|
Ирина Кнорринг. ЗОЛОТЫЕ МИРЫ. Избранное
НАДЕЖДА ЧЕРНОВА. БЕСПОЩАДНАЯ ПОВЕСТЬ (Предисловие)
Передо мной шесть тетрадей, названных «Книгами». Тетради тесно заполнены стихами «поэта изгнания» — Ирины Кнорринг. Начаты записи в России, когда юной поэтессе было 8 лет, а большая часть написана в эмиграции. И хотя Ирина Кнорринг печаталась в эмигрантских изданиях, выпустила при жизни два поэтических сборника, общалась с известными литераторами, была, наконец, членом Союза русских писателей и поэтов во Франции, о себе, как о поэте, думала скромно: «Вот прошла я, подобная многим / (Так легко ведь идти за толпой)», «Когда я знаю, что не лучше /Таких же тысячи других…», «Мне смешно и не скучно жить / С длинным прозвищем — поэтесса!», «И прозвище надменное — поэт».
«Прозвище», а не звание! Может потому, что чувствовала она себя на чужбине человеком второго сорта («Я человек второго сорта»), оторванном от своего народа, от стихии родного языка, от Родины — вечной «беженкой», вынужденной ютиться у чужих порогов. И хотя сочинение стихов было её органической потребностью с раннего детства, хотя она то и дело признавалась: «И сердце гулко отбивает ямбы…», «А тиканье будильника порой / Совсем не ямб, а нервный амфибрахий…», «Я стала только рифмой мерить / Мои тоскующие дни», «Я люблю только крылья стихов», «Усиленным дактилем вяжут колёса / Какую-то страшную боль», «И жизнь меня несла поэмой плавной» и т. д., к стихам своим она относилась как к некой форме дневника, как к собеседнику в пронизанной холодом и одиночеством жизни. Друг-Дневник всегда выслушает, успокоит, поможет разобраться в запутанных хитросплетениях бытия, не предаст. Он всегда рядом. Всегда под рукой. Он — хранитель девичьих секретов, ночных фантазий и страхов — «окрылённых небылиц», бескорыстный, вечный спутник: «Здесь, на страницах заветной тетради / Горькие тайны лежат…» И ещё — стихотворный дневник стал её духовной родиной, где она могла говорить и думать по-русски.
Прозаический дневник тоже вёлся, и как бы дополнял стихи. Только в прозе — фактический материал её жизни, а в стихах — эмоциональный. Отец поэтессы, Н.Н.Кнорринг сказал о «шести тетрадях» её стихов, что это «памятник раскрытия человеческой души».
Дневник в прозе назвала она «Повесть из собственной жизни», а поэтическую часть дневниковой летописи величала по-разному: «Мой друг безмолвный — синяя тетрадь», просто — «Синяя тетрадь» (может быть, перекликаясь со строкой Анны Ахматовой: «Вот эта синяя тетрадь / С моими детскими стихами…»), «Заветная тетрадь», «Нити пёстрых стихов», «Сердце говорит», «На распутьях», «Мучительный час», «Силуэт души», «Беспощадные года», «Медные звенья стихов», «Томление по идеалу», «Ветер на песке», «Жизнь моя, забрызганная солнцем», «Я — только зритель», «Влюблённые стихи», «Рассказывая стихами…», «Золотые миры», «День за днём», «Дневник существования пустого», «Всё, что было», «Вечная даль», «В шелесте страниц», «Синий сон», «Когда душа цветёт», «Душа пополам», «Маятник сердца»…
Все эти строки из стихов могли бы стать названиями книг. Но самым, наверно, точным было бы это — «Беспощадная повесть». День за днём, «рассказывая стихами», писала Ирина Кнорринг повесть своей души («Душа — большая, путаная тайна, / Храм тихой нежности и чистоты»), не щадя себя, не заботясь о внешнем впечатлении, не подкрашивая свой облик:
Жизнь темна и душа пуста.— Может быть, я одна из стаГоворю об этом открыто.
Мечты раскрашенной не надо,Я правду свято берегу.
Только жалкой, измятой, униженной,Я найду золотые слова.
Именно это было для неё главным — пройдя сквозь житейские испытания, говорить правду «золотыми словами». И ещё — трепетное отношение к поэзии, к стихам.
Они отрадней, чем слова молитв.Их повторять, ведь то же, что молиться.
Перечитывая любимые страницы А.Блока или А.Ахматовой, признавалась:
Я, как Евангелие, страницы ихЦелую с трепетом благоговенья.
И вот ещё:
Мы будем медленно читать стихи,Ведь каждый, как умеет, славит Бога.
И она пыталась читать «В небе бесконечном и бездонном, / Полном вдохновенья и огня», ибо «В этом мире нет противоречий, / В таинственной гармонии Творца». Чистым трепетом перед миром небесным, поиском «золотых слов», «Чтобы вечно струнами звучали / Жадные слова Богопознанья!», она была всецело поглощена, мало думая о земном, в том числе, и о литературной славе, которая всё же сопровождала её, и на какое-то время освещала печальное бытие, заслоняла сомнения в значимости собственного таланта, но слава эта заканчивалась часто разочарованием, «отвращеньем к литературе, и в особенности, к стихам…», которые не могут равняться жизни, не могут её пересилить, не могут и небу равняться — вдохновение смертных меркнет перед вдохновением небесного Творца:
Что прежде называла вдохновеньем,Что прежде было счастьем и мечтой,А после — тоже стало пустотой…
Может, ещё и поэтому отводила она себе скромную роль в литературе («Верно, мне не сделаться поэтом…»), что понимала: никогда не станет великой, поскольку никогда не разгадает тайну небесной гармонии. И как бы не были чеканны её собственные строки (этим она иногда гордилась), стройность Божественной музыки ей не передать. Но она слышала её, музыка эта её волновала (у Ирины был безупречный музыкальный слух, она играла на пианино, и отец её был музыкантом-любителем).
Всё, что отвлекало от небесной гармонии, Ирину раздражало, особенно, шумные, хмельные вечера среди собратьев по перу, где было немало псевдо поэтов, или просто мало одарённых людей, но с большими претензиями. Для Ирины же слово Поэт всегда звучало с большой буквы. Звание Поэта было священным.
Я никому не читаю стихов,Я не срываю похвал.Я разлюбила угар вечеров,Душный, наполненный зал.Но никому — ни за что — никогда —Я не поведаю — нет,Чем для меня в те живые годаБыло названье — Поэт.
Ирина старалась держаться в тени, в стороне от всегда праздничного, праздного Монпарнаса, где в ночных кафе любили собираться молодые русские поэты Парижа: спорили, читали стихи, делили лавры первенства, доказывали маститым «старикам», таким как Бунин, Мережковский, или более близким к себе Ходасевичу и Адамовичу, что имеют право на звание поэтов, что именно они глашатаи нового времени. Ирину утомляла нездоровая атмосфера этих вечеров, где ждут «злого, литературного анекдота», как возможности поглумиться над кем-то — просто так, от скуки, от того, что потерпели катастрофу, выброшены на чужой берег, где никому не нужны. Она видела «На привычно-равнодушных лицах /Острой злобы плохо скрытый яд» — неизбежный яд соперничества, зависти, вранья, дешёвого театра, что присуще для любой богемы. Ирина сторонилась этого яда: «Как уйти от путей лукавых? Как увидеть нетленный свет?». Она берегла «храм чистой нежности и чистоты» — свою душу, чутко слушая, «как растёт могучий звук», как в сердце «звучит струна». В такие минуты она чувствовала: «Душа сильна: в ней блещет вечный свет». Она искала «то, что бессмертнее и выше счастья», и только тогда «Слетают с языка / Неповторимые слова», только тогда «человеческой станет душа». Слова слетали с языка, как высверк молнии:
Я не умею говорить слова,Звучащие одними лишь словами.Я говорю мгновенными стихами,Когда в огне пылает голова.
Ирина была, по словам Н.Н.Кнорринга, «летописцем своих переживаний», и недаром первую книжку назвала «Стихи о себе».
«Больше всего я люблю себя и стихи», — признавалась она. Но это была не эгоистическая любовь, не примитивное самолюбование. Этого как раз у неё никогда не было. «Люблю себя» — люблю тот свет в себе, который называют Богом. В каждого из нас Он вдыхает жизнь, и значит, частицу своего дыхания, частицу себя. Именно это любила в себе Ирина.
Душа моя растёт,Как стон морей, как ширь степей…Растёт, цветёт, поёт и ждёт,И ждёт грядущих дней…
Стихи свои, где открывалась её душа, считала она «Богопознанием», потому они были для неё чем-то сокровенным, тайным, как тайны все исповеди, когда человек предельно искренен, когда он открывается до самых стыдных глубин.
Она со страхом представляла, доверяя свои поэтические откровения только мужу, что «когда-нибудь кто-то третий» прочитает её стихи: «Тайник души мне грустно раскрывать», потому что «Почти всегда бывает больно, / Когда раскроется душа», и всегда тщательно отбирала она стихи для книг и публикаций. И когда впервые увидела «свои слова», напечатанные в парижском журнале, была не столько рада, сколько опечалена:
Я первый раз прочла свои слова,И ощутила горькую утрату:Зачем, зачем другим я отдала,Что мне одной лишь надо?
И потом, когда уже стала активно печататься, не избавилась от горечи утраты, от чувства греха:
И отвозить покорно и упорноСвоих любимейших и неповторных,Литературных маленьких детейНа кладбище «Последних Новостей».
«Требовательная строгость к себе», — говорил о ней Георгий Иванов, и считал настоящим поэтом, чьи стихи отмечены «неподдельной, благоуханной поэзией», далёкой от богемной суеты.
Она никогда не умела устраивать свои стихи.
Писать стихи и прятать под замок.Упрямо думать и молчать годами…
И печаль неотвратимаяПеред вечностью молчит.
Но в этом молчании, наедине со своей тетрадкой и вечностью, чувствовала она себя счастливой: «О, в этой тихой, безысходной роли / Какая лёгкость и какая грусть!», «Молчу. Но сердце говорит». Она и «молчала» стихами.
Ей повезло: устройством её рукописей занимался обычно её отец, он же позаботился и о сохранении памяти о дочери.
Жил из последних сил, пока не увидел её книжку, изданную на родине. Книжка вышла в Алма-Ате, в 1967 году — Николай Николаевич Кнорринг умер в 1968-ом, немного не дотянув до девяноста лет.
Стихи её — это подвиг самопознания, упорное, трудное строительство внутреннего мира. Она писала, духовно созревая, вырастая, страдая, впадая в безверие, отчаяние, смертную тоску, но и возносясь к надежде, к ликованию жизни, подмечая любой, малейший сдвиг в своём пути к себе истинной, к Богу, к любви.
Путь был тернистым, полным отречений, душевных метаний, ценою в жизнь. И ещё — это было критическое наблюдение за собой — внешней, над своим двойником, о котором она то и дело упоминает и который ей не нравится. Двойник
— двуличен, невзрачен, в бедном, замызганном платье, измучен бытом, вечно ноет и всех удручает своей тоской, он неизлечимо болен, он никчёмен, жизнь его бесцельна и пуста. И двойник этот не совпадал с ней настоящей — внутренней, которая видела «золотые миры» и создавала их сама («Мы в пламенном воображенье / Плетём золотые миры»). «Золотые миры» поэтессы были истинной жизнью, а остальное бытиё — ложь, мираж, чужие сны.
Я только для одной себя жила,И для себя созвучья рифм сплетала!Я сделала, быть может, много зла,А добрых дел моих так мало.Я до конца сама себе лгала,Быть может, с самого начала.Чтоб начертать один звенящий стих,Я вырву душу, сделаюсь Иудой,Предам себя, но и предам других,Но будет час — и я поверю в чудо!
Когда она говорит, что готова на предательство ради одного «звенящего стиха», что «сама себе лгала», то ложь эту надо понимать не напрямую, а как ложь жизни против правды художественного вымысла, как верность своему творческому пути — в ущерб пути тварного, бесталанного (вспомните у Марины Цветаевой: «Никто, в моих письмах роясь, /Не понял до глубины: /Как мы вероломны — то есть, / Сами себе верны»).
Она переживала вечную муку поэтов — невозможность в слове выразить всю полноту чувств и мыслей («Мысль изреченная есть ложь»), когда «Вереницею послушной / Бегут бессильные слова», когда правда переживаний ускользает, оставаясь «В самых нежных, самых совершенных, /Нами не написанных стихах». Она признавалась: «Я не могу найти такое слово, / Чтоб передать безумие мечты». И тогда появлялись жестокие в своей прямоте строки: «Я пишу не стихи, а стишки, /Равнодушно-бездарно-пустые», «Вместо подлинной муки — простая тетрадь, /Сочинённые разумом строфы», «Я слишком много разбросала слов, / Которые раз в жизни говорятся», «Жизнь оказалась тетрадкой простою, /Только тетрадкой стихов», «Стихи? Всё равно их никто не читает, / И в них я одна…»
В такие минуты беспощадного суда над собой её не убеждали ни успехи в печати, ни восторженные отклики читателей, ни благосклонность известных в эмиграции критиков и поэтов. И всё же, помилование было! Всё же, в конце концов, она снова возвращалась к перу и «простой тетрадке», к томикам любимых поэтов — на свою духовную родину:
Но устав от последней тревоги,Подойдя к последней черте, —Снова чтенье стихов о Боге,О бессмертье, о красоте.
Обо всём этом она и писала. Внешне однообразная, скучная эмигрантская жизнь, где были нищета, постоянное унижение, серость будней, тяжёлая болезнь, жизнь эта в то же время духовно была насыщена и богата яркими эмоциями, томлением по идеалу, благородством чувств, христианским смирением, бесконечным терпением, когда и страдания принимаются, как дар Божий. Всё это и диктовало правдивые строки, и рождало «Золотые миры». И ещё — она помнила всегда о тех, кому хуже, чем ей, кто нуждается в духовной поддержке, и это подвигало её всё же печатать свои стихи. В трансе вдохновения, созерцая нерукотворный свет, слышала она голос свыше:
Береги нетронутые силы,Для других, бессильных — береги!……………………………………..Нищему над самой страшной безднойДай последний нищенский костыль…
И когда она говорила, что мало молится, мало верит Богу, то объясняла это так: мало любит, мало хорошего сделала для других, мало принесла радости. Это мучило её всегда. Она просила судьбу дать ей ещё хоть немного жизни и сил, чтобы искупить вину за малолюбие, а потом она согласна на полное забвение. И предсмертные её слова — о любви: «В смертной боли, ломая суставы, / Обезумевши, крикну — люблю!»
***
Ирина Николаевна Кнорринг родилась 21 апреля (4 мая) 1906 года в селе Елшанке Самарской губернии, в родовом поместье своего отца, Николая Николаевича Кнорринга, историка, литератора, музыкального критика, получившего блестящее образование на историко-филологическом факультете Московского университета, где в то время преподавали светила российской науки. В предреволюционные годы он был директором гимназии в Харькове. Мать Ирины, Мария Владимировна Кнорринг (Щепетильникова), работала учительницей в Елшанке, окончив Высшие женские курсы в Москве. Она дочь статского советника, племянница легендарного генерала Скобелева.
Жили большим, дружным домом — вместе с сёстрами Марии Владимировны и семьёй брата Николая Николаевича, Бориса Кнорринга. Разъезжались кто куда, но летом непременно снова собирались все вместе, в Елшанке. Катались на лодке по озеру, бегали по лугам, с высокого берега любовались на разлив Волги, вспоминали семейные предания, или слушали печально-раздольные песни, которые пелись на деревне. Такой и осталась Россия в памяти Ирины Кнорринг, запечатлённая потом в сказочных иллюстрациях — чудесной красоты — художника Билибина, с которым Ирина Николаевна могла встречаться в Париже.
Сошла с Билибинских картинПолузабытая Россия…
Умерла Ирина Кнорринг 23 января 1943 года в оккупированном гитлеровцами Париже и похоронена была на кладбище Иври (позже её перезахоронили в семейной усыпальнице Бек-Софиевых, её родственников по мужу, на Сент-Женевьев-де-Буа).
В «Книге о моей дочери» Н.Н.Кнорринг пишет, что извещение о её кончине можно было опубликовать только в единственной, выходящей тогда в городе русской газете «Парижский вестник», сотрудничавшей с фашистами, но близкие покойной на это не пошли, и потому, без извещения, на похороны собралось совсем немного народа. Среди присутствующих на отпевании в церкви была Мать Мария (Е.Кузьмина-Караваева). Сын Ирины Кнорринг, Игорь, помнил её. Как она положила большую, жёсткую руку на его голову — приласкала. Было холодно, промозгло, неприютно. Все торопились поскорее в тепло.
***
Девочкой Ирину Кнорринг увезли поздней осенью 1920 года из Севастополя, в который вот-вот должны были войти форсировавшие Перекоп красные войска. К трагическим событиям тех лет она не раз возвращалась в своём дневнике, который вела на протяжении всей своей жизни.
Дневник этот — в двух томах, названный ею «Повесть из собственной жизни», вышел в Москве в издательстве «Аграф» в 2009 г. при содействии Ирины Михайловны Невзоровой, исследователя творчества и судьбы семьи Кноррингов. Осталась неизданной другая документальная повесть Ирины Кнорринг — «Двадцатый год», где запечатлено начало гражданской войны, беженство на юг, в Крым, жизнь, полная неизвестности, близкое дыхание смерти, первые трагические потери (многие страницы повести перекликаются с прозаическим дневником, а также с «Балладой о двадцатом годе»). Небольшую эту повесть, написанную в Париже, И.Кнорринг посвятила своему сыну Игорю, названному в честь двоюродного брата Ирины Николаевны, Игоря Кнорринга, погибшего во время сталинских репрессий. Он приехал в родную деревню Елшанку, тоскуя по ней. Увидел разорённый барский дом, сожжённые постройки, озлобленные лица односельчан. Кто-то из них и выдал Игоря Кнорринга чекистам. Игорь был расстрелян. Его отец, один из основателей заповедника «Аскания Нова», Борис Николаевич Кнорринг, тоже оказался в руках ЧК, и умер в одном из лагерей Казахстана, а его семья спешно бежала в Омск, под крыло Колчака, вскоре разбитого красными войсками. Беженцы пережили долгие скитания по глухим деревням, голод, нужду, унижения, постоянный страх гибели, пытаясь выжить при новой власти.
Подобная участь ждала бы и семью Ирины Кнорринг, если бы она осталась в России. Но Ирина до конца жизни не могла смириться со своим беженством, которое считала предательством:
И только я средь пламенных людей,Не возражая, не кляня, не споря, —Твержу о несмываемом стыдеИ о неискупляемом позоре.
«Тоска по родине становится одним из главных мотивов в стихах, написанных в Тунисе, где нашла приют русская эскадра и где в эвакуированном Морском корпусе служил отец Ирины, и позднее во Франции, в которой суждено ей было закончить свою сравнительно недолгую, печальную жизнь…», — пишется в предисловии «Жизнь и судьба Ирины Кнорринг» профессора А.Жовтиса к книге Ирины Кнорринг «После всего» (Алма-Ата, 1993)».
Ирина была единственной девочкой, которая училась вместе с гардемаринами, поскольку ей было больше негде продолжить среднее образование.
В книге «Русская литература в изгнании. Опыт исторического обзора зарубежной литературы» (Нью-Йорк, 1956 г.) Глеб Струве следующим образом характеризует творчество Ирины Кнорринг:
«Поэзия её, очень личная — едва ли не самая грустная во всей зарубежной литературе. Через неё проходит тема тяжёлой эмигрантской доли (с 1928 г. — жены и матери), безысходной усталости и неприкаянности. Тема эта трактуется без всякой позы, без всяких формальных поисков».
«Во многих, удивительных в своей искренности и эмоциональной насыщенности стихах И.Кнорринг, звучит мысль о грядущем непременном возвращении на родину, — продолжает автор предисловия «Жизнь и судьба…» -
Я верю в Россию. Пройдут года,Быть может, совсем немного,И я, озираясь, вернусь тудаДалёкой ночной дорогой…
Или в другом стихотворении:
И больно вспоминая марш победный,Я поклонюсь вчерашнему врагу,И если он мне бросит грошик медный,Я этот грош до гроба сберегу.
Так писала она в свои неполные восемнадцать лет…
В середине двадцатых годов Николай Николаевич Кнорринг с женой и дочерью перебирается в Париж, где Ирина учится в организованном П.Н.Милюковым «Франко-Русском институте социальных и политических знаний».
Нелегко жилось семье в эмиграции. Приходилось перебиваться случайными заработками (некоторое время девушка с матерью работали в кукольной мастерской)…»
Отец Ирины мыл полы в русской Тургеневской библиотеке, потом стал её сотрудником, писал заметки в эмигрантские газеты, играл на скрипке в небольшом оркестре, созданном выходцами из России, писал книги. Историк по образованию, он автор исторических этюдов о генерале Скобелеве, им написана книга «Сфаят», и позднее, уже в Алма-Ате — «Книга о моей дочери».
Будушцй муж Ирины Николаевны, Юрий Борисович Бек-Софиев, потомственный военный, участник многих походов Белой Армии, мыл окна больших магазинов в Париже. Работа была опасная, иногда кто-нибудь срывался с большой высоты, калечился. И когда, вернувшись на родину, Юрий Борисович стал работать научным иллюстратором (он был неплохим художником) в Институте Зоологии Академии наук Каз. ССР, то посчитал это настояшим счастьем и наконец-то достойным применением своих сил. Но известный поэт в эмиграции, издавший там книгу «Годы и камни» (Париж, 1936), на родине он при жизни не напечатал ни одной книги: родина его приняла, но по-прежнему опасалась его прошлого, по-прежнему числила врагом. И только через тридцать лет после его смерти вышли поэтические сборники «Парус» (Алматы, 2003) и «Синий дым» (Алматы, 2013), а также дневник «Вечный юноша» (Алматы, 2012)
Николай Николаевич Кнорринг в Алма-Ате некоторое время работал в библиотеке Академии наук, а сын Ирины Кнорринг, Игорь Софиев, переводчиком (он знал французский и английский). Во Франции же Игорь трудился на заводе простым рабочим, вставая в пять утра и зарабатывая гроши.
«Приобщение Ирины Кнорринг к профессиональному творчеству определили её эпизодические контакты с К.Бальмонтом, Б.Зайцевым, М.Цветаевой. Н.Тэффи, Г.Ивановым и совсем молодыми русскими поэтами-эмигрантами, среди которых был и её будущий муж Юрий Борисович Бек-Софиев (умер в Алма-Ате в 1975 г.) Посещала она и собрания кружка «Зелёная лампа» у З.Гиппиус и Д.Мережковского. Однако сколько-нибудь заметной активности в политической и литературно-общественной деятельности эмиграции Ирина Кнорринг не проявляла, и кроме лирических стихов ничего не печатала. Кажется, лишь однажды, как писала И.В.Одоевцева, «Ирина Николаевна взяла на себя труд по редактированию» одной из её книг.
В 1927 году Ирина Кнорринг вышла замуж. Родился сын. Семейные проблемы в жизни и творчестве стали занимать всё больше места. В стихах молодой поэтессы находит отражение скромный и трудный быт русских парижан, тех, кто встаёт «в шестом часу утра», кто думает о простых и важных вещах — хлебе и работе. Она пишет о маленьком сыне, о его будущем, которое в чужой стране представляется туманным и проблематичным («Кто ты? Русский? Француз? Апатрид?»), о тихих домашних радостях, о своей болезни (диабет), которая была мучительной и неизлечимой…» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)
В эмиграции Ирина Кнорринг заболела тяжёлой формой диабета, подолгу лежала в больнице. Ей нельзя было рожать детей — это было смертельно опасно. Ей вообще было отпущено немного жизни, и муж Ирины Николаевны, поэт Юрий Бек-Софиев, знал об этом, когда женился на ней, что в семье Кноррингов расценили как благородство и своего рода подвиг. Но сам Юрий Борисович так не считал, потому что главным в своём порыве называл любовь и только любовь. Любовь эту он пронёс через всю жизнь, так больше и не создав новой семьи после смерти жены. Сбылось её предсказание давних лет: «Всё равно ты не сможешь меня разлюбить, / Никогда не полюбишь другую…»
Несмотря на все запреты, Ирина Николаевна всё же решила стать матерью. Почти всю беременность провела она в клинике под наблюдением крупного в то время специалиста, профессора Ляббе, который поддержал её в решимости выносить ребёнка. И вот, 19 апреля 1929 года она родила сына Игоря, которого тут же назвали «чудом доктора Ляббе» — это был третий в мире младенец, родившийся от диабетички (он прожил 76 лет, умер в феврале 2005 г. в Алма-Ате). Игорь не раз вспоминал, что когда они с матерью проходили мимо здания родильного дома, она всегда говорила: «Это дом счастья!» Сын продлил ей жизнь, наполнил её смыслом. И одно из последних её стихотворений — сыну. Это — «Колыбельная, которую я тебе пела», написанная примерно в апреле 1942 года. Им кончается шестая тетрадь.
Баю, баюшки-баю…Как в далёком краю,От весёлой землиУплывают корабли…
Они плывут туда, где рай небесный: «круглый год весна», «нет врага» и всюду «красота, тишина». И всё бы хорошо, если бы капитану не снился сон про покинутую далёкую страну:
Про большой тенистый сад,Где берёзы шелестят,Про родимый отчий домС расписным потолком,Про любимого отцаУ высокого крыльца,Про покинутую мать(Горько мне вспоминать),И про то, что он тудаНе вернётся никогда…
Это был сон-наваждение русских эмигрантов, отторгнутых от родины. Это был и последний сон Ирины Кнорринг.
***
В книгах своих «она вспоминает о бегстве из Крыма, об отрочестве, проведённом в лагере эмигрантов в Бизерте, там, где доныне видятся ей «пересветы арабских костров», и — ещё, ещё! — о золотых кувшинках и голубой полыни родной недоступной земли, — пишет автор «Жизни и судьбы…».
— Тема тяжёлой болезни и неминуемой близкой смерти, как справедливо замечает в своей рукописи «Книга о моей дочери» Николай Николаевич, «замыкала образы её поэтических переживаний в узкие рамки личной жизни, очень бедной внешними впечатлениями». Думаю, что именно это обстоятельство ограничило творческий диапазон Ирины Кнорринг. Можно только удивляться тому, что именно в последние годы, в промежутках между долговременными периодами пребывания в больнице, в больничной палате создаёт она самые яркие свои стихи, такие, как «Я человек второго сорта…», «Уверенный, твёрдый, железный…», или «Темнота. Не светят фонари…», произведения, которые становятся в ряд с лучшими образцами русской лирики первой половины ХХ столетия.
Лишённое броских примет версификаторского модернизма (разве что неточная рифма «в стиле» поэзии 20-х годов), творчество Ирины Кнорринг развивалось в русле классической русской поэзии. Из современников ей ближе всех Ахматова, да ещё, пожалуй, Бунин — с ясностью и завершённостью его лирических композиций, с безусловностью его реалистической, художественной детали. Известную роль в становлении таланта поэтессы сыграла Марина Цветаева, которая правила некоторые её стихи…», — замечает автор «Жизни и судьбы».
Должна сказать, «правка» эта не всегда нравилась Ирине, часто раздражала, и она в дневнике своём спорила с Цветаевой, что и понятно — слишком уж они были непохожи ни в творчестве, ни в житейском поведении, хотя в стихах нередко и перекликались, что неизбежно — они были современниками, жили рядом. Сын Ирины Николаевны вспоминает, как, прогуливаясь с родителями по Медонскому лесу, встречали Марину Цветаеву. Он запомнил её густую чёлку и холодные глаза.
«Годы второй мировой войны и гитлеровского нашествия — сначала на Польшу и Францию, а затем и на Советский Союз — дали новый стимул поэзии Ирины Кнорринг (мысль о возможном бегстве в Америку пришлось оставить). Тяжелобольная, она с напряженным вниманием следит за ходом событий. Всей душой она с теми молодыми выходцами из России, которые присоединились к французским подпольщикам, с теми, чьё неприятие фашизма было ознаменовано уже после смерти И. Кнорринг подвигом Матери Марии…» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)
Ирина Кнорринг записались на курсы сестёр милосердия, и даже воодушевилась, надеясь, что наконец-то станет и она полезной хоть чем-то. Отец её, Николай Николаевич Кнорринг, вместе с другими сотрудниками Тургеневской библиотеки спасал книги, в том числе несколько чемоданов рукописей И.Бунина, жившего тогда в Грассе, помогал ему в этом внук-подросток. Вывозили ночью, на такси. Русский таксист отказался брать деньги: «Я тоже хочу помочь!» Но спрятать удалось не всё. Вскоре библиотечные фонды, которые десятилетиями, по крупицам, собирались русскими эмигрантами, были изъяты немецкими оккупантами и вывезены в неизвестном направлении. После войны книги со штампами Тургеневской библиотеки находили в разных странах Европы.
Муж Ирины Кнорринг, Юрий Бек-Софиев тоже вёл свою войну с фашистами — он прятал у себя, а потом переправлял в безопасную зону евреев и бежавших из плена советских граждан. Дружил с одним из организаторов французского Сопротивления, поэтом и учёным Борисом Вильде. Вильде даже посылал больной Ирине Николаевне продукты — в оккупированном Париже был голод. Вскоре Борис Вильде был расстрелян фашистами, а Юрий Бек-Софиев угнан в Германию на принудительные работы на химическом заводе, где продолжал вести антигитлеровскую пропаганду, за что мог поплатиться жизнью. Вернулся в Париж только в 1945 году.
«В больнице Ириной Кнорринг были написаны стихи о чёрной ночи оккупации, о страшных минутах, когда,
…устав от смутных дел,Город спит, как зверь насторожённый,А в тюрьме выводят на расстрелСамых лучших и не примирённых.
В январе 1942 г., когда немецко-фашистские войска ещё вгрызались в землю Подмосковья и наши союзники рассчитывали и гадали, сколько времени осталось Советскому Союзу до полного поражения, Ирина Кнорринг пишет одно удивительное стихотворение («Уверенный, твёрдый, железный…») Речь в нём идёт о «мечтательном немецком мальчике», которого тешит «недолгих побед торжество», который никогда уже не вдохнёт запах шварцвальдских сосен, ибо суждено ему погибнуть «под снегом холодной России» (лермонтовские строки стоят в эпиграфе: «Под снегом холодной России, /Под знойным песком пирамид…») И из уст поэта и пацифиста вырывается короткое, исполненное боли и глубочайшего сочувствия: «Далёкий, обманутый, милый, /За что?..» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»)
Позволю себе повторить размышления об этом стихотворении из моей книги «Птица, залетавшая к ангелам»:
В 1941 г., находясь в оккупированном Париже, написала она стихи о «немецком мечтательном мальчике», который «гуляет по карте земли», «неся разоренье и голод», написала не с ненавистью и проклятиями, а с состраданием:
Зачем ему гибнуть и дратьсяСреди разрушений и бед,Когда за плечами лишь двадцатьВосторгом обманутых лет?Неужто такая отрада —Недолгих побед торжество?Ведь запах смолы из ШварцвальдаУже не коснётся его…
Она наблюдает, как он с детским любопытством рассматривает витрины парижских магазинов, как радует его каждый пустяк. Он полон жизни! И он, несущий гибель неповинным людям, сам погибнет, не успев понять: зачем? И она жалеет его:
И над безымянной могилойУже не поплачет никто:Далёкий, обманутый, милый…За что?..
Это — «милый», это — «за что?» возмутило литератора-эмигранта, участника Белого движения Владимира Сосинского (настоящее имя Бронислав Рейнгольд Владимир Сосинский-Семихат), который воевал против таких «милых мальчиков». С началом второй мировой войны он пошёл добровольцем во французскую армию, попал в плен, бежал, в 1943 г. примкнул к Сопротивлению. Но и Вл. Сосинский, в конце концов, понял стихотворение Ирины Кнорринг: Ирина поглядела на немецкого солдата глазами матери:
«И сидит же во мне с 1933 г. нелюбовь к немецкому солдату, — пишет В.Сосинский в письме Юрию Софиеву 12 ноября 1967 г., получив тоненькую книжку И.Кнорринг, вышедшую на родине, и прочитав стихи «Уверенный, твёрдый, железный…». — И вот никак — даже в 1967 г. — не могу пожалеть «далёкого, обманутого, милого… за что?» Вот, что значит — женское сердце — материнское!»
У Ирины Николаевны тоже сын, как и у безымянной немецкой матери. В 1941 г. ему 12 лет. Его чуть не убил немецкий танк. Танк стрелял по людям на парижских тротуарах.
Война научила Ирину Кнорринг не только быть «проще и жёстче», но и — милосерднее. Война выявила настоящую высоту души, которая простиралась над враждой, над местью — над миром низменных страстей. Высота эта была освещена христианской любовью:
Нам так понятна и близка печальТех, кто сменил весёлые нарядыНа траурную чёрную вуаль…
«В то же время, — пишет автор «Жизни судьбы», — для Ирины Кнорринг, как для всей её семьи, было абсолютно невозможно какое бы то ни было сотрудничество с дьявольской гитлеровской системой. Даже во имя борьбы против Сталина. В «Книге о моей дочери» Н.Н.Кнорринг с осуждением вспоминает о немногочисленной группе русских литераторов-«пораженцев», вступившей в такой альянс…»
***
А.А.Ахматова, ознакомившись с шестью толстыми машинописными тетрадями, которые в середине 50-х годов привёз из-за рубежа репатриированный в Советский Союз Николай Николаевич Кнорринг, писала о стихах до того неизвестной ей поэтессы:
«По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи
Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно на Западе. Для неё судьба поэта тесно связана с судьбой родины, далёкой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие, честные стихи».
«…В 1933 году, знаменитом миллионами безвинных жертв коллективизации, Ирина Кнорринг написала такие, пронзительной силы строки:
Зачем меня девочкой глупойОт страшной родимой земли,От голода, тюрем и труповВ двадцатой году увезли?!
«Этот упрёк дочери до сих пор отдаётся болью в моём сердце, — говорил мне Николай Николаевич, с которым я познакомился и подружился вскоре после того, как его «направили на жительство» в Алма-Ату, — вспоминает автор предисловия «Жизнь и судьба Ирины Кнорринг». — Но что было бы со мной, с семьёй, если бы я, член кадетской партии, дворянин и действительный статский советник, остался в Советской России? Без сомнения, погиб бы, как погиб в сталинских застенках мой старший брат… И какова была бы судьба самой Ирины?»
С глубоким волнением рассказывал Николай Николаевич о том, что последним желанием, последней надеждой и завещанием его покойной дочери были слова: «Напечатай мои стихи на Родине». Не надеясь на удачу, по его просьбе в середине 60-х годов я составил небольшой сборник её стихов, а Дементий Алексеевич Шмаринов (известный художник, двоюродный брат Ирины Кнорринг) в доме художника Ореста Верейского вручил рукопись А.Твардовскому (редактору журнала «Новый мир»). Как писал мне Шмаринов, Александр Трифонович прочитал её сразу же, «не отрываясь и не поднимая головы». Но… помочь в издании в то время не смог: «белоэмигрантов» у нас не издавали. Рукопись вернулась ко мне.
История алма-атинского издания 1967 года может служить иллюстрацией того, как удавалось всё же преодолевать препоны цензуры и «руководящих указаний» — благодаря тому, что конкретные люди в конкретной ситуации осмеливались идти против течения.
В то время в казахстанском издательстве «Жазушы» («Писатель») была задумана серия книжек начинающих авторов под общим заглавием «Новые стихи». В издательском плане фамилии поэтов не указывались, и редактор серии Зоя Васильевна Попова решилась «подбросить» сборник Ирины Кнорринг в этот молодёжный «набор».
Задуманное предприятие отличалось несомненной дерзостью для начала «эпохи застоя». Сигнальный экземпляр книжки был уже готов, когда обман во спасение обнаружился. Главный редактор «Жазушы» Аманжол Шамкенов вызвал к себе Попову.
— Как вы осмелились на такое?! Вы понимаете, что вы сделали? — спросил он.
— Аманжол, — ответила Зоя Васильевна, — ведь вы поэт. Ведь вы же понимаете, какие это стихи!
И она произнесла пламенный монолог в защиту поэзии, русских эмигрантов 20-х годов, старика Кнорринга, который в свои 86 лет ждёт-не дождётся выхода этой книжки, и, наконец, в защиту здравого смысла.
Шамкенов долго думал. А потом сказал:
— Ну, что ж! Пусть меня выгонят вместе с вами…
И подписал сигнальный экземляр «в свет!»
Книжку я послал Твардовскому — и он тотчас же опубликовал отклик на неё в своём журнале.
Но и спустя десять лет, когда очередную попытку напечатать стихи Ирины Кнорринг сделал Борис Слуцкий, тогда один из соредакторов альманаха «День поэзии», ему это не удалось.
И только новое время сделало возможным то, что казалось невозможным ещё совсем недавно: стихи русского поэта возвращаются к русскому читателю» («Жизнь и судьба Ирины Кнорринг»).
***
Два небольших сборника были подготовлены и опубликованы самой поэтессой («Стихи о себе», Париж, 1931, и «Окна на север», Париж, 1939). Сборник «После всего», содержащий стихотворения разных лет, составленный Н.Н.Кноррингом и с его предисловием, вышел также во Франции, в 1949 году. Общий тираж всех трёх книжек не превышал 750 экземпляров.
О парижском издании книги «После всего» весьма лестно отозвался поэт Георгий Иванов — он точнее других угадал суть творческого характера Ирины Кнорринг и сделал пророческое предсказание об её стихах:
«Покойная Ирина Кнорринг всегда, в последние годы жизни особенно, стояла в стороне от пресловутого «Монпарнаса», не поддерживала литературных связей, одним словом, не делала всего необходимого для того, чтобы печатали, упоминали в печати. Поэтому даже её последняя книга почти никем не была отмечена со вниманием и сочувствием, которые она заслуживает… Кнорринг была не очень сильным, но настоящим поэтом. Её скромная гордость и требовательная строгость к себе, мало кем оцененные, будут, я думаю, так же со временем вознаграждены. У скромной книжки Кнорринг есть шансы пережить многие, более «блестящие» книги её современников. И возможно, что, когда иные из них будут давно «заслуженно» забыты, — бледноватая прелесть стихов покойной И.Кнорринг будет всё так же дышать тихой, не яркой, но неподдельной благоуханной поэзией».
В казахстанском издании книги 1993 г. «После всего», осуществлённом стараниями её внука Алексея Вышневского и на его средства, представлено небольшое количество стихов Ирины Кнорринг. Их — 137. И вот теперь, в 2014 году появилась возможность напечатать полностью все шесть рукописных книг Ирины Кнорринг, собранных её отцом, (за исключением совсем ранних, сочинённых в 8 лет, и некоторых вариантных).
Уже в стихах, написанных в детстве, виден её талант, хотя стихи и не всегда совершенны, порою корявы и наивны, что и понятно: это ведь только первые шаги в поэзии, но и в них уже звучит та нота печали, жажда идеала, духовной чистоты, которая красной нитью проходит через всё творчество поэтессы. И можно было бы говорить о поразительной прозорливости, о мистическом видении грядущих трагедий, если бы речь не шла о ребёнке 9-11-ти лет:
О, печаль! Ты опять навестила меняИ тебя я узнала опять!………………………………Наклонилась ко мне, говоришь и поёшьВсё печальные песни одни.Но зачем же, печаль, ты тревожишь меняВ мои ясные детские дни?
Или это, написанное в 12 лет («Мне долина приснилася вдруг…»):
Мне приснилася чёрная даль,Там повсюду летала печаль,Травы сохли под небом грозы,Не видать благодатной росы.Буря рвала с деревьев листы,Ветер злой разгонял все мечты.Всё удушено было тоской,Всё окроплено было слезой…
А за два года до исхода русских беженцев в Африку она видит, и снова во сне, а точнее в грёзах наяву, сидя на окне и созерцая ночную улицу, освещённую фонарём, такую картину:
И снится мне даль, безызвестная даль.Там море красою своею блистает,Меня греет солнце и нежно ласкает,Но тайно на душу ложится печаль,И море, и пальмы, и всё исчезает.И снится мне снова… Широкое поле,И я, одинокая, в поле стою.Кругом тишь, безлюдье. Одна я на поле,Одну, как безумная, песню пою…
Она то и дело проговаривается в стихах о своих «странных видениях»: «Я правду смешала со снами», «Меня смущали чувства неземные», «Всё земное к небу просится, / За священную мечту», «И мысль моя над солнцем пронеслась», и т. д. Есть даже целое стихотворение, которое называется «Видения будущего». В холодной теплушке, где беженцы ехали в неизвестность, ноябрьским вечером 1919 года она, тринадцатилетняя девочка, отмечает: «Впервые лет грядущих гений /Явился в сумрачном углу». Это — её Чёрный Человек, призрак её запредельных видений. Кто знает, может быть, именно он показал ей далёкий апокалипсис, когда Земля:
… Как тяжёлый, тёмный слиток —Чертя уклонную черту,Сорвётся со своей орбитыВ бесформенную пустоту.
А пока — тяготеет над ней апокалипсис гражданской войны: «Уж сердце вещее сжималось/ Предчувствием ужасных дней», «Я вижу весь мой жребий чёрный, /Тоске бесслёзной обречённый», «И предчувствие близкой трагедии, / Как проклятье над нами висит».
В точности описала она в стихах и последние минуты своей земной жизни, и то, что будет после неё — «после всего». Но жизнь — вечна. И видит Ирина себя во многих временах: «Я в прошлой жизни на земле была / Мечтательницей нежной…», была не однажды, и снова — будет. Она в этом уверена. Однако, отмеченная поэтическим даром, и значит, посланница Неба, которая видит «нетленный свет» («Кто-то жизнь мою горько возвысил»), она всегда и везде — чужая («И снова я чужая, /Как будто здесь не у себя, не дома…»), всегда — одинока, потому что «Всё о том же, о вечном томлюсь по ночам…» И заключает: «Лишь философ, дитя и поэт / Видят этот нетленный свет».
***
Только немногое из литературного наследия Ирины Кнорринг попало к читателям. Большая часть осталась неизданной, и, может быть, сама поэтесса не всё захотела бы издать, но среди ежедневных стихотворных записей немало настоящих жемчужин, или таких откровений, которые приоткрывают тайны её души — трепетной и нежной. Кроме того, даже в не самых лучших образцах есть ценная информация очевидца о трагических событиях первой половины ХХ века, о драме народа, расколотого гражданской войной, когда Ирина с горечью говорит матери: «Ты видела созданье идеалов, / А мне досталось лишь крушенье их…».
Её принято считать камерным поэтом, который пишет, в основном, только о себе, о своих переживаниях, и потому диапазон её творчества слишком узок, — так и отец её считал, и многие эмигрантские критики. Но это не совсем так, ведь она остро чувствовала — до сердечной боли — своё время, она сказала о своём времени правдивые, честные слова. Она, может быть, одна из немногих, кто время своё сформулировал в поэтическом Слове — и это теперь, по прошествии ХХ века, хорошо видно:
Наш век сухой. Наш век — пора молчанья.Разорваны Гарольдовы плащи.Нет патетического восклицанья,И женственность не трогает мужчин.Наш век такой, что судорогами пальцевИзмято всё, сплетённое мечтой.И хочется невесело смеятьсяНад Богом, над любовью, над собой.Над нами тяготят тысячелетья,Мы — искуплённые за их вину…Наш век такой, что после даже детиНе будут никогда играть в войну.
Она неоднократно повторяет: «Видела я лишь одни пораженья, / И никогда — побед…» Но среди этих поражений стихи её стали поддержкой для многих обездоленных, павших духом, сломленных. Страдая и сгорая бесцельно, как и они, на краю смерти, она находила в себе силы на сопротивление, на любовь, на благодарность Богу за каждое, подаренное Им, мгновение жизни, которое прекрасно, не смотря ни на что, даже в грусти. И она воспела бесконечную грусть жизни:
Нет ничего совершенней,Чем тихая грусть на земле…
***
Некоторые стихи из «шести тетрадей» печатались в эмигрантских изданиях при жизни поэтессы, почти везде, где жили русские — от Парижа до Шанхая и Нью-Йорка. И в настоящее время публиковались в разных журналах и сборниках — в Казахстане, в России, за рубежом. Вот совсем недавние публикации: в 2012 г. в издательстве «Кругъ» в Москве вышла небольшая, изящно изданная книжка И.Кнорринг «О чём поют воды Салгира» (Беженский дневник. Стихи о России) — крымский период. Там же, в Москве, в издательстве «Вече» — 2011 г., в объёмной антологии «Молитвы русских поэтов. ХХ — XXI век» представлены духовные стихи И.Кнорринг и выдержки из её дневника. И я уже упоминала двухтомник «Повесть из собственной жизни», изданный в Москве, в издательстве «Аграф» (2009–2013)
Творчество её не забыто. Имя Ирины Кнорринг и её стихи появляются в разных сборниках, статьях, научных работах. Часть наследия сберегается главным хранилищем культурных ценностей России — РГАЛИ. На родине поэтессы, в деревне Елшанка под Самарой силами местных энтузиастов и учителей школы устраиваются конференции, литературные чтения в память своей землячки. Задуман музей семьи Кноррингов. На месте Никольской церкви, разрушенной в годы революции, планируют установить Поклонный Крест. В Никольской церкви крестили Ирину Кнорринг, на погосте покоились её предки. А чудесная природа этого края осталась неприкосновенной, воспетая в её стихах и дневниковых записях: «Мой воздушный замок — семейный очаг, ключ от замка — Елшанка».
Как восстанавливаются разрушенные храмы, так же нынче нуждается в восстановлении человеческая Душа, которую Ирина Кнорринг считала «храмом нежности и чистоты», «большой тайной», и я надеюсь, что стихи её помогут в этом.
Ирина Кнорринг давно уже стала частью великой русской культуры. Она — своими стихами и прозой — вернулась на родину, как всегда мечтала, как писала в своей «заветной тетради»:
Каждый том стихов — только новый ключОт высоких дверей,От глухих замков, от вечерних туч,От души моей…Каждый стон души — только новый дар,Лучший дар земле…
Надежда Чернова
Елшанка
КНИГА ПЕРВАЯ. Харьков, Ростов-на-Дону, Кавказ, Крым (1914–1920)
«О, печаль! Ты опять навестила меня…»
О, печаль! Ты опять навестила меняИ тебя я узнала опять!Ты от мирного сна пробудила меняИ уселась ко мне на кровать.Наклонилась ко мне, говоришь и поёшьВсё печальные песни одни.Но зачем же, печаль, ты тревожишь меняВ мои ясные детские дни?О, вы светлые феи веселья и грёз,Прогоните отсюда печаль,И умчите меня вы от горя и слёзВ голубую прекрасную даль.И умчалась я с феями весело в даль,Где играет мерцание дня…Уж ко мне не приходит печаль,И мечта от неё охраняет меня.5/ XII, 1917 (11 лет)
Рождество Христово
Была чудная ночь. Всё уснуло кругомВ той пещере, где спали овечьи стада,У Марии родился младенец ХристосИ зажглася святая звезда.Пастухи увидали звезду, и лучомПоманила она их куда-то вперёд.Удивились тогда пастухи: для чегоВ эту ночь та звезда их зовёт?И явился к ним ангел с великих небес,Тихо пел и прекрасную арфу он нёс,И сказал пастухам: «В эту тихую ночьВ Иудее родился Христос.Поклонитесь ему! И звезда приведётВас к Тому, кто родился в спокойную дрёму».Удивились тому пастухи и пошлиПоклониться младенцу святому.20/ XII, 1917
«О, муза, муза! Вдохновеньем…»
О, муза, муза! ВдохновеньемМне душу осветила ты.В минуту тихого забвеньяДарю тебе сии мечты.В них много горя, много муки,Но много счастья и любви.Писала это я от скуки —Дарю тебе листы сии.9/ IV, 1918 (12 лет)
«То был волшебный сон…»
То был волшебный сон.И звёзд небесное мерцанье,Ручья весеннего журчанье,Далёкой церкви звон.Природа мирно спит.Упала звёздочка с небес.В оцепененье дремлет лес.Вершинами шумит.Кругом всё мирно спит.Уж нету резвых мотыльков.Роса на венчиках цветовАлмазами горит.Далёкий слышен звон,Меня зовёт с собой летать.Кругом святая благодать…То был волшебный сон.15/ IV, 1918
На башне
Мерцали звёзды. Было тихо.Царила ночь над всей землёй.Роса алмазами блестела.Покрыто всё и сном, и мглой.Вот на вершину башни древнейВосходит рыцарь, в даль глядит,И дума тяжкая больнуюМладую грудь его теснит.Он вспомнил всё: дни светлой свадьбы,За нею смерть младой жены —Всё промелькнуло, как виденье,Как дни былые старины.Живёт Адольф один, без друга,Один на башне роковой.Здесь пировал он шумно, здесь жеС женой расстался молодой.Один Адольф. О, где вы, други!Погибли все в одном бою,Погибли все в жестокой битве,Борясь за родину свою.Но почему же благородныйАдольф на битву не пошёл?Иль побоялся пасть сражённым?Иль силы много не нашёл?О, да! Адольф боялся смерти,Любил девицу. Свадьбы ждал.Он потому не шёл на битву —И этим славу потерял.Вот, наконец, Адольф женился,Был счастлив он, но чрез два дняБолезнью тяжкой заболелаИ умерла его жена…На грудь могучую, младуюОн тихо голову склонил,И думу думая такую,Слова печальные твердил:«Я растерял всю волю, силу,Как рыцарь, умер я для всех.К чему я не пошёл на битву?Боялся я! Позор и смех!Пропала жизнь, погибла слава,Погибло всё, что я любил…»Вскочил Адольф, и меч тяжёлыйВ младую грудь себе вонзил.16/ IV, 1918
«Мне долина приснилася вдруг…»
Мне долина приснилася вдруг —Всё приветливо, тихо вокруг.Там повсюду летали мечтыИ разбросаны всюду цветы.Мне приснился зелёный покровТех далёких родимых лугов,Мне приснился простор, небесаИ вдали дорогие леса.Мне приснилася чёрная даль,Там повсюду летала печаль,Травы сохли под небом грозы,Не видать благодатной росы.Буря рвала с деревьев листы,Ветер злой разгонял все мечты.Всё удушено было тоской,Всё окраплено было слезой.16/ IV, 1918
Сказки («Однажды я в страну чудес…»)
Однажды я в страну чудесИ сказок заглянула —Меня волна из той рекиТихонько захлестнула…Ко мне повеял ветерок,Деревья чуть шумели.На берегу рос старый дубИ сказочные ели.Там был прекрасный дивный садИ в нём дворец высокий,Сам домовой его стерёгИ леший красноокий.Бродили сказки в том саду…Вот феи-белоснежки,Вот ведьма злая, серый волкИ гномы на тележке.А по реке плыл лёгкий чёлн,Украшенный цветами,А в нём принцесса, с нею принцС прекрасными кудрями.Как куклы, за руки держась,Герои нежной сказкиПлывут, то открывая вдруг,То закрывая глазки.А там, вдали, куда ведётЗаглохшая тропинка,В саду есть в дальнем уголкеЦветущая долинка.На ней есть холмик небольшой,Покрытый муравою,И «Слава сказок» там былаС крылами за спиною.Вокруг лица был яркий свет,И дивными лучамиОн падал на чудесный садС высокими дворцами.Под светом чудная страна,Играя, процветала.На небе полная лунаСмеялась и сияла.23/ V, 1918
Хрустальный башмачок
У одной царевны-сказкиБыл хрустальный башмачок, —И на нём небесной краскойНарисован василёк.И его хранили нежноМежду пышных опахал,Но толкнули раз небрежно —Он разбился и пропал.«В тёмном небе ночною порой…»
В тёмном небе ночною поройДогорела звезда золотая.Переполнена тайной тоской,Чья-то жизнь отлетела младая.Отлетела от хмурой земли,От далёкого, грустного края,Быстро скрылася в тёмной далиИ предстала пред аркою рая…На земле же, под липой густойОдинокая дева сиделаИ о чём-то вздыхала порой,И на небо со скорбью глядела.И одною, одной лишь слезойПомянула ту жизнь молодую,Отлетевшую с ранней звездой,В синеву заглядясь голубую.14/ VIII, 1918 Пуща-Водица
Розы
Отчего благоухают розыПробуждающею утренней порой?Отчего они роняют слёзыС лепестков своих над мокрою травой?Тихо всходит солнце и блистает,Первый пышный луч бросает в сад,А уж розы там опять благоухают,Разливая тонкий аромат.Все они так нежны и красивы,В лепестках жемчужных много слёз —Но зачем все розы горделивы?Отчего нет кроткой между роз?24/ VIII, 1918 Пуща-Водица
«Воспоминанья дней былых…»
Воспоминанья дней былыхНаводят сладкое молчанье,В кругу друзей моихПривольно нам, Воспоминанья.Теснятся тесною гурьбойВокруг меня и надо мной.Давно знакомые картиныЯ вижу — ряд весёлых дней…Вокруг меня леса, холмы, долины…Воспоминанья прежних днейОтрада мне. В кругу друзейОно приходит, как желаньеО, детских, светлых днях расскажет,Навеет на меня мечтанье,Картины радости покажет…Ко мне, ко мне, Воспоминанье!..7/ VIII, 1918 Пуща-Водица
«Люблю тебя, заката луч прощальный…»
Люблю тебя, заката луч прощальный,Предвестника вечерней тишины,Люблю твой алый цвет, стыдливый и печальный,Как первые цветы младой весныНо скоро от реки потянутся туманыИ на цветах заблещет чистая слеза.Умчится луч в неведомые страны,Последний раз взглянув на небеса.Последний раз огонь свой мимолётныйОн отразит на медленных: волнах,В последний раз с улыбкою невольнойИграет он на дремлющих полях.18/ IX, 1918
Ночь
Мне вспомнились тихие звёздные ночиИ снег, освещённый одним фонарём,И серое, точно свинцовое, небо,Нависшие тучи над снежным ковром.Кого-то ждала я. В окошко глядела.И лампа большая безмолвно горела.Выл ветер порою, никем невидим.Склонясь на окошко, я тихо дремала.Вдруг издали, плавно, один за другимПослышались сладкие звуки рояля,Сильней и сильней трепетали они,То громко, тревожно, то вновь замирая.На улице медленно гаснут огни —На них я гляжу, на окне засыпая.И снится мне даль, безызвестная даль.Там море красою своею блистает,Меня греет солнце и нежно ласкает,Но тайно на душу ложится печаль,И море, и пальмы, и всё исчезает.И снится мне снова… Широкое поле,И я, одинокая, в поле стою.Кругом тишь, безлюдье. Одна я на поле,Одну, как безумная, песню пою.Вдруг фея спустилася, лёгкая, нежная,Эфирная фея спустилась ко мне,И стала весёлая я, безмятежная.И вдруг поняла я, что это — во сне…Проснулась я. Месяц уж на небе всплыл,И стал он огнями цветными блистать.На улицу нашу гляжу я опять —И снова я вижу там снег неглубокийИ им заметённый фонарь одинокий.23/ IX, 1918
Осень
Отцветает краса беззаботного летаИ становится мне всё грустней и грустней.Солнце тёплое светит теперь без приветаИ становятся дни холодней.Невесёлые ночи, осенние ночи!Что нарушило их тишину и покой?Собираются листья осенние в кучиИ уносит их ветер долой.Заунывные песни, осенние песни.Ветер долго поёт средь ночной тишины.О, вернутся ли снова весёлые песни,Беззаботные грёзы весны!Хризантемы
От родимого сада далёко,В тесной вазе, на пыльном окнеХризантемы стоят одиноко,Увядая в ночной тишине.Лепестки их так были красивы,Ароматы нежны и свежи.Хризантемы всегда горделивы,Хризантемы всегда хороши.Но теперь лепестки отпадают,Стебель гнётся почти до земли.Хризантемы с мольбой увядают.Для чего же они расцвели?!Знать, они расцвели для страданий,Чтоб в пыли, на окне умирать,Чтоб в последний свой миг увяданийАроматы свои испускать.«Закат сгорел. Последний луч умчался…»
Закат сгорел. Последний луч умчалсяЗа горы и леса, в далёкую страну.Спустилась тьма, и принесла с собоюПокой и тишину.Но почему, когда кругом всё тихо,Когда в саду едва колеблются листы,Зачем тогда уносятся далёкоЛюбимые мечты?Но ночь пройдёт томительно и скучно,Заблещет солнца луч, желанный, светлый луч,Уйдёт тоска, и улыбнётся радость,Как солнце из-за туч.17/ XII, 1918
Прощание
Там, где ельник начиналсяТёмной, тёмной бахромой,Там шальной казак прощалсяС украинкой молодой.«Ты не плачь, моя Маруся, —Он ей тихо говорил, —Скоро с битвы я вернуся,Полный славы, полный сил.Заживём с тобой мы ладноНа брегу Днепровских вод,Каждый вечер будем славноСобираться в хоровод.А тогда, когда вернусь яСреди радостного дня,Ты меня в саду, Маруся,Дожидайся у плетня».Уж звезда зажглась златая,А Маруся вся бледна.«Ах, — промолвила, — какаяДоля горькая пришла.Не езжай ты, мой Сергейко,Не езжай в далёкий край,Али без тебя людей-тоМало? Ох, не уезжай!»Но казак не слыша болеНи молений и ни слёз,Быстро скрылся в тёмном полеИ с собою всё унёс.Он унёс надежду, грёзыОт Маруси в этот день.Та стоит, роняя слёзы,Прислонившись на плетень.13/ I, 1919 (13 лет)
Аккорд
Мотив затих. Аккорд ещё рыдаетТрепещет он в душе, страдающей, живой.О чём-то он душе напоминаетСвоею непонятной, сладкою игрой.И хочется любить, и верить, и страдать,Как тот аккорд, что за душу хватает,И хочется рыдать, рыдать, как он рыдает,И жить, и никогда не умирать!18/ II, 1919
«Спи! Ещё ясное солнце…»
Спи! Ещё ясное солнцеДремлет во мраке ночномВетер стучится в оконце,Свищет на поле пустом.Спи! Только ветер проснулся.Серым туманом одет,Лес вековой встрепенулсяИ улыбнулся рассвет.Спи, пока светит лампадкаПеред иконой святой.Спи беззаботно и сладкоУтренней, свежей порой.Спи! Ещё жизнь не успелаСчастье твоё унести…Много священного дела,Много трудов впереди!20/ II, 1919
«Я был сотворение ада…»
Я был сотворение ада,Богиня меня сотворила,И в грудь мою, полную яда,Жестокое сердце вложила.Я был бесподобно изящен,Своей красотою блистая.Мой лик был жестоко прекрасен,И всех красотой поражал я.И кудри мой лик окаймлялиКрасивою, чёрной дугою,А губы улыбкой играли,Улыбкой змеиною, злою.Под тонкою, чёрною бровьюГлаза мои искры метали.Такие созданья, как люди,Меня «божеством» называли.Чей глас по долине летает,Наполненный грозного яда,Кто в жертву людей собирает?То — я, сотворение ада!21/ II, 1919
Рабы
Вот по большой, наезженной дорогеИдут усталые, голодные рабы.В пыли босые утопают ноги,Там стон стоит, их цепи тяжелы.Там много, много их, работой изнурённых:,За ними их шагают палачи,И их, рабов несчастных: и голодных,Не пощадят жестокие бичи.Они идут, но силы истощились,И сели все под сению лесов,И низко бритые их головы склонились,Но бич заставил встать измученных рабов.Опять они идут, опять едва ступаютНа пыль дороги слабою ногой,Рукой свои же цепи поднимают…И мы рабы перед своей судьбой.7/ III, 1919
Ночью («В старый сад выхожу я, и летняя ночь…»)
В старый сад выхожу я, и летняя ночьМне пахнула в лицо ароматом…Я стою. Я душой поделиться хочуС этим старым, задумчивым садом.Кротко светит луна, молча липы стоят,Тихо шепчутся листья берёзы,И несётся кругом от цветов аромат,И качаются алые розы.О, зачем я одна в эту чудную ночь,Отчего тебя нету со мною?О, приди, милый друг, и утешь мою грусть,И поплачем мы вместе с тобою.О, зачем я должна одиноко страдать!..Тихо катятся крупные слёзы,И несётся кругом от цветов аромат,И качаются алые розы.17/ III, 1919
«Прошла пора счастливых сновидений…»
Прошла пора счастливых сновидений,Уж не вернётся, не вернётся вновь,Ушло надолго милое виденье,Ушла надолго прежняя любовь.И тихо от меня вспорхнули грёзы,И взмах их крыльев душу надрывал.Последние из глаз упали слёзы,Последние в саду завяли розы,И пыл души мятежно остывал.20/ III, 1919
Ожидание («Ночь спустилась на землю. Сижу у пруда я…»)
Ночь спустилась на землю. Сижу у пруда яИ безмолвно гляжу вдоль заросших аллей,И внимаю, о счастье далёком мечтая,Как в саду тихо-жалобно пел соловей.Соловьиные песни печальны, певучи,Гладь пруда так прозрачна, не плещет волна.А по небу летят серокрылые тучиИ меж ними плывёт золотая луна.Молча ивы стоят, наклонясь над водою,И тихонько осина листами шумитВ эту ночь вся природа мечтает со мною,Вся природа со мною без слов говорит.Вижу я старый дом. Он наполнен гостями.Много лиц, много пар, много радостных встреч.Вся огромная зала сверкает огнями,Вся цветами украшена, множество свеч.Меня тянет туда. Я хочу веселиться.Только вход в этот зал для меня не открытК этим людям я больше не смею явиться.Да, я презрен навеки, я всеми забытЗвуки вальса доносятся, нежные звуки.Мне под звук голосов хорошо самому.О, коснутся ль меня эти белые рукиИ прильнёт ли головка к плечу моему?Да, я верю, я верю, моя дорогая,Моя милая девушка явится вновь!Я стою я, задумчив, её поджидая,И я верю в одно: верю только в любовь!14/ IV, 1919
Вечер («Мы долго гуляли. На крыльях могучих…»)
Мы долго гуляли. На крыльях могучихУж вечер спустился на сад.По небу летали крылатые тучи,Померкнул печальный закат.При блеске заката сверкали оконца,И тучи по краю небесПылали в лучах угасавшего солнца,Шумел в отдалении лес.И было всё тихо. Лишь ветер пороюШептался с зелёной листвой,Да речка плескала. Как чистой слезою,Трава напилася росой.И не было шума там с улицы слышно.Огни зажигались в домах.Уснули деревья угрюмо и пышно…А мы всё гуляли впотьмах.Мы бегали много, мы громко смеялись,Кидались душистой травой,Далёко наш говор и смех раздавались.Как вечер прекрасен весной!15/ IV, 1919
«Где ты теперь? В лесу глухом…»
Где ты теперь? В лесу глухом,В долине мрачной и унылой.Ты бросил всё, и свет, и дом,Ты бросил жизни путь постылый.И вот теперь на путь инойСтупаешь слабою ногой.Чего жалеть? Ты бросил сонОдин, обманчивый и властный,Тебе принёс страданья он,И ты ушёл от жизни праздной.Ты бросил славу и покой,Ушёл далёко в лес глухой,Ты променял свои чертогиНа келью мрачную, пустую,Свою одежду дорогуюНа ризы тёмные и чётки,И научился в час ночнойЦенить молитвенный покой…Чего же более желать?Теперь оторван ты от мира.Уж нету у тебя кумираИ больше нечего рыдать.Зачем же в час воспоминаньяЕщё звучат твои рыданья?20/ IV, 1919
«Я верила в жизнь, но и жизнь обманула меня…»
Я верила в жизнь, но и жизнь обманула меня.Я верила в детство, в счастливые детские годы.Я жаждала ласки и правды любви и свободы,Чтоб детские дни провести, беззаботно любя.Но жизнь, я узнала, — тяжёлое, страшное бремя.Оно подавило счастливые детские дни.Зачем родилась я в такое несчастное время,Зачем в моём сердце так рано потухли огни!Не знала я счастья, невинного, детского счастья.Не знала веселья в кругу дорогой тишины.Росла я средь бури, в безумных порывах ненастья.Росла я в печальном разврате любимой страны.1/ V, 1919
«Чей глас в печальный вечер лета…»
Чей глас в печальный вечер летаВ бездонной неба глубине,Как лира страстная поэта,Звучит в вечерней тишине?Чей зов призывный, зов могучий,Печальный зов меня зовёт?Чей голос нежный и певучийВ порыве горести поёт?6/ V, 1919
«Хорошо горевать, когда сердце болит…»
Хорошо горевать, когда сердце болит,Когда горе душой овладело,Когда солнце на небе так бледно горит,Когда туча на землю слетела.Хорошо тосковать, когда песни мечтаЛьёт унылые, грустные трели,Когда жизни вопрос есть одна лишь чертаБесконечно печальной свирели.Хорошо горевать всей душою своей,Когда горе так низко слетело,Горевать средь ночей, средь безумных ночей,Пока сердце остыть не успело.9/ V, 1919
«О, кто с ипподрома дерзнёт говорить…»
О, кто с ипподрома дерзнёт говоритьО славе и чести России,О, кто её раны возьмётся лечить,Кровавые, горькие, злые!Кто скажет: «Мы — братья родимой страны,Так дайте же, братья, мне руки,Идёмте на битву, страдальцы-сыны,Потерпим лишенья и муки.Погибнем же, братья, в кровавом бою,В бою за любовь и за славу,Довольно врагам в нашем древнем краюЧинить свои суд и расправу.Восстаньте же, братья, смелее вперёд,Спасём нашу землю родную,Отыщем в потёмках заблудший народ,Откроем всю правду святую!Мы — гений, мы — слава отчизны родной,Изгоним навеки обманы…»Но, братья, на сердце России святойЗалечим ли горькие раны?13/ V, 1919
«Меня зовут к себе дубравы…»
Меня зовут к себе дубравы,Их вечно дремлющий покой.Уйти от суеты мирскойИ бросить светские забавы.Там монастырь меня манит.В тени дубрав его высокихИ толпы храмов одиноких,И стройный ряд младых ракит.Кругом, повсюду лес кудрявый,Ряд дымных келий, церкви, двор,Плетёный, низенький забор,Храм монастырский величавый…И всё… Широкими ветвямиЛес осенил тот тихий холм,Деревья шепчутся листами,Как будто молятся… о чём?Там ввечеру, когда всё спит,Под серой ночи пеленоюПрекрасный звон над всей землёю,Как глас Всевышнего звучит.Из дальних келий в скромный храмСпешат монахи вереницей,Спешат к растворенным вратам,Идут душою помолиться.А в храме полумрак, простор,Пылая, свечи догорают,Лампады кроткие мерцают,Поёт молитвы стройный хор.О, как хотелось мне тогдаВойти в тот храм уединённыйС прямой молитвою свободной,Перед иконою ХристаСклонить колена и с мольбамиСклонить усталую главу,И думать, думать ввечеру,И плакать горькими слезами.15/ V, 1919
«Тихий шёпот ветвей…»
Тихий шёпот ветвей.Молчаливый камыш.И прозрачный ручей.И полночная тишь.И страданье душиМимолётной весной…И стоят камышиНад уснувшей рекой.И на небе луна.Звёзд полуночный рой…Я страданьем полнаБыстрокрылой весной.В звуках песни слышнаИ тоска, и печаль.А за лесом виднаБеспредельная даль…Не манит тот покой,Не зовёт тишина…Смерть, явися за мной —Я тебе отдана!24/ V, 1919
«Напрасна жизнь, напрасны увлеченья…»
Напрасна жизнь, напрасны увлеченья,Не надо более напыщенной любви:Мы все во мраке, в бездне заблужденья,Мы в омуте тоски, печали и крови…7/ VI, 1919
Ночные грезы
1. «Бесприютная, безлюдная…»
Бесприютная, безлюднаяНочь глядела мне в окно.На устах молитва чуднаяЗамерла давным-давно.На душе моей напраснаяПробудилася тоска,Безответная, бесстрастная,И от сердца далека.Не стучи же, сердце милое,Позови сюда мечты,Брось всё глупое, постыдное,Как помятые цветы.Пожалей меня, о, милая, —Я страдаю, я одна.За окном же молчаливаяНочь безумная темна.2. «Ночи бессонные, ночи бесстрастные…»
Ночи бессонные, ночи бесстрастныеТихим томленьем полны.Слёзы беззвучные, слёзы напрасныеЛьются, как жемчуг они.Раны сердечные, раны незрелые,Их не залечит покой.Мысли ничтожные, мысли несмелыеБыстро несутся волной.3. «Тихо, печально, угрюмо…»
Тихо, печально, угрюмоСумрак и холод царит.Тяжко сердечная думаСмерти навстречу летит.Холодно, грустно, тоскливоСтон затаённый звучит.Ночь за окном молчаливо,Будто сердито, глядит.7-10/ VI, 1919
«Молчи, певец, пускай замолкнет лира…»
Молчи, певец, пускай замолкнет лира,Не надо песен, слёз, не надо красоты!Не дёргай струны траурного мира,Не нарушай угрюмой тишины.Уйди, певец, сокройся в дальних странах,Там пой, безумец, пой в толпе чужих людей,И вспомни родину, затёртую в обманах,И в тихой песне помолись о ней!21/ VI, 1919
Месть
Я буду мостить, о, злое племя,Клянуся кровию людей,Клянусь, когда настанет время,Проснётся месть в душе моей.Да будь ты проклят, род кровавый!Я не могу тебя простить…Месть — это долг святой и правый —Я буду мстить, я буду мстить!23/ VI, 1919
«Я умереть хочу на крыльях упоенья…»
Я умереть хочу на крыльях упоенья,Я брошу всё, как бросила мечты.Жизнь — это сон пустой, безумное стремленьеК добру, к любви и к счастью красоты.Нет счастья на земле. Она во тьме суровой,В долине смерти царствует всегда,Где у людей начало жизни новой,Где протекают вечные года.В моей душе уж горе накипело,Рыдания прервали мутный сон.Страданий скрыть я больше не сумела…И всё слилось в душевный, страстный стон.Я смерти жду среди неверных тлений.А новой жизни свет по-прежнему сиял…Я умереть хочу, как умирает гений —В борьбе за жизнь, за вечный идеал.23/ VI, 1919
«Исчезли мрачные сомненья…»
Исчезли мрачные сомненья,Сомненья жизни роковой, —Исчезли муки сожаленья,Исчезли пытки вдохновенья, —Всё снято мёртвою рукой.И над могильною землёю,Склонясь главой, стояла ты,Слезу роняла за слезоюИ исхудалою рукоюБросала грустные цветы.А над могилою шумелиВ тоске, как погребальный зов,Две вечно-траурные ели,И тихо травы шелестели,И слышен звон колоколов.Исчезли мрачные сомненья,Сомненья жизни роковой,Исчезли страсти, увлеченья,И все отрадные стремленьяПокрылись хладною землёй.10/ VIII, 1919, Славянск
Север («Где-то там, на севере холодном…»)
Где-то там, на севере холодном,Меж снегов и льдов немых, и скал,Где природа скудна, где свободноВетер плачем сердце надрывал.Где весна — холодное лобзанье,Где любовь — полузабытый сон,Где минутных дней воспоминаньеТяжелее, чем душевный стон.Где мечты так бледны и неясны,И тоска невольно давит грудь,Ночь морозная надменно и бесстрастноОсвещает заметённый путь.Но теперь, в чужом краю, на юге,Всей душой стремлюся я туда,В край родной, где бушевали вьюги,В это царство холода и льда.Мне милей та дикая природа,Рыхлый снег, лиловые леса.Там любовь, там вечная свобода,Там холодная, но дивная краса.24/ X, 1919
«Прошли те дни, когда с тобою…»
Посвящается Тане Гливенко
Прошли те дни, когда с тобоюДелили мы свои мечты,Иль шаловливою весноюЛюбви печальные цветы.Когда «субботы» ожидали,Когда с тобой наединеВесь вечер радостно мечтали,В потёмках сидя на окне.С тех пор прошло всего два года,Ты уж совсем, совсем не та…Явилась новая работа,Уснула прежняя мечта.Твой свежий взор, твой взор невинныйГлядит надменно, гордо, зло!И в страсти тайные пучиныДалёко сердце завлекло.Мы оттолкнули все желанья,Мы друг от друга отошли,Но помним старые мечтанья…Прошли те дни, увы, — прошли!30/ Х, 1919
«И ничто мне теперь уж не мило…»
И ничто мне теперь уж не мило,Пыл погас, в сердце нету огня,Даже то, что так страстно любила,Уж теперь не волнует меня.Равнодушно, надменно, суровоЯ слежу за дыханьем весны,И не жажду я радости снова,Вас не жду, златокрылые сныПрочь летите в счастливые страны,Улетайте в цветущую даль —Здесь неволя, здесь только обманы,Здесь безумная веет печаль.20/ XI, 1919, Агитпоезд «Единая, Великая Россия».(начало беженства)
Мелодия («Мерно плескалось широкое море…»)
Мерно плескалось широкое мореСмелой волною о берег крутой,Тёмные волны, на бурном простореБыстро гонялись одна за другой.Моря глубокого вздохи мятежныеЭхо уносит в ущелия гор,Пены косматые, кудри небрежныеСлушают моря немой разговор.Южное небо красой недоступноюСветит над пенистым гребнем волны,Будто бы думает думы преступные,Будто бы шлёт небывалые сны.Ветер качал лепестки изумрудные,Тронул немые цветы,Песни пропел небывалые, чудные,Тихо навеял мечты.Чутко шептались деревья высокие,Слушая ропот волны.Спали аллеи и горы далёкиеВ бледном сиянье луны.В этом сиянии, в тихом забвенииВижу я только печаль,Сердце трепещет в порыве мучения,Рвётся в цветущую даль.В этой дали, за горою высокоюВижу я север родной.Рвусь я туда всей душой одинокою,Мёртвой, забытой душой.Грёзы нахлынули, сладкие, нежные,Нет больше слёз, чтоб рыдать.Юного сердца порывы мятежныеНет больше слов, передать.3/ XII, 1919, Ростов-на-Дону
Песня(«Дайте мне кинжал булатный…»)
Дайте мне кинжал булатный,Дайте латы, щит и шлем,Я пойду на подвиг ратный,Я пойду на счастье всем.Тёмной ночью я с весельемВсе доспехи разложу,Заклинаньями и зельемСвой кинжал заворожу.Облачусь в мои доспехи,Розу белую найду,И для брани, для потехиВ поле чистое пойду.Мой противник — статный воин,Будет мчаться впереди,Будет грозен и спокоен,С алой розой на груди.Он взмахнёт своим кинжалом,Я же миг не упущу,Свой кинжал одним ударомПрямо в грудь ему вгоню.Жуткой кровью он зальётся,Пошатнётся, упадёт,Больше сердце не забьётся,Больше зла не принесёт.Дайте мне кинжал булатный,Дайте латы, щит и шлем!Я пойду на подвиг ратный,Я пойду на подвиг всем!25/ XII, 1919, Ст. Кавказская
Чёрный Демон(«Когда бы зла поменьше было…»)
Когда бы зла поменьше было,Когда бы правда не лгала,То мир бы счастье осенилоИ жизнь беспечная была.Но Чёрный Демон над землёюШироко крылья распростёр,Сиял нетленною красою,Невинный привлекая взор.И становились люди злее,Обман и ложь — вот их друзья,И Чёрный Демон веселееГлядел, как гибла вся земля.И правде в мире тесно стало,И счастья нет, печаль одна.Любовь от мира отлеталаИ злом душа упоена.И становился мир темнее,Любовь и правду забывал,И сердце злое билось злее,И Чёрный Демон ликовал.29/ XII, 1919, Ст. Белореченская
Мгновение(«Пускай недавние мученья…»)
Пускай недавние мученьяТерзали грудь,Сейчас — живые впечатленьяИ новый путь.Зачем, скажи, бунтует гореИ лжёт печаль? —Передо мной ликует мореИ блещет даль.Зачем меня к себе напрасноЗовёт тоска —Жизнь хороша и так прекрасна,И так легка!29/ XII, 1919, Ст. Белореченская
«Плачь, когда горе в душе извивается…»
Плачь, когда горе в душе извивается,Пой, когда песня свободно слагается,Плачь и рыдай!Сердца разбитого стоны холодные,Слово участия, ласки притворные,Всё отвергай!В душах людей только змеи голодные,Вьётся и плачет там сердце холодное —Правды в нём нет.Громко зови свои думы-мучения.Только найдёшь ты в тоске сожаленияСкорбный ответ.12/ I, 1920 (14 лет), Туапсе
Изгнанники(«В нас нет стремленья, в нас нет желанья…»)
В нас нет стремленья, в нас нет желанья,Мы только тени, в нас жизни нет.Мы только думы, воспоминаньяДавно минувших, счастливых лет.К нам нет улыбки, к нам нет участья,Одни страданья для нас даны.Уж пережить мы не в силах счастья,Для новой жизни мы не нужны.У нас нет жизни — она увяла,У нас нет мысли в немых сердцах.Душа стремиться и жить устала —Мы только призрак, мы только прах!22/ I, 1920, Туапсе
«Юность ли смелая, страсть безнадёжная…»
Юность ли смелая, страсть безнадёжная,Думы ль тяжёлые, жизнь беспощадная,Что зазвало тебя, доля мятежная?Что не вернёшься, любовь безвозвратная?Прежние дни навсегда забываются.Что ж так рыдает тоска непритворная?Старость ли дряхлая мне улыбается?Юность забытая, юность свободная…30/ I, 1920, Туапсе
«Там, у моря, моря дальнего…»
Там, у моря, моря дальнего,За горой, горой высокою,Там, у терем. а хрустального,За большой рекой глубокою,Где цветут леса заветные,Где долины изумрудные,Там, где птицы разноцветныеРаспевают песни чудные,Где плывёт луна открытая,В тёмном море отражается, —Там душа моя забытаяНа просторе утешается.Говорит с волной певучею,С ветерком перекликается,Горько плачет с чёрной тучею,С ясным солнцем улыбается.30/ I, 1920, Туапсе
Другу («Если тебя одолели сомненья…»)
Если тебя одолели сомненья,Если не в силах ты слёз удержать,Смело ищи у меня утешенья:Мне ли тебя не понять?Ты поделись со мной думами чёрными,Ты расскажи мне о горе своём,Жизни неведомой бремя тяжёлоеВместе с тобой понесём.Если ж тебя в молодые объятьяЖизнь позовёт на неведомый путь,Смело ищи себе новое счастьеИ обо мне позабудь.9/ II, 1920, Туапсе
«Хвала тебе, о, смерть всесильная…»
Хвала тебе, о, смерть всесильнаяС твоим сражающим мечом!Хвала тебе, печаль могильнаяНад роковым моим концомКак в тёмном небе ночью звёздноюЗвезда, померкнув, упадёт,Так в ночь осеннюю, морознуюДуша от мира отойдёт…И чьи моленья, чьи страданияУслышит небо в тьме ночной,Чьи слёзы, чисты как мечтания,Падут на камень гробовой?Возьми меня, о, смерть всесильная,К твоим сынам, к твоим рабам,В твои дворцы, дворцы могильные,Возьми меня в твой вечный храм.29/ II, 1920, Туапсе
«Напрасно ты ждёшь его ночью глухой…»
Напрасно ты ждёшь его ночью глухой,Напрасно томишься в полуденный зной,Напрасно ты слёзы холодные льёшь,Зовёшь его, плачешь и снова зовёшь.Где ветер гуляет на поле глухом,В далёком краю, за высоким холмомЛежит он в крови, одинок, недвижим,И воронов стая кружится над ним.Из раны сочится холодная кровь,Как в сердце твоём молодая любовь.Над ним шелестит серебристый ковыльИ ветер наносит горячую пыль.Напрасно томишься в светлице своейИ ждёшь его с диких, безлюдных степей.Не скоро осушишь ты слёзы о нём,Как свежие раны на сердце твоём.1/ III, 1920, Туапсе
«Забудь печаль летучую…»
Забудь печаль летучую,Забудь её, молву,Перед судьбой могучеюСклони свою главу.Смири порывы страстные,Сломи свой дух младой,Сдержи слезу напраснуюТяжёлою порой.Терпи ты жизнь холодную,Всегда спокоен будь, —Судьба рукой свободноюТебе укажет путь.Забудь тоску напраснуюИ гордую молву.Перед судьбою властноюСклони свою главу.9/ III, 1920, Туапсе
Мотив («Холодные звёзды сияли…»)
Холодные звёзды сияли.Глядели жестоким обманом…Угрюмые скалы молчали,Окутаны синим туманом.У берега море шумело,Холодной волною плескало.Разбитое сердце болело,Безумное сердце стонало.Тяжёлые страшные думыНосились, как призраки ночи,Бродили по скалам угрюмым,Впивались в холодные очи.В безумных порывах печалиДуша отдавалась обманам,А гордые скалы молчали,Окутаны синим туманом.11/ III, 1920, Туапсе
В раю («На небесах, в блаженствах рая…»)
На небесах, в блаженствах рая,Где счастья заплеталась нить,Мне жизнь припомнилась иная —Её, увы, не позабыть.Там, на земле, где блещут далиВ тумане сумрачных ночей,Там, где страданья и печали,И смерть скликает палачей.Там, что ни день, призыв могучийВлечёт сердца в глухую даль,Там, словно солнце из-за тучи,Блестят и радость, и печаль.Там жизнь цветёт одно мгновенье.Безумный стон, немой упрёк.И мчится до поры забвеньяТам жизни бешеный поток.На небесах, в блаженствах рая,Где счастья заплеталась нить,Мне жизнь припомнилась иная —Её, увы, не позабыть…21/ III, 1920, Керчь
«Сны — мечтанья, красивые, нежные, длинные…»
Сны — мечтанья, красивые, нежные, длинные,Только сны.И любовь — это сказка, глухая, бессильная,Блеск луны.Нет у мира холодного искры участия,То — молва,И слова обещания, громко звучащие,Лишь слова.21/ III, 1920, Симферополь
«О, счастлив тот, кто жил украдкой…»
О, счастлив тот, кто жил украдкой,Кто истину познал,Кто жизни мрачную загадкуНевольно разгадал.Кто бросил жизнь с её тоскою,С холодной суетой,И за могильною землёюУвидел мир иной.О, счастлив тот, кто жил мгновенье,Ничтожен иль велик,Кто бросил жизнь без сожаленья,Кто цель её достиг.Бороться с жизнью нет желанья,На сердце тяжкий гнёт.В холодном саване страданьяСмерть, как мечта, придёт.27/ IV, 1920, Симферополь
«Бесконечная, ровная даль…»
Бесконечная, ровная даль.Блеск луны над дрожащей листвою,И широкого озера сталь,И камыш над прозрачной водою.Белых лилий уснули цветы,Освещённые бледной луною,И дрожат на деревьях листы,И молчат берега над водою.Догорали костры рыбаков,Лай собак замирал в отдаленье,Меркли звёзды в дыму облаков,Всё молчало в холодном забвенье.И вдоль берега лодка скользит,Всплески вёсел покой нарушают,Чья-то песня тоскливо звучитИ в глухих камышах замирает.Чьё-то сердце, объято тоской,В эту ночь безутешно рыдает,А над озером дремлет покойИ туман берега одевает.Беспредельная, милая даль,Блеск луны над увядшей листвою,И заросшего озера сталь,И о прошлом немая печаль,Что прошло быстрокрылой мечтою.8/ V, 1920, Симферополь
«Мы молча бродили над морем…»
Посвящается беженке Л.Р.
Мы молча бродили над морем,Смотрели в туманную даль.Одним мы томилися горем,Одну мы знавали печаль.Пред нами, на ровном просторе,Бежали вперёд корабли,Пред нами смеялося мореИ чайки кружились вдали.Нам вспомнились годы иные,Когда мы встречались с тобой,Мы видели сны золотые,Мы жили весенней мечтой.С тобою мы встретились снова,Окутаны мёртвой тоской,Далёко от края родного,Над мутной морскою волной.Мы долго с тобой вспоминалиО том, что минуло давно.Два разные сердца страдали,Но горе их слило в одно.Мы жили одним лишь желаньем,Дышали незримой мечтой,Мы связаны были страданьем,Безумной, унылой тоской.Мы молча бродили над морем,Смотрели в туманную даль,Одним мы томилися горем,Одну мы знавали печаль.8/ VI, 1920, Симферополь
«Не верю я красивым снам…»
Не верю я красивым снам,Лукавым, ласковым виденьям.Не верю радужным мечтам,Души восторгам и стремленьям.Не верю, что награда естьЗа все мученья и страданья.Кто ж принесёт благую вестьНа все мольбы и ожиданья?Не верю в чистую любовь,В её порыв в молчанье сонном,Не верю, что воскреснет вновьНадежда в сердце утомлённом11/ VI, 1920, Симферополь
«Скажи мне утешенье снова…»
Скажи мне утешенье снова,Чтоб стало на душе легко,Чтобы твоё живое словоЗапало в сердце глубоко.Скажи мне, что пройдут волненьяИ голос грусти замолчит,И вновь, как радость сновиденья,Надежды призрак прилетит.Кругом сомненья и раздоры.Дай мне надежду и покой,Утешь меня холодным взором,Без слов волненье успокой!13/ XI, 1920, Симферополь
Меланхолия («Запад гаснул. Кровавое солнце пылало…»)
Запад гаснул. Кровавое солнце пылало.Чуть качались берёзы, вершины склоня.Где-то скрипка вдали так тоскливо рыдалаВ тишине догоревшего дня.На окне, в тесной вазе цветы увядали,Отряхнув лепестки, наклонившись к стеблям.Они к солнцу стремились, к прощальным лучам,Жить им хочется, жить, а они умирали.Всё так мрачно кругом, так пустынно, уныло,Нет простора, весь мир, как глухая тюрьма.Ещё сердце усталое солнца просило,А уж тьма, беспросветная тьма…2/ VII, 1920, Симферополь
«Мне жаль надежды луч холодный…»
Мне жаль надежды луч холодный,Что угасал в душе моей,Мне жаль мечты моей свободной,Былых восторгов и страстей.Мне жаль минувших дней отрады,Младого счастья прежних лет,И нету к прошлому возврата,И веры в будущее нет.8/ VII, 1920, Симферополь
«Мне жаль надежды луч холодный…»
Моё сердце уснуло, как дитя в колыбели,И во сне, как дитя, улыбнулось так сладко.Убаюкано трелью отдалённой свирели,Оно спит так спокойно и бьётся украдкой.Моё сердце в неволе, в жизни так утомилось,Дикой страстью не бьётся, не верит, не слышит.Как невинный младенец в колыбели забылось,Оно спит непробудно, не просит, не ищет.8/ VII, 1920, Симферополь
Север (отрывок)
Мне вспомнился вечер. В багряной зареКровавое солнце пылало.Деревья склонялись ветвями к землеИ шумная жизнь затихала.Всё было спокойно. Младая веснаНе сеяла горькой печали…Я молча стояла в тени, у окна,Смотрела в туманные дали.Зачем вспоминать? Не вернётся весна,И прежняя жизнь не вернётся.И в дальнем краю, где дышала она,Печаль черноокая вьётся.Там кровь и вино, точно реки, текут,Смешались и смех и рыданья,Там песнь погребальную ветры поютВ холодном тумане страданья.Там слёзы и стоны, там ужас и страх,Зловещее слышно проклятье,Там горе проснулось в счастливых местах,И смерти раскрыты объятья.А сердце трепещет и рвётся вперёд,Где север, забрызганный кровью.Скорее туда, где страданье живёт,Залить его светлой любовью!Скорее туда, где страдают и ждут,Где льются унылые слёзы,Туда меня тяжкие думы зовутИ ясные, лёгкие грёзы.А ночь? Как мечта, неземная свирель,Чарующей полная силы,Как сломанной лиры звенящая трель,Как мрак безответной могилы.15/ VIII, 1920, Симферополь
Песня узника («Завтра — казнь. Так просто и бесстрастно…»)
Завтра — казнь. Так просто и бесстрастноВ мир иной душа перелетитТа же жизнь немая безучастноНа земле по-прежнему шумит.То же встанет солнце золотоеИ осветит мой родимый край.О, прощай всё милое, родное,Жизнь моя разгульная, прощай!И не верится, что на заре унылойСтрашный миг несмело подойдёт…О, скорей бы смерть! Ждать нету силы.Жить нельзя, так что же смерть нейдёт?1/ IX, 1920, Симферополь пер. На диване. Вечер. Никого нет.
Горе («Как просто звучало признанье…»)
Как просто звучало признаньеБезмолвною ночью, в глуши,И сколько таилось страданьяВ словах наболевшей души.И сколько безмолвной печалиСкрывалось на сердце младом!Слова же так просто звучалиВ холодном тумане ночном.И капали робкие слёзы —Их не было сил удержать,И сонно шептались берёзы,И звёзды устали мерцать.А горе так долго томилоИ сердце устало страдать,Печаль свою звездам открыло,Хоть звёзды не могут понять, —И горе цветам рассказало,Хоть гордо молчали цветы,Кой-где лишь слезинка дрожала,Едва серебрила листы.И ночь пролетала в молчанье,И слёзы таились в глуши,И сколько звучало страданьяВ словах наболевшей души.30/ IX, 1920, Симферополь. Училищная ул. Во время бессонницы. На дырявой койке.
Время(«Быстро день за днём проходит…»)
Быстро день за днём проходит,Скучно час за часом бьёт,И мрачней тоска находит,Как за годом мчится год.Время быстро, время строго,Наши дни несёт оно,А ведь этих дней немногоВ жизни нашей сочтено.Только к нам весна слетела,Свой раскинула шатёр,Всё вокруг зазеленело,Всё кругом пленило взор.Только сердце, ожидаяЛучших дней, оно молчит…Глядь, и осень золотаяПервый лист озолотит.Так, в тоске о невозвратном,Сердце будущим живёт,А на милом и отрадномВремя быстрое идёт.День пройдёт, тоска глухаяИсчезает без следа.Так и юность удалаяНе вернётся никогда.Надо смело жить желаньем,Жить, не ждать в тоске глухой.Будет мне напоминаньемПервый листик золотой.Я его беру украдкойИ в страницы дневника,Там, где мрачная загадка,Там, где хмурая тоска,Я кладу его с тоскою…Он живёт, он не увял —И бегут года чредою,Как за валом мчится вал.30/ IX, 1920, Симферополь.
«Здесь всё мертво: и гор вершины…»
Здесь всё мертво: и гор вершины,И солнцем выжженная степь,И сон увянувшей долины,И дней невидимая цепь.Всё чуждо здесь: и волны моря,И полукруг туманных гор…Ничто, ничто не тешит взор,Ничто уж не развеет горя…Я знаю, в блеске красоты,В тени унылого изгнаньяПереживут меня мечтыДавно разбитого желанья.И эта степь в тоске унылойМне будет мрачною могилой…25/ Х, 1920, (14 лет), СевастопольИрина Кнорринг с детьми дяди, Б.Н.Кнорринга. Елшанка
Ирина Кнорринг с матерью
КНИГА ВТОРАЯ. Константинополь-Бизерта (Сфаят) (1920–1923)
«Всё кончено. Разрушены желанья…»
Всё кончено. Разрушены желанья,Поруганы заветные мечты.Опять, опять забытого страданьяЯ узнаю знакомые черты.Я узнаю — в холодном сердце сноваБезмолвная тоска по-прежнему лежит,Гнетут судьбы жестокие оковы,Дыханье смерти душу леденит.Нет воли у меня. Желанья безобразны.Душа моя мне кажется смешна,Мечты так грубы, пошлы и бесстрастны.…И жизнь, как туча грозная, мрачна.7/ XI, 1920. Константинополь. Дредноут «Генерал Алексеев».
На чужбине. Отрывок («Брожу по палубе пустынной…»)
Посвящается Тане
Брожу по палубе пустынной,Гляжу в неведомую даль,Где небо серое, как сталь,И вьются чайки цепью длинной.Передо мною, сквозь туман,Как серый призрак, как обман,Видны строенья Цареграда,Над бездной вод, в кругу холмов,Мечетей, башен и дворцовТеснятся мрачные громады…А там, за бледной синей далью,Чуть отуманенной печалью,За цепью облаков седых,Где чайка серая кружится,В глухом тумане волн морскихМоё грядущее таится…17/ XI, 1920. Константинополь. Дредноут «Генерал Алексеев».20-й кубрик. Темнота. Духота. Сырость. Крысы пищат.
Не говори («Таи в себе глубокое страданье…»)
Таи в себе глубокое страданье,Не говори, что жизнь твоя пуста,И пусть печать зловещего молчаньяСомкнёт твои весёлые уста.Не говори, о чём ты тосковала,Под маской скрой унынье и печаль,Не говори, что сердце жить устало,Не говори, чего так больно жаль.Таи в себе стремленья и желанья,Не открывай своих заветных грёз,Не жди от мира капли состраданья,И пусть печать унылого молчаньяСмирит поток твоих душевных слёз!..28/ XI — 11/ XII, 1920. «Константин», Мраморное море
«Для себя мне улыбки не нужно…»
Для себя мне улыбки не нужно,Я не жду для себя упоенья:В этом мире мне тесно и душно,В этом мире мне нет утешенья!В мрачном мире, унылом, страдальном,Средь волнений житейского моря,Лишь в одном человеке печальномЯ нашла молчаливое горе.Он душе моей близок тревожной,Столько слёз в его жизни бесстрастной,Перед ним все страданья ничтожны,Перед ним и блаженство неясно.Для него б я страданья забыла,Я б ему отдала своё счастье,Я б ему свои сны подарила,И холодное слово участья.Я б ему отдала свои грёзы…Да у воли подрезаны крылья.И унылые катятся слёзы,Бесполезные слёзы бессилья.17/ XII, 1920. Наварин
«Воздух весенний бодрит и пьянит…»
Воздух весенний бодрит и пьянит,В светлую даль голубую манит,В вольные степи, на зелень полей,Там, где душе веселей, веселей!Там, где привольная даль широка,Там, где, волнуясь, летят облака,Там, где вся радость весеннего дня…Но далека эта даль от меня…Душит тоска всё больней и больней,Бедному сердцу грустней и грустней.Светлые грёзы, минувшие дниБыли лишь звонкие песни одни.Всё, что прошло быстрокрылой мечтой,Кажется в жизни одной лишь чертой.Вольная жизнь широка, широка,Пышная степь далека, далека,Юная жизнь в неизвестность манит,Воздух весенний бодрит и пьянит.14–27/ XII, 1920. Бизерта. «Константин». Под жёлтым флагом.
«В тот миг, когда душа полна сомнений…»
В тот миг, когда душа полна сомнений,Полна тревог, печали, суеты,Когда глухие, грубые волненьяОставили глубокие следы,Когда в душе погублено святоеИ мысль работает лениво, тяжело,Иль в грустный час вечернего покояНа сердце тайное унынье налегло,Когда тоска холодная стремитсяВселить волненья грубой суеты —В тот грустный миг приятно позабытьсяВ ленивом полусне, под крыльями мечты.Лежать одной, без мысли, без волнений,Забыть весь мир, всё прошлое забыть,И там, в объятьях страстных сновиденийСвои страданья легче заглушить.6/ I, 1921. Бизерта. «Кронштадт». Мастерская. Среди станков
В карантине («Спустился вечер молчаливо…»)
Спустился вечер молчаливо,Недвижный воздух сны дарит,Молчит немая гладь заливаИ месяц волны золотит.Спокойно всё. Чуть волны плещут,Повсюду мрак, объятый сном,И маяки, как звёзды, блещутВ туманном сумраке ночном.Едва освещены огнями,Давно уснули корабли —И там, под лунными струями,Молчит угрюмый лик земли.«Земля!» О, сколько это словоЖеланий радостных таит,Оно звучит любовью новой,Оно зовёт, оно манит.Так тянет в рощи, в степи, в горы,Где зелень, счастье и цветы,Уйти от праздных разговоров,От скуки, сплетни, суеты…Но жёлтый флаг тоскливо вьётся,Но гладь морская широка, —И сердце так уныло бьётся,И всюду хмурая тоска.Молчит корабль в тиши залива,На мачте красный огонёк.А чёрный берег молчаливоМанит, таинственно далёк.17/ I, 1921. Бизерта. «Кронштадт»
Песня («Всё это песня, но песня печальная…»)
Всё это песня, но песня печальная,Песня страданья и слёз.Слышится в ней только ласка прощальная,Ласка задумчивых грёз.Тихо глухие желанья развеяны,Грёза давно прожита,Воля, что пылкой мечтою навеяна,Злобной судьбой отнята.Всё, что уснуло в душе, непробудное,Горькой омыто слезой,Всё, что разбито, прекрасное, чудное,Кажется только мечтой.Жизнь мне указана властною силою,Горем та сила полна.Пейте ж, усталые, пейте, унылые,Чашу страданья до дна!Всё это песня, но песня печальнаяЖизненной страшной борьбы.Смолкнет она, точно ласка случайная,Жалкой игрушкой судьбы.13/ II, 1921. Бизерта-Сфаят
«Помнишь ты осень, глухую, ненастную…»
Помнишь ты осень, глухую, ненастную,Серое небо, как сталь,Помнишь холодную ночь безучастную,Что подошла, как печаль?Слёзы, рыдания, ветры могучие,Полные мрачной тоской,Месяц за чёрной свинцовою тучею,Мёртвый, зловещий покой.Ты покидал свою родину милую,Счастье твоё покидал,И, может быть, этой ночью унылоюПервое горе познал.Ты покидал всё, что было прекрасного —Бледную старую мать,Помнишь её, как с тоскою ненастноюВышла тебя провожать.Помнишь — ты плакал. С неясной тревогоюГрусть к тебе в сердце вошла,Как от тебя её тень одинокуюСкрыла вечерняя мгла.Снова один ты, и в бурю ненастную,С злобной, разбитой душой,Губишь ты молодость, молодость яснуюГрубой, развратной рукой.Всеми покинут, с тоскою глубокоюПлачешь ты, сердце губя.Вспомнил ли ты свою мать одинокую,Что ещё любит тебя?Просит ли сердце, ничем не согретое,Прежней любви и тепла,Что от тебя навсегда, беспросветная,Скрыла ненастная мгла.Или от счастья, навеки уснувшего,Порвана светлая нить?Или боишься ты образ минувшегоВ сердце твоём воскресить?18/ III, 1921. Бизерта-Сфаят
«В дни моей печали смутной…»
В дни моей печали смутной,В дни моей тоски неяснойЧей-то голос, голос чудныйРаздавался в миг ненастный.Это голос жизни новой,Песня ветра на просторе,Шёпот звёзд в тени суровой,Безучастный ропот моря.Голос нежный и печальный,Он за каждый день ненастьяОбещал мне миг случайныйУпоительного счастья.21/ III, 1921. Сфаят
Маки («Я сегодня маки собирала…»)
Я сегодня маки собиралаВ зелени высокой и густой,Целый день в пустой траве искалаЯркий цвет, насмешливый и злой.Но проходит день, и отлетаютГрёзы дня унылой чередой…А в глазах насмешливо мелькаютМаки яркие весёлою толпой.Стало сердцу грустно, одиноко,Ночь прошла, всё тише и грустней…Унесла меня мечта далёко,В милый край давно забытых дней.Где мелькали годы золотые,Где погаснул пламень молодой,А в глазах всё маки удалыеКружатся средь зелени густой.Те года далёкого мечтанья,Всё, о чём так трудно позабыть,Навсегда померкли, как желанье,Как от счастья порванная нить.И, как тучи в небе, думы вьются,Стонет сердце, сковано тоской.Только маки красные смеютсяНад моей разбитою мечтой.20/ IV, 1921. Сфаят
«Что ты плачешь в тиши догоревшего дня…»
Что ты плачешь в тиши догоревшего дняПод унылою тенью маслины?Тихо шепчет она, свои ветви клоня,И туманом покрылись долины.Заползла к тебе в душу злодейка-печальИ на сердце скрывается горе,И невольно ты смотришь в туманную дальНа широкое синее море.И напрасно ты ищешь за мутной волнойПри унылом сиянье закатаМилый берег, тот берег, далёкий, родной,На который уж нету возврата.Не вернуть тебе светлых и радостных дней,Не вернуть тебе прежнего счастья,Как и здесь, среди чуждых и гордых людейНе найдёшь ты хоть искру участья.21/ IV, 1921. Сфаят
«Катятся волны морские…»
Катятся волны морскиеЛениво, одна за другой,Так дни мои, дни молодыеУнылой бегут чередой.И слышу я смерти дыханье,Стою над раскрытой могилой,Но в душу иные желаньяВрываются с новою силой.Мне чудится берег скалистый,За синею дымкой ночною,Где плещется вал серебристыйПод бледной, неясной луною.Там плачет душа одиноко,Там ждёт меня счастье иное,Куда-то далёко, далёкоВлечёт меня счастье младое.В тот край, где под маской былогоЗабытое счастье скрывалось,Где сердцу так много родного,Где жизнь, где мечта пробуждалась.21/ IV, 1921. Сфаят
«Скажите мне, о звёзды золотые…»
Скажите мне, о звёзды золотые,Когда же дни мои и годы молодыеПромчатся грустною, унылой чередой?Когда тоска моя, омытая слезой,Сольётся с вечною, безмолвною тоскою?Когда же грусть моя, мой неизменный друг,Свидетель тайных, молчаливых мук,Невидимо расстанется со мною,Где жизни вечная, холодная черта,Последняя слеза, последняя мечта.28/ IV, 1921. Сфаят. Поздно вечером, на топчане
«Вижу ль я девушки взор утомлённый…»
Вижу ль я девушки взор утомлённый,Полный тоски, безответный, немой,Смех её слышу, навек заглушённыйВечно холодной тоской, —Хочется тихо спросить мне тогда:«Где твоя молодость, где красота?»Дума ль тяжёлая сердце сжимает,Или мечта, друг бессонных ночей,Всё об одном она мне повторяетС мёртвой улыбкой своей, —Хочется тихо спросить мне тогда:«Где твоя молодость, где красота?»Ночь ли настанет, звездами играя,Так далека от страданий и зла,Вечно безмолвная, вечно немая,Вечно холодная мгла, —Хочется снова спросить мне тогда:«Где твоя молодость, где красота?»5/ V, 1921. Сфаят
«В вечерней мгле рыдали звуки скрипки…»
В вечерней мгле рыдали звуки скрипки,А я была одна в объятиях мечты,Вокруг всё чуждые, всё мёртвые улыбкиИ ни одной приветливой черты.Душа была пуста, в ней не было желанья,В ней не было мечты… Лишь миг воспоминаньяВсю душу взволновал… То миг невольных слёз,Далёких дней и невозвратных: грёз.И в памяти моей невольно выплываютКартины прошлого всё ярче и ясней,И словно я опять те дни переживаю —И сердце плачет тише и грустней.А на земле зловещее молчанье,И дышит в нём безмолвная печаль.Душа молчит, в ней больше нет желанья,Ей нечего любить, ей ничего не жаль.7/ V, 1921. Сфаят. Вечером, у окна
Спасибо друг («Спасибо, друг, за то, что вижу снова…»)
Наташе Кольнер
Спасибо, друг, за то, что вижу сноваК себе доверие, и ласку, и покой,За первое приветливое слово,За первый взгляд, невинный и простой.За то, что здесь, к печальной, одинокой,Среди унынья, пошлости и зла,В чужой толпе, бесчувственной, далёкой,Ты первая несмело подошла.За первый миг навеянного счастья,За тихий миг, несмелый и живой,За всё участье, робкое участьеСо всей наивной детской простотой.12/ V, 1921. Сфаят
«Прощай, Сфаят, прощай, свобода!..»
Прощай, Сфаят, прощай, свобода!Прощай последний майский день,Где все мольбы и все невзгодыСошли в таинственную тень.Передо мною блещут дали,Где я, молитву сотворя,Сойду под вечный свод печалиВ глухих стенах монастыря.Но в душной клетке заточеньяМеня, я знаю, также ждутИ там счастливые мгновенья,Волненье, жизнь, борьба и труд.Но нет тревоги, нет невзгоды,Ни грозных бурь, ни злобных дней,Ни упоительной свободыРазгульной юности моей.31/ V, 1921 В автомобиле по дороге в монастырь Notre-Dame de Sion
Первая ночь в монастыре («В эту ночь, как спустилась холодная мгла…»)
В эту ночь, как спустилась холодная мгла,В эту ночь я так долго уснуть не могла.На чужой стороне, среди чуждых людейЯ одна была с мёртвой печалью своей.И так много тревожных, таинственных думВолновали мой пылкий расстроенный ум,И так много тяжёлых, мучительных слёзМне навеяли крылья таинственных грёз.И седой полумрак был так страшно угрюм,За окном грохотал дикий, уличный шум,И в усталую душу, где мёртвый покой,Он врывался неясной, безумной тоской.2/ VI, 1921. Бизерта
Дневник («Немые, пожелтевшие листы…»)
Немые, пожелтевшие листы…То миг уныния, то миг воспоминанья,Кой-где, среди вседневной суеты,Мелькнёт строка, достойная вниманья.В ней чувства новые несмело говорят,А дальше пыл невинных увлечений,Язвительных: насмешек длинный ряд,Жестоких и нелепых обвинений…Змеиная, ехидная молва,Порывы счастья, счастья неземного…Одна строка желания глухого…Красивые, но мёртвые слова…Кой-где мелькнут задумчивые грёзыСреди пустых, однообразных строк,А там опять проклятье и упрёк,Опять тоска, и жалобы, и слёзы…7/ VI, 1921. Бизерта
«Высоких монахинь зловещие тени…»
Высоких монахинь зловещие тени,Безмолвных, как сумрак ночной…А в окна раскрытые воздух весеннийВрывается сильной струёй.Органная песня в воздушном простореПод сводом капеллы гремит,И будто какое-то страшное гореНад всем этим храмом висит.Все бледны, недвижны, склонили колени,В угрюмой печали молчат.Лишь бродят монахинь безмолвные тени,Да звуки органа гремят.В душе настоящее горе таится,Не ложный, навеянный страх,И хочется плакать и тихо молиться, —И искрятся слёзы в глазах.Повсюду унынье, лампады сиянье,Монашенок сумрачный строй,Всё то же притворство, всё то же молчанье,Всё тот же зловещий покой.14/ VI, 1921. Бизерта, Couvent
Корабль («Плавно качаясь на гребне бесцветных валов…»)
Посвящается русскому флоту
Плавно качаясь на гребне бесцветных валов,Старый корабль отходил от родных берегов.Ярко сверкала на солнце холодная сталь,Медленно, важно он шёл в бесконечную даль.Но не для битвы, для славных:, могучих побед,В дикое море бесшумно пускался он, — нет!Сила иная, не слава, — позор и печальГнали его в неизвестную, чуждую даль.Вслед раздавались проклятья и крики врагов,Спереди — небо, да серые гребни валов…Слёзы, рыданья и стоны звучали на нём,Правил им ужас и вёл его горьким путём.В омут чужих, неприветливых:, сумрачных волнРобко вошёл он, унынья гнетущего полн.Встал, опустел, в молчаливой тоске одичал,Флаг опустил, почернел и навек замолчал.Страшной могильной окутался он тишиной.Спит непробудно над мутной морскою волной.Только порой, когда шумно ликует земля,Волны лениво ласкают борта корабля…Много и битв, и лишений он гордо терпел,Лишь роковой неудачи снести не сумел.Знать, его старое сердце страданьем полно,В мёртвой печали навеки разбито оно.22/ VI, 1921. Бизерта, Couvent
«Под солнцем, безжалостно-жгучим…»
Под солнцем, безжалостно-жгучим,Под месяцем, тихо плывущим,Катилась по морю волна,Зловещею тайной полна.Неслась она, всех обгоняя,Все волны, крутя, и вздымая,Стремилась она отдохнуть,И бодро свершала свой путь.Хотела она боязливоВернуться в родные заливы,И там, на родном берегу,Забыть свою грусть и тоску.И вот, с тихой радостью сноваСверкает у брега родногоИ бьёт у подножия скал,Куда её ветер примчал.Но скалы молчат равнодушно,Вокруг всё пустынно и скучно.Обломки лежат кораблей —Развалины прожитых дней.На всём гробовое молчанье,Усталость, печаль и страданье,Во всём неприветливый взор,Во всём непонятный укор.И там, как неведомый странник,Всем чуждый, забытый изгнанник,Тоской безутешной полна,И плачет, и стонет она.2/ VIII, 1921. Бизерта
«Жизнь — одно лишь ожиданье…»
Жизнь — одно лишь ожиданье,Недоступное желанье,Миг, украшенный мечтой,Отуманенный тоской.Жизнь — глухое сожаленье,Недоступное стремленье,Безучастный, мёртвый взор,Беспощадный приговор.Жизнь — один лишь миг игривый,И весёлый, и тоскливый,Только фраза, только сон,Цепи, слёзы, смех и стон.15/ VIII, 1921. Бизерта
«Песнь в душе моей слагается…»
Песнь в душе моей слагается,Мысли бледные, неясные,Радость блекнет и кончается,Слёзы крупные, ненастные.Много в песне недосказано,Недосказано, забытое.Крылья ветреные связаны,Сердце сковано, разбитое.Что-то светлое оставлено,Невозвратное, далёкое,Жизнь безмолвная восславлена,Жизнь глухая, одинокая.Нет в душе моей прекрасного,Только песня похоронная,И тоска, тоска неясная,Необъятная, бездонная.21/ VIII, 1921. Бизерта, Couvent
«Я безумству отдал мои лучшие дни…»
Я безумству отдал мои лучшие дни,Я разбил моё счастье младое,И без цели, уставши от мелкой возни,Я стою над пучиной морскою.Я устал. Истомился. Здесь пристань мояСредь холодного моря страданья,Здесь меня не коснётся немая струяБурной жизни, тоски и желанья.Здесь уснут навсегда мои вольные сны,Здесь уснут мои юные силыДо прекрасного утра, до новой весны,За унылой чертою могилы.Тут последние думы мелькнут чередой,Безысходным томлением полны.И услышит рыданья лишь ветер ночной,Да уныло шумящие волны.28/ VIII, 1921. Сфаят
«Тяжелы мне бездонные пропасти света…»
Тяжелы мне бездонные пропасти света,Эти злобно-шипящие души людей,Этот мёртвый рассказ без конца, без ответаО красивом страданье томительных дней.Впереди безысходное горе таится,Непритворной тоски бесконечная нить.Сердце — мёртвое кладбище — хочет разбиться,Разлюбить свою жизнь и весь мир позабыть.28/ VIII, 1921. Сфаят
«Лениво, тихо догорает день…»
Лениво, тихо догорает день,Дрожит и меркнет гаснущая тень,Уныло гаснет солнце за горойИ мгла спустилась синей пеленой.Чуть пробежал предсмертный ветерок,Но где-то оборвался и замолк,И чей-то стон глубокий пролетелВ глухую даль, в неведомый предел.Последний день, последний день борьбы,Последний стон над бременем судьбы,Последний взгляд на вереницу дней,Былых страданий и былых страстей.Ещё звучат призывные слова,Ещё во сне пылает головаИ мысль одна ещё стремится жить,Но нить оборвалась, немая нить.Её концов уж больше не связать,Жизнь прожитую больше не начать.Года прошли, прошли, как сон пустой,Прошли унылой, быстрой чередой.Вся жизнь была бесчувственный обряд,Но в ней мечты красивые горят.Их не вернуть, их больше не вернуть.Окончен путь, тяжёлый, длинный путь.Пылает ум, пылает голова,Слова звучат — прощальные слова.И тихо стон глубокий пролетелВ глухую даль, в неведомый предел.2/ X, 1921. Сфаят
«Я видела мир в его вечной, безмолвной тоске…»
Я видела мир в его вечной, безмолвной тоске,В оковах тупого бессилья.Я видела счастье, я видела свет вдалеке,Но мимо несли меня крылья.Я знала немного лучей быстрокрылого дняМеж дней бесконечных ненастья…Могучие крылья судьбы уносили меняОт мира, от жизни, от счастья.Везде проносилась я быстро, как ветер степной,Неслась я, не зная покоя,Безмолвная, чуждая мгла впереди предо мной,А там, позади, дорогое.К нему не вернусь я, его не найду никогда,Напрасны пустые усилья.Всё там, позади, далеко, там увяла мечта,И в бездну несут меня крылья.25/ X, 1921. Сфаят
«Есть в мире люди, они унылы…»
Есть в мире люди, они унылы.У них желанья — в кровавых снах,У них надежды — на дне могилы,И счастье бьётся в глухих цепях.Их речи едки, их речи злобны,Их смех ужасен: в нём смерть и яд.Виденью ада мечты подобныИ смотрит в бездну коварный взгляд.Их думы мрачны, как ночь немая,Их жизнь проходит, как страшный бред.В их сердце холод, печаль тупая.Им нет свободы, им счастья нет.Над ними веет немое горе —И песнь неволи, как стон звучит,А сердце плачет и просит воли…И цепь грохочет, и цепь звенит17/ XII, 1921. Сфаят
«О, счастлив тот, кто понял совершенство…»
О, счастлив тот, кто понял совершенство,Кто понял мир свободною душой,Пред кем равно страданье и блаженство —И жизнь есть сон, унылый и пустой.Кто на былые дни не оглянётся,Кто не страшится прихотей судьбы,Кто на своём пути не отзовётсяНа слёзы, на страданья и мольбы.Кто жизнь прошёл с закрытыми глазами,Кто мир с его тоскою разлюбил,Кто мог прожить одними лишь мечтами,И жизнь свою молчаньем победил.1/ III, 1922. Сфаят
На корабле («Взгляни вперёд — кругом покой…»)
Взгляни вперёд — кругом покой.Непобедимой красотойШумит и плещет на простореПечалью скованное море.Однообразная тоска.Как будто морю нет предела:Бушуют волны, дико, смело,Да в небе вьются облака.Быть может, там, в дали глухой,Найдём мы ласку и покой,И слово тёплого привета.Но стонет море — нет ответаИ веры нет. Мечта лукава,Неверный сон и пустота,Одна немая красота,Одна лишь скучная забава.И ждёт нас мёртвая печаль,Всё та же жизнь с её тоскою,И блещет ложной красотоюНедосягаемая даль.16/ III, 1922. Сфаят
Весна («Весёлый май. Цвети, ликуй, весна!..»)
Весёлый май. Цвети, ликуй, весна!Цвети, задорный мак, средь зелени густой,Резвитесь облака в лазури голубойИ для души однойОткройся мир, покой и тишина.Цвети, цвети, душа, пока весна цветёт,Пока весёлый мак мелькает средь полей,Пока так много сил, так много ярких дней,Цвети, цвети, скорей,Пока весна цветёт!Цветут поля, ласкается волна,Чуть веет тёплое дыханье ветерка…А в сердце снова бьёт холодная тоска.О, как ты далека,Весна, моя весна!1/ V, 1922. Сфаят
Слава («Кровавой ценою досталась она…»)
Кровавой ценою досталась она,Из роз благовонных она сплетена,Их вместе уныло страданье сплелоИ гордо они украшают чело.Но скоро поблекнул прекрасный венок,Последний завял и распался цветок,И только шипы всё сильней и сильнейВпивались в чело и давили больней.Кровавые слёзы стекают с чела,Последние розы печаль унесла.Желанное в жизни свершилось давноИ мёртвой рукою разбито оно.7/ V, 1922. Сфаят
«Шумно год пролетел и исчез без следа…»
Шумно год пролетел и исчез без следа.Невозможное стало забытым.Пронеслась, точно сон, длинных дней череда,Что таилось, прошло неоткрытым.Всё, что было, блистало, томилось, цвело,Всё, как сон, промелькнуло, забылось.И так много свершилось. Так много прошло,И так мало в душе пробудилось.11/ V, 1922. Сфаят
«Не увидишь ты в жизни счастливого дня…»
Не увидишь ты в жизни счастливого дня,Не воскликнешь ты громко: как жизнь хороша!Не зажжёт в тебе солнце святого огня,И в бездействии вялом устанет душа.В утомительной грусти промчатся года…Только раз ты проснёшься, увидишь, поймёшь,И в отчаянье страшном себя проклянёшь,И безмолвное сердце уснёт навсегда.15/ VI, 1922. Сфаят
«Ненавижу, ненавижу…»
Ненавижу, ненавижуЯ унылые могилы.Шёпот кладбища я слышу,И во мне немеют силы.Эти кладбища немыеВеют мёртвою тоскою,Это — люди, хоть живые,Но с умершею душою.И во мне они убилиСладость жизни и мгновеньяИ надежду превратилиВ отрицанье и сомненье.И замолкли песни рая,Страсть давно во мне остыла,И душа моя — глухая,Безымянная могила.Жизнь меня за всё осудит,Лучших дней я не узнаю,Всё, что было, всё, что будет —Ненавижу, проклинаю.2/ VII, 1922. Сфаят
«Я себя ненавижу порой…»
Я себя ненавижу порой,Как в тяжёлом, томительном сне.С возбуждённой, усталой душой,Я жалею о прожитом дне.По дороге исканий глухихЯ в потёмках иду без огня,Я путей не увижу иныхИ никто не увидит меня.В омертвелой душе, в темнотеЖажда жизни сверкнёт иногда,И в прозрачной, красивой мечтеБесполезно проходят года.Всё пройдёт, всё идёт увядать.И, крылатое время сгубя,Только я буду жить и желать,И до слёз ненавидеть себя.2/ VII, 1922. Сфаят
Ночь («Шепчут травы сонные…»)
Шепчут травы сонные,Воздух опьянён,Очи утомлённыеНе смыкает сон.Тишина заветнаяДремлет над землёй.Думы безответныеВеют надо мной.Шепчут что-то скорбное,Как им не шептать!Вечно непокорные —Их не разгадать.Даль страшит неясная —В ней на всё ответ…Есть желанья страстные,Только силы нет.Давит ночь унылая,Тяжкая, как стон,Мысли быстрокрылыеНе сплетает сон.16/ VII, 1922. Сфаят
«Люблю мечты глухое увяданье…»
Люблю мечты глухое увяданье,Неясное, как призрак, очертаньеЕё последней, мимолётной ласки.Люблю души холодное страданьеВ иллюзии безумия и сказки.Люблю сплетать поблекнувшие розы,Сплетать в одно и радости, и слёзы.Люблю терзать в безмолвии забвеньяДуши моей померкнувшие грёзы,Разбитые, распаянные звенья.22/ VII, 1922. Сфаят
«Душа моя так страстно хочет жить…»
Душа моя так страстно хочет жить,Могильный мрак в ней больше не проснётся.Что было раз, то больше не вернётся,Но след ещё глубок — его не позабыть.И вторит жизнь унылым перезвоном,Издалека коварный слышен глас:«Виденье мрака было только раз!Молчи, молчи, душа, твой день погасИ ночь твоя бездушным будет стоном».5/ VIII, 1922. Сфаят
«В тихой безмолвной могиле, под белым крестом…»
В тихой безмолвной могиле, под белым крестомСмерть приютила страданье на ложе своём.Злые сомненья и слёзы прорвали душевную тьму.Холодно, тихо и просто страдать одному.Кто-то засыпал могилу, ушёл и забыл,Стоны последние вопль мировой заглушил.Спит одинокий изгнанник, далёкий, забытый, чужой,Скрыл глубоко все мечты и страданья — вечный покой.12/ VIII, 1922. Сфаят
«Мы пришли умирать…»
Мы пришли умирать.Из холодных снегов, обагрённых в крови,Унесли мы глухие терзанья свои…Мы устали и жить, и мечтать.Счастье наше давно прожито.Окружающий мир нам и глух и далёк.Мы — лишь тени былого, мы — жгучий упрёк…Но кому и за что?Мы страдали одни…Мы устали от злобы, обид и борьбы,Мы остались одни среди гордой толпыВ наши злые, предсмертные дни.Мы устали томиться и ждать.Нам остались проклятья да вещие сны…Из холодных снегов в край цветущей весныМы пришли умирать.22/ VIII, 1922. Сфаят
Хаос
1. «Есть место за пустынною горой…»
Есть место за пустынною горой,Заваленное острыми камнями.Там кактусы колючими ветвямиСплелись с зелёной, свежею травой.Сухой, колючий куст над глыбой вековойОбвит едва заметными цветами,И стонет над холодными камнямиБезжизненной маслины ствол сухой.Там мировой хаос. В коварные объятьяСплелись шипы и нежные цветы.Там мёртвый сон, предвестник темноты,Там бродят жизнь и смерть — родные братья —Там чьи-то страшные зловещие следыИ тяготеет вечное проклятье.2. «Душа человека — холодное, тёмное море…»
Душа человека — холодное, тёмное море,Он молод, в нём страсти безумная бьётся волна,Терзанья любви он забыл, и порвалась струна,Блаженство проклятья узнал он средь мёртвого моря.О жизни любил он мечтать, но не ждал ничегоОт сумрачных дней, что пред ним расстилались далёко.Он — жертва хаоса. О, люди, не смейтесь жестоко,О, люди, не троньте, не троньте страданий его!3. «Промчатся года одинокие…»
Промчатся года одинокие,Века пронесутся, звеня,Приблизятся грани далёкиеПоследнего, страшного дня.Всё светлое в мире разрушится,Опустится тёмный покров,Сомненья с надеждой закрутятсяВ таинственной пляске миров.Добро станет злом погибающих,Мечты разобьётся звено,И в песне веков умирающихВсе жизни сольются в одно.И смерти аккорды несмелыеИз пурпура, смеха и слёзСплетутся в великое целое,В бессмертный, безмолвный хаос.18/ IX, 1922. Сфаят
Мечты и звуки («Бесцветность сумрака, беззвучность тишины…»)
Посвящается К.Д. Бальмонту
Бесцветность сумрака, беззвучность тишины,Неясность мысли, холодность желаньяВлекут ко мне грядущей сказки сны,Грядущей песни звуков очертанья.В душевной пропасти, в тревоге упованьяДрожит несмелый зов моей весны,И в даль манят таинственные сны,К бесцельной красоте пустого обещанья.Что скажет мне грядущий идеал?Какой тоской он на душу повеет?Какою выдумкой он сердце мне согреет?Что принесёт с собой девятый вал?Но вот неясность сумрака редеетИ хмурятся вдали вершины грозных скал…15/ X, 1922. Сфаят
«Мне снилось лёгкое, родимое, больное…»
Мне снилось лёгкое, родимое, больное,То, что слова не могут передать:Нет этих чутких слов, чтоб рассказатьВсё, что видало сердце молодое.Мне вспомнилось далёкое, родное,Терзанья совести мне вспомнились опять…Но для чего былое вспоминать,Когда насмешкой кажется былое.Бесплодное, погубленное семя.В бесцельности утрачены года,В них сон, бессмысленность, безумие, мечта…На совести лежат они, как бремя…Лишь узел дружбы связан навсегда —Его не разовьёт безжалостное время.24/ X, 1922. Сфаят
Тоска («В чёрном небе тучи вьются…»)
В чёрном небе тучи вьются,Жутко, холодно, темно,Дождевые капли бьютсяО холодное окно.Ветер стонет за стеною,Разгоняя мутный сон.Всё смешалось с серой мглою,Всё слилось в единый стон.По углам скребутся мыши,Кто-то плачет за стеной.Барабанит дождь по крышеС утомительной тоской.Монотонно, однозвучноКапли брызжут на окно,На душе, как в жизни, скучно,Пусто, сыро и темно.4/ XI, 1922. Сфаят
«Когда рыдает ветер за стеной…»
Когда рыдает ветер за стенойИ тихий стон звучит, не умолкая,То мысли, сон тяжёлый разгоняя,Смущают сердце странною мечтой.Окутаны бесцветной темнотой,Теснятся стены, давит ночь немая,В душе слова поют, не умолкая,Слова… слова… волненье и покой.И верю я: тревога юных летПройдёт, как сон, как взлёт воображенья,Я вспомню молодость с улыбкою смущенья,У жизни я потребую ответ:Достойны ль те года тоски и сожаленья?И жизнь ответит: «Нет!..»29/ XI, 1922. Сфаят
«Отчего так больно жгут воспоминанья?..»
Отчего так больно жгут воспоминанья?Отчего ж к ним рвётся сердце молодое?Отчего сквозь дымку тихого страданьяВ них таится что-то вечно-дорогое?Оттого ль, что в жизни встретились обманы?Оттого ль, что в сердце боль не утихает,И вдали клубятся серые туманы,И в тоске бесслёзной юность расцветает?Оттого ль, что сердце, сломанное шквалом,Навсегда забыло первые моленья,Изменило детству, изменило в малом,И не ждёт прощенья, и не ждёт забвенья…29/ XI, 1922. Сфаят
Ночью («Холодно. Ветер поёт…»)
Холодно. Ветер поёт.Сердце устало и ждёт.Кончился медленный день.Блещет луна в стороне,И за окном, по стенеБродит беззвучная тень.Будто холодная сталь,Врезалась в душу печаль.Кончилась в жизни мечта.Спуталось всё — не поймёшь,Где начинается ложь,Где роковая черта.Что-то больное вокруг.Как в заколдованный круг,Мысль погружается в сон…Где-то бушует метель,Хмурится тёмная ель,Льётся бубенчиков стон…Город шумит и блестит,Снег под ногами хрустит,Смех бубенцов и саней…Ветер безумный ревётИ по стенам хороводБродит беззвучных теней.9/ XII, 1922. Сфаят
«Ночь молчит беззвучная. Сердце дума жжёт…»
Ночь молчит беззвучная. Сердце дума жжёт,Сонная, бездонная, как пучина вод.Слышен моря шумного страстный, гулкий стон,Точно ночь беззвучную укоряет он.На приволье вольное льются волны в даль,Страстная, неясная в них дрожит печаль.Шёпот, ропот слышится… Дремлют берега…Скучная, беззвучная, вечная тоска…10/ XII, 1922. Сфаят
«Спорили двое. Напрасно…»
Спорили двое. НапрасноДолго звучали слова.Страшно, зловеще-неясно —Их понимала молва.Спорили вечно — два брата,Речи их полны тоской,В них вековая утрата,В них безнадёжный покой.К страшной, единственной целиШли они разной тропой,Что-то понять не сумели…И запылали враждой.Много обидного, злогоБрату придумывал брат,В каждое мёртвое словоВлит был мучительный яд.Спорили двое, а времяЖуткой стрелою летит…Страшное брошено семя.Страшная жатва грозит.12 декабря. Утром. 1922, Сфаят
«Холодной ночью, в бездонной мгле…»
Холодной ночью, в бездонной мглеЯ тихо плачу, мечту зову я,И шумный ветер, прильнув к земле,О чём-то страшном поёт, тоскуя.В углу тихонько скребётся мышь.Сфаят безмолвный уснул тревожно…Средь стен дощатых и красных крышВсё так возможно, всё так ничтожно.Обычны лица, их серый цвет,Обычны фразы, мертвы желанья…И страшной ночи зловещий бредЗвучит ответом на ожиданья.Слова пустые смущают ум.Чуть слышен шёпот маслин и сосен.И стонет в поле полночный шум, —Так стонет совесть. Так стонет осень.Чуть слышен шёпот из-за стены,Воспоминанья о дне вчерашнем…И снова вьются иные сны,И плачет ветер о чём-то страшном.12 декабря, 1922. Ночью. Сфаят
«Я иду с закрытыми глазами…»
Я иду с закрытыми глазами.Вкруг меня тоскующая мгла,И впервые свет за облакамиЯ душой смущённой поняла.Я иду с испуганной душою.В ней звенит мертвящая тоска,Но больной, таинственной мечтоюНовый мир манит издалека.Новый мир, неясный и широкий,Как простор морей…Предо мной — высокие порогиИ ключи таинственных дверей.13/ XII, 1922. Сфаят
«Душа моя растёт…»
Душа моя растёт,Как стон морей, как ширь степей…Растёт, цветёт, поёт и ждёт,И ждёт грядущих дней.Коварно луч огня проникВ тюрьму души, где спит любовь,И вырвался на волю крик,Неистовый, как кровь.13/ XII, 1922. Сфаят
«Собрались, как безмолвные тени…»
Собрались, как безмолвные тени,Подписали последний приказ,Заглянули в разбитые звенья,Оглянулись в последний раз.И в шумящее море, без цели,В даль ушли, где им слышалось: нет…А за ними звенели метели,Заметая кровавый след.21/ XII, 1922. Сфаят
«На сердце пусто, в мыслях скучно…»
На сердце пусто, в мыслях скучно,Ничто души не веселит,И жизнь мертво и однозвучно,Как верный маятник, стучит.Покой смущён тоской ненужной,В огне пылает голова,И вереницею послушнойБегут бессильные слова.Они поют, они ласкают,Красивой выдумкой влекут,Надолго совесть усыпляют…О чём они? О чём поют?Зачем они часы ночныеСмущают странною мечтой?..И дни гнилые и пустыеПроходят верной чередой?26/ XII, 1922. Сфаят
«"Всё пройдёт", — твердит мне разум…»
«Всё пройдёт», — твердит мне разум,«Всё пройдёт», — твердит душа.И бесхитростным рассказомЖизнь увянет, не спеша.Будет много слов, желаний,Впечатлений пёстрый ряд.Всё пройдёт, как ожиданье,Как бесчувственный обряд.Скучно жить. С тоскою песенМне не слиться, не понять…Мир и зол, и глух, и тесен,И себя в нём — не узнать.27/ XII, 1922. Сфаят
«Мне снился шум тоскующего моря…»
Мне снился шум тоскующего моря,Вдали чернела сонная земля.Спустилась ночь в каком-то странном гореИ спрятала громаду корабля.Сгущалась мгла, сливались очертанья,Всё меркло в чарах мысли и тоски,И вдалеке, как нежное прощанье,Светились тускло маяки.Меня смущали чувства неземные…Стонали волны, колыхалась мгла…И в эту ночь тоскующей стихииСвою я душу отдала.Мне снился вопль тоскующего моря,Меня увлёк таинственный простор,И надо мной в каком-то странном гореСплетался злой, бесчувственный укор.27/ XII, 1922. Сфаят
«В тишине осенней ночи…»
В тишине осенней ночиМного слов погребено…Бледный свет сверкает в очиСквозь прикрытое окно.Пробираюсь по дороге,Вся облитая луной…Зябнут руки, зябнут ноги,Но не хочется домой.Вдалеке, сквозь мрак бездонныйЯрко светятся огни…Пробегают монотонноУгасающие дни…Пролетали, догорали,След потерян и забыт…И тоску моей печалиНочь беззвучная хранит.27/ XII, 1922. Сфаят
Святая ночь («Вернулась от всенощной. Будто спокойно…»)
Вернулась от всенощной. Будто спокойноСтало на сердце в святую ночь.Чувство неясное билось нестройно,И, как виденье, умчалось прочь.Словно чего-то кругом не хватало,Было чего-то жаль…Туча ненастная небо сковалаИ омрачила даль.Не было мира и не было счастья,Только мечта одна…Билась в слезах дождевого ненастья,Билась в обломках она.Вливалась в большие, холодные очиСерого неба сталь.Было темно, как в осенние ночи,Было чего-то жаль.24/ XII, 1922 — 6/ I, 1923. Сфаят
«Вокруг меня тоска и униженье…»
Покоя нет. Степная кобылицаНесётся вскачь…А.Блок
Вокруг меня тоска и униженье,Где человек с проклятьем на лице,Забыв давно земное назначенье,Мечтает о конце.Но где-то есть она, страна родная,Она не умерла…Напрасно сквозь снега, в тоске рыдая,Гудят колокола.Пройдут тревоги долгого страданья,Пройдут они,Из темноты тоски и ожиданьяДругие вспыхнут дни.Пусть не для нас грядущие сплетеньяЕё игры…Мы для неё слагаем песнопеньяДля той поры.Она взрастёт, величием играя,Пора тревог прошла.И в новой радости поют колокола:Она жива, родная.13/ I, 1923. Сфаят
«Я узнаю тебя, мой милый, неизвестный…»
Я узнаю тебя, мой милый, неизвестный,Мой близкий друг.Я узнаю тебя, как миг прелестный,Души моей испуг.Где ты? Кто ты? В тревоге неизбежнойОткликнись, поспеши…Мне ль не понять твоей печали нежной,Твоей тоскующей, мятущейся души?Зову тебя, ищу тебя повсюду,Но нет, но нет, —Ищу тебя, готова верить чуду,Лишь укажи мне след…Ищу тебя, люблю тебя, неясныйИзгиб мечты моей.Где ты, где ты, мой друг, как сон прекрасный,Явись, явись скорей!..12/ I, 1923. Сфаят
Новый Год («Мы встретили его с молитвой и крестом…»)
Мы встретили его с молитвой и крестом.Молчала темнота в пустом бараке,Лишь несколько свечей пред алтарёмГорели пламенно и ярко.И дождь стучал по крыше и стенам,И плакал ветер, ночь стонала…И Новый Год принёс тревогу намИ ярких дней начало.Принёс немало пёстрых он минут,Быть может, вспышки счастья.Они пройдут, они пройдут,И впереди у нас бесцветное ненастье.Мы встретили его с молитвой и крестом.Ненастный дождь стучал по черепице,Всё было сыро и темно кругомИ ветра стон мешал молиться.1/ 14/ I, 1923. Сфаят
«День пролетает в печали осенней…»
День пролетает в печали осенней,Небо закрыто обломками туч.Скучно смотреть, как по крыше соседнейПрыгает редкий сверкающий луч.Скучно смотреть из окна на дорогу…Лужи да грязь, да прозрачный туман.Будто бы сдержит на сердце тревогуЭтот сознательный, долгий обман!Будто изменятся годы гнилые,Будто бы снова согреет весна!..С неба срываются капли немые,Мерно спускаясь по стёклам окна.16/ I, 1923. Сфаят
Ночь («Плачет ветер. Стучит черепица…»)
Плачет ветер. Стучит черепица…А на сердце тоскливо, невмочь!Будто разум чего-то боитсяВ эту шумную страшную ночь.Страх взлетает всё выше и выше,Думы стали пестры и смешны,И стучит черепица по крыше,Заглушая и мысли и сны.И кругом что-то долго шумело,На стене чуть белело окно…Все мечтанья истлели давно,Всё, что тешило, всё надоело.17/ I, 1923. Сфаят
Утро («В тёмное окошко белый свет струится…»)
В тёмное окошко белый свет струится,Тускло очертились выступы стены,Стало как-то холодно, трудно шевелиться.Странно оборвались утренние сны.За стеной, в тумане мглистого рассветаРобко, неуверенно заиграл горнист,Звуки обрывались, утопая где-то,Будто обрывал их ветра шумный свист.И горнист промокший, посинев от стужи,Тихо и уныло поплелся назад…Поднимался ветер, на дороге — лужи,Он шагал быстрее, кутаясь в бушлатА в холодном небе луч пронзил туманы,Проскользнув лениво по сырой стене…И в бараках люди видели обманы,Кутаясь от холода в красивом сне.21/ I, 1923. Сфаят
Вечер («По склонившимся фигурам…»)
По склонившимся фигурамИ безжизненным предметамЧто-то грустное скользит.Под зелёным абажуромЛампа светит тусклым светомИ коптит.Будто чем-то очарованИль замучен злой тревогой,Мглой окутался Сфаят.Неизбежностью закован,Кто-то бродит по дороге…Дни летят.Мысли нет в тоске бесцельной.Повинуясь снам мятежным,Всё тоскует и молчит.Только стук машины швейнойВсё о чём-то неизбежномГоворитМонотонной жизни лепетОборвался в нежном звуке.Что-то шепчет темнота…Скрытых мыслей робкий трепетПотонул в бессилье скукиНавсегда!22/ I, 1923. Сфаят
«В холодной кабинке, и тёмной, и тесной…»
В холодной кабинке, и тёмной, и теснойМы молча сидели в тоске неизвестной,И это молчанье нам было понятно.На небе порой колыхались зарницы,Как будто бы крылья невидимой птицы,Дрожа, отряхали кровавые пятна.И сумрак дрожал молчаливым забвеньем.Скользили загадочно-лунные тени,Как будто шептали о чём-то тревожном.Какая-то истина мысли сковала…И лунно-красивая сказка пропала…И что-то безумное стало возможным.Загадка пропала. Всё стало понятно,И даже молчанье нам стало приятно —Ведь часто приятными кажутся муки.Мы будем молчать ещё долгие годы.И в стонах неволи, и в стонах свободыНам будут звучать похоронные звуки.Кровавые тайны нам стали известныИ не было страшно раскрывшейся бездны,Лишь как-то неровно дрожали ресницы…Прозрачные тени лениво скользилиИ лунные сказки задумчиво плыли…Далёко над морем дрожали зарницы.27/ I, 1923. Сфаят
«Кончился день. Разбрелись усталые тени…»
Кончился день. Разбрелись усталые тени.Во мгле загорелось окно за холодной стеной.Кончились шумы и стуки. В медлительной лениВыполз из долины жуткий покой.Было темно и сыро. Тусклыми лучамиСветились окна, прорезая мрак.Играли меж собой огоньки, далеко за холмами.На море, в темноте мигал красный маяк.По шоссе мелькали порой чёрные силуэты.Был загадочен звук далёких речей.И странно в комнате чернели предметы,И странно блуждали хороводы теней.30/ I, 1923. Сфаят
Бизерта («Погасли последние отблески зари…»)
Погасли последние отблески зари…Далеко в горах залаяли шакалы.Светлой нитью зажглись фонариИ новым шумом оживились кварталы.Кричал разносчик, шагая по мостовой.Арабчата дрались на тротуаре.Яркие огни мешались с темнотой.Гремела музыка в шумном баре.В арабской кофейне стоял гул голосов.Мешались светы и шумы,Недвижные фигуры сидели у столов,Спускались широкие, белые костюмы.У белого квартала был загадочный вид.Под сводом мглы не слышно весёлой публики.Улиц и переулков тёмный лабиринт,Белые дома, похожие на кубики.Только под кровлей тускло светилось окно,Белые, гладкие стены теснились мрачно.На узких улицах было совсем темно,И было зловеще, тихо и страшно.31/ I, 1923. Сфаят
«В тишине, когда ночи тоскливо звучат…»
В тишине, когда ночи тоскливо звучат,Мои мысли послушны и гибки,И я чувствую долгий, пронзающий взгляд,И я вижу лицо без улыбки.Неизбежностью блещет тоскующий взор,Веют сумраком звёздные дали,И слагается слов разноцветный узорИ мелодии тихой печали.И несутся звенящие дни без конца,Жизнь сплетает красивую сказку, —И я вижу прозрачную бледность лицаСквозь холодную, чёрную маску.31/ I, 1923. Сфаят
«Туманны дали, как вечерний сон…»
Туманны дали, как вечерний сон.Свивается в капризное журчаньеТеней и звуков лёгкий перезвонЦветут мечты неясного желанья.При блеске звёзд струится тихо мгла.Во взорах звёзд ещё нежней молчанье.И сказка ночи в небе расцвела.4/ I, 1923. Сфаят
«Есть в лунном вечере черта…»
Есть в лунном вечере черта,Когда кончается земноеИ расцветает чернота.Есть где-то грань в полдневном зное,Когда обычное гнетётИ рвутся мысли в роковое.То сон зовёт, то звук цветёт5/ II, 1923. Сфаят
«Гремели и падали цепи событий…»
Гремели и падали цепи событий,А в небе бездонном уснула тревога.Сплетались блестящие звёздные нити.Душа уносилась далёко, далёко.Окрасились сумерки нежною лаской.И плакало сердце, забывшись глубокоНад детскою сказкой.5/ II, 1923. Сфаят
Неизбежность («Ты придёшь, тебя я молча встречу…»)
Ты придёшь, тебя я молча встречуИ задую тусклую свечу.И тебе одной, одной тебе отвечу,Для, чего безумное ищу.Прозвучат слова, и дни, и годы,Промелькнут, погаснут маяки.Ты придёшь, средь вихря непогодыУ последней, роковой тоски.Всё, что было — фразы, стоны, цепиУпадут в крылатую мечту,И ещё упрямей и нелепейЖизнь ворвётся в пустоту.11/ II, 1923. Сфаят
«После долгих лет скитаний…»
После долгих лет скитанийС искалеченной душой,Полны смутных ожиданий,Мы вернёмся в дом родной.Робко встанем у порога,Постучимся у дверей.Будет странная тревога,Солнце станет холодней.Нас уныло встретят стены,Тишина и пустота.Роковые перемены,Роковое «никогда».Жизнь пойдёт другой волною,В новый гимн сольются дни,И с измученной душоюМы останемся одни.Наше горе не узнают,Нас понять не захотят,Лишь клеймо на нас поставятИ, как нищих, приютят.12/ II, 1923. Сфаят
«На развалинах старого храма…»
На развалинах старого храмаПодняла улыбку весны…Я люблю «Прекрасную Даму»,Разлюбив свои мёртвые сны.Чёрный плащ и чёрные ночи,Безнадёжно-спокойный узор,И осенней улыбки короче,Я люблю тоскующий взор.Уже вспыхнуло новое пламяНедалёких, нежданных встреч…И люблю ещё скрытое знамяИ в руках заострённый меч.13/ II, 1923. Сфаят
«Пусть в жизни одна пустота…»
Пусть в жизни одна пустота,Пусть в жизни — сверканье и ложь…Пройдут однозвучно года,И вновь этих дней не вернёшь…В бездонности есть красота,В бесцельности счастье цветёт.Одна роковая мечтаГнетёт, и страшит, и зовётВ тревоге тяжёлого дня,В тоске беспощадных разлук —Там, где-то, ты встретишь меня,Далёкий, неведомый друг.18/ II, 1923. Прощенное Воскресенье
«В небытье, в красоте, в пустоте…»
В небытье, в красоте, в пустотеОтцвели туманные дни.В сумрак снов на последней чертеУронили свой отблеск огни.В переливных изгибах речейНа заре ещё морщится день.И в сверканье закатных лучейВсё сравняет бесшумная тень.21/ II, 1923. Сфаят
«Падали сумерки. Туманились дали…»
Падали сумерки. Туманились дали.В углу дрожала чёрная тень.Раздавались шаги и слова звучали.Догорал нерасцветший день.Что-то кончилось и вновь начиналось.В воздухе мглистом веял дурман.Что-то в дрожащей мечте прижалосьИ унеслось в туман.Плакали сумерки. Тени дрожали.Я безнадёжно искала мечту.День крылатый с улыбкой печали,Звеня, уходил в пустоту.28/ II, 1923. Сфаят
Ночь («Сплетались тени надо мной…»)
Сплетались тени надо мной,Осеребрённые луною.Опять всё тот же гость ночнойВошёл и встал передо мною.Мне стало страшно чёрных снов,Мне страшно жуткого молчанья,И понимала я без словЕго тоску, его страданья.Он уходил во тьму ночейИ был мне слышен стон железный.То был проклятый звон цепей,То был охрипший голос бездны.Он говорил мне: «День далёк,И вечно будет ночь немая».И был ужасен злой намёк…И тени падали, играя.И долго различала яВ мечте заоблачной лазуриБессильный шёпот небытьяИ звон цепей, и холод бури.Неудержимо темнотаСтремилась к жизни неизвестной,И в вечность падала мечта,И был ужасен холод бездны.2/ III, 1923. Сфаят
Ночные чары («Ночь сверкает сомненьями чар…»)
Ночь сверкает сомненьями чар,Закрывая в туманы и грёзыШёпот дня и волненья души,И обычные мёртвые фразы.Плачет ветер в тоске,И сквозь дымку тумана.Жгучей молнией вспыхнуло небо,Будто огненный глазЗаглянул, усмехаясь, в окошко.Шевелятся ленивые тениИ дрожат в чёрном небе зарницы.И сквозь чёрные ризы туманаОбнажённые ветки деревьев,Как усталые призраки ночи,Шевелятся в туманном окне.И на крыше стучит черепица,Будто лязгают мёртвые кости,Будто чёрные демоны бьются.А в туманном углуКто-то чёрный во тьме притаился,И мне чудится взгляд его долгийИ таинственный шорох.Надо мной шевелятся виденьяИ ночные мечты.Вкруг меня заколдованный круг.Я дошла до черты его мрачной,Но её перейти не могу.И сплетаются сонно дурманы,И дрожат роковые сомненья.Вдруг блеснул ослепительный светВ моём тёмном окне,И в холодных объятьях тумана,Как навстречу мечте моей лунной,В брызгах слёз и в обломках цепейПредо мной промелькнуло лицо,Только чьё — не пойму я!Помню только улыбку егоИ растерянный взгляд…Промелькнуло мгновенье,И оно пронеслосьС той же тихой, несмелой улыбкойВ роковые объятия ночи,Может быть, навсегда.И опять шевелились виденья,И опять трепетали зарницы…Ночь смеялась в окошко моёИ грозила мне чёрная вечность.А в далёком углуКто-то чёрный дрожал и смеялся,Безнадёжно далёкий и чуждый.Только где-то в душеПробуждалась печальная радостьИ какая-то нежная грусть…И дрожали бесшумные тени,И неслись роковые дурманы,И туманные ветви деревьевШевелились в окне.Было всё, как всегда,Только стали больнее сомненьяИ ещё безнадёжней желанья…Трепетали в окошке зарницыИ бросали они, усмехаясь,Свой мучительный огненный взглядВ мою тёмную душу…И смеялись ониНад холодными чарами ночи.6/ III, 1923. Сфаят
«Издали пенье церковное слышится…»
Издали пенье церковное слышится.С небом земля говорит.В комнате сумрак холодный колышется,Вечер мочит.Радости солнца остались неведомы,Скрылись в туман и печаль.Вечно-покорные, тащимся следом мыВ вечную даль.Давят какие-то мысли дурманные,Давит молчанье земли.Пенье священное, в святости странное,Слышно вдали.15/ III, 1923. Сфаят
«Я верю в то, что будет ночь…»
Я верю в то, что будет ночь,Что всё уйдёт к мечте, к лазури,Что день, звеня, умчится прочь,И будет тьма, и снова бури.Я верю в то, что цели нет,Ни в чём, нигде, что жизнь — сомненья,Что всё, чем так прекрасен свет, —Один изгиб воображенья.Я безнадёжно верю в то,Что жизнь — уродливая шутка,И всё красивое — ничтоПеред безверием рассудка.15/ III, 1923. Сфаят
В церкви («У царских врат красная лампадка…»)
У царских врат красная лампадка.От неё тонкие лучи.Хор поёт нежно и так сладко.Чуть колышется пламя свечи.Вокруг всё тихо, всё веет тайной.Немного жутко, пусто, темно.О чём. — то шепчет ветер случайный.Чёрная ночь смотрит в окно.Всё тихо, тихо. Недвижны тени.Над алтарём сплетенье лучей.Недвижный в чёрном встал на колениИ тихо смотрит на пламя свечей.В углу перед иконами святымиКлубится ладан в неподвижной мгле,Кто-то рядом шепчет святое имя,И хочется мира на тревожной земле.И чего-то страшно. В тоске безответнойЛуч лампады пробежал и погас.Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный,Помилуй нас!16/ III, 1923. Сфаят
Херувимская («В клубах ладана туманного…»)
В клубах ладана туманногоАнгел светел и могуч.С недоступного, желанногоУронил священный луч.Все земные попеченияПотонули в тихой мгле…Херувимов песнопенияСтали слышны на земле…И душа в лазурь уносится,В непонятную мечту…Всё земное к небу просится,За священную черту.И пред вечностью задумчивой,И пред ликом БожестваЛьётся стон души измученнойВ непонятные слова.Всё в едином стоне ожило,Всколыхнулось в песне слёз,Всё, что было, что тревожило,В беззакатность унеслось.И печаль неотвратимаяПеред вечностью молчит…Тишина неуловимаяВ клубах ладана сквозит.26/ III, 1923. Сфаят
Песенка («Это было, быть может, во сне…»)
Это было, быть может, во сне,Или в сумраке скучных и медленных дней.Только ранней зарёю почудилось мнеЗацветанье вечерних огней.И почудилось мне, будто небо цветёт,И далёко, где вьётся гряда облаков,Недопетую песенку кто-то поёт,Позабытую песню без слов.Звуки гасли вдали…Опустилась недвижная мгла.Всё, что мило и дорого в скуке земли,В непонятные сны облекла.Сны цвели и прошли в небытье красоты —Отцветанья далёкого вестники.И остались одни только звуки-мечтыНедопетой, непонятой песенки.27/ III, 1923. Сфаят
Лунный свет («Я вглядываюсь в ночь, в её беззвучный гений…»)
Я вглядываюсь в ночь, в её беззвучный гений…В прозрачной тишине струится тишина.Недвижно падают задумчивые тениИ в синей дымке высь и глубина.В каких-то ясных очертаньях снаПлывут узоры звуков и видений,И очертанья каменных ступенейПокрыла синей дымкою луна.Какой-то силуэт неясный и склонённыйЛежит на белом выступе стены…Какая-то мечта блуждает в дымке сонной…Всё победил неверный свет луны.И сквозь хрусталь его тоски бездоннойСтруится сказка лунной глубины.30/ III, 1923. Сфаят
Тост («Я пью из чаши бытия…»)
Я пью из чаши бытияХолодный яд самозабвенья.Сверкает ночь, и мысль мояНесётся в жуткое сомненье.Меня смущает чёрный сон,Я вижу тягостные муки.Из вихря песен и времёнЛетят неистовые звуки.А нити дальних вечных звёздКак бы уходят в бесконечность…И будет мой последний тостЗа Ночь, за Красоту, за Вечность!12/ IV, 1923. Сфаят
«Ещё не раз в тревоге зыбкой…»
Лисневскому
Ещё не раз в тревоге зыбкойТы вспомнишь пылкие мечты,Не оскорбляй ты их улыбкой,Страшись преступной высоты.Ещё под звон тоски обидной,Под вещий грохот дальних бурьИ ты взлетишь душой пустыннойВ нерукотворную лазурь.И в жизни дерзко-прихотливой,Сомненья потопив в вине,Ещё не раз порой тоскливойТы будешь думать обо мне.15/ IV, 1923. Сфаят
Блоку («Когда в вещании зарниц…»)
Когда в вещании зарницПредвижу я тоску и муки —В знакомом шелесте страницЛовлю я трепетные звуки.В них я ищу тоски моейБеззвучный взгляд и холод зыбкийИ в чёрном бархате ночейЛюбимый образ без улыбки.И в вечный сон, и в мощный стонСлились печаль и боль сомненья,И от страниц, где думал он, —Ищу спасенья.21/ IV, 1923. Сфаят
«Мы — сухая, как осень, трава…»
Мы — сухая, как осень, траваНа печальном заросшем болоте,Повторяются дни и слова,И теряются в мелкой невзгоде.Безглагольность, покорность, судьба,Монотонные, вечные звуки…Здесь давно прекратилась борьба,Опустились усталые руки.И чем больше устала душаИ больнее сковала невзгода —Тем отраднее стон камышаИ сильней завлекает болото…10/ V, 1923. Сфаят
«Как много брошено камней…»
Как много брошено камнейНа путь, усеянный цветами,Как много затерялось дней,Залитых яркими лучами.Как страшно не смотреть назад,Взглянуть на призрачные звенья:Там только слов унылый ряд,Одни бездушные виденья.Всё стало горько, как полынь…Чего-то жду, иду куда-то,И пробираюсь средь маслин,Залитых заревом заката.Как смутен стон души моей!Как странно-тихо над полями!Как много брошено камнейНа путь, усеянный цветами!..11/ V, 1923. Сфаят
«Лежу в траве, под развесистой фигой…»
Лежу в траве, под развесистой фигойВ полдень весенних грёз.Ветер треплет страницы раскрытой книги,Играет прядью волос.Склон холма желтеет цветами,Гляжу в беззакатную высь…Нет ничего и там, за облаками,Дни, как сны, пронеслись…Нет оправданья жизненным ступеням,Всё бесследно пройдёт,Под палящим солнцем стелятся тени —Слёз моих никто не поймёт.Этих слёз не счесть и не измерить,Моё безверье темно!Всё равно, я буду ещё молча веритьВ то, чему быть суждено.11/ V, 1923. Сфаят
Минута («Я не знаю, что мне надо…»)
Я не знаю, что мне надо,Что мрачит мой яркий день,Безнадёжная утрата,Иль тоскующая лень?Что разбило, что сломилоКрылья резвые весны?Где в душе моей светилаБезымянной глубины?Где звенящие напевыИ восторги бытия?Всё, как в сказке.Где вы, где вы,Тусклой юности друзья?11/ V, 1923. Сфаят
Недосказанное («Были в сиянии тонкие свечи…»)
Были в сиянии тонкие свечи,И красные лампады, и тёмные лики…Были туманны мимолётные встречиИ на белом платье вечерние блики.Скрывалась сила в крови заката,Бились в душе весенние звоны…А ночью — острые лучи лампады,И тревожный шёпот у тёмной иконы.25/ V, 1923. Сфаят
«Песня грусти озабоченной…»
Песня грусти озабоченнойЛьётся медленно и странно,Как весенний перезвон,Как сонета стих утонченный,Как неясный и туманныйСиний сонМного в сердце похоронено,Что-то вспомнилось сквозь слёзы…Звуки с грустью сплетены…Много образов уроненоТам, среди крестов мимозы,В сон весны.Трепетала песня новая,И опять мечтой лукавойСумрак в душу проникал…Так смеялась даль лиловаяВ час, когда закат кровавыйДогорал…8/ VI, 1923. Сфаят
«Шишковцам»(«Рано быть молодым стариком…»)
Рано быть молодым старикомИ безвольно скорбеть о былом!Где-то там, за упрямой чертой,Кроме стен и печалей Сфаята,Жизнь идёт переменной волной,И тревогой, и счастьем объята.Жизнь идёт и идёт, не спросясь,Не жалея бездушных развалин,И Сфаят зарывается в грязь,Новым днём ослеплён и подавлен.Всё гнилое уносится прочьС беспредельно-ведущих ступеней,И спускается вечная ночьНа безвольно-недвижные тени…Безнадёжно скорбеть о былом.!Рано быть молодым стариком!29/ V, 1923. Сфаят
Исповедь(«Высоко в небе — тучи летят…»)
Посвящается мамочке
Высоко в небе — тучи летят,Внизу, в долине — туман ползёт.Иду туда, к миганью лампад,Без тайной веры иду вперёд.Иду печально, с пустой душой.Вернусь, быть может, ещё бедней.Сжимаю руки в тоске немойПеред сияньем тонких свечей.Темны иконы, мертвы слова.Цветы упали на тёмный лик…Чего-то жду я, душой мертва,Солнца ищу в последний миг.В окошко упала улыбка дня…Больно бьёт в душу колокольный звон…И жемчуг дней уходит, звеня,И так случайны мысли у тёмных икон…Шепчутся, шепчутся у креста цветы…«Господи, помилуй», — хор поёт.Ужасна тяжесть душевной пустоты,Последняя улыбка здесь упадёт.За всё, за всё, за первый разлад,За муки безверья, за беспросветную тьму —Я не дам ответа у зажжённых лампад,Я уйду, не веря ничему…А ночью, я знаю — пустая тишина,И мысль о счастье, и дрожание теней,И странные блики на полу у окна,Как уродливый отблеск души моей.И всё будет плохо и жутко-мертво,И я прижмусь к холодной стене.И не будет в жизни ничего,И не будет света у меня на дне.Солнце мне бросит луч издалека,И острая мысль вернётся назад,А ночь будет вечной, как вечна тоска,И неверной, как сиянье лампад.11/ VI, 1923. Сфаят
Страницы из дневнка
I. «Как тяжело желать и знать…»
Как тяжело желать и знать,Что в жизни всё неисполнимо.Что всё, как сон, умчится мимо,И всё начнёт надоедать.Что жизнь черней вечерней тучи,Опустится, как страшный сон,И миг желанья, миг летучийДавно на гибель обречён.II. «Ещё не раз с вечерними огнями…»
Ещё не раз с вечерними огнямиЧья-то тень мелькнёт за окном…Ещё не раз, закрыв лицо руками,Я буду плакать, не зная — о чём…И когда всё устанет в скучном Сфаяте,Я выйду навстречу весне,И солнечный луч на синем платьеМне напомнит о близком дне.III. «Сегодня день шёл медленно и вяло…»
Сегодня день шёл медленно и вяло,Всё было, как всегда…И лишь одна мечта меня смущала,Одна, одна мечта…И что бы я ни делала в печали,За что бы ни бралась,Одни, одни слова назойливо звучалиИ нить оборвалась…И я сжимала руки боязливо,Блуждая в тишине,И не могла понять, зачем в тоске ленивойСверкнуло солнце мне?..IV. «Под маской кроется улыбка…»
Под маской кроется улыбка,А под улыбкой спит печаль…Дарит огонь сквозь холод зыбкийМечта, упрямая, как сталь…Всегда бессильные обманыИ слов украшенная нить…Как страшно знать, что сон дурманныйНичто не может изменить!..V. «Никто не прочитает мой дневник…»
Никто не прочитает мой дневник,Никто не разберёт задумчивые строки…И не поймёт никто далёкий мигПечали, счастья и тревоги…Мой друг безмолвный — синяя тетрадь —Хранит следы тоски и жалоб тайных,И, может быть, когда я стану умирать,Саму себя в строках случайныхМне будет страшно узнавать…VI. «Какая-то загадочная тайна…»
Какая-то загадочная тайнаДрожит в окне…Моя мечта безвольна и случайна,Как шорох в тишине…Я молча жду задумчивых мгновений,Когда душа цветёт.Но нет, но нет в душе моей стремлений,И всё — идёт…VII. «Я растеряла жемчуг дней…»
Я растеряла жемчуг дней,Меня сковала непогода.Огонь горит в душе моей,Но нет, но нет ему исхода.Здесь для меня забавы нет,Я рвусь в заоблачные дали…А на руке моей — браслет,Как символ рабства и печали…VIII. «Здесь, на страницах заветной тетради…»
Здесь, на страницах заветной тетрадиГорькие тайны лежат…Много ненужного было в Сфаяте,Много вернётся назад.Пусть будет снова темно и печально,Пусть будет всё, как всегда…Только лишь минуты случайнойЯ не прощу никогда!12/ VI, 1923. Сфаят
«Скрываю мученья раскола я…»
Скрываю мученья раскола я,И мысли идут невпопад…Всё чудятся речи весёлые,И синий блуждающий взгляд…И моря прибой умолкающий,И мерно спадающий зной…Прости меня, день догорающий,Что я не простилась с тобой…Забвенное стало забвеннее.Что пело — прошло, отцвело…Я знала, что солнце весеннееОдно только будет светло.20/ VI, 1923. Сфаят
«Сквозь темноту, как призрак тайный…»
Сквозь темноту, как призрак тайный,Белеет на стене окно…В тоске нелепой и случайнойМне что-то было суждено…Полна зловещею тревогойБыла, казалось, темнота.Моя короткая дорогаБыла бесславна и пуста…И медленно сжимала рукиВ тоске утраченного дня,И всё ждала, чтоб первой мукойБлагословила жизнь меня…20/ VI, 1923. Сфаят
«Я небрежно сплетала волосы…»
Я небрежно сплетала волосыВ дальнем, тёмном углу.Ложились светлые полосыОт лампы на тёмном полу.Бросались дрожащими пятнамиВ окошко струи луны.Звучали слова непонятныеТам — у тёмной стены.Всё было словно размечено:Предметы, очертанья теней…Одна я прошла незамеченнойВ дурмане весенних дней.И снова мне стало радостно,Я встала у тёмной стены.Весенние, первые, ясныеМеня опьяняли сны.21/ VI, 1923. Сфаят
«Я тайный час ждала давно…»
Я тайный час ждала давно,Внимала шорохам Сфаята.В моё туманное окноДышала чёрная прохлада.Мелькали тени по шоссе,Беззвучно, медленно, спокойно.Мои мечты и страхи всеТак были смутны, так нестройны.Мне было весело одной,Я всё ждала и всё мечтала…Случайный шорох за стеной —И сердце медленно стучало.Быть может — оборвалась нить?Быть может — день настал далёкий?Я только не могла проститьГлухой, мучительной тревоги.21/ VI, 1923. Сфаят
«Какая-то бессмысленная тайна…»
Какая-то бессмысленная тайнаШуршала в тихом шелесте страниц…И робкая слеза задумчивости страннойСкатилась медленно с опущенных ресниц…И дни идут надменно, величаво,Последний день настал, последний час.Я вся горю в огне его отравы,И мысль моя над солнцем пронеслась.Но поздний миг холодного желаньяНе окрылит моих последних бурь.И я одна приму обет молчаньяИ брошу вызов в синюю лазурь.22/ VI, 1923. Сфаят
«Как пустынно в сердце у меня…»
Как пустынно в сердце у меня.Тишина немая без конца…Лишь сверчков пустая трескотня,Точно смех далёкий бубенца.Ночь играет, плача и смеясь,Мысли тонут в звонкой трескотне.Так давно ждала я этот час,Чтобы думать о последнем дне.Слышу — мышь скребётся в тишине,Да жужжит назойливо комар…Как боюсь я в тёмном полуснеПотерять оковы синих чар…Страшно мне от шорохов теней!Душно мне под тонкой простынёй!Для чего так много, много днейЗалила я горькою тоской?Всё равно — темно и скучно мне!Страшный круг не мне переступить!Ах, зачем в кровавом небытьеЯ старалась убедить?9/ VII, 1923. Сфаят
«Не хочу я ни жалоб, ни слёз…»
Не хочу я ни жалоб, ни слёз,Всё — как было — так просто и ясно.Только миг быстрокрылый принёсМне так много тревоги напрасной.Только яркий, полуденный час,Только вечер, на утро похожий,Ещё вспомню, быть может, не раз.Будет больно и грустно. Так что же?Пусть красиво пройдёт небытьёВ дымке грустно-пустой и летучей!Пусть весеннее солнце моёДогорит не за тёмною тучей!10/ VII, 1923. Сфаят
«В комнате ленивый полумрак…»
В комнате ленивый полумрак,Всё устало в беспощадном зное.На окне большой французский флагНатянулся, будто парус в море.На столе учебник предо мной,Шелестят знакомые страницы.Сотней голосов щебечут птицыИ гнетёт неумолимый зной.Я склонилась тихо на окно,И ловлю смолкающие звуки.Солнце светит жалящим лучомНа мои опущенные руки.И веленью тайному послушна,От страниц забытых далека,Я твержу, что всё взяла тоска,Что мне больше ничего не нужно.10/ VII, 1923. Сфаят
«Всё больней тоска в роковых мечтах…»
Всё больней тоска в роковых мечтах,Всё сильнее биение крови —Когда вижу насмешку в длинных глазахИ загадочный римский профиль.Золотистых волос её нежная прядьУпала на смуглые плечи.О, как не понять мне, как не узнатьЕё злые, весёлые речи!На.смешка застыла на тонких губах,В браслетах смуглые руки.Для чего — не знаю — велит судьбаНазывать её злой разлукой.Её смех серебристый пронзает стрелой,Её сердце залито ядом…Как смеётся она над моей тоской,Над моим беспощадным взглядом!..12/ VII, 1923. Сфаят
«Дышит зноем день томительный…»
Дышит зноем день томительный,Поле солнцем сожжено.В сердце тише и мучительней,В мыслях — пусто и темно.Вьётся пыль с площадки теннисной.Утомлённый меркнет взгляд,Зной томит, движенья медленны,Сосны пыльные шумят.И тогда уже я виделаОчертанья жгучих бурь,Уж тогда я ненавиделаТёмно-синюю лазурь.Для чего так много сказано?Для чего печаль в глазах?Так уныло, так нерадостноРаздаются голоса.Скован ум тоскою цепкою,Жалят острые лучи.И сильнее в сетку крепкуюБьются звонкие мячи.21/ VII, 1923. Сфаят
«Как эта ночь была светла..»
Как эта ночь была светла!Я в гамаке лежала.Смотрела, как луна плыла,Как туча убегала.Ловила звонкие шаги,Движенья быстрой тени.Я узнавала стон тоски,Тоски моей последней.Звучали где-то голоса —Я их не узнавала…От светлых окон полосаТак медленно дрожала.Луна — как жёлтое стекло…Дрожащий свет из двери…Я поняла, что всё прошло,И не хотела верить…21/ VII, 1923. Сфаят
«Безнадёжна озёрная гладь…»
Безнадёжна озёрная гладьДалеко, под неверной луною.Так спокойно, так грустно мечтатьВ гамаке, под листвой кружевною.Над прозрачной водою огниСквозь недвижный туман загорелись.Однозвучные, скучные дниПотянулись без смысла, без цели.А в полях ни темно, ни светло,Так тоскливо за тёмною далью.Что мне счастьем казалось — прошло,Да и было ли счастье — не знаю.25/ VII, 1923
На бульваре(первое впечатление от Туниса)
Над бульваром, над стройными зданьямиНочь раскинула звёздный шатёр.У стола, под стенами зеркальнымиОживлённый звучит разговор.Шляпы, кружева, локоны чёрные,Очертанья подмазанных лиц,Будто цепи сдавили упорные,Злые чары ночных небылиц.Шумно-весело в сне электрическом,Яркий свет ослепляет глаза…Всё сильнее в тоске истерическойСтройных скрипок звучат голоса.Мимо публика ходит нарядная,Наполняет расчищенный сквер,Всё мелькают костюмы парадныеИ изысканность тонких манер.Только будто всё больно обижено,Будто веет невидимый рок…Высоко, среди веток подстриженныхТёмно-синего неба клочок.29/ VII, 1923
«Несётся звон далёкого костёла…»
Несётся звон далёкого костёла,Густая мгла окутала поля,А я всё вспоминаю день весёлый,О чём, — то светлом вспоминаю я.И ночь красивой, синей сказкой веет,Давно погасли тусклые огни…Мне всё равно: ничто уж не изменит,Ничто уж не заполнит эти дни.29/ VII, 1923
«Несётся звон далёкого костёла…»
Что без страданья жизнь поэта,И что без бури океан…М.Лермонтов
Я жить хочу, глядеть в глаза тревоге,Изведать яд мучительной тоски,Смотреть, как силуэт мелькает по дороге,Ловить смолкающие, гулкие шаги.Смотреть, как медленно сверкая, гаснет небо,Смотреть на кружево бесчувственных теней,И всё твердить, что сон мой даже не был,Что нет мечты моей, что нет души моей.Я жить хочу в дурмане ночи душной,Чтоб теплились в душе последние огни.И страшно мне, что слепо-равнодушны,Ползут пустые, гаснущие дни.9/ VIII, 1923.
«Бесцельный день прошёл, и снова…»
Бесцельный день прошёл, и сноваЛежу одна на гамаке,И жизни странные оковыНесу одна в немой тоске.И странно мне, что ночь чернеет,Что ярко блещут маяки…Всё слышу слабый стук у двериИ торопливые шаги…Давно не верю и не жду я,Все дни равны, как связка бус.И только на тоску глухуюЕщё, быть может, отзовусь.12/ VIII, 1923
«Я люблю смотреть на тени…»
Я люблю смотреть на тени,На узорчатые тени.Так сверкает день весенний,Так погаснул день последний.Я люблю ловить дурманыСредь уснувшего Сфаята,И нетронутые раныЗаливать холодным ядом.Я люблю смотреть на море,На огни у вод залива,Знаю я: в морском простореВсё исчезнет боязливо.Жду, не требую ответа,Но прощать я не умею.Всё коплю, коплю приметыИ тоской хмельной хмелею.12/ VIII, 1923
«Нас было четверо. Спокойно…»
Нас было четверо. СпокойноМы шли, окутанные мглой.И забавлялись мы нестройной,Пустой, весёлой болтовнёй.Но страшно пробивалась думаСквозь звонко-колкие слова.И ночь молчала так угрюмо,В огне пылала голова.Нам всё казалось так ненужно,И мы средь шумной суеты,Глухому жребию послушны,От жизни прятались в мечты.Один из нас спросил лениво(Он был старик в семнадцать лет):«Что дальше в этой жизни лживой?» —«Смерть и ничто!» — звучал ответ.Мы были странно-равнодушны,Глухие тайны затая,Пытаясь этой ночью душнойРешить загадку бытия.13/ VIII, 1923
«Я вижу весь мой жребий чёрный…»
Я вижу весь мой жребий чёрный —Тоске бесслёзной обречённый.Я вижу всё, что мне дано,Что мне судьбою суждено.Всегда одной, всегда ленивой,Мечтать о том, неисполнимом…Смотреть на неба тёмный сводИ знать, что синий сон пройдёт…Не раз упасть на камень твёрдый.Просить ответные аккорды…Искать в запаянном кольцеНесуществующую цель…Томиться, ждать, ловить мгновенья,И быть всегда, везде последней…13/ VIII, 1923
«Я помню — мы шли тогда по дороге…»
Я помню — мы шли тогда по дороге,И тёплый ветер нам слал привет.Мы говорили о вере, о Боге.И поняла я, что веры нет.Мы говорили, что жизнь бесконечна,Но жизнь не наша, а жизнь земли.И было страшно пред бездной вечной,И все желанья меркли вдали.И мне хотелось сломить упорство,Сломить иллюзии тяжких оков,Разбить надежды печалью чёрствой,Но не было власти, и силы, и слов…Она шла рядом с улыбкой ясной,В её лице я искала ответ.Но поняла: яд тоски напраснойНа нём никогда не оставит след.И я пьянела какой-то мукой,Склонившись тихо к её плечу,И чуть слышно сказала, сжимая руки:«Довольно! Больше не хочу!»25/ VIII, 1923
Жалоба («Все дороги исхожены…»)
Все дороги исхожены,Все рассказы прослушаны,На кого-то похожие,Мои сказки разрушены…Всё такое обычное,Всё такое понятное,Эти крыши кирпичные,Эти стены дощатые.Эти вечные жалобыУтомлённого разума…Ничего не желала бы,Не искала напрасно бы…Только сердце старается,Сказка рано кончается…Ах, ничто не изменится,Ничего не меняется!27/ VIII, 1923
«Я закрыла тихо ставни…»
Я закрыла тихо ставниИ огонь зажгла.Чуть скрывая страх недавний,Тихо села у стола.Вечер был, как сон неясный —Разве в первый раз?И печалью безучастнойТрепетал вечерний час.Где-то пели и молились,Только — всё равно.Тихо звуки доносилисьМне в раскрытое окно.Бьенье сердца стало чаще,Билась кровь сильней!Только вспомню — снова плачу,Тяжело и горько мне.Для чего так зло и больноОборвалась нить?Разве этот стон невольныйМожно смехом заглушить?27/ VIII, 1923
Успенье («Есть мечта, но я её не знаю…»)
Есть мечта, но я её не знаю…Я молчу, своё окно открыв…На дворе весёлый день играет,Слышно пенье и слова молитв.Я ловлю ласкающие миги,Тихий шум замедленных шагов…От страниц давно знакомой книгиВеет грустной нежностью стихов.Я сама не знаю, что мне надо, —Отчего такая пустота?Редкий праздник серого СфаятаПоходил на будни, как всегда.А кругом чего-то не хватало,Будто жизнь тонула в пустоте…Как в насмешку, «праздником» назвалиЭтот скучный и обычный день.28/ VIII, 1923
Сны («Бледные звёзды сверкали…»)
Бледные звёзды сверкали…Я дрожала в лёгкой дремоте,Лениво мысли молчали.И было молчанье в природе,И было молчанье в печали.Я подняла ресницы,Приподнялась на подушке.В глазах мелькали страницы,Сама я стала игрушкой,И вокруг — одни небылицы.Голова была, как пустая,Становилось чего-то жалко…Пронеслась крикливая стая…Надо мною шептала гадалка,Как жемчуг слова роняя.Горела звезда ВостокаНа тёмно-синем просторе.Веял душный сирокко,И, пенясь, шумело море,Там, далеко…2/ IX, 1923
Триолеты
Посвящается Папе-Коле
У скал синеокого моряХолодные волны плескали,И ветер на диком простореУ скал синеокого моряРыдал в необъятной печали,И острые камни молчалиУ скал синеокого моря.Сверкали солёные слёзыИ слышались стоны глухие,На каменной глыбе утёсаСверкали солёные слёзы.И слышались песни морские,И бились о камни немые,Сверкая, солёные слёзы.Ласкали песчаные косыИгриво-шумящие волны,И гребни, как белые розы,Ласкали песчаные косы,Нелепым томленьем полны,И тёмные, шумные волныЛаскали песчаные косы.У скал синеокого моряСверкали солёные слёзыИ волны в таинственном гореУ скал синеокого моряЛаскали песчаные косы…И гордо молчали утёсыУ скал синеокого моря.2/ IX, 1923
«Мне осталось одно ожиданье…»
Мне осталось одно ожиданье —Эта жгучая радость земли —Всё смотреть, как сверкают в туманеУбегающие корабли.И тоскливо, порой предвечерней,Не оглядываясь назад,В даль глядеть, где узоры чертятВ море тонущие паруса.Как на острове нелюдимом,Жить мечтой о заветной дали,Где, как ветер, проносятся мимоЕле видимые корабли.3/ IX, 1923
«Я не верю в то, что после смерти…»
Я не верю в то, что после смертиБудет жизнь, и радость, и покой,Что и там года придётся меритьСчастьем или дряхлою тоской.Снова жить, и жить совсем без цели,Знать, что вечным будет тихий день,Что на это пресное весельеНе опустится ночная тень.Знать, что больше ничего не будет,Что корабль — на тихом берегу!..Нет, я верю в то, что не осудитСмерть на эту страшную тоску.5/ IX, 1923
«Дай мне песен родины далёкой…»
Дай мне песен родины далёкой,Неизвестной и несчастливой,Чтобы не было так одиноко,Так тоскливо и сиротливо.Знаю что-то, похожее на жалость,На неназванное желанье…У меня от родины осталосьТолько детское воспоминанье.Страшно мне, что порвалась навекиТо, что нас соединяло прежде,Что душа теперь уже калекаИ не верит никакой надежде.Дай мне песен родины далёкой,Повесть жизни странной и чудной,Чтобы не было так одиноко,Так тоскливо и бесприютно.10/ IX, 1923
Дома(«На дырявом дощатом столике…»)
На дырявом дощатом столикеТетрадь небрежно лежитТам трапеций и треугольниковНепонятные чертежи.Флаг цветной на окне колышется,Свет и день за окном…На стене, давно облупившейся,Календарь, прибитый гвоздём.На всём вялый след бездействия…Полка с книгами разных сортов —Обязательно путешествияИ маленький том стихов.Здесь ничто не покажется новостью,Надоело уж всё самой,И тетрадь с неоконченной повестью,И разбросанное письмо.И вся эта жизнь однозвучная,Как горький упрёк судьбе,И сама я такая скучная,Опостылевшая себе.11/ IX, 1923
Смерть Гумилева(«Ужасный, страшный плен души…»)
Ужасный, страшный плен души,Предсмертный, слабый крик…Что в этот миг он пережил,Что понял в этот миг?Немой вопрос. Удар свинца.Налитый кровью взор…Судьбы, лукавой без конца,Бесправный приговор.Ему казался тесен мир,Он сам себя не знал,Он шёл на пир, на шумный пир,И всё не попадал.Полмира — песнь его стихов,Пол жизни — ширь и даль,Какой тоски, каких оковНе сбросил он печаль!Унижен, загнан и забыт,Влача животный страх,Среди насмешек и обидПогиб в родных снегах…Какой загадкой мир предсталПред ним в последний час?Последний стон, ружейный залп,И нить, что долго он вязал,Навек перервалась…20/ IX, 1923
«Я попала в какой-то таинственный круг…»
Я попала в какой-то таинственный круг,Из которого выхода нет.Всё в сознанье моём перепуталось вдругИ смешалось в бессмысленный бред.Всё, что было когда-то, бесследно ушло,И одна я в зловещем кругу.Мне осталось лишь несколько стареньких слов,А придумать других не могу.Об одном лишь могу говорить и мечтать,Даже мысли за круг не идут.И сломать не могу роковую печать,Перейти не могу за черту.Всё о том же, о вечном томлюсь по ночам,Под унылую песню сверчка.И похожие дни монотонно звучат,И в кругу меня водит тоска.21/ IX, 1923
«Было солнце и ласки лета…»
Было солнце и ласки лета,То смущены, а то дерзки,Начертили на сердце приметыНепонятные арабески.Их поддразнивал лёгкий ветер,Море красило в голубое,Как лучи, они в сердце светятНеизведанной, сладкой болью.Всё окрасилось цветом моря,Всё ласкал бесшумный сирокко, —И остались знаки, как горе,Слишком ярки, слишком глубоки.И теперь предосенний ветер,Монотонный, сухой и резкий,Не сотрёт ни за что на светеНепонятные арабески.21/ IX, 1923
Изгнание(«Я помню — это было в год ужасный…»)
Я помню — это было в год ужасный,В годину безотчётных бед,Все были глухи, немы, безучастныИ слепо верили судьбе.Вокруг нас море билось и шумело,Возврата не было назад.И надо мной, ребячески-несмелой,Сплеталась первая гроза.В каюте нашей, маленькой и тесной,На верхней койке, у стены,Я в первый раз увидела чудесноМеня чарующие сны.А подо мной, внизу, менялись люди,Их разговор ловила я:Никто тогда не знал, что с нами будет,И где сойдём мы с корабля.Любила я смотреть без слов, без целиВ иллюминатор предо мной,Как море пенилось и зеленелоИ отливало бирюзой.И страх хватал, когда скрывался в мореИллюминатор. И казалось мне,Что прямо я смотрю на дно морскоеИ вижу солнце в глубине.На палубу я редко выходила,Мне было весело одной.А море без границ казалось мне унылойИ утомительной тоской.А время шло, и странно отражаласьНа всех немая пустота —И море по ночам зловеще грохоталоИ с плачем билось о борта.На палубу я вышла в тихий вечерУ тёмных скал Наварина.Слегка ещё взметался свежий ветерИ билась ласково волна.За бухтой спали выси гор ленивых,Повисли скалы над водой,И катера бесшумно и красивоБоролись медленно с волной.Французский флаг вился на тонкой мачте,И любовалась я тогда,Какой была красивой и прозрачнойПочти зелёная вода.Когда же шторм над морем проносился,И в бухте стало холодней,И миноносец странно наклонилсяИ вдруг сорвался с якорей.Когда всю ночь прожектор беспокойныйСкользил над тёмною водой —Я в первый раз сказала: «Я довольна,Я начинаю жизнь мечтой!»И снова шёл в пустом открытом мореЕдва заметный пароход,Вокруг вздымались волны, словно горы,И переливались через борт.И показалась, наконец, в туманеПолоска узкая земли.Горел восток, и солнце в вихре пьяномВсходило медленно вдали.Какая-то мечта торжествовалаВ крови высоких облаков.Уж показался узкий вход каналаИ очертанья берегов.И волнорезы позади остались.От моря поднимался пар.И мимо шли, усталый взор лаская,Дома и пальмовый бульвар.Мне всё в тот день каким-то сном казалось(Я много знала ярких снов),Но жёлтый флаг на мачте развевалсяУ африканских берегов.И потянулись снова дни и ночиВ тоске, бездействии и сне,И вечер опускался, будто коршун,К бесшумно плещущей волне.Казалось, этот сон бесследно пронесётся —Вокруг молчала тишина.Вдали, из серой стали броненосцаВсходила медная луна.И маяки — зелёный, красный, синийБросали длинный луч воде —Переливаясь ярко и красиво,Как звёзды с ёлочных ветвей.Уже манила страстно, безотчётноК себе далёкая земля,И скучно проходили дни без счётаВ пустынных трюмах корабля.Но тихого и бешеного моряУж я любила грустный шум, —Он навевал в часы глухого горяНапевы безотчётных дум.И блеск волны, и свежая прохладаВо мне всегда тоской звучат…Я поняла, что ничего не надо,Что стон волны — моя душа..23/ IX, 1923
«Подняла ленивые глаза…»
Подняла ленивые глаза,Посмотрела пристально и вяло,Провела рукой по волосамИ в ответ ни слова не сказала.И молчанье было без конца,Хоть в душе давно слова звучали,И улыбка бледного лицаНе сказала о моей печали.Это было в тот последний час,О котором долго буду помнить,И возникнет в памяти не разТёмный силуэт каменоломни.Мир казался грозен и жестокОт бесславной и бескрылой муки.Я старалась спрятать под платокСтранно-холодеющие руки.28/ IX, 1923
«В ночь, когда кишат дороги жабами…»
В ночь, когда кишат дороги жабамиИ на камни выползают гады, —В эти ночи раздавались жалобы,Слышалось бессильное: «Не надо!»И пока в дупле хохочут филиныИ смеются робкие шакалы, —Жизни медленной и обессиленнойПесня недопетая звучала.И когда поля трещат цикадамиИ бесшумен взлёт летучей мыши, —Я опять промолвила: «Не надо мне,Всё равно не вижу и не слышу».28/ IX, 1923
«Мне третью ночь одно и то же снится…»
Мне третью ночь одно и то же снится:Какой-то сад в безлюдной тишине,Где два крыла огромной чёрной птицыСметают пыль с безжизненных камней.И что-то страшное, гнетущее, больное,Как смутный бред измученной души,И чьё-то имя, холодно-чужое,И странно-близкое во всём звучитИ первой муки медленная сила,И радостная боль немой тоски,Как будто смерти нежной и красивойПрикосновенье женственной руки.30/ IX, 1923
«Я скажу тебе совсем немного…»
Я скажу тебе совсем немногоЗапылённых и обычных фраз…От туманной, вьющейся дорогиНе могу поднять усталых: глаз.А вокруг — неясная тревога,Будто бьёт последний, жуткий час.Я хочу. Боюсь назвать желанье.Я хочу. Пусть всё — самообман.Жизнь моя мне будет ожиданьемИ тоской едва заметных ран.И тебе я в сказке без названьяРасскажу, как холоден туман.Если ты напевы грустной песниОчерствелою душой поймёшь —Ты поймёшь, что эта грусть прелестней,Чем тебя пленяющая ложь.И о том, что только мысль чудесна,Ты тогда узнаешь и поймёшь.Я тебе скажу совсем немного,Что пустая радость не для нас,Что обманет долгожданный час,Что и жизнь окончится до срока,Что теперь на белую дорогуПоднимать не надо грустных глаз.4/ X, 1923
Над морем («Чуть слышный горький запах моря…»)
Чуть слышный горький запах моря,Солёный ветер щёки жжёт,На дымно-голубом простореДымится серый пароход.Тяжёлый, шумный гул прибоя,Блужданье чаек над волной,И небо ярко-голубоеНад дымчатою бирюзой.Какой-то сон несётся мимоИ возвращается назад,И красотой неуяснимойСлепит горящие глаза.6/ X, 1923
«Новый месяц тонкою подковою…»
Новый месяц тонкою подковоюВстал над синей дымкой гор,Там, где небо розово-лиловоеВышивало красками узор.А над морем небо блещет золотом,Сказкой новою манит,И вчера вошедшего дредноутаБлещут яркие огни.И над чёрной, спящею долиноюВременами искрится костёр,И темны во мраке, еле видные,Очертанья дальних гор.Этот вечер, тихий и единственный,Как последняя весна, —Помоги ж моей тоске таинственной.Примиряющая тишина!11/ X, 1923
«Я не умею жить. Года идут…»
Я не умею жить. Года идут,И страшно мне душевное молчанье.Крылатая мечта пустых минутМне кажется несбыточным желаньем.Мне делать нечего. Ленивый часПроходит, как тоскующая вечность.И ощутила я не в первый разВо всём бессмысленность и бесконечность.Хочу себе представить жизнь мою —И вижу в даль бегущие мгновенья,Глухих желаний робкую струю,Бездействие, тоску и отвращенье.Дни, как лазурь, бездонны и пусты,И жизнь умрёт в бессмысленном страданье,Как умерли осенние цветы,Как умирают чувства и желанья.А вечер так же будет свят и тих,И ночь такой же будет многозвучной…Мне кажется, что некуда идти,И я сама не знаю, что мне нужно.11/ X, 1923
***
I. «Я свою жизнь разлюбила…»
Я свою жизнь разлюбила,Мечта не придёт назад…С какой я тревогой ловилаВаш тёмно-синий взгляд!Не знаю: любила ли крепкоИли ненавидела вас —Только злоба в обиде цепкой,Кажется, навсегда пронеслась.Моя мысль уже неслась к Парижу,А кругом такая тоска,И я никогда не увижуСинего воротника.II. «Нет у меня ничего…»
Нет у меня ничего,Ни песен, ни доброго слова.Я разлюбила его,Но снова любить готова.Страшно и жутко мне,Опять брожу, как в дурмане,И стало ещё больнейТеперь его невниманье.3/ IX, 1923
«Мне в тридцать пятом номере «Звена»…»
Мне в тридцать пятом номере «Звена»,Вчера полученного нами,В глаза страница бросилась однаС моими робкими стихами.Я в первый раз прочла свои словаИ ощутила горькую утрату:Зачем, зачем другим я отдала,Что мне одной лишь было надо?6/ X, 1923
«Каждый день кончается болью…»
Каждый день кончается болью,Странной хандрой и скукой,Думой о синеглазом Коле,И о вечной горькой разлуке.И о том, что меня не любил он,Иль его не смогла удержать я,Или время переменилоЕго долгое рукопожатье.Теперь он уехал в Париж,Или уедет скоро.Во мне уже мёртвая тишь,Я только боюсь разговоров.Не хочу рассуждений о нём,Не хочу, чтоб его упрекали…А шумное время потомЗагладит мои печали.6/ X, 1923
Октябрьское утро («Ни дождя, ни ветра, ни тумана…»)
Ни дождя, ни ветра, ни тумана,Утро — будто личико ребёнка,Лишь жужжание аэропланаТонкий воздух прорезает звонко.Озеро спокойно и красиво,Очертанья гор — ясней и ярче,В бухте, на дредноуте массивномДаже виден пёстрый флаг на мачте.Катера бесшумно прорезаютГолубые, шёлковые воды,Под сияющими небесами,Как игрушечные, пароходы.Что-то в ярком небе пробудилось,Облако плывёт, как белый лебедь…И не знаешь, что в чём отразилось —Небо в море или море в небе.Воздух ясен и прозрачно-тонок,Море отливает бирюзою,И покрылись выжженные склоныПервой зеленеющей травою.12/ X, 1923
«Набрела на тихий, белый скит…»
Набрела на тихий, белый скит,На покой нежданно набрела.Как виденья гаснущей тоски,В небе рисовались купола.Иглы ёлок устилали пни,Проползла улыбка на губах…«Кто там ждёт и верит, отомкни,Отомкни свой терем-саркофаг!»Здесь от бурь и холода покой,Здесь печаль без песен и без слов.И раскрылась дверь сама собойПод далёкий звон колоколов.И в бездонность яркую манит,И влечёт в какой-то мощный сонЭтот белый, одинокий скит,Этот однозвучный перезвон.Так душа блуждает по ночам,Так покоя ищет в забытье,По глухим, неведомым скитам,У холодных стен монастырей.13/ X, 1923
«Вокруг — мучительная тишь…»
Вокруг — мучительная тишь…Смотрю на небо бледной осени,На выступы соседней крыши,На зелень траурную сосен.Там, за окном, тоска и лень,А у меня — загадка давняя.И медленно блуждают тени,И ветер прикрывает ставни.13/ X, 1923
Дон-Жуан («Сонны зданья тёмного Мадрида…»)
Сонны зданья тёмного Мадрида,В лунном призраке — обман.В парке, на скамье, тоской убитый,Сын столетий — Дон-Жуан.Веет безотчётное страданьеВ жуткой бледности лица,А в глазах — усталое блужданье,Без начала и конца.Шепчут струи белого фонтана,Пахнут пряные цветыТёмная фигура Дон-ЖуанаРаздвигает гибкие кусты.Он цветов задумчивых касалсяЗлым движением руки,И сжимали судорожно пальцыУвядающие лепестки.В них скрывалась горькая обидаВ том, что было и цвело.По туманным улицам МадридаПозабытое прошло.Плотны зацелованные губы,Брови сжаты ломаной чертой,Тонкий профиль, сумрачный и грубый,Веет жуткой немотой.Он склонился к белому фонтануВ тёмной глубине аллей,Где любил он видеть Донну-Анну,Где любил мечтать о ней.В пьяном, как вино, благоуханье,В монотонной песне струйСлышит он последнее прощаньеИ последний поцелуй.Гордый блеск блуждающего взора,Горькая усмешка на губах…Каменной улыбки командораВспомнил он зловещий страх.Тихий ропот белого фонтана…Что-то шепчущая темнота….Где теперь ты, где ты, Донна-Анна,Отлетевшая мечта?Тонкий месяц, молодой и стройный,Над старинным замком встал.Дон-Жуан, бессмертный, беспокойный,Не нашедший идеал.Неба потемневшего завесаОтражала белые цветы.Образ милой, ласковой ИнессыВыплывал из темноты.Страстные, призывные объятья,Предназначенность пути.Грубо зацелованного счастьяНе вернуть и не найти.Вечный бред бессмертного скитальца,Вечное исканье красоты…Нервно-шевелящиеся пальцыМяли белые цветы.Билась в нём назойливая мука,Хмурилась упрямо бровь…Поцелуи, женственные руки.Быстро проходящая любовь.И прошли года, прошли столетья.Та же ночь и та же тишь…Дон-Жуан, ты можешь ли ответить?Дон-Жуан, молчишь?Он молчит, не даст ответа,Он, кто верил и искал…Дон-Жуан, бессмертный и воспетый,Не нашедший идеал.16/ X, 1923
«Всенощная шла в пустом бараке…»
Всенощная шла в пустом бараке,Силуэты в сумраке окна…Тонкий свет, недвижный и неяркий,На дорогу пролила луна.Доносилось медленное пенье,Как всегда звучащее тоской.Были ярки белые каменьяПод холодной, скользкою луной.Тишина, о чём-то вспоминая,Потонула в лунной глубине.Отчего — я и сама не знаю —Стало грустно и тоскливо мне?20/ X, 1923
«Опять мне грустно и опять мне жаль…»
Опять мне грустно и опять мне жальКаких-то дней затерянные миги.Красивая, бессильная печальБлуждает на листах раскрытой книги.Я закрываю медленно глаза,Мне стало душно, стало как-то тесно,В полубреду я слышу голоса:То плачет ветер, плачут чьи-то песни.Мне скучно и мучительно одной,В глухой, ещё не названной тревоге.Я открываю дверь и под лунойСверкают ярко белые дороги.Упал прозрачно-тонкий свет луныНа белые облупленные стены,А на столе — печальны и нежны,Красиво увядают цикломены.Неясная, нетронутая грустьУпала на недвижные ресницы.Я тихо повторяла наизустьСтихов любимых быстрые страницы.Передо мной раскрытая тетрадь…А за стеной тоскливо плачет ветер.Закрыв глаза, я молча стала ждать,Чего-то ждать, во что-то тайно верить.21/ X, 1923
«Я хочу быть мечтою…»
Я хочу быть мечтою,Быть одной в целом свете,Загореться с зарёюИ с зарёй догореть.Быть мгновенною грёзой,Быть свободной, как ветер.На заре бледно-розовойНе желать и не верить.Но, сверкнув неумело,Вдруг померкнули крылья.И во мглу отлетела я,В тихий омут бессилья!И коснулась случайноСолнце синего платья…Не жалей, что нечаянноЯ сгорела в закате.23/ X, 1923
«Из былей, небылиц и снов…»
Из былей, небылиц и сновВечер сплетал игру,И были тусклы и темныСвечи в сумраке окна,Звучала ночь, звучала даль,Тучи таяли, как сны.Плеча коснулся моегоЛуч, скользящий на стене.25/ X, 1923
«Было, пело, уходило…»
Было, пело, уходилоВ золотом полубреду.Что-то тихо и унылоУплывало в пустоту.Солнце, солнце, луч закатаНад недвижной дымкой гор…Вечер тихий и крылатыйКрылья в небе распростёр.Было, билось, отцветало,За моей стеной молчит…Солнце в небе разбросалоЯрко-красные лучи.Солнце, небо, луч игривый,Ускользающий во тьму.Сердце тихо, боязливоПовинуется уму.Ум какой-то цепью сдавлен,Сонно шевелится мгла…Сквозь притворенные ставниНочь пришла и унесла…26/ X, 1923
Мамочке («Смотри на закатные полосы…»)
Смотри на закатные полосы,На землю в красной пыли.Смотри, как колеблет волосыВетер чуждой земли.Как сосны вершинами хвойнымиКолышут вихри лучей,Смотри, как лучи беспокойныеГорят на твоём плече.В недвижном седеющем воздухеЗакат разлил красоту.Смотри, как арабы на осликахВ закатную даль идут.Смотри, как маслины дуплистыеНе могут ветвей поднять,Как искрится золотистаяВолос твоих светлая прядь.И небо пурпурово-красноеГорит на краю земли,И что-то хорошее, ясноеКлубится в красной пыли.28/ X, 1923
«Нет, не кровь в сиянии заката…»
Нет, не кровь в сиянии заката,А густое, пьяное вино.Веет предвечерняя прохлада,И в моё открытое окноТихо льётся воздух розоватый.Нет, не страшная, бессмысленная тайнаКрасным флагом жжёт издалека!Медленно теряют очертаньяС золотым обрезом облака.Жизнь звучит в каком-то вихре пьяном,Странно-безотчётна и легка.Нет, не кровь, не смерть и не проклятье,В ярком догоранье — тишина.Не могу холодных глаз поднять я,Огненным закатом сожжена.Тонкий луч играет в складках платьяИ дорога белая ясна.29/ X, 1923
«День прошёл, в Сфаяте стало тише…»
День прошёл, в Сфаяте стало тише,Всё укрылось в сон и тишину.Черепица щёлкает на крыше,Рыжий Чарли смотрит на луну.А луна встаёт из-за Кебира,Как большой кроваво-медный щит,Будто страшный глаз следит за миромИ пускает по морю лучи.Провода на чёрном небе стонут.Люди спят под сводом красных крыш.Может быть, приснились миллионыТем, кто собирается в Париж.Или ветер жалобно принёс имГрубый свист фабричного гудка.Мокрая, заплаканная осеньСмотрит из-под серого платка.Больше нет минувшего простора.На шоссе не слышно голосов.Плачущая осень распростёрлаНад Сфаятом сумрачный покров.Медленные, гаснущие миги,Дрожь и холод плотно-сжатых рук…На столе письмо, тетради, книгиИ от лампы неподвижный круг.Что? Зачем? Я знаю слишком мало.Что ж, пора отдаться тишине,С головой укрыться одеяломИ неловко вздрагивать во сне.Страшно мне и грустно в этом мраке,Сонный мир я не могу понять.Всюду вопросительные знакиДразнят испытующе меня.И в простой, неназванной печалиБьенье сердца режет тишину…Мимо пробежал мохнатый Чарли,Потерявший в облаках луну.31/ X, 1923
«Довольно! Нет ни силы, ни желанья…»
Довольно! Нет ни силы, ни желанья,Пусть всё пройдёт, как бред.Пусть не вернуть душевных содроганийЛегко минувших лет —Ведь больше нет наивных оправданийИ смысла больше нет.Я не хочу, сама себя боюсь,Меня гнетёт каких-то сил избыток,Ворвавшегося воздуха струюЛовлю я, как живительный напиток.А ветер, скрытым ужасом объятый,Среди бараков мокрого СфаятаРассказывает длинные баллады…И медленно дурманит тихий сон…Стихи слагаются, как стон…Не надо!1/ XI, 1923
«Пусть страшным бременем идут года…»
Пусть страшным бременем идут годаИ давит непосильная невзгода,Ведь ум и сердце знают, что всегдаСтремится к равновесию природа.Что нет обид и прихотей судьбы,Несчастных нет, неравной нет борьбы,И яркий день возьмут ночные тени,Что смех всегда теряется в слезах,Что жизнь и смерть — две чаши на весах,И вечность будет примиреньем!1/ X, 1923
«Я слышу, как во мне звучит струна…»
Я слышу, как во мне звучит струнаИ сердце ждёт, готовое раскрыться.Легла печаль на сонные ресницы,Зловеще затихает тишина.Я жду. Пусть даль туманна и темна,Недаром сердце стало чаще биться,Недаром мыслей белые страницыНеясные покрыли письмена.Дыханье всё беззвучней и короче,Я слышу, как растёт могучий звук.Час настаёт, мне всё его пророчит:Бесцельный взгляд и холод сжатых рук,И сердца, кинутого в омут ночи,Учащенный и беспокойный стук.3/ X, 1923
Кэр-Ис (бретонская легенда)
В седой Арморике, где вещий океанШумит, как отдалённый гул сраженья,Где утром зарываются в туманВалы старинных укреплений,Где чайки грустно стонут над водой,И в море паруса скользят без счёта, —Там город был, великий, как герой,Увенчанный победой и почётом.У ног Кэр-Иса, у высоких стен,Шумел прибой волны, игривой.Был стар годами, дряхл и седКороль Граллон благочестивый.Был другом короля великий Гвенноле,Святой посланник Ватикана,Им первый монастырь основан на скале,Над ликом бога-океана.И в скудной позолоте солнечных лучейСтрана цвела, как день весенний,Под символом креста и рыцарских мечей,Под шум пиров и шум сражений.От океана город отделялБольшой канал, обложенный камнями,И потайная дверь вела в каналИз замка тайными путями.Бог-океан, свирепый, как гроза,Ревел и ждал за потаённой дверью —Так в клетке хищные томятся звери,Вращая беспокойные глаза.Тяжёлые ключи Граллон носилНа шее, вместе с золотым распятьем.И годы шли. И был весёлый пир.Король сидел в парадном платье.Пел трубадур об избранной своей,Старались превзойти себя жонглёры,О славных подвигах и о святой землеШумели боевые разговоры.Когда же перестал звенеть бокал,И позабылась бранная тревога,С спокойной совестью и с твёрдой верой в БогаГраллон усталый задремал.Играли три весёлые лучаНа красной мантии, в счастливой неге,И кудри белые струились по плечам,Белее утреннего снега.Он спал. К нему неслышно подошлаВся в белом женщина и обняла за шею,И с шеи цепь тяжёлую снялаИ ключ заветный вместе с нею.Коварная Дагю, единственная дочь,Ушла на гулкий шум прибоя,Чтобы впустить, когда наступит ночь,Любовника в свои покои.Того, чьи речи тихою струёйПрозрачного ручья текли ей в уши,Кому дала и волю, и покой,И сделалась его рабой послушной.Она открыла потайную дверь,И океан, великий и воспетый,Ворвался в город, будто дикий зверь,Увенчанный последнею победой.Кэр-Ис погиб. На дне глухих морейУвял цветущий берег счастья,И над пучиной старый ГвеннолеШептал зловещие проклятья.Один лесник видал, как дикий коньВ воде погибшего Граллона,Могучий, как гроза, и быстрый, как огонь,Промчался в ночь, в ночные стоны.А там, где в брызгах пен чернеется утёс,Там, на груди у бога-океана,Коварная, красивая МорганаРасчёсывает золото волос.Она поёт, но голос мукой полн,Звучит сиреной в тающем тумане,И песня, будто плеск тяжёлых волн,Грустна, протяжна и печальна.Прошли столетья. И теперь в тоскеРыбак, затерянный в глухой Бретани,Остатки башни видит на пескеВ часы отлива бога-океана.Когда же над морями бури стонут,Он слышит, безысходным страхом полн,Глухие, колокольные трезвоныВ седой пучине разъярённых волн.5/ X, 1923
Из дневника («Гремит и гулко прорезает ночь…»)
Гремит и гулко прорезает ночьИ в облаках так медленно грохочет.Как быть? Что делать? Чем теперь помочь,Когда рассудок больше не поможет?Тетрадь я раскрываю в тишине,Но песенка весёлая пропета,Да прежних слов уж и не надо мне,Как и не надо прожитого лета.По крыше слышен монотонный стук,И бьётся дождь мне в тоненькие стены.Весь вечер будет мучить этот звук,Он никогда не станет колыбельной.Дождя и ветра однозвучный шум,Как будто гул седого океана.О, как тоскливо в дождевом тумане!Не слышно даже дум, заветных дум…Пусть будет всё: усталость, нищетаТам, далеко, в загадочном Париже,Ни этот шум, ни эта пустота,Ни шум дождя на черепичной крыше!Я вижу, как во мгле растёт тревога,Я слышу дрожь до боли сжатых рук,И бульканье воды у низкого порога —Такой назойливый, по нервам бьющий звук.7/ XI, 1923
«Всё отстанет, всё устанет, отойдёт…»
Всё отстанет, всё устанет, отойдёт…Слышен тихий шёпот за стеной.Шумный ветер ставни с петель рвёт,Осень смотрит в тёмное окно.И в мозгу сверлит, сверлит, сверлит,Как назойливый и страшный винт,Что отрава пьяная землиЗавлечёт в лукавый лабиринт.Тот же шёпот, тот же ропот за стеной.Сумрак и молчанье — у меня.Прошлое закатом сожжено.О, не тронь застывшего огня!11/ XI, 1923
«Поднималась жгучая тревога…»
Не люблю только час пред закатомА.Ахматова
Поднималась жгучая тревогаВ золотой пыли.Стук шагов по каменной дорогеЗамирал вдали.Не было ни счастья, ни утраты,Пусто и легко.Догорал скользящий луч закатаГде-то далеко.Лился в душу острыми лучамиЗвонко-красный час.Что твердило новыми словами,Было только раз.День горит, он никому не нужен,И его не жаль.Пустотой мне захлестнуло душуПламенная даль.На глазах давно остыли слёзы,Бури позади.Мимо тёмной зелени мимозыЛучше не идти.Под платком не вздрагивают плечи,Луч в изломе губ.Шорох дня и огненные свечиЯ не берегу.Пусть сгорят, мне ничего не надо,Даль тиха, ясна.Чаша больно-жгущего закатаВыпита до дна.11/ XI, 1923
Картинка Сфаята («Слышатся редкие звуки рояля…»)
Слышатся редкие звуки рояля,Детские руки играют гаммы.Осень туманная небо печалит,Ветер в оконную бьётся раму.Вижу — Герасимов возится с шиной.Быстро мелькает костюм арабский.Стук нескончаемой швейной машиныКажется долгою песнею рабской…Ветер лениво качает маслину.Мимо окошка мелькают лица.В тонкой тетрадке упрямый синусХочет быть больше единицы.Лезет на дерево чёрная кошка.Мимо проносятся силуэты.Солнце мне глупо смеётся в окошко.Жадно сверлит глаза тангенс бета.Западный ветер несёт непогоду.В дверь заглянула собачья морда.Слышен трескучий звонок на воду —Загрохотали в Сфаяте вёдра.Перечеркнувши упрямый синус,Слышу, шипит аппетитно примус,Но над таблицами логорифмовСамые звонкие вьются рифмы.Тихо доносится шелест сосен.Мимо проходят с вёдрами люди…Всё это тянется третью осень…Долго ль последняя осень будет?13/ XI, 1923
«На перекрёстке ветер…»
На перекрёстке ветерРежет глаза.Кое-где звёзды светятПо небесам.Каменная дорогаВьётся змеёй.Бьётся глухой тревогойСердце моё.Серая ночь легка мне.Тихо кругомСыплются звонко камниПод башмаком.Сердце как будто сжатоСном забытья.Руки в карман бушлатаСпрятала я.В душу упал слезамиТолько закат.Скрашенные мечтами,Дни пролетят.Редкими огонькамиСветит Сфаят.13/ XI, 1923
«В закате что-то есть неуловимое…»
В закате что-то есть неуловимое,Неясное, глухое и печальное.И не могу пройти спокойно мимо я,Когда в огне пылают горы дальние.Есть скрытый смысл в строках стихотворения,Что в сердце стонет золотыми струнами.Так нежно пели только дни весенние,Так грустно стонут только ночи лунные.Коль у мечты о счастье крылья связаны,Так нежно думать думы безответные.Та боль легка, которая не сказана,Красива песня только недопетая.15/ XI, 1923
У моря («В тёмный час, когда ветер шумит…»)
В тёмный час, когда ветер шумитИ на крыше стучит черепица,И назойливо ставни скрипят, —В этот пасмурный часМне припомнилось жаркое лето,Берег моря, сыпучие дюны,Камни серых пещер,Шум прибоя и мокрый песок.Сверкает ярко шёлковое небо,Журчит волна, взбегая на песок,И тихо щекоча босые ноги,Мне щёки жжёт солёный ветер с моря.А золотой песок солёным слоемЗаносит бронзу обнажённых плечИ тёмных рук, раскинутых лениво.Простая шапка закрывает лоб,И волосы упрямой мокрой прядьюУпали на солёное плечо.И жалит солнце острыми лучами,Окрашивая всё лицо и плечиГустою тенью тёмного загара.Я опускаю медленно ресницы,И шум волны сливается с дремотой,Ленивой, как сама волна.Мне волосы колышет тёплый ветерИ обдувает мокрое лицо,Как опахалом. А далёко,А, может быть, и близко, голосаЗвучат весёлым смехом серебристым.Иль то волна взбегает на песок,Или песок засыпался мне в ушиИ шепчет песни счастья и тоски.Я в стороне от всех. Мне как-то грустно,Но эту грусть, единственную в мире,Там, только там, на золотом пескеМне приносил солёный ветер с моря.Я думаю — о чём, сама не знаю,Но только эти светлые мечты,Наверно, мне нашептывали волны.И кажется, что всё, что было раньше,Всё дорогое, всё, что я любила,Всё стало голубым, как это море,И золотым, как дюны и песок…Дремлю, и мысли легче облаков,Так непривычно и немножко грустно.Вдруг кто-то дёргает меня за рукуИ слышу голос над собой: «Ирина,Вставай! Ты знаешь — спать под солнцем вредно!»Смеётся кто-то громко надо мноюИ тянет загорелая рука.Песок пристал к костюму толстым слоем,Забился в уши, волосы, и громкоПохрустывает на зубах.Иду, едва передвигая ногиИ поправляя волосы и шапку,И вот опять упала на песок,Совсем сухой под яркими лучами.Ленивые, весёлые слова,Какие носит только ветер с моря,Роняю, как волна роняет брызги.И снова мне легко, и снова грустно,И закрываю я глаза, но в шапкуМне кто-то бросил сверху горсть песку.Откуда-то взялась колода карт,Засаленных и рваных, где шестёркаС успехом заменяет даму треф.И красненький батистовый платочекСейчас же был разложен на песке,Чтобы хороших карт никто не прятал.Пошла игра. Порхают быстро картыИ весело хрустит песок на пальцахИ на плечах. А из-под белой шапкиУпрямо лезут волосы на лоб.Направо — сонные, ленивые движенья,Полузакрытые глаза, и рукиТемнее рук араба, а напротивДвиженья быстрых загорелых рукИ тёмные, смеющиеся лица.Вот девочка с весёлыми глазамиИ косами, солёными от волн,Всех козырей поспешно отбираетИ зарывает их в песок.Её поймали,И звонкий смех смешался с смехом волнСмеялось всё: смеялось море, солнце,И золотой песок, и яркий полдень,И купол неба ярко-голубого,И тёмная прохлада острых скал.Идём купаться. С шумом плещут волныИ обдают прохладой мелких брызг.Солёное, ещё сухое тело,Сожжённое горячими лучами.Ещё минута — и вокруг меняВстают, как будто водяные горы,Шумит на них растрёпанная пенаИ волны отливают бирюзой,Играя под горячим синим небомИ ослепительно палящим солнцем.Бороться с ними больше не могу.И вот большая встречная волнаМеня весёлым рёвом оглушилаИ опрокинула.Солёная водаВлилась мне в уши, в рот,вздохнуть нет мочи,И на колени встав на мелком дне,В пяти шагах от берега, напрасноСтараюсь приподняться:сзади волныБегут и опрокидывают снова.И, наконец, закрыв лицо рукой,С трудом я встала над пучиной водной,Хочу идти и не могу: волнаСрывает с ног. Обидно и смешно мне.Коса тяжёлой, мокрой прядьюУпала на плечо, а шапкаКачается на белых гребнях волн.Усталая, бросаюсь на песок я,Солёную распутывая косу.И слышу над собой знакомый голос:«Купаться больше не ходи, Ирина,Устанешь только…»Над морем вьётся тоненький дымок,А скоро в голубой, заветной далиЧуть показался контур парохода,А там, где в море врезалась коса,Там, где маяк стоит, как призрак белый,Узор чертит случайный, белый парус,Как будто облако в лазури неба,Как будто в заводи прекрасный лебедь,Как будто мысль в мучительном блужданье.Но вот размеренней и тише стали волны.Вершины гор почти коснулись солнцаИ потянул чуть слышный ветерок.Пора домой. Свернув под шапкой косу,Иду за холм скорее одеваться.Солёное как бы пылает телоИ уж пугает краснота и яркостьДо боли обожжённых: рук и плеч.Мне хорошо и грустно. Я с собойНесу в Сфаят суровый ропот волн,Прикосновение морского ветраИ молодую грусть. Но эту грустьНе променяла б ни на что на свете.Теперь не то.Шумит осенний ветер.И скрипят надоедливо ставни…Шум дождя за туманным окошкомМне напомнил горячее лето,Шум прибоя и ветер морской.Это всё, что осталосьОт песка и от тени загара,И от яркого, знойного солнца.16/ XI, 1923
«Там, над каналом, видно из Сафята…»
Там, над каналом, видно из Сафята —Засыпаны алмазами огней,Сверкают ярко-тёмные громадыВчера вошедших кораблей.Как много яркости, как много света,Мигающих, сигнальных огоньков!Как тусклы редкие огни Бизерты,Как бледны звёзды маяков.Темно в Сфаяте. Через ставни кислоРоняют окна бледные лучи.Седая ночь над крышами повисла,На облаках колдует и молчит.Здесь вечный бред. Здесь жизни слишком мало.И в сердце мало солнечных лучей.Невольно смотришь в сторону канала,На блеск случайных кораблей.Ревёт во мгле тревожная сирена,Скользит прожектор по воде.Ненастный дождь лениво бьётся в стены…Глухая злоба бродит в темноте…21/ XI, 1923
«Всё писем жду, а писем нет…»
Всё писем жду, а писем нет,И дни почтовые так редки.Сквозь пыль струится тусклый светВ законопаченную клетку.Здесь, в этой клетке, вянут дни,Как нерасцветшие бутоны,Дрожат вечерние огни,Дрожат закатные трезвоны.А я покорно жду весны.Когда весёлый луч весеннийСкользнёт с небесной глубиныНа облупившиеся стены.Всё жду весёлых дней, когдаБез тени злобы и упрёкаАмериканский карандашНапишет солнечные строки.Но нет ни писем, ни весны.И дни идут, идут мгновенья…А мне взамен всего даныЗвенящие стихотворенья.На этом письменном столе,Покрытом тёмным одеялом,Не раз в сырой, осенней мглеЯ строки робкие писала.Пространство, время, жизнь моюЯ рифмой меряю крылатой,И медленно, по капле пью,Как чашу горького заката.Печально стонут вечера,Минуты холодны и немы,Сегодня — то же, что вчера —Латынь, стихи и теоремы.И в тесной клетке, как в скиту,Из часа в час переползаю,Жду писем, солнца, жизни жду,И дней погибших не считаю.23/ XI, 1923
«Ведь молодость, как утро воскресенья…»
Греши, пока тебя волнуютТвои невинные грехи.А.Блок
Ведь молодость, как утро воскресенья,Как отблеск счастия, как пьяное вино.И пусть мечта, как шум и блеск весенний,Ворвётся шумно в раскрытое окно.Пусть моя, надломлена, увянет,Хмельное солнце, поблекнув, догорит.Настанет время и для покаянья,Настанет время — душа заговорит.Ещё не раз под тень епитрахилиЗабьётся совесть и заблестит слезой,Горячий лоб ещё коснётся пыли,И тронут губы оправу образов.Настанет хмель последнего экстаза,И в полумраке, не плача ни о чём,У тёмных позолот иконостасаПроснётся совесть и загорит свечой.24/ XI, 1923
«Коснувшись головой дверного косяка…»
Коснувшись головой дверного косяка,Я вглядываюсь в бледный вечер.Под тёплой шерстью серого платкаНеровно вздрагивают плечи.Седая темнота на низких облакахРазмерней дышит и тревожней.Глухая дрожь в опущенных рукахНапоминает о возможном.И этот вечер странно бледен и могуч,А там, на каменной дороге,Играет с облаков скользнувший лучИ поднимается тревога…Собачий лай разносится в тиши,Бледнее свет на красной крыше,И тихие слова раскрывшейся душиВсё безнадёжнее и тише.25/ XI, 1923
Портрет («Ревматизмом согнутые пальцы…»)
Ревматизмом согнутые пальцы,В омертвелом взоре — пустота,Сжатых губ, уставших улыбаться,Тонкая, упрямая черта.Над бровями старческие складкиИ волос спадающая прядь:Роковые, страшные загадкиВсё равно теперь не разгадать.Как на дне глубокого колодца,Холодно, и сыро, и темно.Временами мелкий дождик бьётсяВ тёмное, немытое окно.Прежних слов, что струнами звучали,Бодрости и веры больше нет.За угрюмо сжатыми плечамиПустота в туман ушедших лет.Мыслей не распутанных обрезки,Холод незаполненных страниц.Пустота и жуткость в тусклом блескеЗа вуалью спутанных ресниц.Некрасиво стянутое платье,Под глазами след недавних слёз,Странный блеск играющих в закате,Равнодушно собранных волос.Больше нет ни силы, ни желанья,Даже солнце в окна не глядит.И сознанье, жуткое сознанье,Что его не будет впереди.28/ XI, 1923
Вечером («По шоссе струятся тени…»)
По шоссе струятся тени,Над каналом — фонари,Ярко прорезают теменьДва огня из Пешери.Тихо и мертво в Сфаяте,Улеглась дневная пыль,Мутно на озёрной гладиОтражается Феррвиль.А вдали, над морем, низко,У изгибов тёмных горСветит одинокой искройДогорающий костёр.Тёмно-серые маслины,В даль манящий огонёк,Резкий ветер из долины,С плеч срывающий платок.Так же грустно было раньше(Но когда? Когда?)Только больше не обманешь,Тишина и темнота.28/ XI, 1923
17 ноября 1919 г. («Метель крутила мокрый снег…»)
Метель крутила мокрый снег,Туман окутал цепь вагонов,И жизнь свою без слов и стоновЛомал упрямый человек.Глядела ночь в пустые стёкла,В углу горели две свечи…В короткий день вся жизнь поблекла,Погасли яркие лучи.Стучали ровные колёса,Смеялся в окна тёмный час,Сверкали жалостные слёзыЕщё недавно ярких глаз.Уж сердце вещее сжималосьПредчувствием ужасных дней,Уже тревога поднималасьВ дрожанье гаснущих свечей.Когда же все на колком сенеНеловко жались на полу —Впервые лет грядущих генийЯвился в сумрачном углу.17/ 30/ XI, 1923
Вечер(«Тень упала на белые стены…»)
Тень упала на белые стены,Косяком уползла в потолок….Завтра синее платье надену,Руки спрячу под тёплый платок.Знаю, будет неряшливо платьеИ растрёпаны пряди волос.Всё равно: в этом сером СфаятеТолько холод, туман и хаос.Дождь стучит в черепичную крышу,Я не слушать его не могу!В круглом зеркале завтра увижуОчертанья неискренних губ.Тень от полки, где свалены книги,Чернотой неподвижной легла.Знаю, странен мой облик двуликийРазделённой души пополам.Молча день наступающий встречу,Буду ждать перед этим окном,Если надо — весёлые речиРазбросаю, не помня — о чём.А потом, как всегда одиноко.В непонятной тоске, не дыша,Над испытанным томиком БлокаЧеловеческой станет душа.Вечер бросит небрежные бликиВ зачарованную темноту,И проснётся мой образ двуликийВ соловьином звенящем саду.1/ XII, 1923
«Заткнула пузырёк чернильный…»
Заткнула пузырёк чернильный,Закрыла синюю тетрадь,Откинула рукой бессильнойВолос растрёпанную прядь.И от стены до тёмной двериОтмеривала пять шагов,И долго не хотела веритьВ глухую тайну вечеров.Но разноцветными стихамиЗаговорила темнота,И сказка о Прекрасной ДамеУпала в душу навсегда.Лучей играющих — не надо,Не надо прожитого дня!Дрожит вечерняя прохлада,Минуты тянутся, звеня.В вечернем, тающем туманеЛегко и жить, и умирать.Меня, наверно, не обманетПеро и синяя тетрадь.5/ XII, 1923
«Над таблицей логарифмов…»
Над таблицей логарифмов,Над латинскими словами,Над починкою бушлатовДень прошёл, как сон.В голове стучали рифмы,Мысли падали стихамиИ вились лучи закатаВ звонкий перезвон.Так — от утреннего кофеСкука до звонка в двенадцать,И безделье от обедаДо шести часов.Как размеренные строфы,Жизнь не может изменяться,И уводит в даль от светаВ холод вечеров.Дни, как белые страницы,Залиты бесцветной ложью,Скрыты в шёпоты и шумы…Только вечер свят.Час, когда дрожат ресницы,Руки сжаты колкой дрожью,Голова в упрямой думеПадает назад.Взгляд бесцелен, пальцы сжаты,Нервно вздрагивают плечи,Звонкие стихотвореньяШепчет темнота.Под туманами СфаятаДень грядущий злобу мечет.В омуте грехопаденьяТолько ночь свята.5/ XII, 1923
«Лампа под зелёным абажуром…»
У муки столько струн на лютне,У счастья нету ни одной.Н. Гумилёв
Лампа под зелёным абажуромРазливает неподвижный свет.Вечерами холодно и хмуро,Смысла им и оправданья нет.Но едва заветные страницыТронет чуть дрожащая рука —Ниже опускаются ресницы,Снова возвращается тоска.У неё так много звонких песен,Столько окрылённых небылиц!Тёмный вечер мы проводим вместеВ сумраке задумчивых страниц.И когда она уходит сноваВ час, когда светлеет темнота, —Мне даёт магическое словоБоль души и яркие цвета.5/ XII, 1923
Жребий («Бросать свой взгляд в бездонность чьих-то глаз…»)
Бросать свой взгляд в бездонность чьих-то глаз,Срывать улыбку с неподвижных губ…Мне всё равно, что будет в этот час:Я больше ярких слов не берегу.Не вслушиваясь в путаную речь,Сжимая пальцы неподвижных рук, —В изгибах голоса, в дрожанье плечУгадывать смятенье и испуг.А ночью думать, думать без конца,И рвать зубами скомканный платок,И вспоминать движение лицаНа перекрёстках каменных дорог.И в холоде тяжёлокрылых сновИспытывать неназванную ложь,И бросить в омут равнодушных строфНебрежный взгляд и колющую дрожь.7/ XII, 1923
«Хочу, чтобы смелым и юным…»
Хочу, чтобы смелым и юнымМучительно сердце боролось,Чтоб тронул заветные струныГлухой, изменившийся голос.Чтоб вихрем промчались недели,Украшены жуткой игрою,Чтоб искрой глаза заблестели,А, может быть, — скрытой слезою.Хочу в этих гаснущих бликахПрочесть несказанную повесть,А после — упорно и дикоДразнить беспокойную совесть.Хочу, чтобы руки дрожалиГлухой, неизведанной дрожью,Чтоб голос срывался печальный,С умолкнувшим странно-несхожий.Рассерженной, чёрною кошкойПо сердцу скоблить и пророчить,Чтоб там, за туманным окошкомГорел огонёк до полночи.А после испуганной мышьюВ красивой печали зарыться,Чтоб вновь опускались ресницы,Всё тиши, всё тише и тише.9/ XII, 1923
«Тихо я склонилась над работой…»
Тихо я склонилась над работой,Билась в пальцах лёгкая игла.Я стихами говорила что-то,А о чём — сама не поняла.Было сердце острой болью сжато,Я о ней старалась поза. быть,Ставила нелепые заплаты,Поминутно обрывала нить.В стену мне уже ни раз стучали,Звали, чтобы я туда пришла,Но боюсь, что о моей печалиСкажет непослушная игла.Подожду ещё одна немного,Всё равно — за дверью дождь и тьма.Может быть, рассеется тревогаНад знакомым почерком письма.Этот вечер будет неизменным,Как в каком-то гаснущем бреду…Всё равно… Потом пальто надену,Волосы поправлю и пойду.Знаю, что там людней и светлее,Там не трудно мне весёлой быть…А о том, что сердце холодеет,Никому не нужно говорить.17/ XII, 1923
«Лёгкий запах никотина…»
Лёгкий запах никотина.Держит твёрдая рукаДеревяшку мундштука.Чуть качаясь, паутинаОпустилась с потолка.Взгляд открытый и задорный,Морщится насмешкой лоб…Разговоры за столом…С галуном его погоныБлещут ярко и светло.Ни печали, ни страданьяВ чуть расширенных зрачках:…Лёгкий запах табака…Медленное колебаньеСинего воротника.21/ XII, 1923
Сфаят. Сцены в трёх картинах
КАРТИНА ПЕРВАЯОколо полудня. День хмурый. Налево — небольшой барак-камбуз. Перед ним несколько кадет носят кадки. Вдали, за бараками, видны долины, канал, озеро. За озером — горы. Над ними вырисовываются очертания Загуана. Над обрывом, на котором начинаются масличные рощи, стоят двое. Около бараков ходят фигуры, тяжело перешагивая через лужи. Бродят утки и куры. На верёвке развешено бельё. Сфаят — беженский лагерь около Бизерты.ОНАСегодня ясно виден Загуан,Хоть тучами затянуто полнеба,А из долины тянется туман…Вы были в городе?ОННет, не был.ОНАА будете?ОНПогода… не того…И выйти не успеешь, дождь застанетОНА (смотрит на часы)А! всё равно! В безделье да в туманеНе надо больше ничего!ОНХотелось вам?..СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙ КАДЕТ (выходя из дверей камбуза)Сюда тащи скорее:Пока вода идёт — бери живее!(Двое кадет подносят кадку к крану)ПЕРВЫЙВот и пришла дождливая пора!ВТОРОЙВчера схватил я три часа винтовки.ПЕРВЫЙЗа что же?ВТОРОЙОт наряда я словчил вчера,Да наскочил на ротного.СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙ (иронически)Что ж так неловко?(Мимо барака проходит дама в тёплой, серой вязанке и танках. В дверях барака показывается молодая дама)ДАМА В ТАНКАХВот и дождались маленького дня,А как назло — сегодня стирка у меня!ДАМА В ДВЕРЯХ (рассеянно)Да, плохо, холодно.ДАМА В ТАНКАХЧто ж хуже?Да муж ещё ушёл на форт,Вот и стирай теперь одна, без мужа!..ПЕРВЫЙ КАДЕТЯ разворачивался там за первый сорт.СТАРШИЙ ДЕЖУРНЫЙГде?ПЕРВЫЙ КАДЕТТам… у итальянца(Проходят два офицера)ПЕРВЫЙ (указывая рукой на канал)Вот видите — дредноут тот стоит.ВТОРОЙНо кто — американец?ПЕРВЫЙДа, кажется. Однако, грозный вид.(Проходят за угол)ТРЕТИЙ КАДЕТ (второму тихо)Полковник сердится опять.ВТОРОЙТак что ж?ТРЕТИЙТак что же? Ну, мой милый, врёшь.(Проходит господин в штатском ленивой походкой. Кадеты отдают честь)ШТАТСКИЙВолодя, здравствуйте! Что на обед?КАДЕТ (громко)Фасоль и винегрет!(Двое над обрывом)ОНАТак жить, в тумане, в нищете убогой,Бояться грязных сплетен и молвы,Забыть себя. Утратить веру в Бога!И жизнь прекрасною зовёте вы?ОНСмотрите в даль. Там — волны, море,В глухой ложбине расцвели цветы…Как мелки мы, как мелко наше гореПеред величьем гордой красоты.Как хороша и как строга природа,Взгляните — озеро, как бирюза…(молчит)Однако скверная погода,И к ночи будет сильная гроза.ОНАИ это — жизнь! Волненье, холод, ссоры,Озлобленность, пустые разговоры,Ненастье, сырость, ветра свист…ПЕРВЫЙ КАДЕТКогда в Сфаят отправился горнист,Дождь лил, как из ведра.Не знаю, что-то будет в воскресенье…ОНА (задумчиво)И так теряются все лучшие мгновенья.Да что! Давно мне замолчать пора!Зачем бессмысленность в стенах Сфаята?Зачем обман? Глухой тоской объята,Я догорю, как сальная свеча…ОНСмотрите — три весёлые лучаИграют там, на черепичной крыше,На ветках наклонившихся маслин,Когда вам душу тронет хоть один,Светлее станет там и тише..(Около камбуза заметно движение. Из центра лагеря выбегает толпа кадет в бушлатах, с жестяными баками в руках. Крики, шум, разговоры в очереди)ПЕРВЫЙА ты сегодня ловко отвечал!ВТОРОЙПредставь — и книги-то не раскрывал!А ведь и спрашивал меня он строже,Чем, например, тебя.ПЕРВЫЙ (с сомнением)Положим…ПРОХОДЯЩИЙ КАДЕТ (другому)Но это отвратительная ложь!ГОЛОСНа арестованных возьмёшь?МАЛЕНЬКИЙ КАДЕТ (задорно)По алфавиту до меня ещё далёко!(Разговор в другой группе)ПЕРВЫЙВ кабинке у неё портретВТОРОЙКого?ПЕРВЫЙДа Блока!ВТОРОЙОригинально! Мило! Знаешь ли, что онНоватор, футурист, социалист, масон.(Дежурный кадет выходит и звонит в подвешенную медную ступку. Слышен громкий, трескучий звон. Двери бараков распахиваются и фигуры с кастрюлями поспешно направляются к камбузу. Встречаются, раскланиваются).ОДНА ДАМА (другой)Вы в город не пойдёте ли случайно?ДРУГАЯИду, мне надо нитки покупать.ПЕРВАЯНе трудно будет вам купить мне чайник?ВТОРАЯКакой?ПЕРВАЯ (через голову кадета, который проходит между ними)Эмалированный, так, франков в пять.(Скрываются за дверью. Подходит господин в штатском, с большой кастрюлей, вздыхая и раскланиваясь)ДАМА (улыбаясь)Сегодня вы дежурный?ШТАТСКИЙ (со вздохом)Да, дежурю,И выдержал уже порядочную бурю.(Входит в дверь)ОДИН КАДЕТ (другому иронически)Заметил, как она смеётся странноПод томным взглядом Дон-Жуана!ПЕРВЫЙ БАКОВЫЙПойдёшь ты к итальянцу в воскресенье?ВТОРОЙНет, на эскадре проведу весь день я.(Проходит группа арабов, босиком, в тёмных, рваных костюмах. Арабчёнок в красной феске забегает вперёд)АРАББонжур!АРАПЧЁНОКРюсс, рюсс, карош!КАДЕТ (вдогонку другому)Так, на лазарет берёшь?(Начинается дождь. Сначала лениво, по капле, но скоро переходит в шумный ливень. Всё обесцвечивается, становится серым и мокрым. Все прячутся. Лагерь как бы пустеет. Из-за угла выходит человек, не то штатский, не то военный, в суконной рубашке, без шапки)ГОСПОДИНВсё ждать, всё ждать, не видеть даже света,В тумане, в сырости… О, вечный бред!Нигде не видеть тёплого привета,Нет силы, нет!Упрямая, назойливая думаВ висках, как молотом, стучит, стучит…О, сердце, не стучи так страшно и угрюмо,Молчи!Я молодость оставил там, далёко!Я всё сломал!Как безнадёжно всё, как одиноко!Мне кажется, что я схожу с ума…ДРУГОЙ (подходя к нему)Идёмте же обедать.ГОСПОДИН Я иду.(Второй уходит)Как холодно. В душе такой же холод.В висках стучит тяжёлый молот.(Решительно и спокойно)Нет, никуда я больше не пойду!(Стоит над обрывом, скрестив руки на груди. Взгляд безразличен, ничего не выражает, брошен в пространство. На лице равнодушие. Ветер колышет его волосы. Дождь струится по голове и плечам. Волосы липнут к вискам. Даль затягивается серой пеленой дождя)КАРТИНА ВТОРАЯ(Вечер, Темно. Вырисовывается белое, каменное шоссе. По обе стороны — кривые стволы маслин и кактусов. Направо — гора. Наверху блестят тусклые огни Сфаята. Налево — высокая шелковица и каменный бассейн для стирки белья. Порыв ветра шелестит в суховатых листьях маслин. Тихо. Иногда доносится хохот шакала. Над каналом сверкают огни кораблей. Вдалеке слышится громкая, дружная песня. Доносятся слова: «И трепетал сильнейший в море враг, Андреевский увидя флаг». В темноте вырисовываются две фигуры. Голоса — мужской и женский)ОНАДредноут в порт вошёл.ОНАмериканцы.ОНА (мечтательно)Там, бал сейчас.ОНДа, блеск, веселье, танцы.А здесь темно. Пустующий Сфаят…ОНАКак весело огни на кораблях горят!А здесь… Сфаят… О, как я ненавижу!..ОНК чему стремитесь вы?ОНА (восторженно)К Парижу!ОН (тихо)Париж… да. Холод… Завод Рено.Гудок визгливый автомобиля…На крышу выходящее окно,Или подвал в сырости и пыли.И жить и думать, как заведено…Об этом вы не позабыли?Не вам раскрыт расчищенный сад…Прячут вас фабричные дымы…Гранд Опера… свет слепит глаза…Но, торопясь, вы проходите мимо.И зависти падает слезаСовсем невольно и неуловимо.Потом красивый, нарядный бульвар.Вы — не в модном пальто, вы бедно одеты…Улиц и фабрик вас задушит угар.И когда настанет сухое лето,Самый юный будет дряхл и стар…Вы думали когда-нибудь об этом?(Медленно проходят, скрываются в темноте. Раздаются звонкие шаги, и появляется вторая пара. Идут молча. Откуда-то сверху слышится песня)ОНА (рассеянно)Уже идут на форт… Темнеет рано…Не то, что летом… даже странно…(Молчание)ОН (тихо напевая)«И трепетал сильнейший вдвое враг…»(Неожиданно)Понравился вам Сирано-де-Бержерак?ОНА (тем же тоном)Да… Хорошо. Картины очень ярки…(Молчание)Достали вы мне Аргентины марки?ОННет, не достал, но я достану вам!(Крик совы прорезает тишину. Она вздрагивает)Что вы?ОНА (взволнованно)Нет, ничего… Сова…ОНС каких же пор бояться стали выПредчувствий, темноты, совы?ОНАЗдесь посидим немножко у колодца.ОНОпять вы будете играть, смеяться и колоться?ОНА (насмешливо)Вы принялись за старое опять?А почему же мне не поиграть?(Подходит к бассейну и садится)ОН (задумчиво)И здесь в былое время я не разС каким-то силуэтом видел вас.ОНА (оживляясь)Быть может… О, как время то далёко,Когда мне душу захлестнул сирокко!ОН (тихо)Вам дорого то время?ОНАДа, оноВселило в душу странное веселье…Потом прошло. Прошло в душе похмелье,И вот опять там пусто и темно.ОН (не слушая)Да, вас любил нечаянно встречать я…Он в белом был… Вы в лёгком синем платье.Смеялись вы, а смех ваш молодойВ душе моей звучал смертельною тоской.(Внезапно, как бы очнувшись)Любили вы его?ОНА (задумчиво)И да, и нет.ОН (почти шёпотом)Когда услышу я ответ?ОНАНе всё ль равно? Вам это знать напрасно.(Задорно)Теперь играть хочу я!ОННо игра — опасна….(Громко, как бы спохватившись)Играйте, да, во мгле пустых дорог,Пока покорность здесь, у ваших ног!ОНА (вставая)Идёмте дальше.(Они идут по шоссе)Знаете, когда я так иду,Здесь, по шоссе, в пустую темноту,В крови стучит какая-то тревога,Мне страшной делается белая дорога,И кажется, что близко здесь черта,А перейти её нет мочи…ОНБоитесь вы совы, тумана, ночи?ОНАНет, нет, идёмте до конечного куста.ОН (тихо)Боитесь вы?ОНАДо перекрёстка. Пусть темно!Хотя на Старый Форт, мне всё равно!(Скрываются в ночь. Некоторое время дорога пустеет. Потом пробегает рыжая собака. Слышатся приближающиеся шаги. Появляются двое в гардемаринской форме)ПЕРВЫЙНет, вот, сиди теперь и жди!И, кажется, что безнадёжно!Ещё, вдобавок, начались дожди.ВТОРОЙДа, больше верить невозможно!Всё обещают, а надежды нет.ПЕРВЫЙЧто ж! Будем здесь, закиснем в этой яме,Забудем всё, останемся глупцамиИ не увидим университет.ВТОРОЙТак значит — никогда не верь надежде…ПЕРВЫЙ (показывая на шелковицу)Залезем же сюда, как прежде…(Залезают на дерево и молчат. Появляется третья пара. Идут, разговаривая вполголоса)ОНАЧто вас заставило покинуть Крым?ОНДа то же, что и вас, там не было сомнений.Грузили корабли, и я попал последний…И вот мы в Африке сидим.ОНАЧто вы оставили?ОНОтца и мать,И косы длинные, любимые украдкой,Уют, ребячий смех, зелёную лампадку…Всё то, о чём мне больно вспоминать.И грустно мне, что никогдаУж больше не вернусь туда.ОНАЗачем такие мысли допускать?Зачем себя настраивать? Конечно,В семейный круг вернётесь вы опять,И будет счастье — бесконечно.ОННеискренен, неверен ваш ответПройдут года, быть может, много лет…Моё предчувствие давно пророчит,Что прошлому возврата больше нет(Молчание)ОНАКакие пасмурные стали ночи.ОН (задумчиво)Ещё сильней воспоминанья этих мест!Когда я в первый раз, печальный и убогий,Шагал лениво по краю дороги,Не думал я…ОНА (медленно)Среди маслин я вижу крестОН (испуганно)Опомнитесь, что с вами! О, волненье!Теперь вам всюду чудятся виденья.ОНА (не поворачиваясь)Идёмте, сердце стало глуше биться,Мне страшно поднимать ресницы.(На дорогу падают длинные, чёрные тени. Она вскрикивает)ОНЧто с вами?ОНА (тревожно)Тень, здесь тень легла…Я не могу идти, дрожат колени…ОНЗдесь всюду от деревьев тени…ОНАНет, здесь уронила тень живая мгла.ОНЧто с вами?ОНАСлышите, как шелестят маслины,Как стон растёт всё ближе и ясней?ОННет, это только ветер из долины.ОНАНазад, назад скорей!(Яркая молния освещает белое шоссе, кудрявые маслины и тёмные фигуры. Гулкий и сдавленный гром прорезает ночь. Возвращается первая пара)ОНАКак холодно. Уж руки колет дрожь.Как жаль, что не накинула бушлата!Пустынно, жутко всё, и не поймёшь,Какой печалью сердце сжато.Всё кажется, что ждёт уродливая ложьВ бараках деревянного Сфаята.И отчего так страшны вечера?Как будто в вечность падают мгновенья.Все дни, как дни, всё то же, что вчера.Что будет завтра?.. Те же тени…Но жуткой кажется вечерняя игра,Как будто этот день последний!(Уходят)ВТОРОЙ ГАРДЕМАРИН (слезая с дерева)Какой туман… какая тьма…ПЕРВЫЙЗдесь скоро все сойдут с ума!Не знаю, от чего: от скуки, от вина,Но скоро общее безумие настанетВ холодном дождевом туманеЗдесь близко поселился сатана!ВТОРОЙНо странно — днём тревоги я не вижу.ПЕРВЫЙ (решительно)Сходить с ума, так уж в Париже!(По шоссе проходит одинокий силуэт без шапки, с опущенной головой. Ночь и туман поглощают его)КАРТИНА ТРЕТЬЯ(Поздний вечер. Маленькая, деревянная комната, почти сарай. Окно и дверь занавешаны одеялами, потолок тоже из одеял. Пред окном — маленький стол, покрытый каким-то одеялом. У другой двери — низкая постель. На стене, против двери — полка с книгами. Рядом, на паспорту, портреты Чехова и Блока. На столе лампа под зелёным абажуром из бумаги, чернила в пузырьке, перья, карандаши, тетради и листки бумаги. В жестяных банках — два букета ирисов. Тихо. Временами дождь стучит по стенам и крыше. Ветер дёргает ставни. За стеной слышен шум и разговор. Иногда под окошком раздаются шаги. Я сижу перед столом, неподвижно, сжав руки. Взгляд устремлён на цветы. Передо мной раскрытый том Блока. Молчание.)Я (тихо)И снова вечер. Снова этот стон,Такой неясный и неуловимый.Дрожит и веет легкокрылый сон,Скользящий мимо.Порывы ветра всё сильней.Всё — отцветанье, мгла и темень…Зачем, зачем явились мнеДве тени!Недвижные цветыМертвы и безутешны.Виденья темнотыТак нежны.Слышен Далёкий звон…И в сердце стон — Тише.(Порыв ветра заглушает последние слова)ГОЛОС ЗА СТЕНОЙНу, выучил французские глаголы?Ты у меня смотри, прилежнее учи!ЯВот лампы огонёк весёлыйНа стол бросает яркие лучи.И над страницами любимой книгиЦветут красиво-гаснущие миги.(В соседнем бараке спевка. Доносятся мотивы и слова молитв. Занавеска на окне колышется и тени двигаются)Дрожат, дрожат загадочные тени,Скользя во тьму…Нет, никогда сверкающих мгновенийЯ не пойму.Скользят, скользят куда-то в бесконечность,Туда, туда.Нет, никогда мне не постигнуть вечность,Нет, никогда!ГОЛОС ЗА СТЕНОЙСкажи, как будет parti cipe passe?Я (рассеянно)Вот так скользили тени по шоссе…И кровь настойчиво в висках стучала.А я тогда хотела слишком мало.ХОРРождество Твоё, Христе Боже наш…ЯКак мучительно, как всё странно.Холодный вечер душит туманом,Дрожит в руке карандаш.Мне кажется, что я сошла с ум, а,Какой-то бред мне сердце сжал…ХОРВоссия мирови свет разума!ЯИ тени, тени молчат, дрожа.Каких-то звуков сплетаются нити.Мне хорошо в этом злом бреду.ХОРХвалите имя Господне, хвалите!ЯНет, я себя никогда не найду!ГОЛОС В ПОРЫВЕ ВЕТРАДля чего здесь бьётся горячееСердце, скованное из огня?В этих стенах глаза незрячиеНе увидят весеннего дня.Никогда глаза молчаливыеНе увидят красивых снов.Никогда эти пальцы лживыеНе напишут звенящих стихов.Будет тише, будет беззвучнее,Будут лживее блики глаз.И последние фразы скучныеБросят губы в полночный час.Я (рассеянно)Зачем, скажи, твой голос скользящийТак странно похож на мой?Зачем ты смущаешь покой дрожащий,Вечерний покой?Зачем ты жутко за тёмной ставнейБросаешь свой вещий крик?Кто ты, пугающий песней давней,Кто ты, мой двойник?(Под окошком раздаются шаги)ПЕРВЫЙ ГОЛОСИдите осторожнее, здесь лужи.ВТОРОЙЯ думаю, что завтра будет хужеА в город надо мне — дела.Хоть выколи глаза — какая мгла.ПЕРВЫЙСпросите, может быть, пойдёт в Бизерту мул?Тогда и я бы к вам примкнул.(Голоса замолкают)Я (перелистывая книгу)Что мне прочесть? Пылает голова.Сильнее стало сердце биться…Как помню я красивые страницы,Загадочно звенящие слова!Здесь всё, как бы моё, всё мне родное,Здесь похоронен мой двойник.Я помню груды книг на аналоях,Прекрасной Дамы нежный лик.Через туманы тёмных лет я вижуМетель, печаль, снега,Дрожащий свет, когда в соборной нишеБлестят, играя, жемчуга.Мне кажется, я слышу голос ломкий,Его печаль мне так близка.Загадочной прекрасной НезнакомкиЯ вижу тёмные, упругие шелка.Моей души, унылой и заброшенной,Неверный образ узнаю опять.А голос говорит.: «Уменьем умирать,Пойми, душа облагорожена!»ГОЛОС ЗА СТЕНОЙДа всё не так, баранья голова!Отдельно ты выписывай слова!Я (беру синюю тетрадку)Опять со мной ты, синяя тетрадь.Но что писать? И стоит ли писать?Всё о себе, да о своей печалиМои стихи настойчиво звучали.Теперь уже печали нет моей,Не так меня пугает холод дней,Печальный вечер тайною святыней,Дрожа, касается моей гордыни.ГОЛОС В ШУМЕ ДОЖДЯБеззвучных губ надменная печальО близкой гибели пророчит.Глазам холодным ничего не жальВ туманах ночи.Бессильных рук, дрожащих плечНе тронет отблеск света.И ночи путаная речь Звучит ответом.(Тень пробегает по стене. Кажется, что портрет Блока шевельнулся. Губы складываются в насмешливую складку, глаза остаются безучастными)ХОРСвятый бессмертный, помилуй нас!ЯЗачем меня пугает тёмный час?Мой голос, мой двойник, скажи, зачемСплелись две тени на моём плече?Скажи, упало солнце навсегда?ГОЛОСДа.ЯКогда закатом искрилось окно?ГОЛОСДавно.ЯКогда я пела песни о весне?ГОЛОСВо сне.ЯСмогу ли я понять весенний свет?ГОЛОСНет.ЯСкажи, я не увижу солнце никогда?ГОЛОСДа.ГОЛОС ЗА СТЕНОЙLe mepromene, tu tepromene, il sepromene…ЯБоится сердце роковых измен.Что делать, если холод тёмной ночиВ душе моей колдует и пророчит!Пройдёт зима… Настанет вновь весна,Звенящей станет тишина.А что же дальше? Зацветёт Сфаят,Лучи в оконном глянце заблестят.А там — нет, и думать не могу я,Чего там жду, о чём тоскую,Что мне назначила судьба?Я знаю миг, когда улыбкаНа плотно сомкнутых губахСверкнёт загадочно и зыбко,Потом — пусть слёзы, пусть печаль.Мне нечего терять в Сфаяте,Когда душа горит в закате —Мне больше ничего не жаль…Как надоел мне этот вечный шумДождя, стучащего по крыше…Как много безответных дум…(Доносятся откуда-то крики. Стонет ветер. За стеной шипит примус. Задумчиво)Но что же будет там, в Париже?13–14/ XII, 1923
«Пришла расстроенная. Молча…»
Пришла расстроенная. МолчаПальто суконное сняла.Дышал туман холодной ночиЗа жуткой чернотой стекла.И на кровать упав в бессилье,Я поняла, что счастья нет.Все щели на стене сквозилиИ пропускали тусклый свет.Сжимались судорожно пальцы,К подушке прикасался лоб.А дождь не уставал стучатьсяВ моё туманное стекло.Коса распущена небрежноИ перевязана рука…Я поняла, что безутешна,Что не нужна моя тоска.Когда души коснутся звоныИ жадный взгляд скользнёт опять,Я поняла, что глаз зелёныхУже не нужно поднимать.Не нужно слов, не нужно грубойИгры с проверенным концом,Когда до боли сжаты губы,Гримасой скорчено лицо.23/ XII, 1923
«Дёргают порывы ветра ставни…»
Дёргают порывы ветра ставни.За стеной туманом дышит ночь.В темноте блуждают мысли давние,Бьётся сердце глуше и короче.Для чего грустить о невозможном,Для чего так больно упрекать?Ведь давно в тумане сердце брошеноИ сгорело в огненном закате.23/ XII, 1923
«Где-то снилась радость, где-то веселье…»
Где-то снилась радость, где-то веселье,Только здесь мертво и темно.Западные ветры жалобно свистелиИ задували в моё окно.Было тоскливо, мертво и скучно,Сердце сжалось глухой тоской.Гаснущие шаги бились однозвучноИ отцветали там, далеко.Там, за стеною холод тумана,Темень и дождь, не видно ни зги.Около окошка тихо и обманноЖуткой тоской звучали шаги.25/ XII, 1923
«За стеной говорили долго…»
За стеной говорили долгоИ слова их скользили в ночь.Я старалась себя превозмочь,И в руках дрожала иголка.Опьянял керосиновый чадИ дразнили чужие речи…И, губами беззвучно крича,Я неловко сжимала плечи.Чуть склонённая над столом,Оглушённая их словами,Я до боли сжимала лобЗабинтованными руками.Уронила на пол платок,Уколола иголкой руку.И хотелось мне, чтоб никтоНе узнал безмолвную муку.И хотелось кричать без конца,Заглушая чужие речи,Чтобы понял туманный вечерНеподвижность злого лица.И ждала я светлого чуда,Чтобы мёртвой душе помочь.За стеной звенела посудаИ слова ускользали в ночь.23/ XII, 1923
«Чад керосиновый…»
Чад керосиновый…Низенький потолок…Руки бессильные…Вязаный, серый платок…Стена закоптелая…За одеялом окно.Мысли несмелыеО том, что прошло давно.Светлые волосы…Бледность усталых лиц.Шёпот тихого голоса.Холод пустых страниц.Тень прихотливаяЛежит на большом столе…Мысли такие лживыеТают во мгле.26/ XII, 1923
Эгоизм («Я люблю сама себя…»)
Я люблю сама себяБольше всего.День бесцельный погубя,Вспоминаю его.Буду думать, буду ждатьСветлую блажь.Друг мой — синяя тетрадьИ карандаш.Буду плакать по ночам,Вечно одна.Тень у моего плечаИ тишина.В золотом полубредуМне хорошо.Я сама себя найдуКарандашом.Он на белизну страницБросит печаль.Окрылённых небылицБольше не жаль.Пусть всё в жизни порвалось,Что мне терять?Спала на плечо волосСветлая прядь.Я сама с собой вдвоёмБуду сильней.Сердце ровное моё —Маятник мне.26/ XII, 1923
«Я в этот час схожу с ума…»
Я в этот час схожу с ума,Пишу стихи и жадно внемлю,Как ветер обнимает землю,Как нервно шевелится тьма.Роняют губы трепет жгучий,Недвижен взгляд зелёных: глаз.Зловещей, грозовою тучейЗа дверью стонет тёмный час.Красивы белые страницы,Душа бездонна и пьяна,И уж не хочет, уж боитсяИскать безумия до дна.26/ XII, 1923
Утешение («Пройдёт эта шумная ночь…»)
Пройдёт эта шумная ночь,Пройдёт это время тоски.И можно ли горю помочьЧуть видным движеньем руки?И можно ли верить словамВ тот лживый и радостный час,Когда заблестели едваЗрачки чуть расширенных глаз?Неискренних губ не понять,Не вспомнить сочувственных слов.Мертва и туманна тетрадьСо звеньями звонких стихов.В борьбе с переменной судьбойСотрётся вечерняя мгла,Забудется тихая больУ тёмного глянца окна.Пройдёт с этим ветром тоскаИ вспомнится только не разЖестокое что-то в зрачкахЗелёных расширенных глаз.27/ XII, 1923
«Я помню этот взгляд пронзающий…»
Я помню этот взгляд пронзающий,Прикосновенье тёплых рук,И трепет мысли опьяняющей,И сердца беспокойный стук…Дрожанье плеч, движенья гибкие,Волос спадающая прядь.И губы с медленной улыбкою…Их не узнать и не понять.Молчанье… Им душа утешена…Порой — чуть слышные слова,Когда забилось сердце бешеноИ закружилась голова.Зелёных глаз уже не спрячу я…Пусть душит хмель, идёт гроза!Душа, по-новому горячая,Упала в жгучие глаза…31/ XII, 1923Ирина Кнорринг с матерью
Среди литераторов. Париж.
КНИГА ТРЕТЬЯ. Сфаят (1924–1925)
«Гибкий стан передничком стянут…»
Гибкий стан передничком стянут,Весь в кружевцах.Эти глаза наивно глянутВ бледность чужого лица.В кружевах чепчик. Локон нежныйПадает на високСовсем по-детски ещё безмятеженТоненький голосок.Свежее личико. Губы с улыбкой.Что-то чистит тонкой рукой.Взгляд оловянный. Движенья гибки.Хлопотлива. Довольна собой…Молча смотрю в немытые стёклаЗа переплётом окна.В танках тяжёлых, в вязанке тёплой,И, как всегда, одна.Волосы выбились из причёски,Падают на плечо.Взгляд мой пустой, холодный и жёсткий,А на душе — горячо!Ногти состираны. Пальцы кривые,Ноют суставы рук.Слушаю только чувства глухие,Сердца тревожный стук.Вечно в безделье. Всегда недовольнаИ непокорна судьбе.Только когда мне немножко больно —Душу люблю в себе.1/ I, 1924
«Сквозь глухое окошко моё…»
Сквозь глухое окошко моёПроникает нерадостный свет.А в зелёных глазах — забытьёИ безумия медленный бред.Только сердца учащенный стукВсё твердит, что хочу и могу.Сжаты пальцы состиранных рук.Плотны складки неискренних губ.В круглом зеркальце вижу глазаИ туман за дрожаньем ресниц.В первый раз опьяняет грозаДо сих пор равнодушных страниц.И сильнее дурманит свирельЕщё новых, не сказанных слов,А в душе нарастающий хмельЧертит контуры звонких стихов.9/ I, 1924
«После вечерней прогулки…»
После вечерней прогулкиЩёки пылают румянцем,Бьётся размеренно-гулкоТёплое сердце моё.В комнате — холод и темень.Блещут оконные глянцы.Падают сонные тениВ гаснущее забытьё.Скрип отворяемой двери,Топанье ног у порога.Холодны думы безверьяИ непонятны уму.Будит уснувшую памятьДрожь безнадёжной тревоги.Спички неровное пламяРежет холодную тьму.Свежестью пахнут ладони.В мыслях — туманно и смутно,Холод и сумрак бездонныйВ глуби неискренних глаз.Сердце сильней и размернейТакт отбивает минутамПосле прогулки вечерней,В первый мечтательный час.4/ I, 1924
Васе («Без Бога, без мечты, без красоты…»)
Без Бога, без мечты, без красоты,Без звонких рифм, без тающих аккордов,Идёте вы в бездонность пустоты,Идёте в жизнь несмело и нетвёрдо.В плену чужих, крикливо-громких фраз,Нелепейших, пустых предубеждений,Боитесь вы поднять ресницы глаз,Боитесь медленного пробужденья.Свой ум, свою печаль, свои словаВы подчиняете чужим законам.И падает в бездумье голова,И в сердце замирают перезвоны.Без веры жить. В строю маршировать,Скучать в стенах Кибира и Сфаята,И ропот смелой мысли заливатьСтаканом сладковатого муската.Вот — ваша жизнь. И то же — впереди.Вы эту жизнь не перешли ни разу,Как будто бы стыдитесь вы найтиОгонь поэзии, мечту фантазий.Когда же вас взманит, играя, даль,И сердце стукнет глухо и тревожно —Вам станет жаль, до боли станет жальТого, что было близким и возможным.8/ I, 1924
«Глаза болят от слёз недавних…»
Глаза болят от слёз недавнихИ не размерен взмах ресниц.Едва поскрипывают ставни,Гнетёт печаль пустых страниц.Лежит недвижно на коленяхБессильно сжатая рука.Уж встрепенулась в отдаленьеДавно знакомая тоска.Уже замолкли, отзвучалиЗа дверью тихие шаги.Как тень, легли у глаз печальныхБольшие, тёмные круги.Виновных нет, я знаю, верю,И нет друзей, и нет врагов.А сердце ждёт ещё за дверьюГлухих замедленных шагов.10/ I, 1924
«Слишком тёмен опущенный взгляд…»
Слишком тёмен опущенный взгляд,Слишком бледен нахмуренный лоб.Дождевые потоки стучатМонотонно в глухое стекло.Взгляд скользит над печатью страниц,Над загадочным глянцем стекла.Шевелится холодная мглаЗа неровным размахом ресниц.Эти стены — смешны и темны,Эти стёкла, как взгляд мертвеца,Не похожи на нежность весныЭти злые гримасы лица.Этой странно-холодной рукиНеуверенный, дрогнувший жест…А в душе только холод тоски,Только чёрный, бессмысленный крест.Голос слишком тревожен и тих,Слишком ломаны линии губ.Только ропот желаний глухихКак святыню в душе берегу.И зрачки, устремлённые вниз,Отражают вечерний туман.А дрожащие пальцы впилисьВ золотой медальон-талисман.11/ I, 1924
«Я в розы майские не верю…»
Больные верят в розы майскиеИ нежны сказки нищеты…Н.Гумилёв
Я в розы майские не верю,Не верю в тёплый луч весны.Я знаю, что глухие сныМеня зовут за тёмной дверью.В моей тоске и нищетеТак много роковых загадок.Мой день в беззвучной пустотеЖесток, нерадостен и гадок.Созвучья рифм, сплетенья строкТак беспощадны, злы и грубы,Кому-то медленный упрёкБросают сдавленные губы.И жуткий блеск в зрачках бездонныхТвердит, что солнца больше нет.Вся жизнь — беззвучный силуэт,В оконном глянце отражённый.11/ I, 1924
«Настежь дверь открыта…»
Настежь дверь открыта,Согнута рука.На столе забытаПачка табака.Солнечны и тонкиВихри облаков.Так задорно-звонкиКрики петухов.Ярко, как весною,Блещут небеса.Звонко за стеноюСлышны голоса.Луч скользит по краюСтен и потолка.Пальцы загибаютКрай воротника.И сильней тревога,И нежней печаль.Белая дорогаУскользает в даль.13/ I, 1924
«Лежат прозрачные, лунные пятна…»
Лежат прозрачные, лунные пятнаНа тёмном холодном полу.Таинственный шорох, глухой и невнятный,Прорезал сонную мглу.Открыла бессильной рукой занавеску,И сделалось как-то грустней.Дрожали таинственные арабескиНа белой дощатой стене.Я сжала до боли холодные руки,Небрежно раскрыла тетрадь,Хотелось исчезнуть в вечерние звукиИ долго беззвучно рыдать.Казалось, сегодня исчезну, умру я —Но день догорает, и вот —Опять я одна, дожидаясь, тоскуя,И медленный вечер плывёт13/ I, 1924
Новый Год («Сначала молчали в пустом бараке…»)
Сначала молчали в пустом бараке.Горели лампады у царских врат.Пламя свечей разливалось во мраке…Сжаты губы. Недвижен взгляд.А вечер был — синий, лунный вечер.Звёздные тайны приникли к земле.Пред аналоем трепетали свечиИ отражались в чёрном стекле.Потом, у ёлки, грустной и бедной,В грубых стаканах колыхалось вино.Лунный свет, прозрачный и бледный,Лежал на дороге, за тёмным, окном.Мигали свечки в сосновой хвое.Написала в Россию три письма.Что-то вспомнилось… дорогое,Что скрыла туманом ночная тьма.Горели свечки. Слова звучали.Примус шипел. Кипятился чай.Было больно думать о будущем, дальнем,Последнему месяцу прошептать: прощай!А после в широкой, холодной постели,Под грудой свернутых одеял,Мне казалось, что звёзды на стене синели,Что месяц сквозь раскрытые ставни сверкал.Кусала пальцы, тупо и рьяно,Хотелось думать про лунный обман.За окном раздавались возгласы пьяных,И крики, и хохот ускользали в туман.14/ I, 1924
«И голос тих, и голос глух…»
И голос тих, и голос глух.Слова рассеянны и редки.Неясный шорох режет слух.Шуршание засохшей ветки.Скользящий взгляд уныл и тих…Когда ж настанет вечер синий,Возникнет разноцветный стихИ сочетанья пёстрых: линий.И голос медленной тоски,И бледных ирисов в стаканеУзорчатые лепестки,И плеч неровное дрожанье —Всё брошу я в звенящий стих,В сплетенья рифм, залитых ядом,И бьенье сердца свяжет их,Уже звучащие набатом.Бесцветная, пустая мгла,Давно знакомые предметы,За глянцем тёмного стеклаМелькающие силуэты —Всё будет петь, всё будет жить…Когда же зацветут страницы —Я молча опущу ресницыИ оборву сознанья нить…16/ I, 1924
«Как я узнаю, что будет солнце…»
Как я узнаю, что будет солнце,Что будет солнце в оконном глянце?Как я узнаю, что день вернётся,Что загорится запад румянцем?Глухие тени чертят зигзаги.Сухие листья шуршат невнятно,И, как обрезки белой бумаги,Ясны и ярки лунные пятна.В душе так просто и так тревожно,Зрачки недвижны и губы сжаты,А всё, что близко, что так возможно,Уж загорелось лучом заката.Лучом прощальным, лёгким и гибкимУж загорелись грязные стёкла,Уж искривились губы улыбкой,Улыбкой нежной, грустной и блёклой.Как я поверю, что день вернётся,Что тень растает в узорном танце?Как я поверю, что будет солнце,Что будет солнце в оконном глянце?18/ I, 1924
«С катехизисом Филарета…»
С катехизисом ФиларетаУ стола в четырёх стенахЯ слежу на бликах окнаОтражённые силуэты.Отражает меня стекло,Опьяняет запах нарциссов,И готовлю я злобный вызов,Повторяя сплетенье словО прекрасном, далёком рае,О прохладных райских садах…Только сердце моё скучаетИ трепещет, как никогда.И тоскует, не о небесном,А, прикованное к земле,Всё стучит о простом, телесном,Утонувшем в вечерней мгле.Трепеща, уплывают миги.Хорошо следить и молчать.И пестреет в глазах печатьНа зелёной обложке книги.24/ I, 1924
«За дверью — отдалённые шаги…»
За дверью — отдалённые шаги,Стук экипажа долетел невнятно.Уже скользили солнечные пятнаИ расплывались тёмные круги.Горел закат кровавой багряницей,Дрожал на стёклах грязного окна.Печальна, безответна и грустнаПередо мной раскрытая страница.А я смотрю на белые цветы,На купол неба ярко-голубого.Я не могу найти такое слово,Чтоб передать безумие мечты.26/ I, 1924
«Последний луч скользнул по красной крыше…»
Последний луч скользнул по красной крышеИ потонул в сосновой хвое.И сразу сделалось темней и тише,И потускнело небо голубое.Тень расплылась у низкого порога,Совсем другими сделались предметы.На потемневшей каменной дорогеТрещит мотор мотоциклета.Вечерний холод обжигает плечи.На сердце — смутно, холодно и жутко.И опускается безумный вечерУродливой и страшной шуткой.А небо мутно отражает тени,Облепленные облаками.Душа отравлена безумным, теми,В тоске произнесёнными словами.26/ I, 1924
«Хотелось нарциссов — белых цветов…»
Хотелось нарциссов — белых цветов.Хотелось свободы, хотелось счастья.Струились нити пёстрых стиховИ разрывались на неравные части.И падали ночи. И падали сны.Звучали минуты. Звучали струны.Душа пьянела дыханьем весны,Дыханьем тленным, тленным и юным.Хотелось солнца, аромата земли.Боялось сердце. Скучало. Слабело.Было грустно думать о заветной далиИ плакать о нежном, красивом и белом.29/ I, 1924
Вечер («Бессильно согнутые руки…»)
Бессильно согнутые руки.Во мгле заката жадный взор.Сплетаются глухие звукиВ пустой, небрежный разговор.В лучах закатного пожараСверкает тёмное стекло.Ничто не промелькнуло даром,Ничто бесследно не прошло.Слова всё тише, всё корочеЗвенят во мгле пустого дня.Он правды всё ещё не хочетИ молча смотрит на меня.Полуопущены ресницы,А что за ними — не поймёшь.Ещё не перестала битьсяВ руках мучительная дрожь.Ещё болят воспоминаньяВ лучах сгорающей зари,И губ неровное дрожаньеО чём-то прошлом говорит.Слова спокойны и покорныВ тоске пустых, условных фраз.Нет, не забыл он взгляд задорныйЖестоко обманувших глаз.Ещё легко и нежно веритьВ красивую, как счастье, ложь,И ощущать при скрипе двериНезабываемую дрожь.Смотреть, как искрится страницаЗигзагами карандаша.Ещё не хочет пробудитьсяВ нём опьянённая душа.Закат сгорел. Темнеет вечер.Лучи последние скользят.Платком я закрываю плечи,Дразня тоскливый, жадный взгляд.В ответ, пронзённый дерзким взглядом,Убитый роковым концом,Он ждёт речей, залитых ядом,Смотря в знакомое лицо.Но без задора своеволья,Ломая пылкую мечту,С невыразимой, страшной больюЯ посмотрела в темноту.Всё ниже опускались векиИ задрожала складка губ.В душе чужого человекаЧитать я больше не могу.Пусть будет ждать и будет веритьВ тревожный сон забвенья. ПустьПо-своему он станет меритьМою непонятую грусть.Что я скажу и что отвечуВ тоскливый час перед столом.Когда ползёт тревожный вечерИ блещет чёрное стекло?3/ II, 1924
Вчера («В душе поднималась досада…»)
В душе поднималась досадаЗа тихий потерянный вечер,За то, что в томительной скукеУходят беззвучные дни.Казалось, что солнца не надо,Не надо закутывать плечи,Сжимая распухшие руки,В зрачках зажигая огни.Смеяться, задорно и смело,И тихо, как будто случайно,Весёлое, звонкое имяБросать, осторожно дразня…Но всё отошло, надоело…Но сердце темно и печально…И мучает вечер пустымиМечтами сгоревшего дня.Мечтала над томиком Блока,Стихи наизусть повторяя,А после опять пробегалаЗнакомые строки письма.И где-то далёко, далёкоПроснулась тревога глухая,И снова душа тосковалаПод гордым безверьем ума.А там, за стеной, говорили,Чтоб я приходила, кричали,И как-то была я не радаЗвенящему ямбу стихов.Дрожали вечерние были,Неровно, мертво и печально.В душе закипала досадаНа холод растраченных слов.4/ II, 1924
«Не верю. Не молюсь. Не знаю…»
Не верю. Не молюсь. Не знаю.Молчу. Но сердце говорит.Мечта ушедшая сгораетВ лучах немеркнущей зари.Не жду. Не помню. В жуткий путь яИду с улыбкой на лице,Чтоб на глухих, ночных распутьяхИскать мучительную цель.4/ II, 1924
«Расчёсывая на ночь волосы…»
Расчёсывая на ночь волосы,Рассыпанные по плечам,Смотрела я на теневые полосы,На три сверкающих луча.Прозрачный воздух лёгкой дрёмоюКоснулся стен и потолка.Здесь всё прошло: тревога, зло моё,Мечты, и слёзы, и тоска.Глухие ветры стоны спутали,На завтра — шум и ропот дня…Задор тоски, безумья, удалиЕщё помучают меня.4/ II, 1924
«По-весеннему светит солнце…»
По-весеннему светит солнце,Зеленее в полях трава.На холодные руки клонитсяЗакружившаяся голова.И дрожат холодные пальцыНа немой белизне листов,Когда солнце мне улыбаетсяИ смеётся даль облаков.И манящие злою шуткой,Зацветаньем мечты дразня,Вечера догорают жуткие,Утомительные для меня.5/ II, 1924
Ночью («Думы грешные, глухие…»)
Думы грешные, глухие,Недоконченные думы.Снятся шорохи ночные,Снятся шорохи и шумы.Запах вянущих нарциссов,Пряный запах сон дурманит,В темноте скребётся крысаВ зачарованном тумане.Сумрак бледный и зловещийЕле трогает ресницы.Что-то нежное трепещет,Что-то ласковое снится.Сны — всё ярче и нелепей,Всё безумнее желанья…Только слышен тихий трепетРазмеренного дыханья.5/ II, 1924
«Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы…»
Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы,Чтоб свежими были они до другого букета.Чтоб вечно желаний моих недоступные высиЦвели и звенели, каким-то безумьем согреты.Хотелось бы мне, чтобы тихий, медлительный вечерСлетел, и взглянул, и сорвал равнодушную маску,Чтоб спрятать от холода нервно-дрожащие плечи,И думать. И плакать. И слушать красивую сказку.6/ II, 1924
«В этой комнате убогой…»
В этой комнате убогой,У холодных, бледных стен,Жду в мучительной тревогеНевозможных перемен.Но сгорел он, день последний,Не законченный ничем.Я молчу. И шепчут тениНа откинутом плече.7/ II, 1924
«Я твёрдо знаю, что вольна сама…»
Я твёрдо знаю, что вольна самаВ судьбе упрямой и нелепой.Душа боится холода ума,Инстинкту доверяясь слепо.Слепой душе не мил кратчайший путь,Не радуют известные дороги,Она бросается в глухую мутьЗадора, счастья и тревоги.Душа сильна: в ней блещет вечный свет,Душа — огонь ума и тела.Но только — если этой силы нет,Как быть? Где взять её? Что делать?Тогда душа безумна и больна,И грубым жестом своевольяНа много страшных лет обреченаЕщё никем не вынесенной боли.7/ II, 1924
«Над равнодушно-серым переплётом…»
Над равнодушно-серым переплётомСпадала прядь волос.В молчании моём возникло что-то,И что-то пронеслось.Боялась я, что эта ночь разгонитИ жесты, и слова.Покорно на холодные ладониУпала голова.Закрыв лицо, я что-то повторяла,Не плача ни о чём.А ночь зловещей дрожью целовалаХолодное плечо!9/ II, 1924
«Я поверила в нежную сказку…»
Я поверила в нежную сказку,Что, смеясь, рассказала весна.Я сняла равнодушную маскуИ теперь я одна и сильна.Не боюсь я ни зла, ни ошибки,И закатная даль не страшна,Как же быть, если этой улыбке,Трепеща, улыбнулась весна?Что понять, когда сумрак струитсяИ под утро светлеет стена?Теплым солнцем легла на страницыНачинающаяся весна.9/ II, 1924
Дон-Жуан («Бледных рук заломленные кисти…»)
Бледных рук заломленные кисти,Страстью искажённое лицо.Набросала шелестящих листьевОсень на широкое крыльцо.И дрожали гаснущие взорыВ глубине сверкающих зеркал.На окне, сквозь спущенные шторыЛуч заката догорал.На лице тоскующем и странномТолько страсть, разбитая концом.У окна склонилась Донна-Анна,Донна-Анна спрятала лицо.А над ней едва дрожащий мускулИ расширенная прорезь глаз.От заката жалобно и тусклоШтора тёмная зажглась.Он дышал порывисто и грубоИ до боли в пальцах пальцы сжал.И сверкали сдавленные губыВ глубине тоскующих зеркал.У окна безумной дрожью сжата,Слышит ядовитый звук речей:«Этот луч — не твоего ль закатаБлещет на опущенном плече?»И склонились, жили и дрожалиИскривлённые его черты.За окошком вечерели дали,Ветер с веток обрывал листы.И холёные ломая пальцы,Он о счастье думал, чуть дыша…У него, у гордого скитальца,Разве может быть ещё душа?На лице — задор любви и воли…Только взгляд о чём-то тосковал,Перекошенный нездешней больюВ глубине темнеющих зеркал.10/ II, 1924
Донна-Анна («Над ней склонилась тишина…»)
Над ней склонилась тишина,А над постелью — пышный полог.Упал на переплёт окнаЛуны сверкающий осколок.И пятна бились на полу,В окно проникшие украдкой.Дрожала в сумрачном углу,Таясь, зелёная лампадка.Ах, жизнь страшна, и ночь страшна,Безумны роковые встречи.Нежны у тёмного окнаЕё опущенные плечи.В бездонной глубине зрачковТоска о скрывшемся, о дальнем.Холодный яд небрежных словЕщё звучит в просторной спальне.Ползёт по сердцу холодок,И губы бросили проклятье.А там, в углу, перед распятьемДрожит зелёный огонёк.На завтра — холод новых встречИ жадный взгляд в зеркальной глади.Легли на нежный мрамор плечВолос распущенные пряди.В неверном свете фонаряВ саду захлопнулась калитка,А завтра — новая заря,Чтоб снова начиналась пытка.Чтоб снова ждать, закрыв лицо,В платок закутываясь серый,Смотреть на белое крыльцоИ слушать шорохи портьеры.Цветы склоняются, шурша,Ночь внемлет шороху и стуку…О, разве вынесет душаТакую дьявольскую муку?10/ II, 1924
Заповеди
I. «Не бойся жить. Смотри в глаза беде…»
Не бойся жить. Смотри в глаза беде.Молвы не устрашайся двуязычной.Сорви повязку с глаз. Хватай вездеЛишь холод правды грубой и циничной.Пей кубок весь до дна. Не строй мечты.Не бойся тьмы, позора и падений.Иди смелей. И жизнь полюбишь ты,Всё заменив тревогой впечатлений.II. «Верь в самого себя: душа сильна…»
Верь в самого себя: душа сильна.Не делай зла и не проси участья.Верь и твори, пока душа полна,Пока возможно истинное счастье.Работай день. Придёт тоска — молчи.А ночью — думай, верь и слушай ветер.Познай себя. И ты найдёшь ключи,Которых не нашли тысячелетья.III. «Будь в жизни прост. Силён будь сам собой…»
Будь в жизни прост. Силён будь сам собой.Не повторяй заученные фразы.Сам сознавай закон. Борись с судьбой.Таи от всех безумие экстаза.Когда в твоей душе единства нет —Раскрой её и разорви на части.И ты найдёшь в тумане страшных летТо, что бессмертнее и выше счастья.19/ II, 1924
«Иду в потёмках. Мир меня страшит…»
Иду в потёмках. Мир меня страшит.Как бледный вор, ползу украдкой.Везде пугают страшные загадки,Тоска мятущейся души.Как ночь страшна. В дрожанье сжатых рукРастёт и ширится тревога.Какой нелепой показалась вдругЕщё короткая дорога.Мучительны минуты у стола,За еле скрипнувшею дверью.Давно уж раскололась пополамДуша, объятая безверьем.Всё страшно и мертво. Душа темна.Дышать — мучительно и душно.Не тронь! Уйди! Пусть буду я одна.Мне больше ничего не нужно.19/ II, 1924
«Со мной никто не говорит…»
Со мной никто не говоритИ я одна… Совсем одна.Не жду сверкающей зари.Ах, ночь темна, душа темна!Холодный взгляд. Немой упрёкНа плотно-сдавленных губах.А боль, как вянущий цветок,Поблекла в брошенных стихах.За что? За то, что сердце — зверь?Что не поверила уму?Пусть будет вечер. НикомуЯ больше не открою дверь.Не боль страшна — страшна тоска,Когда в тумане голова,Когда сжимается рука,Когда слетают с языкаНеповторимые слова.24/ II, 1924
«Возможно ли счастье…»
Возможно ли счастьеВ тревоге летучей,В дыханье весны?Душа — силуэт у стены —Порвалась, как туча,На части.Возможны ли светлые мигиЗдесь, в комнате странной,В просторном гробу?Я здесь истязаю судьбу.Лежат на столе деревянномВсе новые книги.И кажется — света не будетКак жалки стихов моих трели,Ушедшие сны.А там, в аромате весны,Проходят без смысла, без целиУгрюмые люди.Дрожащему сердцу не верю:Не жду сокровенного чуда,Тоске не пытаюсь помочь.Дождливая ночь,Безумие, юность и удаль —За хлопнувшей дверью.24/ II, 1924
«Бьются звенящие градинки…»
Бьются звенящие градинкиВ красную крышу.В сердце чуть видные ссадинкиНоют всё глуше и тише.Еле заметная трещина,След одинокого горя…Светлая радость обещанаГде-то за морем.Стёртый, затерянный, маленькийПуть мой я сделаю сказкой…Падают звонкие градинкиВ бешеной пляске.24/ II, 1924
«Каждый том стихов — только новый ключ…»
Каждый том стихов — только новый ключОт высоких дверей,От глухих замков, от вечерних туч,От души моей.Каждый стон души — только новый дар,Лучший дар земле.В предвечерний час всё сильней пожарНа моём стекле.24/ II, 1924
«Что мне до вечности, до вселенной…»
Что мне до вечности, до вселенной,Когда всё так бледно, мелко и тленно…Весь мир зажатВ одном комочке,И точка —Сфаят.Под черепичной красной крышейЗвенящих гимнов совсем не слышу,Лишь вянут зори.И льются думыВ ночные шумыЗа море.Я шумной жизни совсем не знаю,А где-то живёт она и играетБорьбою жаркой,И тускло светитВ синем конвертеС нездешней маркой.24/ II, 1924
«Ты моей души владетель тайный…»
Ты моей души владетель тайный,Новый бог, меня повергший в трепет,Ты, меня запеленавший тайной,С бледных губ сорвавший жалкий лепет.Влей мне в сердце новые желанья,Озари темнеющие дали,Чтобы вечно струнами звучалиЖадные слова богопознанья!24/ II, 1924
«Надоело мне улыбаться…»
Надоело мне улыбаться,Когда кошки по сердцу скребут,Над собою же издеватьсяИ коверкать свою судьбу.Надоело мне пить отравы,И ничто не даёт ответ,Как уйти от путей лукавых,Как увидеть нетленный свет?Вот за этой обложкой белойСветит солнце чужого дня,Что-то бьётся дерзко и смело,Непонятное для меня.Ах, бездонный мир не пойму я,Яркий день не могу понять!..Отражает тоску глухуюМоя клетчатая тетрадь.24/ II, 1924
«За приотворённой дверью…»
За приотворённой дверью,У загадочных бликов стеклаШевельнулась тоскливая, гордая мгла,И душа — умерла.Умерла для всего. И окутала плесеньЕё тайной греха.Но могучей, звенящей, кованой медью стихаИз-под древнего серо-зелёного мхаПрозвучало — воскресни!26/ II, 1924
«Как величественный голос пророка…»
Как величественный голос пророка,Гром прокатился шаром.Наступает исход рокового срока —Сердце зажглось пожаром.Дождь. Черепицы лязгают, как кости,Как сабли, свистит ветер.Сейчас мой тёмный двойник придёт и спроситО счастье на этом свете.28/ II, 1924
«За приотворённой дверью…»
Мы — забытые следыЧьей-то глубины.А.Блок
Не широка моя дорога,Затерянная в пыльной мгле…Да что ж? Я не одна. Нас много,Чужим живущих на земле.Нам жизнь свою прославить нечем,Мы — отражённые лучи,Апостолы или предтечиКаких-то сильных величин.Нас неудачи отовсюдуЗатопчут в грязь, швырнут в сугроб…Нас современники забудут,При жизни заколотят гроб.Мы будем по углам таиться,Униженно простершись ниц…Лишь отражением зарницыСверкнём на белизне страниц.И, гордые чужим успехом,Стихами жалобно звеня,Мы будем, в жизни только эхомВдали рокочущего дня.28/ II, 1924
«Ночью бродит туман…»
Ночью бродит туман,Всё становится белым.Холод утра несмелоПрорезает зловещий дурман.Разбросала тоскаСмех глухой и беззубый.Шевелились безмолвные губыИ сжималась рука.Но разлился вездеЗапах пряного марта…Ведь пройдёт он, угар-тоДвух последних недель.Зацветает весна,Голубея тоскующей далью.В сердце, скованном сталью,Натянулась до боли струна…Только миг — и стихов в исступленьеЗвякнут медные звенья…И сквозь боль улыбнётся весна.11/ III, 1924
«Двенадцать дней скучала без стихов я…»
Двенадцать дней скучала без стихов я,Прошла охота, тронул холод дней,И стёрлись знаки, писаные кровьюВ глухой светлице души моей.Скучали дни, тоскуя, гасли миги,Мне стали чужды образы стихий,Покрылись пылью тоненькие книги,Я разучилась складывать стихи.Но март завлёк. И захотелось жить.Ведь жизнь дана, чтобы её любить,А не на тихое существованье.В далёком солнце расцвела весна.Мне хорошо: звучит струна,Ещё сильны крылатые желанья!12/ III, 1924
На завтра («На завтра — космография…»)
На завтра — космография:Зенит, склоненье, азимут,И толстая тетрадь.Раскрою, молча взяв её,Гоняя скуку праздную,И стану изучать.Пусть много непонятного,Все формулы решительноЗапомню наизусть.Пусть много неприятного,Работа утомительна,Трудна, так что же? Пусть!Из формул математикиЛегко искать нетленное,Хоть до потери сил…А вечером слагать стихиПро вечную вселенную,Про шествие светил…13/ III, 1924
«Тёплым солнышком согрета…»
Тёплым солнышком согрета,Нежной думой создана,Подошла, играя светом,Синеглазая весна.Душу тронула улыбкой,Синим небом расцвела,Крылья изогнула гибкоУ немытого стекла.И когда за плотной ставнейШевельнулась тишина,Проскользнула песней давнейТихо-грустная весна.А вдали, где чад лампадныйДушу-бурю обманул,Кто-то грустный, кто-то жадныйИщет девочку весну.13/ III, 1924
Блоку («С тёмной думой о Падшем Ангеле…»)
С тёмной думой о Падшем Ангеле,Опуская в тоске ресницы,Раскрываю его евангелие,Его шепчущие страницы.И у храма, где слёзы спрятаны,Встану, робкая, за оградой.Вознесу к нему мысли ладаном,Тихо сердце зажгу лампадой.Всё, что жадной тоской разрушено,Всё, что было и отзвучало,Всей души моей стоны душныеПоложу к его пьедесталу.И его, красивого, падшего,Полюблю я ещё сильнее.Трону струны его звучащиеИ замолкну, благоговея.13/ III, 1924
«Дрожащий сумрак бледен и угрюм…»
Дрожащий сумрак бледен и угрюм.Окно завешано.В душе так много грубых, тёмных дум,Одна — безгрешная.Ворвавшегося воздуха струиСкользнули в комнату.Надломлены желания мои,Одно — не тронуто.Смеются ямбы брошенных стихов,Жгут мысли праздные…В моей душе так много звонких слов,Ещё не сказанных.17/ III, 1924
Мамочке («Над маслинами месяц двурогий…»)
Над маслинами месяц двурогий.На шоссе — большие круги.Затихают в дали дорогиЗвонко щёлкающие шаги.Чуть качаются звонкие прутья,По-человечьи кричит сова.Тихо звякает на распутьеУходящий в ночь караван.Бесшумно шагающие верблюды.Тихий стон ботал и бубенцов…С затаённым предчувствием чудаЯ взглянула в твоё лицо.17/ III, 1924
«Я смотрела под маски смешливые…»
Я смотрела под маски смешливые,В непритворную бледность лица.Я смотрела в глаза молчаливые,Узнавая тоску мертвеца.Тихим взглядом, глухим и пронзающим,Я смотрела в чужие глаза.Я следила, как в сердце незнающемЗажигалась, взметалась гроза.Средь слепых я искала оракулов,Средь могил находила живых.Я поверила в душу другихПосмотрела в себя — и заплакала.17/ III, 1924
Донна-Анна («Над маслинами месяц двурогий…»)
I. «В своём чертоге позабытая…»
В своём чертоге позабытая,Во мгле широкого окна.Струится ночь в окно раскрытое,В гостиной бьют часы. Одна.И кисти рук бессильно падают,В висках стучит и бьётся кровь…Святой, мигающей лампадаюСгорела грешная любовь.II. «Грубой страсти тихая жертва…»
Грубой страсти тихая жертва,Прозвучавшая грустной песней,Да воскреснет она из мертвых,Да воскреснет!В жгучем вихре его дурмана,Непорочная и святая,Неразумная Донна-Анна,Промелькнувшая грёзой мая.Грубой страсти тихая жертва,Непонятная, сокровенная…Да воскреснет она из мертвых,Благословенная!18/ III, 1924
Терцины («Ты говоришь — не опошляй души…»)
Ты говоришь — не опошляй души.Сама душа ведь, пошлая, трепещет.А разум ждёт в тоскующей тиши.На сердце холод, жуткий и зловещий,И как не слушать шёпота земли?На свете есть диковинные вещи.Ползут в морском тумане корабли.Зачем теперь на них смотреть украдкой,Когда в душе все струны порвались?Ты говоришь: там холодно и гадко.Пусть так. Но это — тёмный храм.Лампадами горят мои загадки.Все чувства и мечты хранятся там.Пусть нет сокровищ там. Без содроганьяЕго ключей я никому не дам.А я молчу, хочу великой даниС земли, с травы, с деревьев и камней,Где цвёл мой взгляд наивного незнанья.Да, хорошо не знать. Души моейТогда бы яд не разделил так быстро.Но как не знать тоску весенних дней,Прильнув к земле, холодной и душистой.21/ III, 1924
«Перед маленькой иконкой…»
Перед маленькой иконкойПритаилась тишина.Луч сверкающий и тонкийЛёг на переплёт окна.День мой — хоровод без песен,Храм без восковой свечи.Губы молятся: «Воскресе!Подойди и научи!»Но молюсь — у чьей иконы?Даль тиха, душа пуста…Мне остались только стоныНе воскресшего Христа.18/ III, 1924
На реках Вавилонских (Псалом 156)
На реках Вавилонских мы сидели и плакали,А у ног шелестели струи.Мы повесили арфы свои — и плакали…Аллилуйя!Нам твердили: «Воспойте нам песни Сионские!»Сердце жадно тоскует.Как споём на чужбине мы песни Сионские?Аллилуйя!Как забудем тебя, о, Сионе возлюбленный?Да погибнет, тоскуя,Кто, утешась, забудет свой дом погубленный…Аллилуйя!О, блажен, кто младенца на камни холодныеБросит в полночь глухую,Кто всю душу расколет о камни холодные.Аллилуйя!26/ III, 1924
«Всю ночь поскрипывала дверь…»
Всю ночь поскрипывала дверь.Рассвирепел шумливый ветер.Теперь легко на этом свете,Ведь больше не было потерь.Дрожащий, позабытый светСтруится в маленькую щёлку.Бегите, мысли! Что в вас толку,Когда души, души-то нет!Как просто и легко теперь!Как сладко плакать втихомолку!Дрожащий свет струился в щёлкуИ медленно скрипела дверь.26/ III, 1924
«Зацветает Иудино дерево…»
Зацветает Иудино дерево,Распускаются листья фиги,Зацветает миндаль.Дней крылатых не жаль.Улыбнулись страницы книгиВ первый раз после сумрака серого.И узнала я вдруг,Что желанье давно поблеклоИ в тоскующий омут заброшено,Что двойник мой с лицом перекошенным,Тот, что плакал у тёмных стёкол, —Мой единственный друг.Что окрепнули крылья весны,И, взмахнув, уронили звенящие сны.И, как шорох пустой дороги,В тихом танце тенейВяжут звенья цепейСотворённые словом боги,Неразумные боги.30/ III, 1924
Кошмар («Стоят колонны длинными рядами…»)
Стоят колонны длинными рядами,Торчит какой-то угрюмый дом.А на скамейке сидят три дамы:В лиловом, в жёлтом и в голубом.Зачем — то тихо все трое встали.Взлетели юбки, легли опять.А та, что в жёлтом, в густой вуали,От других отвернулась и стала ждать.Суровым камнем за дамой в жёлтомТорчал ненужный и страшный дом.Кто-то в чёрном ощупью тихо прошёл там.Прошёл. Вернулся. И встал под окном.И было страшно, что к жёлтой дамеПридёт Неведомый бледных странБыло страшно думать о ней стихамиИ за жёлтым платьем скользить в туман.31/ III, 1924
На Венере(«На Венере есть жизнь, я верю…»)
В.Матвееву
На Венере есть жизнь, я верю.В дымном омуте облаковТак же люди есть на Венере,Копошится там жизнь, я верю.И в тропическом сне лесовБлещут камни — по крайней мере,Сотен бешеных городов,И красива там жизнь, я верю.Но что делается на Венере,Что живёт миллионы лет,Никакой трубой не измерить,Математикой не проверить,Инструментов и формул нетЧтоб увидеть жизнь на Венере,Лишь философ, дитя и поэтВидят этот нетленный свет,И томятся они, и верят,Что узнают в тумане летТу — другую — жизнь на Венере.9/ IV, 1924
Вселенная(«Небесный свод — к земле склонённый плат…»)
В.Матвееву
Небесный свод — к земле склонённый плат,Грозящий мир тысячеглазый.В немую гладь ничей пытливый взглядЕщё не проникал ни разу.Глухая даль, где каждая звезда —Великий мир, предвечный и нетленный,И мы — песчинки — падаем туда,В пасть ненасытную Вселенной.И только меня одно мирит,Что всё великое от века и до века,Пространства, вечность, времена, миры —Живут в сознанье человека.9/ IV, 1924
Блок(«Об одежде его метали жребий…»)
Об одежде его метали жребийИ делили между собой.А он был жив, и о чёрном хлебе,Может быть, тосковал порой.У высокого пьедесталаЗаставляли струны звучать,А над ним, дрожа, догоралаВ церкви тоненькая свеча.Неподвижный, бледный и строгий,Освятил он вечерний снег.В тихих звуках явившись богом,Умирал он, как человек.А его святое наследьеШумно делят между собой,Восхваляют его, как дети,И возносят перед толпой.Я не знаю, он был или не был,И какой он песней звучал.Чёрным ангелом в чёрном небеОн взошёл на свой пьедестал.9/ IV, 1924
«Я ласкала чёрную кошку…»
Я ласкала чёрную кошку,Шевелила тёплую шерсть.У меня есть цветы у окошка,Много жёлтых ромашек есть.На столе лежат в беспорядкеПерья, книги, карандаши.Я давно отдала тетрадкеТихий ропот моей души.Я люблю облаков очертанья,И цветы, и солнечный свет.У меня есть много желаний, —Как не быть им в семнадцать лет!Если взгляд скользит со страницы —Значит, в сердце стучит апрель.Всё мне чаще и чаще снитсяТихий холод пустых недель.По шоссе шевелятся тени,Слышен смех и шаги кадет.А на следующее воскресенье —Гладь шоссе и велосипед.11/ IV, 1924
«Подойди к узорной тени…»
Подойди к узорной тени,Покорясь ночной тиши.Здесь растает стон последний,Тихий стон твоей души.На безлюдном перепутьеЧутко вслушивайся в ночь.Мыслей пёстрые лоскутьяПробегут, играя, прочь.Прошуршат воспоминаньяВ тихом шелесте листвы.В зачарованном дыханьеКолыхнувшейся травы.Обойди по лунным пятнамПрутья голые мимоз.Всё покажется понятнымБез печали и без слёз.Брось тревогу в тёмный омут,Глянь, как блещут фонари.Погрузись в ночную дрёму,Подожди, не говори.Подойди к листве узорной,Жар волненья потуши —Здесь растает холод чёрный,Тихий стон твоей души.4/ IV, 1924
«Неуютно, неряшливо смята постель…»
Неуютно, неряшливо смята постель,В этой комнатке хмуро и тесно.Надо мной запевает родимый апрельКолыбельную, грустную песню.Он поёт, он поёт восемнадцатый разИ тоскою мучительной дышит.И я слушаю тихий, знакомый рассказПро какую-то юную душу.Я легла и заплакала. Сны отцвели,В диком вихре мелькнули недели.Я лежала и слушал, а сказку земли —Тихий шёпот родного апреля.16/ IV, 1924
«Не о прошлом, не о мучительном…»
Не о прошлом, не о мучительном.Что в душе и сейчас болит —Я шептала о том, что виделаВ синеватом тумане земли.Слишком мало в душе оставлено.Больше нет ни жалоб, ни слёз.Мгла окутала белым саваномРяд колючих кустов мимоз.Чуть белеют кривые линииУбегающих в ночь дорог.Раздувается платье синееВеером над очертаньем ног.Нервно дёргаю кисти пояса,Стало жаль былой глубины,Ах, оно тоже скоро скроется,Моё солнце ранней весны!26/ IV, 1924
Мамочке («Я одна. Мой день бесцветен…»)
Я одна. Мой день бесцветен.Жизнь моя пуста.Тяжело на этом светеДышит пустота.Кроме жалоб и печалиБольше песен нет.Тихим стоном прозвучалиВосемнадцать лет.Но моей глухой тревоги,Милая, не тронь.Слишком много, слишком многоБрошено в огонь.Не разгонишь, не развеешьПепел тёмных дней.Тихой лаской не согреешьХолода ночей.Будет тише, будет лучше,Всё пройдёт, как чад.То, что больше, то, что мучит,Не придёт назад.Нет, не встанет на дорогеМой ретивый конь!Только много, слишком многоБрошено в огонь.17/ IV, 1924
«На ромашке всё ясней…»
На ромашке всё яснейЖёлтое колечко.Силуэт мелькнул в окне —Дрогнуло сердечко.Нервно бросила платок,Всё припоминая.Плечи тронул холодок,Отчего — не знаю.Дёрнула поспешно дверь,Не смеясь, не плача.Пожелайте мне теперьБоевой удачи!18/ IV, 1924
«На тихую песню…»
На тихую песню,На пёструю сказку —Я в сердце лелеюХолодный яд.Нет мига чудесней,Нет ласковей ласки,Нет зова страшнее,Чем тихий взгляд.Не вечно безверье,Не вечно томленье,Легко эту мукуПеренести.У скрипнувшей двериМоё пробужденье.Схватившему рукуСкажу — пусти!Губам, слишком дерзким,Не вечно смеяться.Привыкло к обманамСердце моё.У той занавески,Где звуки мне снятся,Ночь веет дурманомИ забытьём.18/ IV, 1924
«Слишком многое не досказано…»
Слишком многое не досказано,Слишком много сгорело в огне.Если слабые крылья связаны —Так о чём ещё думать мне?Оттого тихим часом утреннимЯ с тоской смотрела в окно,Оттого у святой заутрениБыло буднично и темно.1/ V, 1924
«Я рано перестала верить…»
Я рано перестала верить,Забыла песни литаний,Я стала только рифмой меритьМои тоскующие дни.А там, где белые страницыПронзил зигзаг карандаша,Упала раненой орлицейМоя тревожная душа.Терзаясь муками безверья,Пугливо кутаясь в платок,Я рано закрываю двериИ запираю на крючок.Мечты раскрашенной не надо,Я правду свято берегу.Перед иконою лампадыРукой дрожащей не зажгу.Мне жизнь — тревожная борьба.Змеится белая дорога,Куда одна, без слёз, без БогаУйду с насмешкой на губах.1/ V, 1924
«Мне, как женщине, знакома жалость…»
Мне, как женщине, знакома жалость,Я иду на звон чужих цепей.Мало что в душе теперь осталосьОт того, что прежде было в ней.Всё сожгла, спалила, раздарилаИ своих святынь не сберегла.Не напрасно я тогда томиласьУ глухого, тёмного стекла.Только голос мне звучит уныло,Как звучат далёкие шаги:«Береги нетронутые силы,Для других, бессильных — береги!Уже слышен, слышен звон железный.Много их. Идут, взметая пыль.Нищему над самой страшной безднойДай последний нищенский костыль».3/ V, 1924
«Я верю в Россию. Пройдут года…»
Я верю в Россию. Пройдут года,Быть может, совсем немного,И я, озираясь, вернусь тудаДалёкой ночной дорогой.Я верю в Россию. Там жизнь идёт,Там бьются скрытые силы.А здесь — у нас — тёмных дней хоровод,Влекущий запах могилы.Я верю в Россию. Не нам, не намГотовить ей дни иные.Ведь всё, что свершится, так только там,В далёкой святой России.7/ V, 1924
«Я девочкой уехала оттуда…»
Темна твоя дорога, странник,Полынью пахнет хлеб чужой.Анна Ахматова
Я девочкой уехала оттуда,Нас жадно взяли трюмы корабля,И мы ушли — предатели-Иуды —И прокляла нас тёмная земля.Мы здесь всё те же. Свято чтим обряды,Бал задаём шестого ноября.Перед постом — блины, на праздниках — парады:«За родину, за веру, за царя!»И пьяные от слов и жадные без меры,Мы потеряли счёт тоскливых лет,Где ни царя, ни родины, ни веры,Ни даже смысла в этой жизни нет.Ещё звенят беспомощные речи,Блестят под солнцем Африки штыки,Как будто бы под марш победный легчеРазвеять боль непрошеной тоски.Мы верим, ничего не замечая,В свои мечты. И если я вернусьОпять туда — не прежняя, чужая, —И снова к жёлтой двери постучусь, —О, сколько их, разбитых, опалённых,Мне бросят горький и жестокий взгляд, —За много лет, бесцельно проведённых,За жалкие беспомощные стоны,За шёпоты у маленькой иконы,За тонкие, блестящие погоны,За яркие цветы на пёстрых склонах,За дерзкие улыбки глаз зелёных,За белые дороги, за Сфаят.И больно вспоминая марш победный,Я поклонюсь вчерашнему врагу,И если он мне бросит грошик медный —Я этот грош до гроба сберегу.7/ V, 1924
«Как он спокоен, говорит и шутит…»
Как он спокоен, говорит и шутит,Бессмысленный убийца без вины,Он, оглушённый грохотом орудий,Случайное чудовище войны.Как дерзок он, как рассуждает ловко,Не знающий ни ласки, ни любви.А ведь плеча касался ствол винтовкиИ руки перепачканы в крови.О, этот смелый взгляд непониманья,И молодой, задорно-дерзкий смех!Как будто убивать по приказаньюНе преступленье, не позор, не грех.7/ V, 1924
«В глухой горячке святотатства…»
В глухой горячке святотатства,Ломая зданья многих лет —Там растоптали в грязь заветСвободы, равенства и братства.Но там восстанет человек,Восстанет он для жизни новой,И прозвучит толпе калекЕщё не сказанное слово.И он зажжёт у алтаряОгонь дрожащими руками.И вспыхнет новая заря,Как не оплёванное знамя.8/ V, 1924
Мамочке («Всё не сидится, всё тревожится…»)
Всё не сидится, всё тревожится,В душе — холодный яд.Пойдём со мной до бездорожицы,Потом — назад.Какой тоской к земле приколота?Дай руку! Говори!О, посмотри, как много золотаВ лучах зари.О, глянь, какая кровь на западе…А мы с тобой — вдвоём.Мне душно, душно в тихой заводи!..Давай — уйдём.?8/ V, 1924
«Мечтательный дактиль…»
Мечтательный дактиль,Стремительный ямб —Все братья, все братья,Мои друзья!Весёлые крылья,И братьев — пять, —Как жизнь не отдатьЗа это всесилье?8/ V, 1924
«У богомольных есть красная лампадка…»
У богомольных есть красная лампадка,В углу притаились образа Пречистой.Дрожа, горит огонёк лучистый.Придут из церкви — распивают чай.У домовитых — во всём порядок,На окнах — белые занавески.В вазочках цветы, и ветер резкийИх касается невзначай.У вечно-мудрых есть страшные загадки,Есть толстые книги и умные фразы.У вечно-дерзких есть восторг экстаза,Заменяющий светлый рай.У меня нет красной лампадки,У меня нет белой занавески,Нет писаний мудрых и веских,А комната у меня — сарай.У меня есть синяя тетрадка,У меня есть белые книги.У меня зато есть пёстрые мигиИ неистовый месяц — май.17/ V, 1924
«Станет больно — не заплачу…»
Станет больно — не заплачу,Станет грустно — не вздохну.Мне ли не найти удачу,Не найти свою весну!Или плох мой пёстрый жребий,В омут кинувший меня?Иль не виден в тёмном небеОтблеск прожитого дня?Сердце не устанет биться,В нём звучит, звучит струна.Я на белые страницыНанизала имена.С каждым именем — началоНовых дней и новых: грёз.Много плакала ночами,А теперь — не стало слёз.Мне ль не встретится удача?Дни звенят, как связка бус.Станет больно — не заплачу,Станет грустно — улыбнусь.19/ V, 1924
«Мне не нужно горьких оправданий…»
Мне не нужно горьких оправданийПрежних дней, разбросанных святынь.Я не требую жестокой дани —Данью будет горькая полынь.Я сама теперь уж не такая,Я совсем не прежняя, не та,Что тогда, тоскуя и мечтая,Слушала, как стонет темнота.Злобных слов в моём круговоротеБольше нет. Всё злое — позади.Эти полированные ногтиНе скребут цепочку на груди.И волос зачёсанные прядиНе ползут на загорелый лоб.В этом странном — не моём — нарядеМне ясней, что прежнее прошло.Я, бросая взгляд непониманья,По ночам — бесстрашна и черства,Я твержу арабские названья,Имена… и числа… и слова.19/ V, 1924
«Ведь прежде — такая мука…»
Ведь прежде — такая мука,Такая была тоска.Смотрю на тёмную руку —Моя ли это рука?На мне ли — белое платье,На пальце блестит кольцо.Волос завитые пряди,Напудренное лицо.Теперь не дрожат ресницы,Не кружится голова.А там, на белых страницах,Совсем другие слова.Где следы от печали грубой?Где эта страшная боль?Сложила улыбкой губы. —Мне нравится эта роль.Со всеми проста и спокойна,А плакать не буду ни с кем.Ведь больно ещё мне, больноТвердить о прошлой тоске.19/ V, 1924
«Рано каяться. Жизнь занесёт…»
Рано каяться. Жизнь занесётЭтот бешеный хмель покаянья.Ведь не всё же прошло, не всёБудет в жизни моей — без названья.А когда назову имена,Я пойму не прощённую муку —Всё равно оборвётся струна.И тогда холодна и бледнаДля креста подниму я руку.И кладя за поклоном поклон,Проклиная всей жизни угарность, —Я вплету еле слышимый стон —В покаянии — благодарность.19/ V, 1924
«Засыпая, повторяла имя…»
Засыпая, повторяла имя,Просыпаясь, твердила другое.В щель смеялось небо голубое,Бочку с водой провозили мимо.Эта бочка мне помешала,Нежный сон сорвала так грубо.Надуваю капризно губы,И скорее — под одеяло.И смешалось в воображеньеВсё, что было и не бывало.Было счастье, но слишком мало.Так и жизнь пролетает в томленьеПо высокому идеалу.19/ V, 1924
«Больше дерзаний! Смелей вперёд!..»
Больше дерзаний! Смелей вперёд!Ведь жизнь не ждётСмелее! Лукавей!В наивном незнанье,В смелом дерзаньеПусть к славе.Нелепость? Что ж!Долой размеры!Есть чувство меры —Не упадёшь!За всё, что просто,За самого крайнего,За Марину Цветаеву —Мой первый тост!Инстинкт направит.Смелее будь!Там — верный путьК славе!19/ V, 1924
«Я в этот мир вошла несмелой…»
Я в этот мир вошла несмелойДевчонкой.А из него уйду умело —Сторонкой.И, уходя, скажу: прощайте!Я не такая.Вам не увидеть на свете счастья,А я узнаю.20/ V, 1924
Сонеты
I. «У двери, в темноте, сидела я одна…»
У двери, в темноте, сидела я одна.Взметался ветер, листьями играя,И слышались шаги, тревожно замирая,Их жадно поглощала тишина.Моя кабинка, тесная, темна,В ней притаилась тишина немая.Мне было больно. Я была одна.И ветер пел, тревогу заглушая.Я знала: вечер мне не даст ответа.Я знала: боль — один короткий миг,Когда тот стих в душе моей возник.Теперь мне странно вспоминать об этом.И звонко-кованым стихом сонетаЯ эту боль вплету в победный крик.II. «Я не умею говорить слова…»
Я не умею говорить слова,Звучащие одними лишь словами.Я говорю мгновенными стихами,Когда в огне пылает голова.Мой слух не ранит острая молва,Упрёк не тронет грязными руками.А восемнадцать лет, как ураган, как пламя —Вступили, наконец, в свои права.И если кто-нибудь войдёт ко мне,И взглянет мне в глаза с улыбкой ясной, —Он не таким уйдёт назад. НапрасноОн будет думать о своей весне.Я так беспомощно, так безучастноТомлюсь в каком-то жутком полусне.III. «Мне всё равно — себя или других…»
Мне всё равно — себя или другихШирокой кистью рисовать в сонете.Мне всё равно, кому дать строки эти,Кому отдать мой выкованный стих.Мне безразлично — добрых или злыхЯ буду видеть при вечернем свете.Мой взгляд спокоен, голос слишком тих.Опять тоску напоминает ветер.В моей кабинке грустно и темно.Чуть светит лампа. Бледные гвоздикиЕщё цветут. На занавесках блики.Блуждает боль в душе моей двуликой.И мне припомнилось: давным-давноЯ ранним утром глянула в окно…IV. «Я видела нерукотворный свет…»
Я видела нерукотворный свет,Проникший сквозь затворённые ставни.Я видела, как утро песней давнейМне слало братский, радостный привет.И я узнала, что восстал поэтВ моей душе. И сразу стало явным,Что в жизни всё — утонченный сонет,Суровый гимн, торжественный и плавный.Я стала ждать, тревожно цепенея,Того, что будет лучше и яснее.Я полюбила холод снов моихНо знаю я: средь звонких и глухихСуровых стоп — всех ярче и сильнееОдин неконченый, не выкованный стих.V. «Молчание мне сказку рассказало…»
Молчание мне сказку рассказало,Мне что-то нашептала тишина.Ведь для меня здесь веяла весна.Я прежде этого не понимала.Ведь для меня — немая гладь канала.Весёлый воздух, утро, тишина,И на песок приникшая волна.Мне этого казалось слишком мало.А дома, жарким солнцем разогрета,Весь день не говорила я ни с кем.Сидела в темноте, не зажигая света.Потом я стала думать о тоске.И вот теперь, как ветер на песке —Весь вечер буду рисовать сонеты.26/ V, 1924
В Бизерте («Всё не сидится, всё тревожится…»)
Я ехала по пальмовой аллееНа быстром, словно конь, велосипеде.Мне дул в лицо солёный ветер с моряИ солнце жгло меня своим лучом.Там, как всегда, какой-то резвый мальчикУчился ездить на велосипеде,И падал, не умея руль держать.И бегала за ним толпа мальчишек,Придерживая за седло.Когда-то по узорной тени листьевИ я здесь так же начинала ездитьТам, где теперь несусь легко и смело,Одной рукой придерживая руль.…На пляже вырос длинный ряд кабинок.Едва шуршало ласковое море,И раздавались радостные крики,И громкий смех, и звонкие слова.Я повернула влево, где дорогаБыла покрыта пылью и камнями.Дома теснились, как грибы. И детиИграли на пустынной мостовой.И толстая, босая итальянкаНа куст колючек вешала бельё.Я въехала на ровную дорогуИ быстро заскользила по асфальту.С небес безоблачных жгло солнце,И раскаляло камни мостовой.По главным улицам я ехала одна,Лишь в угловых кафе и шумных барах,На ровном тротуаре, под навесом,Сидела публика у маленьких столовС бокалом ледяного пива.А у дверей высокого костёлаШумела пёстрая, воскресная толпа.Мелькали канотье, пестрели бантыИ голубые шапки офицеров,И яркие костюмы хрупких женщин,И белизна открытых рук и плеч.Я быстро ехала на треугольник,Где гордо к нему устремлялись пальмыИ где вокруг извозчики ленивоПод козлами дремали на жаре.Не встретив там того, кого искала,Я снова быстро повернула к морю.Завешены витрины магазинов,На тротуарах не было прохожих,Пыхтя, не ползали автомобили,Навстречу никого не попадалось,И улицы, напуганные зноем,Так были странно глухи и пустынны,Пустынны — как душа моя пустынна.Способная вместить в себя стихии,И жгучесть солнца, и дыханье ветра,И шорох моря, и напевы слов, —Как та душа, которая преступноНе сберегла случайного богатства.26/ V, 1924
«Всё бежим — и не убегаем…»
Всё бежим — и не убегаем,Будто белка в колесе.Отчего — и сама не знаю —Вдруг мне вспомнилось Туапсе.Вечер. Берег мокрый и низкий.И в душе бессильная месть.Миноносец из НовороссийскаНам принёс роковую весть.И ушли мы — но не укрылись,И к концу четвёртой весны —В безнадёжном тупом бессильеСнова ждём могучей волны.Среди белых шоссе БизертыСлишком тихих дней и не счесть.Вдруг принёс роковую вестьИз Парижа листок газеты…30/ V, 1924
Баллада о двадцатом годе
I. «Стучали колёса…»
Стучали колёса:«Мы там… мы тут…»Прицепят ли, бросят,Куда везут?Тяжёлые вещиВ тёмных углах.На холод зловещийСудьба взяла.Тела вповалкуНа чемоданах.И не было жалко,И не было странно.Как омут бездонный,Зданье вокзала,Когда по перронуТолпа бежала.В просторных залахВалялись солдаты…Со стен вокзалаДразнили плакаты.На сердце стоны:Возьмут. Прицепят.Вагоны, вагоны —Красные цепи.Глухие зарницыТревожных боёв.Тифозные лицаКрасных гробов.Свистки паровозов,Грязь на путях.Берут, увозят,Кого хотят.Куда-то увозятТанки и пушки…Кругом паровозы,Теплушки, теплушки.Широкие двериВдоль красной стены.Не люди, а звериТам спасены.Тревожные вестиНа мокрых путях.Безумие местиВ сжатых руках.Лишь тихие стоны,Лишь взгляд несмелый,Когда за вагономТолпа ревела.Сжимала сильнееНа шее крестик.О, только б скорее,О, только б вместе!Вдали канонада.Догонят? Да?Не надо, не надо!О, никогда!Прощальная ласкаВесёлого детства —Весь ужас Батайска,Безумие бегства.II. «Как на острове нелюдимом…»
Как на острове нелюдимом,Жили в маленьком Туапсе.Корабли проходили мимо,Тайной гор дразнило шоссе.Пулемёт стоял на вокзале…Было душно от злой тоски.Хлеб по карточкам выдавалиКукурузной жёлтой муки.Истомившись в тихой неволе,Ждали — вот разразится гроза.Крест зелёный на красном полеУкрашал пустынный вокзал.Было жутко и было странноС наступленьем холодной тьмы.Провозили гроб деревянныйМимо окон, где жили мы.По-весеннему грело солнце,Тёплый день наступал не раз.Приходили два миноносцаИ зачем-то стреляли в нас.Были тихи тревожные ночи,Чутко слушаешь, а не спишь.Лишь единственный поезд в СочиРезким свистом прорезывал тишь.И грозила кровавой расплатойВсем, уставшим за тихий день,Дерзко-пьяная речь солдата,В шапке, сдвинутой набекрень.III. «Тянулись с Дона обозы…»
Тянулись с Дона обозы,И не было им конца.Звучали чьи-то угрозыУ белого крыльца…Стучали, стонали, скрипелиКолёса пыльных телег.Тревожные две неделиРешили новый побег.Волнуясь, чего-то ждали,И скоро устали ждать.Куда-то ещё бежалиВ морскую, мутную гладь.И будто бы гул далёкий,Прорезав ночную мглу,Тоской звучали упрёкиОставшихся на молу.IV. «Ползли к высокому молу…»
Ползли к высокому молуТяжёлые корабли.Пронизывал резкий холодИ ветер мирной земли.Дождливо хмурилось небо,Тревожны лица людей.Бродили, искали хлебаВдоль керченских площадей.Был вечер суров и дологДля мартовских вечеров.Блестели дула винтовокВ пьяном огне костров.Сирена тревожно и резкоВдали начинала выть.Казаки в длинных черкескахГрозили что-то громить.И было на пристани тесноОт душных, скорченных тел.Из чёрной, ревущей бездныКрасный маяк блестел.V. «Нет, не победа и не слава…»
Нет, не победа и не славаСияла на пути.В броню закованный дреднаутНас жадно поглотил.И люди шли. Их было много,Ползли издалека.И к ночи ширилась тревогаИ ширилась тоска.Открылись сумрачные люки,Как будто в глубь могил.Дрожа не находили рукиКанатов и перил.Пугливо озирались в трюмахЗрачки не знавших глаз.Спустилась ночь — страшна, угрюма,Такая — в первый раз.Раздался взрыв, тяжёлый, смелый.Взорвался и упал.На тёмном берегу темнелаРевущая толпа.Все были, как в чаду угара,Стоял над бухтой стон.Кровавым заревом пожараБыл город озарён.Был жалок взгляд непониманья,Стучала кровь сильней.Волнуясь, что-то о восстаньеТвердили в стороне.Одно хотелось: поскорееИ нам уйти туда,Куда ушли, во мгле чернея,Военные суда.И мы ушли. И было страшноСреди ревущей тьмы.Три ночи под четвёртой башней,Как псы, ютились мы.А после в кубрик опускалисьОтвесным трапом вниз,Где крики женщин раздавалисьИ визг детей и крыс.Там часто возникали споры:Что — вечер или день?И поглощали коридорыИспуганную тень.Дрожа, ощупывали руки,И звякали шаги.Открытые зияли люкиУ дрогнувшей ноги.Зияли жутко, словно бездныНеистовой судьбы,И неизбежно трап отвесныйВёл в душные гробы.Всё было, точно бред: просторыЧужих морей и стран,И очертания БосфораСквозь утренний туман.По вечерам напевы горна,Торжественный обряд.И взгляд без слёз, уже покорный,Не думающий взгляд.И спящие вповалку люди,И чёрная вода.И дула боевых орудий,Умолкших навсегда.10/ VI, 1924
«Ах, не надо больше душных зелий…»
Ах, не надо больше душных зелий,Ах, не надо больше ярких крыльев.На душе — холодное веселье,На душе — дрожащее бессилье.И не надо фраз, глухих и зыбких,И не надо больше лести грубой.Скованы спокойною улыбкойПрежде неулыбчивые губы.20/ VI, 1924
«Когда я душу ломала…»
Когда я душу ломала,На столе смеялись нарциссы.Когда душа опустела —В траве хохотали маки.Как пусто и скучно стало,Когда мраком оделись выси.Я вышла легко и смело:Мне были условные знаки.Когда я звонко смеялась,Спускался бесшумный вечер.Когда я с тоскою слюбилась,Плескало на берег море.И в глуби небес отражалисьМимоз золотые свечи.И снова душа приоткрыласьДля радости и для горя.О, эта безумная жалость,Послушная мысли гибкой!Нет, ты не напрасно явилась —На сжатых губах — улыбка.20/ VI, 1924
Бедуинка(«Как будто на пёстрой картинке…»)
Как будто на пёстрой картинкеДалёких, сказочных стран,Красавицы бедуинкиОтточенный, гибкий стан.Из древних легенд и преданий,Из песен степей и горВозникли синие тканиИ пламенный, дикий взор.Как в статуе древней богини,В ней дышат величье и мощь.В ней слышится зной пустыниИ тёмная, душная ночь.Над ней — колдовства и обманы,Дрожанье ночного костра,И звон, и хохот тимпанаПод тёмным сводом шатра.И вся она — сон без названьяУ серых стволов маслин,Глухой Атлантиды преданья,Лукавый мираж пустынь.Блестящи на ней браслеты,И взгляд величав и дик,Как кованые силуэтыИз ветхозаветных книг.23/ VI, 1924
«Нет, не простит мне этот взгляд весёлый…»
Нет, не простит мне этот взгляд весёлыйДождливых вечеров и тихих слёз!..У ярко-жёлтых шариков мимозЛёг вечер напряжённый и тяжёлый.Как жуткий бред, ползёт за часом час,Трещат в полях звенящие цикады!Нет, не простить мне медленного взглядаУверенных и неподвижных глаз.1/ VII, 1924
«Я люблю на белых страницах…»
Я люблю на белых страницахПолированный блеск ногтей.Я люблю, когда вечер струитсяЧерез щели ставни моей.И у тёмной, раскрытой двериВ миг мучительных вечеровСнова ждать, и жалеть, и веритьНад любимой книгой стихов.И уставившись в тёмный угол,В прихотливый узор теней, —Уходить из тесного кругаНелюбимых, неярких дней.11/ VII, 1924
«В тот час, когда опять увижу море…»
В тот час, когда опять увижу мореИ грязный пароход, —Когда сверкнёт надежда в робком взореИ якорь поползёт.В тот час, когда тяжёлый трап поднимутИ просверлит свисток,И проскользнёт, уж невозвратно, мимоВесь белый городок.И над рулём, журча, заплещет ровноЗелёная вода, —Я всё прощу, я всё прощу любовно,Как прежде — никогда.И пробегая взглядом крест костёла,Бак и маяк большой, —Я снова стану девочкой весёлойС нетронутой душой.11/ VII, 1924
Неведомому другу («Мой странный друг, неведомый и дальний…»)
Мой странный друг, неведомый и дальний,Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?Ты мне предсказан думою печальной, —Мы встретимся на вьющемся пути.Обещанный бессолнечными днями,Загаданный печалью без конца,Ты мне сверкнул зелёными глазамиСлучайного, весёлого лица.Прости за то, что самой нежной ласкойВесенних снов и песен был не ты.Прости, прости, что под весёлой маскойМне часто чудились твои черты.20/ VII, 1924
«Руки пахнут мясом после кухни…»
Руки пахнут мясом после кухни,Волосы зачёсаны назад.Лампа керосиновая тухнетИ слипаются глаза.В крепком теле лёгкая истома,Вьются вихри безотчётных дум.Вечер душен. Никого нет дома,У соседей — ровный шум.В гамаке красиво будет ночьюПри сверкающей луне.Через день, по вечерам, до почты,Сердце бьётся чаще и больней.22/ VII, 1924
Хедди (арабский мальчик)
Кусочек природы, как ветер, как птица,Подвижный, как пламя высоких костров,Весёлый, как день, никого не боится,В какие-то тряпки одетый пестро.Приветлив, как солнце, беспечный ребёнок,Задорен и весел смеющийся взгляд,Осклаблены зубы, а голос так звонок,Как писк воробьёв, как трещанье цикад.Как будто сошёл он с рекламы летучей,Как будто бы создан из этой земли.Сродни ему змеи и кактус колючий,И белые камни в мохнатой пыли.Простой и беспечный, как юные годы,От мыслей и фраз бесконечно далёк.Он — часть этой яркой и дикой природы,Колючих растений нелепый цветок.23/ VII, 1924
Ночь на кладбище(«Чугун оград. Могильные кресты…»)
Чугун оград. Могильные кресты.Теней подвижных бледные узоры.У статуи высокой командораНесмелых ног чуть видные следы.Лукаво подползающий туман.Неверный свет лампады в тёмном склепе.И у ограды бледный Дон-Жуан,Узнавший страх и ощутивший трепет.27/ VII, 1924
«Вечером, в грязные окна…»
Вечером, в грязные окнаБьётся румяный закат.Блещет распущенный локон,Меркнет растерянный взгляд.Ночью лукавые тениПляшут на белой стене.Отсветы новых виденийНачали грезиться мне.Дни, как свободные птицы,Больше не знают оков.Реже пестреют страницыРифмами новых стихов.Нет ни тоски, ни удачи,Ровно, тепло, хорошо…День прозябанья прошёл,А настоящий — не начат4/ VIII, 1924
«Шатаюсь, будто пьяная…»
Шатаюсь, будто пьяная,И места не найду.Такие мысли странныеПолзут в полубреду.Лукавых формул пленница —Я вольная опять.Последняя бездельница —Я начала скучать.И жжёт в мозгу то самое,Что страшно помянуть.И тянет, тянет за море,В неведомую жуть.4/ VIII, 1924
«А с каждым вторником Сфаят пустеет…»
А с каждым вторником Сфаят пустеет,Прощаются, спешат на пароход.Два-три лица серьёзней и грустнее,И снова время тихое плывёт.Есть где-то мир, и все идут вперёд.И только, ничего не понимая,Зачем-то — сильная и молодая —Ненужным дням я потеряла счёт.9/ VIII, 1924
Наташе П. («Из сочетаний закруглённых линий…»)
Из сочетаний закруглённых линийВозникнет стих, как пёстрая змея.Мохнатой тушью ляжет вечер синий,И сочетанья закруглённых: линийСовьёт в мечты, волненье затая.И ярко выкуется жизнь твояИз сочетанья закруглённых линий.4/ VIII, 1924
«Эти лилии пахнут дурманяще…»
Эти лилии пахнут дурманяще —Восковые, немые цветыГде найду своим мыслям пристанище,Если лишним окажешься ты?Если всё дорогое — унижено,Если день мой на вечер похож?И глядишь мне в глаза неподвижные,Ты, моя не прощёная ложь.12/ VIII, 1924
«Леонардо да Винчи» Мережковского
Вечная, божественная мудрость,Красота и роковые числа…Ах, над этой книгой встрепенуласьНе одна беспомощная мысль!Он, сверкнувший взором Иоанна,Призрачной улыбкой Моны-Лизы,В душу мне взглянул светло и странно,Как глаза, опущенные вниз.И, познав безумие желанья,Он — как бог не созданного храма.Ах, не одному лишь ДжиованниДушу он расколет пополам!19/ VIII, 1924
Что будет(«Пусть будет мир шуметь и волноваться…»)
Пусть будет мир шуметь и волноваться,Пусть будет падать созданная цель!Я буду только кротко улыбаться,Безропотно качая колыбель.Из злой девчонки, дерзкой и капризной,Стремившейся весь мир пересоздать,Я стану самая простая в жизни,И самая безропотная мать.За детский крик, за тонкий луч лампадкиВсё брошу, что прошло передо мной.И станет для меня такой чужойРастрёпанная синяя тетрадка.19/ VIII, 1924
«Не смотри в глубь расширенных глаз…»
Не смотри в глубь расширенных глаз,Не пугайся ни боли, ни страсти.Не забрасывай хищные сетиС неизбежной истомой в крови.Будь простой и покорной, не разВ нервной боли сжимая запястья,Не играй, как наивные дети,В кущи райских садов не зови.А, как жертву, без огненных: фраз,Без иллюзии пышного счастья,Повтори эту сказку столетий,Эту тихую сказку любви.20/ VIII, 1924
«Такой скучающей и молчаливой…»
Такой скучающей и молчаливойВедёт её судьба.Она — мучительно самолюбиваИ жалобно-слаба.Проходят дни туманной вереницейИ плачет в них тоска.По вечерам, над белою страницейДрожит её рука.В её глазах — бессмысленно и скучно,Душа её — мертва,И потому так однозвучныЕё слова.С гримасою развенчанной царицыБеспомощно живётА что порой в душе её творится —Никто не разберёт.Глядит на всё с неискренним презреньем,С беспомощной душой.Вот почему с таким ожесточеньемСмеётся над собой.Пусть говорит, что ей во всём удача,Что в жизни нет «нельзя»,Ведь часто по утрам красны от плачаБесслёзные глаза.Ведь жизнь одна. Ведь юность хочет дани,И некуда идти.И даже нет лукавых: оправданийБесцельного пути.21/ VIII, 1924
«Немного сентиментализма…»
Немного сентиментализма,Сарказма и штрихов карандаша —И вот та призма,В которой преломляется душа.Когда же мир одеть тревогой,То он создаст мечту.Ещё немного —И жизнь совсем сорвётся в пустоту.23/ VIII, 1924
«Да, я лгала, как лгут все женщины…»
Да, я лгала, как лгут все женщины.Был день мой жалок и суров.Мне радость пышная обещанаНенастьем зимних вечеров.Я надевала платье синее,Слагала однозвучный стих,Я на столе чертила линии,Тоску изображая в них.А сердце билось зло и бешено,Ненастный дождь стучал в окно,И я лгала, как лжёт лишь женщина,Когда ей больно и темно.28/ VIII, 1924
«Как я устала ждать украдкой…»
Как я устала ждать украдкойИ говорить себе: молчи…Я там, на теннисной площадкеБросала белые мячи.Но надоело хохотать,Бессмысленные слушать речи…Я смутно знала, что опятьНастанет тихий, тёмный вечер.Когда туман вставал с долинВ лукаво-грустный час закатаИ красил воздух розоватыйДуплистые стволы маслин, —Я шла испытанной тропой,Упрямо сдерживая слёзы,Туда, где шелестят листвойКолючие кусты мимозы.И я узнала, что вдалиВставал тяжёлый, тёмный вечер,Зажгли огонь, — и все ушли,И смолкли шорохи и речи.Пустая темнота страшна,Так странно-тихо за стеною…Я молча села у окна,Уж опьянённая тоскою.О, эта страшная тоска!О, эти медленные миги!Лежала сильная рукаНа переплёте скучной книги.Слегка кружилась голова,Скользнула книга на колени,И пронеслись в воображеньеТоской звучащие слова…И задыхаясь, не дыша,Я поняла, что всё отрава,Что стала нищенкой лукавойКогда-то сильная душа.29/ VIII, 1924
«Тоска по уюту, по дому…»
Тоска по уюту, по дому.Томленье без смысла, без верыО том, что совсем не вернётся.А я погрузилась, как в омут,В теории рифм и размеров.Забыла про яркое солнце.Тяжёлый и душный сироккоСковал мои робкие думы,Раскинул ленивые руки.И чудилось мне, что далёкоОпять всколыхнулись угрюмоМои позабытые муки.Я в сосны ушла от тревоги,Но губы шептали: не надо.А сердце им вторило: поздно.И ярко сверкали дороги,И звонко звенели цикады,И пахли смолистые сосны…6/ IX, 1924
«Пела ночь голосами цикад…»
Пела ночь голосами цикад,Тихим шелестом сонной листвы,Звонким смехом чужих голосов.Будто вымер пустынный Сфаят.Оттого так скучны и мертвыБыли цепи ненужных часов.Ночь цвела миллионами звёзд,Очертаньями белых камней,Кое-где освещённым окном,Всё, как было: покорно и просто,Только сердце стучало больней,Искушённое прожитым днём,Ночь лгала огоньком у стола,Звонким шелестом быстрых шагов,Мутным блеском расширенных глаз.В первый раз я так грустно плелаБестолковые строки стихов…И, быть может, — в последний раз.6/ IX, 1924
«Я слишком много разбросала слов…»
Я слишком много разбросала слов,Которые раз в жизни говорятся.Я слишком много рассказала сказок…Но в тихий час дождливых вечеров,Когда хотелось плакать и смеяться,Ни в пряный миг безумного экстаза,Ни тихою мечтательной весной —Чуть слышных слов, обвеянных тоской,Я этих слов не слышала ни разу.6/ IX, 1924
Вечер («Бледные, душные дали…»)
Бледные, душные далиСкрылись под синею мглой.Долго о чём-то шепталисьТам, под узорной листвой.Падали чёрные крыльяБыстрых летучих мышей.Новую сплетню пустилиИ потешались над ней.Звонко цикады трещали,Гулко стучали шаги,Красные искры бросалиГаснущие утюги.Тускло светилось окошкоНа деревянной стене,Гибкая, чёрная кошкаКралась вдоль белых камней.Искрились волосы Ляли,Цвёл абажур кружевной.Имя моё повторялиТам, под узорной листвой.Звонко заплакал ребёнок,Где-то залаял шакал,Белый, весёлый козлёнокС чёрной собакой играл.И как виденье немое,Думы бессмысленных дней,Стыли над тихим покоемБрошенных за борт людей.12/ IX, 1924
Мамочке («День прошёл — и, слава Богу…»)
День прошёл — и, слава Богу.Жизнь ясна и хороша.Ты не вслушивайся строгоВ то, над чем скорбит душа.Подожди — и перед намиЗаблестит морская даль…Будь, что будет! Не годами,Днями счёт ведёт печаль.«Пера-Гюнта» вслух прочту я,Пролетит за часом час.Стол тебе освобожу я —Ты раскладывай пасьянс.Ведь не могут по-другомуПролетать пустые дни…Хочешь плакать? — Выпей брому,Ляг спокойно — и усни.12/ IX, 1924
«Мне хочется смелого взгляда…»
Мне хочется смелого взгляда,Весёлых смеющихся глаз.О Боже! Не много мне надо,Не много прошу я у вас.Лишь смейтесь, болтайте, шутите,И я буду тоже шутить,Чтоб рвались последние нитиТого, что нужно забыть.И ночью, глухой и тяжёлой,Сомкнуть не могу своих глаз…Мной созданный призрак весёлый —Не много прошу у вас.23/ IX, 1924
«Я закрыла плотно ставни…»
Я закрыла плотно ставни,Молча села у стола.Так недавно, так недавноЯ весёлая была.Слепо верила надежде,Не считала скучных дней,А теперь, опять, как прежде,Я молчу в тоске моей.Не пестрят мои страницы,Звонко рифмы не звенят.Однозвучной вереницейДни ненужные летят.Если станешь вольной птицей —Не оглянешься назад!23/ IX, 1924
«Я только для одной себя жила…»
Я только для одной себя жила,И для себя созвучья рифм сплетала!Я сделала, быть может, много зла,А добрых дел моих так мало.Я до конца сама себе лгала,Быть может, с самого начала.Чтоб начертать один звенящий стих,Я вырву душу, сделаюсь Иудой,Предам себя, но и предам других.Но будет час — и я поверю в чудо,Со всем порву и обо всём забуду,И в ночь уйду — искать путей ночных.23/ IX, 1924
«Осень блещет зарницами…»
Осень блещет зарницамиНад зигзагами гор.Дождь ведёт с черепицамиНадоедливый спор.Осень тучи навесила,Как тяжёлые сны.Всё, что ярко, что весело,Было в сказках весны.Тихим смехом смущённая,Я осталась одна.Серым дням обречённая —Я опять — у окна.И над строчками плавнымиБледной ночи печать.Осень хлопнула ставнямиИ велела молчать.27/ IX, 1924
Видения будущего
I. «Я шла мимо ярких витрин…»
Я шла мимо ярких витрин,Морозному вечеру рада.Со мною мой мальчик, мой сын,Весёлый, как май, и нарядный.За ручку вела я его,Бросала весёлые шутки.Всё в звёздах, сошло РождествоВ раскрытую душу малютки.Скрипели полозья саней,Блестели вдоль улиц витрины,Мы шли мимо ярких огнейВ игрушечные магазины.Дрожал несмолкаемый гулТрескучих трамваев и конок.Он ручки свои протянул —Весёлый и ясный ребёнок.Я в вечность его привела,Нарядного первенца сына.Игрушки ему я далаКрасивей, чем в ярких витринах.Живых набросала цветовВ нарядном глазетовом гробе,Накрыла парчовый покров,Венок положила на лобик.Затеплила тихо огниУ белого гробика сына.(Стояли морозные дни,И ветер свирепствовал сильно)И в белые руки егоВложила я маленький крестик,Так шёл он справлять Рождество,Мой первенец, мой буревестник.II. «Я прошла, на других не похожая…»
Я прошла, на других не похожая,С белой прядью на впалом виске.И дивились, дивились прохожиеНебывалой моей тоске.В мокром воздухе вечера синегоСтыли мёртвые взгляды чужихИ сверкали промёрзшие линииТротуаров и мостовых.Ветер бил меня снежными хлопьями,Диким вихрем срывая вуаль.Шли трамваи с визгливыми воплямиИ срывались в мглистую даль.И прошла я бульварами гулкимиНеуверенным шагом туда,Где чуть искрилась за переулкамиЗамерзающая вода.Мне светили, на вечность похожие,Искры мелких, мерцающих звёзд…И меня сторонились прохожие,Как взошла я на чёрный мост…29/ IX, 1924
«Я нашла осеннюю отраву…»
Я нашла осеннюю отравуУ стола в двенадцатом часу.Смотрит холодно и величавоПрофиль женщины на медном су.Чуть сверкает стёртая монеткаВ золотистых, солнечных лучах.Эти яркие лучи так редкоПрикасаются к моим плечам.Потому — без смысла и без целиЯ устала молча тосковать.Ведь недаром целых три неделиЯ не трогала мою тетрадь.А теперь, слегка открыв окошко,Я за каждым облаком слежу.На столе колышется немножкоМой цветной, бумажный абажур.19/ X, 1924
«Слушай, сердце глупое моё!..»
Слушай, сердце глупое моё!Ты о чём так неутешно плачешь?Ты зачем так бьёшься и поёшь,Как на теннисной площадке мячик?Ведь ещё сплетаются лучиДля тебя невидимого света…Ты от злой обиды не скачи,Словно от натянутой ракеты.И над чем так горько стонешь ты,Маленький, уродливый комочек!Есть ещё ведь у тебя мечтыВ самой глубине осенней ночи.И с тобой осуждена во мглеПод удар последний умереть я…По ошибке ты досталось мне,Достоянье прошлого столетья!Ты устало плакать и тужить?Счёт вести моим часам свободным?Ах, давно ты перестало бытьМаятником верным и холодным!19/ X, 1924
«Опять дожди по ночам начались…»
Опять дожди по ночам начались,Яркие грозы опять…Я нашла в тетради сухой нарцисс,Чтобы поцеловать.Сильней и тесней, замыкаясь кольцом,К ночи ползёт гроза…Если войдёшь — я спрячу лицоИ опущу глаза.Миг моей радости — он далёк.Мучает день за днём…Мне хотелось найти ещё цветок,И ночью плакать о нём,24/ X, 1924
«Весна в том году ничего не дала мне…»
Весна в том году ничего не дала мне,И жду я другой весны.А в сердце давно уж на острые камниРассыпались нежные сны.Покорствовать? Ждать? По ночам молиться?И думать, думать вновь?Мне кажется — сердце расхочет биться,Похолодеет кровь.И может — в волос моих светлые прядиВплетётся белая прядь, —Когда на моём холодном закатеМне нечего будет ждать.24/ X, 1924
Вечера
Наташе
«Я одна в моей маленькой келье…»
Я одна в моей маленькой келье,Где всегда молчаливый покой.Мне не надо другого веселья,Мне привольней и легче одной.На меня недовольные взглядыУстремлялись из тёмных углов.И теперь ничего мне не надо,Кроме ясных и сильных стихов.Всюду пыль и хаос. ПаутинаЛёгкой тканью висит по углам.Скучный вечер, томительно-длинныйЯ сама для себя создала.Каждый вечер грустней и печальней.А когда я устану молчать,То тебе, моей милой и дальней,Буду длинные письма писать.Я не стану сметать паутины,Пусть под ней моё время ползёт!А потом я из памяти вынуЭтот лишний, потерянный год.«С неразгаданным именем Блока…»
С неразгаданным именем БлокаНа неловко-дрожащих губахЯ останусь совсем одинокойВ четырёх деревянных стенах.С каждым днём — молчаливей и суше,И люблю только крылья стихов.Но теперь уж ничто не нарушитКрасоту моих девичьих снов.А душа — всё темнее и шире,Будто в лунную ночь облака…— То тоска о неведомом мире,По не начатой жизни тоска.27/ X, 1924
Россия («Россия — плетень да крапива…»)
Россия — плетень да крапива,Ромашка и клевер душистый,Над озером вечер сонливый,Стволы тополей серебристых.Россия — дрожащие тени,И воздух прозрачный и ясный,Шуршание листьев осенних,Коричневых, жёлтых и красных.Россия — гамаши и боты,Гимназии светлое зданье,Оснеженных улиц пролётыИ конок замёрзших сверканье.Россия — базары и цены,У лавок голодные люди,Тревожные крики сирены,Растущие залпы орудий.Россия — глубокие стоныОт пышных дворцов до подвалов,Тревожные цепи вагоновУ душных и тёмных вокзалов.Россия — тоска, разговорыО барских усадьбах, салазках…Россия — слова, из которыхСплетаются милые сказки.1/ XI, 1924
Вечер («Играет Таусон чувствительный романс…»)
Играет Таусон чувствительный романс,Поёт кларнет томительной истомой,А на столе — испытанный, знакомыйИ, в сотый раз, разложенный пасьянс.Так странно всё: и горсть кокард в руке,И то, что спущен флаг с обидой крепкой,И гость с эскадры в хулиганской кепке,В чужом, смешно сидящем пиджаке.А за стеной — бутылок и стеклаВесёлый звон смешался в пьяном споре…Наш чай остыл. Горнист играет зорю.И разговор стихает у стола.3/ XI, 1924
«Подняли неторопливо сходни…»
Подняли неторопливо сходни,Отошёл тяжёлый пароход.Стало как-то тише и свободней,Разошёлся с пристани народ.Ни по ком мне тосковать не нужно,Никого отъехавших не жаль.Отчего же так темно и скучноИ такая страшная печаль?Словно там, на грязном пароходе,Где огни вечерние зажгли,Все надежды навсегда уходятОт забытой и чужой земли.12/ XI, 1924
«Я их не повторю ни разу…»
Я их не повторю ни разуИ тихо в сердце сберегу,Те, злобно брошенные фразы,Тоскою сорванные с губ.Но в диких бреднях своевольяВстаёт всё тот же злой вопрос,Не разрешённый терпкой больюЖестоких и ревнивых слёз.13/ XI, 1924
«Забывать нас стали там, в России…»
Забывать нас стали там, в России,После стольких безрассудных лет,Даже письма вовсе не такие,Даже теплоты в них больше нет.Скоро пятая весна настанет,Вёсны здесь так бледны и мертвы…Отчего ты мне не пишешь, Таня,Из своей оснеженной Москвы?И когда в ненастный день и ветерЯ вернусь к друзьям далёких дней, —Ведь никто, никто меня не встретитУ закрытых наглухо дверей.14/ XI, 1924
Вечер («— Давай, сыграем в кабалу?..»)
— Давай, сыграем в кабалу?— Ты думаешь? Давай, сыграем.Сажусь к широкому столу.Молчу мучительно за чаем.— Ну, отчего тоскуешь ты,Томишься всё? Чего ты хочешь?— О, лишь не этой пустоты,Не этой страшной длинной ночи.Придёт и прыгнет на диван,Вертя хвостом, занятный Бибка,И прозмеится сквозь туманНад ним весёлая улыбка.— Ну, потерпи же, подожди!— Да я ведь жду! — И бьётся ветер.И стонут серые дожди…Что я могу ещё ответить?18/ XI, 1924
«Капает дождь монотонный…»
Капает дождь монотонный.Тучи, как змеи, ползут.В церкви, пустой и холодной,Всё панихиды поют.Новым торжественным трупом,Грязью, тоской, небытьём,Новым предчувствием глупымСдавлено сердце моё.Пусть будет ночью уныло,Холодно, сыро, темно!Только б собака не вылаПеред закрытым окном.5/ XII, 1924
Золотому петушку («В лапотках, с весёлой пляской…»)
Был у царя Додона петушок,Полон света, шума, звона, — золотой.(Песни «Золотого Петушка»)
В лапотках, с весёлой пляскойВ африканский городокЗалетел из русской сказкиЗвонкий, русский петушок.В мир усталых наших стонов,В мир тоски, дождя и грозПетушок царя ДодонаИскру яркую занёс.Мы — устали. Мы — уснулиВ жизни серой и пустой.Дни ненужные тянулисьУтомительной тоской.Но туман дождливой ночиСветлым сделал петушок —Показались нам корочеЛенты вьющихся дорог.И с души спадала плесень,И растаяла тоскаВ сказках, шёпотах и песняхЗолотого Петушка.18/ XII, 1924
«Я не скажу, чего хочу…»
Я не скажу, чего хочу,Мне нечего желать.Огонь вечерний засвечу,Возьму мою тетрадь.И расцветёт над белизнойНетронутых страницИ сердца равномерный бой,И тихий взмах ресниц.И снова станет жизнь ярка,Красива и полна,Пока лукавая тоскаНе затемнит окна.Я только сухо улыбнусьИ подойду к окну,В пустое небо загляжусь,На круглую луну.Я, как седой, больной старик,Скажу, что жизнь пуста.То, что цветёт в страницах книг —Не будет никогда.Что есть минуты, иногдаДлиннее длинных лет,Что могут пролетать года,В которых смысла нет.Что мысли тяжелей свинца,Что свет страшнее тьмы…И только горю нет концаИ холоду зимы.20/ XII, 1924
«Догорая, лампады меркли…»
Догорая, лампады меркли,В темноте уставая мерцать.Вы вошли в полутёмную церковь,Чтобы шёлковым платьем шуршать.Вы вздыхали, и губы шепталиУ загадочных строгих икон,Для того чтобы все увидалиВаш красивый земной поклон.И какая бездна проклятий,Едкой злобы и гнусных фразВ этом скромном опущенном взглядеВаших светлых мигающих глаз!Не хочу с вами рядом стоять я.Ваш изящный, покорный вид,Ваше тёмно-шуршащее платьеНе по-Божьему говоритВаша свечка перед распятьемНеправдивым огнём горит.20/ XII, 1924
«Меня гнетут пустые дни…»
Меня гнетут пустые дниПод серым дождевым навесом,И тайно мысль меня манитВ туман таинственного леса,Где блещет ярко, как свеча,Сверкающей луны осколок,Где чёрной бахромой торчатЗубчатые верхушки ёлок,Где златоглавый монастырьВесь полон светлым перезвоном,Туда, где стонет птица Вирь,Сливаясь с ворохом зелёным,Где в зачарованных снегахСтоит изба на курьих ножкахИ дремлет старая ЯгаУ освещённого окошка,А на заборе черепаГлядятся в ночь огнём палящим,И чуть заметная тропаНеотвратимо манит в чащу.А дальше — тихие скитыИ перезвоны колоколен,Где не боятся темноты,Где день печален и безболен…Там, не считая тихих дней,Забыть себя, забыть о мире,И слушать древний звон церквей,И шум сосны, и песни Вири.30/ XII, 1924
«Бери меня! Целуй! Замучай!..»
Бери меня! Целуй! Замучай!Смотри в глаза, смотри смелей!О, позабудь тот странный случайУже давно минувших дней.Раздень меня! Что хочешь, делай.Я для тебя добра и зла.Я душу вырвала из тела,Безумьем совесть залила.Лишь полюби меня раздетой,Униженной и смятой тут.А после не глумись над этой,Над самой лучшей из минут.30/ XII, 1924
«С Новым Годом, дожди и туманы…»
С Новым Годом, дожди и туманы,Опостылевший, мокрый Сфаят!С Новым Годом, далёкие страны,Где найду я потерянный клад.Пусть и вся наша скучная повестьСтанет яркой, как день, с этих пор.С Новым Годом, проклятая совесть,Неотвязный педант-гувернёр!1/ I, 1925
«За тяжёлой занавеской…»
За тяжёлой занавескойХорошо грустить.Машинально арабескиНа столе чертить.Думать, что на вольной волеШумно и светло,Что бушует ветер в полеИ стучит в стекло.Тихий дождь тоску наводитСкучен сон бытья…Друг мой, в жизни всё проходит,И любовь моя.7/ I, 1925
Мамочке («Ты, как призрак, встала предо мной…»)
Ты, как призрак, встала предо мной,Я сквозь сон тебя лишь угадала.Белая, с мигающей свечой,Надо мной ты, тихая, стояла.Крепкий сон и крепкая тоска —Всё слилось с твоей улыбкой милой.Я спала. И бледная рукаНадо мной задумчиво крестила.7/ I, 1925
Портрет («Старая, как мир, старушка…»)
Старая, как мир, старушка,День-деньской с утра ворчит,Косо смотрит на игрушки,На весёлые лучи.Звонкий шум ей режет ухо,Яркий свет глаза слепит.Смотрит холодно и сухо,Неохотно говорит.Надоел ей мир лукавый,Опостылела земля.Ноют хрупкие суставы,Кости старые болят.Лишь порой сверкнёт, как знамя,Как неотвратимый бред,Что за хмурыми плечамиТолько восемнадцать лет.Но сильны, сильны отравы,Вечно стар ленивый взгляд.Ах, болят, болят суставы,Кости старые болят.7/ I, 1925
Трепет
I. «Старая, как мир, старушка…»
Как тяжесть страшного недуга,Тоска всё шире и темней.Тебя, неведомого друга,Опять я видела во сне.Пусть страшен день и ночь тревожна,Ведь в жизни — пусто и темно,Душа, в тоске о невозможном,Всё чаще просится на дно.И всё сильнее запах тленьяОт комьев вспаханной земли.И, как безумные виденья,В даль уползают корабли.И всё мучительней и чащеЯ вижу чувственные сны…Ты будешь мне вином пьянящим,Дурманным воздухом весны.Так что ж? Люби, целуй, замучай,Сотри в моих глазах испуг,И будь мне радостью певучей,Загадочный далёкий друг!II. «О том, что было, и о том, что будет…»
О том, что было, и о том, что будет,Я долго думаю, пока не сплю.Я верю: где-то есть другие люди,Которых я уж и сейчас люблю.И жизнь мне даст красивые созвучья,Слова, ещё которых в мире нет,И самый робкий день мой будет лучшеВсех самых длинных и тревожных лет.И в мыслях о грядущем, о Париже,Душа цветёт и кровь стучит больней…Вот почему я ничего не вижуЗа вереницей однозвучных дней…III. «Я дала обет молчанья…»
Я дала обет молчанья.День без слов и ночь без сна.А за хмурыми плечамиНачинается весна.Пусть дожди тоской дурманят, —Пахнут травы, даль ясна,И в предутреннем туманеНачинается весна.IV. «Я заснуть не могу — так взволнована…»
Я заснуть не могу — так взволнованаЭтим длинным и нервным письмом.Словно яркой мечтой очарована —Я тоскую над прожитым днём.Я — несмелая девочка скромная,С мутным блеском потушенных глаз,Я, в тоску безнадёжно влюблённая,О, я знаю мучительный час!Слишком много хотела от жизни я,И в безумстве я буду права.Только жалкой, измятой, униженнойЯ найду золотые слова.16/ I, 1925
«День цветёт загадочно и просто…»
День цветёт загадочно и просто,Чья-то тень упала на порог.Ах, скорее на пьянящий воздух,В даль блестящих, вьющихся дорог!Я молчу. Я всё храню и помню,Только боль растаяла, как дым.Здесь, у маленькой каменоломни,Мы всегда тревожно говорим.На тачанках где-то камни возят.Озеро спокойное блестит.Кружевными листьями мимозыЧто-то радостное говорит.Здесь всегда спокойно и красиво,Мир отсюда ярче и пестрей.Я недаром стала молчаливейВ невесёлой комнате моей.Ах, скорей, скорей на пьяный воздух!Стихнет боль испуганной души.Кружевными листьями мимозыЧто-то радостное прошуршит.21/ I, 1925
«Над глухими черепицами…»
Над глухими черепицамиСонно плавает звезда.Всё больней и чаще снится мнеРоковое «никогда».Приходи ко мне, незванная,Тихим шорохом теней.Обведи улыбкой странноюСтены комнаты моей.За притворенными ставнямиЧутко слушай и молчи.Освети дрожащим пламенемБелоснежный ствол свечи.Нежно, в ткани паутинные,Словно в саван, заверни…А над тёмною долиноюПусть качаются огни.Погрусти со мной, о бедненькой,О душе, смотревшей ввысь.И на завтра, за обеднеюБезыскусно помолись.Хрустни хрупкими запястьями,Вылей жизнь мою до дна.Дай последнего проклятья мнеИ последнего вина.И придёт тоска безвременья,И настанет «никогда»…А над жалобным и временнымВсё качается звезда.Спой мне песню, странно-белая,Чтобы слаще было спать.Положи меня, несмелую,На железную кровать.Ночью звёздной, ночью светлоюТак легко и просто умирать.31/ I, 1925
«Ветер с запада слёзы сушит…»
Ветер с запада слёзы сушит,Больно мне от грустного взгляда.На стене — батарея катушек,Невесёлая колоннада.Мысль тупа, но острей иголки,Глаз своих не хочу поднять я.А бумажные куклы и ёлкиНарядились в пёстрые платья.Всё так смутно у бледной ночи,Всё так тихо и больно тоскуетИ последних, звенящих строчекПодобрать теперь не могу я.9/ II, 1925
Бизерта(«Пустынно, тихо, темно…»)
Пустынно, тихо, темно.Большие, длинные тени.Только у тира и у киноВечернее оживленье.Светлой нитью горят фонари,Афиши на белых стенах:«Le petit moinence de Paris»И шестой эпизод «Mandrin'a».Освещён многолюдный бар,Слышны звуки модного танца.Меряют шагами тротуарВ белых шапках американцы.У входа в кино — яркий светКрикливые толпы народа,И шапки русских кадетПод афишей у входа.Всё по-новому хорошоВ этот тёплый февральский вечер.И крики: «Les marrons Chauds!»,И слова незнакомых наречий.Как должно быть всё ярко вокруг,Если здесь метеором промчаться…Я хотела бы сделаться вдругВот этим американцем.12/ II, 1925
«Так невесело под этим небом…»
Так невесело под этим небом,А слова неискренни и грубы.Не пойму — обидой или гневомПерекошены так нервно губы.Дни мои ещё темнее будут…Впереди — тревоги и потери…Оттого, что надо верить в чудо…Оттого, что я в него не верю.16/ II, 1925
«Я давно увидела убожество…»
Я давно увидела убожествоЭтой жалкой маленькой души.Я давно поверила в ничтожествоГрустных слов, придуманных в тиши.Над прозрачной белою страницеюПусть блуждает ещё много разТихий взгляд за длинными ресницамиНикогда не заблестевших глаз.Всё равно — изломанная, странная —Под дрожащий, нервный ход минут,Я одна такая бесталанная,Даже в бездне мрака, даже тут.18/ II, 1925
Собаки
1. Чарли
Придёт и станет у дверей,Мохнатой лапою скребётся,И шерстью рыжею своейБлестит под африканским солнцем.А взгляд, как будто полный слёз,Печально-жалобный и горький.Он самый старый, верный пёсСфаятской удалой пятёрки.Теперь он стар, теперь он худ,Но любит суету и драки,Когда, подняв хвосты, бегутВдали арабские собаки.Как изувеченный герой,Шатается с подбитой мордой,Но гордо держит хвост трубойИ лает хрипло, зло и гордо.Когда же к ужину звонят —Он тихо жмётся под ногами,И долго смотрит на меняТакими грустными глазами.2. Ятька
Большой и чёрный. Рыжий взгляд,Всегда ленивый и спокойный.И имя громкого «Сфаят»Совсем он даже недостоин.Всегда хромает, хвост трубой,И с мутным блеском белых пятен,Он — недоделанный герой —Глупее всех собак в Сфаяте.3. Рында
Она — морячка с первых днейИ внучка дуровской собаки.Резва и шаловлива, с нейВсегда готов возиться всякий.Идём гулять. Она бежит,За камнем, брошенным, несётся,Пригнётся, нюхает, дрожит,И в гладкой шерсти блещет солнце.Пока идём мы не спеша,Едва передвигая ноги,Она успеет обежатьРаз двадцать белые дороги.На стройных, молодых ногахЛетит легко, красиво, гибко,И на больших её зубахСкользит ехидная улыбка.Летит, как ветер, всех быстрей,Так, чтоб другие не поспели,И сколько жизни бьётся в ней,В её живом и нервном теле!..4. Бибка
Труслив, послушен и умён.Прикрикнешь — и с хвостом поджатымПолзёт, к земле пригнувшись, онИ жжёт подобострастным взглядом.В его глазах — беззвучность слов,Как будто жалобы и стоны…Один из всех сфаятских псовОн знает одного патрона.Ему он предан всей душой,Собачьей, маленькой, но верной,И если раз пройдёт за мной —И то с опаскою безмерной.Он сладко ест и сладко спит,Ему тарелку содой моют.Он баловень и сибарит,Привыкший к ласке и покою.Он любит сахар, шоколад,С изюмном сладкие ватрушки,Он любит, как аристократ,Лежать на мяконькой подушке.Лишь на прогулке резв и прост,Шумит, гоняет коз арабских…А крикнешь — снова книзу хвост,И взгляд приниженный и рабский.5. Бимс
Занятный, маленький щенок,Неповоротливый, культяпый,Мохнатый, чёрненький комокИ только рыженькие лапы.Мне утром скучно без него.Зову, и он идёт без страха.Я на диван кладу его,Даю ему блестящий сахар.Он так смешно его грызёт,Что даже хочется смеяться,Вертит хвостом, чего-то ждётИ долго лижет, лижет пальцы.Я иногда играю с нимС какой-то нежностью унылой.Мы с ним подолгу говорим:«Что, Бимсик, скучно? Грустно, милый?»И рада я насмешкам дня,И другу маленькому рада.А он всё смотрит на меняОбиженным и робким взглядом.Потом спрыгнёт. На дверь глядит,Скулит несмело и беззвучно.— Ну, что же, маленький, иди…Тебе и то со мною скучно…19/ II, 1925
«Я пальцы себе исколола…»
Я пальцы себе искололаНеистовым жалом иглы.Растаял мой день невесёлыйВ таинственном шорохе мглы.Шумят и качаются сосны,Как будто сейчас упадут…О, призрак, жестокий, несносный,Бессмысленный призрак — ты тут…Я низко склонялась над бязью,Над тонким, извилистым швомА мысли мучительной вязьюМеня оплетали кругомИ ветер, и вещи, и людиСмеялись, жестоко дразня:«Не будет, не будет, не будетБольшого и яркого дня!»26/ II, 1925
Мысли вслух(«Ахматова сказала раз…»)
Ахматова сказала раз:«Мир больше не чудесен!»Уже теперь никто из насНе станет слушать песен.И день настал, и пробил час,И мир покрыла плесень.И Гиппиус в статье своейС тоской твердит в газете,Что все поэты наших дней —Сплошь — бездарь или дети,Что больше нет больших людей,Нет красоты на свете…Скребутся мыши. Ночь молчит,Плывёт в тоске бессвязной.Несмелый огонёк свечиВ углу дрожит неясно…О, злое сердце, не стучи:Жизнь больше не прекрасна!27/ II, 1925
«Зябко кутаясь в ночной рубашке…»
Зябко кутаясь в ночной рубашке,Я лежу под мокрою стеной.Временами стон, глухой и тяжкий,Борется с ленивой тишиной.Тонким холодом упал, на шеюС голубой эмалью образок.Я о счастье думать не умеюВ этот час бессмысленных тревог.И, сжимая тонкую цепочку,Ёжась на холодной простыне,Я, как звуки, подбираю строчкиВ призрачном, неясном полусне.27/ II, 1925
«Как японский флаг…»
Как японский флаг —Огненный закат.Как волшебный маг —Солнечный Сфаят.Проникает взглядЗа вуаль ресниц.Искрится СфаятБлеском черепиц.Всё темнее дальПьяного огня.Больше мне не жальПрожитого дня.Жизнь пойдёт не та!Даль смеётся мне!Солнцем залита —Я стою в окне.27/ II, 1925
НАТАШЕ П. (Пашковской). «Зимние сумерки серым пятном…»
Зимние сумерки серым пятномСмотрят в окно столовой.Бьётся метель. Мы опять вдвоёмВ мире родном и новом.Я говорю о своей судьбе,Яркой, тревожной и странной.Хочешь — я расскажу тебеБред о далёких странах?Видишь ту сказку — в комнате той?Там — уголок Китая.Веер тот я привезла с собойВ память о знойном Шанхае.Падают мерно стрелы ресниц,Губы смеются лукаво…Видишь — те чучела пёстрых птиц —Гости с солнечной Явы.Эта тетрадка. В ней рифмы звон,Белые строки Памира.Этот сонет — он возник, как сон,Лунною ночью в Каире.Здесь о далёком глухая печаль,Медленные аккорды.Здесь — молчаливая, снежная даль,Чары холодного фьорда.Дальше — баллады узорный свод,Песнь о тропических странах…Этот ковёр? — я купила егоВ белых стенах Керуана.Хочешь — возьми мой толстый альбом,Сколько в нём солнечных блёсток!Я тебе расскажу о том,Как всё красиво и просто.Что в мире лучше судьбы моей,Этих альбомов и строчек,Что в жизни лучше оснеженных дней,Душной, тропической ночи!Звучен мне город, свистки и езда,В снег уходящие люди…— Друг мой, так не было никогда,Так никогда не будет7/ III, 1925
«Опять дожди. Болит колено…»
Опять дожди. Болит коленоИ ноет левая рука.Опять привычно, неизменноПолзёт бессильная тоска.Опять темно, мертво, уныло,И жизнь пуста, и больше нетТого, что мне давало силы,Что в душу проливало свет.И больше нет желанья жизниВ тумане жутком и пустом,Как будто бы, смеясь капризно,Я сердце потопила в нём.7/ III, 1925
«Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны…»
Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны,Бесшумно-глухие шаги верблюда.В ней — синие блёстки сверканий лунных,Большие, далёкие, дикие чуда.Я в сердце скрываю одну обиду —Сплетенье нарочно-запутанных линий…Наташа, как хочется в Атлантиду,К миражам пустыни!Но бросим романтику, это — вздор.Кругом всё реальней и ближе.Там, в диких долинах и в складках гор —Картинки из детских книжек.Там город, весь белый, как летний туман,Холодный под солнцем пламенным…Наташа, как хочется в Керуан,В белокаменный!22/ III, 1925
«Я теперь не гляжу на зарю…»
Я теперь не гляжу на зарюНапряжённо, упрямо и строго.Я теперь спокойно люблюМой отточенный розовый ноготь.Я проворно верчу иглой,Я опять подружилась с ракетой,Я вошла в тревожный покой,Непонятный и невоспетый.Я теперь ни о чём не грущу,И печали моей не вижу.И ещё — стихов не пишуИ не думаю о Париже.22/ III, 1925
«Всё бледней изломы линий…»
Всё бледней изломы линийМутно-синих гор.Над Сфаятом вечер синийКрылья распростёр.Что-то слышно в звонком спореШатких черепиц.А над морем блещет гореКрыльями зарниц.Бьются вещие зарницы —Стрелы и мечи.На столе, в углу, змеитсяОгонёк свечи.В затаённом, тихом гореМолча вянут дни.И дрожат, дрожат над моремВещие огни.25/ III, 1925
«Я люблю прошлогодние думы…»
Я люблю прошлогодние думыИ стихи прошлогодней весны,И в печали, нелепо-угрюмой,Навсегда отошедшие сны.Небо было так солнечно-ярко,Так красиво мимозы цвели,И отравою пряной и жаркойПахли влажные глыбы земли.И в кабинке, унылой и грязной,У раскрытого настежь окна —Праздник солнца, смеющийся праздник,И большая, большая весна.8/ IV, 1925
«Небо, небо, улыбнись…»
Небо, небо, улыбнись,Расцвети весёлым солнцем!Невозвратное — вернись!Нет, теперь уж не вернётся.Солнце, узел развяжи,Тот, что злой зимой запутан!Дай мне снова пережитьСолнцем полные минуты.В прорезь тёмного окнаЗагляни весёлой шуткой.Зацвети в полях, весна,Синеглазая малютка!Ветер с запада — не дуй!Что твои проклятья значат?Небо, небо, не тоскуй,Сероглазое, не плачь ты!Сердце глупое — молисьВ тучах спрятанному солнцу!Злое, светлое — вернись!Нет, теперь уж не вернётся…14/ IV, 1925
«Сонно падают ресницы…»
Сонно падают ресницыВ жутком шорохе тоски.Тихо вслед за плащаницейУплывают огоньки.Как мигающие свечи,Даль прозрачна и чистаВ этот тихий, звёздный вечерПогребения Христа.Нежный ветер треплет локон,Тихо стонет и звенит.И в разрезах чёрных оконОтражаются огни.И по стенам пляшут тени,Ускользая в темноту,Обещая воскресеньеОтошедшему Христу.Лишь в душе, как буревестник,Шевелится гнёт глухой:«Не воскреснет, не воскреснетВсё, убитое тоской».И блестящей вереницей,Трепеща, как мотыльки,Тихо вслед за плащаницейУплывают огоньки.17/ IV, 1925
Баллада о ликвидации
I. «1 мая. Сыграл горнист в последний раз отбой…»
Сыграл горнист в последний раз отбойИ замолчал.Рванул по соснам ветер удалойИ закачал.Звучит, звучит весёлое «ура»,Поёт кларнет.И раздаются за окном с утраШаги кадет.Как саваном, закутал небосводСедой туман.Что впереди? Какой зловещий сон?Какой обман?Те ждут и не дождутся переменИздалека.Скользит тревожно вдоль холодных стенВзгляд старика.Глухой тоски больных и серых днейПрошла пора.В четвёртой роте громче и сильнейЗвучит «ура».В глухую даль, туда, в морскую мутьТы не гляди.Какой-то новый, длинный, трудный путьТам — впереди.II.«2 мая. Ползут по дороге тени…»
Ползут по дороге тени,Сливаясь в ряд.В периоде разрушеньяЛагерь Сфаят.На сердце думы упали,Будто свинец.Всегда нестерпимо печаленВсякий конец.Слышишь там грохот чёткийИ треск, и рёв?Там рушат перегородкиИз топчанов.Всё рушат теперь, послушай,Всё валят вниз.И звонко кричит Илюша,И лает Бимс.И в клубах мохнатой пылиКипит Сфаят.Мы, кажется, позабыли,Что это — ад.Мне грустно, когда смеютсяТеперь, сейчас…— Сегодня всё соберутсяВ последний раз.III. «Наступают последние дни…»
Наступают последние дниИ последние ночи.Ветер западный в соснах звенитИ пророчит.Виснет в воздухе нервная жуть,Вздох и трепет.Впереди — неизвестный путь…— Будем слепы.Словно делают всюду гробы —Щепки, стружки…Всё равно — не уйдёшь от судьбы. —И не слушай!Мы хороним, хороним Сфаят.Вянут влажные ночи,Только вещие совы кричатИ пророчат.Только толпы арабов босых,Словно коршунов стая,Жадно бродят вдоль окон пустых,Озираясь.Верно — чуют добычу они,Чуют падаль!…Догорают последние дни,Как лампада.IV.«5 мая. Как с похорон, вернулись с провод…»
Как с похорон, вернулись с провод.Вставала круглая луна..Звенел на небе тонкий проводИ поражала тишина.Нас с визгом встретили собаки,Сливаясь в тёплой, лунной мгле.И стали страшными бараки,Теперь похожие на склеп.Мы молча шли. И в каждом шагеЗвучали вещие слова.Слетела ночь на мёртвый лагерьИ громко плакала сова.И где звенели звуки горна,Где было шумно и светло,Там, в чёрном мраке окон чёрных,Казалось, что-то умерло.Уже тревога сердце сжалаИ небывалая тоска.Те, кто остались, — как их мало —Все собрались у гамака.И ночь цвела. И колыхаласьНа небе синяя звезда.— Немного времени осталось,И нас проводят навсегда.V. «Всё в прошлом. Весёлые шумы…»
Всё в прошлом. Весёлые шумы,На стенах — сплетенье лучей.Тревожные, тихие думыХолодных, дождливых ночей.Тоски моей, душной и томной,Мне кажется, сделалось жаль,Обиды, казалось, огромной,Огромной, как синяя даль.Так было. И сердце дрожало,И взгляд был тревожен и строг,И в сердце возникло немалоБольших, ненаписанных строк.Мне жалко вас, книги на полке,Катушки вдоль белой стены,И куклы бумажные с ёлки,И страшные, нервные сны…Вот пачка бумаги, тетрадок,Я всё отнесу и сожгу.Мой мир был здесь жалок и гадок,Он — новый — на том берегу.Большой, равнодушный, угрюмый,Без слёз и без ярких лучей,Без вас, мои грустные думы,Под шум однозвучных дождей.VI. «За морем — новая тревога…»
За морем — новая тревога,Большой, тревожный и новый мир…Совсем заглохшею дорогойМы поднимались в Джебель-Кебир.Места знакомые, родные,И каждый камень в белой пыли,Быть может, ближе, чем Россия,Родней и ближе родной земли.Пустые стены и казематы,Мертво и пусто, тихо, темно…Здесь помещался класс когда-то…Здесь танцевали… не так давно…В конце глухого коридора,Где в церкви лился дрожащий свет —В душе сплеталось столько споров,Так много мыслей… Теперь их нет…Молчат арабы часовые,По коридорам тюремный мрак…И воскрешают дни былыеЗдесь каждый камень и каждый шаг.А там, за входом — яркость моря,Куда-то тянет морская даль…Здесь было счастье, и много горя,И много мыслей, которых жаль.11/ V, 1925
Какой же нежданной тревогой,Какой же тоской одаришь,Ты, серый, холодный и строгий,Так долго желанный Париж?Ирина Кнорринг с Юрием Софиевым
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ПАРИЖ (1925–1928)
«Шумят мне ветвистые клёны…»
Шумят мне ветвистые клёныВ широкую прорезь окна.Под сенью сфаятской иконыОпять я осталась одна.Гляжу — огоньки в отдаленье,Как звёзды на небе горят,И пахнет лиловой сиреньюТуманом окутанный сад.И было ли грустно — не знаю,Но было мучительно жаль.Далёко визжали трамваиИ плыли в дождливую даль.Какой же нежданной тревогой,Какой же тоской одаришь,Ты, серый, холодный и строгий,Так долго желанный Париж?22/ V, 1925
ХИМЕРА НА НОТР-ДАМ («Как будто погружённый в вечный сон…»)
Как будто погружённый в вечный сон,Таинственный, уродливый и тощий,Столетье за столетьем смотрит онНа шумную асфальтовую площадь.Рога закинув, высунув язык.,Облокотясь на твёрдые перила,Он ловит каждый звонкий крик,И шум боёв, и стон тоски унылой.Проходят годы. Век сменяет век,Бунтует жизнь бессмысленно и тленно.И там, внизу, страдает человек….А он всё тот же, твёрдый, неизменный.И, погружённый в тихий, мёртвый сон,Как мученики в тёмных, древних нишах,Столетье за столетьем смотрит онНа улицы и площади Парижа.23/ V, 1925
«В этот мир, холодный и старый…»
В этот мир, холодный и старый,В духоту вечерних метроЯ несу вам бронзу загара,Едкий дым арабских костров.Я несу вам отблеск закатаС искривлённых стволов маслин,И ночное молчанье покатых,Солнцем выжженных, серых долин.Я с собой привезла издалёкаТихий шелест колючих мимоз,На лице — дыханье сирокко,Под глазами — следы от слёз.И ещё, в город серых зданий,В город новых, странных тревогПривезла я стихи о туманеИ о лентах белых дорог.24/ VI, 1925
«За рассеянный взгляд в пространство…»
За рассеянный взгляд в пространство,За тоску, за непостоянство,За нелепый всегда вопрос,За бессонные, душные ночи,И за то, что сердце не хочетРазукрашенных, светлых грёз,За беспомощный взлёт печалиВ жаркий день, когда листья шуршалиНа аллеях и в парке Сен-Клю,И за то, что когда вонзалаЖизнь в меня своё острое жало —Я тебе ничего не сказала —Я так горько себя люблю.27/ VI, 1925
«Да, я забыла тебе рассказать…»
Да, я забыла тебе рассказать:Солнце сегодня сверкало,Светлых волос разметённая прядьЗолотом отливала.Ярко, так ярко смеялась в кустахСветлая, светлая зелень,Капли дождя на больших проводахБусинками висели.Кажется — вдруг поняла я душойПрелести русского лета,С дождиком, солнцем, росистой травой —Я ведь забыла это.И захотелось несказанных слов,Тех, что как птицы звенели б,Ярких, как мокрая зелень кустовНад закоптелым туннелем.13/ VII, 1925
Могила Наполеона в Инвалидах
Не там, в аляповатом, пышном,Огромном мавзолее он,Где статуи в холодных нишахОберегают вечный сон.Где в жёлтых стёклах блещет солнцеИ мягко бродит на стенах, —Там, будто бы на дне колодца,Не сам Наполеон, а прах.А там, направо от капеллы,От старых выцветших знамён,Где свет струится сине-белый —Там ближе чувствуется он.Всё говорит о нём — лучами,Холодным, траурным венцом,Его большой могильный каменьИ белое его лицо.Он сам, невидимый и страшный,Себе ревнивый часовой.Часы негромко бьют на башнеНад мрачной статуей его.17/ VII, 1925
«Я не знаю — тебе всё мало…»
Я не знаю — тебе всё мало,Ты чего-то хочешь опять.Я тебе вчера написала,И теперь не буду писать.Так — хочу я дешёвой славы?И торгую самым святым?Ты, запутанный, ты, лукавый,Стал давно ли судьёй моим?Для тебя я в пыльном Тунисе —Лёгкий сумрак над синью гор.От твоих бестолковых писемВеет юношеский задор.Но над белым Сиди-Бу-Саидом,Там, где солнце бросает смех,Ты накапливаешь обидуНа Париж, на меня, на всех.Потому, как глаза зажмуришь —Ярко видишь усмешку мою.Ты теперь и к стихам ревнуешь,Потому что я их люблю.Мне с тобой не трудно проститься,Мне-то солнце будет сиять.Я люблю опускать ресницы,Раскрывая мою тетрадь.— А тебе, картонажный рыцарь,Больше не о ком тосковать.19/ VII, 1925
«Вечер был такой пустой…»
Вечер был такой пустой,Скучный, тёмный, как осенний.Ливень падал за стеной,Молча округлялись тени.Мы сидели на полуИ играли в кабалу.Мне казалось — прошлый годВстал в немом оцепененье.Время медленно ползёт,Время любит повторенья.Ты тревожилась грозы.Двойки клались на тузы.А зарница за стекломЯркой трещиной змеилась.Разве новое пришло?Разве жизнь переменилась?Тени ёрзали в углу.Дождь струился по стеклу.23/ VII, 1925
В вагоне («Уткнувшись в диваны, я чутко ловила…»)
Уткнувшись в диваны, я чутко ловилаУскоренный дактиль колёс.Откуда такая тревожная силаИ солнца, и смеха, и слёз?В окошке — ряд улиц, уныло знакомых,И тающий пар от реки.Что было вчера неприятного дома?Ах, да — ощущенье тоски.Посёлки, заводы, туннели, откосы,Мохнатая, серая пыль.Рассеянным дактилем вяжут колёсаКакую-то страшную быль.23/ VII, 1925
«Я здесь не та. Не плачу о весне…»
Я здесь не та. Не плачу о весне.Любимых книг не трогала ни разу.А дни идут. И холод в каждом дне.Далёкий, нелюбимый, черноглазый —Люби меня и думай обо мне!29/ VII, 1925
«Нам не радуга в небе сияла…»
Нам не радуга в небе сиялаВ тот желанный и радостный день,Нас дождливая даль провожалаИ чертила круги на воде.И когда потекли над волнамиВсе знакомые близко места,В тишине не звучало над намиЛегендарное имя Христа.И когда поднималась усталостьИ забилась с тревожной тоской,Только небо над нами шаталосьИ взлетала земля за кормой.29/ VII, 1925
«Ты говоришь, что я живу тоскливо…»
Ты говоришь, что я живу тоскливо,Что я стара, инертна и мертва,Что нет в моей душе благих порывов,Не радуют красивые слова.Да, в девятнадцать лет ты больше знала,Хотела большего в мечтах своих.Ты видела созданье идеалов,А мне досталось лишь крушенье их.Куда идти? К какой заветной цели?Ведь цель и смысл мне не укажешь ты,Когда упрямо в каждом дне неделиЯ вижу только горечь пустоты.5/ VIII, 1925
«С улыбкою неотвратимых дней…»
С улыбкою неотвратимых днейТеперь смотрю в мои воспоминанья.Я не люблю восторженных людей,И не люблю крикливых восклицаний.Но были дни, когда душа цвела,И жизнь меня несла поэмой плавной.Ты думаешь — тогда весна была?Нет, осень мутная шатала ставни.6/ VIII, 1925
«Испуганный бой часов на башне…»
Испуганный бой часов на башне.За тонкой иголкой — блестящая нить.Бессвязные фразы о дне вчерашнем…Тебе иногда не бывает страшно?Ты иногда не боишься жить?17/ VIII, 1925
Утро («В сердце лёгкий дурман…»)
В сердце лёгкий дурман.Всё простое, послушное.На перроне — туман,Фонари не потушены.Склон, заросший травой,С желтоватою проседью.Смочен яркой росой,Словно дождиком осенью.И шаги так легки,Тешат мысли случайные.Ну — а горечь тоски?А безумье отчаянья?18/ VIII, 1925
«Всё медленней ночи глухие…»
Всё медленней ночи глухиеИ мыслей назойливый шум.Всё реже тоска о РоссииТревожит испуганный уж.Без света, без смысла, без цели,Без веры в какой-то исход,Плывёт за неделей неделя,За годом мучительный год.Дождливые дни раздавилиПредчувствием, страхом, бедой.И больше не хочется лилийНад тихой и чистой водой.29/ VIII, 1925
К книжке Ходасевича («Упрямый ямб, размерный гул…»)
Упрямый ямб, размерный гул,Звучащий холодом всезнанья.Быть может, он перешагнулТе, мне неведомые, грани.Так — сильный, твёрдый, ясный и сухой,Холодный, как лежачий камень,Он смотрит вдаль перед собойСвоими узкими глазами.29/ VIII, 1925
В вагоне («Холодный ветер сух и рьян…»)
Холодный ветер сух и рьян.Сижу, смотрю в стекло, и вижуОдин всклокоченный туман,Лежащий густо над Парижем.И высоко, над головой,В тоске унылой и всегдашней,Торчит над сизой пеленойВерхушка Эйфелевой башни.8/ IX, 1925
Мысли за работой («Что длиннее моей полосы?..»)
Что длиннее моей полосы?Что скучнее осенних минут?Я боюсь посмотреть на часы:Слишком медленно стрелки ползут.А иголка острее тоски.Но больнее тоска, чем игла.Всё размернее взмахи руки,А в окошке — дождливая мгла.Надо кончить работу к пяти.Нитка рвётся, свиваясь в узлы.До метро без дождя бы дойтиЧерез облако тающей мглы.В жизни есть безнадёжный изъян.Ливни хлещут и ветры метут…В мутно-синий, холодный туманСлишком много уходит минут.8/ IX, 1925
«С тёмной думкой о Падшем Ангеле…»
С тёмной думкой о Падшем АнгелеОпуская в тоске ресницы,Раскрываю его евангелие,Его шепчущие страницы.В тучи дымное солнце клонитсяЗа неровным глянцем окошек,И по сердцу скребёт бессонницаГолосами голодных кошек.Подожди: будет небо хмуриться,Хлынет ливень дико и рьяно.На безлюдных и тёмных улицахЗашатаются клочья тумана.И когда закричит отчаяньеКриком сдавленным и негромким, —Вспомни мысли мои случайные,Обращённые к Незнакомке.10/ IX, 1925
«В мире тающем и старом…»
В мире тающем и старомСветит ровный свет.Вот откроет АлькантараСкоро свой секрет.Вот рекламы с новым вздоромЯрко и пестроРасцвели по коридорамГулкого метро.В мир понятный и не страшныйПусть ведёт дурман.Блещет Эйфелева башняСквозь ночной туман.Всё, как было, всё, как надо.Вечер. Дождик. Тьма.Мутно слитные громады —Серые дома.И на всём оцепененьеМногих сотен лет…В мире таянья и тленьяСветит ровный свет10/ IX, 1925
В вагоне («Мучительная, как ночной сирокко…»)
Мучительная, как ночной сирокко,Нелепая, как мой к нему вопрос,Моя тоска. Блестят огни далёко,Ловлю спокойно ровный стук колёс.Не страшно мне, напрасно мысли спорят.Ведь из всего, что в жизни сожжено,Люблю я только ночь зимы одной,Холодную, как Северное море.10/ IX, 1925
«В моей душе есть много пятен…»
В моей душе есть много пятенИ роковых пустот.Мне каждый шорох неприятенИ каждый шум гнетёт.Быть может, слишком много пятенНа мне оставил тот.В моём окне дожди косыеСплели свою вуаль.Ни детских сказок, ни России —Мне ничего не жаль.Уже давно дожди косыеМне затемнили даль.Холодной ночью я не плачуВ глухом полубреду.Я не люблю большую дачуВ неубранном саду,Но больше ни над чем не плачуИ ничего не жду.16/ IX, 1925
«Всё беззвучнее сердце колотится…»
Всё беззвучнее сердце колотится,Всё плотнее туман голубой,Испугаю тебя безработицей,Задыхаясь, поднявшись домой.В тесной комнате взглядами жалкимиТы мне скажешь, что жизнь прожита.Я тебя не утешу фиалками,Ни словами о вере в Христа.А над тихими душными стонамиЯрко-праздничный воздух разлит.И деревьями позолоченнымиОсень тихо в саду шелестит.Посмотри, как виденьями страннымиСжались тени, и тая во мгле,Голубыми, как небо, туманамиСкрыты дали осенних аллей.6/ X, 1925
Домой («Завернула влево. Шевелясь…»)
Завернула влево. Шевелясь,Тень за мной бесшумно побежала.У моста чуть освещает газУзкий путь от тёмного вокзала.Ромбы, и квадраты, и кругиНаполняют темноту, и гулкоРаздаются звонкие шагиВ тишине глухого переулка.Разве радость в жизни сожжена?Разве всё так скучно и туманно?— В белом доме мрак и тишина,Горькая, как дикие каштаны.9/ X, 1925
«Электрический свет потух…»
Электрический свет потух,Я тихонько зажгла свечу.Не напрасно мой голос глух,Я не первый месяц молчу.Я одна, и кругом темно,Тихо пахнут цветы и духи.Я, качаясь, смотрю в окноИ читаю свои стихи.У меня унесла печальМного дней из календаря,И горит на столе свеча,Как у тихого алтаря.9/ X, 1925
Вечер («Молчу и стыну в тишине пустой…»)
Молчу и стыну в тишине пустойИ сдавлен мозг цепями дум унылых,Как будто полон дом нечистой силыИ завелся в камине домовой.Шуршит обоями, стучит по крыше,Ползёт в углу мохнатым пауком…В осенней мгле шаги как будто слышу,Но где-то бесконечно далеко.Я подожду, пусть тихий ливень хлынетМне хорошо в осеннем полусне.Мохнатый домовой сидит в каминеИ неутешно плачет обо мне.9/ X, 1925
«Над гулким грохотом бульваров…»
Над гулким грохотом бульваровЧасы звонят на башне девять раз.В намокших, скользких тротуарахОтсвечивает лиловатый газ.Роняет небо мелкий дождикИ виснет дождь разорванным шатром,И, путаясь в толпе, прохожийСпешит на красный огонёк метро.А там, над грудою ступенек,Засаленной рукой сгребая пыль,На безобразные колениБезногий молча положил костыль…Да. Страшно знать, что спала тайна,И вот решён неистовый вопросЕщё до ужаса случайным,Седым дымком двух тонких папирос.21/ X, 1925
«Я говорю: не знаю и не помню…»
Я говорю: не знаю и не помню,Хочу забыть далёкие слова…А вижу тёмную каменоломню,И слышу, как кричит сова.Зачем, зачем я так тревожно помнюТу, тёмную, как ночь, каменоломню?Тайник души мне грустно раскрывать.А дни идут всё глуше и нелепей.В моём портфеле есть одна тетрадь —Одно звено тяжёлой цепи.Нет, отчего мне страшно раскрыватьТу роковую, синюю тетрадь?2/ XI, 1925
«Я совсем на себя не похожа…»
Я совсем на себя не похожа,И своих же стихов не люблю.Безобразны изгибы дорожекВ оголившемся парке Сен-Клю.Ну, а что жеДо сих пор я упрямо люблю?2/ XI, 1925
«Зачем ты бьёшься и тоскуешь…»
Зачем ты бьёшься и тоскуешьИ зло смеёшься над собой?Ведь ты не первую целуешьВ тумане улицы пустой?Ведь в глубь арабского квартала,Таинственного, как мечта,Тебя давно уж засосалаПугающая темнота.Ты жизнь увидел шумным баромИ встретил блёстками вина,Твоя задумчивость над старымСовсем темна, совсем пьяна.Что ж? В скучных оргиях разгулаПройди слепую жизнь скорей,Пока она не обманулаНочным безлюдьем пустырей.3/ XI, 1925
Осень («И шумела в парке осень…»)
И шумела в парке осеньДревним шумном старых сосен,По ночам шумела осеньВ глубине пустых аллей.Там дрожали силуэты,И как страшные скелеты,Трепетали силуэтыОголённых тополей.Лёг туман над лесом рыжим,Ветер рвался над Парижем,И ночами Бобка рыжийВ конуре своей визжал.А в окне чернели прутья,Перенизанные мутью,И под ветром гнулись прутьяВ брызгах тонкого дождя.5/ XI, 1925
«Нет, я всегда была такой…»
Нет, я всегда была такой.Не надо знать, ах, и не надо помнитьТот тихий дождь, когда нас было двое,И круг от лампы в полутёмной комнате.В те дни тяжёлый луч бросал закатВ пустые шапки тонконогих сосен.И, как сейчас, душа была измятаЗемлёй и небом мутной осени.13/ XI, 1925
«Нет, я всегда была такой…»
…Пуст кинематограф Гарибальди.На канале блещут огоньки.И солёный ветер с моря гладитСиние воротники.Белизна арабского кварталаКажется ещё белей.Мы идём, и робкие шакалыЗавывают в тишине полей.Кактусы в серебряном туманеВспыхивают блёстками луны,А потом — мечтой, как на экране,Зацветут разорванные сны.А на завтра — вновь тоска начнётся,Жалоба, что некуда идти…— Жизнь моя, забрызганная солнцем,Тихая, ненужная — прости!13/ XI, 1925
Там («Там даль ясна и бесконечна…»)
Там даль ясна и бесконечна,Там краски знойны и пестры,И по долинам в душный вечерГорят арабские костры.Там иногда, далёко где-тоЗвучит прибой взметённых волн,Там в синих форменках кадетыИграли весело в футбол.Там счастье было непонятно,И был такой же серый день,Как те разбросанные пятнаАрабских бедных деревень.Там безрассудные порывыМешались с медленной тоской.Оттуда мир, пустой и лживый,Казался радостной мечтой.Там сторона моя глухая,Где горечь дум узнала я,Пусть ненасытная, пусть злая,Вторая родина моя.14/ XI, 1925
«Когда огни вечерние горят…»
Когда огни вечерние горят,Всё делается проще и грустнее.Скрипит перо. Шуршит колода карт.И красный уголь в печке тлеет.Тогда тревожно холодеет грудь,Тогда глаза спокойны и суровы.И хочется самой себе швырнутьОбидное, язвительное слово.19/ XI, 1925
«На стене легли пятном кривым…»
На стене легли пятном кривымТени от руки и головы.Было тихо. За полночь далёко.Я лежала и читала Блока.Уж себе я не могла помочь.Неспроста околдовала ночьИ впились недвижные ресницыВ бледные, знакомые страницы.В этот час казалась страшной мнеТень от полотенца на стене.И над книгой, мертвенно лежащей,Грудь мне раздирал упорный кашель.И себе сказать я не могла,Что былая радость — отцвела,Что давно заменено другимиНесравнимое как будто имя.24/ XI, 1925
«Я старости боюсь — не смерти…»
Я старости боюсь — не смерти,Той, медленной, как бред, поры,Когда озлобленное сердцеУстанет от пустой игры.Когда в волненьях жизни грубойУм станет властен над душойИ мудрость перекосит губыУсмешкой медленной и злой.Когда тревога впечатленийСухой души не опалитНи очертаньем лунной тени,Но бодрым запахом земли.Когда вопросов гулкий ропот,Ошибки, грёзы и печальЗаменит равнодушный опытИ уж привычная мораль.Когда года смотреть научатНа всё с надменной высоты,И станет мир наивно-скучным,Совсем понятным и простым.И жизнь польётся без ошибки,Без впечатлений и тревог,Лишь в снисходительной улыбке —Чуть уловимый холодок..24/ XI, 1925
«Нет больше слов о жизни новой…»
Нет больше слов о жизни новой —Есть холодок в груди.Уже звучит тоской суровойЧуть слышное — не жди!Земля не стала светлым раем,Не расцвели цветы.Нас жизнь коснулась самым краем,И мы её не понимаем,Ни я, ни ты.30 / XI, 192524/ XI, 1925
Стихи о Париже
I. «В туманно-серой, душной мгле…»
В туманно-серой, душной мглеЕго столетия проплыли.Хранит музей КарнавалеЕго таинственные были.Ревниво сберегая дни,Залитые мечтой и кровью,На Сен-Мишель стоит Клюни,Хранилище средневековья.Хранят преданья старины,Традиции веков сожжённых,Былым величием полны,Аудитории Сорбонны.Эпоха пламенной зари,Красивых слов и гильотины,Подвалами КонсьержериКричит о славном и о сильном.И — символ гордого «всегда»,Над тёмным ларем букинистаДве серых башни Нотр-Дам,Как два крыла на небе мглистомII. «Над рекой, под мостом, над бульварами…»
Над рекой, под мостом, над бульварамиЛиловеют во мгле фонари,И идут прохожие парамиМимо тёмного Тюльери.Мрачны зданья с тёмными нишами,И чернеют выступы стен.В час, когда трепещет над крышамиСемь сверкающих букв Ситроен.И сгребая огни и улицы,И вливаясь в гулкий аккорд,Всё грохочет, блестит и кружитсяЗаводная игрушка — Конкорд.30/ XI, 1925
«Мы бездомные, глупые дети…»
Мы бездомные, глупые детиИз далёкой, далёкой страны.На холодном, на мглистом рассветеНам не снятся красивые сны.И блуждаем мы, злые, больные —Повторяя чужие слова,Что себя бережём для России,Что Россия, как будто, жива.Мы в душе — и не ждём, и не верим,По привычке — и верим, и ждём.Ведь приятно грустить о потереПод холодным и мутным дождём.Но протянутся десятилетья,За весною считая весну.Мы — бездомные, глупые дети,Возвратимся в родную страну.Без надежды, без света, без силы,Научённые долго молчать,В край чужой, не понятный, не милый,Мы покорно придём умирать.7/ XII, 1925
«Кто не помнит сказку о Синей Птице?..»
Кто не помнит сказку о Синей Птице?Кто не любит нежность старинных песен?Счастливому в свете радость снится,Счастливому мир и глух и тесен.А я вот не знаю такого слова,И некуда мне теперь стремиться.И нет у меня ничего святого,И я не пойду за Синей Птицей.7/ XII, 1925
«Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…»
Наш век сухой. Наш век — пора молчанья.Разорваны Гарольдовы плащи.Нет патетического восклицанья,И женственность не трогает мужчин.Наш век такой, что судорогами пальцевИзмято всё, сплетённое мечтой,И хочется невесело смеятьсяНад Богом, над любовью, над собой.Над нами тяготят тысячелетья,Мы — искуплённые за их вину.Наш век такой, что после даже детиНе будут никогда играть в войну.10/ XII, 1925
«Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…»
Я ироничнее и суше,Я злюсь, как идол металлическийСреди фарфоровых игрушек.Н.Гумилёв
И вдруг слова о чести и о крови,О доблести невозвратимых: дней,Швыряя пафосом средневековья,Звеня напевом скрещенных мечей.Тоска о том, что жизнь смеётся глухо,И нет любви и томных: взоров нетИ голос ласковый под самым ухомМне говорил: «Восторженный поэт».А у меня ровны все дни недели,Жизнь холодна, как ворохи камней…Раз хочется подраться на дуэли,Раз подвиги ещё не надоели, —Наверно, жить и легче и светлей.10/ XII, 1925
«Ещё мы говорим стихами…»
Ещё мы говорим стихами,И спорим над столбцом газет,Ещё дрожит в оконной рамеДневной, обыкновенный свет.Ещё мы чайник медный греем,В чугунной печке уголь жжём,Ещё дрожим и холодеемПод мелким снегом и дождём.Лишь иногда бывает скучно,Душа пустеет, ум молчит,И всё становится ненужным,Как днём мерцание свечи.И что-то больно душу режетОбидным ядом звонких слов,Под исступлённый тихий скрежетДо боли стиснутых зубов.16/ XII, 1925
«Пускай метель захлещет душу…»
Пускай метель захлещет душу,И в жизни всё сойдёт на нет,И астрономы пусть нарушатУпрямый механизм планет.Пусть беспричинное волненьеЗаменит невесёлый смех,И тихое недоуменьеЗастынет на лице у всех.Весь мир в тревоге встрепенётся,И станет зол, и станет пьян.В тот день не будет видно солнцаСквозь нарастающий туман.Тогда под рёв автомобилей,Всклокоченный и дикий чёрт,Явившейся из сказки-были,Пройдёт по площади Конкорд.16/ XII, 1925
«Есть в жизни час, простой и яркий…»
Есть в жизни час, простой и яркий,Когда заколет руки дрожь,И взгляд затравленной собакиТы молча в угол отведёшь.Тогда захочешь как-то разомВсё пережить, испепелить.И горло перехватит спазмаИ медленно начнёт душить.Ты будешь робкими глазамиСмотреть на лампу, на огонь,Впиваясь острыми ногтямиВ похолодевшую ладонь.И вдруг поймёшь в оцепененье,Что в жизни пусто и темно,И что в душе одним мгновеньемВсё лучшее пережито.Ты скажешь: «Больше жить не надо,Ужасна горечь пустоты».И вниз опущенного взглядаДо ночи не поднимешь ты.16/ XII, 1925
«На всём лежит оцепененье…»
На всём лежит оцепененьеИ тишина.Передо мной бегут две тени,А не одна.Иду пустынным переулкомВдоль спящих дач.Лишь слышится в молчанье гулкомДалёкий плач.Каких-то мыслей тёмный слитокЛежит во мне.И колокольчики калитокЗвенят во тьме.Над головой смеётся Вега —Кошачий глаз.Над синеватым, рыхлым снегомЧуть светит газ.А там туман, как привиденье,Растёт в глуши.И в нём опять сошлись две тениМоей души.16/ XII, 1925
«Дням прошедшим не завидуй…»
Дням прошедшим не завидуй,Всё равно прошли.Мы измаяны обидойНеба и земли.Старых песен ты не слушай —В них тоска веков.Тихий вечер тронул душуМутью облаков.Ждём мы тихо, ждём мы долго,Прежде и теперь.Если ты не веришь в Бога,В выдумку поверь.Начинай, как новый подвиг,Каждый новый день.Слов о силе и свободеНе ищи теперь.В мире старом, в мире скучномНовых истин нет.Ты пойми — не будет лучшеЧерез много лет.18/ XII, 1925
«Клубится дым у печки круглой…»
Клубится дым у печки круглой,Кипит на керосинке чай.Смотрю вокруг глазами куклы —Ты этих глаз не замечай!Всё так же ветер в парке стонет,Всё та же ночь со всех сторон.А на стене, на красном фоне —Верблюд, и бедуин, и слон.Ведь всё равно, какой печальюДуша прибита глубоко.Я чашки приготовлю к чаю,Достану хлеб и молоко.И мельком в зеркале увижу,Как платье синее мелькнёт,Как взгляд рассеян и приниженИ нервно перекошен рот.18/ XII, 1925
«Я говорю о долгих ожиданьях…»
Я говорю о долгих ожиданьяхНесуществующих, но светлых дней,О тёмных переулках без названьяИ о неровном свете фонарей.Я говорю о жизни нерасцветшей,Но безнадёжной и уже пустой,О том, как невесёлый ветер хлещетИ брызжет дождь за тонкою стеной.Я говорю о тёмной, белой даче,Где у порога стережёт тоска,О судорогах, когда в бессильном плачеСжимается бессильная рука.Проходят дни, ползут года пустые,Мы снова ждём, и долго будем ждать.И далека холодная Россия —От нас давно отрекшаяся мать.23/ XII, 1925
Рождество («Я помню…»)
Я помню,Как в ночь летели звёздные огни,Как в ночь летели сдавленные стоны,И путали оснеженные дниТревожные сцепления вагонов.Как страшен был заплёванный вокзал,И целый день визжали паровозы,И взрослый страх беспомощно качалМои ещё младенческие грёзыПод шум колёс.Я помню,Как отражались яркие огниВ зеркальной глади тёмного канала,Как в душных трюмах увядали дни,И как луна кровавая вставалаЗа тёмным силуэтом корабля.Как становились вечностью минуты,А в них одно желание: «Земля!»,Последнее — от бака и до юта —Земля, но чья?Я помню,Как билось пламя восковых свечейУ алтаря в холодном каземате,И кровь в висках стучала горячейВ тот страшный год позора и проклятья,Как дикий ветер в плаче изнемог,И на дворе рыдали звуки горна,И расплывались линии дорогВ холодной мгле, бесформенной и чёрной,И падал дождь…24/ XII, 1925
«Отговорил, отскандалил…»
Отговорил, отскандалил,Остановил колесо.Ушёл в бестелесные далиРаскольник из древних лесов.И минуты в тревожной сменеСтали темны и страшны,Когда закачался вдоль голой стеныВ страшной петле Сергей Есенин30/ XII, 1925
«Вы видели меня всегда такой…»
Вы видели меня всегда такой —Весёлой и непринуждённой,С насмешливой улыбкой, а порой —Усталой и немного сонной.Вы часто слышали мой громкий смехВ сыром тумане Сен-Жермена,Вы знали про меня, что я из тех,Которым море по колено.И вы меня не видели, когда,Кусая губы, пальцы я ломала,Когда боялась и не понимала…И вот о том, как в ночь идут года —Со мной не говорите никогда.4/ I, 1926
«Пусть хлынет дождь, и капли застучат…»
Пусть хлынет дождь, и капли застучатПо мутным стёклам запотевших окон.Пусть станет мглистым огненный закатВ отчаянье огромном и широком.Пусть навсегда исчезнет яркий светИ крыши дач, и ветер на панели.Зачем вся жизнь, когда уж силы нетСчитать пустые, тихие недели.7/ I, 1926
«Я жизнь люблю за то, что даль темна…»
Я жизнь люблю за то, что даль темна,Что тихий ливень хлещет в стёкла,Что есть в году и осень, и весна,За то, что улица намокла.За то, что страшен заглушённый крик,А мысли — скользкие, как слизни,За то, что ни один унылый мигНе будет вычеркнут из жизни.7/ I, 1926
«Разве жизнь моя не пуста?..»
Разве жизнь моя не пуста?Разве сердце — не тёмный слиток?Разве нет на груди креста,Как эмблемы медленных пыток?Жизнь темна и душа пуста.— Может быть, я одна из стаГоворю об этом открыто.11/ I, 1926
«Как женщина, которую целуют…»
Как женщина, которую целуют,Как дрожь ресниц, которых не поднять,Вся жизнь похожа на игру пустую,В которую невесело играть.Я не люблю спокойствие и скуку,И страшно мне, когда идёт гроза.Так нищенка протягивает руку,Стыдливо пряча жалкие глаза.Я в жизнь вошла, волнуясь и тоскуя,И вот её я не могу понять.Как женщина, которую целуют,Как дрожь ресниц, которых не поднять.16/ I, 1926
Я не помню («Переплёски южных морей…»)
Переплёски южных морей,Перепевы северных вьюг —Всё смешалось в душе моейИ слилось в безысходный круг.На снегу широких долинУ меня мимозы цветут,А моя голубая полыньОдинакова там и тут.Я не помню, в каком краюТак зловеще красив закат.Я не знаю, что больше люблю —Треск лягушек или цикад.Я не помню, когда и гдеГолубела гора вдали,И зачем на тихой водеЗолотые кувшинки цвели.И остались в душе моейНедопетой песней без словПерезвоны далёких церквей,Пересветы арабских костров.19/ I, 1926
«Отчего в дыму от ладана…»
Отчего в дыму от ладанаПод напев колоколовТак нежданно, так негаданноВдруг становится светло?Отчего манят проталинкиПряным запахом весны?А когда была я маленькой —Снились мне глухие сны?Отчего у неба низкогоШирь так девственно чиста?Отчего в стихах ЛадинскогоЕсть такая теплота?19/ I, 1926
Старинный романс («Как сумрак, распростёрлась тишина…»)
Как сумрак, распростёрлась тишинаПо мебели в чехлах в просторном зале,И сквозь окно высокая лунаПосеребрила клавиши рояля.В саду мертво. В саду совсем темно.Лишь под окном белеется берёзка.Прабабушка с высокою причёскойИз рамы смотрит в тёмное окно.Дрожит звезда на небесах высоких,Несёт бодрящей сыростью земли.Над озером задумалась осока,И яблоки в саду налились соком,И розы у террасы расцвели.В ручье журчит прозрачная струя,Да лай собак несётся на деревни.И в парке, под шатрами сосен древних,— Весна, любовь и трели соловья.19/ I, 1926
Анне Ахматовой («Над горами — спокойные вспышки зарниц…»)
Над горами — спокойные вспышки зарниц,На столе — карандаш и тетрадь,Ваши белые книги и шелест страниц,И над ними — дрожанье косматых ресниц —Разве всё это можно — отдать?И пушистую прядь золотистых: волос,И туманное утро в росе,И шуршанье колючих цветущих мимоз,И гортанные песни, что ветер разнёсПо безлюдным и гулким шоссе.Разве можно не помнить о юной тоскеВ истомлённый, полуденный зной,О шуршании пены на мокром песке,О беззвучности лунных ночей в гамакеПод широкой узорной листвой.Это первое лето в мечтах и слезах,И зловещее солнце в крови,И какой-то наивный, ребяческий страх —Всё лежит в Вашем имени, в тихих стихах,В непонятной тоске о любви.22/ I, 1926
«Когда в саду шуршит весна…»
Когда в саду шуршит весна,Когда глаза глядят упрямо, —Душа торжественно мрачна,Как католические храмы.В саду канавки и кустыСдавили узкие дорожки,И смотрит жизнь из темнотыБезумными глазами кошки.Но что до жизни, до души!Ведь ветры зимние задули,Ведь смерть назойливо шуршитПо разрисованному тюлю.Ведь не понять мне всё равно,Куда идти, звеня стихами,А жить и пусто, и темно,И тихо, как в старинном храме.26/ I, 1926
В Россию («Я туда не скоро возвращусь…»)
Я туда не скоро возвращусь.Ты скажи — что эти годы значат?Изменилась ли шальная Русь,Или прежнею кликушей плачет?Так же ли подсолнухи лущит,В хороводе пёстрой юбкой пляшет,Вековыми соснами шумит,Ветряными мельницами машет?Край, который мыслью не обнять,Край, который мне и вспомнить нечем.Там меня рожала в стонах мать,Там у гроба мне поставят свечи.27/ I, 1926
«Не в первый раз и не в последний…»
Не в первый раз и не в последнийЯ выхожу из этого метро,Отсчитывая звонкие ступени.Не в первый раз и не в последнийЯ говорю ненужные слова,Рассеянно следя за дрожью тени.Я прячу задрожавшие колениИ безобразные от слёз глаза —Не в первый раз и не в последний.2/ II, 1926
«Жена и мать останутся в Довиле…»
Жена и мать останутся в Довиле,Вертеться в безысходном колесе.А он помчится в даль прямых шоссеНа собственном автомобиле.Они останутся покорным эхомВ нормандском домике — жена и мать —Потрёпанными картами гадать —Благополучно ли доехал?И будет ночь, и будет даль всё та же,И будет ветер биться, как и раньше,И серо-жёлтая вода ЛяманшаВзбегать на опустевший пляж.Они останутся — жена и мать —Чтоб слушать ветер и ловить сквозь шторыДалёкий шум случайного мотора,Сидеть у саламандры и гадать.3/ II, 1926
«Улыбка, беспечальная когда-то…»
Улыбка, беспечальная когда-то,Кривит лицо, приподнимая бровь.А на губах запечатлелась кровьОгромного холодного заката.Вот почему улыбка так тиха,Застенчив взгляд и равнодушны губы.Вот почему коробит смех беззубыйВ разорванных, неконченых стихах.6/ II, 1926
«Надеть открытое, короткое платье…»
Надеть открытое, короткое платье,Намазать губы и танцевать фокстротУзнать на губах терпкий привкус счастья,А на сердце — равнодушный гнёт.И в зимний вечер, который слишком долог,Паденьем тела сломать речную сталь —За один короткий, сухой некролог,За равнодушно брошенное «жаль».6/ II, 1926
Цветаевой («Целый день по улицам слонялась…»)
Целый день по улицам слонялась,Падал дождь, закручивая пыль.Не пойму, как я жива осталась,Не попала под автомобиль.На безлюдных тёмных перекрёсткахОзиралась, выбившись из сил.Бил в лицо мне дождь и ветер хлёсткийИ ажан куда-то не пустил.Я не знаю, сердце ли боролось,Рифмами и ямбами звеня?Или тот вчерашний, женский голосСлишком много отнял у меня?8/ II, 1926
«Будет утро и свет заструится…»
Будет утро и свет заструитсяСквозь прикрытые ставни окна.Мне тревожное что-то приснится,И проснусь я от страшного сна.Я проснусь. И, глаза протирая,Вдруг почувствую холод и страх.И вокруг ничего не узнаюИ не вспомню, что было вчера.Так исполнится чьё-то проклятье,И не день, и не месяц, не год —Будет мир сочетанием пятенИ зияньем зловещих пустот.8/ II, 1926
«Так что же? — плачь, неистовее плачь!..»
Так что же? — плачь, неистовее плачь!Захлёбывайся, бейся, как кликуша.И пусть молчание соседних дачТвой крик придавленный нарушит.Вой голосом, сжимая кулаки,Вой голосом, как на погосте баба,И повались, беспомощной и слабой,Как жертва молодости и тоски.10/ II, 1926
«Это будет сегодня. Я в это верю…»
Это будет сегодня. Я в это верю.Я не знаю, где и зачем,Но сегодня скажу о моей потере,О тревоге моих ночей.Я не знаю, зачем, и кто в этом волен,И когда этот час придёт,Но предчувствием счастья, обиды и болиИсступлённо кривится рот.Это будет сегодня, я знаю, верю.Будет вечер суров и нем.Я кому-то скажу о моей потере,И сама не пойму, зачем.13/ II, 1926
«Пусть брошены те нежные слова…»
Пусть брошены те нежные слова,Как звон тысячелетней колокольни.От них не закружилась голова,Не сделалось ни радостно, ни больно.В глазах, должно быть, искрится тоска,А губы слишком сухи и упрямы.И кровь назойливо стучит в висках,И сердце гулко отбивает ямбы.Я всё отдам больному февралю,Всё вырву, брошу, растопчу, развею.Я только молодость мою люблю,Я только молодость мою жалею.18/ II, 1926
Ночь («В окно сквозит ночной, туманный свет…»)
В окно сквозит ночной, туманный светИ зеркало рассеянно сверкает.Хоть музыканта, знаю, дом, а нет,Но слышу я — виолончель играет.Стоит в углу, раздув свои бока,Звенят, гудят натянутые струны.А я твержу, что вот — пришла тоскаХолодной ночью, матовой и лунной.Не жаль того, что кончилось вчера.Не жаль себя, и боль, и горечь эту.Я буду тихо думать до утра,Я буду тихо плакать до рассвета.И ветер гулко стонет за стеной,И бьётся кровь, и сердце замирает,И в первом этаже сама собойВиолончель безумная рыдает.21/ II, 1926
«Есть верный путь к упрямой петле…»
Есть верный путь к упрямой петлеНа крепко ввинченном крючке,Когда слова перекипелиИ горький вкус на языке.Жить в золочёной женской рамке,В кольце каких-то сильных рук.Жить для того, чтоб взглядом самкиРассеянно смотреть вокруг.Ронять слова о ярком счастьеИ рабски отражать в глазахБезумное желанье страсти,Безумный и блаженный страх.И, тихо опустив ресницы.Изведав тёмные пути,Ушедшей юности молиться,Кому-то говорить: прости!И дом свой будет неприветлив,Напоминаньем о тоске.Так — верный путь к упрямой петлиНа крепко ввинченном крючке.И только б смерть всю душу стёрлаВ торжественный и вечный миг,Когда верёвкой стянет горлоИ грубо вытянет язык.28/ II, 1926
«Какая грустная весна!..»
Какая грустная весна!Мне эта грусть почти приятна.В прямоугольнике окна —Одни бесформенные пятна.Щекой касаясь косяка,Облокотившись на перила,Гляжу я нынче свысокаНа мир огромный и унылый.Туман всё шире и темней.Тоска всё глуше и капризней.А за спиной так много дней,Как будто вырванных из жизни.О, сердце глупое — не плачьИ не стремись к лукавой цели!С меня довольно неудачПоследней глупенькой недели.6/ III, 1926
«Тогда цвели кудрявые каштаны…»
Тогда цвели кудрявые каштаны,Тогда цвели над выставкой огни,И дымкою весеннего туманаОкутывались солнечные дни.Я к вам пришла с наивными стихами.Я к вам пришла, как входят в дом чужой,С доверчиво-раскрытыми глазами,С высоко поднятою головой…6/ III, 1926
«Пусть молодая поэзия…»
Пусть молодая поэзияМягче церковного воска,Вырастет стройно и веселоСветло-зелёной берёзкой.Не молотом с наковальней,Вымыслом хитрого разума,А колоколенкой дальней,Светлым туманом повязанной.В жизни унылой и жёсткойЕсть ещё дали раздольные,Листья весенней берёзки,Строки её белоствольные.Тянутся к небу молитвы,Им отвечают созвездья…— За неспокойные ритмы!— За молодую поэзию!9/ III, 1926
RUE DES ECOLES («Я люблю эту тихую улицу…»)
Я люблю эту тихую улицу,Уходящую в тихий туман.Не тревожится, не волнуется,Не гнетут большие дома.Переулочки тёмные, страшные,В них — розетки старинных церквей.А у замка с зубчатыми башнямиТак спокойны глаза детей.Здесь идёшь разумницей, скромницей,И не знаешь — куда идёшь.Неужели потом не вспомнитсяНикогда эта тихая ложь?Солнце ласково корчит рожицу,Озирая большие дома.Не волнуется, не тревожится,И туман, голубой туман…6/ III, 1926
«Там мне запомнился кричащий голос…»
Там мне запомнился кричащий голос,Дым папирос и колкие слова,Как выкрики сплетались и боролись,И как потом кружилась голова.А за воротами, мигая кротко,Фонарь маячил, и была весна……Ещё мне там запомнилась решёткаВысокого и тёмного окна.17/ III, 1926
«Дома ждёт меня бессонница…»
Дома ждёт меня бессонница,Сторожит ночную тьму.Ночь молитвенно наклонитсяК изголовью моему.На подушке лягут волосыРазмотавшейся косы.Ночь прорвут железным голосомГде-то бьющие часы.Будут тени тихо корчиться,Подползёт туман к окну.Буду медленно ворочаться,Вслушиваться в темноту.Думать: «Вот, мол, завтра пятница,Ехать в город, а потом…»И обои затуманятсяНад нависшим потолком.А когда у неба мглистогоЛуч протянет лезвиё —Прокляну в стихах неистовыхОдиночество своё.19/ III, 1926
«Я буду письма писать…»
Я буду письма писатьПро вещую пустоту.Их некому отсылать,И я их сама прочту.Я выйду навстречу тому,Кого в этой жизни нетИ зубы до боли сожму —Не по моей вине.Перелистаю тетрадь —Недлинный, пройденный путь,И буду упрямо ждатьКого-то, кого-нибудь.И, подавляя грусть,Которой пьяным-пьяна,Застенчиво улыбнусьИ тихо скажу: «Одна!»21/ III, 1926
«Я в сумерках синих зажгу свечу…»
Я в сумерках синих зажгу свечуИ резким движеньем её потушу.Не жалости я хочу.Не милостыни прошу.Я помню только мой вчерашний сон,Я помню только мой вчерашний плач,И бледный, лиловый фонНад силуэтом дач.Я буду думать о себе одной.Ночь бросит тени на моё плечо…Не говори со мной.Не спрашивай ни о чём.21/ III, 1926
Простенькое («Было это в мае…»)
Было это в мае.Дождик падал с крыши:И сама не знаю,Как всё это вышло.Разлеталась жалостьКорабельной сажей.Ну, и как прощалось —Вам и не расскажешь.Вы не знали ветер,Небо рвущий в клочья,Стон тысячелетийАвгустовской ночью.Солнечные пятнаВ летний полдень жаркий.Вам ведь непонятныСерые бараки.Я бы рассказалаПро далёкий лагерь,Про тоску шакалов,Воющих в овраге.О головках лилий,О тревожной скуке,Как собаки вылиУтром на побудке.Как синело мореИ дразнили дали,Как играли зорю,Как отбой играли.И о том, как малоВ жизни было силы.Всё бы рассказала,Да сама забыла.24/ III, 1926
Март («…А там нарциссы отцвели…»)
… А там нарциссы отцвелиВ долине, за Джебель-Кебиром —И пахнет весело и сыроОт свежевспаханной земли.Уже рассеялся туман,Прошла пора дождя и ветра,И чётко виден ЗагуанЗа девяносто километров.И девственною белизной,Под небом, будто море, синим,Белеет в зелени густойЦветок венчальный апельсина.Шуршит трава, басит пчела,А скоро зацветут мимозыУ той тропинки, под откосом….Тропинка, верно, заросла…30/ III, 1926
Март («Не любовь, а лёгкая влюблённость…»)
Узнаю тебя, жизнь, принимаюИ приветствую звоном щита.А.Блок
Не любовь, а лёгкая влюблённость,Не тоска, а смутное томленьеВ молодой, бушующей крови,Оттого, что это небо юно,Оттого, что эта жизнь прекрасна.Выйти в лес, окутанный туманом,Не январским, а весенним, светлым,Пахнущим и сыростью, и тленьем.К ласковой сырой земле прильнуть,Телом всем прижаться к ней, и слушатьШорохи, и шёпоты, и стоны.И цветут фруктовые деревья,Белые, мохнатые, смешные,И манит весенний, тёмный лесДевичьей стыдливостью берёзки.Оттого, что в мире есть бездонностьНеба, красоты, воспоминаний,Тихой человеческой печалиИ манящих неподвижно глаз.Тонкие, весенние берёзки!Клейкие зелёные листочки!Оттого, что родилась я в мае,Тихим утром на рассвете дня,И на встречу мне взглянуло солнцеСеверной, холодною улыбкой,Оттого, что я вчера читалаКованые, звонкие стихи,От которых сердце холодело,От которых становилось больно,И, прочтя которые, хотелосьКрикнуть: «Больше ничего не надо!»И потом весь мир казался звонким,Пряным, пёстрым, в разноцветных бусах,Точно в брызгах летнего дождя.Оттого, что есть в короткой жизниМолодость, поэзия и счастье —Эта жизнь мучительно прекрасна.6/ IV, 1926
«Движенье дней, трагедия борьбы…»
Движенье дней, трагедия борьбы,Утрата родины — всё мимо, мимо…Одна мечта, одно желанье — бытьВстревоженной, влюблённой и любимой.Как мало надо: власти над собойЖестокого и сильного чего-то.И в тесный, узкий, глупый мир поройВрываются трагические ноты.Так нарастает роковое. ТакПодходит то, чего нельзя поправить.Ведь сердце захлестнула пустота,А даль весенняя светла ведь?Вот почему и горечь на губах,И тёмная дорога за плечами.О, женщина, о, тихая раба,Сосуд нечеловеческой печали!8/ IV, 1926
«Прежде тоска была…»
Прежде тоска была,Стала потом чуждою.Так сирень цвелаВ прошлом году весною.Тихо твержу — прости.Прошлой весне? — Не знаю.Ветер сухой свиститНа остановке трамвая.Хочется что-то сказать,Хочется в чём-то открыться.О, как близки глаза,И как далёки лица!В новом прошла новизна —Странная мысль о чуде.И так привычно знать,Что ничего не будет.20/ IV, 1926
«Целый день я наряжаю кукол…»
Целый день я наряжаю кукол,И без дум за часом бьётся час.Вечером — люблю любить науку,А ночами думаю о вас.И по улицам, по грязи липкой,В коридорах гулкого метроПрохожу с неискренней улыбкой,Как мои печальные Пьеро.Стала боль рассеянней и тише,Жизнь взяла, швырнула, понесла…Острый дождь опять стучит по крыше,Капает с оконного стекла.Прогляжу конспект вчерашних лекций,Загляну в потрёпанный словарь…А ночами глухо ропщет сердцеНа мои упрямые слова.22/ IV, 1926
«Что мне мешает броситься в окно…»
Что мне мешает броситься в окно —Обидеть друга — выбросить билеты…На улице безлюдно и темно,В тумане фонари мигают где-то.Впились в туман молящие глаза —Теперь никто не видит их печали.Мне хочется кому-то рассказатьО нежности, накопленной молчаньем..Напрасно говорят, что я отдамВсё за любовь, которая дурманит,Ведь я не забываю никогдаОбидных слов, ошибок, невниманья.А, может, правда, что хочу зажечьВ себе я тихую, как сон, истому,И в подсознательном желанье встречИду по улицам, давно знакомым.Кто знает — вдруг все чувства и словаПоднимутся неудержимо стаей,И выйдет так, что расскажу я вамО том, чего ещё сама не знаю.29/ IV, 1926
Донна-Анна. Этюд («В саду цвели высокие каштаны…»)
В саду цвели высокие каштаныИ веяла зелёная весна.В своём саду томилась Донна-Анна,Молчала у раскрытого окна…И наклоняя низко профиль тонкий,С улыбкою печального лица,Она ласкала локоны ребёнка,Не знавшего далёкого отца.А по ночам, когда душа устанет,Под душным пологом ей снились сныО кораблях на тёмном океане,О женщинах, прекраснее весны.И годы шли. И проходили сроки.Стонало море. Падала гроза.И так же всё таинственно глубоки,Как у еврейки, грустные глаза.А вечером к ней тихо шёл прохожий.Пусть он другой — не всё ли ей равно?В глазах мужчин всегда одно и то же,Пьянящее, как старое вино.И по ночам, в назойливом дурмане,Под тихий шум его влюблённых фраз,Ей снились корабли на океанеИ женщины с ревнивым блеском глаз.И на кремнистом дне, в измятом платье,Она — с лицом, забрызганным, в крови,Не вынесшая душного проклятьяСвоей огромной, давящей любви.3/ V, 1926
О том, как кошка пропала
Постой, вот этот ящик отодвинь-ка!Молчи! Она скребётся за дверьми?Там холодно и сыро. Минька, Минька,Минь!Под шкафом — нет! На чердаке — там страшно,Там в паутине скользкий домовой.И от свечи косое пламя пляшетПо лестнице крутой.Сбежала! Вот! Ах, чтоб ей пусто было!Теперь не спать всю ночь! Из-за неё!И холод по ступенькам и периламПолзёт, оттачивая лезвиё.И бьёт в окно ночной, холодный ветер,Рвёт над виском растрёпанную прядь…Мяукает? — Нет, это у соседей…Мне холодно. Я спать хочу. Я — спать…Минька! Минька!10/ V, 1926
«Пусть вы не любите моих стихов…»
Пусть вы не любите моих стихов,Пусть вы не помните моих вопросов.Мои глаза спокойней синих льдов,И больше ни о чём не спросят.Но, если обо мне заходит речь —Меня, вы думаете, вспомнить нечем?А недосказанность коротких встреч?А узко сдвинутые плечи?И голосом намеренно сухимВы бросите без злобы и печали,Что вам не нравятся мои стихи,Что вас они не волновали.17/ V, 1926
«Лежит в распахнутом окне…»
Лежит в распахнутом окнеСпокойное, ночное небо.Так было всё в далёком сне,В том сне, который был и не был.Я слышу голос — тихий шум,Я слышу шум — но слов не слышу.Я лекции не запишу —Другие за меня запишут.Что делать мне в чужом краю?Я в мир вошла тихонько, с краю.Я — только зритель. Жизнь моюДругие за меня сыграют.25/ V, 1926
«Сегодня вечер слишком сух…»
Сегодня вечер слишком сух,И как-то пасмурно в лесу.И не спадает душный зной,И пахнет пылью и весной.А в городе — тревожный гул,Стучащий молотом в мозгу.И раскалённые торцы,И фонари, как близнецы,И воздух пылью нагружён,И душит пыль со всех сторон.И в лицах встречных что-то естьЖестокое, как слово — месть.27/ V, 1926
«Тени у калиток…»
Тени у калиток,Листья смотрят ввысь…Мы с тобою квиты,Глупенькая жизнь.Нечего сердиться,Плакать, тосковать.Опущу ресницы,Разверну тетрадь.Пусть распались цели,Мысли не сбылись.— Всем мы надоели,Маленькая жизнь.Тихий сумрак сада,Матовая даль.Ничего не надо.Ничего не жаль.31/ V, 1926
«Туча небо кругом обняла…»
Туча небо кругом обняла,Набухает и рвётся на части.Как больная, всё жду я теплаИ почти невозможного счастья.3/ VI, 1926
Метро («Совсем устал угрюмый контролёр…»)
Совсем устал угрюмый контролёрПрощёлкивать зелёные билеты.И девушка метёт с панели сор,Мертва от электрического света.И мельком в зеркале — который раз —Я вижу бледное изображенье.А пара чьих-то неспокойных глазХватает каждое моё движенье.Вон, в красном женщина бокал несётИ белого медведя обнимает…Сквозь матовый туман я вижу всё,И ничего не понимаю.3/ VI, 1926
«Слепая ночь прильнёт к земле…»
Слепая ночь прильнёт к землеОгромною холодной жабой,Когда верхом на помелеЯ вихрем полечу на шабаш.И будет ночь кошмарным сном,И будет ночь хулой на Бога.Кривым, уродливым пятномТень расплывётся у порога.И ты всю ночь не будешь спатьВ предчувствии недоброй вести.Пустую тёмную кроватьРукой нетвёрдой перекрестишь.И не узнаешь никогдаВ печали тайну роковую,Что дни, недели и года —Уже давно не существуют.Что время память замело,Что сердце — только тёмный слиток,Что я, сжимая помело,Хватаю месяц за копыта.7/ VI, 1926
Ночной бред
I. «Фонарь отсвечивает в луже…»
Фонарь отсвечивает в луже,Пятном ложится по траве.А в том окне бессильно тужитВладыка жизни — человек.Глаза скользят по всем предметам,По пятнам выцветших обой.Глаза болят от слёз и света,От вспышки молнии ночной.И жизнь прошла, смеясь брезгливо,Свалили мертвенные дни…А на дворе — фонарь тоскливыйИ лужи чёрные под ним.II.Фонарь («Ничего нет ужасней на свете…»)
Ничего нет ужасней на свете,Чем слегка прорезающий мглу,Точно светоч невидимой смерти —Одинокий фонарь на углу.Что-то чудится в нём колдовское,Ворожившее с тёмной судьбой,Что-то мёртвое в нём, неживое,И тупое, как тихая боль…А кругом темнота наступаетНа несмелый, светящийся круг.Ночь — огромная, злая, слепая —Обнимает и давит вокруг…Ночью душат меня небылицы,В сердце — тёмная, ржавая гарь.Мне безлюдная улица снитсяИ на ней — одинокий фонарь.III. «Фонари стоят, как солдаты…»
Темнота колдует
Будто бы я на quxi de Conde
около pont des Arts.
Фонари стоят, как солдаты,И горят себе грустно, без цели.Здесь ходили в плащах крылатыхИ ножи в темноте блестели.Что-то сказочное, из Андерсена,Сердцу близкое и родное,И, шурша, пробегает Сена,Бьёт о камень жёлтой волною.Сказка была давно, в России,Горела у иконы лампада…Огоньки — красные, синие…Не жди! Не люби! Не надо!IV. «И всё мне чудится бессонной ночью…»
— И всё мне чудится бессонной ночью,Что я иду по улицам пустым,И чёрный ветер разрывает в клочьяГустые тучи — серый дым.А на углу фонарь мигает кротко,И пахнет розами в ночном саду.И всё хожу я нервно вдоль решёткиИ в сад калитки не найду.V. «Да, я помню тот страшный миг…»
Да, я помню тот страшный миг,Тот надрывный экстаз печали.Круг от лампы, обложки книг —Только я уж — не замечала.А за дверью неслась гроза,Дождь упрямо стучал по крыше.Было страшно слово сказать.Не хотелось ни жить, ни слышать.VI. «В трамвае шумно. Светит ровный свет…»
(Полу воспоминанья, полу пророчества)
В трамвае шумно. Светит ровный свет.Со мною никого нет рядом.Но чувствую — невидимый соседМеня сжигает неподвижным взглядом.И с ужасом сквозь дым от папиросВ стекле окна я вижу профиль грубый.— Прямой, высокий лоб, горбатый носИ быстро шепчущие губы.Слезаю. Ухожу в туман ночной —Со мной на остановке он слезает,Совсем бесшумно следует за мной —И прожигает мёртвыми глазами.VII. («Совсем устал угрюмый контролёр…»)
Завтра я письмо получу,Или злые тревожные вести.Прижимался к груди и плечуМой холодный маленький крестик.Ни о чём не могу гадать,Ни о чём не хочу молиться.Пусть и так проползут годаБестолковою вереницей.VIII. «Возвращаюсь ночью из Парижа…»
Возвращаюсь ночью из Парижа,Прохожу по улицам пустым,И на каждой тёмной даче вижуБелые тревожные кресты.И ползут, ползут по небу тучи,Тени расстилая по земле.И в дыму, над месяцем плывучимВьётся смерть верхом на помеле.(И так можно было до бесконечности)Ночь с 12 на 13 / VI, 1926
«И тень моя по улицам бродила…»
И тень моя по улицам бродила,По набережным тёмным и пустым,И, крадучись, рассеянно всходилаНа тёмные и гулкие мосты.Считая дробные шаги прохожих,Металась бешено у фонарей.А фонари выстраивали рожиИ языки показывали ей.Бездомной нищенкой из сказки-были,Исчезнувшей, растаявшей, как дым,И окна освещённые дразнилиДалёким чем-то и давно чужим.30/ VI, 1926
У метро («Тень моя осталась у решётки…»)
Тень моя осталась у решётки,Где туман рассеянный вставал,Где остался чей-то голос чёткийИ прощальные его слова.Взгляд, в котором не было печали,Голос без волненья и мольбы,И шаги внимательно считалиЖуткие фонарные столбы…30/ VI, 1926
В кафе («Вы смеётесь, милый мой сосед?..»)
Вы смеётесь, милый мой сосед?Вас пьянят смеющиеся лица?Электрический, тяжёлый свет,Женские мохнатые ресницы?Вы смеётесь? Отчего у васСмех такой подчёркнуто-счастливый?Чокнемся за одного из нас,Здесь кричащих за бокалом пива.Здесь светло, крикливо и смешно.Губы в медленной улыбке стынут.— А на севрских улицах темно.— А на севрских улицах пустынно.Змейкою дымок от папирос,Взгляд весёлый и огни в тумане, —Этот тонкий, медленный наркозРано или поздно одурманит.Воздух бьёт в раскрытое окно,Тает смех, и дерзкий и несмелый.— Друг мой или недруг, всё равно —Чокнемся, пока не надоело!1/ VII, 1926
«На этот раз никто не обманул…»
На этот раз никто не обманул,Никто не лгал, не притворялся нежным,И только сердца однозвучный гулТвердил о чём-то жутко неизбежном.Напрасен был таинственный намёк,И холодок неискреннего взгляда,И радость песенная тихих строк…— Мой друг и недруг! Ничего не надо.А мне казалось, что моя тюрьмаВдруг превратилась в светлое жилище,А мне казалось, что и я самаБыла светлей, и женственней, и чище.8/ VII, 1926
«Мы никогда не будем близкими…»
Мы никогда не будем близкими,Сполна друг друга не поймём.Пусть это небо блещет искрамиИ дышит ласковым теплом.И пусть так много, много сказано, —Вы всё далёкий и чужой.Случайный спутник, чем-то связанныйС моей крылатою тоской.И больше нечего печалиться,Ведь справедлив закон бытья,И мы уйдём — не попрощаемся —Направо — вы, налево — я.И в вашей тихой грустной комнате,В круговороте ярких дней,Вы никогда меня не вспомнитеИ не увидите во сне.И, крепко сжав руками голову,В седом кошмаре, наяву.Ведь вас — спокойного, весёлого —Я никогда не позову.9/ VII, 1926
«Тосковала, дни считала…»
Тосковала, дни считала,Тайно верила — и вотНачинается сначалаТихих дней круговорот.Снова верю, дни считаю,И сжимается рука,А в окошке пролетаютПеристые облака.И опять, смеясь сквозь слёзы,Снова верю, плачу, жду.Ночью тёплой, ночью звёзднойХорошо в моём саду —Ты пришёл, но слишком поздно.13/ VIII, 1926
«По садам пестреют георгины…»
По садам пестреют георгины,Гордые, осенние цветы.С невесёлым именем ИриныВсё светлей и радостнее ты.Оттого ли так светло без меры,Оттого ль так знойны эти дни…Эту лёгкость, эту боль и веру,Господи, спаси и сохрани!19/ VIII, 1926
Вечер («В саду — святая тишина…»)
В саду — святая тишина,Огни над лесом догорели.Скользя, запуталась лунаВ ветвях зубчатой, тёмной ели.И в мир таинственный маня,В седую полосу тумана,Плывут под Вегой два огняЖужжащего аэроплана.Шумят и блещут поезда —Неясное напоминанье —И светит каждая звездаСвоим особенным сияньем.— И я поверила в мечты,И в те огни, и в сны, и в шумы…Не может быть, чтобы и тыВот так же обо мне не думал.25/ VIII, 1926
«Я всё оставила, чем я жила…»
Я всё оставила, чем я жила.Всем, прежде близким, сделалась чужая.И не оглядываясь, отошла,И ни о чём не вспоминаю.Я всё забыла: горечь пустоты,И тихий лязг нетвёрдой черепицы,И все мои восторги и мечты,И письма те — на десяти страницах.Я даже не пишу теперь стихов,Моих унылых и наивных жалоб…— Всё отдала я за твою любовь.Неужто — мало?27/ VIII, 1926
«Мы расстанемся тихо и просто…»
Мы расстанемся тихо и просто,Слишком просто, чтоб стал, о темно.И большие, мохнатые звёздыБудут медленно падать в окно.И по-прежнему душные ночиБудут мучить в тревожном бреду…Ты не бойся, что я пророчуИ накаркиваю беду.Но последней, короткой встречейМы искупим невольную ложь.Я тебе ничего не отвечу,Друг мой нежный, — и ты поймёшь…И не станет больных вопросов,И запутанной, глупой игры.Мы расстанемся тихо и просто,Слишком просто, чтоб плакать навзрыд.11/ IX, 1926
«Принимаю все твои упрёки…»
Принимаю все твои упрёки,Всё, что будет, — будет хорошо.Только б ты не сделался далёким,Из моей бы жизни не ушёл.Захлебнусь я тонким сладким ядом,Задохнусь я в песенном хмелю.Тихий друг, мне ничего не надо.Знаешь сам, как я тебя люблю!14/ IX, 1926
«Ещё дурманит в полдень яркий зной…»
Ещё дурманит в полдень яркий зной,И зелены развесистые клёны,Ещё волнует радостью простойСуровый ритм моих стихов влюблённых.Ещё мерещится вездеТревожный взгляд (уже такой знакомый!)И, словно нехотя, сгорает день,Слегка подёрнутый осенней дрёмой.И ширится красивее закат,Подкрашивая неподвижный воздухА вечером по-прежнему горятСпокойные, большие звёзды…— А ты вернёшься — будет тихий дождь,Седой туман забьётся в щели ставень.И никогда ты больше не найдёшьТого, что так легко оставил.А осень-плакальщица унесётПоследние, доверчивые мысли…И ты поймёшь, как опустело всёИ в белом доме, и в душе, и в жизни.20/ IX, 1926
«Убывают заметно дни…»
Убывают заметно дни.Заползают туманы в сад.О Господи, хоть на час верниТо, что было месяц назад!И с тревожной моей тоскойЯ бодрее к зиме пойду —Только б нежно вспомнить душойУтро то — в Люксембургском саду.Видеть вновь нарастающий деньНа безлюдье улиц пустых.Посмотреть, как на тихой водеОтражались чётко мосты.Только б снова мне испытатьТу хорошую, светлую грусть.А потом — пусть дожди опять,Одиночество, холод… Пусть!23/ IX, 1926
Россия («Там лес, и степь, и тишина…»)
(вариации на старое)Там чудеса, там леший бродит…А.Пушкин
Там лес, и степь, и тишина,И серо-дымчатые дали.И медной денежкой лунаНа тёмно-голубой эмали.Там пятна серых деревень.Собачий лай. Печаль. Безлюдье.Там серый, блеклый, тихий день.Таким он был. Таким он будет.Там не боятся, не бранят,Не вспоминают, не тоскуют.Ночами филины кричат,С зарёю лешие бунтуют.Там златоглавый монастырьВесь полон светлым перезвоном.И тихо стонет птица Вирь,Сливаясь с шорохом зелёным.Там в зачарованных снегахСтоит изба на курьих ножках,Где дремлет старая ЯгаУ освещённого окошка.А дальше тихие скиты,И перезвоны колоколен,Где не боятся темноты,Где день печален и безволен.И листья медленно шуршат,Свиваясь в жалобы и стоны,И кротко теплится душаГрошовой свечкой у иконы.И липа белая цветёт,И пахнет ель смолою клейкой.И бабьим голосом поётВ лесу пастушечья жалейка.И в глушь лесов, и гор, и долТропинка узкая змеится.По ней Иван-царевич шёлЗа несказанною Жар-Птицей.И седовласый богатырь,Непобедимый, хмурый, строгий,Всё в ту же даль, всё в ту же ширь,Всё той же маленькой дорогой.Такой мне встала на пути,Такой в мои стихи пустыеСошла с Билибинских картинПолузабытая Россия.3/ X, 1926
«Уйди! Я буду ревновать…»
Уйди! Я буду ревновать.Я стану бледной и унылой.А ты боишься потерятьИ то немногое, что было.Глядишь внимательно в глаза…Зачем? В наш век ничто не вечно.Не ты ли сам в тот раз сказал,Что не доволен прошлой встречей?И вянет лес. И нет цветов.Клубятся синие туманы.И глушь промёрзлых вечеровУж близится… Какой ты странный…Уйди, пока сырая мглаНе задушила веру в чудо,Пока душа твоя светла,Пока ещё я плакать буду!5/ X, 1926
«Не километры разделяют нас…»
Не километры разделяют нас,Не тёмные парижские предместья.Страшнее блеск полузакрытых глазИ то, что никогда не будем вместе.Ты на меня ни капли не похож.Ты весь другой, и жизнь твоя другая.Ты что-то думаешь, чего-то ждёшь,Тоскуешь, может быть, — и я не знаю.Какой же силой в сердце удержатьТо нежное, что ускользает мимо?Я не могу тебя поцеловать.Я даже не могу назвать любимым.13/ X, 1926
«Стала жизнь наивной сказкой…»
Косте
Стала жизнь наивной сказкой,Даже грусть легка.В небе низком и неласковомВиснут облака.Все дома в тумане спрятаны,Всё сравняла мгла…— Друг мой, издавна-загаданный, —Я тебя нашла!4/ XI, 1926
«Над площадью синяя муть…»
Над площадью синяя муть,И дождик назойливый, частый.Под сыростью больно вздохнуть.Я знаю, что буду несчастна.В большом освещённом бистроМеняются краски и лица.Всё в жизни светло и пестро,Мне хочется в ней утопиться.Не завтра и не через год, —Но врежутся в душу изломы,И радость — смеяться — пройдёт,И дрогнет беспомощно рот,И осень в окошке забьётОтчаяньем, мне незнакомым.Я так захотела сама,Так будет понятней и проще…Мне нравится этот туманИ мелкий рассеянный дождик.6/ XI, 1926
«Мне нравилось солнце и душный сирокко…»
Мне нравилось солнце и душный сирокко,И мягкие линии дальних гор,И синее море, когда с востокаПылал широкий, багряный костёр.Любила библейность, когда на закатеАрабы водили овечьи стада.,И ветер трепал моё синее платье,И кровью отсвечивала вода.Но море, закат и маслинные рощиТак просто, так радостно я отдалаЗа мелкий, ненастный, ленивый дождик,За мутные капли по глянцу окна.11/ XI, 1926
«Шла я долго, злая, непохожая…»
Шла я долго, злая, непохожая,Ночь была мучительно страшна.Улицы, автобусы, прохожие —Посмотрите, как я бледна!Упаду в пыли на шумной площади,И по-бабьи заголошу.Я хотела быть счастливой, Господи,И большого счастья не прошу!Соберутся тени молчаливые,Их окутает густая ночь.Посмотрите на юродивую,Не жалейте и уходите прочь!11/ XI, 1926
«Стучались волны в корабли глухие…»
Стучались волны в корабли глухие,Впивались в ночь молящие глаза.Вы помните — шесть лет тому назадМы отошли от берегов России.Я всё могу забыть: и боль стыда,И эти годы тёмных бездорожий,Но страшных слов: «Да потопи их, Боже!»Я в жизни не забуду никогда.12/ XI, 1926
Юрию Бек-Софиеву («Для вас по ночам оживают игрушки…»)
Для вас по ночам оживают игрушки,У вас по ночам, наверно, светло.О вечности с вами беседует Пушкин,О нежном и грустном — Блок.Для вас расцветает молитвенный лотосИ никнут деревья в чистых слезах.Наверно, вы можете скрытое что-тоУ каждого видеть в глазах.Вам нравится нежно, упрямо и простоКасаться запретных и страшных тайн.— А помните ветер? А крупные звёзды?И поздний визгливый трамвай?18/ XI, 1926
Трое («Где-то песни чужие звенят…»)
Где-то песни чужие звенят,День смеётся ленивый, серый.И стоят на столе у меняУтка с ярмарки и химера.Здесь нас трое, и мы — друзья.Скучно нам и немножко жутко.Здесь о нежном тоскую я,О Монмартре тоскует утка.И, высовывая язык,Взглядом мудрым, высокомерным,Затая неистовый крик,Нас оглядывает химера.И проходит за часом час.И сверкает моя иголка…Тишина и покой у нас,Благодать во всём. Скучно только.И до боли чего-то жаль,Ведь у каждого есть потери:Утке хочется на Пигаль,На Сите — премудрой химере.Будет тихий, серый туман.Будет вечер — ненужный, длинный.Вероятно, и я самаТоже стала игрушкой из глины.19/ XI, 1926
«Переполнено сердце моё…»
Переполнено сердце моёПесней звонкой, неудержимой.Мы не будем больше вдвоём —Весёлый, нежный, любимый.Буду письма твои беречь,Буду в сердце накапливать жалость.Это всё, что теперь осталосьОт коротких, осенних встреч.Будут мглистые зимние дни,В окнах — дождик, ленивый, частый.Как мне радость мою сохранить?Я ведь знаю, что буду несчастна.Вот теперь тебе нечего ждать,Будет каждый вечер, как вечер,Вот теперь я тебе отвечуНа вопрос — к кому ревновать.Звонким камнем лечу в неизвестность,Яркий свет на моём пути.— Ну, а ты не сердись и прости,Что я не умела быть нежной.1/ XII, 1926
Эпилог («Так просто? Будто я была чужая?..»)
Так просто? Будто я была чужая?Не опустела без меня земля?А женщины, мой милый, не прощаютВот эту лёгкость, этот светлый взгляд.Ты знаешь всё, и мне смешно лукавить.Ты знаешь то, чего не знала я…Всё можно было удержать, поправить.Ты не хотел? Так Бог тебе судья!6/ XII, 1926
«Тревожна осенняя муть…»
Тревожна осенняя муть.Зловещи осенние тучи.Длинный, гористый путьИ мной, и тобой изучен.Глаза впились в темноту,Как струна, натянуты нервы,По плану я знаю — тутХолодное кладбище Севра.Дальше — спуск и подъём,А там полдороги скоро.Обратно с тобой вдвоёмПройдём мы вдоль тёмных заборов…Бросает фонарь копьё,Теряясь в тумане где-то.Несу тебе счастье моё,Чтоб стал ты весёлым и светлым.13/ XII, 1926
«Снова буду терпеливо ждать…»
Снова буду терпеливо ждатьЭтот светлый, синеватый вечер.Снова ты начнёшь перебиратьВсе детали предыдущей встречи.Что-то расскажу тебе, смеясь,Только будет голос мой не звонок.Станешь тихим, потому что яДля тебя всегда чуть-чуть ребёнок.А обратно мы пойдём вдвоёмИ простимся у высокой двери.И опять — ленивый день за днём,В каждом — незаметные потери.Или я томлюсь в глухом бреду?Не пойму, что этот вечер значит?— Вот когда — нибудь я так приду,Сяду на пол и заплачу.18/ XII, 1926
«А старушка кормила кошек…»
А старушка кормила кошекУ ограды Пале де Жюстис.Наверху горели окошки.Я глаза опустила вниз.И под сводом вечерней пылиМы бродили вдоль серых стен.На Конкорде фонтаны били,И пахло ёлками на Мадлен.А большие, лиловые тучиЗаглушали наши шаги.Ведь и мы не сделались лучше,Ведь и город не стал другим.Я к земле опускала ресницы,Было больно от пёстрых: огней.Мне сегодня, наверно, приснитсяЧёрный Генрих на чёрном коне.23/ XII, 1926
Стихи («Они отрадней, чем слова молитв…»)
Юрию
Они отрадней, чем слова молитв.Их повторять, ведь то же, что молиться.Я вижу, как туман встаёт с земли.Я опускаю тихие ресницы.И за стихом я повторяю стих,Звучащий нежным, самым нежным пеньем.Я, как Евангелие, страницы ихЦелую с трепетным благоговеньем.И в синий холод вечеров глухих,Когда устанем мы от слов и вздохов,Мы будем медленно читать стихи,Ведь каждый, как умеет, славит Бога.Я буду слушать тихий голос твой,Перебирать любимые страницы.Я буду тихо-тихо над тобойСклонять густые, длинные ресницы.27/ XII, 1926
Б.К. Зайцеву («Было света и солнца не мало…»)
Было света и солнца не мало.Было много потерь — и вот —Говорят, что я взрослой сталаЗа последний, тяжёлый год.Что же? Время меняет лица,Да оно и не мудрено.Невозможное реже снится,Дождь слышнее стучит в окно.Жизнь проходит смешно и нелепо.Хорошо! А каждый вопросРазлетается лёгким пепломЧуть дурманящих папирос.Я не стала больной и усталой,И о прошлом помню без зла:Я и лучше стихи писала,И сама я лучше была.Жизнь короткая — вспомнить нечем.День дождливый за мглистым днём.А уж где-то в душе намеченЕле видный, тихий надлом31/ XII, 1926
«На стене — неподвижные тени…»
…А мне напряжённо ждать,Когда написанной, новойСтраницей наполнишь тетрадь…Ю.Софиев
На стене — неподвижные тени.Ветер свищет в каминной трубе.Весь мой день — это только томленье,Напряжённая мысль о тебе.На камине часы. Плохо виденВ первой комнате их циферблат.Если даже меня ты обидел,Всё равно, ты мне ближе, чем брат.Сам не знаешь, чего ты бормочешь,Только чувствуешь смутно: не то.Будешь помнить: таинственность ночи,Тихий голос и белый платок.Весь мой день — это жалобный ветерДолго свищет в каминной трубе…Неужели кому-нибудь третьемуЯ потом расскажу о тебе?7/ I, 1927
«Я не забыла тёмный свод моста…»
Я не забыла тёмный свод моста,И статую, и чёрную решётку.Ведь я тогда была совсем не та.Уж целый год прошёл. А помню чётко.Всё помню: каждое движенье рук,И каждое уроненное слово,В душе — тупая боль, почти испуг,И гул Парижа — странного, чужого.Как оскорблял меня тот тихий страх,Как бил по нервам рёв автомобилей…Уж год прошёл. А помню, как вчера,Всё то, что вы давно забыли.18/ I, 1927
«Ты ушёл. И сгустились тучи…»
Ты ушёл. И сгустились тучи.Ветер бросил свой резкий свист.Ты оставил мне томик ТютчеваИ исписанный мелко лист.В этой комнате — сумрак серый,Тёмно-жёлтые пятна обой.Жадно смотрят четыре химеры,Напряжённо следят за мной.Я в себе заглушала жалость,Послезавтра — знаю — придёшь.А на ставни, мне показалось,Вдруг посыпался крупный дождь.И ведь завтра не станет лучше,Будет день больным и сухим.Я подклеила томик ТютчеваИ вложила твои стихи.19/ I, 1927
«Ты принёс мне стихи о Версале…»
Ты принёс мне стихи о Версале,О Версале под сеткой дождя:Вечерели свинцовые дали,Старый парк оголел, обнищал.Это правда: промокли до нитки,Всё бродили под мелким дождём.Уже заперли в парке калитки,И пошли мы окружным путём.Мне сутулила плечи усталость,Всё мерещился прежний, другой.И сама я себе показаласьНехорошей, жестокой, дурной.Разве сердце не грызла тревога,Разве боль не томила остроЗа бокалом горячего грогаВ небольшом, опустелом бистро?Ты читал мне стихи о цыганах,— Как цыганка варила ежа…Помню — было и смутно, и странно,Билось сердце, и голос дрожал.Мы друг другу так мало сказали,Но понятен был каждый намёк…Ты принёс мне стихи о Версале —Бледно-синий, блокнотный листок.Вот спасибо! Мне долго не спится,Что-то помнится, бьётся, звенит…Этой первой Версальской страницейНачались мои новые дни…19/ I, 1927
«Говорят, что нежность тиха…»
Говорят, что нежность тиха,А любовь — быть может — сурова.Ты от меня даже не слыхалНи одного ласкового слова…Я смеюсь задорно и зло.Видишь взгляд мой — спокойный и жуткий.Люблю твой болезненный излом,Твои нервные руки.Ты жизнь мою наполнил до краёв,Сердцу больно так часто биться…Люблю имя твоё,Похожее на крик хищной птицы.30/ I, 1927
«Ты сказал: "Что я дал тебе?"…»
Ты сказал: «Что я дал тебе?»Помнишь — огни горели ярко в кустах.Эйфель и мартовская темнота.Ветер потом всю ночь бормотал в трубе.Утром — дождь. Всё у меня, как всегда.Стая бессильных, голодных и жадных дней.— Ну, и я, — что я тебе дам,Кроме самой себя и любви моей.2/ II, 1927
«Проходят школьники. Стучат сабо…»
Проходят школьники. Стучат сабо,Бормочут незатейливые шутки.А я опять одна сама с собой,С химерами и с ярмарочной уткой.И с мыслью о тебе. И это всё.Я — самая последняя из нищих.И лёгкий ветер в щепы разнесётПостроенное на песке жилище.И лёгкий ветер разнесёт мой дом —Мои стихи, и тёмный взгляд химеры,И мутный день, который за окномПечально стелется туманом серым.Но дорог мне вот этот зыбкий свет,Вечернее отсвечиванье стёкол,И эти дни, нежней которых нет,Без мудрости, без цели и без срока.Когда-нибудь найду душе приютВ пустой и жуткой тишине тумана…Но никогда любить не перестануТебя, стихи и молодость мою.3/ II, 1927
PONT NEUF («Здесь Чёрный Генрих стынет на коне…»)
Здесь Чёрный Генрих стынет на коне,Рисуясь в небе силуэтом чётким.Здесь, на мосту, во мраке, у решётки —Дрожат воспоминанья обо мне.Не знаю, с кем сейчас ты говоришь,Какими нежными словами,А я сегодня влюблена в Париж,В его огни, в его туман и камень.И в Генриха, который на меняВнимательно глядит, согнув колена.И под копытами его коняЛежат огни Самаритена.На Сен-Жерменской колокольне семьПробило. Плечи тронула усталость…Он даже мне не нравился совсем,С которым здесь я нежной притворялась.11/ II, 1927
«Ночью слишком натянуты нервы…»
Прости, прости, что за тебяЯ слишком многих принимала.Анна Ахматова
Ночью слишком натянуты нервы.Проступают виденья и лица.Дорогой, отчего ты не первыйВ этой смутной, немой веренице?Слишком много рассказано было,Много брошено ласки на ветер.Был ты первый, второй или третий —Я не знаю. Не помню. Забыла.Много нежных растратила слов я,Притворялась влюблённой и нежной,Называя печаль неутешной,Называя влюблённость — любовью.Отчего же тебя не нашла яВ эти годы тревоги и муки?Взял бы ты мои слабые рукиИ сказал мне: родная…Ты один, на других не похожий —Не уйдёшь, не отдашь, не обманешь.Что ж сказать тебе, милому, что же,Если всё уже сказано раньше?Ты не первый, так будь же последним!Пусть теперь перестанут мне снитьсяЭти — слишком любимые — тени,Эти — памятью стёртые — лица.16/ II, 1927
В поезде («За окошком сплелись пути…»)
За окошком сплелись пути,За посёлком скользит посёлок.Разве трудно себя завести,Как игрушку, и быть весёлой!Если вечером снова спросятПро круги у зелёных глаз —Я отвечу: стучали колёса,Через край душа пролилась.И в платок — будто в снег — зароюсь.О, моё неизбывное зло!Всё неистовей мчится поезд,Дребезжит оконным стеклом.Хоть бы в щепы его разнесло!20/ II, 1927
«Я пришла к тебе вечером…»
Я пришла к тебе вечером.Ты спросил, улыбаясь:«Отчего ты такая?Ведь тревожиться нечего?»И сверкая глазами,Нервно дёргая волосы,Изменившимся голосомЯ сказала: «Экзамены».Понадвинулся тучей,Хлынул горькою лавой.А любовь-то могучееФилософии права.И прошли, как в тумане,Три последние месяца.— Гром не грянет —Мужик не перекрестится.3/ III, 1927
«Но кроме нас с тобой есть мир другой…»
Но кроме нас с тобой есть мир другой,Огромный мир, где надо делать что-то.Ведь как-то надо жить, мой дорогой,Сдавать экзамены, искать работу…Как будто бы повязка спала с глаз.О, этот мир, назойливый и лишний!Вот почему, прощаясь прошлый раз,Я вдруг расплакалась… Так глупо вышло.Зачем? Какие там ещё пути?Какие там печали и потери?И каждый раз мне страшно отойтиВот от твоей полураскрытой двери.3/ III, 1927
Х ARRON DISSEMENT («Гул моторов в груди…»)
Гул моторов в груди.Подворотня и двор.Все дома, как один,В каждом доме — контора.В каждом доме — дела,Слева — надпись: «concierqe».Так бы мимо прошла.Где же радость-то, где же?И сейчас же встаютВпечатленья былые:Безработица тут,Дни пустые-пустые.И противно душеЭто острое жало…Нет, бульвар Сен-МишельЛучше этих кварталов.4/ III, 1927
«Чуть проступают фонари из тьмы…»
Чуть проступают фонари из тьмыГлухие улицы сдавили стены.Прохожие. Автобусы. И мы —Два неврастеника — над чёрной Сеной.Я слушала взволнованную речь,В воротнике лицо пугливо пряча.И только по дрожанью нервных плечТы угадал, что я бессильно плачу.В гранит плескала мутная вода.В ней огонёк, как золотые нити.Направо — бледный камень Нотр-Дам,Оттуда нас благословлял Мыслитель.Ты побледнел, и постарел ты, — вотЗа два часа. Глаза совсем большие.А у меня кроваво-красный ротСломала безобразно истерия.Стояли мы, не поднимая глаз,Бессильные и жадные, как дети.И уж ничто не разделяло нас —Двух неврастеников — ничто на свете.8/ III, 1927
Усталость («Губы шептали. Склонялись ресницы…»)
Губы шептали. Склонялись ресницы.Голос, срываясь, дрожал.Снились какие-то чёрные птицы,Тихие глади зеркал.Что же ты смотришь так строго-тревожно?Мы теперь будем вдвоём.Всё невозможное станет возможным,Только давай — отдохнём…Сердце чуть бьётся — всё глуше и тише.Ласково небо весны.Чёрные птицы — летучие мыши —Тихие, нежные сны.«Тихие» — новое странное словоВ тихих напевных: стихах.Вот и любовь — из тревожно-суровойСтанет безбурно-тиха.14/ IV, 1927
«Помню вечер: летучие мыши…»
Помню вечер: летучие мышиТихо в небе чертили зигзаг.Ты склонялся нежнее и тише,И к земле опускал глаза.В облаках зажигались свечи.Падал в душу вечерний покой.Я теперь раздражённей и резче,Но ведь я не стала другой.В этом взгляде — так много ласки,В тихом голосе — столько мольбы…О, любовь моя, нежная сказка,Моя тихая сказка-быль!14/ IV, 1927
Летучие мыши («Ты заметил — летучие мыши…»)
— Ты заметил — летучие мышиЧёрной тенью над нами взвились?..Разве стала покорней и тишеНаша, лишняя, может быть, жизнь?Ведь и в самом последнем бессильеЕсть какая-то сила в душе.— А какие зубчатые крыльяУ бесшумных летучих мышей!И не страшно теперь, и не жалко,Будем вместе — так близко — вдвоём.В чёрном небе Немая ГадалкаНачертала мне имя твоё.15/ IV, 1927
«Стали яркими звёзды над крышей…»
Стали яркими звёзды над крышей.В тихой дымке зарылся Версаль.И над нами летучие мышиТихо скрылись в вечернюю даль.Этот мир стал мне радостно-новымИ такая нежность в душе.Я люблю летучих мышейИ твой голос, когда он взволнован.15/ IV, 1927
«Зацветают в Париже каштаны…»
Зацветают в Париже каштаны,Как венчальные, строгие свечи.Опускается вечер туманный —По-весеннему дымчатый вечер.За оградой туманного садаСумрак полон томленьем и ленью.Лиловеют за ржавой оградойЧуть расцветшие кисти сирени.А уж сердце быть прежним не может,Стало новым, взволнованно-страннымОттого, что в аллеях каштаныНа венчальные свечи похожи.25/ IV, 1927
«В окно смеётся синеватый день…»
В окно смеётся синеватый день,Ложатся на постель лучи косые,Лиловая, мохнатая сиреньНапоминает детство и Россию.Стук сердца и похожий стук часов.А в теле — дрожь, усталость и безволье.И захотелось вдруг до слёз, до болиКаких-то нежных, ласковых стихов.2/ V, 1927
«Всё вспомнила, всё вновь пережила…»
Всё вспомнила, всё вновь пережила,Все встречи, и оброненные фразы,Все лица в памяти перебрала,А вот о нём не вспомнила ни разу.Как будто не был он, и я самаВ то время не жила на свете.И сохранились только два письма —Свидетельства о невозвратном лете.Мне весело, что я теперь не та,Сама к себе внимательней и строже,И та весна — крылатая мечта —На прошлую так странно не похожа.И пусть меня возьмут в круговоротГлухие, нарастающие грозы.Я не боюсь, что счастье отцветёт —На столике больничном — тёмной розой.11 / V, 1927 Paris L’Hopital de la Pitie
«Казалось мне, что я и не жила…»
А время, подающему надежды,Старательно выводит: неудачник.Юрий Софиев
Казалось мне, что я и не жила,Что впереди и молодость, и счастье.А уж душа разделена на части,И за плечами — дымчатая мгла.Когда устанем мы с тобой от слов,Когда начнём играть в другие игры —Твои слова возьму я за эпиграфК тетради незаконченных стихов.12/ V, 1927, Госпиталь
«Затуманились мглистые дали…»
Затуманились мглистые дали,В фонарях загорелись огни.— Хорошо, что они миновали, —Неспокойные, жуткие дни.Снова начали губы смеяться,И печаль моя стала ясна.Душным запахом белых акацийПо земле расстелилась весна.И она никогда не обманет,Никогда не обманет меня,Оттого, что в закатном туманеЕсть зачатье грядущего дня.17/ V, 1927, Севр
Версаль («Мы миновали все каналы…»)
Мы миновали все каналы,Большой и Малый Трианон.Над нами солнце трепеталоИ озаряло небосклон.Мы отходили, уходили,Под сводом сросшихся ветвей,Не слышали автомобилей,Не видели толпы людей.И там, в глуши, у статуй строгихПод взглядом из незрячих глазМы потеряли все дороги,Забыли год, и день, и час…Мы заблудились в старом парке —В тени аллей, в глуши веков.И только счастье стало ярким,Когда рванулось из оков.12/ V, 1927
«С каждым днём всё больше в жизни красок…»
С каждым днём всё больше в жизни красок,С каждым утром — радостней рассветИ часы, похожие на сказку,Тяготеют радостью примет.Мысли мимолётны и случайны.Стынет смех в углах весёлых губ.Только грусть, волнующую тайно,Для чего-то в сердце берегу.Оттого, что больше нет ненастья,Оттого, что ничего не жаль,И легко рассказывать печаль,И так трудно говорить о счастье.29/ V, 1927
Счастье («Больше не о чем мне тосковать…»)
Больше не о чем мне тосковать,Неспокойные дни миновали.И счастливое сердце опятьЗадрожало тоской о печали.Счастью нет ни конца, ни преград,Счастье тянется няниной сказкой.Так смешно про него говорят.Я надену весёлую маскуНа цветистый его маскарад.Помню: ветер, бараки, оливы…Помню: мост, и туман, и огни…Непривычны мне светлые дни.Я не верю, что стала счастливой.И когда-нибудь в пьяной мечте,Задыхаясь, сжимая запястья, —Упаду на последней чертеМоего невозможного счастья.31/ V, 1927
Воля к жизни («В низких тучах, нависших уныло…»)
В низких тучах, нависших уныло,В нежных думцах весёлой любви,В нарастанье потерянной силыМне послышалось слово: живи!И как крик у развёрнутой бездны,Как раскаты звериной грозы,Как бодрящий напев Марсельезы —Этот бешеный к жизни призыв.Я теперь поняла: не недели —Месяцы потерялись в бреду…И ещё поняла, что дойдуК настоящей, единственной цели.Что, как прежде, горят маякиНе обманным. и радостным светом,И за ночью последней тоскиЕсть звериная радость рассвета.7/ VI, 1927
«Всегда всё то же, что и прежде…»
Всегда всё то же, что и прежде:И пестрота больших витрин,И кукольные лица женщин,И жадные глаза мужчин.Под сеткой закопченной пыли,На тихом берегу рукиСкользящие автомобилиШвыряют наглые рывки.Вдоль стен, расхлябанной походкой,С улыбкой лживой и ничьей,Проходит медленно кокоткаВ венце из солнечных лучей.И в головном уборе клиномМонашка — Божья сирота —С ключами на цепочке длиннойВлачит распятие Христа.А я хочу до боли — жить,Чтоб, не кляня, не хмуря брови,Весь этот подлый мир любитьСлегка кощунственной любовью.10/ VI, 1927
«Облокотясь на подоконник…»
Облокотясь на подоконник,Сквозь сине-дымчатый туман,Смотрю, как идолопоклонник,На вьющийся аэроплан.И вслед стальной, бесстрашной птицеПокорно тянется рука.И хочется в слезах молитьсяЕй, канувшей за облака.А в безвоздушном океанеВ такой же предвечерний час,В большие трубы марсианеСпокойно наблюдают нас.И видят светлые планеты,И недоступные мирыСлучайной, выдуманной кем-то,Нечеловеческой игры.И вот, седым векам на смену,Из голубых, далёких стран,Весёлый Линдберг с ЧемберленомПерелетели океан.И уж, быть может, странно близокБлаженный и проклятый час,Когда раздастся дерзкий вызовКому-то, бросившему нас.Когда могучей силой чисел,Под громким лозунгом: «Вперёд!»Желанья дерзкие превысив,Земля ускорит свой полёт.И, как тяжёлый, тёмный слиток, —Чертя уклонную черту,Сорвётся со своей орбитыВ бесформенную пустоту.10/ VI, 1927
Пилигримы («Мы долго шли, два пилигрима…»)
Мы долго шли, два пилигрима —Из мутной глубины веков,Среди полей необозримыхИ многозвучных городов.Мы исходили все дороги,Пропели громко все псалмы,С единственной тоской о Боге,Которого искали мы.Мы шли размеренной походкой,Не поднимая головы,И были дни, как наши чётки,Однообразны и мертвы.Мы голубых цветов не рвалиВ тумане утренних полей.Мы ничего не замечалиНа этой солнечной земле.В веках нерадостно и строго,День ото дня, из часа в час,Мы громко прославляли Бога,Непостижимого для нас.И долго шли мы, пилигримы,В пыли разорванных одежд.И ничего не сберегли мы, —Ни слёз, ни веры, ни надежд.И вот, почти у края гроба,Почти переступив черту,Мы вдруг почувствовали обаУсталость, боль и нищету,Когда в тумане ночи душнойНам обозначился вдалиПустой, уже давно ненужный,Неверный Иерусалим.19/ VI, 1927
«Я в прошлой жизни на земле была…»
Я в прошлой жизни на земле былаМечтательницей нежной. Всё смотрелаВ высокое, торжественное небо,И умерла легко и незаметно,И не было мне жальВесёлую, покинутую землю.Когда же я готовилась опятьМир этот обновить своим рожденьем,Когда меня вынашивала мать,Когда, бессильную, кормила грудью,Накапливая нежную любовьК земле — весёлой, тленной и красивой…И снова я чужая,Как будто здесь не у себя, не дома…И вот — должна я снова умереть,Чтоб в третий раз родиться человеком.19/ VI, 1927
«Я не в силах сказать: "Если надо — уйди"…»
Я не в силах сказать: «Если надо — уйдиДалеко. Навсегда. Без возврата».Пусть одна только терпкая боль впередиИ отчаяньем сердце объято.Даже если порвётся весёлая нить,Нас связавшая в осень глухую,Всё равно ты не сможешь меня разлюбить,Никогда не полюбишь другую.И когда ты уйдёшь — далеко, навсегда —Без возврата уйдёшь в бездорожье —Всё равно — не поверю тебе никогда,Что минувшее сделалось ложью.20/ VI, 1927
«Солнце тихо катится к полдню…»
Солнце тихо катится к полдню,Солнце прячется в сером тумане.Ничего не боюсь сегодня,— Разве сердце меня обманет?Мелкий дождик, почти осенний,Будто слёзы, повис на ресницах.Это мглистое воскресеньеУж давно начало мне сниться.В этот день, безнадёжно дождливый,В этом сером, мглистом туманеБуду я бесконечно счастливой,— Разве сердце меня обманет?Сердце тихо и ярко светит,Приобщённое дню Господню.Ничего не боюсь на свете,Всё с улыбкой приму сегодня.26/ VI, 1927
Сентиментальное («Полюбить этот город туманов…»)
Полюбить этот город туманов,Эти площади и бульвары,И развесистые каштаныВдоль асфальтовых тротуаров.Навсегда полюбить позолотуВ городском невесёлом закате,И себя с напряжённой заботойВ этом простеньком, бедненьком платье.И когда-нибудь после — не скоро —Вечерком погрустить о старом.Вспомнить серый, туманный город,Эти площади и бульвары.6/ VII, 1927
***
I. «Ни стихов, ни боли, ни мучений…»
Ни стихов, ни боли, ни мучений.Жизнь таинственно упрощена.На дороге — заметные тени,Над садами — тихая луна.В ночь уводят длинные дороги.Свет, уют и нежность позади.Руки плотно сжаты на груди,А глаза внимательны и строги.И в душе такая белизнаОт большого, истинного счастья.Ночь светла. А разве нужно знать,Что наутро — мглистое ненастье.II. «Всё, что кануло в прошлом году…»
Всё, что кануло в прошлом году,Зачеркнул ты. А белую дачу?Я тебе говорила: жду.И ждала — невозможного, значит.Но когда отцветут цветыВ мутный, мглистый, осенний вечер,Неужели не вспомнишь тыМолчаливые наши встречи?20/ VI, 1927
III. «Папоротники, тонкие берёзки…»
Папоротники, тонкие берёзки,Тихий свет, вечерний, тихий свет,И колёс автомобильный следНа пустом и мшистом перекрёстке.Ни стихов, ни боли, ни мучений,Жизнь таинственно упрощена,За спиной — лесная тишина,Нежные, взволнованные тени.Только позже, на лесной опушкеТихо дрогнула в руке рука.— Я не думала, что жизнь хрупка,Как фарфоровая безделушка.28/ VIII, 1927
«Тихий сумрак спустился над нами…»
Тихий сумрак спустился над нами.День сгорел. Но не надо огня.И не надо больными стихамиВ этот вечер тревожить меня.Сколько глупых, наивных предчувствий,Сотни самых нелепых примет,С неизбывной и путаной грустьюЯ вложила в невольное «нет».Слишком много скопилось тревоги —Всё безумье последнего дня,В эту ночь даже тень на дороге,Даже тень испугает меня.И в рассеянном уличном мраке, —Всё давя, как всегда, как вчера, —Силуэтом бездомной собакиБезнадёжно привяжется страх.8/ VIII, 1927
Бессонница («Сейчас поют, должно быть, петухи…»)
Сейчас поют, должно быть, петухи,Пора им петь, поднявшись спозаранку.Весь прошлый день был нежен, как стихи,Но после вывернулся наизнанку,И дом, а долго пили валерьянкуИ говорили голосом глухим.Я в эту ночь беспомощно-больная.Нет сил уснуть. Часы пробили три.Сейчас, должно быть, жалобно мигая,На улице потухнут фонари.И долго ждать спасительной зариИ первого звенящего трамвая.8/ VIII, 1927
«Минут пустых и вялых не считаю…»
Минут пустых и вялых не считаю.Смотрю в окно, прильнув к холодной раме,Как бегают весёлые трамваи,Уже блестя вечерними огнями.Среди случайных уличных прохожихИщу тебя: с трамвая ли? С вокзала?Темнеет вечер, грустный, и похожийНа тысячи таких же захудалые.Напротив, в доме, вымазанном сажей,Сосед-чудак, склонясь к оконной раме,Как я, сосредоточенно и важноВорочает раскосыми глазами.Он мне сейчас мучительно несносен:Ну, что глядит? Наверно, злой и хмурый,И равнодушно думает раскосый:«Вот, дура!»10/ VIII, 1927
«Вот в такие минуты могу…»
Вот в такие минуты могуГоворить про себя небылицы.Вот в такие минуты могуГоловой о косяк колотиться.И могу без конца заплетатьНеспокойные, злобные речи.Всё любимое оклеветать,От всего дорогого отречься.И потом, стиснув зубы, без слов,Задыхаясь от боли и муки,Хладнокровно и радостно в кровьРасцарапать покорные руки.12/ VIII, 1927
«В расчётливом, высоком кабинете…»
Какая б ни была вина,Ужасно было наказанье.А.Пушкин
В расчётливом, высоком кабинетеСемь лет — семь лет — вести на эшафот.Зачем же мы одолевали гнётБезумных девятнадцати столетий.Зачем же был Христос, зачем страдал?Чтоб снова — зуб за зуб, за око — око?Чтоб снова — казнь? И мир ещё не зналТакой утонченной, такой жестокой.Семь лет казнить! И мы ещё моглиСвоей цивилизацией гордиться!Уж не блестят ли хищные зарницыНад первобытным хаосом земли?И нет имён печальнее на свете,Чем два звенящих — Сакко и Ванцетти.23/ VIII, 1927
«В душный вечер, безлунный и чёрствый…»
В душный вечер, безлунный и чёрствый,Под упрямые думы мои,Эти руки играли в покорство,Извиваясь, как две змеи.А когда в самой нежной печалиЗагорался в глазах вопрос, —Эти руки нервно дрожалиИ тихонько касались волос.А ведь это же было: весна,Роковое предчувствие лета.Воля к жизни, пьяней вина,И звериная радость рассвета.Осень давит предчувствием зла,И тоской о не бывшем лете,Оттого, что никто не заметил,Как я этого лета ждала…Воля к жизни покорно слабеет,В сердце едкий и злобный испуг,Оттого, что никто не жалеетЭтих слабых и чувственных рук.3/ IX, 1927
«Потянуло вечерней прохладой…»
Потянуло вечерней прохладой,Самой нежной и грустной порой.Тишина Люксембургского садаЗашуршала опавшей листвой.А над Сеной — огни и туманы.Стынут шумы на том берегу.И впервые мне сделалось странно —Для чего я себя берегу?И дома, и мостов очертаньяРовно скрыла осенняя мгла…Напряжённая радость молчанья,Для чего я тебя сберегла?5/ IX, 1927
«Быть только зрителем безмолвным…»
Быть только зрителем безмолвным,Смотреть на мир и наблюдать,Как море воздвигает волныИ волны рушатся опять.Торжественно и безучастноЧитать печаль чужих страниц,И взглядом ровным, взглядом яснымСледить за трепетом ресниц.И в самом ярком, самом знойном —В своей изломанной судьбеБыть только зрителем спокойнымПроисходящего в себе.Взлететь бы лёгкой синей птицей,Зарыться в солнечной дали.И незаметно притулитьсяНа самом краешке земли.5/ IX, 1927
«Слова любви тогда цвели в душе…»
Слова любви тогда цвели в душе,И были дни торжественно-прекрасны,И жили мы, как будто в шалаше,И лес шумел ветвями сосен красных.Но дни текли. И подошёл тот час,Когда шалаш нам показался тесен,Когда рванулись голоса у насВ ещё неведомой безумной песне.А осенью так холодно душе.Огонь не греет под промёрзлой крышей,И всё живём мы в старом шалаше,Не видим солнца и дождя не слышим.5/ IX, 1927
«Осень мутной ржавчиною метит…»
Осень мутной ржавчиною метитПрисмиревший Люксембургский сад.И невесело играют дети,И печально о не бывшем летеЛистья, опадая, шелестят.Дни всё радостнее, всё нежнее,Станет жизнь до ужаса проста.Ветер мечется в пустой аллее,И слепые статуи белеютВ зелени высокого куста.Им — всегда покорно красоватьсяМраморной, покорной наготой.Ну, а мне пора идти домой,И пора бы перестать смеятьсяНад своей, не бывшей высотой.5/ IX, 1927
«Я не нашла торжественное слово…»
Я не нашла торжественное слово,Движенье нужное карандаша,Когда уже на всё была готоваВстревоженная, жадная душа.Казалось, что уж ничего не надо,Что жажда дикая утолена,Но всё росла и ширилась она,Как тихая, вечерняя прохлада.Тогда цвели над нами вечера,Синея куполом большим и звёздным,И если б ты тогда сказал: «Пора»,Наверно бы, я прошептала: «Поздно…»6/ IX, 1927
«В гостиных строгих, с душными коврами…»
В гостиных строгих, с душными коврами,Под солнцем пляжа, под глухим дождём —Томясь под уличными фонарями,Тебя мы ждали. Ждём.Стремясь к одной, к одной безумной цели,Ненужную свободу разлюбя,Всю жизнь, всю жизнь, быть может, с колыбелиМы ждём тебя.Душа — большая, путаная тайна,Храм тихой нежности и чистоты,В который, может быть, почти случайноПриходишь ты.И, скованные злым оцепененьем,Мы жадно ждём, когда в неверный часТы подаришь случайное волненьеОдной из нас.7/ IX, 1927
«Потеряла дорогу назад…»
Потеряла дорогу назад.Не уйти, не забыть, не вернуться.Я боюсь приоткрыть глазаВ неизбывной боязни проснуться.Как в безвольном, горячем бреду,Силы нет ни хотеть, ни верить:Ты не бойся, что я уйду, —Я вернусь к этой тёмной двери.Сам ведь знаешь, что нет пути,Никуда от тебя не уйти.8/ IX, 1927
«Часто я люблю бродить одна…»
Часто я люблю бродить однаПо туманным набережным Сены,Слушать, как играет тишинаЛасковым, мучительным и тленным.Жизнь моя! Уж мне себя не жаль,Милая! Я этого не стою.Пусть одна бессменная печальНепробудно ляжет надо мною.В мире есть одна большая грусть,Лишь она — жива и неизменна.Я когда-нибудь не возвращусьС опустевшей набережной Сены.9/ IX, 1927
«Отяжелела душа…»
Отяжелела душа.Мелко-мелко дрожат ресницы.На мосту замедлю шаг —Мне ведь некуда торопиться.Жутким кажется Нотр-Дам.А внизу чернеет вода.Спотыкаюсь на каждом шагу,На холодном ветру коченея.Только знаю, что не смогу,Всё равно — не сумею.Над Парижем небо в крови…— Мыслитель, благослови!10/ IX, 1927
«День прошёл без меня…»
День прошёл без меня.День прошёл. И беде не помочь.Но мне жаль бесполезного дня,Соскользнувшего в тихую ночь.Завтра — время кляня —Снова ждать роковой темноты,Отцветанья ненужного дня,Чтоб назвать его снова пустым.— Ведь и тыБез меня.18/ IX, 1927
Из дневника («В тот день ни купол неба мутно-синий…»)
В тот день ни купол неба мутно-синий,Воздвигнутый над городом, как храм,Ни красота архитектурных линий,В туман закутанного Нотр-Дам,Ни глубина Латинского кварталаНе радовала и не волновала.И не было трагедии, ни фраз,Звучащих патетически. А простоМне было скучно. И в ресницы глазВплетался мутный, синеватый воздух.И долго я стояла на мосту,Уныло вглядываясь в пустоту.И вызвал вдруг впервые цепкий страхСреди фигур у левого порталаСвятой, которого не раз видала,Держащий голову свою в руках.За мной следил, как некий тайный зритель,И, может быть, благословлял Мыслитель.А дома — знала — безнадёжный круг,Где время крутит часовые стрелки,А на столе — немытые тарелки,На лицах — боль и на губах — испуг.А я люблю весёлый, звонкий смех,Быть может, больше всех, сильнее всех…В тот день без шляпы, с спутанной причёской,Бродила я по берегам реки,И на мосту в лицо мне ветер хлёсткийХлестал и жутко холодил виски.И ничего как будто не случилось,А просто всё ушло, переменилось.На набережной там, в последний разЯ ощутила странное волненье,При сочетанье пёстрых: слов и фраз,Что прежде называли вдохновеньем,Что прежде было счастьем и мечтой,А после — тоже стало пустотой.Я в этот день не понимала — где я?Мне всё хотелось что-то рассказать,Быть с кем-то ласковее и нежнее,Кому-то письма длинные писать,И лечь в постель, сжимая нервно пальцы,Чтоб больше никогда не просыпаться.19/ IX, 1927
«Ясней и ясней синяки под глазами…»
Ясней и ясней синяки под глазамиИ яркость накрашенных губ,С тех пор, когда губы впервые сказали:«Зачем я себя берегу?»Он горек, мой жребий: в тоске подневольной,Жечь день за мучительным днём,Чтоб вечером снова обидно и больноКлеймить себя страшным клеймом.На всех перекрёстках упрямо и долгоКричать о неистовом зле,Что я не исполнила страшного долга,Что страшно мне жить на земле.Что больше нет силы, нет силы, нет силыЯ стала покорно слаба,И глупой гримасой улыбка застылаНа сжатых, безмолвных губах.И буду кричать я, и буду томиться,Скую себя тихой тоской,А счастье, как милая Синяя Птица,Так близко и так далеко.20/ IX, 1927
«Побледневшая, встала у зеркала…»
Побледневшая, встала у зеркала.В коридоре, за дверью — шаги.И зачем я себя исковеркалаНа забаву себе и другим?Беспощадную повесть слушая,— И жалея меня, и любя —Ты мне только скажи, что не хуже яМногих женщин, любивших тебя.23/ IX, 1927
«Взгляд в пролёты улиц брошен…»
Взгляд в пролёты улиц брошен.Темнота и тишина.Эта жизнь опять роскошнаОт любви и от вина.Не ломай ночные чары,Ничего не говори.Вдоль блестящих тротуаровУбегают фонари.Убегают, пропадают,Зарываются в туман.И, как скалы, нависаютНепробудные дома.Завтра станет жизнь понятна,И душа укрощена.Под глазами лягут пятнаОт тоски и от вина.И ничто не будет странным,И погаснет на зареСвет тревожный, свет обманныйЛиловатых: фонарей.1/ X, 1927
«В Сен-Сюльпис, где всегда тишина…»
В Сен-Сюльпис, где всегда тишина,В пределе строгом святой Женевьевы,У самого алтаряОзарить весёлым дрожащим пламенемБледную свечку,За больную, маленькую Жинетт.1/ X, 1927
«За все обиды и упрёки…»
За все обиды и упрёки,За зло, в котором я жила,За все просроченные срокиИ не свершённые дела,За бесполезное шатанье,Как белка в глупом колесе,За дни ненужные, за всеНе сдержанные обещанья.За всё, чем я была жива,Чего ждала и что жалела,За очертанья улиц белых,Когда кружилась голова,И за твои, твои слова,Звучащие легко и смело…1/ X, 1927
Перед зарей («Перед зарёй охватывают сны…»)
Перед зарёй охватывают сны,Тревожат неспокойные упрёки,Всем разуверенным и одинокимДана печаль рассветной тишины.О, только б никогда не измениться,Не разлюбить весёлых звонких слов,Не позабыть бы имена и лица,Названья улиц, номера домов.А мысли заметает тишина.Лишь сердце и часы — наперегонки.Но я лежу под маленькой иконкой,И от лукавого ограждена.О, не бояться только бы зари!А за тяжёлой красною портьеройРукой фатальной тушит фонариРассвет октябрьский в переулке сером.3/ X, 1927
***
I. «Третью ночь нехорошее снится…»
Третью ночь нехорошее снится,Жгут кошмары до самой зари:Равнодушные, стёртые лица,Фонари, фонари, фонари.И в тоске беспощадно-жестокой —Уж не раз, и не два, и не три —Мне приснилось, что я одинока…Фонари, фонари, фонари…II. «Третью ночь нехорошее снится…»
Третью ночь нехорошее снится,Жгут кошмары до самой зари:Равнодушные, стёртые лица,Фонари, фонари, фонари…Дня пустого ничем не отмечу,Позабуду, что было вчера.Будет вечер, мучительный вечер,Вечера, вечера, вечера…Вот октябрь беспощадно-суровый,Раздраженье, дожди, холода.И ещё одно глупое слово —Никогда, никогда, никогда…10/ X, 1927
Перед зарей («Перед зарёй охватывают сны…»)
Виктору Мамченко
Не затем ведь мы стали врагами,После стольких неискренних дней,Чтобы мерить большими шагамиРасстоянье меж наших дверей.После дней неуверенно-зыбкихНе затем я ответила Вам,Чтобы верить радушной улыбкеИ спокойно звенящим словам.Мы сходились в нелепом союзеНе затем ведь, чтоб жаром в кровиЗатянуть не распутанный узелНашей ненависти и любви.Мы играли достаточно в прятки.Разжигалась молчаньем вражда.Мы сойдёмся в решительной схватке,Чтоб потом разойтись навсегда.11/ X, 1927
«Неправда, что я жизнь свела…»
Неправда, что я жизнь свелаНа степень скользкого моллюска,Ведь мне в лицо дышала мглаИ холод в переулке узком.Неверным взглядом фонарейПронизано больное тело.Я просыпалась на заре,В окно туманное смотрела.И знала — улица темна,И знала — я не одолею.Да, жизнь теперь упрощена,Но стала мягче и теплее.Я лишь шарахаюсь с тоскойОт взглядов пристальных и строгих.В душе торжественно-пустойНет силы, говорить о Боге.20/ X, 1927
Утро («Снова день. Пустые начинанья…»)
Снова день. Пустые начинанья.Неуютно смятая постель.Где-то мысль об утреннем тумане,И в непоправимой пустоте.В этот ранний, в этот мглистый часТак бездомно, холодно и страшно.Только бы не помнить этих глаз,Ничего не помнить о вчерашнем.Как же этот бледный день прожить,Если ты, так больно и нежданно,Уличил меня вчера во лжи,В жутком холоде самообмана.Медленно смотрю на образа:Не вструбят ли ангельские трубы?У меня усталые глазаИ слегка подкрашенные губы20/ X, 1927
Бессонница («За занавешенным окном лежала…»)
В.М.
За занавешенным окном лежалаПятном октябрьская ночная муть,А я ворочалась под одеяломИ почему-то не могла уснуть.Казалось — будет ночь веками длиться,Рассвет на улицах не расцветёт.Я вспоминала тёмные ресницыИ чувственный, упрямо сжатый рот.Случайные рывки автомобилей,Глухие, одинокие шаги.В мозгу стихи назойливо долбили,И слово равнодушное — враги.А на стене сплетались мутной теньюПоследних дней густые кружева:Случайно выдуманные слова,Нарочно созданные положенья.И Вы, укор неомрачённых: дней,Грозящий призрак ревности и боли.Мне было холодно. А на стенеСветлели полосатые обои.21/ X, 1927
«Ты не бродил по набережной Сены…»
Ты не бродил по набережной Сены,Ты не стоял над чёрною водой.Не замечал тревожной перемены,Произошедшей будто бы со мной.По улочкам Латинского квартала,По тем местам, где счастье зацвело,Ты не бродил бессильный и усталый,Окутанный парижской серой мглой.Ты не терзался мыслью об утрате,Тоской предельной не был опьянён,Ты никому не посылал проклятья.Не верь! Ты видел только страшный сон,И вот — проснулся.23/ X, 1927
«Над чёрной, блестящей Сеной…»
Над чёрной, блестящей Сеной,Под уличными фонарями —За столиками РотондыСутулится мой двойник.И гаснут усталые взгляды,И вьются нервные руки,И губы — жадные губы —В непомнящих зеркалах.А жизнь ведь была загадкой,Тоской железнодорожной,Отсвечиваньем сталиДалёких, призывных рельс.А жизнь ведь была дурманом,Туманом осенней ночи,Неверным и тусклым светомРассеянных фонарей.Смотри в зеркала Ротонды,Сжимай усталые руки,Но облик в дыму папиросыНе принимай за меня.3/ XI, 1927
«Всегда, всегда рассказывать стихами…»
Всегда, всегда рассказывать стихамиО днях моих и о моих ночах.Душа цветёт, как тонкая свеча.Шатается беспомощное пламя.А тени мечутся под потолком,Слегка дрожат склонённые ресницы,И тонкий, седенький дымок змеитсяНад длинным, тростниковым мундштуком.Залёг туман на улице пустой,В нём копошатся маленькие страхи.А тиканье будильника поройСовсем не ямб, а нервный амфибрахий.И пусть сегодня то же, что вчера,И мы опять беспомощны, как дети, —Я не забуду эти вечераИ не отдам их ни за что на свете.3/ XI, 1927
«Должно быть, поздно. Тишина вокруг…»
Должно быть, поздно. Тишина вокруг.Во всём отеле смолкли разговоры.Кольцом огромным сильных рукСырая ночь охватывает город.Бессонница — миганьем фонаря —Когда не думается и не спится,Пока заря — бесстрастная заря —Кольцом оцепит тёмную столицу.Зажжётся луч у тихого плеча,И вновь — стихи с рассветной, новой силой,О сердце том, которое вместилоВысокий гнев и светлую печаль.4/ XI, 1927
«Я устала быть больной…»
Я устала быть больной,Быть больной и быть усталой.Время встало надо мной,Время медленное встало.Будто некуда идти,Ночь — бессонна, день — несносен.Осень спутала пути,Все пути смешала осень.Все пути переплелаМгла тревоги и бессилья.И молчали зеркала,Зеркала не говорили.А дыхание землиВсё мучительней и слаще.Я устала быть вдали,Быть во всём ненастоящей.9/ XI, 1927
«За окошком тускнеющей сталью…»
За окошком тускнеющей стальюПредзакатная муть залегла…От беспомощных взглядов усталиЗа сегодняшний день зеркала.Хоть бросайся в холодную воду!Хоть повесься на первом крючке!Так, в ноябрьскую непогодуСердце бьётся в бессильной тоске.А весна никогда не настанет.Я, должно быть, навеки больна.Оттого в предрассветном туманеПобеждает меня тишина.И, сплетая покорную скуку,В длинной цепи моих вечеров,Тихий дождь мне по стёклам настукалУтомительный ритм стихов.13/ XI, 1927
Ночью («Вижу — осенняя ночь в серебре…»)
Вижу — осенняя ночь в серебре.Переливается блеском,Тусклым отсвечиваньем фонарейСквозь кружева занавески.Светлая мгла. И звенящая тишь.И наболевшее горе.Думаешь долго и долго не спишь.После — холодные зори.Переливается светлая мутьБликами в створчатой раме.Хочешь уснуть. Всё равно — не уснуть.И — начинаешь — стихами.Нервно отсвечивают зеркала,Ёжатся тихие тени.— Я никогда, никому не лгалаО предрассветном томленье.Ночью тревога острей, чем всегда,И безнадёжнее слово,Что никогда, никогда, никогдаБольше не буду здоровой.15/ XI, 1927
«Я жалости не хочу…»
Я жалости не хочу.Сердце бьётся задорно и звонко.Но, тихонько склоняясь к плечу,Все жалеют меня, как ребёнка.Ночью душит меня тишина,Печаль о большом и малом.Ничего. Я просто больна.Я устала. Просто — устала.Так бывает всегда во сне,В предрассветном, седом тумане.С напряжённой тоской о веснеСердце, кажется, вовсе устанет.Только б мне навсегда сберечь,Пронести сквозь закаты и зориЭту радость и сладкое гореНикому не рассказанных встреч.22/ XI, 1927
Утро («За дело, за дело, за дело!..»)
— За дело, за дело, за дело! —Так утром задорно кричи.В тумане рассветном и беломНа стёклах зажгутся лучи.Сегодня не сделалось хуже,Так будь же бодрей и смелей.Кому-нибудь ты ещё нуженНа этой любимой земле.Сутуль же усталые плечиПод ношей труда и борьбы.Не думай, что ты искалеченРуками нелепой судьбы.Мы в вечном, мы в диком круженьеКакой-то случайной игры.Мы в пламенном воображеньеПлетём золотые миры.Зажги себя огненным словом,С зарёю молись об одном,Чтоб только ты день этот сноваНе назвал потерянным днём.А в прошлом — большом и глубоком —Так много зачёркнуто лет…По стёклам светящихся оконВ истерике бьётся рассвет.22/ XI, 1927
«Не люблю я казаться странной…»
Не люблю я казаться странной,Класть загадку в сплетенье слов.Я гостям — случайным и жданным —Не читаю моих стихов.Я боюсь задавать вопросы,Громким криком прожечь тишину,Я в тоске на пол не швырнуНедокуренную папиросу.Я устала себя томитьИ играть безнадёжную пьесу.Мне смешно и не скучно житьС длинным прозвищем — поэтесса.28/ XI, 1927
«Мы — неудачники. Совсем, как дети…»
Мы — неудачники. Совсем, как дети.Мы неуверенны ни в чём.На длинных улицах вечерний ветерШвыряется туманом и дождём.Мы жадно ждём, сутуля зябко плечи,И вдруг поймём: сполна и до конца,Что в этом мире нет противоречийВ таинственной гармонии Творца.Вот так бывает: если вдруг случитсяВ осенний день унынья и тоскиУвидеть траурную колесницуИ металлические венки.1/ XII, 1927
«Мы твёрдо знали: жизнь нас обожжёт…»
Мы твёрдо знали: жизнь нас обожжётИ мы привыкли, потому не плачем,И уж давно мы потеряли счётОбидам, жалобам и неудачам.Среди соседей — хороших и плохих —Люблю я жадно верящих в бессмертье.И посвящаю лучшие стихиВсем неудачникам на свете.2/ XII, 1927
«Весь день болела голова…»
Весь день болела голова.Был острый запах валерьянки.Звучали грустные словаОднообразной перебранки.Дрожали кисти слабых рук,Мешая ложечкой в стакане,И замыкался тёмный кругОбиды и непониманья.Весь день молчали зеркала,Уставшие от мутных взглядов.А к вечеру я поняла:Ни правды, ни добра не надо.7/ XII, 1927
«Зажигались слова летучие…»
Зажигались слова летучиеВ мутно-сером, ночном тумане.Я подумала: в лучшем случаеСердце бедное просто устанет.Были зданья тёмными пятнами,Заполняя сгущённый воздух.И казались мне непонятнымиВсе слова твои и вопросы.Сердце билось легко, по-старому,И хотелось громко смеяться.А над скверами и бульварамиБились блики галлюцинаций.И когда это было — не помню я,Наяву это было, во сне ли?Только улицы — тёмные-тёмные —Были призрачны в самом деле.7/ XII, 1927. Ночь
Бредовое («Легко по тёмной лестнице сбегаю…»)
Легко по тёмной лестнице сбегаю,Стрелою — в дверь, и ускоряю бег.А за углом меня подстерегаетВысокий и безмолвный человек.Я только вспомню стиснутые пальцы,Пытливый взгляд, тоску и — тот.Отдать ему бы этот страшный гнёт,И всё отчаянье галлюцинаций.7/ XII, 1927. Ночь
«Быть странником, без жалоб и без стонов…»
Быть странником, без жалоб и без стонов, —Пьянеть простором незнакомых мест,Увидеть новый мир в окно вагона —Ведь это никогда не надоест.Теряя день за днём и год за годом,Лишь впечатленьями разбогатеть.Любить одну бессмертную свободуИ никогда о прошлом не жалеть.Всю жизнь идти дорогой незнакомой,По зарослям, пустыням, городам,И жить одной, одной тоской о доме,О нежности, не бывшей никогда.17/ XII, 1927
«Мне, как синице, моря не зажечь…»
Мне, как синице, моря не зажечь.Ты будешь жить, беспомощно сгорая,И будут дни мерцаньем тусклых свеч,И никогда мы не построим рая.Мы в жизни ничего не сотворим.Пора признать, что мы слабей, чем дети.Пусть будет на лице задорный грим —На сердце будет гнёт тысячелетий.Ты будешь говорить о глубине,О долге, искренности, о началах,А я — молчать, как до сих пор молчала,И грустно думать о вчерашнем дне.И не поднять уже усталых глаз,Как и мечту о невозможном рае.Не верю я, что будет в жизни час,Оправдывающий обоих нас,Тот, о котором вспомним, умирая.17/ XII, 1927
«Я зубы, стискиваю, ставлю точку…»
Я зубы, стискиваю, ставлю точкуПод этим взглядом, пристальным и злым,Я думаю, что так глядят козлы,Не разошедшиеся на мосточке.Мы никогда не спорим ни о чём,Не говорим о близком и тревожном,Не потому, что это невозможно,Нет — это было б слишком горячо.Лишь колкость шпильки, брошенной украдкой,Когда касается рука руки,Когда смешно и больно от тоски,Когда мы сходимся в безмолвной схватке.Когда я до глубин потрясенаВнезапной ненавистью, жадной, жгучей.Но если бы дать только волю нам…Не надо лучше!22/ XII, 1927
«Я не пишу давно стихов…»
Я не пишу давно стихов,Мне надоело быть поэтом,Жить в мутной глуби вечеровИ никогда не видеть света.Мне надоело в темноте,Ощупываясь осторожно,Искать неведомых путей,Бессмысленных и невозможных.Мне надоело рассуждатьО мудром и о непонятном,И без того есть в жизни пятна,Которых не пересчитать.Я ненавижу нервом каждымУныло-равнодушный зал,Где каждый верит, что сказалО самом главном, самом важном.В душе тоска от мелких ссор,От слов о красоте и Боге,Но я не знала до сих пор,Что нет из тупика дороги.7/ I, 1928
«Твои стихи — подарок разума…»
Твои стихи — подарок разума,Мои — скользящий день за днём,Быть может, всё узнаем сразу мы,Всё непонятное поймём.Всё то, что жуткими минутамиНам накоплял упрямый рок,Все нити длинные распутаемНезабываемых тревог.И станет жизнь совсем утонченной,Но даже с матовых вершинТого, что как-то не закончено,Мы никогда не довершим.Твои стихи — подарок разума,Мои — скользящий день за днём.И то, что кем-то не досказано,Мы никогда не назовём.7/ I, 1928
«У меня в комнате совсем темно…»
У меня в комнате совсем темно,Тускло светит маленькое окно.Рисунков обой не различает глаз,Хотя ещё только второй час.В окошке — крыши и чердаки,Символы бедности и тоски.Страшно на улицу смотреть вниз,И стонет колокол на Сен-Сюльпис.И под низким, нависшим потолкомЯ сижу и думаю всё об одном —И в стекло стучит тёмный дождь,Издевается: «Ничего, подождёшь!»В комнате, на шестом этаже,Я — недоумевающая — настороже…Я — знающая, что не одна,Зацветающая, как весна.3/ II, 1928
На шестом этаже («Мысли тонут в матовом тумане…»)
Мысли тонут в матовом тумане.День за днём проходит, как в бреду.Нет конца беспомощным скитаньям,Никуда, должно быть, не приду.День за днём, неделя за неделей…За окошком очертанья крыш,Улицы, как тёмные ущелья,Старый, заколдованный Париж.По ночам — разгул, свистки и крики,Сердце замирает и дрожит.Тянется по лестнице безликий,Медленно считая этажи.И глотая запылённый воздух,С напряжённой мыслью о тебе,Я гадаю здесь по мутным звёздамО своей изломанной судьбе.Днём туман, внимательный и серый,Жизнь ясна, безвинна и проста.На стене — премудрая химераИ изображение Христа.А на башне старого собораМощной болью вздрагивает медь.Кажется, что скоро — слишком скоро —Я смогу покорно умереть.5/ II, 1928
«Я пуглива, как тень на пороге…»
Я пуглива, как тень на порогеОсторожно раскрытых дверей.Я прожгла напряжённой тревогойМного ярких и солнечных дней.Оплету себя вдумчивой грустью,Буду долго и страшно больна,Полюблю эту горечь предчувствийИ тревожные ночи без сна.И когда-нибудь, страшно сутулясь,В час, когда умирают дома,Я уйду по расщелинам улицВ лиловатый вечерний туман.Где я буду в тот матовый вечер?Кто мне скажет, что я умерла?Кто затеплит высокие свечиИ завесит мои зеркала?Так исполнится чьё-то проклятье,И не день — и не месяц — не год —Будет мир сочетанием пятенИ зияньем зловещих пустот.6/ II, 1928
«Тебе — без корысти и лести…»
Всё тебе: и молитва дневная,И бессонницы млеющий жар.А.А.
Тебе — без корысти и лести,Тебе, мой единственный друг,За наше весёлое «вместе»,За цепкость протянутых рук.За дождик, ленивый и мелкий,И чёрные своды мостов,За переведённые стрелкиБезумных, как сердце, часов.Тебе — мои дни, мои ночиВ весеннем, звенящем хмелю,И горечь рифмованных строчек,И жадное слово «люблю».И в жизни тревожно-суровой,Склоняясь в неравной борьбе,Последнее — нежное — слово,Последнее слово — тебе.22/ II, 1928
Старый квартал («Занавески на окнах. Герань…»)
Занавески на окнах. Герань.Неизбежные вспышки герани.В предрассветную, мглистую раньТонут улицы, в сером тумане.День скользит за бессмысленным днём,За неделей — бесследно — неделя.Канарейка за тёмным окномЗаливается жалобной трелью.Резкий ветер в седой вышинеБьётся в стёкла, мешая забыться.Иногда проступают в окнеНеприметные, стёртые лица.А в бистро нарастающий хмельЗаметает покорные стоны.И над входом в убогий отельВ тёмной нише смеётся Мадонна…13/ II, 1928
«Заставить сердце быть сухим, как камень…»
Заставить сердце быть сухим, как камень,Всё позабыть и разучиться петь,Глядеть на мир застывшими глазами —Ведь это же не значит — умереть.Стереть своё лицо, совсем стереться,Сойти на нет, смирить безумный бег,И всё-таки, пока трепещет сердце,Ещё достойно имя — человек.23/ II, 1928
«Руки крестом на груди…»
Руки крестом на груди.Полузакрыты глаза.Что там ещё впереди?Солнце? Безбурность? Гроза?Снится лазоревый сон,Снится, что я не одна.В матовой пене времён —Сон, тишина и весна.Больше не будет утрат,Всё для тебя сберегу,Верно, скривится с утраТонкая линия губ.Не уходи, подожди.Знаешь, что будет потом? —И неспроста на грудиСлабые руки крестом.19/ II, 1928
«Ни радости многоголосой…»
Ни радости многоголосой,Ни песен, ни звенящих строк.Ажурный дым от папиросыВ нависший низко потолок..А за окном — густые дымыСлетают с закоптелых труб.Как хорошо шептать: «любимый»Одним движеньем сжатых губ.Мечты растут, горят и тают,Уже твои, а не мои,И жизнь, до ужаса простая, —Не выбита из колеи.Не назовёшь её ошибкой,Всё знает место, срок и цель.Самоуверенна улыбкаНа неулыбчивом лице.Ночами не пугают грозы,Тревожно тени не шуршат.Могучим, сладостным наркозомУже отравлена душа.15/ II, 1928
Дни без солнца («Надо было зачем-то вставать…»)
И что же делать? В Петербург вернуться?Влюбиться? Или оpera взорвать?Георгий Иванов
Надо было зачем-то вставать,Одеваться, идти, торопиться,И ронять, по привычке, слова,И склонять, по привычке, ресницы.Погружаться на самое дноНикому не нужных вопросов,Неохотно глотать вино,С отвращеньем курить папиросы.А вернувшись домой — опятьЗахотеть одного: забыться.И во сне без конца вспоминатьНикогда не любимые лица.И скользят однозвучные дни,Замирая в покорной скуке,Над любовью, над счастьем — взгляни —Непривычно заломлены руки.Этим дням нет конца, нет числа,Дням без солнца, без мысли даже.Я, должно быть, давно умерла,И никто мне об этом не скажет.9/ III, 1928
«Молчанье громким словом не нарушу…»
Молчанье громким словом не нарушу.Какой упрёк я обращу тебе?Сама я стала сдержанней и суше,Сама я стала резче и грубей.Меня жалеть, а не бранить. ЖиваВо мне непобеждённая усталость,И с губ твоих срываются слова,Так не похожие на жалость.15/ III, 1928
«Пора, пора, мой нежный друг…»
Пора, пора, мой нежный друг,Мой тихий друг — пора.Здесь только крест из цепких рукНад «завтра» и «вчера».Здесь только матовый рассвет —(Который день подряд),И бред, неповторимый бред,И тонкий, сладкий яд.И утром, чуть сверкнёт заря,Кричит на башне медь,Что больше нечего терять,И нечего жалеть.Пусть гордо лжёт её набатНад площадью пустой.Но взгляд твой, неподвижный взгляд,Уже совсем не твой.Пора, пора! Как пуст наш дом,Безмолвны вечера,И руки сложены крестомНад «завтра» и «вчера».И вновь над площадью с утраКричит, рыдая, медь,Что нет ни «завтра», ни «вчера»,Что нечего жалеть.Есть только боль тупых утрат,Пустые вечера,И взгляд — недвижный взгляд с утра,И грустное — пора!16/ III, 1928
«Я накопила приметы…»
Я накопила приметы —Много тревожных примет:Будет холодное лето,Матовый, облачный свет.Будут задорные блескиВ землю опущенных глаз,Ветер запутает дерзкоСмысл незаконченных фраз.Не повторённые встречи,Не утаённая грусть,Слабые, узкие плечиПримут непрошенный груз.В новой, приниженной жизни,В неумолимой борьбеБудут рассказы о ближнихИ никогда о себе.Длинные, цепкие рукиСдавят до боли виски.Мир потускнеет от скукиИ небывалой тоски.Встанут забытые лица,Кто и зачем — не пойму.Дом, где так трудно забыться,Станет похож на тюрьму.Будут бессонные ночи —Много тревожных ночей —И неразборчивый почеркПри осторожной свече…В полдень томленья и лени,Как и в былые года,Вдаль от парижских строенийБудут скользить поезда.И на поляне в МедонеУ белоствольных берёзСердце впервые застонетОт накопившихся слёз.Горечь, обиды и цепи.Кто их сумеет нести!И не услышанный лепет:«Было. Не будет. Прости!»3/ IV, 1928
«Воздух светлый и пряный. Осталась ли…»
Воздух светлый и пряный. Осталась лиВ этом сердце былая весна?Я опять говорю об усталости,Я опять безнадёжно больна.Дни и ночи мои исковерканы,Застывает бессильная кровь.Разобью своё круглое зеркалоИ осколками брошу в любовь.Прихотливая жизнь обошла меня,Я сама (но об этом молчи!)Озарю себя маленьким пламенемОдинокой и бледной свечи.3/ IV, 1928
«Сохрани мои горькие бредни…»
Сохрани мои горькие бредни,Как бесценный подарок прими.В тот безумный. Постыдный. Последний,Так случайно загаданный миг.Всё прости, всё, что будет и было,Сам ведь знаешь, что скоро уйду,Иссякает последняя сила,Как вода в обмелевшем пруду.Я уйду — навсегда, без возврата —От тебя, от родных, от друзей.Вспомнишь: красные перья закатаИ отчаянье серых камней.Ты останешься — друг суеверный,Неуверенный, бледный, ничей —Чтобы плакать за тёмной вечернейИ бояться бессонных ночей.И, слоняясь путями ночными,В мёртвой схватке с печальной судьбой,Сохрани моё горькое имя,Как последнюю, вечную боль.8/ IV, 1928
«Жизнь идёт — и, слава Богу…»
Жизнь идёт — и, слава Богу.Дни безбурны и ясны.Заползает к нам в берлогуЗапах пыли и весны.Мы вдвоём молчим часами,Ты устал, а я — больна.И сплетается над намиТемнота и тишина.За иголкой шёлк змеится,Золото и бирюза, —А когда сомкнёшь ресницы —Нити яркие в глазах.Где-то светит вера в чудоИ в безумие весны.Пусть теперь другие будутВидеть огненные сны.Нам с тобой навек — заботыИ бескрылые мечты.И ещё — боязнь чего-то,Что страшнее пустоты.И порой со дна ущелий,Жутко леденя виски,Лезет в двери, в окна, в щелиЗапах пыли и тоски.27/ IV, 1928
«Всюду пахнет мохнатой сиренью…»
Лиле
Всюду пахнет мохнатой сиренью,Даже в пыльном и душном метро.Боль обид и тупые хотеньяИзживаем мы слишком остро.Всё забыть, даже ложь и ошибки,И в себе, и во всяком другом,И встречаться спокойной улыбкойС тем, кто прежде казался врагом.Разве сердце — не жалкое слово?Разве тяжесть весной не легка?Ничего, если в рифму «весёлый»Больно врежется слово — «тоска».Ничего, если давит усталостьМолодой и улыбчивый рот,Если душная, острая жалостьВ неспокойное сердце вползёт.Только дождик бесшумный и мелкий,И безволье опущенных: рук,Часовые, покорные стрелкиОбегают положенный круг.Мы ночами беспомощно бредим,Мы дрожали от мелких обид.И предчувствие близкой трагедииКак проклятье над нами висит.1/ V, 1928
«Я не спутаю строгие ритмы…»
Я не спутаю строгие ритмы,Я не выйду на дикий простор,И никто уже не объяснит мнеНепонятное слово — «восторг».Я не крикну неистовым крикомНа безлюдье больших площадей.И в пролёты разрозненных днейНикогда я не стану великой.И в тумане последнего дня,Без причины сгущая тревогу,В тёмном зеркале, ровном и строгом,Кто-то встанет — сильнее меня.И с беспомощным, жалобным «грустно»Больно шаркнет по глади стекла,И промолвит смущённо и грустно:«Умерла…»1/ V, 1928
«Мне о грустном хочется писать…»
Мне о грустном хочется писать,Всё о смерти, о тоске последней.Ты не трогай синюю тетрадь,Не читай пугающие бредни.Я когда-нибудь переменюсь,Станет всё размеренно и просто,И сменю волнующую грустьНа простое, ясное довольство.1/ V, 1928
«По тёмным расщелинам улиц…»
По тёмным расщелинам улиц,В седых и бескрылых веках,Проходит, неловко сутулясь,Высокий, безликий монах.Густеют и вьются туманы,Над городом гаснет заря,И серые крылья сутаныТрепещут в пятне фонаря.Высоким — крылатым — безумным,Вселяющим путаный страх, —Скользит он по улицам шумным,Как чеховский Чёрный Монах.И это был он тем скитальцем,Пришедший великим постом,Меня научивший боятьсяИ складывать руки крестом.Я правду смешала со снами,Забыла, что было вчера.Я часто одними губамиКому-то бросала: пора!И в час, когда кружатся блики,При бледной бескровной заре,Я знаю, что этот БезликийСтоит у закрытых дверей.И сердце налито свинцом,И я цепенею от страха,Когда-нибудь встретить монахаС закрытым навеки лицом.7/ V, 1928
«Веди меня по бездорожью…»
Веди меня по бездорожью,Куда-нибудь, куда-нибудь.И пусть восторгом невозможнымТревожно захлебнётся грудь.Сломай положенные сроки,Сломай размеренные дни!Запутай мысли, рифмы, строки,Перемешай! Переверни!Так, чтоб в душе, где было пусто,Хотя бы раз, на зло всему,Рванулись бешеные чувства,Не подчинённые уму.25/ V, 1928
«В вечер синий и благословенный…»
В вечер синий и благословенный,В городской, звенящей тишине,На мосту, над почерневшей Сеной —Генрих вспоминает обо мне.Зданья в мглу безлунную зарыты,Свет скользит с шестого этажа.Поднял конь железные копыта,Тяжело и крупно задрожал…А в кафе, под звонкий лязг бокалов,В глубине, у крайнего стола,Облик мой — весёлый и усталый —Сонно вспоминают зеркала…А на скамьях, милых и тяжёлых,Под сияньем свешенных огней,В тёмном зданье коммунальной школыВ этот час не помнят обо мне.И никто не видит, как смущённо,В опустевшей, тихой темноте,Там, на лестнице неосвещённойПритаилась плачущая тень…6/ VI, 1928
«Всё это было, было, было…»
Всё это было, было, было…А.Блок
Всё это было, было, было —Моря, пространства, города.Уже надломленные силыИ беспощадные года.Сначала — смех и своеволье,Потом — и боль, и гнев, и стыд,И слёзы, стиснутые в горле,От не прощаемых обид.Всё это было, было, было,Как много встреч, и слов, и дней!Я ничего не сохранилаВ убогой памяти моей.Проходит жизнь в пустом тумане,И надо мной — клеймом стыда —Не сдержанные обещаньяИ жалобное — никогда.21/ VI, 1928
«Так вянут медленные дни…»
Так вянут медленные дниПод знаком строгого молчанья.От зноя, пыли и возниУстало отдыхают зданья.На небе миллиарды звёздГорят таинственно и мудро.А на лице — следы от слёзПокрыты матовою пудрой.И призрачные вечераХранят высокое бесстрастье.А сердцу скучно от добраИ невнимательного счастья.21/ VI, 1928
«Ты погружён в иное бытиё…»
Ты погружён в иное бытиё,Ты ищешь письменных единоверцев,При чём тут я? Зачем тебе моё,Скупое и расчётливое сердце?Иди, иди в туман пустых дорог,На новые, широкие просторы,Ведь близок он, тот страшный час, в которыйТы вдруг почувствуешь, что одинок.24/ VI, 1928
«Безвольно уронены слабые руки…»
Безвольно уронены слабые руки,Зажат неулыбчивый рот,А сердце гнетётПредчувствие близкой и страшной разлуки.Напрасная нежность — такая смешная.Оборвана мысль. Пустота. Тишина.Стихи? Всё равно их никто не читает,И в них я одна…Тяжёлый, насыщенный копотью воздух,И вновь, как когда-то давно —Напрасная нежность, вино,И слёзы, и слёзы…29/ VI, 1928
«Вот придёт и уткнётся в газету…»
Вот придёт и уткнётся в газету.Так над книгой ползут вечера.Это было вчера,И на завтра повторится это.А мне хочется тихо сказать,Что мне скучно, тревожно и больно,Что я стала устало-безвольной,Опускающей в землю глаза.Что-то шепчет бессильная жалость,Только разве моя вина,Что на сердце моём — тишина,Что оно никогда не дрожало.Что срывается тихий вздохИз-под нищих духовных рубищ:Далёкий, суровый Бог,Отчего Ты меня не любишь?29/ VI, 1928
«Опять печаль, опять печаль без меры…»
Опять печаль, опять печаль без мерыПокрыла всё, чем я ещё жива,И жадно захотелось детской верыВ наивные и милые слова.— Давай, мы будем искренни и близки,Давай откроем душу до конца,И в этой жизни, пошленькой и низкой,К высокому мы вознесём сердца!А разум повторяет с тихой злобой,Что уж давно, уж много, много днейМы — взрослые, наученные оба,И непонятен нам язык детей.1/ VII, 1928
«Звенели острые дожди…»
Звенели острые дожди.Палило солнце в полдень ясный.Дни проходили… Подожди,Я сделаю тебя несчастным.Должно быть, в поле есть цветы,В лесу — прохлада, птицы, пчёлы.Должно быть, прежде был и тыСвободным, сильным и весёлым.Но всё забудешь, всё сожжёшьОгнём последнего заката,И мне простишь былую ложьО счастье, созданном когда-то.И будешь следовать за мной,Молчать угрюмо за плечами.И будешь пьян моей тоскойИ терпкой сладостью печали.День ото дня грустней, бледней,И стиснешь зубы, сдвинешь брови,Убитый радостью моей,Отравленный моей любовью.2/ VII, 1928
«И стали дни покорны и легки…»
И стали дни покорны и легки,И после вспоминаются без жалости,Днём время нет для мыслей и тоски,А вечерами плачу от усталости.Лежит на всём нетронутый покой,И даже сны безбурны и беспламенны.А где-то безнадёжно далекоТоварищи, учебники, экзамены.Я не мирилась с этой пустотой,Не замыкалась в тесном круге женщины.Я всё отдам за счастье быть иной,За радость ту, которая обещана.6/ VII, 1928
Госпиталь («Давит медленно растущий зной…»)
Давит медленно растущий зной.Даже воздух стал какой-то липкий.Пахнет свежесрезанной травойИ землёю, влажной от поливки.И, как кто-то сильный предсказал,Наверху, в углу, за ширмой белойВздрагивает маленькое телоИ закатываются глаза.И когда взметнётся солнце вышеИ запахнет пылью и тоской,Будет всех пугать предмет недвижный,Второпях закрытый простынёй.12/ VII, 1928
«Не сделалась интересней…»
Не сделалась интересней,Не сделалась жизнь иной.Всё те же старые песни,И тот же старый покой.Я утром отдёрнула шторы,Раскрыла настежь окно:Вот — день начался, в которомВсё будет повторено.А руки висят, как плети,Я будто совсем не жива,И нечего мне ответитьНа ласковые слова.12/ VII, 1928
«Ты говоришь, что скуки ты не знал…»
Счастье, может быть, пустое слово…Ю.С.
Ты говоришь, что скуки ты не зналИ ощущение провала..И будто душу не опустошалаТебя волнующая новизна.Но больше я твоим словам не верю.Кого обманываешь? Ведь и тыЕщё сильней меня и суевернейБоишься мёртвой пустоты.Я отравлю тебя своей отравойНа многие, на многие года.И от познанья пустоты лукавойТы не отделаешься никогда.Я научу тебя бояться тени,Бояться звуков и ночей без сна,Чтоб ты не прикрывал опустошенья,Когда душа твоя больна.Чтоб ты отрёкся от всего святого,И жизнь запутал в безрассудный бред, —Ведь счастье — может быть — пустое слово?Ведь счастья — может быть — и нет?17/ VII, 1928
Усталость («Это всё, что мне теперь осталось…»)
Это всё, что мне теперь осталось:Тесный, цепкий, неразрывный круг —Звон будильника, метро, усталостьИ уроненные кисти рук.Даже ночью снится мощный профиль,Нагоняя неподвижный страх.Дёргая за веки, МефистофельПродвигает стрелки на часах.И на утро — куклы, куклы, куклы,Мутный, безнадёжный циферблат,И заброшенный в далёкий угол,Неподвижный и безумный взгляд.И не надо никаких исканий,И уже печаль не отогнать.Непреодолимое желанье —Спать.7/ VIII, 1928
«Для кого я надеждой была?..»
Для кого я надеждой была?Светлой радостью, солнечным пленом?Отражают меня зеркала,Тень легко пробежала по стенам.Только горечь ненужных недель,В сердце холод, тупой и упрямый.Тускло светится надпись: «отель»За широкой, оконною рамой.И, быть может, подходит грозаВ мутном образе давящей скуки,Оттого некрасивы глазаИ устало опущены руки.Как бесцельны дневные дела!Сколько страшных и грустных пробелов!Оттого, что я жизнь начала,А построить её не сумела.10/ VIII, 1928
Бабье лето («Тянется по ветру паутина…»)
Тянется по ветру паутина.Воздух звонок еле слышной песней.Стала жизнь безбурна и невинна,Стала жизнь грустней и бесполезней.Где моё печальное веселье?Где мои задорные печали?Давит зной последние недели,Дымкой заволакивает дали.Как теперь свои надежды бросить,Перестать томиться, ждать и верить?А уже непрошенная осеньТопчется у приоткрытой двери.Стали дни спокойны и невинны,И ничто покоя не нарушитТолько жизнь осенней паутинойЛасково окутывает душу.10/ VIII, 1928
«Ещё никто ничего не видит…»
Ещё никто ничего не видит,И не поверит горькой обиде.Ещё всякий — дальний и ближний —Будет завидовать дружной жизни.Ещё по утрам заметны не оченьКруги под глазами бессонной ночи.Ещё мой смех, задорно звенящий,Принимают за настоящий…А где-то в потёмках, так глупо, так странноУже назревает рана.15/ VIII, 1928
«Вот уже половина седьмого…»
Вот уже половина седьмого.Как бесцельно прошло воскресенье.Завтра — вновь за ненужное дело:Куклы, куклы, игла, циферблат…Не сказала я нужного слова,Не поймала мятущейся тени,И себя оградить не сумелаОт обидных и мелких утрат.19/ VIII, 1928
«Для правнуков, которых нет…»
Мой любознательный потомок…Ю.Софиев
Для правнуков, которых нет,Которых никогда не будет, —Вся эта жизнь, весь этот бредИ жуткие мечты о чуде.Всю жизнь идти, терпеть и ждать,И не роптать — «за что? откуда?»И быть больной, и горько знать,Что никогда не будет чуда.Нести, накапливать, стареть,Понять, что жизнь проходит даром,И столько дней в календареСпалить беспламенным пожаром.И всё наследье страшных летХранить любовно на безлюдье —Во имя тех, которых нет,Которых никогда не будет.21/ VIII, 1928
«Ещё мы любим в беглом взоре…»
Ещё мы любим в беглом взореЛовить возможность перемен.Ещё выдумываем горе,И суету, и нежный плен.Ещё не стыдно и не странноСмотреть в бездумные глаза.И жадно ждать, и верить жадно —Пока не грянула гроза.27/ VIII, 1928
Желанья («Я двух желаний не могу изжить…»)
Я двух желаний не могу изжить,Как это не обидно и не странно:Стакан наполнить прямо из-под кранаИ крупными глотками воду пить.Пить тяжело и жадно. А потомСорвать своё измызганное платье,И, крепко вытянувшись на кровати,Заснуть глубоким и тяжёлым сном.28/ VIII, 1928
«Ночами острая тревога…»
Ночами острая тревога,Ночами тоска больней.И мы стоим у порогаБезумных и страшных дней.Мне холодно — дай согреться.Мне страшно, и боль в груди.Возьми моё глупое сердце,От зла его огради.И будь моей горькой славойВ тумане такого дня,Когда Господь и ДьяволОтступятся от меня.5/ IX, 1928
«Я не спрашивала: "зачем?"..»
Я не спрашивала: «зачем?»Не таила тревожных взглядов,Не боялась в глуши ночейНи возмездия, ни награды.И когда станет радость — мечтой,Когда сердце сожмёт тревога, —Я не спрошу — «за что?»Ни у тебя, ни у Бога.10/ IX, 1928
«И разве жизнь моя ещё жива?..»
И разве жизнь моя ещё жива?Ещё не перетёрлась, не истлела?И разве не устало это телоЛюбить отяжелевшие слова?17/ IX, 1928
«За большие круги под глазами…»
За большие круги под глазами,За глухую тоску по ночам,За тетрадку с больными стихами,За минуты в приёмной врача.За рассветные, бледные тени,И впервые рождённый испуг,За невыдуманные движеньяУтомлённых отчаяньем рук.И за то, что тончайшей отравойСтало сердце в тоске и хмелю, —В смертной боли, ломая суставы,Обезумевши, крикну — люблю!11/ IX, 1928
«Не жаловаться и не говорить…»
Не жаловаться и не говорить,Что скоро оборвётся эта нить.Быть с каждым днём внимательней и тише.Любить свой дом, слова и дни любить,И плакать так, чтоб даже ты не слышал.17/ IX, 1928
«Когда — нибудь мы вспомним этот день…»
Когда — нибудь мы вспомним этот день,Торжественный и страшный день разлуки:Беспомощно уроненные руки,И Нотр-Дам, и блики на воде.Тогда ты сделаешься вновь ничей.Тогда тебя я брошу камнем в бездну.За тихий плач октябрьских ночей,За страх позорный перед неизвестным.24/ X, 1928
«Милый друг, пока не надоело…»
Милый друг, пока не надоелоПросыпаться на рассвете мутномИ нести измученное телоРадостям и горестям минутным.Милый друг, пока ещё не спитсяПо ночам от беспокойных мыслей,И загадки — вещие зарницы —Напряжённой радостью нависли.И пока в неистовом сгораньеКажется, что время в жизни мало,И весь мир — лишь мрамор для ваянья —Сильный друг, живи! А я устала.31/ X, 1928
«Ты пойми, что я устала…»
Ты пойми, что я устала.Я совсем больна.Зданье старого кварталаСкрыла тишина.Ни вопросов, ни исканий, —Только б отдохнуть.Не стереть мне эти грани,Не перешагнуть.Сколько раз от близкой целиКто-то уводил.Ты пойми, что в этом телеНе осталось сил.Что по пропастям бездоннымЖизнь меня вела,Что из пальцев с лёгким звономПадает игла.И боюсь я ночи тёмной,Снов и пустоты.Но не надо ничего мне,Да пойми же ты!Заметён туманом разумИ стучит в мозгуЖалкая, смешная фраза:«Больше не могу!»6/ XI, 1928
«Я не знаю, что я люблю…»
Я не знаю, что я люблюВ этом имени, странно певучем.Вероятно, влюблённость свою,И весну, и весенние тучи.И лиловую цепь фонарей,Цепь огней, уходящих куда-то.И тоску на туманной зареО любви большой и крылатой.О любви, уносящей ввысь.Изменились вещи и лица,Изменилась и самая жизнь.И могла ли не измениться?Только память о прошлом слиласьНавсегда с теплотой невольной,Оттого, что единственный разСердцу не было стыдно и больно.8/ XI, 1928
«Два счётчика минут пустых…»
Два счётчика минут пустых,Два верных спутника, два брата:Два механизма заводных,Отсчитывающих утраты, —Часы и сердце.Скользили мутные года,Ломалась жизнь. Менялись лица.Лишь неизменны навсегдаНе прекращающие битьсяЧасы и сердце.Всё вымерено, сочтено,И жизнь — ясна. И жизнь — напрасна.И сердце сделалось давноТаким же точным и прекрасным,Как ход часов.15/ XI, 1928
«Я брошу всё: стихи, слова и строки…»
Я брошу всё: стихи, слова и строки,Мечты о том, чего на свете нет,И матовый, встревоженный рассвет,Такой любимый и такой далёкий.И все мои печали и упрёкиПустых, тяжёлых и напрасных лет,И стыд за все просроченные сроки,И прозвище надменное — поэт.Мне ничего не жаль. И я готоваЗакрыть навек заветную тетрадь,Чтоб больше никогда не раскрыватьДневник существования пустого —За тихое, коротенькое слово,За самое простое слово — мать.«Я только повторяю — "всё равно"…»
К добру и злу постыдно равнодушны,В начале поприща мы вянем без борьбы.М.Лермонтов
Я только повторяю — «всё равно»,Когда на узких улицах темноИ девочка с улыбкою задорной,С мольбой в глазах, с лицом, как полотно,Мелькает деловито тенью чёрнойНа перекрёстке.И мне бесстыдно всё равно, когдаВ Париже наступают холодаИ дети мёрзнут в переулке сером,И стынет в Сене чёрная вода,И снятся мне костлявые химерыНа Нотр-Дам.И всё равно, когда во мне самойС беспечной и весёлой быстротойРастёт дыханье тленья и распада.Я повторяю с медленной тоской:«Уйдите все! Мне ничего не надо.Я так устала!»19/ XI, 1928
«Час пробьёт торжественно и звонко…»
Час пробьёт торжественно и звонко —Час последней гибели. И яПобреду последней собачонкойВдоль чужого, тёмного жилья.Буду думать, что не всё — чуждое,Буду горько плакать, и в ответЯ услышу трижды роковое,Трижды унизительное «нет».Ни тоски, ни ада и ни рая —Уж не будет больше ничего.Кто-то пожалеет, приласкаетВ мир подкинутое существо.А потом — потом сожжёт, закрутитМедленный, губительный пожар.И на шее обовьётся тужеРанним утром разноцветный шарф.27/ XI, 1928
«Поняла, что больше не ребёнок…»
Поняла, что больше не ребёнок,Ощутила горечь бытия.Слышала и жалобы, и стоны,Поняла, что я — давно не я.Стала равнодушной и унылой,Научилась думать и молчать.В будущем и прошлом всё простила,Так что больше нечего прощать.И с каким-то радостным покорствомЖду конца туманных, мутных дней.В сердце — рассудительном и чёрством —Только жалость о не бывшем сне.И не страшно, и давно не больноЖить без жизни, оголяя стыд,И уже не вздрагивать невольноОт больших и маленьких обид.29/ XI, 1928
«Друг другу приходят на смену…»
Друг другу приходят на сменуБесцветные, серые дни.А каждый несёт переменуИ тушит ночные огни.И в каждом — зародыши муки,Большой и великой тоски.Беспомощно сложены руки,Пульсируют нервно виски.Но с мыслью о солнце, о летеУлыбка разгонит испуг…А ты ничего не заметишь,Мой мало внимательный друг.29/ XI, 1928
«За просторы степей зелёных…»
За просторы степей зелёных,За дыханье весенней земли,За церковные встречные звоны,За торжественные знамёнаОтдавали вы жизнь — и шли.За какой-то тревожной зарницей,Ярко вспыхнувшей в тёмной дали,За прекрасною Синею Птицей,С возбуждённой улыбкой на лицахВы легко и уверенно шли.Вам запомнилась ночь огневая,Сумасшедший восторг до утра,На пороге ада и раяСердце билось, не рассуждая,И отстукивало — пора!И — всё стало ненастоящим,Только мутным, ненужным сном.И расплёснуты жизни ваши,Эти, прежде кипящие чаши,С драгоценным, живым вином.5/ XII, 1928
LA BOLLEE («Грубые, тяжёлые стаканы…»)
Грубые, тяжёлые стаканы,Запах никотина и духов,И тончайшая отрава пьяной,Сладострастной музыки стихов.Что-то пьётся, что-то говорится,Голоса рассеянно звучат.На привычно-равнодушных: лицахОстрой злобы плохо скрытый яд.И скрывают возбуждённый взглядДлинные, спокойные ресницы.С лиц усталых облетает пудра,С плеч покатых падают меха.И над всем — торжественно и мудро —Музыка чеканного стиха.5/ XII, 1928
«Говорили о злобе пожарищ…»
Говорили о злобе пожарищ,В чёрном небе густела гроза.Говорили при встрече: «товарищ»,Никогда не смотрели в глаза.Узнавали по голосу вести,Мимоходом на остром ветру.В мутном мраке фабричных предместийНаходили ограбленный труп.Рано, в сумерках, дом запирали,Спать ложились и света не жгли.По утрам, в гимназическом залеПовторяли: «вчера увели…»И за наглым, разбойничьим свистомОпьяневших от крови солдатЯсно слышался в воздухе мглистомНепрерывный и жуткий набат.В расплескавшейся, мутной стихии,В первобытной, запутанной тьме —Были ночи, как сны — огневые,Были лица — белее, чем мел.И в рассветном, молочном тумане,В час, когда расточается мгла,Где-то вспыхивала и рослаНапряжённая радость восстанья.7/ XII, 1928
«Сон, полумрак и покой…»
С новым годом,
С новым счастьем!
Сон, полумрак и покой.Ходит бесшумно сиделка.Слиться спешит с часовойМинутная стрелка.Год задувает огни.Неравноценные дни…Неравномерные части…— Новый, тревожный, — верниМне моё старое счастье!31/ XII, 1928
Квартал, где жила И.Кнорринг
Иллюстрация «Париж»
КНИГА ПЯТАЯ. Париж (1929–1933)
«Покориться неизбежности…»
Покориться неизбежности,Подчинить себя больничным будням.Знать, что это будет очень долго.И — читать.И порой, полу закрыв глаза,Вытянувшись, улыбаясь тихо,Чувствовать в себе движенье новойЖизни.И не допускать — избави Бог! —Жечь, ломать, уничтожать в зачатье,Продлевать усильем страшной волиМысль о доме,Так же, как когда увозят мёртвых —Искушенье — приоткрыть глаза.6.01.1929
«Я не знаю, кто был застрельщик…»
Я не знаю, кто был застрельщикВ этой пьяной, безумной игре?Чей холодный, мудрый и вещийСилуэт на мутной заре?Кто сказал слова о свободе?Кто сменил свой убогий наряд?Кто зажёг в покорном народеНепокорный и жадный взгляд?И кому в бездне ночи чёрнойСтрашной истиной чётко предсталНерушимый, нерукотворный,Откровенный пьедестал?7.01.1929
«С такой тяжелой головой…»
С такой тяжелой головой,С таким тяжелым животом,Беспомощной, полуживойЖиву, не помня ни о чём.Живу, нанизывая дни,Как нитку одноцветных бус.Зажгу вечерние огни,Зажгу и жалко улыбнусь.Из-за чего? И для чего?Пусть я сама не подошла,Не рассказала ничего,Стихов последних не прочла.Но камень давит жизнь мою,И неподвижная тоска.Я прошлого не узнаюВ твоих расширенных зрачках.Как страшно — невесёлый друг, —Как трудно жить с такой тоской,В кольце бессильно сжатых: рук,Неверующей и больной,С такой свинцовой головой.3. II.29
«Я плачу над пестрою маской…»
Я плачу над пестрою маской,Разорванной мною в клочки.Я плачу над детскою сказкой,Над радостью прежней тоски.Глухими, как осень, ночамиСчитаешь ты бьенье минут.За сжатыми хмуро плечамиТревожные тени растут.Читаешь, твердишь про искусство,Скрываешь беспомощность рук.А сердце узнал, о, как пустоТебе, мой обманутый друг.3. II.29
«Отошло, отпело, отзвенело…»
Отошло, отпело, отзвенело.Жизнь замедлила неровный шаг.До смешного изменилось телоИ смешно состарилась душа.Ни высот, ни мудрости не надо.Раздавило чувство пустоты.За проржавленной оградой садаМокнут оголённые кусты,Пусть с беспомощною простотойПервому идущему навстречуЯ сейчас скажу, как в этот вечерМне не хочется идти домой.5. II.29
«Склоним устало ресницы…»
Склоним устало ресницыВ сумерках синего дня.В комнатах будем томиться,Не зажигая огня.И за большим самоваромВозле оплывшей свечи,Может быть, вспомним о старом,И, повздыхав, замолчим.Бросим нескладные фразы,Полные дряхлой тоски.Взглянем в пространство, — и сразу —Вместе — поймём: старики…9. II.29
«Будут ночи, — сквозь плотные шторы…»
Будут ночи, — сквозь плотные шторыБросят матовый свет фонари.Будут ночи, стихи, разговоры,Разговоры со мной до зари.Станет солнце роднее и ближе,Станет жизнь напряженно-полна.Над душой, — над судьбой, — над Парижем —Настоящая будет весна.Будет всё прощено и забыто,Даже дни этой цепкой тоски.По исшарканным уличным плитамВеселей застучат каблуки.И в надежде святой и лучистой,Наблюдая смертельный испуг,Упадут безнадёжные кистиНепривычно заломленных рук.17. III.29
«Молчанье ничто не нарушит…»
Молчанье ничто не нарушит —Я сделала жизнь простой.Ввела я и тело, и душуВ давно желанный покой.Без мысли, без слов и проклятийОгромные дни скользят.И синий, больничный халатикУдобней, чем всякий наряд.А руки висят, как плети,Я будто совсем не жива.И нечего мне ответитьНа ласковые слова.17. IV.29
«Забыть беспомощные голые кусты…»
ЗабытьБеспомощные голые кусты,Припавшие к железному забору,И ощущенье мёртвой пустотыОт неоконченного разговора.И цепкий, разъедающий недугВ недавно сильном и здоровом теле,И жуткие, безмолвные недели,И взлёты нервных, неспокойных рук.И страх, и стыд. Листы ненужных книг,Пытливый взгляд, подхваченный украдкой,И старческую, жалобную складкуУ губ, скрывающих жестокий крик —Простить, простить.17. IV.29
«Шепчет ночь, колдунья и пророчица…»
Шепчет ночь, колдунья и пророчица,Шепчет ночь тревожные слова.Больше думать ни о чём не хочется,Но от дум пылает голова.Синий сумрак в незнакомой комнате,Смесь теней и шорохов глухих.И всю жизнь, должно быть, буду помнить яЭти ночи, мысли и стихи.Шепчет ночь слова такие страшные,Припадает к синему окну.Вот оно — хорошее, желанное,Свято окрылившее весну.Только б это сердце не устало бы,Если б только жизнь не солгала…Вторит ночи тоненький и жалобныйДетский плач из тёмного угла.27. IV.29 Maternite
«Там завелись осторожные черти…»
Там завелись осторожные черти,Сумрак шуршит и колдует за печкой.Жизнь догорает копеечной свечкой.Белые девушки грезят о смерти.Шепчутся в окнах: «Мы ждали, мы ждали…»Вторит им улица.: «Верьте, о верьте!»Тихо смеются горбатые черти.Девушкам снятся лиловые дали.Сомкнуты губы, уронены руки.Дни одиноки и ночи бездонны.Хрупкие девушки с ликом МадонныСлушают нежно вечерние звуки.— Где это будет? Когда это было?— Где повторяется? Верьте, о, верьте!Жалко ласкаются с миной унылойЗлые, трусливые, липкие черти.22. V.29
«В Люксембургском саду, у газона…»
В Люксембургском саду, у газона,Против серого зданья Сената,На часы я смотрела когда-то,Притворяясь наивно влюбленной.В Люксембургском саду, у фонтана,В жаркий август (вовек не забуду!)Я поверила в яркое чудо.Было тихо, безлюдно и рано.Зелень свежая, воздух недвижный,Воробьишек пугливая стая…— Хорошо, что всё это бывает,Только раз в нашей маленькой жизни.30. V.29
«С каждым днем, с каждым часом всё тише…»
С каждым днем, с каждым часом всё тише.Я едва ли способна любить.И не вслушивайся — не услышишь,Как порвётся тончайшая нить.За листы неотвеченных писем,За подушку в неслышных слезах,За стихи про лиловые выси —Честно взглянем друг другу в глаза.А на жизни — тяжёлою грудойНапряжённое слово — молчать.Никогда я не верила в чудо,Никогда не умела мечтать.И, должно быть, просрочены сроки,Губы сжал одичалый испуг,И мы снова с тобой одиноки,Мой случайно замеченный друг.Но не надо ни слез, ни томленья,Ведь слова, и раздумья, и мыЭто только пустые виденьяДля меня не пришедшей весны.И, должно быть, мой голос напрасен,Я сказала всё то, что могла.— Пожалей о потерянном часеИ примись за чужие дела.13. VI.29
«Потупив тусклые глаза…»
Неужели кому-нибудь третьемуЯ потом расскажу о тебе?1927
Потупив тусклые глаза,В пустой, обыкновенный вечерМне захотелось рассказатьКому-нибудь о нашей встрече.О том, как было хорошоСмотреть в широкие закаты,И не висело над душойСознанье скуки и утраты.Горели бешеные дни,Над болью сердца торжествуя,Горели красные огниТам, где чинили мостовую.Бродил по улицам туман,Окутывая сад и зданья…Ведь я отравлена самаОтчаяньем воспоминанья.Вот так, среди пустых полей,В густую ночь поспешно кроясь,Сверкая множеством огней,Проходит одинокий поезд.23. VI.29
«Верно, мне не сделаться поэтом…»
Верно, мне не сделаться поэтом,Никогда, должно быть. Никогда.Отливает розоватым светомТихая вечерняя вода.Обволакиваясь пеной белой,Шелестит рассеянно фонтан,И впервые в мыслях прозвенело:— Жизнь проиграна и прожита. —Сквозь узорчатую чащу листьевЗасветили разные огни.Пальмы в бочках грезят о Тунисе,Вспоминая солнечные дни.И в высоком небе сумрак зыбкийОбволакивает купола.Тихой, незамеченной улыбкойМолодость ненужная была.Отойду, к прошедшему остыну,Замолчу, исчезну в мутной мгле,Завещая маленькому сынуМысль о счастье и любовь к земле.21. VI.29
«Я простила вздорные мечты…»
Я простила вздорные мечты,Я забыла страстные упрёки.Верно оба мы — и я, и ты —Навсегда остались одиноки.Вспыхнули вдоль улиц фонари,Сумрак заволакивает дали.Словно безрассудное париСчастье мы так глупо проиграли.10. VII.29
«Счастья было мало?..»
Счастья было мало?Были мы не рады?Или кто-то сглазил?— Дали глубоки!Друг мой, друг усталый,Ничего не надо,Ни твоих фантазий,Ни моей тоски.10. VII.29
ДВУМ ЮРИЯМ («Вы строите большие храмы…»)
Вы строите большие храмы,Вы кораблю даёте ход,Вы равномерными стихамиИзображаете полёт.И с безрассудным постоянством,Из непомерной пустотыВ междупланетные пространстваВы устремляете мечты.И я для вас чужда, — не тем ли,Что умной правды не молю,Что я люблю простую землю,До боли огненной люблю.Под пламенные разговорыО вечности и божествеЯ вижу — ветер лижет шторы,И солнце плещется в траве.И вижу я, как жизнь играет,И несравненно хорошаМоя несложная, пустая,Обыкновенная душа.11. VII.29
«Мне, как синице, моря не зажечь…»(вариант)
Мне, как синице, моря не зажечь.Ты будешь жить, беспомощно сгорая,И будут дни мерцаньем тусклых свеч,И никогда мы не построим рая.Мы в жизни ничего не сотворим.Пора сказать, что мы слабей, чем дети.Пусть будет на лице задорный грим,На сердце будет гнёт тысячелетий.Ты будешь говорить о глубине,О долге, искренности, о печалях.А я — молчать, как до сих пор молчала,И грустно думать о вчерашнем дне.И не поднять уже усталых глаз,Как и мечты о невозможном рае.Мы будем жечь за часом длинный час,И не простим крылатых, звонких фраз,И ни о чём не вспомним, умирая.11. VII.29
«Я думаю — о медленном конце…»
Я думаю — о медленном конце.Живу спокойно, холодно и мудро,Старательно скрывая на лицеСледы от слёз под матовою пудрой.Я больше не тоскую о былом,И о надеждах неосуществлённых.И мне не жаль, когда желтеют клёныИ жизнь идёт, теряя день за днем.И чуть томит в уставшем теле кровьМоя последняя игра в любовь.25. VII.29
Дождь («Мочит дождик детскую коляску…»)
Мочит дождик детскую коляску,Сад шумит зелёною листвой.Я сняла рассеянную маску,Но совсем не сделалась иной.Вижу георгины за решёткой,Вижу рябь на дрогнувшей воде.А в мозгу, непоправимо-четко,Прожитой, непоправимый день.Я опять обидно-одинока,Скомкана, измучена, больна.Мне опять в молчании глубокомСнится не пришедшая весна.И, должно быть, потому что слишком,Слишком долго билась и ждала, —В этот день я робкому мальчишкеВсе стихи и слёзы отдала.4. VIII.29
«Я как-то сделалась старей…»
Я как-то сделалась старей.Я разлюбила талый ветер.Всё чаще плачу на заре,Всё чаще думаю о смерти.Не потому, что давит грудьТупая боль. — Я буду стойкой.Я бодро кончу трудный путь.Но, если б только отдохнуть,Хотя бы на больничной койке.27. VIII.29
«Отдохнуть бы от пламенных слов…»
Отдохнуть бы от пламенных слов,От сплетений запутанных линий!Отдохнуть от тяжелых стихов,От высокой и трудной святыни.Что-то больно сдавило виски,Патетически вскинуты руки.Отдохнуть бы от этой тоскиИ еще неосознанной скуки!1. IX.29
Награда(«За то, что нет у меня друзей…»)
За то, что нет у меня друзей,И с детства я была одинокой, —За то, что за морем, в стране далекойОсталось так много ненужных дней, —За то, что нечего мне терять, —За то, что звонкий смех разлюбила,За то, что днём валюсь на кроватьБез мыслей, без слов, без слёз, без силы —За больные стихи, за эту тетрадь, —За сжатые губы и взгляд унылый, —За горечь длинных, пустых недель, —За сердце холодное в терпкой злобе —Дана мне тихая колыбель,Глаза голубые и детский лобик4. IX.29
«Я теперь уже совсем не та…»
Я теперь уже совсем не та,Да и жизнь, должно быть, изжита.Не беда, что мне немного лет —Только молодости больше нет.Жизнь была уж чересчур проста,Без надежды, мысли и креста.И не стоила моя душаЛоманого, медного гроша.6. IX.29
«Я смогу примириться с тоской…»
Я смогу примириться с тоской,С недалёким, бесславным концом,Даже с этим унылым лицом,Даже с умным и чуждым тобой.И покорно, без пламенных словС благодарностью нежной примуИ холодную эту тюрьму,И жестокую эту любовь.23. IX.29
«Я не могу остановиться…»
Я не могу остановиться,Я буду падать до конца,Пусть дрожь пройдет по сонным лицамОт жутко-бледного лица.И в час последнего ответаВсё расскажу, чем я жила:О днях, где расточалась мгла,О днях без солнечного света.Я вспоминаю, как в бреду,Что жизнь была ясней и чище,Что я накликала бедуНа наше мирное жилище.И слёзы, тяжелей свинца,Лежат на дрогнувших ресницах.— Я не могу остановиться,Я буду плакать без конца.23. IX.29
«Я никому не читаю стихов…»
Я никому не читаю стихов,Я не срываю похвал.Я разлюбила угар вечеров,Душный, наполненный зал.Но никому — ни за что, никогда —Я не поведаю, — нет, —Чем для меня в те живые годаБыло названье: поэт.23. IX.29
«Всё о том же — о мутных глазах…»
Всё о том же — о мутных глазах,О неловко дрожащих ресницах,О ночах в непрерывных слезах,О ночах, по которым не спится.Всё о том, что на сердце темно,И от боли — мучительно сладко.Всё о том, как светлеет окно,И о маленькой детской кроватке.Неразрывный и замкнутый круг.Кроме этого синего взгляда,Этих детских беспомощных рук —Ничего мне на свете не надо.3. X.29
«Не нужно слов — один лишь голос…»
Не нужно слов — один лишь голос,Один восторг зелёных глаз,Чтоб сердце радостно боролось,Чтоб пролетел за часом час.Пусть смысл речей его невнятенИ тёмен путаный вопрос —С улыбкой оправляю платьеИ прядь растрёпанных волос.Так принимать без пониманьяИ взгляд, и пламенную речь,И сберегать своё молчаньеДля новых дней, для новых встреч.А по ночам, во мраке зыбком,Когда душа совсем чиста,Твердить, что это всё — ошибка,Что сердце — холодней, чем сталь.1. XI.29
«Мне некогда смотреть на облака…»
Мне некогда смотреть на облака.Весь день в работе согнута рука.Нет сил поднять отяжелевший взглядИ разобрать, кто прав, кто виноват.Я никогда счастливой не была, —Весь день большие, нужные дела:Любить, растить, заботиться, старетьИ некогда на небеса глядеть…3. XI.29
«Отдам мои голые руки…»
Отдам мои голые рукиИ робкий, застенчивый взглядЗа те непонятные звуки,Которые в жизни звучат.Мой голос, веселый когда-то,Всё то, что умела любить —Отдам, как ничтожную плату,Сумею жестоко забыть.Отдам моё сердце земноеИ право смеяться и петь —За то, чтобы мглистой зимоюМне не дали умереть.9. XI.29
«Не гадайте — и так знаю всё наперед…»
Не гадайте — и так знаю всё наперед:И обиды, и жалкие слезы,И о том, как голодное сердце замрётПод сознательным, долгим наркозом.Жизнь ясна и тиха. Я завидую тем,Кто упорен, горяч и тревожен,И спокойные будни в моей пустотеЗаменяю торжественной ложью.Вместо подлинной муки — простая тетрадь,Сочинённые разумом строфы.А чтоб сердце забылось, чтоб ночи не спать —Чашка крепкого, чёрного кофе.14. XI.29
«Я не смотрела в заревое небо…»
Я не смотрела в заревое небо,Не спрашивала — «почему?», «зачем?»И для простого, для земного хлебаВставала рано, не спала ночей.Я никогда, должно быть, не смеялась,Со мной всегда и всюду на земле —Замызганное платье и усталость,Немытая посуда на столе.Я никому не обещала рая,Я не бралась за важные дела,И маленькие дни переживая,Я счастья никому не принесла.25. XI.29
«За обыкновенные слова…»
За обыкновенные слова,За короткое рукопожатье,За насмешку, скрытую едва, —Многое могла пообещать яБыло сердцу нечего беречь,Было сердцу ничего не надо.Слышать не расслышанную речь,Чувствовать невидящие взгляды.И отчётливее и яснейВидеть мир пустым и не крылатым,Оттого, что в самом ясном днеЕсть невозместимые утраты.12. XI.29
«Я одна. И какое мне дело…»
Я одна. И какое мне делоДо того, что состарится тот,И что этому жизнь надоела…— Я одна, и какое мне делоДо чужих повседневных забот.Что мне тысячи и миллионыОбездоленных, слабых, больные,Их привычно-покорные стоны,— Что мне тысячи и миллионы,Если я не сильнее других.Что мне гибель, хоть целого света,Не пугает меня, не страшит,Если прожито звонкое лето,— Что мне гибель хоть целого света.Перед гибелью — просто души!17. XII.29
«Я пью вино. Густеет вечер…»
Я пью вино. Густеет вечер.Весёлость — легкость — мишура.Я пью вино за наши встречи,За те — иные — вечера.И сквозь склоненные ресницыСмотрю на лампу, на окно,На неулыбчивые лица,На это горькое вино.И в громких фразах, в скучном смехеСамой себя не узнаю.Я пью за чьи-нибудь успехи,За чью-то радость, — не мою.А там, на самом дне стакана,Моя душа обнажена..— И никогда не быть мне пьяной,Ни от любви, ни от вина.21. XII.29
«За мутный день у мутного окна…»
За мутный день у мутного окна —Огромный день неумолимой скуки,За эту грусть («опять одна, одна…»),За слабые уроненные руки —Неужто никогда в своём умеТы не отыщешь слов — простых и нужных?Ведь трудно жить в не озарённой тьмеИ быть сухой и сдержанной наружно.Потом — усталость, чтобы, не грустя,По мелочам больную жизнь растратить.Стихи о скуке («так себе, пустяк…»),О ветре, о разлуке, об утрате.О мутном дне, непоправимом днеУ мокрого окна (на раме — плесень), —И никогда ты не придёшь ко мнеНи с тихим словом, ни с весёлой песней.27. XII.29
На завтра («Чтобы завтра небо сияло…»)
Чтобы завтра небо сиялоНезапятнанной синевой,Чтоб с утра не казаться усталой,Измученной и больной.Чтобы встретить добрые лицаВместо сдержанных и сухих,Чтоб в газете, на третьей страницеУвидеть свои стихи.Чтоб никто ни на что не дулся,Чтобы стало смешно хандрить,Чтобы в ровном и чётком пульсеБилась дикая воля — жить.Чтоб суметь рассмеяться звонкоНад тоской предыдущих дней.Чтобы выпуклый лоб ребёнкаСтал хоть чуточку розовей,Чтобы стало легко и приятноМыть тарелки и чистить ножи…— Словом — всё, что невероятно,Что совсем не похоже на жизнь.15. I.30
«И вовсе не высокая печаль…»
И вовсе не высокая печальИ не отчаянье сдвигало брови…— Весь вечер долго пили чай,И долго спорили о Гумилеве.Бросали столько безответных слов.— Мы ссорились с азартом и без толку.Потом искала белый том стиховПовсюду — на столе, в шкафу, на полках,И не нашла. И спорили опять.Стихи читали. Мыкались без дела,И почему-то не ложились спать,Хоть спать с утра мучительно хотелось.День изо дня — и до каких же пор?Всё так обычно, всё совсем не ново,И этот чай, и этот нудный спорО Блоке и таланте Гумилева.31. I.30
«Забыть о напряжённых днях…»
Забыть о напряжённых днях,О трудном детстве, о России,Не мудрствуя и не кляняПережигать года пустые, —Не замечать больших утрат(Какое мертвенное слово),Не понимать, что дни летятБессмысленно и бестолково.Совсем и навсегда проститьВсе заблужденья и ошибки,И губы твёрдо заклеймитьПочти естественной улыбкой.Тогда и жить в простом теплеСреди давно привычных вздоховНа этой солнечной землеВ конце концов, — не так уж плохо.1. II.30
«Ты погружён в иное бытиё…»(вариант)
Ты погружён в иное бытиё.Ты ищешь пламенных: единоверцев.— При чём тут я? Зачем тебе моёСкупое и расчётливое сердце?Тебя манит пустая даль дорог.Тебя пьянят широкие просторы.И близок тот последний день, в которыйТы вдруг почувствуешь, что одинок.1. II.30
Творчество («Без лишних строк, без слов плохих…»)
(Двум Юриям)
Без лишних строк, без слов плохих(Неточных или слишком резких)Слагать упрямые стихи,Их отшлифовывать до блеска.Всё созданное разрушать,И вновь творить — до совершенства.И смутно верить, что душаПознает гордое блаженство.Так — за пустые вечера,За пятна слез, за пятна кровиСмиренно строить грозный храм,Как каменщик средневековья.Все трудности преодолеть,Сломить сомненье и неверье.И самому окаменеть,Подобно сгорбленной химере.10. II.30
«Ты мечтаешь: "Вот вернусь домой"…»
Ты мечтаешь: «Вот вернусь домой.Будет чай с малиновым вареньем..На террасе — дрогнувшие тени,Синий — вечереющий покой.Ты с мальчонкой ласково сидишь…Занят я наукой и искусством…Вспомним мы с таким хорошим чувствомПро большой и бедственный Париж.Про неповторимое изгнанье,Про пустые мертвенные дни…Загорятся ранние огниВ тонком нарастающем тумане.Синий вечер затемнит окно,А над лампой бабочки ночные…»— Глупый друг, ты упустил одно:Что не будет главного — России.5. III.30.Ночь
«Всю жизнь тоскливо думать про искусство…»
Всю жизнь тоскливо думать про искусство,Писать стихи о том, что очень грустно.День изо дня назойливо молчать,И, не дождавшись, терпеливо ждать,И отвозить покорно и упорноСвоих любимейших и неповторныхЛитературных маленьких детейНа кладбище «Последних Новостей».14. III.30
«Без моего вниманья проживёт…»
Без моего вниманья проживёт,Без моего участья обойдётся.За годом тянется огромный год,И много дел, больших, дневных забот,А сердце медленно и ровно бьётся.И нет борьбы. И ничего не жаль.«За всё — спасибо». И томиться нечем.И только каждый, каждый вечерПривычная, ненужная печаль.28. III.30.
«Опять о том же: о годах войны…»
Опять о том же: о годах войны,О грохоте уродливых орудий.О чёрном дыме в синеве весны,О том, что было и чего не будет.Как шли в атаку, брали города,Снаряды рвали вспаханную землю,О пафосе, который навсегда,— До самой смерти — свеж и неотъемлем.И только я средь пламенных людей,Не возражая, не кляня, не споря, —Твержу о несмываемом стыдеИ о неискупаемом позоре.2. IV.30
«За то, что правда солона и зла…»
За то, что правда солона и зла,За то, что я весёлой не была,За все стихи, любимые когда-то;За все невозместимые утраты,За то, что неизменно каждый разПри встрече я не поднимаю глаз,За неуверенность и за усталость,За то, что я всегда, всего боялась,За вечер без любви и без огня —Вы никогда не вспомните меня.2. IV.30
Колыбельная
Баю, баиньки-баю,Спать укладываюМою крошечку,— Игорёшечку.Возле дома ходит сон,Спотыкается,У завешенных оконВсё шатается.Дрёма падает кругом,Куралесится,Поднимается в наш домТёмной лестницей.Глазки сонные закрой,Баю, баиньки,Я всегда, всегда с тобой,Игорь маленький.Я всегда с тобой, одна,Где мы спрячемся?Я такой уж созданаСторонящейся.Сколько режет эту тьмуСнов безрадостных,Никому-то, никомуНе рассказанных.Неприглядной и ничьейПриживалкою —Бьётся в глубине ночейСердце жалкое,В жизни сделать ничегоНе сумевшее…Никого-то, никогоНе согревшее…А — баю, баю, баю,Полчаса тебе пою,Спи, котёночек,Игорёночек.14. V.30
Нине («Моим стихам не верь. Они пустые…»)
Моим стихам не верь. Они пустые.Не верь тоске, звучащей, как набат.Ведь мне не жаль оставленной России,Не жаль больших и мертвенных утрат.Не жаль бросать взволнованные взглядыВ глаза не отвечающих людей.И даже тот, со мной сидящий рядом,И тот не помнит жалости моей.Не жаль стихов, беспомощных и зыбких,Самой себя я в них не узнаю,И провожаю с радостной улыбкойСтареющую молодость мою.30. V.30
«Считаю тихие пустые будни…»
Считаю тихие пустые будни,Тоску о празднике в душе тая,Едва ли есть на свете бесприютнейИ жалобнее кто-нибудь, чем я.Не забываю прожитого счастья —И медленных, болезненных утратВ глаза без нежности и без участьяМои глаза доверчиво глядят.И по ночам, в бескрылых небылицах,Когда душа наполнена свинцом,Всё реже, всё неуловимей снитсяСлучайное, далёкое лицо…13. VI.30
«В ладони опускаю голову…»
В ладони опускаю голову,Как холодно и скучно мне!А мысли плавятся, как оловоНа расцветающем огне.И рассказать покорно хочетсяНа языке совсем простомО пустоте, об одиночестве,Об этом вечере пустом.А память, хмурая и строгая,Меня корит сквозь толщу дней,Что я простила слишком многоеТого, что не простите мне.20. VI.30
«А я живу. Лениво говорю…»
А я живу. Лениво говорю,Пишу стихи о пустоте и скуке.Встречаю хмуро по утрам зарю,С зарёй вечерней опускаю руки.А я смотрю в бесформенную тьму,В ночную тьму, и я томлюсь и плачу.И никогда, должно быть, не пойму,Что этот мрак, что этот холод значит.Я буду жить пустынные года,Растрачу молодость, любовь и силы,И даже не узнаю никогда,Чего хотела и кого любила.23. VI.30
«О всём, о чем хочешь: о средневековье…»
О всём, о чем хочешь: о средневековье,О вечности и о себе,О прошлой войне, о сраженьях и крови,И об эмигрантской судьбе;О скучных дождях не пришедшего лета,О том, что нелепо живем,О старых: поэтах,Но только ни слова — о нём.26. VI.30
«А я не хотела танцевать…»
А я не хотела танцеватьИ не смотрела фейерверк на Сене.С утра мечтала лечь пораньше спатьИ дома просидела воскресенье.Весь праздничный, смеющийся Париж,Всё уличное, пестрое весельеЯ променяла с радостью на тишьИ одиночество в пустом отеле.Мне хорошо без слов и без огняВ безрадостном и неживом покое.Не жалуясь, не плача, не кляня,Так постепенно выхожу из строя.15. VII.30
«Что я знала? Только радость — верить…»
Что я знала? Только радость — верить,Только маленькое счастье — ждать.Закрывая за минувшим двери,Так легко и просто забывать.Что я помню? Нищие заботы,Вечный город славы и беды,За глухими копьями решётокМокрые, осенние сады…И во всём надломленные силы…Жизнь в пустом и замкнутом кругу.Что могла — я всё уже свершила,Большего я сделать не могу.С жалостью, с тщеславьем, со стихамиВ целом мире — ничего не ждать.Длинными, огромными годамиТак легко и просто умирать.31. VII.30
«Ясней, чем весной, небеса…»
Ясней, чем весной, небесаНад шапками синих сосен,И свежестью пахнет сад,А всё-таки это — осень.Живи. Говори. Пиши.Томись о высоком чуде.А прежней, веселой душиУже всё равно не будет.1. VIII.30
«Никогда ни с радостью, ни с болью…»
Никогда ни с радостью, ни с больюНе коснешься ласковой руки.Навсегда к больному изголовьюПрилегло безумие тоски.Навсегда — печальные встречи,Тишина осенних мглистых дней,И в пустой, обыкновенный вечерОтсветы лиловых фонарей.Никогда не задрожат ресницыНад неровным почерком письма.Я ночами вам не буду сниться,Долгим взглядом не сведу с ума.И за все улыбки глаз надменныхБудет память благостно-тихаВ самых нежных, самых совершенных,Нами не написанных стихах.2. IX.30
«Спокойные зарницы…»
Спокойные зарницыНад очертаньем крыш.В далёких странах снитсяЧарующий Париж.В далёких странах снятсяУсталые глаза.Блестит в оконном глянцеСпокойная гроза.Над маленькой иконкойВ мечтании зарниц —Высокий лоб ребенкаИ щёточка ресниц.За зло и за ошибки,За неизбывный страх —Спокойные улыбкиНа пухленьких губах.Ни зла, и ни тревоги,Черты, как день, ясны.— Теперь его не трогай,Он спит и видит сны…7. IX.30
«Околдовала осень…»
Околдовала осеньРассеянным дождем.Мы ничего не просим,И ничего не ждём.Нам ничего не надо —Ни счастья, ни утрат.Кружит в аллеях садаЛенивый листопад.И кажется крылатойБескрылая тоска.На хлопья грязной ватыПохожи облака.А вечером, в отелеЗавешено окно,И на большой постелиНам скучно и темно.— За матовые дали,За пряный тлен земли,За то, что мы устали,За то, что не дошли.И на пустых страницахПодводит горький рокВсем былям-небылицамТрагический итог.6. IX.30
«Третью ночь нехорошее снится…»(вариант)
Третью ночь нехорошее снится,Жгут кошмары до самой зари.Равнодушные, стертые лица,Фонари, фонари, фонари.И в тоске безысходно-жестокойУж не раз, и не два, и не триМне приснилось, что я одинока…Фонари, Фонари, Фонари.Всё, что было тревожно и ново —Проиграла тебе, как пари.А по городу тенью лиловой —Фонари, Фонари, Фонари.8. IX.30
«Мы в жизни мучительно-разные…»
Мы в жизни мучительно-разные,Иными не стать никогда.Мы тоненькой ниточкой связаныНа не золотые года.Не честные в счастье, не лучшие,Не верные в долгой борьбе,Покорны обидному случаю,Нелепой и трудной судьбе.И в ночи, высокие, синие,И в зимние мглистые дни,Как две параллельные линии —Навеки — без цели — одни.28. XII.30
«Можно всё друг другу рассказать…»
Можно всё друг другу рассказать,Всё открыть до самого святого.Заглянуть нечаянно в глаза —Угадать несказанное слово.Можно все условности стереть,Как своё, принять чужое имя,Вместе жить и вместе умеретьИ остаться всё-таки чужими.8. I.31
«Пар над чашками, тетрадь, вязанье…»
Пар над чашками, тетрадь, вязанье…Вечер скуден, как огонь свечи.— Ну, поговорим о «несказанном»,Или так стихи побормочи.Расскажи, кого сегодня встретил,Что видал на матовой заре.Поворчи, что трудно жить на светеВ этом проклятущем январе.И о том, что завтра на работуНужно встать в шестом часу утра.Рабская, тревожная заботаОплетает наши вечера.Голос твой — нерадостный, не звонкий,Взгляд усталый, скучный и больной.Если б не было у нас ребёнка,Мы давно бы умерли с тобой.17. I.31
«В этом старом, убогом отеле…»
В этом старом, убогом отеле,В никому ненужных трудах,За неделей скользит неделя,За годами скользят года.Здесь мы медленно забываем,Что вся жизнь могла быть иной.Никогда необещенным раемНе смущали нас сон и покой.Здесь мы плачем, смеёмся, стонем,Здесь мы старимся — я и ты.В этом старом, ненужном доме,В безысходности пустоты.Вот луна поднялась на крыши…Как печален вечерний час.Оттого, что и Бог не слышитНикогда не услышит нас.18. I.31
«Мне надоело быть простоволосой…»
Мне надоело быть простоволосой, —Намажу губы, волосы завью,Надену кольца, — и швырну с откосаСтареющую молодость мою.Сотру о лица беспомощные складки,Задорным смехом изломаю рот…— Мне не идёт причесываться гладко,Ах, эта бледность тоже не идёт.Шарф на груди свяжу узлом покрепче,Забуду всё, и вновь пойду туда,Где свет и музыка, стихи и встречи…— А для чего? И — стоит ли труда?1. II.31
«Печального безумья не зови…»
Печального безумья не зови,Уйдём опять к закрытым плотно шторам,К забытым и ненужным разговорамО вечности, о славе, о любви.Пусть за стеной шумит огромный город —У нас спокойно, тихо и тепло,И прядь волос спускается на лобОт ровного и гладкого пробора.Уйдём назад от этих страшных лет,От жалких слёз и слов обидно-колких,Уйдём назад — к забытой книжной полке,Где вечно — Пушкин, Лермонтов и Фет.Смирить в душе ненужную тревогу,Свою судьбу доверчиво простить,И ни о чём друг друга не просить,И ни на что не жаловаться Богу.11. II.31
«Только память о страшной утрате…»
Стихотворение, в котором все выдумано.
Только память о страшной утрате,Неживой и покорный недуг!Я люблю моё тёмное платьеИ усталость опущенных рук.Я люблю мою комнату-келью,Одиночество и пустоту,И моё неживое похмелье,И мою неживую мечту.Кто-то жизнь мою горько возвысил,Стали дни напряжённо-тихи.Только — пачка нетронутых писемИ мои неживые стихи.27. II.31
«Так — кружусь в назойливом круженье…»
Так — кружусь в назойливом круженье:Приготовлю вечером еду.Точным, методическим движеньемПеред сном будильник заведу.И, убрав последний чай и ужин,Оборву листок календаря…Вот и всё. И кончен день ненужный,Прожитой бессмысленно и зря.Вот и всё. И поздняя усталостьМне не даст ни думать и ни спать.А на утро — все опять сначалаПравильно и точно повторять.Хоть бы раз один явилось чудоДерзкой, невозможною игрой,Хоть бы раз немытую посудуВыбросить в помойное ведро.И потом, в неповторимой лениЛечь в большую тёплую кровать.И хотя б до светопреставленья— Спать!13. III.31
«Я научилась терпеливо ждать…»
Я научилась терпеливо ждатьНе только месяцы, но даже годы.Я научилась больше не считатьУтраты, неудачи и невзгоды.И ни о чём на свете не жалеть,Не плакать над листами старых писем.И за пределы мира не лететьОтчётливой и трезвой мыслью.А прежде я такой ведь не была:Была нетерпеливой, злой и жадной.Я никогда не забывала злаИ не прощала доли безотрадной.Но, заплатив огромною ценойЗа право жить, за право быть усталой,Я поняла, что мне совсем не малоВот этой жизни, бедной и пустой.28. III.31
«Жизнь, это рай? Рассыпанные звезды?..»
Жизнь, это рай? Рассыпанные звезды?Цветущий сад, весна и мотыльки?— А звон будильника? А пыльный воздух?Все эти дни неверья и тоски?А жалобы задавленных: нуждой,Расчет, подсчет («на вечер бы хватило…»)?— Такой вот неприглядной и пустойЯ жизнь увидела — и полюбила.23. IV.31
«Человек изобрел Петуха…»
Юрию
Человек изобрел Петуха,Чтобы утром вставать на работу,Чтобы ночь не томилась заботой,Чтобы ночь была сладко-тиха.Когда воздух тревожен и глух,И пугают сплетения линий,Тишину стережёт на каминеМеталлический, звонкий Петух.Ночью комната спит. И во снеЕё сердце спокойно и точно.Её сердце всегда непорочноВ напряжённой пустой тишине.Только шёпот упрямых часов,Металлический блеск на камине,И судьба, и тоска, и любовьВ напряжённой до боли пружине.А когда безобразным пятном,Никогда не закрывшейся ранойПосветлеет (до ужаса рано)Голубое, большое окно, —Веки сдавит назойливый сон,(Утром сны тяжелей и тревожней)И по всей по земле — безнадёжныйОтвратительный звон.30. IV.31
«Губы шептали, склонялись ресницы…»
Губы шептали, склонялись ресницы,Голос, срываясь, дрожал.Снились какие-то белые птицы,Тихие глади зеркал.О, не гляди же так зло и тревожноИ никого не вини:Всё невозможное было возможнымВ те отошедшие дни.Сами ли в нашей судьбе виноваты,Только прошли стороной,Только — большие, пустые закатыНад равнодушной землей.Снова утешишься ласковым словом,Тихим напевом стиха.Видишь, как жизнь из тревожно-суровойСтала безбурно-тиха.?.V.31
«Всё глубже и неотвратимей…»
Всё глубже и неотвратимейПровалы в памяти моей.Всё чаще в папиросном дымеСквозит печаль ушедших дней.И с каждым днем, и с каждым словомВсё дальше, всё туманней ты,И чем-то беспощадно-новымИскажены твои черты.И я теряю всё, что было:И волю, и желанный плен,И новой, непомерной силыУже не требую взамен.Всё тише в теле бьенье крови,Всё ниже никнет голова,И всё спокойней и суровейЗвучат житейские слова.Так — сквозь унынье и несмелостьБольшой и светлою мечтойПриходит вдумчивая зрелостьНа смену юности пустой.27. VI.31
«Ни клясть и ни благодарить…»
Ни клясть и ни благодаритьНе стану скупо и устало.И не спрошу — как дальше быть?И не скажу, что страшно стало.Я всё, как должное, приму,Как хлеб земли, как стон, как воздух,Как прорезающие тьмуБольшие огненные звезды.И как привычные права,Как тягостную неизбежность,Приму жестокие слова,Приму нечаянную нежность.3. VII.31
«Только клубы едкого дыма…»
Только клубы едкого дыма,Да густая, сизая сталь.Только — радость, летящая мимо,Чья-то радость, летящая вдаль.За последним мелькнувшим вагономЧто-то кончилось, оборвалось.Лишь далёко, в чащах зелёных, —Затихающий грохот колес.Помнишь страшные дни и недели,Те, которым прощенья нет?Помнишь, как мы с тобой смотрелиОтшумевшему счастью вслед?5. VII.31
Монпарнас («…А сказать друг другу было нечего…»)
…А сказать друг другу было нечего,Разговор был скучный и скупой…Шумный, долгий монпарнасский вечерВдунул жизнь в «Ротонду» и «Куполь».Громкоговоритель надрывалсяНад большой и пестрою толпой.Звуки резкие танго и вальсаПутались с трамвайной трескотнёй.Мы сидели молча на диванах,Скучные от пива и вина.— «Тот уехал?» — «Да», — «А этот?» — «В Каннах».И опять надолго — тишина.И в тяжёлом папиросном дымеПоднимали взоры к потолку.Кто у нас вот эту боль отнимет,Эту безнадежную тоску?Становилось скучно, страшно даже.Ждём, что кто-нибудь сейчас придетИ со смаком в сотый раз расскажетЗлой литературный анекдот.Так под сонным, неподвижным, взглядомПролетал за часом мёртвый час.«Так и надо… Значит, так и надо…»И ревел неумолимый джаз.15. VII.31
«Ни восторженно-звонких стихов…»
Ни восторженно-звонких стихов,Ни заломленных к небу запястий,Ни желаний, безумных, как ветер,Ни ленивой истомы в крови…А покорно, без пламенных слов,Без мечты о несбыточном счастье,Повторить эту сказку столетий,Эту грустную сказку любви.7. VIII.31
«Глядишь на звезды взором вдохновенным…»
Глядишь на звезды взором вдохновеннымС откинутой красиво головой.Тревожно мыслишь о судьбе вселенной.— «Ведь, в сущности, не знаем ничего!И из каких таинственных расчетовЯвился воздух, и тепло, и свет?»А у меня одна, одна забота:Куда поставить твой велосипед?15. VIII.31
«Уже не девочка — жена и мать…»
Уже не девочка — жена и мать.Суровый опыт, а не мысль о чудеУже пора бы, кажется, понять,Что это — жизнь, и что другой не будет.А всё-таки еще бывает жальЗабытых слов, разрушенных желаний,И о не бывшем поздняя печальМешает спать в предутреннем тумане…Уж создан быт, свой дом, своя семья,— Ну, пусть не так, как думалось когда-то.Пусть не дорога жизнь, а колея,Не зори в ней, а ранние закаты.Пусть большего не будет никогда,Но то, что есть — сурово и велико,И беспощадно-трезвые годаПрекрасней нашей юности двуликой.— А всё-таки…IX.31
«Просто, без слёз и проклятий…»
Просто, без слёз и проклятий,С горстью наивных стихов,В стареньком ситцевом платье,В тёмной тоске вечеров,С запахом лука и супа,В кухонном едком чаду —Женщиной слабой и глупойТихо к тебе подойду.И без упрёка и стонаОструю боль заглушу.Снов твоих страшных не тронуИ ни о чём не спрошу.— Всё, что копила годами,Молча отдам навсегда.И заструятся над намиНе золотые года.2. X.31
Роза Иерихона («Вдруг стало ясно: жизнь полна…»)
Вдруг стало ясно: жизнь полнаНепоправимою угрозой,Что у меня судьба однаС моей Иерихонской розой.Вот с той, что столько долгих днейСтоит в воде, не расцветая,В унылой комнате моейБезжизненная, неживая.Будильник, пудра, пузырьки,Игрушки — рядом на камине.Её корявые росткиОкутывает сумрак синий.И я, над страшным и сухим,Неумирающим растеньемСлагаю мёртвые стихиО не бытье, о не цветенье.И из сплетенья длинных строк,Из неожиданных созвучийВстаёт уродливый цветок,Сухой, бесплодный и колючий.Но словно в огненном бреду,С упрямой, безрассудной веройДень ото дня я жадно жду,Что зацветёт комочек серый…Себя стараюсь обмануть,Другим — сплетаю небылицы.О, только бы, хоть как-нибудь,От пустоты освободиться!Проходят дни и вечера,Я с каждым днём скупей и строже.Сегодня — то же, что вчера,А завтра — заново всё то же.И мой цветок не расцветёт.Быть может, и бывают розы,Что зацветают дважды в год,И что не вянут на морозе,Но только это не для нас,Не для таких, как мы, должно быть.Томит вечерний, синий часТомленьем напряжённой злобы.И вот с безжизненной тоскойСклоняюсь грустно и влюблённоНад неудачливой сестрой,Над розою Иерихона.9. IX.31
Ночью («Два будильника ночью стучат…»)
Два будильника ночью стучат,Чётко слышен двойной перебой.Тянет левую руку с плечаПритуплённая, нудная боль.На полу — неподвижная рябь,За окном — мёртвый свет фонаря…Где-то Богом забытый корабльУкачали чужие моря.Где-то долго гудит паровозВ чёрном холоде мёртвых полей,С усыпляющим ритмом колёс,С переливом призывных огней.Утомлённая память легка,Память медленно клонит ко сну…Где-то в небе скользят облака,Закрывая над крышей луну.В неподвижной, таинственной мглеУмирают большие слова.Два будильника там, на столе…Но зачем же их всё-таки два?И над горечью счастья и слёз,Над сомненьем — любовью — тоской —Где-то в детстве гудит паровоз,Далеко, далеко, далеко…10. IX.31
Мыши («Мыши съели старые тетрадки…»)
Мыши съели старые тетрадки,Ворох кем-то присланных стихов.Мыши по ночам играют в пряткиВ сонном сумраке углов.Мыши съели письма из России,Письма тех, кого уж больше нет.Пыльные обгрызочки смешные —Память отошедших дней и лет.Мыши сгрызли злобно и упрямоВсё, что нам хотелось сохранить:Наше счастье, брошенное нами,Наши солнечные дни.Соберём обгрызенные части,Погрустим над порванным письмом:— Больше лёгкого земного счастьяПо клочкам не соберём…Сделает живым, ненастоящимЭтот мир вечерняя заря.Будет в окна падать свет мертвящийУличного фонаря.Ночью каждый шорох чутко слышен,Каждый шорох, как глухой укор:Это гложут маленькие мышиВсё, что было до сих пор.24. X.31
«Надоело скитаться без цели…»
Надоело скитаться без цели,Примитивный, непрочный уют,Одиночество тёмных отелей,Одиночество тёмных минут.Закоулки глухие, кривые,Нищета, теснота, полутьма,И облупленные, неживыеДвухсотлетние эти дома.Ни романтики старых кварталов,Ни фальшиво-восторженных слов!Слишком много я в жизни видалаЭтих грязных и тёмных углов.Жить подобно бродячей собаке,Не приткнуться нигде, никогда…— Надоело мне на бивуакеПрожигать неживые года.А над жизнью тугой, неизменной,Навсегда заколдованный круг…Ночью снятся мне белые стеныИ широкие окна на юг.2. XI.31
«Надоело скитаться без цели…»
Уж не мечтать о нежности, о славе.А. Блок
Я всё ещё верила в чудо,Упрямо чего-то ждала,Готовила, мыла посуду,И думала, что не жила.Ласкала любимого сына,Пила валерьянку и бром.А ночью томительно-длиннойТомилась о чём — то ином.Мне снилась высокая жалость,Большая, как небо, любовь…Одна только горечь осталасьОт этих возвышенных слов.И маленьким сердцем сгорая,Как трудно мне было понять,Что, в сущности, только — жена я,И только — ревнивая мать.Прости мне пустые угрозы,Моё пораженье в борьбе,И эти жестокие слёзы,И эти стихи — о себе.17. XII.31
Рассвет («Будильник резко прозвонит: пора!..»)
Будильник резко прозвонит: пора!И оборвёт, не досказав чего-то.Как автомат, в шестом часу утраТы встанешь и уедешь на работу.На мертвых улицах велосипедЗапутает уродливые тени,От фонаря прольётся красный светВ тебя засасывающую темень.А дома, в нестерпимой духотеПроснётся и замечется ребенок,Забьётся в долгом кашле. Словно теньНочь соскользнёт с соседнего балкона.И где-то дробно застучат сабо…И с каждым днём суровее и строже,Над чёрным городом проснётся Бог,Но никому на свете не поможет.17. XII.31
Поэту («Так бывает: брови нахмурив…»)
Так бывает: брови нахмурив,Зверем смотришь по целым дням.Отвращенье к литературе,И в особенности — к стихам.Ненасытная злоба к фразам,К разговорам о пустяках,Да к шатаньям по Монпарнасам,Да к сидениям — в кабаках.И кому это только нужно,Чтоб от споров ночей не спать.Ведь полезней сготовить ужин,Чем пустые стихи написать.Скажут мне: «Не единым хлебом…».Но без хлеба не проживешь.Вся земная тоска по небу —Вековая, большая ложь…— Ты бы лучше занялся делом,А не вылущенным стихомТы бы встал на рассвете беломДа в метро побежал бегом.И работал, работал, работал…Целый день в жестоком труде,Не отмахиваясь от заботы,От земных, от священных дел.Не гнушался бы скромным заданьем,Не витал бы в бездне времён,Лучше — каменщик, строящий зданье,Чем хранящий тайну масон.…Но, устав от последней тревоги,Подойдя к последней черте —Снова чтенье стихов о Боге,О бессмертии, о красоте.5. I.32
«Уж лучше на необитаемый остров…»
— Уж лучше на необитаемый остров,Куда-нибудь в Северный океан,И там безнадёжно, сурово и простоСплетать разноцветный обман.Там будет одно несравненное счастье —Тоска об оставленных городах,О конченой жизни, о чьём — то участье,О неповторимых годах.Там будет казаться, что где-то в ПарижеЕщё не забыли, и любят, и ждутИ мысль эта будет реальней и ближе,Чем тут…Там легче поверить, что жизнь не напрасна,Что есть, о чём помнить и страстно жалеть.А с этой мыслью, такой прекрасной,Не жалко и умереть.9. I.32
«За много дней, ушедших без меня…»
За много дней, ушедших без меня,За много слов, невыслушанных мною,За теплоту далёкого огня,За всё неуловимое, чужое…За всё, что в жизни было — для других,За холодок подавленного взгляда,За тёмный стыд, за тихие шаги,За всё, за всё, — мне ничего не надо.30. I.32
«Забыть про далёкие встречи…»
Забыть про далёкие встречи,Про горечь рифмованных строк,Закутать озябшие плечиВ уютный пушистый платок.Без жалобы и без упрёка —Не плакать, не верить, не ждать.Как встарь над страницами БлокаО девичьих снах вспоминать.За чашкой остывшего чаяО скучных делах говорить.Так — страшного не замечая —Сурово и праведно жить.И неумолимо и резкоСказать себе раз навсегда,Что мало заложено блескаВ летящих навстречу годах.Что больше не будет свершений,Ни новых огромных ролей.Что нет ничего совершенней,Чем тихая грусть на земле…И, не называя ошибкойСвой невозмутимый покой,С чужой и бесстрастной улыбкойСледить за бесславной судьбой.8. II.32
«Я знаю, как печальны звёзды…»
Я знаю, как печальны звёздыВ тоске бессонной по ночам,И как многопудовый воздухТяжёл для слабого плеча.Я знаю, что в тоске слабея,Мне тёмных сил не одолеть,Что жить во много раз труднее,Чем добровольно умереть.И в счастье призрачном и зыбком,Когда в тумане голова,Я знаю цену всем улыбкамИ обещающим словам.Я знаю, что не греют блёсткиЧужого яркого огня,Что холодок, сухой и жёсткий,Везде преследует меня.Что в этом мраке нет просвета,А голос слаб и одинок,Но тайно знаю — где-то, где-тоМерцает чистый огонек.И мир таинственно светлеет,И жизнь становится легка,Когда, скользя, обхватит шеюХудая детская рука.9. II.32
Бессонница («На столе записка белеет…»)
На столе записка белеет:«Никого прошу не винить».За гардинами небо светлеет,В фонарях потухают огни.Необычно, резко и новоТень легла на паркетном полу,И на половине шестогоОмертвели часы в углу.И впились в полоску рассвета,В щель гардин неживые глаза…В жизни день начиняется где-то.Положили в ящик газетыИ кухарка ушла на базар.В детской спят, улыбаясь, дети,Сладок крепкий, утренний сон.Только в запертом кабинетеНадрывается телефон.28. II.32
«Я до конца измучена…»
Я до конца измучена(И виноваты ль мы?)Тоскою слов заученныхИ холодом зимы.Дождями безнадёжнымиНа фоне серых стен.Приметами тревожнымиКаких-то перемен.И пусть не всё потеряно,И близится весна, —Я больше не уверена,Что я тебе нужна.12. III.32
«Давно не говорим "спокойной ночи"…»
Давно не говорим «спокойной ночи»,Всё горше жизнь от постоянных ссор.И с каждым днём всё резче и корочеНаш деловой, несложный разговор.Я не спрошу — где проведёшь ты вечер,И не скажу, кому пишу письмо.Я часто жду какой-то яркой встречиИ часто дом мне кажется тюрьмой.Нам трудно жить, самих себя скрывая,И всё мучительнее быть вдвоем.Мы оба сердимся и оба знаем,Что больше мы друг друга не вернём.12. III.32
«Всегда нахмуренные лица…»
Всегда нахмуренные лица,Всегда сурово сжатый рот.Уж так привыкли мы сердиться,Что нам улыбка не идёт.Мы здесь живём, мрачнее тучи,Без незатейливых утех,И нам уже брезгливо-скученВорвавшийся в окошко смех.Глухой зимой и жарким летом,Невозмутимо день за днёмМы о возвышенных предметахБеседу умную ведём.И ждём, не подавая виду.Как тяжек этот вечный гнёт, —К каким придуманным обидамГлухая злоба приведёт…И только больно мне и стыдно,Что средь уныния и злаЯ подрастающему сынуВесёлых слов не сберегла.22. III.32
«Я люблю безобразные тучи…»
Я люблю безобразные тучи,Резкий ветер и колющий дождь.Ничему ты меня не научишь,Ни к чему меня не приведёшь.Всё напрасно: искание страсти,Ожиданье слепых перемен.И тебя обманувшее счастьеУ моих неподвижных колен.Я останусь навек суеверной,Одинокой, ненужной, ничьей.Чтобы плакать за тёмной вечернейИ бояться бессонных ночей.Чтоб любить неприступные кручиДа когда-то согревшую ложь…Ничему ты меня не научишь,Ничего от меня не возьмёшь.Ты живёшь в своих книгах и думах,(Разве можно об этом забыть?)Что же ищешь ты в сердце угрюмом,Не умеющем даже любить?22. III.32
«Плакать так, чтоб никто ничего не услышал…»
Плакать так, чтоб никто ничего не услышал,Плакать так, чтоб никто, никогда не узнал.Будут падать слова безнадёжней и тише,Будет мёртвый закат неестественно ал.Будет болью последней — стеклянная крышаИ последнею памятью — чёрный вокзал.Засвистят поезда. Засверкают оконца.Задрожат, заскользят, неизвестно куда.И прощальные блики холодного солнцаЗацелуют рванувшиеся поезда.И в усталых глазах в первый раз пронесётсяНавсегда…Навсегда…15. IV.32
«Всё это — я ещё, быть может…»
Всё это — я ещё, быть может,Но только — не совсем и я.В нём всё понятно, всё похоже,В нём жизнь кончается моя.Всё это — я наполовину,Я, но без моего лица.Я не родившемуся сынуУже дала черты отца.Зачем? Как странно и как дико,Когда он — мой, и только — мой.Ведь жизнь ему с последним крикомДавала я, а не другой.И всё любимое, родное,Всю душу тёмную мою,Всё, не содеянное мною,Ему сейчас передаю.Всё, чем жила, чего хотела,Всю жизнь без завтрашнего дня,И это маленькое телоВсё — продолжение меня.А я? А все мои — затеи?О чём грустить? О чём молчать?Чем старше мы, чем он сильнее, —Тем больше умирает мать.15. IV.32
«Я люблю заводные игрушки…»
Я люблю заводные игрушкиИ протяжное пенье волчка.Пряди русых волос на подушкеИ спокойный огонь камелька.Я люблю в этом тихом покое,После бешеной сутолки дня,Своё сердце, совсем ледяное,Хоть немножко согреть у огня.Здесь могу я смеяться, как дети,И не помнить жестоких утрат.Здесь мне кто-то спокойно ответитНа тревожный, беспомощный взгляд.И в бессоннице лоб мой горячийТронет ласково чья-то ладонь…— А в углу — закатившийся мячикИ бесхвостый, облупленный конь.Это всё, что мне в жизни осталось,Всё, что в ней научилась любить.Остальное — тупая усталость,И тупое желанье — не быть.25. IV.32
«Ещё о Боге можно говорить…»
Ещё о Боге можно говорить,И о политике, и об искусстве.— А вот о том, что страшно в жизни жить,О пустоте, ненужности и грусти,О сыне и о тишине лесной,О том, что много холода и злобы,О нас двоих, и о себе одной —И некому, и незачем, должно быть.20. VI.32
ЧТО С НАМИ БУДЕТ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ (Ответ на анкету)
Всё, как было, так и будет,Ровное для всех:Где-то втайне — вопль о чуде,А наружно — смех.Те же жалобы и слезы,И нужда, и страх.Лишь, пожалуй, меньше позы,Да огня в глазах.А на небе те же тучи,В жизни тот же бред.И ничто не станет лучшеЧерез десять лет.22. VI.32
Тишина («Я не забуду дымных зданий…»)
Я не забуду дымных зданий,Больших нагромождённых лет,Ни тёмных встреч, ни расставанийЯ здесь не позабуду, нет.Я говорю, что не покину,Не променяю никогдаНа эту тихую равнинуМятущиеся города.Но потаённым знаньем знаю,Себе безмолвно говорю,Что жадно я в себя вбираюГустую, тихую зарю.Пусть суета проходит мимо,А дни по-новому полныПочти до боли ощутимойС ума сводящей тишины.И больше ничего не надо —Ни встреч, ни жалоб, ни стихов,Когда в траве высокой садаМелькают зонтики цветов.Когда в кустах белеют розы,И так безмолвны вечера,И запах тёплого навозаЛетит с соседнего двора.Когда стихает голос ветра,И дышит пьяная земля,Когда на много километров —Одни пшеничные поля.19. VI.32.Бужеле
Ветер
I. «Навеки: вот эти обои…»
Е. А. Голенищевой-Кутузовой
Навеки: вот эти обои,Тарелки на круглом столе,И небо — такое седое —Над ширью несжатых полей.За садом — мычанье коровы,И в дымчатых тучах закат,А крики мальчишек в столовойИз мира иного звучат.Рассеянность в каждом ответе,Удушливый дым папиросДа ветер, озлобленный ветер,Как с цепи сорвавшийся пёс.II. «Все эти дни беспутный ветер…»
Все эти дни беспутный ветерШумел в саду, шумел в полях.Взметались ветки, словно плети,И зябла старая земля…Сидели дома, толковалиВсё об одном: да что, да как?..И заволакивались далиВ сырой, вечерний полумрак.Должно быть, стал совсем несносенИ тихий сад, и тихий дом.И дым от крепкой папиросыВисел, как ладан, над столом.За эти дни покрылись лицаНепоправимой белизной.А в поле тихая пшеницаКазаться стала золотой.И над жестоким расставаньем, —Над грудой равнодушных дел, —Над человеческим страданьем —Холодный ветер свирепел.28. VII.32
В деревне(«Пробежимся со мной до Распятья…»)
Игорю Софиеву
Пробежимся со мной до РаспятьяСредь сухих, оголённых полей.На ветру моё пёстрое платьеЗамелькает ещё веселей.Будут дали ясны и привольныИ на западе чист небосклон.Вдалеке, с городской колокольниБудет падать размеренный звон.Я сгрызу недозревшую грушу,Ты — хрустящий, сухой шоколад.И в твою нерасцветшую душуПерельётся широкий закат.А обратно наперегонкиПобежим без оглядки домой.Будет голос твой тонкий и звонкийРазрезать предвечерний покой.И, завидя наш маленький домик,Ты забьёшься в густую траву, —Ну, совсем белобрысенький гномик,Чудом сбывшийся сон наяву.Зацелую любимые глазки,Обожжённое солнцем плечо.И в ответ на привычные ласкиТы обнимешь меня горячо.И потом, опуская ресницы,Ты задремлешь в кроватке своей,И тебе непременно приснитсяБелый зайчик с колючих полей.30. VIII.32.Бужеле
«Стало холодно. Рано смеркается…»
Стало холодно. Рано смеркается.Дуют ветры и хлещут дожди.— Это только теперь начинается,То ли будет ещё, подожди!Вздохи. Жалобы. Мысли бездомные,Неуверенный шорох пера.Ставни плотные, комнаты тёмные,Нескончаемые вечера.— Ну, к чему эти злые пророчества?— Да, конечно, ты прав: ни к чему.Это только моё одиночество,Не нужное никому.28. IX.32.Париж
«Всё падает в пустом осеннем сквере…»
Всё падает в пустом осеннем сквере,Кружит неторопливый листопад.Всё падает. И больше нет потери,И жизнь уже не повернёт назад.Всё падает. И жалобные руки.Две слабых, не умеющих руки.Всё падает. Но больше нет разлуки,И медленно пронзающей тоски.Всё падает. Под равнодушным взглядомСклоняется привычно голова.И падают в круженье листопадаСпокойные и грустные слова.6. X.32
«С улыбкою насмешливой и колкой…»
С улыбкою насмешливой и колкойУже не будешь никогда читатьМоих стихов: с твоей высокой полкиЯ убрала унылую тетрадь.Я убрала и спрятала далёкоУверенной и твердою рукой,Чтоб тяжестью ненужного упрёкаНе разбивать твой призрачный покой.20. X.32
«Не спасут тебя мудрые книги…»
Не спасут тебя мудрые книгиОт отчаянья и пустоты.Горы, думаешь, сможешь ты двигать?Или мир переделаешь ты?А на месте твоих утверждений —Будет время — останется вдругТолько горечь ненужных сомненийИ беспомощный, жалкий испуг.Станешь тихим, простым, человечным,Будешь плакать — один, без меня,Будешь плакать о том, что не вечныОчертанья ушедшего дня.И впервые (без мудрости тонкой)Ты припомнишь о завтрашнем дне,Об озябнувших детских ручонках,О разбитом в столовой окне.Будет время, и в яростной скукеТы заломишь (совсем, будто я!)Твои крепкие сильные рукиНад безвыходностью бытия.И, взглянув на портрет НовиковаИ на груды растрёпанных книг,Ты уронишь придушенный крикВместо нужного, умного слова.24. XI.32
«Я стала сдержанней и суше…»
Я стала сдержанней и суше.А жизнь безбурна и чиста,И больше не волнуют душуБессмысленность и пустота.И каждый путанный вопросРешён спокойно, твёрдо, мудро.А на лице следы от слёзПокрыты, матовою пудрой.Мне в меру удаётся смех,Такой простой и человечный.А взгляд такой же, как у всех,Опустошённый и беспечный.И я не вспомню никогдаО самом злом и потаённом:О не пришедшем никогда,О никогда несовершённом.24. XI.32
«Сентиментальностей не нужно…»
«Сентиментальностей не нужно,Ни пошлых чувств, ни громких слов!»А на столе — остывший ужинИ тиканье твоих часов.Который час? Должно быть — полночь,А, может быть, и два, и три.А одиночество-то? Полно.Ведь так проплачешь до зари.О чём? О призрачной надежде,Растаявшей, как синий дым?О том, что мы не те, что прежде,И прежнего не повторим?Что всё равно мне — где ты, что ты,Куда ушёл, когда придёшь?Что у меня свои заботы,Которых ты не разберёшь?Холодный суп Тарелки рядом.Пять лет сегодня? Целых пять? —Сентиментальностей не надо!Устала я. Скорее спать!14. I.33
«Спасибо за жаркое лето…»
Спасибо за жаркое летоИ дали несжатых полей.За проблески сильного светаНа слишком несветлой земле.За письма почти человечьи,Без литературных прикрас,За радость нечаянной встречи,Друг к другу подвинувшей нас.За шум урагана ночногоИ тяжесть последней любви.За неповторимое слово,Жестокое слово: «живи!»16. I.33
«Если ты никуда не уходишь…»
Если ты никуда не уходишь —Посидим вечерок у огня.Пронесутся в немом хороводеОтошедшие призраки дня.За остывшею чашкою чаяДолгий вечер с тобой проведём,Посидим, помолчим, поскучаем(Ведь давно мы скучаем вдвоём).Будет в мокрые стёкла столовойПадать мертвенный свет фонарейИ, быть может, почудится сноваСмутный запах исчезнувших дней.И мы вспомним о горькой потере,О призыве протянутых рук,О свободе, о счастье, о вере,Обо всём, чего не было, друг.9. II.33
«Ещё не раз в тревоге зыбкой…»
Ещё не раз в тревоге зыбкойТы вспомнишь глупые мечты.Не оскорбляй же их улыбкой,Не отрицай, что это — ты.Ведь это молодость простаяТебя томила и вела.Ведь это молодость, играя,Как конь, кусала удила.И в жизни путаной и стыднойЕщё не раз, устав от бурь,И ты взлетишь душой пустыннойВ нерукотворную лазурь.И, может быть, назвав ошибкойСвой долгий, кропотливый путь,С простой и радостной улыбкойЗахочешь прошлое вернуть.9. II.33
«Устав от трезвости и воли…»
Устав от трезвости и воли,От непреклонной высоты,От этой непосильной роли,От напряжённой суеты,От твёрдых, педантично-строгихНепоколебленных основ,От неуступчивых, жестоких —Когда-то выдуманных слов, —Как хочется вдруг опуститьсяКуда-то в сумерки, на дно.Безвольно опустить ресницыИ тихо бросить: «Всё равно!»16. II.33
ПАМЯТИ ЖЕРМЭН («Был день, как день. За ширмой белой…»)
Был день, как день. За ширмой белойСтоял встревоженный покой.Там коченеющее телоПокрыли плотной простынёй.И всё. И кончились тревогиЧужой, неласковой земли.И утром медленные дрогиВ туман сентябрьский проползли.Ну что ж? И счастье станет прахом.И не во сне и не в бреду —Я без волненья и без страхаПокорно очереди жду.Но только — разве было нужноТомиться, биться и терпеть,Чтоб так неслышно, так послушноЗа белой ширмой умереть?20. II.33
«Спи, не думай о долгах…»
Спи, не думай о долгах:Как-нибудь уладим.Не убьют же нас впотьмах,Притаившись сзади.В жизни света больше нет,Ни пути, ни цели.Завтра матовый рассветТихий снег расстелет.И уйдёшь опять один…Каждый день всё то же,Тут тебе уж и кальминБольше не поможет.Спи и обо всём забудь.В думах толку мало —Всё устроим как-нибудь,Всё начнём сначала.Ну и что ж? Весь путь земнойСоткан из печали.Разве прежде мы с тобойЭтого не знали?Так учись на всё смотретьБез волнений грозные.А не хочешь — умеретьНикогда не поздно.24. II.33
«Всё забыто — и радость и горе…»
Всё забыто — и радость и гореТех бессмертных, казалось бы, дней:Ледяное Эгейское море,Ледяные огни кораблей.Ледяные от холода руки,Ледяные — от боли — сердца.Всё забыто — и радость, и муки,И печаль, и любовь без конца.Стало ясно, что жизнь отшумела,Отдразнила, прошла, отошла,Только ветром осенним задела,Только в тёмный тупик завела.Сердце брошено где-то далёко,Воля к жизни обидно мертва,И слова о «просроченных сроках»Не совсем уж пустые слова.4. III.33
«Мы мало прожили на свете…»
Мы мало прожили на свете,Мы мало видели чудес.Вот только — дымчатые этиОбрывки городских небес.И эти траурные зданьяВ сухой классической пыли,Да смутные воспоминаньяМы из России привезли.В огромной жизни нам досталасьОт всех трагедий мировыхОдна обидная усталость,Невидимая для других.И всё покорнее и тишеМы в мире таем, словно дым.О не пришедшем, о не бывшемУже всё реже говорим.И даже в мыслях, как бывало,Не рвёмся в огненную даль,Как будто прошлого не мало,И настоящего не жаль.III.33
«Мы опять с тобой одни остались…»
Мы опять с тобой одни остались.К нам никто сегодня не придётВновь — дневная, грубая усталость,Тишина (уже который год?)Ты устал — набегался немало.Спать тебя в кроватку уложу.Заверну пушистым одеялом,Сказку про медведей расскажу.Хорошо, что ты не понимаешьЭтой бедной жизни. Ведь и тыНикогда, должно быть, не узнаешьЖизненной, счастливой полноты.Никогда! А сердце жадно бредитТолько этим — долгие года.Ты во сне увидишь трёх медведей,Я — тупое слово — никогда.Никогда… А вечер длинный-длинный,Тишина придёт меня пытать.В лампе нет, наверно, керосинаИ придется свечку зажигать.И под пламенем белесоватымСтану я опять сама собой —Слабой, одинокой, виноватой,С жалкой и обиженной душой.5. III.33
«Я знаю: нужно верить в Бога…»
Я знаю: нужно верить в Бога,Любить людей, не помнить зла,И в жизни благостно и строгоТворить хорошие дела.Я это знаю. Но ни разуМне в душу свет не пролился.Не сердце, а спокойный разумДаёт мне веру в чудеса.Ведь никого ещё на светеНе назвала я словом «брат»,И никому — десятилетья —Ещё не сделала добра.А дни идут, изнемогая,А дни идут, — и в каждом днеОдна лишь ненависть глухая,Моя — к другим, других — ко мне.И с каждым годом всё ничтожнейУходит жизнь в потоке слов.И всё трудней, всё невозможнейПростая, светлая любовь.7. III.33
«Не те слова, не те, что прежде…»
Не те слова, не те, что прежде,Когда в азарте молодомМы глупо верили надеждеИ думали: «переживём!»Что ж? Пережили? СвоевольемСломили трудные года?И что ж? В тупой, обидной боли —Тупое слово «никогда».И с лихорадочным ознобом,Приподнятая сгоряча,Рука, дрожащая от злобы,Бессильно падает с плеча.И в безалаберном шатаньеСудьба (уже который раз?)За безрассудные желаньяТак зло высмеивает нас.И всё, что нам еще осталосьВсё, чем душа еще жива, —Слова, обидные, как старость,Как жизнь, жестокие слова,О том, что не нашли мы рая,О том, что преданы в борьбе,О том, что стыдно погибаемОт горькой жалости к себе.5. IV.33
«В этих комнатах я вечерами…»
В этих комнатах я вечерамиНе люблю оставаться одна.В окна мёртвыми смотрят глазамиТемнота — пустота — тишина.И сплетаются мысли ночныеО пустой и бескрылой судьбе.И мне кажется, что домовыеШевелятся в каминной трубе.Я пугаюсь бесшумных виденийИ темнеющих выступов стен,И тревожно отпрянувшей тениУ моих неподвижных колен.Всё мне чудится шорох невнятный,Будто кто-то стоит у дверей.А за окнами тусклые пятнаНеживых городских фонарей.Я одна в полутёмной квартире,И мне кажется в призрачной мгле,Что одна я в покинутом миреНа усталой и грустной земле.5. IV.33
«В этих комнатах я вечерами…»
А.Л.
Проходили года за большими, как волны, годамиВ окнах девичьей спальни покорно погасли огни.Призрак лёгкого счастья растаял с наивными снамиИ тяжелая радость наполнила трудные дни.Я уже не найду той скамейки под синей сиренью,Ни весеннего леса, ни светлых внимательных глаз.Но не знаю, зачем, отчего, — по чьему наущеньюЯ в Страстную Субботу всегда вспоминаю о Вас.16. IV.33
«О том, что жизнь нехороша…»
О том, что жизнь нехорошаИ горько старится душа;О том, что средь пустой возниПроходят медленные дни;О том, что быть всегда больной;О том, что быть всегда чужой;О том, что столько длинных летВ холодном доме смеха нет…— А всё-таки ещё живаВ лесу весенняя трава,И около седых домовКаштаны зацветают вновь.И чудится благая весть,Что где-то в мире счастье есть.И, может быть, еще оноНе мне, так сыну суждено.24. IV.33
«Мне приснился опять ряд больничных кроватей…»
Мне приснился опять ряд больничных кроватейИ на башне большие часы.Безнадёжная боль о последней утрате,И навеки оставленный сын.Где-то жизнь волновалась, томила, шумела,Только стала жестокой, чужой.И сиделка в халате безжизненно-беломПриносила мне вечный покой.Не боюсь я тупой, одинокой кончины(Ведь и жизнь веселей не была)Только мысль о беспомощном брошенном сыне…Только… И я всю ночь не спала.Всё смотрела на пухлые детские губы,Суеверно крестила кровать.Нет, сейчас, в этой жизни, и стыдной и грубой,Не хочу, не могу умирать.25. IV.33
«Так или иначе, а жизнь ушла…»
Так или иначе, а жизнь ушла.Так или иначе, мы постарели.Дневные, торопливые делаНас отвлекли от самой главной цели.А, может быть, и не было её?А, может быть, — всё миф и наважденье, —Всё это бессловесное круженье,Всё это жалобное бытиё?Так или иначе… В годах глухихМы сами стали сдержанней и строже.Уже нам стали не нужны стихи,Уже любить мы разучились тоже.И стала жизнь трагически-тиха.И только разум сетует порою,Что не было ещё грешней греха,Чем примиренье с горькою судьбою.29. IV.33
«Таким, как я — физически больным…»
Таким, как я — физически больным,Неверующим, глупым, одиноким,Таким, кто стелется, как серый дым —Я отдаю беспомощные строки.Всю безнадежность вечеров глухих,Всю скопленную нежность и тревогу.Пусть никому ненужные стихиТаким, как я, хоть чуточку помогут.29. IV.33
О смерти («О смерти, это значит — о не бывшем…»)
О смерти, это значит — о не бывшем,О не пришедшем в ледяных годах,О том, что мы всю жизнь так жадно ищемИ не находим никогда,«О смерти», это — о несовершённом,О том, чего мы сделать не могли,О сердце, без любви опустошённом,И о легчавшем запахе земли.«О смерти», это — вовсе не о смерти,Не о конце, — о горечи стыда,О том, что нужно, наконец, ответитьЗа долгие и страшные года.18. V.33
Письмо (Которое никогда не было послано)
Я не просила ничего,Я годы, долгие молчала.А для чего? Из-за чего?Но — правда? — Вам я не мешала…(А жизни не начнешь сначала.)Я не мешала никогда.Да мы почти и не встречались.А стало трудно — я тогда.— Ведь я ушла, а вы остались.Я знала счастье и любовь(Но счастье ускользало мимо)Я написала тьму стиховДругим, влюбленным и любимым.Жила другими и собой.Вы где-то шли своей дорогой,Всегда далёкий и чужой,Не замечающий и строгий.Вы людям не прощали злаИ чуть задетого покоя.А я — я глупенькой была,Томясь безтворческой тоскою.Но вас мне не в чем упрекнуть;Хоть с каждым днём я к людям строже.Когда-нибудь и где-нибудьМеня вы вспомните, быть может.Но только никогда (кривитьДушой нельзя!) я, с сердцем сжатым,Вам не прощу своей любви.Но в этом вы не виноваты.29. VI.33
Эрувилль
Ирина Кнорринг с сыном. Эрувилль.
Ирина Кнорринг
КНИГА ШЕСТАЯ (1933–1942)
«В нами не услышанных созвучьях…»
В нами не услышанных созвучьях,В нами не написанных стихах —Небо в молнийньх гремящих тучах,Небо в кудреватых облаках.Там живут крылатые драконыИли ангелы светлее дня,В небе бесконечном и бездонном,Полном вдохновенья и огня.А в глухих незвучных наших строчкахЖалобно трепещут тополя,Полевые, бедные цветочки,Милая и грустная земля.Не кляни её, — погладь, потрогай.Вот она, усталая, в пыли.И змеится белая дорога,Тонущая в дождевой дали.Полюби её! В своей невзгодеНам она так благостно-легка.И дорога белая уводит,Пропадая где-то в облаках.29. VI.33.Эрувиль
Белая дорога
I. «Книги мёртвые разлюбя…»
Книги мёртвые разлюбя,Став простой, свободной и строгой,Я вверяю себяБелой дороге.И пойду по полям,По холмам, деревням, перелескам.Будет влажно пахнуть земля,Будет бить меня ветер резкий.И пойду, и пройдуДлинной белой дорогойСквозь слёзы, борьбу и беду,Сквозь радости и тревоги.Я узнаю, как светел свет,Я узнаю, как он прекрасен.И пойму я, что много летПрожила я совсем напрасно.Будет радость нежней вина,Будет ввысь уходить дорога.Будто в небо ведёт она,— Прямо к Богу.29. IV.33
II. «Ты цветов придорожных не трогай…»
Ты цветов придорожных не трогай,Их ногами топтать перестань.Над широкою белой дорогойНочь расправила звёздную ткань.А когда станут светлыми дали(Ночь протянется несколько лет),Я стяну ремешки у сандалийИ покорно пойду на рассвет.Ты останешься, бледный и строгий,— Не томись, не кляни, не вздыхай —Будешь ты охранять у дорогиНаш земной, невозделанный рай.Я тогда назову тебя братом(В первый раз я скажу тебе: брат),И уйду далеко, без возврата,И забуду дорогу назад.29. VI.33.Эрувиль
«Жужжит комар назойливо и звонко…»
Жужжит комар назойливо и звонко,Ночь голубеет в прорези окна.Спокойный облик спящего ребенка,И тишина. Навеки — тишина…Мне хочется, чтоб кто-то незнакомый,В такой же напряжённой тишине,В таком же старом деревянном домеСидел один и думал обо мне.В его окне — сиянье летней ночи,От сердца к сердцу — ласковая грусть.И несколько чужих, прекрасных строчекЯ нараспев читаю наизусть.12. VI.33.Эрувиль
О России («Я в жизни своей заплутала…»)
В.А.Подгорному.
Я в жизни своей заплутала,Забыла дорогу домой.Бродила. Смотрела. Устала.И быть перестала собой.Живу по привычке, без цели.Живу, никуда не спеша.Мелькают, как птицы, недели,Дряхлеет и гибнет душа.Однажды, случайно, от скуки(Я ей безнадёжно больна)Прочла я попавшийся в рукиКакой-то советский журнал.И странные мысли такиеВзметнулись над сонной душой.Россия! Чужая Россия!(Когда ж она стала чужой?)Россия! Печальное слово,Потерянное навсегдаВ скитаньях, напрасно суровых,В пустых и ненужных годах.Туда — никогда не поеду,А жить без неё — не могу.И снова настойчивым бредомСверлит в разъярённом мозгу:— Зачем меня девочкой глупой,От страшной, родимой земли,От голода, тюрем и труповВ двадцатом году увезли!?13. VII.33.Эрувиль
Элегия («У нераскрытого окна…»)
У нераскрытого окна,В спокойном деревенском домеДоверчивая тишинаТомит сладчайшею истомой.От тишины, от пустотыДуше спокойнее и проще.(Так медленно в осенней рощеНа землю падают листы.)И тихих мыслей череда,Не торопясь, проходит мимо.— Что жизнь напрасно прожита,Напрасно и — непоправимо.Что грустно падают года,(Как листья осенью туманной)— Что я не так уж молода,Не радостна, и не желанна…Звенит комар. Да вдоль стеныПаук плетёт седые путы.И грустной нежностью полныМои вечерние минуты.24. VII.33
«Уже прошла пора элегий…»
Уже прошла пора элегий,Спокойных и усталых лет.К далеким снам любви и неги,Должно быть, возвращенья нет.И с каждым днём трезвей и строжеСлова, желанья и дела.Ну, что ж? И я была моложе,И я счастливее была.Но всё туманней дни и лица,Хмельнее память бытия.— Пора, пора и нам проститься,Пустая молодость моя.Прости — за жадные желанья,За всё содеянное зло,За то, что горьким было знанье,За то, что мне не повезло…Теперь я знаю слишком много,Что счастье — не прочней стекла,И что нельзя просить у БогаБлагополучья и тепла…Теперь, устав в напрасном беге,Покорно, замедляя шаг, —Печальной музыкой элегийПускай потешится душа.29. VII.33
Собаки («В тяжёлом сгустившемся мраке…»)
О, лай — о чём-то знающих собак!Д. Кнут
В тяжёлом сгустившемся мраке,На тёмном пустынном дворе,О чём они знают, — собаки?Что видят они в конуре?Мне страшно, мне тесно, мне скучноОт мыслей, желаний и слёз,А там, на дворе — неотлучноЛохматый, взъерошенный пёс.Приподняты чуткие уши,По-волчьи сверкают глаза…И снова мне тесно и душноВ бессильных, безвольных слезах.И хочется крикнуть: «Мне больно!Я долго, я страшно больна!»Над чёрной, ночной колокольнейБлестит неживая луна.И первым раскатистым лаемМне вторит бессонная ночь…Я слабая, глупая, злая,И кто мне посмеет помочь?Я вижу, как длинные тениТрепещут под белой стеной.Я знаю: ползёт по ступенямБезликий — жестокий — чужой.Он может смеяться беззвучно,Пройти сквозь закрытую дверь.И снова мне страшно, мне скучноОт невыразимых потерь!Молчанье, пустое молчанье.Тяжёлый, бесформенный мрак.И тяжко — глухое рычаньеКого-то узнавших собак.10. VIII.33
«Я пишу не стихи, а стишки…»
Я пишу не стихи, а стишки,Равнодушно-бездарно-пустые.Мои замыслы не глубоки,По ночам мне не снится Россия.Я о Боге не спорю ни с кем,Никому не бросаю проклятий.Я одна в своей мёртвой тоске,В тесном круге наивных понятий.Я высоких идей не несу,Не гонюсь за возвышенной целью.Я коплю только медные су,Да пустые, как счастье, недели.Жизнь моя так пошла и смешна(Только всё не могу умирать я)И такой я давно не нужна,Как помятое, старое платье.30. IX.33
«Мы давно потеряли дорогу…»
Мы давно потеряли дорогуК напряжённой и призрачной цели.Мы не верили детскому Богу,А другого найти не сумели.Мы совсем перестали смеятьсяИ любить непонятное небо.Видишь: нервно-сведённые пальцыИщут корку тяжёлого хлеба.Мы не ждём сокровенного чудаИ давно разучились молиться.И глядят, и томят отовсюдуРавнодушные, скучные лица.В этом мире огромных свершений,В мире неповторимых созвучий.Кто нам тихого Бога заменит?Кто нас детскому счастью научит?9. X.33
«Всё брошено и ничего не жаль…»
Всё брошено и ничего не жаль.Всё отнято — и «ничего не надо».Ползёт на жизнь тончайшая печаль,Как тишина из дремлющего сада.Проходит день в спокойном полусне, —Больной, уже заранее уставший.И где-то там, в последней глубине,Бессмысленный вопрос: «А что же дальше?»Не хочется ни правды, ни тепла,Ни счастья, ни свободы, ни удачи.Ведь жизнь меня обидно обошла,И я в ней больше ничего не значу.17. II.34. Питье (Госпиталь)
«Будет день — мы уйдём и забудем…»
Будет день — мы уйдём и забудемНаш непрочный и жалкий уют.Мы такие же бедные люди,Как и те, что повсюду живут.И никто, никогда не узнает,Как печален был зимний рассвет.Как мечте о несбыточном раеМы смотрели беспомощно вслед.И никто уже нам не напомнит —Где, и как, и когда зацвелоВ глубине первобытной и тёмнойЭто непоправимое зло.12. III.34
Тебе «Тебе — без упрёка и лести…»(вариант)
Тебе — без упрёка и лести,Тебе, мой доверчивый друг,За наше усталое «вместе»,За лёд не протянутых рук.За ночи у детской кровати(Покорное тельце в огне),За ночи в больничной палате,В пустой, неживой тишине.За то, что по-разному верим,И разное видим вокруг,За радость и за потери —Тебе, мой обманутый друг.Моё не прощённое счастье,Моё пораженье в борьбе…— Без боли, без гнева, без страсти,Последнее слово — тебе.12. III.34
«Должно быть, так всегда бывает…»
Должно быть, так всегда бывает,Я лучшей доли не ищу.Пустая жизнь бесследно тает,Подобно летнему дождю.Проходят в будничных заботахЗа часом час, за годом — год.И лишь порой взметнётся где-то,Тревогой сердце захлестнёт.Мир станет узким, скучным, серым,А там, за тридевять земель —Какие дикие размеры!Какая огненная цель!Но, как мираж, неуловимы,Тоской манящею полны —В спокойной жизни — мимо, мимоПлывут волнующие сны.И снова день — больной и трудный,Обвитый множеством забот,Торжественный, привычный, буднийЗатянет в свой круговорот.12. III.34
«Я не боялась, не ждала, не знала…»
Я не боялась, не ждала, не знала,Не отводила напряжённых рук..Я всё готова повторить сначала —И долгий страх, и силу адских мук…Но если… если?.. О, за все страданья,За боль, за гнев, за давящую грусть —К твоим годам, к своим воспоминаньям,В твой страшный дом я больше не вернусь.1. IV.34
«О тех, кого я не любила…»
О тех, кого я не любила,О тех, кто меня позабыл…О тех, кого я не простила,Кто не был ни близок, ни мил…О тех, кому в яростной скукеБросала я громко: лови!О тех, что счастливей в разлуке,Чем в путах тяжёлой любви…О тех, равнодушно счастливых;,Которым везде хорошо…О женщинах; злых и красивых;С больной и усталой душой…Мне память давно изменила,И больше молиться — нет сил……О том, кого я разлюбила,О том, кто меня не любил.22. IV.34
«Я снова верю пышным фразам…»
Я снова верю пышным фразамО чистоте, о глубине,Я верю пошленьким рассказамО глупом счастье и весне.И снова — тяжесть медленной утраты,Усталость, горечь, звезды, тишина.И снова мы — любовь сестры и брата —Всё те же мы — у моего окна.11. VIII.34
Наташе («Новой, странною сделалась ты…»)
Новой, странною сделалась ты,А глаза, как Бизертское море.И цвели неживые цветыУ тебя на венчальном уборе.Падал дождь за церковным окном,Свечи тонкие тускло горели.Рано, поздно — не всё ли равно, —Мы придём к одинаковой цели.Помнишь море, Бизерту, Сфаят?Помнишь красные маки по склонам?Твой счастливый, невидящий взглядТоропливо скользил по иконам.Это только — весёлый обрядДля уверенных, в счастье влюблённых.Но никто не напомнил и тут,Сколько трудных разочарований,Сколько страшных, обидных минутВстретит каждая — после венчанья.И из всех приглашённых гостей(Или все притворялись искусно?)На торжественной свадьбе твоейМне не радостно было, а грустно.23. VIII.34
О смерти («Как страшно умереть, — сойти на нет…»)
Как страшно умереть, — сойти на нет,Безропотно исчезнуть, раствориться.И сон о смерти — этот страшный бред —Всё чаще, всё мучительнее снится.Я просыпаюсь в ледяном поту.Всё та же комната, всё те же тени,Но всё мерещится сквозь темнотуМеня преследующее виденье.Пустая церковь, тихо хор поёт,Цветы в гробу и бледных свеч мерцанье,И где-то рядом мечется моё,Ещё живое, чёткое сознанье.4. IX.34
«Истлеет день, и будет ночь…»
Истлеет день, и будет ночь,Та ночь, в которой нет просвета.Никто не сможет мне помочьДожить до будущего лета.Мне каждый вечер — злой намёк,И каждый день — подарок Божий.На розовеющий востокСмотрю я пристальней и строже.Как будто там, в пустой дали,В холодном, мраморном рассвете,Быть может, на краю земли —Победа разумна над смертью.6. IX.34
«Всё равно ведь никто не поверит…»
Всё равно ведь никто не поверит,Что недолго осталось мне жить.Не такая и будет потеря,Чтобы много о ней говорить!От обиды по-детски бледнею:Ведь уйду навсегда, навсегда…Кто потом за меня пожалеетОблетевшие даром года?Пусть другие меня не осудят,Пусть мой брат меня тихо простит.Для меня уже скоро не будетНи тревоги, ни зла, ни обид.24. IX.34
«Забудь, что я жила без света…»
Прости! Не помни дней паденья!Н. Некрасов.
Забудь, что я жила без света,Скучала, плакала, ждала.Что званье трудное поэтаЯ слишком просто отдала.Не вспоминай меня с улыбкой.Когда умру — не говори,Что наша жизнь была ошибкой,Обманом утренней зари.Но только вспомни, чуть бледная,Осенний, догоревший день,Версаль, поникшие аллеи,Рябь на темнеющей воде…29. IX.34
«Приди. Возьми. Люби. Запомни…»
Приди. Возьми. Люби. Запомни.Не позабудь и не предай.Увидишь мир чужой и тёмный, —Отвергнутый тобою рай.Узнаешь гнев и горечь власти,Когда, под взглядом трезвых глаз,Слова отчаянья и страстиНе свяжут, а разделят нас.И в год последнего обмана(С последней пыткой не спеши!)Рукой коснёшься черной раныТобой развенчанной души.8. X.34
«Писать стихи и прятать под замок…»
Писать стихи и прятать под замок.Упрямо думать и молчать годами.И знать: никто не тронет этих строкВнимательными, добрыми глазами.Никто не вспомнит даже наизустьПечальных строк о пустоте и боли…О, в этой тихой, безысходной роли —Какая легкость и какая грусть!15. X.34
Измена («Измены нет. И это слово…»)
(Воображаемому собеседнику)
Измены нет. И это словоНи разу не слетало с губ.И ничего не стало новымВ привычно-будничном кругу.Измены нет. Но где-то втайне,Там, где душа совсем темна,В воображаемом романеОна уже совершена.Она сверкнула жгучей новью,Жизнь подожгла со всех сторонВоображаемой любовьюРеальный мир преображён.И каждый день, — и каждый вечер —Томленье, боль, огонь в крови,Воображаемые встречиНесуществующей любви.А тот, — другой, — забыт и предан(«Воображаемое зло!»)Встречаться молча за обедомОбидно, скучно, тяжело.Круги темнее под глазами,Хмельнее ночь, тревожней день.Уже метнулась между намиВоображаемая тень…А дом не убран. Сын заброшенУюта нет. Во всём разлад.В далёкий угол тайно брошенОтчаяньем сверкнувший взгляд.Так, — проводя, как по указке,На жизни огненный изъян —Ведёт к трагической развязкеВоображаемый роман.13. XII.34.Ночь
«Нам не радуга в небе сияла…»(вариант)
Нам не радуга в небе сиялаВ тот седой, обезумевший день —Нас дождливая муть провожалаИ чертила круги на воде.И когда потекли над волнамиЧем-то близкие сердцу места —В этот час не звучало над намиЛегендарное имя Христа.Но с тех пор суеверно храним мыВсю тоску этих призрачных дней —Очертания смутного Крыма,Силуэты ночных кораблей.14. I.35
«Спичка. Дрожащее пламя…»
Спичка. Дрожащее пламя, —Отсвет на чёрном окне.Книжка с моими стихамиВ зеленоватом огне.В огненной, жаркой могилеВсё уничтожить дотла:Всё, что я в жизни любила,Прятала и берегла.Письма, стихи, сувениры, —Карточки и дневники,Всё, что царило над миром,Полном любви и тоски.Жизни, напрасно мне данной,Жизни сгоревшей не жаль.А за окошком — туманный,Мутный, парижский февраль.Перед остывшим камином,Перед сожжённой тоскойСтанет светло и пустынно,Ожесточённо-легко.Горечь упрямой потериМолча и гордо стерплю.Вот — ни во что я не верю,И ничего не люблю.27. II.35
«Уж всё равно никак не спрячешь…»
Уж всё равно никак не спрячешьПредательских морщин у глаз.И всё дороже Богу платишьЗа каждый день, за каждый час.И как ещё не надоело,Дивишься иногда себе —Влачить своё больное телоНавстречу медленной судьбе!Ведь ничего не совершится —Не будет ни добра, ни зла.Жизнь перекраивает лица,Глядишь — а молодость прошла.Глядишь — а мир, чужой и строгий,Тебя при жизни позабыл,А жить осталось так немного,И то уж — из последних сил.22. III.35
«Никогда ничего не просила…»
Никогда ничего не просилаИ тебе ничего не дала.И о жизни — пустой и унылой —Ни тебе, ни себе не лгала.Оставалась всегда одинокой,Никогда до конца не любя,Но в борьбе равнодушно-жестокойНеизменно встречала тебя.Всё больное, что в сердце скопилось,Всё растает с годами, как дым.И что б в жизни со мной ни случилось,Никогда ты не станешь чужим.22. III.35
«День прошёл без меня…»
День прошёл без меня.День прошёл, и ему не помочь.И мне жаль бесполезного дня,Соскользнувшего в тихую ночь.Завтра, время кляня,Снова ждать неживой темноты,Отцветанья усталого дня,(Чтоб назвать его снова пустым.)Завтра брошу кому-то: «прости!Облетели, как листья, года.Ухожу, чтобы сбиться с пути.Не вернусь никогда».Всё равно никуда от тебя не уйдёшь,Моя не вдохновенная ложь!4. IV.35
«Что будет дальше — всё известно…»
Б. У.
Что будет дальше — всё известно,Уж так в веках заведено.И потому неинтересноСкользить на илистое дно.Ни слез, ни гнева, ни упреков,Душа прозрачна, как стекло.В романе, конченном до срока,Всё так привычно одиноко,И так безрадостно светло.В нём всё намечено заране;Ничто не обмануло нас:Усталость, разочарованьеОт поцелуев на диване,От слишком откровенных глаз.И подсознательная жалость,Что жизнь не повернёт назад,Что света было слишком мало,И что игра не оправдалаВсех, ею созданных утрат.26. V.35
«Стихи о том, что молодость прошла…»
Стихи о том, что молодость прошла.Печаль о том, что света было мало.Слова о том, что мало я жила, —А уж совсем — по-старчески — устала.Тревога о не наступившем днеИ сны о небывалой тишине.?.V.35
«Бедность, недомоганье, усталость…»
Бедность, недомоганье, усталость,Никому не созвучная грусть,Никого не согревшая жалость,Тишина, и стихи наизусть.Поздно ночью в затихшей квартире,У раскрытого настежь окна,В этом Богом покинутом миреЯ одна, я, как прежде, одна…По какой-то усталой привычкеРавнодушно слагаю стихи.Раскрываю покорно кавычки,Чтобы спрятать чужие грехи.Как всегда — не о счастье, — о боли,Как всегда — неизвестно о чём,О каком — то усталом безволье,О тоске, о тумане ночном…Тот, кто любит — уснул, и не слышит,Видит, может быть, сон про меня.А вдали, над покойною крышей, —Зацветанье усталого дня.далекого (?)последнего (?)30. VI.35.Ночь
«Не для счастья, — для злобной тревоги…»
Не для счастья, — для злобной тревоги,Для усталых бессонных ночей,Навсегда позабуду о Боге,Стану вновь равнодушно-ничьей.Это, может быть, будет не скоро,Я не знаю, не знаю, когда,Я покину мой дымчатый городИ уйду из него навсегда.Чтоб на долгой, усталой дороге,Задыхаясь в горячей пыли,Тосковать о потерянном Боге,О потерянной горсти земли,Где свою не воскресшую душу,Всё, чем жадно и вольно жила,Человеческому равнодушьюТак бессмысленно я отдала.30. VI.35 foret Lu Meudon
«От Бога спасенья не жди…»
От Бога спасенья не жди,За боль огневую в груди,За то, что у воли подрезаны крылья,За сладкое и неживое бессилье,За то, что теперь не поймёшь,Где правда, где ложь,За все неживые, пустые года,За испепеляющее «никогда»,За трудное, страшное слово «уйди»,За всё, что тебя стережет впереди —Спасенья, прощенья — не жди!17. VIII.35
Б. У
1. «Зачем я прихожу в ваш тёмный дом?..»
Зачем я прихожу в ваш тёмный дом?Зачем стою у вашей страшной двери,Не для того ли, чтоб опять вдвоёмСчитать непоправимые потери?Опять смотреть беспомощно в глаза?Искать слова? Не находить ответа?Чтоб снова было нечего сказатьО главном, о запутанном, об этом?..Вы скоро уезжаете на юг.Вернётесь для меня чужим и новым.Зачем я вас люблю, мой тайный друг,Мой слабый друг, зачем пришла я снова?Простим ли мы друг другу это зло?Простим ли то, что ускользнуло мимо?Чтобы сказать спокойно: «Всё прошло,Так навсегда и так непоправимо».17. VIII.35
2. «Я вас люблю запретно и безвольно…»
Я вас люблю запретно и безвольно…Полгода проползли, как смутный бред,За боль, за ложь, за этот гнёт невольныйНи вам, ни мне уже прощенья нет.Я не кляну и не волную память,Но видеть вас я больше не хочу.За этот смех, за эту встречу с вамиКакой тоской я Богу заплачу?За трепет риска и за радость тайныЯ не предам ушедшие года.Такой любви — запретной и случайной —Доверчивого сердца не отдам!Пусть тяжело. Пусть мой покой надломан.Я вас люблю. (Ведь оба мы в бреду.)Но в этот дом, где всё мне так знакомо,Мой тайный друг, — я больше не приду.5. VIII.35
«За что? За то, что слишком мало…»
За что? За то, что слишком малоТам было блеска и борьбы?За то, что я не понималаСвоей беспомощной судьбы?За полудетское не знаньеПростых вещей — добра и зла?(Ведь даже в пошленьком романеЯ точку светлую нашла.)За проблеск подлинного чувства?За ласковое слово «друг»?Или за то, что неискусноВела я сложную игру?За что? За что так зло и чёрство,Всё предавая, всё кляня,С таким бессмысленным, упорствомВы отрекались от меня?Поэма дороги (Юрию)
Вечер пыльных, далёких дорог.В.Мамченко
Толкуем над картою рваной:— Отсюда свернули сюда,Вот здесь проезжали раноПосёлки и города.— А помнишь — вот здесь отдыхали.Какая была тишина,А дали, осенние дали,А воздух, пьянее вина!И снова, как за победой,За радостной новизнойСкользили велосипедыПод гору дорогой лесной.За каждым крутым поворотом,За каждым холмом вдалеке,Манящее, новое что-то,Так чуждое зимней тоске.— Да, да. Ну, а вспомним, как зябли,Как кутались в полы плаща.Как били холодные каплиБезжалостного дождя!Навстречу ветрам из ЛаманшаНе ехали даже, а шли!…А всё-таки — дальше, дальше…Компьен… Бове… Андели…Как милы названия эти…— А помнишь, вот здесь, за Маньи,Презрев всех жандармов на свете,Мы даже костёр развели…И снова шины шуршали,Был в сердце задорный угар.Над Сеной вечерней блуждали,Взбирались на замок Гэйяр.Снимались у тёмных развалин,Снимались в густых камышах.И не было больше печали,По-детски светилась душа.Париж нас не ласково встретил.Мы снова тихо живём.Нам кажется милым и ветер,И самый трудный подъём.Теперь нам осталось немного:Лишь карта на тёмной стене,Да чёрною ниткой дорога,И пёстрые флаги над ней.17. XI.35
«Такой же день, как девять лет назад…»
Такой же день, как девять лет назад.Всё тот же дождь и в небе те же тучи.Молчи, молчи! И посмотри в глаза:Всё тот же день, не хуже и не лучше.Переменились только я и ты.И стали мы среди суровых будней,Среди пустой и лживой суетыСтарей, скучнее и благоразумней.Нас напугала дождевая даль.Мы не поедем в этот день в ВерсальБродить в глухой, осенней, мокрой чащеПустого парка (а пруды, как сталь),Чтоб вспомнить вновь влюблённую печаль,Глухую память молодости нашей.28. XI.35
«Сегодня день — совсем вчерашний…»
Сегодня день — совсем вчерашний,В пустом окне — пустой рассвет.Бормочет дождь с тоской всегдашнийО том, чего на свете нет.Навстречу солнцу и свободе,В туманной, утренней дали,За счастьем призрачным уходятВ пустое море корабли.О не свершившемся тоскуя,Маня в чужие города,Звеня надеждой, в даль пустуюСкользят стальные поезда.И призрачно-неуловимы,Из темноты, из тесноты,В пустое небо синим дымомЛетят последние мечты.И так легко, с сознаньем ясным,Не сбившись с трезвого пути,Из жизни тёмной и прекраснойВ пустую вечность перейти.8. XII.35
«Помню — поезд бесшумно рвануло…»
Стану думать, что скучаешьТы в чужом краю…Помню — поезд бесшумно рвануло,Твой последний растерянный взгляд…(Средь вокзального шума и гулаНичего не воротишь назад.)Пустота и безжизненность улиц…(Что мне делать с такой пустотой?)Об игрушки твои споткнулась,В темноте возвратившись домой.Вот опять — дожди, непогода,Гнёт ничем не оправданных дней…Вот опять — пустота и свобода,Уже горько знакомые мне.На лазурно-седом океанеТы во сне встречаешь зарю —И я слышу твоё дыханье,На пустую кроватку смотрю.Твои письма всего мне дороже,(Не читать их — любовно беречь),Хоть не сам ты их пишешь, быть может,Хоть мертва в них французская речь.И мне чудится, как вечерами,Среди мирно уснувших детей,Ты тоскуешь о доме, о маме,Об уютной кроватке своей.27. I.36
«Этим летом опять поедем…»
Этим летом опять поедемВдоль далёких дорог — ты и я.Снова будем на велосипедеПроезжать чужие края.Мы должны побывать в Бретани,Мы должны… но скорей, скорей!Как нам страшно в мёрзлом туманеУ мигающих фонарей.Ведь потом ничего не будет.Мы должны ещё много узнать.Ведь уходят и годы, и люди,Торопись, торопись не отстать.Мы должны… но молчи об этом!Только лето у нас с тобой.Больше мы не увидим света,Никогда не вернёмся домой.Это наше последнее летоПеред смертью или войной.12. II.36
Андай («Ревёт вечерний океан…»)
Ревёт вечерний океан.Таинственная даль темнеет,И в нарастающий туманВершины прячут Пиренеи.Мигают ярко маякиНа каменных, отвесных кручах.А небо всё в тяжелых тучахПолно тревожной и летучей,Нечеловеческой тоски.Безжизненность пустынных дач,Пустые улицы, аллеи…И гул прибоя, будто плач,Взывает к тёмным Пиренеям.А в лиловеющей дали,Над гладью сонного залива,На узкой полосе земли,В горах, раскинутых ленивоСмешались в прихотливом танцеОгни Испании и Франции.15. III.36
«День догорит в неубранном саду…»
День догорит в неубранном саду.В палате электричество потушат.Сиделка подойдет: «Уже в бреду…»Посмотрит пульс: всё медленней и глуше.Сама без сна, мешая спать другим,Не буду я ни тосковать, ни биться.Прозрачный, синий полумрак. Шаги…А жизни-то осталось — в белом шприце.Ещё укол. В бреду иль наяву?Зрачки расширятся, окостенеют.Должно быть, никого не позову,Должно быть, ни о ком не пожалею…Блеснёт заря над крышами вдали.Туман дом, а окутает, как саван.И в это утро я уйду с земли.Безропотно. Бестрепетно. Бесславно.29. I.36
«Помню — поезд бесшумно рвануло…»
Ни жить, ни петь почти не стоит…В.Ходасевич
Так жить. Почти ни во что не верить.Почти ничего, ниоткуда не ждать.Так жить, приближаясь к незаметной смерти.Так жить, это значит — почти умирать.Уйти от всех. Быть всеми забытой.Ни о чём не жалеть. Никого не винить.Никого не прощать. Ведь всё пережито —И радость, и горе… И не стоит жить.И в душный вечер, который жесток и долог,Падением тела сломить речную сталь…За один короткий, сухой некролог,За равнодушно-брошенное: «Жаль!»19. I.36
«Вот стихи о смерти, о разлуке…»
Вот стихи о смерти, о разлуке,О тиши кладбищенской зари.Вот — мои измученные руки,— Посмотри…Ничего я сделать не сумела,Ничего достичь я не могу.Видно, ты с твоей душою смелой,Мне не по плечу…Ты не можешь быть простым и грубым,Не томись и сердца не губи.И другим целованные губы,Если можешь, разлюби…И когда уйду я ночью зыбкойВ мой последний, одинокий путь,За последней, призрачной улыбкой,За моей последнею ошибкой —Посмотри мне вслед — и позабудь…20. IV.36
«Будет больно. Не страшно, а странно…»
Будет больно. Не страшно, а странно.Слишком просто и слишком легко.Вот расплата за годы обмана,Вот обещанный «вечный покой».Ни печали, ни слёз, ни тревоги.Равнодушье во всём и везде.Будет трудно подумать о Боге,И неловко смотреть на людей.А потом — (но не всё ли равно?)Очень холодно, сыро, темно.5. VII.36
PROVINS («Под тёмным полночным покровом…»)
Под тёмным полночным покровомЧуть светит пятно фонаря,Над городом средневековымТяжёлые звёзды горят.Старинные стены и башни,Прижатые в вечность дома.На улочке древней и страшнойТяжёлая древняя тьма.Сплетает усталость ресницы,В руке неподвижна рука.Вдали полыхают зарницыИ смотрят из чёрной бойницыНам вслед неживые века.Над городом — вечным сияньем —Тяжёлая звездная твердь.И где-то — тяжёлым молчаньем —Уже недалёкая смерть.7. VII.36
«Усталой честностью усталый друг…»
Усталой честностью усталый друг,Последней честностью усталых рук,Последним мужеством (а силы — нет),Последней бодростью усталых лет.За всё отчаянье, за боль, за ложь,За всё ответил ты, и вот живёшь…За то, что предан был и одинок —Последней нежностью (как только мог)…30. VII.36
«Над широкой вечерней равниной…»
Над широкой вечерней равнинойПамять незабываемых дней.Да в улыбке подросшего сынаСлабый отблеск улыбки моей.Груды старых тетрадок на полке,Пачки писем (когда? от кого?)Чьей-то жизни слепые осколки.А потом — ничего. Ничего…Много скудных стихов,Да ещёКрест, обвитый зелёным плющом.20. VIII.36
«Ты знаешь сам — таков от века…»
Виктору Мамченко
Ты знаешь сам — таков от векаЗакон, нам данный навсегда:От человека к человеку —Дорога боли и стыда.За проблеск теплоты минутной —Цена невидимых утрат,И непреодолимо трудноСказать простое слово: брат.И если для тебя дорожеТвой невзволнованный покой,— Не отзывайся на тревожныйИ жадный зов души другой.Очнись от жалости невольной,Останови последний шаг:Почти всегда бывает больно,Когда раскроется душа.21. VIII.36
«…И каждый новый промелькнувший город…»
…И каждый новый промелькнувший город,И в Сен-Мало торжественный прибой,И силуэты башен над водой,И кружева Руанского собора —За эти три опустошённых дняТак страшно вдруг поблекли для меня.15. IX.36. Эрувилль
«Мои слова о верности и боли…»
Мои слова о верности и боли,Мои слова, нежней которых нет,Не растеряй в своей слепой неволе,Мои слова, похожие на бред.От жарких слёз опухнувшие веки,Стихи о том, что невозможно жить…Я знаю, как жестоко в человекеЖелание — всё поскорей забыть.Припомни всё в короткий миг утраты,Когда в вечерний, в неурочный часПритихшею больничною палатойПройдёшь ко мне. Уже в последний раз.25. XI.36
«>Я покину мой печальный город…»
Я покину мой печальный город,Мой холодный, неуютный дом.От бесцельных дел и разговоровСкоро мы с тобою отдохнем.Я тебя не трону, не встревожу,Дни пойдут привычной чередой.Знаю я, как мы с тобой несхожи,Как тебе нерадостно со мной.Станет в доме тихо и прилично, —Ни тоски, ни крика и ворчни…Станут скоро горестно-привычныБез меня кружащиеся дни…И, стараясь не грустить о старом,Рассчитав все дни в календаре,Ты один поедешь на ЛуаруВ призрачно-прозрачном сентябре.И вдали от горестной могилы,Где-то там, в пути, на склоне дня,Вдруг почувствуешь с внезапной силой,Как легко и вольно без меня.11. XII.36
«Я хочу, чтоб меня позабыли…»
Я хочу, чтоб меня позабыли,Не жалея и не кляня.Даже те, что когда-то любили,Ведь любили когда-то меня.Я хочу умереть одиноко,Как последние годы жила.Самым близким и самым далёкимЯ всегда только лишней была.Я хочу без упрямства и злобы(Ведь ни друга нет, ни врага),Чтоб за белым некрашеным гробомВ день унылый никто не шагал.Я хочу, чтоб меня позабыли(Ведь при жизни не помнит никто)И чтоб к тихой моей могилеНикогда не приблизился тот.11. XII.36
«Пока горят на ёлке свечи…»
Пока горят на ёлке свечиИ глазки детские горят,Пока на сгорбленные плечиНе давит тяжестью закат,Пока обидой злой и колкойНе лжёт придушенная речь,И пахнет детством, пахнет елкойИ воском разноцветных свеч, —Я забываю все волненьяИ завтрашний, тяжелый день,И от весёлой детской лениВпадаю в старческую лень.Смотрю на детскую улыбку,Склоняюсь к нежному плечу,Не называю всё ошибкойИ даже смерти не хочу.29. XII.36
«Всё пережить: холодный голос…»
Всё пережить: холодный голос,Мысль о бессмысленном конце,И сквозь предательство и подлостьПройти, не изменясь в лице.От глупой и нестрашной раны,От униженья и стыда,Должно быть, никогда не встануИ не оправлюсь никогда.Уже давно без слёз и злобыМогу спокойно говорить,Но не сумею (и за гробом)Ни оправдать, ни позабыть.Я эту боль приму навеки,Не жалуясь и не кляня,Боль о ничтожном человеке,Который не любил меня.30. XII.36
«Что скажу я маленькому сыну?..»
Что скажу я маленькому сыну?Чем себя посмею оправдать?— Если я сейчас тебя покину,Значит, я была — плохая мать.Значит, сердцу было очень больно,Значит, силы не хватало жить.Значит, сердце стукнуло: довольно!Как же быть?Я оставлю не большую память(Жизнь моя большою не была),Вспоминая о покойной маме,Будешь думать: «мама не могла».Не согнись от первого страданья(Еще много горя впереди),А когда большим и сильным станешь —Слабую меня не осуди.18. II.37
«Считать толково километры…»
Считать толково километры,На карте намечая путь,Учесть подъёмы. Силу ветра.Что посмотреть. Где отдохнуть.Решить внимательно и строго,Что нужно брать с собой, что — нет.Вязать пуловеры в дорогуИ чистить свой велосипед.Мечтать о воздухе хрустальном,О тишине лесов и рек,О городке провинциальном,Где будет ужин и ночлег.И в настроении прекрасномНа карту заносить пути.Пока не станет слишком ясно,Что больше некуда идти.30. III.37
«Проходят дни — во сне, как наяву…»
Проходят дни — во сне, как наяву.И с каждым днём устало стынет сердце.Ласкает солнце влажную траву.А я всё равнодушнее живуИ всё спокойней говорю о смерти.Шумит в лесу весенняя листваНад золотом неяркого заката.Слетают с губ усталые слова…Мне холодно. И руки без перчатокПо-зимнему я прячу в рукава.Сгорают медленные дни.И вдругПриходит неожиданная старость…— За дни любви, за немощный недуг,За очертания любимых рук,За все слова… Ещё за слово: «друг»,За всё, что у меня еще осталось.Я всё люблю: лесную тишину,И городов широкое движенье.И, пережив последнюю весну,Я в жизни ничего не прокляну,Но и отдам её без сожаленья.21. V.37
«Есть такое слово: "не могу"…»
Есть такое слово: «не могу».Глупое такое слово.Словно стон, оно слетает с губВ тишине отчаянья глухого.«Не могу»… и слёзы на глазах,Жалкие, беспомощные слёзы.И отчаянье, и стыд, и страх,И кому-то скрытая угроза.Руки жалобно спадают с плечИ висят безжизненно, как плети…— Значит, больше нечего беречь,Кроме призрачной мечты о смерти.Но в каком-то дьявольском кругуСердце бьётся и тоскует снова…Глупенькое слово: «не могу»,Грустное такое слово.8. VII.37
«Лета не было в этом году…»
Лета не было в этом году.Лето кануло в тёмном бреду.В жутком мраке пустых и бессолнечных дней,Где теперь с каждым днём холодней.Ты один в ореоле бесснежной зимы,Где навеки несхожие мы.Я одна в темноте, где надежда и ложь.Ты в мою темноту не сойдёшь.Лета не было в этом году.А зимой я тебя не найду.23. VII.37
«Вот прошла я, подобная многим…»
Вот прошла я, подобная многим,(Так легко ведь идти за толпой)По прямой и бесславной дороге,С одинокой и бедной душой.Жизнь прожить хорошо не сумела,Ничего не оставила в ней,Волоча своё слабое телоЧерез толщу бессмысленных дней.И печаль моё сердце тревожит,Сердце, ставшее камнем давно:— Что же я донесу Тебе, Боже,Если мне ничего не дано?4. VIII.37
«К чему теперь высокомерье…»
К чему теперь высокомерье,Мой честный, безупречный путь?Кого и в чем я разуверю,Кого сумею обмануть?И кто найдёт меня прекраснойВ недостижимости такой,С такой непогрешимо-яснойИ слишком трезвою душой.И для чего теперь певучий,Мой правильный, чеканный стих,Когда я знаю, что не лучшеТаких же тысячи других.Когда я знаю (втайне где-то,Наедине сама с собой),Что жизнь моя была согретаОдной бессмысленной мечтой.4. VIII.37
«Живу — а чем? — сама не понимаю…»
Живу — а чем? — сама не понимаю.Уходят в ночь ненужные года.Ни об Испании, ни о Китае,Ни даже о России — никогдаНе думаю. В безжизненном, покоеЛежит опустошённая душа.Уходит жизнь.И вся она не стоитПоломанного жалкого гроша.6. I.38
Мой дом («Я ненавижу мой угрюмый дом…»)
Я ненавижу мой угрюмый дом,Ненужных дней усталое круженье,И в зеркале своё изображенье,И тот хаос, в котором мы живём.Я не сумела (просто не сумела)Создать тепло, весёлость и уют.Как скучно всё, как всё не мило тут,Как нестерпимо надоело.Я часто чувствую себя чужой,Обидно обездолённой и жалкой.Не матерью, не другом, не женой —Любовницей, кухаркой или нянькой.И в этом доме жизнь моя прошла,Здесь обносилась и душа, и тело,Но ничего я сделать не смогла,И ничего поправить не сумела.(Это не совсем верно, конечно.Я хотела кончить его словами:«Единственная точка на земле,Где я нужна, где, всё-таки, я — дома»,Да не могла подобрать рифмы…)26. I.38
«Целый день, целый вечер — тревога…»
Целый день, целый вечер — тревога.Всё равно ничему не помочь.Целый день я просила у БогаДать мне добрую, тихую ночь.И во сне, задыхаясь, кричала.(Не услышал расчётливый Бог!)Я устала. Я очень усталаОт безделья, от слёз, от тревог.Я устала от медленной скуки,От бессильной и злобной тоски.Я до крови царапала рукиИ до боли сжимала виски.Впереди ничего не осталось.(Беспокоить не стоит Творца!)Только день, равнодушье, усталостьБез конца, без конца, без конца…1. II.38
Лиле («Свой дом. Заботы. Муж. Ребёнок…»)
Свой дом. Заботы. Муж. Ребёнок.Большие, трудные года.И от дурашливых девчонокУж не осталось и следа.Мы постарели, мы устали,Ни сил, ни воли больше нет.А разве так мы представлялиСебе вот эти десять лет?Забыты страстные «исканья»,И разлетелось, словно дым,Всё то, что в молодости раннейКазалось ценным и святым.Жизнь отрезвила. Жизнь измяла.Измаяла. На — нет свела.В кафе Латинского кварталаНас не узнают зеркала.— А где-то, в пылком разговореСкользит за часом шумный час.А где-то вновь до ссоры спорят —Без нас, не вспоминая нас…Уходит жизнь. А нас — забыли.И вот уж ясно навсегда,Как глупо мы продешевилиИспепелённые года.1. II.38
«Растерять всех друзей и врагов не нажить…»
Растерять всех друзей и врагов не нажить.Всё копить и хранить — и остаться вдруг нищей,— Это жить в пустоте, это — в холоде жить,В никогда не целованном солнцем жилище.Это значит, что жизнь умерла навсегда,Что её заменила большая усталость,Это значит, что кроме любви и стыдаНичего не осталось.Это значит, что сердце застыло навек,И что я уже — не человек.2. IV.38
«Я — человек второго сорта…»
Я — человек второго сорта,Без «широты» и «глубины».И для чего, какого черта,Такие люди рождены?Зачем? — Чтоб нищенкой унылойТоптаться на чужом пути?От колыбели до могилыСебе приюта не найти?Всегда никчёмной и забитойВсего бояться, всё терпеть,Чтоб у разбитого корытаПоследней дурой умереть?Чтоб ничего не понимая,Смотреть в любимые глаза,За бесконечной чашкой чаяВесь вечер слова не сказав…Молчать весь вечер, дни за днями,Молчать всю жизнь, молчать всегда,Чтоб никудышными стихамиВились ненужные года.Так жить, — смешно и неумело,Не сделав ровно ничего,Прислушиваться в мире целомЛишь к бьенью сердца своего.И на кровати, в ночь глухую,В ночь униженья, ночь без сна,В давно привычном поцелуеИспить отчаянье до дна.2. IV.38
«Если эта тетрадь…»
Если эта тетрадьПосле очередной неудачиНе сверкнёт новой рифмой опять,— Это значит — мучительно значит —Что давно уже сердце не плачет,Что оно научилось молчать.5. V.38
«От женских слёз — до нежности мужской…»
От женских слёз — до нежности мужской,От слов тоски — до исступлённой страсти.Не трудно утешать в беде большойСловами одиночества и счастья.Но трудно даже помогать в борьбеХорошим, умным и спокойным словом.Ты дал мне столько нежности суровойЗа все стихи и слёзы о тебе.Но — если грозы напряжённой стаейДавно уж пронеслись над головой?Но — если жизнь, бессмысленно-пустая,Плывёт без драм, без бурь, без ничего?Ты жизнь прошёл — дорога — то большая!Всё жадно чувствуя, всё замечая,И не увидел сердца моего.6. V.38
«Я хочу человеческой жалости…»
Я хочу человеческой жалости,Хоть немножко чужого тепла.Я заплакать могу от усталости(Я которую ночь не спала!)Мне не стыдно признаться в бессилии,В неудачах во всём и везде.Всё равно: и не вырастут крылья,И рука не окрепнет в труде.Всё равно: ничего не изменится,Всё, как было, везде и всегда.Доживу добровольною пленницейБесполезно-пустые года.И в тоске по ненужной свободе,По каким-то забытым словам,Жизнь уходит, уходит, уходит…16. VI.38
ОКНО В СТОЛОВОЙ («Снова — ночь. И лето снова…»)
Снова — ночь. И лето снова(Сколько грустных лет!).Я в накуренной столовойПотушила свет.Папироса. Пламя спички.Мрак и тишина.И покорно, по привычкеВстала у окна.Сколько здесь минут усталыхМолча протекло!Сколько боли отражалоТёмное стекло.Сколько слов и строчек чётких,И ночей без снаУмирало у решёткиЭтого окна…В отдаленье — гул Парижа,(По ночам — слышней).Я ведь только мир и вижу,Что в моём окне.Вижу улицу ночную,Скучные дома,Жизнь бесцветную, пустую,Как и я сама.И когда тоски суровойМне не превозмочь,Я люблю окно в столовой,Тишину и ночь.Прислонясь к оконной рамеВ темноте ночной,Бестолковыми стихамиГоворю с тобой.И всегда тепло и простоОтвечают мнеНаши камни, наши звёздыИ цветы в окне.26. VI.38
«Ещё госпиталь снится ночами…»
Ещё госпиталь снится ночами,Ещё дома, как будто в гостях.Непривычно и странно вначале…И усталость… Но это пустяк.Напряжённые слухи. Газеты.Разговоры о близкой войне.И тревога, сверлящая где-то,И бессилье, как будто во сне…И, сплетая привычные строфы,Смутно чувствуя в хаосе тьмыПриближенье большой катастрофыИ, быть может, — последней зимы…Я брожу по осеннему парку,Разгоняя ненужную грусть.Жду письма со швейцарскою маркойИ уже ничего не боюсь.26. II.38
«Я уж не так молода, чтобы ехать в Россию…»
Я уж не так молода, чтобы ехать в Россию.«Новую жизнь» всё равно уже мне не начать.Годы прошли беспощадно-бесцельно-пустыеИ наложили на всё неживую печать.Жизнь прошаталась в тумане обманчиво-сером,Где даже отблеск огня не сверкал вдалеке.Нет у меня ни отчизны, ни дружбы, ни веры —Зыбкое счастье на зыбком и мёртвом песке.А впереди — беспощадная мысль о расплате:Боль отреченья, позор примиренья с судьбойБелая койка в высокой и душной палате.Крест деревянный, сколоченный верной рукой.23. XI.38
«Я Богу не молюсь и в церковь не хожу…»
Я Богу не молюсь и в церковь не хожу.России не люблю, не плачу об утрате.Нет у меня друзей… И горько я слежу,Как умирает день на медленном закате.Как умирает жизнь, — спокойно, не спеша,Как каждый день ведёт навстречу смерти.Умрут мои стихи. Умрёт моя душа.Зароют глубоко истерзанное тело.Конец? — Так что ж? Ведь мне себя не жаль.Последний, тайный стон последней грусти.О чём моя тоска? О ком моя печаль?Зачем моя любовь и боль ночных предчувствий?От неподвижных дней, от равнодушных встреч —Одна лишь пустота, усталость и досада.Мне нечего жалеть, и нечего беречь.И некуда идти, и ничего не надо.9. XII.38
«Мне холодно. Мне хочется согреться…»
Мне холодно. Мне хочется согреться.Сесть ближе к печке. Пить горячий чай.И слушать радио. И сквозь печальСледить, как стынет маленькое сердце.Как стынет это сердце. А в ответ —Огромный холод в равнодушном мире,Да музыка, скользящая в эфиреС прекрасных и невидимых планет.С «прекрасных и невидимых»? — Едва ли…Большой концерт в большом парижском зале.Мне очень холодно. Не превозмочьМоей, ничем не скрашенной печали.— И там, на улице, где стынет ночь,— И там, где музыка, в притихшей ложе, —Там холодно и одиноко тоже.21. XII.38
«Ещё лет пять я вырву у судьбы…»
Ещё лет пять я вырву у судьбы.С безумием, с отчаяньем и болью.Сильнее зова ангельской трубы —Неумирающее своеволье.Ещё лет пять, усталых, грустных лет,Всё, что прошу, что требую у Бога,Чтоб видеть солнечный, весёлый свет,Ещё смотреть, ещё дышать немного.Чтобы успеть кому-то досказатьО жизни торопливыми словами…Чтоб всё, что накопила, растерятьПод не прощающими небесами.Ещё лет пять хотя бы…А потом —Тяжёлый воздух городской больницы,Где будет сердце стынуть с каждым днём,Пока совсем но перестанет биться.17. IV.39
«Мне всё равно — куда и от кого…»
Мне всё равно — куда и от когоЯ ухожу бесцельною дорогой.Мне всё равно…От счастья моегоОсталась только смутная тревога.Тоска и жалость. Больше ничего.Слепая жалость. Да и той немного.30. IV.39
«С каждом годом всё дальше и дальше…»
С каждом годом всё дальше и дальшеТак и будет — больней и больней.Сероглазый, беспомощный мальчикСкоро выйдет из жизни моей.Станет скоро большим, своенравным,Плох, хорош ли — не всё ли равно?Будет брать он у жизни по правуВсё, что только ему суждено.Расшибётся ли или добьётся, —Загорится ли ярким огнём, —Но уже никогда не вернётсяВ свой задорно покинутый дом.В дом холодный, безмолвный, пустынный,Где осталась навеки молчатьНичего не принесшая сыну,Ничего не сумевшая мать.2. V.39
PENTECOTE («Два быстрых дня, вернее — полтора…»)
Юрию
Два быстрых дня, вернее — полтора,И между ними — леденящий ветер.Кафе, да улицы — так до утра,И холод у вокзала на рассвете,Прозрачный сумрак в улицах пустых,Когда мы снова шли, — и коченели.И первый луч, проникший сквозь кусты,Застывший на стволе высокой ели.Пустынный лес. И холод без конца.И радость, наполняющая сердце.Две тени у дворцового крыльца,В бессмысленной надежде — отогреться.Потом — большой, торжественный дворец.(Ведь это стоит многих километров!)И это солнце, солнце, наконец,Наперекор отчаянью и ветру!Огромный лес, таинственный в глуши,Где дьяволом разбросанные скалы.И снова хруст велосипедных шин,И двое нас — весёлых и усталых…И — всё! Чтоб много месяцев потомМне вспоминать о ночи у вокзала,О холоде, о радости вдвоём,И сожалеть бессмысленно о том,Что этого не повторить сначала.30. V.39
«Обвей мой крест плющом зелёным…»
Обвей мой крест плющом зелёным,Чертой могилу обведи.И всё! Ни жалости, ни стона,Не поминай церковным звоном,И никогда не приходи.Пусть зарастёт моя могилаКолючей, сорною травой.Ведь ты на кладбище уныломУже не встретишься со мной.И только у окна, в столовой,В ночной, томящей тишине,Пусть будет тихой и суровойСкупая память обо мне.24. VI.39
«Пасьянс не сошёлся. Я снова одна…»
Пасьянс не сошёлся. Я снова одна.За плотною ставней большая луна —Ясней фонарей освещает весь город.Все в доме уснули. И полночь скоро.Как трудно подумать: война.Я знаю, что надо бороться и жить,Почти — против силы. Почти — против воли.Что многое надо принять и простить.Ну, что ж? Я прощу. И приму — поневоле.Я знаю, что надо быть твёрдой, как сталь,Что нужно поднять непокорные руки.И трепет — быть может, последней — разлукиБесследно нести в равнодушную даль.Так надо. Я знаю.А я — я готова без счёта платитьЗа зыбкое счастье не бывшего рая,За ветошь почти нелюбимого дома —Любым пораженьем, позором, разгромом —……………………………………………Конечно, об этом нельзя говорить.Я знаю.30. IX.39. Шартр
«Это значат — никогда на свете…»
Это значат — никогда на свете,Ни на этом свете, ни на том.Это значит — только чёрный ветерЗа большим заклеенным окном.Это значит, что во всей вселенной —Безнадёжный, бесконечный дождь.Значит, — ветры воют, как сирены,(Или — шум в ушах, — не разберёшь!)Это значит, что не спится ночью,— Как-то нудно, холодно, темно…Ах, завыть бы с ветром заодно,Не по-человечески, — по-волчьи.14. X.39
«Когда сердце горит от тревоги…»
Когда сердце горит от тревоги,А глаза холоднее, чем сталь, —Я иду по парижской дорогеВ синеватую, мглистую даль.Начинает дождливо смеркаться,Тень длиннее ложится у ног.Никогда не могу не поддатьсяПритязательной власти дорог!Как люблю я дорожные карты,Шорох шин, и просторы, и тишь…А куда бы ни выйти из Шартра —Все дороги уводят в Париж.И часами безмолвно и строго,Плохо скрыв и волненье, и грусть,Я смотрю на большую дорогу,По которой назад не вернусь.14. X.39.Шартр
«О чём писать? О лете, о Бретани…»
О чём писать? О лете, о Бретани,О грузном море у тяжёлых скал,Где рёв сирен (других сирен!) в туманеНа берегу всю ночь не умолкал.О чём ещё? О беспощадном ветре,О знойной и бескрайней синеве,О придорожных столбиках в траве,Считающих азартно километры?О чём,? Как выезжали утром раноВдоль уводящих в новизну дорог.И как старик, похожий на Бриана,Тащился в деревенский кабачок?Как это всё и мелко, и ничтожноВ предчувствии трагической зимы.И так давно, что просто невозможноПоверить в то, что это были мы.Теперь, когда так громко и жестоко,Сквозь нежный, синевеющий туман,На нас, потерянных — летит с востокаТяжелый вражеский аэроплан.22. I.40.Шартр
«К чему, к чему упрямая тревога?..»
К чему, к чему упрямая тревога?Холодный год уж клонится к весне.Мой сын здоров. Мой муж не на войне…О чём ещё могу просить у Бога?6. I.40.Шартр
«Нас разделяют двадцать лет…»
Нас разделяют двадцать лет,И столько разочарований!И ветры горестных скитанийТам — замели мой слабый след.А здесь его и вовсе нетНо здесь кончается дорогаСкитаний, бедствий и труда.Я притулилась у порогаЧужого дома — навсегда.И с благодарною любовьюТвержу, забыв мой старый дом:— Да будет мир над этой кровлей,Над этим тихим очагом!9. I.40
«Грустно думаю. Пишу. Тоскую…»
Грустно думаю. Пишу. Тоскую.Повторяю скучные дела.Вспоминаю молодость пустую,Оттого, что молодость прошла.Больше ничего не проклинаю.И не жду. И не схожу с ума.Солнечное лето вспоминаю,Потому что за окном — зима.И одна, считая километры,По дороге в тающую мглу, —Я кричу отчаянью и ветру,Оттого, что больше не могу.31. I.40
«Мне всё давно уже не мило…»
Мне всё давно уже не мило —Ни день, ни ночь, ни свет, ни мгла.Я всё, что некогда любила, —Забыла или предала.Мне надоело быть печальной,И всё прощать, и всё терпеть,Когда на койке госпитальнойТак просто было умереть.В тоске, блаженной и крылатой,Я задыхалась и — спала.Мелькали белые халаты,Вонзалась острая игла…Чтоб снова, из последней силыВлачить бесцельно день за днём,Чтоб вновь войти в свой дом унылый,В холодный, неуютный дом…А в памяти всё неотступней —Прозрачная, ночная мгла,Где смерть была такой доступнойИ почему-то обошла.10. III.40.Париж
«Ночь прошла. За окном рассвело…»
Ночь прошла. За окном рассвело.— Милый друг, я сегодня уеду.Всё, что было, — прошло, отошло,Уподобилось глупому бреду.Я давно ничего не хочу —Ни тепла, ни любви, ни улыбки:Слишком крупной ценой я плачуЗа желанья свои и ошибки.Будто след от весла на воде —Были годы бесцельно-пустые.Даже этот трагический деньДогорит, как и все остальные.Я устала. Мне время уйти.Слишком трудно шагать в непогоду.Нам давно уже не по пути,Милый друг, ты оценишь свободу.Ты увидишь большие годаНапряженья, борьбы и победы…Рассвело. Я сегодня уеду,И уже не вернусь никогда.31. III.40.Париж
«Ночь прошла. За окном рассвело…»
Дотянуть бы еще хоть три месяца,Из последних бы сил, как-нибудь.А потом — хоть пропасть, хоть повеситься,Всеми способами — отдохнуть…Я устала. Хожу, спотыкаясь,Мну в полях молодую траву.И уже безошибочно знаю,Что до осени не доживу.Здесь так тихо, так просто, так ясно,Но так трудно томиться и ждать.И в мой город — чужой и прекрасный —Я в июле вернусь умирать.Там, в палате знакомой больницы —Примиренье с нелёгкой судьбой.Мне ночами настойчиво снитсяКойка белая, номер шестой.И, проснувшись, — вдали от Парижа —В розовеющей мгле, поутру,Я, вглядевшись, отчётливо вижуСвой тяжёлый, уродливый труп.31. IV.40.Шартр
«В маленьком, чистом, пустынном сквере…»
В маленьком, чистом, пустынном сквереЧуть зеленеет листва.День, по-весеннему теплый и серый.Воздух, пьянящий едва.Этой весной, неустойчиво-зыбкой,Кончен какой-то срок.Маленький мальчик с маленькой скрипкойМимо прошёл на урок.Больше не стоит ни ждать, ни верить.Жизнь — невесомо-легка.…В маленьком, тихом, безлюдном сквереМаленького городка.14. IV.40.Шартр. В сквере, за лицеем
«Ещё томят воспоминанья…»
Белеет парус одинокий…М.Лермонтов
Ещё томят воспоминанья,Во взгляде грусть и пустота.А за окном плывут в туманеУже знакомые места.И с каждым поворотом кручеУпрёк свивается узлом…Дорожной грустью неминучейБольшие стёкла занесло.Давно перемешались сроки,Вся жизнь — какой-то чад, угар.— Как в море — парус одинокий,В полях скользящий автокар.И пусть ему уж нет возвратаВ покинутые города,А сердце сковано и сжатоЖелезным словом «никогда».Вот всё бы так, без слез, без смеха— Не находить, не покидать, —А просто ехать, ехать, ехать…И никуда не приезжать!14. IV.40.Шартр
«Шумный ветер деревья ломит…»
Шумный ветер деревья ломит,Резкий ветер с холодных полей.Мы не спим в нашем маленьком доме,Будто в бурю на корабле.Наверху прикорнули дети.Дверь во тьму заперта на ключ.И шумит оголтелый ветер,Нагоняя обрывки туч.Напряжённы и строги лица:Все испробованы пути,Всё равно — никуда не скрыться,От отчаянья не уйти!За окном ничего не видно.Чёрный ветер шатает дом.— Как бессильны мы, как беззащитныВ урагане, в жизни, во всём.Одиноко, холодно, сыро.Стынет чайник на длинном столе……Будто выброшенные из мираНа потерянном корабле…19. IV.40.Ночью
«Деревья редкие мелькают…»(вариант)
Белеет парус одинокий…М.Лермонтов
Деревья редкие мелькают,Да телеграфные столбы.Рулём упрямо управляетРука бессмысленной судьбы.И с каждым поворотом — кручеУпрёк свивается узлом.Дорожной грустью, неминучейБольшие стёкла занесло.Давно перемешались сроки,Вся жизнь какой-то чад, угар…Как в море — парус одинокий,В полях скользящий автокар.И пусть ему уж нет возвратаВ покинутые города,А сердце сковано и сжатоЖелезным словом «никогда».И пусть ещё в порывах ветраЗвучит прощальное «вернись».И с каждым новым километромВсё дальше конченные дни.Ведь так легко, теряя память,Среди безжизненных полей,Нестись спокойно и упрямоНавстречу гибели своей.1. V.40.Шартр
«Сбываются сны роковые…»
Зачем меня девочкой глупойОт страшной, родимой земли,От голода, тюрем и труповВ двадцатом году увезли?Сбываются сны роковые,Так видно уж мне суждено —Америка — или Россия —О Боже, не всё ли равно?За счастьем? Какое же счастье.Ведь молодость вся прожита.Разбилась на мелкие частиО маленьком счастье мечта.Так кончилось всё. НеужелиСначала весь нищенский путь?Без веры, без смысла, без цели,С последней мечтой — отдохнуть.…От голода, тюрем и стонов,От холода бледной зимы,От грузных ночных авионовСреди напряжённейшей тьмы…Сначала — дорогой унылой,(Как гонит нужда и тоска!)Сгребая последние силыДля третьего материка…А там (это время настанет),За эту невольную ложь,За годы бездомных скитанийТы также меня упрекнёшь.17. X.40.Париж
«Жизнь прошла, отошла, отшумела…»
Жизнь прошла, отошла, отшумела,Всё куда-то напрасно спеша.Безнадежно измучено телоИ совсем поседела душа.Больше нет ни желанья, ни силы,Значит, кончено всё. Ну, и что ж?— А когда-нибудь, мальчик мой милый,Ты стихи мои все перечтёшь.После радости и катастрофы, —После гибели, — после всего, —Весь мой опыт — в беспомощных строфах —Я тебе завещаю его.21. X.40
«Живи не так, как я, как твой отец…»
Живи не так, как я, как твой отец,Как все мы здесь, — вне времени и жизни.Придёт такое время, наконец, —Ты помянешь нас горькой укоризной.Что дали мы, бессильному тебе?Ни твёрдых прав, ни родины, ни дома.Пойдёшь один дорогой незнакомойНавстречу странной и слепой судьбе.Пойдёшь один. И будет жизнь твояПолна жестоких испытаний тоже.Пойми: никто на свете (даже — я!)Тебе найти дорогу не поможет.Иди везде, ищи в стране любой,Будь каждому попутчиком желанным.(Не так, как я. Моя судьба — чужойВсю жизнь блуждать по обречённым странам!)Будь твёрд и терпелив. Неси смелей,Уверенней — свои живые силы.И не забудь о матери своей,Которую отчаянье сломило.21. X.40
«Где-то пробили часы…»
Где-то пробили часы.— Всем, кто унижен и болен,Кто отошёл от побед —Всем этот братский приветС древних, ночных колоколен.Где-то стенанье сиренВ мёрзлом и мутном тумане.Шум авионов во мгле,Пушечный дым на землеИ корабли в океане…— Господи, дай же покойВсем твоим сгорбленным людям:Мирно идущим ко сну,Мерно идущим ко дну,Вставшим у тёмных орудий!3. XI.40
«…"Земля надела белое платье…"…»
…«Земля надела белое платье…»— Так начала я писать стихи.И уж давно не могу понять яМилой своей чепухи.Так начала я юные годы,— Война — скитания — борьба, —Призрак весёлой и странной свободы,Значит — такая судьба.Жизнь прошаталась в глухом напряженииТрудных и страшных летВидела я лишь одни пораженьяИ никогда — побед.Рушились зданья, рушились страны,Всё обращалось в прах.Снова и снова летят ураганы,Снова — сомненья и страх.Знала я труд, болезни, усталость,Ложь утешающих слов…— А от всего лишь тетрадка осталась,Только тетрадка стихов.Эти бескрылые, грустные строчкиДаже неловко читать.Что же? Пора уж поставить и точку,Просто и трезво — кончать.Ведь и не надо даже усилий,Чтоб и меня отвезлиВ чёрном, уродливом автомобилеК аэродрому Орли.(А в темноте прилетят англичане,Сбросят снаряды, — и тутВ тихое кладбище, остров печали,Вместо Орли попадут.Так, и в могиле не видно покоя,Значит, мой жребий таков).…Жизнь оказалась тетрадкой простою,Только тетрадкой стихов…В новом предчувствии новых скитаний,В хаосе белой зимы,Снова мы смотрим, как рушатся зданья,Только — устали мы.Холодно. Страшно. Пора умиратьМглистой парижской зимой,Лучше, чем ехать куда-то «домой»……«Земля надела белое платье»…3. XII.40
«Войной навек проведена черта…»
Войной навек проведена черта,Что было прежде — то не повторится.Как изменились будничные лица!И всё — не то. И жизнь — совсем не та.Мы погрубели, позабыв о скуке.Мы стали проще, как и всё вокруг.От холода распухнувшие рукиНам ближе холенных, спокойных рук.Мы стали тише, ничему не рады,Нам так понятна и близка печальТех, кто сменил весёлые нарядыНа траурную чёрную вуаль.И нам понятна эта жизнь без грима,И бледность просветлённого лица,Когда впервые так неотвратимо,Так близко — ожидание конца.12. I.41
«Только вина во многом…»
Только вина во многомПеред людьми и собой,Перед взыскательно-строгойНе обделившей судьбой.Близость жестокой расплатыЗа неживые года.Руки беспомощно сжаты,Сердце стучит: «никогда!»И неживая усталостьКлонит к последнему сну.Жизни немного осталось,Чтоб искупить вину.21. I.41
«Просыпались глухими ночами…»
Просыпались глухими ночамиОт далёкого воя сиренЗябли плечи и зубы стучали,Беспросветная тьма на дворе.Одевались, спешили, балдели,И в безлюдье широких полейВолочили из тёплой постелиПерепуганных сонных детей.Поднимались тропинкою в гору,К башмакам прилипала земля.А навстречу — холодным простором —Ледяные ночные поля.В темноте, на дороге пустынной,Зябко ёжась, порой до утра,Подставляя озябшую спинуЛеденящим и острым ветрам.А вдали еле видимый городВ непроглядную тьму погружёнТолько острые башни собораПростирались в пустой небосклон,Как живая мольба о покое,О пощаде за чью-то вину.И часы металлическим боемПробуравливали тишину.Да петух неожиданно-громкоПринимался кричать впопыхах.А в руке ледяная ручонкаВыдавала усталость и страх……Так — навеки: дорога пустая,Чернота неоглядных полей,Авионов пчелиная стаяИ озябшие руки детей.23. I.41
«Бледной, неряшливой, очень и очень усталой…»
Бледной, неряшливой, очень и очень усталойСнова, как прежде, я молча к тебе подошла.Видишь, какой я теперь некрасивою стала.Жизнь обтрепала, обжулила и — предала.Только порой задыхается подлая жалость.Сладостно жжёт, поднимается с мутного дна.Только подумать, что жизни так мало осталось,Страшно подумать: она никому не нужна.Друг мой… когда-то мы были большими друзьями,Друг мой, подумай: я будто давно умерла,Много ли верст и столетий легло между нами,И не меня отражают твои зеркала.Это — не я. Это только забытая кличка,Стёртая память ушедших и проданных дней.Боль моя стала твоей равнодушной привычкой,Жизнь моя стала привычною болью твоей.8. II.41
«Такие сны, как редкостный подарок…»
Такие сны, как редкостный подарок,Такие сны бывают раз в году.Мой день сгорал, да он и не был ярок,День догорал в неубранном саду.Проходят дни, как злобные кошмары,Спаленные тревогой и тоской.А ночью сны о лавках и базарах,Где сыр без карточек и молоко.И вдруг среди заботы и обмана,Средь суеты, в которой я живу,Приснится то, что близко и желанно,Что никогда не будет наяву.25. II.41
Игорю («Двенадцать лет без перерыва!..»)
«Двенадцать лет без перерыва!«Двенадцать лет! Огромный срок!»А сердце бьётся терпеливо,Твердит заученный урок.Двенадцать лет — без перемены —Толчками сердца — вновь и вновь —Бежит в твоих упругих венахМоя бунтующая кровь.И в жизнь войдя большим и смелым,Сквозь боль отчаянья и ложь,Слова, что я сказать не смела,Ты за меня произнесешь.9. V.41
«Очень большая усталость…»
Очень большая усталость,Очень простые слова —Всё, что от жизни осталось,Всё, чем ещё я жива.Всё, что осталось от звонкихИ патетических слов.Жизнь оказалось лишь тонкой,Чёрной тетрадкой стихов.Прошлого было так мало,В будущем — холод и жуть.— Господи, как я устала!Как я хочу отдохнуть!22. V.41
«Километр за километром…»
Километр за километром,Бодро, с самого утра,Против бешеного ветра,По горам, да по горам.По крутым холмам Шампани,Где везде — следы войны,(Той и этой), где в туманеДали смуглые видны.Где бескрайние просторы,По дорогам скрип телег,И ещё совсем не скоро —Скудный ужин и ночлег.Но сильней всего на светеЯ люблю такие дни.Впереди подъём и ветер.Делать нечего! Гони!19. VIII.41 Route Reims-Eperney
«Ты не вспомнишь уютного детства…»
Ты не вспомнишь уютного детства,Знал ты только сумбур и хаос.Без любви к обстановке и месту,Будто в таборе диком ты рос.Без понятья о родине даже(Кто ты? Русский? Француз? Апатрид?)Никогда ты не встанешь на стражеУ могильных торжественных плит.Ты не знал «беззаботного детства»,Дать тебе его я не смогла,— Но другое, другое наследствоДля тебя я всю жизнь берегла.И дано оно очень немногим:Ты полюбишь сильней и сильнейШорох шин по пустынным дорогамИ свободу несчитанных дней.Ты полюбишь большие просторы,Ты научишься в сердце беречьКаждый новый посёлок и город,Новизну неожиданных встреч.Каждый день, неизвестный заране,Каждый новый, крутой поворот,И на карте огромных скитаний —Нити властно зовущих дорог.И, взлюбив, как бесценное благо,Землю, землю под твёрдой ногой,В жизнь войдёшь ты бездомным бродягой,С беспокойной и жадной душой.7. IX.41. Ночью
На вокзале («Сутолока вокзальная…»)
Сутолока вокзальная.Все дороги — дальние,Все дороги — новыеТрудные пути.Веселей и радостней,Горестней — печальнееМеста не найти.Всё — недолговечное,Мимолетно-встречное,Очень человечное,И чего-то жаль.И всегда — извечные,Радости тревожные,Устремленье в даль.Вечно над вокзалами,Рельсами и шпаламиРвётся едкий дым.И тоска дорожная,И тоска железнаяТянется за ним.Ночь с 15 по 16.IX.41 Gare Le Lyon
«Уверенный, твёрдый, железный…»
Под снегом холодной России,Под знойным песком пирамид.М.Лермонтов
Уверенный, твёрдый, железный,Презревший лишенья и страх,Взлетающий в звёздные бездны,Ныряющий в тёмных морях,Ещё — победитель-удачник(«Куда только мы не зашли!»)— Немецкий мечтательный мальчикГуляет по карте земли.Он так подкупающе молод,Так бодро шагает вперёд,Неся разоренье и голодПовсюду, куда не придёт.Его на бульварах ПарижаТак раздует каждый пустяк:Он губы застенчиво лижет,Косясь на французский коньяк.У пёстрых витрин магазиновЧасами стоит, не идёт,Совсем по-ребячьи разинувСвой красный, смеющийся рот.А завтра — послушный приказу —С винтовкой на твёрдом плечеПойдёт…И не бросит ни разуПростого вопроса: «Зачем?»Зачем ему русские вьюги?Разрушенные города?На севере или на юге— Везде — непременно — всегда.Зачем ему гибнуть и дратьсяСреди разрушений и бед,Когда за плечами лишь двадцатьВосторгом обманутых лет?Неужто такая отрада —Недолгих побед торжество?Ведь запах смолы из ШварцвальдаУже не коснётся его.И над безымянной могилойУже не поплачет никто:— Далёкий, обманутый, милый…— За что?..18. I.42
«Темнота. Не светят фонари…»
Темнота. Не светят фонари.Бьют часы железным боем где-то.Час, ещё далекий до зари.Самый страшный час — перед рассветом.В этот час от боли и тоскиТак мучительно всегда не спится.Час, когда покорно старикиУмирают в городской больнице.Час, когда, устав от смутных дел,Город спит, как зверь насторожённый,А в тюрьме выводят на расстрелСамых лучших и не примирённые.3. III.42
«Уверенный, твёрдый, железный…»
Сияла ночь…Фет
В раскрытом окне трепетали холодные звёзды,Скользили, клубясь, над зигзагами крыш облака,Был гулом моторов насыщен томительный воздухИ мягкие взрывы, как гром. И сжималась рука.Сверкающий луч опоясывал небо сияньем.Назойливо шарил, и снова соскальзывал прочь.И, камень за камнем, огромные, серые зданьяБеспомощно рушились в истинно звёздную ночь.В глубоких подвалах не спали усталые люди.Над городом тёмным сияла бесстрастная твердь.И в звёздное небо громоздкие дула орудийСо злобой плевали тяжёлую, страшную смерть.13. VI.42
Бессонница(«Тяжкий, плотный, пропылённый воздух…»)
Тяжкий, плотный, пропылённый воздух.(Как ещё далёко до зари.)За окном — пылающие звёздыИ притушенные фонари.Мысли, мысли напряжённым строем —О еде, усталости, войне,О последнем, наконец, покое,О ненарушимой тишине.Так наедине с собой, без позы,Рушится последний идеал.И не успокаивают слёзыТех, кто страшно, навсегда устал.Разве только — в очень сильной дозеОт всего поможет веронал.16. VI.42
Колыбельная(которую я тебе пела)
Баю, баюшки-баю…Как в далеком краю,От весёлой землиУплывают корабли.Чуть зарделась заря —Поднимают якоря.Шелестят паруса,Голубеют небеса.Есть зелёные моря,Зори, цвета янтаря,На морях — острова,Изумрудная трава,Розы алые цветут,Люди чёрные живутВсе из кружев шалаши,А вокруг — ни души.Там живут дикари,Ночью пляшут до зари.В бубны звонкие бьют,Песни громкие поют.Жгут высокие костры.У них копья остры.Копья мечут легко,Попадают далеко.Льют цветы ароматЗвёзды ясные горят.Ночь тепла, хороша.А под сводом шалаша —Дети маленькие спят,Много чёрных ребятСнятся каждому сныПро тяжёлый плеск волны,Про большие кораблиИз неведомой дали…Шелестят паруса,Голубеют небеса.Детям хочется спать.А вокруг благодать.Круглый год там весна.Красота, тишина.На земле нет врага,А в лагунах — жемчуга.И нигде нет пестрейДрагоценных камней.И вот к этим островамПо зелёным морямИз туманной далиПриплывают корабли.Будто крылья — паруса,А над ними — небеса.А на мачте высокоВьются флаги широко.А на палубе — матросВытирает красный нос,Песню длинную поётПро пучину мёртвых вод;Про оставленную даль,Про тоску и печаль.И в каюте — капитан,Открыватель новых стран,Всё над картою сидит,Всё ночами не спит.И полна головаДум про те острова,Про чужие берега,Про чужие жемчуга,Про сокровища лагун —Мысли жадные в мозгу.А когда заря сверкнёт —Дрёма сильного возьмет,И приснится сон емуПро далёкую страну,Про большой тенистый сад,Где берёзы шелестят.Про родимый отчий домС расписным потолкомПро любимого отцаУ высокого крыльца,Про покинутую мать(Горько мне вспоминать)И про то, что он тудаНе вернётся никогда…………………………..…………………………….
Ирина Кнорринг с сыном
Николай Кнорринг
Книга о моей дочери
НИКОЛАЙ КНОРРИНГ.КНИГА О МОЕЙ ДОЧЕРИ
Валерий Антонов. Вступительное слово
«Книга о моей дочери»… Судя по всему, автор рукописи озаглавил ее вполне обдуманно. Это не художественное произведение (вымысел полностью исключен), это не очерк, не жизнеописание поэтессы Ирины Кнорринг, чьи стихи возвращаются постепенно на многострадальную ее родину. Можно было бы определить жанр рукописи как широкомасштабное исследование творчества и личности, стоящей за ним, но и это недопустимо: исследователь не беспристрастен в своих оценках — он отец поэтессы, потомственный русский дворянин, историк Николай Николаевич Кнорринг.
Перед нами книга отца о его дочери. Одновременно это книга историка о судьбе таланта в сложных исторических обстоятельствах.
Читатель, способный думать о настоящем и будущем своего отечества, найдет в «Книге о моей дочери», обращенной в прошлое, немало обнадеживающих нравственных моментов — блестяще исследованных и, помимо задачи автора, обобщенных, — которые укрепляют нашу надежду на оздоровление, казалось бы, безнадежно больной современной русской культуры, пережившей эпоху большевизма.
«Не оружие победит большевизм, он сам пройдет. Это болезнь. Но не к смерти приведет она Россию, а к цветущей славе. Большевизмом переболеет весь мир. Россия будет передовой страной, великой, славной и могучей, куда лучше, чем прежде, и Запад перестанет хвалиться перед нами, потому что Русский народ — самый лучший народ на земном шаре».
Отнесемся снисходительно к заимствованному пророчеству четырнадцатилетней девочки, улыбнемся перехлестнувшему в ней через край патриотическому чувству, но — да станет хоть на момент неловко нам, живущим и творящим на родной земле, за не столь обостренную любовь к ней.
Валерий Антонов
Писал я эту книгу о моей Ирине очень тяжело, с большими перерывами. Это объясняется, конечно, не только сутолокой нашей жизни, но и мучительными переживаниями печальных воспоминаний, связанных с этой книгой. Но я сознавал, что должен был собрать эти листочки литературного наследства моей дочери — дневники, заметки, письма — и рассказать о ее жизни, которая вся прошла перед моими глазами.
Я не претендую на безошибочность моих выводов и суждений и, тем более, на верность моей характеристики ее, как поэта, хотя я и старался быть объектным и даже порою суровым повествователем, — эта книга является, по своему значению, главным образом, собранием (далеко не полным) материалов о жизни и творчестве моей дочери и попыткой связать ее стихи с фактами ее жизни, т. е. дать комментарии к ее стихам.
Конечно, эта книга не рассчитана на широкое распространение, ее вероятная судьба — остаться семейной реликвией…
Но… все может быть… У каждого человека своя судьба, своя история, свой духовный мир, обычно скрытый. Но стоит только, по каким-либо причинам, открыться душе человека, как начнут звучать струны и запоет мелодия, своя, неповторимая, свойственная только ему одному.
Мне думается, что красота душевной песни Ирины, отмеченная за границей, может привлечь внимание читателей и на родной земле, и издание ее стихов и моих комментарий к ним было бы подлинным возвращением ее, как поэта, на родину, по которой она тосковала всю свою недолгую, скорбную жизнь…
Алма-Ата, авг. 1959 г.
I. НА РОДНОЙ ЗЕМЛЕ
ЕЛШАНКА. ХАРЬКОВ
Ирина родилась 26 апреля 1906 г. (ст. ст.) в селе Елшанке Самарского уезда. Это было наше маленькое поместье, наше родовое «гнездо». Там родился и умер мой отец, там родился и я и провел свое золотое детство и юность. Но, в жизни Ирины Елшанка не занимала того места, как у меня или у моих племянников, живших там круглый год, потому что, кроме первых лет младенчества, Ирина бывала там только во время моих летних каникул.
Эту зиму я как раз прожил дома, то есть в Елшанке, потому что Московский университет, где я учился, после студенческих волнений 1905 года был закрыт. Летом в университете был организован летний семестр, и я ездил в Москву, помнится, на месяц, чтобы прослушать ряд курсов, хотя все-таки из-за забастовки потерял год.
Весна стояла очень теплая. Я помню эти апрельские дни. Я жил в доме брата, который находился рядом с отцовским, в котором отец жил один. Мы жили очень дружно. Жена моего брата была сестра моей жены. У брата был менее беспокойный и мнительный характер, чем у меня. В тяжелых случаях жизни, например, болезни и проч., я всегда находил в нем нужную опору. И теперь, помню, когда начались роды у жены — дело было ранним утром, — мы с братом находились в его кабинете. Я, слыша выкрики жены, очень волновался и все пытался послать за доктором в Кандабулак (село в 15 верстах), потому что нашего доктора в это время в селе не было. Брат некоторое время успокаивал меня, но, видя мое волнение, сказал: «Ну, посылай!» Я пошел к работнику, и когда возвратился, Нина, сестра жены, вбежала в кабинет с радостною вестью о рождении девочки. Послали остановить работника, который уже поскакал верхом и по дороге задавил курицу…
Ребенок был вполне благополучный, и вообще, все шло очень хорошо… Прошло лето. Осенью я поехал в Москву, в университет, а жена поступила учительницей в нашу сельскую школу. Школьные постройки были расположены тут же, на берегу озера, где и наша усадьба, саженях в пятидесяти от дома. Когда жена была в школе и давала уроки, то, в случае какой-либо надобности, в окне вывешивались определенные знаки, вроде платка, обозначавшие, что в доме требуется ее присутствие. В школе уже знали это, и иногда, среди урока, мальчики, увидев соответствующий знак, кричали: «Мария Владимировна, вас зовут!» и т. д.
Первые годы Ириночка росла в семье брата, а потом, когда я, по окончании университета поступил на службу в Харьков, мы каждое лето приезжали в Елшанку проводить там вакационное время. Племянники звали меня «дядя Коля», и, очевидно, не без влияния этой словесной конструкции, Ирина стала звать меня «папа Коля», и так осталось на всю жизнь…
Говоря о детских годах Ирины, нельзя не упомянуть про ее няню, крестьянку нашего села Фроловну (Дарья Шишова). По виду она была очень невзрачна, с обезображенным от болезни лицом, прихрамывала. Но эти недостатки покрывались у нее необыкновенно трогательной любовью к ребенку. Она была вообще очень хорошая няня. Она знала много песен и всяких прибауток, которые и распевала у колыбели. Ирина прекрасно знала весь ее репертуар, и когда, качая кроватку, няня сама задремывала, то Ирина, баюкая сама себя, подсказывала слова песни. Например, растягивая слова, няня тянула: «Пошел по водичку»… и засыпала, и Ирина продолжала: «Нашел молодичку» и так далее. Вероятно, этим объясняется словесный сказочный запас у Ирины и уменье рассказывать сказки. Впоследствии она этим отличалась, и, когда ей было года три-четыре, можно было в детской наблюдать такую картину: Иринка, окруженная детьми, что-то рассказывает с увлечением, фантазируя, и ее внимательно слушают не только дети, но и другая няня (детей брата) — Никоновна, которая даже не скрывает своего интереса к рассказу.
Фроловна несколько лет служила у нас и ездила с нами в Харьков. Между прочим, она однажды получила письмо из дому с таким адресом: «Город Харьков. Барину Николаю Николаевичу. Для Дарьи Шишовой». Благодаря адресному столу, письмо дошло.
Несмотря на внешнюю неказистость, Фроловну мы очень любили, и она очень любила Ириночку. Впоследствии, когда мы приезжали в Елшанку, уже с бонной-немкой, она всегда приходила к нам в гости, принося Ириночке какой-нибудь гостинец, вроде яичка, сладкого пирога и проч.
В Харькове кроватка Ирины стояла то в нашей спальне, то в детской. Она росла одна. Ее маленький братишка, Гле-бочка, умер в 1911 г. годовалым ребенком. Впоследствии у нас жил поступивший в гимназию мой племянник Игорь (ныне покойный). Большая разница в летах не создавала между ними большой близости, но она его очень любила и впоследствии этим именем назвала своего сына.
Разумеется, у нее не было недостатка в игрушках, но я не помню, какие она больше всего любила, но помню, что в числе ее игр куклы не занимали никакого места, потому что жена их никогда не покупала. Потом жена об этом сожалела, признаваясь, что куклы, отвечая женскому инстинкту, недаром занимают большое место среди детских игрушек, особенно, у девочек.
Со временем, когда стала подростком и перестала нуждаться в няне, Ирина как-то незаметно выучилась читать, по-видимому, при помошд своего двоюродного брата, Игоря, рядом с которым она любила сидеть, когда он готовил уроки.
Словесным искусством она стала интересоваться очень рано. Это неудивительно: здесь было что-то наследственное. Мой отец очень любил стихи и прекрасно их читал, особенно Лермонтова, его «Демона» знал наизусть. Его любовь перешла ко мне, а я начал свою литературную карьеру стихами, напечатав в пятом классе гимназии свое первое стихотворение в «Самарской газете». Жена мелодекламировала и пела. Среди наших частых гостей было много лиц, интересующихся поэзией, и среди них один из моих коллег по гимназии Михаил Павлович Самарин, человек с очень тонким литературным вкусом, сам писавший стихи, большой знаток и поклонник новой русской стихотворной литературы, кое-кто бывал из академической среды, благодаря моей близости к ней, почти каждую неделю была музыка, чуждая всего вульгарного и пошлого. Когда Ирина подросла и стала выходить к чаю и к ужину, то в разговорах гостей о поэзии и т. д. много слов и выражений, хотя и непонятных ей, западало в ее душу. В частности, М.П.Самарин уже потом много направлял Ирину в писании стихов, и даже несколько его писем к нам за границу были наполнены специальным обращением к Ирине на стихотворные темы.
Научившись писать, когда ей было восемь лет, 19 ноября 1914 года в мой старый альбом, подаренный когда-то мне
моей знакомой, крупными буквами по двум линейкам она вписала свое первое стихотворение:
ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА
Зима надела белое платье,Пушистое, мягкое, с оборкою льда;То платье похоже на платьице льна.Но чуть солнышко пригрело,На лугах показались цветочки.На.стала весна, и дажеНа деревьях показались листочки.Но вот собрались летние сестрички.Летом везде и всегда простота.В полях и лугах пестреют цветочки,Куда ты ни глянь, везде пестрота..Но вот настала желтая осень.На деревьях везде беднота.Осенние сестрички уже погибают,Потому что настает и зима.
Что это за «сестрички», которые упоминаются здесь, — я не знаю, помнится, что это так и не было выяснено.
Некоторое время она сама записывала свои стихи своим «чистописанием», но потом это стали делать вперемежку бонна, жена, пока не занялся этим делом я, регулярно, до самого Парижа, записывавший ее стихи.
По-видимому, слагать стихи она стала давно, признаваясь в этом своим подружкам, маленьким девочкам, дочерям Шаповалова (сотрудника нашей гимназии), в доме которого мы жили. Впоследствии обнаружилась даже такая история. Время было военное (начало войны 1914 г.), в Харькове уже появились первые раненые с Галицийского фронта, был общий подъем при первых успехах на фронте. Наши дети, оказывается, собирались на войну. Для этой цели они копили сухари, еще какие-то продукты, а чтобы были деньги, Ирина писала стихи и продавала каждое стихотворение О. Владимиру за несколько копеек.
Узнавши про эти стихотворные опыты, я, насколько мог, познакомил Ирину с правилами стихосложения, которые она, обладая в этом отношении прекрасным слухом, очень быстро схватила, и с тех пор размер никогда не хромал в ее стихах. После этих уроков дело с сочинением стихов пошло гораздо быстрее. Сюжетом для ее стихов сначала служили действительно «времена года» — это так понятно: от погоды многое зависело в ее детской жизни. «Зима», «Осень», «Летняя ночь» и т. д. — вот темы ее восьмилетних стихотворений. Иногда, впрочем, попадались стихи и на злобу дня, например:
Утром просыпаюсь я,Не хочу вставать.Вспомню: ведь в гимназиюНадо мне бежать и т. д.Годы 1914–1916 шли довольно ровно и для ее развития совершенно нормально. Ирина поступила в приготовительный класс очень хорошей гимназии (Покровской). Способности у нее были очень большие. Стихов она читала много, много знала наизусть, играла Царевну из «Конька-Горбунка» на домашнем спектакле, участвовала на елках и детских праздниках. Кроме того, она свободно говорила по-немецки. К сожалению, немку-бонну пришлось оставить до того, как Ирина научилась читать по-немецки, и впоследствии, не имея практики и не умея поддерживать знание языка чтением, она его забыла совершенно…
Лето во время войны мы проводили то в Жеребятникове, Симбирском имении моего друга В.В.Каврайского, который жил с нами, то в Южном, под Харьковом, то в Пуще-Водице, под Киевом, у Шмариновых (родственников по жене), где Ирина познакомилась со своим однолетком Дёмой, будущим известным художником, и только одно лето провели в Елшанке. Но Елшанка, наше старое гнездо, где мы были «дома», оставила в памяти Ирины неизгладимые следы. Когда она начала осенью 1917 г. писать свой дневник, она записала сразу, что «мелодекламация (ее мать хорошо декламировала) — моя мечта, моя любимая мечта вместе с Елшанкой».
«Я строю воздушные замки. Мой воздушный замок — семейный очаг. К нему длинная трудовая дорога ведет, а ключ от замка — Елшанка. Я буду жить среди добрых и веселых людей и буду писать романы и стихи и буду безгранично счастлива. Таков мой воздушный замок»
ЧАСЫ
Тихо ночь летит над миром.Всюду тихо, тихо так..Только звук однообразныйСлышится: тик-так, тик-так.Это тиканье — тоску лиГонит нынче на меня,Или мне напоминаетРадость нынешнего дня?Вспоминается былое…И совсем малютка я,Уж лежу в своей кроватке,Рядом — мамочка моя.Но что это? Я в Елшанке,Тут же Ниночка со мной.Я сижу уже в коляске,Уезжаю я домой.Но очнулась я и слышуВновь тик-так, тик-так,А как вспомнила былое —Стало грустно, грустно так.18. IХ.1917
Когда мы в 1915 г. переехали с ул. Тюремной на Чайковскую, 16, то там у Ирины нашлись очень милые подруги, которые были последними детскими лучами в ее воспоминаниях не только о Харькове, но и о России вообще. Вскоре после нашего переезда в этот дом в него въехала семья проф. И.И.Гливенко, у которого была прелестная дочка Танечка, сверстница Ирины. К ним присоединилась Леля Хворостанская (из первого этажа), и это трио в течение 4–5 лет было неразлучно и составило дружбу, которая при нормальных условиях могла длиться всю жизнь. Эта милая тройка жила так, как живут вообще подруги, связанные домом и общностью своих занятий и интересов. Учились все три, впрочем, в разных гимназиях. Две из них, в том числе Ирина, брали уроки игры на рояле и, кроме этого, брали уроки танцев у одного видного местного балетмейстера, ходили друг к другу в гости, временами с ночевкой, что бывает в детстве особенно весело, участвовали в вечеринках, поступали в герл-скауты, ездили за город и т. д. И, конечно, издавали журнал, насколько могло хватить их энергии. Считая себя литератором, Ирина много писала, преимущественно большие поэмы на романтические сюжеты, по которым можно было догадаться об их первоисточнике. В ее дневнике имеются начала разных повестей и «Устав» Общества с таинственными цифрами, и газета «Секрет». Сотрудницы этой газеты пытались писать и в какие-то другие газеты, причем остался черновик письма.
«Милостивый Государь Господин Редактор.
Покорнейше просим Вас принять в Ваш журнал стихи от двух одиннадцатилетних гимназисток. Пишем мы под псевдонимами «Ундина» и «Русалка», очень, очень просим принять эти стихи.
Р. S. Если хотите, пришлем других стихов».
И в этот мир нормального детского развития вошла война страшным кошмаром. Лишения военного времени, холод, недоедание и проч. расстраивали, осложняли жизнь, лишая ее прежних, уже насиженных удобств. Недостаток сахара, например, сразу же стал отражаться на детской психологии. Но это было бы еще полбеды — к этим лишениям детям можно было бы привыкнуть, их переносить, как они переносят временные лишения в пути, на охоте, в длительных прогулках и т. д. Военные неудачи, а с ними и внутренние, волнения, которыми мы все, взрослые, были заражены, переходили на детей, особенно, любимых и впечатлительных. Много значило еще у нас, в маленькой семье, детское одиночество Ирины. Ее маленький братец умер, когда ей было пять лет. Все, что говорилось и переживалось взрослыми, она болезненно переживала и отражала в своих стихах. Во время революции, уже при большевизме, нам, вследствие реквизиции дома, пришлось несколько раз менять квартиру, что влекло за собой разорение ее детского угла и при том не пожаром или каким-либо стихийным бедствием, а злою волею людей, что наносило непоправимую рану в сердце Ирины.
Но один эпизод навсегда запал в ее жизнь, как роковой.
«9 апреля, вторник (н.с.) 1918 г. Вчера пришли в Харьков немцы. Всю ночь мы слышали пушечные выстрелы и на Холодной Горе видели огонь. Утром я слышала канонаду, но пошла в гимназию. С двух уроков за мной пришел папа Коля с Валиным отцом. И я, Валя и Галя Запорожец ушли домой. А днем уже пришли немцы. Без боя, без жертв сдали город! Когда я глянула с полянки на город — предо мной разостлался дивный вид. Город был залит солнцем. Блестели кресты на церквах. И так все было мило и дорого мне, насколько я привыкла к милой Чайковской. И страшно подумать, что все это немецкое. Мы за границей. Прощай, Нюсенька, прощайте все! Мы уже не в России. Вечером немцы убрали, вычистили вокзал до неузнаваемости и на Павловской площади раскинули палатки. Сама я не видела. Так говорили. Что будет сегодня — никому неизвестно. Будет ли когда-нибудь Харьков русским городом?»
В сущности, начиная с войны, Ирина перестала жить своими детскими радостями — в мысли, в ее душевный строй врезался мир жестокий, а, главное, непонятный для детского сознания. Мы можем сказать, что он был в значительной степени непонятен и нам, взрослым, — мы все жили в это время (как, вероятно, и вообще в такие эпохи) как-то по инерции. Основного жизненного стержня не было — наставшая гражданская война внесла не только смутные программы, недоступные детскому восприятию, но создала атмосферу человеческой вражды. Ужасные сцены арестов, обысков, расстрелов, увода арестованных, разруха всюду — на железной дороге и по улицам, холод в квартирах и темнота, и проч. Нормальная школьная жизнь расстроилась.
Будучи по природе крайне впечатлительной девочкой, Ирина внимательно присматривалась ко всему, что происходило, вслушивалась в разговоры старших, которые велись при ней, не стесняясь, разделяла настроение, гражданские чувства. Теперь патриотические мотивы сменили детские созерцательные стихи. Налет безнадежной обреченности тяжелым грузом лег на ее творчество, сказываясь часто в риторике. Вот несколько примеров.
РАБЫ
Вот по большой наезженной дорогеИдут усталые, голодные рабы.В пыли босые утопают ноги,Там стон стоит, их цепи тяжелы.Там много, много их, работой изнуренных,За ними их шагают палачи,И их, рабов несчастных и голодных,Не пощадят жестокие бичи.Они идут, и силы истощились,И сели все под сению лесов,И низко бритые их головы склонились,Но бич заставил встать измученных рабов.Опять они идут, опять едва ступаютНа пыль дороги слабою ногой,Рукой свои же цепи поднимают,И мы рабы перед своей судьбой.7. III.1919
— k-k-k
О, кто с ипподрома дерзнет говоритьО славе и чести России,О, кто ее раны возьмется лечить,Кровавые, горькие, злые!Кто скажет: «Мы братья родимой страны,Так дайте же, братья, мне руки,Идемте на битву, страдальцы-сыны,Потерпим лишенья и муки.Погибнем же, братья, в кровавом бою,В бою за любовь и за славу,Довольно врагам в нашем древнем краюЧинить свои суд и расправу.Восстаньте же, братья, смелее вперед,Спасем нашу землю родную,Отыщем в потемках заблудший народ,Откроем всю правду святую!Мы — гений, мы — слава отчизны родной,Изгоним навеки обманы!Но, братья, на сердце России святойЗалечим ли горькие раны?13. V. 1919
В тринадцать лет она уже упорно заявляет:
Песни безрассудные, ласковые, нежные,Я ловлю в лобзании ночи голубой,Грезы отуманены, страстные, мятежные,Что ж меня покинули вы ночной порой?Где ты, юность смелая, полная желания,Полная безумного, страстного огня,Где вы, мои радости, вера, упование,Для чего вы, милые, бросили меня?Ночь прекрасна лунная, тишина заветная,Тихо небо шепчется с грешною землей,И слилось в объятиях с нашей жизнью бедною,И святой, неведомый, воцарил покой.Что ж, душа разбитая, ты трепещешь, милая,Ночи убаюканной отравляя след?Жизнь тебе наскучила, глупая, постыдная,Прошлое погублено, будущего нет.21. Х.1919
Ирина мечтает о мести, о подвигах, о жертве, начинает мечтательно по-детски любить Колчака, потому что чувствует к этому лицу обращение всеобщих чаяний, как к некоему далекому сказочному персонажу, призванному дать жизненной сказке счастливый конец.
Школьная жизнь Ирины в это время тоже претерпела существенные изменения. За всеми заботами и разрухами я уже стал замечать, что ее прежние успехи в гимназии Покровской стали слабеть. Привыкшая сравнительно легко заниматься и встречать высокую оценку со стороны преподавателей, она сама была глубоко задета собственной слабостью. Помимо общей запущенности по урокам, одно обстоятельство начало охлаждать ее прежнюю любовь к этой гимназии. Вознесенская гимназия (немецкая) закрылась и была преобразована в гимназию «Общества родителей и учителей» (такие организации были не новостью в Харькове), и директором ее сделался проф. И.И.Гливенко. В этой же гимназии стала учиться и Таня, подруга Ирины. Так как мы были близки (даже территориально) с семьей Гливенко, то очень понятно, что Ирине захотелось учиться в той же гимназии, где, между прочим, предполагалось, будет работать и моя жена по окончанию Высших женских курсов. Я решил не препятствовать этому желанию Ирины и взять ее (не без сожаления) из гимназии Покровской, тем более как педагог знал, что в некоторых случаях перемена гимназической обстановки необходима. Все эти жизненные неполадки будоражили впечатлительную душу девочки, у которой ломалось детство. Она стала, что называется, много «воображать», поверять своему дневнику тайны своей, конечно, «никем не понимаемой жизни», она уже и стихов писала меньше, потому что их тематика становится однообразной. Отсюда, разумеется, и некоторые размолвки со своей любимой подругой. Ее последнее стихотворение, записанное мною в ее тетрадь в Харькове, посвященное Тане, носит печать какой-то затаенной обиды.
ПОСВЯЩАЕТСЯ ТАНЕ ГЛИВЕНКО
Прошли те дни, когда с тобоюДелили мы свои мечты,Иль шаловливою весноюЛюбви печальные цветы.Когда «субботы» ожидали,Когда с тобой наединеВесь вечер радостно мечтали,В потемках сидя на окне.С тех пор прошло всего два года,Ты уж совсем, совсем не та…Явилась новая забота,Уснула прежняя мечта.Твой свежий взор, твой взор невинныйГлядит надменно, гордо, зло!И в страсти тайные пучиныДалеко сердце завлекло.Мы оттолкнули все желанья,Мы друг от друга отошли,Но помним старые мечтанья…Прошли те дни, увы — прошли!30. Х.1919
Но, будучи необыкновенно верной своим привязанностям, Ирина свою любовь к подруге детства пронесла через всю жизнь.
«Милая Таня, — пишет она 3 января 1920 г. уже в Бизерте, — почему ее нет со мной? Почему судьба так жестоко разлучила нас! Но я верю, что каждое дело судьбы — необходимо. Необходим и большевизм, и все страдания, и еще суждено перенести много тяжелых испытаний, чтобы достигнуть полного счастья, необходима и эта разлука».
И 12 января, в Татьянин День, она сделала маленькую свою визитную карточку, на другой стороне которой написала: «С днем Ангела, милая Таня!» Незадолго перед смертью, как бы прощаясь с жизнью, она в присутствии своего маленького сына сожгла письма Тани, полученные в свое время из России.
БЕЖЕНСТВО
В новой гимназии Ирине проучиться пришлось очень недолго. 20 ноября 1919 г. моя жена с нею уехала из Харькова в Ростов-на-Дону. Об этом эпизоде пусть расскажет сама Ирина в своей книге «Двадцатый год», написанной уже в Париже и посвященной своему сыну.
«Было теплое ноябрьское утро. Легкий синеватый туман окутывал все своей бледной пеленой, но потом рассеивался и таял под утренними лучами зимнего солнца. В неподвижном воздухе чувствовалась влажность и теплота. Снег таял, капал с крыш домов, с деревьев и заборов, блестел и искрился на солнце. Это теплое утро предвещало теплый и мокрый день, каких много бывает в первую половину украинской зимы.
Было воскресенье. Я еще лежала в кровати, нежась и греясь под теплым одеялом. Откуда-то издалека, из первых этажей дома, донесся до меня бой часов: пробило восемь. Ленивым, еще сонным взглядом окинула я всю свою комнату, посмотрела в окно — какая погода, — и задумалась.
Это было 17 ноября ст. ст. 1919 года.
Вдруг раздался стук в дверь. В соседней комнате послышались шаги и голоса, тревожные и взволнованные.
— Белгород взят, — сказал твердый и уверенный голос, — вы должны ехать, иначе вы только свяжете Николая Николаевича. Вот вам два билета на агитпоезд и уезжайте. Поезд уходит через три часа.
Послышались робкие протесты мамочки.
— Вы упустите момент, — повторил тот же голос. — Николай Николаевич один успеет выехать, а с вами это будет уже невозможно. Решайтесь, пока не поздно.
Дверь захлопнулась. За стеной слышались беспокойные отрывочные фразы, суета и волненье. Я остолбенела. Я не могла поверить в действительность, иначе бы я разрыдалась. Быстро одевшись, я вышла в столовую.
— Как же… едем? — спросила я, а в то же время подумала: «да нет же, как же, не может быть… так неожиданно…»
— Едем, едем! Скорее собирайся, а то мы не успеем. Я совершенно растерялась и не знала, за что взяться. То я подбегала к буфету, то бросалась к столу и переставляла стаканы, то бегала в свою комнату и в недоумении останавливалась. Я совершенно не знала, за что мне приняться.
— Сбегай лучше к Николаю Егоровичу (знакомый), — сказала мне мамочка, — позови его сюда.
Перепрыгивая с кочки на кочку, я бежала по мокрому растаявшему снегу на соседнюю улицу. А сама все не могла себе представить, как это через три часа мы уедем из Харькова. «Так когда же собираться-то?.. так неожиданно…»
— Николай Егорович, мы бежим, — взволнованным голосом сказала я, ворвавшись к нему в комнату. Тот даже испугался.
— Когда?.. Куда?
— Сейчас, сию минуту. В Ростов едем.
— Да вы шутите, — начал, было, он, но, очевидно, мой вид красноречивее меня говорил, что мне не до шуток…
А в доме в это время царил полный беспорядок. Посредине комнаты стояли раскрытые чемоданы, корзины и картонки, на кроватях и стульях лежало вынутое из комода белье и платье, на стол сваливалось серебро, стаканы, вазы и т. д. Тут же, на полу, валялись веревки, ремни для подушек, книги и разные мелочи. Теперь обсуждался трудный вопрос: что брать с собой и что оставлять на произвол судьбы. Поручить квартиру было некому, — кроме Николая Егоровича никто не знал о нашем отъезде. Мне было грустно видеть этот беспорядок, грустно было покидать свой уголок, к которому я так привыкла, но я все еще не верила в отъезд.
— Надо брать как можно меньше, — говорил папа Коля, — только самое необходимое, что может понадобиться недели на две, а мы опять вернемся.
Мамочка нервничала, суетилась, хватала все, что попадало под руку, и бросала в чемодан.
— Это не надо, — останавливал папа Коля, — зачем тебе летние кофточки? Зима, холод, надо брать теплое. Простыней тоже не бери, они много места занимают. А стаканы зачем? Ты не знаешь, что это за агитпоезд. Там все есть: прекрасные спальные вагоны, электрическое освещение, буфет, там ты всегда сможешь достать чаю, закуски, бывают горячие обеды… — А пока он расписывал нам прелести этого поезда, время все уходило. Мамочка нервничала, на глазах ее блестели слезы, а я ходила из комнаты в комнату, во все совалась, всем мешала. Пробовала помогать, за все хваталась и в нерешимости останавливалась перед каждым предметом. Мне все было жаль оставлять: и занавески на окнах, и пианино, и каждую мелочь.
Наконец, через два часа все было уложено, связано, и мы тронулись. В последнюю минуту я складывала в необъятные карманы моей шубы все, что попадалось под руку. Зачем? — не знаю. В последний раз оглянула всю квартиру. На полу, на стульях и окнах разбросаны разные предметы, всюду остались следы неожиданных сборов, а на столе так и остались немытые стаканы.
Быстро шли мы, хлюпая по мокрому снегу, и вот уже свернули на Пушкинскую улицу. Тут я в последний раз остановилась и глянула на милую Чайковскую, с которой связано было столько воспоминаний. И так ясно запечатлелась она у меня в памяти: тающий снег, широкая поляна, а вдали, едва окутанный легким туманом, — большой красный дом. Как полюбила я его в этот миг. Как мне хотелось вернуться туда и никуда, никуда не уезжать. И тут я в первый раз тихонько всплакнула…»
Через несколько дней и я выехал в Ростов. Эти дни — роковые в жизни моей семьи — стоят сейчас перед моим сознанием то непоправимым укором, то давят кошмаром тяжелых переживаний, открывая собою страшную страницу моей судьбы, которая, несмотря на то, что теперь сомкнулся круг и я опять на родине, — еще не дописана и не перевернута. В судьбе моего поколения я не был исключением. Это не избавляет меня сейчас, когда этапы кончились, ответить на вопрос, нужно ли было мне уезжать в эти зарубежные дали, где я проблуждал более тридцати лет, или нужно было остаться на родине? Я думаю, что постановка такого вопроса была бы делом вообще праздным, если бы не было объективных данных для ответа на него. Все, кто меня знал по моей общественно-педагогической деятельности в Харькове, по моему характеру («Николай Николаевич — самый принципиальный человек в Харькове», — говорила обо мне одна учительница-коллега), по политическим симпатиям того времени не только не удивлялись, что я собираюсь уезжать, но несказанно удивились бы, если бы я остался. По своему положению в городе и в педагогическом мире, по своим резким и непримиримым выступлениям против тогдашнего большевизма, мне было бы, вероятно, необыкновенно трудно, почти невозможно, удержаться на поверхности обычной жизни, и я, если бы не погиб в условиях политической неразберихи, в дальнейшем, так сказать, по академической линии, в лучшем случае, очутился бы в ссылке. Тот школьный режим, который я оставил, был для меня совершенно непереварим, и я не мог бы с ним бороться. Таким образом, обо мне нет речи, хотя тоже — вопрос, как бы перенесла сама Ирина мою катастрофу. Но нужно ли было и Ирину подвергать этой же участи? Этот вопрос сложнее (в сущности, он тоже бесплодный), потому что Ирина уезжала четырнадцатилетней девочкой, которая могла бы в детстве пережить ужасы переходного времени и выйти на здоровую дорогу жизни в родной стране. Ее слова, брошенные уже потом, в 1933 году
Зачем меня девочкой глупойОт страшной родимой земли,От голода, тюрем и труповВ двадцатом году увезли!
больно бьют мне в сердце, несмотря на свою риторичность. Тут нас с Ириной, кажется, один Бог рассудит…
***
Выброшенные из своего гнезда, мы были предоставлены, более чем когда-либо, самим себе и должны были надеяться только на свои силы. И здесь я хочу остановиться на некоторых чертах натуры Ирины, как они сложились перед этим трагическим моментом.
Учитывая всю детскую фразеологию ее дневников, нельзя не остановиться на некоторых ее признаниях, очень характерных для ее же отравленной известной идеологией души. В дневнике от 3 дек. 1919 г. у нее есть такая запись: «Заметки о самой себе. Я додумалась, что я не только двуличная, но и троеличная.
1. Ирина поэтесса. Я живу настоящим, хотя у меня есть и прошедшее, но я никогда не опускаюсь в скучные воспоминания. Будущее пугает меня своею неизвестностью. Я живу и наслаждаюсь жизнью. Я слышу дыхание смерти, но не боюсь его. Я живу только один день, каждое утро я рождаюсь и каждый вечер умираю.
2. Я Ирина патриотка: я живу только будущим. В будущем я могу исполнить мои великие идеи, пойти на помощь воскресающей России…
3. Ирина лентяйка: я живу только прошедшим. Мою теперешнюю жизнь составляет прошлая. Каждый момент прошлого я перерабатываю, вновь переживаю и понимаю по-другому. Другие называют такое занятие «ленью». Меня никто не понимает, да я и открываюсь только самой себе. Никто не понимает моей любви к поэзии, моего патриотизма и моего погружения от действительности».
Несмотря на всю путаницу и как бы нарочитые противоречия этой записи тринадцатилетней девочки, на ней следует остановиться, потому что она глубоко верна, эта «троеличность» осталась у нее на всю жизнь. Стихотворная жизнь — это была стихия, вне которой она не могла существовать, как не может птица не петь, когда ей поется, причем, несмотря на различные формы стихотворений, лирика осталась для нее наиболее близким родом поэзии; у нее она была сугубо индивидуальна — она всегда писала только о себе, недаром ее первый сборник стихов назван: «Стихи о себе». Предоставленная, вследствие своего детского одиночества в семье, самой себе, Ирина постоянно прислушивалась к себе, анализируя себя и отмечая это в стихах. Правда, эта летописная черта появилась у нее не сразу. С момента отъезда из Харькова она в течение нескольких месяцев пережила столько изменений в своей жизни, что в обыкновенное время их хватило бы на несколько лет. Отсюда ее потребность отмечать малейшие изменения в «днях своей жизни» — в дневнике, в стихах. Это был один из стимулов ее творчества, сильной и слабой стороной ее поэзии. Эта черта впоследствии явилась причиной ее многих огорчений и разочарований, потому что замыкала образы ее поэтических переживаний в узкие рамки ее личной жизни, очень бедной внешними впечатлениями. Но не только внешними. И тут мы подходим к ее третьему самоопределению, которое она не совсем точно обозначила: «лентяйка». Под этим свойством она подразумевала преимущественное стремление жить в настоящем и даже в прошлом, не стараясь работать для будущего, это она называла «ленью». Действительно, эта черта довольствоваться настоящим, хотя бы и очень скромным, относиться к жизни инертно, не строить себе больших планов в жизни, в смысле, например, улучшения материальной жизни, имеющей в беженстве такое большое значение, это у нее было. Надо признаться, что эта черта в высокой степени была присуща и мне и, к сожалению, оказалась у ее будущего мужа. (Конечно, говоря об улучшении жизненных условий, я не имею в виду так называемого мещанского счастья и проч.) Если бы эта черта Ирины касалась только внешней стороны ее жизни, это было бы полбеды, но, благодаря ее «лентяйству», она, овладевши с достаточным совершенством своим поэтическим инструментом, продолжала оставаться в рамках личных поэтических воспроизведений, обнаруживая этим свой малый кругозор писателя вообще. Едва ли, впрочем, можно было сомневаться, что при ее живом и, по существу, веселом характере, она со временем вышла бы из этого замкнутого круга своих субъективных переживаний, если бы неизлечимая болезнь не приковала ее к мрачной действительности, сделавшей ее обреченной…
И теперь мы подходим к общей причине всех зол и к корню трагедии всей ее жизни. «Ирина — патриотка». Весь ее дневник того времени наполнен мыслями о спасении России. «Куда нам бежать? Лучшего я не найду, но хуже, может быть, и будет во много, много раз хуже, если Россия будет покорена каким-нибудь другим государством. Пережить такое унижение родины я не могу». Она ищет утешения в Евангелии, которое открывает наудачу и читает «слова Христа о том, что не надо унывать, что Господь всегда поможет верующим в Него, и если Он не делает это теперь, то сделает после».
Конечно, слова о спасении России и всевозможные комментарии к событиям гражданской войны в устах девочки — фразеология, в значительной степени со слов других, но в данном случае — чувство любви к родине, к России явилось для Ирины тем ядом, который отравил, довел до отчаяния всю ее душу и, в разных формах, повлиял на содержание ее стихов. Теперь, особенно после отъезда за границу, она жила под наложенным на себя обетом, что у нее не может быть личных радостей, пока не воскреснет Россия, что даже стыдно думать о собственном благополучии в такое время, что наше собственное мизерное существование есть необходимая и единственная, доступная нам жертва, которую мы приносим судьбе в деле возрождения России. Большинство ее стихотворений этого периода (и отчасти африканского) полно этим содержанием — тоской по России, в частности, по Харькову, по своей подруге — Тане…
Приведу несколько из них.
ИЗГНАННИКИ
В нас нет стремленья, в нас нет желанья,Мы только тени, в нас жизни нет.Мы только думы, воспоминаньяДавно минувших счастливых лет.К нам нет улыбки, к нам нет участья,Одни страданья для нас даны.Уж пережить мы не в силах счастья,Для новой жизни мы не нужны.У нас нет жизни — она увяла,У нас нет мысли в немых сердцах.Душа стремиться и жить устала —Мы только призрак, мы только прах!22.1.1920. Туапсе
ГОРЕ
Как просто звучало признаньеБезмолвною ночью, в глуши,И сколько таилось страданьяВ словах наболевшей души.И сколько безмолвной печалиСкрывалось на сердце младом!Слова же так просто звучалиВ холодном тумане ночном.И капали робкие слезы —Их не было сил удержать,И сонно шептались березы,И звезды устали мерцать.А горе так долго томило,И сердце устало страдать,Печаль свою звездам открыло,Но звезды не могут понять.И горе цветам рассказало,Хоть гордо молчали цветы,Кой-где лишь слезинка дрожала,Едва серебрила листы.И ночь пролетала в молчанье,И слезы таились в глуши,И сколько звучало страданьяВ словах наболевшей души!30. IX.1920. Симферополь. Училищная ул. Во время бессонницы. На дырявой койке.
А вот ее первое «беженское» стихотворение:
И ничто мне теперь уж не мило,Пыл погас, в сердце нету огня,Даже то, что так страстно любила,Уж теперь не волнует меня.Равнодушно, надменно, суровоЯ слежу за дыханьем весны,И не жажду я радости снова,Вас не жду, златокрылые сны.Прочь летите в счастливые страны,Улетайте в цветущую даль —Здесь неволя, здесь только обманы,Здесь безумная веет печаль.20. XI.1919
Агитпоезд «Единая, Великая Россия».
РОСТОВ. КАВКАЗ
С ноября 1919 г. по март 1920 г. мы странствовали, катились, как беженцы, от Харькова до Туапсе. Ростов был первым этапом нашего странствия. Приехавшие за несколько дней до меня жена с дочерью не без труда нашли там старого знакомого, профессора (мед. химии) Ростовского Университета (быв. Варшавского) С.М.Максимовича, и поместились у него. Это был старый друг жены (еще по Казани, где он был студентом, носившим жюльверновскую кличку «Поганель»), на нашей свадьбе он был шафером. Несколько дней мы отдохнули в этой дружеской атмосфере, и, между прочим, в лаборатории профессора нам всем троим была сделана сыпнотифозная прививка, только что входившая тогда в практику, сослужившая нам в течение всего нашего беженства огромную роль. Сознание, что мы иммунизированы против этой болезни, придавало нам много бодрости и, может быть, даже, действительно, в какой-то степени, спасало нас от заражения среди той тифозной эпидемии, которая царила вокруг. После чудесной и милой передышки в Ростове мы тронулись дальше, через Азов, в составе Харьковского Учебного Округа.
Рождество встретили мы в теплушках на ст. Тихорецкой. Затем мы выбрали направление на Туапсе. Точно я не могу сказать, почему я на нем остановился, — многие из наших «окружных» выбрали Майкоп, как более спокойный и «хлебный» пункт Кубанской области, но мне захотелось солнца и моря, и мы направились к Туапсе. Настроение несколько поднялось, даже у Ирины оно сказалось в бодрых, редких для того времени, стихах.
МГНОВЕНИЕ
Пускай недавние мученьяТерзали грудь,Сейчас — живые впечатленьяИ новый путь.Зачем, скажи, бунтует гореИ лжет печаль —Передо мной ликует мореИ блещет даль.Зачем меня к себе напрасноЗовет тоска —Жизнь хороша и так прекрасна,И так легка.29. XII.1919. Ст. Белореченская.
В день приезда была сильная гроза с ливнем. Мы стояли на путях и слышали, как раскаты грома отдавались в горах, словно поздравляли нас, по выражению Ирины, «с Новым Годом, с Новым Горем». Под самую «встречу» Нового Года мы перебрались в Греческое училище. «Мы начали устраиваться, — пишет Ирина. — Одну парту вынесли на галерею, одну приставили к стене, а две другие составили скамейками вместе, а поверх положили доску, снятую со стены. Достали из чемодана примус и вскипятили чай. Чашек не было. Попросили у гречанок. Подошел вечер. Мамочка с папой Колей постелили на доску шубы и устроили там постель. Я легла на корзине. Папа Коля расхварывался: у него был жар. Я была кислая и усталая. Когда мы легли, мамочка еще долго сидела одна, — читала при свечке Евангелие и плакала…
Это было 31 декабря, в последний день старого года». (Ир. Кнорринг. «Двадцатый год»).
***
В Туапсе мы пробыли около двух месяцев. Это было довольно суровое испытание. Жили мы в Греческом училище, в полном смысле «в тесноте, да не в обиде», в маленьком классе. Скоро приехал к нам мой университетский товарищ
Д. М. Давидов с женой, с которым я встретился еще в Ростове, и мы стали устраиваться впятером в одной комнате. Лишние парты вынесли, а из парт сделали себе ложа: спали в три этажа — на полу, затем на сдвинутых партах, а потом наверху, на классной доске. Разумеется, это было неудобно, но на это никто не обращал внимание. Лампа была маленькая, и когда со стеклом произошла авария, то дырку залепили бумажкой. Холод был отчаянный, печка растапливалась с трудом, а дрова чуть ли не подворовывали где-то. На беду зима в этот год стояла здесь, как говорили, исключительная, и дул свирепый норд-ост — он на улице валил с ног, задувал в щели окон и заставлял кутаться в шубы. Случалось, что подоконники покрывались слоем льда и вещи, стоявшие на них, примерзали. Помню, как курьез, когда к перилам крыльца примерзла самоварная труба и на кране образовалась льдинка, в то время как вода в самоваре кипела…
Невероятная погода заставляла всех сидеть дома. Мы с Давидовым по вечерам играли в пикет, но больше насыщались нашими университетскими воспоминаниями (мы оба, между прочим, участвовали в студенческой московской экскурсии в Грецию под руководством проф. С.Н.Трубецкого). Словом, все было так, словно мы застряли в непогоде на какой-то станции и ждали поезда. Были совсем маленькие радости, но зато большие тревоги. Кто-то занес сыпняк в Тургеневское училище (там тоже жили беженцы), а оттуда — в наше. Было жутко, когда стали умирать товарищи по несчастью, с которыми успели сжиться в пути. Хоронили Зубкова (учителя с Дона); над его могилой сказал несколько слов А.М.Никольский (из Харькова), цитируя Пушкинское: «и хоть бесчувственному телу» и т. д., сам уже зараженный страшной болезнью. Невыносимо больно было смотреть, как он бегал по всему городу, отыскивая камфору, с верой в спасительную силу которой люди ложились в госпиталь. Через несколько дней хоронили и его. Но мы твердо верили в нашу прививку, и это поднимало наш дух.
Взрослые, мы могли говорить о многом, даже обсуждать наше положение с некоторыми деталями, происходящими на глазах, но на Ирину тяжело было смотреть. Лишенная своей детской среды, она слушала наши разговоры и малоутешительные политические прогнозы, по обыкновению трагические. Вынужденное безделье, трудность чем-либо себя занять по целым дням в комнате убийственно действовали на ее психику. «Целый день я сидела на партах, закутанная в шубу, — пишет она, — и смотрела в окно или раскладывала пасьянс. Я тосковала о Харькове, о гимназии, о подругах и не могла отвлечься. Недели через полторы папа Коля устроил меня в гимназию. Я ликовала. С радостным чувством я в первый раз пошла туда в смутной надежде найти там потерянное, чего так недоставало мне при такой жизни. Это была уже третья гимназия, куда я поступила, и поэтому, сразу, как только я попала в класс, в шумную толпу гимназисток, я почувствовала себя дома. Я быстро познакомилась с девочками и скоро узнала все дела класса. Мне показалось, что я опять попала в свой мир…» Как иллюстрацию приведу один эпизод, занесенный ею в дневник 10 янв. 1920 г.: «Класс очень шумный. Сегодня начальница говорила: «Как вы шумите! Вот и новенькой вы покажетесь с плохой стороны!» А затем, обращаясь ко мне, меня спросила: «Видели ли вы, чтобы так шумели?» — «Видела, — говорю, — и еще больше видела». За спиной раздались дружные голоса: «Молодец, поддержала класс!» И класс уже смотрел на меня, как на верного товарища». Но уже на другой день наступает некоторое разочарование, в связи с порядками гимназии, с отсталой пятибалльной системой и проч.
Стихи и дневники Ирины за этот период полны невыносимой тоски. Эти настроения в связи с тифозной эпидемией, которая продолжала вырывать свои жертвы из наших знакомых, живших с нами рядом, в таких же условиях, как мы, должны были естественно приводить к мысли о смерти, которую Ирина впервые в своей жизни увидела близко. Достойно удивления, что она ее не напугалась, наоборот, Ирина склонна была рассматривать смерть, как известный «выход из положения».
Хвала тебе, о смерть всесильная,С твоим сражающим мечом.Хвала тебе, печаль могильная,Над роковым моим концом.Как в темном небе ночью звездноюЗвезда, померкнув, упадет,Так в ночь осеннюю, морознуюДуша от мира отойдет…И чьи моленья, чьи страданияУслышит небо в тьме ночной,Чьи слезы, чисты, как мечтания,Падут на камень гробовой?Возьми меня, о смерть всесильная,К твоим сынам, к твоим рабам,В твои дворцы, дворцы могильные,Возьми меня в твой вечный храм!9. XI.1920. Туапсе
Приведу для полноты картины нашего пребывания в Туапсе некоторые записи Ирины того времени. Вот, например, почти фотографическая картина нашей жизни — 15.1.1919: «Небывалая для Туапсе погода. Снег и мороз. В гимназии нет занятий, очень уж холодно. Было 3 урока по 15 минут, и нас отпустили. Расскажу кое-что о нашей жизни. Спим на классных досках, положенных на парты. Под простыню постилаем шубу. Взбираться на наше ложе можно только со стороны столов, но не скамейки. Около 8-ми часов встает папа Коля, идет на базар, мамочка варит на примусе кофе. Я, обыкновенно, не дожидаюсь его и иду в гимназию, которая очень близко. Прихожу в 1/2 второго. Начинаем с мамочкой на примусе варить обед. Папа Коля или бывает дома, или на заседаниях, больше для препровождения времени. Часа в 2–3 обед. На первое — жареная картошка. Тарелок у нас нет (нам здесь дали сковороду, кастрюлю и вилку), едим прямо со сковороды. На второе — пшенная каша. Потом начинается пора ничегонеделания. В это время я обыкновенно раскладываю пасьянс или пишу дневник. Уроков учить не могу — нет книг. Потом чай. Стаканов у нас нет. Мы купили одну эмалированную кружку и две жестяных баночки из-под консервов с припаянными ручками и из них пьем. Чайника у нас тоже нет, завариваем чай в специальной ложке, которой пользовались в дороге. Ложек у нас две, чередуемся. Наше обычное питание — сало, каша и картошка. Воду для умывания и для чая папа Коля тащит из колодца. Умываться подаем друг другу той же знаменитой кружкой над лоханью тут же в классе и разводим сырость. Комнату у нас ни разу не топили, холод и сырость невероятные. Спать довольно жестко и холодно, ноги болтаются на воздухе, но это ничего. Спать ложимся в 9 часов. Класс у нас маленький, а живут в нем пока пятеро. Теснота невероятная. Обувь у нас рваная, одежда тоже, белья почти нет, это лишь одни лохмотья. Папа Коля такой ободранный ходит! У нас с собою только шубы, из верхнего платья только, что на нас, тоже теплое. Сейчас это хорошо, но когда потеплеет, что мы будем делать!? Вот она жизнь русского интеллигента…» Интересна запись следующего дня: «Сейчас мамочка рассказывала о своей свадьбе, как это было хорошо, просто и весело. И я подумала: у меня вся жизнь впереди. Может быть, мне суждено пережить много счастливых минут. Давидов говорит: «Наши дети несчастные. Они этого не переживали, они выросли в тяжелых условиях». Но я другого мнения. Мы, будущее поколение, будем очень счастливы, если, конечно, Россия будет приведена в надлежащий вид. Мы выросли патриотами, мы привыкли к лишениям, мы оценим покой. И прошлое у нас будет. Даже об этом бегстве в распроклятом Туапсе у меня останется много милого и хорошего, как о давно забытом, давно минувшем горе. Правильно Пушкин сказал: «Что пройдет, то будет мило…»
…Но наше сидение на «пересадочной станции» приходило к концу. Сменялись режимы: сначала зеленые, потом красные, потом появились отступающие с Дона казацкие части, вступившие в город под звуки рубинштейновской «Березки». Отчаянные холода сменились теплыми днями, вместо норд-оста наступили приятные дни, и мы совершали прогулки по шоссе в горы.
Весть о падении Новороссийска заставила двигаться дальше.
КРЫМ
В конце марта (1920) нам удалось переправиться в Крым, благодаря тому, что мы трое (Владимирский, Донников и я) оказались хранителями большого ящика — архива Харьковского Учебного Округа, который мы в Туапсе разбирали. Под этим соусом — хранителей — мы добились разрешения погрузиться на транспортное судно «Дооб» и приехать в Керчь. Когда мой коллега отправился искать подводу, а мы, сложив вещи, поздней ночью легли спать, ожидая, что вот-вот подъедет подвода, — мы так намучились и так сладко задремали, что у всех была мысль, что, может быть, подводы не оказалось, и мы можем хорошо выспаться!!! До того надоело это печальное, бесконечное странствование без определенной цели и назначения!..
В Керчи мы пробыли страстную неделю у наших новых знакомых и неплохо провели время. Ходили на раскопки курганов, побывали в местном очень интересном музее, директором которого был К.Э.Гриневич, мой знакомый еще по Харькову — там я познакомился с проф. Довнар-Запольским, который тоже был на беженском положении и жил в квартире директора музея. Для меня эти встречи были очень приятны — я еще тогда был близок к науке.
После томительных дней Туапсе, в Керчи Ирина несколько ожила. Переезд через пролив, археологические экскурсии, посещение музея, новые люди (семья художника, где мы жили) и проч. подняли ее жизненный тонус и как бы вернули ее от бесплодных мечтаний и тоски к действительной жизни, шумной и интересной. Это настроение было выражено ею в замечательном, для ее возраста, стихотворении, очень оригинальном по мысли.
В РАЮ
На небесах, в блаженстве рая,Где счастья заплеталась нить,Мне жизнь припомнилась иная —Ее, увы, не позабыть.Там, на земле, где блещут далиВ тумане сумрачных ночей,Там, где страданья и печали,И смерть сзывает палачей,Там, что ни день, призыв могучийВлечет сердца в глухую даль,Там, словно солнце из-за тучи,Блестят и радость и печаль.Там жизнь цветет одно мгновенье,Безумный стон, немой упрек,И мчится до поры забвеньяТам жизни бешеный поток…На небесах, в блаженствах рая,Где счастья заплеталась нить,Мне жизнь припомнилась иная —Ее, увы, не позабыть.21. III.1920. Керчь
На Пасху (март 1920) мы приехали в Симферополь, который на нашем беженском пути был значительной станцией. Некоторое время мы жили на вокзале, расположившись на диване и даже на столе. По утрам мы могли наблюдать работу буфета, где хозяин «подслюнивал» бутерброды и т. д. В комнате 1-го класса можно было заниматься «регистрацией беженцев», потому что мы были покрыты насекомыми. Несколько дней я пробегал по городу в поисках какого-нибудь угла и, наконец, на Бетлинговской ул. нашел что-то вроде курятника, где можно было хоть как-нибудь устроиться. Ирина даже могла спать в доме, в комнате хозяйской родственницы.
В городе были случаи холеры, даже на нашем дворе, так что пришлось сделать холерные прививки. Обедали в столовых. Лишения вроде отсутствия сахара и проч. уже печалили мало.
Вскоре проф. А.Н.Деревицкий, уезжавший с семьей на дачу на Южный берег Крыма, предоставил нам свою квартиру. Это было уже положительным отдыхом для всех нас.
Симферополь, стоявший сравнительно далеко от центра революционной борьбы, имел вид нормального города, в котором еще не угасла культурная жизнь. Здесь были газеты, в которых я вскоре начал сотрудничать, действовали театры, функционировал университет. Все это нами было использовано полностью. Лично для меня существование большой университетской библиотеки, в которой, между прочим, находился интереснейший Тавельский Архив В. С. Попова (сподвижника Потемкина), и наличие академической жизни вообще явилось сущим духовным отдыхом. Я был избран членом Исторического Общества при университете, где прочел доклад на тему об Екатерининской Комиссии 1767 г., а затем я написал несколько исторических работ. До сих пор я вспоминаю с удовольствием это время, проведенное мною в радушной и гостеприимной академической среде.
И для Ирины Симферополь дал очень много. Она имела возможность часто посещать театры, что для нее было откровением, потому что в Харькове по своему возрасту она бывала в театрах лишь на детских спектаклях.
Нужно было подумать о школе. Одна моя знакомая по Харькову любезно взялась подготовить Ирину к экзамену в гимназию. Ирина принялась за дело с большой охотой — ведь она была способная девочка, развитая, и школьная наука ей всегда давалась легко и, конечно, за вступительные экзамены я не беспокоился, хотя курсы и были запущены. По древней и русской истории я, в саду, прошел курс в несколько дней, и с большим наслаждением смотрел, как она быстро схватывала и осмысливала мои схемы.
Но внутреннее состояние Ирины по-прежнему смутное и подавленное. Все страницы ее симферопольского дневника полны жалобами на свою судьбу. Мрачным отчаянием звучит «Песнь нищеты»:
Сквозь холодный туман загорелась заря,Бледный свет в полутьме расстилается,От молчанья ночного очнулась земляИ в безмолвной тоске пробуждается.И сильнее печаль мое сердце гнетет,Тихо песня звучит безответная…Раб житейской нужды, раб житейских невзгод,Я люблю тебя, ночь беспросветная.Ночь в холодном тумане укроет меня,Когда в мрачном лесу укрываюсь я,Когда с острым ножом, свою долю кляня,Над добычей ночной насмехаюсь я.Пусть лишь ночью, во тьме, льются кровь и виноИ блестят груды злата холодного,Пусть от взоров людских будет скрыто оно,Это зло всего мира голодного.Это зло и мечта, золотая мечта…Проясняются дали туманные.О, замолкни унылая песнь навсегда,Смерть, приди же скорее, желанная!1. IX. 1920. Симферополь
Тема смерти вообще часто встречается в стихах Ирины, во все времена, причем она трактуется несколько необычно. Иногда смерть рассматривается, как желанная избавительница, как переход в лучший мир и т. д. В этом отношении интересно одно стихотворение, написанное ею в Симферополе. Ирине очень нравился мотив похоронного марша «Вы жертвою пали», который она много раз слышала, начиная с Харькова. Это стихотворение, написанное, правда, в другом размере, вносит в печаль смерти примиряющие ноты.
ТРАУРНЫЙ МАРШ
То не печаль, тоска немая,Летит над хладною землей,То смерть, великая, святая,Красой невинною сверкая,Уносит душу в мир иной.Увяла юность удалая,Холодной жизни красота,Поблекла радость молодая,Печать молчанья роковаяЛегла на мертвые уста.Чело не дышит вдохновеньем,Не блещет страсть в его очах.За погребальным слышно пеньем,Как плачет ветер с сожаленьем,Как плачет туча в небесах.Но тот, чье сердце не забьется,Кто тайну мира разгадал,Кто на мольбы не отзовется,Кто спит и больше не проснется,Тот узы жизни разорвал.Не видит день весенний мая,Не слышит погребальный звон.Пред ним предстала цель иная,Он зрит красу святого рая,Иное счастье видит он.Он спит на крыльях упоенья,Он видит ряд желанных снов.Не пробудят в нем сожаленьяНи слезы ближних, ни моленья,Ни грустный звон колоколов.29. V. 1920. Симферополь
Этому стихотворению предшествовала следующая запись в дневнике 22 мая: «…Завтра мы, должно быть, с папой Колей пойдем прививать холеру. Говорят, что с этой прививкой можно получить холеру и в несколько часов умереть. Вот, если бы мне получить ее! Сейчас это, кажется, самое искреннее желание. Да, я хочу умереть. Жизнь мне не дала того, что от нее требуется. Самое прекрасное, самое святое в мире — это смерть. И я жду ее, жду с нетерпением! Как бы хорошо сейчас умереть, тихо, незаметно; похоронят меня на уютном симферопольском кладбище, где-нибудь рядом с бабушкой; поставят черный крест с моим стихотворением (для этого можно сочинить надгробное слово), и ничего не буду я слышать, не видеть, ничего не чувствовать. Но зато я постигну великую тайну мира, узнаю то, что не знают живущие. Ах, как хорошо умереть!!»
Конечно, это «литература», но именно поэтому она интересна, как комментарий к этому стихотворению.
***
По дневнику Ирины можно узнать о беженских настроениях в Симферополе в ту эпоху. Добровольческое наступление уже было приостановлено, и положение Крыма стало угрожающим. В связи с этим в сознании Ирины преломлялись разные мысли о судьбе России. Ирина имела возможность говорить с лицами разных политических ориентаций, и это отразилось в ее дневниковых записях. У нее начали появляться оптимистические ноты, возвышающиеся над ее собственными настроениями. Вот, например, запись от 19 мая 1920 г.: «…Не оружие победит большевизм, он сам пройдет. Это болезнь. Но не к смерти приведет она Россию, а к цветущей славе. Большевизмом переболеет весь мир. Россия будет передовой страной, великой, славной и могучей, куда лучше, чем прежде; и Запад перестанет хвалиться перед нами, потому что Русский народ — самый лучший народ на земном шаре…» Приведя эти чьи-то (по-видимому, одного знакомого) слова, она прибавляет: «Так гласят мудрые слова истины»… «Но, к сожалению, я не увижу великой России, и очень, очень не скоро, даже никогда, не вернусь в Харьков. Прощай, прощай навсегда, Таня!» И опять она попадает на свое больное место, начинается бред наяву — она обращается к Тане как к своей собеседнице с исповедью, что «трагедия не в том, конечно, что жизнь идет в собачьих условиях, а в том, что разрушен внутренний мир, честность, совесть и т. д.», «О, Господи, зачем я это пишу, ведь ты все равно не прочтешь!» — спохватывается она…
Становясь взрослее, слушая разговоры старших и размышляя, Ирина начала понемногу отвыкать от мысли, что мы вот-вот вернемся в Харьков, но это ее уже не так пугает. Желтый листочек лежит на одной из страниц ее дневника, где имеется такая запись: «Этот первый осенний лист, который я заметила, я нарочно кладу в эти страницы, чтобы он мне всегда напоминал об этом осеннем дне, об этом настроении, об этих думах. И пусть он мне всегда будет напоминать, что жизнь только одна, что время не останавливается, что каждый день, каждое мгновение нужно жить. Жить полной жизнью, а не ждать».
***
Между тем наше пребывание в Симферополе становилось все затруднительнее. «Земля», еженедельная газета, в которой я был секретарем, прекратила свое существование, в другой газете я вообще помещал статьи лишь случайно; деньги уходили, пришлось продавать кое-что из того малого ценного, что у меня имелось. Ушли маленькие золотые часы, старинные серебряные рубли и, наконец, мой заветный, золотой, подарок отца… С приездом Деревицких с Южного берега пришлось оставить их квартиру и переехать в очень глухую часть города, в очень плохонькое помещение, в комнату почти без мебели — пришлось спать на полу. Но самый большой недостаток этой квартиры были ее хозяева, пожилые люди, какие-то сектанты. «Хочу жить по Евангелию», — говорил мне хозяин, почти совсем неинтеллигентный человек, часто читавший Библию. Своих двух маленьких детей (один был хроменький) они били за малейшие провинности, и потом говорили: «Поцелуй руку мамаше, скажи спасибо…»
Начиналась осень с очень тяжелыми перспективами. Из нашего логовища Ирина уходила отдыхать, словно в парк, на ближайшее кладбище.
Как бы повернулась наша жизнь в дальнейшем, если бы не приход моего коллеги по Харькову Д.З.Имшенецкого, который устроился преподавателем в Морском Корпусе в Севастополе. Он предложил мне занять место преподавателя истории в этом Корпусе. Это было кстати и очень приемлемо. Быть преподавателем своего предмета, жить в отдельной квартире (с ванной и проч. удобствами), в великолепном, только что выстроенном помещении на берегу моря! Чуть ли не на следующий день я поехал в Севастополь, где все сразу устроилось, и я вернулся за женой и Ириной.
Через несколько дней мы с нашим несложным багажом были уже в Севастополе. Импозантное главное здание Корпуса еще не было закончено, но уже кое-где были размещены роты. Нам дали две комнаты в одном из преподавательских корпусов, еще не вполне приведенных в окончательный вид, так что мы ютились на бивуачном положении, почти не распаковывая наш багаж. Так мы прожили десять дней. Но Ирина уже успела побывать в севастопольской гимназии — это была уже пятая гимназия, в которой она училась на протяжении этого года. Впечатления ее от этой гимназии были самые невеселые — город жил ненормальной жизнью, классы были сборные, на уроках сидели в шубах и проч. В гимназию с Северной стороны она ездила на катере.
До теплых дней в Севастополе нам дожить не удалось, ни погреться на южном солнце, ни покупаться в русском море…
Отсюда мы начали наш новый скорбный путь и, главное, — покидали Россию… Когда я объявил своим об эвакуации, Ирина заплакала…
Все кончено. Разрушены желанья,Поруганы заветные мечты.Опять, опять забытого страданьяЯ узнаю знакомые черты.Я узнаю — в холодном сердце сноваБезмолвная тоска по-прежнему лежит;Гнетут судьбы жестокие оковы,Дыханье смерти душу леденит.Нет воли у меня. Желанья безобразны.Душа моя мне кажется смешна,Мечты так грубы, пошлы и бесстрастны:…И жизнь, как туча грозная, мрачна.7. XI. 1920. Константинополь. Дредноут «Генерал Алексеев».
II. ЭМИГРАЦИЯ
БИЗЕРТА
Этот переход от Севастополя до Африканских берегов подробно описан в моей книге «Сфаят» (Париж. 1935).
Нет, не победа и не славаСияла на пути…В броню закованный дредноутНас жадно поглотил.(Ир. Кнорринг. «Баллада о двадцатом годе»)
Броненосец «Генерал Алексеев» (б. «Александр III», «Слава»), вобравший в свое огромное, мрачное нутро весь Морской Корпус, был в ужасном состоянии. Загрязненный донельзя, он был наполнен крысами, которые по ночам вылезали из своих нор и смело гуляли по спящим людям. В кубрике, куда были помещены мои жена с Ириной, в первую же ночь пришлось спугивать крыс со спящей Ирины. Часто не было света. Ирина замкнулась в себе, одиноко сидела где-нибудь в углу, в стороне от шумной толпы, одна со своими думами, не имея возможности даже писать, как следует, свой дневник: тетрадь была в чемодане, заложенном где-то, среди чужих вещей. Она все же ухитрилась, достала карандаш и на маленьких листах, на которых теперь с трудом можно разобрать пожелтевшие строки, записывала кое-что из своих наблюдений. Помимо хронологического рассказа и описания некоторых фактов, это — отражения разговоров и настроений взрослых. Но это была совершенно не та среда моих знакомых, к которой она привыкла в Харькове, даже в Симферополе. Здесь были военные моряки, и на военном корабле я был человек, по своим мировоззрениям отличавшийся от общей офицерской массы, понесшей поражение в гражданской войне, крайне озлобленной и уже деклассированной. Лично я в эти дни чувствовал себя совершенно одиноким, а про Ирину и говорить нечего. Ее замкнутый, скрытный характер мешал ей сходиться с девочками ее возраста, которых на корабле, помнится, было немного. События, которые проходили перед ее глазами, трудно осваиваемый корабельный быт смущали ее душу. Конечно, молодость брала своё: при первых же теплых лучах солнца она оживала, становилась веселой и доступной детским радостям. Это томление и смена настроений сказывались в ее стихах в виду земли, которая с начавшимся теплом африканской зимы неудержимо влекла к себе и завораживала.
Вот, например, отголоски ее корабельных настроений.
Быть может, снятся в ночь глухуюТебе далекие края,Где я в унынии тоскуюВ угрюмой жизни корабля,Брожу по палубе пустынной,Гляжу в неведомую даль,Где небо серое, как сталь,И вьются чайки цепью длинной?Передо мною, сквозь туман,Как серый призрак, как обман,Видны строенья ЦареградаНад бездной вод, в кругу холмов,Мечетей, башен и дворцовТеснятся мрачные громады…А там, за бледной синей далью,Чуть отуманенной печалью,За цепью облаков седых,Где чайка серая кружится,В глухом тумане волн морских,Мое грядущее таится…17. XI. 1920. Константинополь.
«Генерал Алексеев», 20-й кубрик.
Темнота. Духота. Сырость. Крысы пищат.
НЕ ГОВОРИ
Таи в себе глубокое страданье,Не говори, что жизнь твоя пуста,И пусть печать зловещего молчаньяСомкнет твои веселые уста.Не говори, о чем ты тосковала,Под маской скрой унынье и печаль,Не говори, что сердце жить устало,Не говори, чего так больно жаль.Таи в себе стремленья и желанья,Не открывай своих заветных грез,Не жди от мира капли состраданья,И пусть печать унылого молчаньяСмирит поток твоих душевных слез!..28. XI (11. XII.). 1920. «Константин». Мраморное море.
***
Воздух весенний бодрит и пьянит,В светлую даль голубую манит,В вольные степи, на зелень полей,Там, где душе веселей, веселей!Там, где привольная даль широка,Там, где, волнуясь, летят облака,Там, где вся радость весеннего дня…Но далеко эта даль от меня…Душит тоска все больней и больней,Бедному сердцу грустней и грустней.Светлые грезы, минувшие дниБыли лишь звонкие песни одни.Все, что прошло быстрокрылой мечтой,Кажется в жизни одной лишь чертой.Вольная жизнь широка, широка,Пышная степь далека, далека,Юная жизнь в неизвестность манит,Воздух весенний бодрит и пьянит.27. XII. 1920. Бизерта. «Константин». Под желтым флагом.
В КАРАНТИНЕ
Спустился вечер молчаливо,Недвижный воздух сны дарит,Молчит немая гладь залива,И месяц волны золотит.Спокойно все; чуть волны, плещут,Повсюду мрак, объятый сном,И маяки, как звезды, блещутВ туманном сумраке ночном.Едва освещены огнями,Давно уснули корабли, —А там, под лунными струями,Молчит угрюмый лик земли.«Земля!» О, сколько это словоЖеланий радостных таит!Оно звучит любовью новой,Оно зовет, оно манит.Так тянет в рощи, в степи, в горы,Где зелень, счастье и цветы,Уйти от праздных разговоров,От скуки, сплетни, суеты…Но желтый флаг тоскливо вьется,Но гладь морская широка, —И сердце так уныло бьется,И всюду хмурая тоска.Молчит корабль в тиши залива,На мачте красный огонек.А черный берег молчаливоМанит, таинственно-далёк.17. I. 1921. Бизерта. «Кронштадт»
Наконец, ноги Ирины ступили на африканскую почву, на которой она прожила четыре с половиной года. Начался новый этап ее жизни, очень сложный и богатый впечатлениями. Здесь ей удалось закончить свое среднее образование, правда, не обычным, школьным, путем. Эти годы, может быть, самые спокойные и беззаботные в нашем беженстве, дали ей возможность как-то устояться, оглядеться, внутренне окрепнуть. Здесь она много читала стихов современных поэтов, изучала их и подражала им (как музыкант пишет фуги под Баха и проч.), но в то же время росло ее техническое стихотворное мастерство, которое стало находить общее признание.
Пребывание в Африке для Ирины имело вообще большое значение. За четыре с половиной года жизни в Бизерте она из девочки превратилась во взрослую девушку. Здесь, пожалуй, окончательно сложился ее характер в зависимости от обстановки, так не похожей на харьковскую. Наследственное ее свойство — застенчивость не могла быть побеждена общением с людьми, по духу чуждыми. Прошло несколько лет, пока я сам обжился и привык к своему окружению. Это мне досталось с большим трудом, нечего уже говорить об Ирине, которая не только смотрела на все нашими глазами (как будет сказано далее, она была в это время особенно близка со своею матерью), но была особенно горда своим положением одиночества, которое и отвечало ее жертвенному настроению. Эту маску одиночества, по правде сказать, она носила в значительной степени благодаря своей застенчивости, побороть которую было ее самолюбию очень трудно.
По мере ее роста вставал вопрос об ее образовании. Детей среди нашего офицерского состава набиралось человек пятнадцать, но самого разного возраста. Я пытался, было, устроить школу, даже поставили для ее нужд палатку, — но ничего не вышло: уроки организовывались с трудом, по-любительски, забот было у всех достаточно, и школа расстроилась; между прочим, палатку после одной бури сорвало с оттяжек, и после этого ее уже и не ставили. Через несколько месяцев, однако, вопрос об учебе детей встал серьезно. Некоторые мальчики поступили в лицей в Бизерту, кое-кто поступил в Корпус, а девочкам французы предложили определиться в пансион при монастыре Сионской Божьей Матери, имевшем свое отделение в Бизерте. Как ни неприятно было для нас с женой решиться на этот шаг, но положение в Сфаяте, особенно в первый год, в материальном отношении было плачевное, недостаточное питание грозило здоровью, — и вот 31 мая Ирина вместе с другими девочками из нашего лагеря были отправлены в Бизерту, в монастырь. Жизнь в лагере в убогой беженской обстановке, при очень скудном пайке, была настолько непривлекательна, что Ирина восприняла этот переход в монастырь сравнительно легко, даже с некоторым интересом, особенно напирая на возможность изучения французского языка. Верная своей поэтической риторике, Ирина отметила этот переезд в стихотворении:
Прощай Сфаят, прощай свобода!Прощай последний майский день,Где все мольбы и все невзгодыСошли в таинственную тень.Передо мною блещут дали,Где я, молитву сотворя,Сойду под вечный свод печалиВ глухих стенах монастыря.Но в душной клетке заточеньяМеня, я знаю, также ждутИ там счастливые мгновенья,Волненья, жизнь, борьба и труд.Но нет тревоги, нет невзгоды,Ни грозных бурь, ни злобных дней,Ни упоительной свободыРазгульной юности моей.31. V. 1921.
В автомобиле по дороге в монастырь.
В монастыре всех постигло некоторое разочарование. Прежде всего, оказалось, что там можно было выучиться языку лишь в очень медленном темпе, потому что на разговоры там смотрели довольно холодно, оставались только уроки. Русские девочки между собою разговаривали, конечно, только по-русски. Моральное состояние Ирины было тоже неважное — она постоянно беспокоилась о нас, что видно из ее дневника. Когда мы ее посещали в Бизерте, то она частенько плакала. Впрочем, у нее в голове были свои «думки», которые она точно формулировала так: «До октября — в монастыре. Приложить все усилия к изучению языка, а в октябре, что бы ни случилось, — бросить монастырь и заниматься — пройти курс пятого класса». Эта поставленная задача придала ей силы и бодрости. Она так настойчиво проводила свою идею, что мы, несмотря на наше, поначалу, сопротивление ее желанию выйти из монастыря, принуждены были взять ее оттуда. (Между прочим, я лично долго противился этому, видя здесь лишь линию наименьшего сопротивления со стороны Ирины). Выход из монастыря вызвал в сфаятском обществе осуждение: там сочли это за малодушие, за блажь, и на Ирину стали смотреть косо. Но она и без того всегда держалась замкнуто.
Теперь, с ее возвращением из монастыря, встал вопрос об ее образовании. При отсутствии школы, оно должно было свестись к самообразованию. Но наличие в Корпусе прекрасных преподавателей и мои хорошие отношения с ними давали возможность частных уроков, чем и воспользовалась Ирина. Таким образом, благодаря любезности моих коллег, Ирина начала проходить гимназическую программу параллельно с кадетами. Прохождение общих курсов привело ее к сближению с кадетами. Они помогали ей по математике, а она не раз писала для них сочинения по русскому языку, потому что в этом отношении ее развитие и склонность к литературе давали ей значительное преимущество перед кадетами, у которых в эти времена грамотность несколько хромала.
Верная своей привычке закреплять в стихах «дни своей жизни», Ирина умела как-то извлекать поэтическое настроение и из занятий по наукам. Вот, например, ее стихотворение, написанное в связи с ее занятиями по космографии с кадетом Вадимом Матвеевым.
НА ЗАВТРА
На завтра — космография:Зенит, склоненье, азимут,И толстая тетрадь.Раскрою, молча взяв ее,Гоняя скуку праздную,И стану изучать.Пусть много непонятного,Все формулы решительноЗапомню наизусть.Пусть много неприятного,Работа утомительна,Трудна, так что же? Пусть!Из формул математикиЛегко искать нетленноеХоть до потери сил…А вечером слагать стихиПро вечную вселенную,Про шествие светил…13. III. 1924. Сфаят
ВСЕЛЕННАЯ
В.Матвееву
Небесный свод — к земле склоненный плат,Грозящий мир тысячеглазый,В немую гладь ничей пытливый взглядЕще не проникал ни разу.Глухая даль, где каждая звезда —Великий мир, предвечный и нетленный,И мы — песчинки — падаем туда,В пасть ненасытную Вселенной.И только мысль меня одна мирит,Что все великое от века и до века, —Пространство, вечность, времена, миры —Живут в сознанье человека.9. IV. 1924. Сфаят
Так, мало-помалу, год за годом, Ирина прошла гимназический курс (за исключением латыни), и в 1924 году по моей просьбе специальная комиссия при Морском Корпусе проэкзаменовала ее no программе средне-учебных заведений, что по существу соответствовало курсу реального училища. Экзамены она выдержала блистательно, получив в этом официальное свидетельство, которое в Париже, в академических французских кругах, было признано соответствующим, в смысле прав, свидетельству об окончании русской средней школы. Так, к чести Ирины, она добилась осуществления поставленной ею цели, даже более того — получила, в сущности, «аттестат зрелости».
Бизерта, Сфаят, Джебель-Кебир, окрестные форты — беженские лагеря — вот африканская география Ирины за четыре с половиной года. Ирина стала взрослой, нелюдимой, по характеру скрытной, застенчивой до болезненности. Может быть, при этой застенчивости она казалась неприветливой и нелюбезной с другими. Эта черта осталась у нее на всю жизнь. Многие считали её поэтому гордой, ломучкой, невоспитанной и т. д. Это было, конечно, неверно. Стоило только как-то суметь подойти к ней, и она вся раскрывалась, делалась веселой и простой. Надо признаться, что среда, в которой мы жили, по своему духу не была нам близкой, т. е. мне. Мои политические убеждения нередко вызывали конфликты, которые иногда сильно отдаляли меня от нашего сфаятского общества, наша семья тогда сразу как бы замыкалась, и, конечно, Ирина, будучи всегда с нами (т. е. со мной и матерью), очень страдала и гордо переносила свое одиночество. И то надо сказать, что подруг ее возраста в нашем лагере было очень мало, так что и дружить-то ей было не с кем. Больше всех, пожалуй, она дружила с Наташей Кольнер, которая была на несколько лет моложе ее. Ей посвящено стихотворение «Спасибо, друг»:
Спасибо, друг; за то, что вижу сноваК себе доверие, и ласку, и покой,За первое приветливое слово,За первый взгляд, невинный и простой.Зато, что здесь, к печальной, одинокой,Среди унынья, пошлости и зла,В чужой толпе, бесчувственной, далекой,Ты, первая, несмело подошла.За первый миг навеянного счастья,За тихий миг, несмелый и живой,За все участье, робкое участьеСо всей наивной, детской простотой.12. V. 1921. Сфаят
Всю силу своей любви, нарастающей потребности делиться своими молодыми горем и радостью Ирина отдала своей матери, которая в то время была для нее поверенной ее тайн, лучшей подругой в полном смысле этого слова. Когда я вспоминаю наши африканские дни, нашу «дачку», стоявшую у обрыва, над маслинной рощей, где висел гамак, и те изумительные летние вечера перед закатом солнца, когда всех невольно тянуло гулять, — я как сейчас вижу, как Ирина с матерью, обнявшись, как две сестры, уходили на прогулку и возвращались усталые, но тихие и умиротворенные. «Мамочке» посвящено Ириной много стихотворений того времени, целый цикл. Приведу некоторые.
Все не сидится, все тревожится,В душе холодный яд.Пойдем со мной до раздорожицы,Потом — назад.Какой тоской к земле приколота?Дай руку, говори!О, посмотри, как много золотаВ лучах зари.О глянь, какая кровь на западе…А мы с тобой — вдвоем.Мне душно, душно в тихой заводи!..Давай уйдем?8 V. 1924. Сфаят
***
Я одна. Мой день бесцветен.Жизнь моя пуста.Тяжело на этом светеДышит пустота.Кроме жалоб и печали,Больше песен нетТихим стоном прозвучалиВосемнадцать лет.Но моей глухой тревоги,Милая, не тронь.Слишком много, слишком многоБрошено в огонь.Не разгонишь, не развеешьПепел темных дней.Тихой лаской не согреешьХолода ночей.Будет тише, будет лучше,Все пройдет, как чад.То, что больно, то, что мучит,Не придет назад.Нет, не встанет на дорогеМой ретивый конь!Только много, слишком многоБрошено в огонь.17. IV. 1924
***
Ты, как призрак, встала предо мной,Я сквозь сон тебя лишь угадала.Белая, с мигающей свечойНадо мной ты, тихая, стояла.Крепкий сон и крепкая тоска —Все слилось с твоей улыбкой милой.Я спала. И бледная рукаНадо мной задумчиво крестила.7. I.1925. Сфаят
В африканский период жизни Ирины стал крепнуть и устанавливаться ее поэтический талант. Как она сочиняла, писала свои стихи — я почти не замечал, да это и трудно было заметить, потому что она почти никогда именно не «сочиняла» свои стихи, у нее почти не бывало черновиков: она брала свою записную книжку и просто записывала туда стихи, которые перед этим как-то складывались у нее в голове. Словом, она писала стихи сразу, набело, почти никогда не отделывая их. По поводу этого я говорил с Бальмонтом, и он мне сказал, что это «ни хорошо, ни плохо», а является «свойством дарования». Как правило, все ее стихотворения я переписывал в тетради, которые сохранились.
Давши ей первые уроки стихосложения, я чувствовал себя, как руководитель ее в этом отношении, все более и более беспомощным: она становилась поэтом, которому требовалось уже специальное руководство.
…Я начал выписывать из Парижа книги поэтов — Блока, Гумилева, Ахматову, Цветаеву и др., которых Ирина пристально «изучала». После поэтов-классиков, которых Ирина знала по школе и по дому, ей теперь пришлось ознакомиться с представителями «новой», современной поэзии. Она внимательно изучала преимущественно стихотворную технику знаменитых поэтов, усваивая их манеру письма и проч. Следы этих влияний можно проследить очень легко по ее стихам. Бальмонт, например, оглушил ее звоном своих стихов и эффектом неожиданных словообразований. Его влияние (очень недолгое) видно в первом ее стихотворении, напечатанном в парижских «Последних Новостях».
В холодной кабинке, и темной и тесной,Мы молча сидели в тоске неизвестной,И это молчанье нам было понятно.На небе порой колыхались зарницы,Как будто бы крылья невидимой птицыДрожа отряхали кровавые пятна.И сумрак дрожал молчаливым забвеньем,Скользили загадочно — лунные тени;Как будто шептали о чем-то тревожном,Какая-то истина мысли сковала…И лунно-красивая сказка пропала…И что-то безумное стало возможным.Загадка пропала. Все стало понятно,И даже молчанье нам было приятно…Ведь часто приятными кажутся муки.Мы будем молчать еще долгие годы,И в стонах неволи, и в песнях свободыНам будут звучать похоронные звуки.Кровавые тайны нам стали известны,И не было страшно раскрывшейся бездны,Лишь как-то неровно дрожали ресницы…Прозрачные тени лениво скользили,И лунные сказки задумчиво плыли…Далеко, над морем, дрожали зарницы.21.1.1923. Сфаят
Когда Ирина прочла бальмонтовские «Сонеты солнца, меда и луны», ей очень захотелось овладеть этой новой для нее формой стихотворений, и она стала довольно много писать сонетов, пока не набила на них руку. Привожу два.
***
Мне снилось легкое, родимое, больное,Что? — то слова не могут передать:Нет этих чутких слов, чтоб рассказатьВсе, что видало сердце молодое.Мне вспомнилось далекое, родное,Терзанья совести мне вспомнились опять…Но для чего былое вспоминать,Когда насмешкой кажется былое.Бесплодное, погубленное семя.В бесцельности утрачены года,В них сон, бессмысленность, безумие, мечта…На совести лежат они, как бремя…Лишь узел дружбы связан навсегда —Его не разовьет безжалостное время.24. X. 1922. Сфаят
***
Когда рыдает ветер за стенойИ тихий стон звучит не умолкая,То мысли, сон тяжелый разгоняя,Смущают сердце странною мечтой.Окутаны бесцветной темнотой,Теснятся стены, давит ночь немая,В душе слова поют не умолкая,Слова… слова… волненье и покой.И верю я: тревога юных летПройдет, как сон, как взлет воображенья,Я вспомню молодость с улыбкою смущеньяИ жизни я потребую ответ:Достойны ль те года тоски и сожаленья?И жизнь ответит: Нет!..29. IX. 1922. Сфаят
Но самое большое впечатление на Ирину произвел Блок. Он был для нее настоящим откровением. Она вчитывалась в каждую его строку, и его стиль оказал на ее стихи несомненное влияние.
На развалинах старого храмаПодняла улыбку весны…Я люблю Прекрасную Даму,Разлюбив свои мертвые сны.
Блок остался одним из любимых поэтов для нее на всю жизнь. Едва ли этому можно удивляться: ведь это была любовь целого поколения.
БЛОКУ
Когда в вещании зарницПредвижу я тоску и муки —В знакомом шелесте страницЛовлю я трепетные звуки.В них я ищу тоски моейБеззвучный взгляд и холод зыбкийИ в черном бархате ночейЛюбимый образ без улыбки.И в вечный сон, и в мощный стонСлились печаль и боль сомненья,И от страниц, где думал он, —Ищу спасенья.21. IV. 1923
Поэзия акмеистов после короткого бальмонтовского головокружения сделала свое дело — стихи Ирины стали более простыми. В сущности, это отвечало вообще ее манере письма и содержанию ее стихов, связанных с серыми буднями ее сфаятского времени. Ахматова в этом отношении только подкрепила направление лирики Ирины, указав на ее возможности. Конечно, изучая Ахматову, Ирина не раз писала «под нее», но довольно обычное мнение, сложившееся в кругу поэтов о подражательности стихов Ирины вообще, совершенно несправедливо. И без Ахматовой, как утверждала Ирина, у всех поэтесс в их стихах есть что-то специфически женское. Во всяком случае, быть всегда, так сказать, «в тени» Ахматовой впоследствии ее очень волновало.
***
Мы — забытые следыЧьей-то глубины.А. Блок
Не широка моя дорога,Затерянная в пыльной мгле…Да что ж? Я не одна. Нас много,Чужим живущих на земле,Нам жизнь свою прославить нечем,Мы — отраженные лучи,Апостолы или предтечиКаких-то сильных величин,Нас неудачи отовсюдуЗатопчут в грязь, швырнут в сугроб.Нас современники забудут,При жизни заколотят в гроб.Мы будем по углам таиться,Униженно простершись ниц…Лишь отражением зарницыСверкнем на белизне страниц.И, гордые чужим успехом,Стихами жалобно звеня,Мы будем в жизни только эхомВдали рокочущего дня.23. II. 1924.Сфаят
Смерть помешала ей окончательно доказать свою поэтическую оригинальность.
Не прошла Ирина и мимо Марины Цветаевой, стихи которой поразили ее свободой рифм и вообще освобождением стиха. В одном из своих стихотворений («Больше дерзаний! Смелей вперед!»), написанном «за Марину Цветаеву», есть такая строфа:
Нелепость? Что ж!Долой размеры!Есть чувство меры —Не упадешь!
Потом, уже в Париже, на одном вечере Марины Цветаевой, ее стихи, особенно манера их чтения, произвели на Ирину потрясающее впечатление (см. стихотворение «Цветаевой», помещенное, кажется, в «Звене»). Но, несмотря на это, Марина Цветаева менее всех оставила след в творчестве Ирины: «простой, обыкновенной душе» Ирины было чуждо стихотворное «искусство» Цветаевой. Мелодичность, напевность Ирины не вязалась с оригинальными, надуманными рифмами знаменитой поэтессы.
Как я уже говорил, я сознавал, что не могу быть руководителем Ирины в ее профессиональном мастерстве. Первое время, в Африке, когда мы еще переписывались с Россией, Мих. Пав. Самарин, ко вкусам которого в поэзии я привык прислушиваться еще в Харькове и который являлся пестуном Ирины в ее стихотворном пути, в своих письмах к нам касался ее стихов и давал очень ценные советы. Но нужно было здесь, в эмиграции, найти опору Ирине в дальнейшем развитии ее дарования, которое я, да и многие, считали бесспорным. В 1924 году я задумал съездить в Париж. Приближалась ликвидация Морского Корпуса, и нужно было что-то предпринять для устройства нашей будущей жизни. Я взял с собою тетрадку стихотворений Ирины, чтобы показать в Париже кому-либо, между прочим — Бальмонту. В Париже Бальмонта на квартире я не застал, но тетрадку оставил, а потом сговорился с ним о встрече. В назначенный час я пришел к нему на ул. Кассини. Он сам открыл мне дверь, провел в свою комнату и сейчас же бросился разыскивать Иринину тетрадку в груде книг, лежащих на стуле. Найдя ее, он подсел ко мне, предложив папиросу, и начал говорить, что стихи Ирины еще юношеские и т. д., что ей следует вообще много работать и проч. Я его попросил указать на какие-нибудь определенные технические недочеты ее стихов. Тогда Бальмонт сказал, что у нее слишком много глагольных рифм. Я теперь жалею, что не попросил его указать примеры в ее тетрадке, потому что у Ирины в этом отношении известный этап технического мастерства был уже пройден и как раз глагольных-то рифм у нее было совсем мало. Я этого не сделал, но понял, что Бальмонт ее тетрадку не смотрел. Делать было нечего. Разговор перешел на общие темы об умении писать стихи, причем, коснувшись Пушкина, Бальмонт сказал, что если она сейчас не занимается им, то займется потом. Между прочим, я спросил Бальмонта, что он думает о манере Ирины писать стихи прямо набело, на что он ответил, что это «ни хорошо, ни плохо», а это просто «свойство поэта». Уже в прихожей, узнав, что фельетоны в «Последних Новостях» о Карфагене принадлежат мне (под буквой «К»), он стал ко мне более внимателен. По-видимому, он чувствовал по отношению ко мне некоторую неловкость. Впоследствии, когда он посылал Ирине свои книги, в нескольких своих письмах к ней он предостерегал ее от неряшливости «неточных рифм» во вкусе Марины Цветаевой и т. д. Посылая мне поклон, он писал: «Я жалею, что мы с ним свиделись так бегло, и я был тогда пасмурный… С истинной радостью прочел в свое время его хороший очерк обо мне». Дело в том, что я привез в Париж статью о Бальмонте под заглавием «Пламенник, божества наместник» (выражение Бальмонта), которая составилась у меня отчасти после моей лекции о поэте, прочитанной мною в Сфаяте. Этот очерк я хотел поместить в «Последних Новостях», но Андрей Левинсон перехватил и просил уступить его для «Звена», которого он был техническим редактором.
Испытав неудачу с Бальмонтом, я через «Последние Новости» познакомился с А.Левинсоном, которому и передал тетрадку стихов Ирины, как человеку, хоть и не поэту, но близко стоявшему к искусству вообще. Здесь прием оказался совершенно иной. Левинсон отнесся к стихам Ирины очень внимательно, определив с первого же взгляда степень влияния поэтов, но признал несомненное ее дарование и взял в «Звено», кажется, два или три стихотворения из тетрадки.
А. Левинсон впоследствии признавал, что Ирина на литературном поприще является его «крестницей». Почти одновременно Ирина начала печататься в «Последних Новостях», где вскоре была помещена ее «Баллада о двадцатом годе», встретившая очень лестную оценку читателей.
Нельзя не упомянуть еще об одном факте. Напомню, каким образом к нам попал номер «Эоса», небольшого литературного журнала, издаваемого в Самокове, в Болгарии. Ирина послала туда несколько своих стихотворений и довольно скоро получила ответ. Редакция писала, что обычно у них присланные стихи ожидают своей очереди, но что стихи Ирины «настолько хороши», что редакция помещает их в ближайшем номере. И впоследствии редакция «Эоса» была очень благосклонна к Ирине. Надо сказать, к чести Ирины, что это идущее с разных сторон признание ее дарования отнюдь не вскружило ей голову. Это была дорогая для нее поддержка, укрепившая в ней веру в свое дарование, и заставила серьезно относиться к самому писанию стихов. И впоследствии Ирина была очень строга в оценке своих стихов, и если подчас давала в печать стихи слабые, то это происходило не от пониженной литературной ответственности, а от недостаточно еще окрепшего литературного развития: ведь ей, когда она приехала в Париж из Африки, едва исполнилось 18 лет.
Мне в тридцать пятом номере «Звена»,Вчера полученного нами,В глаза страница бросилась однаС моими робкими стихами.Я в первый раз прочла свои словаИ ощутила горькую утрату:Зачем, зачем другим я отдала,Что мне одной лишь было надо?6. Х. 1923.Сфаят
В середине мая 1925 г. мы покинули Африканские берега. Это были дни, с одной стороны, полные надежды на будущее, особенно, у молодых, с другой стороны, окрашенные тихой грустью. Как-никак, годы, проведенные нами около Бизерты, в истории нашего беженства были, может быть, самыми спокойными и беззаботными. Там мы действительно отдохнули физически, в материальном отношении, особенно, в последние годы, было совсем не плохо, и, так сказать, успели прийти в себя и осмотреться после всего пережитого на родине. Ирина, верная своей склонности поэта-летописца, очень трогательно выразила свои чувства в своей «Балладе о ликвидации», из которой привожу два последних стихотворения.
V
Все в прошлом. Веселые шумы,На стеклах — сплетенье лучей.Тревожные, тихие думыХолодных дождливых ночей.Тоски моей, душной и томной,Мне, кажется, сделалось жаль,Обиды, казалось, огромной,Огромной, как синяя даль.Так было. И сердце дрожало,И взгляд был тревожен и строг,И в сердце возникло не малоБольших, ненаписанных строк…Мне жалко вас: книги на полке,Катушки вдоль белой стены,И куклы бумажные с елки,И страшные, нервные сны…Вот пачка бумаги, тетрадок,Я все отнесу и сожгу.Мой мир был здесь жалок и гадок,Он — новый — на том берегу.Большой, равнодушный, угрюмый,Без слез и без ярких лучей,Без вас, мои грустные думы,Под шум однозвучных дождей.
VI
За морем — новая тревога,Большой, тревожный и новый мир…Совсем заглохшею дорогойМы поднимались в Джебель-Кебир.Места знакомые, родные,И каждый камень в белой пыли,Быть может, ближе, чем Россия,Родней и ближе родной земли.Пустые стены и казематы,Мертво и пусто, тихо, темно…Здесь помещался класс когда-то…Здесь танцевали… не так давно…В конце глухого коридора,Где в церкви лился дрожащий свет, —В душе сплеталось столько споров,Так много мыслей… Теперь их нет…Молчат арабы часовые,По коридорам тюремный мрак…И воскрешают дни былыеЗдесь каждый камень и каждый шаг.И там, за входом — яркость моря,Куда-то тянет морская даль…Здесь было счастье и много горя,И много мыслей, которых жаль.11. V. 1925. Сфаят
ПАРИЖ
Мы приехали из Бизерты в Париж в мае 1925 г. Начался большой, сложный и роковой этап в нашей жизни. Может быть, только моя жена боялась Парижа, предвидя все затруднения в поисках заработка и проч., тогда как в Африке мы были сыты, и о завтрашнем дне можно было не заботиться. Я, лично, не боялся Парижа, — я знал, что там получу журнальную работу, встречу хороших знакомых, необходимую поддержку, буду иметь возможность заниматься наукой и т. д. Словом, мое настроение было радостное. Предварительная разведка в Париже хотя и не дала конкретных деталей, но, во всяком случае, питала большие надежды.
Что же касается Ирины, то, конечно, для нее, после нашего африканского быта, Париж должен был представляться городом величайших для нее возможностей. При том нужно сказать, что она ехала туда уже с некоторым литературным именем. Ее стихи печатались не только в «Последних Новостях», что можно было объяснить моими личными отношениями с редактором, но и в ряде других журналов: «Эос», «Перезвоны», «Студенческие Годы», «Своими путями». Конечно, самое большое значение в этом отношении имели «Последние Новости», которые, будучи серьезным русским органом, имели очень большое распространение среди русской эмиграции. В Париже, встречаясь с людьми из разных стран, мы были удивлены определенной известностью Ирины: многие читатели не только обратили внимание на ее стихи, но собирали их и т. д. Это было время, когда только что нарождалась русская эмигрантская литература, которая дала очень сильных представителей русского словесного искусства за рубежом, которое создавалось и росло параллельно с советским и, хотя по неоспоримым законам истории должно было иметь после известного рода взлета и свой естественный конец, — эмиграция не может быть вечной, — однако безотносительно эмигрантская литература может занимать в истории русской культуры солидное место.
Ирина относилась к своему призванию очень серьезно: оно поднимало ее в собственных глазах и давало ей смысл ее жизни. В ее дневнике есть место, где она формулирует свое осознание «литератора». После получений «Студенческих Годов» и других журналов она пишет: «Глядя на журналы, на письма от родных и близких, я была счастлива. Я чувствовала себя настоящим человеком, а не «сфаятской барышней»… И снова я почувствовала, что я вернулась домой из дальних странствий. Может быть, действительно, я вернулась в семью из своих ультра-личных переживаний?»
Но ее будущее было неопределенно, она как бы стояла перед закрытой дверью, одна, как прежде… Это чувство, окутанное лирической грустью, выражено ею в одном из первых стихотворений, написанных в Париже.
Шумят мне ветвистые кленыВ широкую прорезь окна.Под сенью сфаятской иконы,Опять я осталась одна.Гляжу — огоньки в отдаленье,Как звезды на небе горят,И пахнет лиловой сиреньюТуманом окутанный сад.И было ли грустно — не знаю,Но было мучительно жаль.Далеко визжали трамваиИ плыли в дождливую даль.Какой же нежданной тревогой,Какой же тоской одаришьТы, серый, холодный и строгий,Так долго желанный Париж?22. V. 1925. Париж — Севр
Мы поселились под Парижем, в Севре, на улице Пуан де жур, на вилле известного бельгийского виолончелиста Жакобса, где сняли в верхнем этаже две комнаты (одна была темная). На той вилле жили наши соседи по Сфаяту — лейтенант Жук с женой, впоследствии небезызвестной певицей, и с маленьким сыном. Столовались вместе. Из комнаты был прекрасный вид на окрестности. Комната была небольшая, но настоящая, с деревянным полом, с камином — все это после земляных полов Сфаята казалось уже значительным шагом вперед по пути культурного устройства.
Начались обычные поиски знакомых, бесконечные справки о работе и первые знакомства с городом.
Помнится, чуть ли не в первый день приезда в Париж, я поехал в «Последние Новости» и взял с собою Ирину, чтобы представить ее как «сотрудницу» в редакции. Там я застал П.Н.Милюкова, И.П.Демидова, Н.К.Волкова. Это посещение оставило очень хорошее впечатление — все приняли мою Ирину очень приветливо и радушно, ее сотрудничество в газете было обеспечено, что потом породило большую зависть среди некоторых «молодых поэтов». Позже, когда мы играли у Милюкова в квартете, он как-то бросил: «Приводите вашу барышню, если она не особенно дикая». П.Н., по-видимому, сразу подметил у Ирины черту феноменальной застенчивости, которую она, вместе с большой долею пессимизма, получила от меня по наследству…
Вскоре произошло, при очень удачных обстоятельствах, и вступление Ирины в сферу «поэтической» литературной жизни Парижа. 6 июня мы с Ириной отправились на вечер Молодых поэтов, 79, ул. Данфер-Рошро, в помещении Протестантской церкви. Пришли мы рано, еще не было открыто помещение, но председатель «Союза молодых поэтов» Ю.К.Терапьяно уже находился в воротах дома. Мы познакомились и разговорились. Когда он узнал, что Ирина пишет стихи и хочет поступить в Союз, он выразил свое согласие и указал, как все это можно устроить.
Стала собираться публика — маленькая комнатка, одна из комнат капеллы, была набита до отказа. Возможно, что доклад Б.К.Зайцева о Блоке и выступление Н.А.Тэффи собрали полную аудиторию. В публике оказался бывший гардемарин Морского Корпуса в Бизерте, мой ученик, Н.В.Баранов, принимавший большое участие в наших литературных начинаниях. Оказалось, что он состоит в Союзе.
Доклад Зайцева был построен на отрицательном отношении к большевистской тактике Блока, что в то время было вполне естественно. Большое удовольствие доставила Тэффи своими юмористическими стихотворениями, на которые она была такой мастер. После этой, как бы официальной, части, после перерыва, начались выступления поэтов. Они читали с места, в отчаянной тесноте (помню, что председатель провозгласил: «Поэты, выступайте… если здесь вообще можно… выступать!») Тогда мы впервые услышали чтение молодых парижских поэтов с их невероятной завывающей манерой чтения стихов. Вдруг встает Баранов и говорит: «Господа, здесь находится поэтесса Ирина Кнорринг». Председатель зацепился, стал глазами искать Ирину. Публика требует чтения. Ирина говорит, что у нее ничего с собою нет, но ей кричат: «А вы наизусть!» Ирина вопросительно смотрит на меня: «Что прочесть?» Не помню, что я ответил, но она встала и громко и отчетливо прочла «Мысли вслух»:
Ахматова сказала раз:«Мир больше не чудесен!»Уже теперь никто из насНе станет слушать песен.И день настал, и пробил час,И мир покрыла плесень.И Гиппиус в статье своейС тоской твердит в газете,Что все поэты наших дней —Сплошь — бездарь или дети,Что больше нет больших людей,Нет красоты на свете…Скребутся мыши. Ночь молчит,Плывет в тоске бессвязной.Несмелый огонек свечиВ углу дрожит неясно…О, злое сердце, не стучи:Жизнь больше не прекрасна!
Полу шуточное, остроумное стихотворение так подошло к настроению, что вызвало шумное одобрение. Тэффи очень любовно посмотрела на юную поэтессу. Просили прочесть еще что-нибудь, и Ирина прочла «Портрет», в котором «старушке» оказывается «только восемнадцать лет». Встречено оно было так же, как и первое, бурными аплодисментами. Успех Ирины был полный и несомненный. Сейчас же, после вечера, к Ирине подошел секретарь Союза Монашев, записал ее в члены, начались знакомства, комплименты и проч. «Я была центром внимания, — записала она в дневник, — мне казалось, что я, наконец, попала, куда следует, нашла то, о чем так долго думала в Сфаяте. Когда обратно мы ехали на метро, а затем от самого Лувра на трамвае, мимо Конкорд и выставки — я была, скажу без преувеличения, счастлива. Я говорила — началось. А теперь мне кажется — было ли это когда-нибудь?»
Через день или два был новый вечер, на котором читал доклад Георгий Адамович на тему «Ошибки поэзии», в котором проводилась излюбленная его тенденция о «простоте» в поэзии, причем «досталось» молодым поэтам. Первым читал стихи Георгий Иванов, а после очередь была Ирины. Она кое-что приготовила, но после доклада и Георгия Иванова она, быстро ориентируясь, отбросила нарочито приготовленное и прочла наизусть «Неширока моя дорога» и «Неведомому другу». Первое стихотворение понравилось, второе многим показалось манерным. Когда мы (все трое) сходили по лестнице, какой-то господин сказал Ирине: «Хорошо, хорошо, барышня! По первому продолжайте, не по второму — второе плохо, не ломайтесь. Первое очень хорошо, по первому идите. Так и Адамович сказал». — «Я совсем растерялась, — записала она в дневнике, — неужели «Неведомому другу» — ломанье?» Здесь недоумение Ирины было полное, потому что в этом стихотворении не было никакого ломанья, оно было как раз тем, чем Ирина в то время жила и что ее тревожило!
***
Здесь необходимо остановиться на одном моменте в физическом развитии ее натуры, который играл огромную роль в ее жизни, занял большое место в ее стихах и даже, может быть, был в некоторой степени причиной ее болезни и ранней смерти.
Половая зрелость застала Ирину в условиях, очень тяжелых для ее переживания. Из-за нашей скитальческой жизни, она была лишена обычных для ее среднего возраста условий: у нее были отняты гимназические годы ее юности и связанное с ними нормальное школьное обучение, культурная атмосфера среды, в которой мы жили, круг наших знакомых и, наконец, — дружески-любовная связь группы подруг, что, при ее сильной привязанности к людям, особенно ее угнетало. В семье она росла одна, и характерно в одном месте ее дневника горькое сожаление, что ее братец, Глебочка, умер ребенком, и она осталась одна, без такой поддержки. Как все дети, растущие одиноко, в особенности, даровитые, Ирина, предоставленная в значительной степени самой себе в своих впечатлениях, жила в мечтах и фантазиях. Отсюда ее тяга к дневнику, поверенному ее тайн, куда она записывала не только повседневные факты (к чему я усиленно склонял ее всегда), но и оценку их, и всевозможные рассуждения в силу своего отроческого опыта. В этом отношении кипение в собственном соку особенно тяжело сказывается с наступлением половой зрелости. Конечно, всякая девочка мечтает о любви и проч., но в обычных условиях жизни эти любовные фантазии не занимают превалирующего места — умственное и культурное нормальное развитие дает достаточно работы организму. Влияние семейных знакомых и подруг смягчает эти душевные кризисы — они растворяются в жизненном русле. У Ирины в этом отношении было много осложнений.
В Африке, в лагере Морского Корпуса, она была поневоле окружена толпой мальчишек и молодых людей разного домашнего воспитания, взглядов, моральных понятий, молодых людей, у которых этот же переходный возраст проходил в той же обстановке, не менее мучительной, чем у Ирины.
Кроме жалоб и печалиБольше песен нет.Тихим стоном прозвучалиВосемнадцать лет.
В эти годы всякая девушка мечтает о своем суженом. У Ирины, благодаря ее поэтической натуре, это чувство выливалось неудержимым потоком в ее стихах, в дневниках, в бесконечных увлечениях, влюбленности, которые в ее холодном анализе иногда представлялись любовью. Вообще, тема о «неведомом друге» с момента пробуждения этого чувства проходит красной нитью через множество стихотворений Ирины в тот период ее жизни.
Мой странный друг, неведомый и дальний,Как мне тебя узнать, как мне тебя найти?Ты мне предсказан думою печальной,Мы встретимся на вьющемся пути.Обещанный бессолнечными днями,Загаданный печалью без конца,Ты мне сверкнул зелеными глазамиСлучайного, веселого лица.Прости за то, что самой нежной ласкойВесенних снов и песен был не ты.Прости, прости, что под веселой маскойМне часто чудились твои черты.
Несмотря на то, что упоминаемые здесь «зеленые глаза» принадлежали определенному лицу, объекту ее очередных увлечений, все же все стихотворение обращено к будущему. Положительно удивительно, как эти стихи, прочитанные на упомянутом собрании поэтов в Париже, могли посчитаться «ломаньем».
Как тяжесть страшного недуга,Тоска все шире и темней,Тебя, неведомого друга,Опять я видела во сне.Пусть страшен день и ночь тревожна,Ведь в жизни — пусто и темно.Душа, в тоске о невозможном,Все чаще просится на дно.И все сильнее запах тленьяОт комьев вспаханной земли.И, как безумные виденья,В даль уползают корабли.И все мучительней и чащеЯ вижу чувственные сны…Ты будешь мне вином пьянящим,Дурманным воздухом весны.Так что ж? Люби, целуй, замучай,Сотри в моих глазах испуг,И будь мне радостью певучей,Загадочный, далекий друг!16. I. 1925. (Бизерта). Сфаят
Это стихотворение, из цикла «Трепет», между прочим, послужило поводом для разговоров с матерью (разговоры на эту тему, конечно, у нас были часты). Вот что она записала в дневнике 9 февраля 1925 г. (еще в Сфаяте).
«Сейчас глаза болят от слез. Много плакала. Читала мамочке последние стихи, в том числе «Трепет». Она после долгого размышления сказала: «Да. У тебя сейчас есть только одно желание, оно сильно обнаруживается в тебе»… — «Ни одного!» — «Нет. Желание любви». Через несколько секунд я в слезах пришла в свою комнату. Мамочка всячески меня успокаивала, убеждала пить бром, нервничала сама, чуть не довела себя до истерики. О, стихи мои, горе мое! Все это правда, хотя немного уже и отстала. И что я могу еще желать? Стихи я люблю больше любви, а ведь больше я ничего не знаю. Ведь жизнь, ту настоящую жизнь, о которой говорит мамочка, я знаю только по книгам. Господи, что будет, что будет дальше?!»…
Не часто это бывает, чтобы любовь, любовные волнения вызывали не радость, а слезы. Бедная Ирина! Не легко ей далось это пробуждение Эроса — ее всегда больно ранили стрелы Амура
***
…Необходимо подчеркнуть, что у девочки, уехавшей из России в четырнадцать лет, представления о родине были очень узки и ограничены. Эти отрывочные сплетения памяти и случайные черты того смутного времени очень характерно выражены ею в стихотворении, к заглавию которого она прибегала не раз.
РОССИЯ
Россия — плетень, да крапивы,Ромашка и клевер душистый;Над озером вечер сонливый.Стволы тополей серебристых.Россия — дрожащие тени:И воздух прозрачный и ясный,Шуршание листьев осенних,Коричневых, желтых и красных.Россия — гамаши и боты,Гимназии светлое зданье,Оснеженных улиц пролетыИ окон замерзших сверканье.Россия — базары и цены,У лавок голодные люди,Тревожные крики сирены,Растущие залпы орудий.Россия — глубокие стоныОт пышных дворцов до подвалов,Тревожные цепи вагоновУ душных и темных вокзалов.Россия — тоска, разговорыО барских усадьбах, салазках…Россия — слова, из которыхСплетаются милые сказки.1924
Через два года Ирина подходит к этой теме чисто романтически, отбрасывая реальные черты, и создает образ родины стилизованно по картинам художника.
Но время шло, Ирина подрастала, училась и много думала не только над своей судьбой, но и над судьбой близких ей людей, стараясь разобраться в создавшейся политической обстановке беженского окружения. Конечно, в шестнадцать лет она не могла создать собственных взглядов в этом отношении, но она много слышала разговоров на самые жгучие темы современности, особенно, в своей семье. Без сомнения она там и подслушала те мотивы, которые вскоре зазвучали в ее стихах. И, прежде всего, это коснулось самого больного для нее вопроса: жива Россия или погибла? Благоприятный ответ на этот вопрос для Ирины явился величайшим праздником ее сознания. Оно выражено ею в восторженном стихотворении.
***
Покоя нет. Степная кобылицаНесется вскачь.А. БлокВокруг меня тоска и униженье,Где человек с проклятьем на лице,Забыв давно земное назначенье,Мечтает о конце.Но где-то есть она, страна родная,Она не умерла…Напрасно сквозь снега, в тоске рыдая,Гудят колокола.Пройдут тревоги долгого страданья,Пройдут они,Из темноты-тоски и ожиданьяДругие вспыхнут дни.Пусть не для нас грядущие сплетеньяЕе игры…Мы для нее слагаем песнопенья,Для той поры.Она взрастет, величием играя,Пора тревог прошла,И в новой радости поют колокола:Она жива, родная.1923
Эти оптимистические настроения в отношении своей родины у Ирины продолжают расти.
Я верю в Россию. Пройдут года,Быть может, совсем немного,И я, озираясь, вернусь тудаДалекой ночной дорогой.Я верю в Россию. Там жизнь идет,Там бьются скрытые силы;А здесь — у нас — темных дней хоровод,Влекущий запах могилы.Я верю в Россию. Не нам, не намГотовить ей дни иные.Ведь все, что свершится, так только там,В далекой святой России.1924
Рядом с верой в будущее России, у Ирины появляется критическое отношение к тем настроениям, которые она наблюдала в Морском Корпусе. Размышляя дальше в этом направлении, она приходит к мысли о бесплодности эмигрантского существования вообще и мысленно возвращается на родину с психологией побежденного. Вот стихотворение, которое не только по содержанию и горечи чувства, но и по музыке размера напоминает аналогичное стихотворение эмигранта 40-х годов XIX в. Владимира Печерина.
После долгих лет скитанийС искалеченной душой,Полны смутных ожиданий,Мы вернемся в дом родной.Робко станем у порога,Постучимся у дверей.Будет странная тревога,Солнце станет холодней.Нас уныло встретят стены,Тишина и пустота.Роковые перемены,Роковое «никогда».Жизнь пойдет другой волною,В новый гимн сольются дни,И с измученной душоюМы останешься одни.Наше горе не узнают,На.с понять не захотят,Лишь клеймо на нас поставятИ, как нищих, приютят.1923
Эти переживания Ирины по времени совпадают с эпохой признания Францией Советов, что в какой-то мере отразилось в ряде ее стихов, например, в «Балладе о двадцатом годе». Но особенно яркое выражение этого подавленного настроения Ирины сказалось в одном ее стихотворении, которое она вложила в письмо в Россию к одной своей подруге, Наташе П.
***
Темна твоя дорога, странник,Полынью пахнет хлеб чужой.Анна Ахматова
Я девочкой уехала оттуда,Нас жадно взяли трюмы корабля,И мы ушли — предатели-Иуды,И прокляла нас темная земля.Мы здесь все те же. Свято чтим обряды,Бал задаем шестого ноября.Перед постом — блины, на праздниках — парады —«За родину, за веру, за царя».И пьяные от слов и жадные без меры,Мы потеряли счет тоскливых лет,Где ни царя, ни родины, ни веры,Ни даже смысла в этой жизни нет.Еще звенят беспомощные речи,Блестят под солнцем Африки штыки,Как будто бы под марш победный легчеРассеять боль непрошеной тоски.Мы верим, ничего не замечая,В свои мечты. И если я вернусьОпять туда — не прежняя, чужая, —И снова к желтой двери постучусь, —О, сколько их, разбитых, опаленных,Мне бросят горький и жестокий взгляд, —За много лет, бесцельно проведенных,За жалкие беспомощные стоны,За шепоты у маленькой иконы,За тонкие, блестящие погоны,За яркие цветы на пестрых склонах,За дерзкие улыбки глаз зеленых,За белые дороги, за Сфаят.И больно вспоминая марш победный,Я поклонюсь вчерашнему врагу,И если он мне бросит грошик медный —Я этот грош до гроба сберегу.1924. Сфаят
Интересно, что после этого узко-эмоционального стихотворения на другой день она написала стихотворение в объективном аспекте.
В глухой горячке святотатства,Ломая зданья многих лет, —Там растоптали в грязь заветСвободы, равенства и братства.Но там восстанет человек,Восстанет он для жизни новой,И прозвучит толпе калекЕще несказанное слово.И он зажжет у алтаряОгонь дрожащими руками.И вспыхнет новая заря,Как не оплеванное знамя.8. V. 1924
Ирине было 19 лет. Ее захватила с головой текущая жизнь: надо было как-то «устраиваться», определить, что надо делать, найти работу и т. д. Встал вопрос о дальнейшем образовании, а с ним потекли студенческие годы с их заботами и соответствующим времяпрепровождением. Потом она заневестилась, потом вышла замуж, появился ребенок. К этому же времени пришла и болезнь… Со всеми этими заботами Ирине пришлось справляться с трудом в тяжелых условиях эмигрантской жизни.
Поэзия, любовь к стихам и крепнувший талант поддерживали ее дух в эти трудные моменты ее жизни. Литературная среда давала ей все, что требовалось поэту для развития его профессионального мастерства, а появление сборников ее стихов и общее признание ее дарования давали ей утешение и удовлетворение.
Но тут стало обнаруживаться не только у нее одной, но у всех молодых поэтов и писателей ее поколения роковое последствие слишком раннего отрыва от родины. Этот процесс шел медленно, постепенно и незаметно, как скрытая болезнь. Всякому поэту и писателю необходима почва родной страны, с которой он связан своим языком, как живописцу — краски родной природы, чтобы изобразить в задуманной картине идею во всей полноте ее окружения. Старые деятели русского искусства, жившие подолгу за границей, могли творить свои произведения вдали от отечества, потому что они хорошо знали свою родину, но «дети страшных лет России», выехавшие из родины, кто в юности, кто в младенчестве, не могли иметь о ней прочных представлений, тем более о том, что там происходило. Поэтому их словесный материал в этом отношении оказывался нежизненным, бледным, чисто литературным. Еще большая трагедия заключалась в том, что круг их художественных наблюдений и интересов был далек от русского писателя. Оттого и произошло странное на первый взгляд явление: молодым русским писателям, очутившимся за рубежом, крайне затруднительно было писать о России, не зная хорошо всех оттенков того, что там происходило, — им оставалось или писать о русском заграничном быте, который они знали, или писать на иностранные сюжеты, т. е. делаться иностранными писателями, пишущими на русском языке.
Создавалась и другая угроза, особенно для поэтов: они уходили в свою личную, интимную жизнь, в описание своих душевных переживаний, что приводило к замкнутому творчеству, к сокращению их поэтических возможностей. Нечто подобное произошло и с Ириной. Нужно подчеркнуть, что Ирина была «беженкой», а не «эмигранткой», потому что по своему возрасту она не могла серьезно заниматься какой-либо политической деятельностью. Если даже у нее и сложились, под влиянием, главным образом, семьи, какие-либо взгляды на текущие политико-исторические моменты, то никакого действенного значения они иметь не могли в той обстановке, в которой она очутилась в Париже, и она была слишком честна сама с собой, чтобы увлечься в этом направлении какой-либо доступной ей политической игрой. И она стала замыкаться в своем творчестве, в узком кругу своих личных переживаний, куда ее неудержимо тянула сила текущей жизни — «жизни мышья беготня». Этот процесс она замечала, и он ее угнетал. Вот характерное стихотворение.
Должно быть так всегда бывает,Я лучшей доли не ищу.Пустая жизнь бесследно тает,Подобно летнему дождю.Проходят в будничных заботахЗа часом час, за годом — год.И лишь порой взметнется где-то,Тревогой сердце захлестнет.Мир станет узким, скучным, серым,А там, за тридевять земель —Какие дикие размеры!Какая огненная цель!Но, как мираж, неуловимы,Тоской манящею полны —В спокойной жизни — мимо, мимоПлывут волнующие сны.И снова день — больной и трудный,Обвитый множеством забот,Торжественный, привычный, будний,Затянет в свой круговорот.1934
Так шли дни за днями, то окрашенные радостью, то обыденными монотонными впечатлениями, наполненные всегда очередной заботой. В политической жизни Европы, в частности России, наступил длительный период дифференциации, в котором на долю таких, как Ирина, являлась возможность
Быть только зрителем безмолвным,Смотреть на мир, и наблюдать,Как море воздвигает волныИ волны, рушатся опять.и т. д.
Оставалось «Быть странником, без жалоб и без стонов», и как-то «пережить» это время в ожидании лучшего будущего, когда можно будет развернуть свои потенциальные возможности. Но «пережить» оказалось невероятно трудно, и она грустно сознается в этом.
Не те слова, не те, что прежде,Когда в азарте молодомМы глупо верили надежде,И думали: «переживем!»Что ж? Пережили? СвоевольемСломили трудные года?И что ж? В тупой, обидной болиТупое слово: «никогда».И с лихорадочным ознобомПриподнятая сгоряча,Рука, дрожащая от злобы,Бессильно падает с плеча.И в безалаберном шатаньеСудьба — уже в который раз! —За безрассудные желаньяТак зло высмеивает нас.И все, что нам еще осталось,Все, чем душа еще жива, —Слова, обидные, как старость,Как жизнь, жестокие слова,О том, что не нашли мы рая,О том, что преданы в борьбе,О том, что стыдно умираемОт горькой жалости к себе.
Через две недели это настроение выражается в полном отчаянии:
Так или иначе, а жизнь ушла.Так или иначе, мы постарели.Дневные, торопливые делаНас отвлекли от самой главной цели.А может быть, и не было ее?А может быть, — все миф и наважденье —Все это бессловесное круженье,Все это жалобное бытие?Так или иначе… В годах глухихМы сами стали сдержанней и строже.Уже нам стали не нужны стихи,Уже любить мы разучились тоже.И стала жизнь трагически-тиха.И только разум сетует порою,Что не было еще грешней греха,Чем примиренье с горькою судьбою.
Последняя строфа — настоящая трагедия, которая полностью раскрыта в стихотворении «О России», где безысходным ужасом звучит признание:
Туда — никогда не поеду,А жить без нее не могу.
После этого оставалось только жить, вернее — доживать, ожидая своего конца, питаясь теми радостями, которые ей давало материнство и игра на ее поэтическом инструменте — ее стихи, в которых, не переставая, ставились неразрешимые вопросы:
Сами ли мы в нашей судьбе виноваты;Только прошли стороной…
Теперь я возвращаюсь к началу этого экскурса. Эти переживания Ирины, которые я проследил по ее стихам, были свойственны, конечно, не одной ей. Успех ее стихов на собраниях поэтов (особенно публичных), несмотря на подчас придирчивую их профессиональную критику, любовь читателей к ее стихам, отклики которой разными путями доходили до автора, говорили о том, что в какой-то степени стихи Ирины, неширокие по темам, но трогательные по лирике и до предела искренние, были близки и дороги многим русским «в рассеянии сущим», потому что были им созвучны в бытовом отношении, и отражали их чувства к родине. Разумеется, я не говорю, что Ирина была единственным поэтом в этом роде за рубежом, но что ее личная лирика является, в то же время, отражением чувств и переживаний целого поколения русской молодежи, и вообще многих русских людей этой эпохи на чужбине, в этом, я думаю, убедится всякий читатель ее стихов в этой книге.
В конце концов, это не только мое личное мнение, эту черту отметили многие критики, и эпитет «поэт изгнания» как будто довольно прочно устанавливается за Ириной в работах литературоведов, писавших и пишущих о русских эмигрантских поэтах…
Необходимо отметить, что стихи Ирины получали лестную оценку и сами по себе у специалистов — об этом, например, говорит конкурс стихотворений, объявленный «Звеном». Всего было прислано на конкурс 382 стихотворения! Хотя приза Ирина не получила (голоса подавали подписчики газеты), но ее стихотворение, посланное на конкурс (под девизом: «Терпи, покуда терпится»), было напечатано в числе пяти или десяти (уже не помню) отобранных и признанных достойными премии. Вот это стихотворение:
Клубится дым у печки круглой,Кипит на керосинке чай,Смотрю на все глазами куклы, —Ты этих глаз не замечай!Все так же ветер в парке стонет,Все та же ночь со всех сторон.А на стене, на красном фоне —Верблюд, и бедуин, и слон.Ведь все равно, какой печальюДуша прибита глубоко.Я чашки приготовлю к чаю,Достану хлеб и молоко.И мельком в зеркале увижу,Как платье синее мелькнет,Как взгляд рассеян и приниженИ нервно перекошен рот.
Между прочим, по специфическим чертам и тембру этого стихотворения многие сразу же угадали его автора.
Все эти стихотворные дела, конечно, занимали Ирину — можно сказать, что она этим жила, это была ее духовная пища по существу. Но «служенье муз не терпит суеты», ее образование далеко не было закончено, а ее талант требовал серьезной школы и усидчивой работы над собой. В наших условиях жизни это было не легко. Разумеется, профессиональное общение поэтов друг с другом, указания влиятельных критиков (Г.Адамовича, В.Ходасевича и др.) имели немалое значение для Ирины, предохраняя ее от вульгарности, заставляя внимательно следить за чистотой русского языка и т. д. Ее бесспорное дарование требовало развития не в направлении стихотворной техники, которой Ирина владела в достаточной степени, а в сторону углубления ее поэтического служения. Было ясно, что быть летописцем своих переживаний — явление вполне нормальное для лирического поэта, но остановки на этом этапе творчества могут быть оправданы лишь у крупнейших поэтов. Между прочим, в детские годы ее занимали самые различные сюжеты, не только личные; теперь же, чтобы выйти из круга интимной лирики, требовалась уже значительная культура и оригинальность. Как общее мнение критики — Ирину упрекали в подражании Ахматовой. Сама Ирина сознавала некоторое однообразие своей лирики, не отрицала своей близости к Ахматовой, но совершенно отрицала подражание: ведь роковая печать ее поэзии являлась в ее жизни не простой копией, не выдуманной манерностью или оригинальничаньем, а возникла в результате ее сложившейся биографии — беженства, — это в начале, — а потом многих сердечных разочарований и, наконец, ее сокрушающей болезни. Но можно сказать с уверенностью, что будь она здоровой, в ее стихах окрепли бы те бодрые оптимистические ноты, которые у нее стали звучать после ее замужества и, особенно, после рождения сына. Ведь по натуре она не была мрачной, а очень живой и веселой…
Для характеристики ее отношения к Ахматовой приведу стихотворение, написанное в тонах африканских красок.
АННЕ АХМАТОВОЙ
Над горами — спокойные вспышки зарниц.На столе — карандаш и тетрадь.Ваши белые книги и шелест страниц, —И над ними — дрожанье косматых ресниц —Разве все это можно отдать?И пушистую прядь золотистых волос,И туманное утро в росе,И шуршанье колючих цветущих мимоз,И гортанные песни, что ветер разнесПо безлюдным и гулким шоссе.Разве можно не помнить о юной тоскеВ истомленный, полуденный зной,О шуршании шины на мокром песке,О беззвучности лунных ночей в гамакеПод широкой, узорной листвой;Это первое лето в мечтах и слезах,И зловещее солнце в крови,И какой-то наивный, ребяческий страх —Все лежит в Вашем имени, в тихих стихах,В непонятной тоске о любви.1926
ПАРИЖСКАЯ ЖИЗНЬ
С первых же шагов, по приезде в Париж, Ирина вошла в круг русской молодежи — и в Союзе Молодых Поэтов, и на курсах французского языка в Сорбонне. Вскоре открылся Франко-русский Институт социальных и политических знаний, во главе которого встал П.И.Милюков. Этот институт, где читались лекции, главным образом, на русском языке, открывал для Ирины культурные горизонты, способствовал ее образованию и умственному развитию, являясь как бы продолжением ее среднего образования. В практическом отношении он едва ли что мог ей дать, т. е. подходящей специальности в смысле рабочей профессии, дающей возможность в чужой стране найти прочный материальный базис для существования. Но она любила бывать в институте, слушать русских известных ученых: Милюкова, Вышеславцева, Гурвича и др. Это требовало, конечно, частого посещения Парижа. В связи с этим развертывалась для Ирины обычная студенческая жизнь товарищеских кружков, которая в таком городе, как Париж, имеет особую прелесть. Талантливая, живая, недурная собой, хотя и не красавица, простая и веселая, застенчивая, но не ломучка, Ирина в кружках молодежи оказалась всеми любимым товарищем. «Там, где Кнорринг, там всегда много смеха и веселья», — говорили про нее. Вместо мальчишек-школьников, как в Африке, здесь она очутилась в окружении молодых людей самых разнообразных и по образованию и по воспитанию. Свобода, лекции, заседания кружков и проч., пряная и раздражающая обстановка кафе — после африканской жизни, конечно, Ирину ошеломили, и она завертелась в кругу этих впечатлений. По правде сказать, мне нравилась эта студенческая жизнь, и мне, старому московскому студенту, хотелось, чтобы и Ирина ее испытала. Но условия нашей эмигрантской жизни в этом отношении таили большие опасности. Начались частые посещения после лекций кафе, тех парижских кафе Латинского квартала, которые имеют традиционную известность и действительно привлекательны своей оригинальной, имеющей свою историю, обстановкой, как, например, «Ротонда» и др., в которых так приятно было посидеть за кружкой пива в уютных залах, увешанных картинами различных художников, среди старых посетителей кафе, в тесной компании друзей в вечерние часы, а потом бродить до поздней ночи по расцвеченному огнями Парижу. Конечно, это было приятно, особенно попервоначалу, но требовало значительных физических сил и более-менее здоровых нервов. Я охотно знакомился с ее студенческой компанией, приглашая к нам, в Севр, на нашу виллу, в одной из комнат которой мы ютились. С грустью вспоминаю я эпизоды, служившие поводом для родительских вмешательств и нередко семейных ссор. Приедет, бывало, к нам, в Севр, целая компания студентов; повеселятся, а потом, на ночь глядя, начнут собираться в Париж. Для Ирины эти увлекательные поездки оказывались очень утомительными, и мы с женой начинаем уговаривать отказаться. Молодые ее друзья не всегда бывали склонны поддерживать нас в этом, считая все это родительскими причудами и проч. Нередко это кончалось семейными конфликтами, со слезами и т. д.
Если учебные лекции требовали в большинстве случаев утренних часов (хотя много лекций, в силу эмигрантских условий, читалось по вечерам), то литературная жизнь молодых поэтов имела склонность складываться в богему, с сиденьем в кафе, с курением папирос, легкой выпивкой, с блужданием по ночному Парижу в поисках всевозможных впечатлений и, в результате, иногда, благодаря опозданию на последний поезд, с поздним возвращением домой. В общем, критические мозги Ирины подмечали довольно ясно слабые стороны этой какой-то искусственной, невсамделишной жизни русской литературной молодежи в изгнании, всю эту мелочную, подчас очень нездоровую, литературную шумиху с неизбежными столкновениями самолюбий, тщеславия, зависти и проч. Но вращаться в этом кругу для Ирины было неизбежностью — нужно было всем этим переболеть. В наших же беженских условиях такой распорядок времени требовал больших физических сил и значительного свободного времени, а в этом отношении у нас дело было не так просто.
Сейчас же, чуть ли не с первого дня приезда в Париж, Ирине пришлось искать работу, как и мне с женой. Жизнь на готовом пайке в Африке связывалась с моей педагогической работой в Морском Корпусе. Нужно было искать в Париже работу. Лично для меня это оказалось делом довольно трудным. Имея узкую специальность «русского» историка, я должен был довольствоваться нерегулярным заработком в газете и некоторым количеством уроков на курсах для взрослых в Народном Университете. Жена сначала работала на фабрике духов «Убиган», затем в мастерских — занималась вышиванием модным тогда «киевским швом», потом, наконец, остановилась на кукольной мастерской. Пройдя известные стадии рукоделья, Ирина устроилась в той же мастерской, где работала и мать. Если случалась спешная домашняя работа, то нередко приходилось сидеть до глубокой ночи, и тогда я читал им вслух какую-нибудь книгу и этим облегчал их работу. Непривычная к такой утомительной работе, Ирина стала сильно уставать, и показались тревожные симптомы. Вообще ее здоровье уже в Африке стало возбуждать некоторые опасения, но тогда это касалось, главным образом, нервной системы. Теперь же, с общим недоеданием и недосыпанием, Ирина становилась вялой, появилась сонливость, и, в заключение, рентген показал затемнение в бронхах. «Это туберкулез», — сказал доктор Манухин, который и начал лечение по своему способу просвечивания селезенки. Это делалось один раз в неделю (на другой день нужно было лежать в кровати до двенадцати часов дня) и требовало усиленного питания, особенно, всякого рода кашами. С таким режимом образ жизни Ирины совместить было невозможно. Требовалось прибавление в весе, и когда, однажды, Ирина, придя на очередной сеанс к доктору, обнаружила потерю в весе на килограмм за несколько дней, Манухин прямо заявил, что при таких условиях он не может продолжать лечения. Курс лечения у д-ра Манухина закончился все же прибавлением в весе, хотя не в такой степени, как обычно у него бывало.
Кое-как покончив с затемнением в бронхах, Ирина встретилась с новым заболеванием, более страшным.
Вдруг мы заметили, что Ирина начала заметно худеть (в это время, между прочим, она уже заневестилась). Усиленное питание не помогало. Появилась сильная жажда и крайняя усталость.
ЖЕЛАНИЯ
Я двух желаний не могу изжить,Как это ни обидно и ни странно;Стакан наполнить прямо из-под кранаИ крупными глотками воду пить.Пить тяжело и жадно. А потомСорвать с себя замызганное платьеИ, крепко вытянувшись на кровати,Заснуть глубоким и тяжелым сном.1928
Я вспоминаю эти жуткие моменты, когда Ирина, придя вечером домой, подходила к умывальнику и стакан за стаканом начинала пить воду из крана, так и не утолив жажды. Катастрофическое падение веса и неутолимая жажда очень нас обеспокоили и заставили сделать анализ. До сих пор помню озабоченный вид аптекаря, который на мой вопрос сказал: «Очень, очень больна!», указав на огромный процент сахара. Я ничего не знал о сахарной болезни, и поначалу мы думали, что усиленное питание и принятые меры лечения скоро поставят Ирину на ноги, но как громом меня поразили слова доктора М.Л.Дельбари, сказавшего: «Я не скрою, что здоровье вашей дочери меня сильно беспокоит…» Скоро мы узнали, что эта болезнь неизлечимая. Помню, как я был убит встречей с М.В.Вишняком, в ограде русской церкви, когда М.В. спросил меня о здоровье дочери и, узнав, что у нее диабет, схватился за голову: «Диабет!», и рассказал про своих знакомых, у которых дети заболевали этой болезнью и «все умирали», — так и сказал он.
Но у меня все-таки теплилась некая надежда на чудо. Вскоре Ирина была принята профессором Ляббе в госпиталь «Питье». Началось лечение инсулином, который сразу стал действовать чудесным образом. Ирина стала прибывать в весе буквально не по дням, а по часам, что приводило нашего аптекаря в полное изумление. «Это невероятно!» — говорил он каждый раз, отмечая после взвешивания огромную прибавку в весе. Профессор, лучший специалист по диабету во Франции, в несколько дней поставил Ирину на ноги — она окрепла и физически и морально. Но она каждый день должна была ходить в госпиталь на уколы инсулина: без инсулина она не могла жить… Потом диабетикам стали давать инсулин на руки, и больные научились сами делать анализы и пикюры и, таким образом, следить за своею болезнью. И с тех пор инсулин сделался неизменным спутником ее жизни… Гораздо труднее было устроиться с режимом питания — без сахара и без мучного! — это легко сказать: не есть сладкого, пирожных, булок, хлеба и проч. И за каждое нарушение этого режима платиться появлением в анализе сахара и страшных ацетонов… Но как-никак с инсулином Ирина примирилась, могла вести нормальную жизнь и совершать впоследствии со своим мужем длительные экскурсии по Франции на велосипеде. Применение инсулина, этого изумительного средства при диабете, и более-менее строгое выполнение режима питания давало возможность Ирине существовать, не особенно тяготясь своею болезнью, даже порою ее не замечая. Но… так могло быть только в условиях более-менее спокойной и нормальной жизни…
Некоторые явления — осложнения — этой болезни, например, ложная кома, или накожные осложнения — заболевания своим страшным видом очень пугали. Ложная кома появлялась в результате несоответствующей дозы инсулина. Ирина теряла сознание; если не удавалось привести ее в чувство, приходилось везти в госпиталь в бессознательном состоянии. Несмотря на то, что эти приступы повторялись довольно часто — к ним невозможно было привыкнуть. Нельзя забыть этих минут (хотя и ставших бытовым явлением в нашей семье), когда, бывало, ночью нас с женой будили торопливые шаги босых ножонок Игоря, который вбегал к нам в комнату с жуткими словами: «Бабушка, маме плохо!» Картина была обычная: Ирина лежала в полубессознательном состоянии, тяжело дышала, иногда стонала. И трудно было решить, какая это кома — настоящая или ложная? В первом случае нужно было вспрыснуть инсулин, а во втором, наоборот, влить сахар в рот… Установить это может только анализ. И вот мы все около ее постели стараемся привести ее в чувство, обращаясь к ее сознанию всяческими способами — прибегаем к логическим доводам, чуть не крича ей в ухо, называем ее нежными словами… Обычно, через полчаса — час она начинала приходить в себя, а иногда приходилось вызывать карету скорой помощи или самим везти ее в госпиталь.
Каковы были причины появления диабета у моей дочери, когда о наследственности здесь не может быть и речи? Сказать невозможно. Вероятно, это было результатом ее крайне нервного состояния, сопряженного с большим переутомлением, тем более что это совпало с периодом ее жизни, когда она сделалась невестой.
***
Своего «суженого» Ирина нашла благодаря своим стихам. Печатаясь в нескольких периодических изданиях, в том числе, студенческих, в «Последних Новостях», которые расходились в тысячах экземпляров по всем странам эмиграции, Ирина скоро нашла значительный отклик среди многочисленной русской эмиграции. Ее стихи, выросшие на почве нашей беженской трагедии, по своей лирике, жизненной правде были, конечно, очень близки каждому из эмигрантов: в ее жалобах они находили частицу своих переживаний. На одном из собраний поэтов был и ее будущий муж, который работал в Монтаржи. С этим городком, связанным с именем Мирабо, очень красиво расположенном в сети каналов, у меня, лично, связано много воспоминаний. Работая в Народном Университете в Париже, я выступал в различных городах Франции в качестве лектора, обычно я читал на исторические темы.
Мы, лекторы, приезжали в назначенное место и на перроне вокзала искали человека с «Последними Новостями» в бортах пальто. Это было условленно. Увидев такового человека, удостоверившись, что он русский, мы сразу связывались с местной русской колонией, куда иногда приезжали по несколько раз. Именно таким городом для меня оказался Монтаржи. Помимо лекций я там даже прогостил с женой несколько дней в среде очень любезных соотечественников.
На первой же лекции, прошедшей, между прочим, с большим успехом, в перерыве ко мне подошел среди других слушателей молодой человек, оказавшийся председателем местного русского культурного кружка. После комплиментов по моему адресу, я был приглашен зайти к нему после лекции. Это был Юрий Борисович Бек-Софиев со своим товарищем. Пока этот последний растапливал у него в комнате железную печку, мы с Юрием разговорились. Между прочим, он меня спросил, не родня ли мне Ирина Кнорринг.
Оказалось, что Софиев тоже поэт, и с большим смущением он просил меня прослушать его стихотворные опыты. Мне было интересно. Он начал читать свои стихи, которые произвели на меня большое впечатление своею свежестью и отсутствием шаблонности. По-видимому, мой отзыв имел для него некоторую ценность. Так мы познакомились, а через некоторое время эти мои новые знакомые перебрались в Париж и поселились в Медоне. В Париже на каком-то собрании мы встретились, и я пригласил их обоих к нам, в Севр, в гости.
Мы провели очень интересный и приятный вечер. Надо сказать правду — оба они произвели на нас весьма благоприятное впечатление, они показались вдумчивыми и интеллигентными молодыми людьми. Юрий читал свои стихи, которые понравились жене, а на Ирину они произвели столь большое впечатление, что она считала, что, как поэт, этот ее новый знакомый забьет и Ладинского, и Терапиано. Новые знакомые стали бывать у нас довольно часто, а с Ириной встречались то на лекциях в институте, то на собраниях поэтов. Юрий сумел заинтересовать Ирину своим вдумчивым отношением к поэзии и ко многим жгучим вопросам жизни вообще. И понемногу Ирина стала с ним сближаться. Все это, как на фотографической пленке, отразилось в ее стихах. По искренности, оригинальности и музыкальности эти стихи ее любовного периода являются одними из самых лучших в ее любовной лирике вообще. В них действительно горело ее сердце, и светилась любовь. Между прочим, они связаны с Версалем, который явился как бы территориальной эмблемой их любви.
Как-то, в ноябре 1926 г., исполняя какое-то поручение по работе, ей пришлось ждать в Версале поезда три с половиной часа, и она, чтобы скоротать время, с чемоданчиком, коробкой и портфелем отправилась в парк. «Там было замечательно, — пишет она в дневнике, — Почти никого. Деревья уже совсем без листьев, и туман, туман…»
Через три дня они с Юрием вдвоем были в Версале. «Сидели в пустом кафе, пили грог, потом неистово целовались»
Ты принес мне стихи о Версале,О Версале под сеткой дождя:Вечерели свинцовые дали,Старый парк оголел, обнищал.Это правда: промокли до нитки,Все бродили под мелким дождем.Уже заперли в парке калитки,И пошли мы окружным путем.Мне сутулила плечи усталость,Все мерещился прежний, другой.И сама я себе показаласьНехорошей, жестокой, дурной.Разве сердце не грызла тревога,Разве боль не томила остроЗа бокалом горячего грогаВ небольшом, опустелом бистро?Ты читал мне стихи о цыганах,Как цыганка варила ежа…Помню — бело и смутно, и странно,Билось сердце и голос дрожал.Мы друг другу так мало сказали,Но понятен был каждый намек…Ты принес мне стихи о Версале —Бледно-синий, блокнотный листок.Вот спасибо; мне долго не спится,Что-то помнится, бьется, звенит…Этой первой Версальской страницейНачались мои новые дни…19. I.1927
Через полгода, в мае 1927 г. они, уже жених и невеста, провели в том же Версале целый день. Ему посвящено стихотворение, которое Ирина очень любила.
ВЕРСАЛЬ
Мы миновали все каналы,Большой и Малый Трианон.Над нами солнце трепеталоИ озаряло небосклон.Мы отходили, уходили,Под сводом сросшихся ветвей,Не слышали автомобилей,Не видели толпы людей.И там, в глуши, у статуй строгих,Под взглядом их незрячих глаз,Мы потеряли все дороги,Забыли год, и день, и час…Мы заблудились в старом парке —В тени аллей, в глуши веков.И только счастье стало ярким,Когда рванулось из оков.27. V. 1927
Кажется, только в цикле стихов этого периода и встречается несколько раз слово «счастье», только теперь она испытывает не «влюбленность», а «любовь».
О любовь моя, нежная сказка,Моя тихая сказка-быль!
Но тут же звучит грозный лейтмотив всей ее поэзии: «Я знаю, что буду несчастна…»
Это сознание крайнего пессимизма (черта, может быть, наследственная), обреченности, предопределенности, «исполнения чьего-то проклятия» и проч. встречается во многих ее стихотворениях, становясь иногда каким-то литературным атрибутом ее поэзии.
С каждым днем все больше в жизни красок,С каждым утром — радостней рассветИ часы, похожие на сказку,Тяготеют радостью приметМысли мимолетны и случайны,Стынет смех в углах веселых губ,Только грусть, волнующую тайно,Для, чего-то в сердце берегу,Оттого, что больше нет ненастья,Оттого, что ничего не жаль,И легко рассказывать печаль,И так трудно говорить, о счастье.29. V. 1927
Еще сильнее это выражено в стихотворении, написанном через два дня после приведенного выше.
СЧАСТЬЕ
Больше не о чем мне тосковать,Неспокойные дни миновали.И счастливое сердце опятьЗадрожало тоской о печали.Счастью нет ни конца, ни преград,Счастье тянется няниной сказкой.Так смешно про него говорят.Я надену веселую маскуНа цветистый его маскарад.Помню: ветер, бараки, оливы…Помню: мост, и туман, и огни…Непривычны мне светлые дни.Я не верю, что стала счастливой.И, когда-нибудь в пьяной мечте,Задыхаясь, сжимая запястье, —Упаду на последней чертеМоего невозможного счастья.31. V. 1927
Почему-то это прекрасное стихотворение не вошло ни в один сборник ее стихов. Оно очень характерно для всего миросозерцания Ирины.
Эта черта — неверие в бескорыстие даров судьбы и постоянное ожидание худшего — у Ирины, отчасти, фамильная: она очень выражена, между прочим, у меня. Я хорошенько не знаю, откуда у меня этот врожденный пессимизм в натуре (меня иногда считали не столько пессимистом, сколько маловером вообще), но у меня действительно очень развита склонность к предвидениям, преимущественно в худую сторону. В жизни вообще, особенно в моей административной практике, эта черта имела и хорошие стороны, в смысле предупреждения дурного оборота дела, но в личной моей жизни она являлась очень мучительной, доходя в этом отношении до гипертрофии. Захворает ли кто в семье — я уже себя готовлю ко всевозможным осложнениям болезни. Запоздает ли кто — я уже беспокоюсь, не случилось ли что-нибудь и т. д. Поэтому я всегда являлся слабой поддержкой жене в тяжелых обстоятельствах семейной жизни (например, болезни детей и т. д.), наоборот, я сам сильно нуждался в поддержке. Больше всего, конечно, страдала от этого моего беспокойного характера моя жена, которая всегда, и с большим основанием, конечно, упрекала меня в самовнушении, в накликивании, в отсутствии настоящей веры и проч. Она была права, но мне всегда было трудно утешать в том, в чем я сам не был уверен. Всякая ложь, хотя бы «во спасение», мне была чужда… Весьма возможно, что Ирина, которая очень любила своих родителей и прислушивалась к их мнениям, унаследовала от меня эту черту и, по своему обыкновению, ее культивировала.
Но, конечно, многое она себе «вбивала в голову». Хотя бы, эта фраза: «я знаю, что буду несчастна», которая появилась у нее задолго до ее роковой болезни, по существу ничем не вызывалась, — Ирина была захвачена своей любовью.
Зацветают в Париже каштаны,Как венчальные строгие свечи.Опускается вечер туманный —По-весеннему дымчатый вечер.За оградой туманного садаСумрак полон томленьем и ленью.Лиловеют за ржавой оградойЧуть расцветшие кисти сирени,А уж сердце быть прежним не может,Стало новым, взволнованно-страннымОттого, что в аллеях каштаныНа венчальные свечи похожи.25. IV. 1927
В это время она была готова с полной искренностью, уже будучи больной, писать на больничной койке:
И пусть меня возьмут в круговоротГлухие, нарастающие грозы.Я не боюсь, что счастье отцветет —На столике больничном — темной розой.
И, наконец, у нее появляется как будто подлинная «Воля к жизни»:
В низких тучах, нависших уныло,В нежных думцах веселой любви,В нарастанье потерянной силыМне послышалось слово: живи!И как крик у разверзнутой бездны,Как раскаты звериной грозы,Как бодрящий напев Марсельезы —Этот бешеный к жизни призыв.Я теперь поняла: не недели, —Месяцы потерялись в бреду…И еще поняла, что дойдуК настоящей, единственной цели.Что, как прежде, горят маякиНе обманным и радостным светом,И за ночью последней тоскиЕсть звериная радость рассвета.7. VI. 1927
В одном из своих прекрасных стихотворений Ирина установила свой выбор словами глубокого чувства.
***
Прости, прости, что за тебяЯ слишком многих принимала.Анна Ахматова
Ночью слишком натянуты нервы.Проступают виденья и лица.Дорогой, отчего ты не первыйВ этой смутной, немой веренице?Слишком много рассказано было,Много брошено ласки на ветер.Был ты первый, второй или третий —Я не знаю. Не помню. Забыла.Много нежных растратила слов я,Притворяясь влюбленной и нежной,Называя печаль неутешной,Называя влюбленность — любовью.Отчего же тебя не нашла яВ эти годы тревоги и муки?Взял бы ты мои слабые рукиИ сказал мне: родная…Ты один, на других не похожий —Не уйдешь, не отдашь, не обманешь.Что ж сказать тебе, милому, что же,Если все уже сказано раньше?Ты не первый, так будь же последним!Пусть теперь перестанут мне снитьсяЭти — слишком любимые — тени,Эти — памятью стертые лица.16. II. 1927
После этого апофеоза любовного чувства я приведу стихи, в которых Ирина, в ее точной изобразительной манере, выразила другую сторону этой муки-любви, в значительной степени определявших причину ее будущих переживаний.
Чуть проступают фонари из тьмы,Глухие улицы, сдавили стены.Прохожие. Автобусы. И мы —Два неврастеника — над черной Сеной.Я слушала взволнованную речь,В воротнике лицо пугливо пряча.И только по дрожанью нервных плечТы угадал, что я бессильно плачу.В гранит плескала мутная вода.В ней огонек, как золотые нити.Направо — бледный камень Нотр-Дам,Откуда нас благословлял Мыслитель.Ты побледнел, и постарел ты, — вотЗа два часа. Глаза совсем больные.А у меня кроваво-красный ротСломала безобразно истерия.Стояли мы, не поднимая глаз,Бессильные и жалкие, как дети.И уж ничто не разделяло нас —Двух неврастеников — ничто на свете.3. III.1927
Через несколько дней после появления этого стихотворения Юрий пришел к нам с официальным признанием. Мы тогда жили на ул. Курноль. Ирины дома не было. Как я уже говорил, мы Юрия полюбили, видели их сближение и, в сущности, давно ждали этого визита. Он очень волновался, и начал говорить несколько путано, внося кое-какие рассуждения, мало идущие к такому моменту — видимо, он готовился к этому выступлению. Но скоро эти рациональные рассуждения уступили место искреннему выражению подлинных чувств… Мы обнялись… Он скоро ушел, а когда пришла Ирина (она уже все знала!), то застала нас обоих, по ее словам, — «счастливыми и нежными. Мамочка начинает говорить о Юрии, о том, как он ей нравится, какой он славный, умный, тонкий и т. д. Папа Коля что-то шутит, но вижу, что и он очень взволнован. А сама я — даже не ждала — осталась совсем спокойной. Испытывала что-то вроде неловкости — прижалась к мамочке, и только улыбалась. А она говорила о том, что она счастлива. Должно быть, все ее страхи и сомнения относительно моей любви прошли. Господи!..»
Между прочим, можно отметить, что эти «любовные» дни Ирины проходили в атмосфере экзаменов. Институт, по ее собственному признанию, занимал в ее жизни того периода тоже не последнюю роль. Мне вообще очень хотелось, чтобы Ирина получила какое-либо высшее образование, а не ограничилась бы какими-нибудь курсами по прикладной специальности. В нас с женой еще крепко держалась эта интеллигентская тяга к высшему образованию общего характера. Я всегда вспоминал с большою признательностью свои университетские годы, а жена — время, проведенное на Высших курсах. Этих переживаний молодости мы желали и Ирине. Может быть, Франко-Русский Институт в этом отношении немного давал Ирине (в основном, это был Институт юридических и общественных наук, правда, там читалась и история), но здесь огромное значение имела наличность известных ученых. Для Ирины с ее недостаточной, по существу, подготовкой было несколько трудно слушать лекции и особенно сдавать экзамены, и я очень боялся за нее в этом отношении. Но она, по своей привязчивой натуре, скоро вошла и в институтскую студенческую жизнь и, в общем, сдавала экзамены, как средний студент. Как часто бывает, студенты во время подготовки к экзаменам глубже вникают в предмет — это случалось и с Ириной. Она готовилась добросовестно, поскольку это было в ее возможностях, обычно занимаясь с кем-нибудь. «Экзамены — редкая и большая вещь, — записывает она в дневник, — а успех, конечно, сильно поднял настроение, может быть даже вскружил голову, во всяком случае, не удивительно, что я о нем столько говорю и пишу. Но я поймала себя на другом: меня опять потянуло к Институту, и даже студенты, которые так раздражали меня в последнее время, стали опять как-то ближе. Мне даже захотелось как-нибудь на той неделе пойти на экзамен, посмотреть, как он проходит, как сдает такой-то, такая-то…» Это признание с ее стороны вызывает даже ревность по отношению к своему жениху. Во всяком случае, свою студенческую жизнь, как все в своей жизни, Ирина воспринимала не без трагических настроений, разрушительно влиявших на ее нервы…
Но самое, может быть, роковое в этом отношении — это был период ее жениховства. Моя жена всегда подчеркивала, что этот период в жизни девушки часто бывает очень далек от безоблачных переживаний и, при длительности, может привести даже к катастрофе. Ирина заневестилась в марте 1927 года, а повенчалась лишь в январе 1928 г.! При крайней впечатлительности ее натуры, склонной к мучительному самоанализу, эти месяцы были полны беспокойств, бесконечных волнений, ненужных инцидентов, семейных ссор и проч. Как-то жутко вспоминать, что свадьба откладывалась по чисто экономическим причинам — необеспеченность работой, жилищный вопрос и т. д. При слабом здоровье Ирины времяпрепровождение между домом (имея в виду работу-заработок), Институтом, Союзом поэтов, и женихом — оказалось для нее трудно переносимым: ее физические силы сдавали, нервы не выдерживали. А болезнь уже держала свою жертву в своих когтях. Ирина каждый день ходила в госпиталь делать вспрыскивание инсулина. Тогда еще нам казалось, что это лишь временное лечение и как-то не хотелось верить, что инсулин сделается необходимым атрибутом ее существования.
Наконец, наступил день свадьбы. К этому времени мы уже переехали из Севра в Париж, где на улице Мсье ле Пренс сняли в отеле довольно хороший номер, в котором свободно поместились втроем. Вскоре рядом освободилась совсем маленькая комнатка, в которую переехал Юрий.
По французским законам церковному браку должен предшествовать брачный союз, заключенный в мэрии того аррондисмана, где живет жених. Стали наводиться справки, началась борьба с нехваткой денег и проч., наконец, небольшая группа русских из нашего отеля отправилась попросту, не свадебным кортежем, как французы, на площадь Сен-Сюльпис, в мэрию. Я был в качестве свидетеля. Мы оказались номером первым — за нами еще пар десять. Началась длинная процедура расписывания в большой книге, а затем в «Семейной книге» Ирина впервые проставила свою новую фамилию. Потом все брачующиеся проследовали в главный парадный зал, где мэр, с национальной лентой через плечо, после прочтения соответствующих статей узаконения, объявил: «Вы муж и жена», и, — вручив документы, протянул сразу обе руки и пожал молодым руки, и служитель объявил, что «церемония окончена». В коридоре молодые перецеловались, и дома были встречены шампанским.
На другой день, придя на обычный пикюр в госпиталь, Ирина была встречена госпитальным персоналом возгласами: «Слава новобрачным!» Начались поздравления и пожелания, причем усиленно подчеркивалось: «Здравствуйте, мадам!», «До встречи, мадам» и т. д.
Церемония в мэрии не внесла никаких перемен в жизнь молодых. Начались приготовления к церковному браку, и венчание было назначено на 20 января. У молодоженов еще не было комнаты, что было причиной многих волнений, ссор и слез. Наконец, недалеко от нашей улицы, была найдена комната без отопления, в старом отеле, помнящем, вероятно, еще времена революции. По собственному признанию Ирины, ей было страшно уезжать из нашего отеля и «грустно уходить из семьи». Все эти волнения ее совсем измучили, и накануне своей свадьбы она заканчивает свой дневник печальной фразой: «Кажется, самое лучшее — лечь в госпиталь».
Мы с женой старались как-нибудь ознаменовать предстоящую церемонию. Жена шила «подвенечное» платье, не белое, но шелковое (практичнее) и (запись) «хочет купить туфли». Все это в пределах наших беженских возможностей…
20 января, вечером, мы благословили Ирину нашей сфа-ятской иконой — «Радость странным» — и поехали в церковь. Все участники этой брачной церемонии поехали в метро. Этот свадебный кортеж оказался в некотором роде традиционным: мы с женой ехали в Москве венчаться… на конке. В церковной ограде сошлись шаферы: со стороны Ирины — Костя и Обоймаков, а со стороны жениха — Карпов и Андрей (Войцеховский). Карпов и Обоймаков были студенты-коллеги. Карпов принес великолепный букет белых цветов.
Из церкви всей оравой отправились домой в автобусе. По пути в автобус зашел профессор В.Б.Эльяшевич, лекция которого в Институте должна была быть как раз в этот вечер. Профессор, увидев группу своих студентов, улыбался, думая, что все едут на его лекцию. Потом поздравил молодых…
Дома, в нашем номере, было весело — пили вино, пели песни.
Засиделись за полночь. «Сначала ушли гости, — записывает Ирина, — потом я. Это был тяжелый момент — уходить из дому».
ЛЮБОВЬ ПО КНУТУ ГАМСУНУ:
Прошли свадьбы. Наступили будни, и жизнь молодоженов должна была вступить в новую полосу. Ирина как-то странно, фаталистически верила в эту новую жизнь вдвоем; желанную, долгожданную, которая должна была бы внести покой в ее душу, утешить все тревоги, словом, разрешить все поставленные перед нею проблемы ее внутренней жизни, но как-то извне, помимо ее самой. К сожалению, этого не случилось, и это была подлинная трагедия всей ее жизни, всего ее существа. Рушились все надежды привести в ясность ее жизненные цели, осмыслить их и более-менее прочно установить свой быт. Уже в начале февраля, т. е. через несколько дней после свадьбы, она «бывает одинока». «Страшная и опасная мысль для медового месяца!» — прибавляет она в дневнике. А мысли ее опять возвращаются к прежним, печальным думам своих стихов. В это время она и написала стихотворение, которое считала самым лучшим из своих стихов, в которое сама была «влюблена», лучше которого, как ей казалось, она никогда не напишет.
Я пуглива, как тень на порогеОсторожно раскрытых дверей.Я прожгла напряженной тревогойМного ярких и солнечных дней.Оплету себя вдумчивой грустью,Буду долго и страшно больна,Полюблю эту горечь предчувствийИ тревожные ночи без сна.И когда-нибудь, странно сутулясь,В час, когда умирают дома,Я уйду по расщелинам улицВ лиловатый, вечерний туман.Где я буду в тот матовый вечер?Кто мне скажет, что я умерла?Кто затеплит высокие свечиИ завесит мои зеркала?Так исполнится чьё-то проклятье,И не день — и не месяц — не год —Будет мир сочетанием пятенИ зияньем зловещих пустот.6. II.1928
И со свойственной ей пытливостью Ирина принялась тщательно искать причины такого настроения, состояния ее сознания. Прежде всего, она обратилась к анализу их отношений с мужем, которого она любила «безумно». (Потом она возвратилась к этой любви и сделала очень любопытные определения). Сравнивая интересы Юрия со своими, она пыталась объяснить, почему ей «скучно». «Юрий занимается политикой, историей, а меня это не трогает», и ей уже начинает казаться, что она ничего не может дать своему мужу: «ему нужно поговорить, поделиться своими мыслями о прочитанном, а это все далеко от меня, как Китай». Это признание нельзя понимать буквально. Она вовсе не была чужда интеллектуальным интересам. Не говоря уже о литературе, в которую она вносила суждения, свойственные ее поэтическому дарованию, она была способна увлекаться наукой вообще и очень дорожила своим увлечением. Свой постепенный отход от Института в результате ее общей болезненной усталости, она переживала с большой болью. «Что бы я отдала за свои былые увлечения Институтом, — пишет она, — за эту бодрость и неутомимость, с которой я ездила каждый день из Севра! За тетрадки с записями лекций! За смех, которым я могла смеяться только в Институте». Учиться в Институте с усилением ее болезни и осложнением жизненных условий вообще становилось для Ирины все более затруднительно.
Юрий это понимал, и сказал ей прямо и откровенно, что она вообще заниматься не будет, причем, он мотивировал это довольно своеобразным признанием: «Потому что ты настоящий поэт», — «В этом твоя трагедия, но в этом и твое творчество». В этом суждении заключалась жестокая правда подлинной подоплеки печальной поэзии Ирины, во всех ее «стихах о себе».
Необходимо все же отметить одно свойство натуры Ирины. За исключением ее поэтического ремесла, ее мало что-либо интересовало и захватывало серьезно. Она в свое время занималась музыкой, обнаруживая при этом способности, с большим вниманием и страстностью слушала музыку на симфонических концертах, на которые я ее водил, имея возможность, как музыкальный критик, с не меньшим интересом могла прослушать доклад, например, о Киеве на «Вечерах Русской Культуры» и т. д., но личной инициативы, или лучше сказать, напористости в этом направлении не проявляла. Тем не менее, у нее имеется и такая запись: «Когда я думаю о музыке, о том, что я могла бы быть недурной пианисткой — мне всегда хочется плакать. Я не жалею, что жизнь выбила меня из нормальных условий, мне жаль только моей музыки. Я бы отдала все мои стихи — настоящие и будущие — чтобы быть хорошей пианисткой…» Ее личная судьба, оторванность от своей привычной среды способствовала замыканию в себе; маленькой девочкой попавшая в водоворот беженской (политической) жизни, она многое не могла понять в окружающей обстановке и старалась ее осмыслить наедине сама с собой (общее свойство всех пишущих дневники). Те же условия жизни привели и усилили у нее сознание какой-то личной неприкаянности, что впоследствии сказывалось в ее самоощущении лишнего человека, неудачника, «человека второго сорта» и т. д. Ее талантливость, как поэтессы, объективно признанная, давала ей некоторое право считать себя в какой-то мере выше других, но, с другой стороны, всякие неудачи на этом пути отражались на ее психике очень тяжело. Мы видели, как мучительно складывалась ее личная женская судьба. Любовь дала Ирине огромную энергию, но требовала и постоянно поддержки. Но беженские, материальные условия нашей эмигрантской жизни не могли этого делать полностью. Юрий зарабатывал немного, а работал много — уходил рано утром, а приходил поздно вечером. По натуре человек общительный, с большой тягой к общественной деятельности, пытливый и вообще одаренный, он старался заполнить духовную пустоту своего существования участием в политической жизни эмиграции, саморазвитием и проч. Придя домой, он нередко брал книгу, или делился с женой своими мыслями, которые мало занимали Ирину. С другой стороны, целый день ожидая мужа, проделав работу по хозяйству, преодолев в этом отношении много трудностей, она шла к нему со своими житейскими горестями, жалуясь обычно на свою усталость, как следствие развивающейся болезни.
Разумеется, эти жалобы были всегда довольно однообразны, скучны — от них всегда хотелось поскорее отмахнуться. Но они были мучительно реальны и нарушали счастье молодоженов. Юрий все время в деятельности, — «волнуется, говорит без умолку… на него весело смотреть» — пишет Ирина в дневнике, — «А я его совсем как-то не вижу. Все вечера он уходит: понедельник — семинар, вторник — на Милюкова, среда — дома, четверг — на семинар Эльяшевича, пятница — к поэтам, суббота — «Трибуна». Вижу я его на короткое время за ужином, когда он приходит с работы усталый немножко и распускается, и правда — устает, а потом поздно вечером, когда я уже совершенно устаю и сплю… А тут еще весна начинается, воздух весенний, и сон — готова спать все сутки напролет». — «Но разве моя вина, — добавляет Ирина, — что я потушила свой маленький огонек, если он был когда-нибудь; что мне нечем жить, только им одним, отдать целиком всю свою жизнь и всю себя ему». Однажды Юрий сказал: «Какое счастье, что мы с тобой оба поэты. Это было бы страшной трагедией, если бы один из нас горел этим, а другой — нет». Ирина, приведя эти слова, несколько изменяет ситуацию: «Один из нас — социалист и горит этим, а другой — нет. Страшная трагедия? — спрашивает она, и добавляет: — Я думаю, что это трагедия одинакова для нас обоих».
Достаточно всех этих выписок и признаний, чтобы представить себе, если не подлинную трагедию, то, во всяком случае, семейный очаг, в котором не все благополучно. Недаром ее близкая подруга, Наташа (Кольнер), заметила, что «вся жизнь Ирины свелась к одной точке, и от этой точки тянется тоненькая, тоненькая ниточка». Можно было всегда опасаться, что эта ниточка временами будет рваться.
Замечательно, что, анализируя свои супружеские отношения, свою любовь к Юрию, Ирина удивительно верно их охарактеризовала. В одном месте своего романа «9-е термидора» Алданов говорит, что каждый человек известной эпохи любит «по какому-нибудь писателю». Например, герой его романа — Шталь «любит по Карамзину». — А мы, — говорит Ирина, — несомненно, любим по Кнуту Гамсуну». Это определение чрезвычайно верно. Кто наблюдал их жизнь, читал их стихи и особенно ее дневник, памятник раскрытия человеческой души, тот должен согласиться, что во взаимных отношениях этой четы очень много невольной «игры в героев Кнута Гамсуна»…
Почва для этой «игры» была крайне разнообразна. Прежде всего, их душила материальная нужда. В буквальном смысле они не голодали, хотя бывали случаи, что у Ирины не оказывалось денег на завтрак, но это случалось очень редко, а затем — это, столь обыденное явление в наших условиях, не таило ничего трагического: всегда можно было занять у нас или знакомых. А там, смотришь, порвались подошвы, протекают туфли и т. д. А денег нет. Ирина отчаянно экономила на еде, пытаясь свести до минимума свои расходы, даже в госпиталь ходила пешком, что ее очень утомляло. Иногда подходили такие непредвиденные обстоятельства, как обмен удостоверений личности. Начиналась ужасно сложная и крайне утомительная процедура — доставание всякого рода свидетельств, удостоверения о жительстве, о работе. Начиналась беготня по различным учреждениям, стояние в префектуре в огромных очередях, иногда не бывало денег на саму карту. Все это очень нервировало и утомляло… А болезнь шла и усиливалась своим чередом. Диабетический режим — очень суровый, тяжелый и жестокий. Нельзя съесть ни вкусной булки, ни пирожного, ни выпить сладкого кофе; ни сладкого, ни мучного, даже молоко ограничено. Человека молодого этот режим действительно может довести до отчаяния. Ирина поначалу стойко сопротивлялась бесконечным искушениям, думая, что болезнь пройдет, но потом поняла, что болезнь неизлечима… и можно себе представить ее состояние при мысли, что так жить, так питаться и делать каждый день уколы инсулина она осуждена до могилы! Неудивительно, что на нее иногда находило отчаяние, и она тогда делала как бы своеобразную передышку, т. е. допускала некоторое нарушение режима. Иногда это проходило даром, а иногда вызывало сильные реакции, до того, что приходилось ложиться в госпиталь, который для диабетиков в Париже являлся как бы их вторым домом.
Пришлось думать и о работе. Домашняя, ответственная работа, например, шитье платьев, ей была совершенно не под силу, нужно было искать работу в какой-либо мастерской. К счастью, такая нашлась, где работала ее мать — мастерская кукол под названием «Фавор». Ее содержала очень милая семья наших знакомых (Фаусеков). Работа в этой мастерской в прекрасных условиях, рядом с мамочкой, конечно, Ирину устраивала. Кроме того, в конце мая удалось устроить молодоженов в нашем отеле, где они получили номер рядом с нашим. Но трещины в ее жизни не зарастали. Прежде всего, эта работа в мастерской окончательно отдаляла Ирину от института. Хотя там большинство лекций читалось по вечерам, ввиду занятости русской молодежи на работе, — однако и эти вечерние часы были для Ирины совершенно невозможны: после обычных часов в мастерской она приходила домой усталая, а ей еще нужно было готовить ужин и т. д. С Институтом Ирина была связана отнюдь не практическими соображениями, которые это учебное заведение едва ли и преследовало, но поступление в Институт являлось с ее стороны идейной пробой себя на каком-либо серьезном поприще, чтобы почувствовать себя, так сказать, крепким человеком. И теперь она горько чувствовала, что ее обещание не выполнимо. Мысль об Институте ее преследовала горьким кошмаром, она пыталась, было, подать прошение о разрешении держать экзамены «с тем курсом», и написала трогательное стихотворение о своей тоске по Институту.
В вечер синий и благословенный,В городской звенящей тишине,На мосту, над почерневшей Сеной —Генрих вспоминает обо мне.Зданья в мглу безлунную зарыты,Свет скользит с шестого этажа,Поднял конь железные копыта,Тяжело и крупно задрожал.А в кафе, под звонкий лязг бокалов,В глубине, у крайнего стола,Облик мой — веселый и усталый —Сонно вспоминают зеркала…А на скамьях милых и тяжелых,Под сияньем свешенных огней,В темном зданье коммунальной школыВ этот час не помнят обо мне.И никто не видит, как смущенно,В опустевшей, тихой темноте,Там, на лестнице неосвещенной,Притаилась плачущая тень…6. VI.1928
Как всегда у Ирины это сознание несбывшихся надежд, мысль о «просроченных сроках» и «несдержанных обещаниях» нашло свое яркое отражение в ее стихах. Эта тема в ее словесном отражении становится даже одной из главных в ее творчестве — она так гармонирует с ее печальными думами. Месяца через три после свадьбы она написала стихотворение, в котором уже намечается и как бы заранее переживается крушение ее надежд и идеалов — оно, между прочим, произвело на мужа очень тяжелое впечатление.
Я накопила приметыМного тревожных примет:Будет холодное лето,Матовый, облачный свет.Будут задорные блескиВ землю опущенных глаз,Ветер запутает дерзкоСмысл недослышанных фраз.Не повторенные встречи,Не утаенная грусть,Слабые, узкие плечиПримут непрошенный груз.В новой приниженной жизни,В неумолимой борьбеБудут рассказы о ближних,И никогда о себе.Длинные, цепкие рукиСдавят до боли виски.Мир потускнеет от скукиИ небывалой тоски.Встанут забытые лица,Кто и зачем — не пойму.Дом, где так трудно забыться,Станет похож на тюрьму.Будут бессонные ночи —Много тревожных ночей —И неразборчивый почеркПри осторожной свече.В полдень томленья и лени,Как и в былые года,Вдаль от парижских строенийБудут скользить поезда.И на поляне в Медоне,У белоствольных берез,Сердце впервые застонетОт накопившихся слез.Горечь — обиды — и цели —Кто их сумеет нести?И не услышанный лепет:«Было. Не будет. Прости!»3. IV.1928
А русская жизнь в Париже продолжалась своим чередом: происходили собрания поэтов, где Ирина часто выступала, обычно, с большим успехом, она бывала на собраниях «Дней», на которых были интересные доклады на политические темы, она посещала собрания «Зеленой-Лампы» — у Мережковских, и такие, как «День Русской Культуры» (эмигрантский ежегодный праздник). Все это ее интересовало и занимало. Но все это не могло заглушить ее темной тоски, и когда Ирина приходила домой, в свой «дом», эта «игра в Кнута Гамсуна» продолжалась. Юрий за книгой или за газетой. «За окном дождь. В комнате тикают часы, да скрипит на бумаге перо. Иногда шуршала газета. И — все. Так ползут вечера. А жить нечем, нечем, нечем. Переоценила я себя. Не сумела построить жизнь». Прочтя эту цитату, изображающую мирную картину, почти идиллию, читатель может быть в недоумении — отчего тоска? Ответа нет.
Развивая подобные настроения, Ирина, естественно, приходила к весьма трагическим заключениям. Вот ей кажется: «Наступает то время, когда мне надо как-то уйти от жизни, т. е. приближается та грань, за которую я никогда не заглядывала». Казалось ей, что с ее «исчезновением» все «вопросы», стоящие перед ней, вообще исчезнут, и смерть является в роли роковой неизбежности, логического конца ее болезни. Мысль o самоубийстве в стихах Ирины встречаются сравнительно редко и является скорее своеобразным литературным приемом. Так, например, появилось стихотворение, написанное на втором месяце беременности:
Час пробьет торжественно и звонко —Час последней гибели. И яПобреду последней собачонкой:Вдоль чужого, темного жилья.Буду думать, что не все — чужое,Буду горько плакать, и в ответЯ услышу трижды роковое,Трижды унизительное «нет!»Ни тоски, ни ада и ни рая —Уж не будет больше ничего.Кто-то пожалеет, приласкаетВ мир подкинутое существо.А потом — потом сожжет, закрутитМедленный, губительный пожар.И на шее обовьется тужеРанним утром разноцветный шарф.27. XI.1928
Очень редко, но все же, может, быть, под влиянием ее маленьких удач, у Ирины появлялось желание пересмотреть обычную пессимистическую оценку своей жизни. Так, в 1927 г., т. е. до замужества, она определенно говорила, что ей хочется
— до боли жить,Чтобы не кляня, не хмуря брови,Весь этот подлый мир любитьСлегка кощунственной любовью,
В конце концов, она как бы примиряется со своей судьбой:
Быть странником, без жалоб и без стонов,Пьянеть простором незнакомых мест,Увидеть новый мир в окно вагона, —Ведь это никогда не надоест.
Появляются подобные настроения и после замужества, когда она пытается отнестись к себе критически. Так, в марте 1928 г. она записывает: «В сущности, я могла бы сегодня назвать себя счастливой. Но вот обнаружилось, что мои «неизносимые» подошвы износились, и опять во всей остроте встал вопрос о безвыходности. И еще — Институт. Об этом лучше не думать. А так — все хорошо. Погода хорошая, солнце светит, не очень холодно, все постирано и поштопано, в комнате относительная чистота, даже и чувствую себя относительно сносно. Чего же еще?
И жизнь до ужаса простая —Не выбита из колеи…
Не назовешь ее ошибкой —Все знает место, срок и цель…
Да, действительно, жизнь как-то выровнялась и потекла «тоненькой ниточкой». И может быть, стала в десять раз нужнее и полезнее…»
Я не могу без мучительного волнения приводить эти жалобные строки. Бедная моя Ирина! Как мало надо было ей, чтобы почувствовать себя счастливой!
Она готова винить себя во многом. «А Юрия я скоро сделаю совсем несчастным. Я требую от него какого-то постоянного внимания, утешения, разрешения моих тяжелых и путаных настроений. Я недовольна, когда он читает книгу, занимается, когда пишет, и отталкиваю его, когда он ласков и нежен: «…Напрасная нежность, такая смешная…»
Это-то и плохо, что такая наивная, детская нежность становится смешной… Что же это такое? Господи, помоги и укрепи!»
А болезнь шла своим чередом, осложняя мелкие неудачи и разрушая тело, которое, сопротивляясь ей по инерции, уже не находило силы для борьбы и жизни. В стихах Ирины все чаще и чаще начали встречаться жалобы на непреодолимую усталость. Безнадежным отчаянием звучит ее страшное стихотворение:
Ты пойми, что я устала,Я совсем больна.Зданья старого кварталаСкрыла тишина.Ни вопросов, ни исканий, —Только б отдохнуть.Не стереть мне эти грани,Не перешагнуть.Сколько раз от близкой целиКто-то уводил.Ты пойми, что в этом телеНе осталось сил;Что по пропастям бездоннымЖизнь меня вела;Что из пальцев с легким звономПадает игла.И боюсь я ночи темной,Снов и пустоты.Но не надо ничего мне,Да пойми же ты!Заметен туманом разум,И стучит в мозгуЖалкая, смешная фраза:«Больше не могу!»6. XI.1928
МАТЕРИНСТВО
«Пока не грянула гроза… А гроза эта грянула», — так начинает Ирина свою запись в дневнике 6 сент. 1928 г. У нее проявились признаки беременности. С этого момента у диабетичек начинаются страшные дни. Дело в том, что при этой болезни беременность противопоказуется. Как правило, диабетичкам не полагается родить: роды для них являются смертельной опасностью — в огромном большинстве они кончаются заражением крови. Можно себе представить сознание Ирины, когда она почувствовала, что стала на этот путь. Поехали с мужем в госпиталь, посоветовалась с Марсель, симпатичной инфермьеркой, которая ее несколько успокоила, что-де, мол, в самом начале аборт еще не так опасен и проч. Началось хождение по докторам, и здесь обнаружилась вся серьезность положения. Во Франции аборты вообще запрещены, тем более почти невозможно найти врача, согласившегося бы сделать аборт диабетичке. Назывались, правда, врачи-шарлатаны и требовались большие деньги. С чувством большой благодарности нужно вспомнить русскую женщину — врача Л.А.Каминскую, которая все время поддерживала Ирину своим участием и добрыми советами. После беготни по докторам и бесконечных консультаций Ирине пришлось-таки открыться Ляббе, своему профессору, под наблюдением которого она лечилась в госпитале Питье. Ляббе, к большому счастью всех нас, отнесся к этому обстоятельству серьезно, спокойно и без всякой паники. Он, прежде всего, заявил, что на аборт он решится только в крайнем случае и только на седьмом месяце беременности, а до того примет все меры, чтобы роды прошли благополучно, и что он надеется, что ребенок будет здоров и т. д. Моя жена сама отправилась к Ляббе, который подтвердил, что самая пустая операция при диабете является опасной. Он признался, что беременность будет тяжелой и что Ирине придется на какое-то время лечь в госпиталь, но он подбодрил, что вовсе не обязательно, чтобы ребенок был также диабетиком. «Я сильно ошарашена и озадачена, — записывает Ирина, — надо переделывать, переламывать, как-то по-новому устраивать жизнь».
Начиналась новая глава ее жизни. Как и сказал профессор, — беременность Ирины протекала очень тяжело, анализы были очень плохие и все время увеличивались дозы инсулина; она страшно уставала, нервничала и подчас впадала в отчаяние.
Наша жизнь до конца декабря была полна всевозможными событиями. В ноябре жене пришлось перенести операцию, несколько дней она пролежала в русском госпитале. Хотя операция не давала повода к большому беспокойству, но все же мы с Ириной очень волновались.
Большим событием этих дней был приезд в Париж в командировку из России моего лучшего друга В.В.Каврай-ского (ныне покойного). Это было словно с того света. Как много было сказано и узнано нового — много говорили, расспрашивали, спорили. Ирина, жившая в соседней комнате, конечно, была в курсе всех наших настроений.
Литературные дела шли своим чередом — в них Ирина принимала большое участие, без конца волновалась делами «Союза Поэтов», выступая на очередных собраниях, с чтением своих стихов.
Были и семейные неприятности. При своем состоянии Ирина, конечно, стала чаще прибегать к мамочке, своей постоянной советнице по женским делам, и чаще засиживалась у нас в комнате, что вызывало ревность мужа и приводило к раздражению сторон. Такая жизнь утомляла Ирину, анализы делались все хуже и хуже, и 19 декабря она принуждена была лечь в госпиталь, который во все время ее беременности сделался для нее как бы вторым домом. Там она очень скоро в обществе больных (диабетички быстро сходились друг с другом), познакомилась с жизнью соседок по койкам, сама поведав им свою историю и участвуя в своеобразных проказах молодых больных, которые, например, делая сами себе анализы, иногда в записях утаивали неприятные показания и т. п. Как ждущая ребенка, она вызывала к себе большое участие, и некоторые из ее больничных подруг стали вязать для ее будущего ребенка одеяльца и другие вещи.
В госпитале диабетички вообще довольно скоро восстанавливали свои силы, и после первых дней, отдохнувши, чувствуя себя хорошо физически, томились от безделья. Ирина много читала (я работал в Тургеневской Библиотеке, и Ирина в книгах не нуждалась) и не переставала интересоваться литературными делами, тем более что ее муж, в это время председатель Союза молодых поэтов, был очень занят выпуском первой книжки стихов членов Союза, и Ирина, конечно, принимала близкое участие в её выходе, держала корректуру и проч. Это ее развлекало и возвращало к жизни, недаром она после прочитанной одной статьи Ходасевича записала, что «он все-таки свернул ее мысли в другую сторону от докторов, анализов и беспросветной тоски по дому».
А по дому она очень тосковала. Приближались рождественские праздники, Новый год, который мы привыкли встречать дома все вместе. Она очень рвалась из госпиталя, тем более что силы несколько окрепли, но все-таки в первый раз в жизни ей пришлось встретить Новый год не в своей семье. «Вечером, под Новый год, — заносит Ирина в свой дневник, — я написала стихотворение — очень паршивое… вот оно».
С НОВЫМ ГОДОМ, С НОВЫМ СЧАСТЬЕМ!
Сон, полумрак и покой.Ходит бесшумно сиделка.Слиться спешит с часовойЗлая минутная стрелка.Год задувает огни.Неравноценные дни…Неравномерные части…— Новый, тревожный, верниМне мое старое счастье!31. XII. 1928. «Питье» госпит.
17 января 1929 г. Ирина вернулась домой. Но это не принесло ей радости. «Вот и дома. Вчера вернулась. Думала — буду визжать и плакать от радости, но вместо этого — тихое и грустное состояние. То, что я нашла дома, оказалось так невесело, что меня сразу же охватили самые печальные мысли. Оба — мамочка и папа Коля — без работы в полном смысле этого слова. В лучшем случае едят в день по селедке, да пьют чай без сахара. Юрий берет аванс, чтобы как-нибудь помочь им. Из моих 200 франков, которые я набрала месяц тому назад, столько работая и экономя — сегодня 84 фр. заплатила в госпиталь, поделилась немножко с нашими — они хоть сахару и картошки купили, купила кое-что из еды себе — и осталось совсем немного. Ту неделю, или хоть половину ее, как-нибудь вытянем, а там хоть опять в госпиталь».
Читая эти строки сейчас, я, по правде сказать, не помню, чтобы у нас было такое плохое положение, — мы часто, как говорится, сидели без денег, но, в сущности, не голодали.
Мало-помалу жизнь Ирины стала налаживаться. «Сначала хотелось только есть и спать, потом появилось желание вымыть посуду и убрать, потом вообще что-то делать. Сегодня даже немножко постирала и устала очень. Все-таки страшно слаба. И подумать не могу о том, чтобы пойти, например, в Люксембургский сад или к Сене. Много сплю». Этих строк достаточно, чтобы понять состояние, выраженное ею в стихах:
Отошло, отпело, отзвенело.Жизнь замедлила неровный шаг.До смешного изменилось телоИ смешно состарилась душа…
Характерно для этого периода ее обращение к мужу:
Склоним устало ресницыВ сумерках синего дня.В комнатах будем томиться,Не зажигая огня.И за большим самоваромВозле оплывшей свечи,Может быть, вспомним о старом,И, повздыхав, замолчим.Бросим нескладные фразы,Полные дряхлой тоски.Взглянем в пространство, — и сразу —Вместе — поймем: старики…9. XI.1929
Но удивительно, что в этом стихотворении, обращенном к будущему, не слышится, что его автор борется за свою жизнь и за жизнь своего будущего ребенка, о котором она два месяца перед этим написала:
Я брошу все: стихи, слова и строки,Мечты о том, чего на свете нет,И матовый, встревоженный рассвет,Такой любимый и такой далекий.И все мои печали и упрекиПустых, тяжелых и напрасных лет,И стыд за все просроченные сроки,И прозвище надменное — поэт.Мне ничего не жаль. И я готоваЗакрыть навек заветную тетрадь,Чтоб больше никогда не раскрыватьДневник существования пустого —За тихое, коротенькое слово,За самое простое слово — мать.18. XI.1928
Но и теперь, возвратясь из госпиталя, Ирина стала усиленно и с любовью шить и собирать для своего маленького, доставала деньги, покупала шерсть для вязания и с нетерпением ждала, когда ее госпитальные приятельницы кончат начатые вещи. «Мне уже хочется начать играть в куклы. В этом вся моя радость», — пишет она. Большую моральную поддержку в это время ей оказала ее мать, которая уже работала, и днем ее не было дома. «Мне очень без нее скучно, — пишет Ирина, — сейчас она самый близкий, самый необходимый мне человек. Когда она не работала, мы вместе ездили в госпиталь, так что и она уже как-то вошла в эту жизнь. Теперь я ей рассказываю все госпитальные новости. Мне всегда есть о чем с ней поговорить, может быть, просто по-женски. Она больше всех из всей семьи ждет и любит моего ребенка».
Кончался восьмой месяц ее беременности, а самочувствие ее становилось все хуже в связи с увеличением в анализе ацетонов. 5 марта Ляббе признал положение очень серьезным и потребовал, чтобы она лежала в госпитале до родов. «Когда я сказала мамочке, — записывает она, — она заплакала. Да и могло ли быть иначе. Так обе и плакали. И мне же пришлось ее утешать, уверять, что я бодра и не плачу, что это, в конце концов, не так долго, как-нибудь перетерпим. А какое же «недолго», когда осталось 9 недель! Буду работать для маленького, буду шить распашонки, научусь вязать и свяжу одеяльце. Только бы он был, для него я готова все перетерпеть». Это желание Ирины быть матерью все крепло в ней и, может быть, оно и было главной причиной благополучного исхода.
Никогда я не забуду этих девяти недель! Жена заходила к Ирине в госпиталь по вечерам, идя с работы — на это было получено официальное разрешение, остальные приходили в обычные часы приема (во Франции часы приема каждый день). А вечером, после ужина, когда мы с женой оставались одни и в тишине соседней комнаты ясно чувствовалось отсутствие Ирины, невольная жуть и страх за ее жизнь сжимали сердце. Когда становилось совсем непереносимо, мы с Марусей выходили из отеля и шли гулять. Обыкновенно мы обходили по решетке кругом Люксембургского сада. Эта прогулка за это время стала для нас необходимой нормой. Мы шли, тесно прижавшись друг к другу, думая об одном. Мы знали, что процент благополучия родов в этом случае крайне низок… Выпадет ли на нашу долю этот счастливый жребий?! Изо всех сил мы старались подбодрить друг друга, находили всякие мелочи, чтобы на них построить оптимистические расчеты. Такие моменты все-таки были, и мы возвращались домой успокоенные, с твердой верой и в организм, все же молодой Ирины, и авторитет Ляббе, и в помощь Бога.
В госпиталь мы ходили по-прежнему — Маруся по вечерам, я — на обычные приемы, причем почти каждый день я приносил ей кофе. Обстановка последних дней пребывания Ирины в госпитале была довольно беспокойная. Поступило несколько больных в очень тяжелом состоянии, проходили мучительные ночи, и было жутко, приходя на прием, видеть, как некоторые кровати заставляются белыми ширмами. Но надо сказать, что эти смерти, кажется, производили впечатление больше на посетителей, чем на больных, которые к этим зрелищам как-то привыкают и относятся к ним с философским спокойствием.
У Ирины настроение в эти последние дни перед родами было очень нервное и напряженное: она готова была плакать по самому пустяшному поводу. Чтобы заполнить время, она читала, вязала, интересовалась литературными новостями. Погода стояла весенняя, и она со своими больничными подругами очень охотно ходила на прогулку в маленький садик госпиталя.
За пять дней до родов Юрий, уходя с приема, спросил:
— Как же ты назовешь девочку?
— Наташей.
— А я никак не могу сыну придумать, не знаю, кем он будет.
— А я назову или Игорем или Алексеем.
(Впоследствии этим, вторым, именем будет назван ее внук).
***
19 апреля я, как обычно, пришел на прием и принес кофе. Войдя в палату, я сразу заметил, что ее койка пуста, и понял, что, очевидно, начались роды. Я поставил кофе на столик, а соседки принялись мне объяснять, что она уже в родильной. Я побежал туда. Меня не пустили, и я мог только подойти к растворенному окошку и увидеть Ирину, которая ходила по комнате, корчась и изгибаясь. Мы с нею перекинулись несколькими словами, она, зная, что я поеду к мамочке, просила ее не волновать. После меня пришел Юрий, который пробыл у нее в комнате некоторое время…
Я немедленно поехал в мастерскую и там, среди наших хороших знакомых, сообщил эту новость. Мы с Марусей пробыли дома до вечера, а потом поехали в госпиталь, где в бюро нам сообщили радостную весть, что родился мальчик, что роды прошли очень хорошо и роженица чувствует себя вполне удовлетворительно, что, словом, все благополучно. Не передать те чувства, с которыми мы возвращались домой. Утром, через Юрия, узнали дополнительные сведения: Ирина чувствует себя хорошо, ребенок здоров…
В своем дневнике Ирина потом рассказывала о своих родах с мельчайшими подробностями. Ее настроение выражено в прекрасном стихотворении:
Шепчет ночь, колдунья и пророчица,Шепчет ночь тревожные слова.Больше думать ни о чем не хочется,Но от дум пылает голова.Синий сумрак в незнакомой комнате,Смесь теней и шорохов глухих.И всю жизнь, должно быть, буду помнить яЭти ночи, мысли и стихи.Шепчет ночь слова такие страшные,Припадает к синему окну.Вот оно — хорошее, желанное,Свято окрылившее весну.Только б это сердце не устало бы,Если б только жизнь не солгала…Вторит ночи тоненький и жалобныйДетский плач из темного угла.27. IV.1929
***
1 мая Ирина была уже дома. Мы поменялись комнатами, уступив свою, большую, которую предварительно вымыли и вычистили пылесосом. Началась новая, совсем новая наша жизнь. Благополучный исход наших волнений нашел отклик у всех наших знакомых. Сколько было искренних поздравлений! Жена говорила, что если кто хочет видеть счастливого человека, пусть посмотрит на нее. И все радовались нашему счастью. С величайшей благодарностью вспоминаю я, с какой отзывчивостью знакомые, и даже малознакомые, присылали для маленького пеленки, белье, носильные вещи, прислана была великолепная кроватка (между прочим, она принадлежала сыну одного из великих князей). Этого сочувствия и моральной поддержки со стороны знакомых я никогда не забуду… Дальнейший период жизни Ирины связан, конечно, с ее материнством, которое нелегко ей далось, и которое она склонна была рассматривать как награду, за все ее переживания и неудачи.
НАГРАДА
За то, что у меня нет друзей,И с детства я была одинокой, —За то, что за морем, в стране далекой,Осталось так много ненужных дней, —За то, что нечего мне терять, —За то, что звонкий смех разлюбила,За то, что днем валюсь на кроватьБез мыслей, без слов, без слез, без силы —За больные стихи, за эту тетрадь, —За сжатые губы и взгляд унылый, —За горечь длинных, пустых недель, —За сердце холодное в терпкой злобе —Дана мне тихая колыбель,Глаза голубые и детский лобик.4. IX.1929
При всей литературности и преувеличениях, смысл этого стихотворения ясен. Любовь к сыну наполнила жизнь Ирины новым содержанием, и хотя болезнь ее продолжала развиваться, эта любовь спасала ее в тяжелые моменты ее жизни.
Я знаю, как печальны звездыВ тоске бессонной по ночам,И как многопудовый воздухТяжел для слабого плеча.Я знаю, что в тоске слабея,Мне темных сил не одолеть,Что жить во много раз труднее,Чем добровольно умереть.И в счастье — призрачном и зыбком —Когда в тумане голова,Я знаю цену всем улыбкамИ обещающим словам.Я знаю, что не греют блесткиЧужого, яркого огня,Что холодок, сухой и жесткий,Везде преследует меня.Но мир таинственно светлеет,И жизнь становится легка,Когда, скользя, обхватит шеюХудая детская рука.
Вместе с радостным оживлением вошли в жизнь и разные заботы, связанные с маленьким Игорем. Между прочим, Юрий оказался «пренесносным отцом»: он питал к нему чувство какой-то неврастенической, ревнивой любви. Все ему казалось, что ребенок болен, особенно, когда он кричал по ночам, что его не так пестуют, что все недостаточно внимательны и т. д., и т. п. Нa этой почве происходили, конечно, обычные недоразумения и ссоры с Ириной, с тещей, материнский опыт которой ему казался недостаточно авторитетным… А у маленького Игоря было много неполадок: то простуда, то насморк, то грыжа, то нелады с желудком. Его часто носили к доктору (была очень милая и знающая женщина — врач Власенко), постоянно взвешивали и вообще чутко прислушивались ко всякому его недомоганию. Но, в общем, все консультации сводились к заключению, что все идет нормально. — «Как я люблю моего Капельку! Даже когда он ночью так мучительно орет, а взглянешь на него и подумаешь: «и откуда тебе такое счастье?»
Очень трудно привести к одному плану жизнь Ирины за этот период. Здесь все перепуталось — и болезнь, и материальная нужда, и общественная, литературная работа, и сложные семейные отношения, и заботы об Игоре… Приведу одну выдержку из ее дневника. Как-то Ирина пошла на консультацию к Ляббе, а вместо него стал принимать Каррье — внимательный и симпатичный.
— «Очень тяжелый диабет», — сказал он после осмотра. Увеличил прививку. Меня это огорчило больше всего из-за материальных соображений; когда в прошлый раз я пришла за месячной порцией инсулина, сюрвейантка спросила, не буду ли я платить. Сказала: «На этот раз я вам дам, а там скажу, что дальше делать». Вот теперь и объясняй ей, что мне надо не 15 ампул, а больше! Только это меня и беспокоит. А такое слово, как тяжелый — меня больше не пугает. Слова! Ну, а слабость! а боль в коленях и в пояснице? а бессонница? Это последнее и предельное — «нет сил»?! Нет силы нагнуться и вылить Игорев тазик!.. В «Последних новостях» стихов не печатают — а деньги очень нужны…»
Небольшое отступление. Порядок (с пикюрами инсулина) по выходе из госпиталя, у Ирины был следующий: утром она уходила в госпиталь, Юрий и моя жена — на работу, а я оставался с Игорем в совершенно непривычной для меня роли няньки. Я всегда считал из всех «прислуг» эту должность самой тяжелой, но в данном случае было вполне естественно мне оставаться с моим внуком. Пока он спал, я сидел около него, но когда он просыпался, да еще мокрый, и начинал кричать, я иногда не знал, что мне делать. Обычно я его брал на руки и начинал ходить по комнате, успокаивая, напевая разные песенки. Никогда я не нянчил в таком смысле своих детей и оттого, может быть, моя любовь к Игорю — особая, в некотором роде, выстраданная. Но моя роль няньки прекратилась сравнительно очень скоро: в госпитале инсулин стали давать на руки, теперь больные стали сами себе делать уколы, а также и анализы. Конечно, это было очень удобно, но, с другой стороны, сколько было затруднений со шприцами, с кипячением иголок и проч., в заключение, при недостаточной гигиене в этом отношении появлялись нарывы и т. д. — и Ирина все это испытала, испив до дна чашу диабетических осложнений.
Болезнь Ирины шла довольно бурными скачками: то анализы были сносные, и болезнь как бы стабилизовалась на некоторое время, то появлялось опять много сахара и ацетонов, которых диабетики боятся больше сахара. В общем, при соблюдении необходимых предосторожностей Ирина могла нести этот свой крест, приспособляясь к своему режиму. Таким образом, если не было острых приступов болезни, приводивших ее в госпиталь, Ирина могла вести сравнительно нормальный образ жизни в смысле обслуживания в хозяйственном отношении своей семьи, ухода за ребенком и занятия своими литературными делами. В этих последних она даже стала принимать более близкое участие, войдя в Правление Союза в качестве секретаря.
ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ
Парижская литературная жизнь «молодых (они старели с каждым годом!) поэтов» была неповторимо своеобразна. Поэтов там набралось довольно много — эмиграция вообще была богата интеллектуальными силами, но беда была в том, что органов печати, в которых можно было бы поместить всю поэтическую продукцию «русского Парижа», было сравнительно не много. Самый серьезный и большой журнал «Современные Записки» выходил книгами объема старых журналов (вроде, напр., «Русского Богатства») очень редко.
Всего вышло 63 номера. Были попытки издания других журналов, но они, обычно, кончались довольно скоро. С «Современными Записками» могла конкурировать разве только парижская «Воля России». Разумеется, в эти журналы «молодые» поэты попадали сравнительно редко, обычно в специальных номерах, посвященных литературной молодежи вообще. Первые же места занимали старые поэты: Бальмонт, Гиппиус, Ходасевич и др. Больше всего молодым поэтам уделялось место в четверговых номерах большой русской парижской газеты «Последние Новости». Но и туда попасть было трудно. Конечно, все поэты довольно пристально следили друг за другом, проявляя при этом большую ревность. Появились отдельные группировки, в большинстве случаев не по идеологическим признакам, а скорее — по личным. Рядом с Союзом молодых поэтов возникла организация «Перекресток», — так назывался и первый их сборник стихотворений, который был встречен довольно сдержанно, с одной стороны, и восторженно — с другой. Между этими двумя литературными группировками установились враждебные отношения, приведшие к определенному разрыву. В «Перекресток», имевший довольно высоких покровителей среди «мэтров», начали перебегать поэты из Союза, что привело к выходу из Союза некоторых его членов, в том числе Ю.Софиева и И.Кнорринг. Теперь мне кажется, что здесь было проявлено много излишней щепетильности. Поэты Союза по-прежнему собирались в подвале-кабачке около бульвара Сен-Мишель с нарочито-богемной обстановкой. Там происходило чтение стихов, разбор их. Еще до «объявления войны» «Перекрестку» Ирина так характеризовала в то время эти собрания: «В… обстановка создается поганая. Атмосфера «дружеской критики». Раньше, когда «Ля Болле» посещали так называемые «мэтры» и ругали всех, трудно было услышать хоть одно сочувственное слово, уж всегда находили какой-нибудь недостаток и копались в нем. И руготня была ожесточенная, грызлись, как собаки. Теперь другая крайность. Собирается одна «молодежь», друг друга знающая очень близко, и какая-либо отрицательная критика считается чем-то неприличным. Зато слова «прекрасно», «великолепно», «я восхищен», «я не знаю, как выразить свой восторг» — так и сыпятся. Слушать тошно! Сколько раз мне хотелось выступить наперекор всему, да как-то все решимости не хватает (припомним, кстати, ее феноменальную застенчивость. — Н..К.). А жаль! Уж если бы я и наговорила глупостей, так не больше, чем все остальные. Сама там никогда не читаю, я считаю, все-таки, что я уже достигла какого-то «положения», которое избавляет от обязательного чтения в «Ля-Болле». Хотя Ирина почему-то называет это «снобизмом», несомненно, в этом сознании не было самохвальства. Ирина в этот период своей стихотворной жизни прошла уже некоторую критическую школу, стала серьезнее относиться к стихам, как своим, так и чужим. В это время она выступила и как критик с рецензиями на некоторые сборники стихов (между прочим, на «Перекресток» и на сборник Ладинского). К сожалению, газета, где печатались эти ее отзывы, — чикагский «Рассвет» — была изданием мало интеллигентным, весьма провинциальным, которое пробавлялось больше перепечаткой из других изданий, в значительной степени из «Последних Новостей» (кстати сказать, не выплачивая авторам ни гроша, хотя об этом и поднимался вопрос неоднократно). Во всяком случае, Ирина была, безусловно, права, что достигла известного положения среди парижских поэтов — у неё образовалась определенная манера, сложилась своя поэтическая физиономия, которую знали читатели, — среди них было много ее подлинных почитателей. Словом, дело подходило к тому, чтобы оправдать положение Ирины, как поэтессы, появлением сборника ее стихотворений, что было бы проявлением ее поэтической зрелости. И она приступила к подготовке издания сборника своих стихов.
Нужно было, прежде всего, устроить материальную сторону этого дела. Своих денег не было. И вот начались поиски мецената, который согласился бы дать 1000 фр. на это предприятие, в коммерческом отношении совершенно не выгодное. Помню, что одно время у меня была надежда получить эти деньги от Н.К.Рериха, с которым у меня были некоторые связи через знакомых. Рерих принципиально обещал, но в Париж он наезжал сравнительно редко, видеть его лично мне не удалось, словом, надежда на него рухнула. Но мы не отчаялись и начали копить деньги. Юрий сделал копилку из какой-то коробки, в дырочку которой можно было бросать деньги. Копилка имела успех. Обычно туда опускалась мелочь, но попадали и крупные бумажки. Через несколько месяцев ее вскрыли, и в ней оказалось несколько сот франков.
Торжественно отнесли эти деньги в издательство «Москва», магазин которого (фирма Н.Карбасникова и Бреннера) находился недалеко от нашего отеля. Копилка, которую тоже захватили с собой, произвела большое впечатление на Бреннера, заведовавшего магазином, — он и оказался издателем книги Ирины. Он предложил очень выгодные условия: внести 800 франков, а остальные в долгосрочный кредит — по мере распродажи. Книга в 4 печ. листа в 300 экземпляров, причем 50 нумерованных на люксовой бумаге. Цена — 5 фр. и 25 фр.
Начались дни веселые, возбужденные, с подбором текста и т. д. Очень удачную обложку сделал художник Гладков (этот тип обложки остался и для других книг Ирины). Бумагу пришлось купить нам самим, причем нумерованные экземпляры были напечатаны на меловой бумаге. 12 марта 1931 г. рукопись была сдана в печать, и через месяц первые 15 экземпляров были у автора. Книжка была издана очень изящно и по внешности производила прекрасное впечатление. Ирина назвала этот первый свой сборник «Стихи о себе». Это очень удачное название соответствовало существу сборника. Вообще, по общему признанию, Ирина очень удачно подбирала названия для сборников своих стихов.
Выход из печати книги, да еще первой, конечно, для автора является праздником. И у Ирины это был незабываемый праздник.
Первая книжка стихов — это вроде как «аттестат поэтической зрелости» — по крайней мере, так это понималось в «русском Париже» того времени. Красивая по внешности, книга «Стихи о себе» стала красоваться в витринах книжных магазинов. Она рассылалась с соответствующими надписями друзьям и, конечно, влиятельным в литературном мире людям, рецензии которых ожидались с гнетущим нетерпением. В данном случае от рецензентов (а таковыми в первую очередь были Адамович и Ходасевич) зависела в значительной степени судьба и книжки и поэта. Правда, в отношении парижских молодых поэтов значение этих рецензий несколько ослаблялось, потому что мнения «мэтров» о молодых поэтах были более-менее известны по критическим выступлениям на собраниях и по рецензиям на сборники. В данном случае от рецензента ожидалась более точная формулировка его взглядов: книга стихов — это не случайно прочитанное стихотворение в Ля Болле, а в значительной степени положительное явление литературы. Вскоре в «Последних Новостях» появился отзыв Адамовича в ряде отзывов о вышедших книгах вообще (ждать отдельной статьи было, конечно, немыслимо). Адамович начал с того, что признал в Ирине Кнорринг «несомненный поэтический дар». От более подробного разбора он воздержался и не подчеркнул их характерную музыкальность и «доходчивость» до читателя. Помнится, в этой рецензии повторялось мнение, становящееся господствующим среди литераторов, о духовном родстве поэзии Ирины с Ахматовой. Кажется, об этом намекал и Ходасевич. Но Ирина, привыкшая к строгому (и часто несправедливому) отношению к себе, была «в конце концов, довольна, хотя мог бы и меньше язвить» — заметила она в дневнике. В общем, сборник имел несомненный успех, отзывы в большинстве случаев — печатные и устные — были благоприятны, и положение Ирины, как поэтессы, ее известность упрочились в русских зарубежных кругах. Как всё, вышедшее в эмиграции, до родины ее книжка не дошла. В одном из номеров «Красной Газеты» (21.V.1928) в статье Гайна Адовца среди обзора стихов зарубежных поэтов было приведено несколько строк из стихотворения Ирины, напечатанных в «Последних Новостях».
С выходом книги у Ирины как будто кончилась, если можно так выразиться, ее литературная суета. Она почти не выступала на собраниях поэтов и высказывала даже тягость от этих сборищ поэтической богемы в парижских кафе. Отражением этого служит ее стихотворение «Монпарнас», в котором с горькой иронией подчеркивается, что там «сказать-то друг другу было нечего». Вообще, с выходом «Стихов о себе» Ирина как бы устоялась в литературном своем деле, и отношение к ней собратьев-поэтов стало ровнее, чем раньше. Но, выступая редко, она иногда получала триумф. Так, например, в феврале 1932 в одном из больших собраний в «Ля Болле», на котором присутствовал приехавший из Болгарии в Париж профессор Е.В.Аничков, Ирина читала свои стихи, из которых «Я знаю, как печальны звезды» — имело исключительный успех.
История одного стихотворения
Как-то в Эрувилле, где Ирина гостила у Бориса Афанасьевича Подгорного, зашел разговор об отношениях парижских поэтов к России. Узнав, что Довид Кнут натурализовался, Подгорный очень огорчился и сказал: «И Кнут, и Кнорринг совершенно безответственно произносят такие большие слова, как Россия». Это суждение, конечно, несправедливо. Покойный Кнут очень любил Россию, любил, как еврей, и в своих очерках и стихах, говоря про свою Бессарабию и Кишинев, очень тепло вспоминал «тот особый еврейско-русский воздух — Блажен, кто им когда-либо дышал!»
Что же касается Ирины, то этот упрек вдвойне несправедлив. Достаточно прочесть ее первые тетради дневников, чтобы убедиться, какая душевная драма происходила у Ирины после того, как она покинула Россию. Она уехала оттуда четырнадцати лет, и, конечно, ее воспоминания о родине связаны с ее детскими восприятиями. Подрастая, она уже не могла питаться только детскими впечатлениями, и образ России у нее стал складываться под влиянием русских художников и литературы. Образцом такого восприятия является ее стихотворение «Россия».
РОССИЯ
(Вариации на старое)
Там чудеса, там леший бродит…
А.Пушкин
Там лес, и степь, и тишина,И серо-дымчатые дали.И медной денежкой лунаНа темно-голубой эмали,Там пятна серых деревень.Собачий лай. Печаль. Безлюдье.Там серый, бледный, тихий день.Таким он был. Таким он будет.Там не боятся, не бранят,Не вспоминают, не тоскуютНочами филины кричат,С зарею лешие бунтуют.Там златоглавый монастырьВесь полон светлым перезвоном.И тихо стонет птица Вирь,Сливаясь с шорохом зеленым.Там в зачарованных снегахСтоит изба на курьих ножках,Где дремлет старая ЯгаУ освещенного окошка.А дальше тихие скиты,И перезвоны колоколен,Где не боятся темноты,Где день печален и безболен.И листья медленно шуршат,Сливаясь в жалобы и стоны,И кротко теплится душаГрошовой свечкой у иконы.И липа белая цветет,И пахнет ель смолою клейкой.И бабьим голосом поетВ лесу пастушачья жалейка.И в глушь лесов, и гор, и долТропинка узкая змеится.По ней Иван-Царевич шелЗа несказанною Жар-Птицей.И седовласый богатырь,Непобедимый, хмурый, строгийВсе в ту же даль, все в ту же ширь,Все той же маленькой дорогой.Такой мне встала на пути,Такой в мои стихи пустыеСошла с Билибинских картинПолузабытая Россия.З.Х.1926
Ирина сделалась взрослой и осталась русской: росла в русской семье, живущей исключительно русскими интересами, говорила хорошо только по-русски и… была русским поэтом. Поэтому фраза Подгорного ее сильно задела, и вот что она записала в своем дневнике 20 мая 1933 года:
«Почти до трех часов вчера не могла заснуть и все из-за Бориса Афанасьевича. Уж очень он меня задел тем, что я не имею права говорить о России.
— «В вашей книге не чувствуется, что Россия вам нужна». А если бы он был внимательнее, если бы он подумал о том, что заставило меня писать все эти стихи о «пустоте и скуке», он бы понял, что красной нитью через всю книжку проходит «память о страшной утрате». Что стихи эти типично эмигрантские, что в России они не могли бы быть написаны; что когда я заканчиваю стихотворение словами:
Глупый друг, ты упустил одно:Что не будет главного: России.Я могу это говорить, ибо без России не только «малинового варенья», но и вообще нет ничего. Другой родины у меня нет, а первая потеряна. У меня в жизни была только одна «страшная утрата», одна поистине роковая ошибка, которая навсегда выбила меня из колеи и раздавила мою жизнь. Жизнь моя — какая-то не настоящая. Конечно, я не могу говорить о России, потому что я ее не знаю, ни старую, ни тем более новую, я ее не чувствую, но я очень чувствую ее отсутствие, ее потерю, эту «утрату», я это сильно чувствую, и в этом смысле я могу и имею право говорить о России. И когда я думаю об Игоре — мне становится почти физически больно, что его жизнь, как и моя, пройдет вне России. У меня даже этой зимой была сумасшедшая мысль — поехать с Игорем в Россию. Это почти равносильно смерти. Это значит, бросить мужа, отца и мать, бросить все воспоминания о прежней жизни, уничтожить все стихи, все дневники, все письма, ни с кем из эмигрантов не переписываться и сделать Игоря комсомольцем. Ведь думала же я об этом совершенно серьезно. И тогда я поняла, — честно сама перед собой, что сделать этого я не могу, и я поняла, что Россия для меня потеряна навсегда и безвозвратно. Написала ночью стихотворение, посвященное Подгорному…»
Б.А.Подгорному
Я в жизни своей заплутала,Забыла дорогу домой.Бродила. Смотрела. Устала.И быть перестала собой.Живу по привычке, без цели.Живу, никуда не спеша.Мелькают, как птицы, недели,Дряхлеет и гибнет душа.
***
Однажды, случайно, от скуки(Я ей безнадежно больна)Прочла я попавшийся в рукиКакой-то советский журнал.И странные мысли такиеВзметнулись над сонной душой.Россия! Чужая Россия!(Когда ж она стала чужой?)***
Россия! Печальное слово,Потерянное навсегдаВ скитаньях напрасно суровых,В пустых и ненужных годах.Туда — никогда не поеду,А жить без нее — не могу,И снова настойчивым бредомСверлит в разъяренном мозгу:Зачем меня девочкой глупой,От страшной, родимой земли,От голода, тюрем и труповВ двадцатом году увезли?!13. VII. 1933.Эрувилль.
«КРУЖЕНИЕ СЕРДЦА»
Ирина до конца своей жизни очень любила своего мужа. Как-то, в один из моментов душевных смятений она записала в дневнике:
«…Могла ли бы я порвать с Юрием и связать свою жизнь навсегда с другим — я до сих пор отвечаю — нет». Это крепкое чувство много раз выражено ею в стихах.
Тебе — без упрека и лести,Тебе, мой доверчивый друг,За наше усталое «вместе»,За лед не протянутых рук.За ночи у детской кровати(Покорное тельце в огне),За ночи в больничной палате,В пустой, в неживой тишине.За то, что по-разному верим,И разное видим вокруг,За радости и за потери —Тебе, мой обманутый друг.Мое не прощенное счастье,Мое пораженье в борьбе…Без боли, без гнева, без страсти,Последнее слово — тебе.1939
Но по характеру они были различны: Ирина была до крайности застенчива, чрезвычайно замкнута в себе, инстинктивно боялась всякой рисовки, лишних, громких слов и всякой аффектации. Она не требовала для себя ни шумных развлечений и вообще была очень скромна в своем времяпрепровождении, довольствуясь небольшим кругом своих близких друзей. И к своему мужу она относилась, как к близкому другу, поверенному своих чувств и переживаний, которого несколько эгоистически всегда хотела иметь около себя. Может быть, в этом отношении она предъявляла к нему слишком большие требования, которые целиком выполнять ему, по своему характеру, было очень трудно. В своих стихах она довольно резко проводила разницу между собой, у которой «простая, обыкновенная душа», и мужем, который вместе с другими «строил большие храмы» и «давал ход кораблю» (см. стихотворение «Двум Юриям»). В своем дневнике она не раз возвращается к его характеристике. «Он на голову выше всех, кого я знаю. Это делает его одиноким. У него много почитателей и покровителей, но нет друзей. «Друзей» в том смысле, как я это слово понимаю, а не в том, какое значение ему придают: друзей-то у него пропасть, внешне он никогда не останется один. Но внутренне он очень одинок, и временами это его сильно мучает. Я ему не помощь, я не могу быть его другом. У меня за всю мою жизнь не было ни одного друга, даже внешнего. Юрий весь в общении. Ему нужны люди, общество, разговоры, споры, социальные проблемы… Он любит людей, а не человека. В обществе он незаменим. В семье часто бывает невыносим. До сих пор не может сказать хозяину, что у нас стул сломан. А почему? А потому, что это разговор неприятный, тут и поругаться надо, и вообще можно испортить отношения. Это очень характерно. Недаром же у него со всеми наилучшие отношения и с ним даже «невозможно ссориться» (фраза Кельберина)…»
Здесь довольно роковые и печальные признания. Сама Ирина была очень неглупым человеком, умела очень хорошо внутренне чувствовать правду, но она была совершенно не светским человеком, кроме того, она была формально недостаточно образована, а природная ее совестливость и застенчивость не позволяли ей смело высказать свои мысли — эрудиция собеседников всегда ее подавляла. Вот тут-то и была ее драма. Ей недоставало друга, равного ей по психике и по мироощущению. Но она его все время искала…
Но это была неутолимая и недосягаемая мечта всей ее жизни, может быть, особое состояние ее сознания, выражаемое в своеобразной литературной форме, какой-то внутренний надлом ее натуры. Вообще, в детстве она была хорошей подругой, в зрелом возрасте у нее были женщины-друзья (по правде сказать, очень немного) и были друзья-мужчины, дружба с которыми, может быть, невольно, иногда переходила в более сильное чувство, что смущало ее самое, и бывало причиной многих огорчений. Я уже говорил об ее характерной черте — влюбчивости. Если человек ей нравился, она начинала его любить, не так, как любят, например, хороших знакомых и друзей, а как-то надрывно, — ей начинало казаться, что это какая-то особая любовь, своего рода обожание, подобно тому, как гимназистки любят своих учителей, артистов и проч. В таком аспекте Ирина любила многих людей, которые ей нравились (за некоторых она даже молилась), причем она могла быть «влюблена» в человека, лично ей незнакомого, с которым она не сказала ни одного слова, как, например, в детстве она признавалась в своем дневнике в своей любви к Колчаку.
Как всегда, все свои платонические (и патологические) увлечения Ирина подвергала тщательным анализам в своем дневнике, в котором, также как и в стихах ее, имеется богатый материал в этом отношении. И вот по поводу этого вопроса я позволю себе остановиться.
Обычно принято думать, что дневники являются самым искренним свидетелем душевной жизни человека, зеркалом его внутренних переживаний — ему поверяются самые интимные глубины души и проч. Это и верно, и не верно. Конечно, дневник фиксирует известное настроение, мысли и т. д. и в этом отношении он, как хронологический источник, незаменим. Но эта запись ценна только для данного момента: на основании только дневниковых, случайных записей рискованно делать обобщающие выводы и заключения. Кроме того, в некоторых случаях самая искренность дневниковых записей может быть взята под сомнение — и это самое главное. Кто из тех, кто вел дневники в ранние годы, не знает, сколько фантазии, сочинительства, всевозможных размышлений и рассуждений выливается на эти страницы бумаги, которая действительно «все терпит». Особенно это «сочинительство» в дневниках сказывается у лиц, обладающих литературным даром, который, как известно, не всегда послушен автору, а очень часто владеет им, увлекая его изложение в сторону, может быть, случайно пришедших в голову тезисов и положений. (Припомним, фразу — кажется Михайловского — что «есть и писатели, пером владеющие, и писатели, пером владеемые».) Таким образом, дневник нередко переходит в литературную форму, в изложение, в котором автор незаметно становится объектом писательского творческого процесса, в котором описательные детали кажутся более жизненными и правдивыми, потому что они, якобы, взяты непосредственно из личного опыта автора… Эти оговорки и поправки надо всегда иметь в виду при оценке соответствующих признаний Ирины в ее стихах, и тем более, в ее дневнике…
Но как бы то ни было, искание «неведомого» и трудно определимого «друга» и в замужестве давало порой некоторые осложнения в их «любви по Кнуту Гамсуну». Был период — попытка своеобразной «дружеской любви» в жизни Ирины, может быть, самый требовательный и трудный в любовной практике Эроса. Может быть, здесь и явился Асмодей, о котором говорит Мегера в «Фаусте» Гете:
…Дай им пожениться,И я с несоответствием пустячнымИспорчу жизнь счастливым новобрачным.…Всегда желанья с разумном боролись,Довольство не спасает от фантазий,В привычном счастье есть однообразье,Дай людям солнце — захотят на полюс.(Перевод Пастернака.)
С авг. 1933-го по окт. 1934 года Ирина почему-то не вела дневника.
Возвращаясь к нему, она на нескольких страницах упоминает о тяжелых событиях прошедшего года. Смерть тестя после продолжительной болезни и связанных с ней мучительных осложнений, болезни сына, из которых одна кончилась полуторамесячным пребыванием в госпитале и, наконец, ужасные осложнения в течении ее собственной болезни. На почве диабета у нее появилась страшная экзема на ногах, при которой она не могла ни ходить свободно, ни лежать. После нескольких недель безрезультатного лечения ей пришлось лечь в госпиталь, где, пролежав три недели в очень хороших условиях, удалось преодолеть это ужасное осложнение диабета, но оно вскоре появилось опять и очень мучило несчастную Ирину.
В этот период нашей жизни Ирина сблизилась с семьей Б.Г.У., будущего профессора русского языка и литературы во Франции, особенно, с его женой Еленой Ивановной, и часто бывала там со своим мужем. Там же она познакомилась с М.С-м, одним из редакторов пражского журнала «Воля России». Это был молодой журналист и критик, стоявший на позициях познания Советской России; он производил очень приятное впечатление на литературных выступлениях и был вообще приятным собеседником. Большое впечатление произвело на Ирину его выступление на докладе Ильи Эренбурга, который осенью 1934 г. приезжал в Париж и читал доклад на тему о советской литературе. Но еще за два дня до этого доклада Ирина сделала в своем дневнике «запись, которую перед смертью надо будет уничтожить. Я, кажется, влюбилась в С., влюбилась, как девчонка, как дура». По дневнику видно, что встречи с С. были редки и никаких «свиданий» у них не было. Но тут начинается «воображение», которое приводит Ирину к очень знаменательной и характерной для нее записи, в которой она пришла к заключению, что «даже воображаемый роман может иметь совершенно реальные последствия. Кажется, ничего нет, кроме глупой влюбленности (да и то, в миф), а результаты налицо. Все время мысли вертятся около вымысла, который становится как бы второй жизнью. Все время я живу в воображаемых событиях, и в зависимости от того, до чего я сегодня додумалась, бываю весела, зла или грустна, бывает, что и плачу. И иногда мне начинает казаться, что все это уже не вымысел, а действительность. Целый день я занята собой и своим «воображаемым собеседником»… хожу по улицам и сама с собой разговариваю или лежу на диване и все плету свой «воображаемый роман». А до чего заплелась — один Бог знает. Писать об этом я уже не буду».
Какая удивительная, почти патологическая, картина ее «влюбчивости»! В дальнейшей записи это состояние обрастает подробностями уже критического свойства. «Комната не убрана, сын заброшен, муж обманут и предан (ибо воображаемая измена — есть уже измена), сама я все время нахожусь в каком-то истерическом, болезненном состоянии, мне кажется, что и мои удушья того же нервного происхождения — и из-за чего? того, чего никогда не было и не будет. «Воображаемый роман» и «воображаемый собеседник».
А я еще не считала себя фантазеркой!» — «Жизнь пошла вразлад и врозь» — констатирует она, и через несколько дней она написала замечательное стихотворение, одно из блестящих и убедительных свидетельств искренности ее «стихов о себе», утверждения в них своей личности.
ИЗМЕНА
(Воображаемому собеседнику)
Измены нет. И это словоНи разу не слетало с губ.И ничего не стало новымВ привычно-будничном кругу.Измены нет. Но где-то втайне,Там, где душа совсем темна,В воображаемом романеОна уже совершена.Она сверкнула жгучей новью,Жизнь подожгла со всех сторонВоображаемой любовьюРеальный мир преображен.И каждый день, и каждый вечер —Томленье, боль, огонь в крови.Воображаемые встречиНесуществующей любви.А тот, другой, — забыт и предан(Воображаемое зло!)Встречаться молча за обедомОбидно, скучно, тяжело.Круги темнее под глазами.Хмельнее ночь, тревожней день.Уже метнулась между намиВоображаемая тень…А дом не убран и заброшен.Уюта нет. Во всем разлад.В далекий угол тайно брошенОтчаяньем сверкнувший взгляд…Так, — проводя, как по указке,На жизни огненный изъян, —Ведет к трагической развязкеВоображаемый роман.13. XII.1934. Ночь
К своему «воображаемому собеседнику» Ирина возвращается не раз в своем дневнике, уточняя и поясняя свою идею. «Воображаемый собеседник» не обязательно должен быть, например, «любовник»; в ее воображении это «друг добрый и бескорыстный, который мог бы меня просто, по-человечески пожалеть, «по головке погладить», даже в самом буквальном смысле, которому я бы могла довериться — всю себя рассказать — с болью и кровью, и услышать в ответ какие-то настоящие слова, от которых на душе стало бы тепло, и один только такой разговор, — и мне больше ничего не надо». Здесь мы видим перед собой человека, у которого на душе лежат какие-то камни и мучительные томленья, для облегчения которых требуются специальные меры. Здесь недостаточно участия мужа, матери или отца, к которым любящая их Ирина обращалась за советом в тяжелых случаях своей жизни (в записях Ирины часто встречаются упоминания о душевных разговорах с мужем, в которых улаживались ссоры и многие интимные недоразумения) Нет, подобные душевные томления требуют вмешательства именно «друга», — часто в таких случаях приходят на помощь сестра, брат, любимая подруга, а для верующего человека (особенно нервного и экзальтированного) в религиозной среде — хороший духовник, священник, отшельник…
Отчасти так и было в то время. Взволнованная своими переживаниями и вопросами, высказанными в стихотворении «Измена», Ирина под Рождество 1935 года пошла к исповеди, предварительно подав листок «о здравии» (в котором в конце списка поставила имя… Марка, ошибочно думая при этом, что христианство не допускает моления за иноверцев). Судя по ее записи, она пошла за своим облегчением не по тому адресу, а, главное, не в подходящей обстановке. Что мог сказать ей в утешение священник, которому она не открыла, да и не могла, пожалуй, открыть в той формальной обстановке, в которой обычно происходят у нас исповеди, — все сложные причины своего душевного томления и смятения, и в таком случае, что же мог сделать священник, как, «отпустив грехи» и узнав, что она не была на исповеди десять лет, наложить обет исповедоваться хотя бы не менее двух раз в год. Такая исповедь ее не облегчила, несмотря на то, что она жаждала искупления, и «было бы лучше, если бы священник не допустил даже ее к причастию». Она хотела «исповедоваться у человека безжалостно-строгого, но внимательного и справедливого» (опять «воображаемый собеседник»). Но такая исповедь требовала другого духовника и иной обстановки, а, главное, подхода к обряду с религиозным сознанием и бескорыстной верой, а не так, как идут к доктору хотя бы и с верой, что его лекарство обязательно поможет… К сожалению, к тому времени умер отец Георгий Спасский, который хорошо знал всех нас и очень любил Ирину; он был очень чуткий священник и хороший психолог…
В таком настроении Ирина опять обращается к старому образу «неведомого друга» с чувством отчаяния, что «такого собеседника-друга на свете нет», но вера, что «кто-то должен придти» — остается. А, в конце концов — трагическое признание: «Чего хочу? И сама не знаю…»
И все эти волнения Ирины происходят на фоне обострения ее диабета.
Нельзя без горькой жалости читать в ее дневнике записи о своих страданиях.
«Усталость. Апатия. Неубранные комнаты. Я ненавижу свое тело (кроме рук) — больное, болящее. Ненавижу мои ноги, и ночью, чтобы перевернуться на другой бок, я долго сначала собираюсь; мне хочется взять их руками и переложить, они болят от основания до пяток. А мои растрескавшиеся пятки, которые больно задеть, а по утрам, кажется, нет возможности наступить. Ненавижу мою не проходящую экзему…, все, все, всю свою нижнюю половину тела, и все, что с ней связано! Господи, за что?!..»
А тут… Запись 21 марта 1935 г. — «На свете весна. Весна самая настоящая с прозрачной синевой, с солнцем и сухим, бодрящим — и расслабляющим, — воздухом. Даже я как будто проснулась от долгой спячки, будто вышла из состояния оцепенения. Даже энергия поднялась, — окна, натирка полов, стирка, мечты о летних пуловерах для Игоря и проч. Но… ненадолго… Тут же начинается и трагедия больной двадцатидевятилетней женщины… Посмотрела на себя в зеркало, в самое обыкновенное, материальное зеркало, оглядела себя со всех сторон и — поняла, что уже никого (а тем более себя) не обманешь: молодость и вправду прошла. Все тело болит, от зубов до пяток, экзема не проходит, ничего не помогает и, видимо, безнадежно. Уже радуешься, что не хуже. А как это противно и как больно! Ведь я совсем измучена! Я завидую каждой встречной женщине — у нее все в порядке, ей не больно ходить, мне каждый шаг — боль. Посмотрела хорошенько и на свою физиономию. Морщины, кожа хворая, уже дряблая, вид потрепанный. Даже глаза — единственное, что было во мне интересного — стали какие-то маленькие, отекшие, даже ресницы повылезли будто. И вдруг — первый раз в жизни — мне стало жаль себя, как женщину. В молодости казалось: успеем! А что успеем? Черт его знает! А вот прошло десять лет, у меня муж, сын, которого я очень люблю, и, несмотря ни на что, мне вдруг захотелось чуть ли не пошленького романчика, вдруг стало страшно, что никогда и никого я больше, как женщина, не заинтересую. Должно быть, тут-то и начинается самая отвратительная авантюра…»
Уж все равно никак не спрячешьПредательских морщин у глаз.И все дороже Богу платишьЗа каждый день, за каждый час.И как еще не надоело,Дивишься иногда себе —Влачить свое больное телоНавстречу медленной судьбе!Ведь ничего не совершится —Не будет ни добра, ни зла,Жизнь перекрашивает лица,Глядишь — а молодость прошла.Глядишь — а мир, чужой и строгий,Тебя при жизни позабыл.А жить осталось так немного,И то уж — из последних сил.22. III.1935
В этот период в Сорбонне защищал диссертацию на степень доктора филологии, на тему о русском языке, наш соотечественник, семья которого дружила с нашей, и Ирина с ним часто встречалась. Молодой ученый, очень скромный и серьезный человек, по-видимому, мало склонный к любовным приключениям, и не совсем понятно, почему он оказался объектом Ирининых «воображений». Этот ее «воображаемый роман» протекал несколько в иных условиях, чем она думала, что в ее годы (29 лет!) она уже достаточно застрахована от «какой-то любви» и проч., и что этот флирт ее только «забавлял» и т. д. Но он тянулся несколько месяцев и, хоть и не привел к «трагической развязке», но был очень мучителен для обеих сторон, тем более что протекал в рамках жизни двух семей, близких друг к другу.
Что будет дальше — все известно,Уж так в веках заведено.И потому, неинтересноСкользить на илистое Дно.Ни слез, ни гнева, ни упреков.Душа прозрачна, как стекло.В романе, конченном до срока,Все так привычно одиноко,И так безрадостно светло.В нем все намечено заране;Ничто не обмануло нас:Усталость, разочарованьеОт поцелуев на диване,От слишком откровенных глаз.И подсознательная жалость,Что жизнь не повернет назад,Что света было слишком мало,И что игра не оправдалаВсех, ею созданных утрат.25. V.1935
Между прочим, весь этот сложный инцидент (правда, в конце концов, довольно невинный) совершенно не отразился на отношениях между Ириной и женой Б.У., ее старой подругой, с которой она продолжала встречаться и, судя по записям в дневнике, обе они не казались друг другу соперницами.
В заключение, в течение изживания всех этих волнений, у Ирины все более поднималось чувство к своему мужу, в котором она видела защитника ее от нее самой, И знаменательно, как в стихах этого периода чувства к Б.У. и к Юрию идут параллельно, даже не вступая в борьбу: «Я вас люблю запретно и безвольно», — пишет она одному; «И что б в жизни моей не случилось, / Никогда ты не станешь чужим», — пишет она другому.
«ВЛАСТЬ ДОРОГ»
Никогда не могу не поддатьсяПритягательной власти дорог!
Как люблю я дорожные карты,Шорох шин, и просторы, и тишь…
В августе 1935 г. Юрий купил Ирине велосипед. Началась новая эра ее жизни. Велосипед (он уже доставлял ей огромное удовольствие в Африке) в значительной степени облегчил им обоим загородные прогулки, которые давали им большую радость. Прекрасные окрестности Парижа, помимо эстетического удовольствия, давали много исторических познаний и проч. Впоследствии, когда Игорь подрос, прогулки делались втроем на небольшие дистанции.
С введением во Франции оплачиваемых отпусков прогулки Юрия с Ириной стали делаться в различные районы страны — в Бретань, Прованс, Нормандию и задолго до отъезда согревали Ирину. Приятно было смотреть, как намечались цели путешествия, устанавливались маршруты, начинались всевозможные справки, покупались путеводители, проверялись фотоаппараты, дорожные костюмы и т. д. Как было ново и заманчиво увидеть музеи, храмы.
И каждый новый промелькнувший город,И в Сен-Мало торжественный прибой,И силуэты башен над водой,И кружева Руанского собора…
Останавливаться в различных гостиницах или спать под открытым небом, переживая все приятные неудобства «кампирования», даже некоторые велосипедные катастрофы, следы которых можно было увидеть на фотоснимках. Конечно, появился целый цикл стихов об этом.
Считать толково километры,На карте намечая путь.Учесть подъемы. Силу ветра.Что посмотреть. Где отдохнуть.Решить внимательно и строго,Что нужно брать с собой, что — нет.Вязать пуловеры в дорогу.И чистить свой велосипед.Мечтать о воздухе хрустальном,О тишине лесов и рек,О городке провинциальном,Где будет ужин и ночлег.И в настроении прекрасномНа карту заносить пути,Пока не станет слишком ясно,Что больше некуда идти.20.11.1937
К этому времени Ирина оправилась от своей экземы (очень помог русский доктор Гуфнагель), почувствовала себя значительно окрепшей и, в общем, очень хорошо переносила эти экскурсии, имея с собой запас инсулина для ежедневных пикюров. Обычно, некоторое расстояние до намеченных пунктов они делали в поезде, что значительно экономило время. Две-три открытки с видами давали нам возможность знать, как чувствуют себя путешественники. Возвращались они оба загорелые, усталые, замызганные, но веселые и бодрые.
Начиналось составление альбомов-фотографий, интереснейшие рассказы о всевозможных приключениях и встречах и еще долгие-долгие переживания воспоминаний. Приведу своего рода поэтическую «фотографию» этого момента.
ПОЭМА ДОРОГИ
Юрию
Вечер пыльных, далеких дорог.
В.Мамченко
Тоскуем над картою рваной:— Отсюда свернули сюда,Вот здесь проезжали раноПоселки и города.— А помнишь — вот тут отдыхали,Какая была тишина,А дали, осенние дали,А воздух, пьянее вина!И снова, как за победой,За радостной новизной,Скользили велосипедыПод гору дорогой лесной.За каждым крутым поворотом,За каждым холмом вдалеке,Манящее, новое что-то,Так чуждое зимней тоске.— Да, да. Ну, а вспомни, как зябли,Как кутались в полы плаща.Как били холодные каплиБезжалостного дождя!Навстречу ветрам из ЛаманшаНе ехали даже, а шли!..…А все-таки-дальше, дальше.Компьень… Бове… Андели…Как милы названия эти…— А помнишь? вот здесь, за Маньи,Презрев всех жандармов на свете.Мы даже костер развели…И снова шины шуршали.Был в сердце задорный угар.Над Сеной вечерней блуждали,Взбирались на замок Гэйяр.Снимались у темных развалин,Снимались в густых камышах.И не было больше печали,По-детски светилась душа.Париж нас неласково встретил.Мы снова тихо живем.Нам кажется милым и ветер,И самый трудный подъем.Теперь нам осталось немного:Лишь карта на темной стене,Да черною ниткой — дорога,И пестрые флаги на ней.7. XI.1935
В этих поездках Ирина как бы ощущала всю полноту существования.
Вот все бы так, без слез, без смеха,— Не находить, не покидать, —А просто ехать, ехать, ехать…И никуда не приезжать!
Но, словно не допуская такого счастья, она через две недели несколько переделала всё стихотворение, прибавив новые строфы, и, между прочим, вместо приведенной конечной строфы написала:
Ведь так легко, теряя память,Среди безжизненных полейНестись спокойно и упрямоНавстречу гибели своей.
Предчувствие печального исхода слышится и в других стихах этого цикла. Она словно хочет полнее использовать данное ей судьбой время.
Этим летом опять поедемВдоль далеких дорог — ты и я.Снова будем на велосипедеПроезжать чужие края.Мы должны побывать в Бретани.Мы должны… но скорей, скорей!Как нам страшно в мерзлом туманеУ мигающих фонарей.Ведь потом ничего не будетМы должны еще много узнать.Ведь уходят и годы, и люди,Торопись, торопись не отстать!Мы должны… но молчи об этом!Только лето у нас с тобой.Больше мы не увидим света,Никогда не вернемся домой.Это наше последнее летоПеред смертью или войной.12. II.1936
Война началась через три года, и Ирина с Юрием успели побывать и на океане, и в Нормандии и, уже во время самой войны, им удалось побывать в Бретани, но уже радость этой поездки была омрачена тяжелыми впечатлениями войны.
О чем писать? О лете, о Бретани?О грузном море у тяжелых скал,Где рев сирен (других сирен!) в туманеНа берегу всю ночь не умолкал.О чем еще? О беспощадном ветре,О знойной и бескрайней синеве,О придорожных столбиках в траве,Считающих азартно километры?О чем? Как выезжали утром раноВдоль уходящих в новизну дорог?И как старик, похожий на Бертрана,Тащился в деревенский кабачок?Как это все и мелко и ничтожно —В предчувствии трагической зимы.И так давно, что просто невозможноПоверить в то, что это были мы.Теперь, когда так грозно и жестоко,Сквозь нежный синевеющий туман,На нас — потерянных — летит с востокаТяжелый вражеский аэроплан.22. Х.1939
Поездка в Реймс — Эперней была для Ирины последней. В сущности, она ее сделала через силу — война давила ее беспощадно. Предполагалось даже, что Юрий поедет один. Но Ирине это было так грустно, что я со своей стороны сделал все возможное, чтобы она все-таки поехала. Она воспрянула духом, собрала все свои силы, и экскурсия прошла сравнительно благополучно. Появились бодрые ноты:
Километр за километром,Бодро с самого утра,Против бешеного ветра,По горам, да по горам.По крутым холмам Шампани,Где везде — следы войны,(Той и этой), где в туманеДали смуглые видны.Где бескрайние просторы,По дорогам скрип телег.И еще совсем не скоро —Скудный ужин и ночлег.Но сильней всего на светеЯ люблю такие дни.Впереди подъем и ветер.Делать нечего! Гони!19. III.1941
Это был последний выезд Ирины. Летом 1942 года, когда пришло время Юрьева отпуска, нечего было и думать о поездке вдвоем. Она была очень плоха, но усиленно уговаривала Юрия не терять своего отпуска и поехать одному… В память прежних экскурсий было решено, что Ирина сделает вместе с Юрием предварительную поездку по железной дороге до города Труа и оттуда вернется одна. Они поехали.
Ирина вернулась очень скоро, скорее, чем мы предполагали, вернулась расстроенная и очень раздраженная. На все наши вопросы, почему так рано вернулась, она отвечала недовольно и коротко…
Все стало понятно! Как было ее, родную, жаль в эти минуты!..
Милая моя Ириночка!..
ИГОРЬ
Сын, само появление которого было несколько неожиданно, явился для Ирины наградой за все ее жизненные горести.
Я знаю, как печальны звездыВ тоске бессонной по ночам,И как многопудовый воздухТяжел для слабого плеча.Я знаю, что, в тоске слабея,Мне темных сил не одолеть,Что жить во много раз труднее,Чем добровольно умереть.И в счастье — призрачном и зыбком —Когда в тумане голова,Я знаю цену всем улыбкамИ обещающим словам.Я знаю, что не греют блёсткиЧужого, яркого огня,Что холодок, сухой и жесткий,Везде преследует меня…Но мир таинственно светлеет,И жизнь становится легка,Когда, скользя, обхватит шеюХудая детская рука.
***
Я люблю заводные игрушкиИ протяжное пенье волчка.Пряди русых волос на подушкеИ спокойный огонь камелька.Я люблю в этом тихом покое,После бешеной сутолки дня,Свое сердце, совсем ледяное,Хоть немножко согреть у огня.Я люблю, когда лоб мой горячийТронет ласково чья-то ладонь.А в углу — закатившийся мячикИ бесхвостый, облупленный конь.Позабыв и тоску, и усталость,Так легко обо всем говорить…Это все, что мне в жизни осталось,Все, что я научилась любить.1934
Конечно, все детские праздники у нас справлялись очень торжественно и весело, особенно — рождественские. К елке готовились задолго, покупались игрушки, выбиралось дерево (обычно, на базаре у Нотр-Дам), клеились картонажи и, как всегда бывает в таких случаях, взрослые радовались не меньше детей.
Пока горят на елке свечиИ глазки детские горят,Пока на сгорбленные плечиНе давит тяжестью закат,Пока обидой, злой и колкой,Не лжет придушенная речьИ пахнет детством, пахнет елкойИ воском разноцветных свеч, —Я забываю все волненьяИ завтрашний, тяжелый день,И от веселой детской лениВпадаю в старческую лень.Смотрю на детскую улыбку,Склоняюсь к нежному плечу,Не называю все ошибкойИ даже смерти не хочу.29. ХII.1936
Ребенок рос сравнительно в нормальной обстановке, насколько ее можно было создать в нашем эмигрантском быту. Конечно, няньки у него не было, и в этом отношении он был всецело предоставлен матери и, разумеется, в известной степени бабушке, которая его любила какой-то «болезненной любовью». Над ним, конечно, как говорится, «дрожали», тем более что его не обходили различные болезни, доставляя всем нам мучительные огорчения. Приведу один эпизод во время болезни Игоря. В начале 1934 года он заболел гриппом. Давали ему какую-то микстуру, которую он пил, когда еще был совсем маленький. — «И вот, однажды вечером, — записывает Ирина в дневнике, — Юрий пошел за углем, я, укладывая Игоря спать, дала ему столовую ложку микстуры, он проглатывает, я кладу ложку на камин и вдруг вижу, что я ему дала не микстуру, а перекись водорода. В первый раз в жизни я обезумела, по моему виду Игорь понял, что что-то произошло.
— Мама, что случилось?
И я ему сказала. Стоит на кровати в длинной рубашонке, глаза испуганные.
— Мама! Я теперь умру?!
— Не знаю.
До какого нужно было дойти состояния, чтобы так ответить ребенку! Бросилась вниз к Липеровскому (доктор) — нет дома. У него жили Примаки. — «В чем дело? «И я сказала, и побежала наверх к моему перепуганному мальчику. Реву, конечно.
— Игорь, молись Богу!
Через минуту вбегает Владимир Степанович Примак.
— Говорил по телефону с Липеровским, еле застал его. Ничего страшного, дайте ему теплого чая, и очень сладкого, чашки четыре.
Пришла Нина Ивановна. Грела и студила чай. Игорь пил покорно чашку за чашкой. После третьей чашки его вырвало. Так все кончилось благополучно, только после этого он целые сутки непрерывно, не останавливаясь, кашлял — должно быть, было сильно обожжено горло…»
Когда подошли школьные годы Игоря, оказалось, что у него слабые легкие и прививки на туберкулез (Пирке) давали положительные реакции. Это заставляло помещать его в разные летние колонии (напр., Земгора) и даже впоследствии отправить на шесть месяцев в детскую санаторию в Андай, на границе Испании. Были использованы и заграничные возможности; он три раза был в санаторных условиях в Швейцарии. Все эти выезды Игоря из родного гнезда требовали от Ирины особенного напряжения энергии. И тут она была изумительной матерью. Начинались хлопоты, прежде всего — денежные. Их материальные ресурсы были настолько слабыми, что даже отправка Игоря в колонию за несколько километров от Парижа бывала затруднительна. Деньги приходилось доставать всячески, главным образом, в русских благотворительных учреждениях — беженских, литературных и проч. Устроивши денежный вопрос, она начинала собирать мальчишку в дорогу, шить костюмы, готовить белье. Она начинала готовиться к отъезду задолго до срока, ни одна мелочь не ускользала от ее внимания. Нечего говорить, какой теплотой звучат ее записи в дневнике о проводах маленького путешественника. Вот стихотворение, написанное после одних таких проводов, с эпиграфом из Лермонтова: «Стану думать, что скучаешь Ты в чужом краю…»
Помню — поезд бесшумно рвануло.Твой последний, рассеянный взгляд…(Средь вокзального шума и гулаНичего не воротишь назад).Пустота и безжизненность улиц…(Что мне делать с такой пустотой?)Об игрушки твои споткнулась,В темноте вернувшись домой.Вот опять — дожди, непогоды,Гнет ничем не оправданных дней…Вот опять — пустота и свобода,Уже горько знакомые мне.На лазурно-седом океанеТы во сне встречаешь зарю…И я слышу твое дыханье,На пустую кроватку смотрю.Твои письма всего мне дороже,(Не читать их, — любовно беречь),Хоть не сам ты их пишешь, быть может,Хоть мертва в них французская речь.И мне чудится, как вечерами,Среди мирно уснувших детей,Ты тоскуешь о доме, о маме,Об уютной кроватке своей.1936
Предполагалось, что Игорь пробудет на берегу океана три месяца, но оказалось нужным продлить его пребывание в колонии. Чтобы утешить Ирину, удалось устроить ее поездку в Андай на свидание с сыном.
АНДАЙ
Ревет вечерний океан.Таинственная даль темнеет,И в нарастающий туманВершины прячут Пиренеи.Мигают ярко маякиНа каменных, отвесных кручах.А небо все в тяжелых тучах,Полно тревожной и летучей,Нечеловеческой тоски.Безжизненность пустынных дач,Пустые улицы, аллеи…И гул прибоя, будто плач,Взывает к темным Пиренеям,А в лиловеющей дали,Над гладью сонного залива,На узкой полосе земли,В горах, раскинутых лениво,Смешались в прихотливом танцеОгни Испании и Франции.15. III.1936
Начальные школьные годы Игоря были очень благополучны. Мальчик он был спокойный, тихий, воспитанный и легко уживался в школе с детьми, учился хорошо. Но напряженно-нервная атмосфера дома иногда вызывала конфликты, которые тщательно анализировались в дневнике. Телесное наказание, конечно, в систему воспитания не входило, — конфликты скоро изживались, — впрочем, их было не больше, чем в каждой другой семье русского Парижа. Приведу две записи. Когда Игорь был совсем еще маленький (трех с половиной лет), он что-то натворил и Ирина — «рассердилась, раскричалась. Он: «Мама!» — «И не называй меня больше мамой! Я тебе больше не мама! Мне стыдно, что у меня такой сын, не зови меня мамой!» И много еще безжалостных слов. Уложила его спать и, не поцеловав, вышла. Потом, немного погодя, под каким-то предлогом вошла посмотреть, как он лежит. И вдруг слышу тоненький голосок из-под одеяла: «Ирина Николаевна!» Я как зареву…»
А вот другой инцидент, когда Игорю было 8 лет, и он брал уроки на скрипке (и очень успешно). — «В четверг утром Игорь довел меня до самой настоящей истерики. Я дошла до того, что держалась обеими руками за голову, выла, орала: «а-а-а», и не могла остановиться. Игорь страшно перепугался. На урок музыки я его отправила одного. В первый раз. Он говорил: «Мамочка, я не могу идти!», и хватался за горло: видимо, схватывали спазмы. Я все-таки его отправила, думала — на воздухе пройдет, успокоится. Сама, однако, не успокоилась, и слегка прибрав комнату, пошла в Потену (магазин), а оттуда к Елизавете Алексеевне. У нее урок, дети сидят за столом.
— А что же Игорь не пришел?
— Как не пришел? — Я так сразу и ослабела вся. Домой почти бежала. Он, конечно, дома. Сначала начал было врать, что опоздал, потом сказал, что дошел до калитки и пошел назад. Почему, объяснить не мог…Весь этот день после этого я была, конечно, сама не своя. Мамочки весь день не было дома. Папа-Коля застал только эпилог, не знаю, понял ли что-нибудь…»
…С болью в душе вспоминаю я эти предвоенные годы. Мы все делались какими то нервно-больными, словно ненормальными… Ирина часто думала о смерти…
Что скажу я маленькому сыну?Чем себя посмею оправдать?— Если я сейчас тебя покину,Значит, я была — плохая мать.Значит, сердцу было очень больно,Значит, силы не хватало жить.Значит, сердце стукнуло — довольно!Как же быть?Я оставлю небольшую память(Жизнь моя большою не была).Вспоминая о покойной маме,Будешь думать: «мама не могла»,Не согнись от первого страданья(Еще много горя впереди).А когда большим и сильным станешь —Слабую меня не осуди.1937
С рождением сына Ирина связывала и свою судьбу, — в нем она видела себя самое.
В нем всё понятно, всё похоже,В нём жизнь кончается моя.
…И всё любимое, родное,Всю душу темную мою,Всё, не содеянное мною,Ему сейчас передаю.Всё, чем жила, чего хотела,Всю жизнь без завтрашнего дня,И это маленькое телоВсё — продолжение меня.А я? А все мои — затеи?О чем грустить? О чем молчать?Чем старше он, чем он сильнее, —Тем больше умирает мать.
Ирина видела в сыне свое оправдание, свою защиту и в настоящем и в будущем. В тяжелые минуты она как бы поверяет ему свои жалобы, когда пишет, что «… робкому мальчишке все стихи и слезы отдала…»
С ним она, разговаривая, словно думала вслух. Вот, например, трогательное стихотворение, полное мрачных предчувствий.
Мы опять с тобой одни остались.К нам никто сегодня не придет.Вновь — дневная, грубая усталость,Тишина (уже который год?)Ты устал, набегался немало.Спать тебя в кроватку уложу.Заверну пушистым одеялом,Сказку про медведей расскажу.Хорошо, что ты не понимаешьЭтой бедной жизни. Ведь и тыНикогда, должно быть, не узнаешьЖизненной счастливой полноты.Никогда! А сердце жадно бредитТолько этим — долгие года.Ты во сне увидишь трех медведей,Я — тупое слово — никогда.Никогда… А вечер длинный, длинный,Тишина придет меня пытать.В лампе нет, наверно, керосинаИ придется свечку зажигать.И под пламенем белесоватымСтану я опять сама собой —Слабой, одинокой, виноватой,С жалкой и обиженной душой.5. III.1993
Чувствуя близость неизбежной разлуки («где-то — тяжелым молчаньем — уже недалекая смерть») Ирина все больше и больше озабочивалась его судьбой. Ее заветы сыну выражены в ряде трогательных стихотворений. В одном из них (вскоре после рождения Игоря) она говорит:
Отойду, к прошедшему остыну,Замолчу, исчезну в мутной мгле,Завещая маленькому сынуМысль о счастье и любовь к земле.
Эта «любовь к земле» у Ирины была органическим ощущением. Она «любила простую землю до боли огненной», «пшеничные поля», с радостью видела, «как жизнь играет», «как ветер лижет шторы и солнце плещется в траве». Одно свое стихотворение она заканчивает так:
Я всё люблю: лесную тишину,И городов широкое движенье.И, пережив последнюю весну,Я в жизни ничего не прокляну,Но и отдам ее без сожаленья.И, думая о сыне, она говорит:И взлюбив, как бесценное благо,Землю, землю под твердой ногой,В жизнь войдешь ты бездомным бродягойС беспокойной и жадной душой.
В эпоху нашего беженства такие неопределенные напутствия, пожалуй, только и могли быть реальностью. Но так было до поры до времени. Вскоре, когда вступила в войну Россия, вопрос о будушрости Игоря стал на очень конкретную, и даже срочную, почву. Как известно, русская эмиграция в подавляющем большинстве, особенно в той части русской общественности, к которой принадлежали мы, была определенно оборонческой. Начальные неудачи России вызвали чувство глубокой обиды, уязвленного национального сознания и патриотического подъема. Это, в конечном счете, приводило, хотя к осторожному, но, во всяком случае, сближению с советской действительностью. Тезисы о том, что русская зарубежная молодежь, не знающая режима царской эпохи, найдет общий язык с советской молодежью, тоже этого режима не знающей, были очень распространены в русском обществе Парижа, писались статьи, читались доклады, собирались группы. Русская передовая мысль, выраженная в передовых русских изданиях, как бы закипела, и остаться в стороне от этого движения могли только те, для которых дело русской, культуры стало почти чужим. Что же касается нашей семьи, в которой все были связаны с русской историей и литературой, где отец и мать Игоря были русские поэты, где вообще была связь лишь с французским бытом, а не с культурой, т. е. в нашей семье этот вопрос вообще не должен был бы и подниматься, однако он возник в отношении Игоря.
В одном из своих стихотворений Ирина говорит об Игоре:
Ты не вспомнишь уютного детства,Знал ты только сумбур и хаос.Без любви к обстановке и месту,Будто в таборе диком ты рос.Без понятья о родине даже(Кто ты? Русский? Француз? Апатрид?)Никогда ты не встанешь на стражеУ могильных торжественных плит.
Эти жесткие слова могли вылиться у Ирины только в момент полного отчаяния, отказа от самой себя. Но они обязывали, потому что сама-то Ирина была на все сто процентов продукт русской культуры и по воспитанию и по миросозерцанию. Отъезд из России надломил ее психику, но ни в какой степени не связал ее с французской культурой — она осталась русской, да еще носительницей самой большой национальной ценности — языка. Чего же она хотела для Игоря? Задавленная нуждой, она, прежде всего, хотела, чтобы Игорь был «полноправным гражданином своей страны, а не апатридом». Но какой «своей»? В связи с общим патриотическим настроением, вопрос о возвращении на родину начал ставиться сам собой. Но, чтобы сделать Игоря русским человеком, по ее мнению, надо было отвезти его в Россию. Принципиально Ирина не возражала против этого, только лично она боялась России: судьба Марины Цветаевой была у всех перед глазами. Возвращение в те времена было сопряжено с целым рядом условий, очень мучительных, даже унизительных — «нужно выслужиться» — пишет она в дневнике…
Мысль о натурализации Игоря очень сильно подогревалась многими из близких знакомых Ирины, — им казалось, что невозможно обрекать детей на бесправное положение апатридов. Был еще момент, влиявший на это решение, связанный с войной, о котором будет сказано в следующей главе. Была тут и задняя мысль: придя в совершеннолетие, Игорь мог сам выбрать свое подданство. (Как оказалось потом, исполнение этого закона очень упорно оспаривалось французами). А с обычной «житейской» точки зрения, эта натурализация, прошедшая как-то «под шумок», очень мало изменила уклад русского быта во Франции.
Впрочем, как я уже говорил, Ирина готова была принести жертву ради сына. «Сама я в Россию не поеду, — заносит она в дневник, — но Игоря отдам отцу. Может быть, там ему будет действительно лучше. Но в тот же день, когда он уедет — я кончу самоубийством». Это заключение, жестокое, прежде всего, по отношению к самому сыну, было по-своему логично и психологически понятно…
Да, судьба не была милостива к Ирине, — Ирина не дожила до Указа Верховного Совета 1946 года, так безболезненно разрешившего эту нашу беженскую трагедию… Через десять лет после смерти Ирины умерла ее мать (уже советской гражданкой) и мы все возвратились на родину…
Незадолго до своей смерти Ирина все стихи, относящиеся к сыну, собственноручно переписала в отдельную тетрадь под общим заглавием: «Стихи о тебе». Эта тетрадь является самой ценной реликвией, оставленной ею своему любимому Игорю.
Пойдешь один дорогой незнакомойНавстречу странной и слепой судьбе…Пойдешь один. И будет жизнь твояПолна жестоких испытаний тоже.Пойми: никто на свете (даже я!)Тебе найти дорогу не поможет.
***
Жизнь прошла, отошла, отшумела,Всё куда-то напрасно спеша.Безнадежно измучено телоИ совсем поседела душа.Больше нет ни желаний, ни силы.Значит, кончено всё. Ну, и что ж?— А когда-нибудь, мальчик мой милый,Ты стихи мои все перечтешь.После радости и катастрофы, —После гибели, — после всего —Весь мой опыт — в беспомощных строфах.Я тебе завещаю его.21. Х.1940
ВОЙНА
Конечно, мы все ожидали и рассматривали войну, как катастрофу. Прелюдия с Чехословакией, дипломатическая капитуляция Франции, и мы, русские парижане, в это время искренне болели за Францию. «Франция идет на самоубийство, — пишет Ирина в своем дневнике в марте 1939 года, — страна сдает все позиции, и, возможно, что народ в массе, из-за страха войны, предпочтет рабство свободе и независимости». Многие высказывали мнение, что Франция платит за свое «мещанство», что в этом отношении она получит по заслугам, но Ирина очень любила Францию, и ее несчастья переживала, как свою личную трагедию. «Франция — страна, где я живу, это единственная страна, где я могу жить, я ее люблю, я, лично, обязана ей очень многим, например, двенадцатью годами жизни, я уже с ней связана органически, — не по крови, и не по паспорту, а как-то всей своей жизнью». Францию Ирина ощущала, как свою вторую родину, — ее детские воспоминания заслонялись все больше малопонятной для нее современной Россией. Между прочим, считая себя обязанной Франции, Ирина испытывала к ней какое-то горькое чувство жалости, и натурализация Игоря в значительной степени явилась как бы некой оплатой за все то, что она получила от этой страны…
А вот как представляла себе Ирина последствия войны для нашей семьи: «Если будет война (а это единственная возможность спасти престиж и честь Франции), то, ведь, я-то сама теряю все. Из всей нашей семьи (пятерых) есть надежда спасти только Игоря. Он будет эвакуирован со школой, и, может быть, переживет эту катастрофу (подумать об этом, конечно, страшно). Юрий — на фронт (а ведь современная война — на уничтожение), я — если меня куда и увезут из Парижа, — я погибну без инсулина, погибну без маски (иностранцам ведь маски не раздают — первая острая обида!) — Старики — едва ли и они переживут войну. Очень уж все это страшно».
Ирина себя подбадривает и хочет смотреть на все «трезво и как будто спокойно, хотя подозрительная сыпь на руках и выдает как будто иное состояние моих нервов», — признается она. И дальше идет характерная для нее запись — войну она рассматривает, как какой-то «выход из положения» ее жизни. «В конце концов, — признается она, — если уж быть до конца честной, — надо признаться самой себе, что где-то, в глубине души, я жду войну. Сознавая ясно всю катастрофу и все безумие войны, я втайне надеюсь, что лично для меня это будет какой-то выход из тупика. Я найду себе настоящее дело (во время войны все и вся пригодится, даже я) и все мои личные чувства и переживания отойдут куда-то не только на второй, но и на самый последний план. И, наконец, я верю в то, что во время войны в людях проснутся не «центробежные», «центростремительные» силы — я верю в какое-то «братство» войны, где я не буду больше одинока».
(Это впоследствии ею выражено в стихотворении «Войной навек проведена черта»). Практически для себя Ирина находила выход сделаться «инфермьеркой», т. е. сестрой милосердия. Для этого она записалась на соответствующие курсы Народного Университета, посещала лекции по пассивной обороне, перевязкам и проч., - в ее архиве сохранились тетрадки лекционных записей.
Как и для многих людей, война являлась, несмотря на все ее ужасы и последствия, фактическим переломом в жизни. Для Ирины это было, безусловно, так, хотя она не ждала, да и не могла ждать, от войны ничего хорошего: она прекрасно понимала, что едва ли ее усталый и изнуренный организм может перенести все жизненные осложнения, вызванные войной, но она готова была ко всему, даже к самому печальному концу. «Может быть, — пишет она, — в один прекрасный вечер мы ляжем спать, да так больше и не проснемся, даже сирены не услышим. Это тоже, конечно, выход». И она готова была к такому исходу и даже, как будто, ничего против него не имела.
Мне вспоминается один момент. Это было в один из налетов немецких аэропланов, к которым мы уже настолько привыкли, что при «алертах» (alerte — тревога) даже не спускались в «абри» (abris — убежище). Ирина стояла у окна, наблюдала за кружащимися в небе аппаратами и прислушивалась, как били защитные пушки и стучали по крышам, как град, обратные осколки гранат. Я подошел к окну, Ирина мне говорит: «Знаешь, о чем я сейчас думала? Вот, думаю, может же случиться, что какой-нибудь снаряд попадет в это самое окно… И тогда — конец… И вдруг мне сделалось так радостно на душе…» И она заплакала…
***
За несколько дней до войны, когда напряжение достигло крайнего предела, поднялся вопрос, как укрыться от воздушных налетов. Правда, готовились убежища, но наш район, поблизости к монпарнасскому вокзалу, признавался, в смысле опасности бомбардировки, угрожающим. Лучше всего было бы уехать куда-нибудь в провинцию, в глушь. Большого выбора у нас не было. Решено было, что Ирина с Игорем уедут в Шартр, к ее подруге по Институту, Лиле Раковской. Впрочем, Розере (предместье Шартра), где жила Лиля, в военном отношении был столь же опасным местом, как и вокзал наш в Париже, потому что в Шартре были расположены ангары военных аэропланов, и они действительно оказались мишенью для целого ряда воздушных налетов немцев.
Но раз Ирина переехала в Шартр, нужно было как-то устраиваться там. С Лилей они были старые приятельницы и очень любили друг друга.
Из Шартра Ирина ездила в Париж довольно часто. В один из приездов ей стало плохо. Начала задыхаться. Сделали анализ — четыре «креста»! «На другой день, — записывает она, — еще хуже. Лежу — сердце колотится так, что хочется держать его руками. Дышу с трудом». Знакомая докторша впрыснула камфару. Но от госпиталя Ирина долго упиралась («А кто будет Игорю скрипку носить?»), но, наконец, ее убедили. В госпитале над ней много возились — это был один из тяжелых случаев: делали вливание серума. «Все это помогло. Я ожила. И тут только я поняла, — пишет она, — как недалека я была от смерти».
Войной навек проведена черта.Что было прежде — то не повторится.Как изменились будничные лица!И все — не то. И жизнь — совсем не та.Мы погрубели, позабыв о скуке.Мы стали проще, как и все вокруг.От холода распухнувшие рукиНам ближе холеных, спокойных рук.Мы стали тише, ничему не рады,Нам так понятна и близка печальТех, кто сменил веселые нарядыНа траурную черную вуаль.И нам понятна эта жизнь без грима,И бледность просветленного лица,Когда впервые так неотвратимо,Так близко — ожидание конца.
… Если до войны Ирина кое-как боролась со своею болезнью, все-таки устраивая свою жизнь по своему желанию и вкусу, то война ее окончательно выбила из колеи, перепутала все ее счеты и расчеты.
Сама эта катастрофа пришла для нас, как какое-то чудовище, и задавила, как лавина. Переживши «свою» войну, революцию, затем эпоху беженства и эмиграции, мы, русские, с ужасом увидели, что перед нами, как на экране, начинают показываться давно нам знакомые картины… Мобилизация. Париж сразу сделался военным лагерем. Войска группировались на больших площадях, а затем стали непрерывным потоком двигаться на восток. Улица дю Шато, где мы жили, была большой проезжей дорогой, пересекающей город с запада на восток. Из наших окон днем и ночью можно было видеть, как проходили воинские части разного рода оружия. Французская армия, после войны 1914 г., считалась едва ли не самой сильной в мире: германскую военную мощь узнали потом — создание ее проглядели. Всем казалось, что опыт первой войны использован Францией до конца, линия Мажино сделала страну неприступной, а новая доктрина войны — наступление, связанное с ее вождем Гамленом, давала веру в победоносный исход войны. Прорыв через Бельгию (линия Мажино не была доведена до моря) и последующая битва — были ошеломляющим ударом для Франции. Скоро вопрос о Париже стал вполне реально на очередь. Началась эвакуация столицы…
Новые картины, как на экране, прошли перед глазами. Вместо воинских частей бодрой и сильной армии, уверенно и с надеждой идущей в бой, поползли бесконечной вереницей, беспорядочно нагруженные всяким скарбом, камионы, автомобили, появились какие-то допотопные экипажи, сильно затруднявшие вообще движение на улицах. Кажется, пущено было в ход все, что было на колесах, вплоть до детских колясок и троттинеток. Из наших окон можно было наблюдать потрясающие картины, как, например, шли люди, толкая перед собой чуть ли не игрушечную коляску, из которой торчали самые разнообразные вещи — до примуса и граммофона включительно. Нам, русским, пережившим все ужасы разных эвакуаций, это бегство потерявших голову французов, уходивших от врага в какое-то неизвестное пространство, внушало самое искреннее чувство горького сожаления. Можно было представить, что будет в пути с этими несчастными, да еще при той разрухе, которая уже начиналась в стране…
«В городе, — пишет Ирина о Шартре, — творится что-то невообразимое. Автомобили бегут непрерывно, и это — такой ужасный вид, что я иду и ревмя реву. Маленький грузовик, видимо, с фермы. Торчит детская коляска и детская головка. Хорошая машина. На крыше тюфяки. Внутри человек десять и узлы. Двое спящих детей… Грузовик с прицепкой, в прицепке узлы и из узлов торчит голова старухи в платочке… Мотоциклетка. Впереди — муж, сзади — жена. Между ними — сверху них одеяло и узел… На коленях у них — девочка лет 3–4. Она обнимает их и узлы. Узлы — тюфяки — дети — велосипеды… Сегодня появились и велосипедисты, тоже с одеялами и узлами. Ужас! И пусть Игорь все это видит, пусть знает, что война — не романтика. Я до гражданской воины этого не знала. А наши дети должны это знать, как это ни жестоко, и только в этом случае им, может быть, удастся поставить войну вне закона».
Нам же, лично, о какой бы то ни было эвакуация из Парижа и думать, конечно, было невозможно — для этого у нас не было ни материальных возможностей, ни энергии, ни, главное, веры в её необходимость и спасительность. В этом отношении мы были правы: когда, после прекращения военных действий во Франции, жители стали возвращаться к своим покинутым очагам, многих из ушедших мы не увидели вновь…
Впрочем, как замечает Ирина в одном месте своего дневника, «приказа об эвакуации не было, но положение было такое, что «уйти» оказалось чуть ли не гражданским долгам… Я поймала себя на том, что и сама готова пойти…»
Вскоре после мобилизации, начались воздушные налеты. Розере, где жили Раковские, — местечко на окраине города, и, в случае тревоги, не было убежища, где можно было бы укрыться, поэтому жители просто шли в поле и там дожидались приятного сигнала, означавшего конец тревоги. В таких случаях, когда завывали сигналы, Ирина собирала свой маленький «архив» — паспорта и нужные бумаги, мешочек с инсулином, часы, и все уходили в поле. Была весна, было еще холодно, в полях ветер, укрыться негде, дети заспанные, разбуженные ночью, второпях одетые как попало, томились и плакали.
Просыпались глухими ночамиОт далекого воя сирен.Зябли плечи и зубы стучали.Беспросветная тьма на дворе,Одевались, спешили, балдели,И в безлюдье широких полейВолочили из теплой постелиПерепуганных, сонных детей.Поднимались тропинкою в гору,К башмакам налипала земля.А навстречу — холодным простором —Ледяные, ночные поля.В темноте, на дороге пустынной,Зябко ежась, порой до утра,Подставляя озябшую спинуЛеденящим и острым ветрам…А вдали еле видимый городВ непроглядную тьму погруженТолько острые башни собораПростирались в пустой небосклон,Как живая мольба о покое,О пощаде за чью-то вину,И часы металлическим боемПробуравливали тишину.Да петух неожиданно-громкоПринимался кричать впопыхах.А в руке ледяная ручонкаВыдавала усталость и страх……Так — навеки: дорога пустая,Чернота неоглядных полей,Авионов пчелиная стаяИ озябшие руки детей.23. I.1941
Так как Шартр становился частым объектом бомбардировок, то Ирина решила уехать в Париж. Некоторое время она колебалась: «Если сегодня будет тревога — завтра еду, — сказала она самой себе». После лицея, и музыки повела Игоря стричься. Только парикмахер постриг ему затылок — сирена! Так и помчались с полу обстриженной головой, со скрипкой, нотами, книгами и — велосипедом в собор. Там очень хорошо, народу полно, но спокойно. Потом опять побежали в парикмахерскую достригаться. После ужина я сказала Лиле о своем намерении ехать, и она со мной согласилась. Игорь сначала обрадовался, а потом заплакал. Это был последний момент колебания.
— Ну, хочешь остаться?
— Нет, мама, поедем. Будем все вместе…»
Проехать в Париж, не имея пропуска, было довольно затруднительно, но они каким-то чудом проскочили (чиновник, проверявший в автобусе документы, отойдя от Ирины, которая стала копошиться в карманах, к ней больше не вернулся). В Париже всяких хлопот было, конечно, не меньше, но она «ни минуты не жалела, что вернулась в Париж), тем более что, по письму Лили, налеты на Шартр не прекращались и бомбы падали совсем около Розере.
***
Как ни любила Ирина Францию, все же она была для нее не «первая», а «пусть ненавистная, пусть злая, / Вторая родина моя.»
По отношению к Франции у нее было чувство благодарности за гостеприимство, но не было чувства патриотизма, Мало того, некоторые моменты отношения к иностранцам оскорбляли нас. Например, нам было отказано в получении противогазовых масок, с которыми в Париже «ходили все, в том числе и проститутки». Формальное отношение в этом вопросе доходило до того, что наш знакомый П.П.Греков не мог получить маску, как иностранец, хотя четыре его сына были мобилизованы и на фронте…
По приезде в Париж Ирина пошла доставать маску для Игоря, «и не получила: он не француз. Меня это так обидело и обозлило (главным образом, обидело), что я ревела всю дорогу и весь день дома. Потом пошла хлопотать о скорейшей натурализации (наивно думая, что маска спасет Игоря от воздушных налетов. — Н.К.). — Вас известят. Не волнуйтесь! — Как же не волноваться, когда у ребенка до сих пор маски нет! — Я ничего сделать не могу. Вас известят. Сволочи!»
Военные несчастья Франции все-таки не вызывали у нее потребности жертвы, которой загорались многие русские, поступавшие добровольцами во французскую армию. Первое стихотворение, написанное ею во время войны (до оккупации и до войны с Россией), говорит об ее тогдашних настроениях.
Пасьянс не сошелся. Я снова одна.За плотною ставней большая лунаЯсней фонарей освящает весь город.Все в доме уснули. И полночь скоро.Как трудно подумать: война.Я знаю, что надо бороться и жить.Почти — против силы. Почти — против воли.Что многое надо принять и простить.Ну, что ж? Я прощу. Я приму — поневоле.Я знаю, что надо быть твердой, как сталь,Что нужно поднять непокорные руки.И трепет — быть может, последней — разлукиБесследно нести в равнодушную даль.Так надо. Я знаю.А я — я готова без счета платитьЗа зыбкое счастье не бывшего рая,За ветошь почти нелюбимого дома —Любым пораженьем, позором, разгромом —Конечно, об этом нельзя говоритьЯ знаю.30. IX.1939. Шартр
Только чудо может спасти Францию — было общее мнение. Падение Парижа приближалось…
«…Они (т. е. немцы) пришли в пятницу, 14 июня, утром». Два дня в Париже стоял черный туман. На западе стоял столб черного дыма — то взрывали мосты на Сене и склады с нефтью. Курсы сестер милосердия закончились после второй лекции. Из запасов продовольствия «осталось два кило макарон и чечевицы, но нет самого главного: картошки, молока, масла, сала.
Юрий не был мобилизован. Париж не был подвергнут бомбардировке, и остался без исполнения приказ Манделя (насколько верны были слухи): в ночь на субботу арестовать всех «белых» русских от 17 до 55 лет».
Начался режим оккупации, относительно спокойная, определенная жизнь, и вместе с этим начали меняться взгляды на положение вещей вообще и у русских, и у французов.
Через месяц после оккупации Ирина записывает в дневнике: «Первое время мне было ужасно жаль Францию, потом — нет. Ничего не жалко, и — всех. Ну, пусть отдадут колонии, пусть половина Франции отойдет к Германии — не все ли равно. Чем скорее сотрутся всякие национальные границы — тем лучше. Жалко людей! Беженцев, которые погибли на дорогах. Матерей, которые прятали в чемоданы трупы своих детей. Солдат, погибших в этой бессмысленной и преступной войне. Солдат, «пропавших без вести» (как один из сыновей Грекова). Лильку, которую увезли неизвестно куда. Вот этого простить нельзя. А все остальные национальные унижения и прочее — какая ерунда! Год назад я еще серьезно принимала понятие «честь», а теперь вижу всю относительность таких понятий!»
Французская катастрофа поразила многие умы. Политическая обстановка того времени была очень сложна и в некоторых отношениях мало понятна и, конечно, Ирина не могла в ней разобраться. В Париже пестрели плакаты: «Германия побеждает на всех фронтах!» Наступил угрожающий момент трагических испытаний политических идеологий, в частности, для многих русских общественных и политических деятелей. Заключение пакта о ненападении между Гитлером и Сталиным вызвало подавленное настроение. Пакт рассматривался, по выражению Бурцева, как «союз двух гангстеров». И только, кажется, один П.Н.Милюков, к ужасу большинства, с прозорливостью опытного политика-историка определил положительное значение этого акта. Как-то, в разговоре со мной по этому вопросу он сказал: «А я очень рад, что этим соглашением Россия развязала себе руки в Европе…»
***
Все эти события, связанные с последствиями оккупации, усилили и без того подавленное настроение Ирины. Отсюда ее мрачные взгляды на свою дальнейшую судьбу и на судьбу Игоря, отсюда ее космополитизм, полный отчаяния как бы выброшенного из жизни человека.
«Первые дни я чувствовала себя француженкой, даже более роялисткой, чем сам король, а теперь — иностранкой, и — иностранкой всегда и везде. Я бы хотела, чтобы Игорь всегда и везде чувствовал себя дома. Пусть для него не будет существовать понятие «родина». Самые существенные изменения произошли в нашем быту: конец русской эмиграции, той самой русской эмиграции, от которой я так открещивалась, которую так ругали, но которая была единственно родным бытом, единственной «родиной». Когда не стало русской газеты, всяких литературных и прочих собраний, когда куда-то исчезли, разбрелись все друзья, с которыми хоть изредка можно было перекинуться словом на русском языке — очутилась пустота. А когда рассеются последние (а это несомненно, так как скоро нам здесь житья не будет), в сущности, и с Францией меня связывать ничего не будет (кроме, увы, инсулина). Я даже готова на новую эмиграцию, мне только Игоря жалко, хотя, может быть, это-то и сделает его космополитиком». Эта выдержка из последних страниц дневника. От нее веет мрачным отчаянием. Темы этих страниц очень ярко выражены Ириной в ряде ее стихотворений, посвященных сыну и написанных через несколько дней после этих записей. Эти стихи полны глубокой грусти.
Жизнь прошла, отошла, отшумела,Все куда-то напрасно спеша.Безнадежно измучено тело,И совсем поседела душа,Больше нет ни желаний, ни силы,Значит, кончено все. Ну, и что ж?— А когда-нибудь, мальчик мой милый,Ты стихи мои все перечтешь.После радости и катастрофы, —После гибели, — после всего —Весь мой опыт — в беспомощных строфах.Я тебе завещаю его.21. Х.1940
Это не были просто литературные выражения, а совершенно правдивое изображение истинной правды. «Значит, кончено все…» С крушением «русского» Парижа — русской эмиграции, рушился для Ирины ее дом, хотя и «неуютный», но который все же был ее духовным убежищем на земле. «Разбилось на мелкие части / О маленьком счастье мечта…»
Для какой бы то ни было борьбы за лучшее существование уже не было сил. Осталось — «Всю жизнь бродить по обреченным странам…»
И в этом отношении- «Америка или Россия — /О, Боже, не все ли равно?»
Победа Германии нанесла сокрушительный удар вообще русскому делу в Париже. Немцы обнаружили явно антирусские и антиславянские тенденции — они довольно откровенно уничтожали русские духовные ценности, — русские библиотеки, газеты. Люди русской культуры рассеивались, а вместе с ними рушилась и та «родина», о которой говорит Ирина. Отсюда и ее космополитизм отчаяния. Увезенная из России девочкой, она внешне была связана с родиной: благодаря русской среде, в которой жила, она была, кроме того, русская писательница, и ее духовная крепкая связь с Россией и русской культурой мало зависела от места и внешних условий. Ее творчество, свойство ее натуры, было органически связано с русским языком, питалось им, где бы она ни была, она бы всегда оставалась русской писательницей.
В этом отношении для нее космополитизм был неопасен. Другое дело — ее сын. В заветах ему: «Иди везде, ищи в стране любой, / Будь каждому попутчиком желанным…» и т. д. заключалась опасность для нее самой. Ведь можно было допустить, что ее сын, будучи, например, увезен в какую-либо другую страну, где вне русской среды мог забыть свой недостаточно прочно усвоенный родной язык настолько, что не смог бы даже читать стихи своей матери. И тогда ее последняя, заветная мечта, что «после гибели», «после всего» ее «мальчик милый» прочтет все ее стихи — могла бы быть невыполнимой…
В дневниках Ирины есть признание: «Больше всего я боюсь возвращаться в Россию». Да, Ирина этого боялась. Но следует сказать, что в этом отношении у нее были свои веские причины и оправдания. Самый отъезд из России, как мы видели, был для Ирины катастрофой. Ее детские, патриотические стихи против виновников, по ее мнению (и по мнению ее среды), несчастий России полны искренней скорби за родину. Эта боль не была изжита. Дело в том, что, живя в эмигрантской среде определенного политического направления, она не могла выйти из круга этих понятий. У нее были основания для этого. Годы военного коммунизма оставили в ней тяжелые воспоминания. До нас, за рубежом, доходили мрачные рассказы о тяжелой жизни на родине. Еще раз можно напомнить, что возвращение в Россию в тех условиях (еще до войны с Германией) было почти нереальной возможностью, а судьба Марины Цветаевой показала, что оно даже не оправдывается действительностью. Кто будет возражать, что едва ли творчество Ирины могло бы развиваться на родине так же свободно, как за рубежом.
Я уж не так молода, чтобы ехать в Россию.«Новую жизнь» все равно уже мне не начать…Но это признание было для русской поэтессы настоящей, подлинной трагедией. Наша семья была насквозь русская, так и не сумевшая десятки лет жизни вне родины найти себе духовного пристанища за границей. Ирина не дожила до конца войны, когда вопрос о «возвращении» так просто и легко стал перед нами. И опять, сознавая свой тупик в вопросе о родине, Ирина возвращается к своим роковым стихам:
Зачем меня девочкой глупой,От страшной, родимой земли,От голода, тюрем и трупов —В двадцатом году увезли?
«ИЗ ПОСЛЕДНИХ СИЛ»
А жить осталось так немного,И то уж, — из последних сил…
Последние 6–7 лет жизни Ирины были сплошной борьбой с разными болезнями. Какими только болезнями ни болела она за это время!
Записи в дневнике становились все реже, пока совсем не прекратились. Эти редкие заметки полны невероятной тоской и горькими жалобами… «Я больше не могу…» — это роковое признание повторяется все чаще и чаще и в дневнике, и в стихах.
Господи, как я устала,Как я хочу отдохнуть.«Всеми способами отдохнуть!». «Я устала. Хожу, спотыкаясь» и т. д.
Есть такое слово: «не могу».Глупое такое слово.Словно стон, оно слетает с губВ тишине отчаянья глухого.«Не могу»… и слезы на глазах,Жалкие, беспомощные слезы.И отчаянье, и стыд, и страх,И кому-то скрытая угроза.Руки жалобно спадают с плечИ висят безжизненно, как плети…— Значит, больше нечего беречь,Кроме призрачной мечты о смерти.Но в каком-то дьявольском кругуСердце бьется и тоскует снова…Глупенькое слово: «не могу»,Грустное такое слово.8. VII.1937
Тело Ирины разрушалось, но талант ее отнюдь не ослабевал и не тускнел, наоборот, стал крепче и устойчивее. Об этом сказала вторая книга ее стихов. «Окна на север» — ее литературный «последыш». Эта книга вышла в Париже в 1939 г. в цикле «Русские поэты». В том же издании появилась антология русской зарубежной поэзии — «Якорь», где были помещены и стихи Ирины, что уже было настоящим официальным признанием ее как поэта.
«Окна на север» в отношении стихов сильнее ее первой книги. К сожалению, она вышла в конце 1939 г., уже во время войны, когда все русские издания и вообще русская эмигрантская пресса были разгромлены немецкими оккупантами и, таким образом, ни в одном издании не могла появиться рецензия на эту книжку, которая на читателей произвела очень большое впечатление. Действительно, «Окна на север» — жуткая книга. Всякий, кто ее прочтет, скажет, что она — последняя, предсмертная. Вся она насыщена близостью конца и является как бы «прощаньем с жизнью молодой».
Я Богу не молюсь и в церковь не хожу.России не люблю, не плачу об утрате.Нет у меня друзей… И горько я слежу,Как умирает день на медленном закате.Как умирает жизнь, — спокойно, не спешаКак каждый день ведет навстречу смерти белой.Умрут мои стихи. Умрет моя душа.Зароют глубоко истерзанное тело.Конец? — так что ж? Ведь мне себя не жаль,Последней тайный стон последней тайной грусти:О чем моя тоска? О ком моя печаль?Зачем моя любовь и боль ночных предчувствий?От неподвижных дней, от равнодушных встреч —Одна лишь пустота, усталость и досада.Мне нечего жалеть, и нечего беречь,И некуда идти, и ничего не надо.9. XII.1938
Иногда все же ожидание конца принимает у нее мягкие, примирительные формы:
Проходят дни — во сне, как наяву.И с каждым днем, устало стынет сердце.Ласкает солнце влажную траву.А я все равнодушнее живуИ все спокойней говорю о смерти.Шумит в лесу весенняя листваНад золотом неяркого заката.Слетают с губ усталые слова.Мне холодно. И руки без перчатокПо-зимнему я прячу в рукава.Сгорают медленные дни.И вдругПриходит неожиданная старость…— За дни любви, за немощный недуг,За очертания любимых рук,За все слова… Еще за слово: «друг».За все, что у меня еще осталось…Я всё люблю: лесную тишину,И городов широкое движенье.И, пережив последнюю весну,Я в жизни ничего не прокляну,Но и отдам ее без сожаленья.
Несмотря на все свои жалобы и неудачи, Ирина вообще очень любила жизнь и «до боли огненной» — землю. И в одном из своих последних стихотворений, которое трудно читать без волнения, болезненно звучит щемящая мольба о жизни.
Еще лет пять я вырву у судьбы.С безумием, с отчаянием и болью.Сильнее зова ангельской трубы —Неумирающее своеволье.Еще лет пять, усталых, грустных лет,Все, что прошу, что требую у Бога,Чтоб видеть солнечный, веселый свет,Еще смотреть, еще дышать немного.Чтобы успеть кому-то досказатьО жизни торопливыми словами…Чтоб все, что накопила, растерятьПод не прощающими небесами.Еще лет пять хотя бы…А потом —Тяжелый воздух городской больницы,Где будет сердце стынуть с каждым днем,Пока совсем не перестанет биться.17. XII.1939
Целым ряд трогательных стихов сборника, полных сбывшихся прогнозов, обращен к ее мужу.
Мои слова о верности и боли,Мои слова, нежней которых нет,Не растеряй в своей слепой неволе,Мои слова, похожие на бред.От жарких слез опухнувшие веки,Стихи о том, что невозможно жить…Я знаю, как жестоко в человекеЖелание — все поскорей забыть.Припомни все в короткий миг утраты,Когда в вечерний, в неурочный час,Притихшею больничною палатойПройдешь ко мне. Уже в последний раз.
Во время многократных пребываний в госпитале Ирина до мельчайших подробностей изучила госпитальные порядки и, наблюдая много раз, как умирали ее соседки по палате, — самую смерть, ее жуткую процедуру. Поэтому она с поразительною точностью нарисовала картину собственной смерти.
День догорит в неубранном саду.В палате электричество потушат.Сиделка подойдет: «уже в бреду».Посмотрит пульс — все медленней и глуше.Сама без сна, мешая спать другим,Не буду я ни тосковать, ни биться…Прозрачный синий полумрак, шаги…А жизни-то осталось — в белом шприце.Еще укол. В бреду иль наяву?Зрачки расширятся, окостенеют…Должно быть, — никого не позову.Должно быть, — ни о чем не пожалею…Так ночь пройдет. Блеснет заря вдали.Туман дома окутает, как саван.И в это утро я уйду с земли.Безропотно. Бестрепетно. Бесславно.
Так это и было…
***
В самые последние годы Ирина прекратила вести свой дневник — 24 сентября 1940 г. — последняя запись. Что заставило ее сделать это — трудно сказать. Может быть, это случилось в результате ясного сознания близкого конца ее жизни и, при этом, все другие вопросы ее земного существования — как бы отпадали?…Приблизительно за семь месяцев до смерти она перестала писать стихи…
Настроение за эти годы у нее было очень мрачное, она стала очень раздраженной и склонной к резким выпадам по отношению ко всем нам. С мучительной болью и стыдом вспоминаю я, как мы иногда ссорились, не выдержав ее болезненных выступлений. Знаменательно, что Ирина свое ожидание конца переживала внутри себя, очень гордо, не жалуясь открыто, не стремясь вызвать к себе жалость или сострадание; она сама никогда не говорила о своей близкой смерти, и в дневнике и в стихах писала об этом сухо, без всяких сентиментальных высказываний, — сдержанно и строго. Но всем нам было ясно видно, что она постоянно думает о смерти и по-своему готовится к ней. Часто можно было ее видеть в столовой, за столом, когда она переписывала свои стихи в тетради под заголовками — для сына — «Стихи о тебе», а для мужа — «Стихи о нас». Это было ее наследство…
Еще помню я один момент, который произвел на меня потрясающее впечатление. Однажды Ирина подошла в столовой к круглой печке и стала жечь старые письма своей детской подруги Тани Гливенко. Когда я пытался возражать против этого, она ответила в том смысле, что не хочет, чтобы кто-нибудь другой прикасался к этим дорогим для нее реликвиям ее детства. Помню, как защемило мое сердце…
Смерть шла на Ирину открыто. Мы все знали ее атрибуты, но у нас у всех жива была надежда на спасительную силу инсулина и на госпиталь, который не раз спасал Ирину в очень тяжелых положениях. Только нужно было не запустить болезнь, не опоздать вовремя лечь в госпиталь. И тут произошло роковое стечение обстоятельств, приведших, или, во всяком случае, ускоривших, катастрофу. И это в значительной степени благодаря войне. Оккупационный режим внес в жизнь Парижа много изменений и осложнений. До минимальных размеров сократился автомобильный транспорт, такси сделалось редким явлением, — их нужно было искать, ловить. Появились на улицах даже рикши.
В один из тяжелых моментов осложнений болезни, чтобы отвести Ирину в госпиталь, пришлось вызвать карету скорой помощи. Но шофер и медицинский персонал кареты отказались везти Ирину в ее госпиталь Сент-Антуан, где концентрировались диабетические больные, а предложили везти в госпиталь Бруссэ, как находящийся в нашем районе, недалеко от нашей квартиры.
В этом госпитале Ирина пробыла довольно долго, перенося мучительные нарывы на теле; эти осложнения при диабете довольно опасны и требуют внимательного хирургического вмешательства. Поправлялась она очень медленно. Но, главное, в этом госпитале не было специалистов по диабету, и, хотя обычные уколы инсулином применялись, но все же отсутствие персонала, давно знающего Ирину и ее болезнь, весьма сказывалось на лечении. Затем, Ирина лежала в палате недалеко от туберкулезного больного, и, может быть, независимо от этого, у нее начал развиваться туберкулез, этот обычный грозный спутник диабета…
Не помню точно, как это случилось, но однажды вечером Ирина вернулась из госпиталя домой, усталая, по виду еле живая. Она сидела в нашей комнате на диване, рассказывая про свои мытарства и какие-то внешние неприятности при выходе из госпиталя. Я смотрел на нее, такую жалкую, и заплакал. Она мне сказала: «Что ты плачешь? Плакать ты потом будешь»…
Вызвали В.М.Зернова, русского знакомого врача. Он, как и следовало ожидать, признал положение очень тяжелым и говорил о необходимости лечь в госпиталь, а не оставаться дома, как хотелось Ирине. (Надо сказать, что Ирина, несмотря на хорошие госпитальные условия, всегда очень неохотно ложилась в госпиталь). Зная, как трудно будет нам убедить ее в этой необходимости, мы попросили доктора самому сказать ей об этом. Никогда не забуду этой сцены. Выслушав все доводы доктора, она горько-горько, как-то особенно беспомощно, по-детски заплакала и, словно махнув рукой, сказала: «Ну, везите!..» Ей, утомленной в госпитале, хотелось отдохнуть в домашних условиях, в семье. А тут, без отдыха — на новые страдания…
На другой день, утром я в такси отвез Ирину в госпиталь Сент-Антуан. Она уже свыклась с этой мыслью и была спокойна. Когда мы от Данфер-Рошро свернули на бульвар Бланки, нас прямо в лицо встретили лучи яркого взошедшего солнца. Это нас как-то ободрило, и Ирина мне сказала: «А, знаешь, я даже рада, что еду в мой госпиталь…»
В Госпитале ее встретили, как старую знакомую; началась обычная процедура приема больной и устройства ее в палате. Сразу же назначили лечение и усиленное питание. Потом уже старшая сестра говорила: «Ну, как можно было так запустить болезнь, так запустить!..»
Поначалу все шло как будто хорошо. По диабетической части были приняты срочные меры, и у нас появилась надежда на благополучный исход. Мы посещали Ирину каждый день, и нам казалось, что ее настроение как будто поднимается: она интересовалась всем, что делается за стенами госпиталя, ее посещали друзья. На Новый Год я, по обычаю, принес ей новую ажанду, несколько иной конструкции, чем в «Aux Printemps». Она любовно посмотрела книжку, отложила ее, но ничего в ней не писала. Госпитальная жизнь шла своим чередом. К Ирине применяли экстренные меры, и скоро по диабетической линии был установлен известный экиволянс (устойчивое положение).
Но появилась и грозно встала другая опасность. Однажды Ирина мне сказала про своего доктора: «По-видимому, он подозревает у меня что-то скверное», а через некоторое время мы не нашли Ирину на ее месте — ее перевезли в туберкулезное отделение.
Началось применение пневмоторакса, очень мучительное для ее состояния. Жутко было смотреть, как она снаряжалась для этой лечебной манипуляции. Но в этом была единственная надежда. Сначала она и сама верила в это средство, но, видимо, хороших результатов не было, и она слабела с каждым днем.
Когда мы с женой в приемные часы входили в палату, то при взгляде на ее кровать сразу определяли состояние Ирины. Согласно правилам французских госпиталей, больные в часы приема должны были находиться в кровати. Ирина сначала бодро сидела на кровати, дожидалась посетителей, издали улыбалась, увидев нас, и мы проводили этот час в разговорах на различные темы, даже стараясь не останавливаться на ходе болезни. И постепенно можно было наблюдать, как падало ее настроение, как она все чаще замыкалась в себе, не реагируя на темы наших разговоров, как наши разговоры и прежний смех сменялись мрачным молчанием и какими тягостными казались эти минуты так ожидаемого свидания. Мы наблюдали, как, сначала бодро сидя на кровати, она постепенно сползала вниз, находясь в полулежачем положении, и, наконец, уже не могла сидеть и лежала пластом.
Начались страшные дни, о которых вспоминаю с щемящим ужасом. Она стала равнодушной ко всему, что ей говорили, и все чаще стало замечаться ее забытье, переходящее в коматозное состояние…
Помню наш, может быть, последний приход к ней: она уже не реагировала на обращенные к ней слова. Я сидел около нее на стуле и плакал.
Об одном обстоятельстве мне хочется здесь сказать… Ирина умерла без напутствия священника. Сколько раз мне приходило в голову предложить ей исполнить этот обряд, но у меня не хватало смелости это сделать, другими словами — самому сказать ей, что она умирает. Бог ей простит, а я эту вину принимаю на себя…
Вечером, 23 января 1943 г. пришел Юрий и сказал, что Ирина едва ли переживет ночь. Он, по обыкновению, вечером был у нее в госпитале. Юрий застал Ирину без сознания. Он держал ее голову и что-то говорил — может быть, она что-нибудь и слышала… Нужно было быть готовым к последнему моменту.
Эту ночь я спал, как почти всегда, крепко, но часов около 7–8 меня словно что кольнуло — я проснулся, и у меня защемило сердце. Встали, как обычно, Юрий поехал на службу… Игорь в школу…
Часов около 11-ти стук в дверь — мальчик приносит извещение из госпиталя… Кончено… Обнялись мы с женой и заплакали…
Я побежал сказать Юрию по телефону. Условились, что он поедет в госпиталь, устроит все с телом, которое должны перенести в мертвецкую — там мы должны встретиться…
Ужасно было ожидание момента, когда придет Игорь из школы и как сообщить ему эту весть. Наконец, он пришел, и первый вопрос был о мамочке. Когда мы сказали, что она умерла, он как-то неуверенно опустился на диван и беспомощно и жалостно заплакал…
Поехали в госпиталь. В мертвецкой еще не все было приготовлено; с невероятно тяжелым чувством зашли в палату, где уже на ее месте была другая больная… В мертвецкой она лежала прибранная, с разглаженными волосами. Последнее прощание. — Можно мне мамочку поцеловать? — спросил Игорь, не привыкший к такой обстановке и впервые вообще видевший мертвых…
Начались приготовления к похоронам. Были панихиды в церкви рю Люрмель, у матери Марии (тоже поэтессы). На одной из них случился Ладинский, который первый и принес эту весть поэтам.
Во время немецкой оккупации «наши» газеты не выходили, и извещение о смерти и похоронах можно было поместить только в «Парижском Вестнике», органе русских пораженцев. Отпевал Ирину молодой священник Вл. Клепинин, впоследствии погибший в одном из лагерей в Германии.
Похороны были трогательные. Пришли бывшие в Париже ее друзья с цветами. Все плакали…
Пустая церковь, тихо хор поет,Цветы в гробу и бледных свеч мерцанье.И где-то рядом мечется мое,Еще живое, четкое сознанье.
Похоронили Ирину на кладбище Иври. На могиле ее стоит скромный памятник: каменный крест с прикрепленным на нем деревянным восьмиконечным.
В СВЕТЕ КРИТИКИ
Ирина считала свою жизнь неудавшейся, но себя — человеком одаренным, которому, во всяком случае, что-то дано и с которого что-то спросится. Она вошла в эту жизнь с большими надеждами, хотя смутными и неясными. Она была молода и начинала жизнь с иллюзиями, на которые имела некоторое право. Но эта жизнь, давши ей некоторые авансы вначале, потом, особенно с появлением неизлечимой болезни, беспощадно разрушила все ее надежды и иллюзии. Всю ее короткую жизнь ее преследовало сознание какой-то неисполненной ею жизненной миссии, какого-то не раскрытия своей индивидуальности. Этот ее внутренний процесс шел всю ее жизнь и приводил к сознанию своей «опустошенной души».
Вот прошла я, подобная многим,(Так легко, ведь, идти за толпой)По прямой и бесславной дороге,С одинокой и бедной душой.Жизнь прожить хорошо не сумела,Ничего не оставила в ней,Волоча свое слабое телоЧерез толщу бессмысленных дней.И печаль мое сердце тревожит,Сердце, ставшее камнем давно:— Что же я донесу Тебе, Боже,Если мне ничего не дано?4. VIII.1937
Следующее стихотворение, написанное в тот же день, что и первое, открывает нам отчасти ту почву, на которой происходит личная трагедия Ирины.
К чему теперь высокомерье,Мой честный, безупречный путь?Кого и в чем я разуверю,Кого сумею обмануть?И кто найдет меня прекраснойВ недостижимости такой,С такой непогрешимо-яснойИ слишком трезвою душой.И для чего теперь певучий,Мой правильный, чеканный стих,Когда я знаю, что не лучшеТаких же тысячи других.Когда я знаю (в тайне где-то,Наедине сама с собой),Что жизнь моя была согретаОдной бессмысленной мечтой.
Эта «бессмысленная мечта» Ирины, по-видимому, была связана с литературой.
Как всякий настоящий поэт, Ирина очень высоко ставила свое призванье. Она довела свои стихи до значительного совершенства в смысле певучести, но в отношении тематики ей много не хватало. Она постоянно оставалась в сфере личных переживаний — своей жизни, довольно бледной по содержанию. Ирину упрекали часто в узости тем, что ее стихи становятся похожи на интимный дневник. Это было справедливо, но Ирина не бралась за другие темы, которые могли требовать от нее более серьезного образования и эрудиции, которых ей не доставало. Она это сознавала в глубине своей «обыкновенной души», но, будучи всегда очень «честной с собой», она не пыталась в этом отношении перестроиться на новый лад и упорно продолжала идти своей дорогой, встречая, таким образом, на своем пути немало терний, обид и огорчений.
Круг русских молодых поэтов в Париже все расширялся, и литературная среда все больше требовала новизны и оригинальности. Этого Ирина не могла дать в условиях существования при ее болезни, которая продолжала подтачивать ее силы. Не будь этой болезни, проживи Ирина дольше, может быть, она нашла бы себя окончательно, прекрасно владея своим поэтическим инструментом.
Так Ирина стала постепенно охладевать к своей литературной среде, стала даже избегать выступлений в кружках, в то же время подчеркивая свое одиночество. Кроме того, у нее появилось некоторое разочарование вообще русским парижским «Монпарнасом», в котором люди начинали мельчать, варясь в собственном соку, повторяясь в своих встречах и разговорах, скользящих иногда просто в сторону литературных склок и сплетен.
Я ненавижу нервом каждымУныло равнодушный зал,Где каждый верил, что сказалО самом главном, самом важном.В душе тоска от мелких ссор,От слов о красоте, о Боге…Но я не знала до сих пор,Что нет из тупика дороги.
Так постепенно Ирина стала отходить от литературы, с которой была связана органически своим талантом.
Я никому не читаю стихов,Я не срываю похвал.Я разлюбила угар вечеров,Душный, наполненный зал.Но никому — ни за что — никогда —Я не поведаю, — нет —Чем для меня в те живые годаБыло названье: поэт.
Эта мысль ее гложет, и она грустно вздыхает:
Верно, мне не сделаться поэтом,Никогда, должно, быть, никогда…
В конце своей жизни, сжатая в тисках болезни, она приходит к полному отчаянию: «Я человек второго сорта…» Приходит даже к мрачному желанию: «Я хочу, чтоб меня позабыли…» Но в глубине ее души продолжает жить гордое сознанье: «Кто-то жизнь мою горько возвысил…»
Для меня и до сих пор остается не вполне раскрытой эта тайна «бессмысленной мечты» Ирины. Очень скромная, бесконечно застенчивая, хороший товарищ, может быть, она мечтала о какой-то славе (это понятие в личном отношении не встречается у Ирины ни в ее стихах, ни в дневниках), к которой она шла упорным, раз выбранным ею путем, без всякой фальши и аффектации, но настойчиво добиваясь признания именно этого намеченного ею пути, с которым было связано органически ее творчество. Но нужно сказать по справедливости: эти жалобы Ирины на ее литературную неудачу, может быть, сильно преувеличены.
Ее охотно и много печатали и, как человека, очень любили. Что же касается критики (т. е. ответственных журналистов), то здесь, правда, была известная сдержанность в оценке ее стихов, свойственная вообще всем ответственным журналистам. Так это отразилось, например, в рецензии Г.Адамовича на ее первую книжку стихов, — этот влиятельный в Париже критик, признав «несомненный поэтический дар» в авторе сборника, как бы уклонился от конкретной оценки, указав, как это вошло вообще в обычай относительно Ирины, на близость ее к Ахматовой и проч. Но тот же Г.Адамович, поэт, вышедший из школы Гумилева, в рецензии на один из сборников молодых поэтов, сказал следующее: «Ирина Кнорринг уступает Одоевцевой в оригинальности, Присмановой — в пафосе. Зато у нее есть та простота, та бесстрашная непосредственность речи, без которой поэзия остается игрой блестящей, очаровательной, а все-таки игрой. Может быть, одного того, что есть у Кнорринг, для творчества мало, но и без этого ничего человечного в литературе или в искусстве создать нельзя».
Как это нередко бывает, довольно полную характеристику своего творчества (о которой, может быть, и мечтала всю жизнь) Ирина получила после смерти, в некрологах и отчетах о ее последней (посмертной) книге стихов — «После всего».
Глеб Струве, в своей книге «Русская литература в изгнании», отмечая, между прочим, что «почти все женщины-поэты этого поколения испытали влияние Ахматовой», признает, что «это влияние (на Ирину) не шло дальше чисто внешнего и отразилось главным образом в стихах, тема которых — отношения между женщиной и мужчиной. Но это не главная тема Кнорринг. Поэзия ее очень личная — едва ли не самая грустная во всей зарубежной литературе. Через нее проходит тема тяжелой эмигрантской доли (с 1920 — жены и матери), безысходной усталости, неприкаянности. Тема эта трактуется ею без всякой позы, без всяких, формальных поисков».
В.Александрова в статье «Лирика в рассеянии сущих» говорит, что «характерной особенностью дарования Кнорринг является ограниченность ее лирического самораскрытия:
Я не умею говорить слова,Звучащие одними лишь словами…Да, за «словами» поэтессы всегда что-то большее, привычные детали эмигрантского быта, как тихо звенящие кольца, соединяются в целую цепь неповторимой жизни… Глубоко в душе спрятаны детские воспоминания о родине, но живая связь с ней- не по вине этих юных — с каждым годом все слабеет.
Забывать нас стали там, в России,После стольких, безрассудных лет.Даже письма вовсе не такие,Даже теплоты в них больше нет!Дело не только в убывающей теплоте писем оттуда, есть что-то большее и страшное: отлив чувств, отлив внимания к маленькой, но неповторимой личности человека. Он предоставлен самому себе, он один должен биться, ища путей в огромный мир.
В этот всемирный час отлива — на илистом дне воспоминаний и переживаний, в упорной работе над родным стихом и проходит своя жизнь поэтессы с ее редкими радостями, счастьями, горестями и вечным чувством одиночества…»
Касаясь стихотворения Ирины «Роза Иерихона», обозреватель говорит: «И все же ее «роза», как свидетельствует ее томик, — зацвела. Лучшие «листки» в ней о Париже страшных дней войны».
«После всего» — одна из самых грустных книг в нашей зарубежной поэзии, которую нельзя читать без волнения, — пишет поэт Ю.Терапиаио. — Это как бы запись, человеческий документ, повесть о суровой прозе эмигрантской жизни, о беспощадном крушении надежд, о всем том, чего хотели бы и чего не имели люди эмигрантского поколенья, о безвыходности, о любви, о горе, о смерти, которая близка, которую нечем отстранить и, быть может, даже и отстранять незачем. Я сказал «человеческий документ», но стихи Кнорринг никак не походят на тот специальный, нарочито-заданный себе жанр «исповеди», которым увлекались перед войной многие иностранные и русские поэты и поэтессы. Кнорринг отнюдь не ставила своей задачей литературную исповедь, но она жила стихами, поэзия для нее была единственной возможностью понять себя и объяснить себе происходящее с нею и с другими; говоря о себе и о своем, она чувствовала и стремилась осознать то же самое, что чувствовали и стремились преодолеть люди ее трагически безнадежно обреченного поколения. Она была искренней, а не стремилась показать искренность, как некоторые другие литераторы, и эта искренность определяла для нее содержание ее поэзии.
Кнорринг не была сильной, действенной натурой (да и как она могла стать действенной при такой болезни?), не ставила своей целью разрешение каких-либо формальных задач в поэзии, довольствовалась средней стихотворной техникой своей эпохи, но голосом — музыкальным, ритмичным, несколько приглушенным — сумела сказать по-своему о том, что было для нее самым важным и главным, с благополучной ясностью и с подкупающей простотой».
Покойный С.В.Яблоновский в своем отзыве (нигде не напечатанном — не помню, почему), останавливаясь на стихотворении «Роза Иерихона», пытается ответить на вопрос, который невольно всегда ставился многими, знакомыми с ее стихами, — откуда этот ее пессимизм? «Откуда эта ни на минуту не покидающая, зачеркивающая жизнь безнадежность?.. Вряд ли только болезнью можно вполне объяснить этот, ничем не нарушимый пессимизм… Не объяснить его ни отрывом от родины, ни жизненными невзгодами».
Может быть, пишет С.В.Яблоновский, этот пессимизм «вложил в ее сознание тот ангел, который нес ее душу в мир?» На памятнике А.Мюссе у Французской Комедии в Париже выгравировано: «Лучшие песни — грустные песни»»
«Правильнее было бы сказать, — пишет Яблоновский, — что лучшими песнями могут быть и грустные, и восторженные, созданные и теми, над которыми сияет вечное, лазурное небо, и теми, кто не перестает ощущать шевелящийся под всею иллюзорной гармонией хаос. Любящий поэзию оценивает ее не этими признаками. Для него нужно, чтобы поэт был не копией с перекопии, а внес свое слово, чтобы слово это было ненадуманно, чтобы он владел формой. Всем этим требованиям Ирина Кнорринг удовлетворяет в большой степени. Маленькое и будничное она рисует как будто бы маленькими и будничными словами, но они так приближают мир пишущего к миру воспринимающего, что заражают, а это и есть задача искусства. О ней не скажешь «нытик»: она не жалуется, в ней нет навязчивости, она даже не повторяется. С вами беседует в сумерки человек, через несколько минут беседы вы чувствуете, что этот человек вам близок, что его тихая, нетребовательная неудовлетворенность имеет много общего с вашей неудовлетворенностью; вам хочется слушать его еще и еще.
Грустные стихи Ирины — о сером, но это не серые стихи. Она просто не увидела в сумеречной комнате, что «серый комочек» ее «Иерихонской розы» расцвел и цветет и после ее смерти…»
Только один голос из среды критиков и поэтов после выхода книжки «После всего» прозвучал резко, грубо и раздраженно. Это заметка Н.Берберовой, появившаяся (под инициалами Н.Б) в «Русской Мысли» (1.VII.1949, Париж) — органе непримиримых антисоветских настроений. Заметка озаглавлена «Поэзия скуки». «Есть люди мрачного мировоззрения, есть люди грустных настроений. Есть люди, угнетенные жизнью, пережившие большие горести и погруженные в настоящую печаль. Но что сказать, когда скука, одна скука и ничто другое делается источником вдохновений поэта? Причем, судьба дала этому поэту не существование в глухой провинции, но жизнь в Париже между 1920 и 1940 гг.» «Содержание стихов есть как бы квинтэссенция жалоб «лишнего человека», только этот лишний человек — не герой книги, а ее автор, и не живет в безвременье, но в напряженную, ответственную эпоху — которой не слышит и не чувствует… Неужели она, для которой революция прошла на заре ее юности, не была подготовлена именно к этой бурной, серьезной и никогда не скучной жизни?»
Здесь Н.Берберова, сама талантливая писательница и поэтесса, стала в критике на путь довольно примитивного, дешевого и вульгарного подхода к творчеству поэта, прожившего очень сложную, полную больших страданий, жизнь, в которой было много разбитых надежд и разочарований, но никогда не было скуки (да и скучать-то было некогда!) Правда, в одном из стихотворений Ирина упоминает о скуке, «которой она безнадежно больна», но каждому читателю ясно, не говоря уже о лицах, знавших Ирину (а к таковым принадлежала и Берберова), что здесь под неудачным выражением подразумевается не обычное ощущение Скуки, а тоска, неудовлетворенность и т. д. Но, кроме того, в заметке Н.Берберовой имеется упрек, стоящий на почве «гражданственности» и политики. Со стороны этого автора мне лично слышать это было очень странно. Я и Ирина — мы работали много лет в одной газете с Берберовой, и я никогда не слышал от нее ни таких настроений, ни таких позиций, которые так ярко зазвучали в приводимой рецензии, причем явно в раздраженном и вызывающем тоне. В чем дело? А вот в чем.
В годы немецкой оккупации, после разгрома «Последних Новостей», в эпоху войны с Россией, Н.Берберова была вовлечена в русло определенной антирусской политики, она работала с немцами в той, очень небольшой, части русской эмиграции, которая свою политическую ставку делала определенно на Гитлера. Неожиданно она сделалась политической деятельницей с яркой окраской, резко выступая в антисоветских процессах. После войны одно время ее не было слышно. В возникших «Русских Новостях» (просоветской газете, приемыше «Последних Новостей») Берберова, конечно, сотрудничать не могла и стала работать во враждебной мне прессе. После принятия мною советского гражданства мы с нею при встречах старались не узнавать друг друга. И когда появилась ее статья о книге моей дочери, всем было ясно, что эта стрела была пущена, в сущности, в меня путем недостойного приема критики стихов покойницы. Следует прибавить, что эта рецензия об умершей поэтессе, хорошо знакомой всей русской колонии, была встречена очень холодно даже в среде моих политических противников.
И через несколько лет поэт Н.В.Станюкович в статье «Ирина Кнорринг — поэт изгнанья» начал свое изложение с ответа по адресу Н.Берберовой, назвавшей Ирину Кнорринг «поэтом скуки, лишенным больших тем».
«Когда такие категорические высказывания касаются живых, — пишет он, — их принято называть (справедливо ли?) полемическими, но когда они порочат мертвых, то восстановление справедливости становится уже повелительной моральной необходимостью. Строки эти и являются, — говорит Н.В.Станюкович, — попыткой защитить память русской женщины — поэта: страдалицы, жертвы изгнания, бездомности, сумевшей в точных, благородно-скромных, до конца искренних, стихах рассказать нам и тем, кто придет за нами, что значит потерять Родину… Не «скукой», а неизбывной тоской по России веет со страниц этих трех книжек, а это ли не большая тема?! И многие ли сумели так просто раскрыть людям свою страдающую душу, обнажить сердце с такой покорностью и мужеством? И другой теме — о смерти — одной из вечных и неисчерпаемых тем подлинной литературы, посвящены многие страницы сборников Ирины Кнорринг, поражающие читателя введением смерти в повседневное течение жизни. Вестница ухода обращена в спутницу дней и ночей поэта. В этих стихах раскрывается страшная судьба не одной И. Кнорринг, но многих тысяч русских женщин, брошенных в чужой мир и задыхающихся в жалких, смрадных отелях, в убогих, сырых каморках городской бедноты. Это особая тема — не изживаемая женская потребность в достойном, прочном очаге развита у нее исчерпывающе»…
Эта сторона стихов Ирины, отмеченная Н.В.Станюковичем, дает некоторое пояснение к «ахматовскому» влиянию на ее творчество. «Творчество было ее жизнью, — пишет этот автор. — Ее строки предельно искренни и правдивы, но это не поэтическая честность, не бесстрашное обнажение самых интимных переживаний, а нечто неизмеримо большее: стихи эти есть самые переживания. Ирина Кнорринг — человек — опустошена поэтом. Поэтому-то так плотна и совершенно лишена того, что принято называть «водою», ткань ее стихов. Читая ее, как бы соприкасаешься живого человека. И это соприкосновение не может оставить равнодушным. Единственная награда поэта — встречное волнение читателя — ей обеспечена».
В заключение Н.В.Станюкович на стихи Ирины: «И в это утро я уйду с земли / Безропотно. Бестрепетно. Бесславно», — возражает:
«Нет! — Не бесславно:
И в синий холод вечеров глухих,
Когда устанем мы от снов и вздохов,
Мы будем медленно читать стихи,
Ведь, каждый, как умеет, славит Бога.
Да, мы будем читать стихи Ирины Кнорринг, ее книжки: живой голос русской женщины-изгнанницы, ее нищего быта и редкого, разрывающего грудь, воздуха. Когда-нибудь они станут читаться и в России и станут верным свидетельством неразрывности национальных уз, равно священных для тех, кто пережил русское лихолетье дома или был выброшен во внешний мир, где «тьма и скрежет зубовный».
Очень лестную и верную оценку творчества Ирины в том же журнале, где напечатана статья Н.В.Станюковича, дал поэт, ныне покойный, Георгий Иванов, вышедший из школы Гумилева:
«Покойная Ирина Кнорринг всегда, в последние годы жизни особенно, стояла в стороне от пресловутого «Монпарнаса», не поддерживала литературных связей, одним словом, не делала всего необходимого для того, чтобы печатали, упоминали в печати. Поэтому даже ее последняя книга почти никем не была отмечена со вниманием и сочувствием, которые она заслуживает… Кнорринг была не очень сильным, но настоящим поэтом. Ее скромная гордость и требовательная строгость к себе, мало кем оцененные, будут, я думаю, так же со временем вознаграждены. У скромной книжки Кнорринг есть шансы пережить многие, более «блестящие» книги ее современников. И возможно, что, когда иные из них будут давно «заслуженно» забыты, — бледноватая прелесть стихов покойной И. Кнорринг будет все так же дышать тихой, не яркой, но неподдельной благоуханной поэзией».
К этому можно добавить и теплые строки Г.Адамовича, поэта и литературного зарубежного критика: «Стихи женственны и безыскусственны. Подчеркивая это, я далек от мысли назвать их неумелыми: нет, но усилия в этих легких и грустных строках не заметно, они, по-видимому, возникли в сознании Ирины Кнорринг сами собой, и вдохновению своему она доверяла, не стремясь ничего причудливого или пряного у него исторгнуть. В стихах чувствуется острый музыкальный слух: сцепление звуков всегда органично, почти всегда безошибочно-выразительно. Есть поэты, которые добивались большего, чем Ирина Кнорринг, но о ней наверно можно сказать, что она поэтом родилась, а не сделалась им по случайной прихоти. Ее стихи «поют»: это то, что каждый волен ценить или не ценить, но чему едва ли можно научиться.
Печальной, всегда молчаливой, скромной, чуть-чуть застенчивой она прошла среди нас в пестрой толпе русско-парижских стихотворцев, до сих пор еще по привычке называемых «молодыми». Прошла сторонкой, не принимая участия в спорах, еще менее в каких-либо ссорах, тихая, будто чему-то навеки удивленная или испуганная. Кажется, все без исключения любили ее стихи, при том любили без ревности или зависти, часто-часто омрачающих литературные отношения. Прочтя «После всего», все, наверно, вспомнят о ней с благодарностью, смешанной, может быть, с безотчетной болью».
Ирина Кнорринг с подругами
Оглавление
Ирина Кнорринг. ЗОЛОТЫЕ МИРЫ. Избранное НАДЕЖДА ЧЕРНОВА. БЕСПОЩАДНАЯ ПОВЕСТЬ (Предисловие) КНИГА ПЕРВАЯ. Харьков, Ростов-на-Дону, Кавказ, Крым (1914–1920) «О, печаль! Ты опять навестила меня…» Рождество Христово «О, муза, муза! Вдохновеньем…» «То был волшебный сон…» На башне «Мне долина приснилася вдруг…» Сказки («Однажды я в страну чудес…») Хрустальный башмачок «В тёмном небе ночною порой…» Розы «Воспоминанья дней былых…» «Люблю тебя, заката луч прощальный…» Ночь Осень Хризантемы «Закат сгорел. Последний луч умчался…» Прощание Аккорд «Спи! Ещё ясное солнце…» «Я был сотворение ада…» Рабы Ночью («В старый сад выхожу я, и летняя ночь…») «Прошла пора счастливых сновидений…» Ожидание («Ночь спустилась на землю. Сижу у пруда я…») Вечер («Мы долго гуляли. На крыльях могучих…») «Где ты теперь? В лесу глухом…» «Я верила в жизнь, но и жизнь обманула меня…» «Чей глас в печальный вечер лета…» «Хорошо горевать, когда сердце болит…» «О, кто с ипподрома дерзнёт говорить…» «Меня зовут к себе дубравы…» «Тихий шёпот ветвей…» «Напрасна жизнь, напрасны увлеченья…» Ночные грезы 1. «Бесприютная, безлюдная…» 2. «Ночи бессонные, ночи бесстрастные…» 3. «Тихо, печально, угрюмо…» «Молчи, певец, пускай замолкнет лира…» Месть «Я умереть хочу на крыльях упоенья…» «Исчезли мрачные сомненья…» Север («Где-то там, на севере холодном…») «Прошли те дни, когда с тобою…» «И ничто мне теперь уж не мило…» Мелодия («Мерно плескалось широкое море…») Песня(«Дайте мне кинжал булатный…») Чёрный Демон(«Когда бы зла поменьше было…») Мгновение(«Пускай недавние мученья…») «Плачь, когда горе в душе извивается…» Изгнанники(«В нас нет стремленья, в нас нет желанья…») «Юность ли смелая, страсть безнадёжная…» «Там, у моря, моря дальнего…» Другу («Если тебя одолели сомненья…») «Хвала тебе, о, смерть всесильная…» «Напрасно ты ждёшь его ночью глухой…» «Забудь печаль летучую…» Мотив («Холодные звёзды сияли…») В раю («На небесах, в блаженствах рая…») «Сны — мечтанья, красивые, нежные, длинные…» «О, счастлив тот, кто жил украдкой…» «Бесконечная, ровная даль…» «Мы молча бродили над морем…» «Не верю я красивым снам…» «Скажи мне утешенье снова…» Меланхолия («Запад гаснул. Кровавое солнце пылало…») «Мне жаль надежды луч холодный…» «Мне жаль надежды луч холодный…» Север (отрывок) Песня узника («Завтра — казнь. Так просто и бесстрастно…») Горе («Как просто звучало признанье…») Время(«Быстро день за днём проходит…») «Здесь всё мертво: и гор вершины…» КНИГА ВТОРАЯ. Константинополь-Бизерта (Сфаят) (1920–1923) «Всё кончено. Разрушены желанья…» На чужбине. Отрывок («Брожу по палубе пустынной…») Не говори («Таи в себе глубокое страданье…») «Для себя мне улыбки не нужно…» «Воздух весенний бодрит и пьянит…» «В тот миг, когда душа полна сомнений…» В карантине («Спустился вечер молчаливо…») Песня («Всё это песня, но песня печальная…») «Помнишь ты осень, глухую, ненастную…» «В дни моей печали смутной…» Маки («Я сегодня маки собирала…») «Что ты плачешь в тиши догоревшего дня…» «Катятся волны морские…» «Скажите мне, о звёзды золотые…» «Вижу ль я девушки взор утомлённый…» «В вечерней мгле рыдали звуки скрипки…» Спасибо друг («Спасибо, друг, за то, что вижу снова…») «Прощай, Сфаят, прощай, свобода!..» Первая ночь в монастыре («В эту ночь, как спустилась холодная мгла…») Дневник («Немые, пожелтевшие листы…») «Высоких монахинь зловещие тени…» Корабль («Плавно качаясь на гребне бесцветных валов…») «Под солнцем, безжалостно-жгучим…» «Жизнь — одно лишь ожиданье…» «Песнь в душе моей слагается…» «Я безумству отдал мои лучшие дни…» «Тяжелы мне бездонные пропасти света…» «Лениво, тихо догорает день…» «Я видела мир в его вечной, безмолвной тоске…» «Есть в мире люди, они унылы…» «О, счастлив тот, кто понял совершенство…» На корабле («Взгляни вперёд — кругом покой…») Весна («Весёлый май. Цвети, ликуй, весна!..») Слава («Кровавой ценою досталась она…») «Шумно год пролетел и исчез без следа…» «Не увидишь ты в жизни счастливого дня…» «Ненавижу, ненавижу…» «Я себя ненавижу порой…» Ночь («Шепчут травы сонные…») «Люблю мечты глухое увяданье…» «Душа моя так страстно хочет жить…» «В тихой безмолвной могиле, под белым крестом…» «Мы пришли умирать…» Хаос 1. «Есть место за пустынною горой…» 2. «Душа человека — холодное, тёмное море…» 3. «Промчатся года одинокие…» Мечты и звуки («Бесцветность сумрака, беззвучность тишины…») «Мне снилось лёгкое, родимое, больное…» Тоска («В чёрном небе тучи вьются…») «Когда рыдает ветер за стеной…» «Отчего так больно жгут воспоминанья?..» Ночью («Холодно. Ветер поёт…») «Ночь молчит беззвучная. Сердце дума жжёт…» «Спорили двое. Напрасно…» «Холодной ночью, в бездонной мгле…» «Я иду с закрытыми глазами…» «Душа моя растёт…» «Собрались, как безмолвные тени…» «На сердце пусто, в мыслях скучно…» «"Всё пройдёт", — твердит мне разум…» «Мне снился шум тоскующего моря…» «В тишине осенней ночи…» Святая ночь («Вернулась от всенощной. Будто спокойно…») «Вокруг меня тоска и униженье…» «Я узнаю тебя, мой милый, неизвестный…» Новый Год («Мы встретили его с молитвой и крестом…») «День пролетает в печали осенней…» Ночь («Плачет ветер. Стучит черепица…») Утро («В тёмное окошко белый свет струится…») Вечер («По склонившимся фигурам…») «В холодной кабинке, и тёмной, и тесной…» «Кончился день. Разбрелись усталые тени…» Бизерта («Погасли последние отблески зари…») «В тишине, когда ночи тоскливо звучат…» «Туманны дали, как вечерний сон…» «Есть в лунном вечере черта…» «Гремели и падали цепи событий…» Неизбежность («Ты придёшь, тебя я молча встречу…») «После долгих лет скитаний…» «На развалинах старого храма…» «Пусть в жизни одна пустота…» «В небытье, в красоте, в пустоте…» «Падали сумерки. Туманились дали…» Ночь («Сплетались тени надо мной…») Ночные чары («Ночь сверкает сомненьями чар…») «Издали пенье церковное слышится…» «Я верю в то, что будет ночь…» В церкви («У царских врат красная лампадка…») Херувимская («В клубах ладана туманного…») Песенка («Это было, быть может, во сне…») Лунный свет («Я вглядываюсь в ночь, в её беззвучный гений…») Тост («Я пью из чаши бытия…») «Ещё не раз в тревоге зыбкой…» Блоку («Когда в вещании зарниц…») «Мы — сухая, как осень, трава…» «Как много брошено камней…» «Лежу в траве, под развесистой фигой…» Минута («Я не знаю, что мне надо…») Недосказанное («Были в сиянии тонкие свечи…») «Песня грусти озабоченной…» «Шишковцам»(«Рано быть молодым стариком…») Исповедь(«Высоко в небе — тучи летят…») Страницы из дневнка I. «Как тяжело желать и знать…» II. «Ещё не раз с вечерними огнями…» III. «Сегодня день шёл медленно и вяло…» IV. «Под маской кроется улыбка…» V. «Никто не прочитает мой дневник…» VI. «Какая-то загадочная тайна…» VII. «Я растеряла жемчуг дней…» VIII. «Здесь, на страницах заветной тетради…» «Скрываю мученья раскола я…» «Сквозь темноту, как призрак тайный…» «Я небрежно сплетала волосы…» «Я тайный час ждала давно…» «Какая-то бессмысленная тайна…» «Как пустынно в сердце у меня…» «Не хочу я ни жалоб, ни слёз…» «В комнате ленивый полумрак…» «Всё больней тоска в роковых мечтах…» «Дышит зноем день томительный…» «Как эта ночь была светла..» «Безнадёжна озёрная гладь…» На бульваре(первое впечатление от Туниса) «Несётся звон далёкого костёла…» «Несётся звон далёкого костёла…» «Бесцельный день прошёл, и снова…» «Я люблю смотреть на тени…» «Нас было четверо. Спокойно…» «Я вижу весь мой жребий чёрный…» «Я помню — мы шли тогда по дороге…» Жалоба («Все дороги исхожены…») «Я закрыла тихо ставни…» Успенье («Есть мечта, но я её не знаю…») Сны («Бледные звёзды сверкали…») Триолеты «Мне осталось одно ожиданье…» «Я не верю в то, что после смерти…» «Дай мне песен родины далёкой…» Дома(«На дырявом дощатом столике…») Смерть Гумилева(«Ужасный, страшный плен души…») «Я попала в какой-то таинственный круг…» «Было солнце и ласки лета…» Изгнание(«Я помню — это было в год ужасный…») «Подняла ленивые глаза…» «В ночь, когда кишат дороги жабами…» «Мне третью ночь одно и то же снится…» «Я скажу тебе совсем немного…» Над морем («Чуть слышный горький запах моря…») «Новый месяц тонкою подковою…» «Я не умею жить. Года идут…» *** I. «Я свою жизнь разлюбила…» II. «Нет у меня ничего…» «Мне в тридцать пятом номере «Звена»…» «Каждый день кончается болью…» Октябрьское утро («Ни дождя, ни ветра, ни тумана…») «Набрела на тихий, белый скит…» «Вокруг — мучительная тишь…» Дон-Жуан («Сонны зданья тёмного Мадрида…») «Всенощная шла в пустом бараке…» «Опять мне грустно и опять мне жаль…» «Я хочу быть мечтою…» «Из былей, небылиц и снов…» «Было, пело, уходило…» Мамочке («Смотри на закатные полосы…») «Нет, не кровь в сиянии заката…» «День прошёл, в Сфаяте стало тише…» «Довольно! Нет ни силы, ни желанья…» «Пусть страшным бременем идут года…» «Я слышу, как во мне звучит струна…» Кэр-Ис (бретонская легенда) Из дневника («Гремит и гулко прорезает ночь…») «Всё отстанет, всё устанет, отойдёт…» «Поднималась жгучая тревога…» Картинка Сфаята («Слышатся редкие звуки рояля…») «На перекрёстке ветер…» «В закате что-то есть неуловимое…» У моря («В тёмный час, когда ветер шумит…») «Там, над каналом, видно из Сафята…» «Всё писем жду, а писем нет…» «Ведь молодость, как утро воскресенья…» «Коснувшись головой дверного косяка…» Портрет («Ревматизмом согнутые пальцы…») Вечером («По шоссе струятся тени…») 17 ноября 1919 г. («Метель крутила мокрый снег…») Вечер(«Тень упала на белые стены…») «Заткнула пузырёк чернильный…» «Над таблицей логарифмов…» «Лампа под зелёным абажуром…» Жребий («Бросать свой взгляд в бездонность чьих-то глаз…») «Хочу, чтобы смелым и юным…» «Тихо я склонилась над работой…» «Лёгкий запах никотина…» Сфаят. Сцены в трёх картинах «Пришла расстроенная. Молча…» «Дёргают порывы ветра ставни…» «Где-то снилась радость, где-то веселье…» «За стеной говорили долго…» «Чад керосиновый…» Эгоизм («Я люблю сама себя…») «Я в этот час схожу с ума…» Утешение («Пройдёт эта шумная ночь…») «Я помню этот взгляд пронзающий…» КНИГА ТРЕТЬЯ. Сфаят (1924–1925) «Гибкий стан передничком стянут…» «Сквозь глухое окошко моё…» «После вечерней прогулки…» Васе («Без Бога, без мечты, без красоты…») «Глаза болят от слёз недавних…» «Слишком тёмен опущенный взгляд…» «Я в розы майские не верю…» «Настежь дверь открыта…» «Лежат прозрачные, лунные пятна…» Новый Год («Сначала молчали в пустом бараке…») «И голос тих, и голос глух…» «Как я узнаю, что будет солнце…» «С катехизисом Филарета…» «За дверью — отдалённые шаги…» «Последний луч скользнул по красной крыше…» «Хотелось нарциссов — белых цветов…» Вечер («Бессильно согнутые руки…») Вчера («В душе поднималась досада…») «Не верю. Не молюсь. Не знаю…» «Расчёсывая на ночь волосы…» «По-весеннему светит солнце…» Ночью («Думы грешные, глухие…») «Хочу, чтоб совсем не завяли вот эти нарциссы…» «В этой комнате убогой…» «Я твёрдо знаю, что вольна сама…» «Над равнодушно-серым переплётом…» «Я поверила в нежную сказку…» Дон-Жуан («Бледных рук заломленные кисти…») Донна-Анна («Над ней склонилась тишина…») Заповеди I. «Не бойся жить. Смотри в глаза беде…» II. «Верь в самого себя: душа сильна…» III. «Будь в жизни прост. Силён будь сам собой…» «Иду в потёмках. Мир меня страшит…» «Со мной никто не говорит…» «Возможно ли счастье…» «Бьются звенящие градинки…» «Каждый том стихов — только новый ключ…» «Что мне до вечности, до вселенной…» «Ты моей души владетель тайный…» «Надоело мне улыбаться…» «За приотворённой дверью…» «Как величественный голос пророка…» «За приотворённой дверью…» «Ночью бродит туман…» «Двенадцать дней скучала без стихов я…» На завтра («На завтра — космография…») «Тёплым солнышком согрета…» Блоку («С тёмной думой о Падшем Ангеле…») «Дрожащий сумрак бледен и угрюм…» Мамочке («Над маслинами месяц двурогий…») «Я смотрела под маски смешливые…» Донна-Анна («Над маслинами месяц двурогий…») I. «В своём чертоге позабытая…» II. «Грубой страсти тихая жертва…» Терцины («Ты говоришь — не опошляй души…») «Перед маленькой иконкой…» На реках Вавилонских (Псалом 156) «Всю ночь поскрипывала дверь…» «Зацветает Иудино дерево…» Кошмар («Стоят колонны длинными рядами…») На Венере(«На Венере есть жизнь, я верю…») Вселенная(«Небесный свод — к земле склонённый плат…») Блок(«Об одежде его метали жребий…») «Я ласкала чёрную кошку…» «Подойди к узорной тени…» «Неуютно, неряшливо смята постель…» «Не о прошлом, не о мучительном…» Мамочке («Я одна. Мой день бесцветен…») «На ромашке всё ясней…» «На тихую песню…» «Слишком многое не досказано…» «Я рано перестала верить…» «Мне, как женщине, знакома жалость…» «Я верю в Россию. Пройдут года…» «Я девочкой уехала оттуда…» «Как он спокоен, говорит и шутит…» «В глухой горячке святотатства…» Мамочке («Всё не сидится, всё тревожится…») «Мечтательный дактиль…» «У богомольных есть красная лампадка…» «Станет больно — не заплачу…» «Мне не нужно горьких оправданий…» «Ведь прежде — такая мука…» «Рано каяться. Жизнь занесёт…» «Засыпая, повторяла имя…» «Больше дерзаний! Смелей вперёд!..» «Я в этот мир вошла несмелой…» Сонеты I. «У двери, в темноте, сидела я одна…» II. «Я не умею говорить слова…» III. «Мне всё равно — себя или других…» IV. «Я видела нерукотворный свет…» V. «Молчание мне сказку рассказало…» В Бизерте («Всё не сидится, всё тревожится…») «Всё бежим — и не убегаем…» Баллада о двадцатом годе I. «Стучали колёса…» II. «Как на острове нелюдимом…» III. «Тянулись с Дона обозы…» IV. «Ползли к высокому молу…» V. «Нет, не победа и не слава…» «Ах, не надо больше душных зелий…» «Когда я душу ломала…» Бедуинка(«Как будто на пёстрой картинке…») «Нет, не простит мне этот взгляд весёлый…» «Я люблю на белых страницах…» «В тот час, когда опять увижу море…» Неведомому другу («Мой странный друг, неведомый и дальний…») «Руки пахнут мясом после кухни…» Хедди (арабский мальчик) Ночь на кладбище(«Чугун оград. Могильные кресты…») «Вечером, в грязные окна…» «Шатаюсь, будто пьяная…» «А с каждым вторником Сфаят пустеет…» Наташе П. («Из сочетаний закруглённых линий…») «Эти лилии пахнут дурманяще…» «Леонардо да Винчи» Мережковского Что будет(«Пусть будет мир шуметь и волноваться…») «Не смотри в глубь расширенных глаз…» «Такой скучающей и молчаливой…» «Немного сентиментализма…» «Да, я лгала, как лгут все женщины…» «Как я устала ждать украдкой…» «Тоска по уюту, по дому…» «Пела ночь голосами цикад…» «Я слишком много разбросала слов…» Вечер («Бледные, душные дали…») Мамочке («День прошёл — и, слава Богу…») «Мне хочется смелого взгляда…» «Я закрыла плотно ставни…» «Я только для одной себя жила…» «Осень блещет зарницами…» Видения будущего I. «Я шла мимо ярких витрин…» II. «Я прошла, на других не похожая…» «Я нашла осеннюю отраву…» «Слушай, сердце глупое моё!..» «Опять дожди по ночам начались…» «Весна в том году ничего не дала мне…» Вечера «Я одна в моей маленькой келье…» «С неразгаданным именем Блока…» Россия («Россия — плетень да крапива…») Вечер («Играет Таусон чувствительный романс…») «Подняли неторопливо сходни…» «Я их не повторю ни разу…» «Забывать нас стали там, в России…» Вечер («— Давай, сыграем в кабалу?..») «Капает дождь монотонный…» Золотому петушку («В лапотках, с весёлой пляской…») «Я не скажу, чего хочу…» «Догорая, лампады меркли…» «Меня гнетут пустые дни…» «Бери меня! Целуй! Замучай!..» «С Новым Годом, дожди и туманы…» «За тяжёлой занавеской…» Мамочке («Ты, как призрак, встала предо мной…») Портрет («Старая, как мир, старушка…») Трепет I. «Старая, как мир, старушка…» II. «О том, что было, и о том, что будет…» III. «Я дала обет молчанья…» IV. «Я заснуть не могу — так взволнована…» «День цветёт загадочно и просто…» «Над глухими черепицами…» «Ветер с запада слёзы сушит…» Бизерта(«Пустынно, тихо, темно…») «Так невесело под этим небом…» «Я давно увидела убожество…» Собаки 1. Чарли 2. Ятька 3. Рында 4. Бибка 5. Бимс «Я пальцы себе исколола…» Мысли вслух(«Ахматова сказала раз…») «Зябко кутаясь в ночной рубашке…» «Как японский флаг…» НАТАШЕ П. (Пашковской). «Зимние сумерки серым пятном…» «Опять дожди. Болит колено…» «Я книгу раскрыла. В ней — белые дюны…» «Я теперь не гляжу на зарю…» «Всё бледней изломы линий…» «Я люблю прошлогодние думы…» «Небо, небо, улыбнись…» «Сонно падают ресницы…» Баллада о ликвидации I. «1 мая. Сыграл горнист в последний раз отбой…» II.«2 мая. Ползут по дороге тени…» III. «Наступают последние дни…» IV.«5 мая. Как с похорон, вернулись с провод…» V. «Всё в прошлом. Весёлые шумы…» VI. «За морем — новая тревога…» КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. ПАРИЖ (1925–1928) «Шумят мне ветвистые клёны…» ХИМЕРА НА НОТР-ДАМ («Как будто погружённый в вечный сон…») «В этот мир, холодный и старый…» «За рассеянный взгляд в пространство…» «Да, я забыла тебе рассказать…» Могила Наполеона в Инвалидах «Я не знаю — тебе всё мало…» «Вечер был такой пустой…» В вагоне («Уткнувшись в диваны, я чутко ловила…») «Я здесь не та. Не плачу о весне…» «Нам не радуга в небе сияла…» «Ты говоришь, что я живу тоскливо…» «С улыбкою неотвратимых дней…» «Испуганный бой часов на башне…» Утро («В сердце лёгкий дурман…») «Всё медленней ночи глухие…» К книжке Ходасевича («Упрямый ямб, размерный гул…») В вагоне («Холодный ветер сух и рьян…») Мысли за работой («Что длиннее моей полосы?..») «С тёмной думкой о Падшем Ангеле…» «В мире тающем и старом…» В вагоне («Мучительная, как ночной сирокко…») «В моей душе есть много пятен…» «Всё беззвучнее сердце колотится…» Домой («Завернула влево. Шевелясь…») «Электрический свет потух…» Вечер («Молчу и стыну в тишине пустой…») «Над гулким грохотом бульваров…» «Я говорю: не знаю и не помню…» «Я совсем на себя не похожа…» «Зачем ты бьёшься и тоскуешь…» Осень («И шумела в парке осень…») «Нет, я всегда была такой…» «Нет, я всегда была такой…» Там («Там даль ясна и бесконечна…») «Когда огни вечерние горят…» «На стене легли пятном кривым…» «Я старости боюсь — не смерти…» «Нет больше слов о жизни новой…» Стихи о Париже I. «В туманно-серой, душной мгле…» II. «Над рекой, под мостом, над бульварами…» «Мы бездомные, глупые дети…» «Кто не помнит сказку о Синей Птице?..» «Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…» «Наш век сухой. Наш век — пора молчанья…» «Ещё мы говорим стихами…» «Пускай метель захлещет душу…» «Есть в жизни час, простой и яркий…» «На всём лежит оцепененье…» «Дням прошедшим не завидуй…» «Клубится дым у печки круглой…» «Я говорю о долгих ожиданьях…» Рождество («Я помню…») «Отговорил, отскандалил…» «Вы видели меня всегда такой…» «Пусть хлынет дождь, и капли застучат…» «Я жизнь люблю за то, что даль темна…» «Разве жизнь моя не пуста?..» «Как женщина, которую целуют…» Я не помню («Переплёски южных морей…») «Отчего в дыму от ладана…» Старинный романс («Как сумрак, распростёрлась тишина…») Анне Ахматовой («Над горами — спокойные вспышки зарниц…») «Когда в саду шуршит весна…» В Россию («Я туда не скоро возвращусь…») «Не в первый раз и не в последний…» «Жена и мать останутся в Довиле…» «Улыбка, беспечальная когда-то…» «Надеть открытое, короткое платье…» Цветаевой («Целый день по улицам слонялась…») «Будет утро и свет заструится…» «Так что же? — плачь, неистовее плачь!..» «Это будет сегодня. Я в это верю…» «Пусть брошены те нежные слова…» Ночь («В окно сквозит ночной, туманный свет…») «Есть верный путь к упрямой петле…» «Какая грустная весна!..» «Тогда цвели кудрявые каштаны…» «Пусть молодая поэзия…» RUE DES ECOLES («Я люблю эту тихую улицу…») «Там мне запомнился кричащий голос…» «Дома ждёт меня бессонница…» «Я буду письма писать…» «Я в сумерках синих зажгу свечу…» Простенькое («Было это в мае…») Март («…А там нарциссы отцвели…») Март («Не любовь, а лёгкая влюблённость…») «Движенье дней, трагедия борьбы…» «Прежде тоска была…» «Целый день я наряжаю кукол…» «Что мне мешает броситься в окно…» Донна-Анна. Этюд («В саду цвели высокие каштаны…») О том, как кошка пропала «Пусть вы не любите моих стихов…» «Лежит в распахнутом окне…» «Сегодня вечер слишком сух…» «Тени у калиток…» «Туча небо кругом обняла…» Метро («Совсем устал угрюмый контролёр…») «Слепая ночь прильнёт к земле…» Ночной бред I. «Фонарь отсвечивает в луже…» II.Фонарь («Ничего нет ужасней на свете…») III. «Фонари стоят, как солдаты…» IV. «И всё мне чудится бессонной ночью…» V. «Да, я помню тот страшный миг…» VI. «В трамвае шумно. Светит ровный свет…» VII. («Совсем устал угрюмый контролёр…») VIII. «Возвращаюсь ночью из Парижа…» «И тень моя по улицам бродила…» У метро («Тень моя осталась у решётки…») В кафе («Вы смеётесь, милый мой сосед?..») «На этот раз никто не обманул…» «Мы никогда не будем близкими…» «Тосковала, дни считала…» «По садам пестреют георгины…» Вечер («В саду — святая тишина…») «Я всё оставила, чем я жила…» «Мы расстанемся тихо и просто…» «Принимаю все твои упрёки…» «Ещё дурманит в полдень яркий зной…» «Убывают заметно дни…» Россия («Там лес, и степь, и тишина…») «Уйди! Я буду ревновать…» «Не километры разделяют нас…» «Стала жизнь наивной сказкой…» «Над площадью синяя муть…» «Мне нравилось солнце и душный сирокко…» «Шла я долго, злая, непохожая…» «Стучались волны в корабли глухие…» Юрию Бек-Софиеву («Для вас по ночам оживают игрушки…») Трое («Где-то песни чужие звенят…») «Переполнено сердце моё…» Эпилог («Так просто? Будто я была чужая?..») «Тревожна осенняя муть…» «Снова буду терпеливо ждать…» «А старушка кормила кошек…» Стихи («Они отрадней, чем слова молитв…») Б.К. Зайцеву («Было света и солнца не мало…») «На стене — неподвижные тени…» «Я не забыла тёмный свод моста…» «Ты ушёл. И сгустились тучи…» «Ты принёс мне стихи о Версале…» «Говорят, что нежность тиха…» «Ты сказал: "Что я дал тебе?"…» «Проходят школьники. Стучат сабо…» PONT NEUF («Здесь Чёрный Генрих стынет на коне…») «Ночью слишком натянуты нервы…» В поезде («За окошком сплелись пути…») «Я пришла к тебе вечером…» «Но кроме нас с тобой есть мир другой…» Х ARRON DISSEMENT («Гул моторов в груди…») «Чуть проступают фонари из тьмы…» Усталость («Губы шептали. Склонялись ресницы…») «Помню вечер: летучие мыши…» Летучие мыши («Ты заметил — летучие мыши…») «Стали яркими звёзды над крышей…» «Зацветают в Париже каштаны…» «В окно смеётся синеватый день…» «Всё вспомнила, всё вновь пережила…» «Казалось мне, что я и не жила…» «Затуманились мглистые дали…» Версаль («Мы миновали все каналы…») «С каждым днём всё больше в жизни красок…» Счастье («Больше не о чем мне тосковать…») Воля к жизни («В низких тучах, нависших уныло…») «Всегда всё то же, что и прежде…» «Облокотясь на подоконник…» Пилигримы («Мы долго шли, два пилигрима…») «Я в прошлой жизни на земле была…» «Я не в силах сказать: "Если надо — уйди"…» «Солнце тихо катится к полдню…» Сентиментальное («Полюбить этот город туманов…») *** I. «Ни стихов, ни боли, ни мучений…» II. «Всё, что кануло в прошлом году…» III. «Папоротники, тонкие берёзки…» «Тихий сумрак спустился над нами…» Бессонница («Сейчас поют, должно быть, петухи…») «Минут пустых и вялых не считаю…» «Вот в такие минуты могу…» «В расчётливом, высоком кабинете…» «В душный вечер, безлунный и чёрствый…» «Потянуло вечерней прохладой…» «Быть только зрителем безмолвным…» «Слова любви тогда цвели в душе…» «Осень мутной ржавчиною метит…» «Я не нашла торжественное слово…» «В гостиных строгих, с душными коврами…» «Потеряла дорогу назад…» «Часто я люблю бродить одна…» «Отяжелела душа…» «День прошёл без меня…» Из дневника («В тот день ни купол неба мутно-синий…») «Ясней и ясней синяки под глазами…» «Побледневшая, встала у зеркала…» «Взгляд в пролёты улиц брошен…» «В Сен-Сюльпис, где всегда тишина…» «За все обиды и упрёки…» Перед зарей («Перед зарёй охватывают сны…») *** I. «Третью ночь нехорошее снится…» II. «Третью ночь нехорошее снится…» Перед зарей («Перед зарёй охватывают сны…») «Неправда, что я жизнь свела…» Утро («Снова день. Пустые начинанья…») Бессонница («За занавешенным окном лежала…») «Ты не бродил по набережной Сены…» «Над чёрной, блестящей Сеной…» «Всегда, всегда рассказывать стихами…» «Должно быть, поздно. Тишина вокруг…» «Я устала быть больной…» «За окошком тускнеющей сталью…» Ночью («Вижу — осенняя ночь в серебре…») «Я жалости не хочу…» Утро («За дело, за дело, за дело!..») «Не люблю я казаться странной…» «Мы — неудачники. Совсем, как дети…» «Мы твёрдо знали: жизнь нас обожжёт…» «Весь день болела голова…» «Зажигались слова летучие…» Бредовое («Легко по тёмной лестнице сбегаю…») «Быть странником, без жалоб и без стонов…» «Мне, как синице, моря не зажечь…» «Я зубы, стискиваю, ставлю точку…» «Я не пишу давно стихов…» «Твои стихи — подарок разума…» «У меня в комнате совсем темно…» На шестом этаже («Мысли тонут в матовом тумане…») «Я пуглива, как тень на пороге…» «Тебе — без корысти и лести…» Старый квартал («Занавески на окнах. Герань…») «Заставить сердце быть сухим, как камень…» «Руки крестом на груди…» «Ни радости многоголосой…» Дни без солнца («Надо было зачем-то вставать…») «Молчанье громким словом не нарушу…» «Пора, пора, мой нежный друг…» «Я накопила приметы…» «Воздух светлый и пряный. Осталась ли…» «Сохрани мои горькие бредни…» «Жизнь идёт — и, слава Богу…» «Всюду пахнет мохнатой сиренью…» «Я не спутаю строгие ритмы…» «Мне о грустном хочется писать…» «По тёмным расщелинам улиц…» «Веди меня по бездорожью…» «В вечер синий и благословенный…» «Всё это было, было, было…» «Так вянут медленные дни…» «Ты погружён в иное бытиё…» «Безвольно уронены слабые руки…» «Вот придёт и уткнётся в газету…» «Опять печаль, опять печаль без меры…» «Звенели острые дожди…» «И стали дни покорны и легки…» Госпиталь («Давит медленно растущий зной…») «Не сделалась интересней…» «Ты говоришь, что скуки ты не знал…» Усталость («Это всё, что мне теперь осталось…») «Для кого я надеждой была?..» Бабье лето («Тянется по ветру паутина…») «Ещё никто ничего не видит…» «Вот уже половина седьмого…» «Для правнуков, которых нет…» «Ещё мы любим в беглом взоре…» Желанья («Я двух желаний не могу изжить…») «Ночами острая тревога…» «Я не спрашивала: "зачем?"..» «И разве жизнь моя ещё жива?..» «За большие круги под глазами…» «Не жаловаться и не говорить…» «Когда — нибудь мы вспомним этот день…» «Милый друг, пока не надоело…» «Ты пойми, что я устала…» «Я не знаю, что я люблю…» «Два счётчика минут пустых…» «Я брошу всё: стихи, слова и строки…» «Я только повторяю — "всё равно"…» «Час пробьёт торжественно и звонко…» «Поняла, что больше не ребёнок…» «Друг другу приходят на смену…» «За просторы степей зелёных…» LA BOLLEE («Грубые, тяжёлые стаканы…») «Говорили о злобе пожарищ…» «Сон, полумрак и покой…» КНИГА ПЯТАЯ. Париж (1929–1933) «Покориться неизбежности…» «Я не знаю, кто был застрельщик…» «С такой тяжелой головой…» «Я плачу над пестрою маской…» «Отошло, отпело, отзвенело…» «Склоним устало ресницы…» «Будут ночи, — сквозь плотные шторы…» «Молчанье ничто не нарушит…» «Забыть беспомощные голые кусты…» «Шепчет ночь, колдунья и пророчица…» «Там завелись осторожные черти…» «В Люксембургском саду, у газона…» «С каждым днем, с каждым часом всё тише…» «Потупив тусклые глаза…» «Верно, мне не сделаться поэтом…» «Я простила вздорные мечты…» «Счастья было мало?..» ДВУМ ЮРИЯМ («Вы строите большие храмы…») «Мне, как синице, моря не зажечь…»(вариант) «Я думаю — о медленном конце…» Дождь («Мочит дождик детскую коляску…») «Я как-то сделалась старей…» «Отдохнуть бы от пламенных слов…» Награда(«За то, что нет у меня друзей…») «Я теперь уже совсем не та…» «Я смогу примириться с тоской…» «Я не могу остановиться…» «Я никому не читаю стихов…» «Всё о том же — о мутных глазах…» «Не нужно слов — один лишь голос…» «Мне некогда смотреть на облака…» «Отдам мои голые руки…» «Не гадайте — и так знаю всё наперед…» «Я не смотрела в заревое небо…» «За обыкновенные слова…» «Я одна. И какое мне дело…» «Я пью вино. Густеет вечер…» «За мутный день у мутного окна…» На завтра («Чтобы завтра небо сияло…») «И вовсе не высокая печаль…» «Забыть о напряжённых днях…» «Ты погружён в иное бытиё…»(вариант) Творчество («Без лишних строк, без слов плохих…») «Ты мечтаешь: "Вот вернусь домой"…» «Всю жизнь тоскливо думать про искусство…» «Без моего вниманья проживёт…» «Опять о том же: о годах войны…» «За то, что правда солона и зла…» Колыбельная Нине («Моим стихам не верь. Они пустые…») «Считаю тихие пустые будни…» «В ладони опускаю голову…» «А я живу. Лениво говорю…» «О всём, о чем хочешь: о средневековье…» «А я не хотела танцевать…» «Что я знала? Только радость — верить…» «Ясней, чем весной, небеса…» «Никогда ни с радостью, ни с болью…» «Спокойные зарницы…» «Околдовала осень…» «Третью ночь нехорошее снится…»(вариант) «Мы в жизни мучительно-разные…» «Можно всё друг другу рассказать…» «Пар над чашками, тетрадь, вязанье…» «В этом старом, убогом отеле…» «Мне надоело быть простоволосой…» «Печального безумья не зови…» «Только память о страшной утрате…» «Так — кружусь в назойливом круженье…» «Я научилась терпеливо ждать…» «Жизнь, это рай? Рассыпанные звезды?..» «Человек изобрел Петуха…» «Губы шептали, склонялись ресницы…» «Всё глубже и неотвратимей…» «Ни клясть и ни благодарить…» «Только клубы едкого дыма…» Монпарнас («…А сказать друг другу было нечего…») «Ни восторженно-звонких стихов…» «Глядишь на звезды взором вдохновенным…» «Уже не девочка — жена и мать…» «Просто, без слёз и проклятий…» Роза Иерихона («Вдруг стало ясно: жизнь полна…») Ночью («Два будильника ночью стучат…») Мыши («Мыши съели старые тетрадки…») «Надоело скитаться без цели…» «Надоело скитаться без цели…» Рассвет («Будильник резко прозвонит: пора!..») Поэту («Так бывает: брови нахмурив…») «Уж лучше на необитаемый остров…» «За много дней, ушедших без меня…» «Забыть про далёкие встречи…» «Я знаю, как печальны звёзды…» Бессонница («На столе записка белеет…») «Я до конца измучена…» «Давно не говорим "спокойной ночи"…» «Всегда нахмуренные лица…» «Я люблю безобразные тучи…» «Плакать так, чтоб никто ничего не услышал…» «Всё это — я ещё, быть может…» «Я люблю заводные игрушки…» «Ещё о Боге можно говорить…» ЧТО С НАМИ БУДЕТ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЛЕТ (Ответ на анкету) Тишина («Я не забуду дымных зданий…») Ветер I. «Навеки: вот эти обои…» II. «Все эти дни беспутный ветер…» В деревне(«Пробежимся со мной до Распятья…») «Стало холодно. Рано смеркается…» «Всё падает в пустом осеннем сквере…» «С улыбкою насмешливой и колкой…» «Не спасут тебя мудрые книги…» «Я стала сдержанней и суше…» «Сентиментальностей не нужно…» «Спасибо за жаркое лето…» «Если ты никуда не уходишь…» «Ещё не раз в тревоге зыбкой…» «Устав от трезвости и воли…» ПАМЯТИ ЖЕРМЭН («Был день, как день. За ширмой белой…») «Спи, не думай о долгах…» «Всё забыто — и радость и горе…» «Мы мало прожили на свете…» «Мы опять с тобой одни остались…» «Я знаю: нужно верить в Бога…» «Не те слова, не те, что прежде…» «В этих комнатах я вечерами…» «В этих комнатах я вечерами…» «О том, что жизнь нехороша…» «Мне приснился опять ряд больничных кроватей…» «Так или иначе, а жизнь ушла…» «Таким, как я — физически больным…» О смерти («О смерти, это значит — о не бывшем…») Письмо (Которое никогда не было послано) КНИГА ШЕСТАЯ (1933–1942) «В нами не услышанных созвучьях…» Белая дорога I. «Книги мёртвые разлюбя…» II. «Ты цветов придорожных не трогай…» «Жужжит комар назойливо и звонко…» О России («Я в жизни своей заплутала…») Элегия («У нераскрытого окна…») «Уже прошла пора элегий…» Собаки («В тяжёлом сгустившемся мраке…») «Я пишу не стихи, а стишки…» «Мы давно потеряли дорогу…» «Всё брошено и ничего не жаль…» «Будет день — мы уйдём и забудем…» Тебе «Тебе — без упрёка и лести…»(вариант) «Должно быть, так всегда бывает…» «Я не боялась, не ждала, не знала…» «О тех, кого я не любила…» «Я снова верю пышным фразам…» Наташе («Новой, странною сделалась ты…») О смерти («Как страшно умереть, — сойти на нет…») «Истлеет день, и будет ночь…» «Всё равно ведь никто не поверит…» «Забудь, что я жила без света…» «Приди. Возьми. Люби. Запомни…» «Писать стихи и прятать под замок…» Измена («Измены нет. И это слово…») «Нам не радуга в небе сияла…»(вариант) «Спичка. Дрожащее пламя…» «Уж всё равно никак не спрячешь…» «Никогда ничего не просила…» «День прошёл без меня…» «Что будет дальше — всё известно…» «Стихи о том, что молодость прошла…» «Бедность, недомоганье, усталость…» «Не для счастья, — для злобной тревоги…» «От Бога спасенья не жди…» Б. У 1. «Зачем я прихожу в ваш тёмный дом?..» 2. «Я вас люблю запретно и безвольно…» «За что? За то, что слишком мало…» Поэма дороги (Юрию) «Такой же день, как девять лет назад…» «Сегодня день — совсем вчерашний…» «Помню — поезд бесшумно рвануло…» «Этим летом опять поедем…» Андай («Ревёт вечерний океан…») «День догорит в неубранном саду…» «Помню — поезд бесшумно рвануло…» «Вот стихи о смерти, о разлуке…» «Будет больно. Не страшно, а странно…» PROVINS («Под тёмным полночным покровом…») «Усталой честностью усталый друг…» «Над широкой вечерней равниной…» «Ты знаешь сам — таков от века…» «…И каждый новый промелькнувший город…» «Мои слова о верности и боли…» «>Я покину мой печальный город…» «Я хочу, чтоб меня позабыли…» «Пока горят на ёлке свечи…» «Всё пережить: холодный голос…» «Что скажу я маленькому сыну?..» «Считать толково километры…» «Проходят дни — во сне, как наяву…» «Есть такое слово: "не могу"…» «Лета не было в этом году…» «Вот прошла я, подобная многим…» «К чему теперь высокомерье…» «Живу — а чем? — сама не понимаю…» Мой дом («Я ненавижу мой угрюмый дом…») «Целый день, целый вечер — тревога…» Лиле («Свой дом. Заботы. Муж. Ребёнок…») «Растерять всех друзей и врагов не нажить…» «Я — человек второго сорта…» «Если эта тетрадь…» «От женских слёз — до нежности мужской…» «Я хочу человеческой жалости…» ОКНО В СТОЛОВОЙ («Снова — ночь. И лето снова…») «Ещё госпиталь снится ночами…» «Я уж не так молода, чтобы ехать в Россию…» «Я Богу не молюсь и в церковь не хожу…» «Мне холодно. Мне хочется согреться…» «Ещё лет пять я вырву у судьбы…» «Мне всё равно — куда и от кого…» «С каждом годом всё дальше и дальше…» PENTECOTE («Два быстрых дня, вернее — полтора…») «Обвей мой крест плющом зелёным…» «Пасьянс не сошёлся. Я снова одна…» «Это значат — никогда на свете…» «Когда сердце горит от тревоги…» «О чём писать? О лете, о Бретани…» «К чему, к чему упрямая тревога?..» «Нас разделяют двадцать лет…» «Грустно думаю. Пишу. Тоскую…» «Мне всё давно уже не мило…» «Ночь прошла. За окном рассвело…» «Ночь прошла. За окном рассвело…» «В маленьком, чистом, пустынном сквере…» «Ещё томят воспоминанья…» «Шумный ветер деревья ломит…» «Деревья редкие мелькают…»(вариант) «Сбываются сны роковые…» «Жизнь прошла, отошла, отшумела…» «Живи не так, как я, как твой отец…» «Где-то пробили часы…» «…"Земля надела белое платье…"…» «Войной навек проведена черта…» «Только вина во многом…» «Просыпались глухими ночами…» «Бледной, неряшливой, очень и очень усталой…» «Такие сны, как редкостный подарок…» Игорю («Двенадцать лет без перерыва!..») «Очень большая усталость…» «Километр за километром…» «Ты не вспомнишь уютного детства…» На вокзале («Сутолока вокзальная…») «Уверенный, твёрдый, железный…» «Темнота. Не светят фонари…» «Уверенный, твёрдый, железный…» Бессонница(«Тяжкий, плотный, пропылённый воздух…») Колыбельная(которую я тебе пела) НИКОЛАЙ КНОРРИНГ.КНИГА О МОЕЙ ДОЧЕРИ Валерий Антонов. Вступительное слово I. НА РОДНОЙ ЗЕМЛЕ II. ЭМИГРАЦИЯ