с собой не берут, но я и не очень протестую, т. к. моя установка – пусть лучше он нравится в Саратове».

Появление Мейерхольдов (Всеволода Эмильевича и Зинаиды Николаевны Райх) в Берлине было связано с гастролями ГосТИМа, которые должны были начаться 1 апреля. А город Саратов упомянут в связи с тем, что часть театральной труппы, оставшаяся в СССР, отправлялась выступать в Поволжье, в том числе и в Саратов.

Обращает на себя внимание и то, с каким добродушием Маяковский сообщал в этом письме о людях, с которыми находился в размолвке:

«Из новых людей (чуть не забыл) были у меня раза два Сёмка и Клавка, хотели (Лёва) познакомить с Асеевым – я не отбрыкивался, но и не рвался».

А ведь речь шла о рефовцах, которые, назвав Маяковского «предателем», на всю страну объявили о том, что руки ему не подадут. И вдруг: «были у меня раза два». И кто? Семён Кирсанов и его жена Клавдия. Почему они после такого громогласного разрыва (отказа подавать руку Маяковскому) вдруг пришли к «предателю» в гости?

Концовку письма и вовсе иначе как оптимистичной не назовёшь:

«Молодые рефовцы же тоскуют по Осе.

Пишите, родные, и приезжайте скорее. Целуем вас ваши всегда…»

Далее следовали две забавные нарисованные фигурки: двух щенков (или двух Сченов), то есть Маяковского и собаки Бульки.

Что ещё можно сказать об этом письме? Оно бодрое, юморное. Если ещё добавить, что Владимир Владимирович просит в нём привезти ему «серые фланелевые штаны», то ни за что не скажешь, что написано оно человеком, о котором Александр Михайлов высказался так:

«…раздавленный сомнениями, издёрганный критикой, на которую стал нервно реагировать, неустроенный и больной».

А вот каким запомнился Маяковский Софье Шамардиной, которая, впрочем, не запомнила точной даты той встречи (но, скорее всего, всё происходило в конце марта 1930 года):

«Помню, как болел долго (в 1929-м или уж в начале 1930-го?). Лежал в Гендриковом. Лили не было в Москве. Иногда звонил мне – приходила. Бывал раздражителен. Подолгу тяжело молчал. Как-то застала Людмилу Владимировну. Позвал меня к себе в комнату: „Не разговаривай с ней. Не задерживай, пусть уходит, а ты останешься“. В этот вечер оживился, только когда пришёл Василий Каменский».

Да, в конце марта у Маяковского болело горло, и врачи советовали ему поберечь себя, отказавшись от запланированных выступлений. Что-то пришлось отменить, что-то перенести на потом. Но только не вечер, посвящённый 20-летию творческой деятельности.

Вспоминая именно этот момент, Лев Гилярович Эльберт (тогда ещё живший в квартире Маяковского) никакого пессимизма в настроении поэта тоже не заметил, приведя (в той же статье, напечатанной 30 апреля в журнале «Огонёк») такой его призыв:

«– Едем вечером в Краснопресненский клуб – там комсомольцы меня огреют. Очень уважаю эту публику! Жизнь замечательна. Жизнь очень хороша. Правда, хороша

Встреча с молодёжью в Доме комсомола Красной Пресни, на которую Маяковский звал Эльберта, состоялась 25 марта 1930 года. Присутствовал ли там Эльберт, к сожалению, неизвестно. Но, надо полагать, был наверняка.

Вечер с комсомольцами

Экспонаты выставки «20 лет работы» были перенесены в Центральный дом комсомола Красной Пресни. Для расширения и для обслуживания выставки требовались средства, и их решено было собрать, организовывая выступления Маяковского. Первым из них стал вечер, проходивший на Красной Пресне.

В зале собрались молодые рабочие, комсомольцы и, конечно же, члены созданной в феврале литературной бригады Маяковского. Своих представителей прислали «Комсомольская правда» (во главе с ответственным редактором газеты Александром Николаевичем Троицким) и Краснопресненский райком комсомола. Вечер вела Мария Кольцова, работница одной из московских фабрик и председатель бюро «Ударной бригады Маяковского».

То, как Кольцова представила Владимира Владимировича, очень его развеселило, и он начал свою речь словами:

«Товарищ председатель очень пышно охарактеризовал, что я буду делать доклад, да ещё о своём творчестве. Я и доклада делать не буду и не знаю, можно ли назвать так высокопарно творчеством то, что я сделал. Не в этом совершенно дело, товарищи».

Столь задорно начатое выступление очень скоро перешло в свойственное Маяковскому агитационно-пропагандистскую речь, в которой было сказано, что быть поэтом рабочего класса – тяжелейший труд:

«Основная работа – это ругня, издевательство над тем, что мне кажется неправильным, с чем надо бороться. И двадцать лет моей литературной работы – это, главным образом, выражаясь просто, такой литературный мордобой, не в буквальном смысле, а в самом хорошем! – то есть буквально каждую минуту приходилось отстаивать те или иные революционные литературные позиции, бороться за них и бороться с той косностью, которая встречается в нашей тринадцатилетней республике».

Та литературная деятельность, которой занимался Маяковский, по его же собственным словам, всегда приводила к негативным последствиям. Почему?

«…потому, что ввиду моего драчливого характера на меня столько собак вешали и в стольких грехах меня обвиняли, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и просидеть года два, чтобы только ругани не слышать.

Но, конечно, я на второй день после этого пессимизма опять приободряюсь и, засучив рукава, начинаю драться, определив своё право на существование как писателя революции, не как отщепенца».

Однако, продолжал Маяковский, бывают моменты, когда вести эту тяжелейшую работу становится очень и очень трудно. И поэт привёл пример:

«Я сегодня пришёл к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом. Может быть, мне придётся надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров».

Что имел в виду Маяковский, заявляя, что это для него, возможно, «один из последних вечеров»? Неужели он предчувствовал, что на него неумолимо надвигается расставание с жизнью?

Нет, напротив, он несколько раз повторил, что планы у него долгосрочные:

«То, что я вошёл в РАПП, в организацию пролетарских писателей, показывает серьёзное и настойчивое моё желание перейти во многом на массовые работы».

А пролетарскому писателю надо жить и работать так, как живут и работают пролетарии, то есть соблюдая правила техники безопасности:

«Я понимаю эту работу так, чтобы выполнялся лозунг: не совать руки в машину, чтобы выполнялись мероприятия, направленные к тому, чтобы электроток не разбил рабочего, чтобы не было на лестнице гвоздей, чтобы не шевелили стремянку, чтобы не получить удара молотком».

Что же касается отдыха, то это занятие, по словам поэта, не для него:

«…нам отдыхать некогда, но нужно изо дня в день не покладая рук работать пером».

В том, что направление этой работы ему задаёт партия, веля делать всё, что считает необходимым, Маяковский не видел ничего зазорного. Более того:

«…то, что мне велят, это правильно! Но я хочу так, чтобы мне велели!..

Если на сегодняшний день я не связан с партийными рядами, то не теряю надежду, что сольюсь с этими рядами. Хотя не совсем разговором, что мне этого хочется, а когда пролетарская масса меня двигает, чтобы я на это шёл – «иди» – то я и иду».

Закончив свой прозаический «недоклад», Маяковский начал читать стихотворения. Прочёл 16-ю главу поэмы «Хорошо!», в которой рассказывается о том, как на «дымящих пароходах» покидали Крым (Россию, родину) бойцы Белой Добровольческой армии, покидали навсегда. И как в Севастополь входили красные, победившие в гражданской войне. Они…

«Вспоминали – / недопахано, / недожато у него,
у кого / доменные / топки до зори,
и пошли, / отирая пот рукавом,
расставив / на вышках / дозоры».

Закончив читать и, дождавшись, когда смолкнут аплодисменты, Маяковский негромко произнёс:

«Товарищи! Может быть, на этом кончим? У меня глотка сдала

Зал ответил дружными рукоплесканиями.

Конец марта

26 марта Лили Брик отправила из Берлина в Москву очередную весточку:

«30-го едем Лондон…

Поцелуй Сноба – я не знаю его адреса».

За что надо было целовать Сноба-Эльберта, в послании не указывалось. Видимо, Лев Гилярович тоже регулярно посылал в Берлин письма, в которых сообщал, чем занимается Маяковский. За это и следовало его поблагодарить. Кроме того, окончание фразы («я не знаю его адреса») свидетельствует о том, что Лили Юрьевна не знала (или делала вид, что не знает), что Эльберт проживает в их квартире, или была уже осведомлена о том, что Лев Гилярович Гендриков покинул.

28 марта Маяковский отправил в Берлин телеграмму:

«Скучаем радуемся скорому приезду. Ждём любим целуем. Счен Буль».

Примерно в это же время Владимир Владимирович подал заявление в Московское общество драматических писателей и композиторов (МОДПиК):


«В МОДПиК

Отказываюсь от авторского гонорара, причитающегося мне по спектаклям «Баня» – 31/III с.г. (утренник) [и 22 апреля с.г.], устраиваемым месткомом ГосТИМа, сбор с которых поступит в пользу подшефного театру пионердома.

Маяковский».


Слова, заключённые в квадратные скобки, вычеркнуты чернилами, так как 22 апреля Маяковского уже не было в живых. А сама подпись поэта сделана карандашом. Театр имени Мейерхольда шествовал над Первым пионерским домом Красной Пресни.

Елизавета Лавинская:

«И вдруг в конце марта 1930 года прибегает ко мне встрево-женная архитектор Рашель Смоленская и кричит: „Встретила Владимира Владимировича, он предложил нам с тобой сделать оформление для новой пьесы „Москва горит“ в Парке Культуры и Отдыха!“… Это было счастье, которое само шло в руки.

На следующий вечер Рашель принесла мне отпечатанную на машинке с правкой Маяковского «Москву горит». Мы прочли – понравилось… Наутро позвонила Маяковскому. Он спросил:

– Прочли? Ну как?

Я рассказала о впечатлении.

– Ну вот, а все говорят, что я исписался! – шутливым тоном заметил он».

Дел у Маяковского в тот момент было невпроворот: нужно было достойно пристроить юбилейную выставку, завершить постановочные дела меломимы «Москва горит», поучаствовать в диспутах и в разных заседаниях…

31 марта Владимир Владимирович подписался на собрание сочинений Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова и на Большую Советскую Энциклопедию.

Наступал апрель.

И тут, как пишет Аркадий Ваксберг, совершенно неожиданно, то есть…

«Без всяких видимых причин события вдруг обрели фатальный характер».

Что же произошло? Откуда взялась эта «фатальная» экстраординарность?

Глава вторая
Последний апрель

Середина весны

Наступал месяц, который приходится на середину весны. Жить Владимиру Маяковскому оставалось всего две недели.

Предвещало ли хоть что-нибудь грядущую трагедию?

Нет!

25 марта в Доме комсомола Красной Пресни поэт сказал:

«Мне нужно помочь в работе, очень хорошо. Но сегодня ещё я должен доказывать, что мне нужна дополнительная площадь для работы, я серьёзно доказывал, и три товарища доказывали, что без дополнительной площади нельзя обойтись. На тринадцатом году революции я нахожусь под впечатлением, что мне нужно помочь в работе».

Стал бы просить о помощи и о дополнительной жилплощади человек, который был «с жизнью в расчёте»? Очень сомнительно!

В воспоминаниях Павла Лавута приводятся слова Маяковского, сказанные тогда же:

«Я вообще считаю, что надо стремиться жить и работать весело».

И таких примеров, свидетельствующих о том, что поэт не собирался расставаться с жизнью, в тех апрельских днях можно обнаружить немало.

А что говорят по этому поводу маяковсковеды?

Аркадий Ваксберг:

«Последнее письмо Маяковского отправлено в Берлин 19 марта, последняя телеграмма – в Лондон, всего из пяти слов, – 3 апреля. Никаких признаков той драмы, которая уже назревала, неминуемо переходя в трагедию, найти там невозможно: обычные деловые и бытовые мелочи скрывали то, что с ним тогда творилось. Прежде всего – болезнь, затянувшийся и тяжело проходивший грипп, которого он адски боялся, и – ещё того хуже – тягчайшее нервное расстройство, граничившее с помешательством».

Что (и как?) говорил Маяковский о своей болезни?

Вспомним, что он сказал в Доме комсомола Красной Пресни:

«Я сегодня пришёл к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом, может быть, мне придётся надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров…»

А завершился тот вечер такими словами поэта:

«Товарищи, может быть, на этом кончим? У меня глотка сдала. (Аплодисменты.)»

Да, в конце марта у него вновь стало отказывать горло. Но повод ли это для того, чтобы расставаться с жизнью? Весьма сомнительно.

Для того чтобы поставить «точку пули в конце» надо было иметь гораздо более веские причины.

Какие?

Для того чтобы ответить на этот вопрос, давайте посмотрим, как складывались эти последние четырнадцать дней жизни Маяковского? Подобными исследованиями уже занимались многочисленные биографы поэта. Казалось бы, выяснено всё, что можно выяснить. Вся тема перепахана, все события тщательно просеяны, все факты извлечены и обнародованы.

И всё-таки давайте приглядимся ещё разок. Самым внимательнейшим образом.

Роковой месяц

Итак, наступил апрель 1930 года. Спектакль «Баня» продолжали играть на сцене театра Всеволода Мейерхольда. На потоки критики Маяковский отреагировал спокойно. Даже более того, он продолжал пожинать бурные аплодисменты восторженной публики. До возвращения из-за границы Бриков оставалось две с половиной недели.

1 апреля из небольшого английского городка Виндзор, расположенного неподалёку от Лондона, в Москву полетела открытка, в которой Брики сообщали Маяковскому:


«Волосик!

Сам понимаешь… Крепко вас целуем.

Лиля Ося».


И в этот же самый день в Москве произошло событие, очень больно ударившее по самолюбию поэта.

Всё началось с того, что журнал «Печать и революция», откликнувшись на только что прошедшую выставку «20 лет работы», решил поздравить Маяковского с юбилеем. На специальном вкладыше, предварявшем передовую статью, был помещён портрет юбиляра и поздравительный текст.


«В.В. МАЯКОВСКОГО -

великого революционного поэта,

замечательного революционера поэтического искусства,

неутомимого поэтического соратника рабочего класса -

горячо приветствует «Печать и революция» по случаю

20-летия его творческой и общественной работы».

Ответственный секретарь редакции журнала Рудольф Юльевич Бершадский вспоминал:

«Как только в редакции был получен сигнальный экземпляр февральского номера (он опоздал значительно: это было в начале апреля), я позвонил об этом Владимиру Владимировичу и пообещал, что сразу, как получу контрольные экземпляры, первый же отправлю ему. Владимир Владимирович ответил, что предпочитает зайти в редакцию сам – хочет поблагодарить редакцию лично».

Сигнальный экземпляр журнала поступал тогда не только в редакцию, его должно было получить и ОГПУ. И о приветствии Маяковскому тотчас должен был узнать Яков Агранов. И когда в редакцию журнала поступили контрольные экземпляры, Рудольф Бершадский написал:

«Контрольные не заставили себя ждать – их доставили через несколько дней. Однако вкладки с портретом Маяковского и приветствием в них не оказалось. Зато в тот же день в редакцию пришло письмо от тогдашнего руководителя ГИЗ… Он метал громы и молнии, как „Печать и революция“ „попутчика“ Маяковского осмелилась назвать „великим революционным поэтом“, и требовал безотлагательно сообщить ему имя сотрудника, подписавшего к печати это „возмутительное приветствие“. Одновременно редакция ставилась в известность, что руководитель распорядился портрет Маяковского из тиража (а журнал был уже сброшюрован) выдрать и уничтожить…

По сведениям, которые стороной я получил ещё тогда, Владимир Владимирович об этом уничтожении своего портрета узнал немедленно».

Руководителем ГИЗа (председателем правления Государственного издательства) был тогда Артемий Багратович Халатов – его среди прочих двухсот «бород» Маяковский персонально приглашал на свою выставку.

Кто он такой? Его настоящими именем и фамилией были Арташес Халатянц. Он был ровесником Маяковского. Родился в Баку.

Биографы поэта не сомневаются в том, что письмо в редакцию журнала «Печать и революция» Халатов послал не по своей собственной инициативе.

Аркадий Ваксберг:

«…акция была слишком скандальной, слишком демонстративной, директору Госиздата явно не по зубам. Получил ли Халатов прямое указание свыше или, допущенный к „тайнам мадридского двора“, узнав новое отношение высоких властей к личности юбиляра, решил подсуетиться, – существенного значения это всё не имеет: конечно, ветры дули не из директорского кабинета Халатова, а с кремлёвско-лубянских вершин».

Скорее всего, этот «ветер с кремлёвско-лубянских вершин»

наслал на Халатова Яков Агранов, сообщив ему, что, дескать, там, на верху, есть мнение. И посоветовал (а совет Агранова звучал как приказ). И Артемий Багратович мгновенно (как Моментальников в пьесе «Баня») воскликнул:

«Эчеленца, прикажите!
Аппетит наш невелик,
лишь зад-да-да-да-данье нам дадите —
всё исполним в тот же миг!»

Впрочем, к Халатову, несмотря на его весьма ответственную должность, Маяковский относился весьма иронично. Лефовец Алексей Кручёных, затевавший всякие забавные конкурсы для стихотворцев, устроил как-то игру в «шутки-перевёртыши»: предлагаемые фразы должны были звучать одинаково, как их ни читай – слева-направо или справа-налево. Среди этих шутливых фраз была и такая:

«Вот Аллах – Халатов».

Над нею все лефовцы много смеялись. Отголоски этого смеха могли долететь и до Артемия Халатова, который вполне мог решить, что пришло время отомстить шутникам.

3 апреля Литературный центр конструктивистов объявил о своём самороспуске. Но заявление об этом заканчивалось на удивление очень гордо:

«Мы знаем, что линия партии, а также линия РАППа состоит в том, чтобы вовлечь в ряды пролетариата всё лучшее для борьбы за социализм. Несмотря на все препятствия или демагогию отдельных критиков и литорганизаторов мы дорогу к пролетариату найдём».

А Маяковский в тот же день (3 апреля) отправил в Лондон телеграмму Брикам:

«Целуем любим скучаем ждём щенки».

Владимир Владимирович уже знал, что никакого приветствия в журнале «Печать и революция» не будет. Он, надо полагать, тут же задался вопросом: почему? И отправился в редакцию, чтобы узнать, что произошло. Там поэту рассказали о письме Халатова (а может быть, и прочли его). И вполне могли подарить сигнальный экземпляр, которого не коснулась экзекуция.

На этом инцидент с уничтоженным приветствием в журнале «Печать и революция» биографы завершают.

Но у этой истории есть продолжение.

Оно – в воспоминаниях литератора Александра Николаевича Тихонова, писавшего под псевдонимом Н.Серебров. В них рассказывается о встрече с Маяковским, которая произошла 4 апреля:

«В одну из таких ночей я встретил его в Москве… Столкнулись на Неглинной.

– Сто лет!.. Почему не заходите?

Пошли вместе шагать по Москве и прошагали до рассвета: то он провожал меня на Пречистенку, то я его на Лубянку…

– К чёрту! – гудел он, раздавливая американской подошвой Моховую улицу. – Довольно тыкать в меня Пушкиным!.. Надоело!.. Слава, как борода у покойника, вырастает после смерти. При жизни я её брею…

– У Пушкина – длинная. Уже столетие, как её расчёсывают… А где мой Белинский? Кто – Вяземский? Друзья?.. У меня нет друзей! А иногда такая тоска – хоть женись! Вот иду в РАПП!.. Посмотрим, кто кого! Смешно быть попутчиком, когда чувствуешь себя революцией… Я и без этих сосунков знаю всё про «живого» человека… Знаю, что уже пора революцию петь гекзаметром, как Гомер «Илиаду»… Знаю! Вот только не умею..»

Судя по тем словам, которые приводит Александр Тихонов, с Маяковским он встретился в тот самый день, когда тот посещал редакцию журнала «Печать и революция». А в РАПП поэт собирался отправиться для того, чтобы пожаловаться на Артемия Халатова.

Тихонов, видимо, посоветовал не принимать близко к сердцу случившееся, плюнуть на всё и не обращать внимания на слова гизовского начальника. Маяковский отреагировал на его предложение так:

«– К чёрту! – гудел он, протыкая тростью Тверскую. – Легко сказать – плюнуть… Я уж не плюю, а харкаю кровью… Не помогает… Лезут… И мне кажется, я уже никому больше не нужен… Бросьте комплименты… Вы были на моей выставке? Вот видите, даже вы не пришли, а я нашу книжку положил на видное место… А на "Бане "небось свистели? Не умеете? Зачем же тогда ходите в Большой театр? Я вас там видел».

Тихонов, продолжая успокаивать поэта, начал было говорить о том, как остро необходимы, как всем нужны стихи Маяковского.

«– К чёрту! – гремел он, стоя на Лубянской площади собственным памятником. – Стихи писать брошу. Давно обещал… Помните предисловие к моей книжке „Всё“? Впрочем, это не вы издавали! Если не сдохну – займусь прозой. Хочу писать роман… И тема уже есть подходящая… Вы чем теперь заправляете? Издательством „Федерация“? Ну вот, ещё раз будете моим крёстным отцом

О чём свидетельствуют эти воспоминания Тихонова-Сереброва?

Во-первых, о том, что Маяковский 4 апреля был здоров, никакого гриппа у него не было – иначе лежал бы в постели, а не расхаживал по Москве, размахивая тростью. Больные не жалуются на то, что кто-то назвал их «попутчиками».

Во-вторых, видно, что Маяковский очень переживал из-за того, что его покинули друзья-единомышленники, и тосковал в одиночестве.

В-третьих, он, наконец, окончательно и всерьёз задумался о том, что ему пора жениться.

В-четвёртых, приведённые высказывания поэта свидетельствуют о наличии у него солидных творческих планов. И об отсутствии каких бы то ни было мыслей о самоубийстве. Даже в связи с непрестанными выпадами в его адрес. Писал же Мейерхольд:

«Грандиозные бои всегда бушевали вокруг него, его цукали со всех сторон, ему подбрасывали непонимающие реплики из зрительного зала».

Маяковский к таким «боям» и «цуканьям» привык.

Чем завершился поход Маяковского в РАПП 4 апреля, сведений не сохранилось.

Зато вполне можно предположить, что именно тогда у Владимира Владимировича созрело решение в очередной раз серьёзно поговорить с Вероникой Полонской по поводу их дальнейшей совместной жизни. До возвращения Бриков из-за рубежа оставались считанные дни (действие их заграничных паспортов заканчивалось 18 апреля), поэтому следовало поставить возвратившихся путешественников перед свершившимся фактом. Затягивать это дело дальше было нельзя.

Четвёртое апреля

Решение навсегда отделиться от надоевших ему Бриков возникло у Маяковского, видимо, уже давно. Не случайно же сразу, как только Лили Юрьевна и Осип Максимович покинули Москву, он сделал предложение Веронике Полонской.

Однако ответного согласия не последовало. Вероника Витольдовна не сказала твёрдого «нет!», но и твёрдого «да!» Владимир Владимирович тоже не услышал. Это очень его удивило. И даже, возможно, сильно обескуражило. Он очень не любил, когда ему в чём-то отказывали или не принимали его предложений. Поэта наверняка стали терзать раздумья:

– Что случилось?

– Почему она не ответила согласием?

– Что за препятствия возникли у неё на пути?

Ответить на эти и множество других аналогичных вопросов сугубо личного порядка был способен только один человек – сама Вероника Полонская. И она ответила – в своих воспоминаниях.

Александр Михайлов написал о них следующее:

«Воспоминания В.В.Полонской, многие десятилетия бывшие недоступными читателю, хороши своей безыскусственностью, откровенностью и отсутствием какого бы то ни было желания приукрасить себя».

Писатель Виктор Ардов:

«…записки Полонской, на мой взгляд, – редкий пример искренности в мемуарах».

Однако при всей своей «откровенности» и «искренности» эти воспоминания всё равно субъективны, так как отражают лишь личный взгляд Вероники Витольдовны на проходившие события. Она могла очень многого не знать. А о чём-то предпочла и вовсе умолчать по каким-то своим сугубо личным причинам.


Вероника Полонская, 1930 г.


Бенгт Янгфельдт, который был знаком с Полонской и имел возможность достаточно обстоятельно поговорить с нею на самые разные темы, отказ выйти замуж за Маяковского объяснил её тогдашней «.молодостью и робостью», а также «резкими перепадами настроения Маяковского», понять которые ей было не доступно.

По словам Вероники Витольдовны, она, в принципе, не возражала против того, чтобы оставить Яншина и переехать к Маяковскому, но дата этого важного события постоянно отодвигалась на будущее. И тогда настоящее (для Владимира Владимировича) мгновенно окрашивалось в очень мрачные тона.

Здесь возможно ещё одно объяснение. Вероника Витольдовна откладывала разговор с мужем из-за того, что кто-то настойчиво рекомендовал ей не торопиться и не принимать судьбоносных решений.

Впрочем, Маяковский надежды на то, что всё завершится именно так, как он задумал, не терял и сделал ещё один шаг в деле приобретения грядущего жилья.

В «Хронике жизни и деятельности Маяковского» сказано:

«/ апреля Маяковский внёс пай в жилищно-строительный кооператив им. Красина».

Вероника Полонская утверждала, что деньги были внесены несколько позднее. Но, как бы там ни было на самом деле, о попытке поэта разъехаться с Бриками сейчас же стало известно Агранову.

Кто ему об этом сообщил? Владимир Сутырин? Вероника Полонская?

Ответов на эти вопросы нет.

В тот же день (4 апреля) Владимир Владимирович был в клубе писателей, где известный лингвист и библиограф Сергей Игнатьевич Берштейн демонстрировал «звуковые фонографические записи», то есть, как сказали бы сейчас, фонограммы. В них были запечатлены голоса поэтов, читавших свои стихи: Блока, Брюсова, Маяковского и других. В ту пору подобная демонстрация «звуковых записей» была новинкой, поэтому желающих послушать их необыкновенное звучание собралось немало.

В это время в цирке уже начались репетиции меломимы «Москва горит». Вероника Полонская свидетельствует:

«…он ежедневно заезжал со мной в мастерскую к художнице и проверял всю подготовку к постановке, вплоть до бутафории, просматривал все костюмы, даже каждый самый незначительный костюм для массовых сцен он внимательно разглядывал и обсуждал с художницей».

Пятое апреля

В субботу 5 апреля 1930 года Маяковский сделал Полонской повторное предложение – он по-прежнему хотел, чтобы она как можно скорее бросила Яншина и переехала к нему. На этот раз, по свидетельству самой Вероники Витольдовны, натиск был чрезвычайно настойчив. Владимир Владимирович решительно заявил, что переезд должен произойти завтра и ни днём позже.

Вероника заколебалась. И, желая немного оттянуть момент принятия судьбоносного решения, решила немного слукавить. Она сказала, что завтра у неё ответственная репетиция в театре, поэтому разговор с Яншиным надо отложить.

Почему Вероника Витольдовна не давала прямого ответа? Ведь рассказывая (в своих воспоминаниях) о том, как начинался их роман, она писала о том, как ей поначалу пришлось страдать («мне было очень больно») из-за того, что Маяковский…

«…не думает о дальнейшей форме наших отношений. Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем – я была бы счастлива».

Почему «тогда» (то есть всего несколько месяцев назад) Полонская «была бы счастлива», если Маяковский предложил бы ей переехать к нему, а в начале апреля увиливала от прямого ответа?

Не бросилась ли Вероника Витольдовна (после очередного настойчивого требования Маяковского) за советом к Агранову, и тот не менее настойчиво порекомендовал ей согласия не давать, откладывая решение вопроса на потом (на тот момент, когда вернутся Брики).

Но были ли у Полонской эти встречи с Аграновым? Может быть, вся история с якобы задуманной Бриками и Аграновым местью поэту нам просто привиделась? И никакими «уколами» никто Владимиру Маяковскому не досаждал?

В ответ на эти вполне логичные вопросы зададим свои, тоже не лишённые логики. Почему, рассказывая о последних двух неделях жизни поэта, ни один его биограф ни разу не упомянул Лубянских «товарищей» поэта? Тех самых, что вместе с ним в упор расстреливали подмосковные пни. Куда они вдруг подевались?

Утром 14 апреля, услышав о самоубийстве поэта, в его комнату-лодочку примчались сразу несколько высокопоставленных гепеушников. А где они были 13-го, 12-го, 10-го, 9-го апреля и так далее?

Чем всё это время занимался Яков Агранов, закадычный друг Владимира Маяковского? Он упоминается среди гостей, пришедших 30 декабря в Гендриков переулок на празднование 20-летнего юбилея поэта. Затем Маяковский пишет о нём в письме Лили Юрьевне (о том, как Яня вместе с женой примчался на вокзал провожать Бриков). И всё! Неужели Яков Саулович не знал, что творится с «другом Володей», и в каком состоянии он находится?

Даже Лев Гилярович Эльберт, сразу же после отъезда Бриков переселившийся в Гендриков переулок, и оставивший (в журнале «Огонёк») свои воспоминания о беседах с поэтом, в те апрельские дни тоже куда-то запропастился. Никто из современников Маяковского, посещавших квартиру в Гендриковом в те траурные дни, не упоминает Эльберта. Почему?

Здесь невольно вспоминается то, что говорил о «сотрудниках» Охранного отделения глава его московского отделения Сергей Зубатов (его слова привёл в своих воспоминаниях генерал-майор российского корпуса жандармов Александр Спиридович):

«Помните, что в работе сотрудника, как бы он ни был вам полезен и как бы он честно ни работал, всегда, рано или поздно, наступит момент психологического перелома. Не прозевайте этого момента! Это момент, когда вы должны расстаться с вашим сотрудником. Он больше не может работать. Ему тяжело. Отпустите его. Расставайтесь с ним. Выведите его острожно из революционного круга, устройте его на легальное место, исхлопочите ему пенсию, сделайте всё, что в силах человеческих, чтобы отблагодарить его и распрощаться с ним по-хорошему.

Помните…вы лишитесь сотрудника, но вы приобретёте в обществе друга для правительства, полезного человека для государства».

Агранов поступал вопреки этим рекомендациям. Потому что он мстил своему бывшему «другу» и бывшему «сотруднику».

Шестое апреля

6 апреля 1930 года постановлением Президиума ЦИК СССР был учреждён орден Ленина. Маяковский на это событие откликов не оставил.

В тот же день в газете «Комсомольская правда» в рубрике «Из галереи ископаемых» была опубликована карикатура. Художник изобразил молодого мужчину с небольшими усиками, в клетчатой кепке, в очках, с трубкой во рту. В руке он держал чемоданчик с надписью: «Аммиак» и «Суперфосфат». Из кармана клетчатой куртки выглядывала табличка, на которой было написано: «Интеллигенция – соль земли». Из подмышки мужчины выглядывали пушистые хвосты двух лисиц. Шарж сопровождала подпись:

«Полутрезво, полупьяно,
конструктивно, упоённо
он поёт о безымянных,
о таких, как сам, прожжённых.
Загляни дельцу под панцирь,
загляни под окуляры:
что-то есть/ от иностранца
у советского… фигляра».

Фамилию высмеиваемого «фигляра» газета не указывала. Но портретное сходство, точно переданное художником, а также словечко «конструктивно», разъяснявшая стиль «пения» чуждого стране Советов «дельца», однозначно свидетельствовали о том, что «Комсомолка» шпыняла поэта-конструктивиста Илью Сельвинского. Газета зло высмеивала бессменного лидера только что самораспустившегося Литературного центра конструктивистов, с которым Маяковский продолжал воинственно сражаться, костеря всех «констров» чуть ли не в каждом своём публичном выступлении.

На Маяковского таких карикатур тогда не появлялось.

О чём это говорит?

Если, как многие считают, газетная травля могла подтолкнуть какого-нибудь литератора к самоубийству, то не Маяковскому, а Сельвинскому было логичнее всего заряжать пистолет.

Однако Илья Сельвинский с жизнью расставаться не собирался. Напротив, он пошёл по тому же пути, который выбрал себе Маяковский, объявивший, что собирается отправиться на какое-нибудь «большое предприятие Москвы», чтобы поработать там и «создать поэму «Электрозавод»».

16 апреля 1930 года «Правда» опубликует «Обращение рабочих электрозаводцев», в котором будет сказано:

«Рабочие Электрозавода знают Маяковского как упорного борца за новую жизнь. Электрозаводцы в январе этого года решили начать рационализаторский поход десятидневной борьбы с потерями. Целый ряд толстых журналов на просьбу завода помочь художественно оформить десятидневник ответил молчанием. Но достаточно было одного звонка к Маяковскому, чтобы получить ответ: "С удовольствием приду на помощь заводу. Не смотрите на мой отдых или сон, тяните с постели"».

Как известно, Маяковский успел написать всего восемь лозунгов Электрозаводу.

Поэму «Электрозавод» написал чуть позднее Илья Сельвинский, поступивший работать на это предприятие простым электросварщиком. Именно он передал «мысли и чаяния авангардной части этого завода».

Впрочем, это уже история, которая относится к биографии совсем другого поэта.

А мы вернёмся к Маяковскому и продолжим рассматривать, как сложился у него воскресный день 6 апреля. Полонская писала о той поре:

«В театре у меня было много занятий. Мы репетировали пьесу, готовились к показу её Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Очень все волновались, работали ускоренным темпом и в нерепетиционное время. Я виделась с Владимиром Владимировичем мало, урывками. Была очень увлечена ролью, которая шла у меня плохо. Я волновалась, думала только об этом. Владимир Владимирович огорчался тому, что я от него отдалилась. Требовал моего ухода из театра, развода с Яншиным.

От этого мне стало очень трудно с ним. Я начала избегать встреч с Маяковским. Однажды сказала, что у меня репетиция, а сама ушла с Яншиным и Ливановым в кино».

Узнать о том, что Полонская не на репетиции, а где-то ещё, Маяковскому было очень просто. Она сама написала:

«…он позвонил в театр, и там сказали, что меня нет. Тогда он пришёл к моему дому поздно вечером, ходил под окнами. Я позвала его домой, он сидел мрачный, молчал».

Конечно же, это был сильный психологический удар. Мало того, что у него не осталось друзей, а теперь и близкий ему человек так демонстративно его обманывал.

Маяковский не находил себе места.

Седьмое апреля

Утром в понедельник, 7 апреля Владимир Владимирович нечаянно зацепил один из бокалов, подаренных Вероникой Витольдовной, и тот разбился. Увидев в этом весьма недоброе предзнаменование, Маяковский очень расстроился. И решил, что надо предпринять ещё более решительные действия.

Полонская пишет:

«…он пригласил нас с мужем в цирк: ночью репетировали его пантомиму о 1905 годе. Целый день мы не виделись и не могли объясниться. Когда мы приехали в цирк, он был уже там. Сидели в ложе. Владимиру Владимировичу было очень не по себе. Вдруг он вскочил и сказал Яншину:

– Михаил Михайлович, мне нужно поговорить с Норой… Разрешите, мы немножко покатаемся на машине?

Яншин (к моему удивлению) принял это просто и остался смотреть репетицию, а мы уехали на Лубянку.

Там он сказал, что не выносит лжи, никогда не простит мне этого, что между нами всё кончено.

Отдал мне моё кольцо, платочек, сказал, что утром один бокал разбился. Значит, так нужно. И разбил о стену второй бокал. Тут же он наговорил мне много грубостей. Я расплакалась, Владимир Владимирович подошёл ко мне, и мы помирились.

Когда мы выехали обратно в цирк, оказалось, что уже светает. И тут мы вспомнили про Яншина, которого оставили в цирке.

Я с волнением подошла к ложе, к счастью, Яншин мирно спал, положив голову на барьер ложи. Когда его разбудили, не заметил, что мы так долго отсутствовали.

Возвращались из цирка уже утром. Было совсем светло, и мы были в чудесном, радостном настроении».

Всё проспавший Михаил Яншин потом написал:

«В 4 часа утра он предлагает заехать к нему на 15 минут выпить чаю и потом уже ехать домой. Мы с трудом соглашаемся. И вот едем с Цветн<ото> бульв<ара> на Таганку и с Таганки на Каланчевку домой.

В.В. говорит, что очень обязан, что благодарен, что мы доставили ему радость и пр. пр. И вот всё время так».

Вероника Полонская:

«Но примирение это оказалось недолгим: на другой день были опять ссоры, мучения, обиды».

Ссоры теперь происходили из-за того, что Маяковский перестал верить Веронике. Она написала потом:

«…после моей лжи о кино Владимир Владимирович не верил мне ни минуты. Без конца звонил в театр, проверяя, что я делаю, ждал у театра и никак, даже при посторонних, не мог скрыть своего настроения. Часто звонил и ко мне домой, мы разговаривали по часу. Телефон был в общей комнате, я могла отвечать только „да“ и „нет“. Он говорил много и сбивчиво, ревновал. Много было очень несправедливого, обидного.

Родственникам мужа это казалось очень странным, они косились на меня, и Яншин, до этого сравнительно спокойно относившийся к нашим встречам, начал нервничать, волноваться, выказывать мне своё недовольство. Я жила в атмосфере постоянных скандалов и упрёков со всех сторон…

И, чтобы избежать всего этого, я просила его уехать, так как Владимир Владимирович всё равно предполагал отправиться в Ялту. Я просила его уехать до тех пор, пока не пройдёт премьера спектакля «Наша молодость», в котором я участвовала. Говорила, что мы расстанемся ненадолго, отдохнём друг от друга и тогда решим нашу дальнейшую жизнь».

Знала бы Полонская, как её просьба напоминала историю конца 1922 года, когда с таким же предложением (отдохнуть друг от друга, расставшись на два месяца) к Маяковскому обратилась Лили Брик.

Эта аналогия наталкивает на предположение, что Маяковскому могли сообщить нечто такое, что резко изменило его отношение ко всему окружающему и даже к самому дорогому и близкому ему человеку – Веронике Полонской.

Восьмое апреля

Погода в тот день в Москве была великолепная. Вероника Полонская писала:

«Утро, солнечный день. Я приезжаю к Владимиру Владимировичу в Гендриков. У него один из бесчисленных гриппов. Он уже поправляется, но решает высидеть день, два. Квартира залита солнцем, Маяковский сидит за завтраком и ссорится с домашней работницей.

Собака Булька мне страшно обрадовалась, скачет выше головы, потом прыгает на диван, пытается лизнуть меня в нос.

Владимир Владимирович говорит:

– Видите, Норкочка, как мы с Булечкой вам рады.

Приезжает Лев Александрович Гринкруг. Владимир

Владимирович даёт ему машину и просит исполнить ряд поручений. Одно из них: даёт ключи от Лубянки, от письменного стола. Взять 2500 руб., внести 500 руб., взнос за квартиру в писательском доме.

Приносят письмо от Лили Юрьевны. В письме – фото: Лиля с львёнком на руках. Владимир Владимирович показывает карточку нам. Гринкруг плохо видит и говорит:

– А что это за пёсика держит Лиличка?

Владимира Владимировича и меня приводит в бешеный восторг, что он принял льва за пёсика. Мы начинаем страшно хохотать.

Гринкруг, сконфуженный, уезжает.

Мы идём в комнату к Владимиру Владимировичу, садимся с ногами на его кровать. Булька – посредине. Начинается обсуждение будущей квартиры на одной площадке (одна – Брикам, вторая – нам). Настроение у него замечательное».

Из сказанного видно, что Маяковский практически выздоровел, и настроение у него было достаточно хорошее.

К тому же в «Правде» 8 апреля появилась статья Вениамина Серафимовича Попова-Дубовского, заведовавшего отделом литературы и искусства в этой газете (он был родным братом писателя А.С.Серафимовича). В статье писалось о «Бане»:

«Пьеса написана талантливым автором, поставлена талантливым режиссёром в одном из культурных театров с особой тщательностью. Таким образом, мы имеем дело с серьёзным театральным явлением, и это обязывает подойти к оценке его с необходимой объективностью».

Призывая к «объективности», главная партийная газета страны тем самым как бы впрямую заявляла, что все прочие высказывания о спектакле ГосТИМа были субъективны. В «Правде» говорилось:

«Эта политическая сатира остроумно, местами блестяще сделана. Здесь нащупана конкретная форма нового стиля, которая в дальнейшем будет модифицироваться в зависимости от материала времени и обстановки. „Баня“ стоит на грат „обозрения“, но это не „обозрение“, а пьеса "циркового "типа, который даёт возможность создавать формы величайшей гибкости, способные вобрать в себя и ударно, весело, эмоционально убедительно подавать разнообразный, живой материал нашей революционной эпохи. В этом основное значение последней пьесы В.Маяковского».

Статья заканчивалась дифирамбом и в адрес постановщика спектакля:

«Мейерхольд потратил на постановку „Бани“ много своей общепризнанной изобретательности. Ему удалось создать политический спектакль, в основу которого заложены принципы зрелищного массового искусства. Концентрация действия, плакатность, „упрощённость“ игры (а на самом деле очень сложная условность игры) – это есть нечто вновь найденное».

После такой рецензии вполне можно было воспрянуть духом.

Не в тот ли день состоялась ещё одна «читка», о которой написала Вероника Полонская:

«…он прочёл мне отрывки из поэмы “Во весь голос”. Я знала до сих пор только вступление к этой поэме, а дальнейшее я даже не знала, когда это было написано…

Любит? Не любит? Я руки ломаю
и пальцы
разбрасываю разломавши…

Прочитавши это, он сказал:

– Это написано о Норкище.

Когда я увидела собрание сочинений, пока ещё не выпущенное в продажу, меня поразило, что поэма “Во весь голос” имеет посвящение Лиле Юрьевне Брик.

Ведь в этой вещи много фраз, которые относятся явно ко мне.

Прежде всего кусок, который был помещён в предсмертном письме Владимира Владимировича:

Как говорят инцидент исперчен
любовная лодка разбилась о быт
с тобой мы в расчёте
 и ни к чему перечень
взаимных болей бед и обид, —

не может относиться к Лиле Юрьевне, так как любовь к Лиле Юрьевне была далёким прошлым.

И фраза:

Уже второй / должно быть ты легла
а может быть / и у тебя такое
я не спешу / и молниями телеграмм
мне незачем / тебя / будить и беспокоить
1928 г.

Вряд ли Владимир Владимирович мог гадать, легла ли Лиля Юрьевна, так как он жил с ней в одной квартире. И потом “молнии телеграмм” тоже были крупным эпизодом в наших отношениях.

Я много раз просила его не нервничать, быть благоразумным.

На это Владимир Владимирович тоже ответил в поэме:

Надеюсь, верую вовеки не придёт ко мне позорное благоразумие».

В тот же день в клубе писателей демонстрировали новый фильм Александра Довженко «Земля». Маяковский туда приехал, фильм посмотрел. Он ему понравился, и поэт предложил кинорежиссёру встретиться на следующий день, сказав при этом:

«Давайте посоветуемся, может быть, удастся создать хоть небольшую группу творцов в защиту искусства. Ведь то, что делается вокруг, нестерпимо, невозможно».

Как видим, Маяковский кипел энтузиазмом и горел желанием создать коллектив «творцов», который был бы в состоянии создавать настоящее искусство. Для этого и приглашал Александра Довженко.

Но их встреча не состоялась.

Почему?

Ответа на этот вопрос у биографов поэта нет. Нет даже предположительной версии.

Оставила воспоминания об этом дне и Галина Катанян:

«Последний раз я видела Владимира Владимировича 8 апреля в клубе писателей на просмотре "Земли "Довженко.

Стоя у стены рядом с Клавой Кирсановой, заложив руки за спину, он хмуро слушал оживлённо-говорливую Клаву.

Мы с Васей уходили и подошли попрощаться. Держа мою руку в своей, он попросил:

– Приехали бы с Катаняном завтра ко мне обедать…

Почему-то мы не могли, поблагодарили, отказались. Он

вздохнул и выпустил мою руку:

– Ну что ж, прощайте

Тот же день в описании Вероники Полонской:

«Я уезжаю в театр. Приезжаю обедать с Яншиным и опаздываю на час.

Мрачность необыкновенная.

Владимир Владимирович ничего не ест, молчит (на что-то обиделся). Вдруг глаза наполняются слезами, и он уходит в другую комнату».

Что-то, видимо, с Маяковским произошло. Притом что-то необыкновенно трагическое, чтобы так отрешённо на всё реагировать. Но что?

Ситуация подсказывает, что именно в этот промежуток времени (между просмотром фильма Довженко и обедом в Гендриковом) вполне мог состояться разговор Маяковского и Агранова. Разве не мог Яков Саулович пригласить Владимира Владимировича зайти в ОГПУ? Мог, конечно. И тот зашёл. Агранов, вероятно, уже знал о деньгах, внесённых в строительный кооператив, и поэтому стал говорить Маяковскому, что никакого переезда в новую квартиру да ещё с Вероникой Полонской у него не получится, потому как она служит в ОГПУ и выполняет ответственнейшие задания этого ведомства. Наверняка было сказано много другого, малоприятного для Маяковского. Не трудно себе представить, в каком состоянии он был после такого разговора – его настроение (как это бывает у всех дислексиков) резко переменилось.

Вечером Владимир Владимирович и Вероника Витольдовна пошли в клуб.

Об этом – Полонская:

«Ещё были мы в эти дни в театральном клубе. Столиков не было, и мы сели за один стол с мхатовскими актёрами, с которыми я его познакомила. Он всё время нервничал, мрачнел: там был один человек, которого я когда-то любила. Маяковский об этом знал и страшно вдруг заревновал к прошлому. Всё хотел уходить, я его удерживала».

Этим человеком, «которого когда-то любила» Полонская, был Борис Николаевич Ливанов.

В тот вечер в театральный клуб пришёл и писатель Виктор Ардов. Он тоже оставил воспоминания:

«Тогда – в 30 году – был закрыт полу буржуазный „Кружок друзей искусства и культуры“, посильно в условиях нэпа копировавший дореволюционный московский литературный кружок (под руководством Брюсова). В помещении кружка был открыт профсоюзный театральный клуб.

Талантливый руководитель клуба Б.М. Филиппов в тот первый вечер в большом зале клуба организовал программу шуточной самодеятельности. Помню, выступал и Утёсов – с репертуаром не обычного типа, а камерным, для друзей. Читались экспромты и пародии.

Маяковский сидел в дальнем от сцены углу. С ним за столом были Полонская, Яншин, Ливанов. Кажется, ещё кто-то: Н.Баталов и Андровская».

Вероника Полонская:

«На эстраде шла какая-то программа. Потом стали просить выступить Владимира Владимировича. Он пошёл, но неохотно».

Виктор Ардов:

«Поднявшись на помост, сказал:

– Товарищи, мне не хотелось сегодня выступать. Но сегодня – открытие советского профсоюзного клуба на месте нэповского кружка. Надо поддержать клуб. Посему – выступлю.

Тут Маяковский занял место за ораторскою трибуною и прочёл две-три эпиграммы, направленные на литераторов. Успеха эпиграммы не имели: публика уже слышала несколько очень буффонных выступлений, а после более смешного менее смешное не проходит.

Тогда Маяковский сказал:

– Товарищи, у меня сегодня настроение невесёлое. Разрешите мне вместо шуток прочитать вам вступление к моей новой поэме…

Раздались приглашающие аплодисменты. Маяковский вынул из кармана записную книжку в кожаном переплёте и, сперва заглядывая в книжку, а потом уже – и наизусть, стал читать «Во весь голос»…

Он читал проникновенно – другого слова не подберёшь. С первых же слов зал, что называется, замер».

Вероника Полонская:

"Прочитал необыкновенно сильно и даже вдохновенно. Впечатление его чтение произвело необыкновенное.

После того, как он прочёл, несколько секунд длилась тишина, так он потряс и раздавил всех мощью своего таланта и темперамента».

Виктор Ардов:

«А когда Маяковский окончил, аплодисменты начались не сразу. Несколько секунд все молчали. Знатоки театра говорят, что это – высшая степень успеха.

Хлопали много и дружно. Потом кто-то пытался продолжать шуточную программу, но никого уже не слушали. Публика расходилась. Ясно было, что после Маяковского ничто не может представлять интерес».

Девятое апреля

О том, как складывался у Маяковского этот день, свидетельств очень мало. Но они есть.

Поскольку этот день очень важен в жизни поэта, опишем его почти без купюр.

В воспоминаниях Николая Асеева, который всё ещё был в ссоре с Маяковским, сказано, что 9 апреля была предпринята попытка восстановить их отношения. В роли примирителя выступил Лев Гринкруг, впоследствии написавший:

«Долгое время никто не хотел сделать первого шага, хотя обоим хотелось примириться».

И Гринкруг с утра принялся звонить или, как он выразился сам…

«…насел на телефон и звонил то одному, то другому. <…> Маяковский говорил: „Если Коля позвонит, я немедленно помирюсь и приглашу его к себе“. Когда я об этом говорил Асееву, тот отвечал, что „пусть Володя позвонит“, если Володя позвонит, „он тотчас же придёт“. Так в тот день и не договорились».

Артемий Бромберг:

«Последний раз я беседовал с Владимиром Владимировичем 9 апреля 1930 года.

Маяковский приготовил для своей выставки новые материалы, но никак не удавалось получить их. Между тем Бригада уже заканчивала пробную развеску материалов его выставки в помещении Литературного музея при Библиотеке имени В.И.Ленина.

Звоню Маяковскому:

– Владимир Владимирович! Мы заканчиваем пробную развеску. Очень нужны материалы, которые вы обещали нам.

Маяковский перебивает:

– Вы откуда говорите?

– Из музея.

– Можно приехать к вам сейчас?

– Конечно.

– Адрес?

– Улица Маркса и Энгельса, дом восемнадцать. Это в здании, где раньше висела картина Иванова «Явление Христа народу».

– Знаю. Буду через пятнадцать минут.

Я не поверил в "15 минут "поэта, но он оказался абсолютно точен.

Товарищи по работе попросили меня показать Маяковскому весь наш музей. В нём было тогда четыре отдела: выставка Короленко, выставка Чехова, выставка Горького и вводный отдел. Я начал с нижнего этажа и повёл его по выставке «Творческий путь В.Г.Короленко».

Среди очень большого количества газетных и журнальных статей Короленко, между рукописями и книгами находилось довольно много рисунков Владимира Галактионовича.

– Художник? – удивился Маяковский. – Да и неплохой!

Статьи Короленко особенно задержали его внимание.

– О погромах. Очень хорошо написано! Настоящий публицист!

Я торопил его, мне хотелось, чтобы он получше осмотрел свою выставку. Но Маяковский не поддавался и стал рассматривать рукописи.

– А много правок делал Короленко? Вы уверены, что это всем интересно?

Он остановился перед витриной с биографическими документами; между ними лежал школьный аттестат Короленко.

– У меня тоже где-то есть. Могу его притащить, да не стоит… А Короленко много снимался? Не знаете? А рисовать он учился? Хорошо рисовал!..

Он хотел посмотреть выставку Горького, но я опять заторопил его наверх – «к Маяковскому»».

Они поднялись на второй этаж, где Ударная молодёжная бригада разместила плакаты с выставки «20 лет работы». Стали её осматривать.

Артемий Бромберг:

«Владимир Владимирович провёл на выставке около двух часов. Был он очень серьёзен, говорил с большими паузами.

Уходя, он задержался на верхней площадке лестницы и долго смотрел оттуда вниз, в вестибюль…

– Я очень рад, – сказал он, отходя от перил, – что материал мой находится теперь здесь, у вас.

Взволнованный его словами, я что-то спросил его, он молча поглядел на меня и стал медленно спускаться вниз».

В этот день вполне могла произойти ещё одна встреча Маяковского с Аграновым, которому было известно, что вечером должна состояться встреча Владимира Владимировича с учащимися одного из московских вузов. И Яков Саулович вполне мог заговорить о том, как много среди молодёжи тех, кому творчество бывшего рефовца, ставшего рапповцем, непонятно, а некоторые вообще не считают его поэтом революции.

Никаких документальных подтверждений того, что подобная встреча произошла, конечно же, нет. Но есть убедительнейшие косвенные свидетельства того, что такая версия не так уж неправдоподобна. Присмотримся повнимательнее к тому, что произошло вечером 9 апреля 1930 года.

Плехановский институт

Павел Лавут:

«Маяковский, как мы уже знаем, передал свою выставку Ленинской библиотеке, точнее, Литературному музею при библиотеке. Но для того чтобы её пополнять и экспонировать нужны были средства. Бригадники не пожелали ждать ассигнований. Они попросили Владимира Владимировича выступить с несколькими платными вечерами и вырученные деньги передать в фонд выставки.

Маяковский согласился, но просил учесть, что ему нездоровится: уже больше месяца его не покидал изнуряющий грипп. Решили ограничиться двумя вечерами – в Институте народного хозяйства имени Плеханова и во 2-м МГУ (теперь – Пединститут имени В.И.Ленина).

Я договорился о вечерах 9 и 11 апреля».

И вот наступил день первого выступления.

Член Ударной бригады Маяковского Владимир Иванович Славинский решил организовать подробную запись того, как будет проходить встреча поэта со студентами. Для этого он пригласил стенографисток и приготовился вести протокол сам.

Уже то, как появился Маяковский перед ожидавшей его молодёжью, поражает и даже немного обескураживает: войдя в аудиторию, он сразу направился к двери на противоположной стороне. Подошёл к ней и стал пытаться её открыть. Дверь не открывалась, и Маяковский принялся стучать по ней тростью. Убедившись в безнадёжности этого занятия, сел на скамью.

Славинский записал:

«Он сидел, опустив голову, с закрытыми глазами, не снимая шляпы».

Славинский спросил:

– Как здоровье ваше, Владимир Владимирович?

– Плохо. Болею. Грипп, – последовал ответ.

Тусклый свет в зале раздражал поэта. И то, как медленно собирались слушатели, тоже сильно опечалило.

Ещё один член Ударной бригады Борис Бессонов вместе с Виктором Славинским с толстой тетрадкой в руках (приготовившись писать) расположились за столиком у трибуны.

Так и не дождавшись, когда зал полностью заполнится, поэт обратился к собравшимся.

«– Товарищи! Меня едва уговорили выступить на этом вечере. Мне не хотелось, надоело выступать».

Как это так?

Всего за две недели до этого Маяковский звал Льва Эльберта в краснопресненский Дом комсомола:

«…там комсомольцы меня огреют. Очень уважаю эту публику. Жизнь замечательна! Жизнь очень хороша

И вдруг – «надоело выступать»!

Почему?

Ведь накануне он вместе с Довженко собирался создать «небольшую группу творцов в защиту искусства». И на своих встречах с молодёжью это искусство многократно защищал. А тут неожиданно расхотелось это делать?

После слов «надоело выступать» стенографистки записали: «Смех в зале». Таких ремарок в стенограмме – множество.

Мало этого. То, что сказал Маяковский дальше, тоже слегка ошарашивает:

«Я отношусь к вам серьёзно. (Снова смех.) Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.)».

Николай Асеев, прочитав впоследствии эту стенограмму, сказал, что Маяковский…

«…впервые здесь коснулся своей смерти… В протоколе заседания после этих слов отмечено – „некоторые смеются“. Кто они, эти „некоторые“? Просто ли не представлявшие того, чтобы Маяковский умер, или же наоборот, смеявшиеся над тем, что, дескать, не заплачут? Думаю, что и те и другие».

Маяковский над подобными вопросами не задумывался. И в ответ на смешки он просто сказал:

«А теперь, пока я жив, обо мне говорят много всякой глупости и часто ругают. Много всяких сплетен распространяют о поэтах. Но из всех разговоров и писаний о живых поэтах обо мне больше всего распространяется глупости: я получил обвинение в том, что я, Маяковский, ездил по Москве голый с лозунгом „Долой стыд!“. Но ещё больше распространяется литературной глупости…

Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, потому что пишут нежную лирику.

Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся. (Хохот части слушателей. Реплика: «Теперь нравятся!»)».

То, что речь сразу пошла о распространявшихся «глупостях», вопросов не вызывает. Но почему своё выступление Маяковский начал со слов «когда я умру»! Ведь он же сам совсем недавно (в стихотворении «Сергею Есенину», опубликованном в апреле 1926 года) провозглашал:

«Для веселия / планета наша / мало оборудована.
Надо / вырвать /радость / у грядущих дней.
В этой жизни / помереть / не трудно.
Сделать жизнь / значительно трудней».

А в стихотворении «Товарищу Нетте пароходу и человеку», многократно читанном в самых разных аудиториях, и вовсе есть строка:

«Мне бы жить и жить, / сквозь годы мчась».

Отчего вдруг появились эти тревожно щемящие слова: «теперь, пока я жив» и «когда я умру»!

Маяковский продолжал:

«– Сегодня двадцать лет моей поэтической работы. (Все слушатели долго приветствующе аплодируют.) Читаю первое вступление в поэму о пятилетке "Во весь голос"!»

И, как бы продолжая говорить о тех далёких временах, когда никого из находившихся в зале слушателей уже не будет в живых, он начал читать вступление к поэме, в финале которой есть строчки:

«Товарищ жизнь, / давай / быстрей протопаем,
Протопаем / по пятилетке / дней остаток».

Однако до этого места дочитать ему не дали – в зале зашумели и зашикали сразу же после первых строк:

«Уважаемые / товарищи потомки!
Роясь / в сегодняшнем / окаменевшем г…»

Кто-то принялся даже выкрикивать протесты против употребления «грубых слов». Да, «грубые слова» во вступлении есть, но из-за них чтение никогда не прерывали. А тут…

Славинский записал:

«…в аудитории в разных местах – реплики протеста против грубых слов… К нам на стол бросают записки. Просят не употреблять грубых слов в стихах. Маяковский на записки не отвечает, он просит:

– Давайте разговаривать!».

Поговорили. И был объявлен перерыв.

Павел Лавут:

«Непривычно мрачный вид Маяковского насторожил одного из бригадников, и лишь в перерыве он отважился показать Владимиру Владимировичу вкладку из журнала “Печать и революция” – портрет Маяковского, который был вырван из готового тиража…

Я пишу о том, чему лично был свидетелем…

Владимир Владимирович выслушал, посмотрел вкладку и что-то тихо, невнятно сказал. Слова не запомнились. В памяти остался напряжённый облик его…

Полагаю, что о вырванном портрете Маяковский узнал ещё до выступления в институте, но видимым фактом этого оскорбления стало именно теперь, на вечере девятого апреля..»

Показавший вкладку Виктор Славинский обещал принести экземпляр журнала на следующее выступление поэта в Московском университете 11 апреля.

Перерыв завершился.

Павел Лавут:

«После перерыва пошли записки и выступления с мест».

И вот тут сразу возникло то, что иначе как специально устроенной вакханалией не назовёшь. Художник Борис Ефимов писал:

«…как часто в последние годы жизни поэта ему приходилось выслушивать злые и недобросовестные нападки всяческой, по выражению Маяковского, “литературной шатии”. Как охотно многие литераторы и критики старались сделать по его адресу какое-нибудь обидное и недоброжелательное замечание, не упуская случая как можно больше ранить, уязвить и оскорбить поэта».

Но на этот раз «язвили» и «оскорбляли» Маяковского не литераторы, а студенты. Это была…

Форменная травля

Даже обычно сдержанный в оценках Бенгт Янгфельдт и тот, говоря об участниках того вечера, был вынужден признать, что…

«…некоторые пришли только для того, чтобы его шпынять».

Из зала передали записку, Владимир Владимирович развернул её и прочёл:

«– Верно ли, что Хлебников – гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним – мразь?»

Тон заданного вопроса переходил все рамки приличия. Но Владимир Владимирович спокойно ответил:

«– Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо. <…> У нас, к сожалению, мало поэтов. На сто пятьдесят миллионов населения должно быть, по крайней мере, сто пятьдесят поэтов, а у нас их – два, три.

Крики:

– Какие? Назовите! Перечислите!

Маяковский:

– Хороший поэт Светлов, неплохой поэт Сельвинский, хороший поэт Асеев.

Голоса:

– Сколько насчитали? Себя исключаете?

Маяковский иронически:

– Исключаю».

Слово предоставили молодому человеку, который назвался студентом Зайцевым. Маяковский предупредил:

«– Мы разговаривать будем так: товарищ выступает, а я сразу буду на выступление отвечать».

После этих слов Славинский записал:

«Маяковский сходит вниз, садится на ступеньку трибуны, сидит с закрытыми глазами, прислонившись к стенке, едва видимый некоторым из публики. Мне стало страшно. Владимир Владимирович не держится на ногах и не просит принести стул. Я хотел принести стул, но посчитал неудобным бросить обязанности ведущего протокол. Я подумал: "Вот она – голгофа аудитории"».

Тем временем студент Зайцев поднялся на трибуну и сразу заявил:

«– Товарищи! Рабочие не понимают Маяковского из-за Маяковской манеры разбивать строчки лесенкой

Дальше, по записи Славинского, произошло следующее:

«На трибуне – поэт. Он отвечает наглецу:

– Лет через пятнадцать-двадцать культурный уровень трудящихся повысится, и все мои произведения станут понятны всем.

Поэт уступает место следующему наглецу из студентов, Михееву. Этот говорит:

– Пусть Маяковский докажет, что его через двадцать лет будут читать

В зале засмеялись. Это воодушевило «студента Михеева», и он потребовал:

«– Если товарищ Маяковский не докажет этого, ему не стоит заниматься писанием

Зал ответил дружным хохотом.

Председательствующий передал Маяковскому записку, которую тот зачитывает вслух:

«– Какова идея стихотворения «Солнце»?

Ответ:

– Это стихотворение шуточное. Основная его мысль – свети, несмотря на безрадостную действительность!

Михеев, стоявший на лесенке трибуны:

– Как безрадостную?».

Удивительная подробность. Поэт, воспевавший жизнь страны Советов, провозглашавший в стихах и в прозе, что в стране Советов жить «хорошо», вдруг заявил о «безрадостности» этого существования.

На трибуну поднялся ещё один юноша, который, назвав себя «студентом Макаровым», принялся рассуждать прокурорским тоном:

«– Маяковский – поэт! А я люблю поэзию. Люблю читать стихи. Я люблю всех поэтов, могу читать любого. (Смех.) Маяковского я не мог читать ни в какой аудитории. А я ничего декламирую.

Слушатели смеются, шумят, говорить не дают. Болван онемел, но с трибуны не сходит».

Обращает на себя внимание одно весьма удивительное обстоятельство. Пожалуй, впервые перед нами – отчёт о выступлении Маяковского, в котором названы фамилии тех, кто выкрикивал из зала свои антимаяковские реплики. И фамилии эти поражают своей неожиданной простотой: Зайцев, Михеев, Макаров. Озадачивает также слаженность, с которой каждый выступавший сначала интеллигентно представлялся, а затем произносил какую-нибудь дерзость в исключительно грубой форме.

Подобная согласованность была очень популярна на массовых мероприятиях тех лет. Её часто использовали на партийных съездах, на которых делегатов от какой-нибудь группировки собирали перед заседанием и подробнейшим образом разъясняли им, чьи выступления необходимо ошикивать, освистывать, прерывать ехидными репликами и каверзными вопросами, а чью речь дружно и радостно поддерживать. Заранее подготовленные тексты выкриков, реплик и вопросов раздавались делегатам. Им также представляли того, кто, сидя на каком-нибудь видном месте, будет подавать сигналы: скажем, если он подкручивает ус, надо громко аплодировать, а если поглаживает шевелюру, то следует свистеть, топать ногами и выкрикивать всякие дерзости.

Ход встречи Маяковского со студентами, описанной Славинским, даёт все основания предположить, что она была организована каким-то партаппаратчиком, поднаторевшим в организации травли оппонентов. В той дружной агрессивности, с которой часть зала старалась оскорбить и унизить поэта, Славинский тоже, видимо, углядел что-то неестественное и перестал в своих записях указывать «простые славянские фамилии» тех, кто продолжал громко выкрикивать свои дерзкие реплики.

Кстати, и Павлу Лавуту тоже…

«Иногда казалось, что одно и то же лицо настигает Маяковского в разных городах – до того были порой похожи одна записка на другую. Он разил таких „записочников“ острым словом, но они всплывали снова и снова».

Виктор Славинский:

«Из последних рядов – женский голос нахально и пискливо:

– А что вы написали о Ленине?

Поэт вытесняет предыдущего оратора, пытавшегося говорить, объявляет:

– Я читаю о смерти Ленина!

Излагает план поэмы и начинает читать со слов: «Если бы выставить в музее плачущего большевика…» – читает до конца. Читает с потрясающей силой. Слушатели отвечают бурными аплодисментами. Все взволнованы.

Вытесненный с трибуны болван появляется снова и заявляет:

Маяковский говорит, что уже двадцать лет пишет. Но он много говорит о себе, много себя восхваляет. Нужно бросить это дело. Маяковскому нужно заняться настоящей работой"».

Бросается в глаза явная несогласованность того, о чём заявил выскочивший на трибуну парень, с только что прочитанным фрагментом поэмы, в котором речь шла о смерти Ленина. Видимо, молодые люди, присланные, чтобы поиздеваться над поэтом, просто выходили по очереди, оглашая то, что им было велено огласить.

Не удивительно, что терпение Маяковского вскоре иссякло. Славинский пишет:

«Поэт, потрясённый наглой брехнёй, опять вытесняет наглеца и взволнованно заявляет:

– Предыдущий оратор говорил глупости: за сорок пять минут я ничего не говорил о себе».

Из зала опять громко крикнули:

«– Надо доказать

Каких именно доказательств требовал кричавший, было непонятно. Поэтому Маяковский попросил поднять руки тех, кто не понимает его стихов и поэм. Руки вскинула всего четверть сидевших в зале.

Продолжение травли

Виктор Славинский:

«Слово получает студент Честной:

– Многие отнекиваются от Маяковского словами «непонятен». Для меня Маяковский не непонятен, а не воспринимаем.

(Смех.) Я считаю, что Маяковский прав, что его будут понимать через более или менее продолжительный промежуток времени, через десятилетия».

Слова потребовал ещё один молодой человек, нетвёрдой походкой подошедший к трибуне. Он явно был нетрезв, так как заплетавшимся языком объявил, что его фамилия Крикун. Виктор Славинский записал в протоколе: «оратор пьяный».

Поднявшись на трибуну, Крикун сказал:

«– Ориентация писателя должна быть на пролетариат. У Маяковского правильная ориентация. Но Маяковский делает перегибы в своей работе, как партийцы в своей политической деятельности. Есть у Маяковского стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется так-так, так-так.

Поэт порывисто бросается на трибуну и протестующее, с яростным гневом заявляет:

– Товарищи! Он врёт! У меня нет такого стихотворения! Нет!!

На трибуне – оба оратора. Пьяному студенту Крикуну ещё удаётся крикнуть:

– Читаемость Маяковского слаба, потому что в работе Маяковского есть перегибы: «так-так, тик-так, тик-так».

Поэт очень громко, яростно:

– Я хочу учиться у вас, но оградите меня от лжи!.. Чтобы не вешали на меня всех этих дохлых собак, всех этих «стихов», которых у меня нет! Таких стихов, которые приводили сейчас, у меня нет! Понимаете? Нет! (Аплодисменты.) Я утверждаю, что вся моя поэзия такая же понятная, как поэма "Владимир Ильич Ленин "!»

Обрадовавшись тому, что поэта удалось вывести из себя, молодые люди, затеявшие эту форменную травлю, принялись шуметь, размахивать руками, выкрикивая с мест какие-то слова и фразы.

Практически все биографы Маяковского говорят о том, что чуть ли не на всех его выступлениях ему неизменно задавали один и тот же вопрос, звучавший примерно так:

– Маяковский, из истории известно, что все хорошие поэты скверно заканчивали свою жизнь: их или убивали, или они губили сами себя. Когда же вы застрелитесь?

Людям, тесно общавшимся с поэтом, было хорошо известно, что он не расстаётся с пистолетом. Но откуда об этом узнавали те, кто общался с Маяковским на поэтических вечерах? Почему они употребляли только один глагол – «застрелитесь»? Не говорит ли это о том, что это слово им кто-то подсказал?

Виктор Славинский тем временем записал:

«Опять слово просит Макаров. Он приводит примеры непонятных стихов».

Из четырёх приведённых «непонятных стихов» есть и «А вы могли бы?». В завершение Макаров читает четверостишие из стихотворения «Война объявлена»:

«Морду в кровь разбила кофейня,
зверьим криком багрима:
"Отравим кровью игры Рейна!
Громами ядер на мрамор Рима!"

– Имеет ли это отношение к революции? Всё написано о себе. Всё это непонятно.

Поэт опять на трибуне:

– Это написано в тысяча девятьсот девятом и тысяча девятьсот десятом годах. Вырывать куски, строчки из контекста и этим доказывать непонятность – значит, заниматься демагогией. Возьмите, например, «… но паразиты – никогда…» Что это значит? Какие насекомые – блохи, клопы? Что они «никогда?» Это не имеет никакого отношения к борьбе пролетариата с капиталом, потому что вырвано из контекста.

Поэт читает стихотворение «А вы могли бы?» и говорит, что "это должно быть понятно каждому пролетарию. Если пролетарий этого не поймёт, он просто малограмотен. Нужно учиться. Мне важно, чтобы вы понимали мои вещи"».

Зал немного утихомиривается. И Маяковский читает отрывок из поэмы «Хорошо!» Славинский записывает:

«Принимают очень хорошо».

И вновь вспыхивает перепалка, организованная «непонимающими».

В тетрадке Славинского появляется запись:

«Маяковский с возмущением колет клеветников и невежд остротами, которые я не успеваю записывать.

Из последних рядов раздаётся женский крик.

Студентка вскакивает и что-то тараторит, кривляясь. Весь шум перекрывают громовые раскаты баса. Я уже больше не могу писать. Смотрю то вверх на оратора, то в аудиторию. Спрашиваю Бессонова: что делать, как успокоить Владимира Владимировича.

Общий накал увеличивается. Кто-то пытается что-то кричать. Та же студентка протестующе машет рукой.

Маяковский:

– Не машите ручкой, от этого груши с дерева не ссыпятся, а здесь человек на трибуне.

Дальше цитатами из выступлений студентов он доказывает их безграмотность в поэзии, говорит с большой обидой на упрёки:

– Я поражён безграмотностью аудитории. Я не ожидал такого низкого уровня культурности студентов высокоуважаемого учреждения».

И тотчас вскочил с места студент в очках, который, не представившись, закричал:

– Демагогия!

– Демагогия? – переспросил Маяковский и, обращаясь к залу, спросил. – Товарищи, это демагогия?

– Да, демагогия! – прокричал студент в очках, продолжая стоять.

Славянский потом вспоминал:

«Я в отчаянии схватил со стола пустой графин и бросился к выходу. Лавут меня остановил. Я ему поверил, что так бывало на выступлениях Маяковского, и Маяковский всегда побеждал.

Маяковский, перекинувшись через край трибуны, с ненавистью смотрит на кричащего идиота и со всей страшной силой голоса приказывает:

– Сядьте!!

Идиот не садится и орёт.

Большой шум в аудитории. Все встают.

– Сядьте! Я вас заставлю молчать!!!

Все притихли. Садятся. Владимир Владимирович очень устал. Он, шатаясь, спускается с трибуны и садится на ступеньки.

Он победил.

Председательствующий:

– Есть предложение разговоры прекратить и читать стихи».

Маяковский встал, вышел на трибуну и прочёл «Левый марш».

«Принимают хорошо. Бурные аплодисменты.

– Этот марш вдохновлял матросов, когда они штурмовали капитал.

И ещё говорит о своих любимых строчках, которые распевали красноармейцы, когда шли на штурм Зимнего:

Ешь ананасы, рябчиков жуй,
день твой последний приходит, буржуй!»

Зал бурно зааплодировал.

Дождавшись тишины, Владимир Владимирович сказал:

«– Товарищи! Сегодня наше первое знакомство. Через несколько месяцев мы опять встретимся. Немного покричали, поругались, но грубость была напрасная. У вас против меня никакой злобы не должно быть. А теперь, товарищи, дадим слово товарищу Бессонову! Послушайте его!

Владимир Владимирович у выходной двери в аудиторию одевается.

Бессонов говорит о выставке, об Ударной бригаде.

Маяковский старается незаметно уйти. Вместе с ним уходит четверть аудитории».

Надо полагать, что ушли те самые люди, которых прислали травить поэта.

Павел Лавут:

«Когда мы сели в машину, он спохватился, что забыл палку».

Виктор Славинский:

«Бессонов говорит об отчёте поэта перед активом комсомола Красной Пресни.

Вдруг возвращается Лавут. Оказывается, Владимир Владимирович забыл палку. Лавут потом говорил, что этого с ним никогда не случалось».

Вот такая была у Маяковского в тот день встреча со студентами.

Когда Лавут ушёл, Бессонов зачитал резолюцию, принятую краснопресненским комсомольским активом. В ней – одиннадцать пунктов. Начиналась она так:

«1. Передать выставку „20 лет работы Маяковского“ в союзные республики.

2. Перевести произведения Маяковского на иностранные языки и языки нагщеньшинств.

3. Издать произведения Маяковского в дешёвой библиотеке ГИЗа. Причём рабочая редакция «Комсомольской правды» предлагает издать в серии «Копейка».

4. Просить Публичную библиотеку имени Ленина организовать снабжение районных библиотек книгами Маяковского.

5. Составить программу изучения произведений Маяковского для средней школы и вузов.

6. Обратиться к композиторам с просьбой написать музыку к маршам и песням Маяковского».

Последний пункт резолюции был такой:

«11. Просить Народный комиссариат просвещения поставить перед Совнаркомом вопрос о присвоении Маяковскому звания народного поэта Республики».

Виктор Славинский подвёл итог:

«Резолюцию ставят на голосование.

За – большинство, но не все.

Против – никто не голосует против».

Понятно, почему не было голосовавших против – ведь все, кто пришёл «шикать» и травить, ушли вслед за поэтом. Их миссия была закончена.

После травли

О том, что произошло после этого разнузданного мероприятия, биографы Маяковского не сообщают – достоверных документальных свидетельств на этот счёт не существует.

Но сохранились воспоминания современников поэта. Например, Вероники Полонской, которая 14 апреля 1930 года сказала:

«В последнее время встречаясь с МАЯКОВСКИМ, я заметила, что он был сильно расстроен, нервничал, как он говорил, это относилось к неуспеху его произведения „БАНИ“, одиночеству и вообще болезненного состояния».

Муж Вероники, актёр Михаил Михайлович Яншин, 17 апреля 1930 года написал о Маяковском:

«Мы встречались с ним ежедневно, иногда несколько раз в день, днём, вечером, ночью».

В один из таких апрельских вечеров Владимир Владимирович принялся не просто просить, а, по словам Яншина, «стал умолять» приехать его и Полонскую к нему в Гендриков переулок. Они приехали. Маяковский открыл бутылку вина. Выпили. Обсудили события прошедшего дня.

Очень похоже, что происходило всё 9 апреля. Не об этом ли вечере говорится в воспоминаниях Полонской? Вот в этих фразах:

«Помню, в эти дни мы где-то были втроём с Яншиным, возвращались домой, Владимир Владимирович довёз нас домой, говорит:

– Норочка, Михаил Михайлович, я вас умоляю – не бросайте меня, проводите в Гендриков.

Проводили, зашли, посидели 15 минут, выпили вина. Он вышел вместе с нами гулять с Булькой. Пожал очень крепко руку Яншину, сказал:

– Михаил Михайлович, если бы вы знали, как я вам благодарен, что вы заехали ко мне сейчас. Если бы вы знали, от чего вы меня сейчас избавили!

Почему у него в тот день было такое настроение – не знаю.

У нас с ним в этот день ничего плохого не происходило».

Стало быть, что-то «плохое» произошло где-то на стороне. Иными словами, не после ли Плехановского института Маяковский встретился с Полонской и Яншиным?

А от чего «избавили» они его в тот вечер, догадаться нетрудно – они подарили ему четыре с половиной дня жизни. Ведь после того, что было устроено на поэтической встрече, поэт-дислексик вполне мог впасть в жутчайшую депрессию и наложить на себя руки.

Как бы там ни было, но согласно той информации, которую донесли до наших дней современники Владимира Маяковского, мы знаем, что его встреча с Александром Довженко, назначенная на 9 апреля, не состоялась. Вместо неё произошло какое-то другое событие, которое основательно выбило поэта из колеи. Выбило настолько, что он не хотел даже ехать в Институт имени Плеханова. Но его уговорили. А на этой встрече Владимира Владимировича ждал отряд молодых разнузданных людей, устроивших ему беспрецедентную травлю.

Ответ на вопрос, кто был устроителем этого злобного мероприятия, может быть только один: Яков Агранов, чуть ли не ежедневно осыпавший теперь Маяковского так сильно ранившими его «уколами». И сразу же напрашивается предположение, что Агранов вызвал к себе Лавута, чтобы тот рассказал ему подробности встречи поэта со студентами.

Десятое апреля

На утро 10 апреля была назначена правка текста меломимы «Москва горит». К этому делу Маяковский привлёк Наталью Брюханенко, из воспоминаний которой известно, как проходило то апрельское утро.

«Я приехала к нему в Гендриков переулок. Маяковский рассеяно посмотрел рукопись, перепечатанную на машинке, подправил восклицательные знаки, но делать исправления отка-з&лся.

Мы сидели в столовой, и он был очень мрачен.

– Делайте сами! – сказал он.

Я засмеялась:

– Ну, как же это я вдруг буду исправлять ВАШУ пьесу?

– Вот возьмите чернила и переправляйте сами, как вам надо.

Я стала зачёркивать ненужное нам, заменять слова, каждый раз спрашивая:

– А можно здесь так?

Он отвечал односложно. Или – «всё равно», или – «можно». Я не помню буквальных выражений, но его настроение, мрачность и безразличие я помню ясно».

Маяковский предложил ей остаться. И даже переночевать.

«Но я торопилась по своим делам. Мы попрощались, я уехала.

Он остался один в пустой квартире».

Чем Маяковский занимался потом, достоверных свидетельств нет. В этот день с ним вполне мог встретиться орг-секретарь ФОСПа Сутырин, который искал Владимира Владимировича, чтобы предложить ему принять участие в редактировании первомайских лозунгов ЦК:

«Я встретил его недалеко от Дома Герцена и говорю, что вот есть такое поручение и надеюсь, что ты согласишься.

Маяковский сказал, что согласен, но просит подождать несколько дней, потому что он болен, у него был грипп, он себя плохо чувствовал и не выходил из дому. Он говорит, что дня два подождём, а потом возьмёмся за это дело».

Была попытка встретиться с художницей Елизаветой Лавинской, чтобы обсудить оформление планировавшегося представления в парке культуры и отдыха. Она написала:

«Последний телефонный разговор был, наверное, числа 11 апреля, может, на день раньше или позже. У Маяковского был больной голос, он сказал, что ему нездоровится, поэтому „лучше сегодня не надо, но давайте точно зафиксируем вечер встречи“. Остановились на 14 апреля. Встречу эту ждала и волновалась, как девочка пред экзаменом».

Между тем Лев Гринкруг продолжил свои попытки примирить Асеева с Маяковским – он с утра стал вновь звонить обоим.

«И это продолжалось целый день. Наконец, к семи вечера, я сказал Маяковскому, что мне надоело звонить по телефону: "Будь ты выше, позвони Коле и пригласи к себе"».

Николай Асеев вспоминал:

«Мне было труднее других, потому что сердечно осиротел в дружбе. И я думал, как это поправить. И вдруг в четверг 10-го раздаётся звонок, и голос Маяковского зовёт меня на Гендриков. Я сначала было стал спрашивать об остальных „отколовшихся“. Но Маяковский не захотел говорить на эту тему, сказав только: "Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть! "Я пошёл».

И ещё 10 апреля вполне могла состояться ещё одна встреча с Яковым Аграновым, которому наверняка не терпелось взглянуть на Маяковского после устроенной ему взбучки в Плехановском институте. На этот раз поэту, надо полагать, было заявлено, что «глас народа – это глас божий», и что подобные всплески «критики» могут повториться ещё не раз. Мало этого, Яков Саулович мог сказать, что в творчестве Маяковского очень много сомнительного и даже контрреволюционного, за что его вполне могут арестовать. «Аграныч» мог напомнить Владимиру Владимировичу о судьбах Ганина, Блюмкина и Силлова, которые завершили своё земное существание в застенках Лубянки, и о конце Есенина, которого лишили жизни гепеушники. И показать поэту его книжку с дарственной надписью: «Дорогому товарищу Блюмочке от Владимира Маяковского». В завершение разговора Агранов мог сообщить, как всегда улыбаясь по-змеиному, что печальная участь Якова Блюмкина поджидает и его «дорогих» друзей.

Мог ли такой разговор состоялся?

Судя по последовавшему затем поведению Маяковского, подобная «беседа» вполне могла иметь место. И это косвенно подтверждает рассказ поэта Евгения Евтушенко, приведённый в книге Валентина Скорятина:

«Е.Евтушенко на одном из литературных вечеров в музее припомнил такую подробность из своих бесед с поэтом М. Светловым. Весной 1930 года Михаил Аркадьевич встретил на улице мрачного Маяковского. Спросил: мол, чем он так расстроен? А Маяковский – вопросом на вопрос: "Неужели меня арестуют?..

Ведь поэт прекрасно знал, что гепеушники особенно безжалостно истязают «своих», тех, кого они называли «изменниками» и «предателями».

Вечером 10 апреля Владимир Владимирович отправился в ГосТИМ, где шла «Баня».

Актриса Мария Суханова:

«Ещё в первой декаде апреля приходил Маяковский в театр на спектакль „Баня“. Он говорил, что спектакль провалился, был беспокойный, мрачный, и глаза, которые так могли смотреть на человека, как будто всё видели насквозь, – теперь ни на кого не смотрели. Теперь он и на вопросы часто не отвечал и уходил. Нам казалось, что его расстраивала пресса о „Бане“».

Александр Февральский:

«Очень мрачный, он стоял, опершись локтем о дверной косяк, и курил».

Желая хоть как-то растормошить опечаленного поэта, Февральский, заведовавший литературной частью театра, поздравил его с выходом положительной рецензии на «Баню» – той, что была опубликована в «Правде». И сказал, что теперь другие газеты наверняка изменят тон и поостерегутся печатать статьи, критикующие спектакль.

«– Всё равно теперь уже поздно», – равнодушно ответил поэт.

Что именно было «поздно», и почему «теперь», Февральский, конечно же, не понял. Но не будем забывать, что именно в тот день у Маяковского мог быть серьёзный разговор с Аграновым, который мог сказать, что арест поэта неминуем.

Одиннадцатое апреля

Утром 11 апреля почтальон принёс Маяковскому открытку из Лондона. В ней Брики сообщали, что тот текст телеграмм, который Владимир Владимирович посылал им от себя и от собаки Бульки («Целуем любим скучаем ждём»), надо заменить каким-нибудь другим:

«Придумайте, пожалуйста, новый текст для телеграмм. Этот нам надоел».

Получалось, что шутливые телеграммы Маяковского Бриков уже не устраивали.

Павел Лавут:

«Одиннадцатого апреля я, как обычно, позвонил ему после десяти утра. Но к моему удивлению, его не оказалось дома. К телефону подошла домработница Паша… и намой вопрос, помнит ли Владимир Владимирович о сегодняшнем своём выступлении, ответила утвердительно. Я просил её ещё раз напомнить ему, когда вернётся, и вторично передал адрес 2-го МГУ».

Где был Маяковский утром и днём И апреля и чем занимался, неизвестно. Вполне возможно, что у него была ещё одна встреча с Аграновым, во время которой Яков

Саулович мог сказать о том, что приём, который устроили поэту в Плехановском институте, может повториться и в МГУ. Говорил он и о Веронике Полонской, о том, что она активно сотрудничает с ОГПУ, и поэтому отношения с нею Маяковскому следует прекратить. Владимир Владимирович мог с возмущением спросить, что же ему делать, если все женщины, которые ему нравились, и которых он любил, оказывались агентами Лубянки. Как он должен поступить?

Не случайно же Валентин Скорятин сказал:

«Фигура Агранова становится поистине зловещей, и тень от неё, столь же зловещая, густо ложится на последние месяцы и дни жизни Маяковского».

События вечера 11 апреля хорошо эти слова подтверждают.

11 апреля Маяковский пригласил Полонскую в кинотеатр.

Владимир Сутырин:

«На Дмитровке, там, где находится театр Ленинского комсомола, – было кино, известное тем, что ставило „первым экраном“ зарубежные новинки, которые тогда закупались в довольно большом количестве, – вот там я встретил Маяковского.

Я пошёл с женой на вечерний сеанс в это кино. Ещё не кончился предыдущий сеанс, и мы ходили по фойе. И вдруг я увидел Маяковского с Полонской, который тоже пришёл сюда. Он познакомил меня и мою жену с Полонской, причём представил нам её как свою жену. Мы вместе уселись в ложе.

Я не помню, что мы смотрели, – какую-то заграничную новую картину. И когда вышли оттуда, то Маяковский предложил пойти поужинать вчетвером. Но я тогда жил очень далеко… Время было позднее, и мы рисковали остаться без транспорта. Поэтому мы с женой поехали домой».

А в это время во втором Московском университете начал собираться народ на встречу с Маяковским. Как мы знаем, к подобным выступлениям Владимир Владимирович всегда относился очень ответственно.

Вероника Полонская:

«Много раз к нему обращались разные организации с просьбой приехать прочитать его произведения. Маяковский никогда им не отказывал. Всегда очень охотно соглашался и никогда не подводил: не опаздывал и непременно приезжал, если давал слово».

Павел Лавут:

«Маяковский до того ни разу не сорвал своего выступления. А тут его прождали около часа. Народу собралось много».

Среди собравшейся публики наверняка находилась та же команда, что травила Маяковского в Плехановском институте – те же Зайцев, Макаров, Михеев, Честной и Крикун. Или другие, также основательно подготовленные «честные» «крикуны». Владимир Владимирович, видимо, знал об этом (или догадывался) и поэтому на новую травлю идти не собирался.

Павел Лавут:

«Послали за ним на машине товарища: сперва на Лубянский проезд, потом – на Таганку, в Гендриков переулок».

Вероника Полонская:

«Где-то мы с ним были в кино, возвращались на его машине в Гендриков. Нас обогнал другой автомобиль. Этот другой автомобиль остановился, остановил нашу машину».

Павел Лавут – о том, как посланный им «товарищ» разыскивал Маяковского:

«Светофоров тогда не было, а движение в вечерний час – незначительное. Товарищ заметил впереди автомобиль, похожий на „Рено“ Маяковского. Догнав его, он убедился, что не ошибся, и попросил шофёра перерезать машине дорогу».

Однако, удивительное дело, Вероника Полонская назвала «товарища», сидевшего в машине, обогнавшей их «Рено», «устроителем» всех тогдашних выступлений Маяковского, то есть узнала в нём самого Павла Лавута:

«Там сидел очень взволнованный устроитель концерта. Он кричал, вышел из своей машины и стал требовать, чтобы Владимир Владимирович ехал немедленно. Зрители час уже его ждут, говорил устроитель. Вообще он был, видимо, очень взволнован и говорил очень резко.

Владимир Владимирович рассердился, сказал:

– Болен, не поеду! Понятно? – и захлопнул перед носом устроителя дверь нашей машины».

Видимо, всё-таки это был действительно Павел Лавут, от которого Агранов мог потребовать, чтобы встреча Маяковского со студентами непременно состоялась. Вот Павел Ильич и старался, употребив какие-то «резкие» выражения, что с ним никогда раньше не случалось. Владимир Владимирович за это вполне мог «рассердиться» на него.

Сам Павел Ильич потом написал:

«Произошёл бурный диалог. Маяковский заявил, что ничего не знал о сегодняшнем выступлении. Он захлопнул дверцу машины, в которой сидела В.Полонская, и машина помчалась дальше».

Автомобиль привёз Веронику Витольдовну и Владимира Владимировича в Гендриков переулок, где должна была состояться…

Карточная игра

О том, каким обычно бывал Маяковский, когда играл в карты, Виктория Полонская написала:

«За игрой всё время что-то бормотал, подбирал рифмы, и было очень весело играть с ним, и просиживали долгие часы не столько из-за самой игры, сколько из-за Маяковского, уж очень его поведение было заразительно».

Лев Никулин:

«Такой запас сил был у Маяковского, такая непотухающая энергия, что её хватало на нечеловеческую работу, на литературные споры и драки, и оставалось ещё столько, что некуда было девать этот неисчерпаемый темперамент, и тогда мотор продолжал работать на холостом ходу, за карточным и биллиардным столом и даже у стола монакской рулетки. Ханжи фыркали, негодовали, упрекали, не понимая, что это была не игрецкая страсть, не корысть, а просто необходимость израсходовать избыток энергии. Для него было важно одолеть сопротивление партнёра, заставить его сдаться, для него важна была подвижность мысли, которую он мог показать даже здесь, за карточным столом, и он был неутомим, в сущности, непобедим в игре».

Николай Асеев:

«СМаяковским страшно было играть в карты. Дело в том, что он не представлял себе возможности проигрыша как естественного, равного возможности выигрыша, результата игры. Нет, проигрыш он воспринимал как личную обиду, как нечто непоправимое.

Это было действительно похоже на какой-то бескулачный бокс, где отдельные схватки были лишь подготовкой к главному удару. А драться физически он не мог. “Я драться не смею”, -отвечал он на вопрос, дрался ли он с кем-нибудь. Почему? “Если начну, то убью”. Так коротко определял он и свой темперамент, и свою массивную силу. Значит, драться было можно только в крайнем случае. Ну, а в картах темперамент и сила уравновешивались с темпераментом и терпеливостью партнёра. Но он же чувствовал, насколько он сильнее. И потому проигрыш для него был обидой, несчастьем, несправедливостью слепой судьбы».

В тот день в Гендриков пришёл играть и Михаил Яншин.

Лев Гринкруг:

«Асеев пришёл, и вечером мы впятером (Полонская, Яншин, Маяковский, Асеев и я) играли в покер. Маяковский играл небрежно, нервничал, был тихий, непохожий на себя.

Помню, перед игрой он распечатал пачку в 500 рублей, и нельзя сказать даже, что он их проиграл. Он просто безучастно отдавал их. А это для него было совершенно необычно, так как темперамента в игре… у него было всегда даже слишком много».

Сразу вспоминается, как поразило Наталью Брюханенко то, как «просто и спокойно» Владимир Владимирович отдал Лили Юрьевне 200 рублей на варенье.

Всё это лишний раз говорит о том, что в материальном отношении Маяковский был обеспечен очень хорошо, ни в чём не нуждался и ни в чём себе не отказывал.

Ещё одно воспоминание Натальи Брюханенко:

«Маяковский любил играть в карты. Очень любил обыгрывать, но не денежный выигрыш радовал его, а превосходство над противником.

Несколько раз при мне он звонил по телефону Асееву и звал его играть. Причём он так и говорил:

– Приходите! Я вас обыграю.

Или:

– Мне нужно обыграть вас сегодня. Сейчас. Сию минуту».

Николай Асеев:

«В карты сели играть Маяковский, я, Яншин, Полонская; играли в покер. Обычно Маяковский был шумен и весел за игрой, острил, увеличивал ставки…

Но в этот последний свой покер Маяковский был необычайно тих и безынициативен. Он играл вяло, посапывал недовольно и проигрывал без желания изменить невезение».

Каким-то образом об игре, состоявшейся 11 апреля, узнала (явно от кого-то из игроков) и Евгения Соколова-Жемчужная, гражданская жена Осипа Брика. И в тот же вечер написала и отправила в Лондон Осипу Максимовичу письмо, в котором, в частности, сообщала:

«Коля помирился с Володей на почве карточной игры. То, что не смогла сделать долголетняя дружба и совместная работа, сделал покер. Гадость ужасная…»

Когда распечатанные 500 рублей были проиграны, и Маяковский сказал, что больше играть не хочет.

Николай Асеев:

«Наконец, проигравшись дотла, провожая нас в переднюю, сказал грустно: «Ну, кто же теперь на базар трёшку одолжит?» Ему не на базар, конечно, нужно было, а на быстроту ответа. Я оказался догадливей и, вынув какие-то рубли, протянул их Маяковскому».

Владимир Владимирович поехал провожать гостей на машине. Отвёз Гринкруга, Асеева, забросил куда-то Яншина и повёз Полонскую домой. По её словам, по пути…

«…между нами произошла очень бурная сцена: началась она с пустяков, сейчас точно не могу вспомнить подробностей. Он был несправедлив ко мне, очень меня обидел. Мы оба были очень взволнованы и не владели собой…

Я почувствовала, что наши отношения дошли до предела. Я просила его оставить меня, и мы на этом расстались во взаимной вражде».

О чём говорили Маяковский и Полонская, чем Владимир Владимирович «обидел» Веронику Витольдовну, не известно. Можно лишь предположить, что Маяковский мог затронуть тему, которая его очень беспокоила: что все женщины, которые ему нравились, оказывались сотрудницами ОГПУ.

А что касается сорванного выступления во 2-м МГУ, то там (со слов Павла Лавута):

«Пришлось извиняться перед аудиторией и сослаться на болезнь Маяковского. Договорились, что о дне его выступления будет сообщено дополнительно».

«Литературная газета» рассказала потом (28 апреля), что говорили организаторы сорвавшегося вечера в Московском университете:

«Мы ждали его, но он не приехал. Поехавший к нему товарищ привёз его отказ. Вечер отложили, а в 11 часов Владимир Владимирович позвонил по телефону и сообщил о своей болезни, извинился за несостоявшееся выступление и просил устроить его вечер в другой раз».

Биографы Маяковского считают, что этот звонок и извинения поэта свидетельствовают о том, что в суете событий он просто забыл про этот вечер. А просьба перенести выступление на более поздний срок говорит о том, что вечером 11 апреля расставаться с жизнью поэт ещё не планировал.

Однако это, скорее всего, не так, что подтверждают дальнейшие события.

Двенадцатое апреля

О том, что снилось Маяковскому той тревожной ночью, и спал ли он вообще, не знает никто. Известно лишь, что в 10 часов 30 минут утра в Гендриков приехал Павел Лавут. Он хотел поговорить о сорванном накануне выступлении.

«Маяковский лежал в постели. Рядом стоял стул, и на нём – лист бумаги. Он что-то писал. Когда я, стоя в дверях, хотел приблизиться к нему, он меня мрачно остановил:

– Не подходите близко, а то можете заразиться.

При этом он перевернул лист и оторвался от письма.

Я удивился: столько раз он заболевал при мне в дороге и никогда не говорил ничего подобного. Как я позже понял, тревожился он не о том: возле него лежало, вероятно, недописанное предсмертное письмо. И свидетель был ему ни к чему.

– Выступать не буду. Плохо себя чувствую, – сказал Маяковский.

Потом:

– Позвоните завтра.

Такой необычный приём меня ошарашил. В коридоре Паша ещё раз подтвердила, что он помнил о вчерашнем выступлении».

Неожиданно пришли бывший редактор «Комсомольской правды» Александр Мартыновский (Тарас Костров) и Виктор Шкловский. Завязалась оживлённая беседа. Лавут удалился встревоженный:

«Весь день я находился под впечатлением этого свидания. В конце концов, решил, что, очевидно, произошли какие-то неприятности с премьерой в цирке и, может быть, он ещё переживает злосчастную историю с портретом».

Но любые «неприятности» в цирке и «переживания» из-за неопубликованного портрета – всё это лишь обидные происшествия, которые доставляют огорчения, порою даже очень большие. Но в предсмертном письме Маяковского есть слова: «у меня выходов нет», говорящие о том, что произошло нечто гораздо более серьёзное. На это обращали внимания многие исследователи. Так, Светлана Стрижнева, директор Государственного музея В.В.Маяковского, писала:

«Что-то серьёзное, о чём мы не знаем, произошло 11–12 апреля. Фраза «у меня выходов нет», возможно, указывает на какой-то важный внешний толчок к написанию письма. Однако прямых несомненных документальных свидетельств этого нет. Возможно, поводом к написанию предсмертного письма явился какой-то разговор. Но ни близкие, ни друзья, отмечавшие мрачное настроение Маяковского, не были в него посвящены».

Да, только «какой-то разговор», содержание которого мы никогда не узнаем, мог стать причиной того, что Маяковский принял твёрдое решение: из жизни надо уходить. А угроза Агранова (арестовать поэта) и трагические судьбы узников Лубянки (Ганина, Блюмкина и Силлова) весьма красноречиво и убедительно говорили ему, что выходов из сложившейся ситуации нет.

Так что решение Владимир Владимирович принял окончательное. Но он не торопился – оставались дела, которые необходимо было доделать. Видимо, поэтому прощальное письмо и написано карандашом – это был черновик, который предстояло переписать авторучкой перед самым приведением в исполнение принятого решения.

Прежде всего, Маяковскому предстояло посмотреть генеральную репетицию меломимы «Москва горит» и попрощаться с друзьями. Провести с ними последний разговор. Может быть даже, устроить последнее выяснение отношений, чтобы расставить все точки над «Ь>. Сыграть последнюю партию в покер, в которой, возможно, удастся отыграться. И только затем – «ваше слово, товарищ маузер»\

Поэтому, встав с кровати, Владимир Владимирович сразу же позвонил Асееву.

«…с утра раздался звонок, Маяковский просил устроить у меня обязательно сегодня тру с теми же партнёрами, только обязательно, непременно, это его настоятельная просьба. Я, было, начал отговариваться малым знакомством с остальными, но Маяковский таким тоном говорил, так это оказывалось для него важно, что я согласился позвонить Яншину и пригласить его к себе на покер.

Однако Яншин был на репетиции, откуда его вызвать было нельзя, позже он уже ушёл из театра, одним словом, дело не сладилось.

Я позвонил Маяковскому, он воспринял это как-то тоже без возбуждения: обычно невыполнение его просьбы вызывало возмущение и гром в телефонной трубке. Правда, это чаще всего касалось работы».

Да, на этот раз Маяковский воспринял сообщение Асеева удивительно спокойно. Так же, как и разбившийся бокал в Лубянском проезде:

«– Значит, так нужно».

Получалось, что прощания с друзьями не будет, последнее выяснение отношений не состоится, и отыграться в покер тоже не удастся.

В тот день в Федерации писателей обсуждали проект закона об авторском праве. И Маяковский отправился туда, положив в карман черновик своего прощального послания. Участвовавший в том же мероприятии Лев Никулин встретил Владимира Владимировича за обедом, о чём (спустя много лет) написал:

«Я видел его в последний раз в Доме Герцена… Он сидел за столиком у дверей в нижнем полуподвальном зале. <…> Он показался мне угрюмым, действительно, он был мрачен, впрочем, не более чем в дни дурного настроения, после пережитых неприятностей, например, грубой, несправедливой статьи в газете…

…я спросил Владимира Владимировича, доволен ли он «Рено», своим маленьким автомобилем, который привёз из Парижа. Я помнил, что он мне хвалил эту примитивную, по нашим понятиям теперь, машинку за прочность и удобство. <…> Он посмотрел на меня чуть удивлённым взглядом и промолчал.

Он простился и ушёл. Я видел в окно, как он уходил в ворота тяжёлыми, большими шагами».

Маяковский направился на Лубянский проезд – в ту самую комнату-лодочку, в которой ему предстояло осуществить задуманное.

Погода в тот день выдалась пасмурной, дул пронизывающий ветер, и это не улучшало настроения. Уход из жизни поэта революции становился не торжественно-революционным, а унылобудничным, что тоже добавляло Маяковскому угрюмости.

Немного поразмыслив, он решил всё же устроить прощание – то, которое не смог организовать Асеев. Если не со своими друзьями, то хотя бы с той, кого совсем ещё недавно считал самым близким своим человеком. И, войдя в свою комнату, Владимир Владимирович снял телефонную трубку.

Вероника Полонская:

«12 апреля у меня был дневной спектакль. В антракте меня вызывают к телефону. Говорит Владимир Владимирович. Очень взволнованный, он сообщает, что сидит у себя на Лубянке, что ему очень плохо… и даже не сию минуту плохо, а вообще плохо в жизни…

Только я ему могу помочь, говорит он. Вот он сидит за столом, его окружают предметы – чернильница, лампа, карандаши, книги и прочее.

Есть я – нужна чернильница, нужна лампа, нужны книги…

Меня нет – и всё исчезает, всё становится ненужным.

Я успокаивала его, говорила, что я тоже не могу без него жить, что нужно встретиться, хочу его видеть, что я приду к нему после спектакля».

И вдруг совершенно спокойным тоном Маяковский задал вопрос, показавшийся Веронике Витольдовне очень странным:

«Владимир Владимирович сказал:

– Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьёй. Вы не будете протестовать против этого?

Я ничего не поняла тогда, так как до этого он ничего не говорил мне о самоубийстве. И на вопрос его о включении меня в семью ответила:

– Боже мой, Владимир Владимирович, я ничего не понимаю из того, что вы говорите! Упоминайте где хотите!»

Вероятно, тогда же Маяковский позвонил и на квартиру, где жили его мать и сёстры. К телефону подошла сестра Ольга, которая потом вспоминала:

«Володя говорил со мной упавшим голосом: я думала, что просто он ещё слаб».

Как видим, и Ольга Владимировна считала, что её брат уже выздоравливал, но был «ещё слаб».

Маяковский предложил сестре встретиться 14 апреля на Лубянском, где хотел передать ей деньги. Туда же должна была подойти и художница Елизавета Лавинская. Поэт продолжал доделывать недоделанные дела.

План разговора

Поговорив по телефону с сестрой и ожидая прихода Вероники, Маяковский принялся составлять план предстоявшего разговора с ней. План этот сохранился. Он тоже написан карандашом на первом попавшемся под руку листке бумаги. Им оказался бланк Центрального управления Госцирками. На обратной его стороне и появились те 16 пунктов, которые отражали все нюансы предстоявшего разговора:

«1) Если любят – то разговор приятен

2) Если нет – чем скорей тем лучше

3) Я – первый раз не раскаиваюсь в бывшем будь еще раз такой случай буду еще раз так поступать

4) Яне смешон при условии знаний наших отношений

5) В чем сущность моего горя

6) не ревность

7) Правдивость человечность

нельзя быть смешным

8) Разговор – я спокоен

Одно только не встретились ив 10 ч.

9) Пошёл к трамваю тревога телефон не была и не должна шел наверняка кино если не были Мих. Мих. со мной не звонил

10) Зачем под окном разговор

11) Яне кончу жизнь не доставлю такого удовольст<вия> худ<ожественному> театру

12) Сплетня пойдет

13) Игра способ повидаться если я не прав

14) Поездка в авто

15) Что надо

прекратить разговоры

16) Расстаться сию же секунду или знать что делается».

Поскольку в кармане Маяковского лежало прощальное

письмо, адресованное «Всем», второй пункт его «плана» сразу приобретал зловещие оттенки: «чем скорее» прогремит задуманный им выстрел, «тем лучше».

Следующие пункты тоже дают много информации. Например, как тяжело он переносил «ложь». В третьем пункте вспоминается размолвка, случившаяся из-за похода Вероники в кино, который она хотела скрыть. Маяковский на это собирался сказать, что он не раскаивается в том, как отреагировал на её поступок. Что он «не выносит лжи», что обмана прощать не намерен, и что между ними будет всё кончено, если повторится «ещёраз такой случай».

Владимир Владимирович собирался напомнить Веронике, что в их отношениях уже были случаи, когда ему приходилось заявлять ей, что он терпеть не может обмана.

А в том, что поведение и настроение Маяковского в последние дни резко изменились, нет никакой его вины. И «ревность» тут не причём. Ведь, по его мнению, отношения между людьми должны определять «правдивость» и «человечность». Но случилась беда. Или, как выразился он сам, «горе».

Пункты 8-ой и 9-ый наводят на мысль, что Маяковский решил рассказать Веронике, отчего возникло это «горе»: кто-то, видимо, стал поднимать его на смех, но он оставался спокойным. До тех пор, пока не обнаружилась «ложь» Вероники.

И Маяковский вновь подробно вспоминал детали того злополучного вечера. Как он в «тревоге» шёл к трамваю. Как позвонил в театр, где должна была быть Вероника, но ему сказали, что она там «не была и не должна» была быть. Как ему стало ясно, что Вероника «наверняка» в «кино».

Видимо, Полонская, продолжая лукавить, говорила ему, что ни в каком кино она не была. Но у Маяковского, надо полагать, были какие-то неопровержимые доказательства, исходившие от «Мих. Мих», то есть от Яншина. Поэтому и никчёмным был «под окном разговор», когда к нему из дома вышла Вероника.

Затем Маяковский собирался заверить Полонскую в том, что кончать жизнь не собирается, так как разнесётся «сплетня» о том, что ему не удалось отбить жену у артиста Художественного театра. Поэтому «такого удовольствия» он доставлять не собирается.

В предстоявшем разговоре предстояло ещё развеять недоумение, которое могло возникнуть у Вероники – зачем Маяковский так упорно созывал всех (и продолжает созывать) на «игру» в покер. Это всего лишь повод. Чтобы «повидаться». И чтобы в разговоре подтвердить свою «правоту».

Про последние два пункта «плана» Бенгт Янгфельдт написал: «…два важных пункта касались будущего: они должны прекратить разговоры и решить, что делать дальше».

Однако, если внимательно вчитаться в эти пункты, то становится ясно, что ни о каком «будущем» речь в них не идёт – их содержание касалось даже не сиюминутного, а сиюсекундного момента. Знакомя читателей с «планом» Маяковского, Янгфельдт пункт шестнадцатый представил так:

«Расстаться [?] сию же секунду или знать что делается». То есть поставил после первого слова вопросительный знак, означающий, что ему не совсем понятен смысл этого глагола. А между тем ничего загадочного в этом слове нет. Ведь в предыдущем пункте сказано, что «надо прекратить разговоры», поскольку выяснения отношений бессмысленны. Если любовь закончилась, остаётся только одно – с жизнью «расстаться сию же секунду», и тем скорее» это произойдёт, «тем лучше». Ведь в кармане у него уже лежало прощальное письмо, адресованное «Всем».

Но вот к Маяковскому пришла Полонская.

Визит Вероники

Впоследствии Вероника Витольдовна написала:

«После спектакля мы встретились у него.

Владимир Владимирович, очевидно, готовился к разговору со мной. Он составил даже план этого разговора и всё сказал мне, что написал…

Потом мы оба смягчились.

Владимир Владимирович сделался совсем ласковым. Я просила его не тревожиться из-за меня, сказала, что буду его женой. Я тогда это твёрдо решила. Но нужно, сказала я, обдумать, как лучше, тактичнее поступить с Яншиным.

Тут я просила его дать мне слово, что он пойдёт к доктору, так как, конечно, он был в эти дни в невменяемом состоянии. Просила его уехать, хотя бы на два дня куда-нибудь в дом отдыха.

Я помню, что отметила эти два дня у него в записной книжке. Эти дни были 13 и 14 апреля.

Владимир Владимирович и соглашался, и не соглашался. Был очень нежный, даже весёлый».

Тут в дверь комнаты постучали. Это был шофёр, который приехал, чтобы отвезти Маяковского в Гендриков. Вероника тоже заторопилась обедать, и Владимир Владимирович повёз её домой. Через два дня она говорила следователю:

«В квартире пробыла всего не больше 30 минут; он меня поехал провожать на автомашине домой, всё время был весел…»

В воспоминаниях, написанных через восемь лет, сказано:

«По дороге мы играли в американскую (английскую) игру, которой он меня научил: кто первый увидит человека с бородой, должен сказать – „борода“. В это время я увидела спину Льва Александровича Гринкруга, входящего в ворота своего дома, где он жил.

Я сказала:

– Вот Лёва идёт.

Владимир Владимирович стал спорить. Я говорю:

– Хорошо, если это Лёва, то ты будешь отдыхать 13-го и 14-го. И мы не будем видеться.

Он согласился. Мы остановили машину и побежали, как безумные, за Лёвой. Оказалось, это он.

Лев Александрович был крайне удивлён тем, что мы так взволнованно бежали за ним».

Гринкруг спросил у Маяковского:

«– Что у тебя такой вид, как будто тебе жизнь не в жизнь

Обратим внимание, что Гринкруг не спросил, не заболел ли Маяковский. Стало быть, он выглядел, как человек, переживший какую-то трагедию.

Усмехнувшись, Маяковский ответил:

«– А может быть, мне действительно жизнь не в жизнь».

Но спор Полонская выиграла. В её воспоминаниях добавлено:

«У дверей моего дома Владимир Владимирович сказал:

– Ну, хорошо. Даю вам слово, что не буду вас видеть два дня. Но звонить вам всё же можно?

– Как хотите, – ответила я, – а лучше не надо.

Он обещал, что пойдёт к доктору и будет отдыхать эти два дня».

Ни к какому врачу Маяковский идти, конечно же, не собирался – ведь больным он себя в тот момент уже не чувствовал.

Вечером он всё же не удержался и позвонил Полонской. В её воспоминаниях сказано:

«…мы долго и очень хорошо разговаривали. Он сказал, что пишет, что у него хорошее настроение, что он понимает теперь: во многом он не прав, и даже лучше, пожалуй, отдохнуть друг от друга два дня…»

Видимо, именно тогда Вероника пришла к убеждению, о котором написала потом в своих воспоминаниях:

«У меня появилось твёрдое убеждение, что нужно решать – выбирать. Больше лгать я не могла. Я даже не очень ясно понимала теперь, почему развод с Яншиным представлялся мне тогда таким трудным».

Кто знает, а не прослушивались ли телефонные разговоры Маяковского? По распоряжению всё того же Агранова.

Могут сказать, что в ту пору такую «подслушку» просто невозможно было сделать. Чисто технически. Но ведь Борис Бажанов, ставший в начале 20-х годов секретарём политбюро (и Сталина), очень скоро выяснил (а потом и написал об этом):

«…у Сталина в его письменном столе есть какая-то центральная станция, при помощи которой он может включиться и подслушать любой разговор, конечно, “ветрушек”. Члены правительства, говорящие по “вертушкам”, твёрдо уверены, что их подслушать нельзя – телефон автоматический. Говорят они поэтому совершенно откровенно, и так можно узнать все их секреты».

Если в начале 20-х годов Сталин мог подслушивать своих коллег, то в 1930-ом подобной «подслушкой» вполне могло быть вооружено и ОГПУ.

Но даже если Агранов и не подслушивал Маяковского, он вполне мог вызвать Веронику Полонскую и очень настойчиво попросить её вести себя с Маяковским уклончиво, ни в коем случае не соглашаясь с его предложениями по переустройству жизни. Поэтому вечер 12 апреля Вероника описала так (всего через сутки в показаниях следователю):

«В тот же день около 19 часов он позвонил мне по телефону и просил у меня извинения, так как мы условились, что он звонить мне не будет, заявил мне, что ему скучно и попросил меня с ним видеться; я сказала, что видеться с ним не могу».

Так неожиданно благополучно и тихо завершился день, которому, по задумке Маяковского, был уготован другой – трагичный – финал.

Тринадцатое апреля

Ночь на 13 апреля Владимир Владимирович провёл в своей комнате на Лубянском проезде.

Утром Павел Лавут дал о себе знать в Гендриков переулок: «Тринадцатого я позвонил по телефону, но Маяковского не было. Я оставил Паше телефон Дома Герцена…»

А в Лубянском на зазвонивший телефон поэт откликнулся. Звонили из Федерации писателей с предложением съездить в Ленинград. Владимир Владимирович не возражал. Кроме того, он дал согласие принять участие в вечере ленинградских писателей, который должен был состояться 15 апреля в Политехническом музее. Согласился также выступить в клубе «Работница» на Бакунинской улице 14-го и 19-го числа.

Валентин Скорятин:

«По словам литератора И.Рахилло, знакомый репортёр из журнала „Безбожник“ рассказал ему о своей встрече с поэтом. Он побывал у Маяковского 13 апреля.

Журналисты «Безбожника» решили поместить в юбилейный номер факсимильное приветствие Маяковского читателям, и репортёр отправился к поэту. Часов в одиннадцать он пришёл на Лубянский. Дверь открыл Маяковский. Через плечо – мохнатое полотенце. Шёл умываться. Пригласил посетителя в комнату. На камине – ваза с фруктами. Маяковский присел к столу и расписался на квадратике бумаги. Пошутил: «Только не подделайте вексель!» Провожая посетителя, сунул ему в руки два мандарина: «Фрукты полезны для здоровья!»»

Чем занялся Владимир Владимирович, проводив репортёра?

Пообещав в течение двух дней не беспокоить Веронику, Маяковский неожиданно передумал.

«Позвонил он в обеденное время и предложил 14-го утром ехать на бега.

Я сказала, что поеду на бега с Яншиным и с мхатовцами, потому что мы уже сговорились ехать, а его прошу, как мы условились, не видеть меня и не приезжать.

Он спросил, что я буду делать вечером. Я сказала, что меня звали к Катаеву, но что я не пойду к нему и, что буду делать, не знаю ещё».

В этих словах Полонской немного смущает то, как она отреагировала на предложение «14-го утром ехать на бега». Ведь 14 апреля в десять часов утра у неё начиналась ответственная репетиция в театре?

Полонская впоследствии писала, что её отказ поехать на бега Маяковский воспринял спокойно. Но есть воспоминание, которое говорит о другом.

Днём 13 апреля поэта видели в Доме писателей (рядом с Тверской улицей), во дворе которого он разговаривал с кинорежиссёром Николаем Михайловичем Шенгелая и с его женой актрисой Нато (Натальей Георгиевной) Вачнадзе.

Там же Маяковский повстречал и Александра Довженко, с которым, как мы помним, ему не удалось встретиться 9 апреля, и он назначил кинорежиссёру встречу на 14 число.

Вероятно, тогда же произошёл разговор и с Павлом Лавутом:

«…днём Маяковский позвонил мне. Договорились, что приду к нему на следующий день, как обычно, – в половине одиннадцатого».

Судя по тому, как вёл себя Маяковский потом, у него вполне мог состояться ещё какой-то разговор, или произойти ещё какая-то встреча. Скорее всего, с Аграновым, потому что его настроение вдруг резко переменилось. Об этом – в воспоминаниях художницы Валентины Михайловны Ходасевич, оформлявшей цирковое представление «Москва горит».

Эпизод в цирке

Премьера меломимы должна была состояться 14 апреля, но в сроки не уложились и спектакль перенесли на 21-ое. Репетиции проходили не так энергично и не с тем подъёмом, с каким хотелось бы, и Маяковский был этим очень недоволен, нервничал.

Валентина Ходасевич, которая в тот воскресный день занималась своими постановочными делами (монтировала декорации), потом написала:

«13 апреля. Четыре часа дня. Кончилась актёрская репетиция. С арены все ушли. Теперь она в моём распоряжении до шести вечера, когда начнут готовить вечернее представление…

Внезапно… в полном безмолвии пустого цирка раздаётся какой-то странный, резкий, неприятный, бьющий по взвинченным нервам сухой треск, быстро приближающийся к той стороне арены, где я переругиваюсь с главным плотником. Оборчиваюсь на звук… Вижу Маяковского, быстро идущего между первым рядом кресел и барьером арены с палкой в руке, вытянутой на высоту спинок кресел первого ряда. Палка дребезжит, перескакивает с одной деревянной спинки кресла на другую. Одет он в чёрное пальто, чёрная шляпа, лицо очень бледное и злое. Вижу, что направляется ко мне. Здороваюсь с арены. Издали, гулко и мрачно, говорит:

– Идите сюда!

Перелезаю через барьер, иду к нему навстречу. Здороваемся. На нём – ни тени улыбки. Мрак.

– Я заехал узнать, в котором часу завтра сводная репетиция, хочу быть, а в дирекции никого. Так и не узнал… Знаете что? Поедем покататься, я здесь с машиной, проедемся…

Я сразу же говорю:

– Нет, не могу – у меня монтировочная репетиция, и бросить её нельзя.

– Нет?! Не можете?!.. Отказываетесь? – гремит голос Маяковского.

У него совершенно белое, перекошенное лицо, глаза какие-то воспалённые, горящие, белки коричневатые, как у великомучеников на иконах… Он опять невыносимо выстукивает какой-то ритм палкой о кресло, около которого стоим, опять спрашивает:

– Нет?

Я говорю:

– Нет.

И вдруг какой-то почти визг или всхлип:

– Нет? Все мне говорят «нет»!.. Только нет! Везде нет…

Он кричит это уже на ходу, вернее, на бегу вокруг арены

к выходу из цирка. Палка опять визжит и дребезжит ещё бешенее по спинкам кресел. Он выбегает. Его уже не видно…

Выскакиваю на улицу, настигаю его около автомобиля и говорю неожиданно для себя:

– Владимир Владимирович, успокойтесь! Подождите несколько минут, я поговорю с рабочими, я поеду с вами, но дайте договориться – пусть без меня докончат монтировочную».

Когда Валентина Михайловна вернулась, её встретил совершенно другой человек:

«Прекрасный, тихий, бледный, но не злой, скорее, мученик. Думаю: «Пусть каприз, но это же Маяковский! Правильно, что я согласилась!» Владимир Владимирович, ни слова не говоря, подсаживает меня в машину, садится рядом со мной и говорит шофёру:

– Через Столешников».

«Рено» тронулось.

Маяковский молчал. Молчание это, по словам Ходасевич, было «тягостным». Но потом вдруг повернулся к своей спутнице, посмотрел дружелюбно и с виноватой улыбкой сказал, что ночевать сегодня будет в Лубянском проезде, боится проспать репетицию, поэтому просит её позвонить ему завтра утром и разбудить.

Ходасевич пообещала позвонить.

Ещё какое-то время ехали молча. Неожиданно Маяковский попросил водителя остановиться.

«Небольшой поворот руля, и мы у тротуара. Владимир Владимирович уже на ходу открывает дверцу и, как пружина, выскакивает на тротуар, дико мельницей крутит палку в воздухе, отчего люди отскакивают в стороны, и он почти кричит мне:

– Шофёр довезёт вас, куда хотите. А я пройдусь!

И быстро, не поворачиваясь в мою сторону, тяжёлыми огромными шагами, как бы раздвигая переулок (люди расступаются, оглядываются, останавливаются) направляется к Дмитровке».

Шагая по тротуару, он размахивал тростью так, что прохожие в испуге шарахались.

Ходасевич крикнула ему вслед:

«– Какое хамство! (Вероятно, не слышал – надеюсь!..)».

Потом она написала:

«Всё было противно, совершенно непонятно и поэтому – страшно».

Попросила водителя вернуться в цирк. И они вновь проехали мимо Маяковского:

«Он шёл быстро, „сквозь людей“, с высоко поднятой головой – смотрел поверх всех и был выше всех. Очень белое лицо, всё остальное очень чёрное. Палка вертелась в воздухе, как хлыст, быстро-быстро, и казалось, что она мягкая, элестич-ная, вьётся и сгибается в воздухе».

Почему Владимир Владимирович так внезапно покинул автомобиль?

Ведь он направился в свою комнату в Лубянском проезде.

Вернувшись домой

На следующий день сосед Маяковского, 23-летний электромонтёр Николай Яковлевич Кривцов, рассказал следователю (орфография протокола):

«13 Апреля с/г. Я был в кухне и готовил для себя обед Маяковский, пришол в кухню и попросил у меня спичку закурить которому я одолжил и он ушол в свою комнату, как я замечал он имел угрюмый внешний вид лица, чем это об'яснялось я незнаю…»

Другой сосед Маяковского, 26-летний студент химического факультета 2-го МГУ Михаил Юльевич Бальшин, следователю сообщил (орфография протокла):

«В последний раз до его смерти Маяковского видал 13 Апреля с/г. которому я зашол в компоту с тем чтоб попросить два билета на „баню“, он мне обещал достать 16 Апреля, в роз-говоре с ним я заметил что он был в угнетенном состоянии, на этом розговор с ним был зокончен и я его не видал».

Протокол допроса 26-летней Мэри (Марии) Семёновны Татарийской (орфография протокола):

«Маяковского знаю с 1925 год. Живу с ним в одной квартире. Отношения добро-соседские. Сестра моя машинистка и печатала почти все его произведения, включая и последние, пьесы. Кроме того, вся почта проходила через наши руки, иногда он просил, передать деньги, книги, билеты, кому либо! 12 Апреля он просил передать деньги в конверте сестре. (Он это делал каждый месяц). 13 апреля он передал мне 50 руб. и просил передать Гизу, эти два дня заметно нервничал, часто убегал, и прибегал в квартиру».

Ещё Маяковский звонил по телефону. На этот раз – Асееву. Трубку сняла сестра его жены. Сам Асеев потом рассказывал:

«В воскресенье 13 апреля 1930 года я был на бегах. Сильно устал, вернулся голодный. Сестра жены Вера, остановившаяся в нашей комнате, сообщила мне, что звонил Маяковский. Но, прибавила она, как-то странно разговаривал. Всегда с ней любезный и внимательный, он, против обыкновения, не поздоровавшись, спросил, дома ли я, и когда Вера ответила, что меня нет, он несколько времени молчал у трубки и потом, вздохнувши, сказал: „Ну что ж, значит, ничего не поделаешь“.

Было ли это выражением досады, что не застал меня дома, или чего-то большего, что его угнетало, – решить нельзя. Но я отчётливо помню, что Вера была несколько даже обижена, что он ограничился только этой фразой и положил трубку».

Складывается впечатление, что Маяковский настойчиво искал хоть какого-то повода, который позволил бы ему отложить (хотя бы на какое-то время) приведение в исполнение принятого им решения.

Мария Татарийская (орфография протокола):

«13 апреля вечером, он за стеной, стонал, охал..»

Не найдя Асеева, Владимир Владимирович стал разыскивать Луэллу Краснощёкову, но тоже безрезультатно. Ему просто необходим был хоть кто-то, кто мог бы составить ему компанию в этот вечер – так не хотелось оставаться одному!

Видимо, кого-то он всё-таки нашёл и пригласил в гости. В Гендриков переулок. Куда отправился и сам (сильно опечаленный).

Мария Татарийская (орфография протокола):

«…когда он ушел не знаю. Повидимому поздно».

В кармане его пиджака продолжало лежать прощальное письмо, написанное накануне. Приведение в исполнение приговора, вынесенного самому себе, вновь откладывалось.

Но ведь он при этом давал согласие на выступления. Значит, продолжал ещё на что-то надеяться?

Вполне возможно, что к нему мог заехать Агранов. Или позвонить по телефону. И вновь высказать своё отношение к тому спектаклю, который шёл в театре Мейерхольда, и который, с точки зрения ОГПУ, был явно антисоветским. Завершить разговор могло напоминание о том, что гепеушники в срочном порядке готовят против Маяковского «дело».

Не трудно себе представить, как мог воспринять эти слова Владимир Владимирович.

В воспоминаниях Елизаветы Лавинской приводится (со ссылкой на рассказ всё того же Николая Асеева) такой эпизод:

«13 апреля приехала из Ленинграда какая-то женщина (кажется, первая жена Натана Альтмана), ей нужно было видеть Бриков, она не знала, что они за границей. На Гендриковом она застала одного Маяковского, с которым, кажется, не была знакома. Она была потрясена его видом – казался совершенно больным. Он её задержал около себя, прочёл предсмертное письмо и, кажется, сказал такую фразу: „Я самый счастливый человек в СССР и должен застрелиться“.

Уйдя от Маяковского, она хотела сразу же позвонить Асееву, рассказать, предупредить, но потом «застеснялась» – мало ли какие у поэта могут быть настроения

Когда вечером (в 8 часов) в Гендриков заглянул муж Луэллы (она вышла замуж в декабре 1929 года за инженера-механика, ставшего писателем-фантастом, Илью Иосифовича Варшавского), он, застав Маяковского у накрытого стола пьющим в одиночестве вино, потом говорил:

«Я никогда не видел Владимира Владимировича таким мрачным».

Поскольку больше никто в Гендриков не пришёл, Маяковский сам отправился в гости.

Неазартная игра

Маяковский пошёл к Валентину Катаеву.

Аркадий Ваксберг:

«События этих – последних его – дней описаны в литературе множество раз. Обратим внимание лишь на то, что Маяковский не внял настойчивой просьбе Лили не общаться с писателем Валентином Катаевым и вечер 13 апреля (впервые!) провёл у него. Ещё летом двадцать девятого года Лиля писала ему в Ялту: "Волосик, очень прошу тебя не встречаться с Катаевым. У меня есть на это серьёзные причины…. Ещё раз прошу – не встречайся с Катаевым (подчёркнуто Лилей. – А.В.)".

Ни одной другой подобной просьбы мы в их огромной переписке не найдём».

Бенгт Янгфельдт:

«С чем была связана эта просьба, установить не удалось».

И вновь Аркадий Ваксберг:

«Причина была, видимо, очень серьёзной – тончайшая интуиция не подвела Лилю и тут. Заметим попутно, что В.А.Катанян и все остальные, кто знал или мог знать, какая тайна скрывалась за этой просьбой-мольбой, тоже её не раскрыли. Катаев был ещё жив – вступать в конфронтацию с ним никто не захотел».

Что тут можно сказать? Во-первых, в гости к Катаеву Маяковский уже ходил – 15 мая 1929 года, сразу же после того, как побывал на ипподроме, где познакомился с Вероникой Полонской. Вся компания отправилась тогда к Катаеву. Во-вторых, о том, почему нельзя общаться с Катаевым, Маяковский хорошо знал – Лили Юрьевна всё ему подробно рассказала при первой же встрече. И тот давний запрет, надо полагать, уже не действовал.

Издательский работник Михаил Яковлевич Презент записал в дневнике:

«Дело было, как рассказывает Регинин, так: в эту ночь, вернее 13.4. вечером к В.Катаеву пришёл Маяковский, который никогда к Катаеву на новую кв<артиру > не заходил».

Журналист Василий Александрович Регинин (ровесник Маяковского) заглянул к Катаеву чуть позднее (в половину первого ночи).

Маяковский пришёл сюда, видимо, потому, что ему вновь почудилось, что Полонская обманет его: сказала, что к Катаеву не пойдёт, и опять слукавит.

Валентина Катаева дома не оказалось. Но в его квартире находился ровесник Маяковского и давний его знакомец ещё со времён РОСТА – художник Владимир Осипович Роскин (кстати, присутствовавший 30 декабря 1929 года в Гендриковом переулке на торжествах в честь 20-летия работы поэта). Сели играть в маджонг.

Маяковский закурил.

Роскин тут же иронично-насмешливо спросил, как же так, ведь он же бросил курить, о чём торжественно сообщил в стихотворении «Я счастлив!». Маяковский мрачно ответил, что это стихотворение к нему отношения не имеет, поэтому ему курить можно.

Владимир Роскин:

«И тут я понял, что избежал словесной пощёчины, в другое время он уничтожил бы меня меткой остротой за эту иронию».

Роскин, конечно же, не понял (да и вряд ли мог понять), что именно хотел сказать этими словами Маяковский. А между тем смысл в его фразу был вложен весьма зловещий: ведь поэт ещё вчера мог расстаться с жизнью, но пока отложил это расставание. Стало быть, его на этом свете как бы уже не было, поэтому к нему никакие стихи отношения не имели, а в карты играла его бестелесная тень.

Партия завершилась поражением поэта – он проиграл десять рублей. Тут же расплатившись, сказал, что играть больше не желает.

Роскин решил было обратить свой выигрыш в шутку, заявив, что оставит эту десятку на память. Чтобы она напоминала ему обо всех проигрышах последних лет и о тех унижениях, которым он как проигравший подвергался со стороны Маяковского.

В ответ Владимир Владимирович как-то отстранённо посмотрел на него, провёл ладонью по его щеке и сказал:

«– Мы с вами оба небриты».

После чего встал и ушёл в другую комнату.

Роскина это вновь очень удивило:

«На него это совсем было непохоже. Он ведь никогда не оставлял партнёра в покое, если имел возможность отыграться, и играл всегда до тех пор, пока партнёр не отказывался сам играть; а когда у него не оставалось денег, он доставал бы их, спешно написав стихи, чтобы иметь возможность отыграться. Я понял, что он в очень плохом настроении».

А Валентин Катаев в книге «Трава забвения» (написанной, правда, спустя три десятилетия после излагавшихся в ней событий) утверждал, что Маяковский дома его застал. И даже разбудил его – прилёгшего отдохнуть:

«В этот день он острил скорее по привычке. Мне показалось, что нынче он что-то невесел, озабочен, будто всё время прислушивается к чему-то. Наверное, подумал я тогда, замучил грипп…

У него было затруднённое гриппозное дыхание, он часто сморкался, его нос с характерной булькой на конце клубнично краснел. Он привык носить с собой в коробочке кусочек мыла и особую салфеточку, и, высморкавшись, он каждый раз шёл в кухню и там над раковиной мыл руки этим своим особым мылом и вытирался собственной, особой салфеточкой…

Я сбегал на Сретенку купить что-нибудь поесть… принёс бутылку полусухого «абрау-дюрсо»… налил в наши стаканы шипучее вино, Маяковский его только пригубил. Видно, не хотел пить. Он вообще пил немного, преимущественно лёгкое виноградное вино, в чём сказывалось его грузинское происхождение».

Судя по всему, Маяковский был совершенно трезв – так, во всяком случае, показалось Катаеву.

«В этот миг вдруг раздался звонок до сих пор молчавшего телефона.

По-видимому, наступил тот московский час, когда знакомые начинали перезваниваться, сговариваясь, где бы провести сегодняшний вечерок. В последнее время почти каждый день почему-то собирались у меня, так что моя квартира превратилась в подобие ночного клуба.

Едва я успел снять трубку, как Маяковский стремительно шагнул ко мне и сделал повелительный жест рукой, означавший приказание, прежде чем ответить, прикрыть телефонную трубку, что я и сделал.

– Кто звонит? – спросил Маяковский.

– Сейчас узнаем.

Дальнейшее происходило так: я спрашивал, кто говорит, закрывал трубку ладонью и вполголоса сообщал Маяковскому имя звонившего, а он, несколько мгновений подумав, утвердительно или отрицательно, но чаще отрицательно кивал головой. Иногда прибавляя при этом что-нибудь вроде: "Пусть приходит " или «А ну его к чёрту», а то ещё и значительно похуже, после чего я покорно говорил в трубку: "Я сегодня вечером занят " или "Приходите"».

Через какое-то время в передней раздался звонок, и, по словам Катаева, послышался:

«Шум голосов. Вспыхнул свет. Восклицания. Всё изменилось. Ещё звонок. Ещё восклицания. Стали подваливать выбранные Маяковским гости».

Кому больше верить – Роскину или Катаеву – сказать трудно. Возможно, и тот и другой подробности подзабыли (к тому времени, когда принялись писать воспоминания), и поэтому в их рассказах происходившее выглядит немного по-разному.

Дальнейшие события

Владимир Роскин:

«К этому времени, часам к девяти с половиной, пришли Олеша и Катаев. В столовой стали накрывать на стол».

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«Что же было потом? Обычная московская вечеринка. „Заглянули на огонёк“. Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга. Как большая редкость – коробка шоколадного набора: по краям бумажные кружевца, а в середине серебряная длинногорлая фляжечка ликёрной конфеты. В виде экспромта, забавного курьёза: остатки от обеда – миска вареников с мясом, которые ещё больше подчёркивали случайный характер вечеринки, её полную непреднамеренность. Сидели тесно вокруг стола. Стульев, конечно, не хватило. Мы с Маяковским рядом на большой бельевой корзине, покрытой шкурой белого медведя».

Владимир Роскин:

«Позвонив предварительно по телефону, приехали после бегов Полонская, Яншин и Ливанов. Пока готовился ужин, Олеша и Катаев, заметив настроение Владимира Владимировича, всё время подшучивали над ним… Но Владимир Владимирович был молчалив, мрачен, лишён остроумия».

Полонская описала внешний вид Маяковского:

«Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:

– Я был уверен, что вы здесь будете!».

Это утверждение Вероники Полонской вызывает всё тот же вопрос: кому верить – ей или Катаеву? Ведь ему показалось, что Маяковский совершенно трезв. И Павел Лавут, знавший Маяковского очень хорошо, убедительно свидетельствовал:

«Маяковский на публике говорил: “Вино я всосал с молоком матери – родился среди виноградников и пил его, как дети пьют молоко”…

… водки не признавал, разве что изредка, за компанию или в торжественно-новогодние дни».

Впрочем, и Катаева Владимир Владимирович тоже тогда удивил, и в «Траве забвения» появился эпизод:

«Маяковский… был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.

– Владимир Владимирович, хотите вареников?

– Благодарю вас.

– Благодарю вас да или благодарю вас нет?..

Однако в этот вечер Маяковского как будто подменили. Он вежливо отвечает:

– Да, благодарю вас».

То, что Маяковский был чрезвычайно мрачен и, как показалось Веронике, ещё и основательно пьян, конечно же, её не обрадовало. К тому же она была задета тем, что нарушено данное им же самим обещание – два дня не встречаться.

Владимир Владимирович был тоже очень недоволен – ведь Вероника в очередной раз обманула его: говорила, что не пойдёт к Катаеву, а сама пришла.

И оба принялись возмущаться.

У всех остальных настроение было приподнятое, весёлое.

Валентин Катаев:

«Молодой Борис Ливанов, в те времена ещё подававший большие надежды, красавец-актёр ростом почти с Маяковского, ну, может быть, на два пальца ниже, обаятельный простак и герой-любовник, уже хлебнувший сладкой отравы сценического успеха, весельчак и душа-парень, жаждал померяться остроумием с Маяковским и всё время задирался, подбрасывал ему на приманку едкие шуточки, однако безрезультатно. Маяковский отмалчивался.

Не отставал от Маяковского и молодой Яншин, тоже уже знаменитый на всю Москву, прославившийся в роли Лариосика в наимоднейшей пьесе Булгакова «Дни Турбиных», – тоненький, немного инфантильный, мягко ритмичный, полный скрытого мягкого юмора, не лишённого, однако, большой доли сарказма. Такому – палец в рот не клади, не доверяй его детской улыбке!»

Давая на следующий день показания следователю, Полонская сказала (орфография протокола):

«…он стал ко мне приставать на виду у всех и разговаривать; я ему отвечала неохотно и просила чтобы он ушел. На это он мне ответил что-то грубое вроде „идите к чорту это мое дело“. В квартире находились: КАТАЕВ, его жена, я с мужем, ЛЕВАНОВ и еще двое мужчин, которых я не знаю».

В написанных через восемь лет воспоминаниях ту же ситуацию Полонская представила немного иначе:

«Мы сидели за столом рядом и всё время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много. Я помню Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина, Регинина, Маркова».

Все, кто находился в комнате, стали прислушиваться к словесной перепалке Маяковского и Полонской. А Яншин и вовсе «явно всё видел и готовился к скандалу».

И вдруг…

«…у Владимира Владимировича вырвалось:

– О господи!

Я сказала:

– Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?

Он ответил:

– Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..

Эта фраза записана мною дословно. А по тону, каким была она сказана, я поняла, что Владимир Владимирович выразил не только огорчение по поводу моей с ним суровости».

Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«Память моя почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев – они были всё время у меня перед глазами, сбоку, рядом, – которые машинально погружались в медвежью шкуру и драли её, скубали, вырывая пучки сухих белых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую – самое последнее его увлечение, – совсем молоденькую, прелестную, белокурую, с ямочками на розовых щеках, в вязаной тесной кофточке с короткими рукавчиками – тоже бледно-розовой, джерси, – что придавало ей вид скорее юной спортсменки, чемпионки по пинг-понгу среди начинающих, чем артистки Художественного театра вспомогательного состава…

С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он, жестом игрока в рулетку, время от времени бросал ей через стол и, ожидая ответа, драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя…»

Когда конфетная коробка была вся изорвана на картонки, Маяковский, по словам Владимира Роскина, достал из кармана блокнот в дорогом переплёте, написал в нём что-то, вырвал листок и попросил передать его Полонской:

«Мне показалось странным, что человек, который так любит и ценит добротные вещи: прочные ботинки, хорошее перо, который становится на коленки, чтобы ему вернули любимую авторучку, сейчас рвёт, не жалея, из такой книжки листы. Видно было – сильно нервничал».

Если бы Роскин спросил у Маяковского, почему он делает то, чего за ним никогда не замечалось, то наверняка получил бы ответ, что прежнего Маяковского уже нет, поэтому ему, Маяковскому нынешнему, всё дозволено. И он продолжал писать и вырывать листки из «добротного» блокнота, отсылая их Веронике Витольдовне. Она потом вспоминала: «Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно».

Финал вечеринки

В дневнике Михаила Презента, в который был занесён рассказ Василия Регинина, никакого драматизма в тот вечер отмечено не было:

«Мирно ели, пили чай с тортом. Маяковский писал записки Полонской, та отвечала. „Флирт цветов“, – шутили остальные и в знак такой оценки переписки вручили взятую из тортовой коробки карточку с изображением незабудок».

Это ли или что-то другое Маяковскому не понравилось. Он встал и вышел в другую комнату.

Его отсутствие продолжалось довольно долго.

Владимир Роскин:

«Хозяйка дома забеспокоилась, что его нет. Катаев сказал: "Что ты беспокоишься? Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются"».

Он произнёс свои слова достаточно громко, так что находившийся в соседней комнате поэт вполне мог слышать их.

Это, впрочем, не помешало Катаеву впоследствии написать:

«Никогда ещё не видел я Маяковского таким расстроенным, подавленным. Куда девалась эстрадная хватка, убийственный юмор, осанка полубога, поражавшего своих врагов одного за другим неотразимыми стрелами, рождающимися мгновенно

Полонская встала и тоже пошла в комнату, в которой находился Маяковский. Тот, по её словам, сидел в кресле и пил шампанское.

Вероника присела на подлокотник кресла и погладила его по голове. Маяковский, по её словам, сказал:

«– Уберите ваши паршивые ноги

И стал говорить, что прямо сейчас пойдёт и расскажет всем (и Яншину в том числе) об их отношениях.

Полонская вспоминала:

«Был очень груб, всячески оскорблял меня».

Но ей неожиданно стало ясно (надо полагать, единственной из всех, кто окружал Маяковского в те дни)…

«…что передо мною – несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас понаделать страшных глупостей…устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.

Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения.

Но, повторяю, если в начале вечера я возмущалась Владимиром Владимировичем, была груба с ним, старалась оскорбить его, – теперь же, чем больше он наносил мне самых ужасных, невыносимых оскорблений, тем дороже он мне становился. Меня охватила такая нежность и любовь к нему.

Я отговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.

Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьёт меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что моё присутствие только ещё больше нервирует его».

Но в воспоминаниях Бориса Ливанова ситуация того вечера предстаёт совсем иной:

«Маяковский развивал идею нового журнала, в котором будут печататься не только литературные произведения, но и научные труды, достижения во всех областях жизни, что нужен такой клуб, где бы встречались люди разных профессий. Вообще он был полон планов… Маяковский был спокоен. Ничего не предвещало в его поведении трагического конца этого утра».


В.В.Маяковский, Москва, 1930 г.


А вот рассказ Василия Регинина (правда, надиктованный много лет спустя):

«Я не узнал Маяковского. Он был молчалив, не шутил U не парировал остроты друзей. Он несколько раз выходил из столовой… вызывал Веронику Полонскую. Однако Вероника не покидала общего стола и поручала Ливанову узнать, за какой надобностью она нужна Владимиру Владимировичу».

Как видим, Маяковский из воспоминаний одних участников вечеринки совсем не похож на Маяковского в воспоминаниях Вероники Полонской. Валентин Катаев (в «Траве забвения»):

«В третьем часу ночу главные действующие лица и гости

– статисты, о которых мне нечего сказать, кроме хорошего,

– всего человек десять – стали расходиться. Маяковский торопливо кутал горло шарфом, надевал пальто, искал палку и шляпу, насморочно кашлял.

– А вы куда? – спросил я почти с испугом.

– Домой.

Слышу трудное, гриппозное дыхание Маяковского.

– Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я вас устрою на диване.

– Не помещусь».

Вероника Полонская в воспоминаниях:

«В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:

– Норочка, погладьте меня по голове. Вы всё же очень, очень хорошая

Полонская погладила.

Валентин Катаев:

«И сейчас же – огромный, неповоротливый, со шляпой, надвинутой на нос, с горлом, закутанном шарфом, – вышел вслед за Норой Полонской на тёмную, совсем неосвещённую лестницу…»

Об этих воспоминаниях Катаева Лили Брик потом написала (Эльзе Триоле):

«Сплошная беспардонная брехня».

Эльза Триоле высказалась иначе:

«Необычайная точность описаний заставляет верить тому, как прошёл канун смерти Маяковского».

Из дневника Михаила Презента:

«Около 2 1/2 вся компания, за исключением оставшихся дома Катаевых, проводили Регинина, он живёт на Садовой, у Кр< асных> Ворот».

На следующий день Полонская сказала следователю:

«В квартире КАТАЕВА мы пробыли до 3-х часов ночи; собираясь уходить домой МАЯКОВСКИЙ пошел нас провожать; мы шли компанией, т. е. МАЯКОВСКИЙ, я, мой муж, ЛИВАНОВ и неизвестный мужчина. МАЯКОВСКИЙ проводил нас до самых дверей квартиры и сказал мне и мужу, что ему с нами нужно поговорить и что он заедет завтра утром, на что нами дано было согласие».

В воспоминаниях Полонской, написанных восемь лет спустя, возвращение домой предстаёт немного иным:

«Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет всё Яншину сейчас же.

Шли мы вдвоём с Владимиром Владимировичем. Яншин же шёл, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:

– Михаил Михайлович!

На его вопрос: «Что?» он отвечал:

– Нет, потом.

Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.

Завтра в 10.12. у меня показ пьесы Немировичу-Данченко.

Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.

Потом он всё-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались».

Глава третья
Завершение жизни

Четырнадцатое апреля

Прошагав пешком от Сретенки до Каланчёвки, Маяковский расстался с Яншиным и Полонской и отправился домой. Вот только куда – в Гендриков или на Лубянку? Ведь он, как мы помним, сказал Валентине Ходасевич, что ночевать будет в комнате, что в Лубянском проезде.

Михаил Презент записал в дневнике:

«Затем известно, что Маяковский поехал на телеграф».

Есть другая запись того же Презента:

«Регинин рассказал, что М. рано утром, за 3 часа до выстрела, поехал на телеграф и дал в Париж, дочери художника Ал. Яковлева, в которую был влюблён и для встречи с которой ездил три раза в Париж, – телеграмму: "Маяковский застрелился

Странно, но никто никогда не проверял, была ли послана такая телеграмма.

Вернёмся к дневнику Презента, где описаны дальнейшие поступки поэта:

«Потом вернулся в свой рабочий кабинет, Луб. Пр. 3, кв. 12, до 7 спал. В 7 побрился, принял ванну. Около 9 ч. послал прислугу за папиросами, вышел во двор, сидел во дворе. Потом поехал к Яншиным».

Прежде чем поехать, он позвонил Яншину по телефону. Сказал, что приедет на такси, так как у его шофёра выходной.

В этот момент где-то в другом конце Москвы проснулась женщина (первая жена художника Натана Альтмана), которая, по предположению Елизаветы Лавинской, была единственной, кому Маяковский читал свою предсмертную записку. Утром ей стало очень неспокойно на душе, и она принялась звонить Асееву. Но трубку никто не снимал.

Когда же она, наконец, дозвонилась…

«…было уже поздно».

Как выяснилось впоследствии, Асеев в тот день неважно себя чувствовал. К тому же ему непрерывно звонили какие-то незнакомые люди и кричали в трубку, что готова уже верёвка, на которой его повесят. И Асеев перестал подходить к телефону.

Маяковский тем временем уже подъехал к дому, где жила Вероника. В дневнике Михаила Презента об этом сказано так: «В передней просил Яншина отпустить Полонскую к нему на 10 м<инут>, плакал. Полонская поехала. Произошёл разговор, содержание которого мне неизвестно».

О том, как встретились и о чём говорили Маяковский и Полонская, она сама через несколько часов рассказала следователю (орфография протокола):

«14 апреля тек<ущето > года в 9 час. 15 мин. МАЯКОВСКИЙ позвонил по телефону ко мне на квартиру и сообщил, что он сейчас приедет; я ответила, что хорошо, он будет ждать у ворот. Когда я оделась и вышла во двор, то МАЯКОВСКИЙ шел по направлению к дверям нашей квартиры. Встретившись с ним и сев в автомашину поехали вместе на квартиру на Лубянку. По дороге он извинился за вчерашнее и сказал, что на него не нужно обращать внимание, так как он больной и нервный».

В воспоминаниях, написанных через восемь лет, это утро изображено Вероникой Витольдовной так:

«Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.

Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.

– Как хорошо, – сказала я. – Смотри, какое солнце! Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли? Давай бросим всё это, забудем!.. Даёшь слово?

Он ответил:

– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, об этом поговорим дома».

В этот момент супруги-путешественники Брики, направлявшиеся из Лондона в Берлин, прибыли в Амстердам, откуда послали Маяковскому открытку. На одной её стороне было поле цветущих гиацинтов, на другой – рукописный текст:

«Волосик!

До чего здорово тут цветы цветут. Настоящие коврики – тюльпаны, гиацинты и нарциссы.

Целуем ваши мордочки.

Лиля, Ося.

За что ни возьмёшься, всё голландское – ужасно неприлично».

Последняя фраза явно перефразирует Ивана Ивановича из «Бани», который говорил:

«– Вы бывали в Швейцарии? Я был в Швейцарии. Везде одни швейцарцы. Удивительно интересно

В Москве в тот момент, в редакции газеты «Комсомольская правда», по словам журналиста Михаила Розенфельда, ничего выдающегося не происходило:

«В это утро старик-вахтёр рано раскрыл окна редакции. Ожидая сотрудников, он сидел на подоконнике и грелся на весеннем солнце. Было тихо на улице, не кричали понапрасну разносчики, и трамваи двигались полупустыми. На замшелой Китайгородской стене громко перекликались слетевшиеся птицы, люди медленно шли под солнцем неожиданно ранней весны».

Около 10 часов утра такси с Маяковским и Полонской подкатило к дому в Лубянском проезде.

По словам Полонской, она ещё раз напомнила про репетицию, на которую ей ни в коем случае нельзя опаздывать. Маяковский сразу помрачнел. Попросив таксиста немного подождать, он вместе с Вероникой стал подниматься по лестнице.

Из показаний следователю двадцатитрёхлетней Натальи Петровны Скобелевой, домашней работницы соседей Маяковского Бальшиных (орфография протокола):

«14 Апреля с/г. около 10 ч. я шла вод воре дома № 3. по Лубянскому проезду, направляясь в квортиру № 12 Большиных, в это время из автомобиля вышел Маяковский и Полонская также шли в квартиру № 12 водворе шли вместе и чтото разговаривали..

…войдя вовнутрь здания я шла в переди за мной шол Маяковский и Полонская, поднемалос по леснице на третий этаж, проходя я оглядовалась видила как Маяковский, взял под руку Полянскую…»

При этом Маяковский (по словам Вероники Полонской) недовольно говорил ей:

«– Опять этот театр! Я ненавижу его! Брось его к чертям]»

Наталья Скобелева (орфография протокола):

«…я вашла в квортиру дверь аставила открытой т. к. знала что за мной идёт Маяковский, меня спросил Михаил Большее, почему я оставила дверь открытой я ему ответила что идёт Мояковский, я поправилось в кухню где находилось всё время в кухне. Мояковский вместе с Полонской, зашол в комнату, дверь которой закрыл за собой…»

Войдя в комнату, Маяковский, по словам Полонской, раздражённо сказал:

«– Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!».

Заперев дверь изнутри, он положил ключ в карман.

Мария Татарийская (орфография протокола):

«Утро 14 апреля он приехал с Полонской (которая у него бывала часто и зимой) в 9 ч. 40 мин. по моим часам (но они, кажется отставали)».

Вероника Полонская (в воспоминаниях):

«Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.

Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, стараясь всячески успокоить».

Но в показаниях следователю, которые она давала через два часа, ситуация представлена несколько иначе (орфография протокола):

«По приезде зашли в квартиру, – это было около 10 час. утра. Я не раздевалась, он разделся; я села на диван, он сел на ковер, который был послан на полу у моих ног и просил меня, чтобы я с ним осталась жить хотя-бы на одну-две недели. Я ему ответила, что это невозможно, так как я его не люблю. На это он сказал – "ну хорошо "и спросил будем-ли мы встречаться; я ответила, что „да“, но только не теперь».

Николай Кривцов (орфография протокола):

«14 го Апреля с/г. я с самого утра, был в своей комнате которая при кухне, в этот-же день около десетью часов, в кухню приходит гр. Скобелева Наталя Петровна, где я были расказывает о том, что Маяковский, приехал в такси с какой то гражданкой, описывая по внешности что она была в летнем польто, в синей шапочке, одета как она выразилась по "Порижской моде"».

Неожиданно в дверь комнаты Маяковского постучали.

Кто?

Нежданный визитёр

Оказалось, что пришёл книгоноша из Госиздата. Он, по словам Вероники…

«…принёс Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно, увидев, в какую минуту он пришёл, свалил книги на тахту и убежал».

Через несколько часов этого книгоношу гепеушники разыскали – им оказался служащий Госиздата Шефтель Шахнов Локтев. Он дал такие показания (орфография протокола):

«Войдя в квартиру постучался в дверь комате Маяковского, после второго стука сильно взволнованный гр. Маяковский рванул дверь, и сказал: товарищ, бросьте книги комне не заходите, и деньги получите в соседней комнате, после чего гр. Маяковский закрыл дверь, я положил на полу около комнате Маяковского принесенные ему два тома советской Энциклопедие, зашел в соседнюю комнату где была одна женщина которая открывала мне дверь в квартиру.

Получил я деньги, в сумме сорок девять р. 49 р. 75…»

Казалось бы, больше ничего существенного разносчик книг сообщить следователю не мог. Но он сообщил:

«Когда я выписывал квитанцие в соседней комнате то был слышен шопот в комнате Маяковского с одной женщиной которая мне не известна, но я видел его втот момент когда гр. Маяковский открывал мне дверь, она сидела, а гр. Маяковск стоял перед ней на коленях…

Косему потписуюсь ШЛоктев».

Как мог Маяковский стоять на коленях, если он в тот же момент открывал дверь? Об этом следователь почему-то не спросил книгоношу Локтева.

О том же визите книгоноши рассказала соседка Маяковского Мария Татарийская (орфография протокола):

«Вскоре пришел инкассатор из Гиза и он его очень грубо просил зайти ко мне. Я расплатилась с ним получив квитанции и 5 к. сдачи. 10 ч. 3 м. приблизительно постучался Влад. Владим. И был очень спокоен. Просил спички прикурить папиросу. Я предложила ему взять квитанции из Гиза и деньги. Взяв в руки, он вернулся от дверей и подав мне сказал "Явечером с вами поговорю " Вышел. За все время за стеной было спокойно и тихо. В 10 час. 8 мин. я тоже ушла на работу».

Итак, Маяковский вернулся в свою комнату.

Вероника Полонская (в воспоминаниях):

«Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдёт в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.

Вот он сейчас запрёт меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит всё, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь всё решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьёзных сторон её и кончая складкой на чулках, будет для него предметом неустанного внимания.

Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, весёлым. Он понимает – то, что было вчера, – отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.

Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями».

К этим словам Вероника Витольдовна ещё добавляла:

«Я считаю, что наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкой, за которую он хотел ухватиться».

Но это стало понятно ей лишь по прошествии времени. А тогда она упорно продолжала стоять на своём, напрочь лишая Маяковского этой спасительной соломинки.

В ответ на многословный и очень взволнованный монолог она произнесла слова, которые Маяковский слышал уже не раз. В её воспоминаниях они звучали так:

«Я говорила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться с ним сейчас же, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесёт моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу так с ним поступить…

Вот и на репетицию я обязана пойти, потом домой, скажу всё Яншину и вечером приеду к нему совсем».

Маяковский слушал Веронику очень внимательно. И в ответ он вновь заявил о своей непреклонной позиции: либо она остаётся, либо между ними всё кончено.

Василий Васильевич Катанян:

«Да простит нас Вероника Витольдовна – не было ли обещанное ею Владимиру Владимировичу в порыве жалости и утешения “вечером переехать к нему совсем” попыткой успокоить его и привести в чувство, чтобы вырваться из этой опасной запертой комнаты? И не понимал ли этого сам Маяковский, настаивая, чтобы “всё было немедленно – или совсем ничего не надо”? Кто знает?»

Вероника Полонская:

«Ещё раз я ответила, что не могу так.

Он спросил:

– Значит, пойдёшь на репетицию?

– Да, пойду.

– И с Яншиным увидишься?

– Да.

– Ах, так! Ну, тогда уходи! Уходи немедленно, сию же минуту

Маяковский уже ничего не хотел слышать. А это означало, что настал, наконец, момент, когда следует поставить задуманную точку.

Об этом размышлял и Василий Васильевич Катанян:

«Теперь как никогда Маяковскому нужна была любовь женщины, именно любовь – всепоглощающая, нежная, глубокая, искренняя… Она была нужна ему, чтобы с нею ощутить себя самим собой, вылечить израненую душу, защититься от неприятностей и напастей, которые навалились на него, наконец, устроить нормальную жизнь с любимой женщиной, быть всё время с нею… Как она ему нужна, именно теперь и именно навсегда! Но снова женщина не идёт к нему, снова ускользает. Сколько же можно любить несчастливо?»

Вероника Полонская:

«Я сказала, что мне ещё рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.

– Нет, нет, уходи сейчас же!

Я спросила:

– Но увижу тебя сегодня?

– Не знаю.

– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?

– Да, да, да».

По словам Полонской, Маяковский вновь быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу, зашелестел бумагами. Что он делал, за его спиной не было видно. Открыв ящик стола, он что-то взял оттуда, громко задвинул его и снова стал ходить по комнате.

Вероника опять спросила:

«– Что же вы не проводите меня даже?

Он подошёл ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:

– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…

Улыбнулся и добавил:

– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?

– Нет.

Он дал мне 20 рублей.

– Так ты позвонишь?

– Да, да».

В показаниях Полонской, записанных следователем, этот эпизод (в орфографии протокола) выглядит так:

«Собираясь уходить на репетицию в театр – он заявил, что провожать он не поедет и спросил меня есть-ли деньги на такси. Я ответила – нет. Он мне дал 10 рублей, которые я взяла; простился со мной, пожал мне руку».

И Полонская вышла из комнаты. В воспоминаниях она пояснила:

«Владимир Владимирович запугал меня. И требование бросить театр. И немедленный уход от мужа. И желание запереть меня в комнате. Всё это так терроризировало меня, что я не могла понять, что всё эти требования, конечно, нелепые, отпали бы через час, если бы я не перечила Владимиру Владимировичу в эти минуты, если бы сказала, что согласна.

Совершенно ясно, что как только бы он успокоился, он сам понял бы нелепость своих требований.

А я не могла найти нужного подхода и слов и всерьёз возражала на его ультиматумы. И вот такое недоразумение привело к такому тяжёлому, трагическому концу».

Смерть поэта

Сестра Маяковского, Людмила Владимировна, в воспоминаниях написала (как бы продолжая рассуждения Вероники Полонской):

«Когда она сбегала по лестнице, и раздался выстрел, то тут же сразу оказались Агранов, Третьяков и Кольцов. Они вошли и никого не пускали в комнату».

На самом деле всё происходило совсем не так: не было ни сбегания по лестнице, ни внезапного появления гепеушной троицы.

Вот как описала этот момент (в воспоминаниях) сама Полонская:

«Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти.

Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновение, в комнате ещё стояло облачко дыма от выстрела.

Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко. Я помню, бросилась к нему и только повторяла бесконечно:

– Что вы сделали? Что вы сделали?

Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и всё силился поднять голову.

Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые…

Потом голова упала, и он стал постепенно бледнеть».

Василий Васильевич Катанян описал этот момент очень эмоционально:

«До конца жизни Вероника Витольдовна не могла забыть его открытые глаза, которые всё ещё смотрели на неё после выстрела, этот его угасающий взгляд… И однажды, уже на закате жизни в Доме ветеранов сцены, она поразилась строкам Лермонтова, словно написанным про последний взгляд умирающего – другого – поэта:

В нём было всё – любовь, страданье,
Упрёк с последнею мольбой,
И безнадёжное прощанье,
Прощанье с жизнью молодой…»

Лили Брик, вернувшаяся в Москву через три дня, сразу же написала письмо Эльзе Триоле, в котором были такие слова:

«Стрелялся Володя, как игрок, из совершенно нового, ни разу не стрелянного револьвера; обойму вынул, оставил одну только пулю в дуле, а это на пятьдесят процентов – осечка. Такая осечка уже была 13 лет тому назад, в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу. Застрелился он при Норе, но её можно винить, как апельсинную корку, о которую поскользнулся, упал и разбился на смерть».

Здесь Лили Брик ошиблась – «13 лет тому назад» Маяковский стрелялся из велодога, в котором пули находились в барабане. Если оставить только одну пулю и прокрутить барабан, осечка возможна. А пистолет (не револьвер) с «одной только пулей в дуле» выстрелит обязательно. Но обратим внимание на такие слова этого письма: «Застрелился он при Норе…». При Норе, то есть на её глазах.

Однако сама Вероника Витольдовна утверждала, что выстрел она услышала, находясь уже в коридоре. И закричала:

– Маяковский застрелился!

Вот какие показания дала она следователю через час-другой после выстрела (орфография протокола):

«Я вышла за дверь его комнаты, он остался внутри ее, и направляясь чтобы идти к парадной двери квартиры, в это время раздался выстрел в его комнате и я сразу поняла в чем дело, но не решалась войти, стала кричать. На крик выбежали квартирные соседи и после того мы вошли только в комнату; МАЯКОВСКИЙ лежал на полу с распростертыми руками и ногами с ранением в груди. Подойдя к нему спросила, что вы сделали, но он ничего не ответил. Я стала плакать, кричать и что дальше было не помню».

А вот что запомнилось соседу Маяковского, Николаю Кривцову (орфография протокола):

«По истечении 10–15 м. я будучи в своей комнате услышол какойто хлопок, вроде удар в ладоши и в этот-же момент зашла комне Скобелева и скозала взволнованным голосом, что в комнате Маяковского, чтото хлопнуло…»

Наталья Скобелева (народный следователь записал её под фамилией Скобина) дала такие показания (орфография протокола):

«…не прошло 15–20 минут, как я в кухне услышала выстрел в компоте Маяковского, звуком как из пугача, выйдя из кухни в другую компоту тутже сообщила Кривцову Николаю Осиповичу, о том что у нас несчастье, он спросил какое, я сказала что у Маяковского выстрел, несколько сикунд было тихо, я слышала только какойто звук Маяковского, прислушиваясь что дальше будет, находясь у дверей кухни которая находится напротив дверей комнаты у Маяковского, видела как открылась дверь комнаты и в это же время услышала крик Полонской, "спасите "хваталось за голову, котороя вышла из комноты, я в месте с Кривцовым, броселись во внутрь комноты то Маяковский лежал на полу».

Николай Кривцов (орфография протокола):

«…я тут-же в месте с Скоболевой, вышел из своей комноты напровляясь ити к квортире Маяковского, в этот момент дверь комноты Маяковского, была аткрыто и отудо бежала с криком неизвестная гражданка как я потом узнал по фамилии Полонская, кричала „спасите, помогите“ „Маяковский застрелился“ напровляясь к нам в кухню, в первые из кухни Полонскую, я видал находившуюся на пороге комнаты занемаемую Маяковским, дверь была аткрита, утверждать былали ана в компоте в момент выстрела или зашла после его немогу, но этот промежутак был несколько сикунд, после ее криков я тут-же зашол в комнату <…> тутже позвонил по телефону вызвал скорую помощь…»

Наталья Скобелева (орфография протокола):

«Кривцов, стал звонить по телефону в пункт скорой помощи а я побежола на лесницу и стала кричать на крик сошлись соседки, Полонская была тоже тутже в компоте…»

Николай Кривцов (орфография протокола):

«Полонская стояла на пороге комноты сильно плакала и кречала о помощи обижавшие соседи посоветовали ей встретить скорую помощь…».

Вероника Полонская (в воспоминаниях):

«Кто-то мне сказал:

– Бегите встречать карету «скорой помощи»!

Я ничего не соображала, выбежала во двор…»

Михаил Бальшин (орфография протокола):

«14 Апреля, около 10 ч. 11 м. я вернулся из аптеки в квартиру и мне сообщили что Маяковский, зострелился, я зашел в его компоту там находилось гр. Байковская, других никого в комноте в тот момент не видал, Маяковский около 4х минут еще был жив, но находился в безсознательном состоянии, лежа на полу и ждали прибытия скорой помощьи, я-же вышел во двор ждать прибытия скорой помощи. Гр. Полонская, в это время ждала прибытия скорой помощьи у ворот дома, по прибытии её Полонская…»

Следователю Вероника Полонская рассказала:

«Я вышла во двор и на улицу, ждала около 5-ти минут. Приехала карета „скорой помощи“, которой я указала квартиру и при осмотре МАЯКОВСКОГО констатировали смерть». Вероника Полонская (в воспоминаниях):

«…вскочила на ступеньку подъезжающей кареты, опять вбежала по лестнице.

Но на лестнице уже кто-то сказал:

– Поздно. Умер».

Наталья Скобелева (орфография протокола):

«…она… в скорости привела вроча, санитаров, и тот при осмотре Маяковского, сказал что он умер, обращаясь к присутствующим спросил как это могло быть Полонская стояло сзади меня я ответила что она была вместе вот с этой гражданкой, указивая на Полонскую, после этого она только сказала что она приехала в месте с ним и стала выходить как услышола выстрел, вернулось обратно, на это ей я ответило нет неправда вы открыли дверь через две сикунды и просили „помочь“. Мне известно что Полонская, очень часто ходила к Маяковскому, почти каждый день бывала и днем и вечером».

Вероника Полонская (орфография протокола):

«После этого мне сделалось плохо, я вышла во двор, а потом поехала в театр, так как там должна быть моя репетиция. Перед тем, как выходить на улицу меня какой-то мужчина спросил мой адрес; я ему дала свой адрес».

Что это был за мужчина?

Валентин Скорятин по этому поводу написал:

«…по крайне мере в тот день у дома на Лубянском дежурили „топтуны“ из ОГПУ. Причём слежка была установлена ещё до трагического события, словно бы его предвидели, а точнее – с часу на час ждали…

конечно же, Полонская прежде всего сообщает о трагедии (потому-то сотрудники ОГПУ и примчались на место происшествия тут же, ещё до появления милиции), а затем говорит «какому-то мужчине», где её сегодня можно застать – во МХАТе на репетиции или у матери…»

Михаил Балыпин (орфография протокола):

«…прибывший врач константировал смерть и вызвал милицию, удалился. В тот момент когда врачь установил смерть Маяковского, где была и Полонская, последняя была спокойна и как я пологаю она незаметно для присутствующих исчезла, но узнав что она ушла я бросился за ней во двор, то Полонская, уже сидела в такси и хотела уже уежать, я просил ее остатся, но она отказалась я попросил у ее адрес, который она мне сообщила, уехов».

Вероника Полонская (показания следователю):

«По приезде в театр репетироваться я не могла и просила чтобы меня отпустили. Ходила во дворе театра и ждала мужа, который должен был приехать в 11-ть часов. По приезде его я ему рассказала обо всем происшедшем и позвонила по телефону маме, чтобы она приехала за мной».

О том, что произошло в Художественном театре, куда приехала Вероника Полонская, Валентин Скорятин привёл свидетельство очевидца:

«И там, по воспоминаниям завлита МХАТа П.Маркова, упала в обморок, как только по ходу репетиции раздался выстрел… Драма жизни слишком уж впрямую пересеклась с драмой сценической».

В этот момент в редакцию «Комсомольской правды», по словам Михаила Розенфельда, позвонили и сообщили, что с Маяковским случилось несчастье:

«Я перебежал через дорогу – тут же рядом всё это было – поднялся по лестнице, вошёл в квартиру…

В квартире был переполох. Вынесли из его комнаты чайник, и чайник был ещё тёплый».

Скорее всего, упомянутый Розенфельдом чайник, придуман им (чтобы украсить воспоминания), потому что (по рассказу Полонской) никакого чая они с Маяковским не пили.

Воспоминания Лавута

Валентин Скорятин:

«Полагаю, что первым из друзей поэта, кто явился на квартиру, был П.Лавут. Накануне он договорился встретиться с поэтом на Гендриковом в начале одиннадцатого, а Павел Ильич был человеком пунктуальным».

Самому Павлу Лавуту утро того дня запомнилось так:

«Четырнадцатого была особенно тёплая весенняя погода. Я пошёл пешком. На Таганку явился раньше срока. Но Маяковского опять нет. Не понимаю, что это могло означать, – так рано он никогда не уходил. Удивлена и Паша: в первый раз случилось такое, что она его не застала. Маяковский ушёл из дому, не прикоснувшись к приготовленному завтраку и не дождавшись своей машины.

Решил, что его вызвали в цирк – ведь сегодня намечалась премьера. (Я не знал, что её перенесли на 21 апреля.) Паша посоветовала позвонить на Лубянку. Обрадовавшись мужскому голосу, я спросил:

– Владимир Владимирович?

В ответ – скороговорка:

– Сейчас нельзя разговаривать, Маяковского больше нет.

Сразу я не понял смысла этой фразы. Позвонил вторично.

К телефону никто не подошёл. Я направился домой.

Медленно шёл по Гендриковому переулку к Воронцовской улице. До поворота оставалось несколько шагов, когда со стороны переулка донёсся душераздирающий женский крик. Я обернулся и увидел бегущую ко мне Пашу.

– Павел Ильич! Павел Ильич! – задыхаясь, повторяла она.

Я кинулся ей навстречу.

– Что случилось?

Она же, вся в слезах, только и могла произнести:

– Владимир Владимирович застрелился.

Я – стремглав к Таганке. Издали заметил на площади одно единственное такси. Ворвавшись в машину, я видом и голосом своим испугал уже севшего в неё молодого человека, и он освободил машину.

Пять-семь минут – и я в Лубянском проезде.

Взбегаю на четвёртый этаж».

Вероники в квартире уже не было. Соседи объяснили Лавуту, что она уехала в театр, будучи почти в невменяемом состоянии.

Павел Лавут:

«У комнаты Маяковского – милиционер, вызванный с поста на Лубянской площади. Никого не впускает, хотя дверь и открыта.

Соседи на короткое время отошли от дверей. Я упросил милиционера впустить меня в комнату».

Сразу возникает вопрос: каким это образом Павлу Ильичу удалось «упросить» постового? И почему это произошло именно в тот момент, когда соседи «отошли от дверей»?

Пропущенный в комнату Лавут увидел:

«На полу – широко раскинувшееся по диагонали тело. Лоб тёплый, глаза приоткрыты».

Та же картина – в воспоминаниях Елизаветы Лавинской, которой Агранов показал фотоснимок поэта:

«Это была фотография Маяковского, распростёртого, как распятого, на полу с раскинутыми руками и ногами и широко раскрытым в отчаянном крике ртом. <…> Мне объяснили: "Засняли сразу, когда вошли в комнату Агранов, Третьяков и Кольцов"».

Но вернёмся к воспоминаниям Лавута:

«В эту минуту я остался один – нет, не один, а один на один с неживым Маяковским. Невозможно было поверить, что его нет… Казалось, что он вот-вот пересилит смерть, встанет и скажет: „Это я пошутил, надо жить, надо работать!“

На письменном столе – телефон. Позвонил в ЦК партии, в ФОСП и на "Красную розу "Людмиле Владимировне».

Павел Лавут впоследствии говорил, что он позвонил и в ОГПУ – Агранову. Надо полагать, что сделал он это в самую первую очередь. И лишь затем последовали остальные звонки.

Казалось бы, действия Лавута вполне логичны – событие ведь, в самом деле, было чрезвычайным.

Удивляет другое: откуда у рядового, ничем особо не выделявшегося администратора, организатора лекций и поэтических выступлений, вдруг оказались номера телефонов не только ЦК партии, но и ответственнейшего гепеушного начальника? Даже если поэт и познакомил Лавута с Аграновым, это вовсе не означает, что Яков Саулович тотчас дал Павлу Ильичу номер своего служебного телефона.

Ситуация кардинально меняется, если предположить (а мы уже это предполагали), что Лавут был сотрудником ОГПУ. И на свою «административную» должность он вполне мог быть назначен всё тем же Яковом Аграновым (чтобы помогать организовывать выступления Маяковскому). Поэтому и «организаторская» деятельность Павла Ильича была столь успешной – ведь он действовал не просто от имени какого-то стихотворца, а от имени ОГПУ, могущественнейшего ведомства.

С помощью этого предположения легко разгадывается и другая загадка – как мог Лавут проникнуть в комнату поэта. Ведь перед нами вопиющее нарушение элементарного милицейского порядка! Постовой караулил дверь, за которой находился только что застреленный человек (пока ещё неизвестно, кем именно застреленный). Милиционер наверняка отлично знал, что в таких случаях никого из посторонних в комнату пропускать нельзя. Мог ли он пропустить в неё неизвестно откуда взявшегося гражданина?

«Упросить» бдительного стража можно было только одним способом – показав ему служебное удостоверение, разрешавшее проход всюду. И Павел Лавут, вне всяких сомнений, такой документ предъявил (как только соседи «на короткое время отошли от дверей»), после чего беспрепятственно прошёл туда, куда ему было нужно.

Кстати, читая, как описано Лавутом то, что он увидел, тоже трудно поверить, что это описание принадлежит перу скромного «устроителя лекций и поэтических выступлений»:

«Маяковский стрелял левой рукой – он был левшой. Стрелял из недавно подаренного маленького браунинга. Пуля попала в самое сердце».

Вскоре в квартире появились сотрудники милиции и ГПУ. Комнату поэта опечатали, о чём был составлен соответствующий документ (орфография – участкового инспектора Курмелёва):


«Акт

1930 года Апреля 14 дня. Я потдежур уч. инспектор Курмелев. прибыл номесто убийства гр-н. Мояковского Причем осмотр труппа было произведино Нор. следователем Сыртцовым который взял Акт осмотро труппо по освобожденею комноты трупп нопровлин вего квортиру Воронцова улица. 5. Гендрик робочий кобинет по Адресу Лубянски проезд дом № 3/6. кв. 12. опечотоно печотию 39 одм, в компоте находится сундук который опечотон печотию оперода О.Г.П.У. в Присустствия понятых. Престовителей, от домо упровения дома № 3/6 по Лубянскому проезду тов Поляков

Уч. инспектор 39 одм Курмелев…».


Упомянутый Курмелёвым «Нор. следователь Сыртцов» был народным следователем Иваном Сырцовым, который сразу же приступил к процедуре дознания. В его протоколе появилась первая запись, впоследствии многократно повторенная биографами поэта. В ней говорилось, что…

«…высокий мужнина средних лет в желтой рубашке с черным галстуком-бабочкой, в шерстяных коричневых брюках и желтых ботинках лежал на полу, широко раскинув руки».

В этом «Деле» есть ещё одна запись, на которую обратил внимание Валентин Скорятин: номер браунинга Маяковского указан – 269 979, но тут же стоит другой написанный карандашом – 312 045.

Опросив соседей, следователь послал за Полонской.

Следственные действия

Сообщив по телефону о случившемся всем, кому следовало, Павел Лавут вышел из комнаты:

«Когда я выглянул на площадку, моим глазам предстала тяжёлая картина: на лестнице, едва передвигая ноги, поднималась Полонская в сопровождении помощника директора МХАТа Ф.Н.Михальского: самостоятельно, как мне кажется, она не дошла бы. Она направлялась не в эту квартиру, а в соседнюю, где её ждал товарищ, снимавший следствие».

В книге Аркадия Ваксберга сказано:

«Полонскую прямо с репетиции вызвали к следователю, куда её сопровождал Яншин».

По версии Ваксберга получается, что Вероника Витольдовна после всего, что произошло, отправилась в театр и стала там репетировать. Но ведь такого просто быть не могло! Неужели Ваксберг этого не понял? К тому же и в показаниях Полонской следователю чётко сказано (орфография протокола):

«В-скорости приехала мать, с которой я поехала на ее квартиру – Мал. Левшинский пер. д. № 7, кв. 18, откуда меня и пригласили приехать обратно на Лубянку в квартиру МАЯКОВСКОГО».

В дневнике Михаила Презента сказано:

«В.В.Полонская была задержана на квартире Маяковского. Её до вечера допрашивали. Это, говорят, повторялось долго. Её отпускали на вечер играть в театр».

Много лет спустя в воспоминаниях Полонская напишет:

«…катастрофа 14 апреля была для меня так неожиданна и привела меня сперва в состояние полнейшего отчаяния и иступления. Отчаяние это закончилось реакцией какого-то тупого безразличия и провалов памяти».

Павел Лавут:

«По лестнице бегут двое мужчин: Керженцев и Кольцов (они были в ЦК, когда я туда звонил). Приехали сестры Маяковского – Людмила и Ольга… Появились друзья, близкие знакомые, поэты и писатели».

Гепеушников (Агранова, Гендина и ответственных сотрудников оперативного отдела Ал невского и Рыбкина), которые наверняка примчались раньше всех прочих, Лавут вообще не упоминает. И это тоже говорит о его причастности к грозному ведомству – своих там «засвечивать» было не принято.

Сохранился протокол, который составил «дежурный нарс-ледователь Синёв в присутствии дежурного врача Рясенцева» и понятых. В протокле сказано (орфография народного следователя Синёва):

«По средине комнаты на полу на спине лежит труп Маяковского, лежит головою к входной двери. Левая рука согнута в локтевом суставе лежит на животе, правая полусогнутая – около бедра. Ноги раскинуты в стороны с расстоянием между ступнями в один метр. Голова несколько повернута в право, глаза открыты, зрачки расширены, рот полуоткрыт…

Промежду ног трупа лежит револьвер системы «маузер» калибр 7,65 № 312,045 (этот револьвер взят в ГПУ т. Гендиным). Ни одного патрона в револьвере не оказалось. С левой стороны трупа на расстоянии от туловища одного метра на полу лежит пустая стреляная гильза от револьвера маузер указанного калибра.

Труп Маяковского для сфотографирования с полу переложен на диван.

К акту прилогаеться 2113 р. 82 коп., золотой перстен, залотое кольцо, стреляная гильза описанные в настоящем протоколе.

Присутствующими при осмотре представителями ОГПУ сделано распоряжение милиции труп Маяковского направить на его квартиру Воронцева улица, Гендриков пер. до 15., а комнату по Лубянскому проезду опечатать.

Дежурный врачь эксперт <подпись>

Понятые <подписи>».


А вот агентурно-осведомительная сводка агента ОГПУ «Арбузова» (орфография агента):

«По окончании следствия тело М. на носилках было вынесено санитарами в карету. Лицо поэта было закрыто черной материей. Это всех разочаровало. Но на последней площадке покрывало свалилось и все смогли удовлетворить свое любопытство, увидеть М. и убедиться в том, что все это правда».

Теперь ознакомимся с гепеушным документом (и с его орфографией):


«Рапорт

Доношу что согласно вашего распоряжения сего числа в 11 часов прибыл на место происшествия по Лубянскому проезду дом № 3 кв. № 12 где застрелился писатель Мояковский, Владимир Владимирович, при чем уже на месте находился под-дежурный учнадзиратель 39 отд. милиции Курмелев, впоследствии приехали сотрудники Мура Овчинников, пом. нач. оперо-да Олиевский, нач. секретнаго отдела Агранов, начальник 7 отд.

Кро Гендин и нач. отд. оперода Рыбкин. Рыбкин и Олиевский просмотрели переписку Маяковскаго сложили в ящик и опечатали своей печатью оставив на месте, тов. Олиевский из’ял предсмертную записку. Агранов созванился по тел. с Мессингом и последний дал распоряжение отправить труп на квартиру Маяковскаго, и вызванной каретой скорой помощи труп был отправлен на Генриховскую улицу дом № 15. Судебно медецинским эксертом установлено что гр-н Маяковский покончил жизнь самоубийством застрелившись с револьвера системы Маузер в сердце после чего наступила моментальная смерть. Сего числа в часов 10 Маяковский с артисткой 1 студии МХАТ приехал на такси № 191 шоффер Медведев на указанный адрес где помещаешься его рабочий кабинет, вскоре гр-ка Полянская ушла и через некоторое время он застрелился. Гр-ка Полянская… была привезена представителями Мура на место произшествия где ее допрашива<л> судебный следователь где установлено что мотивы самоубийства отказ артистки Полянской сожительствовать с Маяковским, после допроса гр-ку Полянскую следователь взял с собой.

Оружие из’ято Нач. 7 КРО Гендиным, деньги в сумме 2500 руб. из’ял нарследователь, комната опечатана печатью 39 отд. милиции по прилагаемуму акту с ключем.

14/IV-1930 г. <подпись>».


Про «шоффера Медведева» Валентин Скорятин написал:

«Похоже, что этот „шоффер“ был "своим человеком"».

«Своим» для ОГПУ. И вот на что ещё обратил внимание Скорятин:

«…тут, помимо вопроса, уже набившего оскомину – где изъятое, сохранилось ли оно? – возникают другие: а что, собственно, так настойчиво искали в комнате поэта Маяковского? И почему к его остывающему телу слетелись работники сразу трёх отделов ОГПУ?

Ну, скажем, появление начальника секретного отдела ЯАгранова как-то объяснимо: «друг» дома и прочее. Но при чём здесь контрразведка в лице Гендина? И зачем примчались пом. нач. оперода Олиевский (на самом деле Алиевский) и нач. отд. оперода Рыбкин? Оперодовцы, как известно, занимались всей черновой работой ОГПУ – арестами, обысками, терактами. Устраивали провокации, засады… Так с какой стати и они оказались на месте происшествия? Невольно складывается впечатление, что у каждого из отделов тут была своя «работа». Но какая?»

Бенгт Янгфельдт тоже задавался вопросами:

«Неудивительно, что Агранов быстро оказался на месте самоубийства, – он, в конце концов, принадлежал к ближнему кругу друзей. Но какую функцию выполнял Гендин? Как мы помним, именно он прибрал крукам пистолет Маяковского. И, посоветовавшись с ним, следолватель передал Агранову протокол допроса Полонской. Кем был Гендин? Ему не исполнилось и тридцати, с девятнадцати лет он работал в Чека; в феврале 1930 года его назначили начальником 9-го и 10-го отделов контрразведки, которые следили за контактами советских граждан с иностранцами и “с контрреволюционной белой эмиграцией”.

Именно в этом качестве Гендин и участвовал в обыске комнаты Маяковского. Что же он искал вместе с оперативными начальниками Рыбкиным и Алиевским? Материал, компрометирующий советскую власть? Письма иностранцев – Татьяны и её семьи, русских писателей-эмигрантов? Или что-то ещё опаснее

В агентурно-осведомительной сводке, составленной агентом «Арбузовым» и направленной начальнику секретного отдела ОГПУ (СООГПУ) Агранову, говорится (орфография агента):

«Известие о самоубийстве Маяковского произвело очень сильное впечатление на общественность. Факт настолько был неожиданен даже для родных, что пришедшая на Лубянскую квартиру сестра поэта Людмила, которую не впустили в кабинет (шло следствие) твердила:

– Я не могу этому поверить. Я должна сама увидеть его. Не может быть, чтобы Володя, такой сильный, такой умный мог это сделать. Как мне сообщить маме, как мне сказать сестре, у которой порок сердца».

Тем временем народный следователь Иван Сырцов продолжал выслушивать показания Вероники Полонской. Вот какие слова Полонской он записал (орфография протокола):

«Во время наших встреч мне МАЯКОВСКИЙ неоднократно говорил, чтобы я бросила мужа и сошлась с ним жить став его женой. В первое время я этому не придавала особенного значения и говорила ему, что подумаю, но он всё время был навязчив и чтобы я сказала ему окончательно о своём решении, что и произошло 13 апреля тек<ущето> года при встрече, т. е., что я его не люблю, жить с ним не буду также как и мужа бросать не намерена».

Полонская рассказала и о том, что происходило с нею накануне, 13 апреля. Но почему-то заполнила этот день событиями, которых не было или происходили они гораздо раньше: что Маяковский утром отвёз её в театр на репетицию, что после репетиции она заходила к нему на 30 минут, что он «всё время был весел» и доставил её на машине домой, и что вечером она вновь встретила его у Катаева.

Про 14 апреля Полонская сказала, что Маяковский позвонил ей «в 9 час. 15 мин.», привёз её на Лубянский проезд, где вновь предложил (орфография протокола):

«…чтобы я с ним осталась жить хотя-бы на одну две недели. Я ему ответила, что это невозможно, так как я его не люблю… Собираясь уходить на репетицию в театр – он заявил, что провожать он не поедет и спросил у меня есть-ли деньги на такси. Я ответила – нет. Он дал мне 10 рублей, которые я взяла, простился со мной, пожал мне руку».

Затем следовал рассказ о том, что произошло дальше. Завершаются показания фразой:

«О самоубийстве он мне никогда не говорил, а только жаловался на то, что у него скверное душевное состояние и говорил, что он не знает что с ним будет, так как он не видет в жизни чтобы его радовало.

Показание записано верно (Полонская)».


Но подписи Полонской на этой бумаге нет.

Ознакомившись с воспоминаниями Вероники Витольдовны и с её показаниями следователю Сырцову, Валентин Ско-рятин задался вполне естественным вопросом:

«Чему же верить? Мемуарам, написанным заведомо „для стола“, заведомо потому хотя бы, что они опасно противоречили официальной версии о самоубийстве поэта по „причинам чисто личного порядка“ (нелепо же стреляться после столь определённых заверений в любви)? Или показаниям, взятым следователем 14 апреля 30-го года и выплывшим на свет только сейчас, спустя шесть с лишним десятилетий после трагедии? Показаниям, в соответсвии с которыми главным образом и построена официальная версия

Этот вопрос Скорятин мог сам задать Веронике Витольдовне. Но…

«Но я этого делать не стал, и, думаю, читатель без всяких объяснений поймёт почему. А кроме того, вновь и вновь перечитывая мемуары Полонской и материалы уголовного дела, я понял: ответ на мой вопрос „чему верить?“ есть в самих документах».

При этом Валентин Скорятин вообще поставил под сомнение профессионализм и добросовестность следователя Сырцова:

«…материалы дела так и не дали ответа на вопрос: успела ли Полонская выбежать из комнаты поэта или из квартиры, или же выстрел произошёл при ней? И, похоже, этот явный „прокол“ в работе И. Сырцова не обеспокоил ни одну из инстанций, куда позже поступило дело № 02–29. Не получил никаких замечаний недобросовестный следователь за то хотя бы, что не удосужился допросить близких друзей поэта – Н.Асеева, А.Родченко, П.Лавута, да и В.Катаев, на квартире которого поэт провёл почти всю ночь и ушёл за несколько часов до смерти, тоже не был допрошен…

Следователь явно «гнал» дело».

А было ли что вспомнить у «близких друзей поэта», которых следователь Сырцов «не удосужился допросить»?

Воспоминания друзей

Наталья Розенель:

«Утром 14 апреля 1930 года Анаталий Васильевич диктовал стенографистке, и в его рабочей комнате, как обычно во время утренних занятий, был выключен городской телефон. Второй аппарат находился в коридоре, и на звонки подходил кто-нибудь из семьи или домработница.

Когда часов в одиннадцать какой-то срывающийся от волнения голос попросил к телефону товарища Луначарского, я, даже не разобрав точно, кто именно говорит, решила прервать работу Анатолия Васильевича и, войдя в кабинет, включила городской аппарат на его письменном столе.

– Чёрт знает что! Возмутительно! Какие-то пошляки позволяют себе хулиганские выходки! Жалею, что повесил трубку, – следовало бы проучить.

– Что случилось?

– Ничего не случилось. Беспардонное хулиганство, ничего больше. Приплели к чему-то Маяковского. Ведь это не первый раз. Помнишь дурацкую выдумку этого X?»

Выдумщиком был актёр Хенкин, который («чтобыузнать, как он потом сам говорил, "как на это будут реагировать"») сообщал по телефону знакомым о своей кончине.

Но тут телефон в квартире Луначарского зазвонил вновь:

«Яувидела, как после первых же слов, услышанных по телефону, Анатолий Васильевич смертельно побледнел, у него было такое потрясённое страдальческое выражение лица, что я, испугавшись приступа грудной жабы, которой он болел, бросилась за водой и лекарством. Он отстранил стакан с водой и, тяжело дыша, с усилием еле выговорил: „Произошло несчастье. Маяковский покончил с собой“».

Николай Асеев:

«В понедельник четырнадцатого апреля я заспался после усталости и разочарований неудачами предыдущего дня, как вдруг в полусне услышал какой-то возбуждённый разговор в передней, рядом с нашей комнатой. Голоса были взволнованные; я встал с постели, досадуя, что прерывают моё полусонное состояние, накинул на себя что-то и выскочил в переднюю, чтобы узнать причину говора.

В передней стояла моя жена и художница Варвара Степанова; глаза у неё были безумные, она прямо мне в лицо отчеканила:

– Коля! Володя застрелился!

Первым моим движением было кинуться на неё и избить за глупый розыгрыш для первого апреля; в передней было полутемно, и я ещё не разглядел её отчаяние, написанное на лице, и всей её растерянной и какой-то растерзанной фигуры. Я закричал:

– Что ты бредишь?

Её слов, кроме первых, я точно не помню, однако она, очевидно, убедила меня в страшной правде сказанного.

Я помчался на Лубянский проезд. Был тёплый апрельский день, снега уже не было, я мчался по Мясницкой скачками; не помню, как добрался до ворот того двора, где толпились какие-то люди. Дверь из передней в комнату Маяковского была плотно закрыта. Мне открыли, и я увидел.

Головой к двери, навзничь, раскинув руки, лежал Маяковский. Было невероятно, что это он; казалось, подделка, манекен, положенный навзничь. Меня шатнуло, и кто-то, держа меня под локоть, вывел из комнаты, повёл на площадку в соседнюю квартиру, где показал предсмертное письмо Маяковского.

Дальше не помню, что было, как я сошёл с лестницы, как очутился дома».

Александр Родченко:

«Я с утра был в Планетарии, где устраивал антирелигиозную выставку, меня вызвала до телефону Варвара и сказала: «Володя застрелился».

– Как, совсем?

– Да. Насмерть.

Стало страшно и дико, неужели и мы виноваты в этом?

Может быть, частично и мы.

Но ведь он такой крепкий!

И рухнул вниз, как от молнии?

Ну как это может быть?»

Художник Николай Денисовский:

«…телефонный звонок застал меня на совещании в Наркомпросе у Бубнова. Мне сообщили, что застрелился Маяковский. Я немедленно поехал на Лубянку.

В передней была соседка по квартире и больше никого не было. Он лежал головой к окну, ногами к двери, с открытыми глазами, с маленькой открывшейся точкой на светлой рубашке около сердца. Его левая нога была на тахте, правая слегка спустилась, а корпус тела и голова были на полу. На полу был браунинг. На письменном столе – записка, написанная его рукой. А на спинке стула, около стола, висел его пиджак».

Потом появились Василий Абгарович Катанян, Сергей Михайлович Третьяков и Борис Леонидович Пастернак. Вот воспоминания Катаняна:

«Когда я вбежал в то чёрное утро в его комнату, он лежал на полу, раскинув руки и ноги, с пятном запёкшейся крови на сорочке, и маузер 7,65, тот самый, что он приобрёл в двадцать шестом году в „Динамо“, – взведённый! – лежал слева.

Взведённый – это значит, что последний патрон расстрелян, иными словами, восьмизарядный пистолет был приготовлен для одного выстрела.

И он грянул…»

Валентина Ходасевич:

«Накануне я вернулась домой расстроенной и недоумевающей – почему меня обидел Маяковский?..

Взяв себя в руки и вспомнив, что надо звонить Маяковскому, я с небольшим опозданием бегу к телефону в кабинет директора, находившийся на втором этаже, на лестнице встречаюсь с директором.

– Как монтировочная? Куда вы так торопитесь? – спрашивает он, бренча связкой ключей в кармане.

Отвечаю:

– К телефону. Дайте, пожалуйста, скорее ключ от вашего кабинета, меня ждут на арене, а я обещала позвонить Владимиру Владимировичу и сказать, в котором часу начинается актёрская репетиция – он хотел приехать…

Директор перебивает меня и спокойно, медленно говорит:

– Не старайтесь – Маяковского нет. Мне только что звонили.

Я его перебиваю и говорю:

– Так вы ему сказали, что репетиция в одиннадцать?

– Я же вам говорю, что его нет…

До меня не доходит ужасный смысл этого «его нет». Я злюсь, не до шуток, говорю:

– Какая ерунда! Где же он?

– Его уже вообще нет – в десять часов пятнадцать минут он застрелился из револьвера у себя дома… Вы понимаете?

Я уже ничего не понимала и не чувствовала… Очнулась, лёжа на диване в кабинете директора… Около меня хлопотала девушка из медпункта».

В квартире на Лубянке собралось много народу. Пастернак сразу предложил позвать Ольгу Силлову, вдову скончавшегося несколько месяцев назад в ОГПУ Владимира Силлова, впоследствии написав:

«Что-то подсказало мне, что это потрясение даст выход её собственному горю».

Гепеушникам, производившим обыск в комнате-лодочке, сразу бросилась в глаза предсмертная записка поэта, начинавшаяся со слова «Всем». Яков Агранов вынес её из комнаты и показал стоявшим в коридоре друзьям поэта. Никому в руки она не попала – Агранов крепко держал записку в руке перед глазами каждого, кто читал её.

Письма поэта положили в ящик и опечатали. Маузер, из которого произошёл роковой выстрел, взял с собой гепеушник Семён Гендин. Деньги, что лежали в ящике стола, следователь Иван Сырцов приобщил к протоколу.

Месть свершилась

Валентин Скорятин приводит отрывок из записок Павла Лавута, которые…

«…были вскрыты через пять лет после его смерти: "После рокового выстрела 14 апреля в соседней квартире следователь снимал следствие с Полонской. Акт следствия в первую очередь попал к Я.С.Агранову, который читал его (возможно, выдержки) своему близкому знакомому по телефону. В акте значилось, что когда Полонская услышала выстрел на лестнице, то она сбежала вниз, села в машину и уехала. Сбежала она якобы от Владимира Владимировича, испугавшись револьвера, который тот вытащил. Она подумала, что он собирается стрелять в неё"».

Кто был этим «близким знакомым», которому Яков Саулович читал «акт следствия», установить невозможно. Кто знает, не был ли им Лев Гринкруг, давний приятель Бриков, Маяковского, а затем и Агранова.

Владимир Сутырин о самоубийстве Маяковского узнал только часов в 12. Он позвонил в ЦК, и ему предложили стать заместителем Артемия Халатова, которого назначили председателем похоронной комиссии. Сутырин написал в воспоминаниях:

«Затем мне позвонил с Лубянки начальник Секретариата оперативного отдела ВЧК, уполномоченный О ГПУ Агранов, который вёл следствие по делу… Он мне сказал, что Маяковский звонил Полонской, позвал её к себе на Лубянку и потребовал, чтобы она порвала с мужем и ушла к нему. Разговор был очень нервный. Она отказала. Маяковский вытащил револьвер. Она испугалась, что он убьёт её, закричала, выбежала в переднюю, захлопнула дверь и стала спускаться по лестнице и услышала выстрел. Это она рассказала Агранову при первом же допросе».

Валентин Скорятин привёл в своих воспоминаниях и текст официального письма, разосланного в тот же день по всем газетным редакциям с предписанием:

«Под ответственность редактора. По указанию соответствующих органов все материалы о смерти т. Маяковского давать только в редакции РОСТА».

Одна лишь ленинградская «Красная газета» сообщила в вечернем выпуске не «РОСТАвскую» информацию. Вот она:

«Москва (по телефону). Самоубийство В.В.Маяковского. Сегодня, в 10 час. 17 мин., у себя в квартире выстрелом из нагана в область сердца покончил с собой Владимир Маяковский. Прибывшая „Скорая помощь“ нашла его уже мёртвым. В последние дни В.В.Маяковский ничем не обнаруживал душевного разлада, и ничего не предвещало катастрофы. В ночь на вчера, вопреки обыкновению, он не ночевал дома. Вернулся домой в 7 час. утра. В течение дня не выходил из комнаты. Ночь он провёл дома. Сегодня утром он куда-то вышел и спустя короткое время возвратился в такси, в сопровождении артистки МХАТа ?. Скоро из комнаты Маяковского раздался револьверный выстрел, вслед за которым выбежала артистка ?. Немедленно была вызвана карета „Скорой помощи“, но ещё до прибытия её В.Маяковский скончался. Вбежавшие в комнату нашли Маяковского лежащим на полу с простреленной грудью. Покойный оставил две записки: одну – сестре, в которой передаёт ей деньги, и другую – друзьям, где пишет, что он весьма хорошо знает, что самоубийство не является выходом, но иного способа у него нет».

Вечером на телеграф отправился Лев Гринкруг (возможно, вместе с Яковым Аграновым), и в Берлин была отправлена телеграмма.

Швейцар отеля «Курфюрстен» вручил её Брикам. Осип Максимович потом написал:

«От Володи, сказал я и положил, не распечатав её, в карман. Мы поднялись на лифте, разложились, и тут только я распечатал телеграмму».

Осип Брик не торопился, потому что он и Лили Юрьевна успели уже привыкнуть к однообразному содержанию весточек из Москвы и даже предложили Маяковскому придумать какой-нибудь другой текст («Этот нам надоел»). И вот, наконец, они получили то, чего так ждали – телеграмму, составленную из слов, которые им ни разу ещё не присылались.

Адрес был написан по-немецки, текст набран латиницей. Вот его перевод:

«срочная – ансбахерштрассе 57

курфюрстенотель брик берлин

сегодня утром володя покончил собой Лева Фианиа».

Брики, надо полагать, сразу поняли, что телеграмму, посланную из Москвы в 17 часов 30 минут, отправили Лёва Гринкруг и Яня Агранов. Осталось лишь тихо проститься с телом почившего поэта.

Гендриков переулок

Художник Николай Денисовский:

«Дета никого не было. Была одна домработница… Непрерывно звонил телефон на Таганку, самые различные люди возмущённо сообщали, что в Москве кто-то распространяет слухи о смерти Маяковского.

Узнавали правду, растерянно замолкали. Постепенно соседняя комната и столовая стали заполняться знакомыми и незнакомыми людьми».

Борис Пастернак:

«В передней и столовой стояли и сидели в шапках и без шапок. Он лежал дальше, в своём кабинете. Дверь из передней в Лилину комнату была открыта, и у порога, прижав голову к притолоке, плакал Асеев. В глубине у окна, втянув голову в плечи, трясся мелкой дрожью беззвучно рыдавший Кирсанов…

Он лежал на боку, лицом к стене, хмурый, рослый, под простынёй до подбородка, с полуоткрытым, как у спящего, ртом. Горделиво ото всех отвернувшись, он даже лёжа, даже в этом сне упорно куда-то порывался и куда-то уходил».

Александр Родченко:

«Он лежал в своей крошечной комнате, накрытый простынёй, чуть повернувшись к стене.

Чуть отвернувшись от всех, такой страшно тихий, и это остановившееся время… И эта мёртвая тишина… говорила опять и опять о злобной бездарности, о гнусной травле, о мещанстве и подлости, о зависти и тупости всех тех, кто совершил это мерзкое дело… Кто уничтожил этого гениального человека и создал эту жуткую тишину и пустоту».

Из агентурно-осведомительной сводки агента ОГПУ «Арбузова» (орфография агента):

«Сжав голову руками в столовой Б.Малкин, прислонившись к библиотечн. шкафу В.Каменский. Все о чём-то спрашивают заплаканного Семочку Кирсанова. Всего в квартире около 30–40 человек. На дворе группы любопытных… Вечером разговоры по поводу смерти М. усиливаются».

Корнелий Зелинский:

«Тело Маяковского на Лубянском проезде мы уже не застали. Я на трамвае помчался на Таганку. Дверь была не заперта. Входили и выходили.

В маленькой передней не то на корзинке, не то на связке книг сидели кинорежиссёр Лев Александрович Гринкруг и Яков Саулович Агранов. Переговаривались вполголоса…

Направо из прихожей – дверь в столовую. Из неё сразу налево – комната Маяковского. Направо стоял шведский письменный стол, закрывающийся шторками, налево – за дверью – тахта, на которой лежал Маяковский.

Лицо чуть повёрнуто направо, рот приоткрыт. В кремовой рубашке. Ранку, почти без крови, под левым соском, кто-то прикрыл полотенцем…

Я не мог оторваться от лица Маяковского, стоял словно в каком-то оцепенении. Мы переговаривались с Михаилом Кольцовым. Он говорил: «Вот так же он лежал в своей комнатёнке в Лубянском проезде, и так же головой набок, на паркетной половице».

Странно, что после выстрела, который раздался, когда В.В.Полонская только что вышла из комнаты… глаза не закрылись. Маяковский смотрел вполне осмысленно, казалось, что он просто упал».

Поэт Михаил Семёнович Голодный:

«На Таганке гудела толпа, звенели трамваи и по-весеннему булькала вода в протоках.

Я вошёл в квартиру. Кто-то повёл меня в комнату, где он лежал на низком диване, прикрытый простынёй до подбородка. Он лежал, вытянувшись во весь огромный рост, а где-то над весенним московским днём, там, над плантациями Мексики и под «вишнями Японии», начиналась его вторая жизнь, его бессмертие».

Журналиста Михаила Розенфельда редакция «Комсомольской правды» отправила в Гендриков переулок, и он написал:

«Днём я уже пришёл сюда, на квартиру. И он здесь лежал, накрытый простынёю.

Здесь уже были писатели, поэты. Все ходили с очень горестными лицами. Один стоял, задумавшись, у стола. Другой, опираясь о стул, стоял с убитым видом. Третий плакал.

И тут же рядом шло какое-то заседание. Это очень характерно для РАППа. Я не помню, кто именно был, но какие-то вопросы уже разрешались – не в связи с похоронами, а о самом факте самоубийства, как подавать в печати и т. д.

На меня сильное впечатление произвели двое – это Кирсанов и Пастернак. Меня потряс страшно вид Кирсанова. Он стоял взъерошенный, тут, у печки, и так плакал… совершенно безутешно… прямо как маленький ребёнок. Мне его страшно жалко стало тогда.

И второй – Пастернак. Я его видел в первый раз. И я его лицо запомнил на всю жизнь. Он тоже так плакал, что я просто был потрясён. У него длинное такое, лошадиное лицо, и всё лицо было мокрое от слёз – он так рыдал. Он ходил по комнате, не глядя, кто тут есть, и, натыкаясь на человека, он падал к нему на грудь, и всё лицо у него обливалось слезами.

Тут привезли кино, началась съёмка, и я уехал».

Галина Катанян:

«На подоконнике в Осиной комнате сидит знакомый мне по Тифлису журналист Кара-Мурза, никогда не бывавший в этом доме.

– А у рапповцев какая паника! С утра заседают. Подумайте – не успел вступить и уже застрелился, – говорит он, подходя ко мне.

Я молча толкаю его в грудь и, ни на кого не глядя, иду в Володину комнату. Он лежит на тахте, покрытый до пояса пледом, в голубой рубашке с расстёгнутым воротом. Ясный свет апрельского дня льётся на него».

Николай Асеев:

«Запомнился, например, приход конферансье Алексеева.

– Маяковский? Застрелился? – вскричал он, ещё входя в квартиру. – Из-за чего? Из-за кого? Неужели, правда, что из-за…? Подумаешь, Орлеанская Дева!

На это художник Левин, щетинившийся ежом, воскликнул:

– Да не Орлеанская Дева, а Орлеанский Мужчина!

И в этом случайном восклицании определилась характерность случившегося. Я запомнил это потому, что как-то внутренне согласился с Левиным в его товарищеском и горьком возгласе. Да, Орлеанский Мужчина, одержимый, безудержный, самоотверженный. Верящий самозабвенно в свою миссию защиты Родины-революции от всех врагов и недоброжелателей. И становящийся преданием сейчас же после первого своего появления.

А что он стал преданием раньше смерти, этого не надо доказывать: столько споров, столько шума вокруг имени не было ни у кого из поэтов при жизни. А после смерти? И после смерти он продолжал возмущать умы».

Приехал скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров. Он был (с чуть изменённой фамилией) упомянут в поэме «РАБОЧИМ КУРСКА, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского». Размышляя о памятнике рабочим Курска, поэт написал:

«Тысяч тридцать / курских / женщин и мужчин.
Вам / не скрестишь ручки, / не напялишь тогу,
не поставишь / нянькам на затор…
Ну и слава богу!
Но зато – / на бороды дымов, / на тело гулов
не покусится / никакой Меркулов».

Встретившись со скульптором незадолго до этого дня, Владимир Владимирович попросил его:

«– Если я умру раньше, обещай снять с меня такую маску, какой ты ещё никогда ни с кого не снимал!».

Меркуров обещал. И теперь приехал, чтобы сдержать своё обещание.

Елизавета Лавинская тоже появилась в Гендриковом:

«Вошла. В квартире тишина. Не знаю, слышала ли я когда такую тишину? В столовой, в комнате Брика, у Лили сидели затихшие люди. Дверь в комнату Маяковского была закрыта. Откуда-то тихо, бесшумно вышла Александра Алексеевна, постояла молча в столовой. Вслед за Александрой Алексеевной показалось закаменевшее, как символ застывшего горя, лицо Людмилы Владимировны. Иногда в тишину врывался Олин голос, и снова замолкало всё. Антона не было.

Кого-то спросила:

– Где Лавинский?

Кто-то ответил, указывая на комнату Маяковского:

– Там. Он помогает, там люди из Института мозга, поэтому не пускают».

Михаил Презент, отражая это событие в дневнике, включив в него и разговор с Демьяном Бедным:

«Мозг взяли в институт Мозга. Вес мозга – 1700 гр. Демьян по этому поводу говорит: „дело не в весе, а в извилинах. Вот у Ленина сколько извилин. Пушкинский череп не больше вашего, Миша“».

Вполне возможно, что Демьян Бедный был прав. Но мозг Маяковского оказался почти на 500 граммов больше мозга Ленина, и это очень смутило как сотрудников института, так и большевистскую элиту (тех, кому об этом факте сообщили).

Отклики и поступки

Вечером в ГосТИМе давали «Баню». Об этом – Корнелий Зелинский:

«…перед спектаклем „Бани“ дряхлый уже Феликс Кон дрожащим голосом произнёс слова о Маяковском. Мейерхольд был в Берлине».

66-летний Феликс Яковлевич Кон был тогда заведующим сектором искусств Наркомпроса. Поэт Борис Михайлович Лихарев сказал о нём:

«Хорошее слово сказал трясущийся от горя Феликс Кон:

– Надо учиться жить так, как жил Маяковский, надо учить не умирать так, как умер он».

Ответственный редактор «Известий» Иван Гронский днём 14 апреля присутствовал на заседании в Кремле, где и узнал о самоубийстве поэта. В редакцию газеты он приехал уже в 11 часов вечера и…

«…стал читать те статьи и заметки, которые были положены мне на стол до моего приезда. Причём в статьях, по-моему, там были статьи и друзей Маяковского, все осуждали самоубийство и, собственно, поливали Маяковского грязью. Меня это взорвало. Я скомакал статьи и бросил в корзину… И тут же вызвал стенографистку и продиктовал ей статью».

Статья Ивана Гронского заканчивалась так:

«Уходя из жизни и совершая поступок, чуждый мировоззрению рабочего класса, он сам осуждает этот поступок. Выстрел – это дань прошлому. Поэт до конца своих дней мужественно боролся за дело рабочего класса. Личная трагедия нелепо сломила его. Рабочий класс сохранит в своей памяти творчество Владимира Маяковского».

Иван Гронский:

«Когда стенографистка принесла статью с машинки, я прочитал её, отчеркнул, подписал… и позвонил Сталину, спросил его, знает ли он о самоубийстве Маяковского. „Да. Знаю“. Я говорю: „Как будем освещать смерть Маяковского?“ Он говорит: „А вы что предлагаете?“ Я говорю: „Вот только что я продиктовал стенографистке маленькую статью, которую думаю пустить редакционной в разделе, где идут материалы о смерти Маяковского“. Он: „Прочитайте“. И я по телефону прочитал эту статью. Сталин: „Хорашо. Великолепно. Вот это позиция Центрального Комитета, позиция Палитбюро. Печатайте! Позвоните в ТАСС и „Правду“. Передайте вот наш с вами разговор“».

В полночь тело поэта отправили в Клуб писателей.

Елизавета Лавинская:

«…почему-то запечатлелась деталь – Л.Гринкруг, отдающий распоряжения домашней работнице:

– Открыть все форточки, всё убрать, все вещи расставить так, как были перед отъездом, чтобы Лиле Юрьевне ничто не могло напомнить…

Из столовой раздался голос Агранова. Он стоял с бумагами в руках и читал вслух последнее письмо Вл. Вл., то, которое назавтра было опубликовано в газетах. Агранов прочёл и оставил письмо у себя».

О том, что происходило тот момент в Клубе писателей – Николай Денисовский:

«Художники стали совещаться, как им оформить зал. Решили зал в Доме писателей на Поварской улице убрать следующим образом: поставить во всю стену от пола до потолка подрамник, обтянуть его чёрной бархатной театральной кулисою…

Татлин, Штеренберг и Левин пошли делать катафалк для грузовика. Решили из кузова сделать куб, обить его листовым железом и на нём поставить гроб на красной подставке».

Траурный вторник

15 апреля 1930 года на пятой странице газеты «Правда» был помещён портрет Маяковского в траурной окантовке со словами: «Умер Владимир Маяковский». Далее шла официальная информация:

«Вчера, 14 апреля, в 10 часов 15 минут утра в своём кабинете (Лубянский проезд, 3) покончил жизнь самоубийством поэт Владимир Маяковский. Как сообщил нашему сотруднику следователь тов. Сырцов, предварительные данные следствия указывают, что самоубийство вызвано причинами чисто личного порядка, не имеющими ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта. Самоубийству предшествовала длительная болезнь, после которой поэт не совсем поправился».

Затем следовал текст предсмертной записки (с исправленными грамматическими ошибками и с проставленными знаками препинания):


«Всем

В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сёстры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля – люби меня.

Товарищ правительство, моя семья – это Лиля, Брик, мама, сёстры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам – они разберутся.

Как говорят – «инцидент исперчен»,
любовная лодка разбилась о быт.
Я с жизнью в расчёте и ни к чему перечень
взаимных болей, бед и обид.

Счастливо оставаться.

Владимир Маяковский.

12/IV-30 г.


Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.

Сериозно – ничего не поделаешь.


Привет.

Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться.

В.М.


В столе у меня 2000 руб – внесите в налог.

Остальные получите с Гиза.

В.М


В наши дни, когда опубликован подлинный текст этой записки (без правок и исправлений), можно сопоставить его с теми показаниями, которые давались следователю Ивану Сырцову. Впечатление ужасное – от безграмотности прощального письма и рассказов свидетелей, записанных в «Следственном деле». Уровень образованности Владимира Маяковского и его современников был примерно одинаков.

Но вернёмся к пятой странице газеты «Правда» от 15 апреля 1930 года. Вслед за предсмертной запиской в ней шли статьи, авторы которых, выражая свои искренние соболезнования, пытались хоть как-то объяснить случившуюся трагедию. Так, поэт Демьян Бедный писал:

«Чудовищно. Непонятно. Трагичность столь неожиданного конца усугубляется его обыденщиной, совершенно не вяжущейся с мятущимся оригинальным обликом поэта Маяковского.

И это жуткое своей незначительностью предсмертное письмо. Разве это мотивировка? Чего ему недоставало, этому талантливейшему и признаннейшему поэту?

Иначе как внезапным временным провалом сознания, потерей внутренней ориентировки, болезненной обострённостью личных переживаний, острым психозом, не могу всё это объяснить».

Примерно то же самое сказано и в статье «Памяти друга», подписанной двадцатью семью фамилиями (двадцать пять мужских и две женские):

«Тяжёлая личная катастрофа унесла от нас нашего близкого друга В.В.Маяковского…

Для нас, знавших и любивших его, самоубийство и Маяковский несовместимы, и если самоубийство вообще не может быть в нашей стране оправдано, то с какими же словами гневного и горького укора должны мы обратиться к Маяковскому!..

И вот его нет. Стремительная болезнь, нелепый срыв привели его к концу, который осуждён всем его творческим путём. На один только момент сдала воля поэта революции – и голос трибуна революционной поэзии перестал звучать».

Список подписавших эту статью начинался с Я.Агранова. Были в нём фамилии и других сотрудников Лубянки: М.Горба и Л.Эльберта. Был сотрудничавший с внешней разведкой М.Кольцов. Из лефовцев-рефовцев – только Н.Асеев, С.Третьяков, В.Каменский, В.Катанян, Б.Кушнер, С.Кирсанов, П.Незнамов. Женщины представлены В.Степановой и С. Шамардиной.

В наши дни обращает на себя внимание возмущённое восклицание чекистов, уничтожавших людей сотнями (если не тысячами), которые в этой статье неожиданно заявляли, что «самоубийство не может быть в нашей стране оправдано».

Из агентурно-осведомительной сводке агента ОГПУ «Арбузова» (орфография агента):

«Сообщения в газетах о самоубийстве, романтическая подкладка, интригующее посмертное письмо вызвали в большей части у обывательщины нездоровое любопытство. И народ валом повалил с утра 15/IV на Поварскую.

Разговоры и сплетни среди публики наивны, пошлы, нелепы и на них останавливаться нет смысла».

В.АЖатанян описал, как прощался с Маяковским Николай Бухарин (в конференц-зале Клуба писателей). Огромная толпа уже заполнила двор клуба и продолжала расти за воротами. Бухарин приехал в 12 часов. Еле-еле пробился к подъезду. Его провели раздеться в одну из дальних комнат клуба. Потом он вошёл в конференц-зал и долго стоял над гробом.

О чём он думал? Какими словами можно передать эти думы?

Через два года в «Этюдах» Бухарин написал:

«Так странно больно видеть этого большого, сильного, угловатого человека, необузданного бунтаря, воплощённое движение – тихо лежащим с сомкнутыми устами не смертном ложе. Да ну же, вставайте, Владимир Владимирович! Неужели вы в самом деле отгремели? Бросьте шутить!.. Увы, это не шутка. Это трагедия. Великий поэтический трибун революции отгремел и умолк. Навсегда…

Он недооценивал Рафаэлей и Пушкиных. Но у него было органическое сродство с эпохой: это сама история РЫЧАЛА через него на свои консервативные, ещё живые силы. <…> Эта гибель парадоксальна. Она вопиюще нелепа. Она кричаще трагична, Владимир Владимирович, зачем, зачем вы это сделали?!»

О том, как Бухарин покидал Клуб писателей, В.А.Катанян написал:

«Его повели потом одеваться в ту же дальнюю комнату, а через некоторое время ко мне подошёл директор клуба Борис Киреев и сказал, что Бухарин не уходит.

– Давайте пойдем, предложим ему выступить?

– Давайте!

Да, мы были так наивны. Мы рассуждали просто: есть люди, которых привела сюда дикая непонятная весть, – томящаяся во вдоре толпа, есть балкон, с которого можно говорить, и есть оратор, один из лучших ораторов партии…

Правый уклон?

Нуда. Он уже не редактор «Правды». И не член Политбюро. Ну и что?

Бухарин ходил взад и вперёд по комнате, накинув кашне и в шапке, остановился, направил на нас сверлящие голубые глаза и коротко отрезал:

– Нет…

Он надел пальто, и мы с Киреевым проводили его чёрным ходом на улицу Герцена».

Михаил Презент:

«С 15.4. началось шествие к телу – десятки тысяч. В этот день переговорили по телефону с Бриками – они в Берлине – и ко дню их приезда – 17.4. – назначили кремацию. В комиссии по похоронам орудуют Ионов, Халатов, Сутырин и Агранов (из ГПУ, приятель Бриков и, кажется, Маяковского)».

Елизавета Лавинская:

«…в Клубе писателей был уже струнный кавказский оркестр – зурна, какие-то неизвестные инструменты и совершенно необычное звучание. Может, именно такой оркестр и был нужен… И вот звучал оркестр тоскливо, просто и небычай-но, и из этой необычайной плачущей тоски выплывало и детство, и Кавказские горы, и река Риони».

Много лет спустя стало известно, что 14 апреля 1930 года жившая в Нью-Йорке Мария Никифоровна Бурлюк записала в дневнике:

«Давид Давидович сказал: „В семь часов утра думал о Маяковском“.В 10 утра он декламировал:

Любящие Маяковского…
Да ведь это же династия
на престоле сумасшествия…

В 10 утра взяли телефон: «В Москве выстрелом из револьвера покончил жизнь Маяковский». Об этом ужасе в нашу квартиру сообщила газета «Нью-Йорк Таймс». В «Таймс» не знали, как покончил с собою наш великий друг, но оба – я и Д.Д. – были убеждены, что Маяковский покончил с собой пулей в сердце. Он никогда не обезобразил бы своего чудесного лица»·.

И ещё Мария Никифоровна написала:

«Я плачу. Вспоминаю голос, манеру Маяковского держаться с людьми…

– Может, Володя был внутренне всегда очень одинок, – сказал Давид Давидович».

Галина Катанян (в книге воспоминаний «Азорские острова»):

«Предсмертный вопль его: “Лиля, люби меня!” – это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества…

У него была крыша над головой в Гендриковом переулке, комната в проезде Политехнического музея, свежевымытая рубашка, вкусный обед…

Но дома у него не было. А он был нужен ему, этот дом».

Александр Тихонов (Н.Серебров):

«Когда Горький узнал о смерти Маяковского, он стукнул об стол кулаком и заплакал…»

Алексей Максимович Горький (в письме И.Груздеву):

«Смерть Маяковского всё-таки встала мне „поперёк горла“… Тяжело всё это».

Михаил Презент:

«…в статье „О солитере“… Горький пишет:

«Маяковский сам об'яснил, почему он решил умереть. Он об'яснил это достаточно определённо. От любви умирают издавна и весьма часто. Вероятно, это делают для того, чтобы причинить неприятность возлюбленной»».

Зинаида Райх:

«В одно утро подаёт прислуга кофе в постель нам и говорит по-немецки: “Наш слуга читал, что умер поэт русский Мейерхольд!” Вс<еволод> Эм<ильевич> приподнялся и стал у него добиваться толку, послал за газетами, а я завыла. Я поняла сразу всё, что это Маяковский… Он ошибся

Актёр Игорь Ильинский:

«В апреле 1930 года театр Мейерхольда гастролировал в Берлине. Однажды я зашёл в магазинчик около театра, где мы играли. Хозяин магазинчика знал нас, русских актёров. Он показал мне на свежую немецкую газету и сказал:

– Ihr Dichter Majakowski hat selbstmord begangen (Ваш поэт Маяковский покончил жизнь самоубийством).

Я плохо понимал по-немецки, но тут всё понял. Была надежда, что Маяковский ещё жив, что буржуазные газеты врут, что, быть может, он только ранил себя. Но в полпредстве мы получили подтверждение о смерти Маяковского, а вечером, по предложению Мейерхольда, зрители почтили его память вставанием».

Всеволод Мейерхольд прислал из Берлина телеграмму:

«Потрясён смертью гениального поэта и любимого друга, с которым вместе утверждали левое искусство».

Зинаида Райх:

«Вечером я играла, шёл “Рогоносец”, перед спектаклем все вышли и сказали о случившемся, публика стояла секунд 20».

Ставший невозвращенцем советский актёр Михаил Чехов находился в тот момент в Берлине и встретился со Всеволодом Мейерхольдом. Видимо, чувствуя, что именно привело поэта Маяковского к самоубийству, Михаил Чехов потом написал в воспоминаниях о своём разговоре с Мейерхольдом:

«Я старался передать ему мои чувства, свои предчувствия о его страшном конце, если он вернётся в Советский Союз. Он слушал молча, спокойно и грустно ответил мне так (точных слов я не помню): с гимназических лет в душе моей я носил Ревлюцию и всегда в крайних, максималистических её формах. Я знаю, вы правы – мой конец будет таким, как вы говорите. Но в Советский Союз я вернусь. На вопрос мой: “Зачем?” он ответил: “Из честности”».

Эльза Триоле:

«15 апреля 1930 года рано утром Арагона и меня поднял телефонный звонок: нас извещали о самоубийстве Владимира Маяковского.

Долго он мне снился еженощно. Всё тот же сон: я уговариваю его не стреляться, а он плачет и говорит, что теперь всё равно, поздно… Скучно мне стало жить…»

Михаил Презент записал в дневнике:

«Несмотря на просьбу в предсмертном письме: „… и пожалуйста не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил“ – весь город был и сейчас находится во власти сплетен. Имя Полонской склоняется на все лады. И имя Лили Брик».

Николай Асеев вспоминал, как в один из тех печальных дней он шёл по Охотному ряду:

«И вдруг навстречу мне, именно по Охотному ряду, возник типичный охотнорядец, рослый, матёрый, с красной рожей, пьяный в дым, не державшийся на ногах прочно, с распалёнными остановившимися глазами. Он шёл, как будто прямо устремляясь на меня, как будто зная меня, выкрикивая страшные ругательства, прослаивая их какими-то фразами, смысл которых начал прояснять и направленность этих ругательств. „А! Застрелился, а?! А две тыщи фининспектору оставил передать! А? Да дай мне эти две тыщи, какое бы я кадило раздул, а? Вот так его и растак! Две тысячи фининспектору!“ Речь шла о посмертной записке Маяковского.

Это было страшно. Как будто вся старая, слежалая подпочва Москвы поднялась на дыбы и пошла навстречу, жалуясь и обижаясь. Он шёл прямо на меня, как будто найдя именно меня здесь для того, чтобы обрушить лавину ругани и пьяной обиды.

Пошлость, не оспаривая его у жизни, оспаривала у смерти».

Из агентурно-осведомительной сводки агента ОГПУ «Арбузова» (орфография агента):

«Разговоры в литер. – худож. кругах значительны.

Романтическая подкладка совершенно откидывается. Говорят здесь более серьезная и глубокая причина. В Маяковском произошел уже давно перелом и он сам не верил в то, что писал и ненавидел то, что писал. Особенно характерными находят следующие строки в его только что вышедших стихах «Во весь голос» написанных ещё несколько месяцев тому назад.

1/Роясь в сегодняшнем окаменевшем?…

2/Наших дней изучая потемки.

3/Мне агитпром в зубах навяз

4/Я себя смирял, становясь на горло, собственной песни и т. п.

Говорят, что эти стихи уже носят заведомо похоронный характер, поэт прощается с жизнью, подводит итоги своей работе и т. д. И если в конце стихотворения он опять вдруг становится революционным поэтом, то эти определенно фальшивые строки вызваны паническим ужасом перед той мыслью, что советская власть сотрет память о нем из умов современников».

Траурная среда

Елизавета Лавинская:

«16-го утром Агранов сказал, что Маяковского будут хоронить на лафете, а в середине дня стало известно: дадут простой грузовик – всё-таки самоубийца.

В этот день, проходя по одной из зал, увидела Агранова, окружённого кучкой лефовцев. Он что-то показывал. Я подошла, и он мне передал какую-то фотографию, предупредив, чтоб смотрела быстро, и чтоб никто из посторонних не видел.

Это была фотография Маяковского, распростёртого, как распятого, на полу, с раскинутыми руками и ногами и широко раскрытым в отчаянном крике ртом. Я оцепенела в ужасе: ничего общего не было в позе, лице фотографии с тем спокойным, спящим Маяковсим, которого я впервые увидела на Гендриковом. Мне объяснили: «Засняли сразу, когда вошли в комнату Агранов, Третьяков и Кольцов». Больше эту фотографию я никогда не видела».

Аркадий Ваксберг:

«Встречать Лилю на пограничную станцию Негорелое Агранов отправил Василия Катаняна… Пропуск, которым Агранов снабдил Катаняна, позволял ему войти в вагон ещё до того, как поезд покинул пограничную зону. Лиля безутешно плакала, уткнувшись в его плечо».

Галина Катанян:

«Лиля очень плакала. Ося же был сдержан.

Катаняна поразила фраза, сказанная ему в Негорелом… Ося сказал, что Володе в 36 лет уже нужен был свой дом и своя семьям.

Через тридцать семь лет (в июле 1967 года) Аркадий Ваксберг привёз в Переделкино македонского журналиста Георгия Василевски, и Лили Брик, говоря о последних днях Маяковского, сказала:

«Но разве я могла предвидеть эту болезнь, такую его усталость, такую ранимость? Ведь с него просто кожу рвали разные шавки со всех сторон. Стоило ему только слово сказать: „Оставайся!“, и мы никуда бы не поехали, ни Ося, ни я. Он нас провожал на вокзале, был такой весёлый…»

Что тут можно сказать? Спустя почти четыре десятилетия после рокового выстрела (когда Лили Брик произносила эти слова) можно было говорить всё что угодно.

30 апреля 1930 года Лев Эльберт опубликовал в журнале «Огонёк» статью «Краткие данные», в которой написал:

«Наперекор всем постижениям, себе самому изменил, – вдруг сорвался на мимолётных обстоятельствах, на лихорадке, гриппе и временной нервной усталости».

Но Елизавета Лавинская с такой трактовкой согласиться не желала:

«Так просто от личных неудач не мог застрелиться Маяковский».

Приведём ещё одно свидетельство. Оно принадлежит хорошей знакомой писателя Михаила Булгакова и его жены – Марике Артемьевне Чимишкиян. 15 апреля она зашла к Булгаковым в их квартиру на Пироговской улице и застала Михаила Афанасьевича с газетой в руках.

«Прочитав вслух строчки: „Любовная лодка разбилась о быт“, он спросил:

– Скажи, неужели вот это? Из-за этого?.. Не может быть! Здесь должно быть что-то другое

И так на протяжении многих десятилетий, прошедших со дня самоубийства, считали очень многие. Но ответа не находили.

А в Клубе писателей продолжалась церемония прощания с поэтом.

Николай Денисовский:

«…в Союз писателей стали поступать бесконечные количества венков.

В гостиной комнате, рядом с залом, сидели все близкие, родные и друзья. Шли толпы людей прощаться к гробу и отдать последнюю дань в почётном карауле».

Михаил Презент:

«Демьян не поехал. Его снедает зависть к славе Маяковского. 15-го он мне говорит: „Не езжайте туда. Отнесёмся к этому платонически“. А сам 16-го стоял у гроба, и когда его снимали фотографы, <отр. – зачёркнуто > оттирал мифическую слезу».

Агент ОГПУ по кличке «Арбузов» доносил о том, что говорили «в литературно-художественных кругах»:

«Газетную шумиху о Маяковском называли ловкой комедией для дураков. Нужно было перед лицом заграницы, перед общественным мнением заграницы представить смерть Маяковского, как смерть поэта-революционера, погибшего из-за личной драмы. Вот на этом и была создана небывалая помпа с динамическим нарастающим интересом в массах сенсационному самоубийству».

Михаил Презент упомянул в дневниковой записи и Веронику Полонскую:

«15-го или 16-го она играла в „Сёстрах Жерар“. По ходу пьесы её обвиняют в убийстве, и там есть ряд слов, которые очень близко напоминают события последних дней. Говорят, она играла истерически под ёмно».

А вот воспоминания самой Полонской (Лили Брик появилась в Москве лишь вечером 16 апреля):

«15 или 16 апреля Лиля Юрьевна вызвала меня к себе. Я приехала с Яншиным, так как ни на минуту не могла оставаться одной. Лиля Юрьевна была очень недовольна присутствием Яншина.

В столовой сидели какие-то люди. Вспоминаю Агранова с женой, ещё кто-то…

У меня было ощущение, что Лиля Юрьевна не хотела, чтобы присутствующие видели, что я пришла, что ей было непрятно это.

Она быстро закрыла дверь в столовую и проводила нас в свою комнату. Но ей нужно было поговорить со мной наедине. Тогда она попросила Яншина пройти в столовую, хотя ей явно не хотелось, чтобы он встречался с присутствующими у неё людьми.

У нас был очень откровенный разговор…

На прощание Лиля Юрьевна сказала мне, что мне категорически не нужно быть на похоронах Владимира Владимировича, так как любопытство и интерес обывателей к моей фигуре могут возбудить ненужные инциденты. Кроме того, она сказала такую фразу:

– Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным.

Для меня эти доводы были убедительными, и я поняла, что не должна быть на похоронах».

Галина Катанян:

«Предсмертное письмо, находившееся в деле о самоубийстве, переданное Аграновым Лиле для перепечатки на машинке. Оно было написано крупным, сумасшедшим почерком».

Поздно вечером 16 апреля Елизавета Лавинская вместе с мужем пришли в Гендриков:

«Позвонили. Всё – как прежде, только в прихожей шепнул Ося:

– Поменьше разговоров о Володе».

Но эти «разговоры» завела сама Лили Юрьевна, рассказав о попытке самоубийства Маяковского в 1916 году. Потом сказала:

«– Ведь, наверное, не знаете, что когда он писал «Про это», он также стрелялся. Позвонил мне по телефону и заявил: «Я сейчас застрелюсь». Я ему сказала, чтоб ждал моего прихода – сейчас еду. Выбежала на Лубянку. Сидит, плачет, рядом валяется револьвер, говорит, была осечка, второй раз стрелять не будет. Я на него кричала, как на мальчишку».

Елизавета Лавинская:

«Тут она начала самыми скверными словами ругать „эту дуру“ Полонскую:

– Я её отчитаю. Я эту «наследницу» поставлю на место. Я её выгоню. Как она могла убежать?

Одним словом, выходило всё так: веди себя Полонская иначе, выстрела бы не было».

Николай Денисовский:

«Вечером пришёл и встал к гробу военный почётный караул».

Корнелий Зелинский:

«Играла военная музыка. Был прислан военный караул. Моссовет взял похороны на свой счёт».

Из агентурно-осведомительной сводки агента ОГПУ «Арбузова»:

«Крайне неудачным находят сообщение Сырцова (следователя) о длительной болезни Маяковского. Говорят о сифилисе и т. п.».

Владимир Сутырин:

«Надо сказать, что по городу шло много слухов и сплетен, причём один слух был очень злонамеренный. Из числа причин самоубийства Маяковского указывалась такая, и по городу носились такие слухи, будто бы Маяковский был болен люэсом…

Тогда я снял трубку и позвонил Агранову, а потом Стецкому в ЦК и сказал, что я считаю, что надо произвести вскрытие, чтобы медицинская экспертиза установила и зафиксировала в специальном акте истинное положение вещей…

… и Агранов через свой аппарат устроил медицинскую экспертизу…»

Михаил Презент:

«В ночь на 17.4. в 1 ч. 30 м. я заехал в клуб федерации. Ворота на запоре. Зал справа, где лежит тело, ярко освещён. Видно через ворота, как в глубине двора, у входа в клуб, три-четыре человека – дворник и ещё кто-то, стоя на скамейке, пытаются взглянуть во второй этаж, где тело. После недолгих разговоров с молодым красноармейцем я вошёл во двор, затем в клуб, повернул направо, но там милиционер не пустил меня. Пошёл в комиссию. Сидят Ионов, Агранов, Сутырин. Уставшие. Прошу у Сутырина разрешения пройти к телу – „Нельзя, его сейчас бальзамируют“. Причина веская. Я вышел, отложив посещение на утро. Взглянул и я в окно второго этажа. Сгрудились люди в белых халатах. Я уехал».

Владимир Сутырин:

«Результаты вскрытия показали, что эти злонамеренные сплетни не имеют под собой никаких оснований».

Траурный четверг

Михаил Презент:

«Наступило 17.4. У гроба очередь, завернувшая с Поварской, по Кг/Эр<инской> ил<ощади> до Никитской. Поехал туда с Регининым и с женой Демьяна. Конные патрули. Толпы. Люди – на крышах домов, в окнах, на балконах».

Николай Асеев:

«…живая, взволнованная Москва, чуждая мелким литературным спорам, встала в очередь к его гробу, никем не организованная в эту очередь, стихийно, сама собой признав необычность этой жизни и этой смерти. И живая, взволнованная Москва заполняла улицы по пути к крематорию. И живая, взволнованная Москва не поверила его смерти. Не верит и до сих пор».

«Тихого» прощания с Маяковским, как надеялись власти, не получилось. Таких похорон в большевистской Москве ещё не было – тысячи и тысячи людей шли к Клубу писателей, чтоб в последний раз взглянуть в лицо почившего поэта.

Корнелий Зелинский:

«В почётном карауле стояли О.Брик, Кирсанов, Кушнер, Агранов. Пастернак был вместе с Жаровым и Уткиным. Сельвинский – с Третьяковым и Зелинским.

На балконе часто показывался Семён Кирсанов и читал стихи своим невозможно громким дикторским голосом, от которого дрожали стёкла. Рядом с ним был поэт Павел Герман, любивший быть на виду (это его стихи: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью")».

Михаил Презент о Веронике Полонской:

«На похоронах ни она, ни Яншин, ни Ливанов не были. Первые два с утра были приглашены к следователю, который их держал до вечера. Говорят, что это сделано со специальной целью – не дать им быть на похоронах, чтобы не встретиться с семьёй Маяковского и Л.Ю.Брик».


Наталья Розенель:

«Москву лихорадило. Рабочие, студенты, интеллигенция – все были взволнованы, ошеломлены. В течение многих недель Луначарский получал письма из Москвы и различных городов Союза, в основном от молодёжи, с одной и той же настойчивой просьбой: объяснить, как это могло случиться.

Семнадцатого апреля был траурный митинг во дворе клуба писателей>.


Вынос тела с гробом В.В. Маяковского из дома Союза писателей. Москва, 17 апреля 1930 г.


Михаил Презент:

«Началась так /Называемая > гражданская панихида. Её открыл Халатов…Луначарский… Федин…Кон…Авербах… Третьяков… Потом взволнованный Кирсанов, которого называют лучшим, учеником Маяковского, прочёл отрывок из предсмертного стихотв<орения> Маяковского «Во весь голос». Оно звучит как Пушкинский памятник».

Николай Денисовский:

«Митинг происходил во дворе, говорили перед гробом, который уже стоял на грузовике. Я запомнил и слышал с балкона только Кирсанова, который читал „Во весь голос“.

Милиция оцепила все переулки и площади, которые выходили на улицу Воровского, а сама улица была забита народом. Стояли так тесно, что невозможно было пропихнуться. Стояли на тротуарах, мостовой, в подъездах, висели, прицепившись к фонарям, к деревьям и заборам. Крыши были черны от забравшихся на них людей, некоторые крыши даже провалились».

О том, что похороны окажутся такими грандиозно-много-людными, ни Агранов, ни Брики, конечно же, даже представить себе не могли.

Агент ОГПУ «Арбузов» (орфография агента):

«Много говорят об обилии милиции 15/16/17 апреля, благодаря чему все принимало нарочито казенный характер. С возмущением говорят о красноармейцах, которые сидели развалясь на балконе клуба поэтов, раскуривали, гоготали и производили впечатление турков стоящих на страже «гроба господня» для пропуска паломников…

Много говорят о «вшивом» А.Халатове, который состоит председ<ателем> Комиссии по похоронам не создал порядка, окружил оцеплением милиции Поварскую, не создал колонн и даже такие литераторы как Масс и Волькенштейн, плелись в хвосте процессии, а впереди была любопытная улица.

Самые похороны, говорили, носили определённо казённый характер и были несравнимы с тёплыми похоронами Есенина и даже мало-популярного А.Соболя, похороны, которые были без милиции и в которых было больше порядка, искренности и стройности».

Упомянутые агентом литераторы – это Владимир Захарович Масс (драматург и сценарист), Владимир Михайлович Волькенштейн (поэт, драматург и театральный критик) и Андрей (Юлий Михайлович) Соболь (писатель).

Прощание с поэтом

В то время, когда проходила церемония прощания, следователь Иван Сырцов допрашивал Полонскую и Яншина.

Яншин написал в протоколе допроса (орфография Яншина):

«Да, будучи один совершенно, В.В. хотел, или видел в Норе, какую то поддержку, но как поддержку к уже сбитому уже испорченому. И мне только хочется сказать "друзьям "и всем поздно подошедшим к Маяковскому, подошедшим уже к гробу, к трупу Вл. Вл.

Товарищи! Не отбрыкивайтесь любовной интрижкой. Не трудно забросать, залягать и заплевать большую сложную трагедию внутренних переживаний Владимира Маяковского привесив к ней ярлычек из ТЭЖЕ.

Не трудно подмять под себя и топтать молодую еще совсем молодую женщину, спасая собственные шкуры.

Я категорически утверждаю, что никакой любовной интрижки нет и не было.

Случилось ужасное, непоправимое, отвратительное, самое ужасное в жизни, но вы в этом не без греха. Обращаюсь, может быть безнадежно, но напоминаю: НЕ СПЛЕТНИЧАЙТЕ

Слово «ТЭЖЭ» в ту пору расшифровывали по разному: «Товары для женщин», или «Трест Жиркость», а то и как «Трест эфира жировых эссенций». Последние два названия относились к Государственному тресту жировой и костеобрабатывающей промышленности, который выпускал одеколоны, духи, кремы, мыло и другую парфюмерию и косметику.

Что же касается «сплетен», которые, по словам Яншина, распространяли «друзья» Маяковского, то агент ОГПУ «Зевс» доносил о них следующее:

«д) Общий голос: „Подлец был покойник – двух замужних женщин опозорил“…

е) На следующий день после похорон по всей Москве (литературной, конечно) болтали, что Лиля Брик застрелилась и что Яншин – Полонскую прибил».

Михаил Презент привёл в дневнике мнение бывшего редактора «Известий» Юрия Стеклова:

«По этому поводу Стеклов говорит: "Жил хулиганом, и умер хулиганом"».

А Михаил Яншин, всё ещё не желавший верить в то, что его жена собиралась уйти от него к Маяковскому, писал (орфография Яншина):

«Когда меня спрашивают, а чем вы можете об'яснить, то что он ее включил в свою семью в письме, как ни тем что он был с ней в более близких отношениях, т-е другими словами хотят сказать что ведь он же ей платит, так за что же?

Я могу ответить только одно, что люди спрашивающие такое или сверх'естественные циники и подлецы или люди совершенно не знающие большого громадного мужественного и самого порядочного человека Владимира Маяковского».

Пока Иван Сырцов допрашивал Полонскую и Яншина, траурный митинг завершился.

Владимир Сутырин:

«Поставили на грузовик гроб с телом. Грузовик весь утопал в цветах. Вышли все во двор, и Халатов в своей чеплышке и потёртой кожаной куртке, которую он не снимал нигде… Мы выстроились, и была дана команда, чтобы двигаться».

Николай Денисовский:

«За шофёра в грузовик с гробом сел Михаил Кольцов…»

Владимир Сутырин:

«Вдруг автомобиль тронулся таким страшным рывком, что все ахнули, и несдержанный Халатов с кулаками и страшной руганью набросился на этого шофёра:

– Какая там дубина сидит? Надо вытащить!

И вдруг вытащили… М.Кольцова, который был членом Автодора и увлекался автомобилем. Он очень любил Маяковского и решил сам его довезти».

Михаил Презент:

«Грузовик резко дёргается, т. к. Кольцов никакого опыта управления грузовиком не имеет».

Владимир Сутырин:

«И вот Кольцов был с автомобиля снят, и сел за руль настоящий шофёр…»

Из «сводки слухов среди траурной процессии Маяковского», поступившей Агранову (орфография машинистки-гепеушни-цы, перепечатывавшей сводки):

«Во время происшедшей толчьи у крематория многим гражданам была разорвана одежда, оторваны пуговицы, подметки и т. п., в силу чего винили милицию, что последния не в силах задержать массу и навести порядок и грубо с ними обращается, другие же ругали комиссию по похоронам, что таковая не проявила никакой разумной распорядительности для поддержания порядка и что все это следствием того, что много начальствующих, а не один не отвечает ни за-что».

Галина Катанян:

«Отряд конной милиции строится у ворот кладбища, на асфальтовой полосе между могилами. Двойной ряд пеших милиционеров опоясывает приземистое здание крематория. Горожанин угрюмо говорит: “К большой свалке готовятся”.

Толпа рвётся в ворота. Встают на дыбы, ржут, вертятся среди надгробий лошади, осипшие от крика милиционеры стреляют в воздух. С трудом отсекают толпу к выходу…

Толстый важный человек в кожаной куртке неторопливо следует по опустевшему асфальту. Поднявшись на ступеньки, он пытается пройти, величественным жестом отстраняя милиционера».

«Толстым важным человеком» был Артемий Багратович Халатов, возглавлявший комиссию по организации похорон.

Галина Катанян:

«Халатов славился тем, что никогда и нигде не снимал шапки – ни дома, ни на работе, ни в театре. Острили, что даже в ванне он сидит в шапке. Сейчас он в шапке направляется в крематорий.

С наслаждением вижу, как разъярённый милиционер срывает с его головы шапку и, схватив его за шиворот, пинками спускает с крыльца. Круглая каракулевая шапка катится по асфальту, и, качая тучным брюхом, мелкой рысцой бежит за ней бородатый неопрятный человек с развевающимися кудельками».

Агент ОГПУ «Зевс»:

«х) Похороны были зрелищем довольно скандальным. У крематория – милиция стреляла в воздух, кажется ворота разнесла толпа и около часа покойника не могли внести: – "поклонники "хулиганили.

За три дня около гроба прошли толпы главным образом никогда не читавших Маяковского – в цепи проходивших были старушки «былых времен», какие-то отставные военные, молочницы, бабы с грудными детьми и даже попы».

Галина Катанян:

«Всё кончено…

Открываются двери, и стоящие в цепи милиционеры снимают шапки. В суровом молчании стоит в весенних сумерках громадная толпа с обнажёнными головами».

Последующие дни

Бенгт Янгфельдт:

«Несмотря на то, что в записной книжке Маяковский написал, что “в случае его смерти” надо информировать Элли Джонс, она об этом узнала от своего мужа Джорджа Джонса, который однажды пришёл домой и сообщил ей: “Твой друг умер”».

Через несколько дней после прощания с Маяковским Лили Брик написала Эльзе в Париж:

«Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо было знать Володю так, как знала его я».

В том же письме есть и фраза, которую мы уже приводили:

«Застерлился он при Норе, но её можно винить, как апельсиновую корку, об которую поскользнулся, упал и разбился насмерть».

В воспоминаниях Вероники Полонской есть такие слова:

«Я убеждена, что причина дурных настроений Владимира Владимировича и трагической его смерти не в наших взаимоотношениях. Наши размолвки – только одно из целого комплекса причин, которые сразу на него навалились…

Я не знаю всего, могу только предполагать и догадываться о чём-то, сопоставляя всё то, что определяло его жизнь тогда, в 1930 году.

Я считаю, что наши взаимоотношения являлись для него как бы соломинкою, за которую он хотел ухватиться».

Мы тоже попробуем «сопоставить» то, что происходило тогда.

Через пять дней после кремации Маяковского, Лили Брик получила от помощника прокурора Московской области ценности, оставленные ушедшим поэтом. Сохранилась расписка:

«Мною получены от П.М.О. Пр-ра т. Герчиковой обнаруженные в комнате В.В.Маяковского деньги в сумме 2113 руб. 82 коп. и 2 золотых кольца. Две тысячи сто тринадцать рублей 82 ки2 зол. кольца получила Л.Брик.

21.4.30.»

Валентин Скорятин прокомментировал этот документ так:

«Могу представить, какие эмоции эта бумага вызовет у поклонников поэта! Лиля Юрьевна, не состоявшая (при живом-то муже!) ни в каких официальных родственных отношениях с Маяковским, ни с того ни с сего получает деньги и вещи, найденные в его комнате, а затем и всё его наследство – и в материальных ценностях, и в бесценных архивах, являющихся, по существу, народным достоянием. Юридический и нравственный нонсенс!»

Вскоре появился в продаже и журнал «Печать и революция». Об этом событии Валентин Скорятин написал:

«Злополучный мартовский номер был задержан и вышел в свет уже после смерти поэта. В нём всё же появился изъятый ранее снимок Маяковского, а кроме того, редакция ещё успела напечатать и некролог».

В том некрологе, в частности, говорилось:

«Никто не сможет отнять Маяковского у пролетарской революции, никто не сможет опорочить его дело всякого рода аналогиями, намёками, сопоставлениями…»

Впрочем, никто, вроде бы, и не собирался «опорочить» ушедшего поэта. А вот узнать подлинную причину его смерти хотели очень и очень многие. Валентина Ходасевич высказалась по этому поводу так:

«Только понять – невозможно! Я думаю, что и до сих пор кто-то подозревает, кому-то кажется, что знает, кто-то „точно“ знает. Но нет! Конечно, до конца знал только сам Маяковский».

Александр Михайлов назвал вообще бессмысленной любую попытку разгадать, из-за чего тот или иной человек расстаётся с жизнью:

«Человек, добровольно уходящий из жизни, уносит с собой тайну ухода. Никакие объяснения (в том числе и его собственные) не проникают в подлинную суть поступка. Они лишь приоткрывают завесу над входом в тайну – сама же тайна скрыта печальным финалом единичной жизни».

Валентин Скорятин:

«О последних месяцах, днях и даже часах жизни поэта написано немало… И всё же трудно мне освободиться от ощущения, что сказано ещё далеко не всё. И многое осталось в тени. Какие-то важные факты упущены, бытовые, на первый взгляд несущественные обстоятельства не прописаны, и, наконец, мне кажется, что атмосфера, которая складывалась вокруг Маяковского в те дни, восстановлена не во всей полноте».

Попробуем продолжить «восстановление» той «атмосферы», выводя из «тени» ещё «какие-то важные факты».

24 апреля 1930 года вышла «Однодневная газета Ленинградского Отдела Федерации Объединений Советских Писателей», названная «ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ». В ней было помещено «Открытое письмо первой ударной бригады поэтов ЛАППа», которое завершалось фразой:

«Осуждая дезертирство с фронта классовой борьбы В.Маяковского, мы заявляем: „Руки прочь от памяти поэта всех тех, кто на этом основании постарается умалить колоссальное значение поэта в деле создания пролетарской поэзии“».

В той же газете была помещена заметка «От секретариата РАПП», в которой говорилось:

«У этого огромного поэта, призывавшего миллионы трудящихся к революционной переделке жизни, не хватило сил для переделки своего собственного узко-личного семейно-бытового уголка…

Отвергнутый Маяковским, но не преодоленный до конца индивидуализм дал себя знать с неожиданной разрушающей силой».

Поэт Алексей Петрович Крайский (Кузьмин) там же написал:

«Русская литература полна трагических гибелей. Пушкин, Лермонтов, Гаршин, Успенский, Есенин – факты достаточно тяжёлые, памятные, незабываемые. Однако их тяжесть смягчалась, разряжалась негодованием ли против обстановки и общества, жалостью ли к неуравновешенности и болезненности погибших… В гибели Маяковского нет ни того, ни другого, нет никаких смягчающих обстоятельств. Какая-то тупая, каменная, бессмысленная нелепость! Она давит, она закрывает всякие человеческие чувства: жалеть – нельзя, ненавидеть – некого».

Писатель Борис Лавренёв:

«Есть люди, обрывающие свои дни потому, что они безнадёжно отстают от жизни и, несмотря на все усилия, не могут шагать рядом с эпохой.

С Маяковским обратное. Маяковский перешагнул эпоху и её быт. Маяковский во весь рост стоял уже в грядущем и широко раскрытыми глазами видел грядущие формы жизни и кричал о них».

Постоянный оппонент Маяковского Вячеслав Павлович Полонский (Бусин) высказался о нём так:

«Его можно было любить. Его можно было отвергать. К нему нельзя было лишь оставаться равнодушным. Это потому, что в поэзии его горел настоящий огонь, обжигающий и неостывающий».

Но какой же всё-таки «огонь» спалил жизнелюбивого поэта?

Попытка разгадать

Татьяна Яковлева, не видевшая Маяковского в течение последнего года его жизни, написала матери:

«Я ни одной минуты не думала, что я – причина. Косвенно – да, потому что всё это, конечно, расшатало нервы, но не прямая. Вообще не было единственной причины, а совокупность многих плюс болезнь».

Татьяна Яковлева точно подметила болезненное состояние Маяковского, которое в наши дни называют дислексией. В один из напряжённейших моментов его жизни оно и сыграло решающую роль.

По словам Лили Брик, Маяковский болел часто. Но, как и любой другой заболевший человек, он обращался к врачам, искал спасения в лекарствах, а не в пуле.

Борис Пастернак:

«Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло смириться его самолюбие».

Анатолий Мариенгоф:

«Смерть Маяковского есть вызов советской власти и осуждение её политики в области художественной литературы».

Василий Каменский (в письме Давиду Бурлюку):

«Остаёмся потрясёнными до жути, и говорить об этом ещё тяжело, страшно, больно… Молчу. Думаю. Разгадываю. Теряюсь в мыслях».

Михаил Зощенко:

«Крайнее утомление мозга и неумение создать себе какой-нибудь правильный отдых привели Маяковского крайней смерти».

В неопубликованных заметках кинорежиссёра Сергея Эйзенштейна говорится:

«…о моральной тяжести травли, которой враги не только Маяковского, но и "враги народа "гнали к концу…

…смерть, подобная смерти Маяковского, есть тоже смерть на посту…

Его надо было убрать. Него убрали…»

Версий множество. Все они по-своему логичны. И даже в чём-то по-своему убедительны. Но они не отвечают на самый главный вопрос: что заставило поэта взять в руки пистолет?

Главными толкователями этой трагической, очень загадочной и весьма запутанной истории долгое время были Брики. Осип Максимович написал:

«Почему застрелился Володя? Вопрос этот сложный, и ответ поневоле будет сложен».

Лили Юрьевна продолжила:

«Ответа на этот вопрос Осип Максимович не дал».

И она сама принялась задаваться тем же вопросом:

«Почему же застрелился Володя?

В Маяковском была исступлённая любовь к жизни, ко всем её проявлениям – к революции, к искусству, к работе, ко мне, к женщинам, к азарту, к воздуху, которым дышал. Его удивительная энергия преодолевала все препятствия… Но он знал, что не сможет победить старость, и с болезненным ужасом ждал её с самых молодых лет.

Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве! Это был террор».

Как видим, Лили Брик заговорила о боязни старости и снова вспомнила о странной тяге поэта к самоубийству.

Но можно ли верить всему тому, о чём писала Лили Юрьевна?

Приведём лишь один пример, взяв её высказывание, касающееся 1925 года:

«В тот вечер, когда он из Сокольников уезжал в Америку, он оставил ключи дома и только на вокзале вспомнил, что с ключами оставил и кольцо. Рискуя опоздать на поезд и просрочить визы, он бросился домой, а тогда с передвижением было трудно – извозчики, трамваи… Но уехать без кольца – плохая примета. Он нырял за ним в Пушкино на дно речное. В Ленинграде уронил его ночью в снег на Троицком мосту, долго искал и нашёл. Оно всегда возвращалось к нему».

Воспоминание очень трогательное. Особенно, если учесть, что речь идёт о кольце, внутри которого выгравировано «ЛЮ», то есть «Лили Юрьевна».

Но всё дело в том, что «из Сокольников» за границу Маяковский уезжал всего два раза: в октябре 1924-го и в мае 1925-го. В первый раз он действительно отбывал из Москвы на поезде, но ехал не в Америку, а всего лишь в Париж. Никаких виз, которые он мог «просрочить», у него не было (он всего лишь надеялся получить во Франции въездную визу в Канаду). Во второй раз, когда он на самом деле попал в Америку, его увозил из столицы самолёт, который не мог улетать «вечером», так как тогда самолёты летали только в дневное время.

Лили Юрьевну явно подвела память. Даже то, что она вела дневник, мало ей помогало, о чём она сама написала:

«…записи мои такие краткие, что, когда они мне теперь понадобились, я почти не могу расшифровать их».

Иными словами, Лили Брик тайну ухода из жизни Владимира Маяковского тоже раскрыть не могла (или, если точнее, просто не захотела).

Да, Маяковский вполне мог застрелиться, «осудив что-то в себе». Можно даже согласиться с теми, кто утверждал, что главная причина самоубийства поэта состояла в его желании бросить «вызов советской власти» и тем самым хоть как-то осудить политику большевиков «в области художественной литературы». Но и эта версия лишь указывает на «повод» случившегося, ничего не говоря о том, что же послужило истинной «причиной», подтолкнувшей поэта к именно такому (крайнему) способу решения возникшей проблемы.

Следует признать, что Аркадий Ваксберг задался очень точным вопросом:

«Не ищем ли мы ответы совсем не на том „поле“, скованном стереотипами отношения к многократно описанному и откомментированному сюжету

И даже Бенгт Янфельдт, о политике писавший не очень много, и тот задался вопросами:

«Крылся ли под словами о том, что у него “выходов нет”, ещё какой-то смысл, помимо ощущения жизненного тупика? Не чувствовал ли себя поэт запутавшимся в сетях органов безопасности? Не знал ли он слишком много, и, если да, может быть, существовали компрометирующие документы, которые следовало убрать

Поэтому давайте обратимся к тому единственному документу, который, если не всё, то хотя бы кое-что объясняет, и попробуем выяснить, что именно пытался сказать нам Маяковский в письме, адресованном «Всем».

Прощальное письмо

Илья Сельвинский:

«Самый кокетливый жанр стиха – это предсмертное письмо стихотворца».

Валентин Скорятин обратил внимание на высказывание российского поэта-эмигранта Владислава Фелициановича Ходасевича (дяди художницы Валентины Ходасевич, мужа писательницы Нины Берберовой):

«Откликаясь на смерть Маяковского, его недруг В.Ходасевич назвал этот документ "мелочным и ничтожныммол, поэт в течение двух дней носил „письмишко“ в кармане. Написано ядовито, но, честное слово, и, на мой взгляд, это письмо рисует Маяковского не в лучшем свете.

Не говорю уже о финансовых расчётах в конце письма. О чём думает человек перед лицом вечности! Какие налоги, какой ГИЗ! Хочешь не хочешь, а приходится в чём-то согласиться с В.Ходасевичем».

15 апреля 1930 года Виктор Шкловский отправил письмо ленинградскому писателю Юрию Тынянову. В нём излагались некоторые подробности произошедшей трагедии и, в частности, говорилось о том, что Маяковский оставил три прощальных письма. Кроме общеизвестного «Всем» было ещё два:

«…одно Полонской, другое сестре».

Агентурно-осведомительная сводка агента «Шороха»:

«Говорят, что М. оставил несколько писем. ХАЛАТОВУ, СУТЫРИНУ, эти письма в ГПУ, в них будто бы скрыты подлинные причины».

Но этих прощальных писем (даже если они существовали на самом деле), кроме Агранова и его сослуживцев, никто никогда не видел.

Впрочем, и послание «Всем» тоже в ту пору (и очень долго) никто в руках не держал. Кроме, опять же, Якова Сауловича, который показывал это письмо, не выпуская его из своих рук.

Валентин Скорятин:

«И рукописный документ этот на долгие годы куда-то исчез. Известно, что даже члены правительства при разделе наследства Маяковского руководствовались не подлинником, а… его перепечаткой (факт беспрецендентный!)».

Возникло даже предположение, что такого послания Маяковский оставить вообще не мог – не такой он был человек. Чтобы поэт, так гордившийся своей паркеровской авторучкой, вдруг написал своё прощание со «Всеми» карандашом? Подобного быть не могло! Это явная подделка, изготовленная умельцами с Лубянки.

Но всё-таки сама «карандашность» письма свидетельствует о том, что оно создано Маяковским, а не кем-то другим. Ведь те, кто, допустим, хотел изготовить подделку, вне всяких сомнений, написали бы это послание именно паркеровской авторучкой, зная, как любил это «стило», сам Маяковский.

Валентин Скорятин:

«А вновь это письмо высплыло на поверхность в конце 50-х годов. И вот при каких обстоятельствах. К печати готовился том “Литературного наследства”, посвящённый Маяковскому. В отличие от членов правительства, удовлетворившихся четверть века назад вырезкой из газеты, редакция посчитала необходимым опубликовать факсимиле письма. И настойчивые обращения в различные инстанции дали результаты.

В журнале поступлений Музея Маяковского появилась лаконичная запись: “№ 9442. Предсмертное письмо В.В.Маяковского «Всем» получено 24 января 1958 года из архива ЦК КПСС…”».

Вчитаемся в это прощальное письмо со вниманием, сопоставляя прочитанные строчки с теми комментариями, которые давали им современники поэта и его биографы.

Человек, прощаясь со всеми и уходя навсегда, как правило, не лукавит. Он говорит или пишет обо всём предельно откровенно, не боясь никаких пересудов – ведь это его самые последние слова. Надо лишь суметь правильно понять их.

Над содержанием краткого предсмертного письма поэта ломали головы многие исследователи. И задавались вопросами. Но, пожалуй, один из самых первых задал агент ОГПУ «Арбузов» в своей агентурно-осведомительной сводке:

«Разбирали посмертн. письмо Маяковского

«Любовная лодка разбилась о быт».

о какой быт? Быт только один сейчас – новый».

Ещё больше недоумённых вопросов возникло у Аркадия Ваксберга, сразу обратившего внимание на адресатов, к которым обращался Маяковский:

«Письмо адресовано „Всем“, а внутри есть два специальных обращения. Одно – к „товарищу правительству“, где перечисляется состав его семьи. И другое – к „маме, сёстрам и товарищам“, то есть НЕ к Лиле и Осе („товарищами“ он их никогда не называл, товарищи – это коллеги и окружение) и НЕ к Полонской: „простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет“».

Странно, но Ваксберг почему-то не упомянул третьего обращения (персонального и очень краткого), расположенного между двумя другими. А ведь именно на него ссылались Лили Брик и Эльза Триоле, выстраивая свою версию трагического ухода поэта. Беседуя в Париже (в июне 1968 года) с Аркадием Ваксбергом, Эльза Триоле сказала:

«Давайте посмотрим, какая фраза предшествует в предсмертном письме Володи перечислению состава его семьи? "Лиля – люби меня! "Почему? Потому что самое главное для него – это Лиля, самое главное – это его любовь к ней. Никто не мог ему её заменить, и ничто не могло заставить его отказаться от Лили».

Логика Эльзы Триоле проста. И очень убедительна, так как основана на простой житейской мудрости, которая вырабатывалась в человеческом сообществе веками.

Проследим за её размышлениями дальше.

«Теперь смотрите: с кого начинается список членов семьи? Опять же с Лили, а не с матери, не с сестёр и уж, конечно, не с Полонской. Она вставлена туда только из-за благородства Володи. Он же понимал, что… Давайте говорить откровенно!.. Он же поссорил её с мужем, разбил семью. Значит, был обязан о ней позаботиться. Он считал, что это долг любого мужчины. И только поставил Нору в ужасное положение».

Вот такая у Эльзы Триоле логика. Логика женщины, которая выросла в царское время, всего восемь месяцев прожила под властью большевиков и практически всю оставшуюся жизнь провела во Франции. Жизнь и нравы страны Советов, о людях которой она высказывала своё мнение, ей были известны весьма поверхностно. Отсюда и её суждение о Маяковском – такое простое и однозначное:

«Лиля была частью его самого, неотторжимой частью, он для неё – тоже. Верность ему и его творчеству она пронесла через всю жизнь».

Сама же Лили Брик в письме Эльзе Триоле, написанном в апреле 1930 года сразу же по приезде в Москву, утверждала: «Стихи из посмертного письма были написаны давно мне и совсем не собирались оказаться предсмертными:

Как говорят “инцидент исперчен”,
Любовная лодка разбилась о быт,
С тобой мы в расчёте и ни к чему перечень
Взаимных болей, бед и обид.

“С тобой мы в расчёте”, а не “Я с жизнью в расчёте”, как в предсмертном письме».

Вспомним мнение Галины Катанян (из её книги «Азорские острова»):

«Предсмертный вопль его: “Лиля, люби меня!” – это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества…

У него была крыша над головой в Гендриковом переулке, комната в проезде Политехнического музея, свежевымытая рубашка, вкусный обед…

А дома у него не было. А он нужен ему, этот дом».

Мнение Валентина Скорятина:

«Общеизвестно, что Маяковский, в общественной полемике допускавший резкость и подчас даже бестактность, был предельно деликатен, благороден с людьми близкими, особенно с матерью. Почему же, обращаясь к «товарищу правительству», он столь неожиданно бросает тень… нет, не на Л.Брик (она в общественном мнении давно уже слыла неофициальной женой поэта при официальном муже), а прежде всего на замужнюю молодую женщину? Мало того, обнародовав связь с ней, он тут же ещё раз унижает её восклицанием: «Лиля – люби меня». Чудовищная бестактность, по-моему!»

Василий Васильевич Катанян:

«ЛЮ считала, что Маяковский по отношению к Норе поступил дурно, написав о ней в предсмертном письме. Письмо на другой день перепечатали газеты, и все узнали об их отношениях. Сделал он это, конечно, с благой целью, чтобы обеспечить её материально, но получилось всё трагично».

Но почему Наталья Брюханенко, которой Маяковский сказал почти то же самое, не посчитала его слова бестактными? Вот какие слова привела она в воспоминаниях:

«– Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хорошо или О ЧЕНЬ хорошо. Но любить я уж могу только на втором месте».

Наталья Александровна привела, скорее всего, не все слова. Полностью фразы, произнесённые Маяковским, звучали, надо полагать, так:

«– Из агентесс ГПУ я люблю только Лилю. Ко всем остальным агентессам я могу относиться хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте».

В своём прощальном письме Владимир Владимирович повторил ту же самую мысль, считая Полонскую такой же гепеушницей, как и Лили Брик. И, прося Лили Юрьевну любить его, он обращался и к ведомству, в котором она служила, надеясь, что и оно не разлюбит его. Какая же тут бестактность?

Многих заставила призадуматься и другая фраза предсмертного письма:

«Мама сестры и товарищи простите – это не способ (другим не советую) но у меня выходов нет».

Аркадий Ваксберг:

«Сразу возникают вопросы: „Это не способ“ – чего? Из какого состояния (ситуации, положения, обстоятельств) Маяковский не советует другим выходить с помощью пули, поступать так, как поступил он? Из любовных неудач? Из отвержения женщинами, хотя всерьёз говорить о каком-либо его отвержении вообще не приходится, и он это прекрасно знал. Неужели Маяковский полагал, что „другие“, потерпев любовное фиаско, непременно захотят стреляться? Если даже это и так, то причём здесь мама? Или речь в этой фразе вовсе не о „любовной лодке“? Не запоздалая ли реакция на травлю в печати? Но опять же – причём тут мама и сёстры? И кто в его окружении („товарищи“) пытался стреляться из-за литературной, пусть даже и политико-литературной грызни

«Лодка», которую Маяковский упомянул в своём письме, была скорее не столько «любовная», сколько «лубянская». Ему не хотелось повторять трагическую участь Владимира Силлова, Якова Блюмкина, Сергея Есенина и Алексея Ганина, которой его явно пугал (и запугал) Яков Агранов. Погибнуть от пыток в застенках Лубянки или быть расстрелянным в её подвале Владимиру Маяковскому не желал. Чтобы избежать такого бесславного конца, у него был только один «способ».

Через восемь лет после встречи с Эльзой Триоде Аркадий Ваксберг побывал в гостях у Лили Брик – посидел «за рождественским столом в её квартире на Кутузовском проспекте». Речь, конечно же, зашла о Маяковском. И Лили Юрьевна сказала:

«Володя боялся всего: простуды, инфекции, даже – скажу вам по секрету – „сглаза“! В этом он никому не хотел признаваться, стыдился. Но больше всего он боялся старости. Он не раз говорил мне: „Хочу умереть молодым, чтобы ты не видела меня состарившимся“. <…> Я думаю, эта непереносимая, почти маниакальная боязнь старения сжигала его, и сыграла роковую роль перед самым концом».

Рассуждение логичное, жизненное (всякое бывает), поэтому и звучит убедительно. Но причину трагического исхода совершенно не разъясняет. Не случайно же Александр Михайлов по поводу этого заявления Лили Брик воскликнул:

«Какая „боязнь старости“ в 36 лет! Какая „хроническая болезнь“, мания самоубийства у человека, так страстно отрицавшего подобный уход в стихотворении „Сергею Есенину“, так страстно, нетерпеливо устремлённого в будущее! У человека, который носился с идеей бессмертия

В самом деле, почему, внося 4 апреля деньги на счёт жилищно-строительного кооператива, Маяковский ни о каком «старении» не думал, а 12 числа (всего через восемь дней) вдруг написал, что у него «выходов нет»?

И уж совсем непонятными выглядят слова, произнесённые Лили Юрьевной далее (в том же разговоре «за рождественским столом»):

«Мне кажется, в ту последнюю ночь перед выстрелом – достаточно мне было положить ладонь на его лоб, и она сыграла бы роль громоотвода. Он успокоился бы, и кризис бы миновал. Может быть, не очень надолго, до следующей вспышки, но миновал бы. Если бы я могла быть тогда рядом с ним

Но Ваксберг принимать на веру эту точку зрения не спешил, очень уклончиво заметив:

«Она была абсолютно убеждена, что вот эта её версия причины трагедии, что именно она достоверна, убедительна и непререкаема. И позже ни разу от неё не отказалась».

Да и сама поездка Бриков за границу выглядит очень странной. Ведь навестив мать и сестёр Маяковского накануне своего отъезда, Лили Юрьевна откровенно призналась:

«– Володя нам надоел

А вернувшись в Москву, принялась причитать в течении десятилетий:

«– Если бы я могла быть тогда рядом с ним!»

В июле 1967 года она дала очередное интервью, начинавшееся с фразы:

«– Ничто не предвещало трагического конца».

Но затем следовали такие слова (вспомним их ещё раз):

«Володя страшно устал, он выдохся в непрерывной борьбе без отдыха, а тут ещё грипп, который совершенно его измотал. Я уехала – ему казалось, что некому за ним ухаживать, что он больной, несчастный и никому не нужный. Но разве я могла предвидеть эту болезнь, такую его усталость, такую ранимость? Ведь с него просто кожу рвали разные шавки со всех сторон. Стоило ему только слово сказать: „Оставайся!“, и мы никуда бы не поехали, ни Ося, ни я. Он нас провожал на вокзале такой весёлый…»

С одной стороны – «ничто не предвещало» и «был такой весёлый», а с другой – подробнейшее перечисление невзгод и напастей, обрушившихся на поэта, и неожиданный вопрос: «разве я могла предвидеть?»!

Бросается в глаза и попытка выставить себя в качестве сиделки, которая любовно «ухаживала» за «больным» и «несчастным». Разве Лили Брик когда-либо «ухаживала» за кем-то? Ведь само понятие «ухаживание» предполагает проделывание целого ряда элементарных домашних работ, которыми в семье Бриков-Маяковского занималась домработница. Она и ухаживала за всеми. А завершая этот процесс «ухаживания», Лили Юрьевна театральным жестом клала на лоб «больного» и «несчастного» свою ладонь.

Как бы там ни было, но эту версию Лили Брик активно отстаивала на протяжении без малого полувека своей дальнейшей жизни. Однако сомневавшихся в подобной трактовке причин самоубийства поэта всё равно было предостаточно.

Мнения и сомнения

Много лет спустя после смерти Маяковского журналист Владимир Владимирович Радзишевский в книге «Между жизнью и смертью: хроника последних дней» написал:

«Люди, которые пишут, что он не мог покончить с собой – не учитывают его стихи. А ведь Маяковский был склонен к самоубийству. И важно задавать вопрос не о том, кто его убил или как – а как он вообще дожил до 37-ми лет при таком мироощущении».

Агент ОГПУ «Зевс» в агентурно-осведомительной сводке сообщал начальству (орфография агента):

«Для тех, кто хорошо знал В.В.Маяковского, смерть его не представила большого изумления и загадки. Это был человек крайне истеричный, болезненно самолюбивый, индивидуальный до мозга костей. Критика и публика не рассмотрела его за той маской, которую он носил всю свою жизнь – маской презрения, видимой бодрости и нарочитой революционности. Стоит прочесть „Про это“, „Люблю“ и те слова из „Облака в штанах“, которые начинаются словами – "Вы думаете это плачет моллерия " – чтоб ясно понять Маяковского».

Другой агент ОГПУ («Михайловский») доносил о точке зрения видного большевика, журналиста и литературного критика Михаила Владимировича Морозова:

«М.В.М0РО3ОВ высказал оригинальный взгляд на причины самоубийства Маяковского, взгляд который расходился с большинством писателей и журналистов.

Он сообщал, что на тему о смерти Маяковского он прочел доклад публичный. Основная мысль МОРОЗОВА заключается в том, что гибель Маяковского явилась для него не только не ошеломляющей (как для большинства) но вполне ожиданной, логической, вытекавшей из его творчества. Целым рядом цитат из произведений поэта, взятых, начиная от самых ранних его произведений, до последних, МОРОЗОВ доказывал, что Маяковский в известном смысле был человек больной, одержимый навязчивой идеей самоубийства.

На протяжении всего своего литературного пути, он на разные лады повторял слова о самоубийстве. Таким образом – по мнению МОРОЗОВА – его самоубийство явилось лишь логическим завершением его литературного пути».

В апреле 1930 года вспомнили и о стремлении Есенина покончить с собой (дескать, он часто заявлял об этом и в стихах своих писал). На эти толки откликнулась (в самом начале 1926-го) и Айседора Дункан:

«…те, кто много говорят о самоубийстве, на деле никогда его не совершают».

Но её слова потонули в потоке совсем иных высказываний. Хотя Валентин Скорятин был с Айседорой солидарен:

«…жонглирование отдельными „смертными“ строчками, призванными убедить нас едва ли не в запрограммированности „выстрела в себя“, встретило резкий отпор того же Н.Асеева: "Подбирают цитаты, пытаются „узаконить“ такой конец выдержками из его стихов, из давних строк, чтобы доказать, что „это у него было“. Какая враждебная ему и всем, кто с ним одинаково мыслил, ерунда! Болтовня эта тем опаснее, что создаёт видимость правдоподобия…"»

Аркадий Ваксберг внимательно рассмотрел официальную («романтическую») причину самоубийства поэта:

«О запутанности в любовных сетях писано-переписано, и роль свою это, конечно, сыграло, но не запутался ли он ещё и в сетях лубянских, что куда как страшнее? Даже если на Маяковского не возлагались по этой части какие-то очень серьёзные функции, но и „мелкие“, а возможно, совсем не мелкие, поручения („дружеские просьбы“), которые давались ему за право свободно, по своему желанию, пересекать границу в оба конца, неизбежно приковывали его кандальной цепью к чекистской колеснице. Из этих цепей вырваться не удавалось никому, тем более что сжимавшие его объятия были вроде и не служебными, а чисто дружескими, лишь они делали его как бы свободным человеком, для которого граница вообще не была на замке».

Валентин Скорятин:

«Действительно, ещё в 30-х годах в печати и в устных выступлениях звучало немало осторожных, но настойчивых намёков на весьма странные обстоятельства гибели поэта. Один из ближайших друзей Маяковского поэт Н.Асеев в беседе со студентами Литературного института (15 ноября 1939 года) заявил: «Что-то здесь неладно, нужно докопаться». Но докапываться никто не стал. В те годы это занятие не сулило ничего хорошего. Тема была закрыта».

Павел Лавут приводит слова Ильи Эренбурга, произнесённые на выступлении в Московском университете:

«Выставка. РАПП. Сердечные дела. Обострённая чувствительность. Он жил без обыкновенной человеческой кожи… Он сокрушал самого себя».

Павел Лавут к этим словам добавил:

«(точнее – его сокрушали. – П.Л.)».

И ещё Павел Лавут написал:

«К концу жизни (начиная с 28 сентября 1929 года) у Маяковского произошли тяжёлые события, которые нанесли ему огромную травму.

Ссылаться на то, что вопрос о причине гибели поэта решит будущее – было бы неправильным.

Таинственность, с одной стороны, противоречивость – с другой, приводят к кривотолкам, порождают сплетни, и всё это, вместе взятое, искажает облик поэта и большого человека.

Чтобы избежать этого, необходимо осветить обстоятельства жизни поэта в последний период…

Сейчас уже мало кто отважится утверждать, что предсмертная записка поэта даёт исчерпывающее объяснение истинных причин трагедии…

Какие же эти обстоятельства

Елизавета Лавинская была, пожалуй, самой категоричной и прямой в своих суждениях. В воспоминаниях она написала (неточно указав дату кончины):

«…великий поэт был окружён врагами, которые давили, сжимали в психологические тиски (многого мы не знаем), и самоубийство 13 апреля <…> – это убийство, такое же, как Горького – именно так ощущаю я смерть Маяковского…

Так просто, от личных причин не мог застрелиться Маяковский».

Точно такой же точки зрения придерживался и Валентин Скорятин, искавший (и, как ему казалось, находивший) подтверждения своей версии: Маяковский не застрелился, его убили. Скорятин писал:

«И тут хочу обратить внимание читателя на такую тонкость: тогда никто из присутствовавших (в том числе и П.Лавут) не запомнил, чтобы В.Полонская говорила о револьвере в руках поэта, когда она выбегала из комнаты. Почему? Ведь эта важная подробность/ Она всё сразу бы объяснила: Полонская выбегает – Маяковский тут же пускает пулю в сердце. И никаких сомнений в самоубийстве».

Но, беседуя с Лили Брик, Вероника Витольдовна, видимо, всё-таки сказала о том, что Маяковский достал пистолет и направлял его не неё. Она повторила это и в своих воспоминаниях, перенеся историю с пистолетом на вечер 13 апреля. Только тогда (по свидетельству других участников той вечеринки у Валентина Катаева) Полонская не заходила в комнату, в которой уединился поэт, поэтому он не мог угрожать ей своим маузером. А утром 14 апреля, услышав её категорический отказ на предложение не ходить на репетицию и остаться жить в комнате на Лубянском проезде, Маяковский мог (чтобы хоть как-то подкрепить свои слова и намерения) достать оружие, которое (уже заряженное) лежало в ящике стола.

Не случайно же Лили Юрьевна (в присутствии Елизаветы Лавинской) воскликнула:

«И её отчитаю… Я её выгоню. Как она могла убежать

Иными словами, если бы, испугавшись пистолета, Полонская не выбежала из комнаты, выстрела не последовало бы?

17 или 18 апреля Лили Брик сказала Веронике Полонской (по словам последней):

«– Яне обвиняю вас, так как сама поступала так же, но на будущее этот ужасный факт с Володей должен показать вам, как чутко и бережно нужно относиться к людям».

Директор Государственного музея В. В. Маяковского Светлана Ефимовна Стрижнева на вопрос, могли ли поэта застрелить какие-то его «враги», ответила так:

«Сторонники гипотезы об убийстве поэта должны задаться вопросами, почему, „тщательно готовя акцию устранения“, её разработчики остановились на таком „трудном“ способе устранения, как самоубийство? Зачем надо было убивать Маяковского в коммунальной квартире, в присутствии соседей? Можно было инсценировать смерть без эффектных выстрелов с подменой оружия, писанием подложного письма и многочисленными свидетелями. Анализ документов дела говорит о полной растеренности ОГПУ и его представителя Я. СЛгранова, „проворонившего“ эту трагедию. То, как ОГПУ спешно собирает документы, свидетельствует скорее о желании сохранить честь мундира, успокоить общественное мнение.

Что мешало «врагам поэта» избрать формой устранения не самоубийство, а убийство? Если первый вариант создавал множество трудноразрешимых проблем и грозил серьёзными пропагандистскими потерями (агентурно-осведомительные сводки убедительно это показывают), второй вариант давал прекрасный повод для развёртывания широкомасштабной информационной кампании и репрессивных акций, как в случае с Кировым. Убедительно ответа на такого рода вопросы нет.

И, следовательно, в случае с письмом и оружием, кроме «руки ОГПУ, заметающей следы», которая ныне стала общим местом, необходимо рассматривать и другие версии, особенно если они подкреплены не только предположениями и пристрастным толкованием мнений, поступков, документов, но и установленными фактами».

Аркадий Ваксберг, ближе всех приблизившийся к разгадке самой последней (и самой главной) тайны Маяковского, в своей книге постоянно ставил очень точные вопросы, касавшиеся тех событий в биографии поэта, которые наиболее необъяснимы и загадочны. Вспомним ещё раз хотя бы такую его фразу:

«Без видимых причин события вдруг обрели фатальный характер к концу первой половины апреля».

Здесь сразу возникает вопрос: «без видимых» для кого?

Ответ напрашивается сам собой: для тех, кто искал эти «причины событий». И имена тех «искателей» известны всем – Ваксберг писал:

«События этих – последних его – дней описаны в литературе множество раз».

Ссылаясь на утверждение Полонской о том, что Маяковский в последние дни был чрезвычайно молчалив и мрачен, Ваксберг задался вопросом и попытался ответить на него:

«С чего бы? Если он в неё влюблён, а любимая рядом

Версия, которую мы предлагаем, разъясняет если не всё, то очень многое. Согласно ей, ОГПУ, узнав о смерти поэта, некоторую «растерянность», надо полагать, всё-таки проявило. А вот Я. С.Агранов эту трагедию не «проворонил» – он организовал её. И Брики в этом деле активно участвовали. Лили Юрьевна в письме Эльзе Триоле написала прямым текстом (проговорилась?):

«Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо было знать Володю так, как знала его я».

Впрочем, мы не утверждаем, что Яков Саулович и Брики собирались убить Маяковского. Они, возможно, всего лишь хотели как следует припугнуть его, примерно наказать, поставить на место – тем самым достойно отомстив за нанесённые им обиды. И поэту стали досаждать множеством всевозможных каверз, коловших его беспрестанно. Бриков специально отправили за рубеж, чтобы Маяковскому некому было поплакаться в жилетку. И Полонской было приказано водить Владимира Владимировича за нос. Но поэт-дислексик слишком стремительно переходил от состоянии эйфории к тяжкой депрессии, поэтому ему, загнанному в угол многочисленными «уколами» и запугиванием, действительно казалось, что у него «выходов нет». Кроме одного – нажать на курок маузера.

И всё же попытаемся хотя бы немного приоткрыть эту «завесу над входом в тайну» ухода горлана-главаря Владимира Маяковского.

Почему «выходов» у него не было?

Такие вопросы ставились многократно. И все они очень существенны. Потому как налицо явная несоразмерность причины («любовная лодка разбилась о быт») и трагического следствия (роковой выстрел). Эти вопросы порождают другие, не менее существенные, пытающиеся хотя бы намёком выяснить, из чего, собственно, у поэта не было выходов.

Даже предположив, что Маяковский мог действительно попасть в некое совершенно безвыходное положение, в некий тупик, из которого, в самом деле, «выходов нет», Ваксберг вновь недоумевает:

«…в чем именно состоит тот тупик, в котором он оказался? И почему, признаваясь в постигшей его тупиковой беде, среди адресатов его обращения, среди тех, у кого он просит прощения, – почему-то среди них нет ни Лили, ни Осипа? Может быть, потому, что они-то как раз и есть этот самый тупик? Но как совместить это с тем, что они же – его семья, да ещё вместе с Норой?»

17 апреля 1930 года вышел объединённый номер «Литературной газеты» и «Комсомольской правды». В нём было помещено интервью с Владимиром Сутыриным, который сказал о Маяковском:

«Письмо, которое он оставил нам, говорит, что «любовная лодка разбилась о быт». Такое объяснение многих не удовлетворяет. Знавшим Маяковского по его огромному – количественно и качественно – творчеству это объяснение кажется неправдоподобным или недостаточным, наконец, таким, что в связи с ним возникает огромное количество вопросов».

Один из таких вопросов задал и Валентин Скорятин:

«…почему, готовясь к решающему разговору с возлюбленной, он заранее, уже 12 апреля, предопределяет исход ещё не состоявшегося с нею разговора – „любовная лодка разбилась…“? Да ведь и не разбилась в общем-то: как мы знаем, предложение поэта было принято Вероникой Витольдовной…»

Отсутствие ответов на этот длиннющий перечень вопросов побудило Аркадия Ваксберга задаться другим, на который официальное маяковсковедение до сих пор не может ответить: «Какими всё-таки были отношения Маяковского – его самого, а не только Бриков – с лубянским ведомством? Никто этим вопросом не задавался.

Да что там не задавался!.. Все, даже самые дотошные и въедливые, просто гнали от себя самую мысль о том, чтобы задаться. Уж на что был дотошен Скорятин, как неистово копался он в секретных архивах, и тот, ничего не объясняя, написал – чёрным по белому: «Не стану углубляться в степень взаимоотношений Маяковского с сотрудниками ОГПУ». Почему же «не стану»? Разве это не самое интересное? Уж загадочное-то – вне всякого сомнения… И вдруг – табу: «не стану». Не оттого ли, что при «углублении» рухнули бы напрочь не только маниакальная идея Скорятина (Маяковский не застрелился, а был убит), но и все прочие, ставшие именно хрестоматийными, как бы и не вызывающими никаких сомнений, объяснения причин, которые привели поэта к фатальному решению поставить "точку пули в конце'!»

Александр Михайлов попытался подойти к этой загадке с другой стороны, написав:

«Случись невероятное – откроется тайна – и открытие это не принесёт утешения. Так почему же мы так настойчиво бьёмся над разгадкой тайны? Ищем причины? Да! Потому что сердце и сознание наше… не допускают никакой внутренней логики в последнем роковом шаге человека, и заставляют нас искать, хотя бы для себя, более или менее убедительное его оправдание или, если не оправдание, то хотя бы смягчающие „вину“ обстоятельства. Мы находим их… и понимаем, что тайна остаётся тайной».

Поищем разгадку этой тайны в последующих годах. Ведь 14 апреля 1930 года жизнь Владимира Владимировича Маяковского прекратилась. Но житие поэта Маяковского и его поэзии продолжалось. Поэтому попробуем отыскать в бурных событиях последующих лет те крупинки информации, которые будут иметь отношение к почившему стихотворцу.

Часть третья
После Маяковского

Глава первая
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ТЕРРОРА

Советские будни

За полмесяца до самоубийства Владимира Маяковского (28 марта 1930 года) писатель Михаил Булгаков написал письмо «Правительству СССР», в котором сообщал, что все написанные им пьесы запрещены, что на работу его никуда не берут, и что жить ему не на что:

«Ныне я уничтожен…

Все мои вещи безнадёжны…

Я прошу принять во внимание, что невозможность писать для меня равносильна погребению заживо…

…у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, – нищета, улица и гибель».

Письмо было размножено. 31 марта и 1 апреля его разнесли по семи адресам: Иосифу Сталину, Вячеславу Молотову, Лазарю Кагановичу, Михаилу Калинину, Генриху Ягоде, Андрею Бубнову и Феликсу Кону.

На следующий день после похорон Маяковского (18 апреля) в квартире Булгакова раздался телефонный звонок. Звонил, как свидетельствует жена Булгакова Любовь Белозерская, секретарь Сталина Иван Товстуха:

«– Михаил Афанасьевич Булгаков?

– Да, да.

– Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.

– Что? Сталин? Сталин?

И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом:

– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков…»

Этот телефонный звонок мгновенно изменил обстановку вокруг опального писателя. Ему дали работу в Московском Художественном театре, многое пообещали. Но, главное, те, кто ещё совсем недавно избегал Булгакова, старался не узнавать его при встрече, торопливо переходя на другую сторону улицы, теперь с радостной улыбкой и чуть ли не с распростёртыми объятиями бросались ему навстречу. Ещё бы им не бросаться – ведь через неделю после того разговора Сталин докладывал о писателе на заседании политбюро:


«Протокол № 124 от 25 апреля 1930 года

Строго секретно


Слушали:

61. О г. Булгакове (т. Сталин).

Постановили:

61. Поручить т. Молотову дать указания т. Кону Ф.».


Обратим внимание, что фамилия писателя сопровождается буквой «г» с точкой («гражданин»), а перед фамилией того, кому поручалось «дать указания», стоит буква «иг» («товарищ»). Так обозначали тогда беспартийных и членов партии.

В том же апреле двое заключённых (авиаконструкторы Николай Поликрпов и Дмитрий Григорович), работавшие в конструкторском бюро ЦКБ-39 ОГПУ (в «шарашке», организованной чекистами в Бутырской тюрьме), создали проект самолёта-истребителя. Для того чтобы построить его, Поликарпова и Григоровича перевели из Бутырской тюрьмы на Московский авиазавод № 39 имени главы ОГПУ Вячеслава Менжинского. И самолёт начали собирать.

Органы ОГПУ в тот момент не дремали – была арестована большая группа инженеров и техников тех предприятий, на которых проходили забастовки. Следствие по делам арестованных возглавил начальник Секретного отдела ОГПУ Яков Агранов.

А в Гендриков переулок в июне 1930 года…

Аркадий Ваксберг:

«В середине июня утешать Лилю приехали Эльза и Арагон. Жили они в Гендриковом – в той комнате, что освободилась после гибели Маяковского. По вторникам, и даже чаще, там снова собирались всё те же друзья. Приходили и новые, продолжавшие тянуться к хлебосольному – в духовном, разумеется, смысле – дому. Парижские гости были особенно сильным магнитом, Лиля знакомила Арагона с московской литературной элитой, и он сразу себя почувствовал в близком и приятном ему кругу».

Михаил Презент, ссылаясь на поэта Демьяна Бедного, записывал в дневнике:

«Бедный звонит: "Беспризорные в Киеве и Одессе поют на мотив „Товарищ, товарищ, болят мои раны“, переделанные строки из предсмертного письма Маяковского:

Товарищ правительство,
корми мою Лилю,
корми мою маму и сестру"…

и добавляет: «Если б М<аяковский> знал, что его так переделают беспризорные, наверное, не стрелялся бы»».

Политическая жизнь в Москве тем временем закипала. Историк Рой Медведев (в книге «Они окружали Сталина») пишет:

«Летом 1930 года перед XVI Съездом партии в Москве проходили районные партийные конференции. На Бауманской конференции выступила вдова В.И.Ленина Н.К.Крупская и подвергла критике методы сталинской коллективизации, заявив, что эта коллективизация не имеет ничего общего с ленинским кооперативным планом. Крупская обвиняла ЦК партии в незнании настроений крестьянства и в отказе советоваться с народом. “Незачем валить на местные органы, – заявила Надежда Константиновна, – те ошибки, которые были допущены самим ЦК”…

Поднявшись на трибуну после Крупской, Каганович подверг её речь грубому разносу. Отвергая её критику по существу, он заявил также, что она как член ЦК не имеет права выносить свои критические замечания на трибуну районной партийной конференции. “Пусть не думает Надежда Константиновна Крупская, – заявил Каганович, – что если она была женой Ленина, то она обладает монополией на ленинизм”».

Верный сталинец, кандидат в члены ЦК ВКП(б) Мартемьян Никитич Рютин тоже не принял сталинские методы коллективизации и индустриализации, поэтому начал активно высказываться по этому поводу, всюду ища сторонников своих взглядов.

А про Маяковского стали постепенно забывать. Лишь иногда в журналах появлялись фразы, подобные тем, что высказывал поэт-конструктивист Илья Сельвинский:

«Маяковский не был агитатором – он лишь создал в поэзии жанр агитки. Маяковский не был трибуном народных масс – это был лишь великий артист в роли трибуна народных масс».

Завещание поэта

Наступило лето 1930 года. И Веронике Полонской неожиданно напомнили о её романе с ушедшим поэтом:

«В середине июня 30-го года мне позвонили из Кремля по телефону и просили явиться в Кремль для переговоров. Я поняла, что со мной будут говорить о посмертном письме Маяковского.

Я решила, прежде чем идти в Кремль, посоветоваться с Лилей Юрьевной, как с близким человеком Владимира Владимировича, как с человеком, знающим мать и сестёр покойного. Мне казалось, что я не имею права быть в семье Маяковского против желания на это его близких».

Аркадий Ваксберг:

«Решался вопрос об исполнении воли Маяковского, выраженной в предсмертном письме, – строго говоря, обе женщины (невенчанная жена, состоявшая в нерасторгнутом браке с другим мужчиной, и совсем посторонняя, причём тоже чужая жена) в юридическом смысле ни к составу семьи, ни к числу наследников относиться никак не могли, предсмертная записка Маяковского – опять-таки в юридическом смысле – никаким завещанием не являлась».

Вероника Полонская:

«Лиля Юрьевна сказала, что советует мне отказаться от своих прав.

– Вы подумайте, Нора, – сказала она мне, – как это было бы тяжело для матери и сестёр. Ведь они же считают вас единственной причиной смерти Володи и не могут слышать равнодушно даже вашего имени.

Кроме того, она сказала такую фразу:

– Как же вы можете получать наследство, если вы для всех отказались от Володи тем, что не были на его похоронах?..

Меня тогда очень неприятно поразили эти слова Лили Юрьевны, так как я не была на похоронах только из-за её совета…

Потом она сказала мне, что знает мнение, которое существует у правительства. Это мнение, по её словам, таково: конечно, правительство, уважая волю покойного, не стало бы протестовать против желания Маяковского включить меня в число его наследников, но неофициально её, Лилю Юрьевну, просили посоветовать мне отказаться от моих прав».

Такой неожиданный поворот событий заставил Веронику Витольдовну крепко задуматься. Она написала:

«С одной стороны, мне казалось, что я не должна ради памяти Владимира Владимировича отказываться от него, потому что отказ быть членом семьи является, конечно, отказом от него. Нарушая его волю и отвергая его помощь, я этим как бы зачеркну всё, что было и что мне дорого.

С другой стороны, я много думала, имею ли я право причинять страдания его близким, входя против их воли в семью?

Не решив ничего, я отправилась в Кремль.

Вызвал меня работник ВЦИК тов. Шибайло. Он сказал:

– Вот, Владимир Владимирович сделал вас своей наследницей, как вы на это смотрите?

Я сказала, что это трудный вопрос, может быть, он поможет мне разобраться.

– А может быть, лучше хотите путёвку куда-нибудь? – совершенно неожиданно спросил Шибайло.

Я была совершенно уничтожена таким неожиданным и грубым заявлением.

– А впрочем, думайте, это вопрос серьёзный.

Так мы расстались.

После этого я была ещё раз у тов. Шибайло, и тоже мы окончательно ни до чего не договорились.

После этого никто и никогда со мной не говорил об исполнении воли покойного Владимира Владимировича. Воля его в отношении меня так и не была исполнена».

Эту ситуацию Аркадий Ваксберг прокомментировал так:

«Прав у Норы, как, впрочем, и у Лили, не было никаких, но, ясное дело, признавая Лилю “как бы”женой Маяковского, власти не могли предоставить одновременно такой же статус ещё и Норе, создавая совсем уж немыслимый для советской морали прецедент узаконенного двоежёнства (на Лилино “двоежёнство” им волей-неволей пришлось закрыть глаза)…

В верхах как-то поладили, потому что решение о наследовании принималось не нотариусом и не судом, а на правительственном уровне – не по закону, а “по совести”».

26 июня начал свою работу очередной (XVI-ый) съезд ВКП(б), на котором громили «правый уклон»: Бухарина, Рыкова, Томского и их сторонников. Съезд был тщательно подготовлен: с его делегатами основательно поработали, подробно разъяснив им, во время выступления какого оратора следует возмущённо шуметь, выкрикивая каверзные вопросы, а кому, напротив, устраивать восторженные овации. Эту «подготовку» проводили, надо полагать, те же люди, что готовили «студентов», устроивших разнузданную травлю Маяковскому в Плехановском институте 9 апреля.

Ораторов съезда готовили тоже весьма основательно. Это особенно заметно по тому, как громили «правую» опасность в литературе. Сначала (2 июля) на трибуну вышел драматург-партиец Владимир Киршон и предложил растоптать уже многократно топтанного писателя Бориса Пильняка. Того самого, что сначала устроил большой шум своей «Повестью о непогашенной луне», у которой, по словам Киршона, было «антисоветское содержание», а затем другую «не менее враждебную» повесть «Красное дерево» напечатал за рубежом в «белоэмигрантском» издательстве.

На следующий день к делегатам съезда со стихотворной речью обратился поэт-партиец Александр Безыменский. И в ней, конечно же, были строки, громившие «правых» литераторов, которые назвались по фамилиям:

«А вдали боевую идею
Взяв язвительным словом в штыки,
Цветом “Красного дерева” преют
И Замятины и Пильняки.
С Пильняками мы драться сумеем
Вместе с братьями с “На литпосту”,
Но по этим враждебным целям
Будем бить мы начистоту».

Такого в стране ещё не бывало. «Чуждых пролетариату» писателей и поэтов громили и раньше на самых разных мероприятиях. Но чтобы с трибуны съезда партии! Да ещё стихами! И в присутствии вождей!

В своих рифмованных строках коммунист Александр Безыменский высказал в сущности то же самое, что говорил прозой беспартийный Владимир Маяковский в своей заметке «Наше отношение», напечатанной 2 сентября 1929 года в «Литературной газете»:

«К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже оружие это надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то всё же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов.

В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене…

Надо покончить с безответственностью писателей».

То есть получалось, что Владимир Маяковский как бы завещал своим коллегам бороться с враждебными пролетарии-ту «правыми» литераторами, которые писали не то, что надо было писать, а выражали в своих произведениях откровенно враждебные антисоветские мысли.

Но с этим завещанием был категорически не согласен товарищ Яичко, один из новых персонажей исправленной пьесы Ильи Сельвинского (она стала называться «Теория вузовки Лютце»):

«Яичко. – Да вы, хе-хе, не без юмора.
Кто ж теперь пишет о том, что думает?
У нас ведь печать свободна. Да, да!
Несвободную цензура не пропустит».

13 июля 1930 года газета «Правда» известила читателей:

«ПОСОБИЕ МАТЕРИ В.В.МАЯКОВСКОГО. Совнарком РСФСР решил выдатьматериумершего поэта В.В.Маяковского единовременное пособие в размере 500 р.»

Такой благосклонной Советская власть была далеко не ко всем. 19 июля ОГПУ арестовало видных экономистов Николая Дмитриевича Кондратьева, Александра Васильевича Чаянова и некоторых их коллег. Им было предъявлено обвинение в участии в некоей «кулацко-эсеровской группе Кондратьева-Чаянова», которая входила в «Трудовую крестьянскую партию», якобы организовывавшую крестьянские восстания. Следствие возглавил всё тот же Яков Агранов, начальник Секретного отдела ОГПУ.

Через несколько дней был опубликован ещё один правительственный документ:


«ПОСТАНОВЛЕНИЕ СОВЕТА

НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ РСФСР

об увековечении памяти

тов. Владимира Владимировича Маяковского


Принимая во внимание заслуги перед трудящимися массами скончавшегося поэта пролетарской революции В.В.Маяковского, Совет Народных Комиссаров РСФСР, признавая необходимым увековечить память о нём и обеспечить его семью, постановляет:

1. Обязать Государственное издательство РСФСР издать под наблюдением Лили Юрьевны Брик полное академическое собрание сочинений В.В.Маяковского.

2. Назначить с 1 мая 1930 года семье В.В.Маяковского в составе Лили Юрьевны Брик, Александры Николаевны Маяковской, Ольги Владимировны Маяковской и Людмилы Владимировны Маяковской персональную пенсию в размере трёхсот (300) рублей в месяц.

3. Просить Президиум Центрального Исполнительного Комитета Советов Союза ССР предложить Коммунистической академии организовать кабинет В.В.Маяковского, а также разрешить вопрос о сохранении его комнаты.

4. Передать в пожизненное пользование А.А.Маяковской, О.В.Маяковской и Л.В.Маяковской занимаемую ими квартиру в доме № 16 по Студенецкому переулку.


Председатель Совета Народных Комиссаров РСФСР

С. СЫРЦОВ

Управляющий делами Совета Народных Комиссаров и Экономического совета РСФСР

В.УСИЕВИЧ

Москва, Кремль, 23 июля 1930 г.»


Обращает на себя внимание то, что перечень членов семьи Маяковского начинается с Л.Ю.Брик, официально никакого отношения к нему не имевшей, но в полном соответствии с тем, как представлена в посмертном письме поэта его семья (за исключением В.В.Полонской).

Аркадий Ваксберг:

«Распределение же долей в наследстве на авторские права (всем было понятно, что это-то и есть реальное наследство) было определено отдельным, притом секретным, постановлением, не подлежащим оглашению в печати. Оно закрепляло за Лилей половину авторских прав, а за остальными наследниками – вторую половину в равных долях. Таким образом, даже если бы не было других факторов, провоцировавших “нежное” отношение сестёр к Лиле Брик, это постановление неизбежно обрекало признанных властями наследников на жестокий конфликт. Впрочем, тогда ещё ему не пришло время».

Новая квартира

Летом как всегда Брики сняли дачу в Пушкино, где и отметили завершение операции по наказанию автора «Бани».

Аркадий Ваксберг:

«Постановление правительства о введении Лили в права наследства отмечали в том же подмосковном Пушкино, где каждое дерево и каждый куст ещё помнили зычный голос Владимира Маяковского. Арагоны уехали, все остались в своей компании и могли предаться ничем не стеснённому веселью.

Об этой пирушке напоминает исторический снимок, сделанный драматургом и публицистом Сергеем Третьяковым. На снимке изображены все участники застолья, уже изрядно навеселе и потому не ощущавшие потребности придать своим лицам чуть менее восторженный вид. Вот они все – поимённо, слева направо: Клавдия и Семён Кирсановы, Ольга Третьякова, Михаил Кольцов, Валентитна Агранова, Лиля Брик, Лев Эльберт, Яков Агранов и Василий Катанян. Осипа нет – он остался в Москве вместе с Женей. Зато есть оба чекиста – на боевом посту. Один даже в форме – с ромбиками в петлицах (они заменяли тогда генеральские звёзды на погонах). И все глядятся как одна семья, в дом которой пришла нечаянная радость. Чем счастливее лица, зепечатлённые фотокамерой, тем тягостнее разглядывать сегодня этот снимок».

В письме Зинаиды Райх, написанном 21 августа 1930 года и адресованном Лили Брик, есть на удивление пророческие строки, в которых упомянут и Маяковский:

«Видела Вашу сестру в Париже – она мне рассказывала кое-что, как Вы ей писали о его “фатализме” и что он может быть не хотел умереть.

Я думаю, что некоторым из нас – родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 900-г годов – судьба рано состариться, всё съесть рано в жизни. Лодки, рифы, всё от океана…»

В это время в ЦК ВКП(б) продолжали наращивать сталинские темпы индустриализации. Сам Сталин проводил свой отпуск на

Кавказе, и 24 августа 1930 года он написал Молотову письмо, в котором, в частности, говорилось и о вывозе хлеба за рубеж:

«Надо бы поднять (теперь же) норму ежедневного вывоза до 3–4 мил<лионов> пудов минимум. Иначе рискуем остаться без наших новых металлургических и машиностроительных (Автозавод, Челябзавод и пр.) заводов. Найдутся мудрецы, которые предложат подождать с вывозом, пока цена на хлеб на междун<ародном> рынке не подымутся до “высшей точки”. Таких мудрецов немало в Наркомторге. Этих мудрецов надо гнать в шею, ибо они тянут нас в капкан. Чтобы ждать, надо иметь валютн<ые> резервы. А у нас их нет. Чтобы ждать, надо иметь обеспеченные позиции на междун<ародном> хлебн<ом> рынке, а у нас нет уже там давно никаких позиций, – мы их только завоёвываем теперь, пользуясь специфически благоприятными для нас условиями, создавшимися в данный момент. Словом, надо бешено форсировать вывоз хлеба».


И это писалось после того, как ещё 2 марта 1930 года газеты опубликовали статью Иосифа Сталина «Головокружение от успехов», в которой говорилось о многих ошибках, допущенных большевиками в их крестьянской политике.

14 марта вышло постановление ЦК ВКП(б) «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении», и оно требовало:

«6. Воспретить закрытие рынков, восстановить базары и не стеснять продажу крестьянами своих продуктов на рынке…

9. Решительно прекратить практику закрытия церквей в административном порядке».

Но эта статья и это постановление не помешали Сталину требовать от местных органов власти, чтобы они «бешено форсировали вывоз хлеба».

У Бриков в тот момент были свои заботы.

Елизавета Лавинская:

«Через короткий промежуток мы узнали, что Лиля Юрьевна Брик вышла замуж за Примакова и куда-то уехала».

Аркадий Ваксберг:

«Ни в каком источнике нет точных данных, как и когда Лиля познакомилась с Виталием Марковичем Примаковым».

Василий Васильевич Катанян такими «данными» о Примакове располагал:

«Он дружил с семьёй писателя Коцюбинского, был женат на его дочери Оксане, она умерла во время родов в 1920 году. В 22-23-м году он жил и учился в Москве на высших академических курсах и на одном из вечеров Маяковского был представлен ему и Лиле Юрьевне и пару лет бывал у них дома».

Аркадий Ваксберг:

«Имя этого военачальника, „героя гражданской войны“, прославленного командира „червонного казачества“ то гремело на всю страну, то вдруг полностью исчезало со страниц советской печати. Объяснялось это его таинственными перемещениями в пространстве для выполнения специальных (как любили в Советском Союзе это патетичное и загадочное словечко!) заданий "партии и правительства"».

Василий Васильевич Катанян:

«В 1927 году его командировали в Афганистан военным атташе, а в 1928 году Генштаб назначил его советником афганского короля. В следующем году он снова объявился в Москве и несколько раз был на Гендриковом у Маяковского и Бриков. Маяковский просил его дать для журнала очерк об Афганистане или о Японии, куда Примаков отправлялся на год военным атташе. О смерти поэта он узнал в Токио. Он пригласил ЛЮ приехать туда ненадолго, чтобы немного отвлечься, но она отказалась.

Вернувшись, он стал часто бывать у неё, и вышло так, что вскоре она связала с ним свою жизнь».

Аркадий Ваксберг:

«Примаков был на шесть лет моложе Лили – разница, по её критериям, ничтожная. За его плечами уже была трагически счастливая женитьба – на дочери классика украинской литературы Михаила Коцюбинского и сестре главнокомандующего советской Украины Юрия Коцюбинского – Оксане, умершей во время родов вместе с новорождённым сыном; в последующие годы судьба подарила ему ещё двух детей.

Лиля нашла в нём не только “настоящего мужчину”, не только “пламенного революционера” с богатой романтической биографией, но и незаурядного литератора, автора стихов, новелл, трёх книг очерков о зарубежных его авантюрах, причём одна, про Японию, издана под псевдонимом “Витмар” (Виталий Маркович!), другая – про Китай – под псевдонимом “лейтенант Генри Аллен”…

Ещё больше, возможно, значение имело то, что одно из стихотворений Примакова даже стало популярной песней:

“На степях на широких, на курганах высоких,
у бескрайнего синего моря
много крови пролито, много смелых убито,
не стерпевших народного горя”».

А в письмах Сталина с Кавказа по-прежнему говорилось о хлебозаготовках:

«Форсируйте вывоз хлеба вовсю. В этом теперь гвоздь. Если хлеб вывезем, кредиты будут».

Брики в это время справляли новоселье.

Аркадий Ваксберг:

«Кооперативная квартира, за которую безрезультатно бился Маяковский, была, наконец, получена, и Лиля с Осипом переехали в Спасопесковский переулок, расставшись с Гендриковым, который стал теперь напоминать не о былой радости, а о недавней печали».

Василий Васильевич Катанян:

«Жизнь шла своим чередом. Переехали жить на Арбат, в Старопесковский переулок, в кооперативную квартиру – Лиля, Брик и Примаков. Дом был новый, но без лифта. Им полагалась квартира на втором этаже, и точно такая же квартира предназначалась наркому по иностранным делам СССР Г.В. Чичерину на седьмом этаже.

Чичерин стал требовать для себя их квартиру, поднялся обычный кооперативный скандал. ЛЮ и Примаков уже переехали, обустроились и в разгар спора уехали в командировку. Осип Максимович тоже отсутствовал в Москве. А когда вернулись, то обнаружили все свои вещи на седьмом этаже – мебель стояла точно на тех же местах, что и на втором этаже, вся посуда и книги там, куда ЛЮ их поставила, все кастрюли

и тряпки, лампы и письменные принадлежности, не сдвинутые ни на один сантиметр, были без их ведома перенесены на седьмой этаж.

Подчинённые Чичерина хорошо поработали, скрупулёзно. Не пропало ни одной ложки, ничего не разбилось, в сахарнице по-прежнему лежал сахар… Сохранился акт переселения, подписанный и двумя понятыми дворниками».

Иными словами, жизнь в стране Советов продолжалась.

Место в строю

Неожиданно газеты сообщили, что 3 ноября 1930 года Сергей Иванович Сырцов снят с поста председателя Совнаркома РСФСР (как глава «право-левацкого блока»).

Ответ на эти труднообъяснимые кадровые перестановки и на аресты, производимые ОГПУ, последовал мгновенно: за пять месяцев 1930 года ещё 45 высокопоставленных советских граждан стали невозвращенцами.

А 5 ноября на второй странице «Литературной газеты» была напечатана новая поэма Сельвинского, которая называлась «Декларация прав поэта». О ней её автор впоследствии написал:

««Декларация», направленная главным образом против Маяковского и Лефа, была вчерне закончена 13/IV. Вечером 14/IV я должен был выступать с ней в Политехническом музее тотчас же после Маяковского, который, по всей вероятности, читал бы «Во весь голос»».

В напечатанной в «Литературке» поэме прямо заявлялось:

«Я был во главе отряда,
который с ним враждовал, —
и, значит, глядеть на взорванный вал
должно быть моей отрадой.
Я вёл от края до края
атаки на каждый холм,
недаром последним его стихом
была на меня эпиграмма».

Далее говорилось:

«Долг поэта в том, чтоб рычать
о самой мельчайшей классовой боли.
Долг поэта – суметь как рычаг
сдвинуть эпоху на нужное поле».

Затем шло неожиданное обращение к почившему поэту:

«Но я твоё пробитое сердце
прижму к своему с кровавой корой —
я принимаю твоё наследство,
как принял бы Францию германский король».

Этими словами Сельвинский как бы объявлял всем, что «первым поэтом страны Советов» отныне становится он. Завершалась «Декларация» обещанием:

«Поэты, влачимые на поводу:
паденье вождя вам отрадно, как водится,
но я вас ещё не раз поведу
за своим конём полководца!»

Но такие взгляды на поэзию страны Советов были только у автора поэмы. Те, кто руководил тогда советской литературой, имели совсем иное мнение, красноречиво высказанное на первой странице «Литературной газеты», предшествовавшей «Декларации прав поэта». Там красовался портрет Сталина с лозунгом, набранным жирным шрифтом:

«Мы требуем от художественной литературы не деклараций, а дел, показа РАБСКОГО прошлого, воспроизведения СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО будущего, художественного отражения борьбы за промфинплан, рассказа о новых формах труда и новых людях…

13-ая годовщина Октябрьской революции должна послужить боевым призывом: «Писатели, на заводы и фабрики!» Вас ждёт рабочая масса. Сейчас же, немедленно включайтесь в реальную борьбу за выполнение пятилетки в 4 года».

Это был сокрушительный удар по «Декларации прав поэта».

Вскоре литературовед Абрам Лежнев опубликовал статью, в которой написал:

«Сельвинский играет в гения! Это трудная и опасная игра. Он примеряет одежду не по себе».

В этот момент в центральных советских газетах было напечатано сообщение о раскрытии работниками ОГПУ глубоко законспирированной контрреволюционной организации, называвшейся «Промышленной партией», которая готовилась сорвать индустиализацию страны, организуя диверсии на транспорте, стройках и промышленных предприятиях. Мало этого, «Промпартия» ещё сотрудничала с иностранными разведками и готовила военную интервенцию в СССР.

По всей стране тут же стали собирать митинги, на которых с гневом осуждались вредители и шпионы из преступной «Промышленной партии».

Из записной книжки Юсупа Абдрахманова:

«10.11.1930.

События разворачиваются с такой быстротой, что понятное вчера становится совершенно непонятным сегодня. Непонятным потому, что важнейшие вопросы политики решаются не партией, вернее без соответствующей на то подготовки партии. Обстановка требует того, чтобы максимум консолидировать силы партии и класса. А что получается на деле? Не то.

Сняли Сырцова. За что? Почему? Непонятно. “Земля идёт дыбом” – написал В. к М. Не земля дыбом идёт, а политика стала вермишельная. В этом наше несчастье».

Сергей Иванович Сырцов был ровесником Владимира Маяковского (всего на два дня его старше). Пост председателя Совнаркома РСФСР он занимал с 18 мая 1929 года, сменив Алексея Ивановича Рыкова, который возглавлял СНК РСФСР с момента смерти Ленина.

Практически сразу после вступления в должность Сырцов в своих выступлениях на заседаниях Совнаркома начал критиковать проводимую Кремлём политику. Сначала ему казались слишком завышенными темпы индустриализации страны, а в 1930 году он заявил, что Сталина надо снять с поста генерального секретаря партии, назвав вождя «тупоголовым человеком, который ведёт страну к гибели». За эту «фракционную деятельность» Сырцов и был лишён всех своих постов (председателя СНК РСФСР, кандидата в члены политбюро и члена ЦК). Его отправили работать на Урал.

А приведённые Юсупом Абдрахмановым слова: «’’Земля идёт дыбом” – написал В. к М», вполне можно расшифровать так: «написал Владимир к Марии», то есть речь идёт о переписке Владимира Маяковского и Марии Натансон. Ведь «Земля дыбом» – это название пьесы, автором которой был лефовец Сергей Третьяков. Он перевёл (и переделал) пьесу французского поэта и драматурга Марселя Мартине (Marsel Martinet) «Ночь». Французского писателя мало кто знал в стране Советов, потому что он был сторонником Троцкого, даже посвятил ему стихотворение, включённое в книгу «Temps maudits» («Проклятые годы» или «Проклятое время»), В ней есть слова:

«О, Россия!.. / Страна людей голодающих и мёрзнущих,
Страна кнута, и тюрьмы, и ссылки,
Расстреливаемых детей, и молчания, и мученичества,
Жертв и палачества…»

Судя по этим стихотворным строкам, написаны они были в середине тридцатых годов, когда Россия действительно превратилась в страну «кнута, тюрьмы и ссылки». А осенью 1930 года «жертв и палачества» в СССР было ещё не очень много.

Правда, оппозиционера Мартемьяна Рютина именно тогда исключили из партии «за предательски-двурушническое поведение и попытку подпольной пропаганды право-оппортунистических взглядов». А 13 ноября по обвинению в контрреволюционной агитации его ещё арестовали и посадили в Бутырскую тюрьму – в ту же самую, где в 1909 году отбывал заключение юный Владимир Маяковский.

Слова Юсупа Абдрахманова «политика стала вермишельная.» – это ссылка на Ленина, который так называл деятельность Совнаркома первых лет советской власти, когда членам правительства приходилось распределять вермишель, макароны и заниматься прочими «мелочными» делами.

Но в 1930 году Кремль «мелочами» уже не занимался. Большевики перестроились. И требовали такой же перестройки от остальных граждан страны.

14 ноября газета «Вечерняя Москва» уверяла читателей:

«Трудность перестройки Сельвинского осложняется тем, что он маскируется под перестроившегося».

15 ноября «Литературная газета» продолжала топтать поэму «Декларация прав поэта»:

«Новая политическая декларация Сельвинского не допускает перестройки, это новая попытка уйти от решения актуальных проблем.

Идеология конструктивизма в целом непримиримо враждебна марксизму-ленинизму, против него своим остриём направляется».

А поэт Николай Асеев в «Комсомольской правде» (№ 284) назвал новую поэму Сельвинского «кулацким выступлением», написав:


«С предельным отвращением и гадливостью прочёл я в номере “Литературной газеты” “Декларацию прав поэта” И.Сельвинского. Смесь паршивого интеллигентского самолюбования с самоковырянием, которыми заполнила она чуть ли не всю газетную полосу, не смогла бы сама по себе послужить поводом к этому письму. Но самолюбование это приправлено обывательскими плевками на могилу величайшего поэта пролетарской революции, а самоковыряние переходит в маниакальные взвизги одержимого припадками величия (“Но я вас ещё не раз поведу за своим конём полководца”)…

Сельвинский пытается всячески шельмовать методы революционной поэтической работы Маяковского, квалифицируя всю огромную деятельность Маяковского-агитатора как халтуру и “демагогитки”…

Моя фамилия (как члена редколлегии “Литературной газеты”) оказалась под номером газеты, в которой в годовщину Октября великого поэта революции обзывают жандармом.

Я требую от РАППа расследования.

Николай Асеев».


17 ноября «Литературной газете» пришлось поместить на своих страницах (рядом со злыми шаржами на Сельвинского) своё мнение о его новой поэме:

«Сельвинский считает возможным или даже необходимым вести свою пропаганду со стороны, не участвуя в строительстве эпохи. Это становится пропагандой взглядов, ничего общего с “сознанием творящего класса” не имеющих».

И бывший глава Л ЦК Сельвинский понял: надо срочно доказывать всем, что его взгляды полностью согласуются с «сознанием творящего класса».

В это время центральные советские газеты уже с ожесточением травили арестованных экономистов Николая Кондратьева и Александра Чаянова. 19 ноября 1930 года «Вечерняя Москва» известила читателей, что состоялся…

«…митинг протеста писателей против вредителей “пром” партии».

Газета «Правда» уточнила, что писателями, принимавшими участие в этом митинге, были Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Иуда Гроссман-Рощин, Илья Сельвинский и Виктор Шкловский. И что они вынесли единодушный приговор подсудимым:

«Вредителям – расстрел

«Вечёрка» к этому добавляла:

«– Шахтинцы, чаяновцы, кондратьевщина – это пунктир одной и той же линии, – говорит поэт Сельвинский».

Суд над арестованными экономистами ещё не состоялся, террора в стране ещё не было, а писатели и поэты уже требовали начать расстрелы.

Юсуп Адрахманов записывал в дневнике:

«25.11.1930.

Сегодня начался процесс контрреволюционных вредителей из “Промпартии”. Шагаем вперёд, несмотря ни на что, к намеченной цели, к социалистическому обществу. Какое счастье жить в такое время, бороться за дело социализма».

Главой «Промпартии» был объявлен директор Всесоюзного теплотехнического института, член Госплана и ВСНХ профессор Леонид Константинович Рамзин. Все восемь обвиняемых процесса «Промпартии» признали свою вину, сообщив суду, что в случае своего прихода к власти собирались сформировать контрреволюционное правительство.

Через три года в одной из своих статей Корнелий Зелинский с возмущением писал о поэте Джеке (Якове) Моисеевиче Алтаузене, в дни процесса выступившим со стихотворением «Сон перед юбилеем ОГПУ», в котором говорилось…

«…что конструктивисты как литературные агенты Рамзина идут с трёхцветным знаменем после свержения советской власти».

Юсуп Адрахманов:

«26.11.1930.

Вечером был с М. у Лили. Там же встретил Виталия Примакова…

28.11.1930.

Печать за последние дни перестала прорабатывать Б, Р и Т. Огонь сосредоточен на группе С-Л. Последних, очевидно, хотят разгромить вдребезги, а что сделают с первыми известно, видимо, одному “богу” на Старой площади. Замечательное решение вопроса партией

Подвергшихся «проработке» некие «Б, Р и Т» – это Николай Иванович Бухарин, Алексей Иванович Рыков и Михаил Павлович Томский, уже изгнанные из членов политбюро лидеры «правого уклона» (так назвал их Сталин). А «С-Л» – это Сергей Иванович Сырцов и Виссарион Виссарионович Ламинадзе, создавшие, по словам Сталина, «право-левацкий блок».

А теперь (хотим мы этого или не хотим), но, раз уж речь пошла о новом десятилетии, в нашем рассказе должны появиться…

Новые герои

Первого героя, с которым нам предстоит познакомиться, звали Иван Михайлович Москвин. Писатель Лев Эммануилович Разгон в книге «Плен в своём отечестве» пишет:

«У него было совершенно обычное и не очень характерное лицо, на котором выделялись только глубоко сидящие глаза и маленькая щёточка усов. Да ещё был у него совершенно бритый череп. Своей “незаметностью” Иван Михайлович гордился… И говорил: “Революционеру не следует хвастаться тем, что он много и долго сидел в тюрьме. Это – нехитрое дело. И – пропащие годы для партии”…

Он превосходно знал латынь. Не только любил читать любимые им латинские стихи, но и свободно разговаривал по-латыни… И математику хорошо знал и любил в свободное время решать сложные математические головоломки».

Иван Москвин заведовал Организационно-респредели-тельным отделом ЦК ВКП(б).

Лев Разгон:

«Орграспред ЦК был самым могущественным в могущественном ЦК… Орграспред ведал всеми кадрами: партийными, советскими, научными… В этом “могущественном” Орграспреде его заведующий стал могущественнейшим человеком».

Этот «могущественнейший человек» когда-то занимал второе место в ленинградской партийной иерархии. А занимавшего в ней первое место Григория Зиновьева он, по словам Льва Разгона:

«…очень не любил. Даже не то что просто не любил, а презирал».

За эту нелюбовь к Зиновьеву Москвина очень ценил Иосиф Сталин.

Лев Разгон:

«Сталин делал всё, чтобы Москвина “приблизить”. Звал на охоту, приглашал на свои грузинские пиры, приятельски приезжал к нему во время отдыха на юге. Но трудно было найти более неподходящего партнёра для этих игрищ, нежели Москвин… Иван Михайлович в своей жизни не выпил ни одной рюмки вина или даже пива. Не выкурил ни одной папиросы. Не любил “солёных” анекдотов, грубоватых словечек. Не ценил вкусной еды, был равнодушен к зрелищам. И не желал менять своих привычек. Поэтому он отказывался от августейших приглашений на застолья, от участия в автомобильных налётах на курортные города, от ночных бдений за столом Сталина. Нет, он был совершенно неподходящим “соратником”…»

По этой ли или по какой-то другой причине в начале 1930 года Иван Москвин был переведён на работу в ВСНХ, и «могущественный» орграспредотдел ЦК несколько месяцев обходился без заведующего.

В Бутырской тюрьме в это время продолжали допрашивать Мартемьяна Рютина, который решительно отрицал свою вину, объявляя себя стойким марксистом-ленинцем.

А Юсуп Адрахманов заносил в свой дневник впечатления от посещения Осипа и Лили Бриков, а также жившего вместе с ними Виталия Примакова:

«29.11.1930.

В 10 часов вечера поехал к Брикам. Повидал Аграновых…

Вит<алий>, как и вчера, ухаживает за собачкой Л. – отвратительно|. Лиля убеждена, что Вит. её очень глубоко любит и она тоже его любит, но не очень, не так, как Вит. Более того, она считает возможным без боли для себя разрыв с Витом если он не перестанет ревновать её к прошлому и не поймёт её отношения к Оське. В общем отзывается о Вите сдержанно лестно, но не совсем похвально…

2.12.1930.

Прошлое – борьбе, впереди – борьба. Выдержу ли? На крутых поворотах истории вываливаются многие из “тележки революции”. Достаточно ли я крепкий седок, чтоб не вывалиться? О как много нужно работать над собой, над работой, чтоб всегда быть на высоте положения и задач.

Сырцова, Ломинадзе и Шацкина исключили из центральных органов партии. Что ни год, то увеличивается галлерея живых трупов, вышибленных из колеи политической жизни, оргвывод стал методом убеждения. Верно ли это? Думается, что нет».

Но вернёмся к нашему новому герою – Ивану Москвину и к оставленному им Организационно-распределительному отделу ЦК ВКП(б). Сталин вскоре нашёл того, кому можно было доверить этот «могущественный» отдел. Причём сделал это явно по рекомендации Москвина.

Лев Разгон:

«Иван Михайлович был тем самым человеком, который нашёл, достал, вырастил и выпестовал Николая Ивановича Ежова. Чем-то ему понравился тихий, скромный и исполнительный секретарь отдалённого окружкома партии. Он вызвал Ежова в Москву, сделал его инструктором в своём Орграспреде. Потом перевёл в свои помощники, затем в свои заместители».

И Лев Разгон описал этого (ещё одного) героя нашего рассказа:

«Он был маленьким, худеньким человеком, всегда одетым в мятый дешёвый костюм и синюю сатиновую косоворотку. Сидел за столом тихий, немногословный, слегка застенчивый, мало пил, не влезал в разговор, а только вслушивался, слегка наклонив голову. Я теперь понимаю, что такой – тихий, молчаливый и с застенчивой улыбкой, – он и должен был понравиться Москвину».

Москвин посоветовал поставить во главе оставленного им отдела этого исключительно исполнительного работника, который прекрасно делал всё, что ему поручалось.

И Сталин поставил во главе орграспредотдела Николая Ежова.

А Юсуп Абдрахманов записывал в дневник свои мысли о власти и властителях:

«3.12.1930.

Будущее – невидимая даль. Советское руководство стало ниже на целую голову и тоже плавает без руля и направления. Неужели мы дожили до такой жизни, когда хамство и подхалимство стало достоинством. Хочется кричать словами Грибоедова:

“Судьба проказница шалунья
Определила так сама:
Безумцам счастье от безумья,
А умным горе от ума”.

Мне было противно видеть, как многие вершители судеб страны советской формально отбывали повинность…

Какой я всё-таки одинокий, думалось мне. Но тут же передо мной встали во весь рост миллионы людей, изо всех сил борющихся за то же, за что и я, встал мой друг, любимиый друг, как бы спрашивая: ну, что ж, ты одинокий

В тот же день (3 декабря) написал письмо ленинградцам и Илья Сельвинский:

«Дорогие друзья!

Спасибо ещё раз за поддержку. Травля почти исчерпана…

В общем, я не унываю. Помереть никогда не поздно. Гораздо труднее выпустить “Пушторг” во время шахтинского процесса и полемизировать с Маяковским в момент, когда слёзы о нём не просохли…

Но разве политика заключается в том, чтобы говорить то-то тогда, когда все это говорят, и не идти ничему наперерез?

Когда труп Маяковского кладут поперёк дороги литературы, кто-то должен выступить с протестом

7 декабря 1930 года суд над членами «Промпартии» завершился. Пятеро обвиняемых были приговорены к расстрелу, трое – к 10 годам тюремного заключения. По ходатайству осуждённых Президиум ЦИК заменил расстрел 10 годами тюремного заключения и снизил срок наказания другим. Тогда ещё никто не знал (кроме следователей и самих осуждённых), что все «признания» были навязаны подсудимым работниками ОГПУ.

В дневнике бывшего конструктивиста Григория Осиповича Гаузнера (Гузнера) появилась запись:

«10 декабря. Вокруг бестолковые и преданные люди. Странное соединение энтузиазма и равнодушия.

Драки на улице из-за такси. Трамвай посреди драки и крики. Двое или трое стоя читают, ухватившись за петли.

Чиновники в учреждениях носят, как вицмундир, русскую рубашку и сапоги. А придя домой, с облегчением переодеваются в европейский костюм. Сродни петровскому времени, когда было наоборот.

14 декабря. Ломают церкви. Все проходят мимо. Церкви ломают всюду».

18 декабря издававшаяся в Париже эмигрантская газета «Последние новости» поместила статью, в которой речь шла о новой поэме Сельвинского:

«Илья Сельвинский один из тех, двух-трёх московских поэтов, которые считаются “преемниками Маяковского”, выпустил “Декларацию прав поэта”. Декларация, разумеется, в стихах, и часто в стихах невразумительных».

Юсуп Абдрахманов:

«23.12.1930.

Сегодня мне исполнилось 29 лет. Годы бегут. Но мы живём не годами, а делами. Дни нашей жизни равны годам жизни людей прошлых и будущих эпох. В этом наше особое счастье…

31.12.1930.

Последний день 30 года… Каков будет новый, решающий год пятилетки?.. Крестьянство – вот сила, которая может сыграть роковую для революции роль…

Районные работники Узбекистана, в Избаскентском районе, при помощи милиционеров заставили дехкан убирать хлопок из-под снега. Через полтора часа работы дехкане отказались от работы, заявив: “Такое насилие не видали ни наши отцы, ни наши деды ни при какой власти. Только власть мошенников может заставить нас умирать от простуды”. Хорошо, что пока так говорит меньшинство. Что будет, если заговорит таким языком большинство

Год 1931-ый

Завершившийся 1930-ый год стал для страны Советов годом сплошной коллективизации – всюду создавались колхозы и совхозы. По погодным условиям год оказался неплохим – был собран рекордный урожай зерновых (около 8 миллионов тонн). Из них в Европу было вывезено 5,6 миллионов тонн. Но восторжествовавшая в стране антикрестьянская сталинская политика усиленных хлебозаготовок (для ускорения индустриализации и укрепления собственной власти) привела к тому, что в 1930 году государственные заготовки зерна выросли в два раза (по сравнению с 1928 годом). Из деревень было вывезено рекордное количество зерна (свыше 2 миллионов тонн). И во многих районах страны возникли продовольственные проблемы. Возмущения людей подавлялись силой.

Юсуп Абдрахманов:

«10.01.1931.

Жизнь – сложная игра. Ею играешь, но не можешь учесть её неожиданных поворотов, и от этого получается, что жизнь играет тобой».

Жизнь играла судьбами не только простых советских людей. Проблемы возникали даже у гепеушников – узник Бутырской тюрьмы Мартемьян Рютин продолжал упорно стоять на своём, отказываясь признавать себя контрреволюционером. Дело дошло до того, что глава ОГПУ Вячеслав Менжинский был вынужден обратиться к Сталину за советом: как поступить с Рютиным, который «изображает из себя невинно обиженного». Сталин ответил:

«– Нужно, по-моему, отпустить».

И 17 января 1931 года коллегия чекистов (Особое совещание ОГПУ) Рютина оправдало. Он вышел на свободу и устроился работать экономистом на одном из предприятий «Союзэлектро».

А Юсуп Абдрахманов в тот же день записал:

«17.01.1931.

Хватит ли силы, чтобы ещё дальше продолжать начатую борьбу за социализм? Борьбу за себя как за большевика? Под силу ли эта борьба одному, как это было до сих пор?.. Хватит ли силы?

Жизнь полна неразгаданных тайн».

Одна из таких «тайн» была связана с Николаем Ежовым, новым начальником Организационно-распределительного отдела ЦК ВКП(б). Заняв этот пост, Николай Иванович сразу же перестал посещать квартиру Ивана Москвина, который порекомендовал его на эту ответственную должность. При этом, по словам Льва Разгона…

«…своего бывшего начальника Ежов всё же немного опасался».

Это «опасение» происходило из-за того, что Москвин видел своего бывшего подчинённого, что называется, насквозь. И мог сказать Сталину (или уже сказал?) про один существенный недостаток нового заведующего орграспредотделом, который состоял в том, что он «не умеет останавливаться, и иногда приходится следить за тем, чтобы его вовремя остановить».


Самолет И-5 летчики И.У. Патова перед взлетом а Центрального аэродрома, 1933 г.


А на Московском авиазаводе имени шефа ОГПУ Вячеслава Менжинского уже был собран самолёт, который сконструировали Николай Поликарпов и Дмитрий Григорович. Детище зеков-авиаконструкторов назвали истребителем И-5. И коллегия ОГПУ постановила заменить смертный приговор Поликрпову на десять лет исправительно-трудовых лагерей.

Об изменениях, которые врывались в жизнь, записывал в дневнике и Григорий Гаузнер:

«27 февраля. Предлагают уничтожить астрономические сутки так, чтобы существовали только часы в рамках месяца (я отслужил с 427 часа до 433 часа). Чередование дня и ночи уничтожается. Работа идёт всегда.

Входит канцелярский жаргон: принимать пищу, урегулировать естественные отправления, общественная полезность».

Гаузнер упомянул и фразу из речи вождя, которая в виде лозунга красовалась на уличных плакатах:

«Мы отстали от передовых стран Европы на 100 лет. Если мы не догоним их в 10 лет, нас сомнут. И. Сталина.

2 марта 1931 года в дневнике Вячеслава Полонского, давнего критика творчества Маяковского, появилась запись:

«Это поразительно, как быстро забыли Маяковского. Года ещё нет, – а он позабыт, как будто его и не существовало. Был он, нет его – не всё ли равно?»

4 марта Илья Сельвинский написал ленинградским друзьям о своём выступлении на вечере, организованном Литературным объединением Красной армии и флота (ЛОКАФ):

«Недавно я выступал на вечере ЛОКАФа. Аудитория была битком набита вузовцами и кружковцами. Принимали они довольно хорошо. В особенности людей с именами: Голодного, Луговского, Зозулю и других. Но когда председательствующий произнёс мою фамилию, произошёл просто взрыв – оваций, криков, какого-то животнообразного гула. Длилось это не меньше минуты…

И это после трёхмесячной травли со стороны московской и отчасти ленинградской прессы. Я был просто потрясён этой встречей. Писатели – не меньше моего. Я ожидал чего угодно, даже криков “долой”. И вдруг такое».

Через несколько дней Юсуп Абдрахманов записал в своём дневнике:

«09.03.1931.

…рабочие красно-восточных мастерских чуть не устроили забастовку из-за сокращения нормы выдачи хлеба. Да, переживаем трудные времена. Не поспешили ли мы с ликвидацией НЭПа? Заняв совершенно правильную принципиальную позицию, не делаем ли ошибку в деле её тактического осуществления?»

Весной 1931 года к Брикам и Примакову опять приехали гости.

Аркадий Ваксберг:

«Снова прикатили Эльза с Арагоном – он теперь работал для Коминтерна, который его и пригласил, – в журнале “Литература мировой революции”… Он уже был, среди многого прочего, автором беспримерного гимна палаческому Лубянскому ведомству – поэмы в честь ГПУ, где призывал чекистов явиться в Париж с карающим мечом в руках:

“Воспеваю ГПУ, который возникнет во Франции, когда придёт его время…

Я прошу тебя, ГПУ, подготовить конец этого мира…

Да здравствует ГПУ, истинный образ материалистического величия!”…

Вряд ли столь крутое превращение бывшего дадаиста и сюрреалиста в пламенного певца красного террора обошлось без влияния Эльзы».

Появление проблем

В марте 1931 года Яков Агранов был назначен начальником Секретно-политического отдела ОГПУ СССР и стал членом коллегии этого чрезвычайного ведомства.

А поэт Иван Приблудный (Яков Петрович Овчаренко), давно уже завербованный гепеушниками, их ожиданий не оправдал. Мало этого, он начал обвинять ОГПУ в том, что оно…

«…преувеличивает политическое значение поступающих в его распоряжение агентурных данных о политической нелояльности поведения тех или иных лиц».

ОГПУ отреагировало мгновенно – в журнале «Смена» была напечатана резко отрицательная рецензия на новую книгу Приблудного. Его стихи назывались «мелкобуржуазными», а на самого автора была помещена карикатура художников Кукрыниксов (поэт пожимал руки попу и кулаку).

Мало этого, 17 мая Приблудного арестовали (за распространение эпиграммы на главу Красной армии Клима Ворошилова) и выслали в Астрахань.

Сам же Ворошилов (вместе с Орджоникидзе и во главе со Сталиным) отправился на аэродром, где вождям показали новый советский истребитель И-5, созданный в гепеушной шарашке Николаем Поликарповым и Дмитрием Григоровичем. Одним из лётчиков, который демонстрировал самолёт, был тогда ещё мало кому известный Валерий Чкалов. Кремлёвские вожди от увиденного были в восторге, и ими было принято решение считать приговор в отношении Поликарпова условным. Мало этого, он был направлен работать в ОКБ ТТАГИ заместителем начальника бригады. Григорович тоже получил полную волю и, продолжая создавать самолеты, стал преподавать в Московском авиационном институте. А их самолёт И-5 целых девять лет был на вооружении ВВС РККА.

Тем временем в сёлах страны с началом посевной кампании стали возникать трудности – не было семян для засева колхозных и совхозных полей. Зерно пришлось завозить из соседних губерний, и без того уже (в результате хлебозаготовок) лишённых запасов пшеницы и ячменя. Тех, кто слишком сильно возмущался и протестовал против проводившейся политики, тут же арестовывали работники ОГПУ.

Юсуп Абдрахманов:

«23.05.1931.

Вчера приехала сестра, которую не видел… 8 лет… Её муж арестован уже 3 месяца ГПУ. За что? За какие проступки? – не знаю. И она приехала, чтоб найти во мне защитника? Кто он? Богач? Лишенец? Преступник? Не знаю и она не знает… О, как суров железный закон жизни. Если бы я хотел защитить её, её мужа, я смог бы, но… я не хочу. Сознание долга, сознание революционера этому обязывает. О, родная и… несчастная. Мне больно за тебя, но я прежде всего солдат того класса, к которому пришёл и с которым связал свою судьбу, до последней минуты вздоха».

А освобождённый чекистами Мартемьян Рютин всё больше задумывался над тем, чтобы собрать вокруг себя истинных марксистов-ленинцев, не согласных с той ошибочной политикой, которую проводило сталинское ЦК.

Вальтер Кривицкий обратил внимание на интересную особенность первых лет советской власти:

«Ленин, основатель Советского государства, предупреждал своих последователей против вынесения смертного приговора членам правящей партии большевиков. Он ссылался на печальный пример Французской революции, которая пожрала своих детей. На протяжении 15 лет Советская власть не нарушала этого ленинского завета. Все большевистские еретики подлежали исключению из партии, тюремному заключению, ссылке, увольнению с работы или лишению средств существования. Однако неписанный закон запрещал вынесение смертного приговора членам партии за политические проступки».

Лили Брик в это время проживала в Ростове-на-Дону, где служил Виталий Примаков. В Москве бывала наездами. «Наследство», которое ей вручило советское правительство, было довольно скудным. Об этом – Аркадий Ваксберг:

«…издание книг Маяковского кем-то невидимым тормозилось, издание книг и даже статей о нём – ещё энергичней.

Совсем скандальный эпизод произошёл с одной из страстных пропагандисток творчества Маяковского, знавшей его при жизни, – критиком и публицистом Любовью Фейгельман. По настоянию «политредактора» (то есть цензора) Клавдии Новгородцевой (вдовы ближайшего ленинского сподвижника Якова Свердлова) Фейгельман была исключена из комсомола и изгнана с работы в одном из журналов «за пропаганду богемного, хулиганского поэта Маяковского». Попытки Лили за неё заступиться окончились ничем: сама она значила тогда очень мало, а Агранов умыл руки и вмешиваться не захотел. Не захотел или не мог? После загадочного и скандального ухода из жизни "друга чекистов "лубянские боссы вряд ли могли хоть с какого-то бока заниматься делами, имевшими к нему отношение».

Новые проблемы

В июне 1931 года писатель Евгений Замятин, которого (после опубликования за границей романа «Мы») в СССР вообще перестали печатать, написал письмо Сталину с просьбой отпустить его за границу. В письме, в частности, говорилось:

«Приговорённый к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою… Для меня, как писателя, именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году увеличивающейся травли».

И вождь (по ходатайству Горького) разрешил Замятину уехать. Обрадованный писатель стал готовиться к отъезду из страны.

Москва в это время приступила к окончательному сносу храма Христа Спасителя – на его месте предполагалось построить Дворец Советов. Поэт Демьян Бедный (в журнале «Эпоха») тут же откликнулся на снос храма стихами:

«Под ломами рабочих превращается в сор
Безобразнейший храм, нестерпимый позор».

23 июня газеты опубликовали речь Сталина на совещании хозяйственников. Вождь сказал:

«Года два назад дело обстояло таким образом, что наиболее квалифицированная часть старой технической интеллигенции была заражена болезнью вредительства. Одни вредили, другие покрывали вредителей…

Это не значит, что у нас нет больше вредителей. Нет, не значит. Вредители есть и будут, пока есть у нас классы, пока имеется капиталистическое окружение».

В это время в некоторых районах Советского Союза (в Поволжье, Казахстане, Западной Сибири, Башкирии) разразилась засуха. Не такая сильная, как в 1921 году, но урожай снизившая довольно основательно – было собрано всего около 7 миллионов тонн зерна. Однако государственные хлебозаготовки были не сокращены, а повышены. Местные власти под давлением Москвы выгребали из колхозов, совхозов и единоличных хозяйств весь наличный хлеб. Недовольных крестьян немедленно подвергали репрессиям: раскулачивали, отдавали под суд, высылали в Сибирь и в пустынные районы Средней Азии. Занимались этим «искоренением врагов» советской власти всё те же работники ОГПУ.

Впрочем, в руководстве самих чекистов-гепеушников единства тоже не было – начальник Иностранного отдела ОГПУ Станислав Мессинг, руководивший работой внешней разведки, а также являвшийся третьим заместителем главы ОГПУ, постоянно конфликтовал с Генрихом Ягодой, вторым заместителем Вячеслава Менжинского. И Ягода, пользуясь доверием и расположением Сталина, сумел избавиться от становившегося нежелательным коллеги-конкурента – в конце июля 1931 года Мессинга уволили из ОГПУ с почти убийственной формулировкой:

«…за совершенно нетерпимую групповую борьбу против руководства ОГПУ, распространение совершенно несоответствующих действительности разлагающих слухов о том, что дело о вредительстве в военном ведомстве является “дутым делом”, расшатывание железной дисциплины среди работников ОГПУ».

Мессинга перевели на руководящий пост в Наркомат внешней торговли. А во главе ИНО ОГПУ поставили Артура Христиановича Артузова.

В июле 1931 года Президиум ЦИК СССР амнистировал группу лиц, в числе которой был и авиаконструктор Николай Поликарпов.

В августе Илья Сельвинский завершил переделки пьесы «Теория юриста Лютце» и отдал её для постановки в театр имени Евгения Вахтангова под новым названием («Теория вузовки Лютце»),

Конец 1931-го

В сентябре 1931 года Якову Агранову нагрузок прибавилось: оставаясь начальником Секретно-политического отдела ОГПУ, он стал ещё и полпредом этого ведомства в Московской области.

А 12 сентября «Комсомольская правда» опубликовала статью Николая Асеева, в которой речь вновь пошла о поэме Сельвинского «Декларация прав поэта»:

«Брызжа слюной, вызываемой очевидно непереваренной эпиграммой на него Маяковского, Сельвинский… договаривается до откровенной контрреволюционной гадости».

6 октября Главрепертком рассматривал пьесу Ильи Сельвинского «Теория вузовки Лютце», которую театр имени Вахтангова уже готов был ставить:

«Постановили: Пьесу “Теория вузовки Лютце” к постановке запретить по следующим мотивам:

Пьеса… рабочему зрителю непонятна, насыщена рядом нездоровых моментов, звучащих политически вредно…

Несмотря на наличие отдельных художественно интересных мест, в целом “Теория вузовки Лютце” произведение чуждое, появлению которого на сцене советского театра вызвало бы единодушный отпор всей пролетарской общественности».

Как мог отреагировать на этот запрет Сельвинский? Пожалуй, лишь процитировать слова Яичко, одного из героев своей пьесы:

«Яичко.
– Да вы, хе-хе, не без юмора.
А вдруг я чепушищу надумаю,
Странный вы человек?
Что? За что ударите?
То-то же. Я не юнец.
Покуда не выклянчу мнения партии,
У меня мнения нет-с».

Но большевистскую партию в это время интересовали не пьесы, а хлебозаготовки. На октябрьском пленуме ЦК ВКП(б) Сталин в резкой форме отверг все предложения сократить их. А глава Наркомата снабжения Анастас Иванович Микоян заявил:

«Вопрос не в нормах, сколько останется на еду и прочее, главное в том, чтобы сказать колхозам: “В первую очередь выполни государственный план, а потом удовлетворяй свой план”».

А Григорий Гаузнер записывал в дневнике:

«Октябрь. Осень. Повсюду сажают зелёные деревья. Мы во всём идём наперекор природе. Воля».

Вспомним ещё одного политзаключённого – Дмитрия Сергеевича Лихачёва, будущего прославленного советского и российского академика. Вплоть до ноября 1931 года он оставался узником СЛОНа (Соловецкого лагеря особого назначения).

Евгений Замятин в ноябре того же года покинул Советский Союз. Поехал сначала в Ригу, затем – в Берлин и Париж.

А писатели, оставшиеся в стране Советов, продолжали жить так, как жили раньше. И 25 ноября Корней Чуковский записал в дневнике:

«Был я с Корнелием Зелинским у Пильняка. За городом. Первое впечатление: страшно богато, и стильно, и сытно, и независимо. Он стал менее раздёрган, более сдержан и тих. Он очень крепкий, хозяйственный немец-колонист».


Снос Храма Христа Спасителя, 5 декабря 1931 г.


5 декабря 1931 года в Москве прогремели два мощных взрыва – большевики, снося храм Христа Спасителя, начали его взрывать.

Под эти взрывы была окончательно запрещена пьеса Сельвинского «Теория вузовки Лютце». Причём в отделе агитации и пропаганды ЦК, сокращённо именовавшемся ОАП ЦК ВКП(б), её автору наговорили такого, что он сжёг все имевшиеся у него экземпляры и больше об этом произведении старался не вспоминать. Но своим ленинградским друзьям написал: «Убеждён, что если б написал эту вещь Киршон или Афиногенов, она была бы объявлена венцом современной драматургии, в частности, и новым словом нашего искусства вообще».

Запомним эту аббревиатуру – ОАП ЦК, она нам скоро встретится. Ведь Сельвинский уже написал новую пьесу. Действие её разворачивается в одной из европейских стран, а главным героем стала обезьяна по кличке Пао-Пао. 10 декабря в одном из писем Сельвинский написал:

«“Пао-Пао” закончен… Вещь получилась чрезвычайно любопытной. Ради неё стоило “перестраиваться” и “страдать”.

Это сейчас (пока!) самая лучшая моя поэма… Но здорово то, что черновик я написал в полтора месяца – это рекорд быстроты (11 картин и каких!)».

В тот момент закадычный друг Владимира Маяковского Захар Волович готовился к крутым переменам в своей жизни. Вот что о нём через шесть лет рассказал Генрих Ягода (в опубликованном протоколе допроса):

«В 1931 году Волович, бывший тогда начальником отделения ИНО (до этого он был нашим резидентом во Франции), зашёл ко мне в кабинет и рассказал, что завербован германской разведкой. Тогда он говорил мне, что ничего ещё для них не сделал. Я предупредил его, что покрою этот его предательский акт, если он будет впредь выполнять все мои поручения. Волович согласился. Он был после этого переведён заместителем к Паукеру и ведал там техникой. Его я использовал в плане организации для меня возможности подслушивания правительственных переговоров по телефону».

Валентин Скорятин, назвавший Воловича «одним из завсегдатаев бриковского “салона”», привёл выдержку из книги И.В.Дубинского «Особый счёт», выпущенную в 1989 году Воениздатом:

«…я вспомнил своего земляка, Зиновия Воловича, комиссара полка в гражданскую войну, краснознаменца.

Низкорослый, широкоплечий, с большой курчавой головой, Волович походил на Мопассана. В гимназии его так и звали – Мопассан.

Однажды мы встретились с ним на Сретенке. Это было в 1932 году. Его учреждение помещалось рядом с Лубянкой, в небольшом домике. Очевидно, желая показать, что он не последняя спица в колеснице, Мопассан развернул передо мной помятый номер газеты “Фигаро”. На первой странице были помещены два крупных портрета – Воловича и его жены. В тексте под ними значилось: “Каждый честный французский гражданин, встретив этих международных авантюристов, обязан дать о них знать ближайшему ажану”. Фельетон “Какого же цвета был синий автомобиль” обвинял чету Воловичей в похищении вожака белогвардейцев генерала Кутепова…

Лукаво усмехаясь, Мопассан отрицал свою причастность к делу Кутепова. И тут же добавил: “Жду повышения. Кажется, пойду в заместители к знаменитому латышу Паукеру. Этот начоперод – гроза контрреволюции, столп нашего ГПУ. Мне оказывают большущее доверие. Буду отвечать за охрану Сталина”».

Семь лет спустя жену Захара Воловича охарактеризовал журналист Михаил Кольцов:

«Фаина – жена работника НКВД Воловича. Вела “великосветский” образ жизни, стремясь устроить в своём доме “салон” ответственных работников и популярных лиц, щеголяла туалетами, богатой обстановкой, заграничными вещами… Она очень кичилась своими связями и подчёркивала, что дом её относится к числу тех, где бывают избранные и ценные советские люди. На самом же деле она и её дом пользовались репутацией чванства и разложения, присущего верхушке НКВД периода Ягоды».

Пьеса про обезьяну

26 января 1932 года коллегия ОГПУ при Совнаркоме СССР вынесла приговоры членам «Трудовой крестьянской партии». Николай Дмитриевич Кондратьев получил 8 лет тюремного заключения и был отправлен в Суздальский политизолятор. Александра Васильевича Чаянова приговорили к 5 годам и выслали в Алма-Ату.

А Илья Сельвинский уже 22 февраля упомянул в одном из своих писем главного редактора газеты «Известия» и журнала «Новый мир» Ивана Михайловича Гронского, который прочёл пьесу «Пао-Пао»:

«Гронский орал, что Пао – контрреволюция, так как обезьяна становится ударником».

Знал бы грозный редактор газеты и журнала, откуда взялась странная кличка у этой обезьяны (Пао-Пао), он, наверное, не «орал» бы, а сообщил в чрезвычайные органы, и этим дело с «конструктивистским» поэтом-драматургом завершилось бы окончательно. Но Илью Сельвинского спасло от преследований то, что никто не понял, кого он выставил в качестве героя своей необычной пьесы.

Зато в отношении других стихотворцев советская власть была начеку. И 7 марта ОГПУ произвело аресты литераторов из Сибири. Их обвинили в участии в контрреволюционной группировке и завели «дело Сибирской бригады». Среди арестованных были поэты: 22-летний Павел Васильев, 27-летний Евгений Забелин и несколько других литераторов.

Примерно в это же время из продолжительной зарубежной командировки в Москву вернулись кинорежиссёр Сергей Эйзенштейн, его ассистент Григорий Александров и кинооператор Эдуард Тиссе. Александрову тут же велели снимать фильм «Интернационал», прославляющий всё то, что осуществлялось в Советском Союзе Сталиным и его соратниками.

Тем временем стало ясно, какой урон животноводству страны нанесла массовая коллективизация – поголовье скота сократилось вдвое по сравнению с 1928 годом. Всюду в деревнях начались «волынки» (массовые выходы крестьян из колхозов). Люди требовали вернуть им обобществлённый скот, инвентарь и хотя бы часть посевов. Крестьяне (главным образом, наиболее трудоспособные) побежали в города. Всё это тут же отразилось на качестве вспашки и посевов – оно резко ухудшилось.

В это время в Германии проходили выборы рейхсканцлера, в которых принимал участие и глава национал-социалистической партии Адольф Гитлер. Во время избирательной кампании он организовал кружечный сбор, собирая средства для помощи немцам, голодавшим в Советском Союзе.

Но, несмотря на голод, царивший в стране Советов, одной из самых известных европейских верфей «Бурмейстер и Вейн» («Burmaisterand Wain»), расположенной в Копенгагене, Советский Союз заказал строительство корабля, способного плавать из Владивостока в устье реки Лены. Это судно должно было получить название «Лена».

26 марта 1932 года газеты опубликовали очередное постановление ЦК ВКП(б):

«Пресечь всякие попытки принудительного обобществления коров и мелкого скота у колхозников, а виновных в нарушении директивы ЦК исключать из партии».

Но и это распоряжение Москвы на местах не выполнялось, поскольку ЦК присылало на места множество других постановлений, в газетах не публиковавшихся. И коров у колхозников продолжали отбирать.

23 апреля вышло ещё одно постановление ЦК – о перестройке литературно-художественных организаций. Оно требовало:

«Объединить всех писателей, поддерживающих платформу Советской власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нём».

В связи с этим постановлением была ликвидирована РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) – та самая, куда незадолго до своей кончины так торжественно вступал Владимир Маяковский. Газеты также сообщили читателям, что по распоряжению ЦК образован организационный комитет по созданию единого союза советских писателей.

А Борис Пастернак неожиданно стал заниматься переводами. И не просто с каких-то зарубежных языков. Он стал переводить стихи грузинских поэтов, и 6 апреля организовал в Москве литературный вечер грузинской поэзии.

Аркадий Ваксберг:

«Происходили странные вещи: Маяковского – посмертно – “задвигали”, Пастернака – живого – старались возвысить. Сталин, похоже, возлагал на него какие-то надежды. Пастернак почувствовал себя в те годы “второй раз родившимся” (его поэтический сборник так и назывался: “Второе рождение”), славил “близь социализма” и выражал готовность “мерить” себя пятилеткой. Маяковский ушёл, громко хлопнув дверью…а гипотетический приход социализма отодвинул из “близи” в некую “фосфорическую даль”. Трудно поверить, что все эти, почти не зашифрованные, аллюзии не были поняты и раскрыты хорошо разбиравшимися в советских реалиях партийными и Лубянскими контролёрами, умевшими извлекать из художественных произведений ещё и не такой “подтекст”».

Валентин Скорятин тоже сопоставлял уход Маяковского и те новые реалии, что возникли вскоре после его самоубийства:

«77оэт «счастливо не дожил» – да простят мне читатели это кощунство! – до ликвидации всех группировок в тогдашней отечественной литературе и создания сталинско-ждановской казармы для неё – Союза писателей».

5 мая Корнелий Зелинский записал о том, как он три дня назад обедал у писателя Всеволода Иванова, который ему сказал:

«– О забастовке в Иваново-Вознесенске слыхал? Фабрикине работали будто бы 48 часов. Приезжал Каганович. Арестовали зачинщиков. А всё дело в продовольствии и только. И просили-то всего уравнять в снабжении с Москвой».

23 мая 1932 года в «Литературной газете» был напечатан фрагмент пьесы Сельвинского «Пао-Пао». Через какое-то время её опубликовал журнал «Красная новь». В 1933 году пьеса вышла отдельным изданием. И советские читатели ознакомились с новым произведением бывшего поэта-конструктивиста. О чём шла речь на этот раз?

В пьесе рассказывалась история, уже описанная Михаилом Булгаковым в повести «Собачье сердце». Там, как известно, знаменитый профессор Преображенский пересадил какие-то важные органы погибшего пьянчуги собачке Шарику, и в результате возникло похожее на человека существо, которое взяло себе фамилию Шариков.

Откуда Сельвинский мог узнать содержание повести, отобранной у писателя работниками ОГПУ и хранившейся на Лубянке, неизвестно. Но в пьесе «Пао-Пао» происходило то же самое: случайно погибал боксёр, и знаменитый хирург транспонировал его мозги орангутангу, который превращался в человека, становясь известным всему миру чемпионом бокса, хотя внешне продолжал походить на обезьяну.

Ситуация весьма занятная. Не менее занятна и кличка, которую носила обезьяна – её звали Пао-Пао. Откуда взялось это слово – Пао? Здесь Сельвинский явно пошёл по стопам Владимира Маяковского, который назвал одного из персонажей «Бани» мистером Понт Кичем. Для того, чтобы понять, что эта фамилия означает, надо было прочесть её справа налево.

Сельвинский, всерьёз обидевшись на Отдел агитации и пропаганды ЦК (сокращённо – ОАП) за запрет свой пьесы «Теория вузовки Лютце» (за что её и пришлось уничтожить), решил отомстить своим обидчикам и назвал обезьяну в своей новой пьесе Пао (Оап, если читать обезьянью кличку справа налево). Тем самым как бы впрямую намекая на то, кто же на самом деле возглавляет ОАП ЦК ВКП(б).

Для того, чтобы получше законспирировать свою дерзость, Сельвинский повторил ненавистное ему слово дважды, получилось Пао-Пао. И никто из читавших пьесу не увидел в этой кличке ничего особенного. Хотя, немного забегая вперёд, отметим, как отреагировала на пьесу «Пао-Пао» советская пресса. Журнал «Литературный критик» (№ 3 за 1933 год):

«Для литературного сноба книга Сельвинского написана занятно».

Но при этом тут же добавил:

«Сельвинский – враг, сознательно написавший пасквиль на советское время и социализм».

26 января 1934 года о пьесе «Пао-Пао» высказалась «Литературная газета»:

«Эта вещь Сельвинского была воспринята чуть ли не как издевательство над социализмом».

И это притом, что никто не докопался до истинного смысла клички Пао-Пао.

Но Сельвинский, вновь встретив критику в штыки, чуть позднее написал статью, в которой защищал героя своей пьесы, говоря, что, по его мнению, к нему относятся не так, как он того заслуживает:

«Писатель А.Фадеев, говоря о трагедии моей “Пао-Пао”, сказал, что за ней нет никакой правды…

Разве не так относились обыватели к пророкам, учёным, поэтам? Разве не требовали от Галилея отказа от его видения шарообразности земли? Разве от Дарвина не требовали признания божественного происхождения человека? Разве от Маяковского не требовали ямбов? Есть ли в таком случае за фантастическим образом “Пао-Пао” живая реальная правда? Да, безусловно есть. Тоска о необычном, когда его нет, и отрицание его, когда оно есть – характернейшая черта обывателя…

Не поступил ли Фадеев в данном случае как обыватель

Но вернёмся в год 1932-ой.

Именно тогда Илья Сельвинский сочинил два четверостишия, назвав их просто «Прелюд»:

«Как Гулливер меж лилипутов,
Кляня свою величину,
систему карличью запутав,
лежу, рукой не шевельну.
Как им страшна моя весёлость!
Невинный – я кругом во зле.
Я Гулливер. Мой каждый волос
Прибит ничтожеством к земле».

Лето 1932-го

Летом 1932 года Мартемьян Рютин сумел найти единомышленников и приступить к организации «Союза марксистов-ленинцев». Он начал писать «Обращение ко всем членам ВКП(б)», в котором откровенно заявлял:

«Сталин за последние пять лет отсёк и устранил от руководства все самые лучшие, подлинно большевистские кадры партии, установил в ВКП(б) и всей стране свою личную диктатуру».

2 июля ОГПУ завершило следствие по делу «Сибирской бригады», и молодых поэтов (Павла Васильева, Евгения Зебелина и некоторых других) осудили на три года ссылки в Северный край (был в те времена такой край со столицей в городе Архангельске). Впрочем, через полтора года приговор был пересмотрен и осуждённых поэтов освободили досрочно.

А теперь пришло время рассказать о ледокольном пароходе, построенном в 1909 году на английской верфи «Гендерсон и К?» и названном «Беллавенчур». В 1915 году он был куплен Россией для зимних рейсов в Белом море, а в 1916-ом переименован в «Александра Сибирякова» (в честь 67-летнего русского финансиста, золотопромышленника и исследователя Сибири Александра Михайловича Сибирякова).

28 июля 1932 года ледокол «Александр Сибиряков» под командованием капитана Владимира Ивановича Воронина и начальника ледовой экспедиции профессора Отто Юльевича

Шмидта вышел из Архангельска и в августе дошёл до Чукотского моря. Там окружённый льдами пароход потерял часть гребного вала с винтом, и под поставленными командой парусами 1 октября вышел на чистую воду в северной части Берингова пролива. Здесь ледокол встретили и отбуксировали в Петропавловск-Камчатский.

Плаванье это назвали героическим, так как впервые удалось совершить переход от Белого моря до Берингова пролива за одну навигацию. И ледокол «Александр Сибиряков» постановлением ЦИК СССР был награждён орденом Трудового Красного Знамени.

Но, пожалуй, самое интересное в этой истории то, что исследователь Сибири и финансист Александр Сибиряков, в честь которого был назван прославленный пароход, жил во французском городе Ницце, пребывая в глубокой бедности. В 1920 году шведы отыскали его и назначили ему пожизненную пенсию в 3000 крон. А в Советском Союзе об Александре Михайловиче никто и не вспомнил.

Илья Сельвинский в тот момент находился на Камчатке. Поэтому неудивительно, что 4 августа газета «Камчатская правда» написала о нём:

«А.В.Луначарский на диспуте о “Командарме 2” сказал: “Сельвинский – самый большой виртуоз стиха, какого когда-либо знала русская литература. Это Франц Лист в поэзии”».

Но кто в ту пору был абсолютно далёк как от поэтических, так и от политических размышлений, так это гепеушник Яков Серебрянский, которого в 1932 году отправили в командировку в Северо-Американские Соединённые Штаты.

А незадолго до этого вернувшийся из Соединённых Штатов кинорежиссёр Григорий Александров приехал на дачу Алексея Максимовича Горького в Горках. Там в это время находился и Сталин, тоже навестивший писателя. Вождь с интересом выслушал рассказ Александрова о поездке в Америку и посетовал на то, что на советских кинэкранах почти нет бодрых и весёлых отечественных фильмов. Сталин сказал Горькому:

«– Алексей Максимович, если вы не против весёлого, смешного, помогите расшевелить таланливых литераторов, мастеров смеха в искусстве».

Александрову настоятельно предложили снять кинокомедию. И режиссёр стал искать, над чем можно было посмеяться. Он потом вспоминал:

«В 1932 году кто-то из моих друзей посоветовал мне съездить в Ленинград и посмотреть там “Музыкальный магазин” – своеобразное ревю с музыкой Дунаевского и участием Леонида Утёсова. Я поехал. И у этой короткой поездки оказалось долгое-долгое продолжение. Мы с Дунаевским и писателями Н.Эрдманом, В.Массом засели за сценарий».

А Юсуп Абдрахманов в это же время заглядывал в тома, написанные Маяковским:

«06.08.1932.

Просматривая 9-й том В.Маяковского, наткнулся на одно место, где он пишет о Мусе: “с первых дней семнадцатилетняя коммунистка Выборгского района Муся Натансон стала водить нас через пустыри, мосты и груды железного лома по клубам, заводам Выборгского и Васильеостровского районов”. Прелестный и лестный отзыв. Лучше придумать трудно. Заводы – это её родина. Рабочие – её стихия».

В 1932 году в Москву из Соловецкого концлагеря вернулся получивший свободу Борис Глубоковский. Он вновь пришёл в Камерный театр, где служил до ареста. Это о нём написала актриса Алиса Коонен:

«Пришёл поэт Борис Глубоковский, большой, красивый, глубоким бархатным басоми внешними данными он напоминал Маяковского».

Но бывший зек страдал от тяжелейшей наркомании, от которой, по сохранившимся сведениям, вскоре и скончался. Его похоронили на Ваганьковском кладбище (невдалеке от могилы Сергея Есенина).

Власть и оппозиция

Новые (и весьма колючие) строки появилисьв «Обращении ко всем членам ВКП(б)» Мартемьяна Рютина:

«Авантюристические темпы индустриализации, влекущие за собой колоссальное снижение реальной заработной платы рабочих и служащих, непосильные открытые и замаскированные налоги, инфляцию, рост цен;…авантюристическая коллективизация с помощью невероятных насилий, террора…привели всю страну к глубочайшему кризису, чудовищному обнищанию масс и голоду как в деревне, так и городах. Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики».

До Кремля эти высказывания ещё не дошли. Сталин разбирался с давними своими оппонентами – и полпреда Советского Союза в Великобритании Григория Сокольникова отозвали в Москву.

Тем временем выяснилось, что в сельской местности из-за сокращения тягловой силы и бегства крестьян из деревень в города происходят колоссальные потери зерна при уборке. Больше половины урожая собрать не удалось.

ОГПУ сообщало кремлёвским вождям, что в сёлах возникают массовые волнения, происходит небывалое воровство колхозного зерна с полей, самороспукаются колхозы, и всё это сопровождается…

«…разбором скота, имущества и с/х инвернтаря, а также самочинным захватом и разделом в единоличное пользование земли и посевов».

7 августа 1932 года центральные газеты объявили о том, что принято «Постановление об охране общественной (социалистической) собственности» (его назвали «законом о пяти колосках»). Расхитителям колхозного добра этот закон грозил тюремным заключением сроком до 10 лет и даже смертной казнью. В местных газетах стали появляться списки расстрелянных крестьян.

А Борис Пастернак выпустил в августе 1932 года книгу «Второе рождение», в которой воспевал Грузию, родину Сталина:

«Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмём подножьем,
И мы получим этот край…»

А вот какой запомнилась тогдашняя страна Советов работавшему в Москве (в Управлении военной разведки) Вальтеру Кривицкому:

«Страна была накануне экономической катастрофы. Сталинский партийный аппарат дал трещину. Всё чаще поднимали голову и голоса новые большевистские оппозиционные группы, как отражение этого недовольства. Они ратовали за изменение политики и руководства в Кремле».

Одной из таких групп и был «Союз марксистов-ленинцев», возглавлявшийся Мартемьяном Рютиным. В Управлении военной разведки состоялось секретное заседание, на котором шеф этого учреждения Ян Карлович Берзин ознакомил присутствовавших с делом Рютина.

Вальтер Кривицкий:

«Берзин зачитал нам отрывки из тайной программы Рютина, в которой Сталин был назван “величайшим провокатором, разрушителем партии”, “могильщиком революции и России”. Группа Рютина начала борьбу за свержение Сталина с поста главы партии и правительства».

Мартемьян Рютин написал ещё статью «Сталин и кризис пролетарской диктатуры», в которой утверждалось, что Сталин окружён скомпрометированными людьми (бывшими меньшевиками и кадетами). В статье приводился пример:

«Киров член политбюро, бывший кадет и редактор кадетской газеты во Владикавказе… Эти люди приспосабливаются к любому режиму, к любой политической системе».

Однако оппозиционеры неохотно шли на контакт с Рютиным, так как не забыли, что ещё совсем недавно он был активным сталинским «боевиком». А тут ещё в самом «Союзе марксистов-ленинцев» объявился агент ОГПУ. И в сентябре 1932 года были арестованы не только все члены «Союза», но и многие из тех большевиков, которые успели прочесть рютинские статьи (Каменев, Зиновьев и другие).

На допросах Мартемьян Рютин держался исключительно мужественно, заявляя следователям, что в создании антисталинского движения виноват только он один:

«Никаких вдохновителей за мной не стояло и не стоит. Я сам был вдохновителем организации, я стоял во главе неё, я один целиком писал платформу и обращение».

А Илья Сельвинский в это время (в начале октября) сообщал друзьям:

«4 дня, как вернулся из Камчатки, где жил, как настоящий поэт: ездил, тонул, падал с коня, попадал в трясину, охотился на медведя, писал стихи.

Надо писать новую пьесу из жизни чукчей. Уговаривают меня писать прозой. Говорят, что я не поэт вовсе».

11 октября 1932 года коллегия ОГПУ СССР приговорила Рютина к 10 годам тюремного заключения (за участие в контрреволюционной организации правых). Остальным исключённым из партии рютинцам дали различные сроки тюремного заключения (от 5 до 10 лет). Заодно вторично были исключены из партии Лев Каменев и Григорий Зиновьев (оба – за недоносительство). Обоих вновь отправили в ссылку (первого – в Минусинск, второго – в Кустанай).

А лишившиеся средств пропитания украинские крестьяне осенью хлынули на Кубань и в Белоруссию. В «Правду», «Известия» и в Кремль посыпались письма белорусских рабочих, которые писали, что не помнят, чтобы когда бы то ни было «Белоруссия кормила Украину». Власти тут же распорядились принудительно закреплять крестьян в голодающих районах.

Надежда Аллилуева, жена Иосифа Сталина, в это время поступила учиться в Промышленную академию, которую Борис Бажанов охарактеризовал так:

«Несмотря на громкое название, это были просто курсы для переподготовки и повышения культурности местных коммунистов из рабочих и крестьян, бывших директорами и руководителями промышленных предприятий, но по малограмотности плохо справляющихся со своей работой. Это был 1932 год, когда Сталин развернул гигантскую всероссийскую мясорубку – насильственную коллективизацию, когда миллионы крестьянских семей в нечеловеческих условиях отправлялись в концлагеря на истребление.

Слушатели Академии, люди, приехавшие с мест, видели своими глазами этот страшный разгром крестьянства. Конечно, узнав, что новая слушательница – жена Сталина, они прочно закрыли рты. Но постепенно выяснилось, что Надя превосходный человек, добрая и отзывчивая душа; увидели, что ей можно доверять. Языки развязались, и ей начали рассказывать, что на самом деле происходит в стране».

Политзаключённого Дмитрия Сергеевича Лихачёва в 1932 году досрочно освободили (он работал счетоводом и железнодорожным диспетчером на строительстве Беломорско-Балтийского канала, который начало возводить ОГПУ).

А кремлёвские вожди вдруг изменили своё отношение к интеллигенции – стали встречаться с её представителями. Одна из таких встреч произошла 19 октября в доме, в котором поселили Горького. Туда приехали Сталин, Молотов, Ворошилов, Бухарин, Постышев и специально отобранные писатели и журналисты, являвшиеся членами партии. Был среди них и главный редактор газеты «Известия» Иван Михайлович Гронский. Он потом вспоминал, что, так как во время застолья Сталин часто прикладывался к бокалу, к нему подошёл Бухарин и сказал:

«– Коба, тебе больше нельзя.

У Сталина гневно сверкнул глаз:

– Николай, запомни, мне всё можно».

22 октября политбюро направило на Украину и Северный Кавказ две комиссии – «для ускорения хлебозаготовок». Одну возглавил Вячеслав Молотов, другую – Лазарь Каганович. Вместе с последним на Кавказ поехал и Генрих Ягода.

Узнав, что власти Днепропетровской области разрешили колхозам оставлять себе зерно на посев и создавать страховые зерновые фонды, Сталин тут же разослал директиву, в которой назвал руководителей области «обманщиками партии и жуликами, которые искусно проводят кулацкую политику под флагом своего “согласия” с генеральной линией партии». И вождь потребовал «немедленно арестовать и наградить их по заслугам, то есть дать им от 5 до 10 лет тюремного заключения каждому». Местное ГПУ тотчас произвело аресты, а суды приговорили кого к расстрелу, кого к длительным срокам лагерей.

Вальтер Кривицкий:

«Во время голода, сопровождавшего насильственную коллективизацию 1932–1933 годов, когда средний советский служащий вынужден был довольствоваться сушёной рыбой и хлебом, был создан кооператив для обслуживания иностранцев, где они по низким ценам покупали всё, что ни за какие деньги нельзя было достать. Гостиница “Люкс” стала символом социальной несправедливости, и всякий москвич, будучи спрошен, кому хорошо живётся в Москве, скажет: “Дипломатам и иностранцам в «Люксе»”».

Обо всём этом от слушателей Промышленной академии узнала и Надежда Аллилуева.

Борис Бажанов:

«Надя пришла в ужас и бросилась делиться своей информацией к Сталину. Воображаю, как он её принял – он никогда не стеснялся называть её в спорах дурой и идиоткой. Сталин, конечно, утверждал, что её информация ложна и что это контрреволюционная пропаганда.

– Но все свидетели говорят одно и то же.

– Все? – спрашивал Сталин.

– Нет, – отвечала Надя, – только один говорит, что всё это неправда. Но он явно кривит душой и говорит это из трусости; это секретарь ячейки Академии – Никита Хрущёв.

Сталин запомнил эту фамилию. В продолжавшихся домашних спорах Сталин, утверждая, что заявления, цитируемые Надей, голословны, требовал, чтобы она назвала имена: тогда можно будет проверить, что в их свидетельствах правда. Надя назвала имена своих собеседников. Если она имела ещё какие-либо сомнения насчёт того, что такое Сталин, то они были последними. Все оказавшие ей доверие слушатели были арестованы и расстреляны».

А встречи членов политбюро с советскими литераторами продолжались.

Вожди и писатели

26 октября 1932 года на квартире Горького в Москве состоялась очередная встреча кремлёвских вождей во главе со Сталиным с советскими писателями. На этот раз были приглашены и литераторы, членами партии не являвшиеся. Обсуждалось создание писательского союза.

Первым выступил главный редактор газеты «Известия» Иван Гронский, уже назначенный председателем Оргкомитета по созданию Союза писателей. Он был тогда ближайшим доверенным лицом Сталина и даже имел у себя дома телефон, чтобы звонить вождю прямо на его кремлёвскую квартиру. И Сталин часто по ночам звонил Гронскому.

Участником встречи 26 октября был и Корнелий Зелинский. Он потом вспоминал:

«Во время речи Гронского Сталин отпускает ироничные замечания. Поправляет его. Сначала вполголоса, затем громче».

За Гронским слово взял Леопольд Авербах (бывший глава уже распущенного РАППа):

«– Мы не учли поворота, совершившегося в среде литературной интеллигенции. Но ПК, партия поправили нас».

И Авербах поделился своими взглядами на то, каким, по его мнению, должен быть новый писательский Союз.

Затем выступила писательница Лидия Сейфуллина:

«– Я, товарищи, в отчаянье от того, что вы хотите снова ввести в состав Оргкомитета трёх рапповцев. Мы только успели вздохнуть… Да, я вот такая контрреволюционная. Я не верю тому, что обещает Авербах. Могу я не верить

О новом Союзе писателей говорили многие из приглашённых на встречу литераторов. В заключение выступил Сталин, сказавший:

«– За что мы ликвидировали РАПП? За то, что РАПП оторвался от беспартийных, перестал делать дело партии в литературе. Они только “страх пущали”. А “страх пущать” – это мало. Надо “доверие пущать”. Вот почему мы решили ликвидировать всякую групповщину в литературе… Теперь мы от всех партийных литераторов будем требовать проведения партийной политики».

Зелинскому запомнился ещё один аспект выступления вождя:

«– И вот ещё о чём я хотел сказать: о чём писать. Стихи – хорошо! Романы – ещё лучше! Но пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивей.

Наш рабочий занят. Он 8 часов на заводе. Дома у него семья, дети. Где ему сесть за толстый роман?

Вот почему пьесы сейчас тот вид искусства, который нам нужнее всего. Пьесы сейчас – это самый массовый вид искусства в литературе. Мы должны создать свои пьесы. Вот почему, пишите пьесы! Только хорошие пьесы, художественные произведения.

– Постараемся! – весело оживились писатели».

Когда обсуждение завершилось, началось застолье. Выпивка и закуска были обильными. Вожди и литераторы ни в чём себе не отказывали.

Корнелий Зелинский:

«– Выпьем за здоровье товарища Сталина! – громко предлагает Луговской.

Но в это время Никифоров, который сидел как раз напротив Сталина и уже осушил изрядное количество стаканов водки, которые доверху нещадно наливал всем сидевшим вокруг него Сталин, встал и закричал:

– Надоело! Миллион сто сорок семь тысяч раз пили за здоровье товарища Сталина! Небось, ему это даже надоело слушать.

Сталин тоже встаёт. Через стол протягивает Никифорову руку, пожимает концы его пальцев:

– Спасибо, Никифоров, правильно. Надоело это уже».

Именно на этой встрече писатель Юрий Олеша назвал своих коллег «инженерами человеческих душ». Сталину это выражение понравилось, и он сказал:

«– Как метко выразился товарищ Олеша, писатели – инженеры человеческих душ!».

Ильи Сельвинского в тот момент в Москве не было, но Корнелий Зелинский ознакомил его со своими записями и, главное, передал призыв вождя: «Пишите пьесы!» Сельвинский писал не просто пьесы, а пьесы в стихах. И из-под его пера вскоре вышли такие фразы:

«Стихи, как люди, имеют свою судьбу. По своей литературной карьере иногда своеобразную до чрезвычайности.

Поэзия – язык вождей. Кто этого не понимает, тот не понимает ни вождя, ни поэзии».

В отличие от Маяковского, который заявлял, что писать стихи слишком просто, Сельвинский считал (и писал об этом), что его собственные поэмы (особенно «Улялаевщину») способен был написать только он:

«Совершенно необычайное, почти гипертрофированное богатство техники “Улялаевщины” превосходит всё, написанное до неё на русском языке…

“Улялаевщина” ассоциируется с именами Пушкина, Байрона и Гёте и, несомненно, представляет собой поворотный пункт в истории не только русской поэзии, но и прозы. Если до “Улялаевщины”писали ТАК, то после “Улялаевщины”нужно писать иначе».

Как бы отвечая на эти слова, 5 ноября 1932 года «Литературная газета» опубликовала статью, в которой все известные советские стихотворцы были расставлены по тем местам, которые они, по мнению газеты, заслуживали:

«Демьян Бедный совершил грубые ошибки, Пастернак – субъективный идеалист, Багрицкий – биологист, Безыменский – схематик, Сурков – плохо владеет стихом, Жаров – поверхностен и барабанен, Сельвинский – нераскаявшийся конструктивист».

Кремлёвская трагедия

О том, что в начале тридцатых годов и на самом «верху» тоже далеко не всем «хорошо живётся», написал Лев Разгон:

«Несколько раз, когда я приходил в Кремль к Свердловым, я заставал у Клавдии Тимофеевны заплаканную Аллилуеву. И после её ухода сдержанная Клавдия Тимофеевна хваталсь за голову и говорила: “Бедная, ох, бедная женщина!”»

Клавдия Тимофеевна – это вдова Якова Свердлова, а Надежда Сергеевна Аллилуева – это жена Иосифа Сталина.


Надежда Аллилуева с дочерью Светланой 34 февраля 1927 г. Фото; Н.Свищов-Паола


Лев Разгон:

«Я не расспрашивал о причинах слёз жены Сталина, но об этом, в общем, знало всё население того маленького провинциального городка, каким был Кремль до 1936 года. Как в любом маленьком городке, его жители живо обсуждали все личные дела друг друга: и о любовнице Демьяна Бедного; и о женитьбе Сергея – сына Владимирского; и о весёлых ночах, проводимых Авелем Енукидзе… И, конечно, о бедной Надежде Сергеевне, вынужденной выносить характер своего страшноватенького мужа, И про то, как он бьёт детей – Свету и Васю, – и про то, как он хамски обращается со своей тихой женой, И про то, что в последнее время Коба стал принимать участие в забавах Авеля…»

Поэт Демьян Бедный жил тогда в Кремле. Другой кремлёвский житель Михаил Фёдорович Владимирский был членом партии с 1895 года и занимал ответственный пост председателя Центральной ревизионной комиссии ВКП(б).

7 ноября 1932 года в квартире Клима Ворошилова, где вожди отмечали пятнадцатую годовщину Октябрьской революции, между Сталиным и его женой произошла ссора. Этот инцидент их дочь Светлана впоследствии описала так (в книге «Двадцать писем к другую):

«“Всего-навсего” отец сказал ей “Эй, ты, пей!” А она “всего-навсего” вскрикнула вдруг: “Я тебе не – ЭЙ!” – и встала, и при всех ушла вон из-за стола».

Внучка Сталина Галина Джугашвили продолжает:

«Она уехала на квартиру в Кремль, а он отправился на дачу. Вечером Надежда Сергеевна несколько раз звонила ему из города, но он бросил трубку и больше к телефону не подходил. Чем это обернётся, дед предвидеть не мог…»

А обернулось всё это тем, что в ночь с 8 на 9 ноября Светлана заперлась в своей комнате и застрелилась из пистолета «Вальтер», который подарил ей брат Павел.

Светлана Аллилуева:

«Мне рассказывали потом, когда я была уже взрослой, что отец был потрясён случившимся. Он был потрясён, потому что он не понимал: за что? Почему ему нанесли такой ужасный удар в спину?..

И он спрашивал окружающих: разве он был невнимателен? Разве он не любил и не уважал её, как жену, как человека? Неужели так важно, что он не мог пойти с ней лишний раз в театр? Неужели это важно?

Первые дни он был потрясён. Он говорил, что ему самому не хочется больше жить. Отца боялись оставить одного, в таком он был состоянии. Временами на него находила какая-то злоба, ярость. Это объяснялось тем, что мама оставила ему письмо…

Я никогда, разумеется, его не видела. Его, наверное, тут же уничтожили, но оно было, об этом мне говорили те, кто его видел. Оно было ужасным. Оно было полно обвинений и упрёков. Это было не просто личное письмо; это было письмо отчасти политическое. И, прочитав его, отец мог думать, что мама только для видимости была рядом с ним, а на самом деле шла где-то рядом с оппозицией тех лет».

Лев Разгон (в книге «Плен в своём отечестве»):

«Содержание письма, оставленного Аллилуевой, было известно там, “наверху”, и живо обсуждалось в семейных кругах. Надежда Сергеевна писала, что она не может видеть, как вождь партии катится по наклонной плоскости и порочит свой авторитет, который является достоянием не только его, но и всей партии. Она решилась на крайний шаг, потому что не видит другого способа остановить вождя партии от морального падения».

Светлана Аллилуева:

«Он был потрясён этим и разгневан и, когда пришёл прощаться на гражданскую панихиду, то, подойдя на минуту к гробу, вдруг оттолкнул его от себя руками и, повернувшись, ушёл прочь. И на похороны он не пошёл».

Лев Разгон:

«Тело покойной лежало в Хозяйственном управлении ЦИКа, которое занимало теперешний ГУМ, мимо гроба проходил поток людей, в почётном карауле стояли все верные соратники, в газетах печатались выражения беспредельного сочувствия Сталину. Даже Пастернак – и тот выражал».

Тогдашний любимчик Сталина Иван Москвин в том прощании не участвовал. Лев Разгон объяснил это так:

«Иван Михайлович Москвин плохо умел притворяться. Думаю, что по этой причине он не поехал в ГУМ, не становился в почётный караул, не подходил с убитым лицом к убитому горем супругу покойной. Он сидел дома. А Сталин быстро обнаружил, что человек, которого он возвёл, приблизил, на кого рассчитывал, – этого человека нет среди той толпы “тонкошеих вождей”, которые его окружали.

Куйбышев, который был в дружеских отношениях с Москвиным, позвонил ему из ГУМа:

– Иван! Он спрашивает, где ты, был ли ты?

– Нет, не был. И не буду. Спросит – скажи, что, вероятно, нездоров.

– Иван! Не глупи! Приезжай сейчас! Процессия движется…

Софья Александровна, которая понимала Сталина лучше, нежели её муж, и которая мне потом об этом подробно рассказывала, рыдая, вцепилась в Москвина, требуя, чтобы он пожалел её, Оксану, чтобы он сейчас же ехал. Софье Александровне Москвин никогда не возражал – так было на моей памяти. Он поехал…»

Оксана была дочерью Софьи Москвиной, падчерицей Ивана Москвина и женой Льва Разгона.

А Николай Ежов был среди тех, кто приходил проститься с Надеждой Сергеевной. Но он ещё не был вождём, его ещё мало кто знал, поэтому о нём воспоминаний не осталось.

Надежду Аллилуеву похоронили на Новодевичьем кладбище. На могиле установили памятник из белого мрамора с надписью:

«Надежда Сергеевна Аллилуева-Сталина /1902-1932/член ВКП(б)/ от И.В. Сталина».

Как известно, Сталин часто посещал могилу жены и подолгу сидел на мраморной скамейке напротив. Вождь размышлял. Ведь на тумбочке рядом с кроватью Надежды Сергеевны была найдена одна из статей Мартемьяна Рютина. Надо полагать, именно эта статья и побудила Аллилуеву взять в руки пистолет. Естественно предположить, что Сталин решил отомстить Рютину. И не только ему, но и всем оппозиционерам.

И вождь начал действовать.

Вальтер Кривицкий:

«В 1932 году на специальном заседании Политбюро Сталин высказался за вынесение смертного приговора для членов партии большевиков. Заседание было созвано для рассмотрения дела новой оппозиционной группы, сформированной вожаками московской партийной организации, группы Рютина…

Сталин хотел быстро разделаться с Рютиным. Членом Политбюро, нашедшим в себе достаточно мужества не согласиться со Сталиным, был не кто иной, как Сергей Киров, секретарь Ленинградской парторганизации, который, как глава бывшей столицы, занимал видное положение. Кирова поддержал Бухарин, ещё пользовавшийся влиянием. На этот раз Сталин уступил. Рютину и его соратникам была сохранена жизнь».

Здесь Кривицкий не совсем точен. Ведь Бухарина вывели из состава политбюро ещё 27 ноября 1929 года, и в 1932-ом он был всего лишь членом коллегии Наркомата тяжёлой промышленности СССР, так что его мнения по политическим вопросам кремлёвским вождям были совершенно не интересны.

Зато перед Сталиным встал другой (не менее важный) вопрос: как переубедить Кирова?

Учёба и голод

17 ноября 1932 года «Литературная газета» поместила статью бывшей конструктивистки поэтессы Веры Инбер. В статье говорилось:

«В Гомеле один парнишка написал стих, что автобусы не должны давить людей, а ему зачёркивают эту строчку и пишут: “не должны давить пролетариев”».

Другой бывший конструктивист Григорий Гаузнер высказался в дневнике:

«29 ноября. Москва. Чище. Притихла классовая борьба. Длинные продовольственные очереди…

Каганов, еврейский американец, цинически-трезво оценивает положение, считая ЦК – хозяевами с причудами, которых приходится, вздыхая, уговаривать и стаскивать с облаков.

Рост бандитизма».

В это время в Дании на копенгагенской верфи «Бурмейстер и Вейн» продолжалось сооружение судна «Лена» для Советского Союза.

А Виталия Примакова в конце 1932 года направили учиться.

Аркадий Ваксберг:

«Вместе с группой других высших военных начальников – Ионой Якиром, Иеронимом Уборевичем, Павлом Дыбенко и другими – Примакова командировали на учёбу в академию германского генерального штаба».

Вместе с Примаковым поехала и Лили Брик, официально не имевшая к нему абсолютно никакого отношения.

Аркадий Ваксберг:

«Советские моралисты очень строго относились к формальному статусу жён при поездках их мужей за границу, военных тем более. В качестве кого же отправилась Лиля в Германию на этот раз? Юридической женой Примакова она не была, оставаясь по-прежнему женой Осипа Брика, а самому красному командиру никто и никогда не ставил в вину грубейшее нарушение норм коммунистической морали. Окажись на месте Лили – в том же сомнительном статусе – другая женщина, ей было бы несдобровать. Лиле было дозволено всё…

Не иначе как снова подсуетился Агранов, всё-таки записав её женой Примакова, а в наркоминделе, да и в Кремле, на это просто закрыли глаза: и сам Примаков, и Агранов были тогда ещё в очень большом фаворе, вряд ли кто-нибудь мог позволить себе им перечить по столь, в сущности, пустяковому поводу. Кто знает, как – не публично, а в служебных кабинетах – аргументировалось это прямое нарушение установленных правил. Не тем ли, что Лиля будет в Берлине не только сопровождающей?..

Но вот не менее важный вопрос: как закрыли глаза на очевидную ложь и германские власти? Ведь во всех анкетах для получения въездных виз Лиля всегда называла себя женой Осипа Брика. Не иначе как ей пришлось теперь записать, что она с Бриком в разводе, а с Примаковым состоит в законном юридическом браке: ложь для простаков, к каковым германская разведка никогда не относилась».

А в стране Советов в это время бушевал голод, почти такой же, который косил людей в 1921–1922 годах. Но из государственных запасов гододающим не выделялось ни зёрнышка – всё продолжали вывозить за границу. Причём хлеб изымался у крестьян с невероятной жестокостью.

2 января 1933 года Корнелий Зелинский записал то, что ему о положении в деревне рассказал писатель Пётр Иванович Замойский (Зевалкин):

«У меня мои товарищи, с которыми я коров пас, бедняки горькие, первыми в партию пошли, на фронтах были, ведь все уже по тюрьмам. Тот не сдал, этот пересдал. Которые уже отсидели по два года, домой вернулись, теперь тише воды, ниже травы. Теперь активистов в нашей деревне не найдёшь. Жизнь дороже! У всех у них хозяйства разорены, дети поумирали.

А ведь третий год уже это. В прошлом взяли в колхозе всё. Под метёлку. Просто стон шёл. А в этом году повторилось точь в точь то же самое. Опустошили деревню. Зато край план выполнил.

В новые постановления не верю. Да и никто в деревне не верит. Кто может, бежит из неё, а кто не может, молчит.

А сказать ничего нельзя – сейчас же на тебя накинутся: оппортунист, подкулачник, пособник кулака, долой, в тюрьму!!!»

Описал Корнелий Зелинский и свою встречу с писательницей Мариэттой Сергеевной Шагинян:

«Глубоко обеспокоена и всегдашняя оптимистка Шагинян. Но круг её впечатлений иной:

– Я была в Ленинграде. Там начался сыпняк, голодный тиф, как в 20 году. Учёные с мировыми именами питаются пшённой (только) кашей. Я согласна питаться ею, но я должна видеть просвет, перспективу. Я всегда её умела видеть, в самые тяжёлые годы революции. Сейчас я потеряла это умение. Здесь, в Москве, две моих давних приятельницы, служащие, пухнут с голоду. А “Известия” заказали мне победную статью к Новому году. Я не буду, не могу её написать. Я не могу лгать и лакировать действительность. Я не могу миллионам усталых голодных людей говорить, что всё прекрасно, и мы победили. Я хотела даже отказаться от ордена Красного Знамени, который мне дали».

Год 1933-й

11 января 1933 года состоялся объединённый пленум ЦК и ЦКК ВКП(б). Выступивший на нём Сталин обрушился с резкой критикой на местные партийные органы, которые позволяли колхозам создавать хлебные фонды (посевной, фуражный, страховой). Это означает, добавил вождь, что в колхозы проникли враги, которые используют колхозы для борьбы с советской властью.

Выступил на пленуме и нарком юстиции РСФСР Николай Крыленко, который сказал, что по закону «о колосках» уже осуждено свыше 54 тысяч человек, но основная масса осуждённых оказалась за решёткой, а расстреляно всего 2 тысячи с небольшим.

«– Мало, мало расстреливаем», – посетовал нарком.

Сразу после пленума ОГПУ стало производить аресты среди специалистов-аграрников. И в казематах Лубянки оказалось около ста новых заключённых.

В том же январе лётчиком-испытателем Московского авиационного завода № 39 имени Менжинского стал Валерий Павлович Чкалов. Он сразу же приступил к «обкатке» нового самолёта-истребителя И-15 (биплан) конструкции Николая Поликарпова.

30 января 1933 года президент Германии Пауль фон Гиндебург назначил главой правительства страны (рейхсканцлером) Адольфа Гитлера. 1 февраля Гитлер попросил Гиндебурга распустить парламент и назначить новые выборы. Президент согласился. Рейхстаг был распущен, новые выборы назначили на 5 марта.

А в Москве в тот же день (1 февраля) профессор Отто Юльевич Шмидт, возглавлявший экспедицию в Северном Ледовитом океане на ледоколе «Александр Сибиряков», был избран членом-корреспондентом Академии наук.

27 февраля в 22 часа в здании берлинского Рейхстага вспыхнул пожар. Уже на следующий день был подписан чрезвычайный указ рейхспрезидента «О защите народа и государства», согласно которому отменялись свобода личности, слова, собраний, союзов и вводились ограничения на тайну переписки и неприкосновенность частной собственности. Но главное, запрещалась Коммунистическая партия, и тотчас было арестовано около четырёх тысяч коммунистов.

Всё это происходило в тот самый момент, когда в Берлине находились Лили Брик и обучавшийся в Германии Виталий Примаков. Но переписка Лили Юрьевны с Москвой оставалась точно такой же, какой была при жизни Маяковского (то есть в письмах не было ни слова о том, что происходило вокруг Виталия Примакова и Лили Брик). Василий Васильевич Катанян привёл её письмо Осипу Максимовичу:

«Лот, например, она пишет Осипу Брику в 1933 году из Берлина: “Любименъкий, дорогой, золотой, миленький, светленький, сладенький Осик!” Далее следует подробнейшее письмо, как они с Примаковым проводят время, что видят, что читают, как они с ним счастливы. Но что она ужасно скучает по Брику, “всё бросила и примчалась бы в Москву, да нехорошо уехать от Виталия, который много работает, очень устаёт, и жаль его оставить одного”. И в конце: “Я тебя обнимаю и целую и обожаю и люблю и страдаю. Твоя до гроба Лиля. Виталий шлёт привет и обнимает”».

Аркадий Ваксберг:

«“Самое главное это то, – писал ей Осип, – что я тебя так люблю… Целую тебя миллион раз и даже больше”. Лиля отвечала ему: “Без тебя так грустно, ты даже представить не можешь себе – как. Обнимаю твою мордашку, твои лапки, твою головку”. Обмен этими любовными признаниями всегда дополнялся “приветом Виталию” или “приветом от Виталия”, “приветом Женечке” или “приветом от Женечки”. Никто никого не обманывал, и всем было хорошо».

В феврале 1933 года Яков Агранов был назначен заместителем Вячеслава Менжинского, председателя ОГПУ СССР.

А отбывавший ссылку в городе Кустанае Григорий Зиновьев был поглощён переводом на русский язык книги Адольфа Гитлера «Майн кампф».

Иосиф Сталин к тому времени наверняка уже ознакомился с содержанием этого произведения, но у вождя уже выработалась «своя», сталинская «борьба» с теми, кто был, по его мнению, ему опасен. В исторической литературе существует версия, что устранение члена политбюро Кирова было организовано Сталиным, который хотел избавиться от опасного соперника. Есть и другие версии. Но ни у одной из них нет убедительных фактов, которые содержали бы неопровержимые доказательства.

Поэтому выдвинем своё предположение того, как могли разворачиваться события. Размышляя над тем, как заставить Кирова изменить свою позицию и перестать возражать против сталинского предложения безжалостно карать партийцев-оппозиционеров, Сталин мог прийти к логичному решению: если на Кирова совершить покушение (просто дать прогреметь выстрелам, без летального исхода), то он мгновенно изменит своё мнение.

Организацию подобного «покушения» Сталин мог поручить только одному человеку в ОГПУ, уже не раз им проверенному и перепроверенному – Генриху Ягоде.

Жизнь продолжается

26 февраля 1933 года был арестован заместитель наркома земледелия Анисим Миронович Маркевич, которого с 1930 по 1933 годы 17 раз принимал в своём кремлёвском кабинете Иосиф Сталин. Объявленный «вредителем» Маркевич потом написал (генеральному секретарю ЦК И.В.Сталину, главе советского правительства В.М.Молотову и первому прокурору СССР И.А.Акулову), как гепеушники проводили расследование:

«Ягода резко оборвал меня: “Не забывайте, что вы на допросе. Вы здесь не зам. наркома. Не думаете ли вы, что мы через месяц перед вами извинимся и скажем, что ошиблись? Раз ЦК дал согласие на ваш арест, значит, мы дали вполне исчерпывающие и убедительные доказательства вашей виновности”. Все следователи по моему делу добивались только признания виновности, а все объективные свидетельства моей невиновности отметали».

И марта на судостроительной верфи в Копенгагене был спущен на воду только что построенный для Советского Союза грузопассажирский пароход «Лена». Он предназначался для плавания по Северному Ледовитому океану, поэтому был сооружён, как говорилось в документах, «усиленным для навигации во льдах» («strengthened for navigation in ice»). Всемирно известная компания Ллойд зарегистрировала «Лену» под номером 29274.

В тот же день (11 марта) коллегия ОГПУ рассмотрела в судебном порядке дела арестованных аграриев. За «контрреволюционную, шпионскую и вредительскую деятельность» 35 человек, «занимавшихся вредительством в машино-тракторных станциях и совхозах Украины, Северного Кавказа и Белоруссии», были приговорены к расстрелу, и только 18 человек – к тюремному заключению. Анисим Маркевич получил десять лет лагерей. 12 марта 1933 года всех приговорённых к высшей мере наказания расстреляли.

17 марта в Московском Художественном театре возобновились (по желанию Сталина) представления спектакля по пьесе Булгакова «Дни Турбиных».

А 12 апреля (за два дня до трёхлетней годовщины со дня смерти Владимира Маяковского) в Московском университете состоялся вечер памяти поэта, на котором присутствовали его соратники и друзья. О том, что было сказано в их выступлениях, написал Валентин Скорятин:

«Говоря о трагической, иссечённой континентальными изломами эпохе, в которой жил и которую отобразил В.Маяковский в своём творчестве, Б.Пастернак и его личную трагедию осмысляет как один из таких неизбежных изломов. И тут он произносит поистине пророческую, на мой взгляд, фразу: “На смерть Маяковского я смотрю как на крупную грозовую тучу, с которой мне не приходится мириться”…

…после выступления Б.Пастернака на него… тут же обрушились О.Брик, С.Кирсанов, А.Безыменский и Н.Асеев. Они отрицали “внутренний трагизм дара” Маяковского и настаивали на “случайности трагической развязки”…

Думаю, в этой дискуссии друзья и соратники В.Маяковского руководствовались отнюдь не стремлением к истине. По крайней мере, двое из них – Н.Асеев и О.Брик, – мягко говоря, лукавили. Публично заявляя о “случайности трагической развязки”, оба они в частных беседах говорили как раз… о неслучайности гибели Маяковского. Только Н.Асеев подразумевал под своим приватным утверждением чью-то тайную, злую волю (спустя годы он и публично высказался на этот счёт), а Брики, едва похоронив поэта, при каждом удобном случае дружно доказывали, что во всём виноват он сам, и что его самоубийство не было для них неожиданностью».

В те же апрельские дни вернувшегося в Советский Союз Григория Сокольникова неожиданно вызвали к Сталину. Вождь дружески с ним побеседовал и предложил занять пост заместителя наркома по иностранным делам. Сокольников согласился. Прощаясь, Сталин спросил, есть ли у Сокольникова дача. Услышав отрицательный ответ, попенял будущего замнаркома за скромность и, вызвав заведующего Орграспредотделом ЦК Николая Ежова, потребовал немедленно предоставить Григорию Сокольникову дачу. Сокольников получил её очень скоро.

Тем временем работа кинорежиссёра Григория Александрова и писателей Владимира Масса и Николая Эрдмана завершилась написанием сценария «Джаз-комедии», который был вынесен на обсуждение в московском Доме учёных. Написанное очень многим не понравилось. Известная сценаристка Эсфирь Шуб заявила:

«Подставьте английские имена, и получится настоящая американская комедия. Вещь целиком не наша».

А партийная организация кинофабрики «Союзфильм» вынесла постановление:

«Считать сценарий неприемлемым для пуска в производство».

Но фильм всё же начали снимать. И это понятно, ведь его создание благословил сам Иосиф Сталин.

6 мая 1933 года в Копенгагене было проведено испытательное плавание парохода «Лена», который был отнесён к «судам ледокольного типа» («the ice breaking type»).

А Виталий Маркович Примаков и Лили Юрьевна Брик, вернувшись на родину из Германии, какое-то время жили то в Ростове, где служил Примаков, то в Москве.

Аркадий Ваксберг:

«На двери квартиры в Спасопесковском прежнюю – „гендриковскую“ – табличку „Брик. Маяковский“ заменила табличка „Брик. Примаков“».

Василий Васильевич Катанян:

«В доме на Арбате к старым друзьям прибавились новые, приятели Примакова – Якир, Тухачевский, Уборевич, Егоров…»

Напомним, что все эти «приятели» были героями Гражданской войны, советскими командармами.

3 июня пароход «Лена» покинул Копенгаген и отправился в своё первое плавание в Ленинград, куда прибыл через два дня. Здесь он был сразу же переименован, получив новое имя: «Челюскин» (в честь русского полярного мореплавателя XVIII века Семёна Ивановича Челюскина). Компания Ллойд зарегистрировала судно с этим названием под номером 39034.

В это же время отдыхавший в подмосковном санатории «Узкое» член-корреспондент Академии наук Отто Юльевич Шмидт предложил находившемуся там же поэту Илье Сельвинскому принять участие в плаванье по Ледовитому океану. Сельвинский потом написал:

«Я сидел в доме отдыха, писал пьесу для конкурса Совнаркома, когда приехал Шмидт и стал уговаривать меня ехать:

– Если не поедете сейчас, то через 2–3 года будут билеты продавать. Сейчас это интересно, а потом будет обыкновенный рейс.

Я ответил:

– Не могу. Первого ноября надо сдавать пьесу на конкурс.

– Времени ещё много, шансы есть приехать к зиме. Не знаю, что может случиться, но вашу пьесу я отправлю на конкурс.

И он меня уговорил».

Воспевание канала

В середине 1933 года Сталин снял Ивана Гронского с поста председателя Оргкомитета, готовившего создание Союза советских писателей, и назначил вместо него Алексея Максимовича Горького. Поэт Андрей Белый прокомментировал эту кадровую перестановку так («Наше наследие», 1988, № 1, стр. 94):

«Я знаю, многим нужно было отстранить И<вана> М<ихайловича> не потому, что он понимал упрощённо задачи Союза советских писателей, а потому, что он был горяч, правдив и неподкупно честен».

Наступил июль 1933 года. 14-го числа в Германии был принят «Закон против образования новых партий», согласно которому нацистская партия объявлялась единственной партией страны, а за поддержку каких-либо других партий учреждалась уголовная ответственность.

Примерно в это же время специально посланные за рубеж люди произвели закупку аппаратуры для прослушивания телефонных разговоров. Заместитель главы ОГПУ Генрих Ягода впоследствии признался:

«Аппарат для прослушивания был по моему распоряжению куплен в Германии в 1933 году и тогда же был установлен у меня в кабинете… Распоряжение о покупке этого аппарата я дал Паукеру и Воловичу».

16 июля 1933 года пароход «Челюскин» покинул ленинградский порт и отправился в Копенгаген. Там были устранены обнаруженные дефекты. Затем пароход взял курс на Мурманск, где на него погрузили самолёт-амфибию Ш-2 («летающую лодку», построенную по проекту авиаконструктора Вадима Борисовича Шаврова). 2 августа со 112 человеками на борту пароход «Челюскин» вышел в ледовое плаванье.

«Литературная газета» сразу же сообщила:

«Поэт Илья Сельвинский отправился в арктический поход с О.Ю.Шмидтом на ледоколе “Челюскин” в качестве специального корреспондента “Правды”. Цель поездки поэта – помимо непосредственного ознакомления с Арктикой – работа над пьесой на местном материале – “Рождение класса”. Пьеса будет написана стихами в реалистической манере, представляющей, однако, сочетание трагедии, мелодрамы и феерии».

4 августа 1933 года за успешное строительство Беломорканала Генрих Ягода был награждён орденом Ленина. На следующий день в газетах был опубликован указ ЦИК:

«Поручить ОГПУ Союза ССР издать монографию строительства Беломорско-Балтийского канала имени т. Сталина».

13 августа в судовом журнале «Челюскина» появилась запись:

«Наблюдается серьёзная деформация корпуса и течь».

Шмидт собрал совещание, на котором поставил вопрос: может быть, стоит вернуться? Но большинством голосов было решено продолжить путь.

А 16 августа в ленинградской гостинице «Астория» гепеушники устроили банкет для 120 писателей и деятелей искусств из разных республик Советского Союза. Литераторам предстояло увидеть, а затем прославить канал, построенный узниками ОГПУ. Банкетные столы ломились от яств. Как вспоминал потом один из участников этого мероприятия «впечатление от пиршества было тем большим, что оно происходило в голодный 1933 год». Перед собравшимися с докладом выступил Семён Григорьевич Фирин (Пупко), занимавший посты начальника Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря и заместителя начальника Главного Управления лагерей НКВД (ГУЛАГа).

На следующий день из Ленинграда вышел пароход с участниками «пиршества», состоявшегося накануне. Один из них, писатель Александр Остапович Авдеенко, потом вспоминал:

«С той минуты, как мы стали гостями чекистов, для нас начался коммунизм. Едим и пьём по потребностям, ни за что не платим. Копчёные колбасы. Сыры. Икра. Фрукты. Шоколад. Вина. Коньяк».

Среди путешествовавших в условиях «коммунизма» были известные писатели (все, в основном, с жёнами): Алексей Толстой, Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, Борис Пильняк, Валентин Катаев, Мариэтта Шагинян, Илья Ильф и Евгений Петров, Бруно Ясенский, Лев Никулин, Виктор Шкловский и многие другие, включая и известного литератора Корнелия Зелинского.

Общение писателей с «каналоармейцами» проходило через корабельные поручни под контролем гепеушников. Однажды в толпе заключённых писатели увидели своего коллегу – по-эта-футуриста Сергея Яковлевича Алымова (в те годы была очень популярной песня «По долинам и по взгорьям», текст которой, написанный поэтом Петром Парфёновым, Алымов литературно обработал). Алымова арестовали в начале 30-х годов и отправили («на исправление») в Беломорлаг, где он редактировал лагерную газету.

Александр Авдеенко:

«Когда с ним заговорили, он разрыдался. Начлаг С.Г. Фирин исправил конфуз, досрочно освободив Алымова прямо во время экскурсии».

Кто знает, может быть, именно в тот момент поэт Сергей Алымов начал складывать строки, из которых в дни финской войны сложилась песня «Вася-Василёк»:

«Что ты, Вася, приуныл, голову повесил,
Ясны очи замутил, хмуришься, невесел?
С прибауткой, шуткой в бой хаживал дружочек,
Что случлось вдруг с тобой, Вася-Васлёчек?
Ой, милок! Ой, Вася-Василёк! Эх!
Не к лицу бойцу кручина, места горю не давай!
Если даже есть причина, никогда не унывай!»

Участвовавшая в той поездке актриса Татьяна Иванова (жена писателя Всеволода Иванова) оставила воспоминания о том, что им удалось увидеть:

«Показывали для меня лично и тогда явные “потёмкинские деревни”. Я не могла удержаться и спрашивала и Всеволода, и Михаила Михалыча Зощенко: неужели вы не видите, что выступления перед вами “перековавшихся” уголовников – театральное представление, а коттеджи в полисадниках, с посыпанными чистым песком дорожками, с цветами на клумбах, лишь театральные декорации? Они мне искренне отвечали (оба верили в возможность так называемой “перековки”), что для перевоспитания человека его прежде всего надо поместить в очень хорошую обстановку, совсем не похожую на ту, из которой он попал в преступный мир… И пусть это покажется невероятным, но и Всеволод, и Михал Михалыч им верили. А самое главное, хотели верить

Поездка по каналу имени Сталина продолжалась всего шесть дней. Участник поездки Григорий Гаузнер записывал в дневнике:

«27 августа. Поездка на Беломорстрой. Печальный Горький:

– Меня уж кормят всякими лекарствами. В том числе и тибетскими. И от каждого хуже».

Пароход «Челюскин» в это время вошёл в Карское море, где 31 августа одна из пассажирок, ехавшая зимовать на остров Врангеля, родила девочку, которую назвали Кариной. Теперь на пароходе стало 113 человек.

А в ленинградском журнале «Рабочий и театр» в августе того же года появилась статья «Пьесы, которые молчат». В ней говорилось:

«Оттого, что “Командарм” того же Сельвинского вряд ли когда-нибудь будет возобновлён на советской сцене, значение этой любопытнейшей и талантливейшей вещи не уменьшается».

Пьеса, фильм и стих

А положение в стране продолжало оставаться напряжённым.

Вальтер Кривицкий:

«Сбитые с толку и озлобленные кампанией “сплошной коллективизации”, крестьяне оказывали сопротивление отрядам ОГПУ с оружием в руках. В этой борьбе были опустошены целые области. Миллионы крестьян выселены из своих мест. Сотни тысяч привлечены к принудительным работам. Шум партийной пропаганды заглушали выстрелы сражающихся групп. Обнищание и голод масс были настолько велики, что их недовольство политикой Сталина дошло до рядовых членов партии».

1 сентября 1933 года пароход «Челюскин» бросил якорь у мыса Челюскина. Рядом с ним на якорях стояли ледоколы и пароходы «Красин», «Александр Сибиряков», «Сталин», «Владимир Русанов» и «Георгий Седов».

После непродолжительной стоянки рейс «Челюскина» на восток продолжился. 20 сентября Илья Сельвинский прочёл челюскинцам свою пьесу «Рождение класса» и сделал доклад на тему «Основные проблемы советской поэзии». В докладе он назвал себя так:

«Я красноармеец поэтического оружия».

Охарактеризовал и своего главного соперника:

«Роль Маяковского в истории новой поэзии ни один литературовед отрицать не посмеет. Но он “себя смирял, становясь на горло собственной песне”. Это сектанское, а не большевистское отношение к поэзии…

Дядя Михей, штатный борзописец табачного фабриканта Асмолова, писал свои рекламы не хуже Маяковского. Но буржуазия не делала из него икону, а он не смотрел на себя как на Колумба и не противопоставлял себя вследствие этого дворянам типа Пушкина».

Потом Сельвинский перешёл к своей стихотворной пьесе:

«Я определил бы её тему как советизация Чукотки. Эта тема о социализме, о том, как люди из “ничего” приходят в “нечто” под дыханием революции…

В “Рождении класса” мне удалось нарисовать портрет Кавалеридзе, первый портрет живого большевика в поэзии».

Всем, кто прослушал пьесу Сельвинского, она понравилась. Восторженный Шмидт сказал:

«– Изумительные по мастерству и силе стихи!»

Но срок предоставления пьес на конкурс Совнаркома СССР заканчивался 1 ноября, и огорчённый Сельвинский стал выражать озабоченность тем, что может не успеть доставить пьесу в Москву. Отто Шмидт тут же отправил в столицу радиограмму:

«Ввиду задержки “Челюскина” в пути драма в стихах “Рождение класса” поэта Сельвинского, участвующего в экспедиции, возможно, запоздает на конкурс. Официально подтверждаю, что 20 сентября драма зачитана мне в вполне законченном виде.

Начальник экспедиции ледокола “Челюскин” О.Ю.Шмидт».

Сельвинский потом вспоминал:

«Шмидт специальной радиограммой просил продлить конкурс для этой пьесы, так как автор находится в Арктике, где дрейфует во льдах, и поэтому не имеет возможности доставить пьесу вовремя. Радиограмма была опубликована в “Правде”».

В сентябре 1933 года под каток партийных взысканий попал Юсуп Абдрахманов – его сняли с поста председателя Совнаркома Киргизской АССР.

А Корнелий Зелинский в том же сентябре опубликовал в газете «Рабочая Москва» статью «Поездка по Беломорско-Балтийскому каналу». В ней он писал:

«Мне довелось… разговориться с двумя бывшими бандитами, теперь ударниками лесоповала…

Как это рискнуло ГПУ почти в непосредственной близости к финской границе сосредоточить десятки тысяч бандитов, воров, контрреволюционеров, кулаков, всяких людей, готовых на все тяжкие? В том-то и заключалась гениальная мысль товарища Сталина, инициатора Беломорстроя, что сила принципов социализма, которая не ставит креста над человеком, а через труд даёт развитие и простор ему, – что эта сила должна взять верх над преступными навыками человека».

Григорий Гаузнер:

«23 сентября. Два дня подряд стенографировали Ковалёва, известного карманника:

– Я сейчас солдат. Куда прикажут, туда пойду.

Теперь он лаборант на Волга-Москве».

«Волга-Москва» – это новый канал, который стало строить ОГПУ, используя бесплатный труд тысяч заключённых, которые завершили прокладывать Беломорско-Балтийский канал.

А в Германии (в Лейпциге) в том же сентябре начался судебный процесс против пятерых поджигателей Рейхстага. Среди них был и коммунист Георгий Димитров, которого в Болгарии уже приговорили к смертной казни за организацию взрыва в соборе Софии в 1925 году. Димитров настолько грамотно построил свою защиту, что из обвиняемого превратился в обвинителя нацистов, и этим прославился на весь мир.

Тем временем продолжавший двигаться на восток «Челюскин» вновь окружили льды. У парохода прибавилось вмятин по правому и левому борту, усилилась течь, лопнул один из шпангоутов. Стали поговаривать о возможности зимовки во льдах. И тут неожиданно появилось несколько собачьих упряжек – приехали чукчи из посёлка, находившегося на берегу всего в 35 километрах от парохода.

Илья Сельвинский:

«Шмидт решил выслать боевой отряд сильных молодых мужчин коммунистов-краснознаменцев и тех беспартийных, которые имеют опыт хождения по льдам. Задача: организовать на берегу трассу собачьих упряжек… Если они дойдут, вслед будет выслан второй десант, затем 3-ий. Если не дойдут, вернутся. Если не вернутся, будет послана разведка…

Шмидт для того и включил меня в отряд, пошедший на берег, чтобы я успел приехать хотя бы во Владивосток до окончания срока конкурса и отправить пьесу на самолёте».

И 3 октября восемь челюскинцев на собачьих упряжках отправились на берег. На корабле осталось 105 человек.

В том же октябре Юсупа Абдрахманова исключили из партии «за непартийное поведение, выразившееся в том, что он под влиянием группы троцкистов, неискренне защищая решения партии, на деле их извращал». Пришлось переехать в город Самару и стать заместителем заведующего Управления животноводства.

В это время в Гаграх на черноморском пляже кинорежиссёр Григорий Александров приступил к съёмкам «Джаз-комедии». В одну из октябрьских ночей в гостиницу, где проживали сценаристы Владимир Масс и Николай Эрдман, пришли работники местного ГПУ и арестовали их.

Вскоре об этом стало известно в Москве. 12 октября жене писателя Михаила Булгакова позвонила её сестра Ольга Сергеевна, и вечером в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой появилась запись:

«Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорят, за какие-то басни. Миша нахмурился…

Ночью М[ ихаил] А[фанасьевич] сжёг часть своего романа».

Сожжённая «часть романа» – это то, что вскоре будет названо «Мастером и Маргаритой».

А литераторы-сатирики Николай Робертович Эрдман и Владимир Захарович Масс были тогда авторами многих ходивших в народе шуток и басен. Их читали с эстрады. Вот одна из таких колких сатир («Непреложный закон»):

«Мы обновляем быт
И все его детали…
Рояль был весь раскрыт
И струны в нём дрожали.
– Чего дрожите вы? – спросили у страдальцев
Игравшие сонату десять пальцев.
– Нам нестерпим такой режим —
Вы бьёте нас, и мы дрожим!..
Но им ответствовали руки,
Ударивши по клавишам опять:
– Когда вас бьют, вы издаёте звуки,
А если вас не бить, вы будете молчать.
Смысл этой краткой басни ясен:
Когда б не били нас, мы б не писали басен».

Свидетельств о том, били ли в ОГПУ Масса и Эрдмана, не сохранилось. Известно лишь, что после многочисленных допросов их сослали на 3 года (первого – в Тюмень, второго – в Енисейск).

В дневниковых записях тех лет были и оптимистичные фразы. Григорий Гаузнер написал:

«15 октября. Каганович увлечён перестройкой Москвы. Ездит ночью с архитекторами в автомобиле, планирует, затем устраивает летучие заседания. “Москва будет интернациональной столицей!”

19 октября. На улицах всё больше вышек метрополитена, напоминающих казачьи крепости XVII века».

Илья Сельвинский 24 октября записал (пророчески очень точно):

«Сегодня мне исполнилось 34 года. Полжизни прожито. Но как будто не жил: всё борьба, борьба, борьба, всё ожидание чего-то, что должно произойти».

Драматург Всеволод Вишневский, ознакомившись с содержанием доставленной в Москву пьесы «Рождение класса», восторженно написал:

«Размах пьесы – эволюция человека от каменного века к социализму – блестящ. Язык сочен и смел, стих упруг».

А поэт Борис Пастернак в ноябре 1933 года в составе писательской бригады вновь отправился в Грузию. Видимо, именно тогда он сделал перевод стихотворения Николая Бараташвили «Мерани (Волшебный конь)», в котором были такие строки:

«Стрелой несётся конь мечты моей,
Вдогонку ворон каркает угрюмо.
Вперёд, мой конь, мою печаль и думу
Дыханьем ветра встречного обвей…
Пусть я умру, порыв не пропадёт.
Ты протоптал свой путь, мой конь крылатый.
И легче будет моему собрату
Пройти за мной когда-нибудь вперёд».

А поэт Осип Мандельштам в том же ноябре тоже написал небольшое стихотворение. Об одном москвиче, родившемся на Кавказе. Оно назвалось «Кремлёвский горец»:

«Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, куёт за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина».

4 ноября «Челюскин» вошёл в Берингов пролив. До чистой воды оставались считанные мили. Но тут неожиданно льдины начали двигаться в обратную сторону, и вскоре пароход вновь оказался в Чукотском море.

А в дневнике Григория Гаузнера 4 ноября 1933 года появилась новая запись:

«Встреча с Ягодой в доме Горького. Мягкий женственный лукавый человек. Говорит тихо, спокойно, медленно, просто – и вместе с тем одержимый, со страшной силой воли. Сед, утомлён».

Во время обеда Ягода неожиданно заговорил о своём ведомстве, и Гаузнер записал его слова:

«– Мы самое мягкосердечное учреждение. Суд связан параграфами, а мы поступаем в связи с обстановкой, часто просто отпускаем людей, если они сейчас не опасны. Мы не мстим».

Съезд «победителей»

Начавшаяся суровая зима 1933-34 годов как бы впрямую заявила челюскинцам, что им, возможно, придётся зимовать во льдах Северного Ледовитого океана.

А свою пьесу «Рождение класса» Илья Сельвинский жюри конкурса Совнаркома предъявил, её приняли. О чём в ней шла речь? Все события пьесы разворачивались на Чукотке. Главным персонажем был чукча по имени Умка. Другого главного персонажа, занимавшего пост секретаря местного райкома партии, звали Арсеном Кавалеридзе, говорил он с грузинским акцентом и курил трубку, заявляя при этом:

«Когда я дэржу эту трубку во рту,
Она поёт, как свирель Кавказа.
Я вижу дэныкинскую орду
И тэлэграфный шрифт приказа…
Эта трубка – рэфлекс рэволюции».

Жену Кавалеридзе звали Ниной, её имя (как и у жены Сталина) начиналось с буквы «Н». Своего мужа она называла «вождиком», «вождёнком», «вождюлей» и «Барбарисом Виноградычем».

Члены жюри пьесой заинтересовались. Кто-то даже сказал автору, что, если у секретаря райкома будет убран грузинский акцент, она может претендовать на первую премию. Против таких исправлений Сельвинский не возражал. И уехал в Харьков, где выступил с лекциями о своей поездке на «Челюскине».

Вернувшись в Москву, поэт узнал, что со всеми пьесами, претендовавшими на премии, захотел ознакомиться Сталин и затребовал их для прочтения. Члены жюри испугались, что в образе Кавалеридзе вождь увидит намёк на себя самого, и пьесу с конкурса сняли. Победителями были признаны Александр Корнейчук (пьеса «Гибель эскадры») и Владимир Киршон (пьеса «Чудесный сплав»).

Для Ильи Сельвинского это было весьма болезненным ударом. Он бросился спасать свою пьесу, исключая из неё всё, что вызывало опасения у членов жюри. Но самое главное, было изменено название: пьеса стала называться «Умка белый медведь».

А на жизнь в стране никакие конкурсы не влияли, и она продолжала течь так, как текла до сих пор.

Григорий Гаузнер:

«10 декабря. Мы с Авербахом на даче. У Агранова разговор о сборнике, литературе, контрольных цифрах.

– Была заминка, но сейчас темпы опять пойдут вверх, автомобилей через год выпустим больше, чем вся Европа.

Приходит скрипач Буся Гольдштейн. Агранов любит музыку».

Скрипачу Борису Эммануиловичу Гольштейну было тогда всего 11 лет (поэтому Гаузнер и назвал его Бусей). Мальчик только что был участником первого Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей и очаровал своей игрой самого Сталина. Юного скрипача пригласили в Кремль и вручили ему солидную денежную премию. Музыковед (и скрипач) Соломон Волков так описал беседу, которая произошла после этого между вождём и мальчиком-музыкантом (журнал «Знамя» № 8 за 2008 год):

«– Ну, Буся, теперь ты стал капиталистом и, наверное, настолько зазнаешься, что не захочешь меня пригласить в гости.

– Я бы с большой радостью пригласил вас к себе, – ответствовал находчивый вундеркинд, – но мы живём в тесной квартире, и вас негде будет посадить.

На другой же день Бусе и его семье была предоставлена квартира в новом доме в центре Москвы».

Не удивительно, что после того как от мастерства молодого скрипача пришёл в восторг сам Сталин, «полюбил музыку» и Яков Агранов. А может быть, Агранову было просто дано задание: хорошенько проверить семью вундеркинда Буси, и Яков Саулович начал с проверки музыканта.

12 декабря 1933 года политбюро по предложению Сталина приняло решение восстановить в партии Льва Каменева и Григория Зиновьева.

В тот же день была сдана в набор книга «Канал имени Сталина», созданная 36 авторами под редакцией А.М.Горького, Л.Л.Авербаха и С.Г.Фирина. В аннотации это произведение представлялось так:

«История строительства Беломорско-Балтийского канала им. Сталина, осуществлённого по инициативе тов. Сталина под руководством ОГПУ, силами бывших врагов пролетариата…

Типы руководителей стройки – чекистов, инженеров, рабочих, а также бывших контрреволюционеров, вредителей, кулаков, воров, проституток, спекулянтов, перевоспитанных трудом, получивших производственную квалификацию и вернувшихся к честной трудовой жизни».

В том же декабре был неожиданно арестован Николай Гумилёв, сын Анны Ахматовой, студент ленинградского университета. Впрочем, через полторы недели пребывания за решёткой его так же неожиданно выпустили на свободу.

Но Сталин продолжал относиться с ненавистью ко всем инакомыслившим оппозиционерам – к тем самым, что, по его мнению, довели его жену Надежду до самоубийства.

Вальтер Кривицкий:

«К концу 1933 года Сталин добился проведения чистки партии. В течение двух последующих лет приблизительно миллион большевиков-оппозиционеров был выброшен из рядов партии. Но это не решило проблемы, так как эти оппозиционеры всё же сохраняли большинство и пользовались симпатией масс населения. Им были необходимы лидеры, люди, за которыми были традиция и программа, и которые были способны свергнуть Сталина… Сталин должен был найти способ не только подорвать авторитет старой гвардии, но и остановить активную жизнь видных членов этой грозной оппозиции».

Одним из таких «способов» стало изгнание «чужаков» из состава руководившей страной элиты и назначение на освободившиеся посты своих людей. В январе 1934 года на Московской партийной конференции был подвергнут жёсткой критике за «ошибки в области индустриализации» заместитель наркома по иностранным делам Григорий Сокольников. Лазарь Каганович и вовсе заявил, что простая колхозница политически грамотнее «учёного» Сокольникова.

26 января 1934 года «Литературная газета» почему-то вспомнила о пьесе Ильи Сельвинского «Пао-Пао», написав:

«Эта вещь Сельвинского была воспринята чуть ли не как издевательство над социализмом».

Видимо, именно тогда Сельвинский написал стихотворные строки:

«И что мне мои неудачи,
Что ходят за мной по пятам.
Я с каждым годом богаче
И этой судьбы не отдам».

Впрочем, страна была нацелена тогда не на преодоление «неудач», а на подсчёт достижений – ведь 26 января начинал свою работу XVII съезд ВКП(б), который историки назвали «Съездом победителей». Всем делегатам вручалась книга «Канал имени Сталина», на авантитуле которой красовалась надпись:

«Этой книгой Оргкомитет Союза советских писателей рапортует XVII съезду партии о готовности советских писателей служить делу коммунизма и бороться своими художественными произведениями за учение Ленина-Сталина, за создание бесклассового, социалистического общества».

Главе Орграспредотдела ЦК Николаю Ежову было поручено возглавить мандатную комиссию партийного съезда.

Молодому члену партии Льву Разгону удалось получить гостевой билет и посетить все заседания съезда (билет – через Николая Ежова – достал ему Иван Михайлович Москвин). Разгон потом вспоминал:

«И вот я ходил… и слушал всё, что там говорилось. И доклад Сталина, и речи вождей, и примирительно-покаянные речи бывших лидеров разных оппозиций. Я был молод, зелен и очень хотел верить, что бури внутрипартийных боёв прошли, что наступила пора единения и партийного братства».

Многим тогда казалось, что никакого противостояния между «большинством ЦК» («сталинцами») и бывшими оппозиционерами уже не существует, и настала пора единства и взаимопонимания. Но вот пришёл день голосования, когда делегатам предстояло избрать новый состав Центрального комитета. На последнем заседании съезда были оглашены результаты подсчёта голосов.

Лев Разгон:

«И только последнее заседание смутило мою ещё почти девственную душу. На этом заседании оглашались результаты выборов в ЦК. Список оглашался не по алфавиту – как он печатался в газетах – а по количеству поданных голосов. И вот мы услышали: первым был не Сталин… Он не был ни вторым, ни третьим, ни четвёртым… Мы слышали фамилии Калинина, Кирова, Ворошилова, ещё кого-то, и не было Сталина, не было Сталина! Кажется, он был не то девятым, не то десятым. Список читался без пауз, и – как мне казалось – всем присутствующим казалось страшно долгим то время, которое отделяло начало чтения списка членов ЦК до той минуты, когда, наконец, была произнесена фамилия Сталина».

Существуют сведения, что против Сталина подали голоса чуть ли не триста делегатов, а против Кирова – всего четыре. И вождь понял, насколько сильны ещё силы, выступающие против его курса и лично против него. Переубедить инакомысливших Сталину было не под силу. Оставался один путь – ликвидировать их.

Лев Разгон:

«Абсолютному большинству людей, сидевших не только внизу, но и наверху, осталось до гибели три-четыре года. Понимал ли это кто-нибудь из них? Кроме, конечно, Сталина. Не знаю. И никогда не узнаю».

Можно предположить, что Сталин вызвал Генриха Ягоду, которого делегаты съезда избрали членом ЦК, и поручил ему заняться поиском улик, компрометирущих голосовавших против вождя (список этих лиц подготовил Николай Ежов, тоже ставший членом ЦК, членом Оргбюро, а также заместителем председателя Комиссии партийного контроля). И Ягода начал действовать.

Иван Москвин тоже получил на съезде новую должность. Об этом – Лев Разгон:

«Москвин был заместителем Орджоникидзе и занимался не только всеми руководящими кадрами промышленности, но и подготовкой их. Наркомтяжпрому принадлежали тогда все технические вузы страны. Но это уже было не то… На XVII съезде Ивана Михайловича сделали членом Бюро Комиссии советского контроля – контролировать тяжёлую промышленность. А это уже было и вовсе “не то”».

Чекист Яков Агранов стал членом Центральной ревизионной комиссии.

А по рукам делегатов съезда уже ходил листок со стихами:

«То Беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тётка Фёкла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слёзы скрыла от людей.
От глаз чужих в глухие топи…»

Гепеушники быстро выяснили, что это стихотворение написал поэт Николай Клюев (друг Есенина). Сталин велел Ивану Гронскому разобраться с антисоветским стихотворцем. Гронский вызвал Клюева к себе, и принялся уговаривать его писать «нормальные» стихи. Но поэт отказался. Тогда Гронский позвонил Ягоде и предложил выслать поэта-антисоветчика из Москвы. И 2 февраля 1934 года по обвинению в «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений» поэт Николай Алексеевич Клюев был арестован.

Льды и «Челюскин»

В это время (13 февраля 1934 года) в Ледовитом океане, где сжатый льдами дрейфовал пароход «Челюскин», ситуация стала угрожающей. Торосы давили на оба борта судна, в них образовалась трещина, лёд и вода стали проникать в трюм. «Челюскин» начал тонуть. Команда парохода и его пассажиры успели выгрузить на лёд многое, что было необходимо для жизни. При высадке погиб один член экипажа.

Радист экспедиции Эрнст Кренкель передал в эфир радиограмму, которую продиктовал ему Отто Шмидт:

«13 февраля в 15 часов 30 минут в 155 милях от мыса Северный и в 144 милях от мыса Уэллен “Челюскин” затонул, раздавленный сжатием льдов…»

На льдине в наспех организованном лагере оказались 104 человека, а среди них двое маленьких детей.

Это чрезвычайное событие разом отринуло в сторону всю прочую информацию. О челюскинцах заговорил весь мир. Зарубежные газеты стали высказывать сомнения в том, что оказавшимся на дрейфующей льдине людям можно чем-то помочь, писалось, что челюскинцы обречены, и возбуждать в них надежды на спасение не гуманно.

В Советском Союзе была тут же создана правительственная комиссия по спасению людей, оказавшихся в лагере Шмидта, как стали называть пристанище челюскинцев. Комиссию возглавил член политбюро Валериан Куйбышев. Биографы лётчика Валерия Чкалова писали:

«Ждать было нельзя, снаряжалась спасательная авиаэкспедиция. И, конечно, организаторы этой экспедиции рассчитывали, что возглавит её лучший лётчик страны – Валерий Павлович Чкалов. Но на авиационном заводе, где тот служил шеф-пилотом, конструктор Поликарпов как раз заканчивал разработку нового истребителя. В общем, руководство завода заупрямилось: “Чкалов улетит, а кто будет испытывать И-16?!”

Так вместо Чкалова спасать челюскинцев полетел пилот Сигизмунд Леваневский. А Валерий испытывал истребители».

Лётчика Леваневского вместе с пилотом Маврикием Слепнёвым послали в Соединённые Штаты, где их ждали закупленные Советским Союзом два самолёта «Флейстер».

В поэме «Челюскиниана» Сельвинский потом напишет:

«Если б я был на “Челюскине” в час
Краха – я тоже подставил бы плечи,
Если б я жил на льдине сейчас —
Знаю – мне бы дышалось легче.
Но пережить катастрофу семьи,
Школы, полка, корабля – в отдаленье —
Это, как признаки преступленья
У ограждённой конвоем скамьи».

27 февраля 1934 года (ровно через год после поджога Рейхстага) Георгий Димитров, оправданный судебным Лейпцигским процессом и получивший советское гражданство, прибыл в Москву, где через год возглавил Коминтерн (стал генеральным секретарём Исполкома Коминтерна).

Лётчик Леваневский на американском «Флейстере» долетел с Аляски до Камчатки, но, попав в сильный снегопад, приземлился неудачно – самолёт был основательно повреждён. Пилот тотчас же дал радиограмму: «Москва. Кремль. Сталину», в которой доложил о своей готовности выполнить любое задание партии и правительства.

А поэтом Николаем Клюевым гепеушные следователи занимались не очень долго – уже 5 марта Особое совещание ОГПУ приговорило его к высылке в Нарымский край.

В тот же день (5 марта) после 29 неудачных поисковых полётов лётчик Анатолий Ляпидевский наконец-то нашёл лагерь Шмидта. Приземлившись на специально сооружённую челюскинцами полосу, он взял на борт десять женщин, двоих детей и доставил их в посёлок Ванкарем на Камчатке.

В лагерь на льдине полетели и другие лётчики. Было совершено 24 полёта. 11 апреля на Аляску для лечения был доставлен простудившийся Отто Шмидт. 13 апреля дрейфующий лагерь опустел – все челюскинцы (включая ездовых собак, доставленных на льдину, чтобы перевозить людей и грузы от лагеря до взлётно-посадочной полосы) были вывезены – на четырёх советских самолётах и трёх зарубежных (два «Флейстера» и один «Юнкере»),

20 апреля были опубликованы постановления ЦИК СССР, подписанные Михаилом Калининым и Авелем Енукидзе. В них шла речь о присвоении семи лётчикам званий Героев Советского Союза и о награждении их, а также всех «обеспечивших надёжную работу моторов в перелётах на льдину» (в том числе двух американских механиков) орденами Ленина и награждении всех взрослых челюскинцев орденами Красной Звезды.

Стихотворение и фильм

Поэт Осип Мандельштам продолжал читать своего «Кремлёвского горца». Очень многим. Был среди его слушателей и Борис Пастернак, который, выслушав стихотворение, сказал:

«– То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, который я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому».

И тут вдруг ОГПУ понесло неожиданную утрату – 10 мая 1934 года внезапно скончался его глава Вячеслав Менжинский.

Через два месяца (10 июля) постановлением ЦИК СССР был создан Народный Комиссариат внутренних дел (НКВД СССР), в который вошли ОГПУ и НКВД РСФСР. Наркомом нового ведомства был назначен Генрих Ягода, который тут же получил квартиру в Кремле, что считалось тогда одной из высших степеней отличия.

Бывшее ОГПУ превратилось в Главное управление государственной безопасности (ГУГБ НКВД СССР). Его куратором, а также первым заместителем наркома внутренних дел СССР стал Яков Агранов. Главой внешней разведки (ИНО НКВД) вновь назначили Артура Артузова.

Наркому юстиции РСФСР Николаю Крыленко, который был известен своим стремлением к тому, чтобы советские суды работали не по законам, а по «революционной необходимости», дали задание срочно разработать проект законов, карающих за измену родине и предусматривающих в качестве наказания смертную казнь. Наркомат Крыленко такие законы разработал.

В этот момент кто-то из тех, кто слышал «Кремлёвского горца», донёс об этом стихотворении в НКВД. И в ночь с 13 на 14 мая Осипа Мандельштама арестовали.

Через неделю в квартире, где жил Борис Пастернак, раздался телефонный звонок. Звонили из Кремля. У телефона был Иосиф Сталин. Поприветствовав поэта и немного поговорив с ним на разные «творческие» темы, вождь стал спрашивать об

Осипе Мандельштаме. Дескать, как относятся к нему коллеги по перу, считают ли его настоящим поэтом. Наконец, был задан вопрос, поставленный, как говорят в таких случаях, ребром:

– Мандельштам мастер?

От прямого ответа Пастернак ушёл. И до конца дней своих уверял всех, что он просто не понял, что именно хотел услышать от него вождь.

А Сталин уже был знаком с докладом, который Николай Бухарин должен был прочесть на первом съезде советских писателей. В том докладе говорилось:

«Уже в старинной индийской поэзии имелось развитое учение… о двойном, “тайном” смысле поэтической речи. По этому учению не может быть названа поэтической речь, слова которой употреблены в прямом, обычном смысле. Что бы ни изображала такая речь, она будет прозаической. Лишь тогда, когда она, через ряд ассоциаций, вызывает другие “картины, образы, чувства”, когда “поэтические мысли сквозят, как бы просвечивают через слова поэта, а не высказываются им прямо”, – мы имеем истинную поэзию».

Поэтов, которые писали с двойным, «тайным» смыслом, Бухарин и назвал «мастерами». Вот Сталин и интересовался, стоит ли искать в манделынтамовских стихах какой-то иной (не антисталинский) смысл. А о том, что в своих стихах он хотел сказать совсем не о том, что сразу бросается в глаза, Мандельштам, видимо, говорил на допросах следователям.

Пастернак от прямого ответа вождю уклонился. И тем самым невольно «сдал» Осипа Мандельштама безжалостной власти. Автора стихов о кремлёвском горце приговорили к ссылке в городок Чердынь на севере Пермского края.

Анна Ахматова потом написала (в «Листках из дневника»):

«…пошли собирать деньги на отъезд. Давали много. Елена Сергеевна Булгакова заплакала и сунула мне в руку всё содержимое сумочки».

В городке Чердынь Осип Эмильевич пытался покончить жизнь самоубийством. И 1 июня Елена Булгакова записала в дневнике:

«Была у нас Ахматова. Приехала хлопотать об Осипе Мандельштаме – он в ссылке».


Осип Мандельштам, Гулаг, 1934 г.


Мандельштаму разрешили самому выбрать место для поселения. Посоветовавшись с женой, он выбрал Воронеж.

Тем временем «Джаз-комедия», которую назвали «Весёлые ребята», была закончена и показана начальству и критикам. Те кинокартину встретили в штыки. А народный комиссар просвещения Андрей Бубнов и вовсе запретил выпускать её на киноэкраны.

Тогда создатели фильма решили показать его Горькому. Алексей Максимович посмотрел и сказал:

«Талантливая, очень талантливая картина… Сделана смело, смотрится весело и с величайшим интересом».

И Горький устроил просмотр «Весёлых ребят» для членов политбюро. После показа кинокартины Сталин сказал:

«– Хорошо! Я будто месяц пробыл в отпуске».

Все запреты с фильма были мгновенно сняты. И всё-таки прежде, чем выпускать его на всесоюзный экран, было решено показать «Весёлых ребят» за границей. И кинокартину отправили в Венецию, где открывалась международная кинематографическая выставка.

Летом 1934 года произошло ещё одно не менее невероятное событие: один из сотрудников аппарата ЦК был направлен на лечение за границу, и с июня по октябрь (пропуская пленумы и заседания) находился в лечебных заведениях Австрии, Германии и Италии. Звали этого цекиста Николай Ежов. Вместо себя уехавший член ЦК оставил команду верных ему людей, которые внимательно наблюдали за тем, что происходит в стране и делали заметки, которые собирались вручить своему вернувшемуся с лечения шефу.

А Валерий Чкалов, лётчик-испытатель Московского авиазавода № 39 имени Менжинского, в это время продолжал испытывать новый самолёт-истребитель конструкции Николая Поликарпова И-16 (моноплан).

Чистки и аресты

В середине июня 1934 года в центральных советских газетах была опубликована статья Алексея Максимовича Горького «О литературных забавах», в которой говорилось:

«Нравы у нас – мягко говоря – плохие. Плоховатость их объясняется прежде всего тем, что всё ещё не изжиты настроения групповые, что литераторы делятся на “наших” и “не наших”, а это создаёт людей, которые сообразно дрянненьким выгодам своим, служат и “нашим” и “вашим”. Группочки создаются не по принципам “партийности” – “внепартийности”, не по силе разноречий “творческих”, а из неприкрытого стремления четолюбцев играть роль “вождей”. “Вождизм” – это болезнь… <…>…наскоро освоив лексикон Ленина – Сталина, можно ловко командовать внутренне голенькими субъектами, беспринципность коих позволяет им “беззаветно”, то есть бесстыдно, служить сегодня – “нашим”, завтра – “вашим”. Лёгкость прыжков от “наших”к “вашим” отлично показана некоторой частью бывших “рапповцев”; эта лёгкость свидетельствует о том, как ничтожен был идеологический багаж прыгунов».

Обрисовав образно и точно ситуацию в советской литературе, Горький неожиданно резко набросился на молодого (24-летнего) поэта Павела Васильева, уже успевшего побывать на Лубянке и в ссылке в Северном краю:

«Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, когда одни порицают хулигана, – другие восхищаются его даровитостью “широтой натуры”, его “кондовой мужицкой силищей” и т. д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П.Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно “взирают” на порчу литературных нравов, но отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние “короче воробьиного носа”».

Завершая свою статью, Горький вновь вернулся к той «болезни», которой, по его мнению, была больна советская литература (да и всё общество тоже):

«…болезнь “вождизма” прогрессирует, становится хронической; “кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку”… <…>…психология единоличника служит источником “порчи нравов”, источником борьбы мелких самолюбий, злостных сплетен, групповой склоки и всякой пошлости. Создаётся атмосфера нездоровая, постыдная, – атмосфера, о которой, вероятно, уже скоро и властно выскажут своё мнение наши рабочие, которые понимают значение литературы, любят её и являются всё более серьёзными ценителями художественного слова и образа.

В статейке этой много недоговорённого, но я ещё вернусь к теме, затронутой в ней».

Тем временем в партии и учреждениях продолжалась интенсивная чистка. И 18 июня Корней Чуковский записал в дневнике:

«Вечером доклад Сольца о чистке партии в Оргкомитете писателей. Сольц – обаятельно умный, седой, позирующий либерализмом».

Напомним, что Арон Александрович Сольц в то время был членом президиума Центральной контрольной комиссии ЦК ВКП(б) и курировал строительство заключёнными Беломорско-Балтийского канала.


Встреча челюскинцев в Москве, 1934


19 июня 1934 года Москва встречала челюскинцев и их спасателей. Был митинг на Красной площади и многотысячная демонстрация ликующих москвичей.

Григорий Гаузнер:

«20 июня. Приезд челюскинцев. Играют модную “румбу”». 23 июня состоялось вручение наград героям-лётчикам и челюскинцам. На следующий день в Георгиевском зале Кремля был устроен торжественный приём награждённым. Анатолий Ляпидевский потом вспоминал:

«Наш стол стоял в центре, прямо напротив президиума. Первым поднялся Куйбышев. Он провозгласил тост в мою честь. Я поблагодарил, как полагается. Сидим мы вместе с Васей Молоковым, я ему потихоньку говорю:

– Мы потом– выпьем у себя в “Гранд-отеле”, а сейчас давай налегать на минеральную воду, чтобы не дай бог конфуза не вышло.

Так и сделали… И вдруг поднимается из-за стола Сталин и направляется прямо ко мне. В руках у него бутылка с вином и большой бокал. Мы, естественно, вскочили и вытянулись в струнку. А он говорит:

– Раз торжество, так надо пить не нарзан, а вино. Пью за ваше здоровье!

Мне передаёт бокал и стоит с бутылкой в руках. Я забеспокоился:

– Как же так, Иосиф Виссарионович, а вы из чего будете пить?

– Ничего, я из бутылки выпью.

И действительно, шутливо приложился к горлышку».

Сталин обратился и к Сигизмунду Леваневскому, который из-за поломки самолёта не вывез с льдины ни одного челюскинца. Вождь сказал:

«– И за границей есть немало известных лётчиков. Они тоже отправляются в рискованные подчас полёты. Зачем они это делают?.. Они летают за долларом. А вот зачем летали наши лётчики на Крайний Север? Скажем, зачем летал Леваневский? Разве мы обещали ему деньги, когда он летал к челюскинцам? Он сам вызвался помочь советским людям, оказавшимся на льдине вдали от берега».

И Сталин предложил тост за Леваневского и за всех лётчиков, ставших Героями Советского Союза.

А поэт Илья Сельвинский, покинувший «Челюскин» и из-за этого лишившийся наград и славы, обрушившейся на челюскинцев, был страшно расстроен.

Григорий Гаузнер:

«30 июня. Сельвинский рассказывает подноготную челюскинианы».

Эта «подноготная» состояла в том, что, по мнению Сельвинского, людей с утонувшего «Челюскина» можно было спасти, перевозя их с льдины не на самолётах, а на нартах:

«Шмидт должен был идти, а не дожидаться спасения и шумихи. Но он отбросил заграничные советы вести людей на материк, сказав: “Это не наша политика – победа сильной личности за счёт слабой”. Такой путь был политически невыгоден. Потому и была организована грандиозная экспедиция, чтобы показать всему миру мощь советской техники вообще и мощь авиации, в частности».

А «чистки» в СССР тем временем продолжались.

Вальтер Кривицкий:

«Как нельзя более кстати оказалась кровавая чистка Гитлера – в ночь на 30 июня 1934 года. На Сталина произвело большое впечатление то, как Гитлер расправился со своей оппозицией. Он скрупулёзно изучал каждое секретное донесение от наших агентов в Германии, связанное с событиями этой ночи».

6 июля (по другим сведениям – 25 июля) 1934 года в парижской клинике от костного туберкулёза в возрасте 45 лет скончался Нестор Иванович Махно.

8 июля Илья Сельвинский закончил новый вариант своей пьесы о чукчах «Умка белый медведь».

А 13 июля секретная команда Якова Серебрянского («группа Яши») была преобразована в Специальную группу особого назначения (СГОН) и подчинена непосредственно новому наркому НКВД Генриху Ягоде.

О событиях той поры – в воспоминаниях Ивана Гронского «Из прошлого…»:

«Летом того же 1934 года мы с А.Н.Толстым как-то навестили Горького. Сели обедать. Алексей Максимович обратился ко мне:

– Вы сердитесь на меня за Павла Васильева?

– Да нет, не сержусь, но я просто поражён тем, как вы могли написать такую вещь. Вы, Алексей Максимович, разглядели в Васильеве только проблему бутылок, которыми он не очень-то и увлекается. А стихи вы его читали?

– Мало. Так, кое-что.

– Как можно писать о литераторе, не читая его! Это совершенно потрясающей талантливости поэт!

Мы с Горьким вступили в спор на грани ссоры. Толстой встал и ушёл. Потом вернулся с пачкой журналов в руке:

– Ну что вы ссоритесь? Давайте-ка, я вам лучше стихи почитаю, это куда полезнее.

И Толстой, открыв журнал, начал читать. Одно стихотворение, потом другое, третье. Горький встрепенулся.

– Алексей Николаевич, кто это?

А Толстой продолжает читать.

– Кто, кто это? Что это за поэт? – басит Алексей Максимович.

И Толстой, перегибаясь через стол, говорит:

– Это Павел Николаевич Васильев, которого Вы, Алексей Максимович, обругали.

– Быть не может!

– Вот, пожалуйста, – Толстой передал журналы.

Горький взял и стал читать одно за другим стихотворения.

Дочитал… Налил себе виски:

– Неловко получилось, очень неловко.

Но дело, как говорится, уже было сделано.

Статья Горького больно задела Павла Васильева, но не отняла у него оптимизма, присущей ему склонности к озорству. Алексей Максимович писал, что Васильева надо “изолировать”, чтобы он не оказывал дурного влияния на молодых поэтов. В ответ на это Павел сочинил эпиграмму:

Пью за здравие Трёхгорки.
Эй, жена, завесь-ка шторки,
Нас увидят, может быть,
Атексей Максимыч Горький
Приказали дома пить.

Эту эпиграмму я прочитал Горькому. Горький рассмеялся:

– Какая умница! Ведь вот одно слово – “приказали”, всего-навсего одно слово. И одним словом он меня отшлёпал! Не придерёшься! Приказали! Ведь так говорили о своих господах: “Барин приказали!”, “Барыня приказали!”

После этого Горький относился к Васильеву значительно лучше».

С поэтом Васильевым влиятельные в советской литературе люди разобрались.

А энкаведешники арестовывать продолжали.

Аркадий Ваксберг:

«Тут вдруг произошло нечто совершенно невероятное. Во второй половине 1934 года (за отсутствием документальных данных конкретную дату назвать невозможно) Примакова арестовали. Что в точности произошло, какие причины побудили Сталина прибегнуть к такой мере, не вполне ясно и по сей день».

Вальтер Кривицкий:

«Показателен разговор, который был у меня в то время с Кедровым, одним из самых опытных следователей ОГПУ.

Я встретил его в нашей столовой, и мы разговорились о генерале Примакове, делом которого он занимался. В 1934 году этот генерал, член высшего командования армии, был арестован и отдан в руки Кедрову. Последний приступил к обработке своей жертвы с помощью всех тех методов, какие тогда были в ходу. Сам он говорил о них с признаками смущения.

– Но знаете, что случилось? – неожиданно заявил он. – Только он начал раскалываться, и мы знали, что пройдёт немного дней или недель, и мы получим его полное признание, как он был вдруг освобождён по требованию Ворошилова.

Из этого эпизода ясно видно, что обвинение против арестованного – даже готового “признаваться во всём” – не имеют никакого отношения к причинам, по которым он содержится в заключении».

Следователь Игорь Михайлович Кедров сам будет через пять лет арестован, и ему придётся на себе испытать все чекистские «методы» следствия.

А вот за какие провинности был арестован Виталий Примаков, так и осталось неразгаданной тайной.

В это время в Венеции с поразившим всех успехом проходил показ фильма «Весёлые ребята». Итальянские журналисты вообще не могли понять, как такую замечательную кинокартину можно было снять в Советском Союзе. В журнале «Марианна» выдвигалась версия:

«“Весёлые ребята” производят такое впечатление, будто на фабрику ГУКФа ночью прорвались буржуазные кинорежиссёры и тайком, в советских декорациях сняли эту картину».

В Нью-Йорке фильм произвёл фуррор. Великий Чарли Чаплин сказал:

«Александров открыл для Америки новую Россию. До “Весёлых ребят” американцы знали Россию Достоевского, теперь они увидели большие сдвиги в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это – большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами».

А в стране Советов начал работу…

Съезд писателей

Организатором съезда был Андрей Жданов, заведовавший одним из отделов ЦК партии. И 14 августа 1934 года, чтобы учредить свой Союз, литераторы собрались в Колонном зале Дома Союзов. К ним с приветствием обратился Алексей Максимович Горький. Главный доклад сделал его заместитель по организации Союза писателей Иван Михайлович Гронский.

С докладом о поэзии выступил Николай Иванович Бухарин, назначенный главным редактором газеты «Известия». Ответственный секретарь газеты Семён Александрович Ляндрес потом вспоминал, что Бухарин показал Сталину тезисы своего доклада. В нём он предлагал объявить лучшими поэтами Советского Союза Бориса Пастернака, Илью Сельвинского и Николая Тихонова. Ту самую троицу, которую чтили в 20-е годы, и которой поэт Эдуард Багрицкий посвятил стихотворные строки:

«А в походной сумке / трубка и табак,
Тихонов, Сельвинский, Пастернак».

Этим стихотворцам Бухарин противопоставлял сочинителей примитивных стихов: Демьяна Бедного, Александра Безыменского, Александра Жарова и некоторых других. Сталин согласился, но якобы заметил:

«– Из этой тройки самый чуждый Пастернак. Сельвинский тоже чужой, но искренне хочет стать своим. Смотрите, как бы не покончил самоубийством».

И Бухарин с трибуны писательского съезда назвал лучшими поэтами страны Пастернака, Сельвинского и Тихонова. О Борисе Пастернаке в докладе было сказано:

«Он, безусловно, приемлет революцию, но он далёк от своеобразного техницизма эпохи, от шума битв, от страстей борьбы… Торжество буржуазного мира ему глубоко противно, и он “откололся”, ушёл от мира, замкнулся в перламутровую раковину индивидуальных переживаний».


Борис Пастернак и Корней Чуковский на I съезде советских писателей, 1934 г.


Об Илье Сельвинском было заявлено так:

«Сельвинский – это в известной мере антипод Пастернака. Это поэт большого поэтического голоса, рвущийся на просторы широких дорог, массовых сцен, где слышны крики, где топчут кони, где. льётся удалая песня, где бьются враги, где кипит живая жизнь, и где история месит своё крутое тесто.

“…голое мастерство слишком бледно,
чтобы дышать ураганом эпохи ”, —

говорит он на одну сторону. И на другую:

“А вы зовёте: на горло песне/
Будь ассенизатор, будь вололив-де!
Да в этой схиме столько же поэзии,
Сколько авиации в лифте”».

Здесь явно бросался камень в поэтический огород Владимира Маяковского.

Аркадий Ваксберг:

«…что вызвало на съезде бурную реакцию оставшихся недовольными “пролетарских” поэтов. Не из-за того, конечно, что обойдён Маяковский, а из-за того, что поднят на щит Пастернак, а сами они – и совсем в стороне…

И друзья Маяковского и его противники объединились, чтобы “дать отпор возвеличиванию поэзии, не понятной пролетариату”. Бухарин был вынужден оправдываться, напоминая, что его доклад одобрен в ///С».

18 августа «Литературная газета» опубликовала статью «Черты новой драматургии», в которой говорилось:

«“Умка белый медведь” Сельвинского даёт положительную программу переустройства жизни народов крайнего Севера на советских началах».

А газета «Правда» привела слова из выступления самого Сельвинского на съезде писателей страны:

«Чем свежее стиль, чем революционнее его формы, тем громче голоса о том, что поэзия находится в тупике».

27 августа на трибуну съезда поднялся драматург Александр Афиногенов и сказал:

«Вождь нашей партии товарищ Сталин назвал писателей “инженерами человеческих душ”. Это название – не только лозунг, не только декларация».

А выступивший с докладом о драматургии Владимир Киршон призвал писателей к созданию «положительной комедии», рождающей у зрителей особый смех – «смех победителей». Советская комедия, сказал Киршон:

«…не высмеивает своих героев, но показывает их так весело, так любовно и доброжелательно подчёркивает их положительные стороны и качества, что зритель смеётся радостным смехом, ему хочется брать пример с героев комедии».

Итак, Союз советских писателей был создан. Его членом стал даже живший в Париже Евгений Замятин (по его собственной просьбе, одобренной Сталиным). В Союз приняли и 24-летнего поэта Павла Васильева.

Оргсекретарём нового Союза литераторов стал 33-летний заместитель заведующего отдела культуры и пропаганды ленинизма ?,? ВКП(б) Александр Щербаков, который и принялся курировать творчество и деятельность «инженеров человеческих душ».

Пока литераторы разбирались с новой для них ситуацией, в политбюро задумались над тем, что делать с поступавшими в Кремль многочисленными жалобами на методы ведения следствия в НКВД. 15 сентября 1934 года была создана комиссия (Лазарь Каганович, Валериан Куйбышев, Иван Акулов), которая выявила многочисленные случаи нарушения законности, пыток заключённых и фабрикации дел. Комиссия подготовила проект постановления, которое предусматривало искоренение незаконных методов следствия, наказание виновных и пересмотр некоторых дел.

В жизни генерального секретаря ВКП(б) тоже на всё шло гладко. Известно письмо, которое Сталин написал в Тбилиси матери. В нём говорилось:

«После кончины Нади моя личная жизнь тяжела. Ты спрашиваешь, как я живу. А я не живу, я работаю».

Академик Иван Петрович Павлов, вся деятельность которого была направлена на то, чтобы хоть как-то облегчить жизнь своих соотечественников, 10 октября 1934 года написал письмо наркому здравоохранения РСФСР Григорию Наумовичу Каминскому. В этом послании, в частности, говорилось:

«Многолетний террор и безудержное своеволие власти превращает нашу азиатскую натуру в позорно рабскую. А много ли можно сделать хорошего с рабами? Да, но не общее истинное человеческое счастье. Недоедание и повторяющееся голодание в массе населения с их неприменными спутниками – повсеместными эпидемиями – подрывают силы народа. Прошу меня простить… Написал искренне, что переживаю».

А Илья Сельвинский 5 ноября сообщал своим ленинградским друзьям:

«В Театре Революции уже начинается работа над моей пьесовиной…

Из новостей особенно важна одна: 7 ноября в “Известиях” должна появиться моя поэма о Сталине. Если она действительно появится да ещё в такой день – это будет такой феерический скандал (в благородном смысле), что в какой-то мере исправит всю ту гнусную атмосферу, которой я был окружён в челюскинский период.

Это глава из “Челюскинианы”, но я пускаю её как самостоятельную поэму».

Поэма эта в «Известиях» не появилась – главный редактор газеты Бухарин показал её Сталину, и тому она чем-то не понравилась. А в Театре Революции работа над пьесой «Умка белый медведь» продолжалась.

С 25 по 28 ноября 1934 года в Москве проходил очередной пленум ЦК ВКП(б), который (на шестнадцатом году советской власти) принял важное для страны решение:

«Отменить с 1 января 1935 года карточную систему снабжения хлебом, мукой и крупой».

«Ленинградское дело»

1 декабря 1934 года в кабинете Сталина раздался телефонный звонок. Иосиф Виссарионович снял трубку, и находившийся рядом Вячеслав Молотов понял, что звонит начальник Ленинградского Управления НКВД Филипп Медведь, который сообщил вождю, что только что в Смольном убит товарищ Киров. Сталин ответил одним словом:

«– Шляпы».

Это лишний раз подтверждает предположение о том, что «припугнуть» Кирова задумал именно Сталин, а те, кому это было поручено, всё «прошляпили». Теперь надо было как следует замести следы, обвинив в убийстве Кирова кого-то из оппозиционеров. Николай Ежов это, вроде бы, подтвердил, сказав:

«Товарищ Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и говорит: “Ищите убийц среди зиновьевцев”».

Вальтер Кривицкий:

«В тот же день Сталин обнародовал чрезвычайный указ, внёсший изменение в уголовное законодательство. По всем делам, связанным с политическими убийствами, в течение 10 дней военный трибунал должен вынести приговор без защиты и оглашения, исполнение которого следовало немедленно. Указ лишал Председателя Верховного Совета права помилования».

Вот это постановление ЦК и СНК СССР, называвшееся «О внесении изменений в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик»:

«Внести следующие изменения в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик по расследованию и рассмотрению дел о террористических организациях и террористических актах против работников советской власти:

1. Следствие по этим делам заканчивать в срок не более десяти дней;

2. Обвинительные заключения вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде;

3. Дела слушать без участия сторон;

4. Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать;

5. Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора.

Секретарь Центрального Исполнительного Комитета Союза СССР

А.Енукидзе.


Москва, Кремль.

1 декабря 1934 года».


Глава ЦИКа Михаил Иванович Калинин этого постановления не подписывал (во всяком случае, к моменту его опубликования) – все изменения в «уголовно-процессуальные кодексы» как бы вносил только секретарь ЦИКа Авель Сафронович Енукидзе.

Лев Троцкий высказался об убийстве члена политбюро так:

«В своё время мы… показали, что в подготовке убийства Кирова прямое и явное участие принимали: Медведь, Ягода и Сталин. Ни один из них, вероятно, не хотел гибели Кирова. Но все они играли его головой, пытаясь создать на подготовке террористического акта амальгаму – с “участием” Зиновьева и Троцкого».

Филипп Демьянович Медведь был не только начальником ленинградского НКВД, но и близким другом Кирова, в организации убийства которого он вряд ли мог принимать участие. Этим делом занимался Иван Васильевич Запорожец, заместитель Медведя. Но именно в тот момент (начало декабря) Запорожец находился на излечении в военном госпитале.

Оппозиционер Николай Иванович Муралов (друг Троцкого, в 20-х годах командовавший Московским военным округом, затем переведённый ректором в сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, а потом сосланный в Сибирь) в убийстве Кирова тоже подозревал Сталина, сказав:

«– Это его рук дело, это сигнал к тому, чтобы начать Варфоломеевскую ночь!»

Бывший член политбюро Николай Бухарин заявил ещё выразительнее:

«– Теперь Коба нас всех перестреляет».

Но пока никакой стрельбы Сталин не открывал. Вместе с Молотовым, Ворошиловым, Ждановым, Ягодой и Ежовым он тотчас же отправился в Ленинград. С ними поехал и Яков Агранов, который стал участвовать в следствии по раскрытию убийства Кирова. Наступил звёздный час чрезвычайных органов. О проекте комиссии Кагановича, Куйбышева и Акулова больше не вспоминали.

Как утверждают историки, все судебные приговоры начали выносить тогда «по пролетарской необходимости».

Видный чекист Александр Орлов (Лейб Фельдбин) потом пересказал рассказ Льва Григорьевича Миронова (Лейба Гиршевича Кагана), члена коллегии НКВД, о допросе Сталиным Леонида Васильевича Николаева, убийцы Кирова, который был сотрудником Института истории партии Ленинградского обкома ВКП(б):

«Сталин сделал ему знак подойти ближе и, всматриваясь в него, задал вопрос, прозвучавший почти ласково:

– Зачем вы убили такого хорошего человека?

Если б не свидетельство Миронова, присутствовавшего при этой сцене, я никогда бы не поверил, что Сталин спросил именно так, – настолько это было непохоже на его обычную манеру разговора.

– Я стрелял не в него, я стрелял в партию! – упрямо отвечал Николаев. В его голосе не чувствовалось ни малейшего трепета перед Сталиным.

– А где вы взяли револьвер? – продолжал Сталин.

– Почему вы спрашиваете у меня? Спросите у Запорожца! – последовал дерзкий ответ.

Лицо Сталина позеленело от злобы.

– Заберите его! – буркнул он.

Уже в дверях Николаев попытался задержаться, обернулся к Сталину и хотел что-то добавить, но его тут же вытолкнули за дверь».

После этого, по свидетельству Миронова, Сталин повернулся к сидевшему рядом Ягоде и матерно его выругал.

Но вот как описал тот же эпизод Михаил Васильевич Росляков, другой очевидец тех событий, медик по образованию, один из первых оказавшийся возле тела сражённого пулей Кирова (Росляков выбежал из кабинета второго секретаря Ленинградского обкома ВКП(б) Михаила Семёновича Чудова, у которого шло совещание):

«Николаева привезли на допрос в полусознательном состоянии: Сталина он не сразу узнал, показали ему его портрет, и только тогда он узнал, кто с ним говорит. Ничего ясного не сказал, плакал, повторял слова: “Что я наделал, что я сделал!” Факта покушения он не отрицал, но сумбурно представил обстоятельства убийства. Него увезли в ДПЗ».

Кому верить? Энкаведешнику Льву Миронову или врачу Михаилу Рослякову?

Ещё один факт, который говорит о многом: Борисов, начальник охраны Кирова, вызванный на допрос к Сталину, был убит по дороге охранявшими его чекистами (явно по распоряжению Ягоды).

Павел Павлович Буланов, ближайший сотрудник и порученец Ягоды, несколько лет спустя говорил на суде, что Ягоде…

«…было известно, что готовится покушение на Сергея Мироновича Кирова, что в Ленинграде у него был верный человек, посвящённый во всё – заместитель начальника Управления НКВД по Ленинградской области Запорожец, и что тот организовал дело так, что убийство Николаевым Кирова было облегчено, проще говоря, было сделано при прямом попустительстве, а значит и содействии Запорожца. Я помню, что Ягода мельком рассказал, ругая, между прочим, Запорожца за его не слишком большую распорядительность: был случай чуть ли не провала, когда по ошибке охрана за несколько дней до убийства Кирова задержала Николаева, и что у того в портфеле была найдена записная книжка и револьвер, но Запорожец вовремя освободил его».

Нарком внутренних дел Генрих Ягода в это время активно использовал возможность подслушивания правительственных телефонных разговоров, которую давал ему аппарат, купленный в Германии. Через два с половиной года он скажет на допросе:

«Ягода. – Особенно мне понадобилось подслушивание в дни после убийства С.М.Кирова, когда Ежов находился в Ленинграде. Но так как дежурить у подслушивающего аппарата в ожидании разговора между Ежовым и Сталиным у меня не было никакой физической возможности, я предложил Воловичу организовать подслушивание переговоров Ленинград-Москва на станции “В Ч” в помещении оперода.

Следователь. – Волович подслушивал разговоры между тов. Ежовым и тов. Сталиным?

Ягода. – Да, прослушивал и регулярно мне докладывал».

Как видим, карьера Захара Воловича, лучшего друга Маяковского и Бриков, стремительно развивалась – он уже Сталина подслушивал по правительственной связи («ВЧ»), находясь в оперативном отделе НКВД.

А советские литераторы в это время на страницах центральных газет и небольших многотиражек дружно выражали свою солидарность с властями. Так, 4 декабря на второй странице газеты «Красный вагончик» (московского вагоноремонтного завода имени Войтовича) было напечатано стихотворение Ильи Сельвинского «На чеку», в котором говорилось:

«Человек указательный палец воздел
И тихо курок стронул.
Теснее сплотимся вокруг вождей
Непроницаемым строем!»

Но Сталин в тот момент совсем не собирался прятаться за «непроницаемым строем» своих приверженцев, вождю надо было (и как можно скорее) найти неопровержимые улики против тех, кого можно было назвать организаторами убийства Кирова. Вот тут-то ему и понадобился чекист Яков Агранов.

Аркадий Ваксберг:

«На короткое время Агранов возглавил ленинградское отделение НКВД, “очистил” город от “враждебных элементов”, выбил из арестованных нужные показания и дал Сталину “базу” для ареста Зиновьева и Каменева».

Григория Зиновьева, Льва Каменева и их соратников арестовали 16 декабря.

17 декабря 1934 года первым секретарём Ленинградского обкома и горкома ВКП(б) был избран приехавший со Сталиным член ЦК Андрей Жданов.

А 18 декабря в передовой статье газеты «Ленинградская правда» Зиновьев и Каменев были названы «фашистским отребьем».

После Якова Агранова Ленинградское управление НКВД возглавил Леонид Заковский (Генрих Штубис), который развязал в Ленинграде кровавый террор. Заковский, имевший всего два класса образования, лично участвовул в допросах, пытках и расстрелах и любил повторять:

«…если бы возникла необходимость заставить Карла Маркса сознаться в том, что он является агентом Бисмарка, я добился бы такого признания в два счёта».

Начало террора

Вернувшись в Москву, Сталин на очередном заседании политбюро обратился к его членам с просьбой, и они приняли постановление:

«Уважить просьбу т. Сталина о том, чтобы 21 декабря, в день пятидесятипятилетнего юбилея его рождения, никаких празднеств или торжеств или выступлений в печати или на собраниях не было допущено».

Историки объясняли эту просьбу вождя тем, что ещё не исполнилось сорока дней со дня кончины Кирова. Но учившийся в духовной семинарии Сталин хорошо помнил, что ему там преподавали:

«Во все эти дни необходимо совершать поминовение всем и со всяческим тщанием, особенно же необходимо соединять эти поминовения с приношением Страшнейшей и Живородящей Жертвы, Которая для этого и дарована…»

И Сталин об этой «Жертве» не забыл.

В конце 1934 года советские газеты писали не только о гибели ленинградского вождя. 17 декабря хабаровская газета «Тихоокеанская звезда» неожиданно высказалась на литературную тему, написав:

«“Умка белый медведь” – наиболее удачная пьеса Сельвинского».

А газета «За индустриализацию», считавшаяся промышленной газетой, откликнулась на появление у Сельвинского новой пьесы о Чукотке:

«Впервые в творчестве Сельвинского убедительно зазвучал характер коммуниста».

В декабре 1934 года на экраны страны был выпущен фильм «Весёлые ребята». Это было явное распоряжение вождя, желавшего как-то сгладить ту напряжённость, возникшую в стране после убийства Сергея Кирова. В советских кинотеатрах зазвучали песни, написанные композитором Исааком Дунаевским на стихи поэта Василия Лебедева-Кумача. Они тотчас были подхвачены зрителями. И часто можно было встретить человека, напевавшего:

«Сердце, тебе не хочется покоя.
Сердце, как хорошо на свете жить!
Сердце, как хорошо, что ты такое!
Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить!»

Однако в знаменитом «Марше весёлых ребят», с которого фильм начинался, и который тоже пела вся страна, суровые цензоры текст переправили: вместо звучавших в припеве слов «Нам песня жить и любить помогает» из всех радиорепродукторов стали разноситься слова «Нам песня строить и жить помогает». То есть петь о любви не полагалось категорически, воспевать следовало только работу.

Но никому даже в голову не приходило, что очень и очень скоро советских людей станут приучать ещё и к беспощадной ненависти.

18 декабря партийным организациям страны было разослано письмо, написанное Сталиным. Оно называлось «Уроки событий, связанных с злодейским убийством тов. Кирова». В нём утверждалось, что убийство Кирова было подготовлено и совершено «зиновьевским ленинградским центром», которым руководил «московский центр зиновьевцев». При этом особо подчёркивалось, что «зиновьевская фракционная группа была самой предательской и самой презренной… замаскированной формой белогвардейской организации». И следовал вывод: всех «зиновьевцев» следует арестовывать и надёжно изолировать.

Примерно в это же время начался конфликт между Сталиным и секретарём ЦИК СССР Авелем Сафроновичем Енукидзе, который был крёстным отцом жены Сталина Недежды Аллилуевой. Спустя два года Енукидзе сказал следователям:

«Всё моё преступление состоит в том, что когда он сказал мне, что хочет устроить суд и расстрелять Каменева и Зиновьева, я попытался его отговаривать. “Сосо, – сказал я ему, – спору нет, они навредили тебе, но они уже достаточно пострадали за это: ты исключил их из партии, ты держишь их в тюрьме, их детям нечего есть. Сосо, – сказал я, – они старые большевики, как ты и я. Ты не станешь проливать кровь старых большевиков! Подумай, что скажет о нас весь мир!” Он посмотрел на меня такими глазами, точно я убил его родного отца, и сказал: “Запомни, Авель, кто не со мной – тот против меня!”»

Вальтер Кривицкий:

«Убийство Кирова стало поворотным пунктом в карьере Сталина и открыло эпоху публичных и тайных процессов над старой гвардией большевиков – эпоху “признаний”. Вряд ли в истории какой-либо страны мира найдётся пример, когда убийство одного из высших должностных лиц могло привести к такой резне, которая последовала за смертью Кирова…

Дело Кирова было таким же решающим для Сталина, как поджог рейхстага для Гитлера. Попытаться решить загадку “Кто убил Кирова?” труднее, чем ответить на вопрос “Кто поджёг рейхстаг?”

Одно не вызывает сомнений: убийство Кирова дало Сталину желанную возможность ввести смертную казнь для членов большевистской партии. Вместо того чтобы расследовать действительные обстоятельства убийства, Сталин превратил смерть Кирова в предлог для ареста наиболее выдающихся лидеров старой гвардии большевиков, начиная с Каменева и Зиновьева, и для вынесения смертных приговоров для членов партии».

В книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова» та пора охарактеризована, как «страшное время в жизни нашей страны»…

«…когда был запущен на полную мощность чудовищный, заботливо отлаженный механизм безжалостного, циничного уничтожения лучших людей страны – от прославленных военачальников, талантливых писателей и выдающихся учёных до простых крестьян, от видных государственных деятелей до простых рабочих. Невиданная в истории человечества мясорубка, жертвой которой стали миллионы ни в чём не повинных людей независимо от их общественного положения, социального происхождения, национальности, пола и возраста».

Зато у Сталина появилась возможность не только расправиться с теми, кто, как казалось ему, подтолкнул его жену на самоубийство, но и скрыть свои собственные просчёты и ошибки, сваливая их на других.

А жизнь страны между тем продолжалась. В самый разгар трагической истории с Кировым (7 декабря) Илья Сельвинский отправил в Ленинград письмо, в котором сообщал о телефонном звонке Зинаиды Райх, жены Мейерхольда: «Между прочим, о “Командарме-2”. Звонили от Мейерхольда. Зиночка звонила. Старик, оказывается, хочет восстановить постановку. Очухавшись через 5 лет после нашей ссоры, он понял, что имел дело с серьёзным материалом…

Если вторично не рассоримся, пьеса пойдёт 19/П в день годовщины Красной Армии».

21 декабря 1934 года академик Иван Петрович Павлов написал ещё одно письмо руководству страны, направив его прямо в Совнарком. В этом послании, в частности, говорилось: «Вы напрасно верите в мировую революцию. Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было…

Но мне тяжело не от того, что мировой фашизм попридержит на известный срок темп естественного человеческого прогресса, а от того, что делается у нас, и что, по моему мнению, грозит серьёзной опасностью моей Родине».

29 декабря центральные газеты сообщили, что убийца Кирова Леонид Николаев и тринадцать его «сообщников» осуждены и расстреляны. «Сообщниками» оказались друзья детства Николаева, его родственники и знакомые.

Сохранилась секретная телеграмма об этом событии:


«Совершенно секретно.

Москва, народному комиссару внутренних дел СССР – т. Ягода.

Сегодня, 29-го декабря 1934 года, в 5.45. выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР за организацию и осуществления убийства тов. Кирова приговорены к расстрелу Николаев…»


Далее следовали фамилии «сообщников». Подписана телеграмма была так:


«Зам. Народного комиссара внутренних дел Союза СССР – Агранов».


1 января 1935 года первый секретарь Ленинградского обкома партии Андрей Жданов стал кандидатом в члены политбюро.

4 января в Москве открылось первое Всесоюзное совещание переводчиков, на котором поэт Борис Пастернак поделился своим опытом перевода грузинских поэтов. И прочёл отрывки из поэмы Важи Пшавелы «Гвелис Мчамели» («Змееед»),

16 января состоялся суд по делу «Московского центра», главными обвиняемыми были Зиновьев и Каменев. Первый получил 10 лет тюрьмы, второй – пять.

18 января ЦК ВКП(б) разослал по партийным организациям закрытое письмо (его рассекретил Сталин, выступая на пленуме ЦК 3 марта 1937 года). В письме говорилось о городе на Неве (и не только о нём):

«Ленинград является единственным в своём роде городом, где больше всего осталось бывших царских чиновников и их челяди, бывших жандармов и полицейских… Эти господа расползлись во все стороны, разлагают и портят наши аппараты».

Письмо указывало на то, что пролетариат, победивший в октябре 1917 года, «разлагается» остатками классов, правивших Россией до революции. Вывод напрашивался сам собой: все «бывшие» подлежат уничтожению. И письмо призывало:

«Надо покончить с оппортунистическим благодушием, исходящим из ошибочного предположения о том, что по мере роста наших сил враг становится будто бы ручным и безобидным. Такое предположение в корне неправильно. Оно является отрыжкой правого уклона, уверяющего всех и вся, что враги будут потихоньку вползать в социализм, что они станут в конце концов настоящими социалистами. Не дело большевиков почивать на лаврах и ротозействовать».

23 января 1935 года состоялся процесс над двенадцатью руководящими работниками ленинградского НКВД, обвинёнными в преступной халатности. Медведь и Запорожец были приговорены к 3 годам лишения свободы. Впрочем, как написал в своих воспоминаниях Александр Орлов, Медведь и Запорожец…

«…вовсе и не сидели в тюрьме… Их назначили на руководящие посты в тресте “Лензолото”, занимавшемся разработкой богатейших золотых приисков в Сибири… Медведю даже позволили захватить с собой его новый “Кадиллак”».

18 января «Правда» напечатала вторую, а 24 января третью часть заметок Горького, названных им «Литературные забавы». В них Алексей Максимович писал о ситуации в советской литературе, о малограмотных писателях и никудышных редакторах, и даже вспомнил немецкого историка литературы Германа Гетнера и француза Луи Арагона:

«Говорят, кто-то отказался печатать стихи Гетнера, потому что они “слишком революционны”, а “у нас уже был Маяковский, нам нужны классические стихи”. Не печатают стихов Арагона».

И, конечно же, Горький откликнулся на главное событие минувшего года:

«Вот – мерзавцы убили Сергея Кирова, одного из лучших вождей партии…. убили человека простого, яркого, непоколебимо твёрдого, убили за то, что он был именно таким хорошим – и страшным для врагов…

И, разумеется, банкиры, лорды, маркизы и бароны, авантюристы и вообще богатые жулики будут покупать и подкупать убийц, будут посылать их к нам для того, чтобы ударить в лучшее сердце, в ярчайший революционный разум пролетариата. Всё это – неизбежно, как неизбежны все и всяческие мерзости, истекающие из гнойника, называемого капитализмом».

Эта статья Горького послужила основанием к тому, чтобы исключить из Союза советских писателей поэта Павла Васильева. И его исключили.

И снова будни

25 января 1935 года в своём рабочем кабинете в Кремле в возрасте сорока шести лет неожиданно скончался член политбюро Валериан Владимирович Куйбышев. Официально было объявлено, что смерть наступила от закупорки тромбом коронарной артерии сердца.

Это была вторая смерть члена политбюро, произошедшая через месяц с небольшим после убийства Кирова.

В опубликованных протоколах допросов Генриха Ягоды (энкаведешиники допрашивали его весной 1937 года) можно найти утверждение допрашиваемого, что Куйбышева по его приказу (но по требованию Авеля Енукидзе, исходившего якобы от правых оппозиционеров) залечили его врачи (Левин и Плетнёв):

«Ягода. – Енукидзе был очень доволен обстоятельствами смерти Куйбышева, но помню, что однажды он с тревогой заявил мне, что в кругах членов Политбюро обстоятельства смерти Куйбышева вызывают сомнение. Откуда он это знал, мне неизвестно…»

В этих «признаниях» явно чувствуется, что Ягода «признавался» в том, что требовали от него бывшие его подчинённые, выполнявшие приказы Сталина.

А у партии большевиков появился ещё один пока что мало кому известный вождь – Николай Иванович Ежов, занимавший тогда три весьма ответственные должности: секретаря П,К, члена Оргбюро и главы Комиссии партийного контроля (КПК) при ?,? ВКП(б). Он помогал Сталину изгонять из ВКП(б) всех его недругов, а также раскручивал и распутывал «ленинградское дело». Вскоре у Ежова образовалась целая команда надёжных исполнителей, которая стала чем-то вроде второго НКВД (лично сталинского).

И февраля был арестован Михаил Яковлевич Презент, работавший помощником секретаря П,ИКа Авеля Енукидзе. К делу, которое энкаведешники завели на арестованного, приобщили и его дневник (мы довольно часто его цитировали).

Вскоре (в 53-ем номере «Литературной газеты») появилась статья Осипа Брика под названием «Болтовня», в которой говорилось (упоминаемый там «Торгсин» – это Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами):

«В каких общественных местах можно встретить писателя? В комиссионных магазинах, в Торгсине, на бегах, в “Метрополе”, в “Национале” и прочих ресторанах до маленьких пивнушек включительно. А если не пьянство, то карты. Целыми ночами напролёт. А если покультурней, то азартная беготня по комиссионным магазинам за красным деревом, за карельской берёзой, за старинным фарфором и стеклом».

Ответить на эту критическую статью власти поручили Корнелию Зелинскому. И он написал:

«Разве не ясно, куда гнёт ультра “революционная” негативная критика?.. А такая характеристика есть неумная клевета на советского писателя, недостойная советской печати».

Этой статьёй власть явно хотела показать, что она не позволит огульно охаивать всех советских писателей. Их перья большевикам были очень нужны.

Зато к проштрафившимся вождям власти были беспощадны. Известный всей стране Авель Сафронович Енукидзе в начале марта 1935 года был снят с поста секретаря ЦИК СССР и назначен начальником кавказских курортов. В его квартиру в Кремле, а также на дачу в Зубалове въехал первый заместитель наркома НКВД СССР Яков Агранов.

И члена ВКП(б) с высшим образованием поэта-лефовца Бориса Анисимовича Кушнера (Маяковский в шутку называл его Скушнером) 27 января арестовали и сразу же исключили из партии.

Впрочем, партбилетов в ту пору лишались многие большевики – начавшаяся летом 1933 года массовая чистка партии к весне 1935 года вычистила из её рядов 18,3 процента партийцев.

А Илья Сельвинский отправил в Ленинград открытку, в которой сообщал:

«Загружен дико: каждый день репетиции “Умки” и “Командарма 2”».

Репетиции спектакля по пьесе «Умка белый медведь» проходили в Московском театре Революции, «Командарм 2» возобновлялся в театре Мейерхольда.

В марте Борису Кушнеру вынесли приговор: 5 лет исправительно-трудовых лагерей. И отправили в Верхнеуральскую тюрьму особого назначения.

А у поэта Ивана Приблудного в этот момент завершился срок ссылки, и он вернулся из Астрахани в Москву. В Союзе писателей его не восстановили. Пришлось существовать на случайные заработки, жить в нищете.

Но не у всех советских литераторов возникали тогда проблемы. 1 апреля 1935 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Странная у Пильняка репутация. Живёт он очень богато, имеет две машины, мажордома, денег тратит уйму, а откуда эти деньги, неизвестно, т. к. сочинения его не издаются».

Власти начали бороться и с вновь возникшей детской беспризорностью.

Вальтер Кривицкий:

«В начале 1935 года ОГПУ представило Политбюро доклад о преступности среди малолетних. Расстрелы, высылка и голод 1932–1933 годов породили новые массы беспризорных, бездомных сирот, бродящих по городам и сёлам…

В 1935 году, 8 апреля, в “Известиях” был помещён декрет Советского государства за подписью президента Калинина и премьера Молотова, озаглавленный “О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних”. Этим декретом на детей, достигших двенадцатилетнего возраста, в качестве меры наказания за преступления от мелкого воровства до измены распространялась смертная казнь. Вооружившись этим страшным законом, ОГПУ начало устраивать облавы на сотни тысяч подростков и заключать их в концентрационные лагеря и трудовые колонии, а нередко присуждать к расстрелу».

Но красные дни большевистского календаря отмечались очень торжественно. 1 мая 1935 года во время парада на Красной площади лётчики выписывали в небе фигуры высшего пилотажа. Одним из пилотов, который летал на моноплане И-16, созданном в конструкторском бюро Николая Поликарпова, был лётчик-испытатель Валерий Чкалов. После парада на праздничном обеде в Кремле, нарком обороны Клим Ворошилов представил лётчика Сталину. Вождь спросил:

«– Это правда, что вы без парашюта летаете

Чкалов ответил:

«– Иосиф Виссарионович, я летаю на опытных машинах. Они очень ценны, и губить их жалко. Так вот, чтобы не было соблазна…»

Сталин укоризненно сказал:

«– Неправильно рассуждаете, товарищ Чкалов. Нам ваша жизнь дороже любой машины

5 мая авиаконструктор Николай Николаевич Поликарпов («король истребителей», как его называли в авиационных кругах) и лётчик-испытатель Валерий Павлович Чкалов за создание и освоение новой авиатехники были награждены орденами Ленина. Между тем первым советским человеком, ставшим кавалером ордена Ленина (получившим награду под № 3) был Авель Енукидзе (орден Ленина № 1 был вручён газете «Комсомольская правда», орден под № 2 получил Московский электроламповый завод).

В тот же день (5 мая) Илья Сельвинский отправил в Ленинград очередное письмо, в котором сообщал:

«Осенью Мейерхольд восстановит “Командарм 2”. Я его сильно почистил… Между прочим, написал для “Командарма 2” две новых песни: одна песня смертника (поёт её Чуб), другая – кавалерийская. На обе сам же написал мелодии (sic!)».

Как видим, поэт Сельвинский становился одним из первых поэтов, сочинявших ещё и музыку. Правда, он свои песни не исполнял с эстрады.

Конверт, в который вложено письмо Сельвинского, тоже участвовал в распространении взглядов своей страны – рисунком, изображавшим на фоне земного шара руку с запонкой в виде свастики, тянущейся к Советскому Союзу. Из-за земного шара другая рука размахивала знаменем со словами: «На защиту СССР».

В середине мая 1935 года в тюремной больнице на Лубянке неожиданно скончался узник ОГПУ Михаил Презент. Видимо, следователи весьма основательно с ним поработали.

А героя гражданской войны Примакова, освобождённого после не очень долгого пребывания в застенках ГПУ, отправили на отдых в Кисловодск. Затем он был назначен заместителем Михаила Тухачевского, командовавшего Ленинградским военным округом. В город на Неве Лили Юрьевна отправилась вслед за ним.

Может возникнуть вопрос: а как же Осип Брик?

Елизавета Лавинская:

«А Осип Максимович? Он, конечно, уехал с Лилей Юрьевной и Примаковым – в быту ничего не изменилось».

Аркадий Ваксберг:

«В Ленинграде тогда каждую ночь шли аресты, а днём и вечером била ключом культурная жизнь. Осип имел к ней самое прямое касательство. Малый оперный театр репетировал новые оперы по его либретто, и это давало ему возможность значительную часть времени проводить вместе с Лилей и Примаковым. Рядом были и друзья, Мейерхольд в том же театре ставил “Пиковую даму”».

А в Москве в это время был построен и запущен в эксплуатацию метрополитен, первый в Советском Союзе.

Писатель Анатолий Рыбаков в романе «Страх» написал:

«14 мая 1935 года Сталин приехал в Колонный зал Дома Союзов на торжественное заседание, посвящённое пуску Московского метрополитена…

Зал встал… Овация длилась бесконечно…

Аплодисменты сотрясали зал, – юноши и девушки вскакивали на кресла, кричали: “Да здравствует товарищ Сталин!”, “Великому вождю товарищу Сталину – комсомольское ура!”

– Товарищи, – Сталин улыбнулся, – подождите авансом рукоплескать, вы же не знаете, что я скажу.

Зал ответил ему радостным смехом и новыми овациями».

Но вот наступила тишина, и Сталин заговорил о наградах «партии и правительства за успешное строительство Московского метрополитена», объявил благодарность «всему коллективу Метростроя» и сказал о награждении Московской организации комсомола орденом Ленина.

Анатолий Рыбаков:

«Жестом руки приветствуя собрание, Сталин направился в президиум.

Овация превзошла все предыдущие. “Ура любимому Сталину!” И зал загремел: “Ура!”, “Ура!”, “Ура!” Какая-то девушка вскочила на стул и крикнула: “Товарищу Сталину – комсомольское ура!” И снова понеслось по рядам: “Ура!”, “Ура!”, “Ура!”

Овация длилась минут десять. В зале продолжали стоять и аплодировать, выкрикивать “Ура!”, “Любимому Сталину – ура!”»

«Очищение» страны

Чистить партию и страну от своих оппонентов Сталин не прекращал.

Вальтер Кривицкий:

«Сталин проводил свою чистку не так, как это сделал Гитлер 30 июня 1934 года. Гитлер стоял перед лицом организованной и бросившей вызов оппозиции, и удар его был молниеносен. У Сталина не было такой оппозиции, он столкнулся с общим глубочайшим недовольством, и его задача заключалась в том, чтобы пресечь действия потенциальных лидеров какого-либо движения, не допустить их к власти. Поэтому Сталин выжидал, продвигаясь к своей цели шаг за шагом».

Эти «шаги» вождя были почти незаметны. Кто, скажем, обращал тогда внимание на то, что на тех или иных постах появлялись новые руководители? А 21 мая 1935 года с должности начальника Иностранного отдела ГУГБ НКВД СССР был снят Артур Артузов. Вместо него назначили Абрама Слуцкого. В мае того же года заместителя наркома по иностранным делам Григория Сокольникова вдруг назначили первым заместителем наркома лесной промышленности СССР. Это было явным понижением.

А руководитель Специальной группы особого назначения (СГОНа НКВД СССР) Яков Серебрянский отправился в очередную нелегальную командировку в Китай и Японию.

О том, зачем члены СГОНа НКВД ездили за рубеж, написал Борис Бажанов:

«В 1935 году летом в Трувиле я купил русскую газету и узнал из неё, что русский беженец Аркадий Максимов то ли упал, то ли прыгнул с первой площадки Эйфелевой башни. Газета выражала предположение, что он покончил жизнь самоубийством».

Это “самоубийство”явно организовали и устроили сотрудники «группы Яши».

18 мая произошла катастрофа с самым большим самолётом того времени – восьмимоторным АНТ-20 «Максимом Горьким». Сопровождавший его истребитель стал делать над ним мёртвую петлю, но, потеряв скорость, рухнул на самолёт-гигант. Погибло 49 человек.

А в некоторых газетах вдруг появились статьи, критикующие пьесу Ильи Сельвинского «Умка белый медведь». Её автор 28 июня (в очередном письме в Ленинград) высказался по этому поводу так:

«Когда в “Нашей биографии”я писал:
Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнёт,

то это была та смелость, которой не было у Маяковского никогда…

Кто из поэтов посмеет признаться, что он халтурит? Асеев что ли? Или Безыменский? Кирсанов? Я, человек наименее всех их имеющий основания говорить о себе, как о халтурщике, – говорю о своём стихотворении “Мы переделываем мир” как о халтуре.

“Я знаю себе цену, я презираю шпану, которая пытается остановить моё движение”, – вот что я всегда буду внушать критической сволочи, которая пытается спровоцировать меня на самоубийство.

Я единственный в стране поэт, который разрешает себе всё. За это меня лишили премии на конкурсе пьес, за это меня не выбрали в правление, не пустили в Париж.

Ну и чёрт с ними! Буду терпеть…

Пусть бьют! Пусть фронт! Мы ещё посмотрим, чья возьмёт!».

А Григорий Зиновьев, отбывавший срок в Верхнеуральском политизоляторе, в это время вёл записи, в которых обращался к Сталину:

«Я дохожу до того, что подолгу пристально гляжу на Вас и других членов Политбюро на портретах в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял всё, что я готов сделать всё, чтобы заслужить прощение, снисхождение».

Но бывшие революционеры, сидевшие до революции в тюрьмах, отправлявшиеся на каторожные работы, а затем вступившие в «последний и решительный бой» с царизмом, новых кремлёвских вождей уже не интересовали. В середине 1935 года было ликвидировано Общество старых большевиков и Общество бывших политкаторжан.

В июле 1935 года энкаведешники снова арестовали поэта Павла Васильева. Его обвинили в «злостном хулиганстве» и осудили на год тюремного заключения. Из рязанской тюрьмы, где Васильев отбывал срок, он отправил в Москву письмо жене, написав на конверте:

«Чтоб почтальоны долго не искали,
Им сообщу с предсумрачной тоской:
Москва, в Москве 4-я Тверская,
Та самая, что названа Ямской,
На ней найди дом номер 26,
В нём, горестном, квартира десять есть.
О, почтальон, я, преклонив колени,
Молю тебя, найди сие жильё
И, улыбнувшись Вяловой Елене,
Вручи письмо печальное моё».

27 июля 1935 года начался ещё один судебный процесс, на котором рассматривалось дело «Кремлёвской библиотеки и комендатуры Кремля». Главным обвиняемым был Лев Каменев. Кроме него на скамье подсудимых оказалось ещё тридцать человек (среди них – уборщицы правительственных зданий, швейцар, телефонистка, работники кремлёвской библиотеки и даже одна домохозяйка, родственница Каменева). Военная коллегия Верховного суда СССР на закрытом заседании (без участия государственного обвинителя и защиты) приговорила Каменева к 10 годам тюремного заключения (за подстрекательство к совершению террористического акта в отношении Сталина). Ещё двое были приговорены к расстрелу, остальные получили разные сроки тюремного заключения.

Тем временем Герой Советского Союза лётчик Сигизмунд Александрович Леваневский добился разрешения на перелёт на самолёте АНТ-25 по маршруту Москва – Северный полюс – Сан-Франциско. Лететь ему предстояло с экипажем: Георгий Филиппович Байдуков (второй пилот) и Виктор Иванович Левченко (штурман). Старт состоялся в начале августа.

Биографы лётчика Валерия Чкалова пишут:

«В тот день, когда самолёт Леваневского поднялся в воздух и взял курс на Арктику, Валерий Чкалов запёрся у себя в квартире и крепко напился с горя. Ведь это была его, Чкалова, мечта – перелететь через Северный полюс!

Но случилось так, что Леваневский не долетел ни до полюса, ни, тем более, до Америки: взлёт был неудачным, в системах что-то нарушилось, и началась утечка масла. Пришлось сесть между Москвой и Ленинградом. Причём посадка была такой неудачной, что на борту самолёта начался пожар. “Эх, такое дело загубили! – сердился Чкалов. – Теперь всё, баста! Запретят перелёт. Хотя, чем чёрт не шутит, может, стоит побороться? Только теперь я возьмусь за это дело сам!”»

Премьера спектакля

2 августа газета «Магнитогорский металлург» опубликовала театральную рецензию, написав:

«“Умка белый медведь” – непревзойдённая высокохудожественная вещь».

22 сентября откликнулась и ленинградская газета «Смена»:

«“Умка белый медведь” будет с большим интересом просмотрен нашей молодёжью».

А 25 сентября Совнарком и ЦК ВКП(б) приняли ещё одно важное постановление:

«Отменить с 1 октября 1935 года карточную систему снабжения мясом, мясопродуктами, жирами, рыбой, сахаром и картофелем».


Илья Сельвинский, 1935 г.


10 октября в своём очередном письме в Ленинград Илья Сельвинский вновь вспомнил о Маяковском:

«…который больше всего на свете хотел быть “интересным” и “неповторимым”. Это страшно отразилось на его творчестве. Думали ли Вы о том, что у этого “великого поэта” нет великих произведений? Ему некогда было мыслить, т. к. приходилось слишком много заботиться о том, чтобы прослыть мыслителем в поэзии».

14 октября 1935 года в Московском театре Революции состоялась премьера спектакля «Умка белый медведь». На следующий день газета «Вечерняя Москва» сообщала:

«Спектакль наполняет жизненными красками, отодвигая на задний план всё остальное».

Газета «Известия» 16 октября:

«Пьеса интересна новизной материала и свежестью темы».

20 октября по обвинению в организации контрреволюционной террористической группы был арестован член Союза советских писателей Пётр Семёнович Парфёнов (автор слов песни «По долинам и по взгорьям»).

22 октября арестовали Николая Лунина и Льва Гумелёва, мужа и сына поэтессы Анны Ахматовой. Оба были объявлены членами «антисоветской группы». Начались хлопоты по их освобождению. Ахматова даже письмо Сталину написала. И через неделю арестованных освободили.

24 октября «Литературная газета» поместила отзыв Отто Юльевича Шмидта, посетившего спектакль «Умка белый медведь»:

«Прекрасный спектакль, воплотивший значительное художественное произведение на значительно важную тему».

А 26 октября Сельвинский отослал очередное письмо в Ленинград, в котором писал:

«Дела мои поправляются… У публики “Умка” имеет неизменный успех. Звон по Москве настоящий: даже актёры звонят друг другу в 6 часов утра и делятся впечатлениями. Но пресса остаётся прессой: жалкая попытка сохранить лицо у жюри конкурса, которое оставило “Умку” без внимания и теперь вынуждено подставить щёки под оплеухи оваций…

Кстати, меня называют “Ильям Шекспир”».

А Корнелий Зелинский опубликовал статью «О новой пьесе Сельвинского и предвзятой критике», в которой писал:

«Новая пьеса Ильи Сельвинского “Умка белый медведь”, поставленная на сцене Московским театром Революции, подверглась страшной атаке со стороны некоторых ленинградских критиков. Ещё когда пьеса Сельвинского нигде не была напечатана и в московской “Литературной газете” появились только отрывки из неё, в ответ в “Литературном Ленинграде” (в номере 24) тотчас появилась пародия “Пушка – сивая кобыла”. В этой “пародии” о драматической поэме Сельвинского были высказаны следующие критические замечания: “Это порнография, орнаментированная философией”, то есть это “воровай у Маяковского” (то есть своровано у Маяковского)…

Сейчас после гастролей Московского театра Революции, показавшего новую пьесу Сельвинского на сцене, некоторые ленинградские критики снова выступили против «Умки» в тоне удивительного пренебрежения и полного отрицания».

В 1935 году Юсуп Абдрахманов, бывший глава Совнаркома Киргизской АССР (и бывший возлюбленный Лили Брик), переехал в город Оренбург, где стал работать заместителем заведующего областным животноводческим отделом.

А левые оппозиционеры (троцкисты) Христин Раковский и Лев Сосновский в том же году заявили о своём разрыве с оппозицией. В ноябре Раковского восстановили в партии, а нарком здравоохранения Г.Н.Каминский взял его своим заместителем. Сосновский тоже вернулся в Москву и стал членом редколлегии газеты «Социалистическое земледелие».

17 ноября 1935 года состоялось Первое всесоюзное совещание стахановцев, на котором выступил Сталин. Вождь сказал:

«Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее. А когда весело живётся, работа спорится… Если бы у нас жилось плохо, неприглядно, невесело, то никакого стаханосвского движения не было бы у нас».

Эти слова были встречены восторженной овацией собравшихся в зале стахановцев. Сталинская фраза о «повеселевшей жизни» стала крылатой. А поэт Василий Лебедев-Кумач тут же вставил её в стихотворный текст новой песни:

«Хочется всей необъятной страной
Сталину крикнуть: “Спасибо, родной!”
Весел напев городов и полей —
Жить стало лучше и стало веселей!»

Музыку на эти слова написал художественный руководитель Ансамбля красноармейской песни Александр Александров. Песня «Жить стало лучше» зазвучала повсеместно.

В романе Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» об этом сталинском лозунге сказано так:

«А в бухгалтерии совхоза висел лозунг “Жить стало лучше, жить стало веселей” (Сталин). И кто-то красным карандашом приписал “у” – мол, СталинУ жить стало веселей. Виновника не искали – посадили всю бухгалтерию».

Вальтер Кривицкий описал того, кому тогда тоже жилось совсем не весело:

«По мере того как Советская власть становилась всё более тоталитарной…советская тайная полиция всё больше прибирала всё вокруг к рукам, террор превращался в самоцель, и бесстрашных революционеров сменяли матёрые, распущенные и аморальные палачи…

Осенью 1935 года я увидел на Лубянке одного из самых знаменитых её узников, ближайшего соратника Ленина, первого председателя Коминтерна, который стоял одно время во главе Ленинградского комитета партии и Совета. Когда-то это был дородный мужчина. Теперь по коридору шаркающей походкой, в пижаме шёл измождённый человек с потухшим взглядом. Так последний раз я увидел человека, бывшего когда-то Григорием Зиновьевым. Его вели на допрос».

Сталин решил устроить громкий судебный процесс, который выявил бы убийц Кирова. И энкаведешники принялись арестовывать всех подозреваемых, а тех, кто был уже осуждён, свозили в Москву и подвергали новым допросам.

20 ноября 1935 года первому заместителю наркома обороны СССР и начальнику Политуправления РККА Яну Борисовичу Гамарнику присвоили (первому в Красной армии) звание армейского комиссара 1-го ранга, что соответствовало званию командарма 1-го ранга.

А 26 ноября специальным постановлением ЦИК СССР и СНК СССР наркому внутренних дел Генриху Ягоде было присвоено звание Генерального комиссара государственной безопасности. По статусу это соответствовало воинскому званию маршал Советского Союза.

Яков Серебрянский 29 ноября получил звание старшего майора государственной безопасности, что соответствовало армейскому званию комбриг (нечто среднее между полковником и генерал-майором).

Обращение к вождю

Василий Васильевич Катанян:

«Как известно, советская власть умела хорошо расправляться не только с врагами или невиновными, но и с теми, кто верно ей служил. Так, после смерти Маяковского его совершенно перестали печатать. Люди, которые при жизни ненавидели его, сидели на тех же местах и, как могли, старались, чтобы исчезла сама память о поэте. Сочинения выходили медленно и очень маленьким тиражом. Статей о Маяковском не печатали, чтение его стихов с эстрады не поощрялось. Конечно, для всех, кто знал и любил поэта, всё это было очень горько.

ЛЮ тщетно стучалась в каменную бюрократическую стену и, не видя другого выхода, обратилась к Сталину».

Аркадий Ваксберг:

«Трудно с точностью сказать, кто именно и с какой целью надоумил Лилю обратиться лично к Сталину с призывом извлечь имя и творчество Маяковского из забвения. Впоследствии Лиля категорически утверждала, что приняла решение сама».

Этим «обращением» Лили Брик стало письмо, написанное 24 ноября 1935 года. В нём говорилось:


«Дорогой товарищ Сталин,

после смерти поэта Маяковского, все дела, связанные с изданием его стихов и увековечением его памяти, сосредоточились у меня…

Я делаю всё, что от меня зависит, для того, чтобы стихи его печатались, чтобы вещи сохранились, и чтобы всё растущий интерес к Маяковскому был хоть сколько-нибудь удовлетворён.

А интерес к Маяковскому растёт с каждым годом…

Но далеко не все это понимают…»

И Лили Брик привела примеры этого «непонимания»: и произведения Маяковского печатали с большим трудом и мизерными тиражами, и дом, в котором жил поэт, вот-вот собирались снести, и обещанный кабинет при Комакадемии не создали, и Триумфальную площадь в Москве в площадь Маяковского так и не переименовали.

«Это – основное. Не говорю о ряде мелких фактов…

Всё это, вместе взятое, указывает на то, что наши учреждения не понимают огромного значения Маяковского – его агитационной роли, его революционной деятельности. Недооценивают тот исключительный интерес, который имеется к нему у комсомольской и советской молодёжи…

Я одна не могу преодолеть эти бюрократические незаинтересованность и сопротивление – и, после шести лет работы, обращаюсь к Вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского.

Л.Брик».


Аркадий Ваксберг:

«Допустимо даже предположить, без большой опасности ошибиться, что в какой-то, возможно, и не прямой форме инициатором был сам адресат. Совершенно очевидно и то, что составлению и отправке письма предшествовали не только (и не столько) обсуждение предстоящей акции в домашнем кругу, но и её проработка в кремлёвских верхах. Письмо ждали, для соответствующего его восприятия адресатом почва была уже подготовлена».

Здесь Ваксбергявно не ошибался – Сталин был очень недоволен тем, что на писательском съезде восторжествовала точка зрения Бухарина, провозгласившего в своём докладе лучшими советскими поэтами Бориса Пастернака, Илью Сельвинского и Николая Тихонова. Вождю хотелось поставить во главе советской поэзии Маяковского. И Лили Брик порекомендовали обратиться с таким обращением в Кремль.

Галина Катанян:

«Мы все, то есть все друзья, знали об этом письме. Написать его было нетрудно – трудно было доставить адресату. Миллионы писем присылались в те годы Сталину. Прочитывались им единицы. Надеялись на помощь Примакова. В.Примаков был крупной фигурой. С ним считались. Усилия его увенчались успехом – Сталин прочёл письмо и написал резолюцию прямо на письме».

В рукописном фонде музея Маяковского хранится стенограмма беседы с Бертой Яковлевной Горожаниной, супругой Валерия Михайловича Горожанина, друга, коллеги и соавтора Владимира Маяковского. Берта Яковлевна говорила:

«Это письмо Сталину было написано в квартире Агранова в Кремле (бывшая квартира Енукидзе). В этот день в этой квартире собрались Я.С.Агранов с женой Валей…были В.ЭМейерхольд с З.Н.Райх, ВМ.Горожанин с Бертой Яковлевной и Примаков В.М. с Лилей Брик. Собрались по случаю, обсудить вопрос, как увековечить память Маяковского…

Валерий Михайлович Горожанин предложил написать письмо Сталину. Это письмо было написано тут же. При написании письма присутствовали названные товарищи. Все они принимали участие в обсуждении этого письма…

Письмо было представлено Сталину на рассмотрение…»

Каким именно способом было передано вождю это письмо, доподлинно неизвестно.

Аркадий Ваксберг:

«Сама Лиля уверяла впоследствии своих собеседников и интервьюеров, что Примаков передал письмо “в кремлёвскую охрану”, то есть, попросту говоря, в экспедицию: очень ненадёжный канал, по которому никакое письмо не могло пробиться за один день к Самому…

Другое дело – Агранов. У него контакт был прямой, особенно после убийства Кирова и при начавшейся вакханалии Большого Террора… И действительно, есть смысл обратить внимание на одну деталь, установленную Скорятиным.

Письмо Лили, как мы помним, датировано 24 ноября, резолюция на нём наложена Сталиным 25 ноября (немыслимый срок при прохождении письма через секретариат, даже при особом расположении Поскрёбышева, который вообще никому не радел и смелостью не отличался). Но именно в этот день, 25 ноября, Агранов был принят лично Сталиным (наряду с Ягодой и другими его заместителями) в связи с присвоением высшим чинам НКВД вновь учреждённых званий. Вся эта “тёплая компания” провела в сталинском кабинете один час, о чём имеется запись в журнале дежурных секретарей вождя. Нет ни малейшей натяжки в предположении, что как раз там и тогда “милый Яня” лично вручил Сталину письмо Лили, которое четыре дня спустя зарегистрировано под номером 813 в секретариате Николая Ежова.

Так или иначе, с помощью Примакова или Агранова, письмо оперативно легло на сталинский стол, и вождь тут же начертал карандашом резолюцию Николаю Ежову, который был тогда одним из секретарей ЦК».

Ответ вождя

Сталин изложил своё мнение красным карандашом прямо по тексту (наискосок на первой странице):


«т. Ежов!

Очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей Советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление.

Жалобы Брик, по моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик), или вызовите её в Москву, привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, всё, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов.

Привет! И. Сталин».


Обращает на себя внимание, как грамотно написано это обращение к Ежову, и как правильно расставлены знаки препинания (разве что дефис в выражении «по-моему» не проставлен). А ведь писал его человек, для которого русский язык родным не был.

Сталин предложил Ежову: «привлеките к делу Таль и Мехлиса». Борис Маркович Таль (Криштал) занимал тогда пост заведующего отделом печати и издательств П,К ВКП(б), а Лев Захарович Мехлис (бывший личный секретарь Сталина) был главным редактором газеты «Правда».

Лили Брик, жившую тогда в Ленинграде, Ежов тут же вызвал в Москву. И она, прибыв в советскую столицу, отправилась прямо в ?,?.

Николая Ивановича Ежова Вальтер Кривицкий охарактеризовал так:

«На своём посту Ежов, по сути, занимался деятельностью, параллельной ОГПУ, подчиняясь непосредственно Сталину…

Сталин не доверял старому ОГПУ. Он не доверял и старому руководству Красной Армии. С помощью Ежова, который освободился от опеки ЦК, Сталин создал свой собственный аппарат ОГПУ, некий высший террористический орган».

Через полтора месяца (17 января 1936 года) Корней Чуковский записал в дневнике:

«Лиля Брик рассказывает подробно, как она написала Сталину письмо о трусливом отношении Госиздата к Маяковскому… Её вызвал Ежов. “Я Маяковского люблю, – сказал Ежов”».

Галина Катанян:

«В день приезда утром она позвонила нам и сказала, чтобы мы ехали на Спасопесковский, что есть новости. Мы поняли, что речь шла о письме.

Примчавшись на Спасопесковский, мы застали там Жемчужных, Осю, Наташу, Льва Гринкруга. Лиля была у Ежова».

Василий Абгарович Катанян:

«Невысокого роста человек с большими серыми глазами, в тёмной гимнастёрке, встретил её стоя, продержал у себя сколько нужно, подробно расспрашивал, записывая, потом попросил оставить ему клочок бумаги, где у Л.Ю. были помечены для памяти все дела…»

Валентин Скорятин:

«В ЦК Брик переписывает сталинскую резолюцию и после звонка Ежова едет в “Правду”, к Л.Мехлису».

Галина Катанян:

«Ждали мы довольно долго. Волновались ужасно.

Лиля приехала на машине ЦК. Взволнованная, розовая, запыхавшаяся, она влетела в переднюю. Мы окружили её. Тут же в передней, не раздеваясь, она прочла резолюцию Сталина, которую ей дали списать…

Мы были просто потрясены. Такого полного свершения наших надежд и желаний мы не ждали. Мы орали, обнимались, целовали Лилю, бесновались.

По словам Лили, Ежов был сама любезность. Он предложил немедленно разработать план мероприятий, необходимых для скорейшего претворения в жизнь всего, что она считает нужным. Ей была открыта зелёная улица».

«План мероприятий»

К сожалению, нет никаких документальных свидетельств о том, что говорил Иосиф Сталин, когда Николай Ежов пришёл к нему за указаниями, что именно следует предпринять для того, чтобы вознести Владимира Маяковского на пик всенародной славы. Но вождь наверняка мог сказать что-то по поводу тех многочисленных вопросов, которые возникали в связи с самоубийством поэта. И порекомендовал Ежову с этим разобраться.

Подобные предположения возникают потому, что известен факт: секретарь ?,? Николай Ежов тотчас затребовал у НКВД все имевшиеся там документы, которые связаны со смертью стихотворца. Эта папка была Ежовым получена, он передал её своим сослуживцам, и те стали с нею заниматься.

Здесь уместно вспомнить характеристику, которую дал Николаю Ежову Иван Михайлович Москвин, заведывавший до него Организационно-распределительным отделом ?,?:

«Я не знаю более идеального работника, чем Ежов. Вернее, не работника, а исполнителя. Поручив ему что-нибудь, можно не проверять и быть уверенным – он всё сделает».

Так что задание вождя (разобраться с самоубийством Маяковского) команда Ежова принялась выполнять основательно.

Аркадий Ваксберг:

«5 декабря резолюция Сталина – без указания, где и в связи с чем она написана, – появилась в “Правде”. Канонизация Маяковского началась…

В стане Бриков царило ликование…

Ещё до публикации сталинского отзыва она поспешила обрадовать мать и сестёр Маяковского: тогда ещё их отношения считались нормальными.

Без этого письма или – точнее – без этой резолюции те три женщины так и остались бы всего-навсего родственниками забытого поэта с сомнительной политической репутацией, а не лучшего, не талантливейшего… И Триумфальная площадь в Москве не была бы названа его именем, и не появились бы сотни улиц, библиотек, школ и клубов имени Маяковского в разных городах страны, не пролился бы на наследников золотой гонорарный дождь. И вся официальная “история советской литературы” была бы совершенно иной».

Галина Катанян:

«Те немногие одиночки, которые в те годы самоотверженно занимались творчеством Маяковского, оказались заваленными работой. Статьи и исследования, которые до того возвращались с кислыми улыбочками, лежавшие без движения годы, теперь печатали нарасхват. Катанян не успевал писать, я – перепечатывать и развозить рукописи по редакциям.

Так началось посмертное признание Маяковского».

Пропагандистская машина стремительно набрала обороты. Очень скоро Маяковский был официально признан первым стихотворцем страны Советов.

Борис Пастернак высказался об этом так:

«Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен».

Василий Васильевич Катанян привёл ответную реакцию Лили Брик:

«Она глубоко лично воспринимала обиды, наносимые Маяковскому. И была обижена на Пастернака за “картошку”, хотя со временем внутренне с ним согласилась».

Привёл Катанян и слова Лили Юрьевны, подтверждавшие это её «согласие»:

«Письмо моё помогло, хотя иногда я жалела, что послала его. По обычаям того времени Маяковского начали подавать тенденциозно, однобоко, кастрировали его. Похвала Сталина вызвала кучу фальшивых книг о нём. И этого куцого Маяковского “насильственно внедряли” – в этом Пастернак прав».

Эльза Триоле (в письме, посланном Лили Брик) отозвалась о Пастернаке иначе:

«Я ему не прощаю написанного им о Володе… Будто намину нарвалась. Ежели Володю насаждали, как картошку, то мне не жалко вырвать Пастернака, как сорную траву между грядками с картошкой».

Аркадий Ваксберг:

«Возвеличивание Маяковского автоматически лишало впавшего в немилость кремлёвского жителя (в буквальном смысле этого слова) Демьяна Бедного роли первого поэта страны, на которую он самонадеянно претендовал: всё-таки Сталин, отдадим ему должное, хорошо понимал уровень его поэзии.

Но место, которое теперь отвели Маяковскому, вынуждало и Горького потесниться на той вершине, где он безраздельно царил несколько лет. Рядом с “великим пролетарским писателем”, на тех же правах, появился ещё и “великий поэт революции”. Так что теперь, даже в частном письме, обозвать хулиганом “великого поэта” великий основоположник соцреализма не смог бы: пребывая в своей золочёной клетке, границы дозволенного он уже хорошо осознал».

Вскоре в Колонном зале Дома Союзов был устроен грандиозный вечер памяти Маяковского.

Аркадий Ваксберг:

«Лиля и Осип, вместе с матерью поэта, Мейерхольдом, Кольцовым и ещё несколькими его друзьями, сидели на сцене, созерцая восторг полутора тысяч гостей, допущенных на торжество.

Патриарх советской литературы – Алексей Максимович Горький – ещё здравствовал, но – по состоянию здоровья – пребывал в крымском изгнании на берегу Чёрного моря и потому присутствовать не мог. Да он и не пожалал бы присутствовать, даже будучи в Москве…

Зато Мейерхольд объявил на этом вечере, что приступает к новой постановке “Клопа”».

На вечере памяти Маяковского наверняка присутствовали и другие важные гости: секретарь ЦК Николай Ежов, который, собственно, и начал кампанию возвеличивания поэта, а также заместитель наркома внутренних дел Яков Агранов, один из ближайших друзей Владимира Владимировича.

Положение в стране

В конце осени 1935 года стало известно, каким советским поэтам предстоит встречать Новый год во Франции. Этими счастливчиками оказались Александр Безыменский, Владимир Луговской, Семён Кирсанов и Илья Сельвинский. Последний тут же написал в одном из писем:

«Я уж думал, что я классический неудачник. И вдруг такое!»

А в стране по-прежнему было очень тревожно.

Аркадий Ваксберг:

«О том, что тучи сгущаются, что многих из тех, кто торжествует сейчас в Колонном зале, скоро просто не будет в живых, никто, конечно, не подозревал. Отчаянная попытка Бухарина отыграться тоже не имела успеха. Он заказал Пастернаку панегирик Сталину и опубликовал его в новогоднем номере редактировавшейся им газеты “Известия”. “За древней каменной стеной живёт не человек – деянье, поступок ростом в шар земной”, – писал Пастернак. Ещё того больше: “Он – то, что снилось самым смелым, но до него никто не смел”.

По интонации стихи эти сильно напоминали вымученно льстивые пушкинские “Стансы”, обращённые к императору Николаю Первому. И реакция на них была схожей – то есть никакой. В кругу Бриков это вселяло ещё больше надежд.

Эйфория набирала обороты. Лилины “сто дней” длились дольше, чем у Наполеона: целых двести пятьдесят».

8 декабря академик Иван Петрович Павлов написал правительству своей страны ещё одно письмо, в котором негодовал по поводу репрессий, навалившихся на Ленинград. Великому академику ответил сам глава советского правительства Молотов:

«…советские власти охотно исправят действительно допущенные на месте ошибки, и в отношении указываемых Вами лиц будет произведена надлежащая проверка. Но, с другой стороны, должен Вам прямо сказать, что в ряде случаев дело оказывается вовсе не таким простым и безобидным, как это иногда кажется на основе обычного житейского опыта, старых встреч, прежних знакомств и т. п. Мне во всяком случае приходилось не раз в этом убеждаться, особенно в сложной и богатой крутыми переменами политической обстановке нашего времени».

Своими письмами ленинградский академик, указывавший на «ошибки» советской власти, стал сильно раздражать кремлёвских вождей. И когда Иван Петрович Павлов, отличавшийся, по свидетельству своих близких, отменным здоровьем, неожиданно заболел, в Кремле сразу же было принято решение: заменить ленинградских врачей, лечивших Павлова, московскими медиками. И отобранные московские доктора отправились в город на Неве.

Пришла пора вспомнить и Леонида Исааковича Чертока, сотрудника ОГПУ, допрашивавшего Якова Блюмкина. 11 декабря 1935 года ему, 33-летнему следователю НКВД, было присвоено звание майора государственной безопасности. И он стал заместителем начальника оперативного отдела ГУГБ НКВД СССР.

По Москве в тот момент уже ходили слухи о том, что Генрих Ягода вот-вот станет членом политбюро ЦК ВКП(б) – уж очень энергично действовал новоиспечённый нарком внутренних дел. Александр Орлов (в книге «Тайная история сталинских преступлений») впоследствии вспоминал:

«Легкомыслие, проявляемое Ягодой в эти месяцы, доходило до смешного. Он увлёкся переодеванием сотрудников НКВД в новую форму с золотыми и серебряными галунами и одновременно работал над уставом, регламентирующим правила поведения и этикета энкаведистов.

Только что введя в своём ведомстве новую форму, он не успокоился на этом и решил ввести суперформу для высших чинов НКВД: белый габардиновый китель с золотым шитьём, голубые брюки и лакированные ботинки.

Поскольку лакированная кожа в СССР не изготовлялась, Ягода приказал выписать её из-за границы. Главным украшением этой суперформы должен был стать позолоченный кортик наподобие того, какой носили до революции офицеры военно-морского флота».

Тем временем в Ленинграде прибывшие из столицы доктора приступили к исполнению своих обязанностей, и здоровье уже шедшего на поправку академика Павлова резко ухудшилось.

А в Москве 17 декабря 1935 года Триумфальная площадь была объявлена площадью Маяковского.

28 декабря газета «Правда» напечатала письмо кандидата в члены политбюро ЦК ВКП(б) Павла Постышева. Речь в этом письме шла о том, что отныне можно праздновать наступление Нового года (вместо Рождества Христова), а также устанавливать новогодние ёлки, которые до той поры были запрещены как «поповский пережиток».

Советский народ на эти «дозволения» откликнулся с радостью.

Василий Васильевич Катанян:

«Под новый злосчастный 1936 год Лиля устроила маскарад, она любила подобные затеи. Это была одна из черт её дионисийского характера. Все были одеты неузнаваемо: Тухачевский – бродячим музыкантом со скрипкой, на которой он играл, Якир – королём треф, ЛЮ была русалкой – в длинной ночной рубашке цвета морской волны, с пришитыми к ней целлулоидными красными рыбками, рыжие волосы были распущены и перевиты жемчугами. Это была весёлая ночь. Я помню фотографии, вскоре исчезнувшие в недрах НКВД, – все радостно улыбаются с бокалами шампанского, встречая Новый год, который для многих из них окажется последним».

В это время поэты Александр Безыменский, Семён Кирсанов, Владимир Луговской и Илья Сельвинский уже находились во Франции. И Сельвинский записал на первой страничке своего настольного календаря:

«Встреча Нового года в парижском торгпредстве».

Поэма о вожде

В январе 1936 года Лили и Осип Брики подготовили к выходу в свет сборник под названием «Живой Маяковский».

О том, что представляли собой тогдашние читатели (и, надо полагать, почитатели) ушедшего поэта, 26 января сообщила газета «За коммунистическое просвещение». В её статье писалось, что в Пензенском педагогическом техникуме решили вызвать на социалистическое соревнование Нижнеломовский педагогический техникум. Нижнеломовцы согласились и прислали в Пензу свою делегацию. Состоялся обмен текстами договоров. Но через два дня пензенцы обнаружили в тексте нижнеломовцев 132 ошибки. И в город Нижний Ломов была срочно направлена бумага:

«Пензенский педтехникум возвращает вам ваш соцдоговор, привезённый студентами вашего педтехникума, с исправленными ошибками для переписки его более грамотно.

Директор педтехникума Шанин».

Нижнеломовцы бросились читать текст соцдоговора пензенцев, а прочитав, ответили:

«Друг по несчастью тов. Шанин!

“Чем кумушек считать трудиться, не лучше ли, кума, на себя оборотиться”. Тронут за внимание, что исправили наш соцдоговор, но возвращаем вам ваш соцдоговор, где имеется несколько больше ошибок, чем в нашем. Направляю для переписки его более грамотно.

С приветом, директор педтехникума Окунев».

В тексте, составленном пензенцами, нижнеломовцы нашли 156 орфографических и пунктационных ошибок!

А в настольном календаре вернувшегося из заграничной поездки Ильи Сельвинского в том же январе появилась запись:

«27 января понедельник

3 день шестидневки

Образ Маяковского останется в истории в корне противоречивым: этот огромный поэт был призван строить блюминги, а убедил себя в том, что нужно делать зажигалки. Если б партия так обращалась со своими заводами, у нас не было бы индустриализации».

На следующий день (28 января) в газете «Правда» была опубликована статья «Сумбур вместо музыки», громившая поставленную в Большом театре оперу Дмитрия Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда».

8 февраля «Правда» вышла с очередной разгромной статьёй – «Балетная фальшь». Речь снова шла о Шостаковиче, только на этот раз о его балете «Светлый ручей».

Зато в газете «За коммунистическое просвещение» от 10 февраля пьеса Ильи Сельвинского «Умка белый медведь» была оценена положительно:

«В “Умке” поэт впервые создал образы людей социализма, овеенные большой теплотой».

13 февраля 1936 года политбюро приняло решение об организации в Арктике дрейфующей научной станции «для проведения океанографических, метеорологических и геофизических исследований в интересах народно-хозяйственного освоения Крайнего Севера (в том числе судоходства по Северному морскому пути), обеспечения трансатлантических перелётов советских самолётов».

Люди, надолго отправлявшиеся на далёкий Север, становились героями.

В это время (в начале февраля) в Минске проходил третий пленум правления Союза советских писателей. Горький в Белоруссию не поехал, поэтому не стал свидетелем триумфа Ильи Сельвинского, который, получив слово для выступления, обратился вдруг к собравшимся стихами – прочёл третью часть своей «Челюскинианы»:

«Голов яровое поле
Колышется весело, как от струны —
Деревня с трибуны слушала голос
Тёплый голос своей страны.
Толпа задышала: “Сталин, Сталин!”
И стала грузить на плечи его
Всё, о чём старики мечтали,
Маялась молодость из-за чего.
Он весь на глазах обрастает нивой,
Гусиные вьюги над нивой летят.
Мильоны глаз его холят ревниво
И видят таким, каким хотят…
И в этом огромном одушевленье,
Словно одна золотистая нить,
Звенело “Сталин!” как выраженье
Любви к вселенной и жажды жить».

Это была поэма о Сталине.

Зал встретил её бурными овациями. Раздавались крики восторженного одобрения. На трибуну тут же поднялся поэт Александр Безыменский, чью речь на следующий день воспроизвела «Литературная газета»:

«Безыменский. – Я поздравляю вас и себя, товарищи, с огромным успехом одного из поэтов нашей страны и всей советской поэзии в целом: Илья Сельвинский написал поэму о Сталине. Много счетов предъявляли мы Илье Сельвинскому. Со всей сердечной прямотой большевиков указывали мы его срывы, недостатки или болезни. Мы выполнили свой долг большой дружбы по отношению к Илье Сельвинскому.

Ну что ж, Илья… Особенно дорога нам твоя победа, потому что это есть вызов на соревнование, брошенный всем поэтам.

Голос. – А коммунистам в первую очередь!

Безыменский. – А коммунистам в первую очередь

Сам Сельвинский об этом произведении чуть позднее написал так:

«Поэма, действительно, удачна. Написано широко, отважно, с большим дыханием, с сознанием своего права говорить о вожде не как о маленьком боге, а как о большом человеке. Это не просто. В особенности, когда оригинал жив».

Сталину (вне всяких сомнений) тотчас доставили текст поэмы, и вождь с нею ознакомился. Надо полагать, что она Иосифу Виссарионовичу понравилась, и к Сельвинскому он стал относиться с уважением.

А газета «Литературный Ленинград» 14 февраля тотчас же привела слова поэта Суркова из его доклада на том же III писательском пленуме:

«Пьеса “Умка белый медведь” – это выход в новый этап творчества поэта и одно из крупнейших явлений советской поэзии последних лет».

Илья Сельвинский позднее написал:

«Горький говорил об “Умке” с доброй улыбкой, с восхищением покачивая головой, пересказывая отдельные места, задумываясь с весело прищуренными глазами, с забытой улыбкой под сердитыми усами:

– Интересно… Любопытно… Хорошо… Здесь показано, как под влиянием Советской власти человек поднимается с четырёх лап на две ноги».

«Сумбур» в искусстве

Кампания травли творцов, создававших в искусстве «сумбур», тем временем продолжалась. Высказался о ней и вернувшийся из Минска поэт-триумфатор Сельвинский – 28 февраля в одном из писем он написал:

«Что же касается самого Ш<остаковича>, то такая встряска ничего, кроме пользы, ему не принесёт: уж очень легко относится он к своему дарованию. Его последняя вещь – “Ручей” – извините меня – халтурятина. И вообще я не верю людям, для которых творчество слишком “моцартистично”».

28 февраля газеты объявили, что накануне в Ленинграде скончался академик Иван Петрович Павлов. Официальная версия гласила, что он умер от пневмонии. Но известный нейрохирург, профессор, полковник медицинской службы Всеволод Семёнович Галкин сказал (в 1957 году, за несколько часов до собственной кончины), что академика Павлова просто умертвили. И это не считалось тогда противозаконным, поскольку даже народный комиссар юстиции РСФСР Николай Крыленко считал применение репрессий неотъемлемой частью классовой борьбы.

А по поводу того, чем могли отравить академика Павлова, Генрих Ягода через год, когда его спросили о совсем другом убийстве, сказал:

«Ягода. – У Паукера, Воловича и Буланова ядов было достаточно. Наконец, можно было достать яд из лаборатории Серебрянского. Но где они доставали, и какой яд был применён в данном случае, и применялся ли он вообще, я не знаю.

Следователь. – А откуда у Паукера, Воловича, Буланова и Серебрянского имелись яды? Для каких целей они хранились?

Ягода. – Ядами для служебных целей занимался Серебрянский. Их производили у него в лаборатории и привозили для него из-за границы через Оперод. Поэтому яды всегда имелись в достаточном количестве и в различных рецептурах».

29 февраля «Правда» подвергла жесточайшей критике МХАТ-2 в статье «О мнимых заслугах и чрезмерных претензиях», а 1 марта поместила статью «О художниках-пачкунах».

9 марта в той же газете редакционная статья называлась «Внешний блеск и фальшивое содержание». У неё был подзаголовок: «О пьесе М.Булгакова в филиале МХАТ». Речь шла о спектакле «Мольер», который тотчас же был снят с репертуара.

Критический шквал обрушился тогда на всех деятелей литературы и искусства – по творческим организациям страны Советов прокатилась волна шумных собраний. Позднее эту кампанию назовут «борьбой с формализмом и натурализмом».

Алексей Максимович Горький написал письмо Сталину, в котором затронул и оперу Дмитрия Дмитиревича Шостаковича:

«О его опере были напечатаны хвалебные отзывы в обоих органах центральной прессы и во многих областных газетах. Опера с успехом прошла в театрах Ленинграда, Москвы, получила отличные оценки за рубежом. Шостакович – молодой, лет 25, человек, бесспорно талантливый, но очень самоуверенный и весьманервный. Статья в “Правде” ударила его точно кирпичом по голове, парень совершенно подавлен. Само собою разумеется, что, говоря о кирпиче, я имел в виду не критику, а тон критики. Да и критика сама по себе – не доказательна. “Сумбур” – а почему? В чём и как это выражено – “сумбур”? Тут критики должны дать техническую оценку музыки Шостаковича. А то, что дала статья “Правды”, разрешило стае бездарных людей, халтуристов всячески травить Шостаковича. Они это и делают».

Письмо Горького не помогло – травля Шостаковича (а вместе с ним «формалистов» и «натуралистов») продолжалась.

Впрочем, за 19 лет советской власти многие давно уже поняли, что именно от них хотят, и научились говорить то, что требуется. И когда в числе прочих заставили подняться на трибуну руководителя московского Камерного театра Александра Таирова (это случилось во время дискуссии, организованной 22 марта профсоюзом работников искусств), прославленный режиссёр не растерялся, сказав:

«– Статьи “Правды” для меня – это замечательно мощный призыв к движению вперёд нашего государства».

А писатель Михаил Булгаков на этот «сумбур» откликнулся тем, что сочинил небольшой рассказ, главным героем которого был Сталин. Михаил Афанасьевич любил пересказывать эту историю по вечерам, когда собирались гости. Слова вождя он произносил с грузинским акцентом. Сталин, как говорилось в рассказе, жить не мог без Булгакова (он называл его по-дружески Михо):

«– Эх, Михо, Михо!.. Уехал. Нет моего Михо! Что же мне делать, такая скука, просто ужас!.. В театр что ли сходить?.. Вот Жданов всё кричит – советская музыка, советская музыка!.. Надо будет в оперу сходить».

И вождь начинал обзванивать по телефону своих соратников:

«– Ворошилов, ты? Что делаешь? Работаешь? Всё равно от твоей работы толку никакого нет. Ну, ну, не падай там! Приходи, в оперу поедем. Будённого захвати!

– Молотов, приходи сейчас, в оперу поедем!.. Микояна бери тоже!

– Каганович, бросай свои жидовские штучки, приходи, в оперу поедем…»

И кремлёвские вожди отправлялись в театр. Прослушав оперу, Сталин прямо в аванложе обращался к соратникам:

«– Так вот, товарищи, надо устроить коллегиальное совещание… Я не люблю давить на чужие мнения, я не буду говорить, что, по-моему, это какофония, сумбур в музыке, а попрошу товарищей высказать совершенно самостоятельно свои мнения…»

И соратники «совершенно самостоятельно» высказывали «свои мнения», которые слово в слово повторяли мнение вождя. А на следующее утро в «Правде» появлялась статья «Сумбур вместо музыки».

Москвичи с улыбкой шёпотом пересказывали булгаковский рассказ.

Сталин с этой историей тоже был знаком. Говорят, что она ему нравилась, и он смеялся. И Булгакова не тронул.

Деятели литературы и искусства давно уже поняли, что время творческой интеллигенции прошло – наступила пора военных лётчиков и полярников. В начале 1936 года командир авиационного отряда 109-й эскадрильи 36-й истребительной бригады Украинского военного округа, дислоцированной в Житомире, 25-летний старший лейтенант Павел Васильевич Рычагов получил высокую награду – за успехи в боевой, политической и технической подготовке его наградили орденом Ленина.

Страна затаилась

В настольном календаре 1936 года Илья Сельвинский сделал запись своих размышлений о фюрере Германии и о самом себе:


«24 марта вторник

6 день шестидневки


“Гитлер” (памфлет).

“Неужели вы так-таки никогда не думаете об истории?

Кто я такой? Я – человек, играющий в рифмы. Только и всего. Но каждый свой образ я строю в расчёте на отзыв из грядущего. А тут вожак 70 миллионного народа. И какого народа/ Давшего людям Гёте, Бетховена, Гегеля, Маркса/ И вдруг… ”»

Пока центральные советские газеты трубили о «сумбуре» в музыке и о «пачкунах», появившихся среди художников, кремлёвские вожди готовили другое представление, ещё более шумное и вероломное.

Об этом – Вальтер Кривицкий:

«Весной 1936 года, за пять месяцев до начала “процессов по делу о государственной измене”, в осведомлённых кругах Москвы уже знали, что готовится большой спектакль. Мы знали, что такой спектакль не пройдёт без покаяний. Метод пыток, метод подтасовки фактов с помощью самодельных лжесвидетелей и метод переговоров между Кремлём и жертвами использовались одновременно для получения быстрых результатов».

Свидетельством того, что в НКВД в тот момент работали, как говорят, засучив рукава, является награждение в один из майских дней следователя Леонида Чертока орденом «Знак почёта».

А лётчики Валерий Чкалов, Георгий Байдуков и Александр Беляков весной 1936 года обратились в правительство с предложением разрешить им перелёт из Советского Союза в Америку через Северный полюс. Сталин ответил согласием. Но для начала наметил другой маршрут: Москва – Петропавловск-Камчатский – Москва. Пилоты стали готовиться.

20 апреля поэт и переводчик Константин Николаевич Алтайский (Королёв) отправил открытку отдыхавшему в Крыму Илье Сельвинскому. В ней в глаза бросается фраза:

«В Москве – оды Маяковскому».

5 мая тот же Алтайский сообщил Сельвинскому, что потребовало убрать Государственное издательство из готовившейся к изданию пьесы «Умка белый медведь»:

«1. Везде изымается слово “вождик”…

3. На стр. 95. снимается монолог Кавалеридзе:

“Товариджи, пусть я подлец и мошенник,

допустим это без драк… и т. д”»

Тем временем слух об удивительной премьере в одном из московских театров докатился и до Украины. 17 мая газета «Харьковский рабочий» сообщила читателям, что в спектакле «Умка белый медведь»…

«Умка один из интереснейших персонажей в советской драматургии».

Но уже 19 мая литературовед Осип Сергеевич Резник отправил Илье Сельвинскому письмо, в котором сообщал:

«Дорогой Илья!

Ты, вероятно, читал учительский отзыв об “Уляляевщине” в “Правде” от 18.V. Было бы, пожалуй, легше, если бы эта газета к тебе не попала. Будет досадно, если она хоть на день выбьет тебя из рабочей полосы…

…меня, между прочим, стали поклёвывать за часть доклада, посвящённого твоему творчеству.

Пиши “Челюскиниану”!»

Григорий Гаузнер записал в дневнике популярный в ту пору анекдот:

«Рабинович просит телефонный разговор с заграницей.

– Нельзя.

Рабинович: – Ну, два слова можно?

– Нельзя.

Рабинович: – Ну, тогда только одно.

– Ладно. Звоните.

Рабинович: – Варшава?

– Да.

Рабинович: – Караул


Дочь Ильи Оренбурга Ирина, жившая в Москве, где вышла замуж за писателя Бориса Матвеевича Лапина (одного из авторов книги «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина»), в 1936 году подала документы на выезд во Францию. Как она сама потом вспоминала, высокопоставленный энкаведешный чин встретил её весьма радушно:

«– Вы хотите в Париж? Будет вам паспорт, будет валюта, вот, я снимаю трубку и звоню, но при одном условии, что вы будете следить за знакомыми Эренбурга».

Ирина вести слежку отказалась. Её уговаривали полтора часа. Но не уговорили. Во Францию её отпустили. Но валюты не дали.

И только в квартире Бриков всё протекало так же тихо и спокойно, как и раньше.

Аркадий Ваксберг:

«Счастливая жизнь казалась прочно утвердившейся и не внушающей никаких тревог. В стране полным ходом шли аресты, кровавая мельница работала непрерывно, но оцепенение, охватившее всю страну, а тем более круг людей, ей близких, похоже, не казалось Лиле имеющим сколько-нибудь прямое отношение к ней самой…

Лиля часто встречалась с друзьями, в том числе и с Аграновыми: “они немножко похудели, – докладывала она Осипу в очередном письме, – но выглядят хорошо” У “Яни” работы тогда было невпроворот: каждую ночь в Москве забирали не десятки, а сотни людей».

И в то же самое время в Москве начали продавать карамель в шоколаде, которую назвали «Умкой». В небольшом журнальчике, издававшемся ЦК и МК ВКП(б) под названием «В помощь партийной учёбе», 5 мая 1936 года появилась статья про пьесу «Умка белый медведь». В ней говорилось:

«Пьеса ярко показывает борьбу партии и советской власти за подлинное освобождение чукчей».

Но поэт Сельвинский прекрасно понимал, что ни «кара-мель “Умка”», ни «освобождение чукчей» его не спасут, если за ним придут энкаведешники. Видимо, поэтому он стал делать записи на листках настольного календаря (чтобы они сразу бросались в глаза любому, кто подойдёт к его письменному столу). Вот одно из них:


«4 июня четверг

4 день шестидневки

С именем Ленина, с именем Сталина

Нам никакие враги не страшны.

Нашего творчества правда кристальная

Самая мощная сила страны».

17 июня 1936 года в Советский Союз приехал известный французский писатель Андре Жид. Он собирался встретиться с «буревестником революции» Горьким, но эта встреча не состоялась – 18 июня Алексей Максимович скончался.

Бенгт Янгфельдт:

«…его моральный авторитет оставался огромным и служил источником постоянного раздражения Сталина. В 1936 году он умер при невыясненных обстоятельствах, вероятнее всего, не без вмешательства последнего».

Виктор Фрадкин (в книге «Дело Кольцова»):

«Смерть “Буревестника” покрыта тайной, и до сих пор нет полной ясности: то ли он умер из-за болезни, то ли был убит по приказу Сталина».

Через год Генрих Ягода, признавшись во время допроса, что это по его приказу был убит сын Горького Максим Пешков (Ягода называл его Максом), сделал такое признание:

«Ягода. – Я заявляю, что, кроме Макса, тем же путём по моему заданию были умерщвлены В.Р.Менжинский, В.В.Куйбышев и А.М.Горъкий. Я хочу записать, что если в смерти Менжинского виноват только я, то смерть В.В.Куйбышева и А.М.Горького была организована по прямому постановлению объединённого центра правотроцкистской организации, которое (постановление) было мне лично передано членом этого центра А. С.Енукидзе».

Ягода явно говорил то, что от него требовали следователи-дознаватели, обвиняя в терроризме не только троцкистов, но и «правых».

Один профессор литературы, имя которого история не сохранила, сразу после смерти Максима Горького предложил называть его эпоху «максимально горькой».

А Андре Жид, вернувшись во Францию, написал книгу «Возвращение в СССР», в которой задавался вопросом о советских людях:

«Действительно ли это те люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро “Правда”им сообщает, что следует знать, о чём думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу».

Но Илья Сельвинский, видимо, решил этому «общему правилу» не подчиняться, и 21 июня 1936 года написал в письме:

«Я самый настоящий неудачник, и все мои неудачи – лишь обратная сторона моих побед… Не знаю, о чём писать дальше, за что взяться».

В 1936 году оргсекретарь Союза советских писателей Александр Щербаков оставил свой довольно заметный пост и стал вторым секретарём Ленинградского обкома партии. Вполне возможно, что карьерному росту 35-летнего партийного работника помогли родственные связи – первый секретарь Ленинградского обкома партии Андрей Жданов был женат на его родной сестре Зинаиде.

«Триумф» замнаркома

Первый заместитель наркома иностранных дел СССР, ставший замом наркома лесной промышленности Григорий Сокольников очень переживал от того, что так неудачно сложилась его карьера. А тут ещё парижская газета «Последние новости», издававшаяся бывшим министром Временного правительства России Павлом Милюковым, напечатала статью «Сталин и Сокольников», в которой первый изображался дремучим большевиком, а второй представлялся цивилизованным революционером. Сокольников статью прочёл, понял, что вождь ему этого не простит, и впал в депрессию, испытывая беспокойство, близкое к отчаянию.

И вдруг где-то в начале июля 1936 года Сталин неожиданно пригласил его к себе на дачу. Во время обеда вождь предложил тост за своего гостя и сказал, что вместе с ним летом 1917 года он был избран в ЦК партии, что вместе они работали в редакции газеты «Правда», а затем были соратниками во время Гражданской войны. И Сталин с улыбкой добавил:

– Давайте выпьем за прославленного командарма Григория Сокольникова!

Иван Михайлович Гронский, работавший главным редактором журнала «Новый мир» и продолжавший быть убеждённым сталинистом, много лет спустя написал мемуары «Из прошлого», в которых говорится:

«Сталин – гениальный артист. Талант мгновенного перевоплощения был у него поистине шаляпинских масштабов. Вот, например, беседует Сталин с человеком. Ласков, нежен. И улыбка, и глаза – всё искренне. Придраться не к чему. Провожает его до дверей. И уже через несколько секунд уже другое выражение лица. Говорит: “Какая сволочь!” – “Товарищ Сталин, вы же только что другое говорили”. – “Надо было подбодрить, чтобы работал”.

Так же артистически он разыгрывал дружбу с Горьким, на самом деле не доверяя ему. Это была очень тонкая игра. Удивительно: Горький – писатель, “инженер человеческих душ”, казалось бы, сама профессия подразумевает знание человеческого характера, но Сталина, на мой взгляд, Горький так и не смог раскусить».

10 июля газета «Большевистская смена» города Ростова-на-Дону поместила рецензию на пьесу «Умка белый медведь»:

«Пьеса в целом написана с горячностью и любовью к жизни Советского Союза».

В 1936 году на экраны советских кинотеатров вышел новый фильм, и по всей стране зазвучала песня композитора Исаака Дунаевского на слова поэта Василия Лебедева-Кумача:

«Широка страна моя родная,
много в ней лесов полей и рек!
Я другой такой страны не знаю,
где так вольно дышит человек…
Над страной весенний ветер веет,
с каждым днём всё радостнее жить,
и никто на свете не умеет
лучше нас смеяться и любить».

Мог сразу же возникнуть вопрос: как можно петь о том, что «с каждым днём всё радостнее жить», в стране, в которой начались массовые репрессии, и в которой люди исчезали бесследно? Оказалось, что можно, потому что фильм назывался «Цирк», а в цирке и не такое бывает. Впрочем, даже в этой жизнерадостной песне было всё-таки упоминание о том, что иногда в славной стране Советов происходит что-то чрезвычайное:

«Но сурово брови мы насупим,
если враг захочет нас сломать…»

«Враг», хотевший «сломать» советских людей, явно находился среди тех «врагов народа», которых ежедневно разоблачали сотрудники НКВД.

Писатель Борис Пильняк как раз написал роман «Созревание плодов», в котором читателей поджидали неожиданные сюрпризы. Вот один из них:

«Я, например, считаю, что ГПУ существует мне на пользу, чтобы мне удобнее жить. Если мне надо узнать человека, я начинаю безразличный разговор, так, мол, и так, было ГПУ, а теперь уничтожено, теперь НКВД, а раньше было В ЧК. Если человек боится ГПУ, – значит, человек липовый. Я примечал: кто боится, тот садится».

И тут же рядом – уже не ёрничанье, а признание, явно шедшее из глубины души:

«…как они мне все надоели – большевики – весь этот сивый бред, всё это скудоумие! Как меня тошнит от них

Разумеется, эти слова произносил персонаж резко отрицательный. Но слова-то эти произносились!

Многих достаточно информированных советских людей продолжала тогда поражать фантазия наркома внутренних дел. Как пишут биографы Генриха Ягоды, именно в этот момент он распорядился, чтобы смена караулов проходила на виду у публики и к тому же под музыку, как это было принято в царской лейб-гвардии. В Кремле по приказу наркома сформировали новую курсантскую роту, в которую подбирали ребят двухметрового роста и богатырской силы.

Утром 17 июля 1936 года из французского города Брайона были отправлены десятки телеграмм во многие города Испании и испанского Марокко. Все телеграммы содержали одни и те же слова:

«Семнадцатого в семнадцать. Директор».

Это был сигнал к мятежу вооружённых сил против республиканского правительства Испании.

18 июля в 15.15. по мадридскому радио прозвучало сообщение:

«Правительство снова подтверждает, что на всём полуострове полное спокойствие».

Так в Испании началась гражданская война.

А 20 июля 1936 года из Москвы стартовал самолёт АНТ-25, ведомый Валерием Чкаловым (первый пилот), Георгием Байдуковым (второй пилот) при поддержке Александра Белякова (штурман). Крылатая машина взяла курс через Северный Ледовитый океан на Петропавловск-Камчатский. Через 56 часов и 20 минут полёта самолёт приземлился на песчаной косе острова Удд в Охотском море.

Тотчас из Москвы на Дальний Восток отправилась эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков под командованием 29-летнего лётчика Ивана Проскурова. Через 29 часов 47 минут самолёты приземлились в Хабаровске – эскадрилья доставила сюда специалистов и запчасти для ремонта чкаловского самолёта, который был повреждён при посадке. За этот рекордный перелёт нарком обороны Клим Ворошилов наградил лётчика Проскурова золотыми часами.

А поэту Константину Бальмонту, находившемуся в то время во Франции, жилось довольно трудно: литературные гонорары стали мизерными, он едва сводил концы с концами. А когда в 1936 году Бальмонт попал в автокатастрофу, то в письме в Харбин к Всеволоду Владимировичу Обольянинову жаловался не на ушибы, а на испорченный костюм:

«Русскому эмигранту в самом деле приходится размышлять, что ему выгоднее потерять – штаны или ноги, на которые они надеты…»

В СССР о поэте Бальмонте уже давно не вспоминали, считая его (как писали большевистские газеты) «лукавым обманщиком», который «ценою лжи злоупотребил доверием Советской власти», отпустившей его за границу «для изучения революционного творчества народных масс». Но сам Бальмонт любил перечитывать статью С.В.Станицкого о нём, напечатанную 13 июля 1921 года в парижской эмигрантской газете «Последние известия»:

«Убивать парламентариев, расстреливать из пулемётов беззащитных женщин и детей, казнить голодною смертью десятки тысяч ни в чём не повинных людей, – всё это, конечно, по мнению “товарищей-большевиков”, ничто в сравнении с обещанием Бальмонта вернуться в коммунистический эдем Ленина, Бухарина и Троцкого.

Жутко становится при мысли об одной возможности высказывать подобные суждения…

Для заурядного человека уход из советской России равносилен перемене звериных условий существования на человеческие – и только».

Трудно жилось тогда и Дмитрию Мережковскому с Зинаидой Гиппиус, которая в 1933 году написала писателю Александру Валентиновичу Амфитеатрову:

«Мы обнищали до полной невозможности».

Но Мережковский продолжал считать, что…

«…русский вопрос – это всемирный вопрос, и спасение России от большевизма – основная задача и смысл западной цивилизации».

Мережковский был убеждён в том, что «западную цивилизацию» может спасти лишь «крестовый поход против коммунизма», и надеялся сначала на Пилсудского, потом на Гитлера и Муссолини. По инициативе последнего в июне 1936 года Мережковский стал получать от итальянского правительства средства для работы над книгой о Данте. Писатель имел несколько личных встреч с дуче, которого уговаривал начать «священную войну» со страной Советов.

Таинственная папка

Летом 1936 года в НКВД заканчивали следствие по делу «Троцкистско-зиновьевского объединённого центра». Однако привезённый в Москву Лев Каменев ни в чём не желал сознаваться.

А ведь народный комиссар юстиции РСФСР Николай Крыленко, а вслед за ним и многие другие кремлёвские вожди считали высшим доказательством вины обвиняемого его собственное признание. Высказывание советского прокурора Андрея Вышинского вскоре вообще стало крылатым:

«Признание – царица доказательств».

В воспоминаниях бывшего энкаведешника Александра Орлова рассказывается, как на твёрдость Каменева отреагировал начальник контрразведывательно отдела ГУГБ НКВД СССР Лев Григорьевич Миронов (его настоящие имя, отчество и фамилия – Лейб Гиршевич Каган, не был ли он родственником Лили Брик?):

«Миронов доложил Ягоде, что следствие по делу Каменева зашло в тупик, и предложил, чтобы кто-нибудь из членов ЦК вступил в переговоры с Каменевым от имени Политбюро. Ягода воспротивился этому. Ещё не время, заявил он: сначала надо “как следует вымотать Каменева, изломить его дух”».

Но Сталин, тоже внимательно следивший за ходом следствия, однажды спросил у пришедшего с докладом Миронова, как идут дела. Тот ответил, что Каменев ни в чём не желает признаваться. Вождь спросил:

«– Даже под тяжестью не сознаётся

– Под какой тяжестью? – не понял Миронов.

«– А вы знаете, сколько весят наши заводы с машинами, армия с вооружением, весь наш флот? Не говорите мне, что какой-то Розенфельд не сломается под этой тяжестью».

Миронов сразу всё понял. Вернувшись в НКВД, он рассказал Ягоде, как отреагировал на его слова Сталин.

Александр Орлов:

«И пришлю вам в помощь Чертока – обещал Ягода. – Он ему живо рога обломает!..

Черток, молодой человек лет тридцати, представлял собой типичный продукт сталинского воспитания. Невежественный, самодовольный, бессовестный… Мне никогда не приходилось видеть таких наглых глаз, какие были у Чертока. На нижестоящих они глядели с невыразимым презрением. Каменев был для Чертока заурядным беззащитным заключённым, на ком он был волен проявлять свою власть с обычной для него садистской изощрённостью».

Художник-каррикатурист Борис Ефимов в своих воспоминаниях написал не менее точно:

«Леонид Черток. Кто это такой? Вряд ли многие ответят на этот вопрос. Но вот что пишет о нём писатель Анатолий Рыбаков, романы которого, как известно, основаны на достоверных фактах:

“Черток самый страшный следователь в аппарате НКВД, садист и палач, держал арестованного на “конвейере” – по сорок восемь часов без сна и пищи, избивал нещадно, подписывал в его присутствии ордер на арест жены и детей…”»

Александр Орлов:

«Я весь содрогался, – рассказывал мне Миронов, – слыша, что происходит в соседнем кабинете, у Чертока. Он кричал на Каменева: “Да какой из вас большевик! Вы трус, сам Ленин это сказал! В дни Октября вы были штрейкбрехером! После революции метались от одной оппозиции к другой. Что полезного вы сделали для партии? Ничего! Когда настоящие большевики боролись в подполье, вы шлялись по заграничным кафе. Вы просто прихлебатель у партийной кассы и больше никто! Вы должны быть нам благодарны, что вас держат в тюрьме! Если мы вас выпустим, первый встречный комсомолец ухлопает вас на месте! После убийства Кирова на комсомольских собраниях всё время спрашивают: почему Зиновьев и Каменев до сих пор не расстреляны? Вы живёте своим прошлым и воображаете, что вы для нас ещё иконы. Но спросите любого пионера, кто такие Зиновьев и Каменев – и он ответит: враги народа и убийцы Кирова!”

Вот так, по мнению Ягоды, и следовало “изматывать” Каменева и “обламывать ему рога”».

Очень скоро Каменев дал все те «показания», которые от него требовали.

И ещё Сталин предложил чекистам найти бывших офицеров царской охранки, чтобы они уличили «несгибаемых» узников Лубянки в их служении осведомителями в жандармском управлении (этот грех был присущ очень многим революционерам).

Выполняя поручение Сталина, Генрих Ягода вызвал Исаака Вульфовича Штейна, заместителя начальника Секретнополитического отдела НКВД, и приказал ему ознакомиться с архивом охранного отделения царских времён. Об этом впоследствии рассказал всё тот же высокопоставленный энкаведешник Лейб Лазаревич Фельдбин (в отделе кадров НКВД значившийся как Лев Лазаревич Никольский и откликавшийся, когда его называли Александром Михайловичем Орловым).

Забросив все остальные дела, Исаак Штейн углубился в изучение архивных папок.

В воскресенье 26 июля 1936 года был арестован Григорий Сокольников. В тот же день (опросом по телефону) он был исключён из кандидатов в члены ЦК и из партии.

А Илья Сельвинский, продолжая витать в небесах страны «поэтики», записывал на листке настольного календаря:


«27 июля понедельник

3 день шестидневки

Маяковский, открывая поэтике новые пути, катастрофически подорвал все связи с классической поэзией. Творчество его тесно связано с его личностью, поэтому оно существует. Но уже в наследстве выявляется основной его недостаток: нарушение связи с предками. Сейчас задача – выработать более нейтральный, удобный для всех стих, пригодный для повествования и “лирики”».

В тот же день (27 июля) по обвинению в принадлежности к контрреволюционной организации была арестована Людмила Фёдоровна Дитятева, бывшая жена восстановленного в партии троцкиста Георгия Леонидовича Пятакова, работавшего тогда первым заместителем наркома тяжёлой промышленности СССР. Пятаков сразу отправился к секретарю ЦК ВКП(б) Ежову и (как о том сам Ежов написал Сталину) попросил…

«…предоставить… любую форму (по усмотрению ЦК) реабилитации. В частности, от себя вносит предложение разрешить ему (Пятакову) лично расстрелять всех приговорённых к расстрелу по процессу, в том числе и свою бывшую жену».

28 июля 1936 года на острове Удд была построена деревянная взлётно-посадочная полоса, и экипаж Валерия Чкалова стал готовиться к возвращению в Москву.

А Исаак Штейн, которого Генрих Ягода отправил знакомиться с архивом охранного отделения, добрался в это время до особо важных документов, которые принадлежали бывшему вице-директору (заместителю директора) Департамента полиции Сергею Виссарионову.

Действительный статский советник Сергей Евлампиевич Виссарионов занимал эту должность в 1912–1913 годах. И при этом он ещё возглавлял Особый отдел Департамента полиции, осуществлявший надзор над кадрами всех охранных отделений России и курировавший все агентурные расходы своего ведомства.

Знакомясь с документами Виссарионова, Штейн неожиданно обнаружил папку, на которой было написано: «Иосифъ Джугашвили». Штейн обрадовался, подумав: «Вот будет подарок Иосифу Виссарионовичу Сталину!» В папке была даже фотография молодого вождя. И Штейн стал с интересом знакомиться с содержанием папки.

Тем временем Сталин решил, что пора окончательно расправиться с рютинцами. И осуждённого на 10 лет Мартемьяна Рютина, отбывавшего срок в Уральском политизоляторе, неожиданно привезли в Москву и поместили во внутренней тюрьме НКВД. Начались допросы с жестокими пытками. Но Рютин на вопросы следователей не отвечал и «протоколы допросов» не подписывал. Пытался покончить с собой.

29 июля ЦК разослал по партийным организациям ещё одно закрытое письмо, в котором говорилось об опасности, угрожавшей всей стране Советов:

«Сергей Миронович Киров был убит по решению объединённого центра троцкистско-зиновьевского блока…

Объединённый центр троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока своей основной и главной задачей ставил убийство товарищей Сталина, Ворошилова, Кагановича, Кирова, Орджоникидзе, Жданова, Коссиора, Постышева…

Неотъемлемым качеством каждого большевика в настоящих условиях должно быть умение распознавать врага партии, как бы хорошо он ни был замаскирован».

Папка «заговорила»

А у Исаака Штейна, знакомившегося с папкой вице-директора Департамента полиции, настроение вдруг резко изменилось, так как все её документы свидетельствовали о том, что Иосиф Джугашвили (то есть вождь страны Советов Иосиф Сталин) был осведомителем царской охранки. В папке были донесения, выдававшие революционеров, написанные его рукой, были расписки в получении денег за эти предательства, а также докладная записка жандармского полковника Ерёмина с подробным описанием карьеры агента охранного отделения Иосифа Джугашвили по кличке «Рябой».

Поделиться своими впечатлениями со своим московским начальством Штейн остерёгся – ведь Ягода был верным сталинистом. И Исаак Штейн, взяв с собой злополучную папку, помчался в Киев, где жили его друзья со времён ещё Гражданской войны: начальник НКВД Украины Всеволод Балицкий и его заместитель Зиновий Кацнельсон.

2 августа самолёт Чкалова, Байдукова и Белякова взлетел с острова Удд и направился в Хабаровск. Посадки были ещё в Красноярске и Омске.

В это время в Киеве украинский нарком внутренних дел Балицкий и его заместитель Кацнельсон, тщательно проверив документы, которые привёз из Москвы Исаак Штейн, и убедившись в том, что это не фальшивки, показали папку генсеку компартии Украины Станиславу Косиору и командующему войсками Киевского военного округа Ионе Якиру. Те были в ужасе. Якир вместе с папкой тотчас же вылетел в Москву к маршалу Тухачевскому.

А чкаловский АНТ-25 10 августа 1936 года приземлился в Москве.

Встречать лётчиков, совершивших героический перелёт на Дальний Восток, на подмосковный Щёлковский аэродром приехал лично Иосиф Сталин (в сопровождении Клима Ворошилова и Лазаря Кагановича). Весь экипаж был удостоен званий Героев Советского Союза, а Валерию Чкалову передали в личное пользование автомобиль (с шофёром) и самолёт У-2.

Прилетевший в Москву Иона Якир сейчас же встретился с маршалом Михаилом Тухачевским и познакомил его с содержанием папки Департамента полиции. Затем были встречи с командующим Белорусским военным округом Иеронимом Уборевичем, с начальником Политуправления РККА Яном Гамарником, с начальником Управления по начальствующему составу РККА комкором Борисом Фельдманом и другими военачальниками. Все они единодушно говорили, что Сталина необходимо арестовать. Фельдман даже сказал, что вождя следует как можно скорее убить, так как медлить очень опасно. Но Тухачевский и Гамарник с Фельдманом не согласились и предложили устроить манёвры войск в Белоруссии, пригласить туда Сталина, там арестовать его и судить закрытым судом, чтобы не дискредитировать всех достижений страны Советов.

И командармы приступили к подготовке этого чрезвычайного мероприятия.

Но они не учли того, как широко распространились по стране Советов доносчики, поставлявшие свои «сигналы» в НКВД. В Красной армии стукачей тоже было предостаточно. И о том, что среди военачальников возник антисталинский заговор, вскоре стало известно людям из команды Ежова. Тот известил об этом Сталина. Вождь приказал Ягоде произвести аресты.

Отправившегося из Москвы в Ленинград заместителя Михаила Тухачевского Виталия Примакова энкаведешники пытались взять под стражу ещё в вагоне поезда. Но адъютанты Примакова скрутили оперативников и сдали их наряду милиции на ближайшей станции.

Однако намеченного к аресту Примакова это не спасло.

Василий Васильевич Катанян:

«Примакова арестовали на даче под Ленинградом в ночь на 15 августа 1936 года…»

Аркадий Ваксберг:

«Лиля ничего не понимала и не находила сил, чтобы хоть что-нибудь предпринять. Да и что она могла бы? Её опорой были Примаков и Агранов. Примаков уже находился на пути в московскую Лефортовскую тюрьму, пыточные камеры которой позже войдут в десятки мемуарных свидетельств. Агранов сам был одним из шефов того ведомства, которое арестовало Примакова. Он не мог не знать о готовившемся аресте человека, с которым десятки раз сидел за общим дружеским столом… Завсегдатай и друг дома, он вдруг просто исчез, что с полной очевидностью означало только одно: “Забудь про меня!”»

На ещё один любопытный штрих этого «дела» обратил внимание Василий Васильевич Катанян:

«В архиве ЛЮ сохранился акт обыска при аресте, где среди изъятых вещей значится “портсигар жёлтого металла” с надписью “Самому дорогому существу. Николаша”.

Этот дамский портсигар (вовсе не жёлтого металла, а чисто золотой) был подарен Примаковым Лиле Юрьевне, она тогда курила. Советская власть наградила им его за смелые рейды в тыл врага во время гражданской войны.

“Николаша” – это Николай Второй. “Самое дорогое существо” – Матильда Кшесинская. В её особняке во время революции был реквизирован подарок царя (ведь лозунг тех лет – “Грабь награбленное”), а потом советская власть награждала “награбленным” своих героев. Так дважды реквизированный – у Матильды Кшесинской и у Лили Брик – золотой портсигар исчез навсегда в подвалах НКВД».

Узнав об аресте комкора Примакова, «красные командармы» насторожились.

Первое судилище

19 августа 1936 года в Москве в Октябрьском зале Дома Союзов начался первый показательный процесс по делу «Антисоветского объединённого троцкистско-зиновьевского центра» (его потом назовут «процессом 16-ти»), Главными обвиняемыми были Каменев и Зиновьев. То, как проходило это судилище, ошеломило мировую общественность. Большевистские лидеры (и в первую очередь Каменев и Зиновьев) дружно признавались в своих преступлениях (в шпионаже, диверсиях и убийствах).

Вальтер Кривицкий:

«Я знаю, что Каменев и Зиновьев, ближайшие соратники Ленина, имели встречи со Сталиным за несколько месяцев до того, как началось разбирательство… Зиновьев руководствовался двумя мотивами, согласившись на признание: “Прежде всего, невозможно было выскользнуть из железных тисков Сталина. Во-вторых, он надеялся спасти свою семью от преследований”.

Каменев также опасался репрессий в отношении жены и троих детей, о чём свидетельствует его заявление на суде. У Сталина существовала установленная практика наказания семьи человека, обвиняемого в политическом преступлении».

21 августа в газете «Правда» среди статей, которые всячески проклинали подсудимых, была и заметка, подписанная шестнадцатью известными писателями: Константином Фединым, Всеволодом Вишневским, Владимиром Киршоном, Борисом Пастернаком, Леонидом Леоновым, Лидией Сейфуллиной и другими. Заметка называлась «Стереть с лица земли!»

В тот же день состоялось собрание московских писателей, на котором поэту Илье Сельвинскому было поручено сочинить резолюцию. Он сочинил её и сам же зачитал, призывая разоблачать не только «левых», но и «правых»:

«Мы просим привлечь к суду бывших вождей правых. Никакой пощады провокаторам, бандитам и убийцам! Раздавить гадину

«Гадиной» на Руси издавна называли ядовитую змею. Сельвинский наверняка был знаком с поэмой грузинского стихотворца Важи Пшавелы «Гвелис Мчамели» («Поедающий змей»), которую в 1934 году перевёл на русский язык Борис Пастернак. В произведениях Важи Пшавелы часто встречались признания в том, что ему выпало жить в «непривлекательное» время, которое совсем не подходило для «горного орла» (прозвище Пшавелы). Советские читатели этого, конечно, не знали, а Грузию для них представлял тогда один человек – Иосиф Сталин. Но Сельвинский, надо полагать, с ядовитыми гадами разобрался и намекнул на предложенное Пастернаком «змеиное» название поэмы («Змееед») для усиления негодующего тона писательского заявления.

Зачитанную им резолюцию писатели приняли единогласно. А затем направили послание наркому внутренних дел Генриху Ягоде:

«Советские писатели шлют НКВД – грозному мечу пролетарской диктатуры – пламенный привет! Мы гордимся Вами, вашей верной и самоотверженной работой, без промаха разящей врага.

Мы обращаемся с требованием к суду во имя блага человечества применить к врагам народа высшую меру наказания.

Федин, Павленко, Вишневский, Киршон, Пастернак, Сейфуллина».

В книге французского писателя Андре Жида «Возвращение из СССР» сказано:

«В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение… Отсюда странное поведение, которое тебя, иностранца, иногда удивляет, отсюда способность находить радости, которые удивляют тебя ещё больше. Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, – они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими – но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными – но выбрать не из чего. Поскольку сравнивать совершенно не с чем – разве что с проклятым прошлым, – ты с радостью берёшь то, что тебе дают».

23 августа был арестован (в который уже раз) бывший народный комиссар труда и бывший кандидат в члены политбюро Николай Александрович Угланов.

А на «процессе 16-ти» многие признания подсудимых вступали в противоречие с известными фактами.

Вальтер Кривицкий:

«Например, некоторые из тех, кто сознались в участии в заговоре с целью убийства Кирова, находились в одиночном заключении на протяжении нескольких лет, предшествовавших убийству.

Каким образом были получены эти признания? Ничто в такой степени не озадачивало Запад, как этот вопрос. Ошеломлённый мир наблюдал, как создатели Советского государства бичевали себя за преступления, которые не могли совершить и которые были очевидной, фантастической ложью… Однако этот факт никогда не был загадкой для тех из нас, кто работал внутри аппарата Сталина».

В качестве доказательства Вальтер Кривицкий привёл слова следователя Игоря Кедрова, начальника третьего отдела ГУГБ НКВД:

«– Вы не знаете, что можно сделать из человека, когда он у нас в кулаке. Здесь мы имеем дело со всякими, даже с самыми бесстрашными. Однако мы ломаем их и делаем из них то, что хотим!»

Пока подсудимые «процесса 16-ти» признавались и каялись, в застенках НКВД следственная работа не прекращалась.

Новые жертвы

Аркадий Ваксберг:

«Из Примакова тем временем выбивали – не в переносном, а в буквальном смысле слова – “признание”: он должен был подтвердить, что стоит во главе военного заговора (или, по крайней мере, активно участвует в нём) для свержения Сталина и прихода к власти “наймита германских фашистов” Льва Троцкого…

Примаков стойко выдерживал пытки и никаких признаний не дал. Он несколько раз писал Сталину, доказывая свою невиновность и разоблачая своих истязателей: “Я не троцкист и не контрреволюционер, я преданный боец и буду счастлив, если мне дадут возможность на деле работой доказать это”. Все его письма позже нашлись в личном сталинском архиве. Ни одного ответа на них не последовало».

А вот как Аркадий Ваксберг описал реакцию Лили Брик на арест Примакова:

«Свыше сорока лет спустя она призналась Жану Марсенаку, опубликовавшему её рассказ в „Юманите“: „Яне могу простить самой себе, что были моменты, когда я готова была поверить в виновность Примакова“. Она сочла, что заговор, вероятно, всё-таки был, а мучало Лилю больше всего то, что Примаков это скрыл от неё. Как бы она поступила, если бы заговор действительно был, и если бы он раскрыл перед ней эту страшную тайну? Вряд ли она могла бы доверить кому-либо, кроме себя, ответ на этот вопрос».

Василий Васильевич Катанян:

«Лиля Юрьевна как-то сказала: ужасно то, что я одно время верила, что заговор действительно был, что была какая-то высокая интрига и Виталий к этому причастен. Ведь я постоянно слышала “Этот безграмотный Ворошилов” или “Этот дурак Будённый ничего не понимает!” До меня доходили разговоры о Сталине и Кирове, о том, насколько Киров выше, и я подумала, вдруг и вправду что-то затевается, но в разговор не вмешивалась. Я была в обиде на Виталия, что он скрыл это от меня – ведь никто из моих мужчин ничего от меня никогда не скрывал. И я часто потом плакала, что была несправедлива и могла его в чём-то подозревать».

Не проговорилась ли здесь Лили Брик? Ведь если «никто» из её «мужнин ничего» от неё «никогда не скрывал», то и она, надо полагать, выкладывала всё, что знала, одному из своих «мужчин» – Якову Агранову.

«Признания» выбивали тогда и из Григория Сокольникова. Несмотря на чудовищные пытки, он держался около месяца. Но когда ему сказали, что такая же судьба грозит и его семье, он начал «признаваться».

Тем временем на «процессе 16-ти» Каменев и Зиновьев стали давать показания о причастности к контрреволюционной деятельности Бухарина, Рыкова и Томского. Прокурор Андрей Вышинский тут же заявил, что в отношении этих лиц уже началось расследование. Прочитав 22 августа об этом в газетах, находившийся на даче в подмосковном посёлке Болшево Михаил Павлович Томский (Ефремов), бывший член политбюро, ставший председателем Всесоюзного объединения химической промышленности, тут же застрелился. В предсмертном письме, адресованном Сталину, он написал:

«Если ты хочешь знать, кто те люди, которые толкали меня на путь правой оппозиции в мае 1928 г. – спроси мою жену лично, только тогда она их назовёт».

Сталин послал к жене Томского Ежова, и тот узнал, что Томский имел в виду Ягоду.

А «процесс 16-ти» тем временем продолжался.

В текст обвинительного заключения Сталин и Каганович вносили поправки и добавления. Сталин, в частности, написал, что Киров был убит «по прямому указанию Г.Зиновьева и Л.Троцкого».

И хотя никаких существенных документальных доказательств причастности обвиняемых к предъявленным им обвинениям суду предъявлено не было, все 16 членов «Антисоветского объединённого троцкистско-зиновьевско-го центра» 24 августа 1936 года были приговорены к расстрелу.

Приговорённые тотчас же подали прошение о помиловании.

А московских писателей на следующий день вновь собрали на заседание, на котором драматург Владимир Киршон пожалел о том, что…

«…не мы, а ГПУ арестовали писателя Эрдмана… Нам нужно врагов наших разоблачать и беспощадно уничтожать

На том же собрании нашлись и такие, кто предлагал себя в качестве палачей-расстрельщиков. Драматург Александр Афиногенов заявил с трибуны:

«Этот факт физического уничтожения есть факт величайшего человеческого гуманизма. Расстрелять мерзавцев – это честь».

Поэт Владимир Луговской поднялся на трибуну вслед за Афиногеновым и сказал:

«Я бы не хотел иметь эту честь. Но давайте ловить, а расстрелять уж сумеют

Писатели единогласно приняли резолюцию, которая заканчивалась словами:

«Да здравствует Сталин! Смерть всем, кто посягнёт на его жизнь!»

26 августа газеты объявили, что Советское правительство «отклонило апелляцию о помиловании со стороны осуждённых», и что «приговор приведён в исполнение».

Расстрел производился ночью в здании Военной коллегии Верховного суда СССР. Александр Орлов написал в воспоминаниях, что при приведении приговора в исполнение присутствовали Генрих Ягода, Николай Ежов и Карл Паукер (начальник охраны Сталина). Перед казнью Зиновьев униженно молил о пощаде, целовал сапоги своим палачам, а затем от страха вообще не мог идти. На это тотчас отреагировал Каменев, сказавший:

«– Перестаньте, Григорий! Умрём достойно

«Литературная газета» ещё 5 августа поместила стихотворение Александра Безыменского, в котором поэт с гордостью заявлял:

«Каждая пуля в Чека – моя,
каждую жертву и я убил!»

Сразу вспоминаются, как этого стихотворца охарактеризовал Илья Сельвинский:

«Для того чтобы стать Безыменским, надо быть верным революции, Для того, чтобы стать Маяковским, надо быть Маяковским».

Англо-американский историк и писатель Роберт Конквест в своей книге «Большой террор» описал эпизод, произошедший в декабре 1936 года. В нём главную роль исполнял начальник первого отдела ГУГБ НКВД Карл Паукер:

«Сталин дал торжественный обед для узкого круга руководителей НКВД в связи с годовщиной основания органов безопасности… Когда все основательно упились, Паукер на потеху Сталину стал изображать, как вёл себя Зиновьев, когда его тащили на казнь. Два офицера НКВД исполняли роль надзирателей, а Паукер играл Зиновьева. Он упирался, повисал на руках у офицеров, стонал и гримасничал, затем упал на колени и, хватая офицеров за сапоги, выкрикивал: “Ради Бога, товарищи, позовите Иосифа Виссарионовича!” Сталин громко хохотал».

Одним из «офицеров НКВД», исполнявшим «роль надзирателя», наверняка был Захар Ильич Волович, один из ближайших друзей Маяковского, ставший заместителем Паукера.

Андре Жид в книге «Возвращение из СССР» писал о той обстановке, которая сложилась в стране из-за развернувшихся репрессий:

«Результат – тотальная подозрительность… Подумайте только: людей арестовывают за разговоры десятилетней давности!..

Лучший способ уберечься от доноса – донести самому… Доносительство возведено в ранг гражданской добродетели. К нему приобщаются с самого раннего возраста, ребёнок, который “сообщает”, поощряется… Вознаграждение за донос – одно из средств ведения следствия в ГПУ».

Осенью того же года в НКВД поступил очередной донос. Написавший его «сексот» (явно близкий знакомый писателя Исаака Бабеля) сообщал о том, что говорил Бабель в Одессе «кинорежиссёру Эйзенштейну» о «врагах народа» Каменеве и Зиновьеве:

«– Мне очень жаль расстрелянных потому, что это были настоящие люди. Каменев, например, после Белинского – самый блестящий знаток русского языка и литературы.

Я считаю, что это не борьба контрреволюционеров, а борьба со Сталиным на основе личных отношений.

Представляете ли вы себе, что делается в Европе, и как теперь к нам будут относиться. Мне известно, что Гитлер после расстрела Каменева, Зиновьева и др. заявил: “Теперь я расстреляю Тельмана”».

Надо полагать, Сталин надеялся, что «процесс 16-ти», завершившийся расстрелом всех подсудимых, сильно напугает оппозиционеров (как «левых», так и «правых»), и они утихомирятся. Однако Ежов, державший НКВД под неусыпным контролем, поставлял вождю сведения, утверждавшие, что ряды заговорщиков, готовых на все тяжкие, ширятся. Поэтому аресты среди командующего состава Красной армии продолжались.

В августе 1936 года в Москву отозвали военного атташе СССР в Великобритании комкора Витовта Путну. Успел ли он заглянуть в жандармскую папку и узнать, что Иосиф Сталин был осведомителем охранки, неизвестно. Но 20 августа Путну арестовали.

Глава вторая
ТЕРРОР НАРАСТАЕТ

Смена наркома

7 сентября 1936 года газета «Вечерняя Москва» поместила статью о самом посещаемом тогда спектале Театра Революции:

«“Умка белый медведь” наглядно показывает, как проникает цивилизация в культурно отсталые районы Советского Союза».

А поэта-лефовца Бориса Кушнера, отбывавшего наказание в Верхнеуральской тюрьме особого назначения, 4 сентября вдруг посадили в тюремный вагон и повезли в Москву – на новое разбирательство.

15 сентября 1936 года на киноэкраны Советского Союза вышел фильм «Дети капитана Гранта», в котором звучала песня композитора Исаака Дунаевского на слова поэта Василия Лебедева-Кумача. И по всей стране начали разноситься песенные строки:

«Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоёт.
Кто весел – тот смеётся,
Кто хочет – тот добьётся,
Кто ищет – тот всегда найдёт!»

К кому обращались авторы песни? К энкаведешникам? Ведь это они «искали» и всегда «находили» врагов, это они «добивались» признаний от задержанных и весело «смеялись», когда эти «признания» получали.

В день выхода на экраны страны этого фильма (15 сентября) был арестован поэт и прозаик Константин Аристархович Большаков – тот самый, что ещё в царское время был активным футуристом и выступал с чтением стихов вместе с Владимиром Маяковским.

А газета «Советское искусство» неожиданно обрушилась на пьесы Ильи Сельвинского «Теория вузовки Лютце» и «Пао-Пао», написав:

«Обе пьесы беспомощны в театральном отношении и никчёмны в идейном. Поэтому они и не идут…

Сельвинский отрицает принципы социалистического реализма в поэзии…

Теперь Сельвинский козыряет “Умкой”».

На эту критическую статью Илья Сельвинский особого внимания не обратил – ведь он уже завершил поэму, которую назвал «Челюскинианой», и в которой были звонкие строки о вождях:

«Есть вожди – куртизанки народа,
Пустые бубенчики прихотей масс.
Есть вожди из лицея Нерона,
Обердиктаторы туш и мяс.
Но есть вожди – диалектики власти,
Всем рыданьям раскрывши грудь,
Они возбуждают грёзы о счастье,
Ищут для них подходящий путь…
Тогда их нервы протянуты сталью,
Тогда их росчерк свищет, как бич!
Таким вождём был Владимир Ильич.
Таков товарищ Сталин!»

А Генрих Ягода в тот момент продолжал наслаждаться доставшейся ему властью.

Александр Орлов:

«Ягода не только не предвидел, что произойдёт с ним в ближайшее время, напротив, он никогда не чувствовал себя так уверенно, как тогда, летом 1936 года… Не знаю, как себя чувствовали в подобных ситуациях старые лисы Фуше и Макиавелли. Предвидели ли они грозу, которая сгущалась над их головами, чтобы смести их через немногие месяцы? Зато мне хорошо известно, что Ягода, встречавшийся со Сталиным каждый день, не мог прочесть в его глазах ничего такого, что давало бы основание для тревоги».

В сентябре 1936 года уже не было каждодневных встреч Ягоды со Сталиным, потому что вождь столицу покинул. Но подслушивание правительственных разговоров, организованное наркомом внутренних дел, продолжалось. Через полгода Ягода скажет:

«Ягода. – Я помню, в частности, что в сентябре 1936 года Волович подслушивал разговор между Сталиным, находившимся в Сочи, и Ежовым. Волович мне доложил об этом разговоре, сообщил, что Сталин вызывает Ежова к себе в Сочи».

Тщательно взвесив все факты, которые поставляла ему команда Ежова, отдыхавший у Чёрного моря вождь, видимо, решил, что после того как он «убрал» Зиновьева и его сторонников, надо убрать и тех, кто убирал зиновьевцев. И 26 сентября находившиеся в Сочи Сталин и Жданов отправили в Москву шифротелеграмму:

«ПК ВКП(б). Тт. Кагановичу, Молотову и другим членам политбюро ПК. Первая. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение тов. Ежова на пост наркомвнудел. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока ОГПУ, опоздав в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство представителей НКВД… Замом Ежова в наркомвнуделе можно оставить Агранова… Что касается КПК, то Ежова можно оставить по совместительству… Ежов согласен с нашими предложениями… Само собой понятно, что Ежов остаётся серетарём ПК».

В тот же день 44-летнего Генриха Ягоду сняли с поста наркома НКВД и назначили наркомом связи. Вместо него был поставлен 41-летний Николай Иванович Ежов, оставшийся секретарём ?,? и главой Комиссии партийного контроля (КПК). Образование у нового наркома было «незаконченное низшее».

Вальтер Кривицкий:

«Когда он занял кресло Ягоды, он взял с собой сотни две своих надёжных “ребят” из числа личного сталинского ОГПУ».

В НКВД наступила новая («ежовская») пора.

Генрих Ягода был потрясён случившимся. И не только потому, что должность наркома связи говорила о полном крахе его головокружительной карьеры. Настораживало то, что ему предстояло прийти на смену Алексею Рыкову, бывшему главе Советского правительства, чьё имя упоминалось на недавнем процессе Каменева и Зиновьева. Это было страшным предзнаменованием. К тому же лишение Ягоды высокого поста лишало его и престижнейшей кремлёвской квартиры – ему сразу заявили, что её необходимо срочно освободить. И дачу тоже.

Через полгода, давая показания на допросе, Ягода сказал и о том, какое мщение он готовил своему преемнику:

«Ягода. – Я вёл подготовку убийства Ежова по двум линиям. Я дал задание Воловичу подготовить террористический акт, и такое же задание я дал Иванову Лаврентию.

Воловичу я дал задание в последних числах сентября 1936 года перед отъездом моим в отпуск. Разговор у нас произошёл в моём служебном кабинете в НКВД в тот день, когда Волович, по моему распоряжению, снимал у меня подслушивающую аппаратуру у телефонов. Я сказал Воловичу: “Подумайте о возможности убрать Ежова…” Он ответил, что займётся этим».

А «Лаврентий Иванов» предложил Ягоде свой способ устранения Ежова:

«Он сказал, что у него имеется такой яд, очень удобный для отравления кабинета, так как запаха не имеет, действует медленно, но смертельно, не оставляя следов отравления».

27 сентября 1936 года, завершая эпилог «Челюскинианы», Сельвинский написал:

«Куда мне деться со своею лирой,
С умом и сердцем? С памятью седой?
Увы, не до меня сегодня миру:
Мы старомодны с нашей красотой.
Пиши хоть ямбом, в рифму ли, без рифмы,
Свети глазами прозреванью чувств —
Но что нас ждёт? Увидим только взрыв мы,
Твоим восторгам и мученьям чужд.
На кой же чёрт стихи, когда их сила
Не в состоянье отвратить войны?»

Но через полторы недели, готовясь к выступлению на писательском собрании, которое должно было поддержать новые кадровые назначения в Союзе писателей, Илья Сельвинский записал на листке настольного календаря совсем другие слова:

«7 октября среда

1 день шестидневки

Тезисы:

1) о вредительстве и диверсантах в литературе

2) вербовка шпионов».

Сельвинский всерьёз принялся искать «вредителей» и «диверсантов» в среде писателей, называя их «мокротниками пера».

«Искренность» и «самоубийства»

В Испании гражданская война продолжалась. Советский Союз принялся активно помогать республиканцам. Но делал это, не афишируя свою помощь. Так, специальной группе особого назначения, руководимой Яковом Серебрянским (СГОНу НКВД СССР), был дан секретный приказ обеспечить Испанию авиационной техникой. И в сентябре СГОН приобрёл у одной французской фирмы двенадцать новеньких военных самолётов (якобы для какой-то нейтральной страны) и доставил их в испанскую Барселону. Вспыхнул крупный международный скандал. Но самолёты-то были доставлены!

На них предстояло летать и советским лётчикам: 29-летнему старшему лейтенанту Ивану Иосифовичу Проскурову, который возглавил 1-ю интернациональную бомбардировочную эскадрилью «Испания», и 25-летнему Павлу Васильевичу Рычагову, который вместе со своим отрядом тоже был отправлен воевать в Испанию. 34-летний советский пилот Яков Владимирович Смушкевич стал старшим военным советником по авиации республиканского правительства (испанцы называли его «генерал Дуглас»),

А в Москве новый нарком внутренних дел Николай Ежов стал стремительно избавляться от людей Ягоды, расставляя на ответственные посты в НКВД членов своей команды, а прежние кадры безжалостно увольняя и даже возбуждая против них «дела». Новые люди допрашивали Виталия Примакова и Витовта Путну. 23 октября 1936 года был вновь арестован уже отрёкшийся от троцкизма журналист Лев Сосновский. Ему предъявили обвинение во вредительстве и в участии в антисоветской троцкистско-террористической организации.

Майору госбезопасности Исааку Вульфовичу Штейну (тому, что обнаружил и предал гласности папку «Иосифъ Джугашвили», свидетельствовавшую о сотрудничестве Сталина с царской охранкой) стало ясно, что очень скоро Примаков начнёт давать «признания», и люди Ежова возьмутся за него. 28 октября в своём служебном кабинете Штейн застрелился.

В ноябре в Союз советских писателей поступило письмо из Воронежа, где отбывал ссылку Осип Мандельштам. Он писал:

«Нет имени тому, что происходит со мной. Я буквально физически погибаю. Становлюсь инвалидом. Очень ослабел. Избавьте меня от бродяжничества, избавьте от неприкрытого нищенства

В судьбу ссыльного поэта руководители Союза писателей вмешаться не рискнули.

23 ноября газета «Советское искусство» опубликовала критическую рецензию на спектакль Московского театра Революции:

«Пьеса Ильи Сельвинского “Умка белый медведь” вещь политически неверная».

А в самом начале декабря члены и кандидаты в члены ?,? ВКП(б) получили листки с оповещением:

«Политбюро ЦК ВКП(б) постановило созвать пленум ЦК ВКП(б) 4 декабря в 16 часов в Свердловском зале Кремля. Порядок дня: 1. Рассмотрение окончательного текста

Конституции СССР. 2. Доклад т. Ежова об антисоветских троцкистских и правых организациях».

Аркадий Ваксберг:

«Зимой, накануне пленума ЦК, где должна была решиться демократическим путём уже предопределённая Сталиным судьба Бухарина и Рыкова, истерзанного и кое-как залатанного Примакова привезли на заседание политбюро. Собрался весь верховный синклит, в том числе и те, кого уже дожидались свои палачи. Примаков продолжал стоять на своём, не желал смириться с уже неизбежным, и Сталин бросил ему в лицо: “Трус!” Вероятно, он хорошо знал психологию этих людей, фанатично приверженных так называемой партийной дисциплине и советской воинской чести».

Галина Серебрякова, жена арестованного Григория Сокольникова, потом вспоминала, что её мать вызвали на Лубянку и заставили написать письмо Сокольникову, в котором сообщить, что с его женой и дочерью всё в порядке (хотя Серебрякова тоже была арестована). Поверивший письму тёщи Сокольников продолжил давать «показания».

4 декабря пленум ЦК начал свою работу. По первому вопросу доклад сделал Сталин. Его выступление было очень коротким – у всех собравшихся на руках был текст Конституции, написанной Николаем Бухариным. Поправка была внесена только одна, и внёс её сам Сталин.

Затем перешли ко второму вопросу, предоставив слово наркому внутренних дел Николаю Ежову. Его доклад оповещал присутствовавших о том, что согласно показаниям арестованных (бывшего первого заместителя наркома тяжёлой промышленности СССР Георгия Пятакова, бывшего заместителя наркома иностранных дел, а затем заместителя наркома лесной промышленности СССР Григория Сокольникова, бывшего заведующего иностранным отделом газеты «Известия» Карла Радека, бывшего журналиста «Известий» Льва Сосновского и бывшего начальника Центрального управления шоссейных дорог и автотранспорта Леонида Серебрякова) лидеры «правых» Бухарин и Рыков знали и одобряли подготовку террористических актов против Сталина, Кагановича и других кремлёвских вождей.

Рыков и Бухарин в своих выступлениях с возмущением заявили о чудовищности выдвинутых против них обвинений. Им ответил сам генеральный секретарь (подняв в своей речи и тему многочисленных самоубийств, возникших в ту пору):

«Сталин. – Я хотел два слова сказать, что Бухарин совершенно не понял, что тут происходит. Не понял. Пне понимает, в каком положении он оказался, и для чего на пленуме поставили вопрос. Не понимает этого совершенно. Он бьёт на искренность, требует доверия. Ну, хорошо, поговорим об искренности и о доверии…

Когда Сосновский подал заявление о том, что он отрекается от своих ошибок, обосновал это, и обосновал неплохо с точки зрения марксистской, мы поверили и действительно сказали Бухарину: “Ты его хочешь взять в «Известия», хорошо, он пишет неплохо, возьми, посмотрим, что выйдет”. Ошиблись. Верь после этого в искренность людей! У нас получился вывод: нельзя бывшим оппозиционерам верить на слово. (Оживление в зале.)

Голоса с мест. – Правильно, правильно!

Сталин. – Нельзя быть наивным, а Ильич учил, что быть в политике наивным, значит быть преступником. Не хотим мы быть преступниками. Поэтому у нас получился вывод: нельзя на слово верить ни одному бывшему оппозиционеру…

И события последних двух лет это с очевидностью показали, потому что доказано на деле, что искренность – это относительное понятие. А что касается доверия к бывшим оппозиционерам, то мы оказывали им столько доверия… (Шум в зале.)

Голоса с мест. – Правильно!

Сталин. – Сечь надо нас за тот максимум доверия, за то безбрежное доверие, которое мы им оказывали…

Более того, бывшие оппозиционеры пошли на ещё более тяжкий шаг для того, чтобы сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны и ещё раз демонстрировать свою искренность – люди стали заниматься самоубийствами. Ведь это тоже средство воздействия на партию. Ломинадзе кончил самоубийством, он хотел этим сказать, что он прав, зря его допрашивают и зря его подвергают подозрению. А что оказалось? Оказалось, что он в блоке с этими людьми. Поэтому он и убился, чтобы замести следы.

Так это политическое убийство – средство бывших оппозиционеров, врагов партии сбить партию, сорвать её бдительность, последний раз перед смертью обмануть её путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение…

Томский. Я бы вам посоветовал, товарищ Бухарин, подумать, почему Томский пошёл на самоубийство и оставил письмо – “чист”. А ведь тебе видно, что он далеко был не чист. Собственно говоря, если я чист, я – мужчина, человек, а не тряпка, я уж не говорю, что я – коммунист, то я буду на весь свет кричать, что я прав. Чтобы я убился – никогда! А тут не всё чисто.

Голоса с мест. – Правильно!

Сталин. – Человек пошёл на убийство потому, что он боялся, что всё откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветского позора… Вот вам одно из самых последних острых и самых лёгких средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию, обмануть партию. Вот вам, товарищ Бухарин, подоплёка последних самоубийств. И вы, товарищ Бухарин, хотите, чтобы мы вам на слово верили?

Бухарин. – Нет, я не хочу.

Сталин. – Никогда, ни в коем случае.

Бухарин. – Нет, не хочу.

Сталин. – А если вы этого не хотите, то не возмущайтесь, что мы этот вопрос поставили на пленуме ПК. Возможно, что вы правы. Вам тяжело, но после всех этих фактов, о которых я рассказывал, а их очень много, мы должны разобраться. Мы ничего, кроме правды, не хотим. Никому не дадим погибнуть ни от кого. Мы хотим доискаться всей правды объективно, честно, мужественно. И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством.

Голоса с мест. – Правильно! (Продолжительные аплодисменты.)»

Сталина поддержал и кандидат в члены политбюро нарком земледелия СССР Роберт Индрикович Эйхе, в своём выступлении заявивший:

«Эйхе. – Факты, вскрытые следствием, обнаружили звериное лицо троцкистов перед всем миром… Вот, товарищ Сталин, отправляли в ссылку несколько отдельных эшелонов троцкистов, – я ничего более гнусного не слыхал, чем то, что говорили отправляемые на Колыму троцкисты. Они кричали красноармейцам: “Японцы и фашисты будут вас резать, а мы будем им помогать”. Для какого чёрта, товарищи, отправлять таких людей в ссылку? Их нужно расстреливать. Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко».

5 декабря на VIII Чрезвычайном съезде Советов Сталин сделал доклад о Конституции Советского Союза. Его речь транслировалась по радио на всю страну. Конституция была принята. 6 декабря её текст был опубликован в газете «Известия».

Вальтер Кривицкий:

«Уже когда великая чистка шла полным ходом, терроризируя все слои общества, Сталин даровал своим гражданам “самую демократическую конституцию” в мире, которая хотя и существовала только на бумаге и открыто гарантировала всевластие партии, построенной по фашистскому образцу, однако рассматривалась либералами за рубежом если не как великое достижение, то, во всяком случае, как “значительное устремление”».

Как бы там ни было, а новую конституцию в стране Советов сразу начали называть «сталинской». Что же касается нападок на Рыкова и Бухарина, то складывается впечатление, что «правых» пока ещё старались сильно припугнуть.

Предновогодние проблемы

7 декабря 1936 года в 10 часов утра Николай Бухарин написал письмо, адресованное Сталину, членам и кандидатам ЦК ВКП(б). В нём была изложена «аргументация» всего того, в чём обвиняли «правых». Заканчивалось письмо так:

«Пишу это всё не для полемики. Мне не до полемики, ибо трагичность моего положения ощущаю во всей полноте только я, знающий до конца свою абсолютную невиновность и, тем не менее, поставленный под удар меча. Нельзя ли поэтому просить пленум ограничиться дерективой о дальнейшем партийном (не официальном, т. е. без аннуулирования заявления прокуратуры) разборе дела, для того, чтобы принять партийные оргвыводы после тщательного анализа фактов, а не на основе одной политической интуиции? Об этом я и прошу пленум ЦК.

Н.Бухарин».

Вечером того же дня пленум продолжил свою работу. Заседание началось не в 15 часов дня, как было объявлено ранее, а в 19 вечера. И продолжалось оно недолго.

«Молотов. – Разрешите объявить заседание пленума открытым. Слово для сообщения имеет товарищ Сталин.

Сталин. – Члены политбюро поручили мне сделать сообщение по делу Бухарина и Рыкова. Перерыв между заседаниями мы – члены политбюро – использовали для того, чтобы присутствовать на очной ставке Бухарина и Рыкова с теми людьми, которые их оговорили. Успели устроить очную ставку с тремя арестованными: Куликовым, известным нам из Московской организации, Сосновским, известным оппозиционером, и Пятаковым…

У нас, у членов политбюро, во время очной ставки присутствовали: я, Ворошилов, Молотов, Каганович, Андреев, Орджоникидзе, Жданов…

Голос с места. – Микоян.

Сталин. – Микоян. И у нас получилось впечатление такое: считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и очную ставку и отложить дело решением до следующего пленума ЦК.

Молотов. – Товарищи, есть желающие высказаться по поводу предложения товарища Сталина?

Петровский. – Принять.

Молотов. – Нет возражений? Тогда разрешите голосовать вопрос о том, чтобы обсуждение вопроса на настоящем пленуме считать законченным и пленум считать закрытым.

Петровский. – Заготовленные речи – отложить.

Молотов. – И построить в соответствии с теми данными, которые будут обнаружены.

Сталин. – О пленуме в газетах не объявлять.

Голос с места. – Рассказывать можно?

Сталин. – Как людей свяжешь? У кого какой язык. (Общий смех.)

Молотов. – Разрешите считать предложение принятым. Заседание пленума объявляю закрытым».

Постановление пленума гласило:

«Принять предложение т. Сталина: считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело до следующего пленума ЦК».

А на листках настольного календаря Ильи Сельвинского появилась такая запись:


«12 декабря суббота

6 день шестидневки

Главлит запретил “Пао-Пао”…»


15 декабря 1936 года Николай Бухарин написал ещё одно письмо:


«Тов. И.В. Сталину.

Членам ПБ ЦКВКП(б).

Дорогие товарищи!

Сегодня в “Правде” появилась отрицательная статья, в коей бывшие лидеры правой оппозиции (а следовательно, очевидно, и я, Бухарин) обвиняются в том, что они шли рука об руку с троцкистами и диверсантами, гестапо и т. д.

Сим я ещё раз заявляю:

Ни словом, ни делом, ни помышлением я не имел и не имею ничего общего ни с какими террористами каких бы то ни было мастей. Я считаю чудовищным даже намёк на такое обвинение. Все последние годы я верой и правдой служил партии.

При всех и всяких обстоятельствах, везде и всюду, я буду настаивать на своей полной и абсолютной невиновности, сколько бы клеветников ни выступало против меня со своими клеветническими показаниями и как бы они ни прикрывали эту клевету “благородными” побуждениями.

С комм<унистическим> прив<етом>.

Н.Бухарин».


На этом письме Сталин написал главному редактору «Правды»:

«Тов. Мехлису. Вопрос о бывших правых (Рыков, Бухарин) отложен до следующего Пленума ЦК. Следовательно, надо прекратить ругань по адресу Бухарина (и Рыкова) до решения вопроса. Не требуется большого ума, чтобы понять эту элементарную истину. И.Сталин».

А минская газета «Звезда» 17 декабря, вспомнив про поэму о Сталине, которую Илья Сельвинский прочёл в феврале на писательском пленуме, привела слова поэта:

«Два года назад на I съезде колхозников-ударников я впервые увидел товарища Сталина. Я оказался в плену простоты и гениальности этого человека, оригинальности и человечности его отношения к людям. Вот тогда я и решил написать поэму о Сталине…

Над этой поэмой я работал более 2 годов».

И «Звезда» делала вывод:

«Поэт, чья повседневная работа не связана с героическим Советским народом, не смог бы дать сколько-нибудь сравнимый образ Сталина».

А в настольном календаре самого Ильи Сельвинского, начавшего переделывать (исправлять) запрещённую пьесу «Пао-Пао», появилась запись:

«19 декабря суббота

1 день шестидневки

Не бывать бы счастью, да Главлит помог: “Пао” получается на зло Ингулову – на большой. “Ура!”»

Сергей Борисович Ингулов тогда возглавлял Главлит. При нём по библиотекам и учреждениям стали рассылать списки книг, подлежащих изъятию и уничтожению.

В это время с многочисленных эстрад под оглушительные аплодисменты зрителей читалось стихотворение Владимира Маяковского «Столп», в котором очень злободневно звучали строки:

«Мы всех зовём, / чтоб в лоб, / а не пятясь,
критика / дрянь / косила.
И это /лучшее из доказательств
нашей / чистоты и силы».

Илья Сельвинский в очередном письме в Ленинград сообщал:

«Английский режиссёр и поэт Моэм обратился ко мне с предложением перевести “Умку” на английский язык для постановки в Англии и Америке».

А в Москву из Франции продолжали поступать сообщения о том, что в белогвардейском Русском общевоинском союзе (РОВСе) стало известно о заговоре против Сталина, в котором участвуют советские «красные маршалы». И Сталин распорядился: председателя белогвардейского генерала Евгения Карловича Миллера похитить и доставить в Москву.

Вальтер Кривицкий:

«Похищение генерала Миллера планировалось на декабрь 1936 года…»

Однако по целому ряду причин намеченное похищение Миллера не состоялось.

А Яков Агранов в декабре 1936 года был назначен начальником Главного Управления государственной безопасности (ГУГБ НКВД СССР).

31 декабря газета «Правда» опубликовала очередное постановление ЦИК Союза СССР, отмечавшее операцию НКВД по снабжению республиканской Испании самолётами:

«О награждении за особые заслуги в деле борьбы с контрреволюцией тов. Серебрянского Я.И. орденом Ленина».

Елена Сергеевна Булгакова (жена писателя и драматурга) в последний день уходившего года записала в дневнике:

«Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей прошедшего

Поэт Илья Сельвинский сочинил рифмованный тост, который занёс на последний листок настольного календаря:

«К старым годам бесталанным
В плен нам уже не попасть.
Пьём за всё, что дала нам
Наша советская власть!»

Артист Московского театра Революции Дмитрий Николаевич Орлов, исполнявший в спектакле «Умка белый медведь» роль чукчи Умки, тоже оставил воспоминания:

«Добрым словом закончу 1936 год. У меня он прошёл под знаком “Умки”».

А драматург Александр Афиногенов записал в дневнике своё предчувствие:

«1937 год будет замечательным годом: 20-летие

Октябрьской революции, конец канала Москва-Волга, вторая очередь метро, сто лет со дня смерти Пушкина».

Второе судилище

В январе 1937 года в первом номере журнала «Новый мир» была напечатана первая часть поэмы Ильи Сельвинского «Челюскиниана».

В связи с приближавшимся столетием со дня смерти Александра Сергеевича Пушкина 7 января собрался президиум правления Союза советских писателей в составе: Всеволода

Иванова, Александра Фадеева, Ильи Сельвинского, Петра Павленко, Константина Федина, Николая Вирты и других. Было принято постановление:

«1. Созвать пленум, посвящённый Пушкину, 19.II.1937 г. в Колонном зале Дома Союзов.

2. Поручить т.т. Суркову и Сельвинскому подготовить секцию поэтов к Пушкинскому пленуму…

4. 22 января созвать заседание президиума, на котором заслушать поэму И.Сельвинского “Челюскиниана”».

Между тем Сталин не забывал и о Рютине, который, по мнению вождя, своими оппозиционными статьями подтолкнул его жену Надежду к самоубийству. И 10 января 1937 года собралась Военная коллегия Верховного суда СССР, чтобы решить его судьбу. Председатель коллегии Василий Ульрих задал вопрос:

«– Подсудимый Рютин, признаёте ли вы себя виновным

Рютин ответил:

«– Ответа на этот вопрос я давать не желаю. И вообще отказываюсь от дачи каких-либо показаний по существу предъявленных мне обвинений».

Больше ни на один вопрос судей Мартемьян Никитич Рютин не ответил. Не случайно сборник его статей, изданный в 1992 году, назван «На колени не встану».

Членам коллегии понадобилось всего 25 минут, чтобы вынести приговор: высшая мера наказания. В тот же день в здании Военной коллегии Рютина вместе с одиннадцатью его сторонниками, осуждёнными вместе с ним, расстреляли.

Мало этого, была уничтожена и вся семья Мартемьяна Рютина. Его сына, Василия Мартемьяновича, расстреляли в Лефортовской тюрьме в 1938 году. Другой сын, Виссарион Мартемьянович, был убит уголовниками в концлагере в начале сороковых годов. Жена Рютина, Евдокия Михайловна, умерла в казахстанском концлагере. Дочь Любовь Мартемьяновна провела много лет в тюремных застенках и лагерях.

Вот такой была месть Сталина за смерть своей жены Надежды Аллилуевой. Но на этом мщение не закончилось – решение вождя стереть с лица земли всех с ним не согласных и всех, кто был против него, ещё более окрепло.

Желающих воплотить в жизнь это желание вождя было предостаточно. 15 января 1937 года на пленуме Дальневосточного краевого комитета ВКП(б) его первым секретарём был избран присланный Москвой Иосиф Михайлович Варейкис. Он сразу же взял слово и подверг резкой критике своего предшественника за «ослабление революционной большевистской бдительности». И потребовал немедленно развёрнуть на Дальнем Востоке массовое выявление «врагов народа».

В том же январе Генриха Ягоду сняли с поста наркома связи. А Николаю Ежову присвоили звание Генерального комиссара государственной безопасности (напомним, что оно соответствовало званию маршала Севетского Союза).

23 января 1937 года начался Второй Московский процесс («процесс 17-ти»), приступивший к рассмотрению дела «Параллельного антисоветского троцкистского центра». Главными обвиняемыми были Георгий Пятаков, Григорий Сокольников и Карл Радек.

24 января газета «Правда» вышла с передовой статьёй, которая называлась «Подлейшие из подлых».

На следующий день передовица «Правды» была озаглавлена «Торговцы родиной». Вслед за ней шла статья Александра Безыменского, называвшаяся «Изменники».

Вальтер Кривицкий:

«В январе 1937 года мир был потрясён сообщением из Москвы о новой серии удивительных “признаний” на втором процессе по “делу о государственной измене”.

Плеяда советских лидеров на скамье подсудимых, названных в обвинении “троцкистским центром”, один за другим признавались в гигантском заговоре, цель которого состояла в шпионаже в пользу Германии…

Московские газеты день за днём публиковали стенографические отчёты о судебном процессе… Вечером 24 января… моё внимание привлекла выдержка из секретного признания Радека. Он утверждал, что генерал Путна, в недавнем прошлом советский военный атташе в Великобритании, а ныне уже в течение нескольких месяцев узник ОГПУ, пришёл к Радеку с просьбой от Тухачевского…

Когда я прочёл это, то был настолько глубоко взволнован, что моя жена спросила, что случилось. Я дал ей газету, сказав: “Тухачевский обречён”».

Григорий Сокольников тоже «чистосердечно признался» в измене, шпионаже, вредительстве и подготовке террористических актов. Один из журналистов, присутствовавший на процессе, потом написал о нём:

«Бледное лицо, скорбные глаза, чёрный лондонский костюм. Он как бы носит траур по самому себе».

А Карл Радек по-прежнему продолжал шутить, заявив:

«Радек. – Вопреки всяким росказням, не следователь меня пытал на допросах, а я пытал следователя. Ия его совершенно замучил своими объяснениями и рассуждениями, пока не согласился признать свою контрреволюционную, изменническую деятельность, свои преступления перед партией и народом».

25 января руководство Союза советских писателей срочно собрало пленум, участники которого гневно клеймили тех, кто обвинялся на судебном процессе:

«Безыменский. – Я припоминаю, как мне сказал старый мартеновец с завода Ильича: “Я одобряю приговор над Зиновьевым и Каменевым, но я об одном жалею, что мне не поручили привести этот приговор в исполнение”…

Сельвинский. – Мы должны сказать, что первый корпус фашистов разгромлен. В основном мы их уничтожили и уничтожили с корнями. А то, что эти люди когда-то стояли под великим знаменем Ленина, мы об этом забудем так же легко, как они сами забыли.

Пильняк. – Несколько раз, товарищи, говорилось о тех деньгах, которые я дал троцкисту… Радек уехал в ссылку. Пришла ко мне его жена и сказала, что у неё нет денег. И я ей дал. Вот и всё. Вернулся Радек, деньги мне вернул… Если мне надо отрубить ту руку, которой я давал эти деньги, я её моментально, не задумываясь, отрублю!

Вишневский. – Детские это разговоры. А вот пойдите вы их и шлёпните!

Пильняк. – Давайте! Сейчас же

Затем участники собрания единогласно приняли резолюцию, которую написал Илья Сельвинский. На следующий день (25 января) её опубликовали газеты, и с точкой зрения писателей ознакомилась вся страна. «Инженеры человеческих душ» с прокурорской суровостью восклицали:

«Писатели единодушно требуют поголовного расстрела участников этой банды

26 января «Литературная газета» опубликовала письмо:

«Прошу присоединить мою подпись к подписи товарищей под резолюцией Президиума Союза Советских Писателей от 25 января 1937 года. Я отсутствовал по болезни, к словам же резолюции нечего и прибавить.

Борис Пастернак».


А «Правда» в тот же день продолжала публиковать возмущённые негодования литераторов. Статья Всеволода Вишневского вышла под коротким, как выстрел, названием: «К стенке!» Ей вторил поэт Алексей Сурков: «Смерть подлецам!»

28 января подал свой голос поэт Владимир Луговской: «К стенке подлецов!».

На следующий день к коллегам присоединился поэт Александр Прокофьев: «Кровью ответите, господа!»

30 января Военная коллегия Верховного суда СССР вынесла приговор: Георгий Пятаков и двенадцать других подсудимых приговаривались к смертной казни, четверо обвиняемых (в том числе Григорий Сокольников и Карл Радек) к тюремному заключению (от восьми до десяти лет).

Илья Сельвинский, явно удивлённый таким мягким приговором, тут же сочинил памфлет «Радек». Начинался он так:

«К чему эти хлопоты, сбитая стая,
Моральные паралитики?
Вы уж давно для Союза стали
Вопросами внешней политики.
Которые “слева”, которые “справа” —
Одна угловая радуга,
Но даже бандита можно исправить,
Ну, а попробуйте Радека?»

Памфлет завершался четверостишиями, в которых упоминались приговорённый к расстрелу Алексей Александрович

Шестов, до ареста работавший управляющим цинковым рудником в Кемеровской области, и приговорённый к восьми годам лишения свободы (а потом всё равно расстрелянный) Михаил Степанович Строилов, работавший в Новосибирске управляющим трестом «Кузбассуголь»:

«Шестовых спросишь: “Для денег?” – “Для денег”.
Строиловых: “Проданы?” – “Проданы!”
А Радек воскликнет: “Да, я изменник,
И всё же во имя… Родины”.
Нет, виртуоз нигде не сфальшивит;
Видать стилиста! Из грамотных!
И я предлагаю (логический вывод)
При жизни создать ему памятник.
Это не будет отнюдь изваянье
С каким-нибудь цоколем в три ряда.
Просто – дать спирохете званье:
“Карл Радек, герой труда”».

Февраль 1937-го

1 февраля 1937 года был арестован Александр Константинович Воронский, бывший редактор журнала «Красная новь», оппозиционер, исключённый из партии, высланный из Москвы, а после отречения от своих взглядов прощённый.

В начале февраля вместе с уцелевшими лётчиками своего отряда из Испании был отозван старший лейтенант Павел Рычагов, сбивший шесть самолётов генерала Франко. Ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Подписывая этот документ, Сталин вычеркнул слова «старший лейтенант» и написал: «майор». И майор Рычагов, так и не побывавший «капитаном», был назначен командиром истребительной эскадрильи 81-й авиационной бригады.

7 февраля в третий раз был арестован поэт Павел Николаевич Васильев. Сохранилось стихотворение, которое он отправил своей жене Елене Вяловой:

«Снегири взлетают красногруды…
Скоро ль, скоро ль на беду мою
Я увижу волчьи изумруды
В нелюдимом, северном краю?..
Я скажу тогда тебе, подруга:
“Дни летят, как по ветру листьё.
Хорошо, что мы нашли друг друга,
В прежней жизни потерявши всё…”
Февраль 1937. Лубянка. Внутренняя тюрьма».

11 февраля арестовали Авеля Сафроновича Енукидзе.

А 14 февраля газета «Правда» вышла со стихотворением Александра Безыменского, в котором поэт торжествующе восклицал:

«Да здравствует Ленин, да здравствует Сталин!
Да здравствует солнце, да скроется тьма

В это время резидент НКВД и главный советник по внутренней безопасности и контрразведке при республиканском правительстве Испании Александр Орлов (Фельдбин) внезапно заболел и лежал в парижской больнице. К нему пришёл его двоюродный брат Зиновий Кацнельсон, работавший заместителем наркома внутренних дел Украины. Орлов потом написал в воспоминаниях:

«Я содрогнулся от ужаса на больничной койке, когда услышал историю, которую Зиновий осмелился рассказать мне».

Кацнельсон рассказал брату о папке вице-директора Департамента царской полиции Сергея Виссарионова и показал копии документов, неопровержимо доказывавших, что Иосиф Сталин был агентом охранки и выдавал ей революционеров.

А в Москве в это время (18 февраля 1937 года) покончил с собой (или был застрелен?) Григорий Константинович Орджоникидзе. Жена Николая Бухарина писала в воспоминаниях, что её муж случайно встретил Орджоникидзе в день «самоубийства» на площади в Кремле, Серго направлялся к Сталину для беседы и был «в приподнятом расположении духа и настроен решительно».

В том же феврале из Испании был неожиданно отозван в Москву советский полпред Марсель Израилевич Розенберг.

Его место (19 февраля) занял хорошо нам знакомый 39-летний Леонид Яковлевич Гайкис (Леон Хайкис). Это он в 1925 году встречал в Мексике прибывшего туда Владимира Маяковского, это он собирался проехать с Владимиром Владимировичем по мексиканской глубинке, это он выхлопотал для поэта въездную визу в Соединённые Штаты. В 1928 году уже во Франции Гайкис вновь встретился с Маяковским и способствовал осуществлению его поездки в Ниццу, где поэта поджидали Элли Джонс с трёхлетней дочерью.

Пленум Союза советских писателей, посвящённый столетию со дня смерти Пушкина, и открытие которого было назначено на 19 февраля, из-за похорон Орджоникидзе был перенесён на несколько дней позднее.

А 20 февраля 1937 года вышло совершенно незамеченное советской общественностью постановление Совнаркома, ссылаясь на которое Клим Ворошилов издал свой приказ:

«Во исполнение постановления Совета Народных Комиссаров СССР от 20 февраля 1937 года “о запрещении выезда и вербовки добровольцев в Испанию”, ПРИКАЗЫВАЮ:

Всем состоящим в рядах Рабоче-Крестьянской Красной армии военнослужащим рядового, командного и начальственного состава запретить выезд в Испанию для участия в происходящих в Испании военных действиях…

НАРОДНЫЙ КОМИССАР ОБОРОНЫ СССР

МАРШАЛ СОВЕТСКОГО СОЮЗА

К.Ворошилов».


Нарком обороны как бы заботился о гражданах страны, оберегая их от смертельных пуль, на которые можно было нарваться в далёкой Испании.

Пленум писателей или «Пушкинский пленум», как стали его называть, открылся 23 февраля в Большом театре.

Главный редактор журнала «Новый мир» Иван Михайлович Гронский (явно предварительно обсудив этот вопрос по телефону со Сталиным) предложил встретить открытие «Пушкинского пленума» так же, как в феврале 1934 года встречали партийный съезд. Тогда, как мы помним, всем делегатам вручали книгу о Беломорско-Балтийском канале. Теперь участникам пленума предлагалось вручить январский номер журнала «Новый мир», в котором началась публикация поэмы Сельвинского «Челюскиниана». Через два дня в своём выступлении Иван Гронский скажет:

«Гронский. – Особо остановлюсь на большой поэме Сельвинского, которую мы уже начали печатать, и которая, вероятно, многими из вас прочитана, – по крайней мере, первая часть… Эта поэма будет чрезвычайно интересной и, я бы сказал, будет большим достижением, большим шагом вперёд в творческом развитии Сельвинского».

Но, как мы помним, ещё в конце января 1937 года было намечено собрать секцию поэтов и «заслушать» эту поэму. А в самом начале 1936 года отрывок из «Челюскинианы», в котором воспевался Сталин, тоже обсуждали поэты-партийцы, о чём через три дня участникам пленума напомнил Александр Безыменский, сказав:

«На заседании партийной группы, специально созванном для обсуждения его поэмы о Сталине, мы делились мнениями, указывали на отдельные места и ошибки, одобряя в целом эту работу. Поэт Сельвинский, ничего не изменив в поэме, через неделю или полторы читал это произведение на Минском пленуме и, ничего не изменив, сдал эту поэму в печать. Он не выполнил того, что ему товарищи советовали, и это характеризует его, а не тех товарищей, которые ему помогали.

Мы, большевики, честно и прямо говорим поэтам правду в глаза, ибо только на этой принципиальной основе мы можем и должны ориентироваться».

Когда в конце января 1937 года поэты-большевики вновь собрались для обсуждения поэмы о Сталине, они, надо полагать, напомнили её автору всё то, что говорили ему год назад. Сельвинский же, помня о том, с каким восторгом его поэма была встречена на Минском пленуме, крепко обиделся. И, сказавшись больным, на Пушкинский пленум не пришёл.

Борис Пастернак тоже отсутствовал, объяснив (в письме родителям) своё отсутствие на пленуме, который посвящён Пушкину, так:

«…на фоне этого имени всякая шероховатость или обмолвка показались бы мне нестерпимою по отношению к его памяти пошлостью и неприличьем».

Писательский пленум открылся очень торжественно. Драматург Всеволод Вишневский предложил избрать почётный президиум во главе с товарищем Сталиным. Зал ответил бурными аплодисментами и вставанием с мест. Вступительное слово произнёс генеральный секретарь Союза писателей Владимир Петрович Ставский (Кирпичников). Минут десять он говорил о почившем товарище Серго и о Сталинской конституции, а затем сказал:


«Стальной стеной встали миллионы вокруг партии, вокруг великого, родного Сталина. Пусть неумолчно звенят в сердцах наших детей проникновенные слова поэта:

Берегите вождей, коммунары!

Берегите вождей!

Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!»


Ставский процитировал строки из стихотворения Виктора Князева «Око за око, кровь за кровь», опубликованного 1 сентября 1918 года в «Красной газете»:

«Вновь враги направляют удары
в стан апостолов красных идей.
Берегите вождей, коммунары!
Берегите вождей!
Мягкотелые, прочь! Наступила
беспощадных расстрелов пора!
Глубже впейся в гнилые стропила,
смертоносная сталь топора!»

Этот стихотворный призыв наверняка многих писателей заставлял поёжиться.

Два года спустя Ставского очень точно охарактеризовал Михаил Кольцов:

«Ставский Владимир Петрович, литератор. Человек в литературном отношении бездарный и беспомощный, возмещает отсутствие дарования и знаний безудержным интриганством и пролазничеством. Пробравшись в 1936-38 годах к руководству Союзом писателей, он проводил в нём вредную работу по запугиванию и разгону писателей, что по существу являлось прямым продолжением разрушительной работы РАППа, одним из активнейших деятелей которого он раньше являлся.

В результате этой вредной деятельности Ставского, поддерживаемого Вишневским и Сурковым, в писательскую среду были внесены взаимная дискредитация и подозрительность, запуганность, недовольство, сорвана творческая обстановка для работы, и этим преграждена возможность созданию новых произведений советской литературы».

В тот же день (23 февраля) на вечернем заседании было принято приветствие товарищу Сталину:

«Родной Иосиф Виссарионович!

Пушкинский пленум Союза советских писателей в день 19-й годовщины РККА шлёт Вам, вождю народов и славному полководцу ленинской партии, свой самый душевный творческий привет».

Это приветствие вождю было особенно своевременным, потому как 23 февраля 1937 года начал свою работу и пленум ЦК ВКП(б), которому предстояло рассмотреть весьма важные вопросы.

«Агенты» и «двурушники»

Повестка дня партийного пленума была такой:

«1. ”Дело тт. Н.И.Бухарина и А.И.Рыкова” (докладчик Н.И.Ежов).

2. “Об уроках диверсии, вредительства и шпионажа японо-немецко-троцкистских агентов” (докладчики В.М.Молотов, Л.М.Каганович и Н.И.Ежов).

3. “О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников” (докладчик И.В. Сталин)».

В своём докладе, основанном на показаниях 26 арестованных энкаведешниками партийных работников, Ежов обвинил Бухарина и Рыкова в том, что они создали контрреволюционную организацию правых и «встали на путь прямой измены Родине, на путь террора против руководителей партии и советского правительства, на путь вредительства и диверсий в народном хозяйстве».

На все попытки Бухарина и Рыкова оправдаться Сталин презрительно заявил:

«Революционеры так себя не защищают».

Тем временем продолжался и «пушкинский пленум». Писателям явно дали указание обрушиться с критикой на Бухарина. И 24 февраля перед литераторами выступил поэт Джек (Яков Моисеевич) Алтаузен.

«Алтаузен. – Мы знаем, что в наше время только поэт, оплодотворённый идеями Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина…только поэт, который связал свою личную судьбу навеки и безраздельно с судьбой миллионных масс, только такой поэт имеет право рассчитывать на любовь советского народа, только такой поэт имеет право числиться в передовых рядах советской поэзии.

Есть ли эти качества у Бориса Пастернака?..

Поэзия Пастернака есть ни что иное – я беру на себя смелость это утверждать – как вредительство на литературном фронте…

Пастернак обнаглел до того, что осмелился заявить, что Маяковский был до революции поэтом, а после Октября перестал быть поэтом, что выстрел Маяковского закономерен, и что только этот выстрел напоминает ему, Пастернаку, что Маяковский был поэтом…

Я спрашиваю у пленума Союза севетских писателей, как это могло получиться, что в течение долгого времени группа людей во главе с Бухариным и его подголосники подсовывали Пастернака советскому народу как одного из лучших поэтов?.»

Поэт Дмитрий Петровский, бывший лефовец, назвал Пастернака, Сельвинского и Павла Васильева бухаринской «могучей кучкой», а «сумбурность стихов Пастернака» представил как «двурушничество».

«Петровский. – Дело не в сложности форм, а в том, что Пастернак решил использовать эту сложность для чуждых и враждебных нам целей…

Судьбу Павла Васильева все знают, и на этом останавливаться я не буду…

Явлением, служащим – я бы сказал, наглой иллюстрацией именно голого прекраснодушия, являются последние стихи Сельвинского, напечатанные в “Новом мире”, не без особого смысла, очевидно, вкладываемого редакцией журнала именно в Пушкинском номере, который и открывается “опусом” Сельвинского – первым в “венке Пушкину”… Сей перст, по-видимому, указует: “Смотрите, вот новый Пушкин!” Или: “Пушкин умер, да здравствует СельвинскийГ»

Выступивший на вечернем заседании 24 февраля татарский поэт Фахти Бурнаш (Фахтелислам Закирович Бурнашев) тоже заговорил о Сельвинском.

«Бурнаш. – В прошлом году я смотрел пьесу, которую многие, наверное, знают – это “Умка белый медведь”.

Голос с места. – Она рекомендована ЦК партии.

Альтман. – Такого постановления мы не читали».

Иоганн Львович Альтман был театральным критиком (его репрессируют в 1949-ом). Бурнаш на его замечание не ответил и продолжал.

«Бурнаш. – Герой этой пьесы – чукча Умка. Он совершенно лишён человеческого облика. Он почему-то представлен автором именно как медведь или полуидиот. Представлены его обиход, его отношения к людям, его отношения с женой и отцом, на которые равнодушно не могут смотреть присутствующие в театре. Во всяком случае, он не человек…

Автор этой вещи не подошёл к своему материалу искренне. Он не понимал в достаточной степени интересы своего народа, а потому не понимал также интересов и чаяний других наших народностей. Вот почему у него Умка получился как медведь или полуидиот».

25 февраля «Правда» процитировала «Челюскиниану», найдя в ней такие строки:

«Вроде как Пушкин – у нас Демьян,
А я – это я, Сельвинский».

Поэт Николай Тихонов (тот самый, кого Бухарин назвал в троице лучших советских поэтов) тоже поднялся на трибуну писательского пленума.

«Тихонов. – Я думал, что мы услышим с этой трибуны голос Пастернака, Сельвинского, Асеева, Безыменского, Демьяна Бедного, Жарова, Уткина, Кирсанова, Светлова и других. Мы их не услышали и не увидели. Даже это их отсутствие я лично не могу объяснить сложно, а могу объяснить примитивно. Я объясняю это отсутствием исторического понимания значения момента, который переживает страна».

Последним на том вечернем заседании пленума выступил грузинский поэт Паоло Яшвили:

«Яшвили. – Я хочу успокоить товарища Тихонова: тень Пушкина была здесь на нашем пленуме, и она вполне заменила тех писателей, которые не захотели прийти сюда. (Бурные аплодисменты.) Несмотря на свою великую зоркость, Пушкин не заметил отсутствия этих поэтов. (Смех, аплодисменты.)».

Вышедшая 26 февраля «Правда» назвала писателей, которые не явились на «Пушкинский пленум», более сурово, увязав их имена с именем одного из тех, кого громил партийный пленум. В газете была опубликована статья «О политической поэзии», в которой говорилось:

«Почин здесь принадлежит Н.Бухарину, превознёсшему в своём докладе поэтов, чуждых советской действительности.

Бухарин вытащил очень подходящее для его политических взглядов учение о “двойном”, “тройном” смысле поэтической речи. По этому учению не может быть названа поэтической речь, слова которой употреблены только в исключительно прямом, “обычном” смысле. Лишь тогда, когда она, через ряд ассоциаций, вызывает и другие картины, образы, чувства, когда поэтические мысли сквозят, а не высказываются им прямо – мы имеем истинную поэзию. Таково учение о “дхвани”, поэтическом намёке, скрытом смысле поэтической речи…

Образцы двусмысленной поэзии: Пастернак и Сельвинский – этот знаменитый сумбур поэзии формалистических вывертов. Да в одном стихотворении Пушкина больше ума и подлинной философии, чем во всех тарабарских стихах Пастернака

Тон, взятый газетой «Правда», подхватили и «Известия», написавшие в тот же день (26 февраля):

«…враг народа Троцкий, бандиты Радек и Бухарин сделали немало, чтобы оторвать некоторых писателей от партии и народа».

«Правду» и «Известия», Пастернак с Сельвинским, конечно же, читали, и поэтому оба тотчас пришли на Пушкинский пленум.

Слово поэтов

Выйдя на трибуну, Илья Сельвинский сказал:

«Сельвинский. – Сейчас я с этой трибуны заявляю, что у меня, 37-летнего, взрослого, здорового, крепкого человека, абсолютно советского, нет творческих перспектив. Я заранее знаю, что, что бы я ни написал, всё равно найдутся люди, которые вырвут у меня у меня четыре строчки и оплюют всё, что я делаю».

Услышать такие слова с трибуны писательского пленума, конечно же, никто не ожидал. Тем более произносились они смело, напористо и очень убедительно. А поэт продолжал называть тех, кто лишил его «творческих перспектив» по фамилиям:

«Сельвинский. – Перед самым пленумом “Известия” дают возможность ударить меня такому поэту как Заболоцкий, человеку, который дальше всех нас стоял от подлинных задач, поставленных перед нашей поэзией. Кому-кому учить меня, но не Заболоцкому…

Вот здесь сидит Дмитрий Петровский. Он сделал то же самое со мной».

Назвав ещё несколько фамилий тех, кто «ударял» его, Сельвинский сказал:

«Сельвинский. – Если бы я жил в Японии, я бы понял, что все шумихи, которые подняты вокруг меня, – это не что иное, как толстый намёк на то, чтобы я сделал харакири. Но я живу в Советском Союзе, где вопрос не может так стоять, и я хочу жить. И я не понимаю, почему нужно одного из сильных людей в литературе, сильных (нервами) делать моральным калекой. Я прошу, чтобы мне это разъяснили…

На мне нет ни одного живого места, я чувствую себя всего окровавленным и избитым. Конечно, я буду работать, потому что у меня огромная культура труда и волевая закалка. Но на одной инерции я работать не могу».

Эти слова произносил человек, который понятия не имел о том, что делают с арестованными в застенках НКВД, выбивая из них «признания». Поэтому поэт, вышедший на трибуну вслед за Сельвинским, сказал:

«Безыменский. – Товарищи! Я думаю, что все мы, сидящие здесь, оценим выступление поэта Сельвинского и по существу и по форме как недостойное выступление для советского поэта.

Голоса с мест. – Правильно!

Безыменский. – Давайте прочтём строфы стихов Сельвинского

И Безыменский прочёл несколько стихотворных фрагментов, на которые зал откликался возгласами: «Это безобразие

«Безыменский. – А вот ещё строфы:
Сколько раз отброшен на мель,
Рычишь: “Надоело! К чёрту! Согнули!”
И, как малиновую карамель,
Со смаком всосал бы кислую пулю…
И снова, зажавши хохот в зубах,
Живёшь, как будто Ваграма выиграл.
И снова идёшь среди воя собак
Своей привычной походкою тигра».

На эти строфы зал не отреагировал, так как мало кто из присутствовавших писателей знал, что Ваграм – это небольшая деревушка на берегу Дуная, взяв которую в июле 1909 года, Наполеон одержал крупную победу над австрийской армией. Но когда Безыменский назвал фамилии поэтов, которых упомянула в своём выступлении литературовед Елена Феликсовна Усиевич, зал встрепенулся.

«Безыменский. – Елена Усиевич провозгласила поэта Васильева, поэта тысячи и одного хулиганства, грядущим поэтом миллионов, объявляя Ярослава Смелякова светлой надеждой советской поэзии. Оба – и Васильев и Смеляков – в ежовых рукавицах Наркомвнудела… Политическая слепота налицо? Налицо! (Аплодисменты.)»

После Безыменского выступление Сельвинского критиковали другие поэты и писатели. Затем выступил Борис Пастернак с довольно длинной и малопонятной речью. Закончилась она так:

«Пастернак. – Может быть, мне очень мало дано, может быть, у меня плохо выходит. Но чтобы я у себя заводил какой-то, как бы вам сказать, снаряд из спичечных коробок, из каких-то двух-трёх спичек, из чего-то миниатюрного, чтобы я противопоставлял даже обстановке, своему дому, что всё-таки ничтожно по сравнению с вами, а тем более со временем, со страной и тем хвостом историческим, который, как за кометой, – за нами раскидывается по столетиям. Чтобы я был настолько идиотом? Я не могу понять, как же я тогда прожил и не попал на Канатчикову дачу? (Смех.)

Вот и всё, товарищи. (Аплодисменты.)»

Правя стенограмму своего выступления, Пастернак написал:

«Наспех сверено, прошу неясные места выпустить. Б.Пастернак».

На вечернем заседании 26 февраля выступил и драматург-партиец Владимир Киршон:

«Киршон. – Я думаю, и есть такие сведения, что Сельвинский от этого выступления бесспорно откажется. Это будет очень хорошо. И, в первую голову, для самого Сельвинского, ибо та истерика, иначе этого назвать нельзя, с которой он выступил здесь, очень нехорошо звучала и произвела очень нехорошее впечатление».

Все выступления писателей и поэтов свидетельствуют о том, что главные события февраля 1937 года происходили всё-таки не на «Пушкинском пленуме», а в Кремле на пленуме партийном.

Партия постановляет

Предпоследний день февраля «замечательного» (по словам драматурга Александра Афиногенова) 1937 года в семьях Рыкова и Бухарина запомнился надолго. Анна Михайловна Ларина-Бухарина, жена Николая Бухарина, потом вспоминала:

«Этот роковой день 27 февраля 1937 года, когда позвонил вечером секретарь Сталина Поскрёбышев и сообщил, что Бухарину надо явиться на Пленум…

Н.И. упал передо мной на колени и со слезами на глазах просил прощения за мою загубленную жизнь. Просил воспитать сына большевиком. “Обязательно большевиком” – повторил он. Просил бороться за его оправдание и не забыть ни единой строки письма-завещания “Будущему поколению руководителей партии”… Я поклялась. Он поднялся с пола, обнял, поцеловал меня и произнёс дрожащим голосом:

– Смотри не обозлись, Анютка, в истории бывают досадные опечатки, но правда восторжествует!..

В это время мне было 23 года… Наконец, убедившись, что содержание письма я запомнила твёрдо и окончательно, он уничтожил рукописный текст».

И Бухарин ушёл на пленум, оставив в памяти своей жены строки письма-завещания, в котором говорил:

«Ухожу из жизни, опустив голову перед пролетарской секирой, которая должна быть беспощадной и целеустремлённой. Чувствую свою беспомощность перед адской машиной, которая, пользуясь, вероятно, методами средневековья, обладает исполинской силой, фабрикует организованную клевету, действует смело и уверенно…

В настоящее время в своём большинстве так называемые органы НКВД – это переродившаяся организация безыдейных, разложившихся, хорошо обеспеченных чиновников, которые, пользуясь былым авторитетом ЧК, в угоду болезненной подозрительности Сталина – боюсь сказать больше – в погоне за орденами и славой, творят свои гнусные дела, кстати, не понимая, что одновременно уничтожают сами себя.

История не терпит свидетелей грязных дел. Любого члена ЦК, любого члена партии эти чудодейственные органы могут стереть в порошок, превратить в предателя, террориста, диверсанта, шпиона. Если бы Сталин усомнился в самом себе, подтверждение бы последовало мгновенно. Грязные тучи нависли над партией. Одна моя ни в чём не повинная голова потянет ещё тысячи невинных…

В эти, быть может, последние дни своей жизни, я уверен, что фильтр истории рано или поздно сотрёт грязь с моей головы».

Вальтер Кривицкий:

«70 высших партийных руководителей, объятые страхом и подозрениями, собрались в Большом зале Кремлёвского дворца. Они были готовы по приказу Сталина обрушиться с нападками друг на друга, чтобы продемонстрировать Хозяину свою лояльность».

Пленум постановил:

«1. Исключить тт. Бухарина и Рыкова из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б) и из рядов ВКП(б).

2. Передать дело Бухарина и Рыкова в НКВД».

27 февраля прямо на пленуме оба исключённых были арестованы.

Затем с докладом выступил Вячеслав Молотов, который сказал, что за пять месяцев в наркоматах и учреждениях страны было осуждено 2049 человек, и добавил:

«Из одной только этой справки, очень пустой, нужно уже выводы делать такие, что успокаиваться нам никак не приходится. Надо посерьёзнее покопаться в вопросах, которые связаны с вредительством».

С докладом о положении дел в наркомате путей сообщения выступил Лазарь Каганович. Он сказал, что в 1936 году в его ведомстве было разоблачено и арестовано 3800 троцкистов. Призвав к искоренению «врагов народа», Каганович добавил:

«Тут вредны слёзы по поводу того, что могут арестовать невиновных».

Вышедший на трибуну Николай Ежов рассказал о вредительстве и предательстве в органах НКВД, жёстко раскритиковал Генриха Ягоду и признался, что только активное участие товарища Сталина в раскрытии вредительских групп помогло выявить и арестовать вредителей.

А центральные советские газеты продолжали комментировать «Пушкинский пленум». 27 февраля «Правда» сообщила:

«Выступлением, по существу и по форме недостойным советского поэта, была речь Сельвинского, который изображал себя невинной жертвой советской критики.

Отповедь И.Сельвинскому дал А.Безыменский:

– О Маяковском Сельвинский писал в “Декларации прав”:

В этой схиме столько же поэзии
Сколько авиации в лифте…

– Это была, – говорит оратор, – попытка вывести из строя мастеров политической поэзии, охаять Маяковского, оторвать от нас писателей, подсунув им в качестве образца творчество наиболее далёкого от современности поэта».

«Вечерняя Москва» 27 февраля:

«Резким диссонансом в работе пленума прозвучало неправильное истерическое, недостойное советского поэта выступление Сельвинского.

Выступавшие вслед за ним т.т. Безыменский, Фадеев и другие подвергли резкой критике выступление Сельвинского».

В статье «Закрытие Пушкинского пленума» 28 февраля «Известия» написали:

«Тов. Ставский зачитал письмо, полученное им к концу пленума от И. Сельвинского, в котором последний сам признаёт допущенную им грубую политическую ошибку».

В стенограмме выступления Ставского (до того, как он заговорил о письме Сельвинского) есть ещё и такие слова:

«Товарищ Сталин говорит: надо жалеть людей, беречь людей, а это значит – правду им в глаза говорить, смело их критиковать, указывать им на их недостатки».

3 марта на вечернем заседании партийного пленума выступил Иосиф Сталин. Речь его начиналась так:

«Сталин. – Товарищи! Из докладов и прений по ним, заслушанных на пленуме, видно, что мы имеем здесь дело со следующими тремя основными фактами.

Во-первых, вредительская и диверсионная работа агентов иностранных государств, в числе которых довольно активную роль играли троцкисты, задела в той или иной степени все или почти все наши организации, как хозяйственные, так и административные и партийные.

Во-вторых, агенты иностранных государств, в том числе троцкисты, проникли не только в низовые организации, но и на некоторые ответственные посты.

В третьих, некоторые наши руководящие товарищи, как в центре, так и на местах, не только не сумели разглядеть настоящее лицо этих вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, но оказались до того беспечными, благодушными и наивными, что нередко сами содействовали продвижению агентов иностранных государств на те или иные ответственные посты. Таковы три бесспорных факта, естественно вытекающие из докладов и прений по ним.

Чем объяснить, что наши руководящие товарищи, имеющие богатый опыт борьбы со всякого рода антипартийными и антисоветскими течениями, оказались в данном случае столь наивными и слепыми, что не сумели разглядеть настоящее лицо врагов народа, не сумели распознать волков в овечьей шкуре, не сумели сорвать с них маску?»

Отвечая на этот свой вопрос, Сталин сказал, что троцкисты сумели перестроиться. А затем объяснил, чего добиваются троцкисты:

«Сталин. – Реставрация капитализма, ликвидация колхозов и совхозов, восстановление системы эксплуатации, союз с фашистскими силами Германии и Японии для приближения войны с Советским Союзом, борьба за войну и против мира, территориальное расчленение Советского Союза с отдачей Украины немцам, а Приморья – японцам, подготовка военного поражения Советского Союза в случае нападения на него враждебных государств и как средство достижения этих задач – вредительство, диверсия, индивидуальный террор против руководителей советской власти, шпионаж в пользу японо-немецких фашистских сил – такова развёрнутая Пятаковым, Радеком и Сокольниковым политическая платформа нынешнего троцкизма…

Современный троцкизм есть не политическое движение в рабочем классе, а беспринципная и безыдейная банда вредителей, диверсантов, разведчиков, шпионов и убийц, банда заклятых врагов рабочего класса, действующая по найму у разведывательных органов иностранных государств».

И Сталин поставил задачу, которую должны были выполнять все:

«Сталин. -…в борьбе с современным троцкизмом нужны теперь не старые методы, не методы дискуссий, а новые методы, методы выкорчёвывания и разгрома».

Даже скончавшегося Орджоникидзе вождь в своей речи подверг резкой критике за «примиренчество и либерализм».

Пленум поручил наркому Ежову очистить НКВД от проникших туда троцкистов и зиновьевцев.

Тут сразу вспоминается давний разговор будущего писателя Льва Разгона с бывшим любимцем Сталина Иваном Москвиным, который «нашёл, достал, вырастил и выпестовал» Николая Ежова:

«Когда Ежов… в течение всего нескольких лет сделал невероятную карьеру, став секретарём ЦК, председателем ЦКК и генеральным комиссаром государственной безопасности, я спросил у Ивана Михайловича: “Что такое Ежов?” Иван Михайлович слегка задумался, а потом сказал:

– Я не знаю более идеального работника, чем Ежов. Вернее, не работника, а исполнителя. Поручив ему что-нибудь, можно не проверять и быть уверенным – он всё сделает…»

Но Ежову в его работе всё-таки требовалась помощь – вот газеты и принялись разоблачать тех, кого Бухарин назвал лучшими советскими поэтами. Поэтому, как ни славили советскую власть и её вождей Пастернак и Сельвинский, как ни ставили свои подписи под резолюциями и письмами, требовавшими смерти «врагам народа», это не спасло их от разящей критики. И уже 5 марта «Литературная газета», подхватив эстафету от «Правды», напечатала призыв:

«Выжечь до конца косноязычную поэзию Пастернака и идеологически порочную поэзию Сельвинского

Вскоре был арестован и расстрелян старший брат Григория Орджоникидзе, затем арестовали и осудили жену и всех родственников покойного наркома.

Весна 1937-го

10 марта 1937 года «Литературная газета» опубликовала речь на «Пушкинском пленуме» поэта Владимира Луговского, напрямую обратившемуся к сидевшему в зале Илье Сельвинскому:

«Ведь недавно ты непременно хотел считаться королём поэзии. Это была установка Сельвинского. Знаменателен его “конь полководца”.

Когда умер Маяковский, Сельвинский писал: “Я принимаю твоё наследство…” Это опасная самонадеянность. Академик Павлов поставил памятник “неизвестной собаке”, а Сельвинский пишет, что он “идёт среди воя собак своею привычной походкою тигра”. Под собаками он разумеет людей, своих товарищей! Скажем в лицо Сельвинскому: нехорошо

13 марта Ян Гамарник, первый заместитель верного сталинца Клима Ворошилова, был назначен уполномоченным Наркомата обороны СССР при Совнаркоме РСФСР.

В том же марте в Советский Союз из Гааги прибыл («для доклада своему начальству») резидент советской разведки в Европе Вальтер Кривицкий. Ему очень хотелось «узнать из первых рук, что происходит в Советском Союзе»:

«В железнодорожных кассах Ленинграда я встретил старого друга и товарища.

– Ну, как дела? – спросил я его.

Он оглянулся и ответил приглушённым голосом:

– Аресты, одни аресты. Только в одной Ленинградской области арестовано более 70 процентов всех директоров заводов, включая военные заводы. Это – официальная информация, полученная нами от партийного комитета. Никто не застрахован. Никто никому не доверяет».

В этот момент до ленинградских энкаведешников дошёл слух о том, что поэт Василий Князев начал работать над «романом о смерти товарища Кирова». И в ночь с 19 на 20 марта на улицу Рубинштейна, в дом № 15/17, в квартиру № 31, в которой проживал Князев, была послана группа сотрудников. Они изъяли рукописи, письма, книги. Квартиру опечатали. Арестованного поэта заключили в 36-ю камеру IV отделения тюрьмы № 2. Следователи приступили к расследованию.

17 марта о поэтах и поэзии высказалась газета «Уральский рабочий»:

«Вредными для советской поэзии являются стихотворные упражнения поэта Сельвинского. Этот поэт, по его выражению, чувствующий себя в советской литературе как тигр среди своры собак, не находит лучшего применения своему таланту, чем виршетворчесво, прославляющее нравы обезьяноподобных».

«Ленинградская правда» от 18 марта:

«Стихи Пастернака и Сельвинского – образец формалистического сумбура, против которого наша общественность выступала неоднократно. И на этих поэтов Бухарин ориентировал всю советскую поэзию».

19 марта в Ленинграде был арестован поэт Борис Петрович Корнилов, автор слов песни их кинофильма «Встречный» (музыка Дмитрия Шостаковича), которую пела вся страна:

«Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах, звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня!»

20 марта на IV пленуме Союза советских писателей выступил с докладом его генеральный секретарь Владимир Ставский, который сказал:

«Нет никакого сомнения в том, что основная масса советских писателей – это люди, которые на деле показали всю преданность свою товарищу Сталину…

В Ленинграде долгое время орудовали враги народа… Они ориентировали всю поэзию на тот путь, который рисовался Бухариным в виде пути Пастернака…

Чтобы вовремя распознать и разоблачить врага, нужна революционная бдительность, о которой говорил нам великий вождь, мудрый советник товарищ Сталин…

Товарищ Сталин лучше, чем многие из нас, знает литературу и помогает советами. Он помогает нам, когда звонит. По предложению товарища Сталина выдвигаются и награждаются теперешние наши орденоносцы».

Произошли изменения и в жизни бывшего приятеля Владимира Маяковского и Бриков старшего майора государственной безопасности Захара Ильича Воловича. Российский публицист и издатель Владимир Львович Бурцев, заслуживший за свои разоблачения секретных сотрудников Департамента полиции (провокаторов «царской охранки») прозвище «Шерлока Холмса русской революции», писал о Воловиче (как мы помним, работавшем в Париже под псевдонимом Владимир Борисович Янович):

«Янович Захар Моисеевич был официальным членом большевистского посольства на рю Гренель, позднее – помощником Паукера, начальника секретного отдела ГПУ. В 1936 году, 1 мая, был награждён орденом Красной Звезды за отличную организацию охраны на Красной площади в Москве. 2 мая в “Правде” была помещена фотография, где он снят совместно со Сталиным».

А 22 марта 1937 года Захар Волович был арестован.

Генриха Ягоду взяли под стражу 28 марта.

Александр Орлов:

«Ягода был так потрясён арестом, что напоминал укрощённого зверя, который никак не может привыкнуть к клетке. Он безостановочно мерил шагами пол своей камеры, потерял способность спать и не мог есть. Когда же новому наркому внутренних дел Ежову донесли, что Ягода разговаривает сам с собой, тот встревожился и послал к нему врача».

Кроме врача Ежов направил в камеру Ягоды начальника Иностранного отдела НКВД Абрама Слуцкого, с которым бывшего главу чекистов связывали дружеские отношения.

29 марта «Правда» опубликовала доклад Сталина на февральско-мартовском пленуме ЦК, из которого все советские люди и всё мировое сообщество должны были узнать, какие необходимо применить «меры» для «ликвидации троцкистских и иных двурушников».

Жену Бухарина Анну Михайловну вскоре тоже арестовали. Она впоследствии написала:

«Я была отправлена в лагерь до осуждения Бухарина. Я долго ждала процесса – целый год. Я понимала, что приговор будет смертным, другого не ждала и хотела скорейшего конца, чтобы прекратились мучения Николая Ивановича. Но у меня теплилась слабая надежда, что Бухарин уйдёт из жизни гордо. Что он так же, как на февральско-мартовском пленуме 1937 года, громко, на весь мир заявит: “Нет, нет, нет! Я лгать на себя не буду!”

В легере я уже хорошо понимала, что все обвиняемые, проходившие по процессу, признаются в преступлениях, которые они не могли совершить».

Вальтер Кривицкий:

«Каждый становился предателем, если он не смог обвинить в предательстве кого-то другого. Люди осторожные пытались уйти в тень, стать рядовыми служащими, избежать соприкосновения с властями, сделать так, чтобы их забыли».

Но «уйти в тень» удавалось не каждому. Кривицкий приводит слова, которые он услышал от своего шефа Абрама Слуцкого:

«– Придут за мной, придут за тобой, придут за другими. Мы принадлежим к поколению, которому суждено погибнуть. Сталин ведь сказал, что всё дореволюционное и военное поколение должно быть уничтожено как камень, висящий на шее революции. Но сейчас они расстреливают молодых – семнадцати– и восемнадцатилетних ребят и девчат, родившихся при Советской власти, которые не знали ничего другого… И многие из них идут на смерть с криками: “Да здравствует Троцкий!”»

Эти слова, надо полагать, Абрам Слуцкий говорил не только Вальтеру Кривицкому, но и кому-то ещё. Их хорошенько запомнили. Но пока молчали.

А вот что о той поре написал в воспоминаниях художник-карикатурист Борис Ефимов (родной брат известного тогда журналиста Михаила Кольцова):

«В Москве продолжается волна репрессий, каждый день узнаёшь, что кто-то из знакомых или друзей арестован, и что он “враг народа”. Удивительная вещь: человек, которого ты прекрасно знал как достойного и честного, как только попадал в НКВД, признавался во всех смертных грехах.

Ходили упорные слухи, что доказательства добиваются “в органах” при помощи зверских избиений и пыток. Верилось и не верилось. Ведь считалось, что там работают самые честные, лучшие люди. Но никто ни с кем не обсуждал эти проблемы. Все были скованы леденящим страхом. Этот страх владел тысячами и миллионами людей. Он поселился в наших душах и нарастал с каждым днём достопамятного Тридцать седьмого года.

Какие найти слова, чтобы передать ощущение нависшего над тобой “дамоклова меча”, готовой вот-вот разразиться страшной катастрофы для тебя лично и для всех твоих близких? И при этом сохранять перед окружающими бодрый вид, хорошее настроение, неизменный юмор, полную работоспособность».

Тем временем на Дальнем Востоке, которым руководил Иосиф Варейкис, «врагов народа» выявляли всё энергичнее.

И 1 апреля, предчувствуя арест, в своём кабинете застрелился начальник Дальневосточной железной дороги Лев Лемберг.

4 апреля «Правда» опубликовала официальное сообщение об аресте Генриха Ягоды. Он обвинялся в совершении «антигосударственных и уголовных преступлений», а также в «связях с Троцким, Бухариным и Рыковым, организации троцкистско-фашистского заговора в НКВД, подготовке покушения на Сталина и Ежова, подготовке государственного переворота и интервенции».

Лев Троцкий (в статье «Роль Генриха Ягоды») назвал обвинение Ягоды в троцкизме «фантастическим».

В тот же день (4 апреля) энкаведешники произвели очередные аресты. Среди других арестовали и Юсупа Абдрахманова, на которого сразу же завели дело, где цитировались фразы из его «антисоветских» дневниковых записей.

4 апреля был арестован и член Союза советских писателей Леопольд Леонидович Авербах, один из основателей РАППа и бывший генеральный секретарь ВАППа. Главной причиной его ареста явилось, видимо, то, что его сестра, Ида Авербах, была женой Генриха Ягоды.

А в Лубянской тюрьме встречи и беседы бывшего наркома с Абрамом Слуцким продолжались. Слуцкий убеждал Ягоду в том, что теперь многое изменилось, и вести себя следует по-иному. Но самое главное, Слуцкий внушал своему бывшему шефу, какие именно показания ждут от него следователи.

Александр Орлов:

«Как-то вечером, когда Слуцкий уже собирался уходить, Ягода вдруг произнёс:

– Можешь передать в своём докладе Ежову, что я говорю: “Наверное, всё-таки Бог существует!”

– Что такое? – с наигранным удивлением переспросил Слуцкий, несколько растерявшись от проницательности арестованного.

– Очень просто, – пояснил Ягода. – От Сталина я не заслужил ничего, кроме благодарности за верную службу; от Бога я должен был заслужить самое суровое наказание за то, что тысячу раз нарушал его заповеди. Теперь погляди, где я нахожусь, и суди сам, есть Бог или нет».

Кульбит Агранова

5 апреля 1937 года было срочно созвано очередное общемосковское собрание писателей, которое единогласно приняло резолюцию, тоже написаную Сельвинским:

«Советские писатели требуют суда над правыми отщепенцами Бухариным и Рыковым. Советские писатели образуют вокруг любимого Сталина живое кольцо преданности, бдительности и защиты».

7 апреля энкаведешники вновь арестовали поэта Ивана Приблудного. На этот раз его обвинили в участии в контрреволюционной террористической организации поэтов (!), ставившей своей целью подготовку терактов против руководителей партии и правительства.

В начале того же апреля начальник службы безопасности Германии Рейнхард Гейдрих направил в советское полпредство в Берлине своего сотрудника, который предъявил два документа, свидетельствовавших о том, что маршал Тухачевский плетёт сети заговора против Сталина. В Берлин тотчас же прилетел эмиссар наркома Ежова. Работавший в ведомстве Гейдриха Вальтер Шелленберг (тогда он был ещё обершарфю-рером СС, то есть всего лишь фельдфебелем) потом написал в воспоминаниях:

«Гейдрих для начала приказал назвать “фантастически большую сумму” – 500 тысяч марок, предупредив, что, если русские будут настаивать, она может быть пересмотрена в сторону снижения. Однако торговаться не пришлось. Эмиссар Ежова после беглого выборочного ознакомления с документами молча кивнул головой. Названная сумма вознаграждения была немедленно уплачена».

И Сталин получил ещё одно подтверждение того, что в руководстве Красной армии появились заговорщики.

13 апреля на Дальнем Востоке, не дожидаясь ареста, застрелился управляющий трестом «Дальтрансуголь» Иван Котин.

А 15 апреля 1937 года был неожиданно понижен в должности (став всего лишь начальником 4-го отдела ГУГБ НКВД СССР) всесильный Яков Агранов.

За что? Что случилось с любимчиком Сталина?

Обратим внимание на дату увольнения Агранова с постов первого заместителя наркома внутренних дел и начальника Главного управления государственной безопасности – случилось это в четверг 15 апреля. А накануне исполнилось ровно семь лет со дня самоубийства Владимира Маяковского, которого, как мы помним, по распоряжению Сталина Николай Ежов стал возвеличивать. Внезапное понижение в должности неловка, который помогал Сталину искать и наказывать убийц Кирова, человека, который жил в Кремле и имел дачу, расположенную неподалёку от сталинской, можно было только с персонального дозволения вождя.

Что же произошло?

Ежову и его «ребятам» явно удалось что-то узнать о той зловещей роли, которую сыграл Агранов в травли поэта революции, завершившейся его самоубийством. Нарком сейчас же доложил об этом Сталину. Предъявленные доказательства вины Агранова явно удовлетворили вождя, подорвав доверие к недавнему любимцу. И Ежову было приказано расправиться со своим заместителем так, как расправлялись со всеми другими, кто терял доверие: сначала понизив в должности, а потом…

В среду, 14 апреля, в день седьмой годовщины со дня смерти Маяковского, Николай Ежов вызвал Агранова и сказал ему, что Сталину известно, из-за чего и из-за кого покончил с собой поэт революции. И приказал готовить дела к сдаче.

На следующий день всем сотрудникам НКВД был объявлен приказ наркома о том, что Агранов возвращается на тот же пост, который он занимал 7 лет назад – начальника Секретно-политического отдела ОГПУ, который стал теперь 4-ым отделом НКВД. Мало этого, от уволенного с высокого поста Агранова тотчас потребовали освободить кремлёвскую квартиру и дачу в Зубалове.

А Зиновий Кацнельсон, двоюродный брат Александра Орлова (Фельдбина), был переведён из Киева в Москву, где стал заместителем начальника ГУЛАГа, начальником Дмитлага и заместителем начальника строительства канала Москва-Волга.

15 апреля был исключён из партии и уволен из НКВД и Карл Викторович Паукер, начальник l-ro отдела ГУ ГБ НКВД (отдел, занимавшийся охраной вождей). Тот самый Паукер, который принимал участие в организации процессов над Радеком, Пятаковым и Рютиным. Тот самый Паукер (как сказано о нём в книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова»)…

«…который, как говаривали, любил собственноручно “приводить в исполнение”».

А 19 апреля Паукера арестовали, предъявив обвинение в подготовке покушения «на товарища Сталина».

В тот же день (19 апреля) был арестован и бывший кандидат в члены политбюро, а также бывший председатель Совнаркома РСФСР, ставший директором химического завода в городе Электросталь, Сергей Иванович Сырцов – тот, что подписывал указ об увековечении памяти Владимира Маяковского.

В середине апреля в повестке дня на заседании политбюро ЦК ВКП(б) одним из последних вопросов (27-ым пунктом) стоял вопрос о театральном репертуаре:

«27. О пьесе И.Сельвинского “Умка – Белый Медведь”.

1. Снять с репертуара пьесу И. Сельвинского “Умка – Белый Медведь”, поставленную московским “Театром Революции”, как антихудожественную и политически недостойную советского театра.

2. Указать т. Керженцеву на слабость контроля Комитета по делам искусств в отношении репертуара московских театров.

3. Дать в газетах (в хронике) сообщение о снятии с репертуара пьесы И.Сельвинского “Умка – Белый Медведь”.

И Всесоюзный комитет по делам искусств, который возглавлял бывший шеф Владимира Маяковского в РОСТА Платон Михайлович Керженцев, тут же постановил:

«Пьесу Сельвинского “Умка – белый медведь”… как антихудожественную и политически недостойную советского театра с репертуара снять».

На следующий день (18 апреля) газета «Правда» опубликовала статью, подписанную тремя чукчами, посмотревшими этот спектакль в театре Революции. В статье говорилось:

«Весь спектакль даёт неправильное понятие о быте и нравах населения Советской Чукотки… Эта пьеса идёт в Театре Революции уже давно. Следовательно, давно уже театр показывает вымысел о Советской Чукотке и клевещет на наш народ. Пора прекратить это безобразие и снять эту пьесу с репертуара.

Зампредседателя Камчатского облисполкома Тевлянто, художник Вуквоол, колхозник-моторист Гиаю».

Исполнявший роль Умки актёр Театра Революции Дмитрий Николаевич Орлов описал в дневнике своё состояние после более ста сыгранных спектаклей:

«Грустно очень. И больно. И обидно… Утром сыграл я в последний раз волнительного Умку. Точно похоронил этот спектакль – моего Умку..»

21 апреля в «Известиях» появилась статья Н.Изгоева, одного из руководителей Госиздата, в которой вновь напоминалось о том, кого и как на съезде писателей провозгласили лучшими поэтами страны Советов:

«Конечно, ни Пастернак, ни Сельвинский не отвечают за бухаринские оценки, но они должны подумать, почему Бухарин припадал к их поэтическим источникам».

Оба поэта восприняли эти часто потом повторявшиеся слова, как суровое предупреждение о том, что их ждёт впереди.

23 апреля «Правда» опубликовала статью «Художественная литература победившего социализма», в которой говорилось:

«Уже 3 года как опубликована пьеса в стихах Сельвинского, два года она ставится в одном из крупнейших театров, и никто в среде литераторов не удосужился сказать о ней правдивое слово. Понадобилось выступление товарищей, приехавших из далёкой Чукотки, чтобы все увидели, что пьеса Сельвинского – антихудожественная пьеса, извращающая советскую действительность».

Охотой на «агентов» и «двурушников» советская власть стала призывать заниматься всех без исключения.

Вальтер Кривицкий:

«Шпионская слежка распространилась по всей стране. Первой обязанностью каждого советского гражданина стал поиск предателей, в соответствии с указанием Сталина.

Именно он предупреждал, что “враги народа, троцкисты и агенты гестапо” рыскают повсюду, проникают в любую область. Ежовская машина террора давала следующую интерпретацию сталинскому призыву: “Обвиняйте друг друга, доносите друг на друга, если хотите остаться в живых”.

Мания шпионажа заставляла людей доносить на своих друзей и даже близких родственников. Доведённые страхом до безумия, люди были охвачены слежкой; чтобы спасти себя, они предлагали ОГПУ всё новые и новые жертвы».

Осип Мандельштам, продолжавший (за свои антисталинские стихи) отбывать ссылку в Воронеже и давно понявший, в какой стране он живёт, в это время заканчивал сочинять «Оду». В ней были строки:

«Правдивей правды нет, чем искренность бойца;
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали, и мы его застали».

И Мандельштам называл это «имя славное»:

«И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
И на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь Сталин».

А на Дальнем Востоке 22 апреля, предчувствуя свой арест, застрелился начальник Камчатского акционерного общества Иосиф Александрович Адамович, бывший в 20-х годах председателем Совнаркома Белорусской ССР (муж Софьи Шамардиной, хороший знакомый Маяковского). С 1934 года он работал на Камчатке. Его жену Софью тоже вскоре арестовали. Ей предстояло провести в концлагерях НКВД семнадцать лет.

23 апреля первую страницу «Правды» украсила большая фотография. На ней были запечатлены Ворошилов, Молотов, Сталин и Ежов в момент их посещения строительства канала Москва-Волга. Между тем на этой стройке погибло от семисот тысяч до полутора миллиона каналоармейцев (то есть тех заключённых, которые строили этот канал).


Ворошилов, Молотов. Сталин и Ежов на строительстве канала Москва-Волга, 1937 г.


В тот же день (23 апреля) актёр Дмитрий Орлов записал в дневнике:

«Мы переживаем жуткие дни. Сомневаешься в себе, в своих силах. Опускаются руки. Горит голова. Будто рухнуло всё. Умка снят за антихудожественность. Надо много воли, настойчивости и ума, чтобы выйти из этого состояниям.

И это писал человек, который находился на свободе.

26 апреля Сталину, Молотову, Ворошилову и Кагановичу было передано письмо:

«Направляю протокол допроса Ягоды Г.Г. от 26 апреля сего года.

Настоящие показания получены в результате продолжительных допросов, предъявления целого ряда уликовых данных и очных ставок с другими арестованными.

Ягода до сего времени не даёт развёрнутых показаний о своей антисоветской и предательской деятельности, отрицая свои связи с немцами и скрывая целый ряд у частников заговора. Отрицает также своё участие в подготовке террористических актов над членами правительства, о чём показывают все другие участники – Паукер, Волович, Гай и др.

Допрос продолжается.

Народный комиссар внутренних дел Союза ССР Ежовм.

Валентин Скорятин, рассказывая о судьбе одного из «участников» этого дела (Захара Воловича), привёл фрагмент из книги Еремея Парнова «Заговор против маршалов»:

«В ночь на 27 апреля вместе со следователем Суровицких и старшим оперуполномоченным Ярцевым его допрашивал нарком Ежов. Из Воловича выбивали “компромат ”на Тухачевского».

27 апреля «Правда» опубликовала статью, в которой разоблачались «преступления» писателя Бруно Ясенского.

29 апреля был арестован Михаил Горб, один из ближайших друзей Маяковского и Бриков.

Из поэта Ивана Приблудного энкаведешники тоже выбивали признательные «показания». Как он реагировал на допросы, неизвестно. Но есть сведения, что Приблудный сочинял ёрнические стихи на наркома НКВД Николая Ежова.

Аресты нарастают

1 мая был вновь арестован Иван Васильевич Запорожец, бывший заместитель начальника ленинградского НКВД, ставший начальником транспортного управления «Дальстроя» (государственного треста по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы). Арестованного повезли в Москву.

В тот же день (незадолго до начала военного парада на Красной площади) Вальтер Кривицкий увидел советских маршалов:

«Последний раз я увидел моего старого начальника маршала Тухачевского 1 мая 1937 года на Красной площади…

Маршал шёл через площадь. Он был один. Его руки были в карманах. Странно было видеть генерала, профессионального военного, который шёл, держа руки в карманах. Можно ли прочесть мысли человека, который непринуждённо шёл в солнечный майский день, зная, что он обречён? Он… проследовал к фасаду Мавзолея Ленина – традиционному месту, где находились генералы Красной Армии во время майских парадов.

Он был первым из прибывших сюда. Он занял место и продолжал стоять, держа руки в карманах. Несколько минут спустя подошёл маршал Егоров. Он не отдал чести маршалу Тухачевскому и не взглянул на него, но занял место за ним, как если бы он был один. Ещё через некоторое время подошёл заместитель наркома Гамарник. Он тоже не отдал чести ни одному из командиров, но занял место в ряду, как будто бы он никого не видит…

Обычно генералы оставались на своих местах во время демонстрации трудящихся, которая следовала за военным парадом. Но на этот раз Тухачевский не остался. В перерыве между двумя парадами маршал вышел из ряда. Он всё ещё держал руки в карманах, шагая по опустевшему проезду прочь с Красной площади, и скоро скрылся из виду».

4 мая на первой странице «Правды» была помещена большая фотография Сталина на трибуне Мавзолея во время праздничной демонстрации трудящихся. А на последней странице скромно сообщалось о том, что драматурги Владимир Киршон и Александр Афиногенов подлежат исключению из состава правления Союза советских писателей.

5 мая газета «Вечерняя Москва» неожиданно вновь напомнила о том, что…

«…ещё 2 года назад были резко отрицательные отзывы о пьесе “Умка белый медведь”».

8 мая Всеволод Балицкий, показавший папку Департамента царской полиции генсеку Украины Станиславу Косиору и командующему войсками Украинского округа Ионе Якиру, был снят с поста наркома внутренних дел Украины и переведён на должность начальника Управления НКВД Дальневосточного края. Здесь он стал помогать первому секретарю Дальневосточного крайкома партии Иосифу Варейкису наводить на Дальнем Востоке «порядок» с помощью «большого террора».

9 мая был арестован видный чекист Сергей Васильевич Пузицкий, принимавший участие в задержании Сиднея Рейли, Бориса Савинкова и в похищении генерала Кутепова.

12 мая арестовали начальника Военной академии имени Фрунзе командарма 2 ранга Августа Корка, тоже ознакомившегося с жандармской папкой.

13 мая по обвинению в «сочувствии троцкизму, организации антисоветского заговора в НКВД и РККА, а также в подготовке терактов» был арестован бывший начальник Иностранного отдела НКВД Артур Артузов.

А следователи Лубянки продолжали добиваться «признаний» от последственных.

Аркадий Ваксберг:

«Ещё несколько месяцев “запирательств”, и лубянские мастера могли рапортовать о победе: 14 мая 1937 года Примаков начал признаваться во всём. То есть подписывать абсолютно всё, что вкладывали в его уста истязатели. Разумеется, он состоял в руководстве военного заговора, разумеется, организатором готовившегося переворота был Тухачевский, разумеется, среди заговорщиков, как того и хотелось авторам сочинённого на Лубянке сценария, были Иона Якир, Иероним Уборевич, и ещё много других. И тем более разумеется – все нити вели лично к Льву Троцкому…

Дожившие до оттепели двое его истязателей – Владимир Бударев и Алексей Авсеевич – рассказали (первый в 1955 году, второй в 1962-м), что ни один из так называемых заговорщиков не подвергался столь жестоким пыткам, как Примаков».

Заместитель министра госбезопасности СССР (с 1946 по 1951 годы) Николай Николаевич Селивановский в декабре 1962 года к этому добавил:

«Зверские, жестокие методы допроса сломили Примакова… Ему приписали то, чего он не говорил даже под пытками».

15 мая арестовали заместителя командующего войсками Московского военного округа комкора Бориса Фельдмана, который предлагал как можно скорее расстрелять Сталина.

В НКВД началось следствие. О том, какими методами оно проводилось, написал Вальтер Кривицкий. По его словам, это была…

«…машина физических и моральных пыток, противостоять которой у них не было сил».

Узников допрашивали ночами, не давая им спать (днём в тюрьме спать не позволялось). Мало этого, подследственных на допросах заставляли стоять.

Вальтер Кривицкий:

«Эта форма пытки входила в первую стадию “конвейерной системы” допроса. За это отвечали молодые рядовые следователи, “сотрудники” Ежова. Они начинали допрос с грубого приказа заключённому после того, как было велено стоять под светом ламп:

– Признайся, что ты шпион!

– Мне не в чем признаваться.

– Но у нас есть доказательства. Признайся, ты, такой-сякой!

За этим следовал поток брани, злобных нападок и угроз. Когда заключённый продолжал упорствовать, следователь ложился на диван и оставлял заключённого стоять часами. Когда следователю нужно было уйти, за заключённым смотрел охранник, который следил, чтобы тот не сел, не прислонился к стене или стулу».

Борис Ефимов:

«Таковы были нравы той эпохи. Сталин считал, что все без исключения, будь то член политбюро или рядовой стукач, должны жить в постоянном страхе. Вот почему огромная машина под названием ГУЛАГ работала без устали круглые сутки, круглые годы, круглые десятилетия».

Вальтер Кривицкий привёл в качестве примера судьбу одного немецкого коммуниста, которому энкаведешники не давали спать, требуя «признаний»:

«…после шести месяцев допросов этот бесстрашный человек “сознался”, что он агент германской военной разведки.

– У меня в голове гвоздь, – повторял он. – Дайте мне что-нибудь, чтобы заснуть».

Чекиста Сергея Пузицкого его бывшие коллеги допрашивали тоже достаточно основательно (то есть чрезвычайно жестоко), и он тоже был вынужден сознаться во всём, в чём его обвиняли.

Вальтер Кривицкий:

«…в ОГПУ в ходе чисток было утрачено само понятие вины. Причины ареста человека не имели ничего общего с предъявленным ему обвинением. Никто не искал их. Никто не спрашивал о них. В правде перестали нуждаться…

Цель двух судебных процессов по “делу о государственной измене” старых большевиков была полной загадкой для всех просоветских сил в Западной Европе. Масштаб сталинской чистки возрастал день ото дня, и это подтачивало единство наших сторонников за границей».

А лётчик Валерий Чкалов продолжал добиваться от советских властей разрешения для полёта его экипажа через Северный полюс в Америку. Наконец, в мае месяце это разрешение было получено.

Чекист и военные

Ровно через месяц после своего понижения в должности (16 мая 1937 года) Яков Агранов был смещён со своего нового поста и отправлен в Саратов начальником областного управления НКВД.

Аркадий Ваксберг:

«Он приступил к новой работе с таким рвением, что даже закалённые в чекистских провокациях его провинциальные коллеги и те ошалели от буйства нового начальника. Буквально за несколько дней его неукротимая фантазия создала на подведомственной ему территории десятки шпионских, заговорческих, террористических и диверсионных групп. Людей хватали сотнями, тысячами – арестованных не могла вместить местная тюрьма. И все они признавались, признавались».

Мало этого, в Москву Ежову было отправлено письмо, в котором глава саратовского УНКВД называл немецкими шпионами Надежду Крупскую и Георгия Маленкова, предлагая немедленно арестовать их.

Аркадий Ваксберг:

«Таким путём Агранов мучительно пытался спасти свою жизнь. Ему нужно было не просто выслужиться, а показать, что здесь, в далёком Саратове, он – в одиночку – раскрыл врагов, пребывающих в Москве, то есть сделал то, что оказалось не под силу всему оставшемуся в столице аппарату НКВД».

17 мая в «Правде» появилась статья «Троцкистская агентура в литературе».

На следующий день воронежская газета «Коммуна» опубликовала статью, явно присланную из ОАП (отдела агитации и пропаганды) ЦК ВКП(б). В этой статье, которая называлась «Искоренить троцкистскую агентуру в литературе и искусстве», говорилось:

«Враги народа – троцкисты и их приспешники – вредили не только на фабриках и заводах. Они постарались проникнуть и на такие участки идеологического фронта, как наша печать, литература, театр.

В 1932 году постановлением ЦКВКП(б) Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП), как известно, была ликвидирована. Рапповские организации служили прибежищем для всякого рода проходимцев и врагов народа. Троцкистские последыши, захватившие в свои руки руководство РАПП, принесли немалый вред советской литературе. Только освободившись от таких “руководителей”, наши писатели по-деловому начали перестройку своей работы… Писатели и работники искусств, очищая свои ряды от врагов народа, создадут произведения, достойные великого времени».

Вот, как оказалось, в какую организацию так торжественно вступал Владимир Маяковский – в «прибежище для всякого рода проходимцев и врагов народа».

В ночь на 19 мая во время ареста одного из командиров Красной армии в его квартире была найдена копия докладной записки жандармского полковника Ерёмина, в которой подробно описывалось, как работал на царскую охранку её осведомитель Иосиф Джугашвили. Документ доставили Сталину. Не трудно себе представить, как он был разъярён – ведь о постыдном прошлом генерального секретаря партии знала, как оказалось, вся армейская верхушка. И тотчас был отдан приказ начать аресты маршалов и командармов.

20 мая газета «Правда» сообщила об исключении из Союза советских писателей Александра Афиногенова и Бруно Ясенского. Последнего вскоре арестовали, и Афиногенов записал в дневнике:

«Взяли мирного человека, драматурга, ни о чём другом не помышлявшего, кроме желания написать ещё несколько десятков хороших пьес на пользу стране и партии, – и сделали из этого человека помойку, посмешище (позор и поношение общества)…»

Но Афиногенову ещё повезло – он всё-таки остался на свободе.

21 мая самолёт АНТ-6, ведомый лётчиком Михаилом Водопьяновым (второй пилот – Михаил Бабушкин), совершил посадку на льдине в районе Северного полюса. Началась подготовка станции «Северный полюс», на которой должны были остаться зимовать её начальник Иван Папанин, радист Эрнест Кренкель, геофизик и астроном Евгений Фёдоров, гидролог и гидробиолог Пётр Ширшов. Их всех вскоре назовут «папанинцами».

Вальтер Кривицкий:

«22 мая, в день, когда судьба самого военкома Ворошилова висела на волоске, и когда с минуты на минуту ожидали его смещения, я был вызван Михаилом Фриновским, правой рукой Ежова. Он сказал мне, что мой отъезд решён, что я должен уехать вечером. Мои коллеги расценили это как знак глубокого доверия, оказанного мне Кремлём».

В тот же день (22 мая) в городе Куйбышеве был арестован маршал Михаил Тухачевский. 24 мая его привезли в Москву, где в тот же день был арестован кандидат в члены политбюро Ян Эрнестович Рудзутак. Ему было предъявлено обвинение в «контрреволюционной троцкистской деятельности и шпионаже в пользу нацистской Германии».

26 мая после очных ставок с Примаковым и другими арестованными военачальниками маршал Тухачевский дал первые признательные показания. Впрочем, есть ещё одно воспоминание, которое приоткрывает истинную причину «признательности» этих показаний – Сергей Угаров, сын репрессированного партаппаратчика Александра Угарова, потом написал (в книге «Исповедь вражёныша»):

«Известно: Сталин отдал распоряжение, разрешавшее “меры физического воздействия” на арестованных. Но, кроме страшных физических пыток, были и другие, не менее страшные. Когда арестовали маршала Тухачевского, привезли его дочь, которой не было и 10 лет, в камеру к отцу и при ней пригрозили ему: “Не признаешься – мы с ней сделаем всё, что угодно, по рукам пустим”. Тухачевский сломался».

25 и 26 мая был проведён опрос членов ЦК и Тухачевского вывели из кандидатов в члены ЦК ВКП(б).

Когда весть об аресте маршала Тухачевского дошла до главного редактора журнала «Новый мир» Ивана Гронского, он сейчас же позвонил Сталину и стал высказывать своё недоумение и выражать протест. Вождь слушать его не стал:

«– Не лезь не в своё дело! – сказал он Гронскому и повесил трубку».

Рудзутака тоже подвергали пыткам и избиениям, но он виновным себя не признал и показания, которые от него требовали следователи, давать категорически отказался.

26 мая правление Союза советских писателей исключило из своего состава поэта и драматурга Владимира Киршона (это он сочинил стихотворение «Я спросил у ясеня», ставшее много лет спустя популярной песней).

В тот же день (26 мая) был арестован Григорий Иосифович Каннер, бывший секретарь Сталина, ставший заместителем начальника Главного управления металлургии наркомата тяжёлой промышленности СССР. Официальное обвинение, предъявленное ему, было стандартным: «участие в контрреволюционной террористической организации». Но, скорее всего, главной виной Каннера являлось то, что он слишком много знал, участвуя по приказу Сталина в организации множества «тёмных» дел (например, в убийстве Эфраима Склянского, заместителя Троцкого), и вождь решил от него избавиться.

На следующий день арестовали и высокопоставленного энкаведешника Семёна Григорьевича Фирина (Пупко), которому было предъявлено обвинение в том, что он готовил заключённых Дмитлага (созданного для строительства канала Москва-Волга) для участия в вооружённом перевороте в СССР.

Вальтер Кривицкий:

«Менее чем за пять месяцев 1937 года ОГПУ провело 350 000 политических арестов – по официальным данным, полученным мною у начальника спецотдела, занимающегося чисткой. Ранг заключённых варьировался от маршалов и основателей Советского государства до рядовых партийцев».

Сам Вальтер Кривицкий 27 мая приехал в Гаагу:

«Двумя днями позже меня пришёл навестить мой старый приятель и товарищ Игнатий Райсс. Он на протяжении многих лет работал в нашей контрразведке. Его знали под псевдонимом Людвиг. На этот раз у него был паспорт на имя чеха Ганса Эберхардта».

Настоящими именем, отчеством и фамилией 38-летнего Игнатия Станиславовича Райсса были Натан Маркович Порецкий.

Вальтер Кривицкий:

«Мои ответы на его многочисленные и испытующие вопросы произвели на него тягостное впечатление, так как Райсс был настоящим идеалистом, посвятившим себя делу коммунизма и мировой революции. Он всё глубже и глубже уверовал в то, что политика Сталина всё в большей степени перерождается в фашизм».

28 и 29 мая 1937 года были арестованы два командарма I ранга: Иона Якир и Иероним Уборевич. Из высших военначальников, ознакомившихся с папкой Сергея Виссарионова, на свободе оставался лишь начальник Политуправления РККА Ян Гамарник.

На начавшей 30 мая свою работу XII Дальневосточной партийной конференции первый секретарь крайкома Иосиф Варейкис обвинил «японских», «германских», «троцкистских» агентов и «вредителей» в срыве выполнения народно-хозяйственных планов.

А в Москве в тот же день (30 мая) за «тесную групповую связь с участниками военно-фашистского заговора» политбюро постановило:

«Отстранить т. Гамарника… от работы в Наркомате обороны и исключить из состава Военного Совета…»

31 мая Клим Ворошилов уволил своего первого заместителя из рядов Красной армии и послал сообщить ему об этом двух высокопоставленных работников наркомата. Ян Гамарник был тогда нездоров (страдал от диабета). Выслушав информацию об «отстранении», «исключении» и «увольнении», Ян Борисович понял, что его ждёт неминуемый арест, и, проводив навестивших его коллег, застрелился.

31 мая был приговорён к смертной казни бывший первый секретарь Московского губернского комитета ВКП(б), бывший народный комиссар труда и бывший кандидат в члены политбюро Николай Александрович Угланов. В тот же день его расстреляли.

«Заговор» раскрыт

1 июня газета «Правда» опубликовала сообщение:

«Бывший член ЦК ВКП(б) Я.Б.Гамарник, запутавшись в своих связях с антисоветскими элементами и, видимо, боясь разоблачения, 31 мая покончил жизнь самоубийством».

2 июня Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила бывшего лефовца Бориса Анисимовича Кушнера к высшей мере наказания. На следующий день его расстреляли.

А 5 июня «Правда» начиналась с передовицы, названной «Беспощадно громить и корчевать троцкистско-правых шпионов». В ней, в частности, говорилось:

«Карающий меч пролетарской диктатуры не притупился и не заржавел. Он опустится на головы тех, кто хочет разодрать на клочки нашу прекрасную родину и отдать её под ярмо германо-японского фашизма. Врагов народа – троцкистско-правую сволочь мы будем беспощадно громить и корчевать

В этот же день (5 июня) энкаведешники Томска, куда был переведён из Нарымского края отбывавший срок наказания поэт Николай Клюев, вновь возбудили против него дело по участию в никогда не существовавшей «кадетско-монархической повстанческой организации “Союз спасения России”».

А 6 июня в дальних арктических широтах состоялось торжественное открытие станции «Северный полюс». Самолёты, доставившие участников экспедиции на льдину, улетели. «Папанинцы» стали готовиться к зимовке.

Об аресте видного деятеля ВЧК-ГПУ-НКВД комиссара государственной безопасности 3-го ранга Глеба Бокия – в воспоминаниях писателя Льва Разгона:

«7 июня Глеба Ивановича вызвал к себе нарком внутренних дел и генеральный комиссар государственной безопасности Ежов. Из кабинета Ежова Глеб Иванович не вернулся».

9 июня была арестована Ида Леонидовна Авербах, жена Генриха Ягоды. Вскоре арестовали родителей Ягоды и пять его сестёр.

А Галину Серебрякову, жену Григория Сокольникова, вместе с матерью и двухлетней дочерью в том же июне выслали в Семипалатинск.

Даже дипкурьер Иоганн Адамович Махмасталь, напарник воспетого Маяковским Теодора Нетте, получивший за своё геройство в трагическом инциденте в поезде Москва-Рига орден Красного Знамени, был в 1937 году арестован, объявлен «врагом народа» и отправлен в концлагерь.

All июня за принадлежность к «шпионско-диверсионной сети польской разведки в СССР» был арестован один из создателей советских органов государственной безопасности (ВЧК-ГПУ) Иосиф Станиславович Уншлихт.

Но этот день запомнился совсем другим событием.

Вальтер Кривицкий:

«11 июня 1937 года официальное сообщение из Москвы оповестило мир о неожиданном раскрытии заговора высших командиров Красной армии».

Мир об этом оповестили и тут же начался суд над «красными командармами».

Судили командиров-заговорщиков члены Специального судебного присутствия Верховного суда Союза СССР, бывшие коллеги арестованных военачальников: маршалы Семён Михайлович Будённый и Василий Константинович Блюхер, начальник Воздушных сил РККА командарм 2-го ранга Яков Иванович Алкснис, начальник Генерального штаба командарм 1-го ранга Борис Михайлович Шапошников, командующий войсками Белорусского военного округа командарм 1-го ранга Иван Панфилович Белов, командующий войсками Ленинградского военного округа командарм 2-го ранга Павел Ефимович Дыбенко, командующий войсками Северо-Кавказского военного округа командарм 2-го ранга Николай Дмитриевич Каширин, командир 6-го казачьего кавалерийского корпуса имени Сталина комдив Елисей Иванович Горячев.

Жена командарма Ивана Белова потом написала в воспоминаниях, что после суда её муж вернулся домой, выпил чуть ли не залпом бутылку коньяка и сказал:

«Такого ужаса в истории цивилизации ещё не было. Они все сидели как мёртвые. Я даже усомнился, они ли это?.. Они вот так сидели – напротив нас: Уборевич смотрел мне в глаза… А Ежов всё бегал за кулисами, подгонял: “Всё и так ясно, скорее кончайте, чего тянете”… Якир вдруг закричал: “В глаза мне посмотрите, в глаза! Неужели вы не видите, что всё, что здесь говорится, ложь?” На это Примаков ему сказал: “Брось, Иона. Перед кем бисер мечешь? Неужели ты не понимаешь, кто здесь сидит?”».

Между прочим, в годы Гражданской войны Иона Эммануилович Якир получил орден Красного Знамени под номером 2. Орден под первым номером был вручен судившему Якира маршалу Блюхеру. А под командованием командарма 1-го ранга Иоронима Петровича Уборевича служили будущие полководцы Отечественной войны: Георгий Жуков, Роман Малиновский, Кирилл Мерецков, Иван Конев и многие другие.

Вальтер Кривицкий недоумевал:

«Осмелится ли Сталин расстрелять деятелей такого масштаба, как маршал Тухачевский или заместитель наркома обороны в такой критический момент международной обстановки? Осмелится ли он оставить Советские Вооружённые Силы беззащитными перед лицом врага, фактически обезглавив Красную Армию?».

В это время в Большом театре шли репетиции оперы композитора Ивана Дзержинского «Поднятая целина». Сразу после окончания репетиции был устроен митинг и принята резолюция с требованием высшей меры наказания подсудимым.

11 июня в 22 часа 35 минут все подсудимые были приговорены к высшей мере наказания. После оглашения приговора всех приговорённых отвели в подвал здания Военной коллегии Верховного суда СССР и там (уже в первые часы 12 июня) расстерляли.

Александр Орлов много лет спустя написал:

«Когда станут известны все факты, связанные с делом Тухачевского, мир поймёт: Сталин знал, что делал… Я говорю об этом с уверенностью, ибо знаю из абсолютно несомненного и достоверного источника, что дело маршала Тухачевского было связано с самым ужасным секретом, который, будучи раскрыт, бросит свет на многое, кажущееся непостижимым в сталинском поведении».

Александр Орлов имел в виду секретную папку Сергея Виссарионова, рассказывать о которой он не торопился.

Аркадий Ваксберг:

«Сразу же после ареста Примакова или уже после того, как газеты объявили о трагическом финале, Лиля с минуты на минуту ждала того, что происходило со всеми жёнами “врагов народа”. Закон об обязательной высылке “чсир” (“членов семьи изменников родины”) действовал непреложно, тем более таких чсир’ов, которые входили в домашний круг главных военных заговорщиков».

12 июня нарком обороны Клим Ворошилов издал приказ, в котором сообщалось о решении Судебного присутствия по делу о заговоре командармов. Приказ заканчивался словами:

«Мировой фашизм и на этот раз узнает, что его верные агенты гамарники и тухачевские, якиры и уборевичи и прочая предательская падаль, лакейски служившая капитализму, стёрты с лица земли, и память о них будет проклята и забыта.

Народный комиссар обороны СССР маршал Советского Союза К.Ворошилов».

13 июня 1937 года Илья Сельвинский написал письмо своей старой знакомой, в котором откровенно признался:

«Две раны горят в моей душе – и никогда не затянутся: казнь моего “Пушторга” – лучшего, что я сделал в эпосе, и убийство “Умки” – лучшего, что я мог дать в драме.

В обоих случаях надо мной была совершена глубочайшая несправедливость, больше того: преступление…

Не знаю, о чём писать дальше, за что взяться. Такая апатия ко всему.

Ну что толку в новой пьесе, в новой поэме, когда есть на свете Керженцев, или Исай Лежнев или какой-нибудь Изгоев, бездарные прохвосты и подхалимы, которые почему-то имеют право уничтожать любое произведение любого поэта?! Где гарантии, что не будет уничтожена “Челюскиниана”, как был уничтожен “Умка”?Придут 3 челюскинца в “Правду”и скажут, что ничего подобного не было: в воскресенье небо было хмурое, а не синее, как пишет автор. И опять появится передовая о том, что-де очередная “антихудожественная эпопея” Сельвинского воочию показала всем и каждому что Гусев – гений, что его песню “Ды полюшко, ды поле” поёт вся страна, чего нельзя сказать о Гомере, которого у нас не поют.

Конечно, работать я буду. Через жажду самоубийства я уже прошёл..»

Песню «Полюшко-поле» композитора Льва Константиновича Книппера на слова молодого поэта Виктора Михайловича Гусева тогда, в самом деле, пела вся страна, от чего ревнивому поэту Сельвинскому было явно не по себе.

Однако «аппатия ко всему» не помешала Сельвинскому откликнуться на расправу с военачальниками – 14 июня негодующие писатели страны Советов поместили в «Правде» свой гневный отклик:

«НКВД и товарищ Ежов раскрыли центр шпионов и мерзавцев… Писатели СССР требуют у Верховного суда расстрелять Тухачевского, Якира, Уборевича и других. В могилу им посылаем проклятия.

Вишневский, Фадеев, Вс. Иванов, ЛДеонов, Ф.Панфёров».

Аналогичное требование в тот же день поместила и «Литературная газета»:

«Не дадим житья врагами Советского Союза!

Мы требуем расстрела шпионов! Вишневский, Фадеев, Леонов, Федин, Шолохов, Толстой, Тихонов, Сурков, Безыменский, Сельвинский, Пастернак, Шагинян, Макаренко, Прокофьев, Асеев».

Между тем, из восьми членов Специального судебного присутствия, приговоривших к смертной казни «красных командармов», шестеро вскоре сами будут расстреляны или покончат жизнь самоубийством, опасаясь ареста. Сталин пощадит лишь Будённого и Шапошникова.

Новые «враги»

Тем временем Сталин продолжал отыскивать тех, кто мог ознакомиться с содержанием документов из папки Сергея Виссарионова. И 14 июня 1937 года кандидат в члены политбюро Павел Петрович Постышев (один из активнейших организаторов сталинский репрессий) был освобождён от должности второго секретаря компартии Украины и назначен первым секретарём Куйбышевского обкома партии. На новом месте он сразу же приступил к массовому розыску «врагов народа», а также принялся искать «антисоветские лозунги» и «фашистские символы» в печатной продукции тех лет.

В тот же день (14 июня) были арестованы бывший начальник контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД Лев Григорьевич Миронов (тот самый, кого Сталин просил «надавить>> на нежелавшего давать показания Каменева) и бывший любимец Сталина Иван Михайлович Москвин.

О судьбе партаппаратчика Москвина (того, кто способствовал головокружительной карьере Николая Ежова) рассказал писатель Лев Разгон (он был женат на дочери супруги Москвина, Софьи Александровны, и жил в их семье):

«14 июня в театре Вахтангова была премьера. Главную роль играл наш приятель Володя Москвин. Премьера прошла с успехом, мы дождались, когда он разгримировался, и – как мы договорились – пошли все вместе на Спиридоновку».

Премьерой, которая состоялась в тот день в театре имени Вахтангова, был спектакль «Без вины виноватые» по пьесе Александра Островского, в котором Владимир Москвин (сын мхатовского актёра Ивана Михайловича Москвина) играл Незнамова.

Лев Разгон:

«Была дивная ночь лета, мы шли домой, смеясь и дурачась – прятались за этим весельем от ужаса, уже прочно поселившегося в нас.

Поднялись на площадку и позвонили. Дверь открыла не наша Клава, а незнакомый военный в энкавэдэвской фуражке. Фельдегерь, подумал я, удивляясь любезности, с которой он нас пропускает вперёд. Но почему-то в прихожей оказалось много фельдегерей…

Голубые фуражки уже копошились внутри кабинета, другие фуражки дежурили у дверей, у телефона, наблюдали за присутствующими…

Послышался звонок в двери – приехал Иван Михайлович. Голубые фуражки встретили его в передней и с эскортом проводили в кабинет…

Минут через десять Иван Михайлович вышел из кабинета, за ним энкавэдэшник нёс узелок с тем маленьким набором вещей, которые можно взять при аресте. Он попрощался с каждым из нас, с какой-то виноватой улыбкой, как бы извиняясь за неприятность, которую нам доставил. Машина зарычала за окном…

Потом Софье Александровне очень вежливо предложили поехать в Волынское для обыска. Когда она хотела взять не плащ, а летнее пальто, начальник удивлённо сказал:

– Зачем? Сейчас тепло, самое позднее через час мы вернёмся обратно…

Через час вернулся командующий “операцией”. На вопрос, где же Софья Александровна, он удивлённо поднял брови:

– То есть как где? Она арестована.

Это был мой первый опыт столкновения с жестокостью, причины которой я не мог понять. Почему надо было немолодую и нездоровую женщину забирать в тюрьму даже без маленького узелка с бельём и туалетными принадлежностями, которые всегда, со времён фараонов, разрешалось брать с собой? И последующих передач не было. И писем не было. Ничего не было.

Софья Александровна умерла через год или полтора в Потьме, в лагере для чэсеиров – членов семей изменников родины, так и не узнав ничего о судьбе мужа, дочери, внучки, всех близких и далёких, от которых её оторвали».

По другим сведениям у Софьи Александровны Москвиной судьба была несколько иная. Ей было предъявлены стандартные обвинения в участии в контрреволюционной террористической организации и в шпионаже. Так что её допрашивали так же, как и других подследственных. 8 апреля 1938 года её приговорили к высшей мере наказания и в тот же день расстреляли.

15 июня 1937 года арестовали Станислава Адамовича Мессинга, бывшего начальника Иностранного отдела ОГПУ.

17 июня полпреда СССР в Испании Леонида Гайкиса (Леона Хайкиса) отозвали в Москву, где он вскоре попал за решётку.

А 18 июня в Москве стартовал самолёт АНТ-25 (авиаконструктора Андрея Николаевича Туполева) с экипажем: командир – 33-летний Валерий Павлович Чкалов, второй пилот -30-летний Георгий Филиппович Байдуков, штурман – 39-летний Александр Васильевич Беляков. На этот раз им предстояло через Северный полюс долететь до Америки.

20 июня в Москве был расстрелян один из тех, кто похищал в Париже генерала Кутепова – бывший комиссар государственной безопасности 3-го ранга Сергей Васильевич Пузицкий.

В этот же день (20 июня) в Америке, преодолев 8504 километра, чкаловский экипаж посадил свой АНТ в городе Ванкувере штата Вашингтон. Газеты всего мира первой новостью сообщали: «Из России в Америку за 63 часа!» Лётчиков-героев на авиабазе Пирсон (Pearson) встречал, а затем пригласил к себе домой генерал Джордж Маршалл (будущий государственный секретарь США и автор знаменитого «плана Маршалла»), В Вашингтоне Чкалова, Байдукова и Белякова принял американский президент Франклин Рузвельт. Советское правительство наградило весь экипаж орденами Красного Знамени.

21 июня воевавший в Испании и отозванный в СССР лётчик Иван Проскуров стал Героем Советского Союза. Подписывая документ о предоставлении ему этого звания, Сталин зачеркнул слова «старший лейтенант» и вписал «майор». Вскоре майор Проскуров возглавил авиационную бригаду в Киевском военном округе.

В тот же день (21 июня) за мужество и героизм, проявленные при выполнении интернацонального долга, Героем Советского Союза стал и другой лётчик – Яков Владимирович Смушкевич, первый еврей, получивший это почётное звание. Вскоре его назначили заместителем начальника Управления ВВС Красной армии.

22 июня 1937 года Александр Щербаков оставил пост второго секретаря Ленинградского обкома партии (его сменил Александр Угаров) и стал первым секретарём Восточно-Сибирского (Иркутского) обкома.

В это время в Ленинграде (24 июня) «тройка» областного суда приступила к рассмотрению дела поэта Василия Князева. Был зачитан текст:

«…виновность Князева В.В. доказана в том, что он, будучи враждебно настроен к Советской власти, в ноябре месяце 1936 года в помещении клуба писателей им. Маяковского вёл контрреволюционные разговоры в присутствии свидетеля Л. и др., грубо, оскорбительно отзывался о руководителях партии и правительства, выступал в защиту репрессированных членов троцкистско-зиновьевской группы, клеветал на положение советских писателей, советский строй и ВКП(б)…»

Приговор, вынесенный Князеву, гласил:

«…лишить свободы на 5лет с 19 марта 1937года с последующим поражением в правах сроком на 3 года».

И осуждённого поэта стали готовить к отправке в лагерь на Колыме.

Князев подал прошение «уполномоченному НКВД при пересыльной тюрьме»:

«Нельзя ли оставить меня в Ленинграде, хоть в тюрьме, хоть в одиночке?.. У меня больное сердце, одышка, неважный желудок и др. Я боюсь, что лагерь меня убьёт… Дайте мне остаток моей жизни (5 лет, не больше) писать знойные, обжигающие душу песни. Я докажу, что я не только не враг народа, но предан Октябрьской революции до последнего издыхания!»

Но Князева всё равно отправили на Колыму.

25 июня 1937 года на очередном пленуме ЦК ВКП(б) выступил глава административно-политического отдела ЦК ВКП(б) Иосиф Пятницкий. Он заявил, что не согласен с тем, что органам НКВД хотят предоставить чрезвычайные полномочия (чтобы дать им возможность расправиться с Бухариным и Рыковым). Эти слова старейшего члена Исполкома Коминтерна очень удивили участников пленума, и они проголосовали за удаление Пятницкого из зала заседаний. Пленум продолжил работу.

Но тут и нарком здравоохранения Григорий Каминский подверг работу НКВД резкой критике. В тот день выступления участников пленума не стенографировались, но реплика наркомздрава запомнилась многим:

«– НКВД продолжает арестовывать честных людей!»

На эти слова тотчас отозвался Сталин:

«– Они враги народа, а вы птица того же полёта».

Ответ вождю последовал мгновенно:

«– Так мы перестреляем всю партию!»

Сошедший с трибуны Каминский был тут же (прямо на пленуме) арестован. На следующий день участники пленума приняли постановление:

«Исключить Каминского, как не заслуживающего доверия, из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б) и из партии».

А по Грузии в тот момент разнеслась печальная весть: 26 июня известный поэт Николоз Иосифович Мицишвили (Сирбиладзе), долгое время бывший главным редактором издательства «Заря Востока», друживший с Сергеем Есениным и Владимиром Маяковским и арестованный незадолго до того тифлисскими энкаведешниками, расстрелян.

27 июня был арестован председатель Всесоюзного общества изобретателей Артемий Багратович Халатов (тот самый Халатов, что возглавлял комиссию по организации похорон Владимира Маяковского). Его обвинили в активном участии в антисоветской террористической организации «правых».

В июне того же 1937 года газета «Правда» опубликовала статью «Политическая слепота или пособничество врагам?», в которой «за защиту и прямое укрывательство врагов народа» директору Института народного хозяйства имени Г.В.Плеханова Мартыну Ивановичу Лацису выражалось «политическое недоверие». Это означало, что дни и этого видного чекиста, замещавшего Феликса Дзержинского летом 1918 года (во время его временной отставки с поста главы ВЧК), сочтены.

А 35-летний следователь НКВД Леонид Черток продолжал трудиться. Об этих его «трудах» рассказал художник Борис Ефимов, который доводился Чертоку свояком:

«Тётя Лиза (родственница моей жены и Сони) была знакома с Чертоками, они как-то даже были у неё в гостях. И так случилось, что муж её, инженер-путеец, был арестован среди тысяч других ни в чём неповинных людей, но через три месяца его выпустили. Ион рассказывал, что его следователем был никто иной, как Леонид Черток, который на первом же допросе стал нещадно бить его по физиономии, а он, совершенно ошеломлённый, только бессмысленно повторял: “Лёня, что вы делаете? Лёня, что вы делаете?..”Но это только усиливало следовательскую ярость Чертока. Всё это тётя Лиза поведала нам под большим секретом».

28 июня 1937 года был арестован Михаил Семёнович Чудов. Он был вторым секретарём ленинградского обкома ВКП(б), когда пост первого секретаря занимал Сергей Миронович Киров. Чудову предъявили обвинение в участии в антисоветской террористической организации. Вскоре была арестована и его жена. Всё это косвенно подтверждает предположение, что Сталин решил уничтожить всех тех, кто мог знать о том, кто являлся заказчиком убийства Кирова.

К этому времени на арестованного Ивана Москвина, видимо, так «нажали» следователи-энкаведешники, что ему не оставалось ничего другого, как сознаться во всём том, в чём его обвиняли. И 28 июня члены политбюро исключили его из состава ЦКК и из партии.

В тот же день (28 июня) как «шпиона гестапо» арестовали одного из самых известных в ту пору работников Коминтерна Бела Куна. Того самого, кто, занимая пост председателя Крымского ревкома, приказал расстрелять всех сдавшихся в плен белогвардейцев и членов их семей.

Вальтер Кривицкий:

«Бела Кун был помещён в Бутырскую тюрьму в Москве, так как на Лубянке не было места. Он находился в камере со 140 другими заключёнными… Белу Куна брали на допрос и держали дольше других заключённых. Он должен был выстаивать на ногах по 10–20 часов, пока не падал в обморок. Когда его приводили обратно в камеру, ноги его были настолько опухшими, что он не мог стоять. После каждого допроса состояние его ухудшалось. Охранники обращались с ним с особой жестокостью».

А вот признания Михаила Фриновского, заместителя наркома НКВД, которые даны им в письме Сталину, написанному 11 апреля 1939 года:

«Следственный аппарат во всех отделах НКВД разделён на “следователей-колольщиков”, “колольщиков” и “рядовых” следователей.

Что из себя представляли эти группы и кто они?

“Следователи-колольщики” были подобраны в основном из заговорщиков или скомпрометированных лиц, бесконтрольно применяли избиение арестованных, в кратчайший срок добивались “показаний” и умели грамотно, красочно составлять протоколы…

Группа “колольщиков” состояла из технических работников. Люди эти не знали материалов на подследственного, а посылались в Лефортово, вызывали арестованного и приступали к его избиению. Избиение продолжалось до момента, когда подследственный давал согласие на дачу показания.

Остальной следовательский состав занимался допросом менее серьёзных арестованных, был предоставлен самому себе, никем не руководился».

Террор продолжается

2 июля 1937 года энкаведешники арестовали Александра Яковлевича Аронсона, бывшего помощника психиатра Петра Ганнушкина, лечившего Сергея Есенина.

А Илья Сельвинский в тот же день (2 июля) написал ещё одно письмо, в котором высказал очередное предположение о «врагах», препятствовавших его творчеству:

«…если бы я написал поэму о допотопной эре – мои враги сумели бы привезти из музея скелеты трёх плезиозавров – и те клятвенно заверили бы нашу общественность, что я издеваюсь над папоротниками и лишаями».

Но «враги» были тогда не только у Сельвинского. 3 июля был расстрелян известный «недруг» и даже «враг» Владимира Маяковского: журналист Лев Семёнович Сосновский, громивший «маяковщину».

А на Дальнем Востоке 7 июля был арестован начальник местного Управления НКВД Всеволод Балицкий (тот самый, кто начал знакомить сослуживцев с папкой, которая утверждала, что Сталин был осведомителем царской охранки). И первому секретарю Дальневосточного крайкома партии Иосифу Варейкису пришлось возглавить энкаведешную акцию по переселению в Среднюю Азию местного корейского населения.

15 июля Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила поэта Павла Николаевича Васильева (по обвинению в подготовке террористических актов) к расстрелу. На следующий день приговор был приведён в исполнение.

16 июля был арестован Александр Краснощёков.

Бенгт Янгфельдт:

«Среди жертв террора был и Александр Краснощёков, женившийся в 1930-м на своей бывшей секретарше Донне Груз. Через четыре года у них родились близнецы Лена и Наташа, сводные сёстры Луэллы. В июле 1937 года был арестован по обвинению в контактах с троцкистами Краснощёков, в ноябре – его жена. 26 ноября его казнили, а Донну Груз выслали из Москвы сроком на восемь лет как жену врага народа».

А нарком Ежов «за выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД по выполнению правительственных заданий» 17 июля 1937 года был награждён орденом Ленина.

Вернувшихся из Америки лётчиков чкаловского экипажа торжественно встречала Москва. Им вручили ордена Красного Знамени. А Валерию Чкалову было присвоено звание полковника.

22 июля в Тифлисе состоялось собрание Союза писателей Грузии, обсуждавшее вопрос «о политической бдительности». От присутствовавшего на этом мероприятии поэта Паоло Джибраэловича Яшвили (Иашвили) потребовали, чтобы он выступил с обвинениями в адрес поэта Тициана Табидзе и назвал его врагом народа. В ответ (прямо на том собрании) Паоло Яшвили застрелился из пистолета, подаренном ему самим Тицианом Табидзе (этот пистолет Табидзе собирался раньше подарить Сергею Есенину).

В 1937 году (надо полагать, к 44-летию поэта) московское издательство «Советский писатель» выпустило книгу литературоведа Владимира Владимировича Тренина «В “мастерской стиха” Маяковского. (Как работали классики)». Книгу тоже готовила к изданию Лили Юрьевна Брик.

А как восприняли сложившуюся в стране ситуацию Брики?

Аркадий Ваксберг:

«Трудно восстановить день за днём то, что происходило с Лилей после известия о казни Примакова. Но – так или иначе – меньше, чем через месяц, 9 июля, Катанян стал Лилиным мужем. В самых разных источниках названа с точностью эта дата, но что конкретно связано с нею, нигде не сообщается».

Василий Васильевич Катанян:

«Вскоре после расстрела Виталия Марковича Лиля Юрьевна и мой отец, которые интенсивно занимались изданием Маяковского, стали видеться ежедневно, и между ними завязался роман.

Это было мучительно для матери, для меня. В то время она с отчаяньем думала о том, о чём позже написала Цветаева: “Глаза давно ищут крюк…”

Идеологом эгоизма и нигилизма в личных отношениях, которых придерживалась Лиля Юрьевна, был Осип Максимович Брик, которому она безоговорочно доверяла и советам которого безоглядно следовала. В самый разгар драмы, когда рушилась семья, когда на нас свалилось горе, и мать оказалось в тяжёлой депрессии, Осип Максимович приехал к нам домой уговаривать её.

Я помню его приезд, но меня выставили. Смысл разговора сводился к тому, что раз так хочется Лиле Юрьевне, то все должны с нею считаться: “Даже сам Владимир Владимирович… Пройдёт какое-то время… Следует подождать… Вы же знаете характер Лили Юрьевны, что вас не устраивает? УЛилички с Васей была дружба. Сейчас дружба стала теснее”.

Мать не нашлась, что ответить, и просто выгнала Брика из комнаты. Она не желала следовать их морали – ЛЮ хотела, чтобы отец оставался дома, а фактически бы жил с нею. И мать выставила отца, хотя, видит Бог, чего ей это стоило…

Лиля Юрьевна досадовала, что Галина Дмитриевна порвала с нею, она хотела по-прежнему дружить, “пить чай” и вообще общаться. Подумешъ, мол, делов-то! Но моя мать дальше корректных по телефону “здравствуйте, Лиля Юрьевна, да, нет” не шла».

Аркадий Вайсберг:

«Весть о новом семейном союзе привела в особое ожесточение старшую сестру Маяковского – Людмилу…

В тридцать седьмом между сёстрами и Лилей наступил полный разрыв. “Кто же вам поверит, – издевательски заявила Лиле Ольга, другая сестра Маяковского, – что вы шесть лет жили с врагом народа и ничего не знали?”».

А в Париже Игнатий Райсс (Людвиг) написал и отправил в советское посольство письмо, которое просил передать в ЦК ВКП(б). Начиналось оно так:

«Письмо, которое я вам пишу сегодня, я должен был написать уже давно, в тот день, когда “шестнадцать” были убиты в подвалах Лубянки по приказу “отца народов”.

Я тогда молчал, я не поднял голоса протеста и при последующих убийствах, и за это я несу большую ответственность. Велика моя вина, но я постараюсь её загладить, быстро загладить и облегчить этим свою совесть».

В середине письма шли фразы, которые у кого-то тогда, возможно, тоже были на уме, но не высказывались вслух:

«Чтобы Советский Союз, а вместе с ним и всё международное рабочее движение не стали окончательно жертвой открытой контрреволюции и фашизма, рабочее движение должно изжить своих Сталиных и сталинизм».

Заканчивалось письмо ещё более решительными словами:

«Я хочу предоставить свои скромные силы делу Ленина, я хочу бороться, и только наша победа – победа пролетарской революции – освободит человечество от капитализма и Советский Союз от сталинизма.

Вперёд к новым боям за социализм и проллетарскую революцию! За организацию IV Интернационала.

Людвиг (Игнатий Райсс).

17 июля 1937 г.»

Был в том письме ещё и поскриптум:

«P.S. В 1928 году я был награждён орденом Красного Знамени за мои заслуги перед пролетарской революцией. При сём возвращаю вам этот орден. Носить его одновременно с палачами лучших представителей русского рабочего класса – ниже моего достоинства».

По свидетельству тогдашнего резидента НКВД в Испании Александра Орлова…

«…когда Сталину доложили об “измене”Райсса, он приказал Ежову уничтожить изменника, вместе с его женой и ребёнком. Это должно было стать наглядным предостережением всем потенциальным невозвращенцам».

Этот приказ вождя тотчас передали находившемуся в Париже Сергею Шпигельгласу, высокопоставленному сотруднику ИНО НКВД.

Вальтер Кривицкий, к которому Шпигельглас обратился за помощью в этом деле, потом написал:

«Ежов дал ему полное право проводить чистку зарубежных служб и ни перед чем не останавливаться, даже перед возможным похищением или убийством подозреваемых агентов…

– Вы знаете, что отвечаете за Райсса, – значительно сказал Шпигельглас. – Вы рекомендовали его в Компартию и предложили взять его в нашу организацию…

В этот момент я понял, что моя работа на Советскую власть кончена, что я не отвечаю новым требованиям новой сталинской эры, что во мне нет способностей, которыми обладают такие, как Шпигельглас и Ежов… Я давал клятву служить Советскому Союзу, а не Сталину, диктатору».

Игнатий Райсс тем временем исчез из Парижа.

А в Москве 17 июля 1937 года на улице Мархлевского в доме № 9 в квартире № 7 была арестована жена бывшего наркома внутренних дел Украины Всеволода Балицкого беспартийная домохозяйка Людмила Александровна Балицкая.

Новые репрессии

Тем временем Якову Агранову приказали срочно приехать в Москву, и 19 июля он был вызван в кабинет Ежова. О том, что говорил шеф НКВД своему бывшему первому заместителю, известно только в общих чертах. Аркадий Ваксберг написал:

«Ежов устроил ему грубый и беспощадный разнос. Оставалось ждать неизбежного».

В чём заключался этот «беспощадный разнос» Ежова, можно представить себе, если со вниманием присмотреться к датам, в которые «разносили» Агранова. В первый раз Ежов «грубо» его отчитал 14 апреля, в день самоубийства Маяковского. На следующий день Агранова резко понизили в должности, уволив с поста заместителя главы НКВД. 19 июля тоже был не простым днём – в этот день Маяковский родился. И Ежов «разносил» Агранова явно за то, что он довёл поэта до самоубийства.

На следующий день (20 июля) Агранов был арестован (вместе с женой – в их московской квартире на улице Мархлевского).

20 июля арестовали и Людмилу Кузминичну Шапошникову, жену Михаила Чудова, арестованного 28 июня (при Кирове он занимал пост второго секретаря Ленинградского обкома партии).

А накануне, когда в Москве Ежов беспощадно «разносил» Агранова, в Армении был арестован поэт Вольф Иосифович Эрлих (тот самый, кому Сергей Есенин якобы передал своё последнее стихотворение «До свидания, друг мой, до свиданья»).

23 июля арестовали Ивана Алексеевича Акулова, бывшего первого заместителя председателя ОГПУ, а затем ставшего первым прокурором СССР.

Узнав обо всём этом, Лили Брик принялась чистить свой архив.

Аркадий Ваксберг:

«Так тогда поступали все, боясь сохранить у себя книги “врагов народа”, номера газет и журналов, где упомянуты их имена, фотографии, на которых они запечатлены, пусть и в группе с другими, письма, где даётся любая – неважно какая – оценка событий, происходивших в стране; ночами дымились печи в старых домах, а в новых роль печей играли большие эмалированные тазы, – гарь и дым уходили через раскрытые настежь окна».

26 июля был арестован бывший лефовец Сергей Михайлович Третьяков, лежавший на излечении в Кремлёвской больнице. Там его энкаведешники и взяли, доставив из больничной палаты в казематы Лубянки.

Иосифа Пятницкого арестовали 27 июля. Стоит ли удивляться, что после допроса, длившегося много часов, подследственный стал давать «признательные показания», откровенно сознаваясь в своей контрреволюционной деятельности.

29 июля был расстрелян один из создателей советских органов государственной безопасности Иосиф Станиславович Уншлихт. В тот же день расстреляли и поэта Петра Семёновича Панфёрова, сочинившего песню, которую распевала вся страна:

«Наливаются знамёна
Кумачом последних ран.
Шли лихие эскадроны
Приамурских партизан.
Этих дней не смолкнет слава,
Не померкнет никогда.
Партизнаские отряды
Занимали города».

30 июля 1937 года был издан приказ НКВД № 00447, который обязывал «тройку НКВД» города Ленинграда во главе с её новым председателем Леонидом Заковским в течение четырёх месяцев приговорить к расстрелу 4000 человек. 31 января 1938 года политбюро добавило к этому расстрельному списку ещё 3000 человек.

Сколько таких «приказов» Кремль отдавал другим городам и областям страны, неизвестно. Но их было очень много. Машина уничтожения советских людей работала полным ходом.

31 июля был арестован писатель Бруно Ясенский. Ему предъявили обвинение в «контрреволюционной деятельности» и сразу же исключили из партии и сняли со всех занимаемых им постов. Из Союза писателей, в котором он был членом правления, Ясенского тоже тотчас же выгнали. Арестовали и его жену Анну Абрамовну Берзинь.

Художник Борис Ефимов рассказал о Льве Эльберте (о том самом чекисте, который в 1921 году ездил в Ригу вместе с Лили Брик):

«Наступили тревожные времена массовых репрессий… Муж сестры моей жены, по профессии врач, работал в организации Советский Красный Крест… Как-то вечером мы сидели за столом. Присутствовал и Эльберт, с удовольствием вместе с нами пивший чай с домашним пирогом. И мой свояк с большим удивлением поведал, что арестовали председательницу Красного Креста видную партийную деятельницу Мойрову. Выслушав эту новость, Лев Гилярович, поедая вкусный пирог с клубникой (по-видимому, для Эльберта эта „новость“ не была новостью) совершенно невозмутимо и как-то даже благодушно заметил:

– Теперь заберут вас.

Мой родственник взглянул на него с удивлением.

– А меня-то за что? – спросил он.

Эльберт пожал плечами.

– Так уж положено, – спокойно сказал он.

Разговор продолжился на другую тему, а этой же ночью мой свояк был арестован».

И Борис Ефимов откровенно высказался о Льве Эльберте:

«Я понимаю, как близоруко и наивно не разглядел подлинную суть этого человека под личиной милого, общительного, шутливого балагура. Надо сказать, что в ту пору под подобной личиной скрывался не один „стукач“, доносчик, провокатор».

Через два года Михаил Кольцов, брат Бориса Ефимова, охарактеризовал Льва Эльберта так:

«Человек ленивый и бездеятельный и из-за своего лодырничества постоянно увольняемый из разных учреждений. Любитель разного рода слухов, сплетен, которые иногда сам создаёт и распускает. Отличается крайней лживостью, из-за чего имел столкновения на работе. Был дружен с Маяковским и сохранил связи с семьёй Бриков. Был также дружен с Фанни Волович».

А за рубежом в это время продолжала активно действовать спецгруппа ИНО НКВД, посланная за границу для ликвидации предателей. Возглавлял её всё тот же Сергей Шпигельглас. В августе 1937 года энкаведешники заманили чекиста-невозвращенца Георгия Агабекова в район испано-французской границы, где должна была состояться перепродажа ценностей, награбленных в Испании. Заманили и ликвидировали.

Было организовано покушение и на жившего в Париже бывшего секретаря Сталина Бориса Бажанова. Он потом написал:

«Какой-то испанец, очевидно, анархист или испанский коммунист, пытался ударить меня кинжалом, когда я возвращался, как каждый вечер, домой, оставив машину в гараже».

Жертвы августа

В этот момент Владимир Александрович Антонов-Овсеенко (тот самый, что в октябре 1917 года арестовывал Временное правительство) занимал пост советского генерального консула в Барселоне (Каталония). Испанский премьер-министр Хуан Негрин назвал Антонова-Овсеенко «большим каталонцем, чем сами каталонцы». Он во многом был солидарен с испанской Рабочей партией марксистского единства (ПОУМ), которая не во всём поддерживала сталинскую политику в их стране. За это Антонов-Овсеенко был отозван на родину, где его сразу же назначили наркомом юстиции РСФСР.

12 августа 1937 года четырёхмоторный самолёт ДБ-А («Дальний Бомбардировщик – Академия»), спроектированный и построенный советским авиаконструктором Виктором Фёдоровичем Болховитиновым, стартовал с московского аэродрома. Экипаж из шести человек во главе с Героем Советского Союза Сигизмундом Леваневским взял курс на север, чтобы через Северный полюс достичь американского штата Аляска и приземлиться на аэродроме города Фербенкс.

13 августа Военной коллегией Верховного суда СССР поэт Иван Приблудный был приговорён к высшей мере наказания. Вместе с 26-ю другими приговорёнными (среди них и с журналистом Александром Воронским) поэта тут же расстреляли.

В тот же день (13 августа) сразу после того, как самолёт ДБ-А пролетел над советским побережьем Северного Ледовитого океана, Сигизмунд Леваневский сообщил об отказе одного из двигателей и плохих метеоусловиях. В 17 часов 58 минут по московскому времени связь прервалась. С тех пор о судьбе самолёта и его экипажа ничего не известно.

14 августа расстреляли Захара Ильича Воловича (он же Янович). Владимир Бурцев, соредактор издававшегося в Париже журнала «Борьба за Россию», написал, что Волович…

«…был расстрелян при ликвидации старших начальников ГПУ как “троцкист” и немецкий шпион».

Вальтер Кривицкий:

«Слово “троцкист” употреблялось советскими должностными лицами для обозначения любых оппонентов Сталина, без различия».

Владимир Бурцев упомянул и жену Захара Воловича-Яновича:

«Янович Александра Иосифовна одна из руководительниц убийства Кутепова. В конце 1937 года была расстреляна как “террористка” и шпионка».

Вместе с Воловичем (за шпионаж, за участие в контрреволюционном заговоре и за подготовку покушения на Сталина) расстреляли также Карла Викторовича Паукера, Семёна Григорьевича Фирина (Пупко), одного из основателей РАППа Леопольда Леонидовича Авербаха и Ивана Васильевича Запорожца, которого всё-таки обвинили в организации убийства Кирова.

Впрочем, по поводу Запорожца есть очень большие сомнения. Его детям выдали свидетельство Магаданского ЗАГСа о смерти их отца «14 августа 1937 года от грудной жабы». На самом же деле его, видимо, просто запытали энкаведешники. А уж выдать «свидетельство» с любой причиной кончины человека спецорга-нам никакого труда не составляло. Кроме этого, уничтожая Ивана Запорожца, Сталин избавлялся от главного организатора «покушения» на Кирова, задание на которое исходило от самого вождя.

О том, как чекисты обращались с подследственными, рассказала Александра Захаровна Васильева-Гарина, написавшая двадцать с лишним лет спустя книгу воспоминаний «Моя Голгофа». 14 августа 1937 года Васильеву-Гарину арестовали. Допрашивал её следователь Александрийский. Он запомнился ей таким:

«27 лет. Красивый, стройный. Очень начитанный, приятный собеседник. Допрашивал с руганью, матом. Избивал подследственных лично, долго, жестоко. Пока всё тело не становилось “сплошь багрово-синим”. Потом человека, как избитую собаку, бросал в угол».

Сергей Угаров (книга «Исповедь вражёныша»):

«15 августа 1937 года Ежовым, не по собственной же инициативе, был подписан приказ “Об операции по репрессированию жён и детей изменников родины”. О том, как людоедски реализовывался этот приказ, вопиют документы, впервые опубликованные в страшной по своей наполненности книге “Дети ГУЛАГа. 1918 – 1956 гг.”».

А газета «Правда» 18 августа напечатала статью Валерия Чкалова «Сталинская авиация», в которой были слова:

«Сталин – наш, и мы безраздельно принадлежим ему».

19 августа по делу «о заговоре в НКВД УССР» был арестован друг и соавтор Владимира Маяковского старший майор государственной безопасности Валерий Михайлович Горожанин. Его тоже обвинили в участии в контрреволюционной террористической организации.

А в Куйбышевской области её партийный глава Павел Постышев обнаруживал всё больше и больше «антисоветчины». В 2010 году газета «Волжская коммуна» в статье «Несгибаемый большевик» напомнила читателям:

«В середине 1937 года в магазинах Чапаевска и Сызрани вдруг не стало спичек, но проверка показала, что ящики с этим товаром штабелями лежат на складах. Торговые руководители объяснили, что продукция не отгружается в магазины по приказу Постышева, который при изучении спичечной этикетки нашёл в линиях на ней отчётливый профшь Троцкого. Затем в августе, перед началом учебного года, вряд районов перестали поступать школьные тетради».

На этот раз на одной из тетрадей, обложка которой была украшена иллюстрацией к стихотворению Пушкина «Песнь о вещем Олеге», Павел Постышев обнаружил на мече князя слово «долой», а в траве, росшей у княжеских ног, нашёл слово «ВКП(б)». Мало этого, из продажи продовольственных магазинов была изъята любительская колбаса, так как в ней (если её разрезать) якобы чётко проступало изображение фашистской свастики.

По поводу обнаруженных криминальных фактов на одном из партсобраний Постышев сказал:

«Я предлагаю прокуратуре и НКВД посадить человек 200 торговых работников, судить их показательным судом и человек 20 расстрелять».

Но не только потерявший доверие Сталина Павел Постышев старался реабилитировать себя в глазах вождя, ища врагов и находя их всюду. Поэт Илья Сельвинский тоже принял новые «правила игры», и написал стихотворение «Монолог критика-диверсанта икс», в котором всех, кто критиковал его, объявил «врагами», окопавшимися в литературе. Вот как представлял себя этот «диверсант-икс»:

«Ты помнишь тезисы мои? Теперь моё перо
“Глаголом жгло сердца людей” за стиль Политбюро.
Не уставая, била в пух и в прах моя рука.
Я был, как лев! О, я был лев, чуть-чуть левей ЦК…
Я слишком много лет молчал – и вот в моей груди
Задохлись чувства. Ничего не жду я впереди».

А продолжавшему воевать в Испании лётчику Герою Советского Союза майору Ивану Проскурову было присвоено звание полковника.

«Шпионство» Брик

21 августа 1937 года состоялся очередной допрос арестованного лефовца Сергея Третьякова. Протокол допроса опубликован. Завершается он так:

«Вопрос. А кого Вы знаете из лиц, проживающих в Советском Союзе, ведущих работу в пользу японской разведки?

Ответ. Я могу указать лишь лиц, о тесной связи сяпонцами которых мне точно известно. Я не могу утверждать, что эти люди являются агентами японской разведки, но их близость к японцам, в том числе известным мне японским разведчикам, дозволяет думать, что они также как и я могли быть использованы японцами для определённых целей. Из числа этих лиц мне известны следующие:

1. Борис ПИЛЬНЯК – писатель. Два раза был в Японии до 1930 года и после 1931 года. Среди японцев имел широкие связи. В последний свой приезд из Японии привёз с собой японку Фумико-сан, которая продолжительное время жила у него на квартире.

2. ШЕНШЕВ – работник Инотасс. В бытность его в Пекине в 1925 году он имел широкое общение с японцами, знал ряд японских разведчиков, как например, КУРОДА, ФУСЕ и других.

3. БРИК Л. – жена МАЯКОВСКОГО. В настоящее время работает по организации музея Маяковского. Она меня однажды спросила, знаю ли я <вместо зачёркнутого “Хорошо знакома с японским разведчиком” > КУРОДА и на мой ответ, что знаю, сказала, что КУРОДА <вместо зачёркнутого “спрашивала меня о его местонахождении”> желает с ним повидаться.

4. КАНТОРОВИЧ Анатолий – работник газеты “Известия”. Будучи в Пекине, имел связи среди японцев.

5. ФЕВРАЛЬСКИЙ – театральный критик. Я неоднократно наблюдал его общения и беседы с японскими театральными работниками <вместо зачёркнутого “журналистами”>, посещавшими театр Мейерхольда.

Записано с моих слов, верно, мною прочитано.

<подпись> ТРЕТЬЯКОВ.

Исправленному на стр. 2, 3, 9, 10, 14 и 15 верить.

С.ТРЕТЬЯКОВ».


Можно было бы предположить, что тут-то и настала пора для ареста Бриков. Но Василий Васильевич Катанян по этому поводу написал:

«ЛЮ репрессии не коснулись, но она в страхе ждала ареста каждую ночь. А в 1977 году я с большими осторожностями

принёс ей эмигрантский “Континент”, где она прочитала у Роя Медведева: “Просматривая подготовленные Ежовым списки для ареста тех или иных деятелей партии или деятелей культуры, Сталин иногда вычёркивал те или иные фамилии, вовсе не интересуясь, какие обвинения выдвинуты против данных лиц. Так, из списка литераторов, подготовленного на предмет ареста, он вычеркнул Л.Брик. «Не будем трогать жену Маяковского», – сказал он при этом”. Может быть, диктатор не хотел дискредитировать поэта, совсем недавно поднятого им же на пьедестал».

Об этих просматривавшихся вождём «списках для ареста» Аркадий Ваксберг высказался так:

«Такие списки Сталин просматривал в одиночестве, никак не комментруя свои пометки; ни в каких объяснениях перед чекистскими лакеями и вообще перед кем бы то ни было, почему он казнит одного и милует другого, Сталин вообще не нуждался. Так что это его, несомненно апокрифическая, реплика относится, скорее всего, к многочисленным легендам, создававшимся вокруг него в обстановке тотальной секретности и создания культа “советского божества”, которое руководствуется некими высшими соображениями, недоступными простым смертным».

С этим высказыванием Аркадия Ваксберга трудно согласиться – так как фразу, приведённую Роем Медведевым («Не будем трогать жену Маяковского»), вождь вполне мог произнести. Ведь незадолго до этих его слов был арестован Яков Агранов, который, превосходно зная порядки своего родного ведомства, очень быстро стал давать показания. И наверняка сознался в том, что семь лет назад именно он организовал заговор против Маяковского, в котором, кроме него, участвовали Осип и Лили Брик.

И о шпионаже Бриков в пользу иностранных разведок у Ежова, надо полагать, было достаточно «признаний». Явившись к Сталину, нарком мог торжественным тоном заявить, что задание вождя выполнено: найден не только виновный в самоубийстве поэта Маяковского, но обнаружены и те, кто этому виновному в его гнусном деле помогали. И передал Сталину список на арест, включавший Бриков.

Вождь со списком ознакомился и Бриков вычеркнул.

– Как же так, Иосиф Виссарионович? – мог изумлённо воскликнуть Ежов. – Ведь есть же показания!

Вот тогда-то он и услышал в ответ спокойную сталинскую реплику:

– Не будем трогать жену Маяковского.

В НКВД в тот день наверняка с нетерпением ждали возвращения Николая Ежова из Кремля. Группа сотрудников в голубых фуражках и с ордером на арест в руках уже была готова ближайшей ночью выехать на квартиру Бриков. Отмена наркомом запланированной акции очень всех разочаровала. Но фраза Сталина в памяти осталась. И Лили Брик осталась на свободе.

Аркадий Ваксберг:

«Но то, что сталинская резолюция тридцать пятого года, где трижды упомянули её имя, оградила Лилю от самого худшего, – в этом вряд ли приходится сомневаться. Она же автоматически спасла и Осипа: ему – с его прошлым – вообще ничего не светило, кроме слепящих лубянских прожекторов в камерах пыток».

Тем временем на киностудии «Мосфильм» начались съёмки фильма «Ленин в Октябре», которым предполагалось отметить приближавшееся двадцатилетие Октябрьской революции. Дело это для кинематографистов было новым, ни разу ещё не проверенным – ведь вожди революции в советских звуковых кинокартинах ещё не появлялись. Был, правда, немой фильм Эйзенштейна «Октябрь», который неистово критиковал Маяковский, протестуя против того, что в роли Ленина снялся похожий на вождя рабочий Никандров. Теперь на роль Владимира Ильича был утверждён вахтанговский актёр Борис Щукин.

21 августа 1937 года был расстрелян обвинённый в шпионаже в пользу Германии, Англии, Франции и Польши видный энкаведешник Артур Христианович Артузов. Вместе с ним были ликвидированы друзья Владимира Маяковского: старший майор госбезопасности Михаил Савельевич Горб и дипломат Леонид Яковлевич Гайкис.

29 августа арестовали драматурга Владимира Михайловича Киршона, исключённого из Союза писателей. Ему предъявили обвинение в принадлежности к «троцкистской группе в советской литературе».

Осень 1937-го

2 сентября по обвинению в шпионаже в пользу Польши был расстрелян бывший начальник Иностранного отдела ОГПУ Станислав Адамович Мессинг.

Тем временем Сергею Шпигельгласу донесли, что Игнатий Райсс скрывается в Швейцарии. И 4 сентября группой энкаведешников, в которую входил и Сергей Эфрон, муж поэтессы Марины Цветаевой, Игнатий Райсс был убит.

«Бюллетень оппозиции» (печатный орган русской секции Четвёртого Интернационала, выходивший под редакцией Троцкого) откликнулся на убийство Райсса статьёй «ГПУ убивает и за границей», написанной Н.Маркиным (псевдоним Льва Седова, сына Троцкого). В статье говорилось:

«Если физические убийцы не были обнаружены, то имя действительного убийцы известно всем… Сталин даже не позаботился о том, чтобы замести следы. Одним убийством меньше или больше – не всё ли равно. Ему больше нечего терять!..

Сталин уже не выпускает маузера из рук. Страх этого человека так же велик, как и его преступления. Он никому не верит и всех боится. Он ведёт чисто животную борьбу за власть, за самосохранение, за жизнь…

С тем большей энергией обязаны рабочая печать и рабочие организации разоблачать сталинские преступления. Только широкая огласка преступления поможет надеть намордник на взбесившегося узурпатора».

Вальтер Кривицкий:

«Убийство Райсса превратилось в шумное дело в Европе и докатилось до американской прессы и остальных стран…

Я знал, что Сталин и Ежов не простят мне участия в деле Райсса. Передо мной был выбор – либо пуля на Лубянке от рук сталинских официальных палачей, либо струя из пулемёта от тайных сталинских убийц за пределами России».

7 сентября 1937 года бывший начальник Ленинградского управления НКВД Филипп Демьянович Медведь, возглавивший добычу золота на Колыме, был вновь арестован и отправлен на «доследование».

8 сентября первый секретарь Дальневосточного краевого комитета партии Иосиф Варейкис отправил Сталину секретный доклад об успехах в разоблачении «врагов народа». В нём он, в частности, сообщал, что только среди работников железной дороги было выявлено и расстрелено 500 шпионов.

В тот же день (8 сентября) «за контрреволюционную деятельность» бывшая комфутка Мария Яковлевна Натансон была приговорена к расстрелу.

Александра Захаровна Васильева-Гарина, одна из заключённых Лубянки, в книге «Моя Голгофа» рассказала о том, как её допрашивал следователь Шакиризьян:

«…даёт сильный пинок сапогом, я отлетаю к другой стенке. Это было на 9-й или 10-й день моей выстойки. Силы мои были на пределе. Ноги отекли и приобрели форму слоновых, тело под одеждой, руки и, наверное, лицо – синие от застоя крови. Дышать трудно. В голове всё мутится».

Вскоре в газетах был опубликован протокол закрытого судебного заседания Военной коллегии Верховного суда Союза СССР, состоявшегося 10 сентября 1937 года:

«Заседание открыто в 14 ч. 25 м.

Председательствующий объявил, что подлежит слушанию дело по обвинению ТРЕТЬЯКОВА Сергея Михайловича в преступлениях, предусмотренных cm. cm. 58-1-а, 58–11 и 17-58-8 УК РСФСР…

Председательствующий разъяснил подсудимому сущность предъявленному ему обвинения и спросил его, признаёт ли он себя виновным.

Подсудимый виновным себя признаёт и показания, данные им на предварительном следствии полностью подтверждает.

На вопросы Председательствующего подсудимый отвечает, что он шпион – это верно. Больше дополнить к своим показаниям подсудимый ничего не имеет. Судебное следствие объявлено законченным и подсудимому предоставлено последнее слово, в котором он просит о снисхождении.

Суд удалился на совещание. По возвращении суда с совещания, Председательствующий огласил приговор.

В 14 ч. 45 м. заседание закрыто».

Газеты опубликовали и приговор:

«Именем Союза Советских Социалистических Республик Военная Коллегия Верховного Суда Союза СССР…

…приговорила ТРЕТЬЯКОВА Сергея Михайловича к высшей мере уголовного наказания – расстрелу с конфискацией всего лично принадлежащего ему имущества.

Приговор окончательный и на основании постановления ЦИК СССР от 1 дек. 1934 года приводится в исполнение немедленно».

10 сентября Сергей Третьяков был расстрелян.

В тот же день энкаведешники расстреляли и Сергея Ивановича Сырцова, который, будучи главой Совнаркома РСФСР, подписывал указ об увековечении памяти Маяковского.

А ставший зеком поэт Василий Князев в это время находился на пути к лагерю, где ему предстояло трудиться «исключительно на общих физических работах». Другой зек и тоже литератор Варлам Шаламов потом написал (в «Письме старому другу»):

«Мы знаем сталинское время, видели лагеря уничтожения небывалого сверхгитлеровского размаха, Освенцим без печей, где погибли миллионы людей».

По дороге в этот «Освенцим без печей» поэт Василий Князев скончался.

13 сентября, выступая на III пленуме Дальневосточного краевого комитета ВКП(б), его первый секретарь Иосиф Варейкис сказал:

«Из того, что мы имеем в Дальневосточном крае теперь, совершенно очевидно, что здесь была единая разветвлённая, чрезвычайно мощная, захватившая основные командные посты, в том числе и политическое руководство в крае, японская шпионская троцкистско-рыковская организация. Поэтому было бы наивно думать, что в низах у нас, в райкомах, в первичных организациях, в хозяйственных и советских органах нет врагов».

И этих «врагов» искали и находили всюду.

В сентябре 1937 года арестовали (в который уже раз) писателя и литературоведа Разумника Васильевича Иванова (Иванова-Разумника). От него тоже стали добиваться «признаний».

А увековечение памяти Владимира Маяковского тем временем продолжалось. Но Госиздат, который тогда возглавил Соломон Лозовский, неожиданно приостановил издание сочинений Маяковского (явно по указанию свыше). Лили Брик бросилась спасать матрицы, которые готовили в переплавку.

Аркадий Ваксберг:

«Лозовский принял Лилю с холодной и жестокой учтивостью. “Лично против вас, – заверил он, – я ничего не имею. Мы можем даже издать ваши воспоминания, если, конечно, вы не предложите нам что-нибудь во французском вкусе”».

Впрочем, участие Лили Юрьевны в издательских делах вскоре тоже прекратилось.

Аркадий Ваксберг:

«Её отставили от подготовки издания сочинений Маяковского, а освободившееся место поспешила занять Людмила, которая стала теперь главным экспертом по творчеству брата и заседала во всех комиссиях, занимавшихся изданием его книг или книг о нём».

Почему это произошло? Видимо, сталинская фраза «Не будем трогать жену Маяковского» спасла её только от ареста. Что же касается издательских дел, то по поводу них вождь, видимо, дал устный приказ, и к участию в издании произведений Маяковского Лили Юрьевну допускать перестали.

17 сентября был расстрелян писатель Бруно Ясенский (Виктор Яковлевич Зисман).

22 сентября 1937 года в Париже произошло похищение генерала Евгения Карловича Миллера, возглавившего РОВС после пропажи генерала Кутепова. Генерал Миллер чувствовал, что может произойти нечто трагическое, и оставил записку:

«У меня сегодня в 12.30. часов дня свидание с генералом Скоблиным на углу улиц Жасмэн и Раффэ. Он должен отвезти меня на свидание с германским офицером, военным атташе при лимитрофных государствах, Штроманом и Вернером, прикомандированным к здешнему германскому посольству. Оба хорошо говорят по-русски. Возможно, это ловушка, а поэтому на всякий случай оставляю эту записку.

22 сентября 1937 г. генерал-лейтенант Миллер».

«Лимитрофными государствами» (от латинского слова «limitrophus» – «пограничный») называли тогда государства, вышедшие после 1917 года из состава России: Латвию, Литву, Эстонию, а также Финляндию и Польшу.

С той встречи генерал Миллер не вернулся – агенты НКВД отвезли его на теплоход «Мария Ульянова», на котором он был доставлен в Ленинград, затем переправлен в Москву и заключён в тюрьму НКВД на Лубянке. Организовал эту энкаведешную акцию всё тот же Сергей Михайлович Шпигельглас.

Вальтер Кривицкий:

«Чудовищный сталинский спектакль с участием высшего командного состава Красной Армии в качестве нацистских шпионов теперь стал достоянием истории. Сталин ликвидировал военную “оппозицию”. Он ликвидировал генерала Миллера, который мог обнародовать связь между гестапо и сталинскими “доказательствами” вины группы Тухачевского. И он же ликвидировал ликвидаторов генерала Миллера».

Белогвардейский генерал Николай Скоблин, сдавший генерала Миллера чекистам, давно сотрудничал с ОГПУ-НКВД. С ним расправились тоже люди Шпигельгласа (Александр Орлов, Яков Серебрянский и Наум Эдингтон). Как только стало известно, что генерал Миллер доставлен в Москву, Скоблина вывезли на самолёте в Испанию, во время полёта убили и выбросили в море.

25 сентября вышел 18-й номер критико-библиографического двухнедельника при журнале «Литературный критик», в котором была редакционная статья под рубрикой «В помощь читателю». Называлась она «О группе конструктивистов», и речь в ней шла о группке, которая давным-давно самораспустилась, и о которой многие вообще забыли. Но об этих-то конструктивистах и шла речь в редакционной статье:

«Группа буржуазных интеллигентов, ничего не давших литературе, должна быть немедленно подвергнута безоговорочному разоблачению, которое сделало бы бессмысленным её дальнейшее существование».

Далее в статье кратко перечислялись «взгляды» давно не существовавшей группы и называлась фамилия того, кто продолжал этих «взглядов» придерживаться:

«Контрреволюционная суть конструктивистских взглядов выражена с максимально доступной Сельвинскому точностью…

Маневрирование последних могиканов конструктивизма, попыткам их протащить это контрреволюционное направление раз и навсегда должен быть положен конец».

В тот же день (25 сентября) энкаведешники расстреляли комфутку Марию Яковлевну Натансон.

А 26 сентября был приговорён к расстрелу и расстрелян Артемий Багратович Халатов.

В это время в Париже сын Льва Троцкого Лев Седов, которому в НКВД присвоили кличку «Сынок», приступил к подготовке съезда IV Интернационала. Энкаведешники решили «Сынка» ликвидировать и поручили это дело Специальной группе особого назначения (СГОН), которой руководил Яков Серебрянский. Сам Серебрянский потом написал:

«В 1937 году я получил задание доставить “Сынка” в Москву. Речь шла о бесследном исчезновении “Сынка” без шума и о доставке его живым в Москву».

В опубликованных документах внешней разведки об этой энкаведешной акции говорится следующее:

«План похищения Седова был детально разработан и предусматривал его захват на одной из парижских улиц. Предварительно путём наблюдения были установлены время и обычные маршруты передвижения Седова в городе. На месте проводились репетиции захвата. Предусматривалось два варианта его доставки в Москву. Первый – морем. В середине 1937 года было приобретено небольшое рыболовецкое судно, приписанное к одному из северных портов страны. На окраине города-порта сняли домик – место временного укрытия, куда поселили супружескую пару сотрудников “группы Яши”.

Подобрали экипаж. Только до капитана довели легенду, что возможно придётся совершить переход в Ленинград с группой товарищей и взять там снаряжение для республиканской Испании. Капитан изучил маршрут, имел достаточный запас угля, воды, продовольствия. В ожидании команды экипаж судна совершал регулярные выходы в море за рыбой.

Второй вариант – по воздуху. Группа располагала собственным самолётом с базой на одном из аэродромов под Парижем. Лётчик – надёжный агент. В авиационных кругах распространили легенду: готовится спортивный перелёт по маршруту Париж-Токио. Пилот начал тренировки, доведя беспосадочное время пребывания в воздухе до 12 часов. Расчёты специалистов показывали, что в зависимости от направления и силы ветра самолёт мог бы без посадки долететь от Парижа до Киева за семь-восемь часов.

В подготовке оперативного мероприятия участвовали семеро сотрудников нелегальной резидентуры Серебрянского. Активная роль в операции отводилась самому Серебрянскому и его жене».

А против отбывавшего срок в Алма-Ате экономиста, социолога и писателя-фантаста Александра Васильевича Чаянова ещё весной 1937 года энкаведешники вновь завели «дело», по которому 3 октября его приговорили к высшей мере наказания и в тот же день расстреляли.

3 октября первый секретарь Дальневосточного крайкома партии Иосиф Варейкис был снят с должности и отозван в Москву.

10 октября в Тифлисе арестовали поэта Тициана Юстиновича Табидзе. Того самого, от которого требовали объявить поэта Паоло Яшвили врагом народа. А Яшвили, как мы помним, сам застрелился.

Тем временем съёмки фильма «Ленин в Октябре» шли авральными темпами – ведь двадцатилетняя годовщина Октября стремительно приближалась. К активному участнику революционных событий Владимиру Александровичу Антонову-Овсеенко в тот момент народа приходило очень много: журналисты, писатели, кинорежиссёры.

Антон Владимирович Антонов-Авсеенко, сын героя Октября, потом напишет (под псевдонимом А.Ракитин в книге «Именем революции»):

«…поздний вечер 11 октября 1937 г. Кинорежиссёр С.Васильев никакие расстанется с Владимиром Александрови – чем: уж очень интересные подробности рассказывает герой Октября. Постановщику фильма “Ленин в Октябре”М.Ромму разрешено показывать на экране только Ленина, Сталина, Дзержинского и Свердлова. Такова воля самого Сталина. Антонов-Овсеенко знает об этом. Знает, но консультирует создателей фильма. Так же, как он делал это для редакции “Истории гражданской войны”, книги, из которой его имя также вычеркнули…

Васильев ушёл поздно ночью. А через полчаса Антонова-Овсеенко арестовали».

Случилось это глубокой ночью 12 октября.

А когда наступил день, нарком НКВД Николай Ежов получил новое назначение – он стал кандидатом в члены политюро.

В книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова» арест Антонова-Овсеенко представлен так:

«Известно, что Хозяину доставляло удовольствие приглашать обречённого человека для дружеской беседы. Обладая незаурядными актёрскими способностями, Сталин демонстрировал полную благосклонность, предлагал какую-нибудь высокую должность и даже назначал на неё, как это было, например, с Антоновым-Овсеенко, который незадолго до ареста был утверждён… Народным комиссаром юстиции».

Репрессии и бунты

Поезд Хабаровск-Москва уже подходил к столице страны Советов, когда 10 октября 1937 года на одной из подмосковных станций ехавший в Москву Иосиф Варейкис был арестован. Ему предъявили обвинение в активном участии в контрреволюционной правотроцкистской организации. 12 октября участники пленума ЦК ВКП(б) вывели Варейкиса из состава ЦК. А уже на следующий день Георгий Стацевич, новый партийный лидер Дальневосточного края, выступая на собрании партийного актива Хабаровска, сказал, что Варейкис…

«…не возглавил борьбу за выкорчёвывание врагов народа, а наоборот, сплошь и рядом мешал первичным партийным организациям разоблачать врагов».

13 октября «Особая тройка» Управления НКВД Новосибирской области приговорила поэта Николая Алексеевича Клюева к расстрелу. В конце октября он был расстрелян.

17 октября арестовали народного комиссара просвещения РСФСР Андрея Сергеевича Бубнова.

21 октября был арестован авиаконструктор Андрей Туполев, на самолёте которого экипаж Валерия Чкалова летал в Америку. Андрей Николаевич был обвинён во вредительстве, заключавшемся в передаче чертежей новейших советских самолётов иностранной разведке. Вместе с Туплевым были взяты под стражу многие его сотрудники, включая директоров ведущих авиационных заводов.

25 октября «за участие в антисоветской право-троцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации» был арестован старейший футурист Бенедикт Константинович Лившиц.

28 октября комиссия НКВД и представители прокуратуры СССР решали судьбу беспартийной домохозяйки Людмилы Александровны Балицкой, жены находившегося под следствием бывшего наркома внутренних дел Украины Всеволода Балицкого. За то, что «будучи осведомлена об антисоветской деятельности мужа, не сообщила об этом органам власти», её приговорили к высшей мере наказания и через несколько часов после оглашения приговора расстреляли. Как видим, Сталин расправлялся не только с теми, кто распространял папку Департамента царской полиции, но и с членами семей распространителей.

В тот же день (28 октября) писатель Борис Пильняк и его жена актриса Кира Андроникашвили отмечали на даче день рождения своего сына Бориса. Был накрыт стол, ждали приглашённых гостей. Однако никто не пришёл. И Борис Андреевич, Кира Георгиевна вместе с маленьким Борей сели праздновать его трёхлетие. И тут к даче подъехал автомобиль, из которого вышел незванный гость. Пильняк хорошо его знал – не раз встречался с ним в советском полпредстве в Японии. Лучезарно улыбаясь, гость мягко проговорил:

«– Николай Иванович срочно просил вас к себе. У него к вам какие-то вопросы. Через час вы будете дома. Возьмите свою машину, на ней и вернётесь. Николай Иванович хочет что-то у вас уточнить».

Николай Иванович – это нарком внутренних дел Н.И.Ежов. Борис Пильняк, конечно же, сел в автомобиль и уехал. Никто из родных и близких больше его не видел.

В тот же день (28 октября) был арестован поэт Пётр Васильевич Орешин. И расстрелян врач Александр Яковлевич Аронсон, ассистент психиатра Петра Ганнушкина, у которого лечился поэт Есенин.

А в Свердловске в это время состоялась конференция партийного актива. На ней выступил председатель юридической коллегии Верховного суда СССР Арон Сольц (тот самый, кого продолжали называть «совестью партии»). Он неожиданно потребовал создать специальную комиссию для расследования деятельности прокурора Андрея Вышинского. Это требование прозвучало как гром среди ясного неба. Партийные активисты недоумевали, спрашивая друг у друга: «Что случилось с Сольцем

Между тем, писатель Юрий Трифонов впоследствии вспоминал, что после неожиданного ареста его обвинённого в троцкизме отца, Валентина Андреевича Трифонова (бывшего в 20-х годах председателем Военной коллегии Верховного суда СССР и арестованного 21 июня 1937 года), Сольц сказал Вышинскому:

«Я знаю Трифонова тридцать лет как настоящего большевика, а тебя знаю как меньшевика

Дело Валентина Трифонова вёл младший лейтенант госбезопасности Виктор Абакумов. О том, что это был за человек, рассказал через полтора десятилетия его тогдашний сослуживец Александр Орлов:

«Он был очень хороший парень. Весёлый. Женщины его уважали. Виктор всегда ходил с патефоном. “Это мой портфель”, – говорил он. В патефоне есть углубление, там у него всегда лежала бутылка водки, батон и уже нарезанная колбаса. Женщины, конечно, от него с ума сходили – сам красивый, музыка своя, танцор отменный да ещё с выпивкой и закуской».

30 октября 1937 года за «измену Родине, шпионаж и за причастность к покушению на Андрея Жданова» был расстрелян Авель Сафронович Енукидзе. Вместе с ним расстреляли бывшего главного прокурора страны Ивана Алексеевича Акулова и бывшего второго секретаря ленинградского обкома ВКП(б) Михаила Семёновича Чудова (его жену Людмилу расстреляют в 1942 году). Уничтожая Михаила Чудова, Сталин избавлялся от очередного свидетеля, располагавшего многими неопровержимыми фактами того, кто именно заказал убийство Кирова.

2 ноября 1937 года была арестована монахиня (и писательница) Елена Владимировна Вержбловская. В Бутырской тюрьме, куда её поместили, в камере, рассчитанной на 20 человек, находилось 300. На допросах её били. Когда она теряла сознание, обливали водой и снова били. Однажды приволокли мужа Елены, заявив:

«– Не подпишешь нужные нам показания, забьём его до смерти».

Но «забиваить» его энкаведешники почему-то не стали.

А в Кремле по случаю двадцатилетия со дня Октябрьской революции состоялся правительственный приём, на котором присутствовал и герой-лётчик Валерий Чкалов. Чкаловские биографы передают его собственный рассказ о том, как ему довелось пообщаться с Иосифом Сталиным:

«Чкалов. – Подошёл он ко мне на приёме в Кремлёвском дворце и говорит: “Хочу выпить, Валерий Павлович, за ваше здоровье”. А я отвечаю: “Спасибо, оно у меня и так прекрасное. Давайте лучше, Иосиф Виссарионович, выпьем за ваше здоровье!” А рюмочка-то у него маленькая-маленькая, и не водка в ней, а вода минеральная – все стенки пузырьками покрыты. Взял я из его рук эту рюмочку, а взамен ему – большой бокал с водкой: “Давайте, Иосиф Виссарионович, выпьем на брудершафт!” Выпил я свой бокал, он свой тоже пригубил. Ну, и поцеловались мы. Вот и всё!»

Тем временем история с взбунтовавшимся Ароном Сольцем дошла до кремлёвских вождей, и они принялись раздумывать, как поступить с «бунтарём». 13 ноября член политбюро Андрей Андреев передал Сталину строго секретную записку, в которой напомнил, как поступил первый секретарь Сталинградского крайкома партии Иосиф Варейкис (к тому времени уже арестованный и дававший показания), когда его неожиданно обвинили в троцкизме:

«Член партии Демидов в 34 году на одном собрании на основании ряда фактов заявил, что он считает Варейкиса и Ярыгина троцкистами, его после этого немедленно исключили из партии, объявили сумасшедшим и засадили в дом умалишённых, из которого он только теперь освобождён НКВД как совершенно нормальный человек».

Это была явная подсказка вождю – как следует поступить с Сольцем.

Тем временем следствие по делу Глеба Ивановича Бокия продолжалось. Он был членом «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» (социал-демократической организации, созданной Лениным в 1895 году), членом Петроградского Военно-Революционного комитета (фактически подготовившего и совершившего Октябрьский переворот) и одним из старейших чекистов (ставший после убийства Урицкого главой Петроградской ЧК). Согласно количеству сохранившихся протоколов, Бокия допрашивали всего два раза. В первый раз (16 июня) он «сознался» в том, что состоял членом контрреволюционной масонской организации «Единое трудовое братство», занимавшейся шпионажем в пользу Великобритании. Во второй раз (15 августа) Бокий «признался» в том, что находился в постоянной радиосвязи с Троцким и готовил взрыв Кремля с находившимся там Сталиным.

Но главная вина Бокия состояла совсем в другом: он презирал Сталина и этого не скрывал. Однажды сказал прямо в лицо вождю: «Не ты меня назначал, не тебе меня и снимать». Сталин такого не прощал никому. И поэтому Бокия судила не Военная коллегия Верховного суда СССР, а «Особая тройка НКВД».

Лев Разгон:

«15 ноября эта тройка “приговаривает” Глеба Ивановича Бокия к расстрелу, и в тот же день его убивают».

19 ноября ленинградский поэт Вольф Иосифович Эрлих (тот самый, кому Есенин якобы передал своё последнее стихотворение) был приговорён к высшей мере наказания и через пять дней расстрелян.

23 ноября газета «Советское искусство» вновь напомнила читателям:

«Пьеса И.Сельвинского “Умка белый медведь” вещь политически неверная».

В тот же день (23 ноября) на Лубянке рассматривалось «дело» Ивана Михайловича Москвина. Его, как и Глеба Бокия, тоже «судила» не Военная коллегия Верховного суда СССР, а всего лишь «тройка» при Управлении НКВД по Московской области. И обвинение Ивану Михайловичу было предъявлено какое-то странное: «контрреволюционная агитация» (кого и в чём агитировал подозреваемый, понять невозможно). Но вердикт подмосковной «тройки» был беспощаден: «высшая мера наказания».

27 ноября по обвинению в принадлежности к «польской военной организации» Особое совещание НКВД СССР приговорило к высшей мере наказания бывшего начальника ленинградского НКВД Филиппа Демьяновича Медведя, которого в тот же день расстреляли (вместе с Иваном Михайловичем Москвиным). Расправляясь с Филиппом Медведем, Сталин избавлялся от свидетеля, который очень точно знал, кто заказывал покушение на Кирова. Вместе с Медведем был расстрелян и Всеволод Аполлонович Балицкий, главный распространитель папки, где были собраны факты о сотрудничестве Сталина с царской охранкой.

В тот же день (27 ноября) были арестованы (за участие в «троцкистской антисоветской террористической деятельности») Яков Христофорович Петерс, зампред ВЧК с декабря 1917 года (тот, что подписывал справку, выданную Маяковскому и разрешавшую ему носить оружие), и Ян Карлович Берзин, один из создателей и многолетний руководитель советской военной разведки.

29 ноября арестовали ещё одного видного чекиста – Мартына Ивановича Лациса.

2 декабря по обвинению в участии в троцкистской террористической организации был арестован главный редактор газеты «Известия» Борис Маркович Таль (тот самый, кого Сталин рекомендовал Ежову «привлечь к делу» возвеличивания Владимира Маяковского). 5 декабря нарком Ежов отправил Сталину протокол первого допроса Таля, которого допрашивал майор государственной безопасности Корбенко и старший лейтенант госбезопасности Колосков (первый задавал вопросы, второй бил).

Вождь «показания» Таля прочёл и переправил их Маленкову с резолюцией:

«Т. Маленкову. Прочитайте совместно с т. Мехлисом и добейтесь от Ежова ареста всех мерзавцев, отмеченных в показании подлеца Таля. И. Сталин».

Конец 1937-го

В самом начале декабря 1937 года (кровавого для советских людей и самого обычного для большинства европейцев) Вальтер Кривицкий написал «Письмо в рабочую печать», опубликованное потом в издававшимся Троцким «Бюллетене оппозиции». В письме говорилось:

«18 лет я преданно служил Коммунистической партии и Советской власти в твёрдой уверенности, что служу делу Октябрьской революции, делу рабочего класса…

Но развернувшиеся события убедили меня в том, что политика сталинского правительства всё больше расходится с интересами не только Советского Союза, но и мирового рабочего движения вообще…

Каждый новый процесс, каждая новая расправа всё глубже подрывают мою веру. У меня достаточно данных, чтобы знать, как строились эти процессы, и понимать, что погибают невиновные…

Я знаю – я имею тому доказательства, – что голова моя оценена. Знаю, что Ежов и его помощники не остановятся ни перед чем, чтоб убить меня и тем заставить замолчать; что десятки на всё готовых людей Ежова рыщут с этой целью по моим следам.

Я считаю своим долгом революционера довести обо всём этом до сведения мировой рабочей общественности.

В.Кривицкий (Вальтер).

5 декабря 1937 г».

С Вальтером Кривицким встретился сын Троцкого Лев Седов, напечатавший в «Бюллетене оппозиции» статью «Из беседы с тов. Кривицким (Вальтером)»:

«Седов. – Что вы думаете о московских антитроцкистских процессах?

Кривицкий. – Я знаю и имею основания утверждать, что московские процессы – ложь с начала до конца. Это манёвр, который должен облегчить окончательную ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции».

А Илья Сельвинский в это время написал статью «Сентиментальный энтузиазм», в которой высказал недоумение по поводу того, что советских поэтов не выпускают из страны в горячие точки:

«Мы, конечно, знаем, что причины, заставляющие правительство держать нас в такие дни в огромной клетке собственных рубежей, сводится к осторожности, диктуемой общей международной ситуацией. Но ведь мы не ребята с улицы. Нас знают во всём культурном мире».

И Сельвинский приводил примеры, подтверждающие необходимость пристутсвия автора той или иной статьи или стихотворения там, где происходит описываемое им событие:

«Общеизвестно, что Маяковский был превосходным агитатором. Но возьмите его стихи, посвящённые революционному Китаю… Человеку настолько нечего сказать, что единственным утешением для него в этой вещи было то, что вся она затянута в одну рифму: “Киса кидая”, “кита я” и так далее…

Ни Тихонов, ни Пастернак, ни Сельвинский, ни Асеев, ни Безыменский, ни Луговской ни словом не отозвались на испанские события. Сурков на литвечере прямо заявил, что хорошо написать об Испании он не может, а плохо не хочет».

Однако чересчур расхрабрившемуся поэту Сельвинскому тут же напомнили, что его компания – те самые «ребята с улицы», от которых он пытался откреститься. И 12 декабря 1937 года «Литературная газета» обрушилась на него, вспомнив строки из, казалось бы, давно всеми забытого романа в стихах «Пушторг»:

«Не безразлично, написал ли человек строку “жестокая, как Чрезвычайка” (Сельвинский “Пушторг”) от того, что он действительно считает Чека жестокой, или потому, что не сумел подобрать надлежащего сравнения. Первое определение контрреволюционно. Это преступно. За это надо судить».

Статью, содержащую такие слова, даже статьёй назвать трудно – ведь это был явный призыв к энкаведешникам, чтобы они арестовали контрреволюционного поэта.

Но Сталин Сельвинскому благоволил и не позволил лишить поэта свободы.

В тот день (12 декабря) арест был произведён, но арестовали Владимира Александровича Усиевича – того самого, кто, будучи управляющим делами Совнаркома РСФСР, в 1930 году подписал постановление «об увековечении памяти тов. Владимира Владимировича Маяковского». Усиевичу предъявили обвинение в шпионаже.

А Галину Серебрякову, жену Григория Сокольникова, в декабре 1937 года вновь арестовали (в Семипалатинске, куда она была сослана), и опять начались допросы с пристрастием.

16 декабря грузинский поэт Тициан Табидзе был расстрелян.

17 декабря 1937 года газета «Правда» опубликовала статью Платона Керженцева «Чужой театр», в которой вновь подвергалось критике творчество Ильи Сельвинского:

«Пьеса “Командарм 2” искажённо и уродливо показывает бойцов нашей Красной Армии, как каких-то махновцев, без партийного и командного руководства. Штаб армии рисовался издевательски».

Статья прямо указывала энкаведешникам, кто является «врагом народа», и кого следует арестовывать в самую первую очередь.

Но с «Правдой» вступила в спор «Литературная газета», которая в тот же день (17 декабря) в статье «За театральный стих» принялась защищать спектакль:

«“Командарм 2” рождался, как спектакль, в муках. Сотни блестящих в поэтическом отношении строк погибли и прошли без вести в шуме музыки, движущихся и играющих актёров, в смещениях мизансцены. Порою одна половина строки звучала снизу, а вторая доносилась сверху, с самой высокой мейерхольдовской конструкции».

«Правде» в тот же день (17 декабря) поддакнула другая газета – «Советское искусство»:

«Политически неверным был и спектакль “Командарм 2” Сельвинского, в котором Красная Армия изображалась как неорганизованная партизанская масса анархистского толка».

Эта фраза отчётливо показывает, против кого она нацелена – ведь спектакль, о котором идёт речь, делал Мейерхольд, его и надо было громить. А Сельвинский был всего лишь автором пьесы, которую можно было трактовать по-разному. Невольно складывается впечатление, что вождь велел просто припугнуть поэта, чтобы он не говорил лишнего. Вот его и шугали».

В тот же самый день (17 декабря 1937 года) был арестован не драматург, изобразивший Красную армию «издевательски», и не режиссёр, поставивший эту «антисоветчину» на сцене, а начальник Главлита (один из создателей этого цензурного ведомства) Сергей Борисович Ингулов. Тот самый, при котором начали рассылать списки книг, подлежащие изъятию и уничтожению. Тот самый, который ещё в 1928 году заявил:

«Критика должна иметь последствия! Аресты, судебную расправу, судебные приговоры, физические и моральные расстрелы…»

Теперь Сергею Ингулову предстояло всё это испытать на самом себе.

Наступило 18 декабря. И в Ухто-Печлаге НКВД был взят под стражу заключённый Анисим Маркевич, бывший заместитель наркома земледелия СССР. В лагере он сидел уже четыре года. Его отвезли в Архангельск, где против него было возбуждено новое дело. 5 января 1938 года Маркевича приговорили к расстрелу, а 1 марта расстреляли.

20 декабря 1937 года «Литературная газета» вновь напомнила:

«Мнение читателей у нас иногда правильней и ценней, чем мнения официальных критиков (возьмём, к примеру, письмо читателей в “Правду” по поводу “Умки” Сельвинского)».

В тот же день (20 декабря) газета «Пионерская правда» опубликовала стихотворение казахского акына Джамбула Джабаева «Песнь о батыре Ежове» в переводе Константина Алтайского (Королёва). Акын провозглашал:

«В сверкании молний ты стал нам знаком,
Ежов, зоркоглазый и умный нарком.
Великого Ленина мудрое слово
Растило для битвы героя Ежова».

26 декабря был арестован бывший полпред СССР в Испании Марсель Израилевич Розенберг, работавший уже в Тифлисе уполномоченным Народного комиссариата по иностранным делам при правительстве Грузинской ССР.

А 26-летний лётчик Павел Рычагов в декабре 1937 года был избран депутатом Верховного Совета СССР 1-го созыва и направлен в Китай (командующим советской авиацией в начавшейся там Японо-Китайской войне).

29 декабря газета «Правда» в статье «Художник, чуждый народу» продолжала громить Всеволода Мейерхольда, напоминая читателям все его грехи, а заодно пиная и Сельвинского:

«В пьесе “Командарм 2” и без того фальшивой, Мейерхольд ещё более акцентирует мерзкие и самые лживые эпизоды и, в конечном счёте, преподносит зрителю клеветнический спектакль, где наша славная и победоносная Красная Армия изображена как полчище анархистов».

Стоит ли удивляться, что Мейрхольду вновь поставить «Командарма 2» так и не разрешили.

29 декабря в лубянских застенках оказался заведующий издательством Биомедгиз Давид Лазаревич Вейс – тот самый, с которым в 1921 году судился Маяковский (за то, что Госиздат отказывался печатать «Мистерию-буфф»), На этот раз Вейса обвинили в участии в антисоветской террористической организации, и энкаведешники стали добиваться от него «признаний».

Сложившаяся ситуация вновь даёт основания предположить, что Сельвинского только припугивали, чтобы он не возомнил себя любимцем вождя. Сохранилось письмо Илье Сельвинскому писателя Фёдора Панфёрова, написанное 30 декабря 1937 года. В нём приводятся слова Сталина о поэте, написавшем поэму о вожде и об экспедиции парохода «Челюскин»: «– Талантлив. Почти гениален. Но проходит мимо души народа. Если овладеет ею, то будет самым большим нашим поэтом».

В конце декабря 1937 года энкаведешники арестовали 72-летнего церковного сторожа, который давал уроки французского языка и писал воспоминания о прожитой жизни. Звали его Владимир Фёдорович Джунковский. Да, да, это был бывший генерал-майор Свиты Его Величества, бывший губернатор Москвы, бывший товарищ (заместитель) царского министра внутренних дел, а затем – советник Феликса Дзержинского. Настала очередь и ему предстать перед грозными следователями НКВД.

В царское время, когда Джунковский командовал корпусом жандармов, он закрыл многие охранные отделения, отказался от услуг агентов-провокаторов и запретил иметь секретных сотрудников в учебных заведениях, армии и флоте. Это про Джунковского написал начальник петербургского охранного отделения Александр Герасимов (в изданной в Париже книге «На лезвии с террористами»):

«Тот самый, о котором мне в своё время сообщали, что в октябрьские дни 1905 года он, будучи московским вице-губернатором, вместе с революционерами-демонстрантами под красным флагом ходил от тюрьмы к тюрьме для того, чтобы освободить политических заключённых».

Начало 1938-ого

В конце 1937 года или в самом начале 1938-го был арестован Борис Анисимович (Исаак Аншелевич) Ройзенман – тот самый, что ездил в 1929 году в Париж, чтобы вернуть в СССР Григория Беседовского. О Ройзенмане даже Александр

Солженицын написал в литературно-историческом исследовании «Двести лет вместе»:

«Отведём совершенно особое место – Б.Ройзенману. Судите сами: получает орден Ленина “в ознаменование исключительных заслуг” по приспособлению государственного аппарата “к задачам развёрнутого социалистического наступления” – какие такие недоступные нам глубины могут скрываться за этим “наступлением”? – и, наконец, прямо: за выполнение “специальных, особой государственной важности заданий по чистке государственного аппарата в заграничных представительствах”».

Стало быть, орден Ленина полагался Ройзенману и за его поездку в Париж. Но даже эта награда не спасла его от ареста.

4 января газета «Грозненский рабочий» напечатала стихотворение Сельвинского, которое свидетельствовало о том, что поэт правильно воспринял критику в свой адрес:

«Сталин живёт в сердцах и умах
Не только военной славой отчизны,
Сталин придал гениальный размах
Миллионам наших маленьких жизней».

А в камеру, где сидел Генрих Ягода, энкаведешники подсадили арестованного драматурга Владимира Киршона, которому бывший нарком много лет покровительствовал. Теперь один подследственный выведывал тайны у другого.

С 11 по 20 января 1938 года проходил очередной пленум ЦК ВКП(б). На нём Сталин подверг резкой критике командующего войсками Ленинградского военного округа Павла Дыбенко (за морально-бытовое разложение и пьянство). Военачальника сняли с его высокого поста, уволили из армии и назначили («в порядке последнего испытания») заместителем наркома лесной промышленности, поручив ему курировать выполнение плана заготовки древесины в системе ГУЛАГа (Главного управления лагерей) НКВД, то есть вменили ему в обязанность осуществлять наблюдение за лесоповалом, который совершала армия заключённых.

Впрочем, все эти подробности населению страны Советов знать было не обязательно, и его об этом не оповещали. Газеты, сообщая советским людям о результатах работы январского пленума, писали о том, что, хотя явные «враги народа» уже истреблены, враждебных элементов ещё предостаточно, и все они основательно замаскировались. Поэтому в решениях пленума говорилось:

«Такой замаскированный враг – злейший предатель – обычно громче всех кричит о бдительности, спешит как можно больше “разоблачить”.

Такой замаскированный враг – гнусный двурушник – всячески стремится создать обстановку излишней подозрительности».

И людям бросался новый призыв:

«Пора ИСТРЕБИТЬ ЗАМАСКИРОВАННОГО ВРАГА, пробравшегося в наши ряды и старающегося фальшивыми криками о бдительности скрыть свою враждебность

И 13 января энкаведешники арестовали писателя Георгия Константиновича Никифорова, того самого, кто 26 октября 1932 года на встрече со Сталиным на квартире Горького в ответ на предложение выпить за здоровье вождя встал и закричал (об этом написал Корнелий Зелинский):

«– Надоело! Миллион сто сорок тысяч раз пили за здоровье товарища Сталина! Небось, ему даже слушать надоело.

Сталин тоже встаёт. Через стол протягивает Никифорову руку, пожимает концы его пальцев:

– Спасибо, Никифоров, правильно. Надоело это уже».

Но этот «правильный» выкрик писателя Никифорова Сталин, как видим, не забыл.

В тот момент между прокуратурой СССР, которую возглавлял Андрей Януарьевич Вышинский, и наркоматом юстиции СССР, во главе которого стоял Николай Васильевич Крыленко, продолжало крепнуть противостояние: кто должен управлять «мечом революции» – прокуроры или работники наркомата юстиции?

Валентин Михайлович Бережков в книге «Как я стал переводчиком Сталина» писал:

«Вышинский был известен своей грубостью с подчинёнными, способностью наводить страх на окружающих. Но перед высшим начальством держался подобострастно, угодливо… Тем больший страх испытывал Вышинский в присутствии Сталина и Молотова. Когда те его вызывали, он входил к ним пригнувшись, как-то бочком, с заискивающей ухмылкой, топорчившей его рыжеватые усики».

Зато в противостоянии с наркомом Крыленко Вышинского ничего не сдерживало, и он показал всё коварство своего характера. Это проявилось на Первой сессии Верховного Совета СССР, которая проходила в Москве с 12 по 19 января 1938 года. На одном из заседаний в речи депутата от Азербайджана Мира Джафара Багирова неожиданно зазвучала резкая критика в адрес Николая Крыленко, который, как оказалось, увлекался (а он этого и не скрывал) альпинизмом, шахматами и охотой. Казалось бы, что в этом плохого? Но депутат Багиров порицающим тоном заявил, что народный комиссар юстиции слишком много лазит по горам в то время, «когда другие работают». Всем присутствующим сразу стало ясно, что судьба наркома предрешена. И в самом деле – через несколько дней Крыленко был лишён своего поста.

31 января был отозван в Москву первый секретарь Куйбышевского обкома партии Павел Постышев.

В это же время агент внешней разведки НКВД Марк Зборовский, внедрённый в троцкистское движение и ставший помощником сына Троцкого Льва Седова, устроил его в небольшую парижскую клинику, принадлежавшую русским эмигрантам (для операции по поводу аппендицита). Об этом Зборовский тотчас сообщил в Москву. И энкаведешники принялись готовиться к новой секретной акции.

А от писателя Иванова-Разумника следователи НКВД продолжали добиваться признаний. Но Разумник Васильевич все предъявлявшиеся ему обвинения мужественно отвергал.

Вновь аресты

1 февраля бывший Верховный главнокомандующий войсками Советской России, поставленный на этот пост самим Лениным, и бывший нарком Николай Васильевич Крыленко был арестован. За решёткой оказались и почти все его соратники из наркомата юстиции СССР.

2 февраля на основании показаний, которые год назад были получены от Примакова и Тухачевского, был арестован командующий войсками Закавказского военного округа Николай Владимирович Куйбышев, родной брат скончавшегося в 1936 году члена политбюро Валериана Куйбышева.

3 февраля в номер гостиницы «Националь», где вместе с женой проживал выселенный из кремлёвской квартиры бывший главный редактор газеты «Известия» Юрий Михайлович Стеклов, пришли работники НКВД и учинили обыск. Очень скоро энкаведешники обнаружили пистолет, хранение которого послужило основанием для ареста.

К Стеклову, который не уважал Сталина, называя его «невежественным грузином», подбирались давно – ещё в 1937 году арестовали его сына Владимира, ответственного работника «Главэнерго». Теперь и его отцу предъявили обвинения. Самые разные: от осуждения им методов сталинской коллективизации до «контрреволюционной деятельности» в 1908 году (это когда Стеклова, посаженного в петербургскую тюрьму «Кресты», вызволил «октябрист» Александр Иванович Гучков, впоследствии военный министр Временного правительства).

3 февраля 1938 года был арестован и бывший нарком финансов СССР Николай Павлович Брюханов, ставший к тому времени персональным пенсионером союзного значения. В следующем году (30 апреля) арестовали его сына Артемия, а затем (26 июня) – брата Александра. Всех троих Брюхановых расстреляли.

8 февраля Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила бывшего наркома здравоохранения СССР Григория Каминского к расстрелу. Такой же приговор («за принадлежность к троцкистской террористической и шпионской организации») был вынесен и Владимиру Антонову-Овсеенко. Один из его сокамерников потом вспоминал:

«Когда его вызвали на расстрел, Антонов стал прощаться с нами, снял пиджак, ботинки, отдал нам и ушёл на расстрел». Каминского и Антонова-Овсеенко расстреляли 10 февраля. Юрий Томский, сын покончившего с собой Михаила Томского, свидетельствовал (его слова приводит в своей книге «Большой террор» Роберт Конквест), что перед смертью Антонов-Овсеенко заявил: «Япрошу того, кто доживёт до свободы, что Антонов-Овсеенко был большевиком и остался большевиком до последнего дня».

В тот же день (10 февраля) по рекомендации секретаря ленинградского обкома ВКП(б) Андрея Жданова его заместитель (второй секретарь) Александр Угаров был поставлен во главе Московского обкома и горкома партии.

16 февраля 1938 года Лев Седов, ожидавший в парижской клинике операции, неожиданно скончался. Тщательно подготовленная чекистская операция по похищению «Сынка» была тут же отменена.

Иностранный отдел наркомата внутренних дел (ИНО ГУГБ НКВД), осуществлявший всю зарубежную деятельность НКВД, в тот момент возглавлял Абрам Аронович Слуцкий. На этот пост его назначили 21 мая 1935 года (вместо Артура Христиановича Артузова, арестованного 13 мая 1937 года и в том же году, 21 августа, расстрелянного). 26 ноября 1935 года Слуцкому было присвоено звание комиссара государственной безопасности 2-го ранга. Под его руководством осуществлялось убийство бывшего сотрудника ИНО НКВД Игнатия Райсса. Слуцкий организовывал похищение в Париже и доставку в Москву председателя РОВС Евгения Карловича Миллера, а также кражу архива Троцкого во Франции. Он же отдавал приказы об уничтожении сторонников Троцкого и противников Сталина в Испании, где шла гражданская война. Слуцкий же осуществлял уничтожение Льва Седова, сына Троцкого.

17 февраля 1938 года Абрам Слуцкий был неожиданно назначен наркомом внутренних дел Узбекистана. В тот же день сослуживцы устроили его торжественные проводы в кабинете первого заместителя наркома НКВД Михаила Фриновского. По распоряжению Ежова во время этого «торжества» Слуцкого отравили. Существует версия, что отравили инъекцией цианистого калия. Ежов впоследствии это подтвердил. Но по официальной версии Абрам Аронович скончался от самой обычной сердечной недостаточности.

Для следователя НКВД Леонида Чертока тоже наступило тревожное время. Художник-карикатурист Борис Ефимов, чья жена была старшей сестрой супруги чекиста, писал в воспоминаниях:

«В дом Леонида и Сони Чертой пришла зловещая тревога. Бывая в эти дни у старшей сестры, Соня рассказывала, как Лёня в совершенно невменяемом состоянии мечется по квартире, повторяя, как в бреду:

– Вот тебе и “железный Генрих Ягода”… Вот тебе и “сталинский нарком”…

Возвращаясь домой со службы, Черток с ужасом рассказывал, как он встречает в коридорах своих обросших бородами вчерашних товарищей по работе, которых под конвоем ведут на допрос. И понимает, что в самое ближайшее время это ожидает его самого».

19 февраля 1938 года у берегов Гренландии ледокольные пароходы «Таймыр» и «Мурман» сняли с льдины, которая за 274 суток дрейфа прошла более 2500 километров, зимовавших на ней «папанинцев».

20 февраля Выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР рассматривала в Ленинграде «дело» поэта Бориса Корнилова. В приговоре было сказано:

«Корнилов с 1930 г. является активным участником антисоветской террористической организации, ставившей своей задачей террористические методы борьбы против руководителей партии и правительства».

Приговор гласил: исключительная мера наказания. На следующий день Бориса Петровича Корнилова расстреляли. А страна продолжала петь его песню (музыка Дмитрия Шостаковича):

«И радость поёт, не скончая,
И песня навстречу идёт.
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встаёт».

21 февраля специальная тройка НКВД приговорила Владимира Фёдоровича Джунковского (бывшего губернатора Москвы и бывшего советника Феликса Дзержинского) к высшей мере наказания. В тот же день его расстреляли на Бутовском полигоне НКВД «Коммунарка».

26 февраля в городе Свердловске был арестован Павел Дыбенко. Ему сразу же предъявили обвинения в связях с маршалом Тухачевским, которого сам же Дыбенко, назначенный одним из судей арестованных военачальников, год назад отправил на расстрел. Началось следствие с ежедневными допросами.

А Валерию Чкалову в феврале того же года было присвоено звание комбрига (командир бригады в тогдашней Красной армии являлся как бы промежуточной ступенью между полковником и генерал-майором).

И тут вдруг вновь заговорил о фальсификации дел, возбуждаемых сотрудниками НКВД, Арон Александрович Сольц. Об этом – Анастас Иванович Микоян:

«Сольц на Хамовнической партийной конференции выступил с разоблачением Вышинского, говорил, что тот фабрикует дела, что вредительства в партии нет… Конференция встретила его выступление в штыки, его обвинили в клеветничестве и прочем».

Сольц хотел попасть на приём к Сталину, но получил отказ. Вскоре его отстранили от работы в прокуратуре и принудительно поместили в психиатрическую клинику.

И всё-таки неожиданный демарш Арона Сольца, видимо, подействовал на вождя.

Лев Разгон:

«…в феврале 38-го Сталин устроил очередное своё театральное действо: поставил на Пленуме ЦК вопрос о “некоторых перегибах”…»

Третье судилище

22 февраля 1938 года воевавший в Испании 31-летний советский лётчик Иван Проскуров получил звание комбрига.

В тот же день (22 февраля) бывший кандидат в члены политбюро Павел Постышев был арестован на своей московской квартире. Его жену тоже арестовали.

А 2 марта начался третий судебный процесс. На этот раз предстояло рассмотреть дело «антисоветского право-троцкистского блока». Среди обвинявшихся – бывшие члены политбюро Николай Бухарин, Алексей Рыков и Николай Крестинский, бывший нарком Генрих Ягода, бывший дипломат Христиан Раковский, врач Дмитрий Плетнёв, бывший секретарь Максима Горького Пётр Крючков и ещё четырнадцать человек.

Вальтер Кривицкий:

«На то, чтобы склонить их к признаниям, потребовался целый год…

Все подсудимые обвинялись в измене родине, шпионаже, диверсии, терроре, вредительстве, подрыве военной мощи СССР, провокации военного нападения иностранных государств на СССР».

Лишь один подсудимый Николай Николаевич Крестинский (бывший член политбюро и бывший нарком финансов) ни в чём признаваться не захотел. И в первый же день заседания суда он заявил:

«– Я не признаю себя виновным. Я не троцкист. Я никогда не был участником “правоцентристского блока”, о существовании которого я не знал. Я не совершал также ни одного из тех преступлений, которые вменяются лично мне, в частности, я не признаю себя виновным в связях с германской разведкой».

Но на вернувшегося вечером в тюремную камеру Крестинского энкаведешники очень сильно «надавили», и на следующий день на вечернем заседании он сказал:

«Я прошу суд зафиксировать моё заявление, что я целиком и полностью признаю себя виновным по всем обвинениям, предъявленным мне».

Вальтер Кривицкий:

«Мир был сбит с толку тем, с каким жаром обвиняемые и обвинители соревновались между собой, подтверждая их вину. На каждом процессе шло соревнование между подсудимыми за право признать себя виновным в совершении большего количества грехов и преступлений. С каждым последующим процессом это безумие нарастало».

Лишь восемнадцать лет спустя бывший сотрудник санчасти Лефортовской тюрьмы НКВД дал такие показания:

«– Крестинского с допроса доставляли к нам в санчасть. Он был тяжело избит, вся спина представляла из себя сплошную рану, на ней не было ни одного живого места».

Стоит ли удивляться, что Крестинский, на которого вечером вновь «надавили», утром признал себя виновным во всех предъявленных ему преступлениях?

В списке обвиняемых Ягода шёл третьим. Очевидцы потом свидетельствовали, что выглядел он совершенно сломленным, свои показания читал по бумажке, которая дрожала в его руках:

«…читал так, словно видел текст в первый раз».

Кроме обвинений в шпионаже, Ягоде были приписаны организации убийств Кирова, Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына. По поводу шпионажа Ягода заявил:

«– Нет, в этом я не признаю себя виновным. Если бы я был шпионом, то уверяю вас, что десятки государств вынуждены были бы распустить свои разведки».

Художник-каррикатурист Борис Ефимов:

«Мне довелось присутствовать на процессе “правотроцкистского блока”, где на скамье подсудимых сидел в числе других Генрих Ягода…

Я слышал и последнее слово Генриха Ягоды. Подсудимый полностью признавал все предъявленные ему обвинения, раскаивался в совершённых им, а также приписываемых ему преступлениях и молил сохранить ему жизнь. Видимо, предполагая (возможно, и правильно), что всё происходящее на процессе слушает по специальному проводу сам Сталин, Ягода плачущим голосом говорил:

– Пусть через решётку тюрьмы, но я хотел бы своими глазами видеть, как под гениальным руководством товарища Сталина растёт и ширится строительство социализма в нашей стране

А вот как высказался о Ягоде давний его недруг Борис Бажанов, бывший в 20-х годах секретарём Сталина и политбюро:

«Я столько раз говорю, что Ягода – преступник и негодяй, настоящая роль Ягоды в создании всероссийского ГУЛага так ясна и известна, что, кажется, ничего нельзя сказать в пользу этого субъекта. Между тем, один-единственный эпизод из его жизни мне очень понравился – эпизод в его пользу. Это было в марте 1938 года, когда пришло, наконец, время для комедии сталинского “суда” над Ягодой. На “суде” функции прокурора выполняет человекоподобное существо – Вышинский.

“Вышинский: Скажите, предатель и изменник Ягода, неужели во всей вашей гнусной и предательской деятельности вы не испытывали никогда ни малейшего сожаления, ни малейшего раскаяния? И сейчас, когда вы отвечаете, наконец, перед пролетарским судом за все ваши подлые преступления, вы не испытываете ни малейшего сожаления о сделанном вами?

Ягода: Да, я сожалею, очень сожалею.

Вышинский: Внимание, товарищи судьи. Предать и изменник Ягода сожалеет. О чём вы сожалеете, шпион и преступник Ягода?

Ягода: Очень сожалею… Очень сожалею, что, когда я мог это сделать, я всех вас не расстрелял”.

Надо пояснить, что у кого-кого, а у Ягоды, самого организовавшего длинную серию таких же процессов, никаких, даже самых малейших иллюзий насчёт результатов “суда” не было».

Пока судьи слушали показания двадцати одного обвиняемого, в НКВД сложа руки не сидели – 3 марта 1938 года был арестован Вениамин Леонардович Герсон, бывший секретарь Дзержинского. Следователь Борис Родос очень быстро (беспощадным битьём) добился от него «признаний», согласно которым Герсон являлся шпионом Литвы и Польши.

Рано утром 13 марта был оглашён приговор суда «антисоветскому правотроцкистскому блоку». Семнадцать главных обвиняемых приговаривались к высшей мере наказания. Трое (в том числе дипломат Раковский и врач Плетнёв) получили большие строки тюремного заключения с конфискацией имущества.

Ягода написал прошение о помиловании:

«Вина моя перед Родиной велика. Не искупить её в какой-либо мере. Тяжело умирать. Перед всем народом и партией стою на коленях и прошу помиловать меня, сохранив мне жизнь».

Уничтожая Ягоду, Сталин избавлялся от совершенно не нужного ему (и весьма опасного) свидетеля того, что вождь партии и народа сам заказал покушение на Кирова. Таких свидетелей вождь предпочитал поскорее отправлять на тот свет. Поэтому не удивительно, что 15 марта 1938 года все приговорённые к высшей мере наказания были расстреляны.

Вальтер Кривицкий:

«Западный мир так до конца и не понял, что советские показательные суды были вовсе не судами, а орудием политической борьбы… Как только политическая власть большевиков сталкивалась с кризисом, она всегда находила “козлов отпущения” для таких процессов. Это имело такое же отношение к правосудию, как к милосердию».

А жизнь в стране Советов продолжалась.

О судьбе тех узников НКВД, которым удавалось сохранить жизнь, годы спустя напишет стихотворение студент Московского юридического института Борис Слуцкий, которому тогда было всего девятнадцать лет:

«Основатели этой державы,
Революции слава и совесть —
На работу!/ С лопатою ржавой.
Ничего! Им лопаты не новость,
Землекопами некогда были.
А потом – комиссарами стали.
А потом их сюда посадили
И лопаты корявые дали.
Преобразовавшие землю,
Снова / Тычут /Лопатой / В планету.
И довольны, что вылезла зелень,
Знаменуя полярное лето».

Герои времени

14 марта 1938 года перед писателями, собранными по поводу завершившегося процесса над «право-троцкистским блоком», выступил Илья Сельвинский и упомянул первого секретаря ЦК КП(б) Белоруссии Василия Фомича Шаранговича, приговорённого к расстрелу как раз накануне:

«На судебном процессе право-троцкистского блока подсудимый Шарангович обронил фразу: “Мы вредили главным образом в области школ, литературных организаций и театра. А люди предпочитали отмалчиваться”».

Не имея никакого представления о том, каким издевательствам и пыткам подвергались подследственные тех сталинских процессов, чтобы сознаваться в своих преступлениях, Сельвинский, взяв «признания» Василия Шаранговича на вооружение, сказал:

«Шайка диверсантов прививала нам “бациллу страха”. Итак, первая задача, которую приследовала диверсия – это травля страхом. Организация паники было её методом. Директивный стиль – её средством. Вторая ставка – на истребительство».

Поверив в эту запущенную в советское общество энкаведешную «утку», поэт написал стихотворение «Монолог критика-диверсанта икс» и стал сочинять пьесу «Ван-тигр», главный героем которой был поэт Иван Сергеевич Тихонин по кличке Ван-Тигр, член ВКП(б), нанёсший увечья пожурившему его критику. За это Тихонина осудили и направили в исправительно-трудовой лагерь.

До этого Сельвинский писал:

«Я привык изображать главным образом то, что видел и сам пережил. Я всегда стремился воплотиться в своих героев».

А тут Сельвинский, никогда не находившийся под советским следствием и судом, стал вдруг описывать ситуацию, ему совершенно незнакомую. В лагерь, куда попадает герой его пьесы, «из центра» уже поступило «специальное разъяснение, чтобы дать ему возможность творчески работать». И заключённый стихотворец спит на кровати с подушкой (а не на нарах), «работает над плакатами» и сочиняет песню, которую ему заказали, а затем и распевают конвойные из «?-ской стрелковой дивизии».

В беседе, которую ведут Ван-Тигр и вор-рецидивист Мотька Малхамовес, поэт читает уже публиковавшиеся стихи Ильи Сельвинского:

«Мотька. – А ну-ка прочтите мине что-нибудь за Сталина. Есть у вас за Сталина?

Ван-Тигр. – Есть. Слушайте…
Сталин живёт в сердцах и умах
Не только военной славой отчизны,
Сталин придал гениальный размах
Мильонам наших маленьких жизней —
И стали у всех орлиные брови
И голоса на сильной струне —
Огневую / культуру / ленинской / крови
Сталин / привил / огромной / стране.

(Большая пауза.)

Мотька. – Это наверняка Маяковский.

Ван-Тигр. – Нет, на этот раз это я».

Маяковский упомянут и в другом месте пьесы, где заключённые заводят разговор об искусстве:

«Ван-Тигр. – Маяковский усилил мышечную силу стиха, но надорвал связь с великой литературой: его митинговым стихом невозможно описывать человека».

Доктором в придуманном Сельвинским концлагере служит некто С.С.Алексеев, генерал японских спецслужб. Он откровенно заявляет Ван-Тигру:

«Доктор. – Маяковского мы довели до самоубийства, а какого-нибудь Лебядкина будем хвалить. Да здравствует Лебядкин! Урра Лебядкину! Гип-гип Лебядкин!..

Ван-Тигр. – Вот выйду отсюда и напишу пьесу обо всём том, что вы мне говорите. Пусть все знают! Вся страна! Все!

Доктор. – А цензура-то и не пропустит, скажет: “у страха глаза велики”. А вам, Иван Сергеевич, жить не дадим. Ясно? Что бы вы ни написали! Хоть “Фауста”. Если воспоёте революцию, будем кричать, что это лакировка и подхалимаж. Ударите по недостаткам – завопим, что поклёп, клевета и чужой голос. Напишите о любви – объявим пошлостью. О текущем моменте – политическая трескотня. Мы выбьем из вас ту поэтическую удаль, без которой нет ни таланта, ни веры – ни-че-го… И заметьте: разоблачить нас не-воз-мож-но! О вкусах не спорят. Мы подойдём к стихам как к статье, а стихи при таком подходе становятся беспомощными и голенькими, как лягушата… Будущее у вас мрачное».

Так писал в пьесе «Ван-Тигр» Сельвинский. А вот что происходило тогда в стране.

15 марта 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила дипломата и писателя Валентина Андреевича Трифонова к высшей мере наказания. В тот же день его расстреляли. Вместе с поэтом Петром Васильевичем Орешиным.

16 марта был арестован давний друг Владимира Маяковского и лефовцев Борис Фёдорович Малкин, возглавлявший с 1918 года Центропечать и участвовавший в записях речей Ленина и других советских руководителей на граммофонные пластинки, а в 1938 году работавший директором издательства «Искусство».

19 марта арестовали поэта Николая Алексеевича Заболоцкого. Ему предъявили обвинение в антисоветской пропаганде.

Следствие по делу Павла Дыбенко тоже продолжалось. Теперь от него (применяя жесточайшие пытки) добивались признаний в участии в военно-фашистском заговоре в РККА и в наркомате лесной промышленности, а также в шпионаже в пользу США. Дыбенко пыток не выдержал и признался во всём, в чём его обвиняли, кроме шпионажа.

В марте 1938 года полпред Советского Союза в Болгарии Фёдор Фёдорович Раскольников получил из наркомата иностранных дел распоряжение вернуться на родину. Предчувствуя, что в этом вызове кроется что-то недоброе, он, как мог, затягивал своё возвращение.

В том же марте вновь арестовали Льва Гумилёва, сына поэтессы Анны Ахматовой, и направили на Беломорканал – рубить лес.

20 марта был расстрелян видный деятель ВЧК-ОГПУ Мартын Иванович Лацис.

А 22 марта Героями Советского Союза стали папанинцы Эрнст Кренкель, Евгений Фёдоров и Пётр Ширшов. Иван Папанин был удостоен этого звания годом раньше.

С этих пор героями страны окончательно стали лётчики и полярники. А Илья Сельвинский, словно не замечая этого, продолжал (вполне по-маяковски) считать, что поэт – это «учитель народа», а самое действенное произведение для обучения людей (согласно словам Сталина, сказанным на встрече с писателями в октябре 1932 года) – пьеса.

Был в стране Советов ещё один человек, который не совсем точно (и даже не совсем правильно) оценил сложившуюся ситуацию. Звали его Николай Ежов.

В наши дни опубликовано достаточно много спецсообще-ний (с докладами о намечаемых арестах, карательных операциях и с протоколами допросов уже арестованных «врагов»), которые Ежов отправлял, а то и лично приносил Сталину с января 1937 года по август 1938-го. Их насчитывается около пятнадцати тысяч, то есть по 26 документов в день, а иногда и больше. Известно также, сколько времени за тот же период Ежов общался со Сталиным – более 850 часов, то есть более полутора часов в день (чаще с вождём встречался только Молотов).

Когда же весной 1938 года нарком принёс вождю список лиц, которых было намечено арестовать (снова включавший Бриков), Сталин наверняка повторил фразу, защищавшую Лили Юрьевну и Осипа Максимовича от репрессий:

«– Не будем трогать жену Маяковского

Ежов попытался переубедить Сталина, что тому очень не понравилось. И вождь вполне мог вспомнить слова Ивана Москвина:

«У Ежова есть только один, правда, существенный недостаток: он не умеет останавливаться. И иногда приходится следить за тем, чтобы вовремя его остановить».

Сталину, видимо, стало ясно, что такой момент наступил.

О том, что по этому поводу Иосиф Виссарионович предпринял, документальных свидетельств не сохранилось. Но есть одно событие, которое явно произошло в тот же день, когда вождь начал размышлять, кем можно заменить Ежова: весной 1938 года в Кремль неожиданно был вызван лётчик Валерий Чкалов. В два часа ночи. К Сталину. Чкалов, разумеется, тотчас поехал.

Какого числа это случилось, к сожалению, не известно. Сын Чкалова Игорь Валерьевич впоследствии написал:

«…маме было доподлинно известно, что в начале 1938 года Сталин предложил отцу должность наркома внутренних дел».

О том, как отреагировал заслуженный лётчик на такое неожиданное предложение, написала его дочь Валерия, которая знакомилась с архивами:

«В одной из книг приводится эпизод, когда разговор с вождём закончился тем, что отец встал и так хлопнул дверью, что Поскрёбышев подскочил на стуле. На следующее утро Сталин позвонил отцу и сказал: “Ты давай не обижайся, а приходи. Ты мне нужен!”»

Написать об этом мог только сам Александр Поскрёбышев, секретарь Сталина.

И встречи Сталина с Чкаловым продолжились. Об этом – Игорь Чкалов:

«Пытаясь вручить отцу “топор палача”, ему ставили своего рода ультиматум: “жить или не жить”».

Почувствовав нечто подобное такому «ультиматуму», Валерий Чкалов (с его независимым характером), покидая кабинет вождя, вполне мог «хлопнуть дверью».

Также известно, что 8 апреля 1938 года газеты опубликовали указ о назначении Николая Ежова ещё и наркомом водного транспорта. Это было первым (и весьма серьёзным) предупреждением о том, что «сталинский нарком» тоже может попасть в опалу.

В тот же день (8 апреля) была приговорена к высшей мере наказания и расстреляна Софья Александровна Москвина, жена уже расстрелянного Ивана Михайловича Москвина.

А Александр Щербаков в тот же день (8 апреля 1938 года) стал первым секретарём Сталинского (Донецкого) обкома КП(б) Украины.

«Враги» и «герои»

Двадцатисемилетний «сталинский сокол» Павел Рычагов тем временем вернулся из Китая и два месяца (в марте и апреле 1938 года) возглавлял Военно-Воздушные силы Московского военного округа. Он был принят в члены ВКП(б) без прохождения кандидатского стажа (рекомендации ему дали Иосиф Сталин и Клим Ворошилов). И большевика Рычагова направили на Дальний Восток, где он до осени командовал авиацией Приморской группы войск.

А в НКВД принялись уничтожать «врагов народа» ещё ожесточённее. Вот как это описал в воспоминаниях арестованный поэт Николай Заболоцкий:

«Первые дни меня не били, стараясь разложить морально и физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом – сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали…»

А «спрашивали» у Николая Заболоцкого про поэтов Николая Тихонова и Бориса Корнилова, которые якобы входили в контрреволюционную организацию. Тихонов был назван в докладе Бухарина одним из трёх лучших советских поэтов, а Корнилова уже расстреляли. Но Заболоцкий никого не оговорил и ни в чём (несмотря на пытки и издевательства) не сознался.

Между тем (уже в конце марта 1938 года) полпред Советского Союза в Болгарии Фёдор Раскольников вместе с женой и ребёнком всё-таки сел в поезд и поехал из Софии в Берлин – там им предстояла пересадка на поезд, следовавший в Москву. 1 апреля в киоске на берлинском вокзале Раскольников купил газету, в которой сообщалось, что из-за нежелания советского полпреда в Болгарии возвращаться на родину наркомат по иностранным делам обвинил его в «дезертирстве» и сместил с должности. Это недвусмысленно говорило о том, что приезд в Москву завершится арестом, после которого последует расстрел, а его семья будет репрессирована. И Раскольников поехал не в Москву, а в Париж.

А в Москве 21 апреля по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации был приговорён к смертной казни драматург Владимир Михайлович Киршон. За шпионаж в пользу Японии приговорили к высшей мере наказания и писателя Бориса Андреевича Пильняка. Вместе с большой группой других приговорённых (в неё входили поэт-футурист Константин Большаков и бывший управляющий делами Совнаркома Владимир Усиевич, котрый подписал «Постановление Совнаркома РСФСР по увековечению памяти тов. Владимира Владимировича Маяковского») Пильняка в тот же день расстреляли. Киршон же почему-то казнён не был (видимо, понадобился энкаведешникам для чего-то ещё).

23 апреля 1938 года Особое совещание при НКВД СССР приговорило 65-летнего Юрия Михайловича Стеклова (бывшего главного редактора газеты «Известия») «к восьми годам исправительно-трудовых лагерей с отбытием наказания в Карагандинских лагерях..» Но отправили Стеклова не в Караганду, а в Орловский централ.

30-летнего Льва Эммануиловича Разгона, который успел три года отслужить в спецотделе ОГПУ-НКВД (занимался изготовлением шифров и дешифровкой) и жениться на дочери своего начальника Глеба Ивановича Бокия, в апреле тоже арестовали. Теперь ему предстояло познакомиться со следователями этого спецучреждения.

25 апреля 1938 года был расстрелян один из создателей и один из первых руководителей ВЧК Яков Христофорович Петерс, о котором Михаил Кольцов написал:

«Как странно, что московский Петерс, отныне легендарный, расстрелявший несколько тысяч человек и добивавшийся ареста Ленина – как странно, что, когда его самого солдаты повели на расстрел, он тоже валялся в ногах, кричал и плакал, прося о помиловании».

Бывший комкор Николай Куйбышев (брат почившего члена политбюро Валериана Куйбышева) к тому времени был уже сломлен и начал давать «показания», согласившись со всеми предъявленными ему обвинениями: что он активный участник антисоветского, троцкистского, военно-фашистского заговора, и что является шпионом немецкой, литовской, польской и японской разведок. Следствие продолжалось.

29 апреля энкаведешники арестовали народного комиссара земледелия СССР Роберта Индриковича Эйхе, того самого, что, выступая на пленуме ЦК в декабре 1936 года, требовал безжалостно расстреливать троцкистов и сетовал:

«– Товарищ Сталин, мы поступаем очень мягко».

Теперь ему самому предстояло ознакомиться с этой «мягкостью» НКВД.

30 апреля по обвинению в участии в террористической организации был арестован Константин Николаевич Алтайский (Королёв), поэт, известный тем, что переводил стихи казахского акына Джамбула Джабаева. Подвергшись на допросах сильным избиениям, он признал свою вину. Ожидая в камере очередных вопросов следователей, Алтайский-Королёв написал заострённой спичкой на куске мыла стихи, адресованные Илье Сельвинскому. Были там и такие строки:

«Я слышу моря тёплый зов.
Вам снятся айсберги и нарты.
Но жив-здоров нарком Ежов,
и перепутались все карты…
Ну что ж! Расстанемся без драм,
поедем, покорясь штурвалам, —
Вы – к прозаическим шакалам,
я – к поэтическим моржам.
К.Алтайский. 1938 г. Москва, Внутренняя тюрьма НКВД».

А Фёдор Раскольников, вместе с семьёй поселившийся в Париже, написал два письма: наркому иностранных дел (своему шефу) Максиму Литвинову и Сталину. В этих посланиях его невозвращение на родину называлось «временной задержкой», вызванной разными житейскими неурядицами.

В ночь с 1 на 2 мая 1938 года был вновь арестован поэт Осип Мандельштам.

Настала очередь и ещё одного видного партийца попасть на Лубянку. О нём – Сергей Угаров:

«Родной брат председателя Комиссии советского контроля при СНК СССР Станислава Косиора попросил его заступиться за свою арестованную жену, тот только попытался – сразу последовал сталинский вердикт: заступаться за жену может лишь “порядочный мещанин и пошляк” (!). И этих слов оказалось достаточно…»

3 мая член политбюро ЦК ВКП(б), заместитель председателя Совнаркома СССР и один из активнейших организаторов сталинских репрессий Станислав Викентьевич Косиор был лишён всех своих постов и арестован. Ему предъявили обвинение в принадлежности к так называемой «Польской военной организации». Вместе со Станиславом Косиором арестовали и его жену Елизавету Сергеевну.

9 мая комиссия НКВД и Прокуратуры СССР рассматривала дело члена Московской городской коллегии защитников Петра Петровича Лидова, 1881 года рождения, русского, беспартийного, имевшего высшее образование и проживавшего в Москве по улице Воровского в доме № 52, в квартире № 17. Его арестовали два месяца назад – 14 марта. Это был тот самый адвокат Лидов, который защищал юного Владимира Маяковского в деле о подпольной типографии. А теперь сам Пётр Петрович обвинялся «в активном участии в контрреволюционной террористической организации». Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила его к высшей мере наказания. И в тот же день на расстрельном полигоне НКВД «Коммунарка» Пётр Лидов был расстрелян.

Александр Солженицын:

«“К лету 1938 года все без исключения” командующие военными округами, “кто занимал этот пост в июне 1937 года, бесследно исчезли”. Политуправление Красной армии при разгроме 1937 года, после самоубийства Гамрника, “понесло от террора наибольшие потери”. Среди политработников погибли все 17 армейских комиссаров, 25 из 28 корпусных комиссаров, 36 из 38 бригадных (дивизионных)».

Генерал фон Бок, начальник германского генерального штаба, летом 1938 года сказал:

«Срусской армией можно не считаться как с вооружённой силой, так как кровавые репрессии подорвали её моральный дух, превратив её в инертную машину».

16 июня бывший генеральный секретарь ЦК комсомола, затем второй секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), ставший в сентябре 1937 года первым секретарём Сталинградского крайкома партии Пётр Иванович Смородин, решением ЦК ВКП(б) был снят со своего поста.

В тот же день (16 июня) на полигоне «Коммунарка» расстреляли Иду Авербах, жену Генриха Ягоды.

А 21 июня по приговору Особого совещания при НКВД СССР тридцатилетний Лев Разгон получил 5 лет исправительно-трудовых лагерей.

22 июня Пётр Смородин, ещё недавно входивший в состав «троек», которые выносили смертные приговоры в Ленинграде и Сталинграде, как «враг народа» был исключён из рядов ВКП(б) и арестован.

1 июля арестовали главного редактора журнала «Новый мир» Ивана Михайловича Гронского. В лагерях ГУЛАГа ему предстояло провести 16 лет. Впоследствии он вспоминал, что на Лубянке его допрашивала «очень хорошенькая собой» женщина-следователь. Гронский давать «показания» отказался. Тогда женщина стала крыть его отборным матом. Гронский усмехнулся и сказал:

«– Дорогая, я был портовым грузчиком и ругаться умею так, что тебе и не снилось».

И тут же наглядно продемонстрировал это.

Существует версия (со ссылкой на Елизавету Косиор, жену Станислава Косиора), что энкаведешники, не сумев сломить её мужа пытками, привели в камеру Лубянки их 16-летнюю дочь и изнасиловали её на глазах отца. Станислав Косиор сразу подписал все «показания», которые требовались от него. А дочь, выйдя с Лубянки, бросилась под поезд.

4 июля 1938 года был арестован бывший член политбюро Влас Яковлевич Чубарь, на которого дали «показания» Роберт Эйхе, Станислав Косиор и Ян Рудзутак. Начались допросы с избиениями и пытками.

12 июля 1938 года резидент НКВД в Испании и главный советник по внутренней безопасности и контрразведке при республиканском правительстве Александр Михайлович Орлов (Лейба Лазаревич Фельдбин) получил приказ прибыть на советское судно «Свирь» в Антверпене для встречи с Сергеем Шпигельгласом. Орлов понял, что означает для него этот вызов, и на «Свирь» не явился. Вместо этого, взяв из оперативных средств НКВД 60 тысяч долларов, он вместе с женой и дочерью тайно прибыл во Францию. Но перед этим отправил письма Сталину и Ежову, в которых предупредил, что выдаст советских агентов во многих странах, если его семью или родственников, оставшихся в СССР, станут преследовать. И Орлов-Фельдбин из Франции через Канаду перебрался в Соединённые Штаты, где стал жить под именем Игоря Константиновича Берга.

Жертвы продолжаются

19 июля 1938 года Вероника Витольдовна Полонская сообщила своим знакомым, что ею написаны воспоминания о Маяковском. Казалось бы, ничего необычного в этом не было – нахлынули воспоминания, и она зафиксировали их на бумаге. Но ситуация, сложившаяся в отношениях Сталина и Ежова, подсказывает ещё один вариант развития событий. Нарком не мог оставить без последствий отказ вождя дать согласие на арест Бриков, и он вполне мог вызвать Полонскую и «порекомендовать» ей описать события семилетней давности так, чтобы они давали дополнительные основания отдать «убийц поэта» в руки энкаведешников (а уж в застенках Лубянки Брики сознаются во всём).

С воспоминаниями Вероники Витольдовны Сталин наверняка был ознакомлен. Но решения своего, выраженного в словах «Не будем трогать жену Маяковского», не изменил. Однако вполне мог повторить ещё раз своё распоряжение об отстранении Лили Юрьевны от дел, связанных с изданием книг поэта. И её окончательно перестали допускать к издательским делам.

Никаких свидетельств о том, что Сталин читал написанное Полонской, конечно же, не существует. Да и могли ли они быть вообще?

Но есть другое свидетельство. Оно о том, что свои записи Вероника Витольдовна показала Лили Брик.

Аркадий Ваксберг:

«Воспоминания Лиля одобрила, сделала лишь несколько небольших замечаний, а на полях тех страниц, где идёт рассказ о последних минутах Маяковского, сделала пометку о том, что устно Нора рассказывала ей об этом несколько иначе. Как именно? Об этом в пометках не сказано ничего. Нора же утверждала впоследствии, что расхождений между устным рассказом и её письменным текстом нет никаких. Во всяком случае, благодаря Лиле мы имеем теперь очень ценное мемуарное свидетельство из первых рук».

Как бы там ни было, но компромат на Бриков в НКВД собирать продолжали. Вот какие «показания» дал о них через несколько месяцев Михаил Кольцов:

«Брик. Лили Юрьевна, являлась с 1918 года фактической женой В.Маяковского и руководительницей литературной группы “Леф”. Состоящий при ней её формальный муж Брик Осип Максимович – лицо политически сомнительное, в прошлом, кажется, буржуазный адвокат, ныне занимается мелкими литературными работами. Л. и О. Брики влияли на Маяковского и других литераторов-лефовцев в сторону обособления от остальной литературной среды и усиления элемента формализма в их творчестве. Дом Бриков являлся ряд лет центром формализма в искусстве (живописи, театра, кино, литературы). После смерти Маяковского в 1930 г., группа лефовцев, уже ранее расколовшаяся, окончательно распалась. Супруги Брики приложили большие усилия к тому, чтобы закрепить за собой редакторство сочинений Маяковского и удерживали его в течение восьми лет. Хотя выпуск сочинений затормозился, но Брики предпочитали не привлекать посторонней помощи, так как это повредило бы их материальным интересам и литературному влиянию. Брики крайне презрительно относились к современной советской литературе и всегда яростно её критиковали. В отношении Маяковского Л.Ю. и О.М. Брики около двадцати лет (при жизни и после смерти его) являлись паразитами, полностью базируя на нём своё материальное и социальное положение».

20 июля поэту Осипу Мандельштаму было предъявлено обвинительное заключение, в котором говорилось:

«Следствием по делу установлено, что Мандельштам О.Э… пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путём нарочитого демонстрирования своего “бедственного” положения и болезненного состояния. Антисоветские элементы из среды литераторов использовали Мандельштама в целях враждебной агитации, делая из него “страдальца”, организовывали для него денежные сборы среди писателей… Обвиняется в том, что вёл антисоветскую агитацию, то есть в преступлениях, предусмотренных по cm. 58–10 УК РСФСР. Дело по обвинению Мандельштама О.Э. подлежит рассмотрению Особого Совещания НКВД СССР».

Где-то примерно в это же время был расстрелян и Борис Анисимович Ройзенман (тот самый, которого отправили в Париж, чтобы привезти в СССР не желавшего возвращаться на родину Григория Беседовского).

26 июля во Франции парижская эмигрантская газета «Последние Новости» опубликовала письмо Фёдора Раскольникова «Как меня сделали “врагом народа”».

А в одном из июльских номеров московской «Литературной газеты» было опубликовано «Письмо к поэтам», с которым к советским стихотворцам обратился Илья Сельвинский:

«Я вызываю на соревнование всех поэтов моей страны! Пора литературных дуэлей окончательно ушла в историю. Создание великой поэзии социализма – кровное дело всех нас и каждого в отдельности».

28 июля был расстрелян драматург Владимир Михайлович Киршон. Через три месяца после вынесения смертного приговора. Что стало причиной этого трёхмесячного ожидания?

В тот же день (28 июля) Ян Эрнестович Рудзутак, Иосиф Аронович Пятницкий и Иосиф Станиславович Уншлихт были приговорены к высшей мере наказания. Их расстреляли на следующий день – вместе с Яном Карловичем Берзиным, Николаем Васильевичем Крыленко, Иосифом Михайловичем Варейкисом и Павлом Ефимовичем Дыбенко. Как говорят, последними словами Павла Дыбенко, которые он бросил расстрельной команде, были:

«– Сволочи, не боюсь я смерти! Стыжусь, что революцию делали для такой мрази, как вы!»

1 августа 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Андрея Сергеевича Бубнова (бывшего народного комиссара просвещения РСФСР), Николая Владимировича

Куйбышева (родного брата члена политбюро Валериана Куйбышева) и Якова Сауловича Агранова (ближайшего друга Бриков и Владимира Маяковского) к высшей мере наказания. В тот же день на расстрельном полигоне НКВД «Коммунарка» приговор был приведён в исполнение. 26 августа там же расстреляли и жену Агранова Валентину Александровну.

2 августа Особое совещание при НКВД СССР приговорило поэта Осипа Мандельштама к 5 годам исправительно-трудовых лагерей.

8 августа был арестован поэт Николай Николаевич Захаров-Мэнский, завсегдатай «Кафе поэтов», в котором в 1918 году выступал Владимир Маяковский.

22 августа 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР рассмотрела дело бывшего заведующего издательством «Биомедгиз» Давида Вейса, признавшегося во всём, в чём его обвиняли. За участие в «антисоветской террористической организации» ему был вынесен смертный приговор. В тот же день Давида Лазаревича расстреляли, вместе с бывшим секретарём Сталина Григорием Иосифовичем Каннером.

22 августа случилось ещё одно знаменательное событие: первым заместителем наркома внутренних дел СССР был назначен Лаврений Павлович Берия. Он сразу вызвал из Тбилиси своего верного сослуживца Всеволода Николаевича Меркулова, который потом вспоминал:

«Первый месяц после приезда в Москву Берия заставлял меня ежедневно с утра и до вечера сидеть у него в кабинете и наблюдать, как он, Берия, работает».

Приехавший в Москву Всеволод Меркулов сразу же разыскал своего давнего знакомца кинорежиссёра Льва Кулешова, которого ему пришлось арестовывать, а затем и освобождать в Тифлисе летом 1927 года. Их дружба, начало которой было положено в Грузии, возобновилась.

28 августа Военная коллегия Верховного суда СССР рассматривала дело беспартийной домохозяйки Елизаветы Сергеевны Косиор, жены находившегося в заключении бывшего члена политбюро Станислава Косиора. Она обвинялась в том, что «была женой руководителя контрреволюционной террористической организации и содействовала ему в преступной деятельности». К беспартийной домохозяйке отнеслись так же, как к другим арестованным политикам: приговорили к смертной казни и в тот же день расстреляли.

29 августа 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР решала судьбу Белы Морисовича Куна, бывшего народного комиссара иностранных дел Венгерской советской республики и бывшего председателя Крымского ревкома. По свидетельству его сокамерника Михаила Павловича Шрейдера, Кун был «настолько избит и изувечен, что на нём не оставалось ни одного живого места». За то, что он (якобы) «руководил контрреволюционной террористической организацией», судьи приговорили Куна к высшей мере наказания. И его тотчас же расстреляли.

В тот же день (29 августа) по делу «о заговоре в УНКВД УССР» был приговорён к смертной казни и расстрелян друг и соавтор Маяковского Валерий Михайлович Горожанин. Вместе с ним расстреляли и другого видного энкаведешника – Льва Григорьевича Миронова.

А по всей стране Советов из радиорепродукторов лилась песня, написанная композитором Матвеем Блантером на слова поэта Алексея Суркова:

«На просторах Родины чудесной
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом Друге и Вожде.
Сталин – наша слава боевая!
Сталин – нашей юности полёт!
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идёт!»

Закат «ежовщины»

3 сентября по обвинению «в преступных связях с царской охранкой, в провокаторстве и участии в контрреволюционной организации» друг Маяковского Борис Фёдорович Малкин был приговорён к высшей мере наказания и в тот же день расстрелян (вместе с журналистом Сергеем Борисовичем

Ингуловым, громившим в своё время в своих критических статьях многих литераторов).

11 сентября 1938 года Лаврентию Берии было присвоено звание комиссара государственной безопасности 1-го ранга.

17 сентября 1938 года Военная коллегия Верховного суда СССР, рассмотрев дополнительное «дело» уже осуждённого экономиста Николая Дмитриевича Кондратьева, приговорила его к высшей мере наказания. В тот же день он был расстрелян (вместе с бывшим главным редактором газеты «Известия» Борисом Марковичем Талем).

20 сентября в Ленинграде рассматривалось так называемое «писательское дело», по которому бывший футурист и друг Маяковского Бенедикт Константинович Лившиц был приговорён к высшей мере наказания. На следующий день вместе с группой других ленинградских писателей и поэтов он был расстрелян. Но родственникам уничтоженных литераторов сообщили, что осуждённые отправлены «на десять лет заключения в дальних лагерях без права переписки». Чуть позднее родным сообщили, что Бенедикт Лившиц умер от сердечного приступа 15 мая 1939 года.

В 1938 году был арестован и осуждён на «перековку» в исправительно-трудовом лагере Казахстана и полиграфист Александр Михайлович Сахаров (тот самый, что за свой счёт издал «Пугачёва» Сергея Есенина).

А следствие по делу Иванова-Разумника всё продолжалось. Он него ждали «чистосерденых признаний», но их всё не было.

Больше года энкаведешники вели следствие по делу писателя Бруно Ясенского. 17 сентября 1938 года по обвинению «в участии в контрреволюционной террористической организации» Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила его к высшей мере наказания. В тот же день писателя расстреляли. По другим версиям Ясенского приговорили к 15 годам исправительно-трудовых лагерей, и он умер во время пути на Колыму. Его жену, Анну Берзинь, приговорили к 8 годам лагерей («за связь с польской разведкой»),

29 сентября Берия возглавил Главное управление государственной безопасности (ГУГБ НКВД СССР), а Меркулов стал его заместителем.

Давно уже опубликована докладная записка председателя Верховной коллегии Верховного суда СССР Василия Ульриха заместителю наркома внутренних дел СССР Лаврентию Берии, написанная 15 октября 1938 года:

«За время с 1 октября 1936 года по 30 сентября 1938 года Военной коллегией Верховного суда СССР и выездными сессиями коллегии в 60 городах осуждено: к расстрелу – 30514 человек, к тюремному заключению – 5643 человека. Всего 36157».

Вспомним и Семёна Григорьевича Гендина, одного из ответственных гепеушников, прибывшего в квартиру, в которой жил Маяковский, сразу после самоубийства поэта. Осенью 1938 года Гендин был старшим майором госбезопасности, исполнял обязанности начальника Разведуправления РККА, а 7 октября его утвердили членом Военного совета при наркоме обороны СССР. Но наступило 22 октября, и Гендина арестовали.

А 16 октября «Правда» напечатала статью «Легкомысленное обращение с историческими фактами», в которой громилась пьеса Ильи Сельвинского «Рыцарь Иоанн» о предводителе крестьянского восстания в начале XVII века Иване Исаевиче Болотникове.

Проблемы в тот момент появились и у одного из руководителей Главного управления государственной безопасности. По воспоминаниям Рэма Всеволодовича Меркулова, сына заместителя Берии, в октябре 1938 года его отец несколько ночей не спал и сказал жене:

«Сталин дал мне поручение, выполнять которое мне очень не хочется, но… придётся».

Это «поручение» вождя заключалось в том, что ГУГБ НКВД предстояло принять под свой контроль секретнейшую лабораторию, которая занималась разработкой ядов и ставила свои эксперименты на заключённых, приговорённых к смертной казни. Всеволоду Меркулову пришлось разрабатывать и утверждать положение о том «ядовитейшем» отделе.

Эта лаборатория появилась в НКВД уже давно – ещё в 1926 году (после смерти Феликса Дзержинского) новый нарком ОГПУ Вячеслав Менжинский распорядился включить её в состав своего ведомства. Потом тщательно засекреченную лабораторию ядов и наркотиков подчинили группе Якова Серебрянского («группе Яши»). Перед сотрудниками лаборатории была поставлена задача: создавать яды, которые воздействовали бы на человека так, чтобы его смерть выглядела вполне естественной (как от какой-то болезни).

Тогда считали, что секретная лаборатория будет готовить отравляющие вещества для зарубежных врагов советской власти. Но в середине тридцатых годов вдруг оказалось, что и в самой стране Советов пребывает неимоверное множество «врагов». Отравляющие вещества стали предназначаться и для них. Надо полагать, что ядом, доставленным из этой лаборатории, 17 февраля был отравлен Абрам Слуцкий, отмечавший в служебном кабинете своё назначение наркомом внутренних дел Узбекистана.

Осенью 1938 года из одной секретной лаборатории сделали две: бактериологическую (её возглавил доктор биологических наук Сергей Николаевич Муромцев) и токсикологическую («Лабораторию – X»), занимавшуюся изготовлением ядов (её возглавил врач Григорий Моисеевич Майрановский).

Финалы карьер

25 октября 1938 года жене «всесоюзного старосты» Екатерине Ивановне Калининой, как написано во многих её биографиях, позвонили по телефону в Кремль и пригласили в ателье на примерку нового платья. Ничего не подозревавшая Екатерина Ивановна отправилась туда, и была арестована.

А вот как рассказывала об этом сама Екатерина Калинина (на допросе, состоявшемся 11 декабря 1953 года):

«В 1938 году под предлогом осмотра мебели, которую я собиралась приобрести, меня на автомашине вывезли из Кремля, где я проживала, а около памятника Минину и Пожарскому в эту машину сел также неизвестный мне человек в форме сотрудника НКВД. Я была доставлена в здание НКВД на Лубянской площади, где этот сотрудник и объявил, что я арестована, после чего меня и поместили в одиночную камеру внутренней тюрьмы».

Ночью Калинину повели на допрос, где в грубой форме ей было предъявлено обвинение в антисоветской деятельности, в шпионаже, а также в связях с троцкистами и правыми. Стали требовать «показаний». Но арестованная ни в чём признаваться не стала.

Екатерина Калинина:

«Следователь Иванов (его фамилию я узнала впоследствии)… мне прямо заявил, что всё равно меня заставят дать показания о шпионской работе, и для этого органы НКВД располагают достаточными средствами».

Такие допросы (каждую ночь!) продолжались в течение полутора месяцев.

Лев Разгон в книге «Непридуманное» написал:

«Мы уже знали, что Сталин, при всём своём увлечении передовой техникой, не расстаётся со старыми привычками: у каждого из его соратников обязательно должны быть арестованы близкие. Кажется, среди ближайшего окружения Сталина не было ни одного человека, у которого не арестовывали более или менее близких родственников. У Кагановича одного брата расстреляли, другой предпочёл застрелиться сам; у Шверника арестовали и расстреляли жившего с ним мужа его единственной дочери – Стаха Ганецкого; у Ворошилова арестовали родителей жены его сына и пытались арестовать жену Ворошилова Екатерину Давыдовну… Этот список можно продолжить… И ничего не было удивительного в том, что арестовали жену и у Калинина».

В том же октябре 1938 года Фёдора Раскольникова вызвал советский полпред в Париже Яков Суриц и заверил его, что у советского руководства нет к нему никаких претензий кроме «самовольного пребывания за границей», и что, если он вернётся на родину, ему ничего не угрожает. Но Раскольников возвращаться не торопился.

2 ноября 1938 года Александр Щербаков стал первым секретарём Московского обкома ВКП(б), сменив на этом посту арестованного 20 октября и уже признавшегося во всём, в чём его обвиняли, Александра Ивановича Угарова. Допрашивали бывшего секретаря Московского обкома Лаврентий Берия и Богдан Кобулов. Сын Угарова Сергей много лет спустя написал:

«Врагу не пожелаю пережить то, что я пережил, читая на Лубянке протоколы допросов отца… На первом он все обвинения отрицает. На втором – через сутки! – всё признаёт. Что случилось за это короткое время? Какие круги ада прошёл мой отец?»

Допросы Угарова только начались, а из его московской квартиры в Доме на набережной выселили его семью, и в неё въехал подручный Берии и Кобулова младший лейтенант госбезопасности Виктор Абакумов.

2 ноября 1938 года был арестован начальник Иностранного отдела НКВД Сергей Шпигельглас за «сотрудничество с иностранной разведкой и участие в троцкистском заговоре в НКВД».

4 ноября за принадлежность к «антисоветской террористической диверсионно-предательской партии», якобы ставившей своей целью свержение советской власти в Киргизии и отделение её от СССР, Юсуп Абдрахманов был приговорён к расстрелу. На следующий день приговор был приведён в исполнение.

А из Франции был отозван Яков Серебрянский. Вместе с женой Полиной он 10 ноября 1938 года прилетел в Москву на самолёте. И прямо у трапа супругов арестовали. Ордер на арест был подписан заместителем Ежова Лаврентием Берией. С этого момента Специальная группа особого назначения (СГОН НКВД или «группа Яши») своё существование прекратила.

16 ноября состоялся первый допрос Серебрянского, который вёл младший лейтенант госбезопасности Виктор Семёнович Абакумов (четыре класса образования городского училища в Москве). На бланке протокола будущего допроса Берия написал:

«Тов. Абакумову. Хорошенько допросить».

На допросе присутствовали заместитель наркома внутренних дел Лаврентий Берия и начальник следственной части НКВД СССР Богдан Кобулов. Допрашиваемый был подвергнут «интенсивным методам допроса», то есть Абакумов жестоко его избил. И Серебрянский вынужден был признать себя виновным и оговорить других. Следствие продолжалось. А после допросов в камере внутренней тюрьмы Лубянки подследственный писал «Наставление для резидента по диверсии».

Жена Серебрянского Полина Натановна тоже находилась под следствием.

В это время писатель Мариэтта Шагинян, работавшая над романом о Ленине («Билет по истории»), обратилась к Н.К.Крупской с письмом, в котором задала много интересовавших её вопросов. Надежда Константиновна написала довольно подробный ответ. Об этом стало известно Сталину. Вождь пришёл в страшное негодование, и ЦК тотчас приняло постановление, осуждавшее Крупскую. В нём, в частности, говорилось:

«Считать поведение Крупской тем более недопустимым и бестактным, что т. Крупская сделала всё это без ведома и согласил ЦК ВКП(б), превращая тем самым общепартийное дело составления произведений о Ленине в частное и семейное дело и выступая в роли монополиста и истолкователя общественной личной и общественной жизни и работы Ленина и его семьи, на что ЦК никому и никогда прав не давал..»

19 ноября 1938 года политбюро обсуждало донос на наркома внутренних дел Николая Ежова. И 23 ноября он написал прошение об отставке, в котором признал свою ответственность за вредительство различных «врагов народа, проникших по недосмотру в НКВД и прокуратуру». Но при этом напомнил, что «НКВД погромил врагов здорово».

Вальтер Кривицкий:

«Ни один палач в истории не сделал столько для своего господина, сколько сделал для Сталина Ежов…

При всём своём раболепстве и своей преданности Ежов заплатил ту цену, которую обречены платить все в сталинской России, кто поднимается на вершину власти».

23 ноября был арестован Меер Трилиссер, бывший руководитель Иностранного отдела ОГПУ.

А 25 ноября 1938 года Николай Ежов был снят с поста наркома НКВД. Правда, его пока оставили в должностях секретаря ?,?, председателя комиссии партийного контроля и наркома водного транспорта. Вместо Ежова главой НКВД был назначен Лаврентий Берия.

9 декабря «Правда» и «Известия» опубликовали текст следующего содержания:

«Тов. Ежов Н.И. освобождён, согласно его просьбе, от обязанностей наркома внутренних дел с оставлением его народным комиссаром водного транспорта».

Трагедия истребителя

Как пишут историки, со снятием Николая Ежова масштабы репрессий резко сократились. Большой террор, вроде бы, завершился. Как это происходило на самом деле, чётко видно на примере того, как «сокращал» репрессии начальник следственной части НКВД Богдан Захарович Кобулов, взявший себе в помощники младшего лейтенанта госбезопасности Виктора Абакумова. Об этом через тринадцать лет рассказал на суде сослуживец последнего Александр Орлов (тёзка и однофамилец того, чья настоящая фамилия была Фельдбин).

«Орлов. – Он в тридцать восьмом поехал в Ростов с комиссией Кобулова – секретарём. Там при Ежове дел наворотили навалом. Полгорода поубивали. Ну, товарищ Сталин приказал разобраться – может, не всё правильно. Вот Берия, новый нарком НКВД, и послал туда своего заместителя Кобулова. А тот взял Абакумова…

Ну, приехали они в Ростов вечером, ночью расстреляли начальника областного НКВД, а с утра стали просматривать дела заключённых, тех, конечно, кто ещё живой. Мёртвых-то не воскресишь…

Выпивку товарищ Абакумов ящиками туда завёз, поваров реквизировал из ресторана “Деловой двор”… В общем, комиссия неделю крепко трудилась… А потом Кобулов решение принял: в данный момент уже не разобрать, кто из арестованных за дело сидит, а кто случайно попал. Да и времени нет. Поэтому поехала комиссия в тюрьму на Багасьяновской, а потом во “внутрянку”, построили всех зеков: “На первый-второй – рассчитать!” Чётных отправли обратно в камеры, нечётных – домой. Пусть знают: есть на свете справедливость

Вот так и завершился «большой террор»: кто-то в самом деле вышел на свободу. Но аресты, расстрелы и отправление в исправительно-трудовые лагеря продолжались.

А в Москве неожиданно состоялась беседа Иосифа Сталина и журналиста Михаила Кольцова. Об этом в книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова» рассказано так:

«Это было в Большом театре на каком-то правительственном спектакле. Сталин заметил Кольцова в зрительном зале и велел позвать. Вождь и Учитель был в хорошем настроении, шутил с окружающими…

В какой-то фразе Сталин употребил выражение: “Мы, старики…”, на что присутствовавший в ложе Феликс Кон прямо-таки взвизгнул “от возмущения”.

– О чём вы говорите? – закричал он. – Да вы же молодой человек!

Сталин добродушно возразил:

– Какой я молодой? У меня две трети волос седые…

С Кольцовым Хозяин разговаривал вполне дружелюбно, интересовался делами в “Правде” и в Союзе писателей. Потом прибавил:

– Товарищ Кольцов. Между прочим, было бы неплохо, если бы вы сделали для столичной писательской братии доклад в связи с выходом в свет “Краткого курса истории партии”».

И Кольцов стал такой доклад готовить. Сталин тоже кое-что для Кольцова подготовил.

Виктор Фрадкин:

«Вероятно, ордер на его арест был уже подписан к моменту разговора в Большом театре или, может быть, на следующий день».

29 ноября нарком обороны СССР Клим Ворошилов, выступая на заседании Военного совета при наркомате обороны, с гордостью объявил:

«В ходе чистки Красной армии в 1937–1938 годах мы вычистили более четырёх десятков тысяч человек».

Энкаведешники продолжали «чистить» Красную армию и дальше.

Жена Валерия Чкалова впоследствии рассказывала детям, что в последние месяцы 1938 года их отец…

«…был встревожен, спал с револьвером под подушкой, осунулся, у него изменилось выражение глаз».

В это время на авиационном заводе № 156 шла подготовка первого испытательного полёта нового самолёта-истребителя И-180 конструкции Николая Поликарпова. Самолёт готовили в спешке. Сначала планировалось провести первый вылет в ноябре. Но на уже собранной машине было обнаружено множество недоделок.

Для проведения испытательного полёта Валерия Чкалова отозвали из отпуска.

7 декабря И-180 доставили на аэродром. После его осмотра было выявлено 190 дефектов. Поликарпов начал протестовать против такой никому не нужной гонки, но его за это вообще отстранили от дела подготовки самолёта к полёту.

Создаётся впечатление, что чья-то очень сильная рука какого-то очень властного человека, которому подчинялись все ответственные структуры страны, управляла этим делом. А такой властью в ту пору обладал только один Иосиф Сталин.

Первый испытательный полёт был назначен на 12 декабря. Клим Ворошилов через полгода напишет:

«…узнав от работников НКВД о состоянии этого самолёта, т. Сталин лично дал указание о запрещении т. Чкалову полётов вплоть до полного устранения недостатков самолёта…»

По приказу нового наркома НКВД Лаврентии Берии 12 декабря на аэродром были высланы грузовики и установлены на взлётной полосе, чтобы воспрепятствовать любой попытке взлететь.

Испытания И-180 были перенесены на 15 декабря.

Известно, что 14 декабря Валерия Чкалова навестили двое ответственных работников НКВД. О чём они с ним говорили, неизвестно.

15 декабря было очень морозно – около 25 градусов ниже нуля. По свидетельству очевидцев Поликарпов стал опять отговаривать Чкалова лететь, но тот с приводимыми доводами не согласился и отправился в полёт.

Клим Ворошилов (через полгода):

«…в результате чего, вследствие вынужденной посадки на неподходящей захламлённой местности, самолёт разбился, и комбриг Чкалов погиб».

17 декабря первая комиссия, разбиравшаяся с причинами трагедии, нашла:

«…отказ мотора в результате его переохлаждения и ненадёжной конструкции управления газом».

Комиссия установила, что…

«…гибель т. Чкалова является результатом расхлябанности, неорганизованности, безответственности и преступной халатности в работе завода № 156».

Вторая комиссия (Главной военной прокуратуры), работавшая уже в 1955 году, тоже вынесла вердикт:

«…на самолёте отсутствовала система регулируемого охлаждения…»

И назвала главных виновников: Николай Поликрпов (за то, что разрешил полёт) и Валерий Чкалов (за то, что согласился лететь на самолёте с дефектами).

Последними словами самого Чкалова были:

«В случившемся прошу никого не винить, виноват я сам».


Валерий Чкалов, 1935 г. Фото: К.Кудояров


Николай Поликарпов, 1940 г.


Но к этим словам не прислушались. Сразу же после гибели Чкалова были арестованы Дмитрий Людвигович Томашевич (заместитель Поликарпова), Михаил Александрович Усачёв (директор завода № 156), Семён Ильич БеЛяйкин (начальник главка наркомата авиапромышленности) и полковник Виктор Михайлович Порай (начальник лётно-испытательной станции). НЛазарева, ведущего инженера, проектировавшего самолёт И-180, допросили один раз, а затем он был кем-то сброшен с мчавшейся на полном ходу электрички. Двоих сотрудников НКВД, посетивших Чкалова накануне трагического полёта, расстреляли.

Разгадать причины, которые привели к смерти прославленного лётчика, пытались очень многие. Сын Чкалова Игорь Валерьевич писал:

«Отца убрали потому, что он имел большое влияние на Сталина».

Полковник юстиции запаса Вячеслав Егорович Звягинцев даже книгу написал под названием «Тайна гибели лётчика № 1 СССР Валерия Чкалова», в которой говорится:

«…тайна гибели Валерия Чкалова так осталась до конца не раскрытой».

Но если внимательно присмотреться к событиям декабря 1938 года, то сразу обнаруживается, что они очень напоминают всё то, что происходило в декабре 1934-го. Тогда, как мы помним, Сталин, желавший отомстить за смерть жены всем тем, кто подсовывал ей брошюрки оппозиции, предложил (вопреки советам Ленина) расстреливать большевиков-оппозиционе-ров. Члены политбюро (и особенно Сергей Миронович Киров) вождя не поддержали. И Сталин решил немного припугнуть тех, кто был с ним не согласен, устроив «покушение» (с шумной стрельбой) на самого главного несогласного. Это дело вождь поручил Генриху Ягоде, возглавившему в тот момент НКВД. Но энкаведешники с поручением не справились, и Киров был не напуган, а застрелен.

В 1938 ситуация повторилась. Когда Ежов начал подавать признаки неуправляемости, у Сталина родилась, как ему наверняка казалось, гениальная мысль: заменить ставшего чересчур строптивым наркома Чкаловым, то есть лучшего лётчика-истребителя страны сделать главным истребителем «врагов народа». Но Валерий Павлович с предложением вождя не согласился, сказав, что ему больше нравится испытывать самолёты. Тогда Сталин, очень не любивший, чтобы с ним не соглашались, а уж тем более, чтобы ему перечили, решил сделать так, чтобы Чкалов сам отказался от своего любимого дела. И новому наркому НКВД Лаврентию Берии, надо полагать, было дано задание: сделать так, чтоб построенный самолёт не был готов к испытаниям. Дескать, увидев это, Чкалов сам откажется от полёта.

Берия взялся за дело очень энергично. Завод № 156 заполонили энкаведешники, которые требовали работать побыстрее, чтобы как можно скорее собрать самолёт. Стоило авиаконструктору Поликарпову запротестовать, как его от работ отстранили.

Когда на самолёте, доставленном на аэродром, обнаружили около двухсот дефектов, ахнули все. Кроме Чкалова. Энкаведешники не учли характера прославленного советского пилота. Вместо того, чтобы с возмущением отказаться от полёта, он сел в кабину и полетел.

Продолжение трагедий

10 декабря 1938 года арестованную Екатерину Калинину перевезли с Лубянки в Лефортовскую тюрьму. Вот её рассказ о том, что произошло дальше:

«Меня… в первую же ночь опять вызвали на допрос. Допрос стал производить Берия и женщина-следователь, которая отрекомендовала мне его как “командующего”. Свой разговор Берия начал с того, что стал называть меня шпионкой, старым провокатором и требовать показаний – с кем я работала и в пользу какого государства занималась предательством. Я продолжала говорить, что ни в чём не виновата и ничего плохого для своего государства не делала.

После этого Берия обратился к следователю и предложил ей избить меня. Эта женщина стала мне наносить удары кулаком, а Берия ей подсказывал: “бейте по голове”. В результате побоев по лицу, голове я стала терять сознание. Берия дал мне в стакане воды и продолжал требовать, чтобы я признавалась в шпионаже. Несмотря на всё это, таких показаний я дать не могла, после чего Берия вызвал двух сотрудников и сказал: “Ведите её туда”.

Меня эти лица притащили под руки через двор в какой-то глубокий подвал, где меня неизвестная женщина раздела, сняла с ног ботинки, чулки и оставила в одной сорочке. В этом подвале было очень сыро и холодно. Сколько я пробыла в таких условиях, не помню, но через некоторое время мне принесли снятую ранее одежду, обувь, предложили одеться, а затем привели в кабинет…»

Допросы продолжились.

Екатерина Калинина:

«После того, как следователь Иванов прямо мне заявил, что меня скорее сгноят, а не освободят из-под стражи, у меня создалось тяжёлое, беспросветное положение… Я не могла мириться с тем, что, будучи невиновной, погибну, ничем не смогу оправдаться и в глазах своих родных останусь врагом и причиной их несчастий.

Я решила во имя родных мне людей оговорить только себя в надежде, оказавшись в лагерях, там найти пути для сообщения о самооговоре и своей невиновности. С этой целью я и согласилась подписать показания…»

Тем временем тучи начали сгущаться над другим человеком. В книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова» описаны события декабрьского дня, когда писателям читался доклад о сталинском «Кратком курсе истории ВКП(б)»:

«Вечером 12 декабря тридцать восьмого года знаменитый Дубовый зал Центрального Дома литераторов (бывшая массонская ложа графа Олсуфьева) был переполнен. Как говорится, яблоку было негде упасть. Популярность Кольцова была велика, всем хотелось его увидеть и услышать, тем более что “Кратким курсом” все обязаны были интересоваться».

На том докладе присутствовал и Борис Ефимов, родной брат докладчика.

Виктор Фрадкин:

«После доклада, выступлений и краткого заключительного слова братья встретились в гардеробе, и Борис предложил:

– Поедем ко мне, Миша. Попьём чайку. Между прочим, с пирожными.

– Чай с пирожными – это неплохо, – сказал Кольцов, подумав. – Но у меня ещё есть дела в редакции.

И они, расцеловавшись, расстались. Навсегда.

Кольцов поехал в редакцию “Правды” проверить очередной номер газеты, который должен был выйти на следующий день. Там его уже ждали…»

Ждали Кольцова энкаведешники. Он был арестован.

Борис Ефимов:

«Рано утром 13 декабря 1938 года меня разбудила жена, сказав, что звонит шофёр Кольцова Костя Деревенское. Сердце ёкнуло от недоброго предчувствия.

– Да, Костя. Я слушаю.

– Борис Ефимович… Вы знаете? Вы ничего не знаете?..

– Я всё понял, Костя, – ответил я и медленно опустил трубку. А мозг заполнила, вытеснив всё остальное, одна-единственная мысль: вот он и пришёл, тот страшный день, которого я так боялся… Вот он и пришёл…

Описать настроение тех дней немыслимо».

Тогдашний комендант НКВД Василий Блохин через пятнадцать лет дал такие показания:

«Вскоре после назначения наркомом Берия вызвал меня и сказал, что нужно подготовить помещение для производства опытов над заключёнными, приговорёнными к расстрелу».

И Блохин такое помещение подготовил – неподалёку от главного здания НКВД (в Варсонофьевском переулке). Было оборудовано пять камер, в которых приговорённые дожидались решения своей судьбы. «Опыты» над ними проводились в подвале, где приговоры приводились в исполнение. Задания спецотделу по подбору людей для передачи их в «Лабораторию – X» давали Берия и его заместители: Меркулов и Кобулов.

На допросе, который проводился 27 августа 1953 года, начальник «Лаборатории – X» Григорий Майрановский сообщил, что в конце 1938 года или в начале 1939-го он обратился к Берии с просьбой разрешить ему проводить опыты над людьми:

«Берия одобрил моё предложение. Мне было поручено провести эти исследования над осуждёнными».

28 августа 1953 года арестованный Берия во время допроса сказал:

«…указания об организации спецлаборатории мною было получено от Иосифа Виссарионовича Сталина, и в соответствии с этими указаниями проводились опыты…»

Опубликовано заявление, написанное в конце 1938 года бывшим секретарём Лефа Ольгой Третьяковой (женой лефовца Сергея Третьякова), арестованной 5 ноября 1937 года. На многочисленных допросах она проходила как «соучастница антисоветской деятельности своего мужа», которая «на протяжении 18 лет зная о преступной деятельности мужа, не сообщала в органы НКВД». Теперь Ольга Третьякова обращалась к новому главному советскому чекисту (к Лаврентию Берии):


«От обвиняемой Ольги Викторовны

Третьяковой-Гомолицкой

(Бутырская тюрьма, камера 20)

ЗАЯВЛЕНИЕ

Настоящим заявлением отказываюсь от данных мною показаний, т. е. от заявления на имя Наркома НКВД Ежова Н.Н., что я буду давать показания о своей шпионской деятельности.

Заявление было написано под давлением следствия, в состоянии полного замешательства и непонимания, что именно от меня требуется, так как шпионажем никогда не занималась.

После заявления я написала о своей работе с иностранными писателями и о встречах с ними. Мне было сказано, что ничего преступного в этой работе не было. Но следствие настаивало на показаниях, и я пробыла почти без перерыва у следователя трое суток…

О.Третьякова

20/???-38 г.»


В ту пору считалось, что заключённых пытают только в фашистских тюрьмах. И 26 декабря, выступая на писательском совещании, Илья Сельвинский заявил от лица советских писателей:

«Мы же со своей стороны заверяем товарища Сталина, что по первому зову Кремля взорвём фашизм с его корнями, ветками и всем омерзительным благоуханием».

Эти слова были встречены бурными аплодисментами собравшихся литераторов.

А известный советский поэт Осип Мандельштам скончался 27 декабря 1938 года в пересыльном лагере на Дальнем Востоке.

В этот же день поэт Илья Сельвинский встречался и беседовал с поэтами национальных советских республик. Он всё ещё продолжал считать, что поэт – это учитель своего народа. Поэтому и произнёс несколько фраз, которые сам назвал аксиомами:

«1. Из двух одинаково пишущих поэтов один является лишним.

2. “Хороший” стих – это стих плохой. Поэзия, как дисциплина в войсках, обязана быть отличной.

3. Большой поэт отличается от маленького не тем, что большой пишет хорошо, а маленький похуже. Тютчев и Фет писали получше Некрасова, но Некрасов неизмеримо выше. У Гёте много плохих стихов, Байрон у английских снобов считался седьмым по счёту поэтом (после Шекспира, Чосера и так далее).

Маленький поэт тоже должен писать правильные стихи, ибо второй сорт поэзии не только никому не нужен, но и просто вреден, так как извращает вкус народа…

Что отличает поэта от непоэта? То же, что отличает творчество от труда: творчество – это всегда открытие неведомого, труд же – это всегда производство вещей, уже кем-то когда-то произведённых…

Одержимость создаёт поэта. Всё остальное – красноречие».

Но для того, чтобы быть поэтом, надо было находиться на свободе. Находившийся на свободе Борис Ефимов, брат арестованного Михаила Кольцова, потом написал:

«Да, я был на свободе, но полностью отстранён от работы в печати. Завидев на улице кого-нибудь из знакомых, поспешно переходил на другую сторону, чтобы не ставить их в неловкое положение необходимостью здороваться с братом “врага народа”. С понятной горечью прочёл я текст Указа о награждении орденами большой группы писателей, из которого, разумеется, был своевременно вычеркнут Михаил Кольцов, занимавший в нём поначалу почётное место».

А за тридцать лет до того, как занять весьма «почётное место» в рядах советских писателей, Михаил Кольцов напечатал в киевской газете «Вечер» (6 декабря 1918 года) статью «Никаких двадцать», в которой говорилось:

«У большевиков “Никаких двадцать” служил в комиссарах. Носил фронтовой френч. Беспощадно расстреливая буржуев, носил золотые кольца на всех десяти пальцах заскорузлых рук…

Он гуляет между нами, не обращая на нас никакого внимания… Но пусть, на горе нам, прорвётся какая-нибудь плотина, сломается что-нибудь в непрочных механизмах, охраняющих наши тела и спокойствие, и опять мы увидем у своих лиц близко-близко озверелую морду городского дикаря, горилл в пиджаке, необузданной и дикой черни».

Михаил Кольцов как в воду глядел, написав это. Оказавшись в качестве заключённого на Лубянке, он чуть ли не каждый день стал видеть перед собой «озверелую морду» следователя-энкаведешника, требовшего от него «признаний».

В январе 1939 года Особое совещание при НКВД приговорило лефовку Ольгу Третьякову к 5 годам исправительно-трудовых лагерей.

И тут вспоминается подсчёт, сделанный Аркадием Ваксбергом:

«Из двадцати семи человек, подписавших некролог Маяковского в „Правде“, расстреляно будет одиннадцать: по тогдашним временам ещё не самый худший процент…»

О самом Маяковском и о тесно связанных с ним Бриках мудрый писатель Юрий Карабчиевский высказался так:

«Брики уцелели только благодаря его славе, он же сам уцелел только благодаря своей смерти».

Год 1939-ый

2 февраля 1939 года комбриг Иван Проскуров, которому через две недели (18 февраля) должно было исполниться 32 года, получил звание комдива (генерал-лейтенанта).

Льва Гумилёва, сына Анны Ахматовой, зимой 1939 года привезли в Ленинград. И вновь начались допросы (его обвиняли в террористической деятельности). Дали пять лет лагерей. Наказание отбывал в Норильске.

Пришло время вспомнить и гепеушницу Лизу Горскую (Елизавету Розенцвейг), ту самую, которая в 1929 году была послана к Якову Блюмкину, чтобы выведать, не общается ли он с Троцким. Горская, как мы помним, всё выведала и сдала Блюмкина чекистам, приехавшим его арестовать. После этого Лиза вернулась к своему мужу Василию Зарубину, тоже служившему в ОГПУ и к тому моменту легализовавшемуся в Дании. Из Дании супруги Зарубины переехали во Францию, где у них родился сын. А 13 февраля 1939 года начальник Иностранного отдела НКВД подписал характеристику, в которой говорилось:

«В целях освежения аппарата отдела считал бы целесообразным откомандировать Зарубину-Горскую в распоряжение отдела кадров НКВД СССР».

И Елизавету Зарубину отозвали в Москву.

20 февраля был арестован Игорь Михайлович Кедров, следователь НКВД с 15-летним стажем. Его обвинили в шпионаже и дискредитации политики ВКП(б).

А гражданская война в Испании тем временем приближалась к концу. Но для того чтобы получить смертельную пулю совсем не обязательно было ехать в Гренаду или в Мадрид – расстрельщиков и в родной стране было предостаточно.

22 февраля 1939 года Военная коллегия Верховного суда СССР рассмотрела дело Семёна Григорьевича Гендина (того самого гепеушника, который примчался на квартиру Маяковского и забрал с собой пистолет, которым поэт застрелился). В своё время Гендин был дважды объявлен почётным работником ВЧК-ГПУ, его награждали орденом Ленина, орденом Красного Знамени (дважды), медалью «20 лет РККА» и боевым оружием (тоже дважды). Но награды его не спасли, и он был приговорён к смертной казни, а на следующий день расстрелян.

Поэта Николая Алексеевича Заболоцкого в феврале того же года приговорили к 5 годам исправительно-трудовых лагерей. От расстрела его спасло то, что он ни в чём, что от него требовали следователи, так и не сознался. Отбывать срок Заболоцкого отправили в концлагерь под городом Комсомольском-на-Амуре.

25 февраля бывшего генерального секретаря ЦК комсомола Петра Ивановича Смородина приговорили к смерной казни и в тот же день расстреляли. О жене Смородина Алёне Андреевой написал Борис Бажанов (у него с нею был роман в середине 20-х годов):

«Бедная Алёша попадает в мясорубку вместе с ним и заканчивает свою молодую жизнь в подвале ГПУ. Дочка их Мая – ещё девчонка, расстреливать её рано, но когда она подрастёт после войны (кажется, в 1949 году), и её ссылают в концлагерь (оттуда она выйдет всё же живой)».

В тот же день (25 февраля) был приговорён и расстрелян бывший первый секретарь МК и МГК ВКП(б) Александр Иванович Угаров. Расправившись с ним, Сталин избавился ещё от одного человека, который (будучи вторым секретарём Ленинградского обкома партии) мог располагать точными сведениями о том, кто был заказчиком убийства Кирова.

26 февраля 1939 года были приговорены к смертной казни и расстреляны кремлёвские вожди (признавшиеся во всем, в чём их обвиняли): бывший член политбюро Станислав Викентьевич Косиор, бывший член политбюро и нарком финансов СССР Влас Яковлевич Чубарь и бывший кандидат в члены политбюро Павел Петрович Постышев.

Тем временем приближался XVIII съезд ВКП(б), который было намечено открыть в начале марта. Писатель Гелий Клеймёнов в книге «Правда и неправда о семье Ульяновых» о той поре написал:

«Крупская собиралась выступить на XVIII съезде партии с осуждением сталинского деспотизма. Кто-то из друзей сказал, что ей не дадут слова. Крупская ответила: “Тогда я поднимусь из зала и потребую слова, ведь я сорок лет в партии”. О намерении Крупской стало известно Сталину».

Надо полагать, что именно тогда вождь и решил воспользоваться наработками секретной лаборатории НКВД. Ведь 26 февраля Надежда Константиновна Крупская готовилась отметить своё 70-летие. А на следующий день она неожиданно скончалась. О том, как это произошло – Гелий Клеймёнов:

«О причине смерти супруги Ленина сообщается в книге Веры Васильевой “Кремлёвские жёны”. Она отмечает, что Хрущёв, “раскрывший” это преступление, сообщил членам политбюро, что “Крупская была отравлена тортом, который преподнёс ей в день рождения Сталин. Днём 24 февраля 1939 года в Архангельском её навестили друзья, чтобы отметить приближающееся семидесятилетие хозяйки. Был накрыт стол. Сталин прислал торт. Все дружно ели его. Надежда Константиновна казалась весьма оживлённой.

Вечером ей внезапно стало плохо. Однако по вызову врачей из Кремлёвской клиники прибыли не сотрудники «Скорой помощи», а сотрудники НКВД, заключившие Крупскую под домашний арест. Врачи приехали через три с лишним часа и поставили диагноз: «глубокое поражение всех внутренних органов». Проводились бесконечные консилиумы. Необходимую срочную операцию не сделали. Через три дня Крупская умерла в страшных муках”».

Скончалась Надежда Константиновна в Кремлёвской больнице. Врачи отметили, что смерть наступила от «бурного аппендицита, общего перитонита, тромбоза».

И сразу возникает предположение: Крупская была отравлена, конечно же, не тортом – ведь тогда отравились бы и все те, что «дружно ели его». Но никто из друзей, навестивших Надежду Константиновну, на здоровье не жаловался. Стало быть, среди них был сотрудник «Лаборатории – X», который и подмешал в чай, которым Крупская запивала торт, крупинку яда. Не будем отбрасывать эту версию с порога, а поразмышляем над ней.

Март 1939-го

1 марта Елизавета Зарубина была уволена из НКВД, и каждый день ждала, что её арестуют. Но за ней почему-то всё не приходили. Её муж Василий Зарубин продолжал служить в НКВД, понимая, что и его дни, возможно, сочтены.

7 марта все центральные советские газеты опубликовали известие о важном событии:

«Председатель Президиума Верховного Совета СССР тов. Калинин в присутствии ряда членов Президиума вручил ордена и медали награждённым Борису Лавренёву, Илье Сельвинскому, Сергею Ценскому и Алексею Файко».

С 10 по 21 марта 1939 года проходил XVIII съезд ВКП(б). К этому событию поэт Василий Лебедев-Кумач и композитор Александр Александров написали «Песню о партии». Сталин её послушал и порекомендовал исполнять её в темпе торжественного гимна. Песня стала называться «Гимном партии большевиков» и с неё стали начинаться все партийные мероприятия. Начиналась она так:

«Страны небывалой свободные дети,
Сегодня мы гордую песню поём
О партии самой могучей на свете,
О самом большом человеке своём.
Славой овеяна, волею спаяна,
Крепни и славься во веки веков,
Партия Ленина, партия Сталина —
Мудрая партия большевиков!»

Отчётный доклад на съезде партии сделал Иосиф Сталин, заявивший что социализм в стране в основном построен, и теперь предстоит догнать и перегнать в экономическом развитии наиболее развитые капиталистические страны.

Среди обсуждавших сталинский доклад был и командарм 2-го ранга Григорий Штерн, сменивший на посту командующего Дальневосточной армией маршала Василия Блюхера. Арестованный 22 октября 1938 года в Адлере, где он лечился, Василий Константинович Блюхер 24 октября был доставлен во внутреннюю тюрьму Лубянки и в течение восемнадцати дней был подвергнут двадцати одному допросу, после чего 9 ноября скоропостижно скончался. Официально было объявлено, что смерть произошла от закупорки тромбом венозной артерии. То есть пытки тут совершенно не причём.

Преемник Блюхера командарм Григорий Штерн на съезде торжественно заявил:

«Мы с вами уничтожили кучку всякой дряни – тухачевских, гамарников, уборевичей и им подобную сволочь».

К этим «сволочам» явно относился и скончавшийся маршал Блюхер.

Григорию Штерну вторил «Гимн партии большевиков», в котором были слова:

«Изменников подлых гнилую породу
Ты грозно сметаешь с пути своего!
Ты – гордость народа, ты – мудрость народа,
Ты – сердце народа, ты – совесть его!
Славой овеяна, волею спаяна,
Крепни и славься во веки веков,
Партия Ленина, партия Сталина —
Мудрая партия большевиков!»

По распоряжению «мудрой партии большевиков» Григория Штерна расстреляют осенью 1941 года.

Уже более полутора лет продолжалось следствие по делу Иванова-Разумника. Но добиться от него «признаний» энкаведешникам так и не удалось.

25 марта 1939 года поэт Константин Алтайский (тот, что написал стишок заострённой спичкой на куске мыла) был приговорён к 10 годам исправительно-трудовых лагерей и отправлен в Красноярский край.

К началу апреля 1939 года войска генерала Франко контролировали уже всю Испанию. И в последней военной сводке было торжественно объявлено:

«В сегодняшний день, когда Красная Армия пленена и разоружена, национальные войска достигли своей конечной цели в войне. Война закончена.

Генералиссимус Франко Бургос,

1 апреля 1939».


А в Советском Союзе война против народа продолжалась. 2 апреля по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила к высшей мере наказания писателя Георгия Константиновича Никифорова (того самого, что на встрече писателей с вождём на квартире Максима Горького отказался пить за здоровье товарища Сталина). В тот же день Никифорова расстеляли.

В начале апреля 1939 года пришла очередь «признаваться в грехах и преступлениях» следователю НКВД Леониду Чертоку.

Борис Ефимов:

«За Чертоком вскоре пришли, вопреки обыкновению не ночью, а утром, когда он собирался на службу. Услышав звонок, Соня спокойно открыла дверь. Черток увидел сумрачные лица своих коллег-чекистов, рванулся к двери на балкон, рванул её и выбросился на улицу с восьмого этажа. Пришедшие чекисты в растерянности ретировались, а через несколько минут примчался один из высших чинов НКВД комкор Фриновский.

– В чём дело? – допытывался он у Сони. – Почему он это сделал? Ему было что-то известно?

Между прочим, сам Фриновский через несколько дней был арестован. И, как рассказывали, покончил самоубийством в своей камере, с разбегу раздробив свою голову о батарею центрального отопления.

Поступок Чертока, как это, может быть, ни странно, был довольно редким в ту страшную пору. Не покончил с собой ни сам Ягода, ни оба его заместителя, ни десятки других ответственных работников аппарата НКВД, хотя все отлично знали, какая участь их ждёт, и шли на заклание покорно, как овцы».

В своих воспоминаниях Борис Ефимов не совсем точен – Михаил Петрович Фриновский не мог примчаться «через несколько минут» после самоубийства Чертока, потому что в НКВД он уже не служил и комкором не был. Ещё 8 сентября

1938 года бывший заместитель Ежова Фриновский был назначен народным комиссаром Военно-морского флота СССР с присвоением звания командарма 1-го ранга. А 6 апреля

1939 года он был снят со всех постов и арестован. И свою жизнь самоубийством Фриновский тоже не кончал, пройдя все «прелести» энкаведешного рая. Его расстреляли 4 февраля 1940 года. Тело кремировали в Донском монастыре.

Аресты высокопоставленных чекистов тем временем продолжались. 10 апреля 1939 года Николай Ежов был вызван в кремлёвский кабинет Георгия Маленкова и там арестован. Предъявленное ему обвинение гласило:

«…подготовляя государственный переворот, Ежов готовил через своих единомышленников по заговору террористические акты, предполагая пустить их в действие при первом удобном случае».

Дело Ежова вёл лично новый нарком внутренних дел Лаврентий Берия. Допрашивать бывшего любимца Сталина Берии помогал привезённый им из Грузии Богдан Кобулов.

В начале апреля, не выдержав пыток, начал давать «признательные показания» Михаил Кольцов. Потом он скажет на суде, и его слова будут внесены в протокол:

«Его показания родились из-под палки, когда его были по лицу, по зубам, по всему телу. Он был доведён следователем КУЗЬМИНОВЫМ до такого состояния, что вынужден был дать согласие о даче показаний о работе его в любых разведках».

Разные судьбы

14 апреля 1939 года только что получивший звание комдива лётчик Иван Проскуров был назначен заместителем наркома обороны СССР, начальником 5-го (Разведывательного) управления РККА.

16 апреля энкаведешники арестовали старого большевика, бывшего командармом в годы Гражданской войны, а затем ставшего видным работником ВЧК Михаила Сергеевича Кедрова, отца арестованного 20 февраля следователя Игоря Кедрова.

22 апреля 1939 года Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила Екатерину Ивановну Калинину к 15 годам исправительно-трудовых лагерей с поражением в правах ещё на 5 лет. Отбывать срок ей предстояло в Акмолинском лагере жён изменников родины (сокращённо – «Алжир»), и её отправили в пересыльную тюрьму. Но оттуда…

Екатерина Калинина:

«Но оттуда вскоре опять возвратили во внутреннюю тюрьму. Здесь меня опять стали допрашивать новые следователи, и эти допросы продолжались примерно в течение года».

Муж Екатерины Ивановны, «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин, был бессилен чем-то помочь своей жене – Сталин слушать его не желал. Но тут Калинин узнал, что Иоганн Адамович Махмасталь (напарник дипкурьера Теодора Нетте), отбывает срок в концентрационном лагере. С Махмасталем Калинин был знаком ещё с царских времён – вместе работали на одном заводе. И Михаил Иванович громко потребовал его освобождения. И добился своего – Махмасталь был выпущен и реабилитирован.

Но такая удача улыбалась далеко не каждому. В книге Виктора Фрадкина «Дело Кольцова» описан такой эпизод:

«В ночь с 3 на 4 мая 1939 года около здания НКИД на Кузнецком мосту, почти напротив НКВД, были выставлены пикеты из сотрудников Берии. А утром 4 мая в кабинет Литвинова пришли Маленков, Берия и Молотов. Они объявили Максиму Максимовичу, что он отстранён от работы. Отставка Литвинова вызвала переполох в правительственных кругах многих стран. Там поняли, что готовится крутой поворот во внешней политике СССР. В Германии отставка еврея Литвинова и приход на его пост Молотова получили положительную оценку».

11 мая 1939 года Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила тайно вывезенного из Франции белогвардейского генерала Евгения Карловича Миллера к высшей мере наказания. И в тот же день он был расстрелян во внутренней тюрьме НКВД.

14 мая 1939 года Особое совещание при НКВД СССР приговорило поэта Николая Захарова-Мэнского к 5 годам исправительно-трудовых лагерей. Из этих лагерей Николай Николаевич не вернулся.

15 мая был арестован Исаак Бабель. 29 мая его начали допрашивать, и допрашивали в течение трёх суток. 31 мая сломленный писатель «признался» в своей «шпионской деятельности».

19 мая в одной из многочисленных советских тюрем заключённые убили Карла Радека. Через два дня сокамерники расправились с Григорием Сокольниковым. Оба убийства были совершены по приказу Сталина.

А Лев Троцкий всё ещё надеялся, что в СССР произойдёт переворот, и писал:

«Уход Сталина с исторического пьедестала будет безоговорочным. Его памятники разрушат или сдадут в музей ужасов, а его жертвам установят памятники на площадях городов СССР».

Но пока советские власти признавались только в «уходе» героев страны. 4 июня 1939 года народный комиссар обороны Клим Ворошилов подписал приказ № 70, в котором говорилось: «Число лётных происшествий в 1939 году, особенно в апреле и в мае месяцах, достигло чрезвычайных размеров. За период с 1 февраля до 15 мая произошло 34 катастрофы, в них погибло 70 человек личного состава. За этот же период произошло 126 аварий, в которых разбит 91 самолёт. Только за конец 1938 и в первые месяцы 1939 гг. мы потеряли 5 выдающихся лётчиков – Героев Советского Союза, 5 лучших людей нашей страны – тт. Бряндинского, Чкалова, Губенко, Серова и Полину Осипенко.

Эти тяжёлые потери, как и подавляющее большинство других катастроф и аварий, являются прямым результатом: а) преступного нарушения специальных приказов, положений, лётных наставлений и инструкций…

е) самое главное, недопустимого ослабления воинской дисциплины в частях Военно-Воздушных Сил и расхлябанности, к сожалению, даже среди лучших лётчиков, не исключая и некоторых Героев Советского Союза…»

20 июня 1939 года в Ленинграде был арестован Всеволод Мейерхольд. Его привезли в Москву и отдали в руки следователя Бориса Родоса. Сам Всеволод Эмильевич потом (И января 1940 года) написал Вячеславу Молотову о том, как его допрашивали:

«Меня здесь били – больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-синим кровоподтёкам снова били этим жгутом… <…>…боль была такая, что казалось, на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток. Следователь всё время твердил, угрожая: “Не будешь писать, будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного тела”. Ия всё подписывал до 16 ноября 1939 года».

3 июля состоялась премьера фильма-комедии «Трактористы». Судя по названию, кинокартина должна была весело рассказать о работниках сельского хозяйства, занимающихся исключительно мирным делом – выращиванием хлеба. Но фильм начинался с песни, в которой пелось о том, как коварные самураи решили «перейти границу у реки». Граница, разумеется, была советской, и наши танкисты дали непрошенным захватчикам сокрушительный отпор.

В фильме «Трактористы» звучали песни, написанные композиторами братьми Дмитрием и Даниилом Покрассами на слова поэта Бориса Ласкина. В них говорилось о том же, о чём писали все тогдашние газеты:

«Заводов труд и труд колхозных пашен
Мы защитим, страну свою храня,
Ударной силой орудийных башен
И быстротой, и натиском огня».

Распевая эту песню, пахали поля.

«– Трактор, хлопцы, – это танк!» – говорил трактористам начальник машино-тракторной станции.

Даже когда в финале фильма справлялась свадьба, все вновь запевали, поднимая бокалы к портрету вождя:

«Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведёт».

«Первый маршал» – это нарком обороны СССР Клим Ворошилов.

Но, пожалуй, самое печальное обстоятельство связано с тем, что сценарий этого фильма был написан в 1936 году 25-летним Аркадием Захаровичем Добровольским. Но в 1937-ом его неожиданно арестовали и после энкаведешного следствия отправили в концлагерь, в котором зек Добровольский провёл 21 год. В вышедшем на всесоюзный экран фильме «Трактористы» автором сценария был назван совсем другой человек.

Ночью 11 июля в московскую квартиру Мейерхольда в Брюсовском переулке ворвались неизвестные и убили Зинаиду Райх.

Аркадий Ваксберг:

«Весть о мученнической кончине знаменитой актрисы, которой убийцы выкололи глаза, немедленно облетела всю Москву. Получив это известие, Лиля – в первый и в последний раз в своей жизни – потеряла сознание. Катаняну с трудом удалось привести её в чувство.

Стоит ли говорить, что настоящих убийц так и не нашли, а следовательское досье, если таковое вообще существовало, исчезло из архива и не найдено до сих пор».

А в кинотеатрах гремели песни во время демонстрации фильма-комедии «Трактористы»:

«Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде,
Мы начеку, мы за врагом следим.
Чужой земли мы не хотим ни пяди,
Но и своей вершка не отдадим».

Союз с фашистами

17 июля 1939 года центральные советские газеты объявили, что согласно постановлению ЦИК СССР от 21 ноября 1929 года (которое объявляло «граждан СССР, перебежавших в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и отказывающихся вернуться в СССР», подлежащими расстрелу «через 24 часа после удостоверения его личности») Верховный суд СССР объявил Ф.Ф.Раскольникова вне закона.

Через десять дней Фёдор Раскольников написал «Открытое письмо Сталину», начав его с крылатых слов из поэмы «Горе от ума»:

«Я правду о тебе порасскажу такую,
Что хуже всякой лжи…

Сталин, вы объявили меня “вне закона”. Этим актом вы уравняли меня в правах – точнее, в бесправии – со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона.

Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами “царство социализма” и порываю с вашим режимом.

Ваш “социализм”, при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решёткой, так же далёк от истинного социализма, как произвол вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата».

Каким-то образом это письмо было тут же доставлено Сталину. Стоит ли удивляться, что вождь тотчас отдал особое распоряжение, касавшееся автора письма. Жить ему осталось совсем немного.

А 19 июля (к 46-летию со дня рождения «поэта революции») в московском издательстве «Советский писатель» вышла книга Василия Абгаровича Катаняна «Краткая летопись жизни и работы В.В.Маяковского».

6 августа Илья Сельвинский написал очередное письмо своим друзьям:


«Дорогие друзья!

Вы, наверное, читали, что меня опять обложили в “Правде” за лирику, напечатанную в № 5/6 журнала “Октябрь”…

Вызвали меня на президиум Союза. Выяснилось косвенно, что моими вышеуказанными стихами недоволен Жданов. Ну и что же? Вот, например, Маяковским был недоволен Ленин, а Маяковский всё же дышал, курил, мог смеяться».

В это время в Советском Союзе была в большой популярности «Конармейская песня», написанная композиторами братьями Дмитрием и Даниилом Покрассами на слова поэта Алексея Суркова. Её с энтузиазмом пела вся страна. В том числе и такой куплет:

«Наших нив золотистых
Не потопчут фашисты,
Мы в засаде налётчиков ждём.
По дорогам знакомым
За любимым наркомом
Мы коней боевых поведём».

«Любимый нарком» – это народный комиссар обороны СССР Клим Ворошилов.

Но 23 августа 1939 года произошло событие, резко изменившее мировую ситуацию. Это событие Вальтер Кривицкий описал так:

«Молотов в присутствии улыбающегося Сталина поставил свою подпись вслед за нацистским министром иностранных дел фон Риббентропом под пактом Берлин – Москва. Сталин предоставил Гитлеру “карт бланш”, и через десять дней мир был охвачен войной. В Берлин была послана советская военная миссия для выработки деталей широкого сотрудничества между двумя самыми авторитарными и всеобъемлющими тираническими диктатурами во всём мире…

Возникло, однако, новое обстоятельство: 23 августа 1939 года всему миру стало ясно, что тот, кто служит Сталину, служит и Гитлеру».

На то, что фашистская Германия стала союзником Советского Союза, а солдаты гитлеровского вермахта боевыми друзьями красноармейцев, поэт Алексей Сурков среагировал мгновенно, переписав прежний куплет:

«Если в край наш спокойный
Хлынут новые войны
Проливным пулемётным дождём,
По дорогам знакомым
За любимым наркомом
Мы коней боевых поведём».

И «Конармейская песня» продолжала звучать по всей стране.

Заключённый в Москве «Пакт о ненападении» поэт и писатель Дмитрий Мережковский назвал «политическим абсурдом», а его жена, поэтесса и писательница Зинаида Гиппиус – «пожаром в сумасшедшем доме».

О том, как реагировали советские люди на все эти «пакты», хорошо передал в стихотворении «Советская старина» студент Литературного института Борис Слуцкий, учившийся в поэтическом семинаре Сельвинского:

«Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
те шли по линии органов, особых и специальных».

29 августа Указом Президиума Верховного Совета СССР «за мужество и героизм, проявленные при выполнении воинского и интернационального долга» командарму 2-го ранга Григорию Михайловичу Штерну, координировавшего действия советских войск на Дальнем Востоке и в Монголии во время боёв у реки Халхин-Гол, было присвоено звание Героя Советского Союза.

Напомним, что это тот самый Григорий Штерн, что возглавил Дальневосточный военный округ после ареста маршала Блюхера.

А 1 сентября Германия напала на Польшу. Началась Вторая мировая война.

В начале сентября 1939 года Раскольников лёг в больницу в Ницце, где собирался вылечиться от тяжёлой депрессии. Но 12 сентября неожиданно скончался. Существует версия, что он умер от пневмонии. По другой версии – выбросился из больничного окна на пятом этаже. По третьей (наиболее вероятной) – убит агентами НКВД.

15 сентября Советский Союз, Монгольская Народная Республика и Япония подписали соглашение о прекращении военных действий, которые всё лето велись в районе реки Халхин-гол. Герой Советского Союза Яков Смушкевич командовал там авиацией 1-й армейской группы.

17 сентября 1939 года (в полном соответствии с пактом Молотов-Риббентроп) Красная армия получила приказ: присоединить к советской территории Запдную Украину и Западную Белоруссию. Две тысячи танков Гитлера подходили к Варшаве, когда 620-тысячная армия Сталина (4700 танков, 3300 самолётов, то есть в два раза больше, чем было у вермахта) перешла польско-советскую границу.

Всему остальному миру этот советский «аншлюс» был приподнесён как долгожданное «воссоединение» братских народов. Глава советского правительства Вячеслав Молотов, выступая на внеочередной пятой сесии Верховного Совета СССР, заявил:

«Красная армия вступила в эти районы при всеобщем сочувствии украинского и белорусского населения, встречавшего наши войска как своих освободителей от панского гнёта, от гнёта польских помещиков и капиталистов».

Осенью 1939 года после двухлетнего пребывания под следствием писатель Иванов-Разумник был неожиданно выпущен на свободу («за прекращением дела»),

1 октября парижская эмигрантская газета «Новая Россия» опубликовала «Открытое письмо Сталину», написанное Фёдором Раскольниковым. Письмо звучало очень громко:

«Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста, никому нет пощады. Правый и виноватый, герой Октября и враг революции, старый большевик и беспартийный, колхозный крестьянин и полпред, народный комиссар и рабочий, интеллигент и Маршал Советского Союза – все в равной мере подвержены ударам вашего бича, все кружатся в дьявольской кровавой карусели…

С помощью грязных подлогов вы инсценировали судебные процессы, превосходящие вздорностью обвинения знакомые вам по семинарским учебникам средневековые процессы ведьм…

Вы оболгали, обесчестили и расстреляли многолетних соратников Ленина: Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова и др., невиновность которых вам была хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они не совершали, и мазать себя грязью с ног до головы.

А где герои Октябрьской революции? Где Бубнов? Где Крыленко? Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко?

Вы арестовали их, Сталин.

Где старая гвардия? Её нет в живых.

Вы расстреляли её, Сталин.

Вы растлили, загадили души ваших соратников. Вы заставили идущих за вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей…

Накануне войны вы разрушаете Красную Армию, любовь и гордость страны, оплот её мощи. Вы обезглавили Красную Армию и Красный Флот. Вы убили самых талантливых полководцев, воспитанных на опыте мировой и гражданской войн, во главе с блестящим маршалом Тухачевским…

Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров?

Вы арестовали их, Сталин…

Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных русских писателей. Где Борис Пильняк? Где Сергей Третьяков? Где Александр Аросев? Где Михаил Кольцов? Где Тарасов-Родионов? Где Галина Серебрякова, виноватая в том, что была женой Сокольникова?

Вы арестовали их, Сталин.

Вслед за Гитлером вы воскресили средневековое сжигание книг…

Где лучший конструктор советских аэропланов, Туполев? Вы не пощадили даже его. Вы арестовали Туполева, Сталин!..

Директор театра, замечательный режиссёр, выдающийся деятель искусства Всеволод Мейерхольд не занимался политикой. Но вы арестовали и Мейерхольда, Сталин…

Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго. Бесконечен список ваших преступлений. Бесконечен список ваших жертв, нет возможности их перечислить.

Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов.

17 августа 1939 г.»

Маленькая война

В самом конце лета 1939 года в Главрепертком поступила новая пьеса Ильи Сельвинского «Рыцарь Иоанн», рассказывавшая о крестьянском восстании Ивана Болотникова в начале XVII века. 3 ноября 1939 года цензоры разрешили это произведение для постановки в театрах. Хотя политредактор А. Евстратов написал:

«Можно было бы упрекнуть автора в некотором историческом нигилизме в освещении боярства и особенно Шуйского, который показан не только низким и подлым, но и ничтожным и глупым».

Царя России Василия Шуйского Сельвинский изобразил жалующимся жене Наталье на бояр:

«Царь. – Я по вся дни с издетства жаждал власти.
Как парень девицу. Котёнком мягким
Я ластился к царю Ивану; псом,
Дворовым псом служил при Годунове;
При Дмитрии – козлищем отпущенья.
И вот я сам, я сам Великий царь.
Всея Руси! Наташа, ты подумай!
Слова-то каковы: всея Руси!
И что же я обрёл? Коварны козни,
Дерзания крамолы богохульной
И вечный страх за мой царёв престол.
Те самые бояре, что меня
Вчерась на трон маленько подсадили,
Уж ноне пожелали, чтобы царь
Служил князьям, а не князья царю.
Наталья. – А ты бы всех…
Царь. – Тс… Тихо! Не сейчас».

Разве трудно было в этой жалобе «царя всея Руси» Василия Ивановича Шуйского почувствовать те же проблемы, которые угнетали «вождя Советского Союза» Иосифа Виссарионовича Сталина? И, видимо, не случайно пьесу «Рыцарь Иоанн» в Москве не поставил ни один театр.

Вспоминается эпизод, рассказанный поэтом Сергеем Михалковым, в котором говорится об одном из сподвижников советского вождя:

«Рассказывают, что однажды Сталин, испытывая его на верность, спросил Ворошилова: “Ты можешь застрелить ради меня свою любимую собаку?” И Ворошилов на глазах Сталина застрелил любимого пса».

17 ноября 1939 года Герой Советского Союза комкор Яков Смушкевич за мужество и отвагу, проявленные в боях с японцами у реки Халхин-гол, был награждён второй медалью «Золотая Звезда». Через два дня он возглавил военно-воздушные силы Красной армии.

О том, что вождь страны Советов любит и очень ценит лётчиков-истребителей, стало известно и в среде кинематографистов. И в 1939 году был снят фильм, который так и назывался «Истребители». Артист Марк Бернес, исполнявший роль главного героя лейтенанта Сергея Кожухарова, исполнил песню «Любимый город», ставшую очень популярной. В ней пелось о военном лётчике: «В далёкий край товарищ улетает». «Далёким краем» – и зрители это мгновенно понимали – была Испания. Гражданская война там давно завершилась, и песня уверяла всех, что «войны» до советских городов не дойдут, поэтому можно жить, ни о чём не беспокоясь:

«Пройдёт товарищ сквозь бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины.
Любимый город может спасть спокойно
И видеть сны и зеленеть среди весны».

А в это время Сталин, опьянённый успехами в деле «воссоединения» братских народов, решил «воссоединить» с Советским Союзом и крохотную Финляндию. Готовя мировое общественное мнение к этой захватнической акции, глава Советского правительства Молотов в одном из своих выступлений заявил:

«Мы должны быть достаточно реалистичными, чтобы понимать, что время малых народов прошло».

И 30 ноября началась советско-финская война.

Командовавший финской армией Карл Густав Маннергейм потом написал:

«День 30 ноября был ясным и солнечным. Люди, уехавшие из столицы, по большей части вернулись из мест своего временного пребывания, и утром улицы были заполнены детьми, направлявшимися в школу, и взрослыми, которые спешили на работу. Внезапно на центр города посыпались бомбы, неся смерть и разрушения. Под прикрытием поднимающихся туманных облаков эскадрилье русских самолётов удалось незаметно подойти к Хельсинки из Эстонии, вынырнуть из облаков и с малой высоты обрушить свой груз, целясь, прежде всего, в порт Хиеталахти и Центральный вокзал…

Повсюду поднимались столбы дыма, свидетельствующие о многочисленных пожарах. Рано утром мне сообщили, что русские после артподготовки перешли границу на Карельском перешейке на всех главных направлениях».

Советскими лётчиками, бомбившими Финляндию, командовал 28-летний Герой Советского Союза Павел Рычагов.

21 декабря 1939 года Сталин отмечал своё шестидесятилетие. Из Германии пришла правительственная телеграмма, которую опубликовала газета «Правда»:

«Ко дню Вашего шестидесятилетия прошу Вас принять мои самые искренние поздравления. С этим я связываю свои наилучшие пожелания, желаю доброго здоровья Вам лично, а также счастливого будущего народам дружественного Советского Союза.

Адольф Гитлер».

25 декабря «Правда» напечатала ответ:

«Главе Германского государства Адольфу Гитлеру. Прошу Вас принять мою признательность за поздравления и благодарность за Ваши добрые пожелания в отношении народов Советского Союза.

И.Сталин».

А 27 декабря 1939 года заключённый Юрий Стеклов (бывший главный редактор газеты «Известия») из Орловского централа был этапирован в Москву и помещён во внутренюю тюрьму Лубянки для «доследования».

Жертвы не прекращаются

Наступил год 1940-ой. Европа встречала его с величайшей тревогой. Ведь Гитлер и Сталин оккупировали Польшу. Советский Союз напал на Финляндию, чтобы поработить её. Великобритания и Франция находились с Германией в состоянии войны, хотя и не вели активных боевых действий. В каком направлении будут развиваться события, не знал никто, и миллионы людей чувствовали себя очень неуютно.

Именно в этот момент нарком НКВД Лаврентий Берия вызвал к себе разведчиков, работавших в Германии. Среди них были и супруги Василий и Елизавета Зарубины. Немного попрекнув приглашённых за их былые связи с гестапо и рассказав, как жестоко НКВД карает предателей, нарком приказал готовиться к работе в дружественной стране Германии.

24 января арестованный следователь НКВД Игорь Михайлович Кедров был приговорён к высшей мере наказания и на следующий день расстрелян.

26 января состоялся «суд» над Вениамином Леонардовичем Герсоном, бывшим секретарём Дзержинского. Подсудимый сказал:

«– В итоге пыток и истязаний вынужден подписать ложные показания. Действовал следователь Родос. Избивали по девять дней подряд. Если будет доказано моя виновность, то спокойно приму расстрел».

«Судьи» искать доказательств «виновности» не стали, приговорив Герсона к высшей мере наказания. В тот же день его расстреляли.

28 января по обвинению в заговоре в рядах НКВД, а также за шпионаж в пользу иностранных разведок Сергей Шпигельглас был приговорён к расстрелу. Но расстреливать его почему-то не стали. Официальных разъяснений этой отсрочки нет. Однако вопрос возникает сам собой: почему «шпиона» и «заговорщика» отдали не расстрельной команде, а отправили в камеру на отсидку?

1 февраля 1940 года состоялся «суд» над Михаилом Кольцовым. Его брат Михаил Ефимов об этом написал:

«Наверное, в самом страшном сне Кольцов не мог представить себе чудовищную картину сталинского правосудия.

В специальном помещении Лефортовской тюрьмы заседала печально известная “тройка” во главе с армвоенюристом В.Ульрихом (личность, прославившаяся участием во многих процессах тридцатых годов). Как гласит протокол, суд проходил “без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей”. В тот день, 1 февраля 1940 года, председательствующий очень торопился: ему предстояло провести несколько дел, а за дверями уже едва стоял на перебитых ногах и ждал своей очереди великий реформатор театра В.Мейерхольд».

Каждому из представавших перед судьями подследственных Военная коллегия Верховного суда СССР выносила одинаковый приговор:

«…подвергнуть высшей мере уголовного наказания – расстрелу – с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества.

Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

На следующий день Михаил Кольцов и Всеволод Мейерхольд (вместе с Меером Трилиссером и другими приговорёнными) были расстреляны. Но когда в первых числах марта 1940 года Борис Ефимов обратился в «Справочное бюро» Военной коллегии Верховного суда СССР:

«Сотрудник бюро повёл пальцем по страницам толстой книги:

– Кольцов? Михаил Ефимович? 1898 года рождения? Есть такой. Суд состоялся первого февраля. Приговор: 10 лет дальних лагерей без права переписки».

2 февраля рассматривалось дело бывшего наркома земледелия СССР Роберта Индриковича Эйхе. Того самого, что все недостатки в сельском хозяйстве страны объяснял вредительством. Того самого, кто, будучи первым секретарём Западно-Сибирского крайкома партии и возглавляя «тройку» местного НКВД, осудил тысячи человек к расстрелу или к отправке в концлагеря. Того самого, кто, выступая на декабрьском пленуме ЦК в 1936 году, призывал расстреливать троцкистов без всякой пощады и обращался с упрёком к самому Сталину: «Товарищ Сталин, мы поступаем слишком мягко». Теперь сам Эйхе обвинялся в создании «латышской фашистской организации». И за это был приговорён к высшей мере наказания.

Капитан госбезопасности Леонид Фокеевич Баштаков в январе 1954 года вспомнил такие подробности допросов Роберта Эйхе (упомянув заместителя начальника следственной части ГУГБ НКВД Бориса Родоса и старшего лейтенанта госбезопасности Анатолия Эсаулова):

«На моих глазах, по указанию Берии, Родос и Эсаулов резиновыми палками жестоко избивали Эйхе, который от побоев падал, но его били и в лежачем положении, затем его поднимали, и Берия задавал ему один вопрос: “Признаёшься, что ты шпион?” Эйзе отвечал ему: “Нет, не признаю”. Тогда снова начиналось избиение его Родосом и Эсауловым, и эта кошмарная экзекуция над человеком, приговорённым к расстрелу, продолжалась только при мне раз пять. У Эйхе при избиении был вибит и вытек глаз. После избиения, когда Берия убедился, что никакого признания в шпионаже он от Эйхе не может добиться, он приказал увести его на расстрел».

2 февраля Эйхе расстреляли.

3 февраля Военная коллегия Верховного суда СССР рассматривала дело Николая Ежова. Подсудимый заявил:

«Я почистил четырнадцать тысяч чекистов, но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил…

На предварительном следствии я говорил, что я не шпион, я не террорист, но мне не верили и применили ко мне сильнейшие избиения… Если бы я хотел произвести террористический акт над кем-либо из членов правительства, я для этой цели никого бы не вербовал, а, используя технику, совершил бы в любой момент это гнусное дело…

Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах».

Ежов был приговорён к «исключительной мере наказания» – расстрелу, который был приведён в исполнение на следующий день в здании Военной коллегии Верховного суда СССР. Заместитель начальника Иностранного отдела НКВД СССР Павел Судоплатов потом написал о Ежове:

«Когда его вели на расстрел, он пел “Интернационал”».

Сороковые и Маяковский

10 марта 1940 года скончался писатель Михаил Афанасьевич Булгаков.

А 13 марта длившаяся 105 дней война с Финляндией была объявлена завершившейся. Весь мир стал свидетелем того, как «непобедимая и легендарная» Красная армия так и не смогла завоевать маленькую северную страну. Всю вину за это явное поражение Сталин свалил на Клима Ворошилова, который был снят с поста наркома обороны.

А жену «всесоюзного старосты» Михаила Ивановича Калинина, Екатерину Ивановну, уже осуждённую на 15 лет исправительно-трудовых лагерей, продолжали допрашивать в Москве. Она сама потом рассказала:

«Целью этих допросов было стремление следователей добиться от меня каких-то новых признаний, они мне всё твердили, что я не про всё рассказала. У меня сложилось по этим допросам определённое убеждение в том, что следствие хотело получить от меня показания, компрометирующие Михаила Ивановича (участие Михаила Ивановича в неблаговидных поступках)…

Не добившись от меня никаких материалов, компрометирующих Михаила Ивановича, следователи через год допросы прекратили, а меня отправили в лагерь».

Той же весной страна торжественно отмечала десятилетний юбилей кончины «поэтареволюции».

Аркадий Ваксберг:

«14 апреля 1940 года отмечалось десятилетие со дня гибели Маяковского: тогда ещё Кремль не отменил странную практику праздновать даты ухода из этого мира вместо дат прихода в него. Заправлял этими, весьма двусмысленно выглядевшими, торжествами генеральный секретарь Союза писателей СССР Александр Фадеев (кроме Сталина и Фадеева, никаких других генеральных секретарей в стране не было)…

Пять лет назад Лиля сидела в президиуме на сцене Колонного зала. Теперь для торжеств был выделен Большой театр, и по поручению Фадеева Лиле доставили пригласительный билет в ложу второго яруса. На том же ярусе, то есть фактически на галёрке, но в разных ложах, достались места и Осипу с Катаняном… Зато Людмила, Ольга и мать пребывали на самых почётных местах и чувствовали себя героинями вечера, словно только в их честь и собрался в Большой политический и литературный бомонд…

Имя Маяковского гремело теперь так, словно он сам был никак не меньше, чем членом политбюро. К тому же – избежавшим жерновов Большого Террора. Его портреты, статьи о нём заполоняли газетные страницы».

Но в это же время Александру Таирову запретили показывать в Москве поставленный им спектакль по пьесе Маяковского «Клоп».

Аркадий Ваксберг:

«Ставился беспримерный эксперимент: никакие произведения Маяковского вроде бы не запрещались, но литературные мародёры умудрялись так их истолковать и представить, так извлечь из его творческого наследия “нужное”, заслонив им всё, что “не нужно”, – и вот уже всего через несколько лет после своей гибели в литературу вошёл какой-то другой поэт, обструганный, отлакированный, с иной – совсем не трагической и запутанной, а очень счастливой и вполне прозрачной судьбой. Агитатор, горлан, главарь…

Приватизированный Кремлём Маяковский был нужен хозяину лишь таким, каким он только и мог заслужить высокое покровительство. Хрестоматийный глянец дал поэту посмертно миллионные тиражи, но он же и убивал его: Маяковского назойливо превращали в воспевателя той реальности, которая его сломала, и которую он всё же успел осмеять…

“Бороды”, не пришедшие к нему живому, на его юбилейную выставку, слетелись теперь на запоздалые, но зато торжественные поминки. Деться было некуда: чтобы остаться “при Маяковском”, надо было участвовать в большевизации поэта, приняв навязанные сверху правила игры».

Но в том же 1940 году Илья Сельвинский не побоялся написать:

«Будем, товарищи, справедливы: с образом Ленина не справился даже Маяковский, хотя лирическое описание вождя – вещь гораздо менее сложная, чем изображение его в драме».

Глава третья
ЗАВЕРШЕНИЕ ВЕКА

За год до войны

Весной 1940 года писатель Аркадий Гайдар написал сценарий художественного фильма для детей и предложил его киностудии «Союздетфильм». Действие в нём происходило летом в дачном посёлке военнослужащих.

Как и у всех, проживавших в стране Советов, у отдыхавших на дачах были проблемы: к ним на участки по ночам забирались мальчишки и обтрясывали яблони. Эти хулиганские вылазки чем-то очень напоминали то, чем занимались вполне реальные «враги народа», которых отыскивали, разоблачали и сурово наказывали отважные энкаведешники. Гайдар наделил хулиганивших мальчишек «нехорошими» фамилиями и кличками: у их вожака фамилия была лягушачья (Квакин), а кличка его соратника по нападениям на дачные участки была Фигура (явно от слова «фига»). Это хулиганьё отыскивала, разоблачала и сурово наказывала команда сыновей отважных командиров Красной армии, носивших «хорошие» фамилии (полковник Александров, воентехник Гараев). А возглавлял эту отважную команду мальчик, которого звали Володя Дункан. Сценарий фильма так и назывался: «Дункан и его команда».

Некоторые литературоведы считают, что фамилию Дункан Гайдар взял в честь шотландского короля Дункана I, которого подданные любили за его справедливую добропорядочность. Однако, стоит только взглянуть в биографию писателя, как узнаёшь, что, вступив в 14 лет (в 1918 году) в партию и оказавшись в рядах Красной армии, Аркадий Голиков (такая у Гайдара была настоящая фамилия) учился на курсах командного состава и в Высшей стрелковой школе. А там историю Великобритании вряд ли изучали. Да и потом юный командир Голиков командовал полком, подавляя Антоновский мятеж в Тамбовской губернии, и выкорчёвывал бандитов там, куда его посылали. Так что ему было не до шотландских королей.

Но 15 сентября 1936 года состоялась премьера советского фильма «Дети капитана Гранта», в котором дочь и сын искали пропавшего отца на яхте «Дункан». Гайдар этот фильм смотрел, он ему понравился, а название яхты запало в память.

Но Комитету по делам кинематографии фамилия главного героя категорически не понравилась. Особенно после заключения пакта Молотова-Риббентропа (никаких английских намёков в фильме быть не должно). И Гайдар предложил дать мальчику имя Тимур (так звали его собственного сына и сына бывшего главы Красной армии Михаила Фрунзе). Но те, кто изучал историю более обстоятельно, чем Аркадий Гайдар, под этим именем знали средневекового правителя Средней Азии, прославившегося своей жестокостью (по его приказу сооружались огромные пирамиды из голов убитых им противников). Мало этого, имя Тимур в переводе с тюрского языка означает «железо». А если добавить в железо совсем немного углерода, получится сталь. Не роднит ли это «железного» правителя средневековья со «стальным» вождём страны Советов?

Как бы там ни было, но Гайдар оказался одним из первых советских писателей, кто перенёс то, что происходило у взрослых, в среду детей. Фильм «Тимур и его команда» начали снимать.

А в далёкой от Советского Союза Мексике на дом, в котором проживал Лев Троцкий, в мае 1940 года напала группа налётчиков, возглавлявшаяся мексиканским художником Давидом Сикейросом (убеждённым сталинистом). Нападавшие ворвались в спальню, открыли беспорядочную стрельбу и стремительно ретировались. Никто из живших в доме не пострадал.

7 мая 1940 года Красную армию возглавил (с присвоением высшего воинского звания маршал Советского Союза) Семён Константинович Тимошенко (образование – сельская и пулемётные школы). Во главе Генштаба РККА был поставлен Георгий Константинович Жуков (образование – три класса церковно-приходской школы и двухлетнее городское училище).

А на рассвете 10 мая около двух тысяч немецких самолётов совершили внезапный массированный налёт на семьдесят французских, бельгийских и голландских аэродромов. В районе Гааги и Роттердама был сброшен четырёхтысячный парашютный десант.

14 мая капитулировала Голландия.

28 мая та же участь постигла Бельгию.

Немецкие танки стремительно рвались к Парижу, и вскоре французская столица пала.

А в Москве 28 мая Военная коллегия Верховного суда СССР, рассмотрев дело авиаконструктора Андрея Туполева, приговорила его к 15 годам исправительно-трудовых лагерей.

В Париже в это время гестапо арестовало Григория Беседовского, который, как мы помним, исполняя обязанности советского полпреда во Франции, с этого поста сбежал и попросил у французов политического убежища. Немцы отправили его в концлагерь, но он выдал себя за мусульманина и был освобождён. Вернувшись в Париж, Беседовский примкнул к движению сопротивления оккупантам. Подозревали, что он сотрудничал с НКВД.

В том же тревожно-драматичном мае 1940 года Илья Сельвинский написал письмо своей давней знакомой, в котором восклицал:

«Жизнь моя не удалась!.. Человечество меня не признало!

Что же мне делать? Откуда черпать силы для борьбы? Из каких жизненных источников извлечь то великолепное упорство, которое выше самой гениальности

А советские вожди, мечтавшие взять реванш за провал финской кампании, обратили свои взоры на страны Прибалтики. И 14 июня 1940 года Красная армия приступила к оккупации Литвы. Через пять дней та же участь постигла Латвию и Эстонию. 18 июня началось «воссоединение» с Бессарабией и северной частью Буковины.

В июне 1940 года в Красной армии были введены генеральские звания. Генерал-лейтенантами авиации стали и герои-лётчики, воевавшие в Испании: Иван Проскуров, начальник Разведывательного управления Красной армии, Павел Рычагов, назначенный в июне 1940 года заместителем начальника ВВС Красной армии, и Яков Смушкевич, ставший помощником начальника Генерального штаба РККА по авиации.

Сталинская политика одерживала победы почти на всех фронтах.

Стоит ли удивляться, что, когда вышел кинофильм «Светлый путь», на всю страну зазвучала песня композитора Исаака Дунаевского на слова Анатолия Д’Актиля «Марш энтузиастов»:

«Нам нет преград ни в море, ни на суше,
Нам не страшны ни льды, ни облака.
Пламя души своей, знамя страны своей
Мы пронесём через миры и века.
Нам ли стоять на месте?
В своих дерзаниях всегда мы правы.
Труд наш есть дело чести,
Есть дело доблести и подвиг славы».

Но мало кому тогда приходила в голову мысль, что уже очень и очень скоро стране, которой «нет преград ни в море, ни на суше», предстоят невероятно суровые испытания, а для их преодоления понадобятся неимоверные «дерзания» и «доблесть».

В тот момент Илья Сельвинский заканчивал пьесу «Бабек (Орла на плече носящий)», в которой было такое предупреждение:

«Победители ночью спят,
Победителей не проймёшь.
Побеждённые копят яд,
Побеждённые точат нож.
Так бывало из века в век.
Побеждённый велик человек.
То, что было множество раз,
Повториться может сейчас».

И ещё Сельвинский сделал такую запись:

«Маяковскийраньше меня подошёл к проблеме “поэт и народ”. Будучи богемой, он был анархистом – и это легко развязало его связи с прошлым. Но зато, развиваясь в новом, он надорвал свои связи с классикой. Я же был связан с интеллигенцией, имеющей глубокие корни в старой культуре. Это была культура буржуазная, но всё-таки – культура! У Маяковского же не было никакой. Но начав движение позже, я перешагнул через то, на что Маяковскому не хватило сил: пусть в 40 лет, но я всё-таки вступил в партию

В партию поэт и драматург Сельвинский вступил 27 июня 1940 года.

И вот тут-то произошло событие! Выпускник Военной академии имени Фрунзе и академии Генштаба РККА Василий Андреевич Новобранец, работавший тогда начальником Информационного отдела Главного Разведывательного управления Красной армии, в своих воспоминаниях («Записки военного разведчика») написал о случившемся:

«На одном из заседаний Политбюро и Военного совета обсуждались итоги советско-финской войны 1939–1940 годов. Неподготовленность нашей армии, огромные потери, двухмесячное позорное топтание перед “линией Маннергейма” и многое другое стали известны всему народу. Об этом в полный голос заговорили за рубежом.

Сталину и его приближённым надо было “спасать своё лицо ”. Этому и было посвящено заседание Политбюро и Военного совета. После бурных прений решили, что причина всех наших бед в советско-финской войне – плохая работа разведки… Никогда ещё ни одно правительство, ни один министр обороны или командующий не признавали за собой вины за поражение. Ищут виновных среди “стрелочников”, в первую очередь валят на разведку, потом на всякие климатические и географические причины, но отнюдь не на бездарность и невежество правительства и его полководцев. Сталин и в этом не был оргинален. Он тоже решил отыграться на разведке и лично на Проскурове.

Проскуров не стерпел возведённой на разведку напраслины и смело вступил в пререкания со Сталиным. Назвал все действительные причины неудач».

За эту «смелость» 11 июля 1940 года Иван Проскуров был уволен со своего высокого поста заместителя наркома обороны СССР.

К 47-летию со дня рождения Владимира Маяковского (19 июля) поэт Николай Асеев сочинил поэму «Маяковский начинается», за которую через год его наградили Сталинской премией первой степени.

В августе 1940 года 28-летний генерал-лейтенант Павел Рычагов был назначен начальником Главного управления ВВС РККА.

20 августа 1940 года на Троцкого было совершено ещё одно покушение. На этот раз агент НКВД Рамон Маркадер, прикинувшись ярым троцкистом, принёс Льву Давидовичу для прочтения свою статью. Пока Троцкий читал, Маркадер нанёс ему удар по голове тайно принесённым ледорубом. 21 августа Троцкий скончался. Его убийцу осудили на 20 лет тюремного заключения.

На стыке 1940-го и 1941-го

Московская киностудия «Союздетфильм» в тот момент проводила съёмки приключенческого фильма «Случай в вулкане». Автором сценария был Михаил Константинович Розенфельд, работавший в двадцатых годах корреспондентом «Комсомольской правды» и познакомившийся там с Владимиром Маяковским. В фильме снимался становившийся известным артист Пётр Алейников. Его биографы пишут:

«Уже во время съёмок стало ясно, что фильм обречён на провал. Сценарий никчёмный, сюжет скучный и надуманный, герои бесцветные».

Фильм бросились спасать. Явно по рекомендации Всеволода Меркулова (заместителя Берии) помогать режиссёру были приглашены Лев Кулешов и его жена Александра Хохлова, а на доработку сценария вызвали Осипа Брика.

«Фильм приключений “Случай в вулкане”» на экраны вышел. В титрах было написано: «Сценарий М.Розенфельда в разработке О.Брика». Фамилия режиссёра (Евгения Шнейдера) не указывалась, а было написано: «Консультанты по режиссуре: Л.Кулешов, А.Хохлова».

Так что пятидневный арест в Тифлисе в 1927 году и знакомство с Всеволодом Меркуловым, как оказалось, подготовили для Льва Кулешова и Александры Хохловой совсем неплохое продолжение.

24 августа 1940 года был арестован татарский поэт Фахти Бурнаш (тот, что выступал в 1937 году на «Пушкинском пленуме» с критикой пьесы Сельвинского «Умка белый медведь»), Бурнаша обвинили в том, что он «не боролся с антисоветской идеологией в Татиздате и был участником контрреволюционной организации». Началось следствие, добивавшееся от поэта «признаний».

А в ноябре того же года состоялся визит в Германию советской делегации во главе с председателем Совета народных комиссаров и народным комиссаром иностранных дел Вячеславом Молотовым. В состав делегации входил и начальник ГУГБ НКВД СССР Всеволод Меркулов. 13 ноября в Имперской канцелярии рейхсканцлер Адольф Гитлер дал завтрак в честь советских гостей. Вечером того же дня в советском посольстве Молотов давал ответный ужин, на котором присутствовали министр иностранных дел Германии Иоахим Риббентроп и рейхсфюрер С С Генрих Гиммлер. Глава гестапо Гиммлер и будущий глава НКГБ-МГБ Меркулов встретились за одним столом.

Однажды Сталин обнаружил, что его дочь Светлана увлечена поэзией Анны Ахматовой и переписывает её стихи в тетрадку. Вождь был очень этим удивлён. И задумался.

Аркадий Ваксберг:

«Сталин решил вдруг проявить благоволение к Анне Ахматовой, матери политзаключённого (Лев Гумилёв), жене одного расстрелянного (Николай Гумилёв) и одного арестованного (Николай Пунин) “врагов народа”. Он повелел принять её в Союз писателей и издать – после огромного перерыва – сборник избранных стихов, вероятно, срассчётом на то, что в благодарность за высочайшее покровительство (и ещё от безысходности, стремясь вымолить милость к сыну) она сочинит оду в его честь».

Но никаких од Ахматова не сочинила.

31 декабря 1940 года состоялась премьера фильма «Тимур и его команда». Кинокартина завершалась проводами на службу в армию воентехника I ранга Георгия Гараева, дяди Тимура. Провожать его решили с музыкой. И зазвучала песня, которую для фильма написал композитор Лев Шварц. Вся команда Тимура пела знакомые слова, написанные Владимиром Маяковским более десяти лет назад:

«Возьмём винтовки новые,
На штык – флажки
И с песнею в стрелковые
Пойдём кружки».

Мелодию композитор Лев Шварц сочинил довольно симпатичную. И слова к ней были написаны «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Но эта песня не стала популярной. Её не пели с эстрад, она почти никогда не звучала по радио. Почему? Видимо никто не хотел зазывать мальчишек и девчонок, чтобы они «с песнею» шли «в стрелковые кружки» учиться убивать.

У Бриков в тот момент тоже начались проблемы, которые, впрочем, на уровне их жизни никак не отразились.

Аркадий Ваксберг:

«У Осипа, который ещё совсем недавно был завален работой, становилось её всё меньше. Он печатал статьи о Маяковском – главным образом, в провинциальных газетах…

В деньгах семья не нуждалась: издания стихов Маяковского вполне обеспечивали ей ту самую “сносную жизнь”, о которой просил поэт в предсмертном письме».

А у Ильи Сельвинского проблемы не прекращались. И 12 января 1941 года он написал письмо Корнелию Зелинскому, в котором сообщал:

«Лежит у меня сейчас 4 пьесы: “Брестский мир”, “Версия о II Лжедмитрии”, “Бабек” и “Смерть Ленина”. Под теми или иными предлогами их не печатают».

И Сельвинский поделился со старым другом своей мечтой (поэт, хоть и несколько запоздало, понял, кто стал подлинным героем времени):

«Я хотел бы написать пьесу-поэму под названием “Генерал авиации”, в которой показать человека, какого, может быть, сейчас ещё нет в законченном очертании, но которого ужасно хотелось бы встретить в жизни. Это должен быть философ, настоящий, тонкообразованный, обаятельного ума, обворожительной мужественности, широкий политик и великолепный техник: артист лётного дела, ас. Последнее, конечно, легче всего состряпать – важно найти ситуацию, в которой генерал проявил бы себя главным образом как философ, но чтобы это было интересно для всех, занимательно, увлекательно. Это будет возвращение моё к образу интеллигента, но уже на совершенно новой базе».

Чуть позже Сельвинский записал краткое содержание своей пьесы-поэмы (поэт понял, в каких именно ситуациях проявляют себя настоящие герои):

«Четыре аса должны вылететь. Один из них возвращается и сообщает: шпион…»

24 января Верховный суд Татарстана приговорил поэта Фахти Бурнаша, которого обвинили в контрреволюционной деятельности и шпионаже, к 10 годам лишения свободы.

30 января Лаврентию Павловичу Берии было присвоено звание Генерального комиссара государственной безопасности. А 3 февраля 1941 года он был назначен заместителем председателя Совнаркома (оставаясь куратором НКВД и НКГБ). Всеволод Меркулов стал народным комиссаром государственной безопасности.

В феврале 30-летний Герой Советского Союза генерал-лейтенант Павел Рычагов был назначен заместителем наркома обороны СССР по авиации.

12 февраля 1941 года был приведён в исполнение приговор Сергею Михайловичу Шпигельгласу. И вновь возникает вопрос: ведь этот приговор был оглашён 28 января, и по закону его должны были привести в исполнение немедленно, так за что и почему «врагу народа» Шпигельгласу были подарены 15 дней жизни?

Ответ на этот вопрос найти невозможно – его не существует. Но догадаться можно. Надо полагать, что бывшего «своего» сотрудника просто передали в распоряжение «своей» лаборатории, которую возглавлял доктор Григорий Майрановский, и которая проводила «опыты» над заключёнными, приговорёнными к расстрелу. Научные работники «Лаборатории – X» к тому времени уже изготовили яд, который назвали «К-2». Действие этой отравы его создатели описывали так:

«Человек, которому вводился “К-2”, как бы становился меньше ростом, слабел, становился всё тише и через 15 минут умирал».

Как следует из показаний энкаведешного палача Василия Блохина, за два года (с 1939-го по 1940-й) в «Лаборатории – X» с помощью ядов было уничтожено сорок человек. Яды подмешивали в пищу, в воду, делали инъекции, кололи (тростью или зонтом), брызгали на кожу, стреляли в людей отравленными пулями.

В 1940 году начальник этой секретной лаборатории Григорий Майрановский на основании своих изысканий подготовил диссертацию на соискание учёной степени доктора медицинских наук. Однако Высшая аттестационная комиссия при Комитете по делам высшей школы представленную диссертацию не утвердила, потребовав её доработки.

Руководитель второй лаборатории ГУГБ НКВД (бактериологической) доктор биологических наук Сергей Муромцев потом рассказывал о том, что творилось в секретном отделе Лубянки: «Обстановка ужасная, непрерывное пьянство Майрановского и других работников спецгруппы… Кроме того, сам Майрановский поражал своим зверским, садистским отношением к заключённым».

Канун войны

10 февраля 1941 года в гостинице «Беллвью» в Вашингтоне при очень загадочных обстоятельствах погиб Вальтер Кривицкий. Американцы посчитали, что это убийство, совершённое агентами советских спецслужб. Вдова и сын погибшего сменили фамилию и остались в Америке навсегда.

21 февраля глава Московского обкома партии Александр Щербаков стал кандидатом в члены политбюро.

Весной 1941 года Елизавета Зарубина-Горская под официальным прикрытием сотрудницы торгпредства была направлена в Германию (надо было восстановить прежние связи). А её муж Василий Зарубин поехал в Китай, где он уже работал в конце 20-х годов (с заданием восстановить связи с немцами, жившими в стране).

А в Москве 9 апреля состоялось совещание политбюро, совнаркома и руководящих работников наркомата обороны. Среди приглашённых был и 30-летний заместитель наркома по авиации Павел Васильевич Рычагов. В протоколе совещания говорилось:

«Ежедневно в среднем гибнет… при авариях и катастрофах 2–3 самолёта, что составляет в год 600–900 самолётов».

Один из участников совещания адмирал Иван Степанович Исаков потом написал:

«Речь шла об аварийности в авиации, аварийность была большая. Сталин по своей привычке… курил трубку и ходил вдоль стола. Давались то те, то другие объяснения аварийности, пока очередь не дошла до… Рычагова. Он… вообще был молод, а выглядел совершенным мальчишкой по внешности. И вот, когда до него дошла очередь, он вдруг говорит:

– Аварийность и будет большая, потому что вы заставляете нас летать на гробах!

Это было совершенно неожиданно, он покраснел, сорвался, наступила абсолютно гробовая тишина. Стоял только Рычагов, ещё не отошедший после своего выкрика, багровый и взволнованный, и в нескольких шагах от него стоял Сталин. Сталин много усилий отдавал авиации, много ею занимался и разбирался в связанных с ней вопросах.

Несомненно, эта реплика Рычагова в такой форме прозвучала для него личным оскорблением, и это все понимали. Сталин остановился и молчал. Все ждали, что будет. Он постоял, потом пошёл мимо стола в том же направлении, в каком шёл. Дошёл до конца, повернулся, прошёл всю комнату назад в полной тишине, снова повернулся и, вынув трубку изо рта, сказал медленно и тихо, не повышая голоса:

– Вы не должны были так сказать!

И опять пошёл. Опять дошёл до конца, повернулся снова, прошёл всю комнату, опять повернулся и остановился почти на том же самом месте, что и в первый раз, снова сказал тем же низким спокойным голосом:

– Вы не должны были так сказать.

И, сделав крошечную паузу, добавил:

– Заседание закрывается.

И первым вышел из комнаты».

Через три дня (12 апреля) Павел Рычагов был снят со всех своих постов и отправлен на учёбу в Военную академию Генерального штаба.

6 мая 1941 года Иосиф Сталин возглавил Совет народных комиссаров страны, то есть стал главой советского правительства.

15 мая немецкий транспортный самолёт совершил перелёт из Белостока до самой Москвы, в которой и приземлился. Советская противовоздушная оборона этот полёт проворонила. Страна об этом ничего не узнала, но скандал разразился грандиозный. Стало ясно, что вот-вот начнутся аресты.

Тем временем заключённый внутренней тюрьмы Лубянки Юрий Михайлович Стеклов, по делу которого продолжалось «доследование», написал письмо вождю (которого он когда-то называл «невежественным грузином»):


«Иосиф Виссарионович! Вы-то хорошо знаете, что всей своей жизнью я заслужил другого обращения. Мне осталось жить недолго, неужели я обречён на то, чтобы испустить дух в темнице, в ужасных условиях заточения, и за что? Я страдаю уже четыре года. Семья разрушена. Чудный сын, ярый партиец, обесчестен и томится в колымской ссылке. Жене угрожает смерть от болезней и моральных потрясений. Неужели и при советской власти погибнет революционная семья, в которой я и моя жена отдали партии почти полвека, в которой сын начал работать с 12 лет? Этого не может и не должно быть. Отпустите меня, я закончу книги о Бакунине, Чернышевском и не буду заниматься политикой.

Заключённый камеры 33 Ю. Стеклов. 22 мая 1941 года».


Никакого ответа на письмо, конечно же, не было. «Доследование» продолжалось.

25 мая сочинская «Курортная газета» сообщала о пьесе Ильи Сельвинского «Бабек»:

«Постановку трагедии “Бабек” осуществляет театр русской драмы в Баку и один из московских театров».

Однако осуществить эти постановки не удалось ни одному из названных театров, потому что наступил июнь 1941 года.

А неожиданный прилёт самолёта из дружественной Германии, не замеченный прославленными советскими лётчиками из службы противовоздушной обороны, всё-таки привёл к ожидавшимся арестам. Начали с руководителей ПВО и ВВС.

7 июня был арестован назначенный в апреле 1941 года начальником Управления ПВО РККА Герой Советского Союза Григорий Михайлович Штерн. 8 июня арестовали дважды Героя Советского Союза Якова Смушкевича, находившегося в госпитале после перенесённой операции. Обоих героев (вместе с рядом других высокопоставленных военачальников) обвинили в участии в террористической организации, по заданиям которой они вели «вражескую работу, направленную на поражение Республиканской Испании, снижение боевой подготовки ВВ С Красной Армии и увеличение аварийности в Военно-Воздушных Силах».

Штерн, Смушкевич и другие арестованные после изощрённейших пыток признались в том, что ещё с начала 30-х годов являлись «участниками троцкистского заговора в РККА» и чуть ли не все были «германскими шпионами».

А 22 июня 1941 года началась война.

Находившаяся в Германии Елизавета Зарубина-Горская (как и другие сотрудники советского посольства и торгпредства) была обменяна в Турции на немецких дипломатов и возвратилась в Москву. Её зачислили в резерв НКВД.

Великая Отечественная

Война началась с сокрушительного поражения Красной армии. Части вермахта так стремительно двигались на восток, словно совершали увеселительную прогулку.

В 1967 году писатель Константин Симонов, беседуя с маршалом Александром Василевским, сказал, что если бы в 1937 и в 1938 годах не было разгрома командной элиты Красной армии, то начало войны проходило бы совсем иначе. Маршал ответил:

«Василевский. – Вы говорите, без 37–38 года не было бы поражений 41-го. А я скажу больше. Без 37–38 года, возможно, не было бы вообще войны в 41 году. В том, что Гитлер решился начать войну в 41 году, большую роль сыграла оценка той степени разгрома военных кадров, который у нас произошёл. Да что говорить, когда в 39 году мне пришлось быть в комиссии во время передачи Ленинградского военного округа от Хозяина

Мерецкову, был ряд дивизий, которыми командовали капитаны, потому что все, кто был выше, были поголовно арестованы».

Но война шла, и «капитаны», возглавившие советские дивизии, пытались противостоять наступавшим дивизиям немцев.

Илья Сельвинский написал в воспоминаниях:

«Когда началась Отечественная война, все мои студенты пошли на фронт добровольцами: Александр Яшин, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Павел Коган, М.Львовский, Платон Воронько».

Борис Слуцкий потом написал:

«Мои товарищи по школе
(По средней и неполно-средней)
По собственной попёрли воле
На бой решительный, последний.
Они шагали и рубили.
Они кричали и кололи.
Их всех до одного убили
Моих товарищей по школе».

А как встретили начавшуюся войну люди более старшего поколения? Идти в армию Осипу Брику было уже поздно – возраст не тот.

Василий Васильевич Катанян:

«С началом войны Брик и Катанян начали работать в “Окнах ТАСС” – по типу “Окон РОСТА”, что практиковали в гражданскую войну. По месту жилья во время бомбёжки их назначили дежурить на крыше и тушить зажигалки. Лилю Юрьевну определили в бригаду, которая ходила по этажам и проверяла затемнение».

Служивший в штабе Дальневосточного фронта полковник Пётр Григорьевич Григоренко в 1967 году написал историко-публицистический памфлет «Сокрытие исторической правды – преступление перед народом». О войне с Германией там сказано:

«…накануне войны войска западных приграничных военных округов, незначительно уступая по численности вероятной армии вторжения противника, в военно-техническом отношении были значительно сильнее её. Но – квалифицированные командные кадры были изъяты из армии почти полностью и подвергнуты репрессиям различной степени. На их место пришли в большинстве люди малоквалифицированные и просто в военном отношении неграмотные, зачастую – абсолютные бездарности. Авторитет командного состава в связи с этим, а также вследствие психоза борьбы с “врагами народа”, резко снизился, дисциплина пришла в упадок».

24 июня 1941 года главой Совинформбюро, органа, которому в течение всей войны предстояло руководить средствами массовой информации, был назначен Александр Щербаков.

В тот же день (24 июня) слушателя Военной академии Генерального штаба генерал-лейтенанта авиации Павла Рычагова арестовали. Началось следствие. Через два дня была арестована и его жена, Мария Петровна Нестеренко, майор авиации, совсем недавно назначенная заместителем командира авиаполка особого назначения. Ей сразу же заявили, что она…

«…будучи любимой женой Рычагова, не могла не знать об изменнической деятельности своего мужа».

И Марии Нестеренко предъявили обвинение в «недоносительстве о государственном преступнике».

27 июня арестовали другого генерал-лейтенанта авиации – Ивана Проскурова, командовавшего ВВС 7-й армии. Каких показаний добивались от него «следователи-колольщики», неизвестно. Но героя-лётчика допрашивали беспрерывно.

В тот же день (27 июня) был арестован и давний знакомец Владимира Маяковского (знавший будущего поэта ещё тогда, когда он учился в гимназии) Исидор Иванович Морчадзе. Видимо, сказал что-то лишнее, а доброхоты донесли куда следует.

Поэт-эмигрант Дмитрий Мережковский в самом начале войны между Германией и Советским Союзом выступил по немецкому радио с речью, которую назвал «Большевизм и человечество». В ней он (сравнив Адольфа Гитлера с Жанной д’Арк) сказал о «…подвиге, взятом на себя Германией в Святом Крестовом походе против большевизма».

Когда Зинаида Гиппиус, жена Мережковского, узнала об этом выступлении, она произнесла всего два слова: «Это конец». И была права. Такого отношения к Гитлеру Мережковскому не простили.

30 июня 1941 года в связи с необходимостью централизации руководства страной был образован Государственный Комитет Обороны (ГКО) в составе: Сталин, Молотов, Ворошилов, Маленков, Берия.

Война шла уже полмесяца, когда (7 июля) собралась Военная коллегия Верховного суда СССР, чтобы рассмотреть дело Якова Серебрянского. Он вину свою не признал, заявив судьям, что во время следствия оговорил себя в результате физического воздействия следователей. Однако суд это признание проигнорировал и приговорил подсудимого к высшей мере наказания («за шпионаж в пользу Великобритании и Франции, за связь с врагом народа Ягодой и за подготовку террористических актов против советских вождей»). Его жена Полина Натановна получила 10 лет лагерей («за недоносительство о враждебной деятельности мужа»). По закону, существовавшему с декабря 1934 года, приговор должны были привести в исполнение в тот же день. Но Серебрянского не расстреляли ни 7-го, ни 8-го, ни 9-го июля. Он был жив и через неделю. Почему? Его тоже передали в распоряжение «Лаборатории – X»?

На подобные вопросы советские спецслужбы ответа не дают. Поэтому биографы Серебрянского выдвинули предположение:

«Шла Великая Отечественная война, и разведке катастрофически не хватало опытных сотрудников».

Да, опытных разведчиков тогда очень не хватало. И опыты над приговорёнными к смертной казни с началом войны были временно приостановлены. Так что Якову Серебрянскому оставалось только ждать.

При этом у обречённого узника было занятие, которое немного отвлекало от мыслей о надвигающемся расстреле. Мы уже говорили, что, оказавшись в заключении, Яков Серебрянский стал писать «Наставление для резидента по диверсии». Но следствие по его делу длилось более двух лет, на протяжении которых можно было написать несколько таких наставлений. Поэтому, ожидая вынесения приговора, Серебрянский занялся написанием произведения, которое могло бы подтвердить его верность советской власти. Главный герой этих писаний наверняка носил фамилию Серебрянский и был чекистом, то есть всё написанное опиралось на богатый опыт разведчика «группы Яши».

Меркулов, надо полагать, ознакомился с этим произведением ещё до суда и предложил сделать из него пьесу, дав главному герою славянскую фамилию и подобрав нейтральный псевдоним (произведение, автору которого грозил смертный приговор, вряд ли могло кого-то заинтересовать). Серебрянский фамилию главному герою придумал, сохранив в ней свои первые три буквы: он стал «инженером Сергеевым». А в качестве псевдонима предложил слово «рокк», что в переводе с английского («rock») означало «скала», «утёс» (и говорило о том, что подследственного чекиста ничто не может сломить). И, хотя у разведчика Якова Серебрянского литературного опыта не было, он принялся энергично сочинять пьесу.

Для НКВД в тот момент наступили очень нелёгкие времена. В книге писателя Юлиана Семёнова «Ненаписанные романы» о Всеволоде Меркулове сказано, что он был тогда…

«…вымотанный до крайности: надо было “закрывать” дела командармов Алксниса, Мерецкова, дважды Героя Советского Союза Смушкевича, Рычагова, Штерна».

Здесь Юлиан Семёнов не совсем точен. Командарм 2 ранга Яков Иванович Алкснис был арестован ещё 23 ноября 1937 года, а 28 июля 1938 года за «участие в военном заговоре» приговорён к высшей мере наказания и на следующий день расстрелян.

А вот генерал армии Кирилл Афанасьевич Мерецков на основании показаний генерала Смушкевича и ряда других военачальников был действительно арестован на второй день войны (23 июня) и энкаведешники выбивали из него «показания».

А на фронте в тот момент сложилась настолько сложная ситуация, что работникам НКВД пришлось срочно создавать особую группу, которой предстояло развернуть разведывательно-диверсионную работу и партизанскую войну в тылу врага. Её возглавил старший майор государственной безопасности Павел Анатольевич Судоплатов. Набирая своих будущих соратников, Судоплатов (явно по рекомендации Меркулова) обратился к Берии с просьбой передать ему бывших сотрудников НКВД, которые были уволены или находились в заключении. В мемуарах Судоплатова об этом говорится так:

«Циничность Берии и простота в решении людских судеб проявились в его реакции на наше предложение. Он задал единственный вопрос:

– Вы уверены, что они нам нужны?

– Совершенно уверен, – ответил я.

– Тогда свяжитесь с Кобуловым, пусть освободит. И немедленно их используйте, – последовал ответ.

К несчастью, Шпигельглас, Карин, Малли и другие разведчики к этому времени были уже расстреляны».

Но Яков Серебрянский всё ещё находился в камере смертника, дожидаясь исполнения расстрельного приговора.

Тем временем (9 июля 1941 года) Военная коллегия Верховного суда СССР рассмотрела дело Михаила Сергеевича Кедрова. И оправдала его. Но по распоряжению Берии он продолжал находиться в заключении.

А работа Осипа Брика и Василия Катаняна в «Окнах ТАСС» вскоре завершилась.

Аркадий Ваксберг:

«Работа эта длилась меньше месяца. 25 июля, сразу же после первой бомбёжки Москвы (22 июля), Лиля с Катаняном (он тоже не подлежал мобилизации по зрению) и Осип с Женей эвакуировались на Урал, в город Молотов, которому ныне возвращено его старое имя – Пермь».

9 августа 1941 года решением Президиума Верховного Совета СССР Серебрянский и его жена были амнистированы. Их даже восстановили в партии. Правда, понадобилось два месяца лечения и отдыха, чтобы восстановить силы после почти трёхлетнего пребывания в казематах Лубянки. И в октябре Яков Серебрянский вышел на работу в качестве начальника отдела 4-го управления НКВД (стал готовить и забрасывать в тыл врага оперативные группы для выполнения разведывательно-диверсионных задач). Пьеса, которая стала называться «Инженер Сергеев», тоже была написана. Её автором был назван Всеволод Рокк, и Всеволод Меркулов, объявив себя драматургом, стал предлагать её театрам для постановки.

Военные будни

Несмотря на начавшуюся войну, допросы заключённого Юрия Михайловича Стеклова продолжались. Но в августе, в связи с тем, что линия фронта стремительно приближалась к

Москве, столичные тюрьмы стали «разгружать». И Стеклова переправили в саратовскую тюрьму № 1.

Был мобилизован на фронт (в Крым) и поэт Илья Сельвинский. Он тогда же записал:

«Странно, Маяковский в эпоху гражданской войны не был на фронте. То есть ни разу! Раньше я как-то не думал об этом. Но теперь эта мысль меня мучает. Маяковский был связан с “Окнами РОСТА”, с воспитанием Керженцева, этого злого духа литературы».

Теперь Сельвинский оказался в подчинении бывшего главного редактора газеты «Правда» Льва Мехлиса, которого тоже можно было назвать «злым духом», но это в ту пору грозило большими неприятностями, и поэт не стал рисковать.

В сентябре 1941 года немцы стремительно приближались к городу Орлу. Всех уголовников власти переправили в тюрьмы, удалённые от фронта, а политические заключённые оставались в Орловском централе.

6 сентября Берия отправил в Государственный Комитет Обороны (ГКО) письмо, в котором все политические зеки были названы «наиболее озлобленной частью» заключённых, и добавил, что эти люди «ведут пораженческую агитацию и пытаются подготовить побеги для возобновления подрывной работы». В тот же день председатель ГКО Сталин подписал постановление, разрешавшее применение смертной казни к заключённым «разновременно осуждённым за террористическую, шпионско-диверсионную и иную контрреволюционную работу».

8 сентября Военная коллегия Верховного суда СССР без всяких разбирательств вынесла расстрельный приговор 161 заключённому.

И 11 сентября в Медведевском лесу под Орлом были расстреляны 157 содержавшихся в Орловском централе политзаключённых: Мария Спиридонова, Христиан Раковский, Ольга Каменева (сестра Льва Троцкого и вдова Льва Каменева) и многие-многие другие.

Бывший начальник Орловской тюрьмы С.Д.Яковлев потом свидетельствовал:

«Перед выездом на место казни каждый осуждённый препровождался в особое помещение, где специально подобранные люди из числа личного состава тюрьмы вставляли ему в рот матерчатый кляп, завязывали его тряпкой, чтобы исключить возможность вытолкнуть кляп, а затем зачитывали расстрельный приговор. После этого приговорённого под руки выводили в тюремный двор, сажали в специально оборудованную крытую автомашину с пуленепробиваемыми бортами и вывозили в лес, где его расстреливали… Деревья, находившиеся в лесу на месте захоронения трупов приговорённых, предварительно выкапывались вместе с корнями, а после погребения расстрелянных вновь сажались на свои места.

В дальнейшем, вплоть до 3 октября 1941 года – дня, когда Орёл был захвачен немцами, – сотрудники УНКВД Орловской области неоднократно отправлялись на место расстрела под видом грибников для проверки состояния места захоронения. Обстановка там, по полученным ими данным, не нарушалась».

15 сентября 1941 года Юрий Михайлович Стеклов скончался от воспаления лёгких в тюремной больнице. Впрочем, существует версия, что Юрий Михайлович дожил до 1943 года и умирал, находясь в одной палате с другим заключённым – академиком Николаем Ивановичем Вавиловым, скончавшимся 26 января 1943 года от воспаления лёгких в той же тюремной больнице.

Поэт-лефовец Пётр Васильевич Незнамов вступил в московское ополчение и принимал участие в обороне Москвы. Он погиб в октябре 1941 года в боях под Дорогобужем в Смоленской области.

В октябре немцы подошли очень близко к Москве. В городе началась паника, многие стремились как можно быстрее покинуть его. Александр Фадеев потом рассказывал о поэте Лебедеве-Кумаче:

«…привёз на вокзал два пикапа вещей, не мог их погрузить в течение двух суток и психически помешался».

Первый секретарь Москворецкого райкома ВКП(б) Олимпиада Васильевна Козлова потом вспоминала, что тогда в Москве…

«Весь октябрь, ноябрь 1941 года, самое страшное время, в городе была практически одна фигура – Александр Сергеевич Щербаков».

Маршал Александр Михайлович Василевский в своих воспоминаниях («Дело всей жизни») писал о Щербакове:

«Материалы, согласованные с Александром Сергеевичем или завизированные им, Сталин подписывал без задержки».

В том же октябре следствие по «делу» генерал-лейтенанта Ивана Проскурова всё ещё продолжалось. Протоколы допросов завершала фраза: «Виновным себя не признал». В конце октября из-за стремительного приближения к Москве частей вермахта началась эвакуация внутренней тюрьмы НКВД, и многих заключённых перевезли в город Куйбышев. Вдогонку им полетел приказ Берии от 28 октября 1941 года:

«Следствие прекратить, суду не предавать, немедленно расстрелять»

В тот же день Ивана Иосифовича Проскурова, Якова Владимировича Смушкевича, Григория Михайловича Штерна, Павла Васильевича Рычагова, его жену Марию Петровну Нестеренко в числе других 25 подследственных военачальников расстреляли.

1 ноября Михаил Сергеевич Кедров, оправданный Военной коллегией Верховного суда СССР, по личному распоряжению Берии тоже был расстрелян.

8 декабря за антисоветскую агитацию друг Маяковского Исидор Морчадзе получил 5 лет исправительно-трудовых лагерей. Его выслали в Красноярский край.

А 23 декабря 1941 года в газете «Красная звезда» было опубликовано стихотворение поэта Алексея Суркова «Полководец». Начиналось оно так:

«Шуршит по крышам снеговая крупка.
На Спасской башне полночь бьют часы.
Знакомая негаснущая трубка,
Чуть тронутые проседью усы.
Он наш корабль к победам вёл сквозь годы,
Для нашей славы временем храним.
И в эту ночь над картой все народы
В седом Кремле склонились вместе с ним».

С 4 февраля 1942 года Лаврентий Берия как член Государственного комитета обороны (ГКО) стал отвечать за производство самолётов.

А Елизавета Зарубина-Горская и вернувшийся из Китая её муж Василий Зарубин отправились в Соединённые Штаты

Америки. Перед отъездом Зарубина (как нового резидента советских спецслужб за океаном) принял верховный главнокомандующий Иосиф Сталин. В Америке у супругов Зубилиных (такая там у Зарубиных стала фамилия) было дипломатическое прикрытие: Василий Михайлович начал работать первым секретарём советского посольства, а Елизавета Юльевна – пресс-атташе вице-консула СССР в Нью-Йорке.

В мае 1942 году Илья Сельвинский послал письмо в осаждённый Ленинград Всеволоду Вишневскому:

«За все 9 месяцев моего пребывания на фронте у меня ни разу не было угнетённого состояния… Ко мне вернулся мой жизненный тонус. Это значит, что… мне удалось дорваться до настоящего мужского дела».

То же самое Сельвинский выразил в стихотворении «Страх», сочинённом тогда же:

«Вы, знаете ли, что такое страх?
Вам кажется, что знаете. Едва ли.
Когда сидишь под бомбами в подвале,
а здание пылает на кострах —
не спорю: это страшно. Это жутко.
Чудовищно! Но всё это не то!
Отбой – и ты выходишь из закутка.
Вздохнул – и напряжение снято.
А страх – это вот тут, под грудью камень.
Понятно? Камень. Только и всего…
О, ты бесстрашен, как и быть должно,
великое в тебе отражено.
Ты можешь стать и бронзою и песней.
А камень?/ Что ж/мы поступаем с ним
как с небольшой телесною болезнью —
хроническим катаром фронтовым».

30 апреля 1942 года был арестован бывший ответственный секретарь газеты «Известия» Семён Александрович Ляндерс, вновь пришедший работать в ту же газету. Причиной ареста, видимо, стало то, что, когда он в 30-х годах работал в «Известиях», их главным редактором был Николай Бухарин. Содержался Ляндерс во Владимирском централе (в российской тюрьме для особо опасных преступников города Владимира). Пробыл он там недолго, но с энкаведешной практикой ведения следствия познакомиться успел.

Весной 1942 года эвакуированный в Барнаул поэт Вадим Габриэлевич Шершеневич заболел двусторонним туберкулёзом лёгких и 18 мая скончался в возрасте сорока девяти лет.

А итальянский футурист Филиппо Томмазо Маринетти в 1942 году вновь приехал в Россию, только уже советскую. На этот раз 65-летний литератор входил в состав итальянского экспедиционного корпуса. Он воевал. И был ранен под Сталинградом.

26 мая 1942 года в краснодарской газете «Большевик» было опубликовано стихотворение Ильи Сельвинского «Россия», которое начиналось так:

«Хохочет, обезумев, конь,
Фугасы хлынули косые…
И снова по уши в огонь
Влетаем мы с тобой, Россия».

Предпоследнее четверостишие:

«Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию – это значит
Отнять надежду у Земли».

15 июня заключённый поэт Фахти Бурнаш (тот самый, что критиковал поэта Илью Сельвинского на «Пушкинском пленуме») вновь предстал перед судом. Особое совещание НКВД СССР приговорило его к высшей мере наказания. И 1 августа он был расстрелян.

В июле 1942 года Александр Щербаков стал начальником Главного политического управления Красной армии.

В октябре состоялась премьера фильма «Клятва Тимура», снятого Сталинабадской киностудией и киностудией «Союздетфильм». В титрах, с которых начиналась кинокартина, сообщалось, что автором сценария был Аркадий Гайдар (к тому времени уже погибший в бою). Про тех же, кто осуществлял съёмки, говорилось:

«Режиссёр

заслуж. деятель искусства – Л.Кулешов.

Второй режиссёр

заслуж. артистка РСФСР – А.Хохлова».


Назначение режиссёрами фильма Кулешова и Хохловой вряд ли обошлось без содействия наркома госбезопасности Всеволода Меркулова. Но фильм был снят на удивление слабо, непрофессионально, а иногда просто безграмотно. Юные актёры (ими руководила Александра Хохлова) явно переигрывали. Кадры практически всех сцен (а их выстраивал Лев Кулешов) случайны, беспомощны, малоинтересны. Складывается впечатление, что режиссёры снимали самый первый фильм в своей жизни. И возникает вопрос: не правомерным ли был арест Кулешова в 1927 году, когда работники тифлисской киностудии засомневались в его творческой компетентности и призвали на помощь (чтобы разобраться в этом) работников местного ГПУ?

Вернёмся в год 1942-ой.

Поздней осенью в Москве, несмотря на тревожную обстановку на фронтах, началось выдвижение кандидатов на соискание Сталинской премии. Четыре дня – 27 ноября, 17, 23 и 30 декабря заседал президиум правления Союза советских писателей, обсуждая, кого включить в число претендентов. 4 марта состоялось голосование. В бюллетени было внесено четыре фамилии: Максим Рыльский, Александр Твардовский, Михаил Светлов и Илья Сельвинский. Больше всех голосов набрали первые два поэта.

29 января 1943 года Илья Сельвинский написал с фронта письмо находившемуся в глубоком тылу Корнелию Зелинскому:

«У Маяковского есть манера. У Пастернака. Даже у Твардовского. Они умирают от боязни утратить её хотя бы в одной строке. Поэтому их можно узнать <из> тысячи. Но по тому же самому они невыносимо однообразны. Поэтому Маяковского можно читать, перелистывая том сразу по 5 страниц, и никто не заметит, что кончилось «Облако» и начался «Человек»».

Поэзия и проза

Аркадий Ваксберг:

«При первой же возможности, когда немцев отогнали от Москвы, Лиля, преодолев различные административные сложности, добилась разрешения вернуться домой ещё осенью сорок второго – намного раньше, чем это смогли сделать другие беженцы».

Василий Васильевич Катанян:

«…они вернулись на Арбат, в разорённую квартиру с выбитыми стёклами. Жили бытом военной Москвы: отоваривание карточек, обмен вещей на продукты, железная буржуйка, возле которой поставили письменный стол и работали все трое – это было единственное тёплое место в комнате. Иногда сидели в пальто».

Однажды Лили Брик узнала о судьбе матери.

Аркадий Ваксберг:

«Здесь с огромным опозданием до неё дошла весть о том, что ещё 12 февраля 1942 года от порока сердца умерла в Армавире Елена Юльевна».

А в подмосковном Кунцево в 1942 году от голода скончался поэт-имажинист (ровесник Маяковского) Иван Васильевич Грузинов.

Екатерину Ивановну Калинину в тот момент перевели в лагерь, в котором отбывал наказание Лев Разгон. Он потом написал:

«Старуха прибыла из другого лагеря, в формуляре у неё сказано, что использовать её можно только на общих подконвойных работах, но врачи на Комендантском дали ей слабую категорию, её удалось устроить работать в бане: счищать гнид с белья и выдавать это бельё моющимся. Екатерина Ивановна живёт в бельевой, она, наконец-то, отдыхает от многих лет, проведённых на общих тяжёлых работах…»

В это время в Америке группа ведущих учёных-физиков (а в их числе двенадцать Нобелевских лауреатов) начали работать над «Манхэттенским проектом» (создавали новое сверхоружие – атомную бомбу). Советской разведчице Елизавете Зубилиной (Зарубиной-Горской), работавшей пресс-атташе вице-консула СССР в Нью-Йорке, удалось проникнуть в семью научного руководителя этого проекта Роберта Оппенгеймера («отца атомной бомбы», как его потом называли), и в Москву хлынул поток секретнейшей информации.

Америка посылала тогда сражавшемуся населению Советского Союза множество самых разных подарков.

Василий Васильевич Катанян:

«В войну членам Литфонда давали американские подарки, и, чтобы их получить, нужно было написать зявление. ЛЮ: “Я не могу написать «Прошу дать мне подарок». Подарок дарят, а не дают в ответ на просьбу”. Пне написала. А отец написал и получил ботинки, которые я носил два года».

Много лет спустя – уже в годы правления Леонида Ильича Брежнева – писатель Борис Ефимович Галанов (Галантер) издал свои воспоминания («Прогулки с друзьями»):

«Повстречав однажды Илью Сельвинского, Леонид Ильич сказал:

– Сегодня я тебя ругать буду, Илья.

– За что, товарищ полковник?

– Ты зачем жизнью рискуешь? Никуда это не годится!

Речь шла о поездке Сельвинского в штаб стрелковой дивизии, которая держала оборону на цементном заводе “Октябрь”, наглухо закупорив немцам выход из Новороссийска к Черноморскому побережью… Сельвинский предпринял дерзкую вылазку на передний край. Кожаное его пальто с меховым воротником – какая приятная мишень для немецких снайперов».

14 апреля 1943 года Всеволод Меркулов, ставший 4 февраля комиссаром государственной безопасности 1-го ранга, вновь возглавил наркомат госбезопасности. Тогда же (видимо, сразу) возобновились и опыты над заключёнными, которые проводились «Лабораторией – X» (теперь она стала называться «отделом А»). Нарком Меркулов отправил в Комитет по делам высшей школы ходатайство о присвоении начальнику «отдела А» Григорию Майрановскому звания профессора и учёной степени доктора медицинских наук без защиты диссертации, обосновывая свою просьбу тем, что…

«…за время работы в НКВД тов. Майрановский выполнил 10 секретных работ, имеющих важное оперативное значение».

И Майрановский стал профессором и доктором наук. Опыты над приговорёнными были продолжены. Проводились также исследования по применению наркотиков при допросах. Приходилось и на квартирах (разумеется, конспиративных) устранять людей, неугодных властям. Майрановский потом признавал, что…

«…во время еды и выпивки мною подмешивались яды. А иногда предварительно одурманенное лицо убивалось путём инъекции».

Комендант Лубянки Василий Блохин:

«Начиная с 1943 года, около 30 человек были умерщвлены».

Тело одной из жертв «отдела Л» было доставлено в институт Склифосовского, в котором профессиональные патологоанатомы вынесли вердикт: человек скончался от острой сердечной недостаточности. В НКГБ посчитали это своей маленькой победой.

Ещё одной победой Всеволода Меркулова стало то, что пьеса «Инженер Сергеев», автором которой считался некий Всеволод Рокк (то есть как бы сам нарком госбезопасности), заинтересовала многие советские театры. На неё обратили внимание даже в московском Малом театре. Ставить спектакль поручили режиссёру Константину Александровичу Зубову. И он, видимо, решил главную роль в пьесе, автором которой был шеф НКГБ, доверить артисту Семёну Борисовичу Межинскому, фамилия которого была очень похожа на фамилию одного из предшественников Меркулова – председателя ОГПУ СССР Вячеслава Рудольфовича Менжинского.

В репетициях, начавшихся в Малом театре, принимал участие и студент ГЦепкинского училища Геннадий Сергеев, однофамилец главного героя спектакля. Впоследствии он вспоминал:

«Меркулов приходил на репетиции. Сидел он рядом с Зубовым. Ничем не выделялся, не шумел, замечаний не делал. Когда репетировали сцены, где студенты не были заняты, мы сидели в партере недалеко от них. Было слышно, что Меркулов всё время спрашивает Зубова: а как лучше сделать то или это? Пьесу-mo переделывали на ходу. Было видно, что драматург не знает, что такое сцена и сценичность, что диалоги, например, нельзя растягивать до бесконечности – зритель перестанет слушать. Вот Зубов и сокращал всё это многословие.

Но всё исправить он не мог. Текст примитивный, ситуации нелепые, насквозь фальшивые. Словом, сырая пьеса бездарного автора. Она вышла хорошо и принималась очень здорово благодаря игре актёров. Ведь для такого драматурга был взят лучший состав театра. Иначе, вы понимаете, было нельзя».

В книге писателя Юлиана Семёнова «Ненаписанные романы» тоже рассказывается о той поре и о наркоме госбезопасности Всеволоде Меркулове:

«Интеллектуал, он вместе со своим соавтором (тоже ныне покойным) написал в июле 1941 года пьесу “Инженер Сергеев”; ставили в филиале Малого, гнали день и ночь; “товарищ Всеволод Рокк” – таков был его псевдоним – приезжал на репетиции вымотанный до крайности;…здесь, в театре, расслабляся, отдыхал, получал “зарядку” творчеством замечательных мастеров русской сцены; героем его пьесы был беспартийный патриот, старый русский интеллигент, начавший борьбу против нацистов; актёрам понравился образ, работали самозабвенно.

Мягкий и тактичный, Меркулов советы давал ненавязчиво, интересовался, какие реплики неудобны актёрам, здесь же, в зале, вносил правки золотым пером тяжёлого “Монблана”.

После возвращения в кабинет чувствовал себя помолодевшим, с арестованными, которые пытались отрицать вину, работалось легче: вид пыток не переносил, когда начинали работу “специалисты”, уходил из камеры; легче всего ему давалась эмоциональная часть, заключительная, когда изувеченного человека надо было приободрить, вдохнуть в него веру, доказать, что признание вины – долг коммуниста, патриота Родины, ведущей борьбу с кровавым агрессором…»

5 июля 1943 года в районе Курской дуги начались жесточайшие бои. 12 июля наши войска перешли в наступление.

А накануне (11 июля) «Комсомольская правда» опубликовала стихотворение Сельвинского «Россия», на которое через два дня газета «Известия» ответила сокрушительной анонимной рецензией под названием «Неразборчивая редакция»: «Илья Сельвинский сочинил стихотворение под претенциозным названием “Россия”. В 74 строках этого халтурного произведения автор нагромоздил так много вздора, что читатель только диву даётся».

Поражала какая-то фантастическая неосведомлённость автора заметки, совершенно не знавшего всего того, что было связано с предметом обсуждения. О стихотворении «Россия» он написал так, словно увидел его впервые. Хотя оно печаталось в газетах, читалось по радио и даже выдвигалось на Сталинскую премию.

С другой стороны, в разгар наступления советских войск уделять внимание какому-то «вздорному» и «халтурному» произведению мог только человек очень и очень влиятельный.

И ещё. По тону заметки чувствуется, что её автор крепко задет, кровно обижен, и поэтому спешит расквитаться. Чем же (и кого?) могло обидеть стихотворение о Родине? Было ли в «России» что-либо подобное?

Было. В тот момент советские воины шли в атаку с возгласом: «За Родину! За Сталина!» А в 74 зарифмованных строках этого имени не было. За такое неупоминание Сельвинского и били (явно по прямому указанию Сталина).

В июле 1943 года Владимиру Маяковскому исполнилось бы 50 лет.

Аркадий Ваксберг:

«В 1943 году Лиля дома – без всякой парадной помпы – устроила скромное торжество по случаю пятидесятилетия Маяковского. Вечером начинался комендантский час, поэтому празднество было решено провести днём. Гости приходили со своей провизией, но достать выпивку почти никто не сумел».

Василий Васильевич Катанян:

«На 50-летие Маяковского Лиля Юрьевна в виде изысканного десерта сварила сладкую манную кашу, и все ели её холодную, присыпая корицей. Вообще-то в день рождения Маяковского ЛЮ всегда делала его любимое блюдо – вареники с вишнями. Но в сей голодный военный год муку нигде нельзя было купить, и ни у кого из знакомых её тоже не было: ею не разрешено было торговать.

На юбилей поэта пришло много народу, пришли днём (комендантский час!), каждый принёс что мог, и Лиля Юрьевна в хрустальном бочонке смешала крюшон – его всегда ставили на стол во время заседаний ЛЕФа».

Воспоминания о тех временах оставил и поэт Сергей Михалков, написавший:

«Летом 1943 года правительство страны приняло решение о создании нового Государственного гимна СССР взамен “Интернационала”».

Да, начиная с 1918 года гимном страны Советов был «Интернационал», написанный в 1888 году французами: композитором Пьером Дегейтером и поэтом Эженом Потье. Перевод на русский язык сделал в 1902 году поэт Аркадий Коц.

В создании нового гимна приняли участия многие советские поэты и композиторы. Написали свой стихотворный вариант и 30-летний Сергей Михалков вместе с 43-летним журналистом Эль-Регистаном. Оба были тогда военными журналистами и находились на фронте. И вдруг осенью 1943 года…

Сергей Михалков:

«И вдруг нас вызывают в Кремль, к Ворошилову…

– Товарищ Сталин обратил внимание на ваш вариант текста! – говорил, обращаясь к нам, Ворошилов. – Очень не зазнавайтесь. Будем работать с вами… Посмотрите замечания Сталина. Вы пишете: “Свободных народов союз благородный”. Товарищ Сталин делает пометку: “Ваше благородие?”Или вот здесь: “…созданный волей народной”. Товарищ Сталин делает пометку: “Народная воля?” Была такая организация в царское время. В гимне всё должно быть предельно ясно. Товарищ Сталин считает, что называть его в гимне “избранником народа” не следует, а вот о Ленине сказать, что он был “великим”».

Всё, что требовал Сталин, авторы гимна выправили и вернулись на фронт.

Под звуки гимна

В книге «Непридуманное» Лев Разгон написал о том, как ему доводилось выслушивать рассказы дочерей Екатерины Ивановны Калининой о судьбе матери:

«Страшновато – даже для меня – было слушать о том, как много и часто Калинин униженно, обливаясь слезами, просил Сталина пощадить его подругу жизни, дать ему возможность хоть перед смертью побыть с ней… Однажды, уже в победные времена, разнежившийся Сталин, которому надоели слёзы старика, сказал, что ладно – чёрт с ним! – освободит он старуху, как только кончится война!..

И теперь Калинин и его семья ждали конца войны с ещё большим, возможно, трепетным нетерпением, нежели прочие советские люди».

Однажды судьба столкнула Льва Разгона с приехавшим в лагерь полковником (заместителем начальника Санитарного отдела ГУЛАГа). Полковник рассказывал лагерному майору о своей встрече с зятем «самого Михаила Ивановича Калинина», который-де служит армейским хирургом и находится «в таком-то месте». Лев Разгон не удержался и уточнил:

«Я сказал полковнику, что зять Калинина сейчас является главным хирургом такого-то фронта и находится совсем в другом городе… Полковник некоторое время молчал, потом повернулся ко мне и с убийственной вежливостью спросил:

– Извините, но ОТКУДА ВЫ ЭТО ЗНАЕТЕ?

Это было сказано так, что моя честь не могла это стерпеть. И я совершенно спокойно ему ответил:

– Мне говорила это его жена, Лидия Михайловна… Недели две назад.

– Где?

– В Вожаеле».

Вожаелем назывался посёлок, в котором и располагался Устьвымлаг.

Лев Разгон продолжает:

«На этот раз реакция полковника была мгновенной:

– Нет, я ничего совершенно не понимаю! Что могла Лидия Михайловна делать здесь, в Вожаеле?.. Майор! Вы мне можете ответить на этот вопрос?

Майор совершенно спокойно сказал:

– А на свиданку она приезжала.

– То есть как это – на свиданку? К кому она могла приезжать “на свиданку”, как вы говорите?

– Да к матери своей. Она заключённая у нас тут на Комендантском.

При всём своём довольно богатом жизненном опыте я редко встречал такую шоковую реакцию, которая приключилась с полковником. Он с каким-то мычанием схватился за голову и уткнул голову в колени. Как припадочный, он раскачивался из стороны в сторону, бессвязный истерический поток слов из него вытекал бурной, ничем не сдерживаемой рекой…

– Боже мой! Боже мой!.. Нет, нет, этого нельзя понять! Это не в состоянии вместиться в сознание! Жена Калинина! Жена Всесоюзного старосты! Да что бы она ни совершила, какое бы преступление ни сделала, но держать жену Калинина в тюрьме, в общей тюрьме, в общем лагере!!! Господи! Позор какой, несчастье какое!! Когда это? Как это? Может ли это быть?! А как же Михаил Иванович?! Нет, не могу поверить! Этого не может быть!»

27 августа 1943 года Илья Сельвинский написал жене с фронта письмо, в котором сообщил:

«Послал телеграмму Сталину, что литература мне надоела, что хочу переменить профессию поэта на менее опасную профессию генерала. Думаю, даже уверен, что ответа не будет, тем хуже. После войны буду проситься в пушное дело. Из литературы я уйду».

Но Сельвинскому пришлось «уйти» гораздо раньше окончания войны, и «уйти» не из литературы, а с фронта – его неожиданно вызвали в Москву (явно по указанию Сталина, получившего телеграмму поэта). Сельвинскому приказали явиться на заседание Оргбюро ЦК ВКП(б) и там начали прорабатывать за сочинение «вредных» и «антихудожественных» стихов. Самым «сверхвредным» было названо стихотворение «Кого баюкала Россия», а в нём – четверостишие:

«Сама – как русская природа —
Душа народа моего:
Она пригреет и урода,
Как птицу, выходит его».

Кремлёвские цензоры, запомнившие, что Сталин критиковал поэта за то, что он «не понимает души народа», узрели в этих строках карикатурное изображение вождя. И находиться на фронте Сельвинскому запретили. До тех пор, пока не сочинит «настоящих», подлинно «высокохудожественных» стихотворений.

В сентябре 1943 года Александр Щербаков получил воинское звание генерал-полковника. А Лаврентий Берия «за особые заслуги в области усиления производства вооружения и боеприпасов в трудных условиях военного времени» был удостоен звания Героя Социалистического Труда.

28 октября Михалкова и Эль-Регистана снова вызвали в Кремль для новых переделок текста гимна.

Сергей Михалков:

«На часах 22 часа 30 минут…

За длинным столом в каком-то напряжённом молчании сидят “живые портреты”: Молотов, Берия, Ворошилов, Маленков, Щербаков… Прямо против нас стоит с листом бумаги в руках сам Сталин. Мы здороваемся:

– Здравствуйте, товарищ Сталин!

Сталин не отвечает. Он явно не в духе.

– Ознакомьтесь! – говорит Сталин. – Нет ли у вас возражений? Главное, сохранить эти мысли. Возможно это?

– Можно нам подумать до завтра? – отвечаю я.

– Нет, нам это нужно сегодня. Вот карандаши, бумага, – приглашает нас к столу Сталин.

Мы садимся против “живых портретов”».

Михалков и Эль-Регистан всё, что от них просили, исправили и снова вылетели на фронт. Но там Михалкова вдруг вновь разыскали и сказали, что его по телефону разыскивает Клим Ворошилов.

Сергей Михалков:

«Дозваниваюсь до Ворошилова, слышу в трубке: “Товарищ Сталин просит у вас узнать, можно ли изменить знак препинания в такой-то строке?”Естественно, я не возражал».

Война продолжается

В декабре 1943 года состоялось окончательное утверждение гимна Советского Союза. В качестве музыкального сопровождения текста, принятого членами политбюро, была избрана мелодия «Гимна партии большевиков» композитора Александра Александрова. На банкете, устроенном в честь этого события, Сталин, по словам Сергея Михалкова, сказал.

«Сталин (обращаясь ко всем). – Мы приняли новый гимн страны. Это большое событие… Александр Васильевич

Александров создал в своё время музыку Гимна партии большевиков, которая больше всего подошла для Гимна Советского Союза. (Обращаясь к Шостаковичу.) Ваша музыка звучит очень мелодично, но что поделать, гимн Александрова больше подходит по своему торжественному звучанию. Это – гимн могучей страны, в нём отражена мощь государства и вера в нашу победу. Товарищ Щербаков, нам, видимо, надо принять постановление Савнаркома? И назначить день первого исполнения гимна. Мы можем успеть дать команду нашему радио исполнить гимн в новогоднюю ночь?»

Команду работникам радио дать, конечно же, успели. И в ночь на 1 января 1944 года новый гимн страны был исполнен по всесоюзному радио.

Тем временем здание на московской улице Большая Ордынка, в котором располагался театр Замоскворецкого района, передали Малому театру и в нём разместили его филиал. 1 января 1944 года здесь дали спектакль по пьесе Островского «На бойком месте», а 25 января состоялась премьера спектакля «Инженер Сергеев», о котором 24 марта газета «Труд» поместила рецензию:

«Драматург создал привлекательный образ инженера-па-триота, всей душой преданного народу, не щадящего своей жизни для победы над ненавистным врагом. Несли инженер Сергеев оказался в центре пьесы, то в такой же степени С.Межинский, прекрасный исполнитель роли Сергеева, оказался в центре спектакля. Взоры зрителей устремлены на него с первой минуты…»

Актёр Малого театра Геннадий Сергеев:

«После премьеры мы поехали к Меркулову на банкет… Принимал он нас хорошо, хлебосольно. Поил, кормил, произносились речи… Такой широкий приём, конечно, удивил… Таких деликатесов, как на том приёме, я не видел больше никогда. Странно это было. Война шла всё-таки. Но все промолчали. Даже друг другу ничего не сказали. Странно было».

Сергей Угаров приводит такой разговор вождя с начальником генерального штаба Красной армии:

«Уже в 44-ом году Сталин, тот ещё иезуит, спросил у маршала Василевского:

– Товарищ Василевский, вы своим родителям помогаете?

– Никак нет, товарищ Сталин, не помогаю, – поспешно ответил маршал. – Я отрёкся от них ещё в 26 году – отец был священнослужителем, из-за этого меня не принимали в военное училище».

В 1944 году Сельвинский «настоящие» и «высокохудожественные» стихи сочинил, увенчав их прозаической фразой:

«Всё равно всё будет так, как Сталин сказал!

Из солдатских разговоров.
В двухярусном доте на поле брани,
У дымных костров ли в кругу рядовых,
Как жизнь свою, мы читаем собранье
Военных приказов, Сталин, твоих».

Трудно сказать, что больше подействовало на кремлёвских кураторов, то ли сами славословия в адрес вождя, то ли обращение к нему «на ты», но Сельвинского после этих стихов в армию вернули, и он продолжил воинскую службу в звании подполковника.

Летом 1944 года супругов Зуб ил иных отозвали из Соединённых Штатов в Москву, и они вновь стали Василием и Елизаветой Зарубиными. Василию Михайловичу вскоре было присвоено звание комиссара госбезопасности, а Елизавета Юльевна стала подполковником. За добытые и доставленные в Советский Союз атомные секреты оба были награждены высокими правительственными наградами.

Спектакль «Инженер Сергеев» продолжал идти в филиале Малого театра с довольно большим успехом. И Всеволод Меркулов стал подумывать об экранизации пьесы. Для этого он вместе с кинорежиссёром Львом Кулешовым принялся писать киносценарий.

А известный эмигрант Василий Витальевич Шульгин, бывший член Государственной думы царской России, принимавший отречение императора Николая Второго, продолжал жить в оккупированной германскими войсками Югославии, но немцев считал врагами и, как он сам потом вспоминал, «…ни с одним немцем за всю войну мне не удалось сказать ни одного слова». Когда его сын Дмитрий, работавший в Польше, прислал отцу документы, которые давали ему возможность выехать в одну из нейтральных стран, Василий Витальевич никуда не поехал – заявление на эту поездку необходимо было завершить словами «Хайль Гитлер!», а Шульгин не пожелал сделать это «из принципа».

Тем временем советские войска вошли в Югославию. В декабре 1944 года сотрудники «Смерша» (энкаведешного воинского подразделения «Смерть шпионам») обнаружили и задержали Шульгина. Его доставили в Москву, где 31 января 1945 года был оформлен его арест как «активного члена белогвардейской организации “Русский Общевоинский Союз”».

В феврале подошла к концу жизнь Осипа Максимовича Брика.

Аркадий Ваксберг:

«22 февраля 1945 года на лестнице дома в Спасопесковском переулке, возвращаясь домой после работы, внезапно скончался Осип. Квартира была на пятом этаже, без лифта, – больное сердце не выдержало этой ежедневной нагрузки. Он рухнул на втором, и Жене с Катаняном пришлось волочить его по ступеням на пятый. Доволокли они уже бездыханное тело».

Здесь Аркадий Ваксберг ошибся – квартира Бриков была не на пятом, а на седьмом этаже.

Подруга жизни Осипа Брика, Евгения Жемчужная (Женя), скончалась в 1982-ом.

Лев Разгон (о дальнейшей судьбе жены Михаила Ивановича Калинина):

«Во время последнего года войны в жизни Екатерины Ивановны стали происходить благодатные изменения. Вероятно, Калинин не переставал просить за жену. Что тоже отличало его от других “ближайших соратников”».

Об одном из «ближайших соратников» вождя, министре госбезопасности СССР Всеволоде Меркулове, впоследствии написал его сын Рэм Всеволодович:

«Он вспоминал, как в конце войны в Кремле проходил приём, на котором присутствовали Сталин, члены Политбюро, военные, писатели, артисты. Как руководитель госбезопасности отец старался находиться рядом с Иосифом Виссарионовичем. В какой-то момент Сталин подошёл к группе артистов и завёл с ними разговор. И тут одна артистка с восхищением воскликнула, мол, какие прекрасные пьесы пишет ваш министр (к тому времени наркомат госбезопасности был переименован в министерство). Вождя это очень удивило: он действительно не знал, что отец пишет пьесы, которые идут в театрах. Однако Сталин не пришёл в восторг от такого открытия. Наоборот, обращаясь к отцу, он строго произнёс: “Министр государственной безопасности должен заниматься своим делом – ловить шпионов, а не писать пьесы”. С тех пор папа уже никогда не писал: как никто другой он знал, что слова Иосифа Виссарионовича не обсуждаются».

Работу над киносценарием по пьесе «Инженер Сергеев» Всеволод Меркулов тотчас же приостановил.

В самом начале мая 1945 года советские войска взяли столицу фашистской Германии, и Илья Сельвинский написал стихотворение «Берлин взят!»:

«Вот оно, змеиное гнездо/
Здесь они копили / бочки яда,
Ненависти вековой настой,
Варево и полыханье ада…
Эти речи болтовнёй не стали,
Наши-то мечты не из таких.
В блеск металла / одевал их Сталин,
Порохом мы начиняли их».

9 мая 1945 года Великая Отечественная война завершилась победой. Вся страна радостно отмечала это долгожданное событие. Праздновали победу и в Кремле. Но завершилось это празднование неожиданным происшествием – в ночь с 9 на 10 мая скончался первый секретарь Московского обкома партии Александр Щербаков. Ему было всего сорок три года. По официальной версии смерть наступила от обширного инфаркта.

Казалось, ничего не подалаешь – судьба!

Но очень уж эта «судьба» напоминала о существовании «Лаборатории № 12» (так стал теперь называться «отдел А», до этого именовавшийся «Лабораторией – X»), В этом секретнейшем заведении работали сотрудники, отправлявшие на тот свет того, кого им прикажут. Не был ли и Щербаков умерщвлён по приказу начальства?

Над этим вопросом историки почему-то не задумывались, а тут есть над чем поломать голову. Ведь с одной стороны Щербаков какое-то время работал вторым секретарём Ленинградского обкома партии и поэтому мог располагать точными сведениями о том, кто был заказчиком убийства Кирова. С такими свидетелями Сталин расправлялся, не задумываясь.

Но с другой стороны, Щербаков был одним из самых вернейших соратников вождя, поэтому вряд ли Иосиф Виссарионович стал бы избавляться от него.

Возникает другое предположение: а не мог ли Берия таким вот коварным образом расчищать себе путь к безграничной власти? Ведь он оказался обладателем уникальнейшей возможности убирать со своего пути любого соперника. Причём незаметно для всех остальных, так как намеченный в жертву человек умирал «от инфаркта» или «от сердечной недостаточности». Такая кончина ни у кого никаких подозрений вызвать не могла.

Кстати, руководитель «Лаборатории № 12» Григорий Майрановский к тому времени был удостоен многих орденов и даже медали «Партизану Отечественной войны» I степени (ядами на протяжении всей войны снабжались партизаны, чтобы было чем отравлять оккупантов).

Послевоенные будни

Когда председатель Президиума Верховного Совета СССР Михаил Иванович Калинин узнал, что в связи с окончанием войны будет объявлена амнистия, которую ему предстояло подписать, «всесоюзный староста» собрал своих детей и продиктовал им текст письма Сталину о помиловании их матери. В День Победы сестра Екатерины Калининой отправилась к ней в концлагерь, получила свидание с заключённой и дала ей на подпись прошение о помиловании. В нём, в частности, говорилось:

«Я полностью сознаю свою вину и глубоко раскаиваюсь… Моя единственная надежда на Ваше великодушие: что Вы простите мне мои ошибки и проступки и дадите возможность провести остаток жизни у своих детей».

Сталин письмо получил. Прочитал. И поставил на нём резолюцию:

«Нужно помиловать и немедля освободить, обеспечив помилованной проезд в Москву. И.Сталин».

11 июня 1945 года Президиум Верховного Совета СССР рассмотрел «ходатайство о помиловании» Екатерины Калининой и постановил:

«Помиловать, досрочно освободить от отбывания наказания, снять поражение в правах и судимость».

И Екатерина Ивановна вернулась в Москву.

А вот стихотворение Бориса Слуцкого, ученика Сельвинского:

«Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлёбываясь от ностальгии,
от несовершённой вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.
Господствовала прямота,
и вскользь сообщалось людям,
что заняты ваши места,
и освобождать их не будем».

Впрочем, некоторые освобождали занятые ими «места» добровольно.

24 июня артист Владимир Яхонтов, один из лучших исполнителей стихотворений Маяковского, вёл вместе с Юрием Левитаном радиорепортаж Парада Победы на Красной площади. А через три недели покончил жизнь самоубийством. По свидетельству жены Осипа Мандельштама Надежды Яковлевны, «Яхонтов выборосился из окна в припадке страха, что его идут арестовывать».

9 июля 1945 года указом Президиума Верховного Совета СССР звание Генерального комиссара государственной безопасности было упразднено, и Лаврентий Берия стал маршалом Советского Союза. Это вызвало всеобщее (хотя и молчаливое) возмущение всех других советских маршалов. Академик Абрам Исаакович Алиханов, входивший в состав

Специального атомного комитета, в своих воспоминаниях говорил, что слышал, как Сталин назвал Берию «ненастоящим, паркетным маршалом».

Бывший советский резидент в США Василий Зарубин в тот же день (9 июля) стал генерал-майором.

Аркадий Ваксберг (о неожиданном телефонном звонке в квартиру Лили Брик):

«В июле 1945-го вдруг позвонила жена Эренбурга – Любовь Михайловна Козинцева. Илья Григорьевич ловил в возвращённом радиоприёмнике (в первые дни войны все они были в обязательном порядке сданы на хранение) французские станции и совершенно случайно услышал, что Эльзе присуждена самая престижная, Гонкуровская, премия: ею был отмечен написанный ещё в петеновской Франции роман “За порванное сукно штраф двести франков”. В упорной борьбе вкусов и мнений (о чём она, конечно, не имела тогда никакого представления) жюри предпочло почти ещё безвестную Эльзу маститым Жану Аную (“Антигона”!), Жану Жене и Жан-Полю Сартру. (Выдвигавшиеся на ту же премию в 1941-м Луи Арагон и Поль Валери так её и не получили.)»

А Галину Серебрякову, вдову убитого в тюрьме Григория Сокольникова, летом 1945 года из лагеря освободили. Она поселилась в городе Джамбуле, где стала работать фельдшером.

Григорий Беседовский, бывший советский дипломат, ставший невозвращенцем и живший во Франции, сразу по окончании мировой войны принялся почти в открытую сотрудничать с разведкой Советского Союза.

А в пустыне Аламогордо 16 июля 1945 года американцы взорвали первую атомную бомбу. И 20 августа в Советском Союзе был создан секретнейший Специальный комитет при ГКО, председателем которого стал Лаврентий Берия. Под его руководством начали создавать бомбу советскую.

В конце 1945 года сын вождя Василий Сталин, командир 286-й истребительной авиационной дивизии, пожаловался отцу, что «бьётся много лётчиков» из-за того, что командование ВВС принимает от авиапромышленности дефектные самолёты.

– Нас на гробах заставляют летать! – так или примерно так мог воскликнуть, завершая свою жалобу, полковник Василий Сталин.

Иосиф Виссарионович не мог не вспомнить аналогичное восклицание, прозвучавшее 9 апреля 1941 года из уст генерал-лейтенанта Павла Рычагова. И вождь поручил разобраться с этим делом начальника Главного управления контрразведки «Смерш» («Смерть шпионам») наркомата обороны СССР генерал-полковника Виктора Абакумова. Тот принялся за дело засучив рукава. И в начале апреля 1946 года были арестованы нарком авиационной промышленности Герой Социалистического Труда Алексей Иванович Шахурин, Главный маршал авиации дважды Герой Советского Союза Александр Александрович Новиков и ещё несколько маршалов и генералов.

Следствию понадобилось меньше месяца, чтобы завершить дело. Маршал Новиков потом вспоминал:

«С первого дня ареста мне систематически не давали спать. Днём и ночью я находился на допросах и возвращался в камеру в 6 утра, когда в камерах был подъём… После 2–3 дней такого режима я засыпал стоя и сидя, но меня тотчас же будили. Лишённый сна, я через несколько дней был доведён до такого состояния, что был готов на какие угодно показания, лишь бы кончились мои мучения».

Но при этом маршал Новиков с удивлением добавлял:

«Арестовали по делу ВВС, а допрашивают о другом… Я был орудием в их руках для того, чтобы скомпрометировать некоторых видных деятелей Советского государства путём создания ложных показаний. Это мне стало ясно гораздо позднее. Вопросы о состоянии ВВС были только ширмой».

18 марта 1946 года Лаврентий Берия, который с 22 марта 1939 года являлся кандидатом в члены политбюро, был назначен его полноправным членом и введён в «семёрку» самых ответственных лиц страны (приближённых Сталина). А 19 марта он стал ещё и заместителем председателя Совета министров СССР (то есть заместителем самого Сталина). На этом посту Лаврентий Павлович курировал работу МВД, МГБ и Министерства государственного контроля.

7 мая 1946 года Сталин снял Всеволода Меркулова с его министерского поста и назначил главой МГБ Виктора Абакумова.

Актёр Малого театра Геннадий Сергеев (о судьбе пьесы «Инженер Сергеев»):

«Как только Меркулова сняли с поста министра госбезопасности, пьесу убрали из репертуара. Сразу. У нас это делалось быстро. Всегда. И никогда и ни в каком театре её больше не возобновляли».

11 мая 1946 года Военная коллегия Верховного суда СССР рассмотрела дело обвиняемых по «авиационному делу». Все бывшие маршалы и генералы полностью признали свою вину. И получили по нескольку лет тюремного заключения.

Как-то незаметно лётчики вышли из числа тех, кого считали героями страны.

А вот поэта, который продолжал оставаться героем своей страны, упомянул в одной своей послевоенной статье Илья Сельвинский, вновь повторив:

«Маяковский не был агитатором – он лишь создал в поэзии “жанр агитки”. Маяковский не был трибуном народных масс – это был лишь великий артист в роли народного трибуна».

Но в тогдашней стране Советов распевали песни, написанные не на слова Маяковского и Сельвинского, а сложенные бывшим узником концлагеря Сергеем Алымовым:

«Хороши весной в саду цветочки,
Ещё лучше девушки весной.
Встретишь вечерочком милую в садочке,
Сразу жизнь становится иной».

Василий Васильевич Катанян о той поре сказал так:

«Лиля Юрьевна была замужем четыре раза. “Я всегда любила одного – одного Осю, одного Володю, одного Виталия и одного Васю”. Так она говорила. Но прежней любви к человеку, которого уже нет на свете, она не теряла. Недаром Маяковский в разговоре с нею заметил: “Ты не женщина, ты исключение ”».

Работа Якова Серебрянского в годы войны была высоко оценена советским правительством – он был награждён вторыми орденами Ленина и Красного знамени, а также медалью «Партизан Отечественной войны» первой степени. Но после 7 мая 1946 года, когда министерство государственной безопасности возглавил Виктор Семёнович Абакумов – тот самый, кто допрашивал Серебрянского в 1938 году, а затем вёл следствие по его делу, Якову Исааковичу пришлось выйти в отставку «по состоянию здоровья».

С формулировкой «за невозможностью дальнейшего использования» вскоре была уволена из МГБ и Елизавета Зарубина.

А Ольга Третьякова вышла из Печорлага лишь в 1946 году.

Летом того же года Борис Пастернак познакомился с работавшей в журнале «Новый мир» Ольгой Всеволодной Ивинской, которая очень скоро стала его музой. Ей он посвящал многие свои стихи, с неё «лепил» образ главной героини романа, который задумал написать.

Казалось бы, мирная жизнь постепенно восстанавливалась.

И вдруг…

Снова террор?

14 августа 1946 года в Мраморном зале Кремля заседало Оргбюро ?,? ВКП(б), которое обсуждало журналы, издававшиеся в городе на Неве: «Звезда» и «Ленинград». Все, кому предоставлялось слово, резко критиковали творчество Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, чьи произведения как раз и печатались в этих журналах. Заседание завершилось принятием решения, которое заканчивалось так:

«13. Командировать т. Жданова в Ленинград для разъяснения настоящего постановления ЦК ВКП(б)».

Приехавший на следующий день в город на Неве член политбюро Андрей Александрович Жданов стал «разъяснять» ленинградцам суть партийного постановления, произнеся речь, сплошь состоявшую из оскорбительных выражений:

«Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой… Такова Ахматова с её маленькой, узкой личной жизнью, ничтожными переживаниями и религиозно-мистической эротикой. Ахматовская поэзия совершенно далека от народа…

Предоставление страниц “Звезды” таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции журнала “Звезда” хорошо известна физиономия Зощенко и недостойное поведение его во время войны, когда Зощенко, ничем не помогая советскому народу в его борьбе против немецких захватчиков, написал такую омерзительную вещь как “Перед восходом солнца”, оценка которой, как и оценка всего литературного “творчества” Зощенко, дана была на страницах журнала “Большевик”».

Повесть «Перед восходом солнца» автобиографична. В ней автор расказал, как он боролся со своим страхом – с тем самым, который охватывал тогда многих советских людей, живших в стране кровавого террора. Не случайно же журналу «Октябрь», начавшему в августе 1943 года печатать эту повесть, продолжать её публикацию строжайше запретили.

В постановлении ЦК от 16 августа 1946 года о журналах «Звезда» и «Ленинград» писатель Михаил Зощенко был назван «подонком», «клеветником» и «подлецом». Его тотчас же исключили из Союза писателей и лишили продовольственных карточек.

У советских литераторов погром ленинградских журналов никаких протестов не вызвал.

В 1946 году поэт Василий Лебедев-Кумач записывал в дневнике:

«Болею от бездарности, от серости жизни своей. Перестал видеть главную задачу – всё мелко, всё потускнело. Ну, ещё 12 костюмов, три автомобиля, 10 сервизов… и глупо, и пошло, и недостойно, и неинтересно».

Вскоре поэт внёс в дневник и такую запись:

«Рабство, подхалимаж, подсиживание, нечистые методы работы, неправда – всё рано или поздно вскроется…»

21 августа 1946 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Третьего дня был у Пастернака: он пишет роман. Полон творческих сил…»

Поэт Сергей Михалков, знавший о высказываниях кремлёвских вождей не понаслышке, 31 августа написал:

«Война окончилась, и писатели успокоились. Стали писать для себя, а не для народа».

А дневниковая запись Корнея Чуковского (16 сентября) полна спокойствия:

«Были вчера у Веры Инбер. Она рассказывала о Маяковском. Он пришёл в какое-то кабаре вскоре после того, как Есенин сошёлся с Айседорой Дункан. Конферансье – кажется, Гаркави – сказал: “Вот ещё один знаменитый поэт. Пожелаем и ему найти себе какую-нибудь Айседору”. Маяковский ответил: “Может быть, и найдётся Айседура, но Айседураков больше нет”».

Но тучи над головами творческих работников тем временем сгущались.

Кинорежиссёр Сергей Эйзенштейн только что снял вторую серию фильма «Иван Грозный». Выступивший на заседании Оргбюро Иосиф Сталин сказал об этой работе:

«Возьмём Эйзенштейна. Отвлёкся от истории. Вложил что-то своё. Изобразил каких-то дегенератов-опричников. Не понял, что опричники были прогрессивными элементами, не понял значения репрессий Ивана Грозного. Мы знаем, что это был человек с волей и с характером. А нам дан не то Гамлет, не то какой-то убийца. Изучайте факты! А изучение требует терпения. А терпения не хватает».

Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б), опубликованное 4 сентября 1946 года, эти сталинские фразы повторило почти дословно:

«Режиссёр С.Эйзенштейн во второй серии фильма “Иван Грозный” обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников Ивана Грозного в виде шайки дегенератов, наподобие американского Ку-Клукс-Клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером – слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета».

Если за первую серию «Ивана Грозного» Сергей Эйзенштейн получил Сталинскую премию первой степени, то вторая серия фильма была возвращена на киностудию («на доработку»).

А 20 сентября Андрей Жданов, вновь выступая на собрании партийного актива писателей Ленинграда, сказал:

«Горький в своё время говорил, что десятилетие 1907–1917 годов заслуживает имени самого позорного и самого бездарного десятилетия в истории русской интеллигенции, когда после революции 1905 года значительная часть интеллигенции скатилась в болота реакционной мистики и порнографии, провозгласила безыдейность своим знаменем, прикрыв своё ренегатство “красивой” фразой: “и я сжёг всё, чему поклонялся, поклонялся тому, что сжигал”».

Жданов обрушился на все литературные объединения тех и последующих лет, назвав их «антипролетарскими»:

«…одним из крупнейших “идеологов” этих реакционных течений был Мережковский, называвший грядущую пролетарскую революцию “грядущим Хамом” и встретивший Октябрьскую революцию зоологической злобой…

Все эти “модные” течения канули в Лету и были сброшены в прошлое вместе с теми классами, идеологию которых они отражали. Все эти символисты, акмеисты, “жёлтые кофты”, “бубновые валеты”, “ничевоки” – что от них осталось в нашей родной русской, советской литературе? Ровным счётом ничего, хотя их походы против великих представителей русской революционно-демократической литературы – Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Герцена, Салтыкова-Щедрина – задумывались с большим шумом и претенциозностью и с таким же эффектом провалились».

Трудно сказать, знал ли Жданов о том, что в «жёлтой кофте» ходил только один футурист, которого звали Владимир Маяковский. Но у Жданова был куратор, мнение которого было в ту пору определяющим. И он 19 сентября написал:


«Т. Жданов! Читал Ваш доклад. Я думаю, что доклад получился превосходным. Нужно поскорее сдать его в печать, а потом выпустить в виде брошюры. Мои поправки смотри в тексте. Привет!

И.Сталин».


В этот момент одной из жертв «Лаборатории – X» («Лаборатории № 12» или просто «Камеры») стал Александр Яковлевич Шумский, который в начале 20-х годов был наркомом просвещения Украины и членом Исполкома Коминтерна. В 1927 году его лишили всех постов, осудили за национализм («шумскизм») и выслали в Ленинград, где он работал ректором сначала Института народного хозяйства, а потом политехнического института.

13 мая 1933 года Шумского арестовали и 5 сентября приговорили к ссылке в Соловки на 10 лет. В 1935 году Соловецкий концлагерь был заменён ему на Красноярский. Но своих взглядов от пребывания в местах лишения свободы Александр Шумский не изменил. И осенью 1946 года к нему были направлены генерал Павел Судоплатов и Григорий Майрановский со своими коллегами из секретной лаборатории. Шумского они посадили в поезд и повезли в европейскую часть страны. По дороге его отравили, и 18 сентября 1946 года он скончался в Саратове. Официальная версия гласила: от сердечной недостаточности.

Пока Жданов расправлялся с ленинградскими журналами, в Москве литераторов тоже не гладили по головам. В начале октября 1946 года состоялось расширенное заседание редакционного совета Госиздата, на котором присутствовали генеральный секретарь Союза советских писателей Александр Фадеев и поэт Алексей Сурков. Было принято постановление:

«Обсудив книгу избранных произведений Ильи Сельвинского, в которых автор включил пьесу “Пао-Пао”, роман в стихах “Улялаевщина”, поэму “Записки поэта” и другие произведения, не отвечающие по своим идейным и художественным качествам запросам соверменного читателя, редсовет решил отклонить предложенный автором сборник в данном составе».

12 октября «Литературная газета» опубликовала статью Фадеева, в которой говорилось:

«Я резко критиковал прежние произведения Ильи Сельвинского (“Уляляевщина”, “Пао-Пао”, “Записки поэта”, “Рысь”, отдельные лирические стихи), в которых имеются грубые политические ошибки, чувствуется влияние чуждых и враждебных советскому мировозрению ницшеанско-бергсониинских взглядов и непреодолённое влияние литературного декаданса. В отдельных стихах Сельвинского перед войной и даже во время войны снова сказалось это влияние. Творчество Сельвинского значительно двинулось бы вперёд, если бы он нашёл ошибочность и вредность ряда прежних своих произведений и не держался за них».

Поскольку Фадеев обнаружил, что в творчество советского поэта проникли взгляды немецкого поэта, композитора и философа Фридриха Ницше и французского поэта и философа Анри Бергсона, которые считались чуждыми и даже враждебными «советскому мировозрению», Сельвинскому не оставалось ничего другого, как начать переделывать все свои «прежние произведения» (с тем, чтобы они начали отвечать «запросам современного читателя»).

Аркадий Ваксберг, который в тот момент как раз оканчивал школу, написал:

«Наш школьный словесник, незабываемый Иван Иванович Зеленцов, говорил нам в сороковые годы: “Вы обязаны выучить наизусть «Стихи о советском паспорте» и «Товарищу Нетте…». Хорошенько держите их в голове до экзаменов. Но, пожалуйста, любите другого Маяковского, того, кто написал: «Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека». Любите великого поэта, которого не проходят в школе”. Не уверен, что у всех учеников моего поколения был такой бесстрашный и честный учитель…»

Подследственные Лубянки

В апреле 1947 года настала очередь и Илье Ильичу Шнейдеру (бывшему секретарю Айседоры Дункан) познакомиться с Лубянкой, в которой заправляли теперь не энкаведешники, а эмгебешники. Об этом написано в его книге «Воспоминания о ГУЛАГе»:

«К 6 часам утра я оказался в тюрьме. Надзиратели стояли бледные, замученные, в чём-то чёрном. Я сразу подумал: гестапо!.. Ввели меня в камеру, все вскочили, руки по швам, лица серые. Потом я узнал, что приняли меня за прокурора».

И начались допросы по ночам, и лишения сна днём.

Илья Шнейдер:

«Было 53 допроса. Обвинения не предъявляли. После первого допроса вошёл майорчик, подал следователю что-то и вон на цыпочках. Следователь прочёл и передал мне. Документ кончался словами: “Имеющимися материалами полностью изоблечён в совершении преступления, предусмотренного статьёй 58, 10а”. Санкционировано Абакумовым и прокурором».

В 1947 году министр государственной безопасности Виктор Абакумов докладывал Сталину:

«В отношении изобличённых следствием шпионов, диверсантов, террористов и других активных врагов советского народа, которые нагло отказываются выдать своих сообщников и не дают показаний о своей преступной деятельности, органы МТБ, в соответствии с указанием ЦК ВКП(б) от 10 января 1939 года, применяет меры физического воздействия…»

Иными словами, Сталин ставился в известность, что заключённые подвергаются пыткам.

Илья Шнейдер:

«Я сидел в камере с маршалом Ворожейкиным, начальником штаба ВВС…

Маршал, сидевший со мной, придя с ребёнком с ёлки в Колонном зале, сказал:

– Зачем это нужно: “Спасибо Сталину за счастливое детство?” А в квартире была установлена подслушивающая аппаратура. Сокамерников моих обвиняли в том, что они выпускали на фронт неполноценные самолёты. В угловой камере сидел дважды герой маршал Новиков».

Григорий Алексеевич Ворожейкин в первый раз был арестован 14 мая 1938 года в Хабаровске, где служил помощником по боевой подготовке начальника ВВС Особой Краснознамённой Дальневосточной армии. Следствие (с избиениями и «интенсивными допросами») продолжалось два года. 21 апреля 1940 года «за недоказанностью преступления» Григорий Ворожейкин был освобождён и восстановлен в РККА. С августа 1941-го – участник Великой Отечественной войны. 19 августа 1944 года ему было присвоено звание маршала авиации. Теперь его арестовали во второй раз.

В «угловой камере» находился бывший командующий военно-воздушными силами Красной армии дважды Герой Советского Союза Главный маршал авиации Александр Александрович Новиков, арестованный в апреле 1946 года.

А из радиорепродукторов страны продолжала литься песня на слова Сергея Алымова:

«В нашей жизни всякое бывает,
Набегает с тучами гроза.
Туча уплывает, ветер утихает,
И опять синеют небеса».

Летом 1947 года двухлетнее следствие по делу Василия Витальевича Шульгина (того самого, что принимал отречение Николая Второго) завершилось, и 12 июля его приговорили («за антисоветскую деятельность») к 25 годам заключения. Отбывать срок ему предстояло во Владимирском централе.

А мирная жизнь в стране Советов тем временем продолжала налаживаться.

Василий Васильевич Катанян:

«Лиля и Эльза всю жизнь помогали друг другу. Эльза, как парижанка, одевала сестру – когда скромно, а когда шикарно – зависело от возможностей. Но Лиля в долгу не оставалась. Например, в конце сороковых она регулярно посылала продуктовые посылки в Париж, еда там была в это время дороже нашей. Я ездил на Центральный почтамт и на таможне предъявлял посылку, её смотрели, перебирали, я зашивал холстину иглой, которую мне давала с собой ЛЮ. Так продолжалось годами».

Аркадий Ваксберг:

«Советские власти это не запрещали – возможно, даже поощряли в пропагандистских целях: слыханное ли дело – не Париж кормит Москву, а совсем наоборот! Кое-что из продуктов (главным образом шоколад), как свидетельствует Василий Катанян-младший, воровали французские таможенники. Было что воровать, но Эльза на воровство не жаловалась, совсем наоборот: “шоколад доходит в прекрасном виде! Печенье очень вкусное – московские хлебцы. А какая белуга! А осетрина!” Не только у Эльзы потекли бы слюнки…

Продукты в Москве ещё распределялись по карточкам, правда, работали и коммерческие магазины – по ценам, тоже “коммерческим ”».

В 1947 году Сельвинский опубликовал поэму «Арктика» (переделанную из поэмы «Челюскиниана»), Это произведение осталось практически никем не замеченным.

21 января 1948 года был арестован бывший комендант Смольного и Кремля Павел Дмитриевич Мальков.

А страна Советов 23 февраля отметила тридцатилетие Советской армии. В Большом театре состоялось торжественное собрание, в котором принял участие и товарищ Сталин. Все выступавшие говорили только о нём, великом вожде. Сталин слушал, слушал, потом поднялся и сказал:

«– Товарищи, мне кажется, что вы забыли, куда и зачем вы пришли. У меня сегодня нет юбилея. Вы пришли на юбилей Красной армии. Я говорю это тем, кто перепутал, забыл, чей юбилей сегодня. Юбиляр сегодня Красная армия, а не товарищ Сталин».

Борьба с «космополитами»

В начале 1948 года органам госбезопасности была дана команда: разобраться с Еврейским антифашистским комитетом (ЕАК) – тем самым, что во время войны собрал за рубежом для нужд Красной армии около 50 миллионов долларов. Теперь, как считал Сталин, в услугах ЕАК Советский Союз не нуждался. И 20 января 1948 года по заданию вождя в Минске был убит председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс. О том, как это произошло, рассказал министр внутренних дел СССР Лаврентий Берия в записке, отправленной им 2 апреля 1953 года в президиум ЦК КПСС:

«Сталин считал его руководителем “антисоветской еврейской националистической организации”. Со слов Абакумова, Сталин в 1948 г. дал ему задание срочно организовать ликвидацию Михоэлса силами МГБ…в целях глубокой конспирации приходилось жертвовать агентом ГБ Голубовым, сопровождавшим Михоэлса в Минске».

Поздно ночью народного артиста Советского Союза Соломона Михайловича Михоэлса (Вовси) и сопровождавшего его ответственного секретаря журнала «Театр» Владимира Ильича Голубова (Потапова), служившего ешё и секретным осведомителем органов безопасности, завезли на окраину Минска (на дачу министра государственной безопасности Белоруссии генерал-лейтенанта Лаврентия Цанавы) и бросили под проезжавшую грузовую автомашину. Затем тела погибших перевезли в город и оставили на одной из глухих улиц. Утром они были обнаружены.

Конечно, Михоэлса торжественно похоронили в Москве, а Государственному еврейскому театру присвоили имя почившего. Но слухи о том, что в кончине народного артиста есть очень много неясного, продолжали распространяться.

Расследовать убийство Соломона Михоэлса и Владимира Голубова направили следователя прокуратуры СССР (и писателя) Льва Шейнина. Он приехал в Минск и вскоре выяснил, что следы ведут на дачу министра госбезопасности Белорусской СССР Лаврентия Фомича Цанавы. Когда об этом узнали в Москве, Шейнина срочно отозвали и отправили на пенсию, а затем арестовали.

Прошло несколько месяцев, и 28 августа 1948 года член политбюро Андрей Жданов вдруг неважно себя почувствовал. На дачу к нему приехали медики из Лечебно-санитарного управления Кремля во главе с начальником Лечсанупра Петром Егоровым. После снятия кардиограммы Лидия Тимашук, заведовавшая отделом функциональной диагностики, поставила диагноз: инфаркт. Однако присутствовавшие на осмотре академик Владимир Виноградов (лечащий врач Сталина) и член-корреспондент Академии медицинских наук Пётр Егоров с этим диагнозом не согласились. Будучи опытными медиками, они засомневались в том, что недомогание Жданова вызвано инфарктом. И Тимашук пришлось переписать клиническое заключение, исключив из него слово «инфаркт». Жданова отправили в санаторий ЦК ВКП(б), расположенный неподалёку от озера Валдай, и начали лечить так, как категорически не рекомендовано при инфаркте.

Возмущённая Лидия Тимашук написала обо всём этом своему начальству. Её тут же понизили в должности и перевели в филиал кремлёвской поликлиники. Тогда Тимашук отправила письмо секретарю ЦК Алексею Кузнецову. Ответа она не дождалась – 31 августа Жданов скончался. Официальная причина смерти – инфаркт миокарда.

Сразу возникает вопрос: кому нужна была смерть Андрея Жданова? Да, более десяти лет занимая пост первого секретаря Ленинградского обкома партии, он должен был знать о том, кто являлся заказчиком покушения на Сергея Кирова. Но он был ближайшим и вернейшим соратником Сталина. Избавляться от него у вождя не было необходимости. А вот для Лаврентия Берии Жданов угрозу представлял. Берия знал, что с поста наркома внутренних дел Ягоду смещали Сталин и Жданов – это они, находясь в отпуске, прислали в Москву телеграмму с требованием поставить вместо Ягоды Ежова. А теперь, вернувшись после войны из Ленинграда в Москву, Жданов просто заслонил от Берии Сталина. И у Лаврентия Павловича, видимо, созрело желание избавиться от соперника с помощью продукции секретнейшей «Лаборатории» Григория Майрановского.

А организаторы убийства Михоэлса и его убийцы «за образцовое выполнение специального задания правительства» получили правительственные награды (указы от 28 и 29 октября 1948 года): ордена Красного Знамени были вручены двум генерал-лейтенантам, ордена Отечественной войны Кой степени получили два полковника и один старший лейтенант, ордена Красной Звезды – два майора.

Так началась борьба с космополитизмом и с космополитами.

Тогда боролись не только с ними. Заместитель маршала Жукова и член Военного совета Группы советских войск в Германии генерал-лейтенант Константин Фёдорович Телегин в конце 1947 года был уволен из армии, а 24 января 1948 года по личному указанию Сталина арестован. Его обвинили в иных грехах – в том, что он из поверженной Германии отправил на родину в личное пользование целый эшелон трофеев. Фигурантом этого же «трофейного дела» стал и маршал Жуков. Из Телегина принялись выбивать показания. Он потом написал:

«Меня морили голодом, мучили жаждой, постоянно не давали спать – как только я засыпал, мучители начинали всё сначала».

14 апреля Илья Сельвинский написал письмо, в котором о Союзе советских писателей говорилось:

«Пока в Союзе будет заправлять Фадеев, людям моего типа там делать нечего. На фронте писателей экзаменовал Гитлер – они выдержали этот экзамен. Сейчас экзаменует Фадеев».

19 апреля 1948 года поэта Василия Каменского сразил инсульт и его парализовало.

А 20 ноября Еврейский антифашистский комитет был распущен (как «центр антисоветской пропаганды»), и вскоре начались аресты его руководства. 26 марта 1949 года министр Абакумов докладывал Сталину:

«…руководители Еврейского антифашистского комитета, являясь активными националистами и ориентируясь на американцев, по существу проводят антисоветскую националистическую работу».

В это же время в Союзе писателей вспомнили и о Маяковском.

Аркадий Ваксберг:

«…после войны, притом с большим опозданием, Сталин по ходатайству Союза писателей, который действовал вовсе не в интересах Лили, а уступая настойчивости Людмилы

Владимировны и Ольги Владимировны, продлил срок действия авторского права на произведения Маяковского (по тогдашнему закону он истёк уже задолго до этого – в декабре 1944 года). Затем в подобном положении оказались наследники ещё трёх “классиков”: Горького, Алексея Толстого и Антона Макаренко…

Поскольку произведения всех этих авторов издавались многократно и огромными тиражами, а гонорор выплачивался по самой высшей ставке, деньги наследникам должны были течь неплохие».

25 декабря 1948 года Особое совещание при МГБ СССР приговорило бывшего коменданта Смольного и Кремля Павла Малькова (как «троцкиста») к 8 годам исправительно-трудовых лагерей.

В декабре того же года на расширенном заседании секции поэтов Союза советских писателей рассматривались проблемы поэзии, а также стихи, изданные в 1948-ом. Поэт и драматург Анатолий Владимирович Софронов (бывший тогда секретарём Союза писателей, а впоследствии очень часто называвшийся «одним из самых страшных литературных палачей сталинской эпохи»), выступая на том заседании, заявил:

«Нельзя считать законченной нашу борьбу с космополитизмом в литературе, в поэзии».

В качестве примера Софронов привёл книгу избранных стихов Ильи Сельвинского, которая должна была выйти в серии «Избранные произведения советской литературы», сказав:

«В этой книге Сельвинский выступает как неразоружив-шийся формалист, как антипатриот, издевательски говорящий о любви советского человека к своей Родине».

Набор этой книги был тотчас же рассыпан, в свет она так и не вышла.

А в напечатанной в самом начале 1949 года газетной статье «Больше внимания творчеству молодых поэтов» (в ней давался отчёт о собрании молодых поэтов и критиков в Центральном доме литератора) говорилось:

«Особенно резко говорил тов. Софронов о космополитической поэзии И. Сельвинского, упорно отстаивающего свои враждебные позиции, старающегося оказать вредное влияние на литературную молодёжь».

«Безродные космополиты»

13 января 1949 года бывший заместитель наркома иностранных дел и бывший глава Совинформбюро Соломон Абрамович Лозовский был вызван к секретарю ЦК ВКП(б) Георгию Маленкову. Тот вместе с заместителем председателя Комитета партийного контроля при ЦК ВКП(б) Матвеем Шкирятовым устроил Лозовскому допрос, требуя признаний в антисоветской националистической деятельности. После этого Сталину была направлена записка с предложением вывести Лозовского из членов ЦК «за политически неблагонадёжные связи и недостойное члена ЦК поведение».

26 января Лозовского арестовали.

Аркадий Ваксберг:

«В январе сорок девятого года объектом гонений стали “безродные космополиты”, то есть, попросту говоря, евреи, сначала объявленные “антипартийными”, а потом сионистами и агентами американского империализма. Статьи соответствующего содержания не сходили со страниц газет, была даже создана новая, специально предназначенная для ведения этой кампании, – “Культура и жизнь”…

Аресты пошли косяком – исчезали писатели, артисты, учёные еврейского происхождения. Загадочно погиб в “автомобильной катастрофе” великий актёр, режиссёр и руководитель Еврейского театра Соломон Михоэлс. Уже тогда, не зная, естественно, никаких подробностей, все понимали, что он убит. Вскоре закрыли и сам театр. Разогнали Еврейский антифашистский комитет, столько сделавший во время войны для помощи фронту и спасения жертв гитлеровского геноцида, арестовали всех его сотрудников и добровольных помощников».

По обвинению в «связях с еврейскими националистическими организациями Америки» было арестовано всё руководство ЕАК и возбуждено уголовное дело. В застенках оказался и Леон Яковлевич Тальми, журналист-переводчик Совинформбюро, подружившийся в 1925 году в Америке с Владимиром Маяковским и переводивший на английский язык его стихи. В газетах и журналах начали травить «космополитов».

20 февраля 1949 года у поэта Василия Ивановича Лебедева-Кумача случился очередной инфаркт, и он скончался.

В разгар кампании травли «врагов» по национальному происхождению (9 мая 1949 года) из московского Камерного театра был уволен его создатель и главный режиссёр Александр Яковлевич Таиров (Корнблит), принимавший активное участие в деятельности Еврейского антифашистского комитета. Камерный театр был закрыт, а Александр Таиров и его жена, актриса Алиса Георгиевна Коонен, были переведены в театр имени Вахтангова.

29 марта был вновь арестовали поэта и переводчика Константина Алтайского-Королёва (того самого, что спичкой нацарапал стишок на куске мыла, когда сидел во внутренней тюрьме НКВД). Он уже отбыл срок в Красноярском исправительно-трудовом лагере (Краслаге). 1 июня Особое совещание МТБ СССР приговорило его к новой ссылке в Красноярский край, куда он и был тотчас же отправлен.

В 1949 году скончалась сестра Маяковского Ольга Владимировна.

А Галина Серебрякова, вдова Григория Сокольникова, 28 мая 1949 года была вновь арестована. 12 ноября Особое совещание при МГБ СССР приговорило её к 10 годам заключения за «контрреволюционную агитацию и участие в контрреволюционной организации».

Новые задержания

30 июля 1949 года в Тбилиси был арестован художник Кирилл Михайлович Зданевич. Его приговорили к 15 годам исправительно-трудовых лагерей и сослали в Воркуту.

В том же году 25-летний Александр Есенин-Вольпин (сын Сергея Есенина и поэтессы Надежды Вольпин) окончил аспирантуру НИИ математики при МГУ и защитил кандидатскую диссертацию по математической логике. А ещё Саша Есенин-Вольпин писал стихи, которые читал друзьям. Но среди этих друзей оказались недруги, которые донесли на юного поэта. И он (за свою «антисоветскую поэзию») был отправлен в Ленинградскую специальную психиатрическую больницу на принудительное лечение.

13 августа 1949 года в кабинет Георгия Маленкова приглашены высокопоставленные партийцы: Алексей Кузнецов (ещё совсем недавно – секретарь ЦК и член Оргбюро ЦК, начальник управления кадров ЦК), Пётр Попков (ещё недавно – первый секретарь Ленинградского обкома и горкома партии) и Михаил Родионов (ещё недавно председатель Совета министров РСФСР). После «беседы» все приглашённые были арестованы. Эмгебешники принялись выбивать из них «признания» по делу, которое очень скоро назовут «Ленинградским».

А 29 августа на секретнейшем полигоне возле города Семипалатинска под наблюдением Лаврентия Берии, руководителя атомного проекта СССР в обстановке глубочайшей секретности была взорвана первая советская атомная бомба. Однако очень скоро об этом взрыве узнал весь мир. Пройдёт ещё немного времени, и главными кумирами советского общества станут физики-атомщики.

27 октября 1949 года был арестован по тому же «Ленинградскому делу» бывший член политбюро, бывший первый заместитель председателя Совета министров СССР и бывший член Специального комитета при Совете министров СССР, занимавшегося созданием атомного оружия, (снят с этих постов ещё 7 марта) Николай Алексеевич Вознесенский.

29 октября «за организацию дела производства атомной энергии и успешное завершение испытаний атомного оружия» Лаврентию Берии была присуждена Сталинская премия I степени. Ему (а также и академику Игорю Курчатову) присвоили звание «Почётный гражданин СССР».

7 ноября того же года сына Анны Ахматовой Льва Гумилёва снова арестовали. В 1944 году он добровольно вступил в Красную армию, участвовал в штурме Берлина. После демобилизации окончил экстерном исторический факультет, а в 1948-ом защитил диссертацию и стал кандидатом исторических наук. Но в 1949-ом ему предъявили обвинения, которые были взяты из следственного дела 1935 года. Особое совещание МГБ приговорило Гумилёва к 10 годам исправительно-трудовых лагерей. Его сослали в лагерь особого назначения под Карагандой, а затем отправили в концлагерь на Саянах.

В 1949 году была арестована Ольга Ивинская, в которую был влюблён Борис Пастернак. Ей предъявили обвинения в «антисоветской агитации» и в «близости к лицам, подозреваемым в шпионаже». Особое совещание МГБ приговорило её к

5 годам заключения, и Ивинскую этапировали в мордовскую деревню Потьму, где она 4 года проработала в сельскохозяйственной бригаде.

Сергей Угаров:

«Потьма, городок в Мордовии, по дороге к нему – 22 зоны, в которых томилось зеков больше, чем во всей царской России, 120 – 130 тысяч против ста тысяч “царских”. А сколько таких Потьм было по стране…»

А Григорий Беседовский, бывший советский дипломат, ставший невозвращенцем и живший во Франции, в 1949 году в возрасте 53 лет тихо скончался. Впрочем, неизвестно, насколько его кончина была тихой. Вполне возможно, что он опять чем-то озадачил советских эмгебешников, с которыми сотрудничал, и те пустили его в расход.

21 декабря 1949 года страна торжественно отметила 70-ле-тие Сталина.

А через несколько дней состоялось заседание политбюро, на котором Сталин зачитал документ, касавшийся Полины Семёновны Жемчужиной, жены Вячеслава Молотова. Вот что

Об этом рассказал сам Молотов:

«Когда на заседании Политбюро он причитал материал, который чекисты принесли ему на Полину Семёновну, у меня коленки задрожали. Но дело было сделано – не подкопаешься, чекисты постарались. В чём её обвиняли? В связях с сионистской организацией, с послом Израиля Голдой Меир. Хотела сделать Крым Еврейской автономной областью… Были у неё слишком хорошие отношения с Михоэлсом».

29 декабря Полину Жемчужину исключили из партии, а ровно через месяц, 29 января 1950 года арестовали. Одиннадцать месяцев следователи добивались от неё «признаний». И 29 декабря 1950 года Особым совещанием МГБ СССР Полина Жемчужина была приговорена к пяти годам ссылки в Кустанайскую область.

Лев Разгон:

«Молотов никогда не заикался о своей жене, а его дочь, вступая в партию, на вопрос о родителях ответила, что отец у неё – Молотов, а матери у неё нет».

Об этих годах, завершавших «сороковые роковые», поэт Борис Слуцкий написал:

«Конец сороковых годов —
сорок восьмой, сорок девятый —
был весь какой-то смутный, сжатый.
Его я вспомнить не готов.
Не отличался год от года,
как гунн от гунна, гот от гота
во вшивой сумрачной орде.
Не вспомню, ЧТО, КОГДА и ГДЕ.
В том веке я не помню вех,
но вся эпоха – в слове “плохо”.
Чертополох переполоха
проткнул забвенья белый снег.
Года, и месяцы, и дни
в плохой период слиплись, сбились,
стеснились, скучились, слепились
в комок. И в том комке – они».

Неожиданный поворот

Секретная лаборатория МГБ СССР тем временем продолжала интенсивно работать.

Генерал-лейтенант Павел Судоплатов:

«Майрановский и сотрудники его группы привлекались для приведения в исполнение смертных приговоров и ликвидации неугодных лиц по прямому решению правительства в 1937–1947 годах и в 1950 году, используя для этого яды».

Сколько же лиц, «неугодных» правительству, погибло тогда? Десятки? Сотни? Тысячи?

В сентябре 1950 года математик и поэт Александр Есенин-Вольпин был объявлен «социально опасным элементом» и на пять лет сослан в Карагандинскую область.

А 25 сентября, так и не приступив к работе в театре Вахтангова, скончался режиссёр Александр Яковлевич Таиров.

29 и 30 сентября 1950 года в Доме офицеров на Литейном проспекте города на Неве проходил суд над участниками «Ленинградского дела». Ночью был вынесен приговор. И шестерых главных обвиняемых через час расстреляли. Трое других получили длительные сроки тюремного заключения.

23 декабря того же года Особое совещание при МГБ СССР вынесло приговор Илье Шнейдеру (работавшему ещё с Айседорой Дункан): 10 лет исправительно-трудовых лагерей.

Наступил год 1951-й.

19 января по предложению Александра Фадеева (явно согласованному со Сталиным) Анна Ахматова была вновь принята в Союз советских писателей.

И в тот же день (19 апреля) Ольгу Викторовну Третьякову (вдову поэта-лефовца Сергея Михайловича Третьякова, расстрелянного 10 сентября 1937 года) вновь арестовали. На этот раз как «агента немецкой разведки». Она получила новый срок.

Но Сталин, видимо, уже почувствовал угрозу, которая исходила от Берии и заключалась в его возможности с помощью своих засекреченных врачей производить коварные убийства (кончины Щербакова и Жданова незамеченными явно не прошли). Возникла экстренная необходимость перестроить работу спецслужб. И 11 июля 1951 года ЦК ВКП(Б) приняло постановление «О неблагополучном положении дел в МГБ».

Уже на следующий день министр государственной безопасности Виктор Семёнович Абакумов (вместе с женой и четырёхмесячным сыном) был арестован. Его обвинили в государственной измене, сионистском заговоре в МГБ и в противодействии скорейшему расследованию дела, которое очень скоро назовут «делом врачей». Генерал Павел Судоплатов в книге «Спецоперации» писал об арестованном Абакумове:

«Ему пришлось вынести невероятные страдания (он просидел три месяца в холодильнике в кандалах), но он нашёл в себе силы не покориться палачам. Он боролся за жизнь, категорически отрицая “заговор врачей”».

В стенограмме суда над Абакумовым, состоявшемся через три года, говорится (подсудимого допрашивал председатель Военной коллегии Верховного суда СССР В.В.Ульрих),

«Ульрих. – Скажите, подсудимый, за что вас двадцать лет назад, в апреле 1934 года, исключили из партии?

Абакумов. – Меня не исключали. Перевели на год в кандидаты партии за политическую неграмотность и аморальное поведение. А потом восстановили.

Ульрих. – Вы стали за год политически грамотным, а поведение ваше – моральным?

Абакумов. – Конечно. Я всегда был и грамотным, и вполне моральным большевиком. Враги и завистники накапали.

Ульрих. – Какую вы занимали должность в это время и в каком звании?

Абакумов. – Я был младшим лейтенантом и занимал должность оперуполномоченного в секретно-политическом отделе – СПО ОГПУ.

Ульрих. – Через три года вы уже имели звание старшего майора государственной безопасности, то есть стали генералом… С чем было связано такое успешное продвижение по службе?

Абакумов. – Ничего удивительного – партия и лично товарищ Сталин оценили мои способности и беззаветную преданность делу ВКП(б)».

В 1951 году в конце лета Сталин как всегда отправился в отпуск в Грузию. Остановился в Цхалтубо. К нему приехал министр госбезопасности Грузинской ССР Николай Рухадзе, пожаловавшийся вождю на взяточничество прокурорских работников (в основном мингрелов или мегрелов – их называли по-разному). И 9 ноября ЦК ВКП(б) приняло постановление о том, что в Грузии выявлена «мегрело-националистическая группа», которая ориентировалась на Турцию. Уже на следующий день Рухадзе стал производить аресты членов ЦК компартии Грузии, секретарей обкомов, горкомов и райкомов партии, а также высших работников прокуратуры (главным образом, выдвиженцев Лаврентия Берии, мать которого была мегрелкой).

Началось следствие с применением побоев и пыток (как говорят, Рухадзе любил повторять: «Кто не бьёт, тот сам враг народа!»). Очень скоро подследственные стали «признаваться».

Нетрудно догадаться, что это «дело» было направлено против Берии. Поэтому не удивительно, что 13 декабря 1951 года произошёл арест, многим казавшийся совершенно невероятным: арестовали начальника секретнейшей лаборатории МГБ доктора медицинских наук профессора Григория Майрановского. Началось следствие.

Новые неожиданности

29 апреля 1952 года Семён Александрович Ляндерс, заместитель директора Издательства иностранной литературы, а в середине 30-х годов работавший ответственным секретарём газеты «Известия», вновь был арестован. Его опять обвинили в «пособничестве троцкистскому диверсанту Бухарину». Внучка Ляндерса Ольга впоследствии рассказывала:

«…до ареста у Семёна Александровича после старой контузии отнималась правая рука, в тюрьме деда во время допросов так избивали, что руку парализовало полностью и отнялись ноги».

За «контрреволюционные действия» Семён Ляндерс был осуждён на 8 лет исправительно-трудовых лагерей.

8 мая 1952 года начался суд над членами ЕАК. 18 июля 14 обвиняемых из 15 были приговорены к высшей мере наказания. Лишь одной обвиняемой (академику Лине Соломоновне Штерн) дали 3 с половиной года лагерей с последующей 5-летней ссылкой. Один из приговорённых к расстрелу скончался в санчасти Бутырской тюрьмы. 12 августа остальных тринадцать человек расстреляли.

Аркадий Ваксберг:

«Первым в списке обвиняемых и казнённых был тот самый Соломон Лозовский, который тринадцатью годами раньше имел душевный разговор с Лилей по поводу издания сочинений Маяковского».

Двенадцатым в списке шёл Леон Яковлевич Тальми, сблизившийся с Маяковским в Америке и переводивший его стихи на английский язык.

Три с половиной недели жизни, подаренные приговорённым к смертной казни, наводят на мысль о том, что и их могли передать в «Камеру», как стали называть секретнейшую лабораторию МГБ. Хотя её начальник Григорий Майрановский был арестован и давал показания, сама лаборатория продолжала работать, и узники, над которыми надо было проводить «опыты», по-прежнему были ей необходимы.

В августе 1952 года кремлёвского врача Лидию Тимашук неожиданно вызвали в МГБ и попросили подробно рассказать о том, что происходило на даче Андрея Жданова в августе 1948 года. Тимашук воспоминаниями поделилась. И эмгебешники стали арестовывать медиков из Лечсанупра Кремля.

С 5 по 14 октября 1952 года в Москве проходил XIX съезд КПСС, на котором Лаврентий Берия был избран в состав президиума ЦК (так стали называть бывшее политбюро). Он также вошёл в руководящую «пятёрку» (приближённые Сталина).

В том же 1952 году страна Советов познакомилась с творчеством нового поэта – вышла книга стихов «Разведчики грядущего». Её автора звали Евгений Евтушенко (хотя фамилия его отца была Гангнус). Он родился 18 июля (Владимир Маяковский – 19 июля) и уже тогда считал себя продолжателем дела «поэта революции», а некоторое время спустя написал (в «Преждевременной биографии»):

«Меня приняли в Литературный институт без аттестата зрелости и почти одновременно в Союз писателей, в обоих случаях сочтя достаточным основанием мою книгу. Но я знал ей цену. И я хотел писать по-другому».

Так началась поэтическая жизнь самого молодого на тот момент члена Союза писателей – ему было всего 20 лет.

Наступил год 1953-й.

В начале января «Правда» оповестила читателей о раскрытии органами государственной безопасности «террористической группы врачей, ставившей своей целью путём вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Суть ситуации разъясняла статья, опубликованная в той же газете. Подписи под статьёй не было. Некоторые историки считают, что её написал сам Сталин. Статья называлась «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». В ней сообщалось: арестованные врачи уже дали признания в том, что «путём вредительского лечения» отправили на тот свет секретарей ЦК Щербакова и Жданова и собирались умертвить известных маршалов, адмиралов и генералов. Завершалась статья об «об убийцах под маской» так:

«Советский народ с гневом и возмущением клеймит преступную банду убийц и их иностранных хозяев. Презренных наймитов, продавшихся за доллары и стерлинги, он раздавит, как омерзительную гадину».

Так начиналось «дело врачей-убийц» или «дело убийц в белых халатах».

Аркадий Ваксберг:

«13 января 1953 года “Правда” сообщила об аресте “врачей-убийц” и о завершении следствия в ближайшее время: предстоял суд над “заговорщиками в белых халатах”. Это был предпоследний акт задуманной Сталиным кошмарной мистерии. Последним – по крайней мере, по его замыслу – должно было стать линчевание “убийц” и депортация всех евреев в Сибирь, где им предстояло “искупать свою вину” перед советским народом».

Одним из подсудимых на готовившемся процессе должен был стать член президиума ЦК Вячеслав Молотов. И, разумеется, его жена, уже находившаяся в ссылке. В январе её привезли в Москву, где снова принялись допрашивать.

20 января 1953 года «за помощь, оказанную Правительству в деле разоблачения врачей-убийц» Лидия Тимашук была награждена орденом Ленина. В феврале «Правда» опубликовала статью «Почта Лидии Тимашук». В ней говорилось:

«…имя врача Лидии Тимофеевны Тимашук стало символом советского патриотизма, высокой бдительности, непримиримой, мужественной борьбы с врагами нашей Родины. Она помогла сорвать маску с американских наймитов, извергов, использовавших белый халат врача для умерщвления советских людей… Лидия Федосеевна стала близким и дорогим человеком для миллионов советских людей».

Но «враги нашей Родины» тоже не дремали. 17 февраля 1953 года центральные советские газеты опубликовали сообщение, подписанное группой товарищей:

«Внезапно скончался верный сын Коммунистической партии Советского Союза генерал-майор Косынкин Пётр Евдокимович…»

Генерал Косынкин был начальником Комендатуры Московского Кремля, то есть самым главным охранником Сталина.

В феврале 1953 года состоялся суд над 54-летним доктором медицинских наук профессором Григорием Майрановским. Он тоже относился к категории «убийц в белых халатах», но служил не в министерстве здравоохраненеия, а в министерстве госбезопасности, которое как раз и специализировалось на убийствах. Поэтому Майрановского приговорили всего лишь к 10 годам тюремного заключения («за незаконное хранение ядов и злоупотребление служебным положением»).

Следователи министерства госбезопасности, энергично подталкиваемое Сталиным, всё ближе подбирались к земляку (и заместителю!) вождя.

Неожиданная развязка

Берия прекрасно понимал, что следователи, которые вели «мингрельское дело», накопили против него столько «показаний», что Сталин в любой момент может отдать приказ о его аресте. И Лаврентий Павлович решил действавать на опережение. Он прихватил с собой на очередное застолье на даче вождя один из ядов, изготовленных в лаборатории Григория Майрановского.

Вечером 28 февраля 1953 года на ближней даче в Кунцево Сталин принимал Берию, Булганина, Маленкова и Хрущёва. Как потом рассказывал Никита Хрущёв Авереллу Гарриману, бывшему послу США в СССР во время войны (по воспоминаниям самого Гарримана):

«Это был весёлый вечер, и мы хорошо провели время».

В своих мемуарах Хрущёв описал это мероприятие так:

«Как обычно, обед продолжался до 5–6 часов утра. Сталин был после обеда изрядно пьяный и в очень приподнятом настроении. Не было никаких признаков какого-нибудь физического недомогания… Мы разошлись по домам счастливые, что обед кончился так хорошо».

В вышедшей утром 1 марта газете «Правда» было напечатано постановление ЦК КПСС о Международном женском дне 8 марта, в котором говорилось не только о женщинах, но и о «скрытых врагах советского народа», о «шпионах» и «убийцах в белых халатах».

Но Сталин в то утро газет не читал. И вообще не выходил из комнаты, в которой спал. Удивлённые охранники позвонили Берии, и вся четвёрка разъехавшихся вождей вернулась в Кунцево. Хрущёв в мемуарах рассказал:

«Офицеры объяснили нам, почему они подняли тревогу: “Товарищ Сталин обычно вызывает кого-нибудь и просит чай или чего-нибудь поесть к 11 часам. Сегодня он этого не сделал”. Поэтому они послали Матрёну Петровну узнать, в чём дело. Это была старая дева, которая с давних пор работала у Сталина…

Вернувшись, она сообщила охране, что Сталин лежит на полу большой комнаты, в которой он обычно спит. Очевидно, Сталин упал с кровати. Охранники его подняли с пола и положили на диван в маленькой комнате. Когда нам всё это рассказали, мы решили, что неудобно явиться к Сталину, когда он в таком непрезентабельном состоянии. Мы разъехались по домам».

Обратим внимание, что вожди «разъехались по домам», так и не вызвав к Сталину врачей.

Есть ещё одна интересная подробность: 2 марта во всех центральных советских газетах упоминания о «буржуазных националистах», «врагах народа», «шпионах» и «убийцах» неожиданно исчезли. А в ночь на 2 марта охранники опять доложили Берии, что со Сталиным что-то непонятное.

Никита Хрущёв (мемуары):

«Мы поручили Маленкову вызвать Кагановича и Ворошилова, которых с нами не было накануне, а также врачей».

Приехавшие (только 2 марта) врачи осмотрели Сталина и, по словам Хрущёва…

«…сказали нам, что болезнь такого рода продолжается недолго и её исход бывает смертельным».

4 марта было официально объявлено о болезни Сталина. По радио стали передавать бюллетени о состоянии его здоровья, в которых говорилось о потери сознания, параличе тела, инсульте и о дыхании Чейна-Стокса (это такое дыхание, при котором дыхательные движения то учащаются, то замедляются, бывают даже моменты, когда дыхание на какое-то время вообще прекращается).

Сталин умирал. Остальные кремлёвские вожди замерли. Все. Кроме одного. Дочь вождя Светлана Аллилуева потом написала (в книге «Двадцать писем к другу»):

«Только один человек вёл себя почти неприлично – это был Берия. Он был возбуждён до крайности…лицо его то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были – честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть… Он так старался в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить… Во многом Лаврентий сумел хитро провести отца».

5 марта 1953 года Иосиф Сталин скончался.

Его сын Василий был уверен, что против отца организовался заговор. По словам своей сестры Светланы Аллилуевой:

«Он был уверен, что отца “отравили”, “убили”; он видел, что рушится мир, без которого он существовать не может».

Вскоре страна узнала имя преемника вождя. Им стал Георгий Максималианович Маленков, кандидатуру которого на посты председателя Совета Министров и главы большевистской партии во время заседания президиума ЦК (бывшего политбюро) предложил Берия.

На следующий день после похорон вождя (10 марта) Полину Жемчужину вместо кабинета допрашивавшего её следователя привели в кабинет Берии. Там же находился её муж Вячеслав Молотов. Берия встретил вошедшую возгласом:

«– Героиня!

Та, в свою очередь, спросила:

– Как Сталин?

Узнав, что его уже нет, она рухнула в обморок».

14 марта Маленков отказался от должности первого секретаря ЦК, передав бразды правления партией Никите Хрущёву.

А сына Сталина Василия, во всеуслышание заявлявшего, что его отца отравили, вызвал министр обороны Николай Булганин и потребовал уехать из Москвы, возглавив периферийный военный округ. Генерал-майор Василий Сталин ответил решительным отказом. За это его уже 26 марта уволили в запас без права носить военную форму. Василий тут же отправился в китайское посольство, где вновь заявил, что отца его отравили, и попросил разрешить ему поехать в Пекин.

4 апреля 1953 года газета «Правда» сообщила о том, что награждение Лидии Тимашук орденом Ленина (согласно указу Президиума Верховного Совета СССР № 125/32) отменено.

Аркадий Ваксберг:

«4 апреля газеты сообщили об освобождении и полной реабилитации “врачей-убийц”, подчеркнув при этом, что выдвинутые против них вздорные обвинения преследовали цель “поколебать нерушимую дружбу советских народов”. Прозрачность этой формулировки не оставляла места для каких-либо двояких толкований: государственный антисемитизм был признан имевшим место и – хотя бы формально – осуждён».

Что произошло потом

23 апреля 1953 года отсиживавший свой срок во Владимирской тюрьме Григорий Майрановский написал письмо Лаврентию Берии. В письме говорилось:

«Моей рукой был уничтожен не один десяток заклятых врагов Советской власти, в том числе националистов всяческого рода (и еврейских) – об этом известно генерал-лейтенанту П.А. Судоплатову».

28 апреля Василия Сталина арестовали, обвинив его в клевете на руководителей советской власти и в дискредитации их. Началось следствие, длившееся два с половиной года.

Вскоре по амнистии вышла на свободу и приехала в Москву Ольга Ивинская.

Профессиональный опыт Якова Серебрянского вдруг вновь понадобился органам государственной безопасности СССР, и в мае 1953 года по ходатайству генерал-лейтенанта Павла Судоплатова он приступил к работе во вновь созданном 9-ом (разведывательно-диверсионном) отделе МВД СССР. Туда же Судоплатов взял и Елизавету Зарубину, добывшую для страны Советов много зарубежных атомных секретов.

А бывшая лефовка Ольга Третьякова (жена расстрелянного лефовца Сергея Третьякова) амнистии не подлежала, так как являлась «осуждённой не за шпионаж, а как член семьи изменника родины» (такой ответ дочь Третьяковой получила из прокуратуры).

К этому времени относятся и некоторые высказывания бывшего министра госбезопасности Всеволода Меркулова. Так, уже ни от кого не таясь, он стал говорить об отношении к нему Сталина:

«То чуть ли не обнимал, то едва не расстреливал».

А Лаврентий Берия неожиданно предложил провести реабилитацию политических заключённых. Его предложение было принято, и зеков принялись амнистировать и выпускать из концлагерей на свободу. Тот же Берия стал инициатором прекращения ряда громких дел, заведённых МГБ («авиационного», «мингрельского», «дела врачей-убийц» и некоторых других). Он также запретил применять физические воздействия на подследственных (иными словами, запретил пытки).

Наступило лето 1953 года. Советские физики-ядерщики стали готовиться к очередным испытаниям атомного оружия. Академик Анатолий Петрович Александров потом написал:

«Вдруг в какой-то момент меня и многих других отправляют в то место, где изготовлялось оружие. С таким заданием, что вот подходит срок сдачи, и что-то не ладится. Это было летом 1953 года.

Мы приехали туда, стали разбираться.

И над нами страшно сидели генералы, которых прислал тогда Берия вместе с нами, и нам было строгое задание дано: работу эту моментально закончить, передать новый образец оружия этим генералам, вот и всё.

И вдруг в какой-то день Курчатов звонит Берии. Курчатов там тоже был, и он должен был каждый день два раза ему докладывать, как обстоит дело. И он докладывал. Всякими условными словами, хотя это было по ВЧ. И вдруг он звонит, а его нет. Он звонит его помощнику Махнёву – его тоже нет.

Вдруг все эти генералы, которые были, начинают быстренько исчезать. Вдруг нам приносят газету – спектакль в Большом театре, правительство сидит в ложе, а Берии среди них нет.

Какие-то слухи пошли, переговоры странные.

Мы нашей технической стороной занимаемся, а сдавать-то эту штуку уже некому. Прессинг прошёл…

У меня такое впечатление получилось, что Берия хотел использовать эту подконтрольную ему бомбу для шантажа. И не только у меня, у Курчатова было точно такое же впечатление, потому что мы по этому поводу говорили, прогуливаясь там в садике».

А случилось вот что. 26 июня 1953 года на совещании Совета министров СССР Лаврентий Берия был арестован.

В том же июне Михаила Зощенко вновь приняли в Союз советских писателей.

Тем временем срочно собирался пленум ЦК КПСС. 7 июля он начал свою работу. И сразу же освободил Лаврентия Берию от всех занимавшихся им постов. Против «вредительской деятельности» Берии и его ближайших соратников были возбуждены уголовные дела. Бывший министр госбезопасности Виктор Абакумов тоже стал рассматриваться как участник «банды Берии» (теперь ему вменялось в вину ещё и «Ленинградское дело»).

28 июля заключённый Григорий Алексеевич Ворожейкин был выпущен из тюрьмы, а в августе ему вернули все отнятые судом звания и награды, и он вновь стал маршалом авиации. Точно так же поступили и со всеми другими участниками так называемого «авиационного дела»: всех их освободили, всем вернули звания и награды. О пяти годах, проведённых в эмгебешных застенках, никто уже не вспоминал – словно их и не было вовсе.

12 августа была испытана первая советская водородная бомба.

А 21 августа искуствовед Николай Николаевич Пунин скончался в Абезьском концлагере (в Коми АССР).

В том же августе был арестован Павел Судоплатов, и разведывательно-диверсионный отдел МВД СССР перестал существовать. Яков Серебрянский стал никому не нужен, и его уволили в запас. Елизавета Зарубина тоже превратилась в простую советскую пенсионерку.

В 1953 году поэт Александр Есенин-Вольпин был отпущен на свободу. А бывшего министра госбезопасности Всеволода Меркулова стали вызывать на допросы. 26 августа его спросили, не считает ли он опыты «Лаборатории – X» над людьми преступлением против человечности? Меркулов ответил:

«Я этого не считаю, так как конечной целью опытов была борьба с врагами советской власти и в интересах советского государства. Как работник НКВД я выполнял эти задания, но как человек, считал подобного рода опыты нежелательными».

31 августа об опытах секретной лаборатории НКВД спросили у Берии. Тот ответил:

«Майрановского я видел всего два или три раза. Он мне докладывал о работе лаборатории и об опытах над живыми людьми. А санкции на проведение конкретных экспериментов давал Меркулов».

5 октября 1953 года был арестован полковник гозбезопасности Борис Родос, тот самый, что на допросах зверски избивал подследственных. Он вёл дела членов политбюро Станислава Косиора и Власа Чубаря, кандидатов в члены политбюро Павла Постышева и Роберта Эйхе, генерального секретаря ЦК ВЛКСМ Александра Косарева, военачальника Кирилла Мерецкова, писателя Исаака Бабеля, режиссёра Всеволода Мейерхольда и многих-многих других. Родосу было предъявлено обвинение в тяжких преступлениях против КПСС («измена родине», «террор», «действия в составе группы лиц»). Началось следствие.

Вспомнили и о Якове Серебрянском – 8 октября 1953 года генеральный прокурор Советского Союза вынес постановление о его аресте «за тяжкие преступления против КПСС и Советского государства». И полковника госбезопасности пенсионера Серебрянского арестовали.

Без вождя

6 ноября 1953 года состоялась премьера спектакля по пьесе Василия Абгаровича Катаняна «Они знали Маяковского».

Аркадий Ваксберг:

«Её поставил бывший императорский Александрийский театр в Ленинграде (теперь он называется театром имени Пушкина) – одна из главных (наряду с московскими Малым и Художественным театрами) драматических сцен страны. И постановщик спектакля Николай Петров, и исполнитель главной роли Маяковского Николай Черкасов, и сценограф Александр Тышлер, чудом уцелевший после разгрома Еврейского театра, – все старые знакомые, близкие люди, работать с которыми было легко и приятно. Лиля была не столько консультантом, сколько вдохновительницей спектакля, где его создатели хотели вернуть публике реального, живого, а не превращённого в идола Маяковского. И всё равно – Маяковского обрядили в те одежды, которые только и были дозволены свыше: в глашатая революции, её певца, отдавшего атакующему классу всю свою звонкую силу поэта».

23 декабря 1953 года заседала Военная коллегия Верховного суда СССР, рассматривавшая дело «банды Берии». В приговоре были перечислены преступления, совершённые всеми этими «бандитами», а также говорилось:

«Установлены также другие бесчеловечные преступления подсудимых Берия, Меркулова, Кобулова, заключающиеся в производстве опытов по испытанию ядов на осуждённых к высшей мере уголовного наказания и опытах по применению наркотических средств при допросах».

Берия и его ближайшие соратники (в том числе и Меркулов) были приговорены к высшей мере наказания. И вечером того же дня всех их расстреляли.

Наступил год 1954-й.

В январе вернулась из заключения Ольга Викторовна Третьякова, проведя 17 лет в застенках НКВД (причём 10 лет из них она отсидела в концлагере).

А Корнелий Зелинский написал «Послесловие» к своему описанию встречи писателей с кремлёвскими вождями 26 октября 1932 года:

«Одиннадцать человек, то есть каждый четвёртый, были арестованы и погибли в лагерях или были расстреляны… Вернулись только двое: Гронский и Макарьев (который вскоре покончил с собой). Так что все, кто так или иначе коснулся личности Сталина, все были изъяты из жизни».

8 марта Корней Чуковский сделал запись в дневнике:

«У Всеволода Иванова. (Блины.) Встретил там Анну Ахматову впервые после её катастрофы. Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая. Нисколько не похожая на ту стилизованную, робкую и в то же время надменную с начёсанной чёлкой, худощавую поэтессу, которую подвёл ко мне Гумилёв в 1912 г. – 42 года назад. О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором:

“Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же”».

Той же весной в Советский Союз приехала группа английских студентов. В Ленинграде они настойчиво попросили, чтобы им показали могилы Зощенко и Ахматовой. Властям пришлось пообещать студентам, что интересующих их писателей им предъявят живьём. Встреча состоялась в ленинградском Доме писателей. Один англичанин спросил пришедших Ахматову и Зощенко (последнего к тому времени уже вновь приняли в Союз писателей), как они относятся к губительному для них постановлению 1946 года. Ахматова ответила короткой фразой:

«– С постановлением партии я согласна».

Но Зощенко заявил, что с оскорблениями в свой адрес он согласиться не может, потому что он – русский офицер, имеющий боевые награды, писал свои рассказы не против советского народа, а против дореволюционного мещанства.

Английские студенты зааплодировали.

А советская пресса вновь принялась травить писателя за его несогласие с постановлением ЦК.

На собрании ленинградских литераторов, на которое прибыли руководители Союза советских писателей, от Зощенко потребовали «покаяться». Александр Фадеев принялся распекать его за «упрямство» и «высокомерие». Но в ответ Михаил Зощенко заявил примерно то же самое, что двадцать четыре года до него написал в своей предсмертной записке Маяковский:

«Я могу сказать, моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. У меня нет выхода. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын… У меня нет ничего в дальнейшем. Ничего. Я не собираюсь ничего просить. Не надо мне вашего снисхождения…ни вашей брани и криков. Я больше чем устал. Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею».

Такая удивительная стойкость писателя-сатирика новых руководителей советской власти обрадовать, конечно же, не могла. Кремлёвские вожди могли прямо сказать, что такой литератор передовой советской общественности совершенно не нужен. И недовольным своим положением писателем Михаилом Зощенко занялись сотрудники МГБ.

В апреле 1954 года из заключения (в котором оказался за «пособничество троцкистскому диверсанту Бухарину») вышел и Семён Александрович Ляндерс. Вышел частично парализованный и с повреждённым позвоночником. Его внучка Ольга потом говорила:

«…В 47 лет он превратился в старика, весил 50 килограммов». О том, что такое ВЧК-ГПУ-НКВД-МГБ-КГБ, Семён Ляндерс запомнил на всю оставшуюся жизнь.

В 1954 году Верховный суд СССР реабилитировал лиц, проходивших по «Ленинградскому делу», а 3 мая президиум ЦК КПСС огласил своё видение «антисоветской» деятельности «Кузнецова, Попкова, Вознесенского и других»:

«Абакумов и его сообщники искусственно представляли эти действия, как действия организованной антисоветской изменнической группы и избиениями и угрозами добились вымышленных показаний арестованных о создании ими якобы заговора…»

Но Абакумов был арестован ещё при Сталине, когда в законности «Ленинградского дела» никто не сомневался. За что же вождь лишил свободы своего верного министра? Вернёмся в тридцатые годы.

После убийства Кирова, устроенного, как мы предположили, самим Иосифом Сталиным, во главе партийной организации Ленинграда был поставлен верный сталинец Андрей Жданов. В разгар Большого террора были расстреляны все высокопоставленные ленинградские энкаведешники (Медведь, Запорожец и многие другие). Затем один за другим стали арестовываться и расстреливаться вторые секретари ленинградского обкома ВКП(б): Михаил Чудов (он был вторым секретарём ещё при Кирове), Пётр Смородин, Александр Угаров. После войны Жданов был отозван из Ленинграда в Москву, и на его место поставлен Кузнецов. В 1945 году при очень странных обстоятельствах в 43-летнем возрасте неожиданно умирает от инфаркта Александр Щербаков, тоже работавший вторым секретарём ленинградского обкома (ещё при Жданове). В 1948 году от того же инфаркта умирает и Андрей Жданов. В 1949-ом заводится «Ленинградское дело», и в 1950-ом расстреливают всё партийное руководство города на Неве. А в 1951 арестовывается один из главных расстрельщиков тех лет – министр госбезопасности Виктор Абакумов. Невольно складывается впечатление, что Сталин избавлялся от всех, кто в результате занимаемых постов мог знать о том, кто затеял покушение на Кирова. И все те, кто слишком много знал, последовательно уничтожались.

Так что возникает очень интересный вопрос: если Щербаков и Жданов были убиты, то кто был настоящим убийцей – Сталин или Берия?

Начало «оттепели»

Летом 1954 года Лидия Тимашук, о которой начали потихоньку забывать, была вновь награждена. На этот раз ей «за долгую и безупречную службу» дали орден Трудового Красного Знамени.

Власти вспомнили и про Владимира Маяковского.

Аркадий Ваксберг:

«В июле с большой помпой был отмечен шестидесятилетний юбилей Маяковского. На торжественное заседание и на праздничный концерт, проходившие в Колонном зале Дома Союзов, пригласили и Лилю, и Катаняна. Постарался Симонов – он вёл заседание…

Какого именно юбиляра хотелось видеть властям, – в этом сомнения не было: в юбилейный двухтомник поэта опять не попали ни “Люблю”, ни “Про это”, ни даже “Флейта-позвоночник”».

Мать Маяковского скончалась в 1954 году в возрасте восьмидесяти семи лет.

А 15 декабря – через двадцать с небольшим лет после первого съезда советских писателей – состоялся съезд второй.

Аркадий Ваксберг:

«Первой ласточкой ошеломительных перемен было известие, которое пришло как раз во время работы писательского съезда: формально реабилитирован – признан ни в чём не виноватым, казнённым без всяких на то оснований – Михаил Кольцов…

Лиля тоже была гостем съезда – об этом позаботился Симонов. И там, в кулуарах, до неё и дошла весть о том, что изменник, шпион, террорист, диверсант, заговорщик Михаил Кольцов снова, оказывается, стал замечательным советским журналистом. Ждали, что об этом объявят с трибуны, что зал поднимется, чтя память о безвинно загубленной жертве. Но дальше кулуаров весть не пошла…

Практики посмертных реабилитаций до тех пор в Советском Союзе вообще не существовало – даже безотносительно к конкретным именам, само это слово “реабилитация”, стремительно ворвавшееся в обиходную речь, а изредка даже появлявшееся в печати, звучало предвестием наступления новой эпохи: то одно, то другое имя – обруганное и забытое – возвращалось из небытия».

В том же декабре в Ленинграде состоялся закрытый суд над привезённом туда Виктором Абакумовым, которому был вынесен смертный приговор. 19 декабря на Левашовской пустоши его расстреляли.

Хотя достаточных данных об участии Якова Серебрянского в «заговорщической деятельности» Берии и его «банды» следователям собрать не удалось, в декабре 1954 года постановление об амнистии, принятое в августе 1941 года, было отменено, а вынесенный тогда же расстрельный приговор Прокуратура СССР признала вполне обоснованным. И в Верховный суд СССР было внесено предложение о замене расстрела Якова Серебрянского 25 годами тюремного заключения.

Наступил год 1955-ый.

В феврале в московском театре Сатиры был поставлен «Клоп» Маяковского.

Аркадий Ваксберг:

«И снова это был спектакль по дозволенным советским лекалам – о “перерожденцах” – обюрократившихся партмещанах, а не о режиме, хотя самые проницательные разобрались, конечно, и в тексте, и в режиссёрских аллюзиях».

1 мая 1955 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Гуляя с Ираклием (Андронниковым), встретили Пастернака. У него испепелённый вид – после целодневной и многодневной работы. Он закончил вчерне роман – и видно, что роман довёл его до изнеможения.

Как долго сохранял Пастернак юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок – как бы присыпанный пеплом, “роман выходит банальный, плохой – да, да, – но надо же его кончать» и т. д.”».

Свой роман Борис Пастернак назвал «Доктор Живаго». Советские издательства печатать это произведение категорически отказались.

А литературовед Илья Зильберштейн, один из основателей и редактор сборников «Литературное наследство», выходивших с 1931 года, вспомнил о том, что есть ещё что-то ненапечатанное из наследия Владимира Маяковского.

Василий Васильевич Катанян:

«В 1955 году ЛЮ говорила, что Илья Самойлович Зильберштейн уговаривает её дать в “Литературное наследство” письма к ней Маяковского, но она очень этого не хочет. И долго этому сопротивлялась. Через какое-то время ЛЮ поддалась на уговоры, дала несколько писем и небольшие свои воспоминания, “но буду счастлива, если их не напечатают”, – написала она мне. Как в воду смотрела».

Аркадий Ваксберг:

«Подчиняясь скорее своей интуиции, чем расчёту, Лиля долго сопротивлялась. Потом всё-таки уступила, передав Зильберштейну лишь часть переписки (125 писем и телеграмм из 416) и написав предисловие к публикации».

Осенью 1955 года следствие по делу Василия Сталина завершилось. За «антисоветскую пропаганду» и за «злоупотребление служебным положением» его приговорили к 8 годам тюремного заключения и отправили во Владимирский централ, где содержали как «Василия Павловича Васильева». Это была тюрьма со «строгимрежимом для содержания особо опасных государственных преступников» (так говорилось в постановлении Совета Министров СССР от 21 февраля 1948 года). В служебных документах её называли «Владимирской тюрьмой особого назначения МГБ СССР». Сын, не желавший молчать и кричавший об убийстве отца, конечно, являлся для убийц Сталина опаснейшим государственным преступником.

Наступил год 1956-ой.

14 февраля начал свою работу XX съезд КПСС.

Аркадий Ваксберг:

«…вряд ли хоть кто-нибудь мог предвидеть, каким окажется его финал, но все понимали: что-то будет…

До исторического доклада Хрущёва оставалось три дня, когда был реабилитирован вытравленный из памяти читателей, некогда звонкий Сергей Третьяков».

Доклад о культе личности Сталина Хрущёв сделал 25 февраля. В нём, в частности, говорилось и о следователях НКВД:

«Недавно… допросили следователя Родоса, который в своё время вёл следствие и допрашивал Косиора, Чубаря и Косарева. Это – никчёмный человек с куриным кругозором, в моральном отношении буквально выродок. И вот такой человек определял судьбу известных деятелей партии, определял и политику в этих вопросах, потому что, доказывая их “преступность”, он тем самым давал материал для крупных политических выводов».

На следующий день (26 февраля) Военная коллегия Верховного суда СССР приговорила узника Бутырской тюрьмы Бориса Родоса к расстрелу. 28 февраля он написал прошение о помиловании, в котором называл себя «слепым орудием в руках Берии и его сообщников», отрицал наличие в своих поступках «контрреволюционного умысла» и просил:

«Ради ни в чём неповинных моих детей, старушки-матери и жены я умоляю Президиум Верховного Совета СССР сохранить мне жизнь для того, чтобы я мог употребить свои силы на частичное хотя бы искупление самоотверженным трудом в любых условиях своей вины перед партией и народом».

А следствие над Серебрянским тем временем продолжалось. И 30 марта 1956 года во время очередного допроса, который проводил генерал-майор юридической службы П.К.Цареградский, Серебрянский скончался. О написанной им в самом начале Отечественной войны пьесе оставил воспоминания актёр Малого театра Геннадий Сергеев:

«А про “Инженера Сергеева” нам напомнили в году в пятьдесят шестом. Куратор нашего театра с Лубянки – подполковник, молодой и культурный парень, три языка знал – уже после двадцатого съезда зашёл как-то к нашему начальнику отдела кадров. Я тоже там был. Он спрашивает меня:

– Вы ведь когда-то играли в “Инженере Сергееве”?

– Играл, – говорю.

– А кто её написал, знаете?

– Ну, понятное дело, на банкете у него был.

– Да, нет, – говорит, – совсем другой человек её написал. Для Меркулова.

Кто именно, он не сказал:

– Зачем ворошить прошлое, тем более, что этого человека уже нет в живых».

Что же касается ходатайства Бориса Родоса, то 7 апреля оно было отклонено, и 20 апреля бывшего следователя расстреляли. Затем было расстреляно ещё несколько «шлёпальщиков», то есть тех, кто расстреливал приговорённых. И на этом дело наказания сталинских палачей было прекращено.

В апреле 1956 года американский гражданин Игорь Константинович Берг (двадцатью годами ранее бывший видным советским чекистом Александром Михайловичем Орловым, а при рождении названный Лейбом Лазаревичем Фельдбиным) опубликовал в журнале «Лайф» статью «Сенсационная тайна проклятия Сталина», в которой рассказал всё, что знал о предательском служении вождя царской охранке. Статью тотчас же перепечатали во многих странах мира. Кроме Советского Союза.

В том же 1956 году была реабилитирована Галина Серебрякова, вдова Григория Сокольникова.

В апреле 1956 года было объявлено ещё об одной реабилитации.

Аркадий Ваксберг:

«…из Верховного суда СССР пришло сообщение о том, что, “как оказалось”, Александр Краснощёков тоже ни в чём не был виновен и осуждён без всяких оснований. Становилось всё очевидней, что хлопоты за восстановление доброго имени оболганных и уничтоженных людей дают результаты».

Писатель Иван Ильич Уксусов, только что вернувшийся из ссылки в Тобольск, рассказал о своей встрече с главой Союза писателей Александром Фадеевым. Фадеев у него спросил:

«– А почему ты так разговариваешь? Перенёс цынгу?

(Зубы были выбиты на допросах.) Всё главное стал рассказывать ему очень подробно. Он не разу не прервал меня. Когда я закончил, лицо его было красным до ушей, маленькие голубоватые глаза полны невылившимися слезами.

Я закурил, он долго не прерывал молчания.

– Но ты не сердись, пожалуйста, Вано, на Советскую власть.

– А на кого сердиться?

– Ну, ну… Ну-ну… Я всем писателям всегда старался делать хорошо… Но пришло такое время… Это глубокое несчастье для человека – быть руководителем Союза писателей в такое время…»

13 мая 1956 года Александр Фадеев покончил жизнь самоубийством. В тот же день Корней Чуковский записал в дневнике:

«Застрелился Фадеев…

Вся брехня Сталинской эпохи, все её идиотские бредни, весь её страшный бюрократизм, вся её растленность и казённость находили в нём своё послушное орудие. Он – по существу добрый, человечный, любящий литературу “до слёз умиления” должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путём – и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы…

…он совестливый, талантливый чуткий – барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою совесть вином».

19 мая 1956 года Илья Ильич Шнейдер, бывший секретарь Айседоры Дункан, был реабилитирован и отпущен из Озерлага на свободу.

В 1956 году «по амнистии» освободили из Владимирского централа и 78-летнего Василия Витальевича Шульгина. Под конвоем его отправили в город Гороховец Владимирской области и поместили в дом инвалидов. Впрочем, потом разрешили переехать во Владимир (в инвалидный дом). И там Шульгин продолжил писать воспоминания, которые начал ещё в заключении.

В 1956 году Советский Союз посетил Давид Бурлюк.

Роман Пастернака

1 сентября 1956 года в дневнике Корнея Чуковского появилась запись:

«Был вчера у Федина. Он сообщил под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман “Доктор Живаго ” какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей. Конечно, это будет скандал: “Запрещённый большевиками роман Пастернака”. Белогвардейцам только это и нужно. Они могут вырвать из контекста отдельные куски и состряпать: “контрреволюционный роман Пастернака”.

С этим романом большие пертурбации. Пастернак дал его в “Лит. Москву”. Казакевич, прочтя, сказал: “Оказывается, судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение, и лучше было её не делать”. Рукопись возвратили. Он дал её в “Новый мир”… Но когда Симонов прочёл роман, он отказался его печатать: “Нельзя давать трибуну Пастернаку!”..

А роман, как говорит Федин, “гениальный”. Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный – автобиография великого Пастернака».

В последней декаде октября 1956 года у Венгерской народной республики могла начаться совсем иная биография. 23 октября советский посол в Венгрии Юрий Владимирович Андропов отправил в Москву телеграмму, в которой говорилось, что намеченная на этот день студенческая демонстрация означает «перенесение борьбы на улицу», из чего делался вывод:

«…в создавшейся обстановке венгерские товарищи вряд ли смогут сами начать действовать смело и решительно без помощи им в этом деле».

В Будапеште, в самом деле, вспыхнул вооружённый мятеж, началась революция. Москва тотчас отдала приказ ввести в венгерскую столицу советские танки для «восстановления порядка и создания условий для мирного созидательного труда». И в ночь на 24 октября в Будапешт были введены 6000 солдат и офицеров Советской армии, 290 танков, 120 БТР, 126 орудий. 7 ноября восстание было подавлено. Маршал Георгий Жуков, являвшийся министром обороны СССР, «за подавление венгерского контрреволюционного мятежа» был награждён четвёртой звездой Героя Советского Союза. Население страны Советов безмолвствовало.

31 января 1957 года были реабилитированы Михаил Тухачевский, Виталий Примаков и другие «враги народа», расстрелянные вместе с ними. Процесс реабилитации продолжался.

И вдруг…

В Италии опубликовали роман «Доктор Живаго». Вскоре книгу издали в Голландии, Великобритании и в Соединённых Штатах.

В Советском Союзе о романе Пастернака сначала хранили полное молчание.

Аркадий Ваксберг:

«Хрущёв, конечно, не читал “Доктора Живаго”, а прочитав, вряд ли смог понять всю его глубину. Но в чтении он не нуждался, и содержание романа его тоже ничуть не интересовало – вполне достаточно было той “справки”, которую составили для него на Лубянке и в кабинетах партийных идеологов. Главным было не допустить ни малейшего самодовольства, дать по рукам расшалившимся интеллигентам и напомнить, в какой стране и в каком обществе они продолжают жить. Грозным призраком непредвиденных последствий писательского самодовольства всё ещё маячил Будапешт 1956 года».

Правление Союза советских писателей тут же предложило лишить Пастернака советского гражданства и выслать из страны. Особенно настаивали на высылке поэты Александр Безыменский, Борис Слуцкий, Лев Ошанин и писатели Сергей Баруздин и Борис Полевой. Одного из них Лили Брик охарактеризовала так:

«Мой самый любимый из сегодняшних поэтов – Слуцкий… Пишет только тогда, когда ему нужно что-то сказать, а сказать ему есть что».

Слуцкий потом до конца дней своих не мог простить себе участие в травле Пастернака, говоря:

«Сработал механизм партийной дисциплины».

Не трудно себе представить, что спецорганам было поручено всерьёз заняться писателем, попытавшемся разрушить этот «механизм», внеся разнобой в царившую в стране «дисциплину».

А слава Маяковского тем временем продолжала расти как на дрожжах. 29 июля 1958 года в Москве на площади, которая тогда носила его имя, поэту был открыт памятник. От имени советского правительства поэт Николай Тихонов открыл монумент стихотворца.


Открытие памятника В.В.Маяковскому на Триумфальной площади в Москве, 29 июля 1958 г.


Аркадий Ваксберг:

«Громоздкий, монументальный – в традициях пресловутого “соцреализма”: функционально-пропагандистская заданность убивала в этом каменном изваянии саму личность и всё живое, что было связано с ней. Словно предвидя свою посмертнут судьбу, Маяковский написал когда-то, что ему “наплевать на бронзы многопудье”, – теперь её-то он и получил».

Но советские люди отнеслись к бронзе памятника по-маяковски. И тот же Аркадий Ваксберг вынужден был признать, что…

«…памятник Маяковскому сразу же стал местом спонтанных литературных (и не тол ько литературн ых) митингов, где, минуя всякую цензуру, молодые поэты читали свои стихи при огромном стечении публики. На эти, совсем не организованные, вечерние чтения, сопровождающиеся свободной дискуссией слушателей, стекались сотни, а то и тысячи москвичей и приезжих – из “ближнего” и “дальнего” далека,

Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбуждённой толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло».

Практически на всех школьных зданиях появился барельеф Маяковского (рядом с барельефами Пушкина и Горького).

12 ноября 1957 года Корней Чуковский записал в дневнике о посетившем его поэте Александре Твардовском, который высказался о Маяковском:

«Прятали отзыв Ленина о “150 миллионах” и всячески рекламировали его похвалу “Прозаседавшимся”. И 25 лет заставляли любить Маяковского. А кто относился к нему не слишком восторженно, тех сажали, да, да, – у меня есть приятель, который за это и был арестован – за то, что не считал его величайшим поэтом…»

14 декабря 1957 года на Всесоюзном фестивале драматических театров, посвящённом 40-летию Октябрьской революции, диплом первой степени был присуждён Государственному академическому театру имени Евгения Вахтангова за спектакли по пьесам Ильи Сельвинского «Большой Кирилл» и Алексея Арбузова «Город на заре». В спектакле «Большой Кирилл» одним из действующих лиц был Владимир Маяковский, эту роль исполнил актёр Василий Лановой.

А спецорганы, которым явно было поручено «заняться» писателями, поведение которых не нравилось руководителям страны, свою тайную работу продолжали. И 1 февраля 1958 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Заболел Пастернак… Ему впрыснули пантопон. Он спит. З.Н. обезумела. Ниоткуда никакой помощи».

Весной 1958 года писатель Михаил Зощенко тоже внезапно почувствовал себя очень плохо. Вызванные врачи быстро определили, что произошло отравление организма. Вот только чем? Доктора высказали предположение: никотином. То есть заболевший слишком много курил. И перекурил. В результате начался спазм сосудов головного мозга, нарушилась речь, больной никого не узнавал.

К такому диагнозу родные Зощенко отнеслись с пониманием.

Но врачам, поставившим писателю диагноз «отравление», не было известно о существовании в недрах МГБ секретной лаборатории и о тех ядах, которые в ней разрабатывались. Поэтому и появилась эта странная версия отравления никотином. Ничего другого просто в голову не приходило.

Как бы там ни было, но 22 июля 1958 года Михаил Михайлович Зощенко скончался. Было ему всего 63 года. Официальный диагноз причины смерти: острая сердечная недостаточность.

Не будем отметать с порога предположение, что писателя-сатирика отравили сотрудники МГБ. Ведь его смерть чем-то очень напоминает кончину академика Ивана Петровича Павлова, который, как о том говорят некоторые факты и воспоминания, был отравлен энкаведешниками. Официальный вердикт кончины Михаила Зощенко от отравления никотином, надо полагать, воодушевил исполнителей этой операции на новые «подвиги».

Похоронить писателя Зощенко на ленинградском кладбище власти не разрешили. И он был похоронен на кладбище города Сестрорецка.

А отметивший в январе 1958 года своё 80-летие Василий Витальевич Шульгин закончил писать книгу, которую назвал «Опыт Ленина» (её издали только в 1997-ом). В ней Шульгин рассказал о судьбе своей родины после разразившейся 1917 году революции. Книга поражает множеством пророчеств, высказанных её мудрым автором. Так, отметив низкий уровень жизни в СССР, не шедший ни в какое сравнение с тем, как жили люди в странах Европы, Шульгин с опасением заметил, что «утомлённость и раздражительность» могут стать национальной чертой советского народа.

И ещё Василий Витальевич Шульгин написал:

«Положение Советской власти будет затруднительное, если в минуту какого-нибудь ослабления центра, всякие народности, вошедшие в союз… СССР, будут подхвачены смерчем запоздалого сепаратизма».

И это произошло в 1991 году – Советского Союза не стало, он распался на несколько сепаратных государств.

Ещё Шульгин опасался, что к власти в России может прийти уголовная среда, «враждебная всякому созиданию», и «жизнью овладеют бандиты».

Нобелевская премия

В 1958 году у Лили Брик появился новый московский адрес. Об этом – Василий Васильевич Катанян:

«На Арбате ЛЮ прожила до 1958 года, когда из-за болезни сердца уже не могла подниматься на седьмой этаж, и после долгих хлопот ей обменяли эту квартиру на квартиру в доме с лифтом на Кутузовском проспекте».

Аркадий Ваксберг к этому добавил, что новая квартира была…

«…в одном из самых комфортабельных домов-новостроек тогдашней Москвы – на Кутузовском проспекте, возле высотной гостиницы “Украина”. Помимо простора, позволившего разместить и огромный архив, и старинную мебель, и бесценные предметы искусства, не купленные в антикварных магазинах, а впрямую связанные с жизнью и судьбой хозяев квартиры, было в этой квартире и ещё одно исключительное достоинство: дивный вид на Москву-реку, чистый (пусть даже и относительно чистый!) воздух, много света и солнца».

На экраны советских кинотеатров в 1958 году вышла вторая серия фильма «Иван Грозный», запрещённая Сталиным. Зрители её посмотрели, но ничего крамольного в том, что «прогрессивные» опричники (как назвал их Сталин) выглядели «дегенератами», а царь Иван – то ли «Гамлетом», то ли «убийцей», не нашли. Советские люди успели повидать и не таких «убийц», и не таких «дегенератов».

23 октября того же 1958 года Борис Пастернак стал вторым российским писателем, ставшим лауреатом Нобелевской премии по литературе (первым был Иван Бунин). На этот раз премия была присуждена «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа». Этим «романом» был взбудораживший весь Запад «Доктор Живаго».

Одной из первых, поздравивших Бориса Леонидовича с присуждением ему престижнейшей премии, была гостившая в его доме Нина Табидзе, вдова расстрелянного грузинского поэта Тициана Табидзе.

В тот же день (23 октября) и резидиум ЦК КПСС принял постановление «О клеветническом романе Б.Пастернака», в котором говорилось, что решение Нобелевского комитета является попыткой развязать холодную войну.

Через два дня «Литературная газета» опубликовала статью, где писалось, что Пастернак «согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды». Тут же свой голос подала и главная газета страны – «Правда», заявившая, что началась «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка».

В тот же день (25 октября) на собрании партийной группы правления Союза писателей СССР Николай Грибачёв, Сергей Михалков и Вера Инбер вновь потребовали лишить Бориса Пастернака советского гражданства и выслать его из страны.

27 октября Пастернак был единогласно исключён из Союза советских писателей.

В тот же день (27-го) Корней Чуковский записал в дневнике: «Забыл сказать, что едва я пришёл к Пастернаку, он увёл меня в маленькую комнату и сообщил, что вчера (или сегодня?) был у него Федин, сказавший: “Я не поздравляю тебя. Сейчас сидит у меня Поликарпов (партфункционер), он требует, чтобы ты отказался от премии. Я ответил: «ни в коем случае»”».

Поскольку в том же году Нобелевской премии были удостоены советские физики Павел Черенков, Илья Франк и Игорь Тамм, 29 октября «Правда» опубликовала статью, подписанную шестью академиками. В ней говорилось, что присуждение премии физикам вполне закономерно, а премию по литературе дали по политическим соображениям. Эту статью академик Лев Арцимович (физик-атомщик) подписать отказался, заявив, что академик Павлов завещал учёным говорить только то, что знаешь, и потребовал, чтобы ему сначала дали прочесть «Доктора Живаго».

В тот же день (29 октября), выступая на пленуме ЦК ВЛКСМ, его первый секретарь Владимир Семичастный заявил: «…как говорится в русской пословице, и в хорошем стаде заводится паршивая овца. Такую паршивую овцу мы имеем в нашем социалистическом обществе в лице Пастернака, который выступил со своим клеветническим так называемым произведением”».

На следующий день тот же Семичастный (как он потом говорил, по прямому указанию Хрущёва) сравнил Нобелевского лауреата с другим животным:

«Свинья, – все люди, которые имеют дело с этими животными, знают особенности свиньи, – она никогда не гадит там, где кушает, никогда не гадит там, где спит. Поэтому, если сравнивать Пастернака со свиньёй, то свинья не сделает того, что он сделал».

Даже находившиеся на отдыхе в Крыму Виктор Шкловский и Илья Сельвинский поспешно поместили в ялтинской «Курортной газете» своё решительное осуждение публикации романа Пастернака за рубежом, назвав её «антипатриотическим поступком».

Аркадий Ваксберг:

«Сразу же стало ясно, что “оттепель” сменилась “заморозками”, за которыми вполне может последовать настоящий “мороз”. Полным ходом продолжалась реабилитация жертв сталинского террора, но именно поэтому Кремлю надо было снова закрутить гайки, чтобы свободомыслие не вошло в повседневную жизнь, не стало нормой, грозящей существованию режима с его неумолимо жёсткими идеологическими нормами…

Все понимали, что за травлей Пастернака, официально объявленного то “квакающей лягушкой”, то “гадящей свиньёй”, последуют иные акции такого же рода».

По всей стране на заводах, фабриках, в учебных заведениях и творческих союзах организовывались митинги протеста, в Москву летели письма с требованием сурово наказать зарвавшегося поэта.

А Корней Чуковский поздравил Пастернака с награждением. И записал в дневнике 3 декабря 1958 года:

«Весь ноябрь “я был болен Пастернаком”. Меня принудили написать письмо с объяснениями – как это я осмелился поздравить “преступника”!»

Но Пастернак всё же был вынужден отказаться от присуждённой ему премии, отправив в Шведскую академию телеграмму, в которой говорилось:

«В виду того значения, которое получила присуждённая мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от неё отказаться. Не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ».

И ещё Пастернак написал стихотворение «Нобелевская премия», которое было опубликовано за границей:

«Я пропал, как зверь в загоне,
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу хода нет.
Тёмный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно,
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, всё равно.
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придёт пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра».

В эти тяжкие дни травли главной опорой для Бориса Пастернака была Ольга Ивинская.

А в это время в Париже (как о том написал Аркадий Ваксберг):

«Один из крупнейших французских театральных режиссёров (русского происхождения) Андре Барсак готовил на сцене руководимого им театра “Ателье” постановку “Клопа”».

Андре Барсак родился в Крыму, в семье французских виноделов. После смерти отца вернулся вместе с матерью во Францию. Был художником, режиссёром театра и кино, драматургом, театральным педагогом. Среди его учеников – Жан-Поль Бельмондо, Бриджит Бордо, Марина Влади и многие другие известные французские актёры. Барсак (между прочим, кавалер ордена Почётного легиона) ставил спектакли и по произведениям российских авторов (Тургенева, Достоевского, Чехова). В 1958 году им был переведён на французский язык и поставлен «Клоп» Маяковского.


Ольга Ивинская и Борис Пастернак


Аркадий Ваксберг:

«Успех барсаковского спектакля превзошёл все ожидания. Пресса всех направлений, кроме, разумеется, коммунистической, отметила талантливо раскрытый на сцене мудрым Барсаком замысел Маяковского. Совершенно восторженную статью о спектакле написал Юрий Анненков – художник и писатель, имевший все основания считать себя не просто другом, но и духовно близким Маяковскому человеком: “Это сатира не на переродившегося коммуниста, а на сам коммунизм, которому не надо было перерождаться, ибо он был таким изначально, по своей сути”».


С 21 февраля по 3 марта 1959 года должен был состояться официальный визит в СССР премьер-министра Великобритании Гарольда Макмиллана и министра иностранных дел Селвина Ллойда. Макмиллан выразил желание посетить «переделкинского затворника» Бориса Пастернака и выяснить у него причины отказа от Нобелевской премии. Пастернака тотчас же вызвали к Генеральному прокурору СССР Роману Андреевичу Руденко, который предложил ему уехать из Москвы и Подмосковья на время пребывания высоких британских гостей. При этом поэту было напомнено, что за опубликованный за рубежом роман «Доктор Живаго» на него может быть заведено дело по статье 64 Уголовного кодекса («Измена Родине»). И Борис Пастернак уехал в Грузию, где гостил с 20 февраля по 2 марта.

Гарольду Макмиллану встретиться с автором «Доктора Живаго» не удалось. Но за Нобелевского лауреата вступился весь мир. Президент Индии Джавахарлал Неру и французский писатель (и Нобелевский лауреат) Альбер Камю убеждали советского лидера Никиту Хрущёва оставить Бориса Пастернака в покое. И поэта не тронули.

Но Хрущёв, хоть и предал анафеме культ личности Сталина, хоть разрешил проводить реабилитацию «невинно осуждённых», хоть позволил начаться в стране некоторой «оттепели», был по сути своей большевиком-сталинцем, который не мог допустить, чтобы его заставили идти по пути, указанному мировым общественным мнением, и пощадить какого-то Нобелевского лауреата. Раз президиум ЦК назвал роман Пастернака «клеветническим», раз советская общественность посчитала этого писателя «паршивой овцой», которая хуже «свиньи», то он должен был понести суровое наказание.

И сотрудникам секретнейшей лаборатории МГБ, надо полагать, тут же дали секретное указание заняться автором «Доктора Живаго». Ведь если чекистские «доктора» помогли академику Ивану Павлову скончаться от «пневмонии», а писателю Михаилу Зощенко умереть от «отравления никотином», почему бы им не попробовать отправить на тот свет и поэта Бориса Пастернака?

«Литературное наследство»

В декабре 1958 года письма Владимира Маяковского и Лили Брик (под редакцией Ильи Зильберштейна) были подготовлены к публикации.

Василий Васильевич Катанян:

«Их напечатали, и разразился огромный скандал, имена Маяковского и Брик полоскала вся официальная пресса, а насчёт 65-го тома “Литературного наследства” (с подзаголовком “Новое о Маяковском”) и лично о И.С.Зильберштейне было даже закрытое разгромное постановление ЦК. Видимо, у ЦК КПСС не было в то время других забот, как заниматься любовной перепиской поэта со своей возлюбленной.

“Новое о Маяковском” должно было выйти в двух томах, №№ 65 и 66.

После скандала второй том печатать запретили, и в издании “Литнаследства”, которое выходит с последовательной нумерацией, после № 65 появился сразу… № 67. Никто ничего не объяснил читателям, которые долго ещё искали пропавший том. Исследования, документы, письма, так скрупулёзно собранные для невышедшей книги, в эпоху гласности поодиночке расходились по другим изданиям».

Этот литературный «скандал» разразился, надо полагать, из-за того, что Кремлю было известно, какую (на самом деле) роль сыграла Лили Брик в трагической судьбе поэта Маяковского, и поэтому публикация их «любовной переписки» считалась недопустимой.

Аркадий Ваксберг:

«Уже 7 января в откровенно догматичной, не скрывавшей своей ностальгии по “добрым сталинским временам” газете “Литература и жизнь” появилась разгромная рецензия на вышедший том за подписью мало кому известных Владимира Воронцова и Александра Колоскова. Зато узкому, но самому влиятельному кругу “товарищей” имена рецензентов как раз говорили о многом. Колосков занимал видный пост в печатном органе ЦК КПСС “Партийная жизнь”, а Воронцов работал помощником главного идеолога партии, секретаря и члена президиума ЦК Михаила Суслова. К нему-то и обратилась два дня спустя с письмом Людмила Маяковская».

В этом письме Людмила Владимировна писала:

«Особенно возмутило меня и очень многих других людей опубликование писем брата к Л.Брик… Брат мой, человек совершенно другой среды, другого воспитания, другой жизни, попал в чужую среду, которая кроме боли и несчастья ничего не дала ни ему, ни нашей семье. Загубили хорошего, талантливого человека, а теперь продолжают чернить его честное имя борца за коммунизм».

Подал голос и главный редактор журнала «Октябрь» Фёдор Панфёров, написавший:

«Перлом всего являются неизвестно зачем опубликованные письма Маяковского к Лиле Брик. Это весьма слащавые, сентиментальные, сугубо интимные штучки, под которыми Маяковский подписывался так: “Щенок”».

Аркадий Ваксберг:

«Министр культуры СССР Николай Михайлов, который ещё в бытность свою главой комсомола отличался особой трусостью и сервильностью, сочинил “Записку”, адресованную в ЦК, где утверждал, что письма Лили и Маяковского “не представляют никакой ценности для исследования творчества поэта и удовлетворяют лишь любопытство обывательски настроенных читателей, поскольку эти письма приоткрывают завесу интимных отношений”… Итог был предрешён: “Безответственность, – заключал министр, – проявленная в издании книги о Маяковском, не может оставаться безнаказанной”…

Комиссия ЦК КПСС по вопросам идеологии, культуры и международных партийных связей приняла – с грифом “совершенно секретно” – решение о том, что опубликованные письма “искажают облик выдающегося советского поэта”, а весь том “Литературного наследства”, ему посвящённый, “перекликается с клеветническими измышлениями зарубежных ревизионистов”».

Василий Васильевич Катанян:

«Но “рукописи не горят”, и все письма ЛЮ и Маяковского увидели свет вскоре после смерти ЛЮ. В 1981 году Бетт Янгфельдт, маяковед-швед, опубликовал в Стокгольме полную переписку на русском языке с интереснейшими комментариями и фотографиями… Книгу перевели на несколько языков, а в 1992 году она, наконец, вышла и у нас таким вот кругосветным образом».

В 1959 году в Москву приехал мужчина тридцатичетырёх лет от роду, сын отца, расстрелянного чекистами, и матери, которая провела 19 лет в сталинских лагерях. Он начал выступать со своими песнями, которые исполнял, аккомпанируя себе на гитаре. Выступления имели успех, имя исполнителя завоёвывало популярность. Звали певца Булат Окуджава. После развенчания культа личности Сталина и реабилитации родителей он вступил в партию. Пел Окуджава о войне, о дружбе и о любви.

А 35-летний математик и поэт Александр Есенин-Вольпин в том же 1959 году был вновь отправлен в спецпсихбольницу, в которой провёл около двух лет.

Летом у Бориса Пастернака неожиданно резко ухудшилось здоровье. Врачи, к которым он обратился, установили диагноз: онкологическое заболевание лёгких. Начался процесс лечения, который однако улучшения не приносил. Пастернаку пришлось даже приостановить работу над пьесой «Слепая красавица».

Имели ли отношение к появлению у поэта коварного заболевания сотрудники секретной лаборатории МГБ? Ответа на этот вопрос нет. Им, кажется, вообще никто не задавался.

Но интересное совпадение: именно в тот момент, когда заболел Борис Пастернак, в стране вдруг зазвучала песня, всколыхнувшая всех, кто её слышал, и сразу ставшая неимоверно популярной. Написал её бывший заключённый Иосиф Ефимович Алешковский, отсидевший четыре года в советских лагерях по уголовной статье (то есть никакого отношения к политическим заключённым не имевший). В своей песне он обращался к вождю, перечисляя все его достижения и победы:

«Товарищ Сталин, вы большой учёный —
В языкознание знаете вы толк,
А я простой советский заключённый,
И мой товарищ – серый брянский волк.
За что сижу, воистину, не знаю, —
Но прокуроры, видимо, правы.
Сижу я нынче в Туруханском крае,
Где при царе бывали в ссылке вы.
В чужих грехах мы сходу сознавались,
Этапом шли навстречу злой судьбе,
Но верили вам так, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе…
То дождь, то снег, то мошкара над нами,
А мы в тайге с утра и до утра,
Вы здесь из искры разводили пламя,
Спасибо вам, я греюсь у костра».

Песню (подпольно) запела вся страна. Вот как она завершалась:

«Живите ж тыщу лет, товарищ Сталин,
И пусть в тайге придётся сдохнуть мне,
Я верю, будет чугуна и стали
На душу населения вполне».

Об этой песне ни одна советская газета не напечатала ни строчки – об узниках, которым «в тайге придётся сдохнуть», ещё не настало время писать.

9 ноября 1959 года «Литературная газета» опубликовала Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении (в связи с 60-летием со дня рождения) поэта Ильи Львовича Сельвинского орденом Трудового Красного знамени.

Начало шестидесятых

4 января 1960 года автомобиль, на котором французский писатель Альбер Камю возвращался из Прованса в Париж, внезапно врезался в дерево. Камю погиб. Существует версия о том, что эта автокатастрофа была подстроена (и даже организована) советскими спецслужбами – за то, что писатель осудил венгерские события 1956 года и поддерживал Пастернака в 1958-ом.

А сын Иосифа Сталина Василий всё ещё находился во Владимирском централе. По его собственной просьбе он был назначен механиком на тюремный хозяйственный двор. По свидетельству охранников «был хорошим токарем, план перевыполнял». Известно, что в тюрьме Василий тяжело заболел, стал инвалидом. Что это была за болезнь, сведений нет. Но само собой возникает предположение, что заключённого «Василия Васильева» вполне могли попотчевать ядами из секретной лаборатории МГБ.

9 января 1960 года Василий Сталин был досрочно освобождён и отправлен на приём к Н.С.Хрущёву. О чём говорил первый секретарь ЦК КПСС с сыном секретаря генерального, свидетельств нет. Но известно, что 21 января вышел новый приказ министерства обороны, согласно которому Василию разрешалось носить военную форму, и он обеспечивался пенсией. Ему дали трёхкомнатную квартиру в Москве и вернули имущество, конфискованное при аресте.

Но Василий Сталин продолжал говорить то, что думал. Посетив китайское посольство, он вновь сказал то, что советские власти назвали «клеветническим заявлением антисоветского характера». И 16 апреля его снова арестовали «за продолжение антисоветской деятельности» и отправили в Лефортовскую тюрьму «для отбытия оставшейся части наказания».

В начале 60-х годов стал писать стихи и сочинять к ним мелодии, чтобы они становились песнями, молодой актёр (и даже киноактёр – он снялся в эпизодической роли в фильме «Сверстницы») Владимир Высоцкий, окончивший школу-студию МХАТ.

А в это время на далёкой Камчатке преподавал в местной школе выпускник историко-филологического факультета Московского педагогического института, приехавший в эти дальние края по распределению. Звали его Юлий Ким. Он был сыном корейца-переводчика, расстрелянного в 1938 году, и русской учительницы, восемь лет проведшей в сталинских концлагерях. Юлий Ким сочинял и пел своим ученикам весёлые песенки. Вроде вот этой:

«На далёком севере
Бродит рыба-кит,
А за ней на сейнере
Ходят рыбаки.
Но нет кита, нет кита,
Нет кита, не видно,
Вот беда, вот беда,
До чего обидно!»

А теперь обратимся к молодому человеку 18 лет от роду, которого звали Владимир Буковский. В 1960 году он принял активное участие в организации регулярных «читок» стихов у памятника Маяковскому в Москве (эти мероприятия стали называть «Маяковкой» или «Маяком»), Власти арестовали активистов этого нелегитимного движения, у Буковского произвели обыск и нашли написанную им статью о том, что ВЛКСМ следует демократизировать. Чекисты взяли её и её автора на заметку.

30 мая 1960 года Борис Пастернак скончался от рака лёгких. Ему было 70 лет. Газета «Литература и жизнь» сообщила об этом 1 июня, «Литературная газета» – 2 июня.

Часть авторских гонораров за зарубежные издания романа «Доктор Живаго» Пастернак завещал Ольге Ивинской и её детям. Ей стали поступать средства, которые привозили из-за границы зачастую совсем незнакомые люди (иностранную валюту они меняли на рубли, которые и передавали Ивинской). И 16 августа 1960 года Ивинскую арестовали (на этот раз по обвинению в контрабанде). 5 сентября была арестована и дочь Ольги Ивинской Ирина. На суде, состоявшемся 10 ноября, Ивинская была приговорена к 8 годам лишения свободы и отправлена в Сибирь – в исправительную колонию, расположенную неподалёку от города Тайшета.

А 82-летнему Василию Витальевичу Шульгину и его жене власти выделили однокомнатную квартиру в городе Владимире, где они и стали жить под неусыпным надзором работников Комитета государственной безопасности (КГБ). К Шульгину зачастили гости: писатели Лев Никулин и Александр Солженицын, кинорежиссёр Сергей Колосов, художник Илья Глазунов и даже музыкант Мстислав Растропович. Шульгина стали возить по стране, показывая «достижения» советской власти.

13 марта 1961 года Илья Сельвинский (в письме Корнелию Зелинскому) написал:

«Эренбургу можно всё, Твардовскому – почти всё, мне же – кое-что. Из моей книги лирики, которую я сдал в “Союз писателей”, летят стихи за стихами, едва только я пытаюсь хоть что-нибудь прокритикнуть о недостатках внутри».

Письма Сельвинского наверняка подвергались перлюстрации, и подобные высказывания поэта собирались в папке, хранившейся в КГБ.

А на одном из официальных мероприятий к Сельвинскому подошёл мужчина высокого роста и спросил, помнит ли его Илья Львович, ведь он посещал его поэтические семинары.

«– А как ваша фамилия? – спросил Сельвинский.

– Андропов, – последовал ответ. – Юрий Андропов.

– Где вы работаете?

– В ЦК КПСС. Заведующим отделом.

– Поэзию бросили? – поинтересовался Сельвинский.

– Почему? – улыбнулся Андропов. – Иногда пописываю».

В том же 1961 году начались съёмки фильма «Нормандия-Неман», сценарий которого написали Константин Симонов, Шарль Спаак и Эльза Триоле.

Аркадий Ваксберг:

«Благодаря этой работе, Эльза стала ещё чаще бывать в Москве. Кроме того, почти ни один визит в Москву французских писателей, художников, кинематографистов, музыкантов, актёров из среды левой интеллигенции (другие просто не ездили) не обходился без их посещения Лили: все они получали рекомендательные письма от Эльзы и Арагона, и всех Лиля с удовольствием привечала. Советские власти нисколько не мешали этим контактам – они входили в программу фасадного демократизма системы. А соответствующие службы извлекали из этих дружеских встреч ещё и особую выгоду: вряд ли есть сомнение в том, что не только гостиничный номер и столик в гостиничном ресторане, но и гостеприимный дом Лили и Катаняна были оснащены соответствующей аппаратурой – самой лучшей, какой эти службы тогда располагали».

А Лили Брик писала в Париж Эльзе Триоле:

«Знакомых больше, чем нужно, но мне со всеми невыносимо скучно. С удовольствием только в карты играю с Васей и Лёвой, хоть это и не очень азартно».

Лёва – это всё тот же самый Лев Александрович Гринкруг.

А молодые стихотворцы (Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский, Булат Окуджава и другие) начали выступать в Большой аудитории Политехнического музея – там, где тридцать лет назад любил читать свои стихи Владимир Маяковский.

Осенью 1960 года в Москву из Мексики прилетел Рамон Маркадер, отсидевший 20 лет за убийство Льва Троцкого. Его торжественно встретили и наградили орденом Ленина и званием Героя Советского Союза. За рубежом недоумевали: за что наградили Маркадера? За убийство соратника Ленина и создателя Красной армии? Но советский народ отнёсся к этому награждению равнодушно.

12 апреля 1961 года состоялся первый полёт в космос Юрия Гагарина. И мгновенно лётчики (не говоря уже о космонавтах) вновь стали героями страны.

Весной 1961 года срок наказания Василия Сталина истёк, и 28 апреля его освободили из тюрьмы. Но жить в Москве и в Грузии ему запретили, определив для проживания Казань (в те времена этот город был закрыт для иностранцев). Также Василию было запрещено носить фамилию Сталин.

6 июня 1961 года вышло очередное секретное постановление ЦК, которое допускало публикацию личной переписки известных людей «только с особого разрешения ЦК КПСС».

А в квартиру Лили Брик продолжали наведываться гости. Об этом – Аркадий Ваксберг:

«Вспоминали о былом, живо обсуждали злобу дня, делились мыслями и творческими планами, сочиняли экспромты, блистали умом. Этот блеск, да и каждый шорох вообще, исправно фиксировали “жучки”, умело расставленные во всех уголках квартиры».

Завершение «оттепели»

17 октября 1961 года начал работу XXII съезд коммунистической партии Советского Союза. На нём в качестве почётного гостя пристутсвовал Василий Витальевич Шульгин. Ведь уже стотысячным тиражом вышла его книга «Письма к русским эмигрантам». В ней говорилось о той ведущей роли, которую в жизни страны и коммунистической партии исполняет её лидер Никита Хрущёв.

Впрочем, через несколько лет Василий Витальевич скажет:

«Меня обманули – мне показывали потёмкинские деревни».

10 ноября 1961 года никому не известный бывший политический заключённый (откровенный антисталинец) Александр Солженицын, ставший преподавателем математики и физики в средней школе Рязани, отправил (под псевдонимом А.Рязанский) написанный им рассказ «Щ-854» в журнал «Новый мир». В ночь с 8 на 9 декабря главный редактор журнала Александр Твардовский прочёл, а затем ещё несколько раз перечитал эту историю. 12 декабря записал:

«Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А.Рязанского (Солженицына)».

Твардовский отдал этот рассказ видным советским писателям (Самуилу Маршаку, Константину Паустовскому, Константину Федину, Корнею Чуковскому и Илье Эренбургу).

11 ноября 1961 года в возрасте 77 лет скончался поэт Василий Васильевич Каменский.

А поступившего учиться в МГУ Владимира Буковского не допустили к сессии, а затем вообще отчислили.

В декабре того же года закончился срок наказания профессору Григорию Майрановскому, и он вышел из тюрьмы. Сразу же попытался добиться реабилитации, но вместо этого вновь был арестован.

9 января 1962 года проживавший в Казани Василий Иосифович Сталин получил новый паспорт, по которому он стал Василием Иосифовичем Джугашвили. Но и это не заставило его прекратить свои высказывания, которые казались ему настолько очевидными, что не требовали никаких доказательств (он продолжал утверждать, что его отца отравили).

Казалось бы, аргументы Василия мгновенно опрокидывали все возражения советских властей. Но у них была наготове ещё одна возможность, старательно подготовленная в секретной лаборатории доктором медицинских наук профессором Григорием Майрановским. Надо полагать, она была незамедлительно пущена в ход. И 19 марта 1962 года в возрасте 40 лет Василий Джугашвили скончался. По официальной версии из-за отравления алкоголем. Но вскрытие почему-то не проводилось. Поэтому причиной смерти сына Сталина можно считать отравление. Вот только алкоголем ли? Профессор Майрановский разработал гораздо более действенную отраву.

Самого Григория Моисеевича Майрановского в начале 1962 года из-под стражи выпустили, но проживать в Москве, Ленинграде и столицах союзных республик запретили («мавр» сделал своё дело, и теперь он был никому не нужен). Профессор поехал в Махачкалу и стал работать в одном из тамошних научно-исследовательских институтов.

24 июня 1962 года в Ленинграде в день своего рождения (по старому стилю) в возрасте 64 лет скончался поэт Анатолий Борисович Мариенгоф.

Василий Васильевич Катанян:

«Осенью 1962 года пришло письмо, где Эльза писала: “Теперь расскажу про необычайную вещь. Я позвонила художнику Абидину, пригласила к обеду (завтра будут гости – блины! – и Симоновы, двенадцать человек, для нас это много!). Но дело не в этом: Абидин сказал мне, что, переходя через мост для пешеходов, напротив Академии, он увидел намалёванный на мостовой Лилин портрет! Не буду рассказывать, как он рассказывал, мы с Арагоном сели и поехали к тому мосту. Там разместились художники, которые живописуют на асфальте, за что им опускают в кружку монеты, – и вот стоят три паренька, лет по двадцати им, и в ногах у них огромно увеличенная обложка “Про это” – так и написано – и, вокруг, по-французски и по-русски Володины стихи. Лиля ярко чёрно-белая, а стихи немножко размылись – ночью была страшная гроза.

Сегодня туда должен был прийти Симонов со своим аппаратом. Настоящее чудо! Фольклор!”»

А в Советском Союзе в это время всё громче звучал голос Людмилы, старшей сестры Маяковского, которая (по словам Аркадия Ваксберга)…

«…от своего имени и от имени престарелой матери (вторая сестра Ольга умерла ещё в 1949 году) претендовала теперь на монопольное право толковать поэта, издавать его, выдумывать насквозь фальшивую агитпроповскую биографию “великого поэта революции” и считаться, вопреки его воле, единственной и безграничной наследницей. Наследницей монумента, а не человека».

Восторженные отзывы известных советских писателей на рассказ Солженицына в августе 1962 года (вместе с самим рассказом) были направлены первому секретарю ЦК КПСС Никите Хрущёву, который, ознакомившись с произведением, его публикацию разрешил. И 18 ноября 1962 года журнал «Новый мир» с повестью «Один день Ивана Денисовича» (так стал называться рассказ «Щ-854») вышел к читателям. А 30 декабря Александр Солженицын был принят в Союз советских писателей.

Через двадцать лет в радиоинтервью Александр Исаевич сказал:

«…теперь, по реакции западных социалистов, видно: если б её напечатали на Западе, да эти самые социалисты говорили бы: всё ложь, ничего этого не было, и никаких лагерей не было, и никаких уничтожений не было, ничего не было. Только потому у всех отнялись языки, что это напечатано с разрешения ЦК в Москве, вот это потрясло».

В 1963 году Владимир Буковский изготовил две фотокопии запрещённой в СССР книги «Новый класс» югославского оппозиционера Милована Джиласа. Буковского тотчас арестовали, признали невменяемым, и поместили в Ленинградскую специальную психиатрическую больницу. Там уже находился другой оппозиционер – генерал Пётр Григоренко, который не желал скрывать своих взглядов, а впоследствии написал (в книге «В подполье можно встретить только крыс»):

«Власть, родившаяся в подполье и вышедшая из неё, любит в темноте творить свои тёмные дела. Мы же стремимся вынести их на свет, облучить их светом правды. Власть, стремясь уйти из-под света, изображает наши действия как нелегальные, подпольные, пытается загнать нас в подполье. Но мы твёрдо знаем, что В ПОДПОЛЬЕ МОЖНО ВСТРЕТИТЬ ТОЛЬКО КРЫС».

Смена власти

Летом 1963 года по Всесоюзному радио (в программе «радиостанции “Юность”») прозвучало несколько симпатичных песенок в исполнении учителя с далёкой Камчатки Юлия Кима (включая и его «Рыбу-кит»), К этому времени срок, который должен был отработать выпускник советского вуза после его окончания, уже завершился, и Юлий Ким вернулся в Москву, где тоже стал преподавать в школе историю, литературу и обществоведение. И, конечно же, сочинять песни. Он давал первые свои концерты, постепенно становясь одним из популярнейших советских бардов.

Актёр Владимир Высоцкий тоже продолжал сочинять песни и исполнять их в кругу друзей. Песни были о дружбе, но характер их был немного хулиганский, так как речь в них шла в основном о бывших уголовниках. Это казалось очень смелым, и друзья воспринимали творения Высоцкого с восторгом.

А молодой поэт Евгений Евтушенко в том же году был выдвинут на соискание Нобелевской премии по литературе. Но Нобелевский комитет его кандидатуру отверг.

29 ноября 1963 года в газете «Вечерний Ленинград» была напечатана заметка с названием «Окололитературный трутень», в которой клеймился начинающий стихотворец Иосиф Бродский за «паразитический образ жизни». В самом деле, возмущался автор заметки, молодому человеку всего 23 года, он нигде не работает и пишет несусветную чушь. Стихи Бродского советские цензоры в печать не пропускали, поэт их читал друзьям и знакомым. Например, этот стих:

«Я памятник воздвиг себе иной!
К постыдному столетию – спиной.
К любви своей потерянной – лицом.
И грудь – велосипедным колесом,
а ягодицы – к морю полуправд.
Какой ни окружай меня ландшафт,
чего бы ни пришлось мне извинять, —
я облик свой не стану изменять…
Пускай меня низвергнут и снесут,
пускай в самоуправстве обвинят,
пускай меня разрушат, расчленят, —
в стране большой, на радость детворе
из гипсового бюста во дворе
сквозь белые незрячие глаза
струёй воды ударю в небеса».

Газетного рецензента понять было можно – ведь никому неизвестный стихотворец не только называл столетие, в котором произошла Октябрьская революция, «постыдным», но и окружал его «морем полуправд».

Поскольку ещё весной 1963 года Никита Хрущёв перестал благоволить Александру Солженицыну, это сразу сказалось на отношении к писателю руководителей более мелкого масштаба. 28 декабря 1963 года повесть «Один день Ивана Денисовича» была выдвинута на соискание Ленинской премии по литературе за 1964 год. Но 14 апреля 1964 года при голосовании в Комитете по премиям её большинством голосов отклонили.

8 января 1964 года в том же «Вечернем Ленинграде» были напечатаны «мнения читателей», которые требовали привлечь к ответственности «тунеядца Бродского». И 13 января поэта арестовали. На следующий день у арестованного случился сердечный приступ. Но поэта направили на психиатрическую экспертизу в специализированную психиатрическую клинику.

На судебном процессе между судьёй и подсудимым произошёл такой диалог:

«Судья. – А вообще какая ваша специальность?

Бродский. – Поэт, поэт-переводчик.

Судья. – А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?

Бродский. – Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?

Судья. – А вы учились этому?

Бродский. – Чему?

Судья. – Чтобы быть поэтом. Не пытались кончить вуз, где готовят…где учат?

Бродский. – Я не думал… я не думал, что это даётся образованием.

Судья. – А чем же?

Бродский. – Я думаю, это… от Бога…»

13 марта суд приговорил Бродского «к пяти годам принудительного труда в отдалённой местности». И поэт был этапирован (под конвоем вместе с уголовниками) в деревню Норинскую Коношского района Архангельской области.

14 октября 1964 года был собран пленум ЦК КПСС, о котором первый секретарь ЦК и глава советского правительства Никита Хрущёв ничего не знал (он отдыхал на черноморском побережье Кавказа). Вызванный в Москву Хрущёв был снят со своего поста «по состоянию здоровья». На следующий день его освободили и от должности главы правительства. Новым лидером коммунистической партии стал Леонид Брежнев.

И вскоре (в том же октябре 1964 года) Ольга Ивинская, сидевшая в концлагере под Тайшетом за то, что получала из-за границы гонорары за роман Пастернака «Доктор Живаго», была досрочно освобождена.

В 1964 году в возрасте 65 лет скончался сотрудник махачкалинского НИИ полковник медицинской службы доктор медицинских наук профессор Григорий Моисеевич Майрановский. По официальной версии причиной смерти явилась острая сердечная недостаточность. Но сразу возникает предположение: а не помог ли самому себе уйти с этого света сам профессор Майрановский? Ведь вожди, на которых он работал, так и не оценили его открытий и изобретений. И (кто знает?) не приберёг ли доктор медицинских наук один из открытых им ядов для самого себя?

Новая власть

Отношение к творчеству Александра Солженицына тем временем продолжало ухудшаться. Его произведения негласно изымались из библиотек и уничтожались.

12 февраля 1965 года в Москве было организовано литературное объединение молодых поэтов, которое назвали СМОГ, что расшифровывалось как «Смелость, Мысль, Образ, Глубина» или «Самое Молодое Общество Гениев». Творческий девиз участников СМОГа звучал так: «Сжатый Миг, Отражённый Гиперболой». В качестве почётного члена в СМОГ вошёл и Владимир Буковский, которого к тому времени уже выпустили из психбольницы. Он увлёк молодых поэтов на площадь Маяковского, чтобы они читали свои стихи у памятника поэту.

В 1965 году Советский Союз вторично посетил Давид Бурлюк.

Аркадий Ваксберг:

«Бурлюк не знал, что во всех лубянских документах он вплоть до 1964 года именовался американским шпионом и уже только поэтому находился под постоянным наблюдением “органов”».

А Полина Жемчужина-Молотова так и осталась сталинисткой. Дочь Сталина, Светлана Аллилуева, написала (в книге «Двадцать писем другу»):

«Полина говорила мне: “Твой отец гений. Он уничтожил в нашей стране пятую колонну, и, когда началась война, партия и народ были едины. Теперь больше нет революционного духа, везде оппортунизм”. Их дочь и зять молчали, опустив глаза в тарелки. Это было другое поколение, и им было стыдно».

В ту пору в литераторской среде появились новые имена: Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Их произведения советские издательства не печатали, а кагебешники внимательно следили за литераторами. Однажды спецслужбы узнали, что Синявский познакомился с дочерью военно-морского атташе Франции Элен Пельтье-Замойской. Писателя вызвали на Лубянку и предложили ему доносить на свою знакомую. Жена Синявского Мария Розанова потом вспоминала:

«Андрей Синявский согласился на неё доносить, да, расписался в КГБ, что будет, а потом пошёл к ней и всё рассказал. А что и как доносить, они уже решали вместе».

Дочь французского атташе стала вывозить за границу и печатать там произведения Синявского и Даниэля (первого – под псевдонимом Абрам Терц, второго – под псевдонимом Николай Аржак). Кагебешникам удалось раскрыть эти псевдонимы, и 13 сентября 1965 года Андрей Донатович Синявский и Юлий Маркович Даниэль были арестованы (по обвинению в создании и публикации за рубежом произведений, «порочащих советский государственный и общественный строй»). Началось расследование.

В сентябре 1965 года под давлением мировой и советской общественности срок наказания Иосифу Бродскому был сокращён до отбытого, и поэт вернулся в Ленинград.

А Евгений Евтушенко постепенно становился одним из самых популярных советских поэтов. Немецкий славист и литературный критик Вольфганг Казак писал:

«Чрезмерному успеху Евтушенко способствовали простота и доступность его стихов, а также скандалы, часто поднимавшиеся критикой вокруг его имени. Рассчитывая на публицистический эффект, Евтушенко то избирал для своих стихов темы актуальной политики партии, то адресовал их критически настроенной общественности… Честолюбивое стремление Евтушенко стать, продолжая традицию В. Маяковского, трибуном послесталинского периода, приводило к тому, что его талант, – как это ярко проявляется, например, в стихотворении “По ягоды”, – казалось, ослабевает».

В этом стихотворении, написанном в 1955 году, рассказывается о том, как юный Евтушенко ходил за земляникой, как во время дождя женщина пела, и делается вывод:

«И я хочу, /чтобы и мне так пелось,
как трудно бы мне в жизни ни жилось.
Чтоб шёл по свету / с гордой головою,
чтоб всё вперёд – /и сердце, и глаза,
а по лицу – / хлестанье мокрой хвои,
и на ресницах – / слёзы и гроза».

В начале декабря 1965 года Владимир Буковский, Александр Есенин-Вольпин, а также молодые поэты из объединения СМОГ стали готовить «Митинг гласности». И 5 декабря (в День конституции Советского Союза, которая совсем ещё недавно называлась «сталинской») на Пушкинской площади в Москве состоялась первая после войны политическая демонстрация. В ней приняло участие около 200 человек (включая переодетых в штатское кагебешников).

Главным лозунгом митинга было требование, чтобы предстоявший суд над Синявским и Даниэлем был открытым, гласным. Мероприятие продолжалось всего несколько минут, так как его разогнали работники КГБ.

Около двадцати человек (организаторы митинга) были арестованы. Александра Есенина-Вольпина допрашивали в течение двух часов, после чего отпустили. Некоторых участников «Митинга гласности» исключили из институтов, другим выносили взыскания по партийной и комсомольской линии. А Владимира Буковского отправили в Люберецкую психиатрическую больницу, откуда через несколько месяцев перевезли в Государственный научный центр социальной и судебной психиатрии имени В.П.Сербского («Институт имени Сербского»),

Судьбы правозащитников

В феврале 1966 года судебный процесс по делу Андрея Синявского и Юлия Даниэля завершился, писателям были вынесены приговоры. Первому дали 7 лет в исправительно-трудовой колонии строгого режима, второму – 5 лет лагерей.

62 писателя (в том числе Белла Ахмадулина, Вениамин Каверин, Юрий Нагибин, Булат Окуджава, Корней Чуковский, Виктор Шкловский и Илья Оренбург) тотчас же подписали письмо с требованием освобождения осуждённых литераторов. В ответ секретариат правления Союза писателей (Константин Федин, Николай Тихонов, Константин Симонов, Сергей Михалков, Алексей Сурков) опубликовал статью с поддержкой судебного приговора.

14 февраля 1966 года деятели советской науки, литературы и искусства отправили письмо первому секретарю ЦК КПСС Леониду Брежневу. В письме говорилось о недопустимости «частичной или косвенной реабилитации И.В. Сталина»:

«На Сталине лежит ответственность не только за гибель бесчисленных невинных людей, за нашу неподготовленность к войне, за отход от ленинских норм в партийной и государственной жизни».

Письмо подписали двадцать пять человек, среди которых были академики Лев Арцимович, Пётр Капица, Андрей Сахаров, писатели Валентин Катаев, Константин Паустовский, Борис Слуцкий, Корней Чуковский, артисты Олег Ефремов, Майя Плисецкая, Андрей Попов, Иннокентий Смоктуновский, театральный режиссёр Георгий Товстоногов и кинорежиссёры Михаил Ромм и Марлен Хуциев.

5 марта 1966 года в подмосковном санатории (в Домодедово) скончалась Анна Андреевна Ахматова. Её не стало в тот же самый день (ровно через 13 лет), когда ушёл из жизни Иосиф Сталин, о котором она написала стихотворение, известное под названием «Защитникам Сталина»:

«Это те, что кричали: “Варраву
Отпусти нам для праздника…”, те,
Что велели Сократу отраву
Пить в тюремной глухой темноте.
Им же этот же вылить напиток
В их невинно клевещёщий рот.
Этим милым любителям пыток,
Знатокам в производстве сирот».

Конечно, сразу возникает вопрос: естественным путём отошла в мир иной Анна Андреевна или ей помогли кагебешные «доктора в белах халатах»? На этот вопрос ответа нет. Да им никто особенно и не задавался.

Отметим только одно: Ахматова умерла в санатории – точно в таком же, в каком расставался с жизнью (с помощью эмгебешников, разумеется) советский вождь Андрей Жданов.

А битва за судьбу Андрея Синявского и Юлия Даниэля тем временем продолжалась. Выступая на XIX московской городской партконференции, поэт Сергей Михалков сказал (его речь 27 марта 1966 года процитировала «Литературная газета»):

«Советский суд осудил двух политических клеветников и двурушников. Как не странно, нашлись среди наших литераторов добровольные адвокаты, выступившие на защиту пособников враждебного нам лагеря. Справедливости ради следует отметить, что если не считать трёх-четырёх известных писательских имён, большинство подписавших эти письма ничем не прославили нашу литературу… Уместно напомнить этим литераторам, что такое гуманизм в понимании Максима Горького. Великий сын великого народа считал, что подлинный гуманизм – это воинствующий гуманизм непримиримой борьбы против лицемерия и фальши тех, кто заботится о спасении старого мира».

С 29 марта по 8 апреля 1966 года проходил XXIII съезд КПСС, на котором выступил первый секретарь московского горкома КПСС Николай Егорычев. Он произнёс:

«В последнее время стало модным… выискивать в политической жизни страны какие-то элементы так называемого “сталинизма”, как жупелом, пугать им общественность, особенно интеллигенцию. Мы говорим им: “Не выйдет, господа!”» Партийному деятелю вторил и писатель Михаил Шолохов, тоже выступивший на съезде и гневно обличивший осуждённых Синявского и Даниэля:

«Попадись эти молодчики с чёрной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием… (Бурные аплодисменты.) Ох, не ту бы меру наказания получили бы эти оборотни! (Бурные аплодисменты.) А тут, видите ли, ещё рассуждают о суровости приговора. Мне ещё хотелось бы обратиться к зарубежным защитникам пасквилянтов: не беспокойтесь, дорогие, за сохранность у нас критики. Критику мы поддерживаем и развиваем, она остро звучит и на нынешнем нашем съезде. Но клевета – не критика, а грязь из лужи – не краски из палитры художника

14 апреля 1966 года в тридцать шестую годовщину со дня смерти Владимира Маяковского у его памятника на площади, носившей имя поэта, молодые участники объединения СМОГ в последний раз читали стихи. «В последний раз», потому что очень скоро СМОГа не стало – советская власть разогнала это объединение поэтов.

Только в августе 1966 года (после вмешательства международной организации «Amnesty International» («Международная амнистия») 24-летний Владимир Буковский был выписан из института судебной психиатрии имени Сербского. Получивший свободу молодой человек назвал «болезнь», от которой его пытались «вылечить» в психбольницах, «патологической правдивостью».

Но радоваться обретённой свободе Владимиру Буковскому довелось не очень долго – 22 января 1967 года за участие в демонстрации протеста против очередных арестов правозащитников он был вновь арестован. И 1 сентября суд приговорил его («за активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок») к трём годам лагерей.

Победы и поражения

Яростные сражения, которые вела в маяковсковедении сестра поэта, к тому времени, казалось бы, подходили к концу.

Василий Васильевич Катанян:

«Партия, возглавляемая Людмилой Владимировной, победила, и в результате в 1967 году появилось “Совершенно секретное” (?!) постановление ЦК КПСС “О Музее В.В Маяковского”, после чего домик в Гендриковом переулке заколотили».

Это постановление было принято 24 октября 1966 года. В нём говорилось: «Признать целесообразным» перевод музея Маяковского в дом на Лубянском проезде, «где поэт жил с 1919 по 1930 г. И где им созданы все основные произведения».

В книге, вышедшей в 1998 году, Василий Васильевич Катанян продолжил:

«С тех пор прошли года. Музей Маяковского на Лубянке открыт, и в нём нет ни одной нормальной фотографии Л.Брик. Домик в Гендриковом заколочен, он медленно, но неуклонно разрушается. В нём законсервированы мемориальные вещи, характеризующие быт трёх людей, которые там жили. Сотрудники заколоченного музея любовно берегут находящиеся там запакованные экспонаты. Но открыть экспозицию и пустить туда посетителей им категорически запрещено.

Борьба, которая шла вокруг Маяковского при его жизни, не прекращается и по сей день. И прекратится ли?»

Катанян не верил в завершение сражений в маяковсковедении, потому что в советской прессе то и дело появлялись заметки, написанные сторонниками Людмилы Маяковской.

18 мая 1967 года Комитет государственной безопасности СССР (КГБ) возглавил поэт, посещавший поэтические семинары Ильи Сельвинского и бывший в 1956 году послом Советского Союза в Венгрии. Звали его Юрий Владимирович Андропов.

А в январе 1968 года (после очередного начавшегося в Москве судебного процесса правозащитников) появилось обращение «К деятелям науки, культуры и искусства», которое подписали поэт и школьный учитель Юлий Ким, поэт и педагог Илья Габай и историк Пётр Якир (сын репрессированного в 30-е годы командарма Ионы Якира). Оно начиналось так:

«Мы, подписавшие это письмо, обращаемся к вам со словами глубокой тревоги за судьбу и честь страны.

В течение нескольких лет в нашей общественной жизни намечаются зловещие симптомы реставрации сталинизма. Наиболее ярко проявляется это в повторении самых страшных деяний той эпохи – в организации жестоких процессов над людьми, которые посмели отстаивать своё достоинство и внутреннюю свободу, дерзнули думать и протестовать.

Конечно, репрессии не достигли размаха тех лет, но у нас достаточно оснований опасаться, что среди государственных и партийных чиновников немало людей, которые хотели бы повернуть наше общественное развитие вспять. У нас нет никаких гарантий, что с нашего молчаливого попустительства исподволь не наступит снова 37 год.

Мы ещё очень не скоро сможем увидеть Андрея Синявского и Юлия Даниэля – людей, осуждённых на долгие годы мучений только за то, что они посмели излагать вещи, которые считали истиной».

Завершалось обращение напоминанием:

«Помните: в тяжёлых условиях лагерей строгого режима томятся люди, посмевшие думать. Каждый раз, когда вы молчите, возникает ступенька к новому судебному процессу. Исподволь, с вашего молчаливого согласия может наступить новый ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ ГОД».

За авторами обращения тотчас же началась усиленная слежка. Юлий Ким в ответ на неё сочинил песенку «Господа и дамы»:

«Господа и дамы,
Какое счастье – шмон!
Российские жандармы,
Низкий вам поклон!
В партикулярном платье,
Ни шпор, ни портупей, —
Да здравствуют спасатели
Чистоты моей!»

А битвы вокруг Маяковского в тот момент тоже никак не затихали.

Василий Васильевич Катанян:

«Много крови испортил ЛЮ в 1968 году и журнал “Огонёк”, где появились разнузданные юдофобские статьи, и то, что поэт писал пером, без зазрения совести вырубали топором.

В статье “Любовь поэта” развязно описывались отношения Маяковского с женщинами, события и факты были искажены, цитаты передёрнуты. Публикация приобретала просто-напросто характер скандала. Тем более что и Лиля Брик, и Вероника Полонская, и Татьяна Яковлева в те годы были живы.

Вскоре “Огонёк” опубликовал ещё две статьи на ту же тему и в том же развязном тоне».

Аркадий Ваксберг (о публикациях тех лет о Лили Брик):

«Из этих статей явственно вытекало, что не кто иной, как она, вместе с Аграновым и всем их “сионистским логовом”, являлась виновницей гибели Маяковского…

Кто же она, Лиля Брик, по новой версии, утверждённой на самом верху? Оказывается, не любовь поэта, не его муза…а – его убийца! Не только в метафорическом, но едва ли и не в буквальном смысле. Дьяволица, вложившая в руки ему револьвер и понудившая нажать курок. Атой того хуже: участница заговора, итогом которого явилось его убийство, то есть событие, подлежащее рассмотрению не литераторами, а юристами».

Но так как подобного «рассмотрения» официально не произошло, все версии, касающиеся смерти Владимира Маяковского, имели право на существование.

В июле 1967 года вышел фильм «Вертикаль», в котором одну из главных ролей исполнил Владимир Высоцкий. В фильме звучало и несколько его песен о дружбе и о войне, написанных талантливо и так же талантливо исполненных. Об актёре и певце заговорила вся страна. Вскоре Высоцкий познакомился с французской актрисой российского происхождения Мариной Влади (Мариной Владимировной Поляковой), и у них начался роман.

А поэт Евгений Евтушенко в это время разъезжал по заграницам. И ездил он туда, как в подмосковную Малаховку, подражая и в этом деле Владимиру Маяковскому. Но Владимир Владимирович так свободно и легко странствовал по зарубежью потому, что служил в ОГПУ. Стало быть, и у Евтушенко были с КГБ не менее прочные связи.

В это время в Чехословацкой Социалистической республике, в которой пятилетний план был провален по всем показателям и проходили демонстрации протеста, начались попытки реформировать политическую систему. Эти реформы, названные «Пражской весной», очень перепугали кремлёвское руководство.

Ведомство, которое возглавил Юрий Андропов, продолжало энергично работать. В феврале 1968 года математик и поэт Александр Есенин-Вольпин был вновь отправлен на принудительное лечение в психиатрическую клинику. 99 известных советских математиков, протестуя против этой насильственной госпитализации, подписали «Письмо девяносто девяти».

22 марта 1968 года ушёл из жизни Илья Сельвинский. А в 1990-ом было впервые опубликовано его стихотворение, которое потом часто цитировали, иллюстрируя прошедшие годы:

«Нас приучали думать по ниточке.
Это считалось мировозрением;
Слепые вожди боялись панически
Всякого, обладавшего зрением.
В нас подавляли малейший выкрик,
Чистили мозг железными щётками,
О мыслях думали, как о тиграх,
А тигры обязаны быть за решётками».

Но уходивший из жизни поэт вновь ошибся, полагая, что время, когда «мысли» загоняли «за решётки», прошло – войска Варшавского договора начали подготовку к подавлению «Пражской весны».

Закручивание гаек

В 1968 году Александра Солженицына исключили из Союза писателей.

Владимир Высоцкий в том же году написал и отправил в ЦК КПСС письмо в связи с появлением в центральной прессе статей, которые резко и бездоказательно критиковали его песни. О том, что ответил ему Центральный комитет партии, биографы актёра не сообщают. Скорее всего, письмо возмущённого поэта переправили в ведомство, которое этими делами и занималось – в КГБ.

А заведующий кафедрой логики философского факультета Московского университета доктор философских наук профессор Александр Александрович Зиновьев в 1968 году был снят с должности по обвинению в связях с диссидентами. Затем его лишили профессуры. Возникли проблемы с публикацией научных работ. И Зиновьев был вынужден заняться публицистикой и печатать свои работы за границей (в Польше и в Чехословакии).

В ночь с 20 на 21 августа 1968 года в Чехословакию вторглись воинские соединения стран Варшавского договора (более 300 тысяч солдат и офицеров и около 7 тысяч танков).

23 августа Евгений Евтушенко написал стихотворение:

«Танки идут по Праге
в затканной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета…
Боже мой, как это гнусно!
Боже, какое паденье!
Танки по Яну Гусу,
Пушкину и Петефи…
Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках-футлярах по Праге
страх, бронированный хамством».

В Москве на Красной площади 25 августа состоялась демонстрация протеста против этого воинского вторжения. В ней участвовало всего восемь правозащитников. Они присели у Лобного места и ровно в 12 часов дня развернули плакаты: «Мы теряем лучших друзей», «Позор оккупантам!», «Руки прочь от ЧССР!». Протестующие были мгновенно арестованы, избиты и доставлены в милицию. Начали готовить очередной судебный процесс, о котором Юлий Ким написал «Адвокатский вальс»:

«Судье заодно с прокурором
Плевать на детальный разбор,
Им лишь бы прикрыть разговором
Готовый уже приговор».

Двое протестовавших были признаны невменяемыми и отправлены на принудительное лечение в спецпсихбольницы, остальные получили разные сроки лишения свободы.

Владимир Высоцкий на события августа 1968 года не отреагировал никак. Но через двенадцать лет признался, написав:

«И я не отличался от невежд,
А если отличался – очень мало.
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала…
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас».

Читал ли где-нибудь это стихотворение автор, свидетельств найти не удалось.

А поэт Александр Твардовский написал:

«Что делать нам с тобой, моя присяга,
Где взять слова, чтоб рассказать о том,
Как в сорок пятом нас встречала Прага
И как встречала в шестьдесят восьмом…»

В этот момент Юлия Кима уже уволили с преподавательской работы в школе, и он стал жить литературным трудом, сочиняя песни и пьесы для театра и кино (под псевдонимом Ю.Михайлов, но печататься под этим прикрытием ему не дозволялось). Немецкий славист и литературный критик Вольфганг Казак написал про Кима:

«Он вёл борьбу против пустых лозунгов партии, бессодержательной советской идеологии, господствующей повсюду лжи, принуждения к двоемыслию, фальши – и всё это в лёгкой форме, смеясь, иронически, иногда под маской клоуна».

Но официальные власти страны Советов шутить не любили. Когда в советское посольство в Лондоне пришло приглашение поэту Бродскому принять участие в международном поэтическом фестивале, дипломаты строго ответили:

«Такого поэта в СССР не существует».

А в это время простой советский пенсионер Никита Хрущёв принялся начитывать на магнитофон свои воспоминания. Об этом сразу же стало известно кремлёвским вождям, и Никиту Сергеевича вызвали в ЦК, где стали журить его за действия, не согласованные с Центральным Комитетом. Хрущёв обругал своих бывших соратников самыми последними словами и продолжил начитывать то, что хотел.

После нескольких обысков, проведённых КГБ на квартире поэта Ильи Габая, 15 апреля 1969 года политбюро ЦК КПСС приняло решение о лишении этого правозащитника советского гражданства. Однако Габай был просто арестован по обвинению в «клевете на советский строй». Началось следствие.

В 1969 году в зарубежном издательстве «Посев» вышла книга песен советского поэта, драматурга и сценариста Александра Галича. Песни эти были очень ироничны, они весело критиковали всё, что происходило в стране. На Галича тут же всей своей мощью обрушилась советская власть: ему запретили давать авторские концерты, записи песен Галича стали изымать работники КГБ, его нигде не печатали, выпускать граммофонные пластинки тоже было категорически запрещено. Иными словами, заниматься профессиональной деятельностью Галичу стало совершенно невозможно.

Опять жертвы

В январе 1970 года Илья Габай был приговорён к трём годам лагерей.

А 16 июня того же 1970 года скончалась Эльза Триоле. Василий Васильевич Катанян:

«Скончалась Эльза семидесяти четырёх лет от сердечной недостаточности…

На похоронах Эльзы играл Мстислав Растропович…»

Тем временем, узнав, что кто-то во властных структурах собирается восстановить старый музей Маяковского в Гендриковом переулке, сестра поэта написала письмо Леониду Брежневу, в котором говорилось:

«Брики – антисоциальное явление в общественной жизни и быту и могут служить только разлагающим примером, способствовать антисоветской пропаганде в широком смысле за рубежом. Здесь за широкой спиной Маяковского свободно протекала свободная “любовь” Л.Брик. Вот то основное, чем характеризуется этот “мемориал”… Я категорически, принципиально возражаю против оставления каких-либо следов о поэте и моём брате в старом бриковском доме».

Аркадий Ваксберг (об отношении властей к Лили Брик после этого письма):

«Сверху явно была спущена директива предать полному забвению само её имя…

Близкие пытались, не всегда успешно, оградить Лилю от слухов, которые ползли по чьему-то наущению, один омерзительнее другого. Уже никого не стесняясь и не боясь никакой ответственности, анонимы – из той же компании! – стали её называть убийцей Маяковского».

А Юлий Даниэль полностью отсидел присуждённый ему срок и вышел на свободу в 1970 году. Жил сначала в Калуге, затем вернулся в Москву. Печататься мог только под псевдонимом Ю.Петров.

Тем временем книга воспоминаний Хрущёва была опубликована на Западе. Её автора тут же заставили написать заявление (оно тотчас было опубликовано), что к этой книге он не имеет никакого отношения, а издание её за рубежом осуждает.

В это же время в советской печати началась кампания травли академика Андрея Сахарова, создавшего водородную бомбу, но ставшего правозащитником.

Когда в том же в 1970 году Александру Солженицыну была присуждена Нобелевская премия, вся советская пресса обрушилась на писателя с ожесточённой критикой и начала беспрецедентно его травить.


Президент США Ричард Никсон и Евгении Евтушенко, 3 февраля 1972 г.


Зато поэт Евгений Евтушенко продолжал пребывать в пике славы и признания. Он всем показывал свою фотографию, на которой его сняли вместе с американским президентом Ричардом Никсоном. Президент, глядя на советского поэта, смеётся. Поэт улыбается, держа руки в карманах. Сразу вспоминается маршал Тухачевский, который шёл по Красной площади, держа руки в карманах. По маршал был обречён, и поза его – от этой обречённости. А почему у поэта Евтушенко руки в карманах, сказать трудно.

В том же 1970 году на экраны страны вышел фильм «Белорусский вокзал», в котором звучала песня Булата Окуджавы «Нам нужна одна победа». Её стали исполнять всюду, под её мелодию маршировали на парадах солдаты.

В декабре 1970 года в одном из московских загсов был зарегистрирован брак советского гражданина Владимира Семёновича Высоцкого и подданной Франции Марины Владимировны Поляковой (Марины Влади). Поэту Высоцкому удалось то, что так и не смог осуществить поэт Маяковский – жениться на проживавшей в Париже россиянке. С этого момента ворота за рубеж перед актёром и бардом распахнулись настежь.

Наступил год 1971-й.

29 марта Владимира Буковского вновь арестовали (уже в четвёртый раз).

А 8 июня Андрей Синявский был досрочно освобождён из заключения. Получив приглашение Сорбонны, он (оставаясь гражданином Советского Союза) переехал жить и работать во Францию.

11 июня 1971 года в Париже вышел роман Солженицына «Август четырнадцатого», и в августе КГБ провёл операцию по ликвидации писателя – когда он стоял в очереди в магазине, его внезапно укололи, введя отравляющее вещество. О подготовке этой убийственной акции не мог не знать глава Комитета госбезопасности Юрий Андропов, её явно проводили по его распоряжению. И она является, пожалуй, единственной, о которой стало довольно широко известно. Александр Солженицын остался жив, но болел тяжело и долго. А сколько их было вообще – таких «уколотых» кагебешниками, которые быстро расставались с жизнью? Это, к сожалению, остаётся тайной, которая не подлежит разглашению.

В конце августа 1971 года к Хрущёву, который жил тогда на даче, приехал поэт Евгений Евтушенко. Сын Хрущёва Сергей потом написал (в книге «Пенсионер союзного значения»): «Отец был рад гостю. Они провели вместе несколько часов. Отец рассказывал о смерти Сталина, аресте Берии».

Затем пришла очередь рассказывать поэту:

«Он стал рассказывать о своих недавних поездках по стране. Особенно его поразило полное незнание современной молодёжью жизни при Сталине, масштабов репрессий… На вопрос, сколько примерно тогда погибло людей, ему отвечали: тысячи две. Кто-то поправил: больше, тысяч двадцать. То есть они даже приблизительно не представляют, что тогда происходило

Пенсионер Никита Хрущёв продолжал надиктовывать воспоминания. На него вновь и вновь оказывали давление бывшие соратники, требовавшие прекратить эти несанкционированные партией занятия. Но Никита Сергеевич, вновь послав их куда подальше, продолжал свои надиктовки. И тогда, надо полагать, за «мемуариста» взялись «специалисты» из КГБ.

В начале сентября 1971 года Хрущёв неожиданно почувствовал себя плохо и был госпитализирован. День он провёл в больнице, а ночью, по словам Сергея Хрущёва:

«…ночьюразвился тяжелейший инфаркт. Отца даже остереглись переводить в реанимационное отделение, боясь, что он не выдержит перевозки…

Оставалось надеяться на то, что организм у отца для его возраста очень здоровый…

Я кинулся в больницу, доктор объяснил, что прошедшая ночь была крайне тяжёлой. У отца развилось дыхание Чейна-Стокса, но его удалось выправить, и состояние слегка стабилизировалось.

О пресловутом дыхании Чейна-Стокса я помнил со времени бюллетеней о болезни Сталина в марте 53-го. От этих слов веяло могильным холодом, неизбежностью смерти».

11 сентября 1971 года Никита Сергеевич Хрущёв скончался. Официальная версия гласила: от сердечного приступа. «Специалисты»-кагебешники, надо полагать, потирали от радости руки – ведь их наверняка за эту секретнейшую акцию достойно наградили.

Преследования продолжаются

Александра Галича в 1971 году исключили из Союза писателей СССР, а в 1972-ом изгнали и из Союза кинематографистов.

5 января 1972 года состоялся суд, приговоривший Владимира Буковского за «антисоветскую агитацию и пропаганду» к 2 годам тюрьмы и 5 годам ссылки.

А 16 марта поэта и правозащитника Илью Габая привезли из концлагеря в Москву (следствию потребовались «показания» по новому делу). Начались новые допросы.

10 мая 1972 года поэта Иосифа Бродского вызвали в ОВИР (Отдел виз и регистрации МВД СССР) и предложили: либо он немедленно эмигрирует, либо вновь начнутся допросы, психиатрические больницы и тюрьмы. С психбольницей Бродскому уже довелось познакомиться дважды («на обследовании»), и пребывание там он считал страшнее тюремного заключения и ссылки. Поэт выбрал эмиграцию. Бродского лишили советского гражданства, и 4 июня он вылетел из Ленинграда в Вену. Вскоре поэт оказался в Соединённых Штатах, где ему предложили преподавать в Мичиганском университете. Биографы Бродского не без удивления пишут:

«С этого момента закончивший в СССР неполные 8 классов средней школы Бродский ведёт жизнь университетского преподавателя, занимая на протяжении последующих 24 лет профессорские должности в общей сложности в шести американских и британских университетах, в том числе в Колумбийском и в Нью-Йоркском».

Этим Иосиф Бродский как бы повторял путь Владимира Маяковского, который, окончив всего четыре класса гимназии, считал себя «учителем народа» и «учил» людей до конца дней своих.

В мае 1972 года Александр Есенин-Вольпин был вынужден эмигрировать в США.

А Илью Габая в мае того же года неожиданно освободили. Однако устроиться на работу ему не удалось.

Петра Якира, соратника Габая по правозащитному движению, 21 июня тоже арестовали. Испугавшись расстрела, который грозил ему по 64-й статье Уголовного кодекса РСФСР («измена родине»), Якир стал активно сотрудничать со следствием.

А в 1972 году живший в США Иосиф Бродский в одном из интервью («Иосиф Бродский. Неизвестное интервью», опубликованном 23 октября 2013 года), когда его спросили о Евтушенко, сказал:

«Евтушенко? Вы знаете – это не так всё просто. Он, конечно, поэт очень плохой. И человек он ещё худший. Это такая огромная фабрика по воспроизводству самого себя. По репродукции самого себя… У него есть стихи, которые, в общем, можно даже запомнить, любить, они могут нравиться. Мне не нравится просто вообще уровень всего этого дела. То есть в основном… дух не нравится этого. Просто – мерзит».

А Владимир Высоцкий в это время выступал с исполнением своих песен перед переполненными залами. Иногда выезжал на периферию, где давал концерты на стадионах. Этим он тоже подражал Маяковскому, который читал стихи, гастролируя повсюду. Но Маяковскому на это давала «добро» Лубянка. А кто Высоцкому разрешал его гастроли?

12 сентября 1972 года скончалась Людмила Маяковская.

А дело о Маяковском и о его убийцах продолжало раскручиваться.

Аркадий Ваксберг:

«Поэт Алексей Сурков, один из секретарей Союза писателей, когда-то лично знавший Маяковского, конформист до мозга костей, запустил пробный шар, дав вроде бы “чисто объективную” информацию и не высказав своего отношения к ней: “Мне из разных концов сообщают, что по Москве распространился слух, что Маяковский не застрелился, а его убили Брики и Агранов <…>, что посмертное письмо Маяковского поддельное”».

Василий Васильевич Катанян:

«В 1973 году на “Мосфильме” Сергей Юткевич затеял делать телефильм “Маяковский и кино”. Туда должны были войти уцелевшие куски “Закованной фильмой”, “Не для денег родившийся” (фотографии) и целиком фильм “Барышня и хулиган”. Казалось бы, скажите спасибо. Ан нет!

Из Государственного музея Маяковского от его директора и парторга на имя главного идеолога СССРМ.А.Суслова поступает донос, где, в частности, сообщалось:

“Главное, чего хочет С.И.Юткевич, – это показать советскому зрителю, как «садилась на колени» Маяковскому Л.Ю.Брик, и как «бешено» он её любил… Ко дню всенародных юбилейных торжеств глашатая революции, полпреда Ленинской партии в поэзии, С.И.Юткевич готовит «Юбилейную» ленту, в которой Маяковский выступает в роли хулигана и в роли «скучающего» художника, мечтающего о чудесной киностране «Любляндии». Образ величайшего поэта, его монументальность, его страстность в деле служения революции, партии, народу – всё это подменяется Маяковским-хулиганом, «Любляндией»…”»

29 августа 1973 года газета «Правда» опубликовала письмо членов Академии наук СССР, осуждавшее всё то, за что выступал академик Андрей Сахаров (он стал одним из лидеров правозащитного движения в СССР). Через два дня та же «Правда» поместила «Письмо писателей», осуждавшее деятельность Сахарова и Солженицына: «клевещущих на наш государственный и общественный строй».

1 сентября 1973 года суд назначил Петру Якиру наказание – 3 года лагерей. А 5 сентября была устроена его пресс-конференция, на которую пригласили и иностранных журналистов. Пётр Якир каялся в своих грехах, а заодно «сдал» и Илью Габая, своего бывшего соратника по правозащитному движению, выдвинув против него целый ряд обвинений. Фрагменты этой пресс-конференции были показаны по центральному телевидению. И 20 октября поэт Илья Янкелевич Габай покончил жизнь самоубийством, выпрыгнув с балкона одиннадцатого этажа. Последние минуты своей жизни, словно предчувствуя их, он в своё время описал в стихотворении:

«Лечу! И значит: вон из кожи!
Вон из себя! Из пустяков,
Из давних, на стихи похожих,
И всё же – якобы стихов».

А Юлий Ким (кстати, женатый на дочери Петра Якира Галине) от правозащитного движения отошёл и стал заниматься только творчеством (разумеется, под псевдонимом Ю.Михайлов).

7 февраля 1974 года члены политбюро обсудили выход за рубежом романа Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» и приняли решение выслать писателя из страны. 12 февраля его арестовали, обвинили в измене Родине и лишили советского гражданства. На следующий день Солженицына отправили из СССР на самолёте в ФРГ. А 14 февраля было издано специальное постановление, согласно которому все произведения изгнанного писателя подлежали уничтожению. И книги начали (уже совершенно открыто) повсеместно уничтожать («разрезанием на мелкие части»),

В июне 1974 года Александр Галич выехал в Норвегию, где должен был состояться семинар, посвящённый творчеству Станиславского. Как только поэт пересёк границу, его тотчас лишили советского гражданства. Галич стал эмигрантом.

12 июля 1974 года в Париже в возрасте 84 лет скончался художник Юрий Павлович Анненков.

Тем временем наступил очередной юбилей «поэта революции».

Бенгт Янгфельдт:

«К восьмидесятилетию со дня рождения Маяковского была воссоздана выставка “20 лет работы” в тех же помещениях, что и в 1930 г. И в этот раз организаторы сталкивались с большими трудностями из-за сопротивления, оказанного определёнными кругами в партийном руководстве. Так, например, только в самый последний момент разрешили выставить сделанную Родченко обложку книги “Про это” с портретом Л.Ю.Брик, которая в то время была в опале. Подобно тому, как Маяковский сам был вынужден выполнить почти всю практическую работу, писатель Константин Симонов, душа этого проекта, в ночь перед открытием лично следил за тем, чтобы всё было развешано правильно».

Новые кончины

В 1975 году Андрею Сахарову была присуждена Нобелевская премия мира.

А в 1976-ом в Швейцарии опубликовали книгу Александра Зиновьева «Зияющие высоты», в которой высмеивалась общественная жизнь Советского Союза. Книгу перевели на 20 языков, и на Западе она стала бестселлером. А в СССР, где её распространяли подпольно, «Зияющие высоты» были объявлены антисоветским произведением.

Владимир Высоцкий в это время вместе с гастролировавшим театром (но особенно совместно с женой-францужен-кой) побывал в Болгарии, Венгрии, Югославии, Франции, Германии, Польше, Канаде, Мексике, на Таити, несколько раз приезжал в США.

18 декабря 1976 года в аэропорту швейцарского города Цюриха советского заключённого Владимира Буковского обменяли на чилийского заключённого Луиса Корвалана (тогдашнего лидера компартии Чили).

Василий Витальевич Шульгин, так до конца своих дней и не принявший советского гражданства (остался подданным Российской империи), скончался от приступа стенокардии 15 февраля 1976 года. Ему было 98 лет.

Весной того же года выпускник фельдшерского училища 24-летний Александр Подрабинек, собрав множество документов, касающихся злоупотреблений психиатрией в Советском Союзе, написал книгу «Карательная медицина». В марте часть собранных материалов было отобрано кагебешниками. Но в мае книга всё равно вышла в самиздате.

Международная неправительственная организация «Amnesty International» («Международная амнистия») на основе этой книги (во время международного когресса психиатров в Гонолулу) осудила использование психиатрии в политических целях в СССР. Подрабинека тотчас доставили в КГБ и предложили эмигрировать (угрожая, что иначе против него будет возбуждено уголовное дело). Александр в ответ написал:

«Я не хочу сидеть в тюрьме. Я дорожу даже тем подобием свободы, которым пользуюсь сейчас. Я знаю, что на Западе я смогу жить свободно и получить, наконец, настоящее образование. Я знаю, что там за мной не будут ходить по пятам четверо агентов, угрожая избить или столкнуть под поезд. Я знаю, что там меня не посадят в конирагерь или психбольницу за попытки защитить бесправных и угнетённых. Я знаю, что там дышится вольно, а здесь тяжело, и затыкают рот, и душат, если говорить слишком громко.

Я знаю, что наша страна несчастна и обречена на страдания. И поэтому я остаюсь. Я не хочу сидеть за решёткой, но и не боюсь лагеря… Я родился в России. Это моя страна, и я должен оставаться в ней, как бы ни было тяжело здесь и легко на Западе. Сколько смогу, я буду и впредь защищать тех, чьи права так грубо попираются в нашей стране».

И в КГБ начали готовить «дело Подрабинека».

20 июля 1977 года на восьмидесятом году жизни в Париже умер уже почти полвека не сочинявший стихов поэт-имажинист Александр Борисович Кусиков.

А Лили Юрьевна Брик всё жила и жила.

Василий Васильевич Катанян:

«К смерти она относилась философски: “Ничего не поделаешь – все умирают, и мы умрём”. И хотя как-то сказала “неважно, как умереть – важно, как жить”, свою смерть заранее предусмотрела: “Яумереть не боюсь, у меня кое-что припасено. Я боюсь только, вдруг случится инсульт, и я не сумею воспользоваться этим «кое-чем»”».

Но однажды весьма критическая ситуация всё-таки случилась.

Василий Васильевич Катанян:

«…когда ей было уже 86 лет, рано утром она упала у себя в комнате, сломала шейку бедра и оказалась обречённой не неподвижность».

Падение произошло 12 мая 1978 года.

Аркадий Ваксберг:

«В старости это довольно часто встречающаяся беда, а Лиле было тогда без малого восемьдесят семь лет. Её спешно доставили в больницу, где она провела полночи в холодном коридоре и практически без ухода. От операции Лиля отказалась и просила вернуть её домой, в привычную атмосферу, где её окружали бы только близкие люди. Перелом заживал медленно и с трудом. Строго говоря, он вообще не заживал – в самом лучшем случае хромота была неизбежной. Она не теряла, однако, присутствия духа».

В том же мае по обвинению в «клевете на советский строй» Александр Подрабинек был арестован. Суд приговорил его к ссылке на 5 лет в северо-восточную Сибирь.

А Лили Брик в это время…

Василий Васильевич Катанян:

«Вскоре мы перевезли её на дачу в Переделкино. Там было просторнее, свежий воздух, густо цвела сирень. Уход за ней был прекрасный, но она не чувствовала улучшения и становилась всё грустнее и грустнее…

4 августа 1978 года, когда муж её уехал в город по делам, Лиля Юрьевна попросила работницу принести ей воды. Та подала стакан и ушла на кухню. И тогда Лиля Юрьевна достала из-под подушки сумку, где она хранила это самое “кое-что”. В простой школьной тетрадке, которая лежала у неё на кровати, она написала слабеющим почерком:

“В моей смерти прошу никого не винить. Васик! Я боготворю тебя. Прости меня. И друзья, простите.

Лиля”.

И, приняв таблетки, приписала: “Нембутал, нембутал на см…” Закончить слово уже не хватило жизненных сил…

Много раньше ЛЮ распорядилась не устраивать могилу, а развеять её прах».

После того, как в 1978 году на Западе вышла книга Александра Зиновьева «Светлое будущее», в которой высмеивался Брежнев, спецорганы прямо предложили автору: либо получить семь лет лагерей, либо уехать за границу. Зиновьев выбрал второй вариант, и 6 августа 1978 года вместе с женой и дочерью его (как и Солженицына) выдворили в ФРГ.

На следующий день (7 августа) состоялись похороны Л.Ю.Брик.

Аркадий Ваксберг:

«Восьмидесятипятилетний Виктор Шкловский, которого Лиля в одном из последних писем Эльзе без обиняков назвала “противным”, не мог стоять на ногах и произносил свою речь, сидя на стуле. То была не речь, а крик: “Маяковского, великого поэта, убили. Не живого – убили после его смерти. Его разрубили на цитаты. Лиля защищала его – и при жизни, и после смерти. Они ей мстили за это. Но вытравить Маяковского из сердца не дано никому! И Лилю не вытравить тоже…”».

Провожала Лилю Брик и Софья Шамардина (она скончалась через два года).

Василий Васильевич Катанян (последние слова о Л.Ю.Брик):

«Так ушёл из жизни последний свидетель, способный воскресить двадцатые годы с их прекрасным безумием, с их бесконечными надеждами, которым не суждено было сбыться…

Прах её развеян».

Наступил год 1979-ый.

25 июля во время гастролей в Бухаре у Владимира Высоцкого случилась клиническая смерть, и его с величайшим трудом вернули к жизни.

25 декабря 1979 года по приказу советских руководителей (Леонида Брежнева, Юрия Андропова, Константина Черненко и Михаила Горбачёва) началось вторжение в Афганистан, которое вскоре превратилось в войну, длившуюся 10 лет.

В декабре 1979 и в январе 1980 годов Андрей Сахаров выступал с заявлениями протеста против ввода советских войск в Афганистан. Западная пресса регулярно знакомила своих читателей с точкой зрения советского академика. Поэтому 22 января 1980 года Андрей Дмитриевич был задержан кагебешниками и без всякого суда выслан в город Горький, въезд в который иностранным гражданам был тогда запрещён. Вышедшее тут же постановление Президиума Верховного

Совета СССР лишало Сахарова всех званий и наград (кроме звания академика – тут власти оказались бессильны что-нибудь сделать).

Наступил 1980 год.

В июне по обвинению в публикации статей в зарубежной прессе и за распространение книги «Карательная медицина» в концлагере якутского городка Оймякона был вновь арестован Александр Подрабинек. Началось дознание по новому делу.

25 июля скончался Владимир Высоцкий.

6 января 1982 года Александр Подрабинек был приговорён к трём с половиной годам исправительно-трудовой колонии. И его отправили на «исправление».

А 18 июля 1982 года в возрасте 85 лет ушёл из жизни гражданин Соединённых Штатов Америки Роман Осипович Якобсон. Он был похоронен в Кембридже (штат Масачусетс). На надгробной плите написано по-русски: «Роман Якобсон – русский филолог».

Судьбы вождей

В последние годы пребывания у власти Леонид Ильич Брежнев несколько раз (по состоянию здоровья) пропускал встречи с главами других государств. Но 7 ноября 1982 года он (несмотря на плохую погоду) несколько часов отстоял на трибуне мавзолея. Евгений Чазов, начальник 4-го управления министерства здравоохранения СССР (оно отвечало за здоровье советских вождей), потом написал:

«7 ноября, как всегда, Брежнев был на трибуне Мавзолея, вместе с членами Политбюро приветствовал военный парад и демонстрацию. Чувствовал себя вполне удовлетворительно и даже сказал лечащему врачу, чтоб тот не волновался и хорошо отдыхал в праздничные дни».

Но через три дня Брежнев неожиданно скончался на своей даче.

Свидетельства об этом событии опубликованы разные. В одних говорится, что утром 10 ноября ровно в 9 утра офицеры охраны вошли в госдачу «Заречье-6», поприветсвовали завтракавшую Викторию Петровну, жену генсека, вошли в спальню, где спал Леонид Ильич, и безуспешно пытались его разбудить…

В других сообщается, что Брежнев завтракал, но встал и пошёл в свой кабинет, откуда долго не возвращался. Жена отправилась вслед за ним и увидела его лежащим возле письменного стола на ковре.

Сотрудник аппарата ЦК КПСС Виктор Прибытков:

«Странно, но на даче не было медицинского поста, не дежурила медицинская сестра… Многие помнят – не только москвичи: мчится кавалькада машин – Брежнев, охрана, помощники, а позади обязательно “реанимационная”. Но вот на даче, по каким-то странным обстоятельствам, в ту злополучную ночь никого из медиков не оказалось».

И личного врача генерального секретаря в ту ночь на даче почему-то не было. Хотя обычно он постоянно находился рядом с Леонидом Ильичом (даже когда Брежнев завтракал, обедал или ужинал, он сидел рядом с ним).

Евгений Чазов, которого вызвал по телефону охранник Брежнева, примчался на дачу и тотчас позвонил второму человеку в КПСС Юрию Андропову. Впоследствии Чазов написал про свои опасения относительно того, что телефон, по которому он звонил, мог прослушиваться, и поэтому первыми о смерти Брежнева могли узнать главы КГБ и МВД (Виталий Васильевич Федорчук и Николай Анисимович Щёлоков). В этих опасениях чувствуется какая-то недосказанность – ведь Чазов не объяснил, чем и кому была опасна эта прослушка.

Генерал-полковник Юрий Чурбанов (зять Леонида Брежнева):

«Я заехал за женой…и мы со всей возможной скоростью отправились на дачу. Виктория Петровна (супруга Леонида Брежнева) сказала, что уже приезжал Андропов и взял портфель, который Леонид Ильич держал в своей спальне. Это был особо охраняемый “бронированный” портфель со сложными шифрами. Что там было, я не знаю».

Вдова Брежнева, как о том утверждают некоторые биографы генсека, якобы говорила, что в этом порфеле, по словам самого Леонида Ильича, находился компромат на всех членов политбюро.

Страну и весь мир о смерти Брежнева оповестили только через сутки.

В официальном медицинском заключении говорилось:

«Между восемью и девятью часами 10 ноября 1982 года произошла внезапная остановка сердца. При паталогоанатомическом исследовании диагноз полностью подтвердился».

Но на вопрос, насколько естественной была эта «внезапная остановка сердца», ответа нет. Да и вопрос этот практически никем не задавался.

Преемников у почившего генсека было два: Юрий Андропов и Константин Черненко. Большинством голосов членами политбюро было принято решение, что готовившемуся пленуму ЦК кандидатуру Андропова на пост лидера партии предложит именно Черненко. И 12 ноября 1982 года пленум избрал генеральным секретарём ЦК КПСС Юрия Андропова.

В стране тотчас начались реформы, которые были призваны улучшить её экономическое положение. Была затеяна борьба с коррупцией, со спекуляцией, со злоупотреблениями в торговле. Завели дело «хлопковой мафии» в Узбекистане. Были сняты со своих постов министр внутренних дел Николай Щёлоков и его заместитель Юрий Чурбанов, первый секретарь Краснодарского обкома КПСС Сергей Медунов и многие другие ответственные работники.

Тем временем бывший правозащитник Пётр Якир, активно сотрудничавший с КГБ, неожиданно погиб – 14 ноября 1982 года его придавило упавшее в Москве дерево.

А 24 декабря ушёл из жизни (85 лет от роду) поэт Луи Арагон.

Василий Васильевич Катанян:

«…в день погребения Арагона многотысячная толпа, стоя на площади, которой присвоят его имя, слушала его стихи с обнажёнными головами…

Эльза и Арагон похоронены у себя в саду, под вековым ясенем…

В лучах заходящего солнир можно прочесть выбитые на могильной плите слова Эльзы Триоле: “Возможно, с помощью смерти, более уверенно, чем при помощи войны при нашей жизни, попытаются и преуспеют разлучить нас: мёртвые беззащитны. Тогда наши скрестившиеся с друг другом книги чёрным по белому, рука к руке, придут, чтобы воспротивиться оторвать нас друг от друга. Эльза”.

Если бы!..»

В том же 1982 году на восемьдесят втором году жизни в Париже скончался бывший секретарь Сталина Борис Георгиевич Бажанов.

А 16 июня 1983 года Юрий Андропов был избран Председателем Президиума Верховного Совета СССР, став официальным руководителем страны. Проводимые им реформы набирали силу, и это очень многим из тех, кто входил в правившую страной элиту, было не по нутру. И в этот момент (уже в июле 1983 года) у Андропова начались нелады со здоровьем. В августе ухудшение продолжалось.

В том же августе отправился отдыхать в Крым Константин Черненко. Тогдашний министр внутренних дел СССР, до этого (сразу после Андропова) возглавлявший КГБ, Виталий Федорчук (он отдыхал на соседней даче) прислал Константину Устиновичу копчёную рыбу. Отведав её, Черненко получил тяжелейшее отравление, от которого страдал до конца дней своих. История эта очень напоминает другую, случившуюся в мае 1922 года, когда Владимир Ильич Ленин съел на ужин рыбу, отравился, и у него возник тяжелейший инсульт. В 1926 году копчёной рыбой пытались отравить Иосифа Сталина. Теперь настала очередь Константина Черненко.

1 сентября, проведя заседание политбюро, Юрий Андропов улетел на отдых. Тоже в Крым. Там у него состоялась встреча с премьер-министром Народной Демократической Республики Йемен Али Насером Мухаммедом. О том, как завершилось это официальное мероприятие, поведал ответственный работник ЦК КПСС Карен Нерсесович Брутянц (в книге «Тридцать лет на Старой площади»):

«Юрий Владимирович поднялся и пошёл к двери, чтобы попрощаться с гостями. Но, едва протянув руку Мухаммеду, резко побледнел – лицо приобрело медовый оттенок – и пошатнулся. Наверное, Андропов бы упал, если бы его не поддержал и не усадил на стул один из охранников… Всё это продолжалось не более минуты, потом Юрий Владимирович встал и как ни в чём не бывало попрощался с гостями».

Разве не складывается впечатление, что и это неожиданное происшествие с Андроповым тоже связано с отравлением?

Чтобы как следует прийти в себя, Андропов перебрался в крымские горы – в правительственную резиденцию «Дубрава-1». Охранявший его полковник Лев Николаевич Толстой (правнучатый племянник и полный тёзка великого русского писателя) потом в одном из интервью вспоминал:

«Андропов прошёлся немного пешком и присел на скамейку передохнуть. Неожиданно он сказал, что чувствует сильный озноб. Его состояние ухудшалось на глазах. Тёплая одежда не помогала. Юрия Владимировича срочно отправили вниз на госдачу, а оттуда – в аэропорт».

Как известно, академик Евгений Чазов потом отчитывал охранников генсека, что они не уберегли Андропова от простуды. Но простуда ли тут виновата? Здесь явно чувствуются последствия отравления.

В Москве Юрия Андропова сразу же отвезли в Центральную клиническую больницу (ЦКБ), в которой он и скончался. Официальный диагноз: смерть наступила от воспаления лёгких.

Приведём всего лишь несколько откликов на это печальное событие.

О том, как лечило генсека Главное управление (ГУ) Минздрава СССР, генерал КГБ Олег Калугин написал:

«По мнению ряда специалистов, в ГУ есть люди, которые на ранней стадии болезни Андропова умышленно вели неправильный курс лечения, что впоследствии привело к его безвременной кончине».

Александр Коржаков, бывший начальник охраны Бориса Ельцина, давая интервью киевской газете «Бульвар Гордона», сказал:

«Ситуация несколько странная… У Юрия Владимировича, когда он лежал в ЦКБ, постоянно дежурили три реаниматора, но если два из них настоящие профессионалы, выбрали эту специализацию ещё в институте и с первого курса готовились вытаскивать больных с того света, то третий был терапевт (может быть, и хороший), который всего лишь соответствующие курсы закончил. Именно в его дежурство Андропов скончался, причём сменщики в один голос твердили, что, если бы они там находились, не дали бы ему умереть…»

Юрий Владимирович Андропов скончался 18 февраля 1984 года. Узнав о том, что старейшины политбюро выдвигают на пост генерального серетаря партии Константина Черненко, Евгений Чазов, по его же собственным словам, спросил у министра обороны Дмитрия Устинова:

«– Как можно избирать Генеральным секретарём тяжелобольного человека

Можно считать, что на этот вопрос ответил помощник Андропова Аркадий Вольский, который вспоминал:

«Помню, в день Политбюро после смерти Андропова идут мимо нас в зал Устинов с Тихоновым. Министр обороны, положив руку на плечо премьер-министра, говорит: “Костя будет покладистее, чем этот…”»

«Костя» – это Константин Черненко, а «этот» – это Михаил Горбачёв.

И страну возглавил Черненко.

Академик Георгий Арбатов:

«Лидером стал профессиональный канцелярист, а не политик, среднего пошиба бюрократ».

Евгений Чазов:

«Встав во главе партии и государства, Черненко честно пытался выполнить роль лидера страны. Но это ему было не дано – ив силу отсутствия соответствующего таланта, широты знаний и взглядов, и в силу его характера. Но самое главное – это был тяжело больной человек… Добрый и мягкий человек, он попал в мясорубку политической борьбы и политических страстей, которые с каждым днём “добивали” его».

После отравления в Крыму Константин Устинович чувствовал себя очень неважно и большую часть своего правления проводил в Центральной клинической больнице (ЦКБ), где даже проводились заседания политбюро.

5 декабря 1984 года в возрасте 91 года расстался с жизнью Виктор Борисович Шкловский. В том же году в возрасте 79 лет умерла Наталья Александровна Брюханенко.

В конце сентября 1984 года неожиданно заболел ещё один член политбюро – маршал Советского Союза Дмитрий Фёдорович Устинов. Самое необычное здесь то, что его биографы расходятся в мнениях относительно того, от чего произошло заболевание высокопоставленного политика. Одни писали, что маршал почувствовал себя неважно «в конце декабря, простудившись во время показа новой боевой техники». Другие утверждали, что произошло это в Чехословакии (помощник маршала Устинова генерал Игорь Вячеславович Илларионов):

«Праздновалась 40-я годовщина Словацкого национального восстания 1944 года. Пригласили всех министров обороны соцлагеря. Устинов там много выступал, а погода была неважная. После митинга всех повезли в горы, где в резиденции на открытой террасе устроили банкет. Дул холодный ветер, и Дмитрий Фёдорович простыл. Болел он сильно, но всё же выкарабкался».

Третьи утверждали, что заболел Устинов во время отдыха на Волге (Евгений Чазов):

«В последний в его жизни отпуск в 1984 г. я долго был с ним в любимом им санатории “Волжский утёс” в Жигулях».

А генерал Леонид Григорьевич Ивашов, начальник секретариата Министерства обороны СССР, заявлял, что отпуск в 1984 году маршал проводил в Сочи:

«Обычно Дмитрий Фёдорович уходил в отпуск в июле-августе. В этот раз – в конце сентября. Погода прохладная, но я тому свидетель: он ни в чём свой обычный режим не изменил – так же купался, гулял. В итоге простудился. Приехала медицинская бригада, Чазов и признали воспаление лёгких. Начали лечить – сначала на месте, потом в Москве, в ЦКБ».

Обратим внимание на то, что диагноз, поставленный Устинову, точно такой же, какой был поставлен Андропову: воспаление лёгких.

Генерал Леонид Ивашов о лечении маршала в ЦКБ:

«Дмитрий Фёдорович немного полежал там и, не долечившись, вышел на службу».

В октябре Устинов делал доклад в своём министерстве. Там присутствовал генерал Валентин Иванович Варенников:

«Всё шло нормально. Но минут через тридцать мы заметили, что с Дмитрием Фёдоровичем творится что-то неладное: лицо побледнело, речь стала прерывистой, стоял на трибуне он неуверенно. Смотрю на помощников – те тоже насторожились. А ещё через три-четыре минуты он вообще умолк и закачался. Помощники быстро подошли к министру, помогли ему сесть на ближайшее кресло. Был объявлен перерыв на двадцать минут. Устинова вывели в комнату отдыха».

Доклад завершился возвращением в Центральную клиническую больницу, где 20 декабря 1984 года от «острой сердечной недостаточности» маршал Устинов скончался.

В этой истории ещё более загадочно то, что в следующем году с точно таким же диагнозом скончались министры обороны дружественных нам стран: генерал армии Чехословакии Мартин Дзур – 15 января 1985 года (от «сердечной недостаточности»), генерал армии ГДР Хейнц Гофман – 2 декабря 1985 года (от «острой сердечной недостаточности»), генерал армии Венгрии Иштван Олах – 15 декабря 1985 года (от «сердечной недостаточности»). Биографы почивших давно уже предположили, что кончины генералов – дело рук агентов западных спецслужб. Вот только западных ли?

Вскоре пришло время расстаться с жизнью и генеральному секретарю ЦК КПСС Черненко.

По воспоминаниям Анны Дмитриевны Черненко, супруги генсека, её муж скончался днём 10 марта 1985 года. А согласно официальному медицинскому заключению смерть наступила «в 19 часов 20 минут от остановки сердца при проявлениях нарастающей печёночной и лёгочно-сердечной недостаточности». Историки давно уже обратили внимание на то, что кто-то явно придержал информацию о кончине главы государства, чтобы помочь неким членам политбюро в их борьбе за власть. А диагноз – «сердечная недостаточность» – нам тоже хорошо знаком!

11 марта 1985 года генеральным секретарём партии был избран Михаил Горбачёв.

Время перестройки

15 декабря 1986 года в квартире высланного в город Горький Андрея Сахарова был неожиданно установлен телефон. На следующий день ему позвонил генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Горбачёв и разрешил вернуться в Москву. Сахаров вернулся.

14 мая 1987 года скончалась 87-летняя пенсионерка Елизавета Юльевна Зарубина (урождённая Лиза Иольевна Розенцвейг), добывшая для страны много атомных секретов – её на улице сбил автобус.

О Льве Гринкруге, которого Бенгт Янгфельдт назвал «верным другом и кавалером Лили в течение шестидесяти пяти лет», он же написал:

«Через девять лет после смерти Лили, в 1987 году, в Москве в маленькой квартире около автобусной остановки “Бетонный завод”, не дожив двух лет до ста, скончался и этот кроткий дворянин».

В 1987 году Иосифу Бродскому «за всеобъемлющее творчество, проникнутое ясностью мысли и поэтической интенсивностью» была присуждена Нобелевская премия по литературе. И в декабрьском номере журнала «Новый мир» были напечатаны стихи лауреата.

29 декабря 1988 года в возрасте 90 лет ушла из жизни Раиса Яковлевна Ковалёва (Рита Райт).

17 октября 1991 года газета «Известия» напечатала краткое сообщение о том, что дело Синявского и Даниэля пересмотрено, в их поступках не найдено ничего преступного (то есть их заключение было ошибочным, если вообще не преступным).

Александр Сергеевич Есенин-Вольпин ушёл из жизни в США 16 марта 2016 года.

Вспомним и женщин, которых любил Владимир Маяковский.

Бенгт Янгфельдт об Элли Джонс:

«Элли после смерти Маяковского получила университетский диплом и всю жизнь преподавала русский, французский и немецкий языки. Она умерла в Америке в 1985 году. Четыре года спустя, во время перестройки, Элли-младшая впервые публично объявила о том, что она дочь Маяковского… Элли, или Патриция Дж. Томпсон, – профессор Леман-колледжа в Бронксе, специалист по феминизму. В 1991 году она издала маленькую книжку о Маяковском – “Маяковский на Манхэттене”, основанную на магнитофонных записях воспоминаний матери».

28 апреля 1991 года в возрасте 85 лет скончалась предпоследняя любовь Маяковского Татьяна Алексеевна Яковлева.

В 1994-ом в возрасте 86 лет скончалась последняя любовь Маяковского Вероника Витольдовна Полонская.

Бенгт Янгфельдт:

«Первая дочь Краснощёкова, Луэлла, в 1929 году вышла замуж и получила образование, став зоологом. Она умерла в Санкт-Петербурге 2002 году».

В ночь на 28 января 1996 года в Нью-Йорке скончался Иосиф Бродский.

Елена (Элли) Владимировна Маяковская (Патриция Томпсон) скончалась в США 1 апреля 2016 года в возрасте 89 лет.

О том же, сколько лет прожил бы наш главный герой Владимир Владимирович Маяковский, если бы не выстрел 14 апреля 1930 года, предоставим решать самим читателям (на основе событий изложенных в главе «После Маяковского»),

О посмертной судьбе «поэтареволюции» Бенгт Янгфельдт написал:

«Когда пал Советский Союз, пал и Маяковский – тяжело, как во времена революций падают памятники. Несмотря на то, что во многом он сам был жертвой, большинство людей видели в нём представителя ненавистной системы, официозного поэта, чьи стихи их заставляли учить наизусть. О том, что он писал не только дифирамбы Ленину и революции, но и замечательные любовные стихи, знали немногие. Когда после распада СССР была перекроена литературная иерархия, Маяковский исчез из учебных планов и книжных магазинов. Это стало его третьей смертью – ив ней он был не повинен».

И ещё. Автору пяти книг о Владимире Маяковском хотелось бы выразить огромнейшую благодарность тем, кто оставил свои вспоминания о поэте, тем, кто высказывал о его судьбе предположения и задавал вопросы, на которые очень часто не находилось ответов. Особо хочется поблагодарить писателей: Аркадия Ваксберга, Василиев (отца и сына) Катанянов, Александра Михайлова, Валентина Скорятина и Бенгта Янгфельдта – они многое сумели разглядеть и многое понять. Они подготовили путь этим пяти книгам, к которым, надеюсь, не один раз обратятся будущие маяковсковеды, чтобы продолжить изучение жизни и творчества поэта, чтобы создать свои «Маяковскиады».

А завершить своё повествование о «горлане» и «главаре», который расстался с жизнью, не совладав с тем потоком угроз и непрестанных подкалываний, обрушенных на него Аграновым и Бриками, хочется стихами. Вот этими:

«Да, все мы смертны, хоть не по нутру
Мне эта истина, страшней которой нету.
Но в час положенный и я, как все, умру,
И память обо мне сотрёт святая Лета.
Мы бренны в этом мире под луной:
Жизнь – только миг (и точка с запятой);
Жизнь – только миг; небытие – навеки.
Крутится во вселенной шар земной,
Живут и исчезают человеки.
Но сущее, рождённое во мгле,
Неистребимо на пути к рассвету.
Иные поколенья на Земле
Несут всё дальше жизни эстафету».

Эти строки написал не Маяковский. Их автор возглавлял то страшное ведомство, с которым сотрудничал Владимир Владимирович. А потом его избрали генеральным секретарём коммунистической партии Советского Союза, и он возглавил страну Советов. Звали этого поэта Юрий Владимирович Андропов. Он считал себя учеником другого стихотворца XX века – Ильи Львовича Сельвинского, который, по его же собственным словам, «был во главе отряда», который «враждовал» с Маяковским.

Слагавший стихи Юрий Андропов воплотил мечту многих футуристов, лефовцев, имажинистов, конструктивистов и представителей иных авангардистских движений, объединив в одном лице поэзию и власть (став и «горланом», и «главарём»). Но он не воспользовался своими властными полномочиями, чтобы прославить себя как поэта. Зато он, достигший вершин власти, размышлял над вопросами, терзавшими многих сочинителей прошлого. И дал свой рифмованный ответ, в чём причина того, что творцов, познавших, как им кажется, истину, всегда лишали творческой свободы. Она в тупости и жестокости властителей?

Юрий Андропов на этот вопрос ответил так:

«Сбрехнул какой-то лиходей,
Как будто портит власть людей.
О том все умники твердят С тех пор уж много лет подряд,
Не замечая (вот напасть!),
Что чаще люди портят власть».

Москва

4 ноября 2016 года 11 часов 15 минут

Список использованной литературы

1. Абдрахманов Ю.А. 1916. Дневники. Письма к Сталину. – Ф.: Кыргызстан, 1991.

2. Авдеенко А.О. Наказание без преступления (воспоминания). – М.: Советская Россия, 1991.

3. Агабеков Г. С. Г.П.У. Записки чекиста. – Берлин: Стрела, 1930.

4. Александров П.А. (составитель) Академик Анатолий Петрович Александров. Прямая речь. – М.: Наука, 2001. -248 с.

5. Аллилуева С.И. Двадцать писем к другу. – Нью-Йорк, 1967.

6. Анненков Ю.П. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. – Л.: Искусство, 1991.

7. Антонов-Овсеенко А.В. Именем революции… – М.: Издательство политической литературы, 1965. – 178 с.

8. Арбатов Г.А. Человек системы. – М.: Вагриус, 2002. -462 с.

9. Ардов В.Е. Этюды к портретам. – М.: Советский писатель, 1983.

10. Ахматова А.А. Бег времени. – М.;Л.: Советский писатель, 1965.

И. Бажанов Б.Г. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. – СПб.: Всемирное слово, 1992.

12. Баштаков Л.Ф., Петров Н.В., Скоркин К.В. Кто руководил НКВД, 1934–1941: справочник. – М.: Звенья, 1999. – 502 с.

13. Беляков А.В. Валерий Чкалов. – М., 1974.

14. Бережков В.М. Как я стал переводчиком Сталина. – М.: ДЭМ, 1993.

15. Беседовский Г. 3. На путях к термидору. М.: Современник, 1997.

16. Бракман Р. Секретная папка Иосифа Сталина. Скрытая жизнь. – М.: Ювента, Весь мир, 2004.

17. Брик Л.Ю. Дневники.

18. Брутянц К.Н. Тридцать лет на Старой площади. – М.: Международные отношения, 1998. – 564 с.

19. Булгакова Е.С. Дневник. – М.: Книжная палата, 1990. -408 с.

20. Ваксберг А.И. Загадка и магия Лили Брик. – М.: Астрель, 2003. – 463 с.

21. Варенников В.И. Неповторимое. – М.: Советский писатель, 2001.

22. Васильева-Гарина А.З. Моя Голгофа. – М.: ИТИ Технологии, 2008.

23. Василевский А.М. Дело всей жизни. – М.: Политиздат, 1978.

24. Водопьянов М.В. Валерий Чкалов. – М.: Молодая гвардия, 1954. – 288 с.

25. Галанов Б.Е. Прогулки с друзьями. – М.: Советский писатель, 1980.

26. Гаузнер Г.О. Дневники. – Фонд К.Л.Зелинского в РГАЛИ.

27. Генис В.Л. Неверные слуги режима. Первые советские невозвращенцы (1920–1933). – М., 2009.

28. Герасимов А.В. На лезвии с террористами. – М.: Издательский дом YMCA PRESS, 1985.

29. Григоренко П.Г. В подполье можно встретить только крыс. – Нью-Йорк: издательство Детинец, 1981. – 845 с.

30. Гронский И.М. Из прошлого. – М.: Известия, 1991. -379 с.

31. Дубинский И.В. Особый счет. – М.: Воениздат, 1989.

32. Ефимов Б.Е. Десять десятилетий. О том, что видел, пережил, запомнил. – М.: Вагриус, 2000. – 636 с.

33. Звягинцев В.Е. Трибунал для героев. – М.: ОЛМА-ПРЕСС Образование, 2005.

34. Зелинский К. Л. Поэзия как смысл. Книга о конструктивизме. – М.: Федерация, 1929.

35. Зощенко М.М. Собрание сочинений в 7 тт. – М.: Время, 2008.

36. Иванов Л.Г. Хоронить не спешите Россию. – М.: Яуза, Эксмо, 2003. – 288 с.

37. Имя этой теме: любовь!: Современницы о Маяковском / Сост., вступ. ст., коммент. В. В. Катаняна. – М.: Дружба народов, 1993. – 333 с.

38. Исаков И.С. Избранные труды. – М.: Наука, 1984 – 582 с.

39. Каверин В.А. Вечерний день. Письма, воспоминания, портреты. – М.: Советский писатель, 1980. – 505 с.

40. Казак В. Лексикон русской литературы XX века. – М.: Культура, 1996. – 491 с.

41. Калугин О.Д. Прощай, Лубянка! – М.: Олимп, 1995. -352 с.

42. Катаев В.П. Алмазный мой венец. – М., 1978.

43. Катаев В.П. Трава забвения. – М.: Советский писатель, 1969.

44. Катанян В.А. Хроника жизни и деятельности Маяковского. – М.: Планета, 1993.

45. Катанян В.В. Лиля Брик. Жизнь. – М.: Захаров, 2002. -288 с.

46. Катанян В.В. Лиля Брик, Владимир Маяковский и другие мужчины. – М.: Захаров, ACT, 1998. – 174 с.

47. Клейменов Г. И. Правда и неправда о семье Ульяновых. – М.: Самиздат, 2012. – 609 с.

48. Конквест Р. Большой террор. – М.: Ракстниекс, 1991.

49. Кривицкий В.Г. Я был агентом Сталина. Записки советского разведчика. – М.: Терра, 1991. – 364 с.

50. Кулешов Л.В., Хохлова А.С. 50 лет в кино. – М.: Искусство, 1975.

51. Лавут П.И. Маяковский едет по Союзу. – М.: Советская Россия, 1978.

52. Линдер И.Б., Чуркин С.А. Диверсанты. Легенда Лубянки – Яков Серебрянский. – М.: Рипол классик, 2011. – 688 с.

53. Лихачев Д.С. Воспоминания. – СПб.: Логос, 1995. – 519 с.

54. Луначарская-Розенель Н.А. Память сердца. – М.: Искусство, 1962. – 482 с.

55. Маннергейм К.Г. Карл Густав Маннергейм. Мемуары. – М.: Вагриус, 2000.

56. Маркштейн Э. и X. Иосиф Бродский. Неизвестное интервью. – Colta.ru, 2013.

57. Маяковский в воспоминаниях современников. – М.: ГИЗ, 1963.-731 с.

58. Маяковский В. Собрание сочинений в 6 томах. – М.: Правда, 1973.

59. Маяковский В.В. Полное собрание сочинений в 13 томах. – М„1955–1961.

60. Маяковский в воспоминаниях родных и друзей. – М.: Московский рабочий, 1968.

61. Медведев Р.А. Они окружали Сталина. – М.: Политиздат,

1990.

62. Мережковский Д.С. Россия и большевизм. – М.: Лань, 1913.

63. Микоян А.И. Так было. – М.: Вагриус, 1999. – 612 с.

64. Михайлов А.А. Жизнь Владимира Маяковского. Точка пули в конце. – М.: Планета, 1993.

65. Наумов С.В. Палачи русского народа. – М.: Известия (18), 1993.

66. Никулин Л.В. Люди и странствия. Воспоминания и встречи. – М., 1962.

67. Новобранец В.А. Я предупреждал о войне Сталина. Записки военного разведчика. – М.: ЭКСМО, 2009. – 480 с.

68. Орлов А.М. Тайная история сталинских преступлений. – М.: Всемирное слово, 1991. – 352 с.

69. Парнов Е.И. Заговор против маршалов. – М.: Политиздат,

1991.

70. Полонская В.В. Воспоминания о В.Маяковском. – М.: Известия, 1990.

71. Полонский В.П. Моя борьба на литературном фронте. – М.: Новый мир, 2008.

72. Полухина В.П. Иосиф Бродский. Жизнь, труды, эпоха. – СПб.: Издательство журнала Звезда, 2008. – 528 с.

73. Прибытков В.В. Радость встреч и боль утрат. – М., 2006.

74. Разгон Л.А. Плен в своем отечестве. – М.: Книжный сад, 1994.

75. Ракитин А.В. Именем революции… – М.: Политиздат, 1965. – 196 с.

76. Рыбаков А.Н. Страх. – М.: ЭКСМО, 2012.

77. Сельвинский И.Л. Архив в РГАЛИ.

78. Семенов Ю.С. Ненаписанные романы. – М.: ДЭМ, 1989.

– 448 с.

79. Скорятин В.И. Тайна гибели Маяковского. – М.: Издательский дом Звонница, 2009.

80. Слуцкий Б.А. Я историю излагаю… – М.: Издательский дом Звонница, 2009. – 270 с.

81. Современницы о Маяковском. – М.: Дружба народов, 1993.

82. Солженицын А.И. Двести лет вместе. – М.: Русский путь, 2001.

83. Судоплатов П.А. Разведка и Кремль. Записки нежелательного свидетеля. – М.: Гея, 1996.

84. Судоплатов П.А. Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930–1950 годы. – М.: ОЛМА-ПРЕСС, 1997.

85. Телегин К.Ф. Войны несчитанные версты. – М.: Воениздат, 1988. – 416 с.

86. Тихонов Н.С. Писатель и эпоха. – М., 1972.

87. Троцкий Л.Д. Моя жизнь. – М.: Вагриус, 2007.

88. Угаров С.А. Исповедь вражденыша. – М.: Физматлит, 2006. – 536 с.

89. Февральский А.В. Встречи с Маяковским. – М.: Советская Россия, 1971.

90. Филатьев Э.Н. Тайна булгаковского Мастера… – СПб.: Азбука, 2011. – 555 с.

91. Филатьев Э.Н. Бомба для дядюшки Джо. – М.: ЭФФЕКТ ФИЛЬМ, 2012.-543 с.

92. Фрадкин В.А. Дело Кольцова. – М.: Вагриус, 2002. – 352 с.

93. Ходасевич В.М. Портреты словами. – М.: Советский писатель, 1987. – 320 с.

94. Хрущев С.Н. Пенсионер союзного значения. – М.: Новости, 1991. – 404 с.

95. Чазов Е.И. Здоровье и власть. – М.: Новости, 1992.

96. Чазов Е.И. Хоровод смертей. Брежнев, Андропов, Черненко. – М.: Алгоритм, 2014. – 256 с.

97. Черчиль У. Защита империи: автобиография. – М.: ЭКС-МО, 2012.-480 с.

98. Чкалов В.П. Наш транспортный рейс Москва – Северный полюс – Северная Америка. – М.: Госполитиздат, 1938.

99. Чкалов В.П. Наш полет на АНТ-25. – М.: Библиотека Огонек, 1938.

100. Чкалов В.П. Высоко над землей. Рассказы летчика. – М.; Л.: Детгиз, 1939.

101. Чкалова В.В. Валерий Чкалов. Легенда авиации. – М.: АСТ-Пресс, 2005.

102. Чкалов И.В. В.П.Чкалов. Человек. События, Время. – М.: Планета, 1987. – 287 с.

ЮЗ.Чуковский К.И. Дневник 1901–1029. – М.: Советский писатель, 1991.

104. Чурбанов Ю.М. Мой тесть Леонид Брежнев. – М.:Алгоритм, 2013. – 256 с.

105. Шаламов В.К. Колымские рассказы. – М.: Азбука, 2015. – 384 с.

106. Шелленберг В. Лабиринт. – Минск: Родиола-Плюс, 1998.

107. Шенгели Г.А. Маяковский во весь рост. – М.: Издательство Всероссийского союза поэтов, 1927.

108. Ширяев Б.Н. Неугасимая лампада. – Нью-Йорк, 1954.

109. Эренбург И.Г. Люди, годы, жизнь. – М.: Текст, 2005.

110 Ю.Янгфельдт Б. Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг. – М.: Колибри, 2009. – 640 с.

111I ТЯнгфельдт Б. Любовь – это сердце всего. – М.: Книга, 1991.


Выдержки из журналов: «Радиослушатель» (М., 1929), «Огонёк» (М., 1929, 1930, 2007), «Звезда» (М., 1945), «Искусство» (Л., 1929), «Дни» (Париж, 1929), «Крокодил» (М., 1029), «Чудак» (М., 1929), «Советский театр» (М., 1930), «Рабочий и театр» (М., 1930), «Новый мир» (М., 1930, 1936), «Театр» (М., 1930), «Печать и революция» (М., 1930), «Марианна» (Рим, 1934), «В помощь партийной учёбе» (М., 1936), «Борьба за Россию» (Париж, 1937), «Литературный критик» (М., 1937), «Наше наслелдие» (М., 1988), «Знамя» (М., 2007), «Эксперт Юг» (Ростов-на-Дону, 2011, № 50).


Выдержки из газет: «Нью-Йорк Таймс» (1929), «Последние новости» (Париж, 1921, 1929, 1930, 1938), «Литературная газета» (М„1929, 1930, 1935, 1937, 1938, 1946, 1958, 1959, 1960, 1966), «Тихоокеанская звезда» (Хабаровск, 1934), «За индустриализацию» (М., 1934), многотиражка «Красный вагончик» (М., 1934), «Магнитогорский металлург» (1935), «Советское искусство» (М., 1935, 1936, 1937), «Смена» (Л., 1935), «Известия» (М., 1935, 1936, 1937, 1943, 1991), «За коммунистическое просвещение» (М., 1936), «Правда» (М., 1936, 1937, 1938, 1939, 1958, 1973), «Литературный Ленинград» (1936), «Харьковский рабочий» (1936), «Большевистская смена» (Растов-на-Дону, 1936), «Звезда» (Минск, 1936), «Вечерняя Москва» (1937), «Уральский рабочий» (1937), «Коммуна» (Воронеж, 1937), «Волжская коммуна» (Самара, 2010), «Пионерская правда» (М., 1937), «Грозненский рабочий» (1938), «Deutsche Wehr» («Немецкое оружие», 1938), «Новая Россия» (Париж, 1939), «Курортная газета» (Сочи, 1940), «Большевик» (Краснодар, 1942), «Комсомольская правда» (М., 1943), «Курортная газета» (Ялта, 1958), «Литература и жизнь» (М., 1960), «Красная звезда» (М., 1941), «Вечерний Ленинград» (1963, 1964), «Бульвар Гордона» (Киев, 2007).


Оглавление

  • Часть первая Банный бунт
  •   Глава первая Поэт и его читатели
  •     Пятьдесят лозунгов
  •     Загадочный отказ
  •     Неожиданное событие
  •     Реакция большевиков
  •     Ближневосточный резидент
  •     Первая «читка»
  •     Другая «читка»
  •     «Чистки» и «читки»
  •     Беседовский и Блюмкин
  •     Драма с фейерверком
  •     Образы и прототипы
  •     «Машина времени»
  •     Другие персонажи
  •     Оптимистенко и Мезальянсова
  •     «Щекастый» мистер
  •     Отмщение и надежда
  •     Реакция Бриков
  •   Глава вторая Ответ «Бане»
  •     Начало травли
  •     Парижские события
  •     Московские события
  •     Первый «укол»
  •     После «укола»
  •     После Ленинграда
  •     Вновь обсуждения
  •     Событие в ОГПУ
  •     «Читки» продолжаются
  •     Выкорчёвывание «правых»
  •     Ленинградская премьера
  •     От «Клопа» к «Бане»
  •     Второй «укол»
  •     Третий «укол»
  •     Юбилей поэта
  •     Четвёртый «укол»
  •     Реакция на «укол»
  •     Финал празднования
  •   Глава третья Жертва режима
  •     Ответ на «укол»
  •     Начало года
  •     Пятый «укол»
  •     Антибриковская шумиха
  •     Шестой «укол»
  •     Вечер памяти
  •     Похищение Кутепова
  •     Московская премьера
  •     Итог двадцатилетия
  •     Билеты приглашаемым
  •     Юбилейная экспозиция
  •     Открытие выставки
  •     Причины отсутствия
  •     Поэтический манифест
  •     Поэтический памятник
  •     Реакция публики
  •     Диагноз стихотворцу
  • Часть вторая Выходов нет
  •   Глава первая Последняя весна
  •     Юбилейная выставка
  •     Вступление в РАПП
  •     Ответ экс-соратников
  •     Семейная поездка
  •     Закрытие экспозиции
  •     Отъезд Бриков
  •     Без Бриков
  •     Дела и заботы
  •     Против конструктивистов
  •     Литературные «сражения»
  •     Визит в Ленинград
  •     Одинокая жизнь
  •     Накануне премьеры
  •     Первый спектакль
  •     После премьеры
  •     Мнения и суждения
  •     Критики о «Бане»
  •     После «уколов»
  •     Вечер с комсомольцами
  •     Конец марта
  •   Глава вторая Последний апрель
  •     Середина весны
  •     Роковой месяц
  •     Четвёртое апреля
  •     Пятое апреля
  •     Шестое апреля
  •     Седьмое апреля
  •     Восьмое апреля
  •     Девятое апреля
  •     Плехановский институт
  •     Форменная травля
  •     Продолжение травли
  •     После травли
  •     Десятое апреля
  •     Одиннадцатое апреля
  •     Карточная игра
  •     Двенадцатое апреля
  •     План разговора
  •     Визит Вероники
  •     Тринадцатое апреля
  •     Эпизод в цирке
  •     Вернувшись домой
  •     Неазартная игра
  •     Дальнейшие события
  •     Финал вечеринки
  •   Глава третья Завершение жизни
  •     Четырнадцатое апреля
  •     Нежданный визитёр
  •     Смерть поэта
  •     Воспоминания Лавута
  •     Следственные действия
  •     Воспоминания друзей
  •     Месть свершилась
  •     Отклики и поступки
  •     Траурный вторник
  •     Траурная среда
  •     Траурный четверг
  •     Прощание с поэтом
  •     Последующие дни
  •     Попытка разгадать
  •     Прощальное письмо
  •     Мнения и сомнения
  • Часть третья После Маяковского
  •   Глава первая ВОЗНИКНОВЕНИЕ ТЕРРОРА
  •     Советские будни
  •     Завещание поэта
  •     Новая квартира
  •     Место в строю
  •     Новые герои
  •     Год 1931-ый
  •     Появление проблем
  •     Новые проблемы
  •     Конец 1931-го
  •     Пьеса про обезьяну
  •     Лето 1932-го
  •     Власть и оппозиция
  •     Вожди и писатели
  •     Кремлёвская трагедия
  •     Учёба и голод
  •     Год 1933-й
  •     Жизнь продолжается
  •     Воспевание канала
  •     Пьеса, фильм и стих
  •     Съезд «победителей»
  •     Льды и «Челюскин»
  •     Стихотворение и фильм
  •     Чистки и аресты
  •     Съезд писателей
  •     «Ленинградское дело»
  •     Начало террора
  •     И снова будни
  •     «Очищение» страны
  •     Премьера спектакля
  •     Обращение к вождю
  •     Ответ вождя
  •     «План мероприятий»
  •     Положение в стране
  •     Поэма о вожде
  •     «Сумбур» в искусстве
  •     Страна затаилась
  •     «Триумф» замнаркома
  •     Таинственная папка
  •     Папка «заговорила»
  •     Первое судилище
  •     Новые жертвы
  •   Глава вторая ТЕРРОР НАРАСТАЕТ
  •     Смена наркома
  •     «Искренность» и «самоубийства»
  •     Предновогодние проблемы
  •     Второе судилище
  •     Февраль 1937-го
  •     «Агенты» и «двурушники»
  •     Слово поэтов
  •     Партия постановляет
  •     Весна 1937-го
  •     Кульбит Агранова
  •     Аресты нарастают
  •     Чекист и военные
  •     «Заговор» раскрыт
  •     Новые «враги»
  •     Террор продолжается
  •     Новые репрессии
  •     Жертвы августа
  •     «Шпионство» Брик
  •     Осень 1937-го
  •     Репрессии и бунты
  •     Конец 1937-го
  •     Начало 1938-ого
  •     Вновь аресты
  •     Третье судилище
  •     Герои времени
  •     «Враги» и «герои»
  •     Жертвы продолжаются
  •     Закат «ежовщины»
  •     Финалы карьер
  •     Трагедия истребителя
  •     Продолжение трагедий
  •     Год 1939-ый
  •     Март 1939-го
  •     Разные судьбы
  •     Союз с фашистами
  •     Маленькая война
  •     Жертвы не прекращаются
  •     Сороковые и Маяковский
  •   Глава третья ЗАВЕРШЕНИЕ ВЕКА
  •     За год до войны
  •     На стыке 1940-го и 1941-го
  •     Канун войны
  •     Великая Отечественная
  •     Военные будни
  •     Поэзия и проза
  •     Под звуки гимна
  •     Война продолжается
  •     Послевоенные будни
  •     Снова террор?
  •     Подследственные Лубянки
  •     Борьба с «космополитами»
  •     «Безродные космополиты»
  •     Новые задержания
  •     Неожиданный поворот
  •     Новые неожиданности
  •     Неожиданная развязка
  •     Что произошло потом
  •     Без вождя
  •     Начало «оттепели»
  •     Роман Пастернака
  •     Нобелевская премия
  •     «Литературное наследство»
  •     Начало шестидесятых
  •     Завершение «оттепели»
  •     Смена власти
  •     Новая власть
  •     Судьбы правозащитников
  •     Победы и поражения
  •     Закручивание гаек
  •     Опять жертвы
  •     Преследования продолжаются
  •     Новые кончины
  •     Судьбы вождей
  •     Время перестройки
  • Список использованной литературы

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно