Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Без гнева и пристрастий

Один из самых интересных историков России, марксист Михаил Николаевич Покровский, однажды неплохо, хотя и слишком хлестко сформулировал: «История есть политика, опрокинутая в прошлое». На первый взгляд, неверно и даже вредно. Подталкивает к нехорошим выводам. Антиисторическим. Мол, раз политика, то какая уж тут объективность? Четко и безжалостно проводи свою политическую линию… в истории. На самом деле верно, и вывод должен быть совершенно другой. Если тебе даже в истории, в недавно прошедшем или в давно прошедшем, не избавиться от своих идеологических или политических пристрастий, то – если ты занимаешься историей – будь любезен, сдерживайся. Не воюй с мертвецами. Все равно своих пристрастий ты не спрячешь. Старайся быть объективным, помни о завете римского историка – «без гнева и пристрастий», тогда гнев и пристрастия, которые прорвутся (как же без них!), будут убедительны как у Тацита.

Именно такие ощущения вызывают воспоминания Виталия Сироты – физика, спортсмена и бизнесмена. Они спокойны, сдержанны, объективны. Они современны и своевременны. Они появляются вовремя. Сейчас самое время для таких воспоминаний о недавнем советском периоде. Мы ведь плохо знаем прошлое. А недавнее свое прошлое (вот парадокс-то!) знаем еще хуже. И не в том даже дело, что мы ленивы (есть немножко) и нелюбопытны (а этого нет), как писывал Пушкин, а в том, что наше недавнее прошлое заидеологизировано неумными учениками Михаила Николаевича Покровского до полной стертости, до некоего шаблона, клише. Конкретика исчезла, детали.

С этого и начинает свои воспоминания Виталий Сирота: «Мне важно было передать детали быта и атмосферу, в которой жили я и мои родители, друзья, знакомые. Оказывается, прошедшее быстро забывается. Кто сейчас помнит керосинку и примус, комплексный обед и рыбный день, логарифмическую линейку и таблицы Брадиса, треугольник на работе – администрация, партбюро и профком?»

А в самом деле, кто? Да почти никто, ибо практически все российское общество охватила ностальгия по советским временам. И те, кто не жил при Советах, и те, кто захватил эту жизнь большей или меньшей частью своей жизни, – чуть ли не все забыли, что такое «рыбный день». Между тем «кто забыл свое прошлое, обречен его повторить» (Дж. Сантаяна). Виталий Сирота не забыл. Более того, он хорошо его понял и описал. И здесь стоит остановиться на особенностях его мемуаров.

Есть три отношения к истине, жизни, истории. Первое, самое простое: истина есть, и я – обладатель этой истины. Те, кто со мной не согласен, или злонамеренные лжецы, или такие тупицы, что им и объяснять ничего не следует – все равно не поймут. Второе, посложнее и поопаснее, как это ни странно, смыкающееся с первым: никакой истины нет. Мир слишком сложно слажен, чтобы в нем можно было обнаружить истину. Прав тот, кто умнее, образованнее, хитрее, сильнее; тот, кто так или иначе сможет навязать свою точку зрения, свою «истину». Наконец, третье отношение: истина есть. Как ей не быть-то? Только постичь ее очень трудно, посему кусочек истины есть у любого, даже у ошибающегося, даже у злостно лгущего. И у меня есть кусочек этой истины. Я должен как можно спокойнее, как можно объективнее передать, перенести этот кусочек истины людям. Что Виталий Сирота и делает. Умело, профессионально.

Почему умело и профессионально? Потому что по роду своей деятельности и по призванию он ученый. Он поднаторел в отчетах о проделанных экспериментах. В данном случае эксперимент социальный, а он – одновременно наблюдатель, исследователь и… объект эксперимента. Кажется, это называется экспериментом с включенным наблюдением. Помните, в одном из романов братьев Стругацких были страницы, написанные стилем «лаборант»? Так вот, перед вами сейчас и откроются страницы, написанные тем же стилем: с учетом всех факторов, с замечанием всех подробностей и деталей, с выводами в таких ситуациях, когда автор полагает, что имеет возможность сделать выводы, с предоставлением читателю возможности самому их сделать, если автор на таковые выводы в силу тех или иных причин не решается.

Вот пример из главы об отце. «Жизнь в послевоенной Германии отец вспоминал добрым словом. Говорил, что советские солдаты чувствовали себя там на улицах много безопаснее, чем в Польше, где часто в них стреляли из-за угла, хотя страна уже и была полностью освобождена от немцев». Никакого вывода из этого эпизода Виталий Сирота не делает. А я, например, могу сделать. Германия была страной-агрессором, страной-оккупантом. Почитай с 1914-го, какое – с 1870-го, нет, раньше! С 1866 года Германия воевала на чужой территории. Немцы знали, как обходятся оккупанты с оккупированным населением, а как достойно вести себя, оказавшись в оккупации, они не знали. Поэтому подняли руки вверх и позволили все. А поляки привыкли быть в подполье, привыкли быть в Сопротивлении, поэтому и сопротивлялись как нацистам, так и коммунистам.

Но это – мой вывод, а автор никаких выводов здесь не делает. Просто факт, а вы уж сами над ним размышляйте. Или такая – пробросом – история: «Видели мы с Егоркой (сыном. – Н. Е.) в Курортном биологическую станцию, в которой был бассейн с дельфинами. Этих дельфинов в недавние времена тренировали для выполнения военных задач. Вообще наука в Советском Союзе развивалась очень неплохо – благодаря военным деньгам, следы которых можно было найти в самых мирных исследованиях».

Дальше уж сами соображайте, какие такие военные задачи должны были выполнять дельфины. Можете вспомнить замечательный фантастический роман Робера Мерля «Разумное животное» с его изумительным финалом, когда у дельфина-смертника спрашивают: «Неужели вы не понимали, для чего вас готовят люди?», а тот отвечает: «Люди такие хорошие, у них такие добрые руки, такая красивая музыка…» А можете вспомнить стихи Давида Самойлова: «Неужто все, чего в тиши ночей / Пытливо достигает наше знанье, / Есть разрушенье, а не созиданье, / И все нас превращает в палачей?» В общем, возможности для читательского сотворчества абсолютно открыты.

Или такая история. «Другой мой соученик, Юля (Юлиан) Гольдштейн, не был диссидентом. Он любил бардовские песни, ходил в агитпоходы, ездил на целину, был добрым, непрактичным человеком. По распределению попал на Горьковский автозавод. Настал август 1968 года – чешские события. На заводе состоялось собрание, где выступали официальные лица с разъяснениями. Юле что-то показалось непонятным, и он задал вопрос одному из выступавших. После собрания к нему подошли несколько человек, у которых тоже были вопросы, и они договорились встретиться, чтобы все обсудить. Встретиться не пришлось, так как Юлю арестовали. Как рассказывал мне Юля, адвокат пояснил ему перед судом, что есть два варианта поведения. Первый – признать, что возводил напраслину на государство, и тогда он получит три года за клевету. Второй – стоять на своем, утверждать, что не клеветал, и получить десять лет за агитацию против советской власти. Юля избрал первый вариант. Он не был борцом с режимом, он был его жертвой.

В сентябре 2011 года я увидел афишу выставки "Вторжение 68 Прага". Забыта "интернациональная помощь", все названо своими именами, так, как говорили "голоса" в том августе. За что пострадал Юля? Кто ответит за это?»

Кажется, читатель готов возразить мне: ну как же «без гнева и пристрастия»? Гнев и пристрастие не педалированы, но очень заметны в этом безответном риторическом вопросе: «За что пострадал Юля?» (Кстати, Виталий Сирота второй человек в русской культуре, заметивший, что русские писатели сформулировали не два знаменитых вопроса, а три: «Кто виноват?» (Герцен), «Что делать?» (Чернышевский, это все помнят), «За что?» (Лев Толстой). Первым заметившим этот третий вопрос был Сергей Довлатов: «"Чем тебя так: кирпичиной?" – "Ботинком", – ответил я. И подумал: "Все спрашивают: чем? И никто: за что?"»)

Простите мое юмористическое отступление. Дело-то серьезное. Во-первых, случай, согласитесь, вопиющий. Здесь и стиль «лаборант» надламывается. Во-вторых, даже в этом вопиющем случае тон не меняется. Тон спокоен. В нем нет ярости. Есть печаль. Недоуменная, так сказать, печаль. Удивление, обида, но не ярость. Потому что Виталий Сирота – добрый человек. Это заметно по его воспоминаниям. Воспоминания хороши и плохи тем, что они обнажают человека, как эстрада. Беллетристика (как сцена) человека скрывает, а воспоминания – обнажают.

Эренбург, готовя свои мемуары, говорил молодому Борису Слуцкому: «Я буду писать только о хороших людях…» Это был осознанно выбранный принцип, продуманная стратегия: «Я пишу об оклеветанных, убитых, забытых людях, значит, мне надо писать о них только хорошее и только про хороших. Только. Я – реабилитатор. Занимаюсь процессом реабилитации». Тоньше и точнее всех поняла стратегию Эренбурга-мемуариста самый умный человек шестидесятых годов XX века в России Анна Ахматова: «Эренбург взялся реабилитировать всех подряд», – заметила она по прочтении его воспоминаний.

Но книга В. Сироты ни в коем случае не обвинительное заключение и уж тем более не сведение счетов и не жалоба, как могло бы показаться из приведенных выше примеров. Семейный и дружеский круг, работа, спорт, увлечение джазом… «Счастливый человек – это тот, кто с удовольствием идет утром на работу, а вечером – домой». По признанию автора, вся его жизнь в СССР была по-настоящему счастливой, – несмотря на всем известные негативные черты советского строя. Перефразируя Ницше, можно сказать: то, что нас не убивает, делает нас эмоционально и духовно богаче; каждый опыт может оказаться полезен.

Стратегия Сироты-мемуариста проста и по-хорошему бесхитростна: точно и честно вспомнить все, что было. Однако в силу того, что он добрый человек, мерзавцы чиркают в его памяти по обочине, по краю, а запоминает он только хороших людей. Хотя «чиркнутые по краю памяти» мерзавцы хорошо впечатываются в читательское сознание. Как, например, забудешь такого: «В нашей маленькой экспедиции были разные люди. Был футболист московского "Динамо" предвоенных лет. Ко времени экспедиции ему исполнилось лет сорок пять. Годы войны он, как динамовец, провел в войсках МВД в Москве, но участвовал и в выездных акциях, например в выселении народов Кавказа. Завозили их воинскую часть в горные села как пехотинцев или артиллеристов, прибывших с фронта. Рассказывали они местным жителям байки про свои "фронтовые подвиги". Потом говорили жителям, что надо построить дорогу к их аулу для подвоза техники. Бывший футболист с удовольствием описывал, как одураченные горцы с энтузиазмом строили дорогу, по которой их же вскоре всех до единого депортировали.

Это были сладкие для него воспоминания. Говорил он также с некоторым сожалением, но и с гордостью, что украсть что-либо из опустевших домов было практически невозможно из-за тотального взаимного доносительства. А украсть было что, потому что в домах оставалась вся утварь горцев, в том числе и ценная – кинжалы, ковры…»

Любопытен финал этого эпизода. Вот тут как раз и срабатывает стиль «лаборант». Виталий Сирота делает неожиданный для читателя вывод, с которым читатель, подумав, может согласиться. Никаких инвектив по адресу честного карателя, ничего не укравшего, никаких цитат типа «…но ворюги мне милей, чем кровопийцы». Нет-нет, ничего подобного, ибо с бывшим «динамовцем» и его моральными принципами и так все понятно: клиент очерчен. Вывод совершенно другой: «Одна из причин того, что многим в России сегодня, в послеперестроечное время, те времена милее, может, состоит именно в том, что деятели репрессивного аппарата тех лет были ненамного богаче остального населения и в этом смысле являлись "своими". Если даже в домашнем шкафу у чекиста висело много чернобурок сомнительного происхождения, то это тоже было понятно и в каком-то смысле близко и простительно. Чекист ходил под тем же роком, что и остальные люди, и завтра мог сам оказаться заключенным. Видимо, многим в России небогатый угнетатель милее сегодняшнего удачливого, богатого предпринимателя или политика, тем более что чистота их богатства часто сомнительна. Шкаф с чернобурками у соседа-чекиста видела девочкой моя жена Татьяна, игравшая с соседской дочерью. Татьяна запомнила этот шкаф на десятилетия. Родители Татьяны не одобряли эту дружбу и советовали ей обходить тот дом стороной».

Между тем в этом коротком отрывке тоже очень многое немногими штрихами очерчено. Чего стоит предложение насчет неодобрения дружбы и огибания дома чекиста и его шкафа стороной! Это умение вновь и снова связано с опытом человека, много экспериментировавшего в лабораториях и написавшего много отчетов об этих опытах. В этих отчетах не растечешься «мысию по древу». Кратко и точно: что сделано, какие процессы пошли, какие выводы. Умение наблюдать и считать никогда не покидает Виталия Сироту.

«Немного о материальной стороне жизни в шестидесятые годы. Студенческая стипендия была 30–40 рублей. Пообедать в очень неплохой университетской студенческой столовой стоило 50 копеек. Комплексный обед – типовой, из трех блюд, вроде сегодняшнего бизнес-ланча, – был и того дешевле. Кофе в уютной кофейне под столовой – 14 копеек, пирожное – 22. Зарплата младшего научного сотрудника без ученой степени была около 120 рублей. Между прочим, такая же пенсия была у моих родителей, и надо сказать, что пожилым людям этих денег в основном хватало. Билет в купейный вагон до Москвы на фирменный поезд, например «Красную стрелу», стоил около 12 рублей, то есть на зарплату младшего научного сотрудника можно было десять раз съездить в Москву или около двухсот раз неплохо пообедать. Сегодня зарплаты младшего научного сотрудника хватает примерно на 3–5 поездок в Москву или 50–80 обедов. По этой грубой оценке уровень жизни интеллигенции упал более чем в два раза.

А ведь в СССР и так жили небогато. Денег явно не хватало, особенно молодежи. Я и мои друзья подрабатывали репетиторством, летними выездами на строительные работы в сельскую местность или разгружая железнодорожные вагоны. Это называлось шабашкой, а работники, соответственно, шабашниками. Я постоянно репетиторствовал».

В двух абзацах очерчена целая, прямо скажем – непростая, социально-экономическая ситуация. Это умение подкупает в авторе мемуаров. Он – зоркий наблюдатель. Он замечает и запоминает все, что достойно замечания и запоминания. Вот он описывает вологодскую деревню 60-70-х годов XX века, в которой отдыхал каждое лето с семьей. «Дома казались остатками исчезнувшей цивилизации. Не знаю, насколько хороша была та цивилизация, но жизнь там, похоже, была налаженной. В больших двухэтажных домах оставались целыми внутренние основательные деревянные лестницы с перилами из изящных резных балясин. Разглядывая их, понимаешь, что вытачивались они в деревенских условиях. В некоторых домах сохранились даже внутренние бани для женщин – мужчины мылись в баньках у реки. <…> Помню табличку на одном из домов, извещавшую, что дом застрахован в каком-то дореволюционном страховом обществе. Металлические дверные петли, крючки, оконные запоры – вся фурнитура, как сказали бы сейчас, – были ручной работы. <…> На чердаках валялись части домашних ткацких станков, старинной кухонной утвари, конской упряжи».

Чем хорош стиль «лаборант»? Тем, что он доверителен, объективен, точен и… доверителен. Читателя берут за руку, как друга, и ведут по останкам недоуничтоженной цивилизации. Видите красивые резные балясины? А вы присмотритесь: они же все ручной работы! А вот это что за помещение? Баня, причем для женщин, потому что мужчины мылись у речки. Автор именно ведет читателя по своему тексту, по своей жизни, не навязывая ни своих взглядов, ни своих мыслей. Свои мысли он, разумеется, высказывает, но если ему кажется, что вот эта ситуация слишком сложна для его непрофессионального взгляда, он ее просто изложит, а уж читатель сам додумает или просто подумает.

«На окраине деревни, на высоком берегу речки, сохранились остатки усадьбы раскулаченной семьи мельников Ступаковых. После высылки семьи в доме разместили начальную школу. Когда я приехал, от здания оставался только крепкий фундамент. Жители добром вспоминали выселенную семью и недобрым словом – деревенских активистов, способствовавших ее выселению. Работящим детям выселенной семьи удалось, несмотря на "пятно" в анкете и фильтры отделов кадров, выйти в люди. Жена рассказывала, что один из них приезжал в деревню и благодарил выжившего активиста за высылку, – ведь им, детям репрессированных, даже повезло по сравнению с односельчанами, которые оставались беспаспортными "невыездными" колхозниками».

Одним абзацем Виталий Сирота описывает парадокс советской истории: коллективизация, «третья революция» (ужасов которой хотел избежать лидер «правого уклона» в ВКП(б) Николай Бухарин), вышибла из деревни активную, работоспособную, инициативную ее часть, кого вниз – на погибель, а кого и вверх – к городской карьере, порой весьма убедительной. Вот эта часть детей кулаков, пошедшая вверх, стала частью советской партийной и хозяйственной элиты. Не все из них были так совестливы и памятливы, как Александр Твардовский. Для некоторых (в точности по Фрейду) место загубленных отцов занял «батька усатый», грозный, жестокий Отец, Сталин. Возможно и несправедливый, но… мудрый и сильный. Это ощущение подкреплялось тем, что весьма многие из активистов были погублены «батькой усатым» в ходе террора 37-го года. Ненависть к «голодранцам-коммунякам», с глазами на затылке оравшим «Уре, уре, к мировой революции! К коммунизму!», соединялась у этой части советской элиты с испуганным преклонением перед мощью государства, с изумительной социальной мимикрией и потрясающей работоспособностью.

Таких эпизодов, из которых каждый читатель может сделать свой вывод, додумать ситуацию, точно описанную автором в книге, не счесть. Вот еще одна историйка из главы про деревню под Вологдой. «Когда мы купили избу, входная дверь висела на одной петле и запиралась прутиком. Я, не будучи мастеровитым человеком, сделал, как умел, новую дверь, покрасил ее и с гордостью повесил. Уезжая на зиму, запер дом на новенький замок. Приехав весной, мы увидели, что дверь грубо сломана, но в доме ничего существенного не пропало. У соседей-дачников тоже все было на месте и цело. Я поправил дверь – следующей весной все повторилось. К счастью, старую дверь я не выкинул. Сняв новую, я вновь навесил на ту же одну петлю старую дверь, и, уезжая, мы заперли ее на прутик. Весной все было цело!»

Можно диссертации и тома писать про «общинную психологию» русского народа – вот она в самом сжатом очерке. «Ты чё запираисся? Чё запираисся-то? Мы чё, воры чё-ли? Отродясь у нас не воровали… А захочим, так и своруем – замок не помеха… Ишь, куркуль… Замок он повесил… Кулак…» Замечательно то, что никаких объяснений этому происшествию Сирота не дает. Просто удивляется. Негромко. В последнем предложении слышна эта изумленная интонация: «Надо же!» Все равно как экспериментатор смешал две какие-то жидкости, и вместо ожидаемой реакции – ка-а-ак жахнет-шарахнет! Вот те на, кто бы мог подумать?

На той же удивленной интонации экспериментатора, у которого жахнуло, а вроде бы и не должно было жахнуть, держатся многие абзацы воспоминаний Виталия Сироты.

Еще один пример. «Мой тесть, коренной вологжанин, рассказывал: на сельских праздниках бывало так, что, несмотря на все желание собравшихся подраться, подходящего противника рядом не оказывалось, и тогда ножом ударяли корову или лошадь. Я такого, к счастью, не видел, но вот некое подтверждение слов тестя в стихотворении "Снуют. Считают рублики…" вологодского поэта Николая Рубцова, знатока и патриота тех мест: "Не знаю, чем он кончится – запутавшийся путь, но так порою хочется ножом… куда-нибудь!" Даже не "кого-нибудь", а "куда-нибудь"! Недавно, пытаясь понять подобные загадки в поведении местных жителей, я перечитал стихи Н. Рубцова и не нашел в них упоминаний о каких бы то ни было контактах с вологжанами. Почему? Почему земляки интересовали его гораздо меньше, чем природа родного края?»

В этом случае хочется иронически заметить: «Вы же сами ответили на свой вопрос… Начнешь контактировать, а там глядишь – и нож под ребра… С березкой такой поворот событий исключен…» Однако отрешившись от иронии, стоит сказать: кроме любопытного социально-психологического наблюдения Сирота заметил то, мимо чего проходили все писавшие о творчестве Николая Рубцова. А и в самом деле: помимо пейзажей и собственной несчастной, мятущейся, тоскующей души, Николая Рубцова не интересовало ни-че-го. Если и появлялся в его поэзии посторонний ему человек, то это был… добрый Филя, абсолютное дитя природы, вроде березки: «Филя любит скотину, ест любую еду. Филя ходит в долину, Филя дует в дуду. Мир такой справедливый, даже нечего крыть. "Филя, что молчаливый?" – "А о чем говорить?"».

В отличие от Рубцова Виталию Сироте люди интересны. Сердечно интересны. Поэтому его воспоминания – не просто точные, объективные, умные наблюдения. Эти воспоминания художественны. Ибо их автор (как я уже писал) добр. Это превращает его воспоминания не просто в документ эпохи, давно и недавно прошедшей, но в художественную прозу. Вот описание двора дома, в котором автор жил в пору своего студенческого шабашничества в поселке Должицы: «Во дворе были дровяные сараи, земля покрыта толстым мягким слоем опилок и щепок. В теплую погоду опилки сильно пахли, этот запах смешивался с запахом уборных. Тут же стояли качели, на которых часто качался мальчик лет семи, сын высланной из Ленинграда проститутки, жившей в доме. У мальчика была болезнь сердца и из-за этого очень синюшные губы. Качели мерно поскрипывали, а мальчик что-то пел в ритм с этим скрипом. Пел божественным голосом, напоминающим Робертино Лоретти. Все вместе: голос мальчика, скрип качелей, сильнейший запах, общее чувство неустроенности – сильно действовало на меня».

На читателя, признаться, тоже. Мне, например, показалось, будто я увидел сцену из фильма поздней Киры Муратовой. Непоказная, сдержанная сентиментальность – одна из самых сильных черт Виталия Сироты как мемуариста. В соединении с умом и наблюдательностью она дает великолепный эстетический эффект и превращает его мемуары в подлинно художественную прозу.

«Примерно до восьмидесяти лет мама была в отличной физической форме: делала зарядку, самостоятельно легко передвигалась по городу. Потом начались возрастные проблемы, в основе которых была старческая деменция. Но и с плохой головой, когда от маминой личности осталось уже немного, она сохранила свои главные черты – достоинство, уважение к окружающим без тесного сближения с ними, терпеливость. Конфликт и мама, ссора и мама – это было несовместимо. Она никогда не жаловалась, ее невозможно представить себе сплетничающей или выпрашивающей что-то у окружающих. Как-то, когда маме было за девяносто и болезнь уже развилась, я навестил ее в больнице. Я дал ей банан, а сам занялся какими-то хозяйственными больничными делами. Мама сидела с очищенным бананом и чуть ли не сглатывала слюну. "Почему ты не ешь?" – спросил я. "А ты?" И пока я не начал есть, она не прикоснулась к банану.

Я забрал маму из больницы 28 апреля 2000 года. Вообще с начала 1990-х мама жила у брата, где и умерла в июле 2001-го. За три дня до смерти я навестил ее. Она спокойно лежала в постели. "Как себя чувствуешь?" – спросил я. "Хорошо". Я склонился над ней. Она поправила воротник моей рубашки и долго пыталась застегнуть верхнюю пуговицу уже неловкими пальцами»…

А теперь забудьте все, что я написал. В конце концов, это то, как я воспринял, как я понял «Живое прошедшее» Виталия Сироты. Вы можете понять и воспринять этот документ времени, эту прозу по-другому. Вас может больше заинтересовать судьба его отца, кубанского казака Георгия Яковлевича Сироты, или его матери, белорусской еврейки Рахили Фадеевны Комиссаровой, или история перестроечного кооперативного движения, в котором Виталий Сирота принял активное участие, а может быть – воспоминания о художниках и коллекционерах, с которыми дружил автор, или его спортивные увлечения, – да много что может заинтересовать читателя в честно и умно рассказанной честной и умной жизни.


Никита Елисеев

От автора

Писать воспоминания я стал по настоянию сына. Мне был приятен его интерес к истории семьи. Нам обоим хотелось, чтобы и его дети побольше знали о своих предках.

Мне важно было передать детали быта и атмосферу в которой жили я и мои родители, друзья, знакомые. Оказывается, прошедшее быстро забывается. Кто сейчас помнит керосинку и примус, комплексный обед и рыбный день, логарифмическую линейку и таблицы Брадиса, треугольник на работе – администрация, партбюро и профком?

Постепенно я увлекся сочинительством. Оно структурировало мою пенсионную жизнь, помогло осмыслить прошедшее, познакомиться и поработать с интересными людьми.

Отец

Татьяне и Егору – самым близким

Мой отец Георгий Яковлевич Сирота родился в 1907 году на Кубани, в станице Бжедуховской. Его отца звали Яков Саввич, а деда – Савва Тарасович. Яков Саввич дослужился до звания младшего казачьего офицера (есаул или хорунжий, сейчас трудно установить). Мать Георгия Яковлевича, мою бабушку, звали Марией, она была не казачка, а, как говорили казаки, «из москалей». Мария умерла, когда отец был совсем маленьким. Семейное предание гласит, что первой женой Якова Саввича была турчанка, которую он привез из военного похода. Яков Саввич участвовал в освобождении Болгарии от турок в 1877-78 годах и среднеазиатских походах, потом стал станичным атаманом и даже возглавлял оборону станицы от войск белых в Гражданскую войну. Вероятно, это происходило во время кубанских походов Добровольческой армии. В тех местах воевали отборные офицерские части – полки марковцев и дроздовцев. Дед стоял за казачью самостийность. Белых, выступавших за реставрацию царизма, он не поддерживал. Лозунги красных о свободе и земле тоже его не прельщали, ибо у казаков в их понимании и так было и то и другое. Кроме того, сами эти лозунги исходили от пришлых, «инородцев», к которым у местного населения доверия не было.


Мой дед Яков Саввич перед революцией


Один из братьев отца, Фёдор, по другим данным – Федул, был во время Гражданской войны командиром отряда «зеленых», воевавших за самостийность Кубани, и, по слухам, его повесили. В эти же годы на Кубани воевал с «зелеными» полк Аркадия Гайдара, известный особой жестокостью и практиковавший повешение пленных. Возможно, между этими фактами есть связь. О жестокостях, сопровождавших борьбу с «зелеными», упоминается в книге А. Л. Литвина «Красный и белый террор в России в 1918–1922 гг.» Там приводится цитата из указания В. И. Ленина: «Прекрасный план! Доканчивайте его вместе с Дзержинским. Под видом „зеленых“ (мы потом на них свалим) пройдем на 10–20 верст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия: 100 000 р. за повешенного…»

Другой брат отца, Василий, закончил в Новочеркасске железнодорожное училище (получать подобное образование было не свойственно казакам), воевал за красных. Погиб он, кажется, в лагере на Соловках.

Племянники отца, сыновья его погибших братьев, достойно сражались в Великую Отечественную войну. Борис Фёдорович (Федулович) был сапером, отличился при форсировании Днепра. В книге «Они были рядом» (Донецк, 1975) есть его рассказ о боевых товарищах. После войны Борис работал в Донбассе на высокой должности в шахтерском деле.


Рассказ моего двоюродного брата Бориса Сироты о своих боевых товарищах (книга «Они были рядом», Донецк 197$)


Второй сын Фёдора, Михаил, воевал на Кавказе, в горных частях, против немецких егерей. После войны жил в Одессе, плавал на судах китобойной флотилии «Слава».

Сестра отца Ксения Яковлевна всю жизнь жила в Краснодаре, в отдельном домике с небольшим тенистым садом. В южную жару в этом саду было приятно сумрачно и прохладно. Она жила вместе с сыном Александром, профессиональным музыкантом. Когда Ксения Яковлевна гостила у нас в Ленинграде, то ходила со мной в Кировский театр. Я был слабо развит музыкально и отчаянно и немного демонстративно скучал во время длиннющих опер на тему российской истории.

Муж Ксении Яковлевны в конце 1930-х был репрессирован и погиб. Сын Александр долго не заводил семью, и это огорчало тетю. Наконец он женился на… дочке полковника КГБ, что по понятным причинам Ксению Яковлевну озадачило. Но радость от женитьбы все пересилила.

Помню, в 1960-х годах я уезжал на поезде из Краснодара. Билет купить (тогда говорили «достать») было невозможно. Новый родственник, тесть Александра, помог моментально. В вагоне по сверхпочтительному отношению проводника я понял, что мое место закреплено за авторитетным ведомством.

Отец рассказывал, что еще мальчиком вместе с Яковом Саввичем ездил верхом в горные аулы, где их принимали как почетных гостей. Еще совсем недавно горцы были противниками казаков, но Яков Саввич уважал свойственные им качества, прежде всего стойкость, мужество, воинскую доблесть, и горцы платили ему тем же. Теплые чувства и интерес к песням, танцам, одежде, культуре, вообще ментальности горцев передались и моему отцу. Для него было бы дико слышать сегодняшние выражения вроде «лицо кавказской национальности».

Сохранилось предание, как роду Сирот досталась земля в станице. Наш общий предок, во времена Екатерины II вместе с другими казаками переселенный с Запорожской Сечи на Кубань, находился в дозоре на сторожевой вышке и подвергся неожиданному нападению горцев. Он отбился в рукопашной схватке, за что и был пожалован земельным наделом.

Яков Саввич умер в годы революции, когда ему было под восемьдесят. Он скончался от сибирской язвы – заразился, разделывая забитую больную корову.

Всего у отца было семь братьев и сестер.

Живя на севере, он немного тосковал и каждое лето стремился на юг. Кубань обычно проезжали ночью. Отец подолгу стоял у открытого окна поезда, в вагон врывался теплый ветер с запахами трав. Сейчас я понимаю, что надо было спросить, о чем он думает, какие картины проносятся у него в голове. В пути отец с нетерпением ждал остановок: выходил на перрон, с удовольствием беседовал с торговками фруктами «за жизнь». Помню, как он разминал в руках южные пряные травы и листья, а потом давал мне понюхать. Он любил и чувствовал кожей те края.

Его казацкая закваска проявлялась в интересе к истории казачества, пренебрежении бытовыми мелочами и удобствами, непритязательности в быту, некотором консерватизме, почтении к авторитетам, сильном патриотизме несколько славянофильского уклона – он недоверчиво относился к западным деятелям, осуждавшим наш тоталитаризм, поддерживавшим диссидентов и вообще издалека болевшим за Россию.

В нашем доме часто спорили на политические темы. Такие кухонные баталии вполголоса происходили тогда во многих семьях. У нас эти споры происходили, как правило, между отцом и сыновьями. Спорили довольно горячо. Отец не поддерживал публичных смелых критиков режима только потому, что считал неправильным выносить сор из избы и вообще публично критиковать свое.

Ирина Мироновна Сирота, жена племянника отца, Николая Николаевича, так описывает типичные казацкие черты в характере мужа: «Вольнолюбие, бесстрашие, широта натуры, романтизм». Видно, что перечень близок к моему.

Отец не любил то, что называл барством. Помню его презрительное выражение «паркетный шаркун». Он уважал труд непосредственных производителей, но не обслуживающих их людей: торговцев, перекупщиков, разного рода посредников…

Он любил украинский юмор, знал украинских писателей, читал на память Тараса Шевченко на обоих языках, напевал мелодии из первой украинской оперы С. С. Гулака-Артемовского «Запорожец за Дунаем» и малороссийские песни. В каком-то его удостоверении личности в графе «национальность» было написано «украинец».

Детство отца пришлось на Гражданскую войну. Мальчиком в окопчике, вырытом в саду, он пережидал артиллерийские обстрелы станицы окружившими ее войсками. После таких обстрелов бойцы захватывали в заложники несколько местных жителей и требовали в обмен казачьих лидеров. Так поступали все враждующие стороны. Заложников расстреливали на краю высокого крутого обрыва. Внизу была река. Некоторые из расстреливаемых бросались вниз с обрыва и тем спасались.

Все это происходило на глазах отца. Недавно я прочел, что при очередном взятии красными войсками станиц Лабинского отдела Кубани было казнено 816 казаков, 40 000 домохозяйств разграблено (Родина. 1990. № 10). То есть отец мальчиком видел, по сути, истребление казачества.


Сборник, посвященный памяти моего дяди Н. Н. Сироты


После смерти Якова Саввича отец остался один и стал беспризорником.

О тех временах он не рассказывал, лишь напевал песни вроде:

Так в саду при долине громко пел соловей.
А я, мальчик на чужбине, позабыт от людей.
Позабыт, позаброшен с молодых юных лет.
Я остался сиротою, счастья-доли мне нет.
Вот убьют, и умру, похоронят меня.
И никто не узнает, где могила моя.
И никто не узнает, и никто не придет,
И только ранней весною соловей пропоет.

В конце концов его взяла к себе семья брата, Николая Яковлевича, и тем спасла от бродяжничества. В семье росли свои два сына – Николай и Игорь. Николай впоследствии стал крупным ученым-физиком и масштабным, ярким человеком (см., например, сборник: Воспоминания об академике Н. Н. Сироте. Минск, 2008).

С этой семьей у отца были очень нежные, почтительные отношения. Так к этим людям относилась и вся наша семья.

Николай Яковлевич окончил математический факультет Санкт-Петербургского университета, где у кубанского казачества была квота мест. Работал экономистом. В конце 1930-х погиб в ГУЛАГе. Мать Николая Николаевича, Лина Васильевна, закончила в Петербурге Фребелевские курсы, где готовили педагогов для детских садов. Домашним учителем Лины Васильевны одно время был Алексей Иванович Рыков, видный соратник Ленина. Он отбывал ссылку в Саратове, где тогда жила ее семья.

Помню, как нежно произносила Лина Васильевна «Жора» при встречах с моим отцом.

В Николае Николаевиче, как и в моем отце, было много казачьего, в частности пренебрежение бытовыми удобствами. Однажды я приехал к нему в гости в Минск, где он возглавлял созданный им Институт физики твердого тела и полупроводников Академии наук БССР. Жил он в то время один, семья находилась в Москве. Приехав, я застал его за ужином: Николай Николаевич ел гречневую кашу. Эту же кашу ел его большой пес. Я присоединился к трапезе.

Помню одну историю, рассказанную им: после революции представители советской власти пригласили казачьих офицеров в Краснодарский театр для регистрации и определения на службу. Там же, в театре, все они были арестованы и бесследно исчезли. По-видимому, такой прием был довольно распространенным в то время. Как написано в воспоминаниях И. С. Шмелева, таким же образом Бела Кун в Крыму уничтожил белых офицеров, явившихся по требованию властей на регистрацию.

Но я редко слышал подобные рассказы от Николая Николаевича. Как правило, в домашних «политических» разговорах он был весьма лоялен власти и ее идеологии, что вызывало сильное недоумение моих близких.

Отец учился в Московском индустриально-педагогическом институте им. К. Либкнехта. Среди преподавателей встречались крупные ученые – скажем, физикохимик П. А. Ребиндер и химик Б. Н. Меншуткин. Это было время революционных педагогических новаций: например, бригадного обучения студентов, когда преподавателю мог отвечать один студент за всю группу. В институте отец познакомился с будущей женой, то есть моей мамой. Оба жили в общежитии. Маме переселиться в общежитие посоветовал тайком комсомольский лидер, который ей симпатизировал. Она уже попала в списки на отчисление из-за плохих анкетных данных, а переселение в общежитие почему-то временно уменьшало остроту проблемы.

Когда мама знакомила отца с родителями, ему пришлось представиться евреем. Дело в том, что мамин отец был глубоко верующим человеком и выдать дочь замуж за не еврея было для него немыслимо. Конечно, маминых родителей удивило, что ее знакомый молодой человек не говорит на идиш, но для них придумали какое-то объяснение. Нехама, мамина мама, кажется, догадалась об обмане, но виду не подала. Ситуация поразительная: казак представляется евреем!

Мои будущие родители посещали вечера поэзии в Политехническом музее, слушали Маяковского, Уткина, Есенина; видели корифеев МХАТа и других московских театров, спектакли Всеволода Мейерхольда, Соломона Михоэлса, блиставшего в еврейском театре ГОСЕТ в роли короля Лира. Отец рассказывал, что как-то по общежитию прошел слух, что выступает Троцкий. Потом те, кто пошел его слушать, навсегда пропали.

Отец в те годы ездил на Родину, в станицу Бжедуховскую. Там его однажды, как сына казачьего офицера, посадили под арест в баню. Похожий эпизод был в биографии философа А. Ф. Лосева, выходца из донских казаков. Тот едва избежал ареста, когда приехал на побывку в родной Новочеркасск.

Об «изъянах» в биографиях отцу и маме не давали забыть практически всю жизнь.

После окончания института родителей направили на работу в Сясьстрой, где строился целлюлозно-бумажный комбинат. Мама работала инженером на производстве, отец преподавал химию в профессиональном училище при комбинате и, вероятно, занимал какую-то административную должность – был директором или завучем. В Сясьстрой родители приехали с одним чайником. Из-за обилия клопов им пришлось поставить свою кровать на середину комнаты, а ее ножки поместить – поместить в банки с водой. Но насекомые стали десантироваться с потолка.

В Сясьстрое в 1932 году родился мой старший брат Анатолий.

Впоследствии мама много работала на разных целлюлозно-бумажных комбинатах, которые находились в лесных северных и северо-западных областях страны. На особо тяжелых работах трудились заключенные, в частности политические. На одном из комбинатов мама видела Полину Жемчужину, жену Молотова, таскавшую бревна в воде.

Перед войной семья жила в Ленинграде, в Выборгском районе, где отец работал директором школы и учителем химии.

В начале войны отец стал заместителем начальника штаба Выборгского района по эвакуации детей. Детей, согласно плану, следовало эвакуировать в Новгородскую область, в район Боровичей, – как выяснилось, фактически навстречу продвижению немцев. Туда же отправили и моего брата. Очень скоро поезда с детьми стали попадать под бомбежки, но план – закон, и детей по-прежнему везли навстречу врагу. Анатолия отец вывез оттуда назад в Ленинград на машине. Отец и брат вспоминали, что, возвращаясь в город, видели Климента Ворошилова, который, кажется, тогда командовал Ленинградским фронтом. Автомобиль с отцом и Толей остановился у железнодорожного переезда; рядом оказалась открытая машина маршала. Он сидел запыленный и усталый, опершись на шашку.


Удостоверение личности отца – офицера ВМФ


Вскоре отец добровольцем ушел на Балтийский флот.

По всей видимости, он был хорошим офицером. Об этом брату сказал отставной моряк, изучавший историю Балтийского флота военных лет. Отец служил в Кронштадте, на Ладоге, в Дунайской флотилии, освобождал Таллин и Ригу, был в Польше и Германии, некоторое время провел в осажденном Ленинграде.

Во время блокады Ленинграда был момент, когда ожидался решительный штурм города немцами. Отец показывал мне окно в доме, выходящем на Неву около моста Строителей (ныне – Биржевой мост), где во время штурма должна была быть его огневая точка. Инструкции, которые он получил, касались выживания на этой позиции смертника: оказание самому себе помощи в случае ранения и т. д. Штурм не состоялся. По словам отца, немцы переоценили силы обороняющихся.

Охотно вспоминал отец участие в операции по скрытной переброске войск по Финскому заливу из Лисьего Носа на Ораниенбаумский плацдарм. Операция проводилась осенью 1943 года под командованием генерала Федюнинского как подготовка к снятию блокады.

Ранен отец ни разу не был, но на Ладоге тонул: караван военных судов шел за ледоколом в узком проходе во льдах и подвергся авиационному налету. Корабли были лишены маневра и стали легкой добычей. В черной шинели на льду отец казался отличной мишенью, но сумел добраться до зимовавшего во льдах озера небольшого военного корабля. Там был горячий душ и много рыбы, всплывшей после бомбежки. Несколько дней отец провел на этом судне, почти в санаторных – по тогдашним меркам – условиях.


Мой отец Георгий Яковлевич Сирота. 1943-45 гг.


Хотя отец о войне много не рассказывал (и фильмы военные не очень жаловал), свою нелюбовь к политработникам и особистам скрыть не мог. По его словам, эти люди призывали других к подвигам, но самих их в горячих местах не бывало. Более того, их исчезновение из расположения части нередко означало, что скоро начнутся боевые действия. После окончания боев агитаторы возвращались и строго разбирали действия непосредственных участников сражения. Такие офицеры отличались также особой любовью к сытой жизни. А все, кто слишком «держится за жизнь», никогда не «держатся за дух», как сказано было о подобных людях у Солженицына.

Работу особистов отец не одобрял. Например, взять в плен власовцев было в его понимании воинской доблестью, но потом мучить их, допрашивая, – грязным делом. С удовольствием он рассказывал, как при освобождении Таллина один из его подчиненных в ходе уличного боя в одиночку заскочил через парадную во двор дома, где оказалась большая группа вооруженных солдат так называемой Русской освободительной армии. Боец не растерялся и всех их принудил бросить оружие и сдаться в плен. Позже отец видел, как эти пленные на коленях (!) поднимались по доскам в вагон. Особой ненависти к «изменникам родины» у него не чувствовалось. Думаю, он считал случившееся с ними большой бедой. Примерно так же о власовцах пишет Солженицын в книге «Архипелаг ГУЛАГ».

Отец нахохливался, когда видел на улицах флотских штабных работников или особистов. Для него они были «шаркунами» и «лоботрясами». Последнее слово, примененное к их армейским «коллегам» в том же смысле, я встретил в романе Георгия Владимова «Генерал и его армия». А недавно я прочел у Л. Н. Гумилёва про выдающуюся трусость особистов XVI века – опричников, проявившуюся, когда им было приказано выступить на защиту Москвы против войска крымского хана (1571 г.). Эти «особые люди» в массе своей дезертировали или прикинулись больными.

Вообще война, видимо, была для отца важнейшим этапом жизни. Во всяком случае, когда через несколько десятков лет он в последний раз заболел, то бредил именно военными эпизодами, например очень беспокоился, накормлены ли часовые.

После войны какое-то время отец служил в Германии, в Цвиккау. (Семья оставалась в Ленинграде.) Занимался вывозом в СССР предприятий по репарациям. На этой работе он много общался с хозяевами предприятий и с рабочими и тепло отзывался о них. Жизнь в Германии отец вспоминал добрым словом. Говорил, что советские солдаты чувствовали себя там на улицах много безопаснее, чем в Польше, где часто в них стреляли из-за угла, хоть страна уже и была полностью освобождена от немцев. По его словам, наши в Германии добрее относились к местным жителям, чем солдаты союзников.

Помню встречу его однополчан (собственно, его подчиненных) в мае 1965 года, в дни двадцатилетия Победы, проходившую в ресторане какой-то гостиницы. Отцу захотелось, чтобы я пошел туда. Было обеденное время, в зале находилось довольно много народу в том числе иностранцев. За нашим столом негромко запели: «Прощай любимый город, уходим завтра в море…» В зале стало тихо. Все в ресторане встали и стоя дослушали песню.

После службы в Германии отец преподавал в военно-морском училище. Об этом периоде в семье говорилось мало. Из училища он ушел (кажется, не по своей воле) – вроде бы сказал что-то крамольное. Перешел в школу около Политехнического института (пр. Раевского) директором, а потом в 109-ю женскую школу, в районе нынешней Светлановской площади. Помню, как в машине, наполненной домашними вещами, мы подъезжали к этой школе. Переезд этот – мое первое воспоминание. Шел 1947 год.

Выйдя в отставку, отец получил довольно большое выходное пособие. Кто-то ему рассказал, что готовится финансовая реформа (как обычно у нас, конфискационного характера), и он вовремя снял накопления со сберкнижки. На них мы купили корову и двух свиней. Деньги были частично спасены. Домашний скот держали в сарае во дворе школы. Это никого не шокировало – мы жили в пригородном по тем временам районе. На краю школьного двора был наш огород с картошкой. За ним – пруд, в котором отец с моим братом тайком утопили немецкую трофейную саблю, когда начались строгости с оружием. (Шла борьба с бандитизмом, и оставшееся с войны оружие у населения активно изымалось.) За прудом – детский дом, где когда-то была усадьба графа Ланского. Сейчас этот особняк отреставрирован и имеет очень благородный вид… Жили мы прямо в школе, в отдельной и, насколько помню, светлой просторной квартире.

В начале 1950-х у отца, как и у многих, опять начались серьезные неприятности, вероятно из-за казацкого происхождения. Мама мне потом рассказывала, что дело дошло до партийного разбирательства на городском уровне (отец вступил в ВКП(б) в годы войны). Все шло к исключению из партии, за этим обычно следовали и более серьезные меры. Спас ситуацию кто-то из влиятельных участников заседания, который, просмотрев дело, сказал: «Товарищи, кого мы здесь судим?» Все кончилось сравнительно благополучно, не считая «сгоревших» нервов – прекрасно помню напряжение, царившее в доме.

В результате всех этих разбирательств отец перешел работать в 123-ю школу на Новолитовской улице, а мы вчетвером переехали в одну комнату в коммунальной квартире на проспекте Карла Маркса. Мама в те годы работала в НИИ бумажной промышленности, что на 2-м Муринском проспекте; занималась она, кажется, разработкой бумаги для конденсаторов. Вскоре ее уволили – из-за анкетных «недостатков» или из-за отцовских неприятностей, не знаю. Скорее всего, причиной была шедшая тогда в стране антисемитская кампания. Мама, впрочем, не унывала и методично и настойчиво искала работу.

Спорт отец не любил, спортсменов считал тунеядцами. «Футболист» для него было синонимом слова «бездельник». (И это на фоне общегосударственного культа спорта и спортсменов!) Но физическую подтянутость ценил. Сам был строен, с тонкой талией и широкими плечами.

Меня маленького он немного муштровал. Это было связано с его казацкими понятиями и недавним военным прошлым. Проснувшись, надо было не валяться в кровати, а тут же вставать, затем сразу застилать постель; есть, что дают, не «кусочничать». Есть «в охотку», не растягивая трапезу и не капризничая. Сказать «невкусно» было немыслимо. Это означало неблагодарность по отношению к тому, кто старался, готовил… Для меня невозможным было, идя по улице из булочной, откусить аппетитную корочку, что считалось обычным делом для других детей.

Сызмальства у меня были обязанности по дому («мама много работает, устает, ей надо помогать» – слова отца). Обязанности небольшие, но выполнять их надо было неукоснительно. Эта наука давалась мне легко. Я и сейчас многое из этого делаю автоматически и благодарен отцу за выучку.

К 1 сентября и здание школы, где работал отец, и школьный двор приводились в порядок. Во дворе разбивали цветочную клумбу с оградкой из побеленных кирпичей. Отец всегда выступал на торжественных линейках в честь начала учебного года. Делал он это с душой, темпераментно. В этот день в доме было всегда празднично, много цветов. После торжеств 1 сентября клумба всегда была сильно потоптана, что огорчало отца. Я до сих пор не могу ступить на газон, даже если на нем уже есть проторенная дорожка.

На пенсию отец вышел сразу по достижении соответствующего возраста. Работать ему стало уже тяжело, нервы были в плохом состоянии.

Несколько раз он лежал в нервных клиниках, но, несмотря на плохое состояние нервной системы, не был истеричен и капризен. Его нездоровье выдавали лишь быстрый взгляд и движения, раздражения на коже, утомляемость. Он нуждался в дневном сне. Но если спал днем, то, просыпаясь, конфузился, дневной отдых был в его понимании барством, слабостью, говорил: «Черти шо, полдня прошло». Очень много курил. Пожалуй, только сейчас, на фоне частых встреч с капризными, «сложными», как теперь принято говорить, людьми, я стал понимать и ценить его сдержанность и деликатность.

Отец немного скучал без работы, ведь всю свою жизнь душой он был связан со школьными заботами, которым полностью отдавался…

Отец любил готовить. Лучше всего ему удавались украинские блюда: борщ, вареники. Отцу доставляло удовольствие встретить маму с работы (а приходила она всегда поздно) приготовленным ужином. К сожалению, он был немного несобран, поэтому результатом его работы часто был отличный обед, но не очень аккуратная кухня. Особенно заметно это было на коммунальной кухне, когда мы жили на проспекте Карла Маркса. В то время там были керосиновые лампы, требовавшие постоянного наблюдения, иначе они начинали страшно коптить, что у отца и случалось. Но мама в таких случаях была больше благодарна за помощь, чем недовольна беспорядком, тем более что отец и сам чувствовал себя сконфуженным.

Он был не очень практичным, скорее даже романтичным и чувствительным человеком. Больше интересовался историей, политикой, людьми, чем приземленными делами. В доме практически не обсуждались зарплаты, свои и чужие покупки и прочие приобретения.

Будучи на пенсии, он пытался написать пособие по химии для школьников – по собственной инициативе. Но, к сожалению, у него не хватило собранности, а может быть и сил. В результате книга не была закончена.

Поскольку отца всегда тянуло к земле, на пенсии он захотел купить дом с участком в пригороде Ленинграда. Мы ходили смотреть несколько домиков в Озерках. Сейчас участки в этом районе стоят фантастических денег. Покупка почему-то не состоялась. Подозреваю, помимо неизвестных мне причин, еще и потому, что отца подсознательно тянуло на юг. Северный пейзаж его не радовал.

Уже на пенсии один или два летних сезона отец проработал начальником пионерского лагеря. Делал он это, как и все, за что брался, с душой, но мне было немного грустно видеть его в этой роли. Я приезжал к нему и наблюдал бедную лагерную обстановку: военизированные пионерские атрибуты, подъем выцветшего флага, парады, отряды, марши – и отец с обликом заштатного военного пенсионера (хотя в душе он им не был). Думаю, что отец хотел привить детям подтянутость, закалку, патриотизм, свои понятия о чести. Надеюсь, что это ему хоть чуть-чуть удалось. Может быть, в этом и была его миссия в последние годы жизни…

На очередном профосмотре перед летним пионерским сезоном у отца обнаружили рак легкого. Лежал он дома, за ним ухаживала мама. Болезнь протекала быстро. К счастью, тогда еще легко выписывали обезболивающие наркотики. Как-то врач скорой помощи, жалея маму, предложил увезти отца в больницу. Мама отказалась, а потом спрашивала меня: «Что это он предлагал? Как это – отдать в больницу?»

Когда у отца наступали просветления, не было даже намека на капризы, жалобы, дурное настроение – только благодарность. Когда мама склонялась над ним, он трогал ее бусы и говорил: «Какие красивые монисты». Ему, больному, мама сказала, что Татьяна, моя жена, ждет ребенка. Отец ответил: «Я знаю. Пусть живет».

Как-то приехал Николай Николаевич Сирота и молча просидел у постели отца весь день.

Отец умер в ночь на 13 сентября 1970 года в возрасте 63 лет. Стояла теплая осень. Примерно в это время беременная Татьяна почувствовала толчки будущего сына, которого назвали в честь отца Георгием (Егором). От деда Егор унаследовал умение по-доброму общаться с малознакомыми или просто первыми встречными людьми, неподдельный интерес к другому человеку, эмоциональность, некоторую чувствительность и, может быть, сентиментальность.

Мама

Моя мама, Рахиль Фадеевна Комиссарова родилась в Бобруйске 24 декабря 1907 года. Правда, в архивной справке указано, что, согласно метрической записи синагоги города Бобруйска, дата рождения – 17 ноября. Ее отец, Файтель Комисар, уроженец городка Глуск, что неподалеку от Бобруйска, торговал лесом. Он был хорошо религиозно образован и уважаем за это в своей среде. В 1920-х годах деда несколько раз забирали (вероятно, в ЧК), где требовали сдать государству ценности, которые у него якобы были.

На выборы дед не ходил, а своим общественно активным детям говорил: «Там в каждой кабинке сидит чекист».

Умер дед в Москве перед Отечественной войной от диабета.

Мама мамы (моя бабушка) Нехама не получила формального образования, но была от природы умна и энергична. В годы революции она возглавляла комитет помощи жертвам погромов, а моя мама по поручению этого комитета бегала по домам пострадавших с бидончиком молока, разносила помощь…

Мама была младшим ребенком в семье. У нее были братья Илья, Яков и Израиль и сестры Хиена и Соня. Все они, за исключением моей мамы, получили начальное образование в еврейской школе – хедере – и хорошо знали идиш. Мама тоже могла говорить этом языке, но общалась она на нем редко, с подругами. Я знал всего несколько фраз на идиш и никогда по этому поводу всерьез не рефлексировал, но, когда недавно, спустя шестьдесят лет, прослушал диск с песнями на этом языке, испытал сильное теплое чувство.


Архивная справка о дате и месте рождения мамы


Бабушка Нехама и дед Файтелъ


Илья учился на врача в Швейцарии. Перед революцией, не закончив образования, он вернулся в Россию. Кажется, у его родителей не было денег оплачивать обучение. Он ходил на прием к министру с просьбой разрешить ему, еврею, завершить образование в России. Ему позволили это сделать в Томске, где он и получил диплом врача. В Гражданскую Илья служил главным врачом санитарного поезда красных. После этого примерно до восьмидесяти лет работал врачом, но занимал также и партийно-административные должности. Похоже, административный почет он любил. Этим он отличался в большой семье Комиссаровых и Сирот. В Отечественную войну был военным медиком. Участвовал в боях за Бобруйск. После освобождения родного города от врага видел там людей, прошедших проверку в СМЕРШе. У этих несчастных были выбиты все (!) зубы. Закончил работать и умер Илья в Куйбышеве. Его внучка вышла замуж за мордвина. Дядя Яша говорил, что их ребенок по национальности будет «жидовская морда». Потом внучка с мужем перебрались в Москву где тот стал работать в ЦК ВЛКСМ.


Мама иногда напевала песенку: «Ах, АРА, спасите, ради Бога…» Теперь я знаю, что АРА – американская благотворительная организация


Яков во время Гражданской войны был приглашен старшим братом Ильёй работать в санитарном поезде. Позже, в «застойные» годы, Яков Фадеевич оказался одним из самых заслуженных ветеранов армии – его военный стаж начинался в 1918 году! Относился он к этому с юмором.

Позже Яков работал в области военной химии. Кажется, был очень способным человеком. Но административной жилки, свойственной Илье, у него не было. Последние годы служил референтом в реферативных химических журналах. Много работал дома, что его очень устраивало. Он был холост и жил вместе с сестрами и племянником Феликсом в одной комнате в коммунальной квартире в каком-то из Монетчиковских переулков в Москве. Рабочий угол Якова Фадеевича был отделен шкафами. Там стояли диван и рабочий стол.

Общая площадь его «кабинета» была примерно 5 кв. м, а территории, не занятой мебелью, – около 1,5 кв. м. Там же помещалась и библиотека, в которой я помню много красивых и, кажется, редких книг.

Яков Фадеевич был очень остроумным и обаятельным человеком. Играл в теннис и преферанс. Благодаря этим хобби приобрел много знакомых и друзей, среди которых встречались и весьма влиятельные люди. Как-то моя жена Татьяна была в командировке в Москве и остановилась, по обыкновению, на Монетчиковском. Обратного билета у нее не было. Билеты на поезд в то время купить было очень непросто. Яков Фадеевич дал Татьяне какую-то мятую записку от одного из своих друзей по преферансу. Ее надо было отдать кассиру на вокзале. У кассы стояла очередь, как к администратору театра «Колумб» в романе Ильфа и Петрова. Люди протягивали бумажки, через некоторое время им небрежно их возвращали с отказом. Татьянина бумажка мгновенно произвела волшебное действие. Оказалось, что записка была от начальника треста вагонов-ресторанов.

Поздней осенью Яков Фадеевич обычно ездил в Гагры со своей теннисно-преферансной компанией. Как-то вечером они играли в преферанс на платном пляже, и вдруг раздался голос из громкоговорителя: «Товарищи шахматисты, просим заканчивать ваши партии!». Так работники пляжа тактично напоминали своим многолетним клиентам о конце рабочего дня. Несмотря на отсутствие коммунальных удобств, многочисленные родственники, будучи в Москве в командировках, останавливались у Комиссаровых. Яков Фадеевич спрашивал: «Ты в командировку или по делу?». И все Комиссаровы шумно, живо жестикулируя, с интересом и доброжелательно выспрашивали новости о семейных и служебных делах гостя. Помню, подобному допросу подвергся как-то и Егор, когда ему было лет пять или семь. Он, как воспитанный мальчик, стал обстоятельно отвечать. Но, не дослушав, его забрасывали новыми вопросами, причем сестры говорили с заметным акцентом. Егор растерялся. Было забавно, но по-родственному тепло, и он это почувствовал. Никого из Комиссаровых, бывших на той встрече, уже нет в живых.

К Комиссаровым мама со мной, грудным ребенком, и братом приехала в Москву из эвакуации, из Краснокамска, весной или летом 1944 года. Комиссаровы тогда жили в еще меньшей комнате, площадью чуть ли не 10 кв. м. К ним добавились мы трое. Но жили все исключительно дружно. Это удивительно напоминает мне строки из воспоминаний князя С. Волконского: «Ни разу во всей тогдашней переписке не проскальзывает даже намека на какую-нибудь ссору, малейшее недоразумение. И при скученности, в какой они жили, это являлось свидетельством высокой их воспитанности; редко когда с большей наглядностью выступала благотворная сила житейских форм».

К концу жизни Яков Фадеевич купил кооперативную квартиру на Ростовской набережной, в красивом доме на красивом месте. Там он жил с племянником Феликсом. Там он и умер, прожив более восьмидесяти лет.

Израиля Фадеевича в семье называли «дядя Засим». Прозвище пошло от того, что он часто забегал к родственникам на Монетчиковский и, посидев у них, уходил со словами «Ну, засим я пошел».

Он был гораздо хуже образован, чем два других его брата, не так успешен, как Илья, и не столь интеллигентен, как Яков. Он жил в пригороде Москвы, в Лосиноостровской. Работал, кажется, агентом по снабжению на каком-то мелком кожевенном производстве, ничем не выделялся, говорил с заметным акцентом. Мне казалось, что советскую жизнь он понимал лучше своих более успешных родственников. Он отлично помнил годы революции и становления советской власти в Белоруссии и не имел никаких иллюзий относительно ее чекистской подкладки. Братья, конечно, тоже знали обо всем этом, но им, вероятно, хотелось видеть что-то хорошее в режиме, который им иногда улыбался. Тем более что оба содействовали его победе, а потом активно работали на его благо.

Мама говорила, что дядя Засим даже побывал в тюрьме, кажется по снабженческим делам. Вором он, безусловно, не был, скорее просто неудачником. Мне он запомнился очень милым, доброжелательным, несколько суетливым, самоироничным человеком.

Израиль Фадеевич с большим уважением относился к моим студенческим занятиям и сразу тихо уходил из комнаты, когда я садился за учебники. Последние годы жизни он жил в Челябинске. Его сын Абрам (Бася) работал там инженером на крупном заводе. Внучке Тане сейчас, вероятно, около пятидесяти; связи с ней, к сожалению, нет.

Мамина сестра Софья Фадеевна работала воспитателем в детском саду. Помню разговоры о том, как воспитатели объедают детей в детском саду, это было дико для Сони. Когда я с ней познакомился, она была уже на пенсии и вела хозяйство в семье Комиссаровых. У нее болели ноги, она ходила, тяжело переваливаясь. Говорила с заметным акцентом. Это иногда приводило к забавным недоразумениям. На коммунальной кухне бывали, как водится, и обострения отношений (хоть жили в этой квартире дружно). В один из таких моментов Софья сказала о каком-то предмете спора: «Это ее», – и ей раздраженно заметили: «Научись говорить по-русски: не ее, а ейное».

Другая мамина сестра, Хиена, на протяжении всего многолетнего нашего знакомства была лежачей больной. У нее была астма, она подолгу жестоко откашливалась. Лежала на большой металлической кровати в отгороженном углу комнаты. Когда я приезжал в гости, Хиена живо и доброжелательно выпытывала у меня все новости. Капризной и страдающей я ее не видел. Близкие терпеливо ухаживали за ней десятки лет.

У Софьи был сын Феликс, немного не от мира сего. В зрелые годы он защитил кандидатскую диссертацию по математике. Над диссертацией Феликс трудился, лежа на диване, не записывая, все вычисления делал в уме. Он недолго проработал преподавателем математики в школе рабочей молодежи и каком-то вузе, а затем и вышел на пенсию по инвалидности. Феликс с детства варился в семейном котле, преданно выполнял все домашние обязанности, ухаживал за Хиеной. В свободное время обожал читать газеты. Читал дома, на уличных стендах, специально ходил в библиотеку. Голова его была забита огромным объемом всяческой информации. Когда он остался один, кроме газет много времени уделял экскурсиям и турпоездкам вместе с группой таких же любителей. Умер Феликс, когда ему было под шестьдесят.

Детство мама провела в Бобруйске. В Гражданскую войну, во время польской оккупации, в их доме остановился на постой офицер. Это была женщина, которая, однако, выдавала себя за мужчину и требовала, чтобы к ней обращались соответственно. Моя бабушка плохо говорила по-русски и могла обратиться к мужчине, как к женщине. В таких случаях дама-офицер впадала в ярость и бегала с шашкой по дому за бабушкой, ругаясь по-польски. Сдержанное отношение к полякам осталось у мамы на всю жизнь.

Высшее образование мама получила там же, где учился отец, – в Московском индустриально-педагогическом институте им. К. Либкнехта. В студенческие годы играла в баскетбол.

Мамина работа считалась в нашей семье важным делом. Всю профессиональную жизнь мама провела в бумажной промышленности и полиграфии. В годы войны была с братом в эвакуации на Урале, в г. Краснокамске, где трудилась на целлюлозно-бумажном комбинате. Эти комбинаты в то время производили взрывчатые вещества. За работу в эвакуации мама была награждена медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Вспоминала жизнь на Урале, людей и нравы она сдержанно. В 1943 году туда заехал по дороге на Дальний Восток мой отец. На узловой станции он уговорил военного коменданта дать ему паровоз и, взяв продукты – помню из рассказов, что это были рис и изюм, – в сопровождении нескольких матросов с автоматами поехал в Краснокамск. Этот приезд, ознаменовавшийся шествием по улице городка вооруженных матросов, сильно поднял престиж моего брата среди мальчишек. Я появился на свет через девять месяцев.

Уехали мы из эвакуации весной 1944 года. Сначала отправились в Москву. Ехали в «теплушке» – так назывался малокомфортабельный (хотя и теплый – отсюда название) вагон для перевозки людей и животных. На станциях маме помогал, бегая за кипятком, сослуживец по фамилии Нагроцкий, который возвращался вместе с нами из эвакуации. Позже, когда знакомые плохо отзывались о нем при маме, она не поддерживала разговор – Нагроцкий помог нам и она не хотела слышать о нем ничего плохого. Много лет спустя она мне как-то вскользь рассказала, что ее вызывали в НКВД, где следователь, стуча пистолетом по столу, требовал показаний против Нагроцкого. Мама не дала показаний. У Солженицына сказано, что такое – когда стучат пистолетом – вынести непросто. По маминому тону я почувствовал серьезность эпизода – «вкус моря можно отведать и от одного хлебка».

В Москве мы остановились в маленькой комнатке Комиссаровых. Брат рассказывал мне, что я видел из коляски знаменитое шествие пленных немцев по Садовому кольцу летом 1944 года. Из столицы мы вернулись в Ленинград, где мама стала работать в НИИ бумажной промышленности. В начале 50-х годов ее уволили.


Документ периода «борьбы с космополитизмом»


Найти работу ей было непросто. Маму согласился принять к себе директор типографии им. Е. Соколовой Василий Васильевич Гуля-Яновский, притом что они не были до этого знакомы! Вся наша семья буквально молилась на него. Мама стала начальником типографской лаборатории. Ехать на работу надо было с Выборгской стороны на Измайловский проспект, на 2-м трамвае около часа. В то время была шестидневная рабочая неделя с полным рабочим днем в субботу. Мама приходила домой около семи часов вечера с тяжеленными сумками (авоськами). Продукты в те годы женщины стремились купить в обеденный перерыв около работы. После домашних дел на коммунальной кухне мама входила в нашу комнату около девяти часов вечера. В квартире было печное отопление. Горячая вода, газ, ванна – отсутствовали. Но настроение у мамы всегда было ровное и оптимистичное. И бытом голова у нее не была забита.

Мы старались помогать маме. Дрова, топка печки и ежедневная простая уборка комнаты были моей заботой. Брать самому чистые постельные принадлежности было не принято – надо было щадить мамин труд по стирке белья. Из этих соображений мужчины иногда занашивали рубашки и получали замечание – заношенный воротник труднее отстирать. Отец, как я уже говорил, старался к ее приходу приготовить ужин.

Единственным выходным было воскресенье. Завтрак в этот день (обычно блины или оладьи) проходил всегда как-то умиротворенно, с неторопливыми разговорами, хоть это и происходило на коммунальной кухне за маленьким столом.

Не помню, чтобы в семье жаловались на недостаток денег. Совсем невозможно себе представить недовольство мамы тем, например, что отец недостаточно зарабатывает или мало занят домом. Считалось, что каждый делает все, что может. Надо было требовать с себя и выжимать все из себя. Немыслимо было также переживать из-за того, что другой мальчик лучше одет: гордиться можно было силой, смелостью, умением, знанием, но не материальным достатком.

Из детства я вынес убеждение, что любить «за что-то» нельзя. «За что-то» можно уважать или ценить. Любят же иррациональные вещи: особую улыбку, мимику, тембр голоса и т. п. Пережитые совместно трудности и воспоминания о них только укрепляют союз.

Отношения с соседями у мамы были ровные, очень хорошие. Она не сближалась с соседями, но относилась к ним уважительно. Старалась ценить их положительные качества и идти навстречу просьбам. Например, соседка Ольга Захаровна к религиозным праздникам убирала квартиру, шла в церковь, а потом с чувством пила чай на кухне. Мама в такие дни все хозяйственные дела выполняла заранее, чтобы не омрачать соседке праздник. В соседских посиделках она не участвовала – не из высокомерия, а потому, что ей это было неинтересно и она дорожила свободным временем.


Мама в 1957 г. На обороте есть надпись: «Моему дорогому Жорке-Егорке в память обо мне. Комиссарова»


Я бывал у нее в лаборатории. Как я понимаю, занимались там в основном входным контролем качества бумаги. Мама внедрила новые методики и вообще, работая с интересом, похоже, поставила дело на новый лад. С сотрудниками у нее были добрые и неповерхностные отношения. У мамы выросла серьезная ученица – И. Г. Работая в лаборатории, она окончила институт и защитила кандидатскую диссертацию. Она и сегодня, спустя десятки лет, остается моим ближайшим другом. После перестройки типография обанкротилась (или была намеренно обанкрочена) и превратилась в третьеразрядный грязноватый бизнес-центр.

Работала мама примерно до шестидесяти пяти лет, на десять лет выйдя за границы пенсионного возраста. Будучи на пенсии, в отличие от отца не скучала. Она всегда любила гулять пешком в компании друзей: около дома, в парках Ленинграда, в пригородном летнем лесу рядом со съемной дачей, на берегу Черного моря во время отпуска… Компаньоны по таким прогулкам часто становились добрыми знакомыми на долгие годы. Папа, к сожалению, не был любителем такого времяпровождения, и мама часто гуляла без него.

Она любила поэтические чтения, театр, несмотря на то, что неважно слышала и сидеть ей надо было в первых рядах. Помню семейные походы в Капеллу на вечера поэзии, где выступал известный чтец Вячеслав Сомов. Классическую музыку и живопись мама любила меньше. Иногда напевала песни 1930-х годов, например «Кирпичики». Любила читать.

Чтение тогда было настоящей страстью интеллигенции любого возраста. Люди собирали большие и очень качественные семейные библиотеки, приобретали издания по подписке, могли отстоять много часов в очереди за нужной книгой. Отношение к книгам было трепетное – их берегли, чинили, подклеивали.

Особое место в жизни интеллигентов занимал журнал «Новый мир», главным редактором которого был поэт Александр Твардовский. Интересны и качественны были не только художественные произведения, но и то, что печаталось в самом конце номера мелким шрифтом: критика, публицистика, небольшие рецензии, письма в редакцию. В 1962 году в журнале напечатали рассказ А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Масштаб этого события ощущается и сегодня. Когда Твардовского сместили с поста главного редактора, журнал стал поучительно умирать.

Особое место в духовной жизни тогдашней интеллигенции занимали романы И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Эти произведения не печатались у нас с 1930-х годов и были переизданы только в 1950-е. Окружение моего брата знало их наизусть. Устраивались даже конкурсы на знание текста. Я тоже до сих пор помню дословно целые абзацы. Мы упивались сочным языком романов и, как нам казалось, критическим подтекстом. О прямой критике режима не могло быть и речи, поэтому эзопов язык и специфический юмор были в большом ходу. Недавно я узнал, что мой любимый роман «Двенадцать стульев» был написан по заданию органов. «Надо было показать, что жаловаться на советскую власть у нас могут только жулики, падшие личности, недоумки и достойные осмеяния осколки старого мира. Нормальный человек советской жизнью доволен», – пишет об этой спецоперации историк литературы Иван Толстой. Роман безвозвратно поблек в моих глазах.

Юмор Ильфа и Петрова хорош, хотя, как говорил Набоков, отдает холопством. Сегодня, перечитывая эти книги, я вижу, что в них высмеиваются мелкие предприниматели, каким я сам стал в конце своей трудовой жизни. Это осмеяние сейчас кажется талантливым, но не праведным.

Мне в те годы стало интересно читать газету «Футбол-Хоккей». В ней работали хорошие журналисты, оттуда можно было выудить интересную информацию – не только о спорте, а и то, чего не могло быть в обычной кастрированной прессе.

Интересно, что интеллигенция, уходя в бизнес в начале перестройки, начала читать гораздо меньше. И я тоже. Думаю, одна из причин в том, что жизнь людей умственного труда до этого была неполноценной. Возможности для самореализации, даже в узкопрофессиональной сфере, были ограничены – оставалось только чтение. В этом же, наверное, и корни сильного пьянства в среде творческой интеллигенции тех лет.

В годы перестройки после ухода в бизнес у людей появились нешуточные собственные проблемы. Возникла возможность и необходимость принимать самому непростые решения, и интерес к книжным страстям снизился. Похожее состояние было у Анны Карениной после встречи с Вронским. В поезде по дороге в Петербург взволнованная Анна пыталась читать книгу и «понимала, что ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить».

Особенно часто во времена моей юности мы ходили в Театр комедии. Там работал актером родственник мамы Исаак Лурье. В 60-е годы театр был на подъеме, билеты купить было сложно, но благодаря Изе мы посмотрели практически весь репертуар. На многих спектаклях присутствовал сам Николай Павлович Акимов – главный режиссер. Невысокий, остроглазый, всегда отлично одетый, он ходил в антракте среди зрителей. Некоторые спектакли были с политическим подтекстом, и публика аплодисментами приветствовала острые намеки. Таким был, например, спектакль по пьесе Евгения Шварца «Дракон».

Актеры тогда получали очень немного, и Изя одно время подрабатывал шпрехшталмейстером в цирке, по соседству с театром. Иногда он убегал в цирк даже во время спектакля, когда не был занят в конкретном эпизоде. Так он познакомился со своей второй женой – Нонной Запашной из знаменитой цирковой семьи Запашных.

В 1990-е годы я побывал в этом театре и, что называется, кожей ощутил его упадок: в фойе полумрак, несвежие бутерброды в буфете, случайная публика, а сам спектакль прозаически идет по накатанному пути, на стенах фойе висят фотографии актеров, которых никто из зрителей не знает…

Изя как-то встретился с моим отцом в годы войны в блокадном Ленинграде. Наш родственник служил в армейском ансамбле и сильно голодал. Отец увидел Изю на улице и пригласил ансамбль выступить в своей части. После концерта артистов покормили.

Родственники Изи погибли в Пушкинском гетто во время оккупации.

Моя мама была организованным человеком: она тщательно планировала даже мелкие дела. Собранность она старалась привить и нам с братом. Всегда следила, чтобы мы доводили до конца начатое. Делала она это еще и потому, что у отца организованности не хватало; мама не хотела, чтобы это перешло к сыновьям. На пенсии она просто органически не могла киснуть. Хорошему настроению способствовал ее удивительный природный оптимизм. Как-то мама рассказывала подругам, как упал дома ее брат Яков. Подавала она это событие как большую удачу: Яшенька при падении не получил никаких травм, а ведь мог же!

О еврейском, как и казацком, прошлом и традициях дома разговоров почти не велось. Такая ситуация, похоже, была типичной в те годы, когда детей в семьях старались оградить от опасных тем.

По семейным праздникам мамины друзья собирались у нас дома. Это были теплые, мирные встречи. Существовали некоторые «секреты стола», типичные для тех лет. Гостей надо было, понятное дело, накормить, а достаток в домах и выбор в магазинах был скромным. Отсюда знаменитый салат оливье и прочие ухищрения. Сначала подавались такие салаты, а потом, когда гости утоляли первый голод, выносились блюда из дефицитных продуктов. Друзья были в основном евреи, научно-техническая интеллигенция. Я знал их с самого раннего детства, они были для меня почти родственниками. К порядкам в нашей стране они относились по большей части критически. Хотя и не все. Например, наш знакомый по фамилии Шохет мальчиком во время войны стал сыном полка и прошел с этим полком всю войну. Потом он закончил военное училище и стал политработником. Я знал его уже полковником в отставке. Он был абсолютно предан партии и правительству. За свою жизнь я встретил штучное количество членов партии, искренне преданных идее, и, как правило, это были хорошие люди. Таким был, например, Виталий Михайлович Радикевич, с которым я работал в Гидрометеорологическом институте.

В семье и у наших друзей подаркам и их стоимости не придавалось большого значения. Как говорила мама, «не пиво – диво, честь дорога», или, как писала императрица Мария Фёдоровна князю С. Г. Волконскому, благодаря его за подарок, «я очень чувствительна к намерению Вашему мне удовольствие сделать». Были рады больше гостям, чем дарам. Позже я часто попадал из-за этого в неловкие ситуации, когда являлся в гости с «ненадлежащим», слишком дешевым подарком. Сам я впоследствии удивлялся, когда ко мне приходили с подарком или сопровождали какую-либо просьбу подношением.

Примерно до восьмидесяти лет мама была в отличной физической форме: делала зарядку самостоятельно легко передвигалась по городу. Потом начались возрастные проблемы, в основе которых была старческая деменция. Но и с плохой головой, когда от маминой личности осталось уже немного, она сохранила свои главные черты: достоинство, уважение к окружающим без тесного сближения с ними, терпеливость. Конфликт и мама, ссора и мама – это было несовместимо. Она никогда не жаловалась, ее невозможно представить себе сплетничающей или выпрашивающей что-то у окружающих. Как-то, когда маме было за девяносто и болезнь уже развилась, я навестил ее в больнице. Я дал ей банан, а сам занялся какими-то хозяйственными больничными делами. Мама сидела с очищенным бананом и чуть ли не сглатывала слюну. «Почему ты не ешь?» – спросил я. – «А ты?» И пока я не начал есть, она не прикоснулась к банану.

Я забрал маму из больницы 28 апреля 2000 года. Вообще с начала 1990-х мама жила у брата, где и умерла в июле 2001 года.

За три дня до смерти я навестил ее. Она спокойно лежала в постели. «Как себя чувствуешь?» – спросил я. – «Хорошо». Я склонился над ней. Она поправила воротник моей рубашки и долго пыталась застегнуть верхнюю пуговицу уже неловкими пальцами.

Как-то мама попросила, чтобы на памятнике была написана ее фамилия (Комиссарова) и инициалы, но не имя и отчество полностью. «Почему?» – спросил я. – «Разобьют памятник». Наверное, это были отзвуки детских впечатлений о еврейских погромах.

Мама была в большой дружбе с Егором. У них сложились очень ровные, теплые отношения. Думаю, что у нее Егор перенял часть своих сильных качеств: организованность, умение доводить дело до конца, методичность, настойчивость, оптимизм, некоторую сдержанность, учтивость, любовь к порядку в доме и в делах, стремление к развитию.

Брат

Мой брат Анатолий родился в 1932 году в Сясьстрое. Раннее детство провел в Ленинграде, откуда во время войны эвакуировался с мамой на Урал. По ее рассказам, брат был отличным помощником в домашних делах и уходе за мной новорожденным: мама работала на военном заводе в жестком режиме того времени. Когда брат стал старше, его отношение к быту сильно изменилось, к большому удивлению мамы, – он стал считать эту сторону жизни сугубо второстепенной, а главным, существенным и интересным – учебу, работу, чтение. В школе у него было много друзей. Он относился к ним несколько романтически. Думаю, что Толя и его товарищи, несмотря на военное детство, в среднем были намного образованнее сегодняшних старшеклассников.

«Промывали мозги» тому поколению очень сильно. Их учитель истории Мирон Михайлович, например, требовал, чтобы его ученики, отвечая урок, говорили: «Врангель выполз из Крыма». Другие слова, кроме «выполз», не годились.

После школы брат поступил в Химико-технологический институт им. Ленсовета на направление ядерной физико-химии. Учился с интересом, напряженно. От усиленных занятий у него ухудшилось зрение, и он стал носить очки. Но, несмотря на усердие в учебе, на первых курсах он был отчислен с этого направления. Причиной была, очевидно, национальность мамы. Я знаю еще несколько подобных историй. Подлинную причину, конечно, никто не озвучивал, приводились другие – надуманные – объяснения. Такие болезненные истории, конечно, влияли на отношение брата к власти. Он перевелся на полимерное направление и после окончания института был направлен на химический завод во Владимир.

Работая на заводе, брат нашел себе в Москве научного руководителя, подготовил и защитил кандидатскую диссертацию. Вернувшись в Ленинград, долгие годы работал в научно-производственном объединении «Пластполимер», стал доктором наук, профессором. К работе и науке он относился всегда с интересом и особой преданностью.

Так же относился брат к культуре. Как-то мы были с ним в байдарочном походе. Он плыл на лодке в паре с приятелем. Мы переплывали большое озеро, и я увидел со своей байдарки, что брат, сидя позади напарника, увлеченно читает книгу, напарник же гребет за двоих, не подозревая об этом. Это был не паразитизм, а увлеченность самым любимым и стоящим, по мнению брата, занятием.

К вопросам порядочности брат всегда относился щепетильно, в семейных разговорах оценивая действия людей по собственной особой мерке. Говорил он на эту тему эмоционально и убедительно. Обсуждаться могли события на работе либо публичные люди – видные политики, деятели искусства. Подлости в той среде было предостаточно, вроде подписания погромных писем или угодливых выступлений перед властями.

Как-то в начале 1970-х годов мы с братом были в гостях у прозаика, мало известного своими произведениями, но заметного администратора в Союзе писателей. Квартира выглядела непривычно благополучно для тех лет. Потом Анатолий сказал, что больше сюда не пойдет, так как богатство этого дома слишком велико для настоящего писателя.

Политические темы сильно интересовали брата. Однажды вечером он допоздна спорил с дядей Николаем Николаевичем, державшимся на людях официальной точки зрения. Спорили тихо, будто опасаясь чего-то. Никаких подвижек в их позициях не происходило, обе стороны были умны и находчивы. Наконец брат сказал: «Если вы правы и все так хорошо, то почему мы говорим шепотом?» Оба рассмеялись и разошлись.

По моим наблюдениям, такого рода споры бесплодны. Мне иногда кажется, что основа политических взглядов заложена в человеке с детства и как-то связана с его психофизическими особенностями. Во всяком случае, мои предпочтения были ясны уже в детском саду. Подобное я слышал от многих своих друзей.

На меня подростка брат оказал очень большое влияние именно благодаря бескомпромиссности своей позиции, напористости и ярости в ее отстаивании. Ориентируясь на брата, я старался ставить перед собой большие, по моим понятиям, цели и достигать их по возможности правильным путем. Истины типа «хочешь жить – умей вертеться» меня не привлекали.

О здоровье брат никогда особо не беспокоился. Тем не менее, несмотря на многолетнюю работу во вредных условиях химических лабораторий и производств, в свои восемьдесят с лишним лет он, слава Богу, здоров и деятелен.

Детство и юность

Я родился 31 января 1944 года в Краснокамске, на Урале, где мама была в эвакуации и работала на военном заводе. Помню я себя примерно с 1947 года, когда мы поселились в 109-й женской школе г. Ленинграда.

Жилось мне там хорошо: квартира в школе была просторной, двор – большим и зеленым. Родители работали, брат учился. Я рос с няней – Тасей Полетаевой. Но это не значит, что родители спихнули меня на нее. Я постоянно чувствовал, что они рядом, и понимал: они заняты важным делом. Сейчас я думаю, что занятость родителей двояко сказывается на детях: с одной стороны, дети недополучают общения с родителями, а с другой – уважают их за достижения, гордятся перед сверстниками. Такие родители, в принципе, могут больше дать детям за меньшее время общения.

Как-то я с Тасей пошел в общежитие завода «Светлана» – в гости к ее подругам. Помню большую светлую пустоватую комнату и в ней несколько аккуратно застеленных кроватей. Подруги Таси, молодые женщины, обрадовались нам и предложили «попить кипяточку». Я подумал, что будем пить чай с какими-нибудь сухариками. Но в граненые стаканы разлили чистый кипяток. Все пили его с удовольствием и дружески болтали.

Тася (Анастасия) Полетаева приехала в Ленинград из деревни Жарки Череповецкого района Вологодской области. Это была молодая, смугловатая, немного застенчивая женщина. Она заметно хромала – ее лягнула лошадь на лесозаготовках. По этой же причине у нее были какие-то болезни внутренних органов. В нашей семье ее любили. Я вспоминаю ее не очень отчетливо, но с нежностью. Уже во взрослой жизни я испытывал труднообъяснимую симпатию к некоторым женщинам, а потом понимал, что причина – в их сходстве с Тасей. Говорила она с сильным череповецким акцентом, хотя и очень хотела говорить правильно. Лет в тридцать пять она вернулась в деревню и, кажется, вскоре умерла.

Мой детский сад находился на Кантемировской улице, около пересечения с проспектом Карла Маркса. Помню, как мы проходили с отцом мимо кондитерской фабрики им. А. И. Микояна. Там на улице всегда стоял вкусный конфетный запах. Отец говорил мне, что с этим запахом можно пить чай вместо сахара. Сейчас эта фабрика не работает, конфетного запаха на улице нет, помещения сдаются под офисы.

Общее впечатление от детского сада осталось как от чего-то казенного. Здесь у детей формировались добродетели советского человека: терпение, невзыскательность, послушание, коллективизм. Разучивали стихи про Ленина и Сталина: «На дубу зеленом два сокола ясных…» Детей приучали не высовываться, быть как все. Тех, кто выделялся на общем фоне, нередко дразнили: «выскочка», «много о себе понимает». Вероятно, это было оборотной стороной коллективизма, который старательно культивировался в детском саду и потом в школе. Индивидуализм считался вредным, чуждым социалистической жизни. Воспитывалось равенство – но не в смысле равенства возможностей, а смысле единообразия, некой обезличенности. Хорошо помню, что уже в детском саду некоторая стадность в поведении детей, официоз, который я чувствовал, мне не нравились.

Ребенок рано начинал понимать, что он «не сахарный» и что следует подчиняться заведенному порядку, делать «как положено», что, в конце концов, ждать особых радостей и теплоты от окружающих не следует.

Коллективистское воспитание я вспомнил не так давно, стоя в Нью-Йорке перед небоскребом Рокфеллер-центра. Был жаркий летний день. Перед зданием – небольшой искусственный каток с бело-голубым льдом, как и задумывалось основателем-миллиардером. На льду – ярко одетые девочки-фигуристки. На камне рядом выбиты слова Рокфеллера с похвалой индивидуализму и частной инициативе. Вся эта картина говорила в пользу слов Рокфеллера, а не доктрины коллективизма.

В детстве нас регулярно взвешивали и обмеривали, заботились, чтобы мы поправлялись: давали рыбий жир и т. п. Только в далеком детстве я видел, как врач, придя домой к больному ребенку, прежде чем подойти к нему, мыл, а потом грел (!) руки. Советская это заслуга или остатки старых традиций, не знаю, но позже я такого уже не видел.

Многое проходило под знаком совсем недавней войны: игры, где ребята делились на «немцев» и «наших», военная тематика стихов на детских праздниках, бесконечные военные фильмы, где немцы представлялись в карикатурно-плакатном виде.

В первый класс я пошел в 109-ю женскую школу, помню, что писал на обложках тетрадей: «ученик 109-й женской школы…» Видимо, это было уже перед самой отменой раздельного обучения. Вскоре мы переехали на проспект Карла Маркса, и я продолжил обучение в 123-й школе, куда отец перешел работать. Воспоминания о начальной школе у меня примерно те же, что и о детском саде, – нечто довольно безрадостное и холодно-казенное. Помню темноватые коридоры с деревянными полами, покрытыми специфической красновато-оранжевой мастикой. Эти полы периодически натирали работники-инвалиды.

Думаю, что о радости детей в школьных стенах не заботились. Вероятно, приоритетом были порядок и поддержание элементарного жизнеобеспечения школы.

Первое время после того, как я перешел в 123-ю школу, обучение продолжало быть раздельным. Потом в классе появились девочки – таинственные, манящие существа. Мои попытки ухаживать за ними оказались неуспешными. Вероятно, я относился к объектам ухаживания слишком уважительно, что, скорее всего, было скучновато для них. Я с удивлением смотрел на более удачливых мальчиков, которые начинали отношения с дерганья за косу и других грубоватых действий. Девочки громко протестовали, но оказывалось, что часто натиск приносит плоды. Такое превращение обиды и протеста в успех и сейчас остается для меня тайной. Ставили и ставят меня в тупик и другие особенности женской психологии: например, когда говорится одно, а подразумевается другое. Так, Анна Каренина, сердясь на Вронского, наказывала горничной сказать ему, что у нее болит голова и она просит не входить к ней. Потом в своей комнате Анна загадывала: «Если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит». Я-то, конечно, не стал бы входить после запрета и, как показывают жизнь и Толстой, был бы неправ. Слабым утешением мне может быть то, что Вронский, отлично знавший женщин и любивший Анну, тоже так и не вошел в комнату.

Мою первую симпатию звали Наташа Антонова. День рождения у нее был в начале апреля. Я купил ей на день рождения букетик гиацинтов. Вручить постеснялся, оставил на лестничной площадке около ее двери, позвонил и убежал. Ясно, что с такой манерой ухаживания успеха я не имел. Позже, уже в старших классах, в ее глазах я, похоже, выглядел много привлекательнее.

В начале учебного года учитель обычно знакомился с классом, зачитывал вслух из журнала сведения о семье каждого из учеников, и мы должны были это подтвердить. Тогда я узнал, что лишь у нескольких учеников в классе были отцы; это было такой же редкостью, как отдельная квартира.

Когда я учился в третьем или четвертом классе, умер Сталин. Помню, как я шел из школы домой, как раздались заводские гудки и остановилось все движение на улице. Особенной реакции родителей и соседей на это событие я не заметил.

Помню смену властителей: Маленков-Хрущёв, суд над Берией, песенки вроде «Наш предатель Берия вышел из доверия…» или «Растет на юге алыча не для Лаврентий Палыча (Берии), а для Климент Ефремыча (Ворошилова) и Вячеслав Михалыча (Молотова)…»

О давке на похоронах Сталина я, естественно, не знал. Знакомый москвич впоследствии рассказал, как мальчиком видел в московских переулках грузовик с кузовом, наполненным галошами, – последствия этой давки.

Важнейшее место в нашей жизни занимал двор. Детей в плотно населенном доме жило много, матери работали, отцов, повторюсь, как правило, не было, и ребята проводили время во дворе до глубокого вечера. Мы знали множество игр, которые требовали подвижности и ловкости. Забавы наши иногда бывали опасными – например, прыжки с крыш сараев в сугробы. Из-за всеобщей бедности «оснащение» наших игр было убогим. Мячи были со шнуровкой и надувались ртом, да и они были ценностью. Хоккейные клюшки мы делали сами, лыжи были дешевыми, с простейшими креплениями, сделанными из резиновых трубок, которые покупались в аптеке. На ногах – валенки или, в лучшем случае, дешевые грубые лыжные ботинки. Когда я сильно падал, съезжая с горы на лыжах, и потом приходил в себя, первая мысль была: «Целы ли лыжи?» – и лишь потом я начинал шевелить руками и ногами, проверяя, целы ли они. Одевались для спортивных и других игр в удобную, но далеко не новую одежду. Поэтому сегодня мне трудно привыкнуть к тому, что мальчики играют в футбол на дворовых площадках в дорогой спортивной одежде.

Моя обычная, неспортивная, одежда какое-то время состояла из перешитых отцовских флотских брюк (они назывались «клеши») и старых полуботинок. И то и другое ранее уже относил мой старший брат. Такой небогатый гардероб, конечно, не радовал, но и не особенно огорчал. Это была норма. Все было, конечно, довольно чистое и отглаженное, а дальше твой успех зависел от твоих достоинств. Для мальчика это в первую очередь сила и уверенность в себе.

Главные авторитеты для детей были не в семье, а во дворе. Потерять лицо было страшно. Сначала, когда я был новеньким во дворе и ко мне приглядывались, мое частичное еврейство являлось важным отрицательным фактором в глазах других детей. Я понял, что, по мнению других, быть евреем плохо. Плохо – и все, без обсуждения. Потом эта тема по отношению ко мне, правда, рассосалась, и я стал общаться с ребятами на равных. Дети просто повторяли то, что говорилось у них дома. Пожалуй, именно тогда я впервые почувствовал «неуютность» своей национальной принадлежности.

В нашей квартире проживала еще одна семья. Ее главой была бабушка Ольга Захаровна. Она с мужем Михаилом Васильевичем жила в этой квартире со времен революции. Ольга Захаровна была, кажется, прислугой у полицейского чина, жившего здесь же. Полицейский революцию не пережил, а Ольга Захаровна с Михаилом Васильевичем остались в квартире. Здесь они, по их словам, «из окон смотрели на революцию», а потом – на войну… О блокаде Ольга Захаровна много не рассказывала, но все ее поведение на кухне: бережное отношение к продуктам, сосредоточенное и даже истовое собирание в ладонь всех хлебных крошек со стола и отправка собранного в рот – о многом говорило. Я до сих пор не могу выкинуть черствый хлеб, мне непросто оставить еду на тарелке, как этого требуют правила приличия.


Читал я в школе, как теперь выясняется, в основном вечную детскую классику


В октябре 1956 года произошли так называемые «венгерские события». Газеты наши печатали снимки замученных коммунистов. Подавалось все как контрреволюционный мятеж, подготовленный иностранными спецслужбами. Советская армия подавила это выступление. Через несколько десятков лет правительство, уже российское, признало, что в Венгрии было действительно народное восстание, и извинилось за действия своей страны. Когда я учился в университете, преподаватель военной кафедры, принимавший участие в этих боях, рассказал, что у венгерских войск, укомплектованных советским оружием, не было некоторых (детали здесь не важны) новинок, имевшихся у советской армии, что, естественно, обеспечило той преимущество. Называлась цифра потерь венгров в уличных боях в Будапеште – 60 тысяч человек.

Всю свою жизнь (за коротким исключением в 1990-е годы) я слышу про коварную роль зарубежных спецслужб, «третьих сил» и «пятой колонны». Эти силы могли вызывать осложнения в отношениях с интеллигенцией, политические и даже военные события. Кончалось это всегда так же, как в случае с венгерскими событиями: официально признавалось, что причины проблем носили внутренний характер.

Правление Н. С. Хрущёва с самого начала сопровождалось анекдотами о нем. При Сталине такого не было. В анекдотах Никита Сергеевич безжалостно высмеивался. А ведь Н. С. Хрущёв, при всех его очевидных недостатках, был много более гуманен, чем Сталин. Как мне казалось, чем демократичнее был Хрущёв, тем меньше народ его уважал…

Мою маму называли в доме «жиличкой Ольги Захаровны». Ладили мы с соседями очень неплохо. Много позже, когда родился наш сын Егор, Ольга Захаровна стала для нас практически родной бабушкой, а Егор считал всю нашу коммунальную квартиру своей территорией.

Жильцы дома часто собирались на нашей кухне у Ольги Захаровны поговорить на житейские темы. Очень важным событием было посещение квартир сотрудником «Ленэнерго», который записывал показания счетчика и выдавал платежные квитанции. Жильцы бежали к соседям сообщить сумму платежа немедленно после получения счета, а потом у нас на кухне эта тема обсуждалась уже более детально, спокойно и в масштабе всего дома.

Я был своим в этой среде, часто подобные собрания происходили на кухне, когда я обедал после школы. Иногда меня просили позвонить кому-нибудь по телефону: «Виталик, собери номер». Я «собирал» и передавал трубку для разговора. Самостоятельно соседи набрать нужный номер телефона не могли.

Наши соседи были очень небогаты даже для того времени. Вот пример: из овощного магазина во дворе часто выбрасывали подгнившие овощи и фрукты, которые перебирались жильцами, и часть шла в дело – например, в компот или в еду коту.

Практически все были в одинаковой степени бедны, но отзывчивы на беду ближнего. Если бы незнакомый человек в бедственном положении попросился переночевать, его, скорее всего, пустили бы, и, конечно, без всякой платы. Но эти же соседи по-другому относились к более благополучным людям. Как-то этажом выше появились новые жильцы, которые заняли всю квартиру. Отдельная квартира! Невиданное для обитателей дома событие бурно обсуждалось на нашей кухне. Вскоре новые жильцы затеяли ремонт. Это подлило масла в огонь. В нашей квартире обсуждался возможный вред от ремонта – провалится потолок от устанавливаемой ванны и т. д. Меня просили позвонить и нажаловаться то в пожарную инспекцию, то в какую-нибудь другую инстанцию. Я говорил, что позвоню, если будет ясна конкретная опасность от ремонта. Бабушки задумывались, но ничего конкретного не находилось. В конце концов мне было предложено позвонить «куда следует». То есть бабушки не могли пользоваться телефоном, но отлично знали об инстанции «куда следует» и ничуть не жалели незнакомых им соседей сверху, собираясь сообщить о них в органы.

Не так давно, в конце 2000-х, один случай напомнил мне рассказанную выше историю. Я ехал на дорогой машине с водителем в центре Петербурга. Мы попытались припарковаться, частично заехав на тротуар, подобно соседним авто. Но на свободном месте стояла группа итальянских туристов. Машина очень осторожно «подперла» группу и остановилась, ожидая, когда туристы подвинутся. Некоторые туристы видели нас с самого начала и приветственно улыбались, другие обратили на нас внимание уже когда группа двинулась. Теперь улыбались и что-то доброжелательно говорили уже почти все. Причем улыбались больше мне, чем водителю. Мы с водителем потом обсудили эпизод и решили, что улыбки означали просто радость бытия, благодарность за наше терпение, некую поддержку и поздравление с успехом, имея в виду дорогую машину.

Так вот, ни одно из этих чувств, а уж тем более уважение к материальному успеху ближнего, не было присуще обитателям нашего дома. В доме не было газа, центрального отопления, горячей воды, в квартире – ванной и душа. Раз в неделю, по выходным, мылись в бане около Гренадерского моста. Я ходил туда с отцом. Выходил пораньше и занимал очередь. Мужской класс был на четвертом этаже, а очередь начиналась внизу, у кассы. Я покупал билеты и занимал очередь, садился в ее хвосте на небольшой жесткий чемоданчик и открывал книгу. Когда кто-то выходил, помывшись, человек из очереди входил в класс, и я переставлял свой чемоданчик на одну ступеньку вверх. Часа через два я приближался к дверям в класс, к этому моменту подходил отец. В раздевалке было довольно сыро и грязно, на сиденье и на полу раскладывали газетки. Люди мылись с удовольствием. Для инвалидов войны, которых было много, выделялись специальные места. Домой из бани мы шли не спеша, беседуя на разные темы. Дома с удовольствием, которое понимали и разделяли домашние и соседи, пили чай. Отец покупал себе пиво, чаще всего «Мартовское». Поход в баню был важным и приятным событием в жизни жильцов дома. Ольга Захаровна, например, готовилась к нему загодя и потом долго смаковала прошедшее. Детали несколько дней обсуждались с соседями на кухонных посиделках. Ольга Захаровна считала, что регулярное мытье спасло их в блокаду, поскольку не давало им морально и физически опускаться и этим поддерживало.

Большим событием в детстве были праздничные демонстрации дважды в год – на 7 ноября и 1 мая. Выборгская сторона, где мы жили, была заводским районом, и мимо нашего дома проходили колонны больших предприятий – рядом находились заводы им. Карла Маркса, «Красная Заря», им. «Комсомольской Правды», ГОМЗ (нынешний ЛОМО) и много других. Все они выпускали военную продукцию и немного гражданской. Для детских глаз это выглядело радостным событием: во главе шли и играли оркестры, люди были по-праздничному одеты и пребывали, опять же на детский взгляд, в приподнятом настроении. Казенщины не чувствовалось. На тротуарах продавалась всякая праздничная мелочевка: раскидай, пищалки «уйди-уйди», глиняные свистульки, сладости, бумажные цветы… (Современному читателю, думаю, стоит пояснить, что раскидай – это шарик размером с мячик для пинг-понга – опилки, обернутые в фольгу и обмотанные нитками. К шарику крепится резиновый жгутик длиной около метра. Если, держа жгутик в руке, бросить шарик, он возвращается к тебе, как бумеранг. Пищалка «уйди-уйди» делалась из воздушного шарика с маленькой трубочкой. Шарик надувался через трубочку, потом ему давали сдуваться. Воздух, выходя через трубочку, издавал пронзительный звук, из-за которого игрушка и называлась «уйди-уйди».) Мы старались сэкономить на школьных завтраках и тайком от родителей подкопить немного денег на покупку этих мелочей. А вечером на Неве, в районе «Авроры», праздник завершался салютом, на который мы обязательно бегали.

Иногда наши игры во дворе прерывались своеобразным заработком – когда в соседних магазинах «выбрасывали» дефицитные продукты, за которыми выстраивались на тротуарах длинные, толстые хвосты очередей. Стоять в очереди надо было долго, часами, а иногда, например за мукой к Пасхе, и ночами. Действовали ограничения – например, не более десяти яиц одному покупателю, или, как тогда говорили, «в одни руки». Часто женщины из очереди, желая купить больше этой куцей нормы, подзывали нас и просили постоять с ними в очереди, чтобы они могли взять двойную норму. За это нам покупали мороженое. Вообще стояние в очередях занимало много времени и составляло значительный кусок жизни. В очередях существовал свой язык, свои правила поведения, там люди много общались, иногда ссорились. Это был один из классов школы общежития.

В первых классах общеобразовательной школы я был октябренком, а в третьем, кажется, меня приняли в пионеры. Церемония состоялась на борту крейсера «Аврора», и проводил ее Александр Викторович Белышев – комиссар крейсера во время революции, тот самый, при котором состоялся исторический залп «Авроры», а точнее, выстрел из носового орудия. Все было довольно торжественно и волнующе. Но когда я пришел домой в новом красном галстуке, брат иронично сказал: «Ну вот, теперь квартиру дадут» (мы по-прежнему жили в коммуналке), что сильно снизило торжественность момента.

Летние каникулы я обычно проводил с отцом на юге, чаще на Черноморском побережье. У него, как у учителя, был большой отпуск, и он любил юг. Ездили только поездом, в плацкартном вагоне. Купейный, а тем более мягкий вагон были непозволительной роскошью. Путешествие в поезде было уже отпуском, маленьким праздником. Ехали довольно долго, в пути соседи знакомились, ели домашнюю еду, пили чай, мужчины часто были в вагоне в пижамах. На станциях выходили погулять, купить у бабушек вареной картошки с укропом или чего-нибудь в этом роде. Были станции, знаменитые каким-нибудь товаром: яблоками, грибами, рыбой или фруктами. Остановок на этих станциях ждали и с азартом там закупались.

Все трепетно следили за ценами, особенно на обратном пути, когда на станциях покупали впрок фрукты. Велись разговоры: «Как вы отдохнули?» – «Хорошо, помидоры – пятьдесят копеек, сливы – …» Дома привезенные фрукты раскладывали на бумаге и постепенно съедали. Ели в первую очередь то, что начинало портиться. Естественно, при такой системе ели все время чуть испорченное.

В таких поездках, в частности в разговорах с местными жителями, мы на себе ощущали характерную черту того времени – уважительное и особенно доброжелательное отношение к ленинградцам. Им проще было снять комнату в курортном местечке, им охотнее помогали в бытовых мелочах. Считалось, что ленинградцы лучше показали себя во время войны, чем, допустим, москвичи.

Несколько раз я ездил в пионерские лагеря. Запомнились утренние умывания на улице у рукомойника, который представлял собой длинную трубу с кранами и длинное корыто, через которое сливалась вода. Утра часто были очень прохладные, дощатый настил на земле – мокрый и холодный. И запах земляничного мыла. В лагерях мне не очень нравилось, было немного одиноко, по-детдомовски. Но кормили неплохо. В послевоенные годы следили, чтобы ребята выросли и поправились – их обмеривали и взвешивали. «На сколько поправился?» – это был обычный вопрос после летних каникул.


Моя «Записная книжка пионера»


После отца директором школы стал Владимир Васильевич Байков. Он же преподавал у нас историю. Владимир Васильевич имел аскетичный, подтянутый вид, был контужен на войне, отчего его лицо немного подергивалось. Мы его побаивались.

В школе, как и во всей стране, боролись со стилягами. Прямо с урока со скандалом отправляли в парикмахерскую, если мальчик приходил с модной тогда стрижкой «канадка».

На школьных вечерах строго следили за правильностью музыки и манерой танца. Как-то на моих глазах Владимир Васильевич резко вошел в радиоузел и разбил пластинку с музыкой, напоминавшей джазовую, поставил пластинку с песней «Летите, голуби, летите…» и, удовлетворенный, вышел. Спустя десяток лет я пришел на вечер встречи в школу. Играл плохонький школьный джазовый оркестрик. Владимир Васильевич, кажется чуть под хмельком, терпимо слушал его и лишь неуверенно улыбнулся в ответ на мой немой вопрос. Так рушились основы. Мне и сейчас немного жаль Владимира Васильевича. Я думаю, он был искренен, разбивая пластинку, и имел на это право, пройдя войну и другие невзгоды того времени.

Почему-то коммунистические власти джаз не любили, причем не только в нашей стране, но и во всем соцлагере. Мне же эта музыка очень нравилась. Я слушал ее по приемнику «Балтика». Были специальные джазовые передачи по «Голосу Америки». Их вел Уиллис Коновер. Как сейчас помню его низкий, бархатный бас и слова «Now it's time for jazz». Эту передачу не глушили, видимо, потому, что она была на английском языке. Ее слушали многие во всем Советском Союзе. Как-то в студенчестве мы поехали в Прибалтику «погулять», и в Каунасе стала назревать потасовка с местной молодежью из-за девушек. Так вот, все кончилось миром, когда выяснилось, что мы, как и они, слушаем и любим Уиллиса Коновера.

Первыми моими настоящими пластинками с джазовой музыкой были диски с записями большого концертно-эстрадного чехословацкого оркестра Карела Влаха, которые я купил у приятеля по ватерпольной команде Алика Эрштрема. Летом 2011 года, разбирая оставленные хозяевами старые вещи в купленном нами чешском доме, я увидел эти самые диски, почувствовал легкую грусть и почти родственные чувства к бывшим владельцам – очень пожилым чешским интеллигентам.

Первым большим и, по счастью, первоклассным джазовым оркестром, который я услышал, был оркестр Иосифа Вайнштейна. Там играли знаменитые сейчас мультиинструменталист Давид Голощёкин, саксофонист Геннадий Гольдштейн, трубач Константин Носов. Услышал я их в конце 1950-х годов на танцевальных вечерах во Дворце культуры промкооперации, сейчас это ДК им. Ленсовета. Это были интересные вечера – в перерывах между отделениями танцующие выходили проветриться и зал заполняла другая публика, специально дожидавшаяся перерыва. Люди плотно стояли в зале, оркестр исполнял джазовые стандарты. По-моему, играли превосходно. Оркестранты были хорошо одеты, молоды, привлекательны и полны энтузиазма. Публика блаженствовала. Думаю, что люди наслаждались не только музыкой. Им казалось, что сквозь ауру любимых звуков проглядывает лицо иного мира: свободы выражения чувств, хорошего вкуса и естественного человеческого поведения… Перерыв кончался, публика менялась, танцевальный вечер продолжался.

Недавно, спустя полвека, я был в Джазовой филармонии, которую основал Давид Голощёкин. Играл оркестр под управлением Г. Гольдштейна. Я опять окунулся в любимую атмосферу. Причем тема свободы прямо звучала в комментариях ведущего. Там же я узнал, что в живых остались лишь четверо музыкантов из оркестра Вайнштейна…

На один из таких вечеров во Дворце культуры Ленсовета я пришел с венгерским химиком, которого брат попросил развлечь. Я вспомнил об этом, потому что в те годы любой иностранец был дивным зверем и все детали его одежды и поведения привлекали внимание и запоминались. Недавно знакомый чех рассказал мне, что во время службы в армии он побывал в СССР. Где-то в глубине России он ехал на поезде, заболел и оказался в больнице небольшого придорожного городка. Народ в этом городке пользовался всяким случаем, чтобы зайти в палату и посмотреть на живого человека из Чехословакии. На него смотрели, как на диковинного обитателя зоопарка. Я отлично понимаю, о чем он говорил, потому что сам мог быть одним из таких зрителей.

Позже, в более либеральные времена, я слушал оркестр Вайнштейна уже на джазовых концертах. Концерты часто вел музыкальный критик Владимир Фейертаг. Я слушаю его и сейчас, спустя почти пятьдесят лет, на концертах и по радио. В те годы В. Б. Фейертаг выступал с лекциями о джазе в студенческих аудиториях, слушали его, буквально затаив дыхание.

Раз уж я вспомнил приемник «Балтика», то скажу и о «голосах». Уже в средних классах школы я много слушал политические и новостные передачи западных радиостанций, в первую очередь «Голос Америки», Би-би-си. Самые качественные передачи были, по-моему, у Би-би-си. Я помню отличные политические комментарии Мориса Лейти. Позднее, в 1970-80-е годы, политическим обозревателем был Анатолий Максимович Гольдберг. «Голоса» глушили, но все равно я пытался что-то расслышать сквозь вой и треск. Эти новости и комментарии западали в душу. Говорили, что эти радиостанции финансируются ЦРУ что стараются они не для нас, а для себя… Может, так оно и было. Но для меня бесспорно, что правды в их передачах было больше, чем в официальной информации, анализ был более интересный и глубокий. В конце концов, вклад «голосов» в рождение нашей свободы, пусть ущербной и уродливой, больше, чем вклад их критиков. Это факт. Не так давно знакомый продавец часов в Карловых Варах, мужчина лет тридцати пяти, рассказал мне, как подростком он с отцом каждый день (!) ездил в Прагу на митинги в поддержку Вацлава Гавела, а ночами слушал «Голос Америки».

О некоторых событиях, например пакте Молотова-Риббентропа или расстрелах в Катыни, я впервые услышал по «голосам». Официальная пропаганда то и другое десятилетиями отрицала начисто и объявляла клеветой. К концу 1970-х в СССР было 82 миллиона коротковолновых приемников, по которым можно было слушать «голоса». Была даже присказка: «Есть обычай на Руси – на ночь слушать Би-би-си». Маленькая дочка Сергея Довлатова говорила ему: «Я твое Би-би-си на окно переставила».

В начале 80-х, летом, я оказался в палаточном лагере на берегу реки. Здесь останавливались владельцы моторных лодок и катеров. Жили подолгу, устраивались обстоятельно. Владельцы катеров были тогдашним средним классом: небедные положительные немолодые люди – квалифицированные рабочие, отставные военные. Как-то поздно вечером я вышел прогуляться. Из многих палаток негромко доносился «Голос Америки». Сообщали что-то интересное, но детали были плохо слышны. Утром, когда все завтракали за общим, сколоченным из тонких жердей столом, я заговорил об этой передаче. Никто не поддержал разговор. Никто из этих тертых жизнью людей ничего не слышал и вообще ничего не знал о «голосах».

Вернемся в средние классы школы и в наш двор. Как я уже говорил, двор был очень важен, «авторитетен» для нас. В то же время там можно было научиться не только хорошему, и, чтобы отвлечь от влияния улицы, родители записали меня в плавательный бассейн. Плаванием и потом водным поло я занимался до старших курсов университета. Я был не очень способным к этим видам спорта, но весьма старательным. Водное поло любил, как всякую коллективную игру в мяч. В первые годы занятий я даже читал книжки по тактике игры и любил разбирать различные комбинации. Бассейну я отдавал много сил, физических и душевных. В школьные годы играл в команде общества «Трудовые резервы». Хочу добрым словом вспомнить своих тренеров Юрия Леонидовича Рафаловича и Геннадия Яроцкого (он был младшим тренером, студентом института им. Лесгафта, и мы звали его по имени). Юрий Леонидович во время игр нашей детской команды переживал ничуть не меньше, чем на серьезных соревнованиях. У него было больное сердце, и я помню, как менялось его лицо в критические моменты игры. Ранг турнира ему не был важен, важны были сама игра и победа. Эта черта есть и у меня. Впоследствии я относился к своим профессиональным занятиям отчасти как к спорту. Я любил, чтобы каждый день приносил какое-то развитие, чтобы сегодня было «дальше, выше, сильнее», чем вчера. Любил достигать намеченного, то есть на спортивном языке – побеждать.

С товарищами по команде я общался не только на тренировках и играх. Так, один из моих друзей по команде – Андрей Миронов – стал работать в мастерских театра им. Ленсовета, и я иногда заходил посидеть в удобном старом театральном кресле у него в мастерской. Как-то я пришел, а в большой мастерской никого из рабочих не было. Оказалось, шло собрание трудового коллектива театра. Вскоре рабочие вернулись. Они не дождались конца собрания. Объяснили это так: нет сил дальше слушать эту склоку артистов.

Другой приятель по команде уже через десяток лет после окончания нашей спортивной карьеры рассказывал, как служил в армии во время кубинского кризиса и как их, солдат, везли на Кубу в трюмах гражданских кораблей и днем, в страшную жару, не разрешали выходить на палубу, поскольку низко над палубой барражировали американские военные самолеты, сопровождавшие наши «гражданские» корабли.

В старших классах я учился уже в другой школе, 105-й, рядом с домом, на улице Смолячкова. Подошло время вступать в комсомол. Вступали практически все, это было во многом «автоматическое» действие. Мне в комсомол не хотелось, не нравилась идеология и соответствующий официоз. Но однажды (это было, вроде бы, в девятом классе) наш классный руководитель оставил меня в классе для беседы. Это был очень пожилой человек, кажется прошедший через репрессии. Он мне сказал, что у моего отца, директора другой школы, могут быть неприятности из-за моего упрямства с комсомолом. Я тут же написал заявление: «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма…»

Учился я не идеально, но хорошо. Способности у меня, вероятно, были средними, но к делу я относился довольно добросовестно. Общий фон в классе к учебе не стимулировал. Учителя чем-то особенным не запомнились.

Спорт я любил с самого раннего детства. В те годы ребенок мог пойти в бесплатную спортивную секцию, где с ним занимался профессиональный тренер, а став подростком, при наличии способностей участвовал в соревнованиях, получал спортивную форму, инвентарь. Далее начинались поездки на сборы, полагались талоны на питание и другие формы поддержки.

Правда, не думаю, что тогда занималось спортом больше детей, чем сейчас. Из двадцати-тридцати человек в классе систематически в секции ходили обычно двое-трое.

Ухаживали за девушками мы в основном на танцах. В парках были танцевальные павильоны, зимние и открытые летние, где играли оркестры или просто аккордеонист. В закрытые павильоны вход был платным. В то время модны были чарльстон, рок-н-ролл и твист. Летние танцевальные вечера выглядели довольно романтично – лирические мелодии, запах сирени, нарядные девушки… Правда, на танцах часто случались и драки, но, кажется, они не были столь страшными, как сегодня: не избиение, а скорее выяснение отношений половозрелых особей мужского пола.

Соученики мне запомнились мало. В одном классе со мной учился Николай Лавров, ставший впоследствии большим актером. В школе он ничем особенным не выделялся, и могу признаться, что я тогда представить себе не мог, что его ждет большое театральное будущее. Запомнился Коля тем, что часто перед уроком выходил к доске и пародировал учителя, который должен был зайти в класс. Пародировал мастерски. Вечерами он постоянно ходил в какие-то театральные студии при клубах и Домах культуры, потом делал операцию, чтобы избавиться от хрипотцы в голосе. Короче говоря, вся его школьная жизнь подчинялась мечте о театре. Позже я видел Колю на сцене лидером труппы в театре Льва Додина. Могу сказать, что его характерные приемы на сцене театра я уже мог наблюдать у доски в классе. То есть, вероятно, актерское мастерство – это от Бога, и специальное образование лишь шлифует его. Мы с женой однажды зашли к Николаю за кулисы после спектакля. Он был очень прост и сердечен.

В последних классах школы я завел себе правило ходить по субботам в Эрмитаж. Ходил один, не торопясь, пытался понять картины. Много смотрел малых голландцев. Глядел из окон на осеннюю и зимнюю Неву на набережную, на Петропавловскую крепость. За окном обычно была серовато-синяя атмосфера зимних сумерек. Было нескучно. Между визитами в музей почитывал книги по искусству. Сейчас я с удовольствием вспоминаю те походы.

Раза два в летние школьные каникулы я помогал жене брата в ее полевых экспериментах. Она работала в Институте сельскохозяйственной микробиологии и готовила кандидатскую диссертацию на «кукурузную» тему. Кукуруза была любимым детищем Никиты Хрущёва. «Кукуруза – царица полей» – этот лозунг висел повсюду. Этот злак предписывалось выращивать даже на Крайнем Севере. Мое участие в «национальном проекте» состояло в том, что я помогал выращивать государственную сельхозкультуру на опытном поле под Пушкином. Начиналось все с посадки семян в лунки и заканчивалось уборкой урожая. Початки не вызревали, но стебли были большими и мощными. Физической работы было много. Потом кукурузная тема тихо сошла на нет. Остались в памяти только анекдоты и частушки:

Я культура хлебная,
Я и ширпотребная!
Я крупа и маргарин,
Я мука и желатин,
Каучук и ацетон,
И тройной одеколон.

Университет

В Ленинградский государственный университет я решил поступать в десятом классе. Под влиянием брата был выбран физический факультет. В дальнейшем я хотел заниматься биофизикой, представления о которой у меня тогда были еще совсем детские. Вступительные экзамены я сдал без блеска, правда по физике получил отличную оценку.

Еврейская тема при поступлении звучала отчетливо. По паспорту я русский, но в отделах кадров тогда работали люди с наметанным глазом. Проректором по кадрам тогда и много лет потом был Сергей Иванович Катькало. Для таких, как я, это была грозная фамилия. До недавнего времени его сын работал деканом модного и финансово сильного факультета – Высшей школы менеджмента СПбГУ Как мог вырасти в особо активной партийной семье проповедник капиталистических ценностей? Наше общество в годы перестройки развернулось на марше, как та колонна, в которой после разворота первые опять стали первыми.

Еврейская тема не была для меня болезненной, но сопровождала всю жизнь. Пожалуй, так было до перестроечных времен, когда многие почувствовали, что «жевание» этого вопроса не помогает решению насущных задач, и когда стали цениться дельные люди, независимо от их национальности. Кроме того, появились новые «враги» – так называемые лица кавказской национальности, а позже, уже в 2010-х годах, мигранты из Средней Азии. По моим наблюдениям, уровень образованности человека не сильно влияет на его отношение к еврейской проблеме: я встречал весьма образованных антисемитов. Похоже, есть еще одна причина ослабления антисемитской волны, идущей сверху. О ней мне сказал помощник одного из наших государственных деятелей, еврей по национальности. По его словам, для высоких сфер сегодня характерен столь циничный практицизм, что национальность партнера или помощника становится не очень существенна.

Особенно меня удивляет гипотеза о некоем еврейском заговоре, некой мировой еврейской структуре, о том, что взаимопомощь евреев направлена против неевреев. Я подолгу беседовал с носителями этой идеи, удивлялся их неколебимой убежденности в своей правоте. Один из таких носителей – мой дальний родственник, человек с отличным образованием и ясным профессиональным умом. Для него существование подобной «еврейской сети» абсолютно очевидно, и он даже использует свое «знание» при решении разного рода спорных вопросов с евреями. В разговоре с ними он намекает на осведомленность об этой сети и делает то или иное деловое предложение с учетом этого обстоятельства! Оппонент-еврей, по мнению этого родственника, поняв намек о его осведомленности о тайной сети, идет на требуемые уступки. Мистика!

Я, выросший в наполовину еврейской семье, никогда не видел даже следов такого «недоброго братства». Похоже, что сегодня еврейская тема влилась в общую сильную (и крепнущую) ксенофобскую волну, когда евреи просто одни из чужаков.

Но вернемся к Университету. Первые учебные дни – погожее начало сентября. Университетская набережная, вид на Исаакиевский собор, новые знакомые, непривычная обстановка. Пожалуй, впервые, если вспомнить детский сад, школу, пионерские лагеря, я окунулся в новую атмосферу с такой радостью.

Но на занятиях пришлось мне туго. На семинарах по математике Борис Петрович Павлов, двигаясь вдоль доски спиной к аудитории, правой рукой писал на доске формулы, а тряпкой в левой руке сразу их стирал, оборачивался к аудитории и спрашивал: «Понятно?». Один студент в группе, Коля Коренев, кивал утвердительно головой, и Павлов продолжал «объяснять» дальше. Вообще преподаватели не стремились объяснить и научить. Скорее, они давали возможность учиться. А возможности были: яркие лекторы, хорошая библиотека, неплохо оснащенные учебные и научные лаборатории и, наверное, главное – общая приподнятая атмосфера.

На одной из первых лекций по общей физике профессор Григорий Соломонович Кватер объяснял начала механики. Как я сейчас думаю, объяснял неважно. Я, во всяком случае, понимал с трудом. Студенты на первых рядах вели себя свободно и раскованно. Профессор часто справлялся у них, все ли им понятно. Они утвердительно кивали головами. Я совсем пал духом. Потом выяснилось, что профессор в начале лекции сделал ошибку и давно «идет не в ту сторону». Когда ошибка проявилась, Григорий Соломонович разгневался на поддакивавших студентов, а у меня отлегло от сердца. Если всерьез, то учеба мне давалась нелегко. На экзаменах считалось нормой, что основной материал ты знаешь. Чтобы получить высокую отметку, надо было ответить на пару заковыристых вопросов. Приходилось много, а порой очень много, заниматься. Но я рад, что учился именно на физическом факультете, потому что это была отличная школа интеллекта и характера; меня окружали яркие люди – как студенты, так и преподаватели.

В целом же, оглядываясь на свое школьное и университетское обучение, я вижу, что хорошо, или даже очень хорошо, было поставлено обучение наукам, гораздо хуже обстояло с образованием. Например, мне мало известны даже основные факты мировой истории, а ведь я был совсем не худшим учеником. Что касается нравственного воспитания, то мне вспоминается пример с сыном Егором. Как-то в старших классах ему понадобилось написать дома сочинение. Можно было взять свободную тему. Егор посоветовался со мной. Я предложил что-то, связанное с милосердием и совестью. Егор отверг это предложение, пояснив, что таких или похожих слов он не слышал в школе за все годы обучения. О том же писала в «Воспоминаниях» Надежда Мандельштам: «Из обихода исчезло [в двадцатые годы] множество слов – честь, совесть и тому подобное».

Возможно, приоритет науки и слабость общего образования были осознанной политикой. Верховенский, персонаж «Бесов» Достоевского, теоретизируя по поводу социалистического будущего, писал: «Не надо образования, довольно науки», и далее: «жажда образования есть уже жажда аристократическая», то есть преступная. Но, как бы то ни было, на физическом факультете я был окружен яркими, любознательными людьми.

Позже, когда я преподавал в других институтах, я ощутил совсем иную атмосферу и понял, что никакими словами не объяснить эту разницу тем, кто не видел ее собственными глазами.

На моем курсе оказалось процентов пятнадцать иностранных студентов. В нашей группе было несколько болгар. Восьмого сентября утром в аудитории на доске кто-то из наших студентов написал по-болгарски поздравление с болгарским государственным праздником. Иностранные студенты были постарше нас, как правило уже отслужившие у себя на родине в армии. Сначала всякие мелкие бытовые различия между нами бросались в глаза, но потом установились просто добрые отношения. На старших курсах в группе биофизиков я учился с немцами. С двумя из них, Клаусом Шмутцлером и Дитмаром Рихтером, я долгое время работал в лаборатории, делая курсовые и дипломную работы. К России они относились хорошо, к тому же жена Клауса была русской. Но, конечно, замечали наши специфические недостатки. Например, Клаус плохо мирился с туалетами в общежитии. Даже не их состояние убивало его, а конструкция – не рискну описывать ее особенности, так ранившие Клауса. Но, видимо, студенты-иностранцы видели и хорошие стороны жизни в России, поэтому баланс был явно в нашу пользу: жили они полной жизнью, получали неплохую стипендию и казались довольными. Дитмар был видный, артистичный, обаятельный парень со множеством друзей. Один из них – мальчик лет пяти, сосед по общежитию. Как-то малыш, узнав, что его друг – немец, сильно заплакал и убежал. Он был уверен, что все немцы – страшные люди.

В годы учебы Дитмар, как и многие другие немецкие студенты, подрабатывал на «Ленфильме», изображая немецких солдат и офицеров в фильмах о войне. Он занимался этим почти профессионально. Среди фильмов, в которых играли «наши немцы», были очень известные – например, «Женя, Женечка и Катюша». Работа в кино и «погубила» Дитмара. Как-то на съемках в Псковской области съемочная группа побежала в сельскую столовую перекусить. Дитмар был в форме немецкого офицера. Возникла драка с местными парнями. Дело дошло до консульства ГДР, которое «приняло меры», и в результате студенту пришлось уехать из страны.

По тогдашней традиции вскоре после начала учебного года мы уехали «на картошку». (Иностранцы, кстати, на сельхозработы не ездили.) Нас отправили в Гатчинский район, в поселок Верево. Впоследствии я много раз ездил «на картошку». Все всегда проходило одинаково. Приветственную речь произносил обычно представитель совхоза (колхоза), часто парторг. Как правило, почему-то это был нервный человек в кожаном пальто. Говорилось о трудностях момента, непогоде, борьбе за урожай, объяснялась задача, назывались условия, выполнив которые мы сможем поехать домой. Эти условия всегда нарушались, нас задерживали до последней возможности, несмотря на все прежние обещания. В конце срока мы часто работали уже под дождем со снегом. В первые поездки даже разговоров о зарплате не было, потом что-то начали обещать. Но обычно мы практически ничего в конце не получали. Картошку часто клали в «бурты» не по правилам, и было ясно, что урожай сгниет. Ребята встречались с плохо организованным трудом, обманом, и все это становилось будничной нормой. Образцы привычки к такой жизни показывали студенты, прошедшие армию. Они были покрепче и пошустрее нас и прекрасно умели приспособиться к подобной «работе». К концу срока становилось все больше заболевших и уехавших домой. Первыми обычно уезжали студенческие активисты. Они «заболевали», или их ждала ответственная работа в городе.

Жили в бараках или больших помещениях, например в клубе. Спали на сенных матрасах, положенных на большие нары. Еда была обычно очень скудная, вплоть до просто хлеба с молоком. Иногда питались в сельских столовых. Это был хороший вариант. Но, несмотря на все это, от «картошки» оставались приятные воспоминания, и на следующий год опять ехали, даже с некоторым подъемом, который, правда, на картофельном поле быстро проходил.

В первую поездку мы внимательно смотрели на опытных студентов старших курсов, которые были среди нас. Они держались особняком. Как-то к нам в барак пришел руководитель с какими-то новыми требованиями. Один из таких студентов при этом переодевался после купания. Выслушав руководителя, а это был молодой преподаватель, студент встал на нары, снял мокрые трусы, встряхнул их, с расстановкой матерно выразил свое отрицательное отношение к указанию и набросил трусы на горящую под потолком одинокую лампочку, чтобы они быстрее сохли. Трусы зашипели, свет померк, стало тихо, преподаватель вышел. Мы, только что принятые в институт студенты, обомлели.

Много позже, уже преподавателем, я ездил «на картошку» со студентами Гидромета. Одна из первых поездок была в конце 1970-х годов, в Волосовский район, в поселок Клопицы. Руководителями были двое карьеристичных мужчин лет тридцати.

На такую руководящую работу обычно направлялись «перспективные кадры». Уже сделавшие карьеру приезжали лишь на проверки. Оба моих начальника упивались своей властью над студентами. А студенты были в основном первокурсниками, только что сдавшими вступительные экзамены. Для них преподаватель был богом. Так вот, начальники любили после рабочего дня вызывать к себе в комнату мелких нарушителей дисциплины и устраивать им строгие допросы. Вызывались по одному свидетели, их запугивали, показания сверялись. Больше всего любили начальнички разбирать амурные дела. В них они копались с особым удовольствием.

Установилась тяжелая атмосфера. Мой помощник, толковый физик-теоретик В. М., так разнервничался, что заработал расстройство желудка. Его слабило ежеминутно. Я определенно не поддерживал ретивую пару. Наметился конфликт с идеологическим подтекстом. Приезжали университетские начальники. Но все обошлось.

Через десять лет, когда я защищал докторскую диссертацию, член Ученого совета по фамилии Свешников меня сильно поддержал. Оказалось, что его дочь была студенткой в том отряде и рассказывала дома о событиях в Клопицах.

В следующий раз я был уже главным руководителем отряда. Отвертеться не удалось. Сын иронизировал, что меня сильно ценят, раз посылают на такую работу. Было уже начало перестройки, и роль денег повысилась. Все было как обычно: грязь, темные холодные вечера и холодные ранние утра, совхозные «планерки» в грязной каптерке с поломанными стульями. Но появилось и кое-что новое – студентки матерились, а местная молодежь затевала стычки со студентами. В мои студенческие годы такое бывало гораздо реже. Драки стали главной помехой в работе, потому что вынуждали травмированных студентов бросать работу и уезжать в город. И я, учитывая новые хозрасчетные веяния, договорился с милицией о дежурстве около студенческого жилья за отдельную официальную плату – небольшая сумма вычиталась из общего заработка. Милиционеры были довольны, и нам стало спокойнее. Иногда милиционеры спрашивали меня, что им делать с задержанными местными дебоширами. Я просил провести беседу и отпустить. Потом оказалось, что беседы в отделении были привычны местной молодежи и не пугали ее. И вот однажды, после получения студентом серьезной травмы, я сказал милиции, чтобы с обидчиком поступили строго по закону. Парня увезли в райцентр, началось следствие. Пахло судом и тюрьмой. Это было непривычно для всего местного населения. Ко мне зачастили ходоки с рассказами о тяжелом детстве и сложной жизни задержанного. Я сочувственно советовал приберечь эти важные сведения для следствия или суда. Меня выслушивали с недоумением и уходили в прострации. В камере задержанный рвал на себе рубаху и бился головой о стену. Он и вправду не понимал, за что его задержали. Ведь так поступали до него в деревне все парни. Кончилось тем, что родители избитого студента почему-то забрали заявление и обидчика выпустили. Но нам стало спокойнее.

Я попытался сделать так, чтобы студентам заплатили за работу. Раньше такого не было. Не очень понятно, почему: то ли руководители не занимались этим, то ли правила не позволяли, то ли деньги попросту присваивались начальством.

Я объявил студентам «правила игры» – условия сдельной оплаты. Слушали меня, как крестьяне когда-то слушали благие нововведения барина, то есть почтительно, но не веря ни одному слову.

К моей радости и удивлению окружающих, обещанное удалось выполнить, студенты получили приличные деньги. Тогда же я понял, что при желании можно легко обогатиться за студенческий счет.

Финал истории был такой: на поле уже лежал снежок, рабочих рук почти не осталось – многие уехали по болезни или еще по какой-то причине. К последнему дню работы часть картошки не выкопана. Утром придет комиссия принимать работу. Если картошка останется выкопанной, но не убранной с поля, не заплатят или заплатят малую часть. Институт не выполнит обязательств, а это неприятность уже районного масштаба. Тракторист спрашивает у меня, вскапывать грядки или нет. Я смотрю на колесные следы, уходящие по снежку в лес, говорю «копай» и увожу остаток замерзших студентов в лагерь. Утром комиссия видит тщательно убранное поле, а я – свежие колесные следы, ведущие к лесу…

После второго курса я с однокурсником Николаем Кореневым поехал в геологическую экспедицию. Цель – заработать немного денег и посмотреть жизнь. При оформлении временным рабочим в отделе кадров поинтересовались, не еврей ли я. На мой вопрос, неужели это важно и в этом случае, мне пояснили, что в экспедиции используются подробные карты местности и там не должно быть ненадежных людей. Я ответил, что по паспорту не еврей, по маме – еврей, и решайте, достоин ли я ехать рабочим в геологическую партию.

Уезжал я в начале лета. Провожали брат Толя и Татьяна, моя будущая жена.

Туруханск, куда мы прилетели, запомнился небольшими приземистыми бараками, комариным писком, столовой, где ели летчики, авиапассажиры и прочий кочующий народ. В столовой были единые для всей страны рубленые котлеты с макаронами и всесоюзным красноватым соусом.

Оттуда на гидросамолете мы вылетели к началу маршрута. Спускались по реке в большой надувной десантной лодке, почти шлюпке. Русло лежало в лощине. Берега были высокие, лесистые, а дальше от реки уже шли бесконечные болотистые топи. Местность – ненаселенная, с необычайным количеством комаров и всякого гнуса: манная каша через одну-две минуты становилась черной от налипших комаров. Собака, нос которой был постоянно облеплен мошкой, сходила с ума. С тех пор, когда я попадаю в комариные места в наших северо-западных краях, я понимаю, что это сущие пустяки по сравнению с гнусом тундры. На нервной почве у Коли Коренева вскоре разыгрался сильнейший радикулит. Его пришлось отправить домой с оказией.

Я понял, что в таких условиях основным достоинством оказывается не сила, не ум, не удаль, а нервная устойчивость и позитивная стабильность психики, настроенность на обычные бытовые дела.

Выживаемость в этих условиях зависела от тебя самого. Рассчитывать на чью-то помощь не стоило. Склонности к взаимовыручке у товарищей по партии я не заметил. Как-то мы подплывали к водопаду, где раньше уже гибли геологи. Перед такими препятствиями мы высаживались из лодки и, идя по берегу, аккуратно спускали ее на канатах по краю порога или водопада. В этот раз я один держал носовой канат, а три или четыре человека – кормовой. Вдруг нос тяжело груженной лодки мотнуло к середине реки и меня, как пушинку, кинуло в воду перед самым водопадом. Он шумел, как в кино, меня быстро несло к обрыву, сопротивляться течению было бесполезно, и я, как мог, сгруппировался. После падения меня утащило на дно красивой лагуны. Через какое-то время я вынырнул. Вверху на каменистом краю обрыва стояли мои спутники, спокойно наблюдая за происходящим.

Места были крайне дикие, ненаселенные. Как-то, сплавляясь по реке, мы увидели палатку и человека – большое событие. Мы подплыли поговорить. Это был старик, представитель какого-то местного народа. Он запасал на зиму грибы, рыбу, ягоды. В палатке стояла печка, рядом были ящики, бочки, вялилась рыба. Старик сказал, что его должен забрать сын, когда луна второй раз станет полной. Календаря он не знал.

Видели мы также небольшую деревню, в которой жил один из местных народов численностью меньше сотни человек. Это были люди маленького роста, кривоватые, с признаками вырождения. На улицах собаки ели красную рыбу. В деревне оказалось много ученых – этнографов или фольклористов. Они сказали, что этот народ является прародителем финно-угорских народов, то есть когда-то эта этническая группа разделилась, часть пошла на северо-восток и со временем превратилась в финнов, а часть отправилась на юго-восток, их потомки – венгры.

Русское поселение видели одно. Это был полузаброшенный рудник. Когда-то бельгийцы по концессии там добывали графит. Мы попали туда с группой работников прокуратуры, которые плыли на катере на этот самый рудник. Всю дорогу они пили и стреляли по пустым бутылкам. Мы даже опасались выйти на палубу. У пристани им бросили узкую доску-трап, и они чудом смогли сойти на довольно высокий берег по этой доске. Рядом на дне лежал утопленник, из-за которого они и приехали. Сойдя на берег, следователи куда-то удалилась с теми, кто их встречал. Погуляв по поселку, мы вернулись к катеру к условленному времени. Там уже была следственная группа. Похоже, они хорошо выпили в поселке и с подаренным им ящиком спиртного по той же узкой доске погрузились на катер. Мы тронулись в обратный путь. Покой утопленника никто не потревожил. Похоже, он никого не интересовал.

В нашей маленькой экспедиции были разные люди – например, футболист московского «Динамо» предвоенных лет. Ко времени экспедиции ему исполнилось лет сорок пять. Годы войны, как динамовец, он провел в войсках МВД в Москве, но участвовал и в выездных акциях, например в выселении народов Кавказа. Завозили их воинскую часть в горные селения как пехотинцев или артиллеристов, прибывших с фронта. Рассказывали они местным жителям байки про свои «фронтовые подвиги». Потом говорили жителям, что надо построить дорогу к их аулу для подвоза техники. Бывший футболист с удовольствием описывал, как одураченные горцы с энтузиазмом строили дорогу, по которой их же вскоре всех до единого депортировали.

Это были сладкие для него воспоминания. Говорил он также с некоторым сожалением, но и с гордостью, что стащить что-либо из опустевших домов было практически невозможно из-за тотального взаимного доносительства. А украсть было что: в домах оставалась вся утварь горцев, в том числе ценная – кинжалы, ковры…

Одна из причин того, что многим сегодня, в послеперестроечное время, в России те времена милее, может, состоит именно в том, что деятели репрессивного аппарата тех лет были ненамного богаче остального населения и в этом смысле являлись «своими». Если даже в домашнем шкафу у чекиста висело много чернобурок сомнительного происхождения, то это тоже было понятно и в каком-то смысле близко и простительно. Чекист ходил под тем же роком, что и остальные, и завтра мог сам оказаться заключенным. Видимо, многим в России небогатый угнетатель милее сегодняшнего удачливого, богатого предпринимателя или политика, тем более что чистота их богатства часто сомнительна. Эту мысль я слышал от своего друга В. С, заметного деятеля партии «Союз правых сил». А шкаф с чернобурками у соседа-чекиста видела девочкой моя жена, Татьяна, игравшая с соседской дочерью. Татьяна запомнила этот шкаф на десятилетия. Родители Татьяны не одобряли эту дружбу и советовали ей обходить тот дом стороной.

Заработал я в Сибири за несколько летних месяцев тяжелого труда в пересчете на сегодняшние деньги примерно 10 000 рублей. Этого хватило на неплохие зимние ботинки и мелочи.

В начале сентября я с жесткой красивой рыжей бородой вернулся в Ленинград и с большой радостью приступил к занятиям в университете.

На третьем курсе началась специализация, я пошел в группу биофизиков. Заведовал кафедрой академик Александр Николаевич Теренин, среди преподавателей были крупные ученые и интересные люди. Биофизику нам читал профессор Михаил Владимирович Волькенштейн. На лекции он специально приезжал из Москвы. В начале лекции он довольно долго прочищал и раскуривал трубку, но подождать стоило – слушать его было интересно. Часть лекций у нас шла на биологическом факультете. Генетику читал профессор Лобашёв. Это был представитель не так давно разгромленной когорты генетиков, и мы понимали его горечь по этому поводу. Такого рода чувства, преданность делу интеллигентность можно ощутить только при личном контакте с преподавателем. Интернет и другие технические новшества здесь, думаю, бессильны. Сейчас генетика или биофизика мне практически не нужны, но эмоции и отношение этих людей к работе и жизни помнятся. В этом и есть, наверное, важная часть образования (не обучения, не тренинга, а именно образования!), то есть того, что дает людям мотивацию к действиям.

С началом специализации на кафедрах мы приступали к курсовым. Главным здесь было общение и совместная работа с научными сотрудниками кафедр. Работали много. Обычный день сотрудника начинался около десяти утра и заканчивался в восемь вечера. Это не считая подготовки к завтрашней лекции или написания статьи, что делалось вечером дома или в выходные. Молодежь занималась еще больше. Курсовая работа, не говоря уже о дипломной, должна была иметь смысл и хотя бы крупицу новизны. А такие крупицы добывались с трудом. Обсуждение результатов было строгим и очень заинтересованным. Даже требования к стилю текста были не ниже, чем к литературному произведению. Во время отдыха, за обедом или кофе с удовольствием продолжали общаться на профессиональные темы. Защиту диссертаций отмечали на дружных банкетах. Был в ходу анекдот о научном сотруднике, который долгое время не мог собраться защитить диссертацию. Этот человек перестал ходить на банкеты, а стал ходить только на поминки – там его никто не спрашивал: «А когда же ты?»

Случались, конечно, и ссоры, и интриги, но в этой среде не было серости. На своем уровне – студента, аспиранта, а потом младшего научного сотрудника – я с интригами практически не встречался. Научные сотрудники были из породы умных, рукастых и работящих людей. Существовала целая система подбора таких кадров. Начиналось с поиска способных школьников. Их отбирали по всему Северо-Западу – от Калининграда до Коми. Я сам старшекурсником и аспирантом был в составе отборочных групп в Таллине и в Ухте. В Таллин я пригласил с собой маму. Она была счастлива. Когда я был занят, она гуляла по городу одна, что ей было привычно, а вторую половину дня мы проводили вместе. Работа доставляла радость, потому что у местных учителей мы пользовались большим уважением, а школьники, с которыми мы общались, были действительно одаренными. Часто это были победители региональных олимпиад, среди которых мы проводили окончательный отбор. Встречались ребята и из сельских школ, где и учителя по физике часто не было. Поэтому при отборе мы ориентировались не столько на знания, сколько на способности. Отобранные продолжали учебу в Ленинграде, в 45-й школе-интернате. Школа хорошо готовила кадры для естественно-научных факультетов Университета. На младших курсах выпускники интерната резко выделялись своими знаниями и подготовкой. Правда, к последним курсам это отличие часто сглаживалось.

Студенты-физики больше других интересовались гуманитарными вопросами, искусством, спортом. Больше всего книг в университетской библиотеке брали физики, на концертах классической музыки, в хоре, на спортивных соревнованиях наблюдалась похожая картина.

Но в веселье и отдыхе мои друзья-студенты не были идеальны. Просто развлекаться не у всех и не всегда получалось. «Дни физика» с юмористической программой были очень хороши, но на обычных студенческих вечерах в других институтах, например в ЛЭТИ, было больше непосредственного веселья. Эта особенность студентов имела самые неожиданные проявления. Например, в семьях трех моих сокурсников дети покончили жизнь самоубийством. Хотя такая статистика, возможно, простая случайность.

В нашей группе несколько студентов, и я в том числе, заинтересовались философией. К тому же у нас был хороший преподаватель – Тамара Витальевна Холостова. Это было нетипично, обычно представители исторического и философского факультетов не были близки нам и вообще казались странными: и по одежде, и по манере поведения, и по ментальности. Так вот, несколько студентов, включая меня, решили собираться дома у одного из нас, Саши Тартаковского, по понедельникам на самодеятельные философские семинары. Мы назвали их «филпонты». Назначали докладчика, слушали, обсуждали. Потом немного вина и танцев, девушки, ухаживания… Темы семинаров были близки к университетской программе, абсолютно без крамолы и политики. Собирались мы несколько раз, атмосфера установилась очень теплая. Потом почему-то дело угасло. На свои вопросы вроде «что случилось?» я не получал ясных ответов. Много позже кто-то из участников мне рассказал, что с каждым из студентов, кроме меня (!), говорили «компетентные товарищи», что были неприятности у Холостовой и даже у ее мужа, морского офицера. Эпизод с «филпонтами» обнаруживает среди прочего и плотную опеку КГБ, под которой мы находились. Информированный Яков Кедми пишет, что в некоторых группах населения примерно каждый четвертый был осведомителем (Кедми Я. Безнадежные войны. М., 2012). Наш пример соответствует этой оценке – ведь нас собиралось всего несколько человек.

Другим экскурсом в гуманитарные сферы были лекции, а потом и знакомство с профессором И. С. Коном. Игорь Семёнович вечерами читал на физическом факультете курс «Социология личности». Несмотря на свободное посещение, большая 213-я аудитория всегда была переполнена. Потом стали приходить люди «со стороны». На родном факультете Кона такого интереса возникнуть не могло, он был там белой вороной.

Его лекции и манера их чтения были действительно замечательными. Впервые мы видели перед собой разумного, строго мыслящего человека, излагающего гуманитарные идеи и концепции в привычном нам, студентам-физикам, стиле – с доводами, ссылками и доказательствами.

И конечно, при таком подходе куда-то бесследно испарялась вся демагогическая чепуха, которой много лет забивали наши головы, и я получал подтверждение своим мыслям и догадкам, которые открыто обычно не высказывались. Как-то я набрался смелости, подошел и познакомился с Игорем Семёновичем. После этого я бывал у него дома, где он жил с мамой Евгенией Генриховной.

Игорь Семёнович рассказывал, как после окончания института он попал на работу по распределению в Вологодский пединститут. Было самое начало 1950-х. С едой в Вологде дело обстояло очень плохо. Местное население как-то выживало за счет огородов и связей с деревней, а приезжему было совсем тяжело. И вот начальник областного управления госбезопасности обратился к Игорю Семёновичу с просьбой помочь ему в заочной учебе. И молодой преподаватель стал в определенные часы ходить в управление. Понятно, какой вывод сделали его вологодские знакомые.

Зимой крыльцо превращалось в скользкую снежно-ледяную горку. Будучи не очень ловким человеком, Игорь Семёнович преодолевал эту горку почти ползком. Когда он посетовал начальнику на это, тот стал высылать навстречу гвардейцев, которые подхватывали наставника под мышки и втягивали в дверь.

Как бы то ни было, плата за эти уроки помогла Кону перенести трудности житья в Вологде. Благодарный начальник даже предложил Игорю Семёновичу совершить поездку по лагерям Вологодской области. Тот счел такую экскурсию не очень приличной и отказался. Потом он жалел об этом, поскольку эпоха лагерей заканчивалась.

Я помогал Игорю Семёновичу в проведении социологических опросов, а потом с друзьями Володей Соловским и Жорой Михайловым побывал во Всероссийском пионерском лагере ЦК комсомола «Орленок» на Черном море, где работал Кон – видимо, консультантом по педагогике. Это был примерно 1964 год. В лагере работала группа умных, интеллигентных, любящих детей вожатых. Вожатые проводили новую для комсомола и пионерии линию: строго сохранялась вся пионерская атрибутика и традиции, не было никакого диссидентства, просто упор делался на искренность и человечность общения. В результате в лагере царила необычная атмосфера приподнятости, доверия, человечности и творчества. Ребята становились очень близкими друзьями, в последний день смены за автобусами с отъезжающими те, кто оставался в лагере бежали с плачем – расставание было для них маленькой трагедией. Потом, как я узнал позже, у ребят начинались проблемы в школах – они привозили с собой дух «Орленка», который совершенно не соответствовал тому, что было «на местах». Это дошло до «верхов», и такой стиль воспитания потихоньку изжили.

В апреле 2011 года я услышал по радио «Эхо Москвы» о смерти Игоря Семёновича. Вспоминали о нем очень достойные люди и говорили, что за свои восемьдесят лет он не сделал ничего, за что можно краснеть. Оказывается, сразу после окончания института, в 22 года, он подготовил три кандидатские диссертации. Ему дали защитить две и послали на работу в Вологду. За три года до смерти он выпустил книгу «80 лет одиночества». Надо прочесть.

В «оттепель» вызрели некоторые надежды, которые потом основательно «подморозились». Появились молодые комсомольские и партийные активисты – энтузиасты, которые хотели работать без фальши, бороться действительно за те высокие цели, которые были написаны на идеологических знаменах, как тогда говорили – за «социализм с человеческим лицом». Я знал двух таких активистов – В. Р. и В. К.


Игорь Семёнович Кон в пионерском лагере «Орленок»


Первый был красивым, броским, видимо талантливым и честолюбивым человеком. Он быстро продвинулся по партийной линии до городских высот и увлеченно работал на том уровне. При этом не отдалялся от старых друзей. Постепенно он скучнел; говорят, стал много пить и за пару лет расстался с иллюзиями. Вероятно, он так и не стал своим в партийных верхах. Умер он довольно молодым.

В. К. я знал лучше. Он был, безусловно, порядочным и бескорыстным человеком, и понесло его тепло «оттепели» в комсомольские активисты институтского масштаба. Там он сцепился по каким-то принципиальным вопросам с партийными функционерами и тоже тихо сошел со сцены. Система поиграла с такими идеалистами и вытолкнула их.

Здесь я хотел бы сказать об удивительной способности партийных функционеров затыкать рот оппонентам. Иногда я обращался по разным поводам в парткомы. Это могла быть, например, просьба о служебном повышении ценного сотрудника. Процедура была такая: записываешься у секретарши на прием; говоришь, по какому вопросу; дня через два приходишь. В кабинете, как правило, накурено, не очень опрятно, маловато света. Секретарь парткома выглядел обычно занятым, довольно усталым и несколько помятым. Приветствовал тебя в меру вежливо, но несколько отчужденно – ведь я не «свой», слушал внешне внимательно, хотя и с некоторым нетерпением. Отказ уже созрел, но ты не хочешь этого замечать и с напором и надеждой продолжаешь излагать свою проблему. В ответ – гладкая, весомая тирада, складно обосновывающая отказ. Речь всегда состояла из готовых блоков, обладавших какой-то магической силой. Ты понимаешь, что услышал что-то не то, но сразу не находишь, что возразить. Некоторое время ты что-то глуповато мямлишь. Однако вскоре понимаешь, что пора уходить. С тобой прощаются вежливо, но глядя мимо тебя и с облегчением – в голове у функционера другие заботы. Выходишь из парткома в темноватый коридор в некоторой прострации. Проходит несколько минут – и ты понимаешь, где было передергивание и что надо было возразить. Быстро возвращаешься к кабинету, но он уже закрыт или его обладатель уже ушел, и надо вновь записываться на прием у секретарши. Но когда представишь, как она будет смотреть на тебя при повторной записи, раздумываешь и в паскудном настроении уходишь. Недавно я встретил в «Бесах» Достоевского схожие наблюдения. Вот черта Петра Степановича Верховенского, далекого предтечи партийных секретарей: «Слова его сыплются, как ровные, крупные зернышки, всегда подобранные и всегда готовые к вашим услугам. Сначала это вам и нравится. Но потом станет противно. И именно от этого слишком уж ясного выговора, от этого бисера вечно готовых слов».

Через два десятка лет многие из этих деятелей как-то незаметно эмигрировали – в числе первых из новой волны уехавших. Я встречал их в 1990-е, уже старичков, спокойно живущих за границей. Стыда в их глазах я не заметил, но и прежнего желания поучать тоже. Больших богатств у многих из них не наблюдалось. Жили они на пособия и льготы, добывать которые оказались мастера.

Был и другой род партдеятелей – рафинированные профессора, крупные ученые. Они не опускались до разносов, а могли даже слегка по фрондировать, имели либеральные манеры, если не взгляды. Это были большие царедворцы и политики. Один из них, В. М., бывший секретарем парторганизации Университета во время ректорства академика А. Д. Александрова, рассказывал мне, как их с ректором вызвали в Москву, кажется в ЦК партии, «на ковер» в связи с дракой: побили студента-негра. В те годы это было серьезное происшествие. Московский чиновник строго спросил Александрова, что же произошло с африканским студентом. Александров раскованно ответил, что побили и что он сам с удовольствием бы добавил. И с этими словами они вышли. Последствий никаких не было. Александров пояснил В. М., что своим провокационно-смелым поведением дал понять чиновнику: у него есть сильная «рука», позволяющая так держаться в этом кабинете. Позже, в 1970-х годах, уже в Гидрометеорологическом институте В. М. многократно показывал класс такой нагловато-византийской дипломатии. Как-то были мы с ним в райкоме партии на совещании ученых района, посвященном экологическим проблемам. Совещание проходило в кабинете второго или третьего секретаря райкома. Секретарь вел заседание умело и величественно. Ученые сидели притихшие. В итоге перед каждым участником была поставлена задача. Один из ученых, пожилой, задерганный человек, сказал, что он не справится с заданием в связи с большой занятостью. Секретарь веско помолчал. В повисшей тишине он тихо и внятно попросил помощницу связаться с руководством института, где работал неудачник, и порекомендовать освободить его от работы, чтоб он был не так занят. Дело для бедняги, кажется, плохо кончилось. После этого урока остальные бодро согласились с предложенной работой. Заседание окончилось. Кто-то спросил о дате следующего заседания. Секретарь кратко ответил: «Вас известят по нашим каналам». Все понимающе кивнули и гуськом тихо вышли. Я спросил В. М., как будем выполнять полученное задание. Он ответил: «Забудьте о нем. Больше никогда вы об этом не услышите». И оказался прав.

Я запомнил хорошее высказывание В. М.: «Чем хуже дела, тем лучше должен быть повязан галстук».

Одними из лидеров «несистемного поведения» в период хрущёвской оттепели оказались художники, писавшие в современной или просто индивидуальной, независимой манере. Многие из них работали вне Союза художников, что само по себе было вызовом. Устраивались шумные выставки. На одной такой выставке, попавшей в историю, в Московском манеже в 1962 году, я побывал. Дело было уже после посещения выставки Н. С. Хрущёвым и его знаменитого разноса художников, когда Никита Сергеевич говорил «говно», «пидарасы» и грозил выслать из страны «абстракцистов». У входа была многочасовая очередь. Я попал на выставку, показав студенческий билет со штампом Ленинградского университета и убедив милиционера из оцепления, что такой билет означает мою причастность к искусству.

В зале у картин Ларионова спорили о реалистическом и абстрактном искусстве. Сторонники абстрактного искусства говорили, в частности, что фотография лучше реалистической картины передает натуру, а значит, реалистическая живопись не нужна. Этот довод ставил в затруднительное положение сторонников реализма.

Сам процесс публичного спора был для людей того времени непривычным и возбуждающим. Ведь еще вчера говорить на эти темы было не принято. «Теперь трудно представить атмосферу того времени, когда даже вполне невинный интерес к импрессионистам рассматривался как проявление опасных наклонностей и мог навлечь на "виновников" преследования…» – пишет В. Иванов в своей книге «Петербургский метафизик», посвященной Михаилу Шемякину.

Посмотрел я обруганные Хрущёвым экспозиции Эрнста Неизвестного и Фалька. («Обнаженную» Фалька, как говорили, Никита Сергеевич искал, спрашивая: «Где тут обнаженная Валька?») Я не увидел в их произведениях никакой политики, но в них явно чувствовались темперамент, незатертость и талант авторов.

После этого скандала у нас резко поубавилось надежд на «социализм с человеческим лицом». Казалось бы, что страшного в обиде властями художника, студента, библиотекаря с грошовой зарплатой? Но, видимо, такие вещи каким-то малопонятным образом приводят к падению режимов. Вероятно, схожее событие произошло в начале царствования Николая П. Многие из дворянства, бюрократии и, главное, земских деятелей хотели либерализации режима, большего участия в делах государства и возлагали в этом большие надежды на молодого царя. Царь же в своей первой публичной речи 17 января 1895 года назвал эти ожидания «бессмысленными мечтаниями», чем оттолкнул от себя общество. Боюсь, что нынешние власти наступают на те же грабли. В декабре 2010 года наш национальный лидер, упоминая интеллигенцию, употребил термин «либеральные бороденки». Жаль, ведь большинство этих «бороденок» поддерживало перестройку, в результате которой нынешние лидеры оказались у власти.

Немного о материальной стороне жизни в 1960-е годы. Студенческая стипендия была 30–40 рублей. Пообедать в очень неплохой университетской студенческой столовой стоило 50 копеек. Комплексный обед – типовой, из трех блюд, вроде сегодняшнего бизнес-ланча, – был и того дешевле. Кофе в уютной кофейне под столовой – 14 копеек, пирожное – 22. Зарплата младшего научного сотрудника без ученой степени была около 120 рублей. Между прочим, такую же пенсию платили моим родителям, и, надо сказать, что пожилым людям этих денег в основном хватало. Билет в купейный вагон до Москвы на фирменный поезд, например «Красную стрелу», стоил около 12 рублей. То есть на зарплату младшего научного сотрудника можно было десять раз съездить в Москву или около двухсот раз неплохо пообедать. Сегодня зарплаты младшего научного сотрудника хватит примерно на 3–5 поездок в Москву или 50–80 обедов. По этой грубой оценке уровень жизни интеллигенции упал более чем в два раза.

А ведь в СССР и так жили небогато. Денег явно не хватало, особенно молодежи. Я и мои друзья подрабатывали репетиторством, летними выездами на строительные работы в сельскую местность или разгружая железнодорожные вагоны. Это называлось шабашкой, а работники, соответственно, шабашниками. Я постоянно репетиторствовал, особенно в июне-июле, когда абитуриенты готовились к вступительным экзаменам в институты; занимался этим иногда очень много.

Один раз был на шабашке в Псковской области, в поселке Должицы. Там наша маленькая бригада строила деревянный дом. Я был занят в основном на тяжелых неквалифицированных работах. Рабочий день начинался часов в семь, заканчивался около девяти вечера. Трудились плотно, уставали сильно. Один из нас, С. Т., утром, сидя в постели, закидывал в рот горсть таблеток и только после этого, раскачавшись, вскакивал. Еда была весьма скудной. Держать повара нашей маленькой бригаде оказалось невыгодно, на походы в столовую было жалко времени. Жили в совхозном двухэтажном доме, обшарпанном, с сильнейшим запахом уборной внутри. Во дворе были дровяные сараи, земля покрыта толстым мягким слоем опилок и щепок. В теплую погоду опилки сильно пахли, этот запах смешивался с запахом уборной. Тут же стояли качели, на которых часто качался ребенок лет семи, сын высланной из Ленинграда проститутки, жившей в нашем доме. У мальчика была болезнь сердца и из-за этого очень синюшные губы. Качели мерно поскрипывали, а мальчик что-то пел в ритм с этим скрипом. Пел божественным голосом, напоминающим Робертино Лоретти. Все вместе: голос мальчика, скрип качелей, сильнейший запах, общее чувство неустроенности – сильно действовало на меня.

Наш местный начальник – «представитель заказчика», – как оказалось, понимал в строительстве даже меньше меня, хотя всю жизнь был при этом деле. Мои более опытные товарищи С. Т. и Т. Б. помогали ему уяснить процесс. Зато уже в начале работы местные жители написали на него анонимку с обвинением в получении от нас денег – «откате». Но все рассосалось.

Местные мужчины приходили на стройку посмотреть на нас, новых в деревне людей. Они садились неподалеку на корточки, надвигали на глаза небольшие кепки – «плевки», как называла их моя теща, – закуривали и долго молча наблюдали за нами, с любопытством, скорее дружелюбно. Потом стали предлагать нужные в хозяйстве вещи, например инструмент. Мы спрашивали, сколько стоит. После паузы продавец робко и одновременно с некоторым вызовом называл цену: «А стакан». Мы обычно соглашались. Затем сделки стали происходить и после работы, в доме, где мы жили. Цена всегда была одна и та же. После того как нам стали приносить и домашние вещи, пришлось выгодные покупки прекратить.

Пьянство в те годы было более заметно, чем сейчас. На улицах часто встречались сильно пьяные мужчины. В стране было полторы тысячи медвытрезвителей, куда на специальных машинах свозили тех, кто не мог идти. Все это породило целую субкультуру с песнями, анекдотами, байками.

Пьянство на производстве объяснялось во многом тем, что существовала постоянная нехватка рабочих рук. Уволенный с одного места завтра работал уже на другом заводе.

Брат рассказывал, как на химическом заводе во Владимире иногда после работы устраивали митинг. Для этого в конце рабочего дня неожиданно закрывали проходную, и люди скапливались в заводском дворе. Многие, ничего не подозревая, перед самым концом смены привычно выпивали спирта «на ход ноги», рассчитывая быстро выйти на улицу. Когда митинг заканчивался и людей выпускали через проходную, во дворе оставались лежать невольные жертвы мероприятия. Получалось не «на ход ноги», а «на вынос тела».

Когда я стал подростком, меня на улице часто спрашивали: «Третьим будешь?» Это означало, что двое уже купили (или планируют) пол-литра водки и хотели бы уютно и душевно, в садике или подворотне, разделить содержимое и стоимость бутылки на троих. Тут же была скромная закуска, например плавленый сырок. Бутылка очень приличной водки «Столичная» стоила 3 рубля 7 копеек. Водка похуже, «Московская», – 2 рубля 87 копеек.

Почему-то люто пили стеклодувы, которые работали в Университете, причем самые хорошие мастера особенно сильно и пили. Некоторые, не выпив, вообще не могли приступить к работе. Ждали одиннадцати часов, «когда проснутся малыши» («малыш» – маленькая, на 0,25 литра, бутылка водки). В это время начиналась продажа спиртного, и в магазин посылали «гонца», который «затаривался» на весь коллектив.

На одном из ежегодных «Дней физика» приводился график зависимости производительности труда стеклодува от выпитого спиртного. Кривая имела вид колокола с максимумом около 200 граммов водки. Минимальной и очень большой дозам соответствовала нулевая производительность. Я как-то видел действие большой дозы: в цеху на полу лежали мертвецки пьяные стеклодувы, их мощные горелки шумно работали, а мастер тихо пережидал перерыв в своей каптерке.

Страшно пили в деревнях. Заметно было увеличение числа недоразвитых детей и другие признаки вырождения.

Сурово пила и интеллигенция. Я знал об этом по таким известным примерам, как Довлатов и Высоцкий, но собственными глазами увидел, когда много позже, уже во время перестройки, пытался организовать производство и продажу скульптурных моделей известных городских зданий. Идею мне подсказал генеральный менеджер крупной международной компании. Он дал образец, привезенный из Европы, и сказал, что будет продавать за границей в дорогих отелях мои изделия за очень приличную для меня цену – около 300 долларов за штуку. Я нашел художников и мастеров и наладил производство моделей очень приличного качества. К сожалению, дело не пошло. Менеджер не смог выполнить обещание и наладить сбыт. Но благодаря этой работе я тесно познакомился с ленинградскими художниками. Я бывал в их полуподвальных мастерских с продавленными диванами, облезлыми стульями и столами с остатками «вокзальной» выпивки и еды. В этих мастерских они работали и жили. Художники были хорошо образованны и, по-моему, высокопрофессиональны. Работали они без обычных формальностей – без трудовой книжки, не заботясь о трудовом стаже и прочем, что занимало обычных людей. На мой вопрос, что же будет с его пенсией, один из художников гордо ответил: «А вы представляете себе художника на пенсии?» Они жили в постоянном безденежье, но алкоголь у них не переводился. Получить работу в срок от них было нереально. Характер у каждого был непростой. Они могли хвалить друг друга и рекомендовать мне как заказчику, но так же легко могли и очернить коллегу, едва тот выходил из комнаты.

Причины сильного пьянства в нашей стране, особенно в советский период, разбирать не берусь. Но часто приводимое «споили русский народ» считаю не совсем корректным, так как народ все-таки не скот безвольный, который можно запросто спаивать. Но может быть, я и не прав, и это действительно была осознанная политика. Во всяком случае, теоретик социализма Шигалев из «Бесов» Достоевского считал пьянство очень полезным инструментом для властей социалистического общества.

В родительском доме алкогольной проблемы не было. Отец крепкого спиртного не любил, предпочитал вина, но скорее пробовал их, чем пил. Думаю, что это было в нем от южного детства. Я впервые попробовал алкоголь в старших классах школы. Первый опыт был плох – выпил с друзьями кубинского рома, пришел поздно домой. Родители спали. Меня вырвало, и брат, ни слова не говоря, взял тряпку и все убрал. На студенческих вечеринках иногда перебирал. Как-то друзья, и среди них староста группы Т. К., поздним вечером пешком привели меня домой с Васильевского острова на Выборгскую сторону, на проспект Карла Маркса! Доставляли таким образом домой и моих друзей. Т. Б. как-то привели домой в девичьем пальто.

На младших курсах нередко я путешествовал на байдарке, обычно в августе, когда заканчивал репетиторство с абитуриентами. Туризм в те годы был в кедах и с рюкзаками, а не с путевками в Турцию. С собой брали тушенку, сгущенку и прочую походную еду, топорик, кухонные принадлежности для готовки на костре. Надо сказать, что туристическое движение немного поддерживалось государством; при некоторой ловкости можно было даже получить субсидию на такой поход, приладив к нему «политическую подкладку» или хотя бы ее видимость. Для этого следовало обратиться, например, в райком комсомола, изложив план похода. Целью могло быть посещение мест боевой славы, уход за памятниками героям и т. п. В качестве поддержки иногда выдавали продовольствие, предоставляли на время похода снаряжение.

Походы на байдарке мне очень нравились, так как можно было взять много груза и, следовательно, путешествовать с некоторым комфортом. Кроме того, купание было, естественно, «под рукой».

На старших курсах мы ездили на юг: без билета на поезде (платили проводникам) или на попутных машинах, что называлось «автостопом». Такой вид туризма тоже поддерживался властями – в городском клубе туристов можно было получить специальные талоны, которые следовало давать водителям, согласившимся тебя подвезти. Потом водитель получал какое-то поощрение за эти талоны. Шоферы, впрочем, талоны не особенно ценили. Но сам факт их существования, а значит, и официального благословления автостопщиков, был важен.

Как-то ночью мы приехали в город Остров. В темноте стали устраиваться на ночлег, понимая, что находимся на траве среди кустов и деревьев. Наскоро поставили палатку. Утром оказалось, что мы ночевали на клумбе маленького скверика на центральной площади города.

Доезжали до Крыма и Кавказа. Поездки были приятные и поучительные: «щемящее чувство дороги», разговоры с водителями, ночевки около дорог, новые виды, впечатления… Страна небыстро проходила вблизи нас.

На поезде ехали обычно в служебном купе. Платили проводнику примерно половину стоимости билета. Денег с собой брали удивительно мало. На все время поездки – месяц-полтора – на двоих с Татьяной у нас уходило рублей 60–80, при стоимости билета в один конец в плацкартном вагоне около 15 рублей. О жизни в гостиницах и постоянном питании в столовых, даже самых дешевых, не могло быть речи. Жили в палатках в красивых местах прямо на берегу моря. Таких, как мы, было много. Образовывались целые палаточные городки. В них жили студенты и молодая интеллигенция со всего Союза. Атмосфера в таких городках была очень дружественная, обитатели – понятные и приятные. С началом перестройки эта атмосфера исчезла как дым. Появилась совершенно новая публика – уже с деньгами, с новыми деньгами, к обладанию которыми еще не привыкли. На лицах этих людей уже не было отпускной беззаботности и интеллигентности. Они были требовательны к удобствам и немного, но ощутимо недовольны всем окружающим.

В одну из поездок мы добрались до Крыма и жили на пляже в Судаке. Там я пошел работать в столовую «за еду». Трудился по нескольку часов в день, перетаскивая тяжелые мясные туши из холодильника в цех. «Жалованье» я брал себе и всем соседям по палаточному городку. Все ждали моего прихода с нетерпением.

Еда в южных столовых была обычно довольно мерзкой. Мы старались скрашивать ее, покрывая сверху всякой зеленью. Но обычно готовили сами на костре, везли с собой котелки и прочую утварь.

Иногда переезжали из одного приморского города в другой на теплоходах. Тогда по Черному морю курсировали по расписанию несколько очень больших и, как нам тогда казалось, комфортабельных кораблей. Некоторые были получены как репарации из Германии. Процедура посадки была отработана – на всех покупался один самый дешевый билет. Кто-то из компании проходил по нему на корабль, затем выходил на пирс, передавая следующему, – и так все оказывались на борту. Ехали, конечно, на палубе, спали на скамейках или на полу, но позволяли себе выпить в ресторане настоящего чешского пива. Таким образом перебирались, например, из Сухуми в Одессу.

Пели Окуджаву, Кима, Городницкого, Галича, а также песни на стихи Бродского. Эти глубоко личностные, искренние сочинения были противоположностью официальной бодряческой эстраде. Городницкого я видел и слушал в доме И. С. Кона, в этом же доме услышал магнитофонные записи домашнего концерта Галича. Самодеятельным бардом был наш сокурсник Игорь Клебанов, впоследствии один из операторов «Белого солнца пустыни». Его «Ассоль» напевал весь наш курс.

Большим событием был суд над Иосифом Бродским в 1964 году. Его судили за «тунеядство». По рукам ходила стенограмма судебных заседаний со ставшей знаменитой фразой одного из свидетелей, требовавшего для Бродского сурового наказания: «Я стихи Бродского не читал и детям своим не разрешаю».

Во время моей учебы в аспирантуре Университета в нашей семье произошло важнейшее событие – мы купили кооперативную квартиру в одном из первых кооперативных домов в Ленинграде, а может быть и в СССР. Это была непривычная для социализма частная собственность. Дом управлялся не жилищной конторой, а правлением жилищного кооператива. Первый взнос за маленькую однокомнатную квартиру в таком доме составлял 1200 рублей при средней зарплате инженера 120 рублей в месяц. По нынешним понятиям очень разумное соотношение, но тогда люди не спешили покупать такие квартиры. Считалось, что квартиру должны «дать»; жилье было принято «получать», а не покупать. Кроме того, у некоторых был жив в памяти опыт владельцев кооперативного жилья конца 1920-х годов, когда такие квартиры были отняты у владельцев или национализированы. Наша квартира была маленькой, двухкомнатной, с крохотной – 5,5 кв. м – кухней. Говорят, что такие крохотные кухни делали и из идеологических соображений: считалось, что с приближением коммунизма люди будут меньше готовить дома, а больше питаться в столовых – «предприятиях общественного питания». Но как бы там ни было, отдельная квартира была громадным счастьем!

Дом стоял в зеленом районе, где было много таких же кооперативных домов. Рядом находились парк Лесотехнической академии, парк Челюскинцев и Сосновка. Для мамы, любившей гулять, это было важно. В квартире был даже небольшой балкон, выходивший в зеленый двор. В доме и во всей округе оказалось много интеллигенции. В народе этот район называли «район еврейской бедноты». Позже оказалось, что здесь провели детство многие друзья сына, даже те, с которыми он познакомился позже в Америке. А в комнате на проспекте Карла Маркса остался жить брат Толя, который к тому времени развелся с женой.

Из факультетской студенческой среды вышли известные диссиденты. Я знаю Георгия Михайлова и Михаила Казачкова.

С Казачковым я учился с первого курса, видел его ежедневно, но практически не общался. Красивый, видный, всегда хорошо одетый с немного капризным, как мне казалось, выражением лица. Его компания была как бы избранной. В общем, не мой круг. Позже, в заключении, он показал себя бойцом. Детально его историю я не знаю, но канва такова. По распределению он попал в знаменитый Физтех. Институт был частично режимным. Казачков общался с иностранцами. Одним из предметов общения была его коллекция картин. Дело закончилось обвинением в шпионаже и пятнадцатилетним сроком, который Казачков отсидел в мордовских лагерях. Как я читал, ему предлагали помилование. Но он отказался, так как помилование предполагает признание вины. В результате он отсидел срок полностью и вышел в числе последних советских политических заключенных. Насколько я слышал, он сидел вместе с Натаном Щаранским, будущим министром правительства Израиля. Позднее был полностью реабилитирован. Сейчас живет в Бостоне. К встречам однокурсников в Петербурге пишет приветственные послания: яркие, талантливые, прочувствованные, с неординарными размышлениями о нашем общем прошлом.

Историю Георгия Михайлова я знаю лучше. Жора был исключительно живым, светским человеком. Советские недостатки не любил острее, чем все мы.

Жора любил интересных людей, общался со студентами из капиталистических стран, которые только начали появляться в Университете. В частности, это были студенты гуманитарных специальностей, приезжавшие в ЛГУ на краткосрочные, например языковые, курсы. Такие встречи официально не запрещались, но и не одобрялись властями. Жора же нарушал эти неписаные, но жестко действующие правила.

Как писал уже во время перестройки генерал КГБ Олег Калугин, «в собственной стране советские служащие (и, видимо, не только служащие. – В. С.) имели право встречаться с иностранцами только вдвоем. Побывавшие в гостях у иностранцев не могли ответить взаимностью у себя дома».

Приведу пример действия этих правил. Один из студентов, Илья Н., потомок знаменитого дворянского рода, еще учась в восьмом классе, познакомился на улице с иностранцем, и тот через какое-то время прислал Илье по почте джазовую пластинку. Через много лет Илья закончил Университет и распределился в закрытый институт, где для работы нужно было получить допуск. Так вот, этот допуск ему оформляли долго и с трудом. Оказалось, что причиной затруднений была та пластинка. Кстати, недавно один осведомленный человек рассказывал мне, что перлюстрацией почты в те годы занимались выпускницы библиотечных техникумов, призванные в КГБ для этой работы. Время от времени девушкам устраивали экзамен – в общем потоке корреспонденции шли контрольные письма, где ключевые слова были запрятаны в нейтральный текст. Не заметивших крамолу сразу увольняли.

Иногда встречи с иностранными студентами происходили у Жоры дома. Помню вечер с американскими студентами-славистами. После небольшого застолья их потянуло на наши песни. С настроением они пели «Темную ночь». Мне было неудобно, что слова песни я знаю хуже, чем они. Во время таких встреч у дома дежурили специальные машины-фургоны, которые уезжали, когда мы расходились. Наше общение было очень интересным. И мы, и западные студенты с жадным интересом смотрели друг на друга. Интересно было все: их одежда, их манеры, их мнения. На мой взгляд, ничего опасного для властей на этих встречах не происходило. Вероятно, властям не нравилось, что общение происходит в неподконтрольной обстановке, вне рамок общества международной дружбы и т. д.


Приглашение Г. Михайлова на кинопробы на «Ленфильм»


Позже я прочел у вышеупомянутого генерала Калугина, что независимость, «отчужденность недоступной их пониманию среды» и вправду раздражала чекистов…

Тогда же началось наше увлечение «неформальными» художниками, то есть работавшими вне официальных союзов и необязательно в манере соцреализма. Их иногда называли художниками-нонконформистами. Картины их покупали в основном западные коллекционеры, в том числе дипломаты, что, впрочем, не делало художников богачами. Московский художник Дмитрий Плавинский вспоминал: «Мое, как и многих художников, невыносимое материальное положение было результатом хрущёвского разгрома левых художников в Манеже. За ним последовала темная ночь ильичёвщины… В газетах и по радио все абстракционисты, как нас огульно окрестил тов. Ильичёв (тогдашний идеолог от культуры. – В. С), объявлялись опасными диверсантами, за спинами которых стоял западный капитал. Нашими подлыми действиями руководила опытная рука ЦРУ Ильичёв в одном был прав: наши работы, никому не нужные на родине, в основном покупались западными дипломатами и корреспондентами. Платили гроши, но дающие нам возможность хоть как-то сводить концы с концами…»


Справа – Георгий Михайлов


В 1974 году состоялась выставка московских нонконформистов. Она вроде не была запрещена. Но, как назло, место экспозиции начали благоустраивать как раз во время ее начала. Бульдозеры ровняли землю и уничтожали картины. Выставка стала знаменитой; ее назвали «Бульдозерной». Один из организаторов, художник Оскар Рабин, как вспоминают, «буквально висел на ноже одного из трех бульдозеров». Недавно, спустя сорок лет, была открыта выставка памяти Бульдозерной и вышел неплохой фильм, посвященный тому, уже ставшему легендарным, событию.

Тягостная атмосфера ощущалась не только художниками. Валентин Сафонов, вспоминая об учебе в Литинституте (вероятно, в 60-е годы), приводит длинный список спившихся или покончивших с собой соучеников и заключает: «Не стану продолжать этот грустный и бесконечно долгий мартиролог. Люди, перед памятью которых я низко склоняю голову не были душевнобольными или в чем-то виноватыми. Виновато время – беспощадное, удушливое, как ветер пустыни – самум. Кто-то, не видя выхода, сжигал себя в пламени алкоголя, иные – яростные и нетерпеливые – глотали яд, стягивали на шее петлю, выбрасывались с балконов многоэтажек» (Эмиграция в никуда //Слово. 1991. № 1).


Афиша, выпущенная к 40-летию знаменитой Бульдозерной выставки


Вернемся к художникам и Жоре. Он организовал в своей квартире на Охте выставку нонконформистов, где побывало множество зрителей. Сегодня, спустя сорок лет после тех выставок, становится понятен масштаб личности Жоры. Наш общий знакомый, крупный современный художник Л. К., в недавнем разговоре даже усомнился, что я был близко знаком с «самим Георгием Николаевичем, этим авторитетнейшим галеристом и знатоком современной российской живописи».

На выставке Жоры люди общались, покупали у художников их произведения, кстати очень недорого. Мы с Татьяной тоже прибрели несколько картин Юрия Галецкого и Владимира Кубасова. Эти картины до сих пор радуют нас, согревая дом таинственным теплом. Непривычная неформальность и человечность общения, интересные люди – вот что было самым привлекательным в этих встречах в доме Жоры. Душой компании всегда был Жора, который в этой обстановке чувствовал себя как рыба в воде. Со всех картин, выставлявшихся у него, он делал качественные слайды и постепенно стал серьезным знатоком живописи того времени. Кончилось все это для него арестом, судом и четырьмя годами заключения в Магадане. Обвиняли его в спекуляции, поскольку у него были и денежные отношения с художниками. Как выяснилось в суде, «коммерция» Жоры приводила к убыткам, ни один художник не дал показаний против него, но фактическая сторона дела суд не интересовала – результат был предрешен. По ходу дела я предложил адвокату Жоры свои услуги как свидетеля, но тот, выслушав меня, почему-то молча повернулся и быстро ушел. От своей речи на суде защитник Жоры демонстративно отказался, сказав, что юридические доводы бессмысленны в такой обстановке.

На суде я наблюдал картину заполнения зала, о которой потом читал в воспоминаниях диссидентов. Перед началом заседания, до открытия зала суда, в коридорах и на лестничных площадках ожидало несколько десятков друзей Жоры. Ко времени открытия дверей они начали подтягиваться к залу и увидели, что около дверей вдоль стенки коридора уже стоит очередь. Ее составляли неприметные, незнакомые мужчины одинакового вида: немолодые, с невыразительными лицами, в аккуратных, не очень ладных костюмах. Они стояли молча, скучая.

Пришлось встать за ними. Дверь в зал открылась. Зал начал наполняться, и оказалось, что для друзей и знакомых места не остается. Осталось лишь несколько мест для ближайших родственников! Позже я узнал, что это был отработанный прием – вот его описание А. Сахаровым («Воспоминания»): «Все остальные скамьи были заняты специально привезенными из Москвы "гражданами" в одинаковых костюмах; их одинаковые серые шляпы ровными рядами лежали на подоконниках. Это были гэбисты. Такая система – заполнять зал сотрудниками КГБ, а также другой специально подобранной и проверенной публикой (с предприятий и из учреждений, райкомов и т. п.) – является стандартной для всех политических процессов».

На одно заседание я все-таки попал. От судьи веяло предрешенностью результата, зал был полон незнакомых безразличных мужчин, Жора был бледен. Кажется, во время заседания суда, на котором я был, с ним случился голодный обморок.


Статья Георгия Михайлова, баллотирующегося в депутаты Ленсовета. Газета «Литератор». Февраль 1991 г.


Приговор включал конфискацию имущества, а значит, и картин, принадлежащих Жоре. Суд получил заключение экспертов Русского музея, что эти картины не представляют художественной ценности, и принял решение об их уничтожении. К счастью, большинство картин уцелело из-за нераспорядительности властей, а может, и чьей-то тайной доброй воли. Сейчас спасенные картины можно увидеть в галерее Михайлова. На рамах и сопроводительных документах сделаны специальные пометки о том, что данное произведение приговорено таким-то решением такого-то судьи к уничтожению. Сейчас, через двадцать пять лет, многие из художников, выставлявшихся у Жоры, имеют мировую известность. В 1989 году Жора был полностью реабилитирован. Освободившись, он начал судебное преследование тех, кто готовил и вел против него незаконные дела.

Занимался он этим грамотно и настойчиво, но безрезультатно – система своих людей не выдавала. Скончался Жора 10 октября 2014 года. Хоронили его на Смоленском кладбище в Петербурге. Пришло 150–200 человек. Говорили о его борьбе, трудной судьбе, беспокойной душе. И очень к месту звучали слова молитвы: «Господи, упокой душу усопшего раба твоего…»

Другой мой соученик, Юля (Юлиан) Гольдштейн, не был диссидентом. Он любил бардовские песни, ходил в агитпоходы, ездил на целину был добрым, непрактичным человеком. По распределению попал на Горьковский автозавод. Настал август 1968 года – чешские события. На заводе состоялось собрание, где выступали официальные лица с разъяснениями. Юле что-то показалось непонятным, и он задал вопрос одному из выступавших. После собрания к нему подошли несколько человек, у которых тоже были вопросы, и они договорились встретиться, чтобы все обсудить. Встретиться не пришлось, так как Юлю арестовали. Как рассказывал мне Юля, адвокат пояснил ему перед судом, что есть два варианта поведения. Первый – признать, что возводил напраслину на государство, и тогда он получит три года за клевету. Второй – стоять на своем, утверждать, что не клеветал, и получить десять лет за агитацию против советской власти. Юля избрал первый вариант. Он не был борцом с режимом, он был его жертвой.

В сентябре 2011 года я увидел афишу выставки «Вторжение 68 Прага». Забыта «интернациональная помощь», все названо своими именами – так, как говорили «голоса» в том августе. За что пострадал Юля? Кто ответит за это?


Георгий Михайлов. 2000-е гг.


Учеба в Университете заканчивалась подготовкой и защитой дипломной работы. Обычно она была полноценным маленьким исследованием. Часто результаты публиковались в авторитетных научных журналах. Когда диплом был готов, его отправили моему формальному руководителю академику Теренину который в то время лежал в больнице Академии наук, в Москве, после инфаркта. Вскоре работа вернулась с его подробнейшими замечаниями. И дело было не в важности моей работы, а в отношении академика к любому научному результату. Ничего похожего позже я не встречал.

Поступив в ЛГУ, я сразу стал играть в водное поло в университетской команде. Заниматься спортом, а не просто обязательной физкультурой, было довольно престижно. Элитными дисциплинами считались большой теннис и альпинизм, в котором как раз и преуспел наш тогдашний ректор, академик Александр Данилович Александров. Среди университетских ученых было принято проводить лето в горах Кавказа или Тянь-Шаня с рюкзаком и альпинистским снаряжением. Старшекурсники физического факультета тоже занимались альпинизмом, до нас доходили слухи об их походах и, увы, нередких несчастных случаях. О теннисе люди больше говорили, чем собственно им занимались, потому что кортов было мало, но всем хотелось видеть или представлять себя на корте с ракеткой. Одно время было даже модно возить у заднего стекла автомашины теннисную ракетку как знак причастности к спорту и светской жизни.

Спортом занималось не так уж много студентов; думаю, человека два-три в каждой группе, не больше. Заместители декана физфака Валентин Иванович Вальков и Николай Иванович Успенский, встречая студента-спортсмена, всегда останавливались и расспрашивали: все ли в порядке, не нужно ли чем помочь, все ли хорошо в общежитии, как дела с учебой и т. д. Эти заместители, немолодые седые люди, прошедшие войну, спортсменов уважали, как ребят организованных, эмоционально устойчивых, умеющих преодолевать трудности. Эти качества были очень ценны для студентов физфака, где учиться было сложно и многие одаренные ребята по разным причинам «сходили с дистанции», не выдержав трудностей.

От спортивной кафедры наш факультет курировал Николай Егорович Малышев. Он был тренером по легкой атлетике, тренером, судя по всему, превосходным, среди его учеников – олимпийская чемпионка Татьяна Казанкина. Николай Егорович передвигался по Университету рысцой, ему было некогда, с утра до вечера он занимался своим делом. Самой большой радостью для него было обнаружить новый талант, отыскать и поддержать студента, который мог бы выступать за сборную Университета.

Спортсменам нередко шли навстречу в том, что касалось учебы, некоторые занимались по индивидуальному графику, но, как правило, все учились весьма прилично. Например, мой однокурсник Андрей Потанин, знаменитый в свое время теннисист, первый советский участник Уимблдонского турнира, дошедший до финала Уимблдона среди юниоров, чемпион Ленинграда и СССР, – не прерывая выступлений, защитил диссертацию и стал кандидатом физико-математических наук.

Нашу сборную по водному поло тренировал Александр Иванович Тихонов, одновременно выступавший за команду мастеров «Балтика». Это был физически одаренный человек, спортсмен до мозга костей, со всеми достоинствами и недостатками людей этого типа. Тренировались мы три-четыре раза в неделю. Главным городским турниром был чемпионат вузов Ленинграда. Несколько раз в год были выезды на товарищеские встречи с командами разных университетов страны: Минска, Вильнюса, других городов, чемпионат Центрального совета общества «Буревестник». Перед серьезными турнирами у нас проводились двух-, трехнедельные сборы. Более всего запомнились матчи с командой МГУ – тогда это была команда выдающегося уровня, европейского, даже мирового. Помню их тренера, Андрея Юльевича Кистяковского, аккуратно делавшего заметки в блокноте во время игры, а в перерывах тихо, обращаясь к игрокам на «вы», объяснявшего на макете «их маневр».

Играл в нашей команде и знаменитый ныне фотограф и журналист Юрий Рост. Мне он запомнился бережливым отношением к своему времени – приходил точно к началу тренировки и уходил сразу после ее окончания. Выдавалась пауза – брался за книгу. Такую организованность я наблюдал у многих университетских спортсменов.

Спорт давал возможность ездить по стране, кто-то из команды получал получше место в общежитии, кому-то, благодаря выступлению за университетскую сборную, доставались еще какие-то бонусы, но мы тренировались и выступали не только за материальные блага. Это было действительно любимое занятие. Наш вратарь, скажем, помнил все голы, которые ему забили в официальных встречах, а матчей могло быть несколько десятков за сезон. Для него это было важно, каждый пропущенный мяч он «пропускал» через себя. Для всех нас это был настоящий драйв, как сказали бы сейчас.

Я с удовольствием вспоминаю азарт коллективной игры, ощущение сильного тренированного тела и спокойной уверенности в себе, которые давал спорт. Вместе с тем мне кажется, что спорт мог бы нести в нашу тогдашнюю жизнь много-много больше – настоящее здоровье и дух fair play, то есть культуру честной борьбы и соперничества. Этому, к сожалению, тогда особенного внимания не уделялось.

После окончания университета я был оставлен в аспирантуре на кафедре, а Татьяна распределилась в «ящик», то есть закрытый институт в Горелове, который занимался разработкой моделей танков. Попала она туда с помощью моего брата Толи. Директором института был Василий Степанович – политик демократического толка времен перестройки. Татьяна довольно успешно занималась там датчиками для измерения запыления воздуха, охлаждающего двигатель. Проблема встала после очередной арабо-израильской войны, когда наша техника неважно себя показала в условиях пустыни.


Виталий Сирота – аспирант ЛГУ Конец 1960-х гг.


Перед самым началом этой войны я был в Школе молодых ученых в Белоруссии на озере Нарочь, у границы с Литвой и Латвией. Подобные форумы молодых ученых устраивались обычно летом в живописных местах СССР. Я бывал на таких конференциях в Белоруссии, Закарпатье; сам организовывал школу в Репино под Ленинградом. Лекции читали ведущие ученые; слушатели, молодые ученые, приезжали «за казенный счет», им оплачивался проезд и командировочные расходы. Занятия могли проходить прямо на открытом воздухе. Контакты, установившиеся в школе, продолжались потом многие годы. Наверное, все сегодняшние ведущие ученые прошли такие школы.

Вечером в прибрежном ресторанчике мы ели копченых угрей с белым вином. Однажды над озером целый день пролетали военно-транспортные самолеты; звено за звеном они летели на юг. На следующий день мы узнали, что началась арабо-израильская война. СССР был, конечно, на стороне арабских стран. Против Израиля десятки лет велась ожесточенная пропаганда, сионизм представлялся одним из главных врагов СССР…

Семья и работа

В октябре 1967 года мы с Татьяной поженились. Стоял очень теплый день. Мы шли по улице к ЗАГСу без плащей и пальто. Татьянин отец, Виктор Фёдорович, предлагал взять такси. Но идти было недалеко, да и день выдался хороший.

Татьяна твердо сказала, что без кольца в ЗАГС не пойдет. Пришлось купить. На второе кольцо денег не было.

После церемонии в ЗАГСе был семейный обед в квартире моих родителей на Светлановской улице. Присутствовали и Татьянины родители. Мой брат Толя шутил на темы женитьбы, что снижало торжественность момента и не очень нравилось нашим родителям. Но всего этого было в меру. Теплая атмосфера, все желали нам добра…

Затем мы поехали к себе в Автово, где снимали комнату. Первое наше семейное блюдо – ирландское рагу. Опыт в кулинарии у Татьяны был небогатый, поскольку она долго жила в общежитии, обитатели которого готовили только самую простую еду, питаясь в основном в буфете и столовой.

Следующим нашим съемным жильем стала однокомнатная квартира в новом доме на Бассейной улице. Дом был хороший, но квартира – абсолютно пустая. Приехали мы туда на одном легковом такси. Пришлось взять в прокат кухонный стол и раскладушку для Татьяны. Я спал на демисезонном пальто на полу. Оно покрывалось простыней, и получалась походная постель. Для книг сделали полку – на кирпичи положили доски из ДСП. Кирпичи и доски, естественно, принесли с улицы. Получилось даже красиво.

В такой обстановке нам жилось совсем неплохо. Татьяна работала в «ящике». Я учился в аспирантуре. Была масса планов и уверенность, что все будет хорошо. Мы никогда не делали серьезных шагов в пользу сиюминутных денежных интересов. Хотя «сегодня» в денежном смысле бывало тяжелым. Я получал аспирантскую стипендию – около 70 рублей в месяц. Жили от зарплаты до зарплаты. Иногда перед днем зарплаты в доме совсем не было денег. Но, повторю, переживали мы это легко и не поддавались соблазну сменить работы на более денежные, хотя такие варианты были.

Как-то Татьянина мама прислала нам из Вологды корзину клубники. В те годы поздней весной и в начале лета практически не было овощей и фруктов. В овощных магазинах продавались только раскисшие соленые огурцы, старая квашеная капуста и чудовищный зеленый лук – громадные несъедобные луковицы с жалкими вялыми остатками зеленых ростков. Иногда в газетах появлялись обнадеживающие заметки о том, что в город идет корабль с апельсинами из какой-нибудь южноамериканской страны. И вот в такое время мы получили целую корзину с душистой клубникой. Это было сказочное лакомство. Но пришлось выйти на улицу и продать ее. Сначала я сходил к магазину, у которого бабушки стояли с ягодами. Посмотрел на практику торговли. Понял, что лучше продавать клубнику в фасованном виде. Вернулся домой и расфасовал клубнику в стеклянные банки, вышел с ней «на точку». Фасованная клубника пошла нарасхват, и я продал ее гораздо быстрее и чуть дороже бабушек-конкуренток.

В аспирантуре я работал много и с удовольствием. Один-два раза в неделю ходил в библиотеку Академии наук на выставку новых поступлений – богатую и хорошо организованную. Атмосфера в зале библиотеки была рабочая, спокойная, лица – знакомые. Кроме работы радость доставляли, как и раньше, спорт, джаз и друзья.

Примерно в 1967 году я начал играть в мини-футбол с компанией, состоящей в основном из выпускников ЛЭТИ. Играли постоянно раз в неделю на полянках в парках, после футбола купались в соседних водоемах, зимой переодевались прямо на морозе. Позже стали играть на стадионах, где были раздевалки с душем. Платили за это администраторам стадионов – небольшие деньги и, конечно, не в кассу. Тогда же начали собирать членские взносы.

Через пару лет компания преобразовалась в клуб под названием ФКЛД – футбольный клуб любителей джаза. Джаз действительно любила вся компания. Я присутствовал на учредительном собрании в кафе «Околица». У нас было много планов: сделать клубные пиджаки, эмблему и многое другое. В те годы систематическое, долговременное общение компаний вне ока властей казалось необычным. Мы же с удовольствием встречались, играли, отходя от проблем и забот. Многое из планировавшегося осталось в мечтах. Но основное живо до сих пор: игры происходят регулярно, по субботам, на открытом воздухе в любую погоду, жива и таблица годового первенства, начальный вариант которой ввел я. Из игроков первого состава ходят пять человек, остальные – молодежь от двадцати пяти до пятидесяти лет. Я, в свои семьдесят, самый старый. Каким-то таинственным образом удалось сохранить дух клуба – уважительное, теплое отношение друг к другу, приятное общение. Хотя нет уже совместных походов в театры и на джазовые концерты, но остались совместные празднования дней рождения и ежегодные банкеты, куда приглашаются и охотно приходят уже не играющие ветераны…

В августе 1968 года мы с Татьяной были в Новом Свете, в Крыму. Жили, как всегда, в палатке в тенистой расщелине у ручья. Рядом был ухоженный пансионат какого-то союзного ведомства, вечерами слышалась мелодия Нино Роты из «Крестного отца».

Этот мир благополучного семейного отдыха с едой в чистой столовой, белыми скатертями и официантками с аккуратными наколками на головах, с душем в номере и белыми брюками по вечерам был для нас недоступен. Но мы вовсе не чувствовали себя от этого ущербными. С чувством уверенности в себе и независимости у нас было все в порядке. Более того, ощущалось какое-то удовлетворение от того, что мы не относимся к «привилегированной прослойке». Мы ее глубоко, биологически не уважали.

Утром 20 августа мы увидели на море непривычную картину – длинную цепочку военных кораблей. На следующее утро по радио передали о вводе войск в Чехословакию. В страну вошло около 300 тысяч советских солдат и около 7 тысяч танков. В красной книжице, поступившей из ЦК в низовые партийные комитеты, было такое разъяснение: «Наши идеологические противники с Запада ищут слабое звено среди стран Варшавского договора, и именно это побудило руководителей дружественных стран пойти на эту акцию. Наш идейный противник, боясь предпринять лобовую атаку против социализма, пытается использовать все возможности для того, чтобы вызвать внутреннюю эрозию в социалистических странах» (Цит. по: Горбачёв М. Наедине с собой. М., 2012). Воспроизводилась канва венгерских событий двенадцатилетней давности: газетная пропаганда о роли иностранных разведок, слушание ночных радиоголосов, откуда узнавалась правда, а в 1990-е годы – извинения российского правительства за интервенцию. По «Голосу» я слышал чешского диктора, который видел из окна солдат на улице и говорил об их приближении к радиостудии, потом возник какой-то шум и трансляция прекратилась. Думаю, чешские события окончательно похоронили иллюзию возможности «социализма с человеческим лицом» и с них начался закат социализма.

В большой аудитории университетского института физики вскоре была организована лекция о чешских событиях. Аудитория была полна. Выступали высокопоставленные партийные пропагандисты. Слушатели были настроены явно критически к тому, что им говорили. Помню вопросы вроде: «Что за птица этот Гусак?»

Вспоминая о тех событиях, Михаил Горбачёв (с августа 1968 года второй секретарь Ставропольского крайкома КПСС) пишет, что сначала он принимал официальную версию. Естественно, подчиненные ему партийные комитеты наказывали инакомыслящих за «идейные ошибки». Как показывает описанный выше случай с моим однокурсником Ю. Гольдштейном, наказывали инакомыслящих не только партийные комитеты и не только за идейные ошибки (об этом М. Горбачёв в воспоминаниях не пишет). Однако вскоре после посещения Чехословакии будущему генсеку «пришлось серьезно задуматься», насколько он «был прав в оценке Пражской весны». Почему же я, не будучи умнее Горбачёва и менее информированный, с самого начала принял ту позицию, к которой он пришел через ошибки? В чем тут дело?

Сейчас я часто бываю в Чехии. Определенно, эти события не забыты. У большинства чехов неприязни к отдельным россиянам из-за тех событий нет, но к стране в целом отношение прохладное. Чехи вспоминают, что многие советские солдаты сначала даже не поняли, что оказались в Чехословакии. Один чешский начальник рассказывал мне, что в те дни он выпивал у себя дома с советским полковником, который в пьяной беседе осуждал ввод войск. Ханна Веселы, наша чешская знакомая, вспоминала, что в Карловых Варах советские танки появились в центре города в три часа ночи. Ее отец, партизан в годы войны, увидел танки, когда возвращался домой ночью с работы. Он подумал, что снимается кино. Для чехов это было неожиданностью; русских со времен войны они считали друзьями. Ханна говорила, что солдат, которые вошли в страну первыми и даже не понимали, что они оказались в Чехии, быстро заменили, так как эти солдаты оказались распропагандированными.

Примерно в 1969-70 годах мы перебрались в свою комнату, на проспект Карла Маркса.

Татьяна в эти годы перешла на работу в Институт метрологии им. Д. И. Менделеева. Мы много иронизировали над порядками в этом типичном советском НИИ, но сейчас понимаем, что тогда делалось и много полезного. Институт был научной базой Госстандарта. А система стандартов худо-бедно поддерживала контроль качества и безопасности производств и товаров. Татьяна с ее золотыми руками, образованием и ясной головой была там на месте, но ей претила скучноватая бюрократически-бумажная сторона работы. Она говорила, что не хочет становиться «зашкафной крысой». Впоследствии именно это стало одной из причин учреждения нашего кооператива, где навык профессиональной работы с документами, полученный Татьяной во ВНИИМе, оказался очень полезным.

Осенью 1970 года умер отец, а в январе 1971-го родился новый Георгий, наш сын.

Рожала Татьяна в родильном доме при Педиатрическом институте. Институт находился близко от нашего дома и был, похоже, имел хорошую репутацию. Тогда не было принято рожать в особых клиниках. Во всяком случае, мы об этом даже не слышали. Когда роды состоялись, я позвонил в Вологду теще. Она внимательно выслушала мой рассказ о родах, росте и весе новорожденного, облегченно вздохнула, сказала: «Допеченный», – и повесила трубку.

В роддом тогда никого не пускали, Татьяна мне показала спеленутого Егора в окно на первом этаже. У него были узкие, припухшие глаза и немного перекрученные губы. Январь стоял очень теплый – 3–4 градуса тепла. Когда Татьяну выписали, мы пешком дошли до дома.

Жизнь изменилась радикально. Татьяна ухаживала за Егором, я работал, но старался уйти с работы пораньше – помочь. Порой было нелегко. Купали Егора на коммунальной кухне. Для этого надо было согреть воду, подготовить кухню, попросить уйти соседей и т. д.

Пеленали Егора на чертежной доске. Для прогулок надо было спускать и поднимать коляску с Егором на четвертый этаж по крутой лестнице. Даже мне это было непросто. Но мы это все делали на одном дыхании.

Егор был не очень спокойным ребенком, засыпал он с трудом. Заснув, сильно потел. Приходилось каждую ночь его сонного переодевать. Эти тяжелые времена вспоминаются сейчас тепло. Более того, мне кажется, что такие трудности скрепляют семью, заставляют больше ценить завоеванное, беречь супруга, с которым они пережиты. Мне сложно понять мироощущение людей, которым легко дались бытовые семейные ценности.

В начале 1970 года я защитил кандидатскую диссертацию. Работа над ней вспоминается мне как радостное дело. У Шопенгауэра сказано о таких ученых, как я: «Те, кто чувствует в себе трезвый разум и способность к правильному мышлению, но притом не знают за собой высших умственных достоинств, не должны отступать перед усидчивым, тяжелым трудом… В результате такой ученый обязательно получит результат, достоинство которого повысится трудностью добыть эти данные». Работа проходила в хорошей лаборатории, среди ярких людей. О какой бы то ни было халтуре в труде не могло быть и речи. По традиции защита завершилась дружеским кафедральным банкетом в институтском буфете.

В те же годы мы купили кооперативную квартиру на Васильевском острове в университетском жилищном кооперативе. Покупке этой действительно хорошей квартиры, где мы и сейчас с удовольствием живем, предшествовали интересные события. Мы, конечно, пытались вырваться из комнаты в коммунальной квартире. Особенно важно это стало после рождения Егора. Площадь нашей комнаты была 19 кв. м, а в очередь на получение жилья ставили, если на человека приходилось меньше 6 «квадратов». Этот лишний метр портил нам всю жизнь. Я безуспешно пробовал разные варианты улучшения жилищных условий. Был на приеме у большого начальника, городского депутата. Он напомнил мне генерала, который погубил Акакия Акакиевича, – был очень суров, немногословен, недоволен моим присутствием у него в кабинете и тем, что он вообще вынужден терпеть меня неподалеку от себя. Через пару минут я вышел от него, получив брезгливый отказ. Потом кто-то из знакомых посоветовал мне обратиться к районному депутату. Я воспринял этот совет как шутку или даже как насмешку, но испробовал и этот путь. Написал нашему районному депутату заявление и – о чудо! К нам в квартиру пришел этот депутат с небольшой комиссией для проверки моего заявления. Вопреки ожиданиям, депутат оказался приятным скромным человеком. Он написал на депутатском бланке письмо с просьбой поставить нас в виде исключения на городскую квартирную очередь, несмотря на лишний метр площади. Основанием была моя ученая степень. В конце концов нас на очередь поставили.

Теперь появилась возможность вступить в жилищный кооператив и сравнительно быстро – за один-два года – приобрести квартиру. Мне с большим трудом удалось вклиниться в формирующийся университетский кооператив, хотя я и имел все права на это. По настоянию Татьяны мы записались на трехкомнатную квартиру. Примерно через год, когда дом был почти готов, окончательные списки членов кооператива понесли на утверждение. И тут наша подруга, Галя Гавлина, которая увидела эти готовые списки, сообщила мне, что нас там нет! Я завертелся, как ужаленный. Помню, что весенним днем я до вечера бегал под дождем по разным инстанциям и нас вернули в список. Я простудился, но мы вздохнули с облегчением. После этого мы начали собирать деньги на первый взнос – чуть больше 5 тысяч рублей. Наш месячный семейный заработок в то время составлял около 200 рублей. Своих денег практически не было. Примерно треть дали родители, остальное заняли у друзей и коллег по лаборатории. Деньги собрали без особого труда. Давали довольно легко, нам верили, о процентах и расписках не было и речи.


Один из документов, необходимых для покупки квартиры, – ходатайство дирекции, месткома и профкома


Собрав деньги на квартиру мы уехали в отпуск, в Крым. Поездка была в каком-то смысле неразумной при таких долгах, но оказалась очень удачной. С нами был трехлетний Егор, мы провели в Крыму чудесный сентябрь. Жили уже, конечно, не в палатке, а снимали маленькую свежепобеленную комнатку. Дома всегда стояло полведра дешевых, что было важно, ароматных персиков. Дни были теплые и нежаркие, море – спокойное. Воспоминания о той поездке греют душу.

От железнодорожного вокзала в Симферополе мы ехали до Судака на автобусе. Он был «львовский» – шумный и душный. Ехали на задних сиденьях, где было особенно жарко. Маленький Егор стойко терпел неудобства и только в конце стал проситься «на волю».

В Новом Свете он жил как у Христа за пазухой: купался, копался в песке на пляже, а домой возил с пляжа на игрушечном грузовике камни. Возил старательно, таща в гору за собой грузовичок. После этого обедал и мирно спал. Занавеска в проеме открытой двери чуть колыхалась на слабом теплом ветру. Егор проявлял знания и интерес к посадкам, которые делала наша хозяйка в своем огородике. А знал Егор огородно-садовое дело благодаря своей бабушке Галине Константиновне, бабе Гале, с которой он проводил лето на даче в Вологде и в деревне под Вологдой.

Уезжали мы в двадцатых числах сентября. Рейс был рано утром, часов в пять. Ночь Татьяна с Егором провели в аэропортовской гостинице, а я с сокурсником Петей Кулишем болтался по аэропорту. Нам до последнего не хотелось будить Татьяну и Егора. Наконец мы подошли к гостиничному номеру и робко постучали в дверь. Дверь тотчас открылась – за ней стоял одетый, готовый к дороге Егор с ясными глазами и хорошим настроением.

Татьяна с Егором полетели в Ленинград, а я – в Сухуми на конференцию по фотохимии. В конце сентября в Крыму становилось прохладно, а в Сухуми еще стояла нежная теплая погода, было обилие фруктов, хороший турецкий кофе на пляже.

Тогда в Сухуми я столкнулся с интересным примером различия российского и грузинского менталитетов. В то время проблема билетов, железнодорожных и авиа, была очень острой, особенно в пик курортного сезона. Поэтому организаторы конференции заранее попросили участников приезжать, имея обратные билеты. Но многие, примерно 50-100 человек, таковых не имели и обратились к организаторам за помощью. Гостеприимные организаторы обещали сделать все возможное, чтобы помочь. Просители собрались в очередь и, как тогда было принято, составили список. Через некоторое время очередники, разгневанные «плохой работой оргкомитета и невыполнением обещания», гневно штурмовали оргкомитет, требуя обещанные, как им хотелось верить, билеты. Организаторы конференции были явно обескуражены тем, что оказались в роли виноватых. В конце концов оргкомитет, вывернувшись наизнанку и использовав всесильные на Кавказе знакомства, сумел организовать спецрейс в Москву.

К тому времени физический факультет Университета собрался переезжать в Петергоф. Ездить туда мне не хотелось. Кроме того, я чувствовал, что фундаментальная физика – не мой конек, не то, что у меня естественно получается. Да и зарплата была весьма скромной. По этим причинам я стал искать другое место работы. Я побывал на кафедре физики Военно-медицинской академии, в Институте Пастера, в Институте синтетического каучука. В конце концов с помощью Ирины Владимировны Недзвецкой я нашел место доцента на кафедре физики в Гидрометеорологическом институте, где и проработал потом почти тридцать лет. Переход на должность доцента в моем сравнительно молодом возрасте был удачей, тем более что я не был членом партии.

Как тогда полагалось, мне сразу дали общественную нагрузку – я стал заместителем декана по работе в общежитии на улице Стахановцев. Для начала я его посетил. Обход начался с занюханной комнатенки вахтера. Далее шли коридоры, окрашенные тоскливой зеленой краской, кухни с замызганными газовыми плитами без единой пластмассовой ручки на газовых краниках. Особенно плохо приходилось девушкам – с душем были большие проблемы. Раньше я часто бывал в студенческом общежитии Университета, в гостях у Татьяны. Было там небогато, но все-таки это был дом.

Я решил начать с улучшения бытовых условий. Об этом я и сказал на встрече с институтским начальством. Очень активно мне возражал заведующий кафедрой марксизма-ленинизма К. 3. Он кричал, что я не обратил внимания на главное – состояние наглядной агитации в общежитии, а хочу заняться второстепенным – бытовыми вопросами. В этот момент я, видимо, представлялся ему классовым врагом, носителем идеологической заразы. Много позже вскрылось участие К. 3. в денежных махинациях, началось расследование, и он скоропостижно скончался от инфаркта.

Другое возражение было несколько неожиданным, но оно оказалось во многом верным. Проректор по хозработе сказал, что студенты сами создают разруху. В подтверждение он при мне поставил новые ручки на все газовые краники. На следующий день я увидел, что ручки опять сняты или разбиты. Самое интересное и непонятное состояло в том, что эти ручки сами по себе не представляют никакой хозяйственной ценности. Спустя сорок лет, беседуя со студенткой Алтайского университета, я узнал, что у них в общежитиях газовые плиты тоже стоят без краников. Через десятки лет за несколько тысяч километров от Ленинграда-Петербурга – та же картина!

В Гидромете я снова, как в детстве, стал ходить на демонстрации. Их посещали в основном администрация, партийные и комсомольские активисты, деканы, заведующие кафедрами, ведущие преподаватели – в общей сложности процентов десять состава института. Я ходил потому, что был одним из руководителей институтской народной дружины. Не иметь такую, как тогда говорили, «нагрузку» было нельзя. Мне поначалу предложили несколько видов общественной работы. Я выбрал народную дружину – как наиболее осмысленное и наименее идеологизированное занятие. К тому же нехороших вещей, вроде охоты на стиляг или третирования верующих на Пасху дружинники к тому времени уже не делали.

Атмосфера на демонстрации не казалась насквозь казенной; был и элемент праздничности. Я побывал на заседаниях партбюро института, посвященных подготовке к демонстрациям, и узнал, что содержание и количество всякого рода плакатов и прочих украшений строго согласовывается с райкомом партии. Тщательность в этом вопросе была, видимо, в традициях власти. Так, Ирья Хиви, ингерманландская финка, вывезенная накануне Великой Отечественной войны из-под Гатчины в Финляндию, а потом согласившаяся вернуться, в своих воспоминаниях рассказывает, как украшался эшелон с возвращающимися финнами: «Военный с синими погонами дал нам красные плакаты. Плакатов хватило на все вагоны, даже на те, в которых поедут наши коровы» (Хиви И. Из дома. СПб., 2008).

Институтская колонна должна была заботиться, чтобы к ней не примыкали посторонние. Эта довольно хлопотная задача лежала на мне. 1 мая 1986 года наша демонстрация попала под небольшой дождик. Потом оказалось, что это были чернобыльские осадки. Люди шли на демонстрацию, не подозревая о трагедии, которая случилась за несколько дней до этого, и об опасности этого дождя.

В Гидромете я читал лекции по общей физике на первых курсах. Лекции я готовил в комнате на проспекте Карла Маркса, когда Егорка засыпал. Основная трудность на потоковых лекциях для младшекурсников состояла в том, чтобы удержать внимание сотни молодых людей, не очень-то увлеченных физикой. Это требовало больших затрат нервной энергии. Как только ты расслаблялся во время лекции и начинал думать о чем-то своем, в аудитории возникал шум, разговоры и снова «собрать» внимание студентов было уже трудно. Лекция в разговаривающей шумной аудитории – мучительное дело и сильный удар по самолюбию. Впрочем, студенты Гидромета начала 1970-х годов были более или менее настроены на учебу. Занятия напоминали настоящую работу. Профанации было немного.

Практически сразу после начала работы в Гидромете я стал организовывать на кафедре хоздоговорные научные исследования. Это дело было новым для кафедры и весьма заманчивым, так как сулило дополнительный заработок и мне, и другим сотрудникам кафедры.

Я тогда еще сохранил творческий запал, полученный в Университете, и рьяно взялся за организацию научной работы и поиски заказчика. Работа планировалась экспериментальная, поэтому надо было закупить оборудование, приспособить помещения, в которые даже не была подведена вода, найти кадры. Сейчас даже подумать страшно, какой объем подготовительной работы был выполнен. В конце концов маленькая лаборатория заработала.

Поскольку появилось оборудование, мы стали получать спирт на его обслуживание. Кто-то из сотрудников института написал донос о «нецелевом использовании» нами питьевого спирта, и к нам пришла институтская комиссия народного контроля. Мы представили нужные объяснения. Комиссия попросила уточнений. Мы представили. У проверяющих возникли новые вопросы. И так продолжалось довольно долго, много месяцев. Члены комиссии работали со вкусом. Они чувствовали себя в своей тарелке, веско намекали на передачу дела в следственные органы. Я обратился к брату за советом. Он устроил мне консультацию у работника, или, как тогда говорили, члена комиссии народного контроля городского уровня. Тот выслушал и сказал: «Больше не давайте никаких пояснений. Скажите, что сами заинтересованы в передаче дела в следственные органы». Так мы и поступили. На этом действия институтской комиссии резко закончились.

Одним из первых заказчиков для нашей маленькой научной группы был Томский институт физики атмосферы Томского филиала Сибирского отделения АН СССР.

Я много раз бывал в Томске у заказчика. Филиал академии представлял собой городок из нескольких институтов и жилых зданий. Все было недавно и с размахом построено. Институты наполнялись дорогим оборудованием и хорошими кадрами. Городок стоял на окраине Томска, почти в лесу. Вокруг были развалившиеся деревянные домишки. Казалось, что городок вырос за счет обнищания окружающих поселков, высосав из них соки.

Похоже, так оно и было. Через несколько десятков лет я встретился в Петербурге со своим старым научным партнером Галиной С. Она давний житель Новосибирского академгородка – более масштабного, чем Томский, но с теми же «родовыми чертами». Она мне рассказала, что какой-то бомж из, как она выразилась, «черного пояса деревень», окружавшего академгородок, пытался вскрыть их квартиру.

В самом Томском академгородке царила атмосфера замкнутого коллектива с безусловным подчинением директору Томского филиала, академику Владимиру Евсеевичу Зуеву. Сотрудники зависели от него во всем: будь то получение места для ребенка в детском саду, трудоустройство мужа или жены и т. д. Испортить отношения с Зуевым означало, что семье надо уезжать из Томска.

Зуев был довольно пожилым, подтянутым человеком, похожим на отставного военного. Он был собран и энергичен. Создание в лесу академгородка со всей инфраструктурой было по плечу только фанатичным и очень способным организаторам.

В городке велась серьезная партийно-политическая работа, он был наполнен плакатами, стендами, лозунгами… Практиковались дни здоровья, когда городок по зову лидера участвовал в лыжных соревнованиях. Лыжня пролегала прямо около домов, в красивом лесочке. Все происходило в виде небольшого праздника, в котором принимало участие и руководство академгородка во главе с Зуевым.

Зуеву не нравилось, когда пожилой сотрудник заводил новую семью с молодой женой, такие люди подвергались общей обструкции. Обстановка напоминала китайско-казарменную. Сотрудники были в основном молодыми. Сделать карьеру можно было активной научной или партийной работой, а лучше – той и другой сразу.

Работала научная молодежь много. Вся жизнь сотрудников делилась на две неравные части – работу и дом, который находился рядом с институтом. Эта их непростая жизнь давала им и радость, поскольку люди занимались, в общем, интересным делом, у них была перспектива роста.

Как-то представитель заказчика, молодой ученый и секретарь парторганизации института, был у меня дома, в Ленинграде. Пошли мы с ним в баню, в класс повышенной комфортности. Ничего особенного, вполне общедоступное место. Мой гость немного загрустил. Оказалось, что он в Томске должен был много трудиться на партийном поприще, угождать нужным людям, чтобы ходить там в такую баню. В Томске баня такого уровня была доступна не всем, а в Ленинграде в ней мог мыться и беспартийный горожанин. Эта история напомнила мне то, что писал С. Довлатов о классике советской литературы Валентине Катаеве: «Все материальные льготы, которые он вырвал у режима ценой бесконечных унижений, измен и предательств, доступны в западном мире любому добросовестному водопроводчику!»

В свою очередь я тоже бывал дома у этого томича. Перед отлетом из Ленинграда я всегда покупал для него мясо, мандарины и вообще еду. Мясо покупал впопыхах, первое попавшееся, обычно неважное. Но и этому в его семье были рады. Как-то его мама рассказывала, что недавно она едва не купила мясо – простояла в очереди на морозе несколько часов, была совсем уже у цели, но мясо закончилось. В ее рассказе не было досады, а скорее даже какое-то удовлетворение от того, что в этот раз она была уже совсем у прилавка. Привезенное мною мясо частью шло в морозильник, в запас, а частью в еду обычно в самодельные пельмени. А мандарины всегда убирали, оставляя к ближайшему празднику.

Как-то раз летели мы в Томск через Уфу. Во время посадки в Уфе зашли в ресторан при аэропорте. Сосед по столику сетовал, что с продуктами в городе неважно, хотя пищевые предприятия работают на полную мощность. Беда, по его словам, была в том, что продукцию этих предприятий вывозили из Уфы. Вывозили, в частности, в Томскую область. Каково же было наше удивление, когда в томском ресторане мы услышали ту же историю, только получателями местных продуктов назывались Урал и Уфа! Вообще истории о том, что один регион объедает другой, были в то время очень популярны.

В середине 1970-х во всем общепите страны по четвергам был установлен рыбный день. В этот день в столовых и ресторанах не было мясных блюд. Их заменяли блюда из ледяной рыбы, хека серебристого или минтая. Исходная рыба была глубокозамороженной, а приготовленная – сероватого цвета. Как-то в Томске мы пошли обедать в институтскую столовую. Был четверг, ожидалось рыбное меню. Мы увидели плакатик «Сегодня не мясной день». Так нас деликатно извещали, что в этот день нет и рыбы! Надо сказать, что в Ленинграде со столь острыми продовольственными проблемами мы почти не сталкивались.

Часть научной работы проводилась в экспедиции по реке Обь, куда мы отправились в начале 1980-х вместе с Егором. Плыли на небольшом корабле, жили в настоящей каюте, ели в кают-компании. Егор охотно принимал участие в работе и даже настойчиво просил допустить его и к ночным измерениям. Некоторые приборы были закреплены высоко на мачте, и надо было подниматься к ним. Ночью, по ходу судна это было довольно опасно, но я разрешил, и Егор делал это с удовольствием.

Мы плыли вдоль скучных берегов Оби с редкими небольшими прибрежными городками вроде Колпашево. Рассказывали, что иногда, когда Обь подмывала берег, вскрывались захоронения сталинских времен и людские останки смывало в реку. В те годы партийным лидером Томской области был Егор Лигачёв, и такие случаи при нем замалчивались. Ни о каких мемориалах не могло быть и речи.

В свободное время на теплоходе Егор много и удовольствием рыбачил. Там мы узнали об описторхозе – заболевании, вызванном рыбьим паразитом, которым заражено много обской рыбы. Говорили, что отчасти этим объясняется причина внешней неказистости местного населения.

Другая экспедиция была в менее суровое место – Крымскую обсерваторию, которая находилась в поселке Курортный. Там мы жили и работали вместе с профессором Ленинградского университета Львом Семёновичем Ивлевым и его студентами. Льву Семёновичу я многим обязан, без его помощи я вряд ли смог бы собрать материал на докторскую диссертацию. Жизнь и работа у нас были отлично налажены. Утром мы завтракали в тенистом дворике, студентки вкусно готовили домашние оладьи. Потом Егорка оставался смотреть телесериал или шел со свободными от работы студентами «добывать» фрукты в соседних садах, или рыбачил с пирса на пляже. Вечерами мы отправлялись с ним в кино в летний курортный кинотеатр. Гордились тем, что смотрели все фильмы подряд. Не пропустили даже духоподъемный фильм «Через Гоби и Хинган» о наших военных победах в Монголии.

Как-то Егор уколол руку о плавник пойманной рыбы. Кисть стала быстро опухать. Егор вел себя молодцом, но ясно было, что боль сильная. К счастью, я в это время находился не на работе, а рядом. Надо было что-то делать. Окружающие – рыбаки и пляжники – принялись массово давать советы. Причем, как у Гоголя в «Мертвых душах», многие советы «отзывались совершенным познанием предмета». Одни авторитетно сообщали, что надо приложить горячее, другие – холодное.

Мы решили идти к врачу. Кто-то говорил, что нам надо направо, кто-то – налево. Все говорили веско, с апломбом. Наконец нашли врача. Он дал противоаллергическое лекарство, и все прошло. По словам врача, Егору грозил аллергический шок, от которого холодное было бесполезно, а горячее – вредно.

Почему я так запомнил этот случай? В моем характере с далекого детства есть преувеличенное уважение к мнению всякого встречного человека. Я заранее уверен, что человек говорит ответственно, продуманно. Не могу понять, как можно утверждать нечто «от фонаря». Это же доверие к мнению людей было и у Егора. Поэтому столь выразительное проявление «совершенного познания предмета» осталось у меня в памяти.

Видели мы с Егоркой в Курортном биологическую станцию, в которой был бассейн с дельфинами. Этих дельфинов в недавние времена тренировали для выполнения военных задач. Вообще наука в Советском Союзе развивалась очень неплохо благодаря военным деньгам, следы которых можно было найти в самых мирных исследованиях.

Начав работать доцентом в Гидромете, я столкнулся с необходимостью вступить в партию. Большинство моих знакомых становились коммунистами для служебного роста. Для них такой шаг был глубоко естественным делом. Сегодня, оставив КПСС, абсолютное большинство из них не чувствуют никакого смущения от своего пребывания в ней.

Во всех странах социалистического лагеря партийность сильно облегчала продвижение по службе или была просто неизбежна. Недавно сорокалетний пражский архитектор рассказал мне, что его отец был высокообразованным специалистом, но не мог работать в этом качестве, не будучи членом партии. Вступление же в коммунистическую организацию он считал для себя невозможным, поэтому проработал двадцать лет, до конца социалистического периода, квалифицированным рабочим. После окончания социалистической эры семья быстро встала на ноги.

Продвинувшиеся по «партийной линии» получали разнообразные льготы и привилегии, правда в строгом соответствии с их постом в партийной иерархии. Это могли быть продуктовые наборы к праздникам, лечение в спецполиклиниках и больницах, отдых в спецсанаториях, покупки в спецмагазинах (спецраспределителях), поездки за границу и т. д.

В продуктовые наборы могли входить хорошая колбаса, баночка икры, бутылка коньяка…

Одним из распределителей был так называемый Голубой зал в Гостином дворе. Я о нем знаю только потому, что там работала продавщицей соседка по подъезду. Это была рабочая семья, все в ней состояли в партии, и жили они по тем временам припеваючи.

Тема привилегий невольно отражена в воспоминаниях М. С. Горбачёва «Наедине с собой». Михаил Сергеевич, решив поступать в МГУ на юридический факультет, отправил в приемную комиссию по почте свои документы. По почте же получил ответ: «Вы зачислены с предоставлением общежития». Горбачёв делает вывод: «То есть я был принят по высшему разряду, даже без собеседования, не говоря уже об экзаменах. Видимо, повлияло все: и "рабоче-крестьянское происхождение", и трудовой стаж, и то, что я уже был кандидатом в члены партии…», и далее – «как, наверное, и то, что я уже был активным участником общественной жизни: секретарем комсомольской организации школы, членом райкома комсомола…»

Я оставался беспартийным, но предполагалось, что вступлю в партию. Заведующий кафедрой профессор И. А. Славин ко мне очень хорошо относился и порадел за меня в партбюро – я оказался одним из первых в очереди на вступление. Полковник в отставке И. А. Славин долгие годы преподавал в военной академии, много лет был коммунистом, и он совершенно искренне считал, что оказывает мне большую услугу. Сказать ему «не хочу» было невозможно.

Членство в КПСС было против моей натуры, духа моей семьи и моих друзей. И я прибегал к типичным уловкам: «еще не созрел» и т. п.

Как-то секретарь факультетской парторганизации В. К., тоже выпускник физического факультета и почти мой ровесник, предложил мне поработать в избирательной комиссии. Я отнесся к этому как к просьбе приятеля, однокашника и ответил, что мне не хочется этим заниматься, но помогу. Разговор продолжения не имел. Позже я узнал, что факультетский партсекретарь сообщил в партбюро института об этом разговоре и вопрос о моем членстве в партии был тихо, к моему счастью, снят.

В те годы одним из вступительных экзаменов в Гидромет была физика. Я участвовал в приеме экзаменов почти ежегодно. В институт поступало много детей сотрудников. Я это чувствовал: зимой я замечал симпатию некоего сотрудника – при встрече он тепло и приветливо улыбался. К ранней весне знаки внимания становились более явными – человек спрашивал меня о моих делах, о здоровье членов моей семьи. К апрелю при встречах он уже брал меня за пуговицу пиджака и, разговаривая, снимал с него ниточки и пылинки. Я должен был откушать чаю с припасенным тортиком. В мае объявлялась проблема: поступает дочь, или сын, или племянник. Ребенок очень хороший, но слаб здоровьем или что-нибудь в этом роде. За два десятка лет я выучил этот алгоритм наизусть. В сентябре, после благополучно сданных экзаменов, когда я радостно встречал моего нового друга в административных коридорах, он приветствовал меня довольно сухо. Моя радость выглядела даже немного странно. Так эта гамма, с постепенным повышением теплоты общения и резким «обнулением», разыгрывалась каждый год.

В середине 1980-х годов мы впервые купили машину – знаменитую «копейку». Машине было лет двенадцать-четырнадцать, нам она казалась чудом техники и хорошо прослужила до середины 1990-х. Когда приходилось менять некоторые «родные» ее детали итальянского происхождения, мастера просили разрешения оставить их у себя.

Формально это был второй наш автомобиль. Первый я «получил» в Гидромете за хорошую работу. Мы перепродали его. Эта «негоция», по существу, была довольно невинна, но мы очень боялись последствий отступлений от закона. Машины в те годы были большим дефицитом. Я «получал» авто в большом новом магазине в Красном Селе. Магазин был полон покупателей – исключительно мужчин. Обстановка была как на вокзале, на котором серьезно нарушено движение поездов. Люди проводили в магазине по многу часов и дней. Получить какую-либо информацию было трудно. Работники магазина были недоступны и неприступны. Некоторые покупатели – как правило, грузные, небритые, в кожаных куртках – чувствовали себя как рыба в воде. Все было окутано легко читаемой тайной.

Перед покупкой «копейки» я пошел на водительские курсы. Когда дошло до практики, дело осложнилось. Я, в отличие от большинства, никогда не управлял машиной. Мне надо было все объяснять с нуля. Водитель-инструктор сидел в машине молча и недовольно. В методике обучения он был не силен, себя уважал и учеников терпел с трудом. Откатал я с ним свои часы без удовольствия и без большого толка. Подошли экзамены. Соученики были настроены нервозно. Ходило много слухов, гадали, кому и сколько надо заплатить. У меня были нехорошие предчувствия, но я решил побороться. Придя домой, соорудил тренажер: педалями были домашние тапки, а рукояткой коробки передач – ручка швабры, поставленной в ведро. Кроме занятий на «тренажере» я проехал несколько раз с приятелем по маршруту, где предполагалась контрольная езда. В контрольном заезде, увидев пешехода на проезжей части, я загодя, вероятно слишком загодя, сбавил скорость, то есть сделал так, как учили. Через короткое время инструктор, ехавший рядом, резко приказал мне остановиться и выйти из машины. У меня упало сердце. Морально я уже готовился к повторной сдаче. А это означало трату времени, денег и нервов. На объявлении результатов я узнал, что сдал экзамен, в отличие от многих моих более бойких соучеников.

Гараж у нас был недалеко от дома, у гостиницы «Прибалтийская». Гостиницу возводили буквально на наших глазах. Строила шведская фирма. Рабочие жили неподалеку. Это было событие для нашего района. Многие строители после окончания работ уехали домой с русскими женами. Жители района ходили смотреть, как организована работа на стройке. Многое было в диковинку: и порядок на стройплощадке, и вымытые машины, и вид столовой для сотрудников…

Вокруг гостиницы получился парадный микрорайон, с красивыми домами и даже с подстриженной травой. В соседнем доме открыли магазин «Березка», где за валюту продавали дефицитные товары. Валютой, по логике тогдашней жизни, могли обладать только иностранцы и немногие советские люди из числа выездных. Магазины были красивые, на западный лад. Работавшие в них люди и посетители составляли особый вид хозяев жизни. Я, мои родственники и друзья в таких магазинах не были ни разу. И вот как-то Егор нашел на улице мелкую индийскую банкноту. Егор в то время был на пике своей пионерской карьеры. Он потащил меня в эту «Березку». Я понимал, что наш поход будет неудачным, но решил проиграть всю пьесу с расстановкой и до конца. Мы вошли с Егором в большое мраморное фойе магазина. Было видно, что в нарядном торговом зале довольно много покупателей, но, похоже, это были не иностранцы и не «выездные» граждане СССР. Едва мы вошли, как нам навстречу двинулся швейцар, а стоявшие за ним милиционеры заинтересованно на нас посмотрели. Швейцар и милиционеры выглядели очень благополучными людьми. Швейцар загородил собою проход и спросил, чего мы хотим. Я ответил, что мы хотели бы что-нибудь купить. Есть ли у нас валюта, поинтересовался швейцар. Я ответил утвердительно. «Откуда?» – спросил он. Я удивился, что его интересуют такие подробности нашей жизни, и радостно поделился тем, что банкноту нашел сын. Швейцар не разделил моей радости, лицо его стало озабоченным, а милиционеры стали подтягиваться к нам, видимо почувствовав какую-то угрозу. Егорка стоял растерянный; он рос исключительно законопослушным. Швейцар разъяснил, что ничего покупать на эту банкноту мы не имеем права и нам следует сдать ее в банк в установленном порядке. Встал вопрос, куда именно сдавать и каков этот установленный порядок. Выяснилось, что сдача купюры в банк не поможет – как ни крути, мы нарушили закон и безболезненного выхода из ситуации для нас нет. Все это говорилось швейцаром спокойно и сурово. Молчаливая милиция усиливала давление. Я не стал оправдываться или защищаться, а полностью признал вину и выразил живую готовность тут же сдаться и ответить перед законом. Поведение маленького отряда изменилось: веская уверенность пропала, от нас хотели побыстрее отделаться. Я не стал усугублять ситуацию, и мы вышли из магазина. Егор был в задумчивости и некоторой растерянности.

К концу 1980-х примерно четверть моих друзей эмигрировали. Уезжали в Израиль, Германию, Америку, Канаду, в Австралию. На родине не было подходящей работы, и (или) люди не видели в стране будущего для себя и своих детей.

Отъезд в эти годы уже не был сопряжен с серьезными проблемами на работе, трудностями получения вызова, «битвами» в ОВИРе, издевательствами на таможне и проч.


Школьник Егор Сирота


Считалось, что уезжают навсегда. Это добавляло событию серьезности и даже трагичности. Моя семья тоже, конечно, думала об отъезде. Но не уехала; все-таки в нас была сильна привязанность к стране и не хотелось покидать ее навсегда. Кроме того, мы предчувствовали добрые перемены. Надежда окрепла в начале 1990-х. Это отмечает и Я. Кедми, специалист по эмиграции в Израиль: «Приход Ельцина к власти вселил в людей новые надежды. Многие в России, видя энергичную молодежь вокруг Ельцина, слыша речи о реформах, наблюдая крах советской власти и компартии, в которой видели источник всех бед в стране, черпали надежду в происходящих изменениях. Те, кто уже практически сидел на чемоданах, приостановили сборы на выезд». В нашей семье вопрос эмиграции решился, как мне кажется, правильно: Егор уехал в США продолжать образование, а мы остались в Петербурге и окунулись в новую для нас жизнь – предпринимательство. К сожалению, через двадцать лет «опять наметилась волна отъездов: люди, которым за сорок, меняют место жительства и меняют место ведения дел. Это не экономическая эмиграция начала девяностых, когда уезжали потому, что нет работы. Это, я бы сказал, политическая эмиграция: уезжают люди, довольные своим материальным положением», – пишет в 2013 году основатель торговой сети «Лента» (год рождения компании – 1993-й) Олег Жеребцов (Будущий Петербург. 2013.19 июня).

Мое отношение к советскому прошлому

Фирс. Перед несчастьем то же было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.

Гаев. Перед каким несчастьем?

Фирс. Перед волей.

А. П. Чехов. Вишневый сад

Ужели к тем годам мы снова обратимся?

А. С. Пушкин. Послание цензору

Советское прошлое я не люблю. Хотя, как видно из вышеизложенного, особых притеснений я не испытывал. Но и повседневную жизнь в том, что касалось идеологии, я переносил с трудом, несмотря на то, что в шестидесятые, на которые пришлась моя молодость, политический климат смягчился. Как писал в те годы Е. Евтушенко в «Монологе голубого песца»,

На звероферме, правда, перемены.
Душили раньше попросту в мешках.
Теперь нас убивают современно —
электротоком. Чисто как-никак.

Мое негативное отношение к советской действительности зародилось в раннем детстве. Помню напряженность дома в связи с неприятностями у родителей. У отца они были из-за социального происхождения, у матери – из-за национальности. Родители говорили об этом шепотом, так, чтобы я не слышал. Об этом же пишет А. Д. Сахаров в «Воспоминаниях»: «Я думаю, что, пока я не стал взрослым, папа боялся, что если я буду слишком много понимать, то я не смогу ужиться в этом мире. И, может быть, это скрывание мыслей от сына – очень типичное – сильней всего характеризует ужас эпохи».

Я чувствовал, что родителей незаслуженно обижают какие-то нехорошие силы.

В детском саду я учил песни «На дубу зеленом два сокола ясных вели разговоры… Первый сокол – Ленин, второй сокол – Сталин», «О тебе – отца ревнивей – Сталин думает в Кремле». Более раннюю «Песнь о батыре Ежове» я, конечно, не застал. В этих стихах и во всем, что связано с ними, я чувствовал фальшь и все те же всемогущие силы.

Уже в раннем детстве я понимал, что говорить об этом не надо. Позже это чувство переросло в страх, который жив во мне до сих пор. Этот страх – особый, не тот, что испытываешь, например, при виде хулиганов. Тот можно и побороть, он иногда мобилизует, придает силы. Страх того времени больше похож на чувство, испытываемое при ночном кошмаре. Он не мобилизует, а парализует и наполняет какой-то животной тоской.

Бытовые неудобства того времени: очереди, жизнь в коммунальной квартире, печное отопление, отсутствие газа и теплой воды – почти не влияли на мое отношение к советской власти. Дефицит и неудобства переживались легко, были привычны и худо-бедно объяснялись недавней военной разрухой.

Поскольку мое отрицание советскости зародилось уже в раннем детстве, то, вероятно, оно идет не столько от ума, сколько от сердца. Важен характер, а не позиция, говорил кто-то из классиков.

Как же мое негативное отношение к советской власти совмещалось с тем, что я прожил при ней большую часть своей жизни: учился, работал, строил карьеру? Действительно, я прошел по обычной для тех лет лестнице: октябренок, пионер, комсомолец. В комсомол вступил под давлением классного руководителя, намекнувшего, что мое упрямство может создать неприятности отцу. В партию не вступил, это для меня было неприемлемо. Но в то же время я сдавал бесчисленное количество экзаменов по общественным наукам, сидел на комсомольских собраниях… Борцом с режимом я не был. Но я всегда старался не контактировать с властями по политическим и идеологическим вопросам и не поддерживать лично никаких их инициатив. Это удавалось – более или менее удачно лавировал.

Такова была позиция большинства в моем окружении.

Мой знакомый в те годы изучал историю Китая П-Ш веков нашей эры. Он говорил, что заниматься более поздним периодом для него интереснее, но невозможно – сплошная политика. Продолжил он свои штудии уже в Австралии.

Позиция, конечно, не героическая. Но даже она требовала наличия внутреннего стержня и определенных понятий о границах допустимого в тех бесчисленных компромиссах, на которые приходилось идти. Думаю, что люди с такой позицией сыграли свою роль в смене власти; они были необходимой почвой для перемен. К сожалению, время надежд было недолгим и ожидавшаяся «просвещенная демократия» так и не возникла.

Многие сегодня добром вспоминают социальные гарантии, стабильность и другие приметы советского времени. Для этого есть основания: неплохая (по тем временам) система медицинской помощи, хорошее и доступное образование, худо-бедно работающая милиция, не бросающаяся в глаза коррупция, неплохие пенсии (за исключением колхозных), внешне терпимые межнациональные отношения, да и сама социалистическая идея может быть довольно привлекательной. Поэтому часто говорят, что то время надо оценивать объективно, видеть его плюсы и минусы. Звучит взвешенно и убедительно. Я с этим не согласен. Я не жалею ни о чем, что ушло с Советским Союзом. Я не имею в виду, конечно, личную жизнь, семью, друзей, спорт… Жалею лишь, что исчез определенный тип людей – таких, как друзья и родственники моих родителей, родителей моей жены… Мои родители и их друзья принадлежали к научно-технической интеллигенции. Она в основном стояла в стороне от власти. Более того, сторонилась ее. В силу специфических послереволюционных условий жизни в дни своей молодости эти люди не были безупречно образованны, но, безусловно, ценили культуру и образование. Молотые-перемолотые отделами кадров и спецотделами, «проработанные» на бесчисленных собраниях бог знает какими ораторами, прошедшие фронт или тяжело трудившиеся во время войны в тылу, в глубине души они оставались нежными, деликатными и даже романтичными. Эти качества были почти запретными, «мелкобуржуазными, интеллигентскими, чуждыми победившему пролетариату» (Собчак А. Сталин. Личное дело. М., 2014). Я счастлив, что знал их. Благодаря им я понял, что такое хорошо и что такое плохо. А они получили это знание от своих родителей и, несмотря на лихолетье, сохранили его. Им туго пришлось в перестроечные годы. Сейчас людей этого типа я практически не встречаю.

Чувствовал ли я себя причастным к советским достижениям в космосе, спорте, науке? Конечно. Но сладость этих побед была сильно, порой даже безнадежно, подпорчена тем, что все они использовались властью для пропаганды непривлекательных для меня идей.

Это не относится к празднику Победы, который, несмотря на пропагандистские литавры, был и остается непритворно волнующим.

Официально с советским строем у нас покончено. Но фактически он жив, и ясного отношения к нему не выработано. Даже новый гимн, по сути, прежний. В чем здесь дело? Почему в нашей стране, в отличие от многих стран и республик бывшего советского блока, приветствуются советские символы и столь теплы воспоминания о прошлом, почему не популярны имена А. Д. Сахарова и А. И. Солженицына? Причин много. Одна (но только одна) из них, несколько резковато, показана в уже цитированном «Монологе голубого песца» на примере существа, вырвавшегося со зверофермы. С радостью оказавшись на воле, в диком зимнем лесу, он скоро измучился и… вернулся в клетку:

Но я устал. Меня шатали вьюги.
Я вытащить не мог уставших лап,
и не было ни друга, ни подруги.
Дитя неволи – для свободы слаб.
Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму – родину мою.

Усталого песца можно понять – на ферме у него были гарантированные блага: еда (возможно, неплохая), лечение и, может быть, даже заботливый зоотехник…

Реальность, конечно, много-много сложнее истории песца. Перестроечный и послеперестроечный «лес» оказался воистину дик. Но для меня возврат к советскому прошлому – это возврат в клетку. Оценивать ее удобства, достоинства и недостатки не хочется.

Вологда: близкая и загадочная

Моя жена Татьяна родом из Вологды, поэтому в 1970-80-е годы я там много и с удовольствием бывал.

Приятное волнение начиналось уже при виде старинного здания вокзала. Там пахло углем – им тогда отапливались железнодорожные вагоны. В Вологде еще сохранялись деревянные дома, тротуары и местный говор с колоритными, меткими словечками…

Я обошел музеи ссыльных революционеров, соборы. Посетил картинную галерею, где было много работ старых русских мастеров и действовала внушительная экспозиция местных современных художников. В книжных магазинах продавались издания местных авторов, некоторые из которых были широко известны и популярны в масштабах страны (Василий Белов, Николай Рубцов; живший в 70-е в Вологде Виктор Астафьев; Ольга Фокина). Чувствовалось, что в городе богатая, но какая-то «подспудная» культурная жизнь – наблюдая за непростым бытом местных жителей, общаясь с ними, догадаться о ее существовании было трудно…

Тогда в моду входил Русский Север. Люди ехали посмотреть старинную архитектуру, церкви и монастыри Вологодчины. Многим хотелось просто размеренно пожить в маленьких деревянных домах на тихих улицах рядом со старинными белыми церквями… Правда, церкви были не в лучшем состоянии. Например, в соборе, расположенном около дома родителей жены, тогда находилось производство валенок. Оттуда кисловато пахло овчиной на всю округу. Но даже этот запах был приятен – он казался живым, чуть домашним, не химическим.

В те годы в область приехало много высокопрофессиональных реставраторов. Вероятно, это была какая-то государственная программа, местная или центральная. Проходили выставки икон, в том числе восстановленных этими мастерами. После многолетней жесткой антирелигиозной пропаганды это было внове, подобные выставки активно посещались. Казалось, что Русский Север вскоре станет серьезным международным туристическим направлением, но эти надежды не сбылись.

Мы с Татьяной однажды отправились посмотреть монастыри в Кириллове и Ферапонтове. Кириллов был в те годы заштатным районным центром с пыльной, выбитой травой и Доской почета на центральной площади, а Ферапонтово – так и просто небольшой деревней. Кириллово-Белозерский монастырь был в относительно неплохом состоянии, Ферапонтов же – в откровенно запущенном. Монастыри не действовали, церковь в их судьбе участия не принимала.

На наших глазах Ферапонтов монастырь начали восстанавливать. Внутри отсыревшего каменного здания по многу часов молчаливо и кропотливо трудились реставраторы. В Кириллове музей уже работал. Посетители, добравшиеся до этой глуши и вырванные из привычной столичной суеты, с удовольствием неторопливо ходили по тихим музейным залам, изучая открывшийся заново мир икон и фресок.

В Ферапонтово мы жили уместной бабушки. Таких жильцов у нее было человек пятнадцать. Ночевали все на большом сеновале. У каждого постояльца или семейной пары была своя нора в душистом сене. Утром все вместе пили чай с пирогами, потом отправлялись смотреть монастырь и окрестности. Ферапонтов монастырь славился фресками знаменитого Дионисия, продолжателя традиций Андрея Рублева. Фрески дивных скромных и нежных цветов были нарисованы красками, сделанными, как нам тогда говорили, из местной глины.

Как во всякой гостинице, жильцы у бабушки постоянно менялись. Но хозяйка всегда безошибочно называла каждому сумму оплаты за жилье и завтраки, неизменно пребывала в хорошем настроении, со всеми была ровна и приветлива. Прирожденный администратор-отельер!

Около Ферапонтова, в поле, полном душистых цветов, я как-то увидел движущуюся трубу теплохода! Подойдя поближе, разглядел, что теплоход идет по руслу, совсем не заметному издали из-за высокой травы. Вероятно, это был Белозерский канал, входивший в знаменитую Мариинскую систему каналов, задуманную еще при Петре I и введенную в строй на рубеже XVIII–XIX веков.

В те годы в Вологде было непросто с продовольствием. Мы с женой регулярно отправляли из Ленинграда ее родителям посылки с мясом – естественно, не почтой, а ночным поездом, с проводником. Горожан выручала близость к деревне и пригородные огороды.

В Вологде, как мне показалось, люди меньше, чем в Ленинграде, думали о работе, карьере или политике, а больше о повседневных делах, стремились выбраться в лес, за грибами и ягодами, на рыбалку или охоту. Вообще лес, река для вологжан – любимые места.

В городе можно было встретить людей из глубин области. Как-то теща привела домой пожить на несколько дней женщину, с которой только что познакомилась на автобусном вокзале. Та приехала из области к подруге, адреса которой она не знала; было известно лишь то, что это «Лизка с набережной». И наша гостья за два дня нашла подругу!

Были люди и другого сорта – чужаки для Вологды, занесенные туда в лихолетье. Татьяна регулярно играла в теннис с крепким и аккуратным пожилым человеком, немцем по фамилии Шпинк. Белая теннисная форма была тогда в Вологде экзотикой, как и сама игра. Шпинк и его жена, бурятка, осели в Вологде после репрессий. И таких нетипичных для Вологды людей в городе было много. Помню очень пожилую женщину всегда одетую в черное. Она выходила к солнечной стороне соседнего дома. Стояла всегда одна, пугливо сторонясь других людей. Ее взгляд трудно описать словами – это был взгляд жертвы.

Моя жена Татьяна вспоминает, что у них в школе было много учителей из «чужаков». Они хорошо учили не только своему предмету, но и многому другому – умению себя вести, правильно одеваться и т. п. В итоге Татьяна получила в вологодской школе очень добротное, совсем не провинциальное образование.

Часть лета мы обычно проводили в деревне Леушкино, в 60 км к югу от Вологды, на самой границе с Ярославской областью.

Поначалу в деревню добирались из Вологды «кукурузником» АН-2 до крупной деревни Норобово, расположенной неподалеку от Леушкино. Самолет обычно бывал почти полон. Летели недолго, минут двадцать, но для меня это были тяжелые минуты – почему-то в полете сильно мутило. Как-то в деревне я встретил попутчика, с которым несколько дней назад летел одним рейсом. Чтобы поддержать разговор, он после приветствия учтиво спросил меня: «Так это вы в самолете блевали?»

Вообще, среди северян нередко встречается искренняя и доброжелательная, но при этом часто простодушная учтивость. Так, Вениамину (Вене), одному из немногочисленных жителей Леушкино, родной деревни моей тещи, как-то на улице Вологды наступила на ногу городская модница. В ответ на ее извинения Веня добродушно ответил: «Них… корова больней ступает».

Спустя несколько лет самолеты на этом маршруте летать перестали, и от Вологды до Норобово стали добираться на почтовой машине, «почтовке», как ее называли. График движения этих машин был откуда-то многим известен, и в заветном месте в Вологде в «почтовку» подсаживались пассажиры. Для водителя это было и жестом доброй воли, и заработком. В замкнутом непроветриваемом кузове «почтовки» было очень душно, дорожная пыль забивала весь «салон». После полутора-двух часов тряски пассажиры выпадали на травку едва живые. Даже собака, которую мы иногда брали с собой, вывалившись из машины, минут десять лежала на траве, чуть поскуливая, и только потом поднималась. Иногда в «почтовку» набивалось так много народу, что все буквально лежали друг на друге. Пошевелиться и сменить позу бывало практически невозможно. Как-то с нами ехала на свадьбу празднично одетая компания. Моя нога в резиновом сапоге (правда, чистом) оказалась в декольте у дамы из этой компании. Ни я, ни она не могли пошевелиться. Так и проехали всю дорогу. Ехали мирно, с шутками и смехом.

От Норобово до Леушкино было километров восемь. Можно было идти пешком лесной тропой или, подрядив трактор, ехать в тракторной тележке.

Тракторная дорога представляла собой почти сплошную лужу желтовато-коричневатого цвета. Глубина лужи местами была такой, что пятидесятилитровый молочный бидон, упавший с тракторной телеги, отыскать было невозможно. Его и не искали – он обнаруживался поздней осенью, когда лужа подмерзала.

Если шли по лесной тропе, то все необходимое, вплоть до спичек, тащили на себе в громадных рюкзаках. Зимой в нашей ленинградской квартире поход по этой тропе, каждый ее поворот, мы много раз «проигрывали» в разговорах с маленьким сыном. Тропа шла смешанным сыроватым лесом. По дороге встречались едва заметные остатки эстонских хуторов. Эстонцы появились там во время Столыпина. В 1920-е годы Татьянин дед Константин ходил к эстонцам и перенимал у них приемы ведения хозяйства.


Под Вологдой. Спиной – Галина Константиновна, моя теща


Перед самой деревней тропа выходила из леса на большую светлую поляну, которая тянулась вниз к маленькой реке. Вдалеке виднелись темно-синий лес, желтые полянки, несколько деревень – черные пятна брошенных изб и сараев. На этом высоком месте мы всегда невольно останавливались – взгляду представала волнующая грустноватая картина.

В первые годы наших поездок в Леушкино жило человек десять. Жили в домах, построенных их отцами и дедами. Дома казались остатками исчезнувшей цивилизации. Не знаю, насколько хороша та цивилизация, но жизнь там, похоже, была налаженной. В больших двухэтажных домах оставались целыми внутренние основательные деревянные лестницы с перилами из изящных резных балясин. Разглядывая их, понимаешь, что вытачивались они в деревенских условиях. В некоторых домах сохранились даже внутренние бани для женщин – мужчины мылись в баньках у речки. Рядом с домами виднелись остатки многочисленных просторных, с умом сделанных овинов, конюшен, сараев и других построек, назначение которых я не очень понимал. Помню табличку на одном из домов, извещавшую, что дом застрахован в каком-то дореволюционном страховом обществе. Металлические дверные петли, крючки, оконные запоры – вся фурнитура, как сказали бы сейчас, была ручной работы. Такие предметы обычно выставлены в краеведческих музеях. На чердаках валялись части домашних ткацких станков, старинной кухонной утвари, конской упряжи…

В мое время в деревне уже не осталось исправных колодцев, за водой мы ходили на речку, за несколько сот метров от жилья. Некоторые дома выглядели окончательно заброшенными. Через раскрытую настежь дверь одного из них, помню, виднелась полуразрушенная русская печь, узкая поржавевшая металлическая кровать, продавленный чемодан. Вокруг него ветер гонял какие-то бумажки. Часть бумажек лежала, намокнув, на улице. Это были черно-белые любительские семейные снимки свадеб, похорон, фото солдат и младенцев.

В деревне жили несколько бабушек, семья – лесник с женой-почтальоном и сыном – и еще четыре человека 50–60 лет. Эти люди хорошо помнили колхозные тяготы, труд во время войны. А бабушки помнили еще и коллективизацию, когда им было 20–30 лет. Слышал я и отрывочные воспоминания о ярославском крестьянском восстании, проходившем неподалеку в послереволюционные годы. Окрестные поля и полянки, уже сильно заросшие кустарником и молодым лесом, бабушки называли по имени их бывших владельцев – например, «деда Семёна загородка».

Однажды, в начале августа, мне довелось быть свидетелем одного из последних празднований церковного праздника деревни – Яблочного Спаса. В эти дни в деревне прекращали купаться. Говорили, что в Яблочный Спас «олень копыта замочил».

В прежние времена на этот праздник приходило много народа из соседних сел. На этот раз был всего один гость – бывший пастух Дима, по прозвищу Руча. Зимовал Руча в доме престарелых в Ярославской области, а на лето уходил бродить.

Деревенские бабушки напекли пирогов и под самогон с этим единственным гостем деревни отметили праздник.

На окраине деревни, на высоком берегу речки, сохранились остатки усадьбы раскулаченной семьи мельников Ступаковых. После высылки семьи в доме разместили начальную школу. Когда я приехал, от здания оставался только крепкий фундамент. Жители добром вспоминали выселенную семью и недобрым словом – деревенских активистов, способствовавших ее выселению. Работящим детям выселенной семьи удалось, несмотря на «пятно» в анкете и фильтры отделов кадров, выйти в люди. Жена рассказывала, что один из них приезжал в деревню и благодарил выжившего активиста за высылку – ведь им, детям репрессированных, даже повезло по сравнению с односельчанами, которые оставались беспаспортными «невыездными» колхозниками.

Деревенские бабушки получали тогда колхозные пенсии рублей в 25, в то время как средняя зарплата в городе, позволявшая жить довольно скромно, составляла примерно 100–120 рублей.

Как-то бабушки устроили прием в честь нашего приезда. В избе накрыли стол с грибами и пирогами. Самогон наливали из двух больших зеленых чайников, но прежде его проверили на крепость – вылили немного на стол, подожгли, убедились, что горит. Выпили, бабушки запели… Песни были странные – и не городские, и не привычные нам народные, а близкие к тюремным – «жалостливые» истории с очень простой мелодией. Бабушки следили, чтобы я, единственный мужчина за столом, выпивал при каждом тосте до дна. В конце концов мне пришлось прогуляться до плетня. А бабушки, как ни в чем не бывало, продолжали выпивать, закусывать и петь песни. После этого случая я объявил в деревне, что врачи мне пить запретили.

Питие на Вологодчине – отдельная трагическая тема. Здесь касаться ее я не буду. Скажу только, что веская суровость мужчин сильно слабела, когда появлялась перспектива выпивки: взгляд и движения оживлялись, улыбка становилась добрее, когда люди предвкушали приятное событие. Как правило, пили втайне от жен или матерей. Выпив, становились разговорчивыми, строили планы… В следующие после события дни охотно вспоминали количество выпитого и забавные случаи с захмелевшими товарищами.

Спустя несколько лет мы купили здесь избу с участком земли и пасекой в пять ульев. Купили дешево, на сегодняшние деньги примерно за полторы тысячи долларов. В избе стояла громадная русская печь со всеми старинными принадлежностями. Татьяна знала, как с ней управляться. На печи можно было спать, и Егор тотчас устроил на ней лежанку.

Когда понадобились дрова, я зашел к бабушкам, чаевничавшим в одной из изб, и спросил, можно ли взять дрова из поленницы рядом с соседним заколоченным домом, в котором еще недавно был магазин. «Конечно, можно», – участливо ответили бабушки. А через день-другой ко мне подъехал на крепком коне основательный русый пожилой мужчина. Оказалось, что это бригадир местного колхоза Алеша, живший в соседней деревне, – «царь», как он сам себя называл, тех мест. Начальственно, чуть тесня меня грудью коня, Алеша спросил, почему я взял чужие дрова. Я сослался на разрешение бабушек. Бригадир, покровительственно и беззлобно посмеиваясь, сказал, что эти же бабушки и сообщили ему о моем незаконном деянии. Я был обескуражен. Вообще, за многие годы поездок в те края я так и не понял их жителей окончательно. Не хочу сказать, что люди в Ленинграде были лучше, но мне они казались, бесспорно, более понятными, предсказуемыми.

Помню, в одной из деревень я спросил местную бабушку, далеко ли до соседней деревни. Ответ был неопределенным: «А как идти». Я упорно, но безуспешно пытался получить более конкретную информацию. Бабушка, уклоняясь от прямого ответа, так ничего мне и не сообщила. Этот случай мне помнится уже почти сорок лет. Что в моем вопросе было неприятного или опасного? Никого из моих знакомых вологжан не удивил мой рассказ. Но никто из них не мог объяснить мне поведение бабушки. Недавно похожую сцену я вычитал у Тургенева в рассказе «Три встречи». Герой рассказа, молодой помещик, тоже отчаялся получить внятный ответ от встречного крестьянина: «Зная по опыту, что из русского человека, когда он примется отвечать таким образом, нет никакой возможности извлечь что-нибудь толковое… я махнул рукой».

Ремонт в купленной избе делали сами. Соседка-почтальон, проходя мимо, поинтересовалась, чем мы заняты. В тот момент я менял проводку. Изоляция на проводах крошилась под руками; ее почти не осталось. «Дело, дело, – сказала соседка, – нам бы тоже надо, а то, как включишь свет, искры по проводам так и шуркают, так и шуркают».

Следующей весной, когда мы вновь приехали в Леушкино, оказалось, что окно разбито, а в покрашенной при ремонте оконной раме, прямо в перекрестии реек, виднеется пулевое отверстие. Сплюснутую пулю Татьяна нашла в комнате. Думаю, стрелявших раздражала побеленная исправная рама окна. Скорее всего, стреляли охотники, мужчины из семьи почтальона. Во всяком случае, соседка буквально побелела, когда Татьяна ей сказала о найденной пуле и намерении сообщить в милицию. Опыт общения той семьи с правоохранителями был печальный – одного их сына до смерти забили в вологодском отделении милиции и скрытно похоронили как бомжа. Добиться правды эта семья, конечно, так и не сумела.

У многих, если не у большинства, мужчин в тех краях были судимости, в основном за пьяные драки, иногда – за убийства. Наш сосед Дмитрий в начале 1950-х совсем молодым человеком получил большой срок за пьяное убийство невесты из ревности. В заключении он строил какие-то подземные бетонные сооружения в Москве и Подмосковье.

Годы неволи он вспоминал не самыми плохими словами – по сравнению с жизнью в колхозе в военные и послевоенные годы в колонии было не так уж плохо: у заключенных был хлеб, иногда даже белый, постельное белье, библиотека – прочел Митя в тюрьме очень много. То, что заключенным тех лет жилось не хуже, чем вологодским колхозникам, подтверждает в воспоминаниях «Моя тюрьма» репрессированный филолог Е. Мелетинский: «Местные жители нисколько не жалели заключенных и даже отчасти завидовали им, так как вологодская деревня голодала уже несколько десятилетий, а здесь был хлеб» (Звезда. 1994. № 6).

Увидел я Дмитрия первый раз, когда мы въезжали в только что купленный дом. На нашу избу выходила задняя стена его дома. К стене был пристроен туалет из некрашеных сине-серых от времени досок, приколоченных друг к другу не просто неровно, а каким-то хаотически случайным образом. Окном был неправильной формы вырез, скорее даже случайная дыра в досках. В этой-то прорези я и увидел первый раз лицо соседа. Он долго, думаю десятки минут, застыв, смотрел на нас, появившихся по соседству… Ему тогда было лет пятьдесят.

Когда мы купили избу, входная дверь висела на одной петле и запиралась прутиком. Я, не будучи мастеровитым человеком, сделал, как умел, новую дверь, покрасил ее и с гордостью повесил. Уезжая на зиму, запер дом на новенький замок. Приехав весной, мы увидели, что дверь грубо сломана, но в доме ничего существенного не пропало. У соседей-дачников тоже все было на месте и цело. Я поправил дверь – следующей весной все повторилось. К счастью, старую дверь я не выкинул. Сняв новую, я вновь навесил на ту же одну петлю старую дверь, и, уезжая, мы заперли ее на прутик. Весной все было цело!


В вологодской деревне Леушкино. Слева – Дмитрий Николаевич (Митя)


Мой тесть, коренной вологжанин, рассказывал: на сельских праздниках бывало так, что, несмотря на все желание собравшихся подраться, подходящего противника рядом не оказывалось, и тогда ножом ударяли корову или лошадь. Я такого, к счастью, не видел, но вот некое подтверждение слов тестя в стихотворении «Снуют. Считают рублики…» вологодского поэта Николая Рубцова, знатока и патриота тех мест: «Не знаю, чем он кончится – запутавшийся путь, но так порою хочется ножом… куда-нибудь!» Даже не «кого-нибудь», а «куда-нибудь»!

Недавно, пытаясь понять подобные загадки в поведении местных жителей, я перечитал стихи Н. Рубцова и не нашел в них упоминаний о каких бы то ни было контактах с односельчанами. Почему? Почему земляки интересовали его гораздо меньше, чем природа родного края?

Особенности характера вологжан лучше других, пожалуй, показал Александр Вампилов – притом что жил он в Иркутске и описывал своих земляков. Его пьесы созданы как раз в конце 1960-х – начале 1970-х, и персонажи их похожи на многих моих вологодских знакомых, правда именно горожан среднего возраста, а не деревенских жителей.

Верно говорится: «Не стоит село без праведника». Был такой человек и в нашей деревне – пожилой инвалид Александр Осипович Соколов, дядя Саша. У него в избе мы останавливались, пока не купили свою. Дядя Саша всегда радостно встречал нас, с интересом расспрашивал о жизни в Ленинграде. Узнав, что в магазинах у нас можно купить даже всякие разносолы, он удовлетворенно кивал головой и говорил: «Так и должно быть. Ведь у вас иностранные гости бывают». Рассказывая здесь о дяде Саше, я употребил слова «радостно», «с интересом». Подобные эмоции не были свойственны его землякам.

Помню один его рассказ о послевоенных годах, когда дядя Саша работал (вероятно, сторожем) на зерновом складе. Как-то пришел к нему начальник с проверкой. Пришел в широченных по тогдашней моде галифе. В штанины галифе проверяющий плотно насыпал зерно. Штанины надулись и затвердели. Когда он вышел на улицу, галифе расстегнулись от тяжести, и начальник оказался в спущенных штанах среди кучи зерна.

Подобные истории дядя Саша рассказывал с самым серьезным видом, внимательно глядя на меня голубыми глазами.

Дядя Саша остался в моей памяти тактичным человеком с широкими интересами, твердыми понятиями о плохом и хорошем, с открытыми и добрыми эмоциями. С ним было интересно и легко.

Любимым нашим занятием в деревне был сбор грибов и ягод. Собирали помногу. Двигали нами азарт и желание сделать заготовки на зиму. Особенно замечательными получались соленые грузди. Секрет был не только в качестве грибов, но и в местной воде, и в использовании крупной, грубого помола соли.

Первый раз Егор попал в лес в два с половиной года. Я донес его до красивой полянки и посадил в серединке на сухом высоком месте. Он сидел, а мы вокруг собирали грибы.

Когда Егор подрос, бабушки стали приглашать его в гости на чай, и он ходил чаевничать из избы в избу. Чай на местной воде получался очень вкусным, особенно когда приготавливался в самоваре. На стол выставлялись деревенские пироги с ягодами, грибами или рыбой, иногда свежий мед. Егор даже исподволь «провоцировал» такие чаепития, принося от нас бабушкам муку и яйца для пирогов. Сын любил неторопливые беседы за чаем, и бабушки, соскучившиеся по обществу и новостям, с удовольствием его слушали. Егор вообще был замечательным рассказчиком. Одной нашей вологодской родственнице Егор как-то по дороге из леса в деревню рассказывал историю Робинзона Крузо. Родственница, по ее словам, как завороженная, слушала малыша два часа и очнулась, только когда Егор сказал, что Робинзон собирался жениться на Пятнице.

Егор ездил в Леушкино лет до четырнадцати. Он хорошо знал лес, местные приемы ловли рыбы и среди тамошних жителей, довольно закрытых, был глубоко своим человеком. Думаю, что жизнь в деревне была для него крайне полезна, научив естественно общаться с самыми разными людьми. Когда маленький Егор осенью возвращался в Ленинград, он говорил с вологодским «акцентом» и использовал весьма грубые выражения, за что мы даже получали замечания от воспитателей в детском саду. Но эта специфика речи исчезала через пару месяцев.

Каникулы в Леушкино запомнились полной отрешенностью от городских проблем, сильным вкусным запахом трав и сеновала, лесным и луговым простором, чистым лесным воздухом. Проснувшись утром, мы с Егором старались не лениться и выкупаться перед завтраком в маленькой холодной речке. Ключевая вода обжигала и даже чуть сводила ноги. Но тем вкуснее был после этого завтрак.

К концу августа у нас набиралось много варенья, ягодной настойки, сухих, маринованных и соленых грибов, а в первые годы и меда. (Потом, к сожалению, рой улетел, пасека опустела.) Все это богатство надо было как-то вывозить в Ленинград.

Эта проблема возникала не только у нас. На лето в деревню приезжало человек десять родственников местных жителей, гостей и дачников. Уезжали все примерно в одно время, в конце августа. Пешком с грузом идти никому не хотелось.

За несколько дней до отъезда мы с сыном обходили дома отъезжающих и спрашивали, не собирается ли кто-нибудь сходить в Норобово и договориться с тамошним трактористом. Никто не собирался, ни у кого в этом не было надобности. Тогда мы шли заказывать «трансфер» для себя. Это была ходка в общей сложности километров двадцать в оба конца.

Как-то во время такого путешествия, на подходе к Норобово, мы увидели в поле пасущихся быков. Быки были видны издалека – выглядели они как холмы или мамонты. Увидев нас, они стали приближаться. Было довольно страшно, пришлось сойти с дороги и лесом обогнуть поле. Придя в Норобово, мы поделились с жителями пережитыми страхами. «И не говорите, милые, мы этих быков трактором в коровник загоняем. Не сегодня-завтра кого-нибудь насмерть укатают». «Что же делать?» – спросили мы. «А вот как укатают, так и убьем их к такой-то матери», – ответили нам.

Договорившись с трактористом, возвращались в Леушкино уже к ночи.

В день отъезда утром в лесу раздавался шум трактора, и вскоре он останавливался у нашего дома. Мы начинали спешно вытаскивать свои ведра, ящики и рюкзаки. Когда мы поднимали головы, чтобы закидывать все это в тракторную телегу, оказывалось, что она уже занята дачниками, которых мы недавно обходили. Люди основательно и уютно сидели на подстилке из свежего сена. Чувствовалось, что они с удовольствием напились чая и, не торопясь, загодя, собрались в дорогу. Приходилось просить немного подвинуться и дать нам место. Вскоре трактор с полной тележкой пассажиров трогался.

По приезде в Норобово, пока мы спрыгивали с телеги, снимали багаж и расплачивались с трактористом (исключительно заранее приготовленным спиртным), наши попутчики исчезали, прямо-таки бесшумно растворялись в утреннем тумане. А мы с сыном, оставив Татьяну у груды нашего багажа, шли в деревню договариваться о машине до Вологды. Через какое-то время мы возвращались на грузовике и – о чудо! – наши тракторные попутчики вновь материализовывались – они стояли молча (всегда молча!), готовые к погрузке. Чуда, разумеется, здесь не было: пока мы с Егором искали машину, они пили чай и грелись у знакомых в ближайших домах, а услышав шум мотора, подходили к нашему багажу. Погрузившись в кузов, стучали по крыше кабины, и машина трогалась. В городе попутчики один за другим выходили в нужных им местах. Прощались немногие. Наш дом был последним. Мы выходили, расплачивались с водителем и отпускали машину. С годами история наших выездов обогащалась новыми, такими же сюрреалистическими деталями.

Так, один раз пассажиры плотно друг к другу лежали на сене на дне тракторной тележки. Она сильно кренилась в лужах, почти зачерпывая воду мелкими бортами. Среди нас оказался человек средних лет в очень добротном, чуть старомодном костюме. Видимо, он, местный уроженец, гостил у родственников. После очередной ямы он веско и проникновенно сказал глубоким, приятным голосом: «Буду пролетать через Москву, скажу, чтобы поправили дорогу». Надо заметить, что лет через десять после этих событий дорогу действительно «поправили» и от Вологды до Норобово стал ходить рейсовый «пазик».

Однажды, едучи в тележке, разминулись с редкой встречной машиной – новым, чистеньким, высокосидящим грузовиком военного образца. Он аккуратно ехал по самой обочине дороги, где было повыше и посуше. В кабине рядом с водителем прямо сидела молодая подтянутая женщина. «Инструктор райкома. Едет на проверку», – сказал кто-то из попутчиков. Все промолчали, но чувствовалось, что все «помыслили» в ее адрес что-то одинаково недоброе. Впрочем, думаю, большинство моих спутников хотели бы оказаться на ее теплом месте; она была для них своим и понятным человеком. Проехав примерно половину пути из деревни до Вологды, мы отпустили трактор и стали ждать попутную машину. Накрапывал дождь. Мы с Егором развели в сторонке костер. Наши попутчики с удовольствием подтянулись к огню. Костер догорел и задымил. Все потихоньку отошли от едкого дымка на обочину дороги. Дождик не прекращался. Просто стоять и ждать было скучно и неуютно. Мы с сыном снова развели приветливый костер. Все снова неприметно, тихо и как-то очень естественно оказались у огня. Этот цикл – «разжигание – молчаливый подход к огню, затухание костра – молчаливый отход» – повторялся раз пять-десять. При этом никто ни разу не подкинул в огонь ни веточки и не сказал ни единого слова.

Это трудно определяемое поведение – некое «незамечание ближнего» – вовсе не означает недоброжелательности. Просто твое присутствие вызывает у человека реакцию не большую, чем пролет мухи. Тебя, как и муху, взгляд фиксирует, но никаких движений, слов или эмоций за этим не следует. Эта черта была свойственна местным людям младше сорока. Сталкивался я с этим часто. Например, шел я как-то в Вологде через двор к парадному. На крыльце, в проеме двери, стоял мальчик лет семи и с интересом смотрел на игравших во дворе сверстников. Меня, подходящего к двери, он, конечно, увидел боковым зрением за несколько десятков метров, но никак этого не обнаруживал. Я подходил все ближе. Мальчик, не шевелясь, смотрел мимо меня во двор. Наконец я дошел до порога. Мальчик не шелохнулся. Я попытался протиснуться в дверь мимо него, но не смог. Я почти уперся животом в его лицо. Ему стало плохо видно происходящее во дворе, он поднял голову, «увидел» меня и молча посторонился. Враждебности в нем не было. Прошло несколько десятков лет – и этот стиль поведения стал всероссийским. Я стал замечать его в наших столицах и у россиян за границей.

Случались и более «боевые» эпизоды. Как-то на железнодорожном вокзале в Череповце я наблюдал посадку в общий вагон. На пустынной платформе в ожидании поезда спокойно стояла группа человек в пятнадцать. Прогуливался милиционер. Потом он исчез, и вскоре подошел поезд. Группа оказалась как раз около входа в нужный вагон. Он был абсолютно пустой. Подхватив поклажу, люди подтянулись к двери. В тамбуре появилась проводница. Открыв дверь, она сразу отпрыгнула вглубь вагона. Люди ринулись по лестнице ко входу в вагон. Вперед выбились двое или трое мужчин покрепче и помоложе. Оказавшись на одной лестничной ступеньке и не желая уступать, они создали пробку. Соперничая друг с другом, крепкие парни лишь плотнее затыкали проход и начинали как-то клониться к лестнице. Десяток людей, стоящих позади, напирал на них. «Заклинившие» лидеры оказались почти лежащими на крутой вагонной лестнице. Люди пошли по ним и друг по другу. И последние стали первыми. Кто-то из хвоста маленькой очереди закинул свои вещи в открытое окно и полез вслед за вещами. Все происходило без слов и криков, как в немом кино. Напряжение борьбы чувствовалась лишь в тяжелом дыхании, треске рубашек и продавливаемых чемоданов. Через пять-семь минут все стихло – люди сидели у окон в полупустом вагоне, на перроне никого не было, дул легкий теплый ветерок, на ступеньках лестницы и рядом на платформе валялись истоптанные вещи, вывалившиеся из сломанных чемоданов и порванных сумок. Не торопясь, появился милиционер. На свое место вышла аккуратная проводница. Поезд постоял еще минут десять и тронулся. Чувствовалось, что такой штурм пустого вагона – дело привычное и участвуют в нем, возможно, одни и те же люди.

Наши регулярные поездки в Вологду прекратились в конце 1980-х, когда Егор стал студентом и начал проводить летние каникулы уже без нас. Пришло время продавать избу. Татьяна дала в Вологде объявление о продаже. Мы были готовы уступить ее очень дешево. В ответ на объявление было несколько звонков. Одна покупательница, узнав запрашиваемую сумму, заохала: «Нет, милая, зачем же мне платить такие деньжищи? Я и так у тебя в избе давно живу». Так наша «усадьба» и пропала во вконец опустевшей деревне.

Отправляясь после окончания университета в Америку, Егор приехал в Вологду проститься с местами, где он вырос и которые нежно любит. Вологодский опыт дал Егору знание жизни, которой живет большая часть страны; умение понимать людей с другими ценностями, нетерпимость к шовинизму и ксенофобии. Эти качества сильно помогли Егору в его работе над международными проектами. До сих пор Татьяна и Егор не позволяют мне даже подшучивать над вологодскими нравами. «Не трогай наших», – говорят они. Да и для меня Вологда стала, несмотря на все свои загадки, волнующей и почти родной.

В таких же глухих северных местах в 1964-65 годах, то есть на десять-двадцать лет раньше, находился в ссылке Иосиф Бродский. Его воспоминания, особенно стихотворение «Народ», полны высоких, хороших слов об односельчанах. Я тоже видел доброе: например, рыбак, идя домой, молча мог положить у окна старушки щучку. Но не такие поступки определяли общую картину. Я пытался объяснить особенности поведения селян и вологжан, но не смог даже подобрать им названия. Что касается деревни, то дело, вероятно, в том, что она доживала последние дни. Естественно, умирание деревни накладывало отпечаток на местные нравы. Бродский же застал, видимо, деревню более живую и, соответственно, более здоровый уклад жизни. Но советским лихолетьем все не объяснить. Ведь некоторые из удививших меня черт поведения отмечались и гораздо раньше, например тем же И. С. Тургеневым. Значит, есть и другие причины, уходящие корнями в более глубокое прошлое…

Бизнес

Летом 1988 года мы основали семейный кооператив «Экспресс-почта». Двигало нами не только желание денег, но и стремление к переменам, к самостоятельности. По похожим причинам занялись предпринимательством мои друзья. За «ощущением свободы» пошел в бизнес и влиятельный в свое время банкир Александр Смоленский (Деньги. 2011. № 41). Успешный предприниматель Олег Жеребцов о побудительных мотивах пионеров кооперации пишет так: «Я искренне верю, что большинство предпринимателей мотивированы материальным доходом не в первую очередь. У них именно такая форма самореализации – создавать свои проекты, развивать их, менять жизнь» (там же). От себя добавлю, что чем больше была доля «романтизма» в мотивации, чем выше ставил себе цель начинающий предприниматель, тем больших результатов он со временем достигал. Я не имею в виду здесь бизнес детей высокопоставленных чиновников или криминальный бизнес. Там другие условия успеха.

Идея именно почтовой деятельности родилась из моей научной жизни. В те годы надо было регулярно, строго к определенному сроку, посылать отчеты в руководящие органы в Москву. Содержание никого не интересовало. Говорили даже, что кто-то послал отчет со стихами Пушкина в середине текста. Вскрылось это позже, когда кому-то понадобился этот документ, что бывало крайне редко. Но форма и сроки должны были соблюдаться неукоснительно. Работа над отчетом обычно завершалась в спешке, и он отправлялся в Москву в последний момент с проводником скорого поезда.

Я провел «исследование рынка»: ходил на Московский вокзал и интересовался у проводников спросом на эту услугу. Те шарахались от меня, как от проверяющего, но картину я составил, и на семейном совете мы решили создать почтовый кооператив.

Семейный совет – это собственно я, жена Татьяна и сын Егор. Татьяна была директором нашего предприятия в первые, самые трудные годы его становления и неоднократно спасала нас в условиях безденежья за счет энергии, ума и трудолюбия. Все, что нами сделано, было сделано благодаря ей.

Набор учредительных документов подготовили за несколько месяцев – сами. Во-первых, потому, что отдавать такую работу юристам было еще не принято. Во-вторых, не было лишних денег, и, в-третьих, в ходе подготовки мы уясняли новые для нас понятия, язык и правила игры. Набор учредительных документов предприятия был очень похож на нынешний. Документы сдавались в райисполком, где их просматривал юрист исполкома.

Затем мы приступили собственно к регистрации кооператива. Ходили по инстанциям и регистрировали все бумаги, как и писали, сами, по тем же соображениям. Процедура была не слишком тяжелой – мы были привычны к бюрократии. Противодействия не чувствовалось, взяток впрямую никто не вымогал. Вероятно, такое «непротивление» было связано с тем, что чиновники в те годы были несколько растеряны. Они тебя замечали и разговаривали с тобой! Это было очень непривычно и подбадривало на пути из одного кабинета в другой. «Мы там ходили, как овцы, где мы, где они… Во сне не приснится, что в эти двери вообще пустят» (Смоленский А. Указ. соч.).

Растеряны были не только чиновники. Партийные лидеры, работники спецслужб и даже, как мне казалось, высокие военные чины чувствовали себя неуютно. Как пишет С. Гедройц, «ГБ впала на какое-то время в панику и в ступор». Позже я узнал, что у них были основания для тревоги – в 1990-е обсуждался Закон о люстрации, ограничивавший их права. Проект закона «продвигала», в частности, депутат Государственной Думы Г. В. Старовойтова. Ее застрелили в подъезде собственного дома в ноябре 1998 года, а закон так и не приняли. В те дни я спросил своего знакомого, одного из первых лиц городской администрации, выходца из комсомольских лидеров, о причинах убийства. Он дал понять, что случившееся – обычная «разборка» на денежной почве. Люди типа моего знакомого, высокопоставленные администраторы и бывшие партийные функционеры, часто объясняли действия демократических активистов исключительно материальными причинами. Думаю, они судили о мотивах человеческих поступков исходя из собственных принципов.

Власти определенно поддерживали создание кооперативов: в 1987 году, после постановления ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О кооперации в Советском Союзе», у кооперативов были простая отчетность и налоговые льготы, были очень ограничены права проверяющих.

Обычные же люди в те годы к предпринимательству относились неважно; для них слова «кооператор» и «вор» были практически синонимами. Надо признать, что для этого имелись основания. Кооперативы при крупных государственных структурах фактически занимались посреднической деятельностью и обналичкой (в упомянутом интервью А. Смоленский говорит об этом в открытую). Это был способ обогащения крупных чиновников. В мелких «самостоятельных» кооперативах тоже хватало много злоупотреблений. К тому же сказывалась и многолетняя советская пропаганда, представлявшая предпринимателей стяжателями, лавочниками, мещанами. Например, мелкие предприниматели в романах Ильфа и Петрова: красный купец Кислярский, гробовых дел мастер Безенчук, частный таксист Адам Казимирович Козлевич, Владя с Никешей – молодцы из «Быстроупака» – смешные и жалкие персонажи. Как бы то ни было, большинство населения, будучи против бюрократии, чиновничьей и партийной, не одобряло и частной инициативы.

Среди кооперативов были всякие – и построенные на обмане, и достойные. Например, на шоссе Ленинград-Вологда в конце 1980-х появилось очень милое кафе. По этому шоссе мы несколько лет ездили в отпуск в Вологду на нашей «копейке». В дорогу брали корзину еды, потому что поесть в редких и неуютных предприятиях общепита не всегда удавалось, – таких «точек» было три-четыре на 770 км пути. Деревянная избушка с надписью «Лукошко» выросла неожиданно, как в сказке, на берегу реки Суйда, в местах детства Бальмонта. Пейзаж не располагал к бальмонтовским настроениям – придорожная пыльная трава с лопухами и мусор. И вот появилось уютное чистое кафе с вкусной едой, блюдечками с клюквой и брусникой, с прибранным газоном вокруг домика. Все это было внове. Кафе продержалось года три, а в начале 1990-х начало трудно умирать. Вокруг заведения воцарялся обычный убогий пейзаж. Смерть кафе была странно естественна в той обстановке. Гораздо более естественна, чем его появление и короткая жизнь.

Кооперативы, занимающиеся некоторыми видами деятельности, в том числе почтовой связью, должны были создаваться при государственных организациях, которые как бы «курировали» их работу. Мы выбрали такой организацией Ленинградскую почту. Я отправился к ее начальнику с проектом соответствующего договора. В советские времена руководитель городской почты был крупной фигурой, номенклатурой обкома партии. Многоопытная секретарь начальника была удивлена моей дерзостью, но все же записала на прием. Начальник принял меня с настороженным любопытством, довольно доброжелательно. Возможно, такая его реакция была результатом новых веяний. Естественно, он попытался «заволокитить» необычное для него дело, но не из вредности, а потому, что действительно не знал, как поступить. Но мы чувствовали, что ветер дует в наши паруса. Это было новое, незабываемое чувство – я не был пешкой, винтиком для чиновников любого уровня. Позднее такого я уже никогда не испытывал. В очередной свой визит (дело, естественно, не сдвигалось с места) я сказал, что отлично понимаю его затруднительное положение, и спросил, кто из более высокого руководства мог бы помочь ему принять решение. Удивленный начальник Ленпочты с подчеркнутым уважением назвал фамилию одного из заместителей министра связи. Я помчался домой на такси, нашел телефон этого замминистра, позвонил ему, обрисовал суть дела, никак не осуждая главу Ленинградской почты, и попросил поддержки. Зам рассмеялся и обещал сразу позвонить. На такси же я вернулся на почтамт, и, когда вновь вошел в громадный кабинет начальника, благоприятное для нас решение было уже готово. Создали комиссию, которая должна была оценить наш проект. Ею руководил один из заместителей начальника. Говорили, что он занимал высокий пост в КГБ.

Удивительно, но противодействие мы встретили со стороны рядовых членов комиссии, а не руководства. Начальство, повторюсь, относилось к нам с доброжелательным интересом. Вероятно, одна из причин такого отношения была в том, что начальники чувствовали себя неуверенно, находились в ожидании перемен и в поиске запасных вариантов для себя. Мы для них были носителями тех идей, которые они искали. Кроме того, думаю, им нравился наш энтузиазм – то, что они тщетно надеялись увидеть у своих подчиненных.


Протокол собрания, на котором родился наш кооператив


Комиссия выделила для работы с нами инженера Кудряшову. Инженер считала, что мы пришли нажиться на поле, которое они, почтовые работники, бескорыстно много лет возделывали. Невзлюбила она нас сильно, но отрицательного заключения, как и вся комиссия, не подготовила. И вот комиссия собралась на решающее заседание. Общее мнение – отрицательное, хотя внятных претензий к нам нет. Председатель комиссии все так же благожелательно, с любопытством смотрит на нас. Получать отказ очень не хотелось, это отбросило бы нас назад на несколько месяцев. Я предложил сейчас же подписать положительное решение и приложить к нему наше письменное обязательство учесть все критические замечания, которые подготовит уважаемая комиссия.

Председатель с удовольствием потирал руки, члены комиссии не нашли возражений и нехотя согласились. Ничего о комиссии мы больше не слышали. По слухам, инженер Кудряшова вскоре попала в сумасшедший дом, что вкупе со звонком замминистра придавало нам в глазах руководства почты особую силу.

28 июля 1988 года, через две недели после принятия Закона о кооперации, наш кооператив был зарегистрирован и начал действовать. Почтамт нам даже предоставил в самом центре города, на бульваре Профсоюзов (ныне Конногвардейский), д. 4 хорошее помещение для офиса. Арендная плата была весьма умеренная. Через несколько лет такой офис стоил много дороже.

У нас появились волнующие атрибуты независимости: печать, визитные карточки, счет в банке, чековая книжка. Понадобилось бывать в новом для нас учреждении – банке. Мы бродили по узким, темным коридорам, заглядывая в маленькие заставленные шкафами кабинеты, где за старыми столами, заваленными бумагами, сидели женщины очень занятого вида. Мы и наши платежки их мало интересовали. Когда они обращали на нас внимание, это считалось удачей и любезностью с их стороны. С собой было желательно иметь шоколадки и другие средства поощрения. Потом пошла молва о новых частных банках, где чисто и красиво и где тебе рады. Первым таким банком в нашей жизни был банк «Санкт-Петербург». Поход туда был как поездка за границу: ты ощущал себя важной персоной. Сейчас такое норма.

Благодаря «Экспресс-почте» в моем окружении оказалось много молодых иностранцев, приехавших к нам делать бизнес. Даже я, со своим маленьким деловым опытом, был им, новичкам в России, интересен – любая помощь и совет были для них ценны. Один из них, американец Кристиан Коубуа, организовал из таких иностранцев Интернациональную Ассоциацию Малого Бизнеса – ISBA. Она собиралась пару раз в месяц в кафе хороших гостиниц. Я помог Кристиану с какой-то мелочью в почтовых делах, и он приглашал меня на эти собрания. Собрания посвящались какой-либо конкретной, актуальной теме – налоговым, таможенным или другим подобным вопросам. Приглашались лекторы из числа ведущих городских специалистов. После лекции были дружеские и деловые беседы за пивом или кофе. На глазах создавалась цивилизованная деловая среда, причем создавалась «снизу», естественным, правильным путем. Через несколько лет большинство этих молодых людей уехали из страны. Кристиан же остался – он организовал почтовую фирму, видимо по примеру «Экспресс-почты», и до сих пор работает в Санкт-Петербурге.

Иногда нас, руководителей «Экспресс-почты», приглашали на встречи с иностранными бизнесменами, которые хотели познакомиться с представителями бизнеса Ленинграда-Петербурга. Мы оказались полноправными действующими лицами мероприятий, когда-то абсолютно закрытых для нас. Причем мы были приглашены, а не как-то «пролезли»! Это было ново, приятно и стимулировало нашу активность. На одной из таких встреч мы узнали от собеседника, сотрудника фирмы «Bell», о существовании факса – дивного телефона, с помощью которого можно передавать письменный текст и даже рисунки! Сотруднику «Bell» наше удивление было, наверное, странно. Нас же такой прокол мало смутил, мы были полны энтузиазма, и скоро факс появился в нашей конторе.

Этот энтузиазм приводил к забавным ситуациям. Как-то один чиновник попросил меня и другого пионера кооперации, моего старого друга Ю. Ж., подготовить ни много ни мало проект свободной экономической зоны в Выборге. Инициатива исходила, кажется, из окружения Собчака. Мы засели за дело, написали проект и передали чиновнику. После этого нам дали понять, что теперь есть кому порадеть о прохождении проекта и нам беспокоиться не надо. О судьбе его мы больше не слышали.

К тому же времени относится деятельность первого демократического Ленинградского горсовета. В нашем доме жил депутат того совета Юрий Нестеров. Его приемная была в нашем же доме. От него я услышал первые «официальные» слова поддержки нашей семейной кооперативной деятельности – он сказал, что мы, вместо того, чтобы просить помощи у государства, сами кормим семью и создаем рабочие места. Эта поддержка была важна для меня: как я говорил уже, репутация у кооператоров в обществе была незавидная. Я пытался помочь Юрию в его работе, был даже официально оформлен его помощником. К сожалению, ничем серьезным не помог. От него же я получил много полезных советов по развитию бизнеса. Позднее Юрий Нестеров был избран депутатом Государственной Думы первого созыва. Это был пик его политической карьеры. Все последующие выборы он уже проигрывал. Он объяснял мне это тем, что людям стала безразлична идеологическая позиция кандидата: демократ ли он, большевик, верующий или атеист. Важно было, что полезного кандидат может сделать завтра, а лучше сегодня: покрасить подъезд, заасфальтировать двор, то есть требовались благодетели. У Юрия денег на это не было, жил он весьма и весьма скромно.

С упомянутым Ю. Ж. мы как-то провели вечер в Джазовой филармонии Давида Голощёкина. С нами был знакомый Ю. Ж. – Александр Александрович Щелканов – человек демократических убеждений, в прошлом морской офицер. Уволившись из ВМФ в звании капитана 1-го ранга, он работал на заводе слесарем, а затем и грузчиком. В 1989 году его избрали народным депутатом СССР, в 1990-91 годы, то есть в описываемое время, он был уже председателем исполкома Ленинградского городского Совета народных депутатов, главой города. Позже я слышал от крупных ленинградских администраторов советских времен, что Щелканов был слабым руководителем и главное, что им двигало, это обида на советскую власть. Опять, как и в ранее описанной истории с гибелью Г. В. Старовойтовой, говорится о низких мотивах демократов! Один из таких руководителей рассказывал мне (скорее неодобрительно), как Щелканов обратился к нему с предложением поехать на какое-то совещание на одной машине, чтобы не тратить лишний бензин. Мне же это предложение показалось разумным в тех тяжелых условиях, а сам Щелканов – приятным, открытым человеком; в нем чувствовался и хороший офицер, и живое дыхание улицы, и оптимизм; мне было свободно в его обществе. Да и само по себе соседство с председателем Ленсовета, да еще на джазовом концерте, было немыслимо в прошлом.

Вообще, в послегорбачёвское время с политической сцены стали исчезать давно надоевшие типы лиц. Мне как-то сразу было ясно, что люди с такими лицами – плохие. И не мне одному. «Сволочь была видна сразу. Только в ранней юности можно было как-то ошибиться, а чуть позже уже нет, уже было сразу ясно, что вот этот парень или эта девушка – они сволочи, – пишет Г. Ревзин в статье «Этический прогресс» (Афиша. 2013. 28 июня). – Далее, начиная с горбачёвского времени, я перестал их встречать. Они как-то растворились в остальных людях, перестали выделяться».

Многие предприятия, прежде всего крупные заводы, продолжали работать по-советски. Их положение ухудшалось с каждым днем. Рабочим подолгу задерживали зарплату. Как-то я шел по двору Балтийского завода. В самом оживленном месте, у проходной, разместился вагончик, где скупались ваучеры у работников. Торговля шла бойко, так как оплата производилась тут же, за долгожданные наличные.

С точки зрения мелкого заказчика, каким для этих предприятий был я, их тяжелое положение было неудивительно. Если мне была нужна их продукция, то вступить в контакт с отделом сбыта оказывалось непросто – сначала следовало найти номер телефона, потом дозвониться, потом куда-то ехать – часто на окраину города – и в обшарпанной проходной ожидать пропуск. Тем временем мог начаться обед, и тогда окошечко бюро пропусков захлопывалось. (Мы в кооперативе быстро отвыкли от понятия «перерыв на обед», особенно если были нужны клиенту.) Когда вы наконец попадали в отдел сбыта, оказывалось, что сотрудник, с которым назначена встреча, уже ушел. Если везло и он был на месте, то выяснялось, что каталога продукции в принципе не существует, договориться о мельчайших изменениях, например в цвете, размерах или весе изделия, – невозможно. В этих переговорах с незаинтересованным работником отдела сбыта только терялось время и портились нервы. В результате предприниматели стали заказывать товары и услуги за границей. Например, почтовые пластиковые конверты покупали в Литве, печатную продукцию заказывали в Финляндии.

Я совмещал службу в Гидромете, где к тому времени стал деканом факультета, с работой в кооперативе. Почтовое дело, как и любое другое, в частности преподавание, может быть прозаическим, а может и увлекательным. Проза исчезает, если поставить перед собой амбициозные цели и воспринимать их как некий вызов. Мне нравилось обдумывать задачу; решение могло прийти на улице, в театре или в очереди, которые занимали тогда немало времени. Пришедшую мысль я записывал в блокнотик, который носил с собой, а потом старался ее реализовать.

Достижение цели, преодоление обстоятельств тоже были приятны, как физическое усилие для здорового человека. И конечно, совсем хорошо было, если задуманное удавалось осуществить. Я любил чувство победы.

В бизнесе у нас не было никакого опыта. Слова «менеджер», «маркетинг», «бизнес-план» звучали с экранов телевизора и в разговорах друзей заманчиво и непонятно. Дело мы ставили, исходя лишь из здравого смысла и жизненного опыта. А опыт сформировался в основном семьей, послевоенным двором и Университетом. Как я сейчас понимаю, все три составляющие не очень подходили для бизнеса. В нашей семье слова «лавочник», «частник» звучали неодобрительно. Кроме того, в памяти был и печальный опыт нэпа. Закон двора «свой всегда прав» тоже не годится для бизнеса. Кодекс чести интеллигента с его презумпцией порядочности – просто опасен. Мне понятно теперь, почему, например, в Гарвардской бизнес-школе, которую закончил мой сын, столько внимания уделялось формированию у слушателей нужной ментальности, мотивации, миропонимания.

Мы хотели создать небольшое предприятие, успешно работающее, имеющее хорошую репутацию и дающее возможность благополучно жить. Мыслилось, что в такой атмосфере будет хорошо работаться и нам, и сотрудникам.

В первое время атмосфера создавалась нашим собственным настроем и отношением к делу. Позже для этого прикладывались специальные усилия: отмечались дни рождения сотрудников, оплачивалось (хотя и в небольшом объеме) питание в офисе, предоставлялись спецодежда, добровольное медицинское страхование и страхование от несчастных случаев, причем не только для начальства, а для всех. Праздновали день рождения фирмы, выезжали на автобусах за город, хорошо отмечали Новый год… Выходила даже ежеквартальная корпоративная газета, где рассказывалось, в частности, о лучших работниках. Лучшие обычно выбирались из диспетчеров или курьеров, труд которых особенно ценился. Позднее я видел корпоративные издания крупных курьерских фирм, явно построенные по образцу нашей газеты.

В результате сотрудники относились к делу заинтересованно и неформально, что оказалось крайне важным. Дело в том, что в работе «Экспресс-почты» неизбежно возникали нестандартные ситуации, которые невозможно предусмотреть никакими инструкциями, и выйти из них было нельзя без взаимопомощи и сверхусилий. Например, как-то клиент отправил из Москвы в Петербург лекарство. Отправил в пятницу, не предупредив, что его нужно доставить именно в выходные. Лекарство пришло в Петербург в субботу утром, но в соответствии с регламентом вместе с остальной неэкстренной почтой было закрыто на складе перевозчика до утра понедельника.


В корпоративной газете «Экспресс-почты» печатались даже стихи сотрудников


Вскоре начались телефонные звонки отправителя – лекарство должно быть доставлено больному именно в субботу. В том, чтобы «вытащить» лекарство в выходной день из опечатанного склада и доставить его больному активно и добровольно участвовали множество людей.

Недавно мне позвонила бывшая сотрудница и рассказала, что у А. К., работавшего у нас курьером лет десять назад, серьезно заболела дочь и бывшие наши работники собирают деньги на лечение. Это событие напомнило мне историю, приключившуюся с этим курьером: поздно вечером, придя с работы домой, он обнаружил у себя сумке письмо, которое должен был сдать для отправки в Москву. А. К. утром по собственной инициативе вылетел в Москву первым самолетом и доставил письмо по адресу. К вечеру он уже был на работе в Петербурге. Мне он ничего не сказал, считая, что таким образом исправил свою ошибку. Деньги за поездку, когда о ней стало известно, я ему, конечно, вернул.

Такой стиль работы привлекал к нам новых клиентов, которые оставались с нами долгие годы. Это было очень важно, поскольку денег на настоящую рекламную кампанию у нас не было и единственным инструментом продвижения оставалась репутация.

Наша стратегия была недостаточно продумана и агрессивна, мы были слишком благодушны – темпы роста и способы их достижения не были ясно определены, даже прибыль не занимала своего законного места в «красном углу». Вопреки правильной американской поговорке «Не влюбляйся в бизнес» мы любили свое дело; жесткая линия на развитие и продажу бизнеса была нам чужда. В результате было упущено много времени и тем самым денег.

Нашим первым заказчиком стал мой добрый приятель С. Т., работавший замдиректора НИИ химического профиля. Надо было доставить из Ленинграда рулон фотобумаги весом примерно в 250 кг на завод в Переяславль-Залесский. Повезли мы этот рулон вместе с сыном. Везли его просто как багаж в вагоне поезда до Москвы и дальше электричкой до Переяславля. Тащили сами, рулон был большой и тяжелый, поэтому мы его кантовали, чем изрядно попортили. К счастью, С. Т. простил нам это брак.

Позже мы отработали технологию перевозок и взаимодействие с профессиональными перевозчиками. В этом мы, как один из первых негосударственных почтовых операторов в России, были часто пионерами. Например, мы начали возить корреспонденцию в Москву в почтовых вагонах скорых ночных поездов. Получить разрешение на это было непросто, ведь государственная почта – весьма консервативная организация. А сегодня разработанные нами тогда договоры с почтовым ведомством и сопроводительные документы стали типовыми для большинства курьерских фирм.

Маленький штат нашего кооператива был уникальным, как и многое в то время. Бухгалтером работала профессорская дочь, закончившая с отличием Политехнический институт. Сейчас она один из руководителей факультета менеджмента СПбГУ Диспетчерами трудились недавние выпускницы физического факультета Университета. Мы шутили, что берем на работу только университетских выпускников с красным дипломом. Такая ситуация была следствием перестройки, когда многие, в том числе интеллигенция, получали ничтожную зарплату или вообще теряли работу. Настроение у людей было тревожное. Уверенности, что завтра будут продукты и тепло, не было. Помню, за новогодним столом в 1987 году и в шутку и всерьез обсуждали бизнес по производству печек-буржуек. В том же году мы с Егором вырыли в гараже яму-бурт для хранения картошки зимой. За картошкой съездили на нашей «копейке» в Клопицы, где в совхозе купили около 500 кг. На глубоко осевшей машине мы привезли картошку в город и по всем правилам заложили на хранение в бурт. Картошка прекрасно сохранилась. Весной часть этой картошки теща увезла как семенной материал на посадку в Вологду. Я даже удостоился ее похвалы за хозяйственность.

Большинство людей беднело; появилось много бомжей. Как-то, будучи в Москве, я зашел по своему обыкновению поесть в кафе «Прага». В этот раз его было не узнать – темно, неприветливо. Я взял курицу, поставил тарелку на столик и на минуту отошел. Когда вернулся, курицы на тарелке не было, я увидел только спину убегавшего бомжа.

В эти годы, как вспоминает С. Гедройц, «солоней всего пришлось мелким интелям, а среди них – самым никчемным: ист-фил-худ-текстовикам… Их атомный вес стал практически неотличим от нуля».

К 2000-м годам в Санкт-Петербурге интеллигенции просто не стало видно на улицах. Но иногда я встречаю прежних ее представителей на дешевых концертах в филармонии.

О вине властей в сегодняшней загнанности интеллигенции говорится много и справедливо, но кину камень и в ее огород.

В 1990-е, бывая на разного рода собраниях моих прежних коллег – юбилеях, защитах диссертаций и т. п., я несколько раз предлагал небольшую, по моим возможностям, финансовую помощь. Предложение принималось «на ура». Договаривались, что в ближайшие дни со мной свяжутся для конкретных шагов. Мне не позвонили ни разу!

Совсем недавно Егор предложил помощь бедствующей семье умершего двадцать лет назад писателя – ныне знаменитого. Егору тоже так и не позвонили.

Вместе с тем для некоторых специалистов перестройка оказалась спасительным выходом. В моей маленькой научной группе работал сотрудник, отличавшийся исключительной работоспособностью и, вероятно, честолюбием. Характер же у него был довольно сложный, угловатый, мало подходящий для маневрирования в институтских коридорах власти. В советских условиях такому человеку сделать карьеру было практически невозможно. В перестройку он организовал успешную фирму, которая стала заниматься, казалось бы, безнадежным в наших условиях делом – разработкой и выпуском приборов…

Вскоре после основания кооператива из деловой прессы я узнал о международных корпорациях, занимающихся экспресс-доставкой. До этого я, как и большинство советских людей, о них даже не слышал. Прочел я как-то о DHL и ее экспансии в СССР и стал искать контакты с представителями этой компании. Интернета тогда не было, и адрес московского офиса DHL мне удалось узнать случайно, осенью 1989 года в Финляндии, в Тампере, на выставке последних разработок ленинградских предприятий. Я демонстрировал прибор для измерения содержания озона в воздухе, сделанный в Гидромете.

Оформление выезда за границу к тому времени значительно упростилось, и я довольно легко получил служебный загранпаспорт. Перед поездкой отстоял многочасовую очередь в банк за командировочными в валюте. Командировочные были небольшими, около десяти долларов в день. Правда, на круизном теплоходе, которым мы прибыли в Тампере, нас кормили. Моими соседями по каюте были представители ленинградских научно-технических организаций, постоянно выезжавшие за границу. Опытные люди, они везли с собой водку на продажу. Прибытие «наспиртованного» судна, видимо, почувствовалось в Тампере, так как к кораблю в порту подъехала полицейская машина, из которой по громкоговорителю обратились к нам по-русски с просьбой не продавать водку в городе.

Руководили поездкой недавние лидеры ленинградского комсомола, к тому времени работавшие в специализированной организации по проведению заграничных выставок. Такие «хлебные» места традиционно занимали доверенные и проверенные люди. Наши руководители были хорошо, современно одеты, дружелюбны и общительны. Как только теплоход тронулся, они пропали из виду. Я пытался их найти, так как до последнего момента было неясно, как обстоит дело с моим выставочным стендом. Оказалось, что оргкомитет привычно, слаженно и вдохновенно пьянствует в какой-то каюте. Не без усилий мне удалось узнать, что стенд не готов и готов не будет. Молодые люди никак не могли понять моего огорчения. Они искренне призывали меня последовать их примеру расслабиться и отдохнуть. С трудом удалось частично выправить положение, к выставке стенд был с грехом пополам готов.

Главой ленинградской делегации был председатель Ленгорисполкома Владимир Яковлевич Ходырев – один из последних советских лидеров города. Этого небожителя я видел мельком всего несколько раз за время поездки.

В составе делегации был и джазовый ансамбль Давида Голощёкина, игравший в зале выставки.

На улице в Тампере я увидел офис DHL и там узнал адрес московского представительства компании. По возвращении я познакомился в Москве с Р. С. – генеральным менеджером DHL по СССР. Это был высокий, чуть полноватый австралиец лет тридцати трех. Он специализировался в открытии и становлении бизнеса в новых для DHL странах. Начинал он на островах Папуа – Новой Гвинеи, где открыл первый офис DHL в небольшом магазинчике. Там же, на островах, Р. С. прикупил, между прочим, кофейную плантацию. Получив первый опыт работы в России и столкнувшись с обидами и интригами персонала, он мне жаловался, что на островах было много проще – островитянину нужно купить штаны, для этого ему нужна работа. Он, Р. С, предоставляет работу. Островитянин работает и покупает штаны. Все! Не то в России. Р. С. стоял около большого стенда с фотографиями сотрудников и говорил мне с недоумением, показывая то на одну фотографию, то на другую: «Этот не любит этого, этот – этого. Почему? Уф-ф!»

Я предложил Р. С. наш кооператив в качестве представителя или агента DHL в Ленинграде. Р. С. идею одобрил, но для ее осуществления потребовалось полтора года! В 1989 и 1990 годах я много раз приезжал к Р. С. в Москву, мы обсуждали договор, он давал нам пробные задания, зачем-то вручал на хранение ценные вещи, не требуя никаких расписок.

Как-то после целого дня, проведенного с ним в Москве, мы пошли в ресторан, а потом я должен был возвращаться в Ленинград ночным поездом с грузом от DHL. Груз был в машине, которая ждала нас у ресторана. Я не ел целый день, и Р. С. это знал. На столе было много спиртного. Р. С. поддерживал высокий темп тостов. Я чувствовал тревогу за свое состояние, но крепился. Р. С. был, очевидно, натренирован к спиртному за командировочную жизнь. И вот, когда я был уже совсем нехорош и держался из последних сил, Р. С. вдруг «отключился». Я потащил его к машине. Из карманов у него вываливались деньги, ключи, документы. Все это я на ходу заталкивал ему в карманы. Потом шофер повез меня на вокзал, а затем Р. С. домой. Я каким-то образом благополучно добрался с грузом до вагона. Даже шагнуть в вагон с платформы с мешком на спине мне было непросто. В следующее посещение ресторана картина была совершенно иной – спиртное Р. С. не брало абсолютно. Потом я узнал, что Р. С. в нужных случаях принимал таблетки от опьянения. Эти питейные эпизоды не были атрибутом деловой жизни DHL – больше я с такой практикой не встречался. Возможно, алкогольные упражнения были проверкой нас как будущих партнеров. Позже у нас сложились теплые отношения с Р. С, и доверие у него к нам было полное.

В офисе DHL для меня все было ново: красивые канцелярские мелочи, нарядная униформа курьеров, удобные приспособления для их работы, приемы проведения совещаний и множество других деталей. Р. С. мог среди дня, получив какую-то информацию, сесть в такси и уехать на нем в другой город. Так иногда он «сваливался» к нам в Ленинград. Р. С. умел водить самолет и морской катер. По самолету он скучал и даже просил меня найти ему аэроклуб, где бы он мог полетать. На машине он каким-то образом легко ориентировался в незнакомом городе, быстро, почти не пользуясь картой, приезжал в нужное место. У него я впервые увидел ноутбук и спутниковый телефон.

Работал Р. С. без перерывов и выходных с раннего утра до ночи. Работа состояла в бесконечных переездах и деловых встречах. Как-то я спросил Р. С, где его дом. Он не понял вопроса. Я пояснил: «Ну где, например, лежат твои зимние вещи?» Р. С. рассмеялся и сказал, что зимние вещи лежат в ящике, в квартире московского приятеля, а жена – здесь, с собой, – и показал на карточку American Express.

Наши встречи в Ленинграде проходили обычно в ресторане гостиницы «Олимпия», где он любил останавливаться. Когда я приходил к назначенному времени, Р. С. заканчивал разговор с очередным собеседником. Когда завершалась встреча со мной, в дверях уже маячил следующий приглашенный.

Однажды поздним вечером мы обсуждали какой-то документ. Вероятно, это было последнее дело Р. С. в тот день, и после разговора мы немного выпили. Уходя, я спросил Р. С, когда смогу получить готовый напечатанный текст. Р. С. ответил, что часов в шесть утра, когда он будет уезжать из гостиницы в аэропорт. Если он не успевал подготовить документ ночью, он делал это в самолете.

Несмотря на такую самоотдачу, Р. С. уволили. Задолго до этого Р. С. показывал мне график, где были указаны результаты, которых он должен достичь. Был обозначен и срок увольнения в случае неудачи. Очевидцы говорили, что у него из глаз буквально брызнули слезы, когда точно в оговоренный срок ему объявили об увольнении. Нам, как и другим российским сотрудникам DHL, увольнение Р. С. казалось неправильным, не отвечающим интересам компании. По нашему мнению, Р. С. накопил ценный опыт работы в России, вошел в контакт с исполнителями и с органами власти. Но такова была общая политика DHL. В ней прописанные инструкции и процедуры преобладали над личными особенностями и отношениями.

Нам такая политика казалась несколько казарменной и малопригодной для России. Наш предыдущий опыт учил, что формализованный подход плохо работает, что при желании любую инструкцию можно обойти и любой договор нарушить, что опираться можно на проверенных, надежных людей. Кроме того, во всех нас говорил стереотип из послевоенного детства, по которому Р. С. был уже свой, «из нашего двора», а это значит, что его надо поддерживать. Но мы были неправы, проча DHL неудачу: компания настойчиво набирала и набирает обороты в России, несмотря на многочисленные трудности. Отсюда следуют два вывода. Первый: опираться нужно на детально проработанные и описанные бизнес-процессы, а не только на индивидуальные достоинства исполнителя. К сожалению, этот урок мне не удалось последовательно воплотить в жизнь, уж слишком эта мысль расходилась с усвоенным опытом и традициями. Второй вывод: возможны разные стили управления предприятием – демократический или авторитарный, деликатный или жесткий. Важно, чтобы выбранный стиль применялся последовательно, а шаги руководства были предсказуемы и понятны исполнителю. Позднее я несколько раз убеждался в этом.

В нашем контракте с DHL было указано, что мы должны быть доступны в любое время. Нас с Татьяной это не отталкивало, а, наоборот, привлекало. Платили нам в рублях хорошо, как и предусматривал контракт, и аккуратно.

Когда я просил увеличить выплаты, Р. С. мог сказать, что, например, кто-то из наших водителей тратит слишком много бензина (он знал точную цифру!) и, ограничив расходы, мы наберем требуемую сумму. Это была не жадность, а скорее детальное знание дела.

Перед заключением с нами контракта в Ленинград должно было приехать руководство восточно-европейского офиса DHL. P. С. дал мне распечатанный поминутный график визита начальства и провел со мной детальное учение «на местности». Потопав ногой по асфальту тротуара, он показал мне место, где остановятся машины с гостями, и место, где я должен стоять. Потом мы с Р. С. прошли по предполагаемому маршруту. Р. С. проинструктировал меня, кому и что я должен говорить, что следует рассказать об архитектуре и истории района. Надо отметить, что «волки» из руководства DHL обязательно включали Эрмитаж в программу посещений Ленинграда.

Однажды я встречал в аэропорту одного такого «волка». В такси он попросил меня рассказать о ходе дел. Я постарался сжато изложить суть. Закончил и сказал: «В основном все. Остальное – мелочи». Босс меня поправил: «В нашем деле мелочей нет», – и попросил особо подробно рассказать о мелочах.

Руководители DHL делали бизнес, и им было в общем безразлично, с кем вести дела – с коммунистами, с демократами… Но до известных пределов. Как-то DHL задумала сделать большую благотворительную акцию с банкетом в Кремле. Мы, руководители «Экспресс-почты», как их агенты в Ленинграде, получили красочные приглашения со схемой расстановки столов в зале и указанием наших мест. Эти именные приглашения в Кремль еще сильнее укрепили нашу репутацию в глазах администрации городской почты. Но в это время произошли вильнюсские события, в которых погибло около двадцати человек, и DHL отменила задуманную акцию.

Благодаря ли связи с DHL, контактам с руководством Минсвязи, нашему скромному достатку или по какой-то другой причине, но рэкет, бушевавший в те годы, нас не трогал. Один раз, правда, кто-то в мое отсутствие опустошил мой портфель, лежавший на рабочем столе, что, по мнению знающих людей, означало проверку криминалом нашего благосостояния и положения дел.

В те годы по улицам города ездили джипы с коротко стриженными молодыми людьми характерной наружности. Любое незначительное ДТП на улице с участием этих ребят могло закончиться избиением, демонстрацией пистолетов или другого оружия, наложением дани, независимо от того, кто на самом деле виноват. У некоторых моих знакомых такие встречи отбивали желание заниматься частным бизнесом и вообще «высовываться». В глазах многих рэкетиры и проститутки были почитаемыми людьми, поскольку у них водились деньги, а у бандитов была и реальная сила. Морально-этические моменты мало кого интересовали.

Происходили и страшные истории. Как-то по рекомендации университетского знакомого к нам пришел интеллигентный паренек, решивший заняться недвижимостью. Пришел за советом и какой-то незначительной помощью. Дела у него пошли очень неплохо, и, как часто было в таких случаях, завязались контакты с мафией. Кончилось тем, что он оказался должен неподъемную сумму денег. Он и его семья погибли в один вечер при туманных обстоятельствах. Жена этого молодого человека, тоже погибшая, была дочерью моего доброго приятеля. Вся эта история была опубликована в англоязычной петербургской газете St. Petersburg Times.

Наш старый друг Ю. Ж. Каляев, как и мы, был из первых кооператоров. В то время он занимался оптовыми поставками продовольствия из-за границы. Как-то у него угнали фуру с товаром. Его служба безопасности нашла причастного к этому делу и начала требовать у него компенсацию. Милиция встала на защиту виновного – кажется, он был их осведомителем. Ю. Ж. арестовали, поместили в изолятор на улице. Каляева и обвинили в вымогательстве. Ю. Ж. сумел оправдаться, и был выпущен за недоказанностью вины. Но он не успокоился и добился, чтобы дело было закрыто «в связи с отсутствием состава преступления».

Мой близкий родственник, владевший частью акций некоего завода, рассказывал, как однажды пришел на прием к директору в качестве недовольного акционера. «Ты пришел с финансовыми претензиями? – спросил директор. – Тогда выйди и займи очередь в приемной. Сначала пойдут люди, которые пришли с угрозами физической расправы мне и моей семье, потом налоговая и другие инспекции и только потом ты».

Время требовало людей психически устойчивых. Как-то я позвонил домой одному банкиру. Он был заинтересован в моем звонке, говорил вежливо и приветливо, но слушал как-то невнимательно. Я предложил позвонить позже. Он с радостью согласился и, извиняясь, сказал, что в доме сейчас пожар и он «хотел бы пойти взглянуть».

Неприятные истории, происходящие вокруг, нас особо не угнетали: с одной стороны, помогал какой-то подъем, в состоянии которого мы находились, а с другой – мы сознавали, что оказались в джунглях, где спасение зависит только от нас самих. Но это было лучше прежней ситуации, когда от тебя ничего не зависит, когда «там» уже «есть мнение».

Работая в Гидромете, я иногда обедал в закусочной ресторана «Швабский домик» – там была вкусная и качественная еда. В не столь качественной, но дешевой институтской столовой было пусто – у сотрудников не было денег. Посетителями «Швабского домика» были тогдашние «хозяева жизни» обоего пола. От одного их вида исходила угроза. Но вскоре я убедился, что тревожиться не о чем, все было весьма пристойно, даже спокойнее, чем на улице. Думаю, дело в том, что в этой среде было принято отвечать за слова и поступки, поэтому эти люди были довольно сдержанны друг с другом.

Поиски «коммерческой жилы» я вел по нескольким направлениям. Одним из таких направлений была продажа секонд-хенда. Мой знакомый торговал подержанной одеждой в храме науки – на филологическом факультете СПбГУ Там сегодня расположен приятный, очень университетский книжный магазин. Конечно, в этом месте и должен быть такой магазин, но в то время секонд-хенд был нужнее. Продавалась там очень приличная европейская одежда, которая, вероятно, поступала в Петербург как гуманитарная помощь от сочувствующих нашей демократии европейцев.

Мы закупили небольшую партию одежды у этого знакомого. Затем все было отдано в химчистку. После этого лучшую одежду на крайне льготных условиях разобрали наши сотрудники. Наша семья тоже потом много лет носила вещи из этой партии. Остальное выставили на продажу в служебном помещении почтамта – для работников почты. Торговля была довольно успешна, но долго мы этим не занимались, так как всегда понимали, что торговля – не наша игра.

С самого открытия кооператива я стремился создать собственную почтовую сеть. В Таллине я тоже хотел сделать отделение. Перед поездкой туда я заручился поддержкой высокопоставленных московских почтовых чиновников. В Министерстве связи уже независимой Эстонии я пошел к рекомендованным мне людям и стал напирать на московские рекомендации. При каждом упоминании московских связей собеседники морщились, но все-таки не отказывали в содействии.

Предполагавшийся почтовый партнер Юри был крепким шестидесятилетним мужчиной, с непростой, как у многих пожилых эстонцев, судьбой. Отец его во время войны служил офицером у немцев. Когда Юри призвали в Советскую армию, он это скрыл. Но армейские особисты раскопали этот факт, и Юри на долгие годы попал в лагерь. Спасло его умение рисовать – он стал мастером татуировок и его приблизил к себе лагерный авторитет.

Юри не очень радовался наступившей эстонской независимости. Он говорил, что только при советской власти можно за необременительную работу получать небольшие, но надежные и реальные блага. Я несколько раз останавливался у Юри дома, где меня всегда очень тепло принимали. Эстонский уклад жизни – чистота, запах хорошего кофе по утрам, тихое общение домашних – мне нравился. В одной из поездок, когда только начала действовать настоящая граница между Россией и Эстонией, у меня не оказалось нужного набора документов, но эстонские пограничники смилостивились и не высадили меня в ночной Нарве из поезда, и я благополучно прибыл в Таллин.

Для доставки почты в Эстонию, которая стала независимой, потребовалось разрешение российской таможни, и я обратился туда за консультацией. Несмотря на всю мою настойчивость, я не смог получить ответ на простой вопрос: по каким таможенным правилам наш кооператив может перевозить курьерскую почту через границу в Эстонию? Я регулярно получал откровенно бессмысленные отписки, вроде: «Ответ на Ваш вопрос содержится в таком-то пункте Таможенного кодекса». Я открывал Кодекс, и, естественно, в указанном пункте ничего относящегося к делу не было. Я дошел до начальника Ленинградской таможни, генерала таможенной службы. Он тоже повозмущался этими отписками, обещал принять крутые меры, но… Впоследствии я несколько раз шел на штурм таможни, но каждый раз неудачно. В результате эстонский канал не заработал, а у меня остался анекдотический опыт общения с этой государственной организацией и самые добрые воспоминания об эстонских и других зарубежных партнерах, с которыми я пытался наладить работу.

Неудачный опыт работы с таможней был не только у нас. Знакомая эмигрантская семья в Америке в те же 1990-е годы основала во Флориде интересный бизнес – выращивание и продажу по всему миру экзотических растений. Не смогли они поставлять продукцию только в Россию – наши таможенные чиновники сказали, что им нужно на месте посмотреть, в каких условиях выращиваются растения. Естественно, что столь далекая инспекционная поездка, по мнению таможенников, должна была быть с семьей и за счет принимающей стороны. Надо сказать, что мне не делались даже такого рода предложения, у которых было одно достоинство – ясность требований.

К моим неудачам можно отнести и взаимоотношения с начальниками отделений «Экспресс-почты», которые были созданы в нескольких городах России. Конфликт обычно начинался после нескольких лет хорошей совместной работы. Директора отделений были готовы добросовестно выполнять мои заказы, работать с почтой моих петербургских клиентов. Я же ожидал от них развития дела на местах, нарабатывания собственной клиентской базы. За это предлагалась материальная компенсация, размеры которой согласовывались с ними и только после этого утверждались. Я старался ясно «договориться на берегу», до начала работы. Казалось, что взаимное понимание достигалось. Я поддерживал это понимание, всегда выполнял свои обещания. И несмотря на это, наступало время усталости, потери интереса со стороны региональных руководителей и ухудшение качества работы. Видимо, я все-таки предлагал недостаточно продуманную мотивацию и недостаточно ясно доводил до партнеров свою мысль.

Затем наступала вторая фаза конфликта: региональные директора в предчувствии прекращения совместной работы начинали «уводить» тех немногих местных клиентов, которых им удалось найти. Несмотря на банальность этой ситуации, она меня удивляла: ведь директора были далеко не плохие люди, которых за долгую добрую совместную работу я никогда не подводил и не обманывал. Здесь моя недоработка, видимо, состояла в переоценке роли отношений и недостаточно жестком контроле.

После нескольких лет работы штат кооператива изменился – многие яркие люди, работавшие у нас в конце 1980-х, ушли, устроившись на более подходящие им места. Жизнь налаживалась, такие места стали появляться в совместных предприятиях, офисах иностранных фирм, банках… Среди новых сотрудников было больше «приземленных» людей. Время от времени мне надоедала упрощенность почтовой жизни и я почти все свое время уделял Гидромету. Так я и совмещал две эти весьма разные работы.

Работа в кооперативе сильно изменила мое представление о профессиях секретаря, диспетчера, водителя, курьера. В Университете, а потом в Гидромете, я считал, что с такого рода обязанностями может справиться каждый. Оказалось, что толковый курьер, хорошая уборщица, грамотный диспетчер, привлекающий клиента и умеющий разрешить конфликтную ситуацию, – редкость и большая ценность. У меня было впечатление, что найти неплохого бухгалтера или специалиста по компьютерам даже проще, чем хорошего курьера или диспетчера. О хороших курьерах ходили истории. Например, как-то девушка-курьер пришла с письмом по нужному адресу. Оказалось, что это отдельно стоящий флигель без вывески, с металлическими дверями без звонков, окна плотно закрыты жалюзи. Такое «оформление» было нередким в то время – многие бизнесы помещались в нарочито неприметных помещениях. Сотовых телефонов еще не было. Девушка потопталась у двери, потом увидела стоящую неподалеку дорогую машину и пнула ногой колесо. Взвыла сигнализация, из флигеля выскочил владелец, он же, как оказалось, получатель письма. Письмо тут же было ему вручено, и девушка побежала по следующему адресу. Плохой же, а тем более нечестный курьер мог принести фирме очень серьезные неприятности.

1990-е годы запомнились дефолтами и кризисами. Лопались банки. Нам обычно везло – иногда удавалось вытащить деньги предприятия из банка за несколько часов до его краха. Но так везло не всем. Я знал человека, который терял деньги на всех кризисах 90-х. В результате он стал душевнобольным. Его, физически очень мощного, однажды на улице застрелили милиционеры, испугавшись его неадевактности и физической силы.

Инфляция было чудовищной – рубль заметно падал в течение дня. В обиходе появились сотни тысяч и миллионы рублей. Как-то моя уже очень пожилая мама попросила меня проверить, что осталось на ее счетах в сберкассе «на книжке», как тогда говорили. Оказалось, что ее сбережений на тот момент не хватило бы даже на автобусную поездку от дома до банка.


Корпоративный праздник в «Экспресс-почте»


В таких условиях вовремя платить зарплату сотрудникам стало практически невозможно. Многомесячные задержки зарплаты на предприятиях стали обычным делом. Многие организации расплачивались с работниками продукцией. Потом те выходили на улицу и пытались эту продукцию продать. Фирмы стали цениться работниками не столько за хорошую зарплату, сколько просто за ее регулярность.

Осенью 1991 года контракт с DHL закончился. Мы выполнили поставленную задачу – наладили работу DHL в городе, увеличили число ее клиентов. В таких случаях фирма DHL всегда расставалась с агентами и открывала собственный офис. Расстались мы по-доброму, но на работу нас не пригласили, мягко пояснив, что им нужны люди с психологией наемных работников, а не предприниматели, как мы, и они были правы. DHL попросила разрешения пригласить на работу наших сотрудников, уже получивших опыт работы по их стандартам. Такая честная игра была непривычна и приятна.

Прекращение работы с DHL лишило нас стабильного источника дохода и большинства клиентов, естественно, ушедших вместе с DHL. Общая беда – несвоевременная выплата зарплаты – стала угрожать и нам. Тогда мы закупили у знакомого партию импортного питьевого спирта Royal и время от времени отдавали его в ларьки на продажу. Благодаря этому мы спасались от инфляции и платили зарплату вовремя.

В конце 1990-х годов я полностью перешел на работу в «Экспресс-почту». Решение о переходе далось непросто – я уходил с интересной, престижной и неплохо оплачиваемой работы. Но в глубине души я понимал, что по своей природе я не госслужащий, тем более в условиях того времени и того университета, и решился на переход, несмотря на то, что работа в небольшом частном предприятии по-прежнему считалась сомнительным и ненадежным делом.

Из Гидромета я постарался уйти по-человечески. К этому времени я накопил некоторый административный опыт, насмотрелся на множество увольнений. В большинстве случаев увольняющиеся проявляли «житейскую мудрость»: до последнего скрывали свое намерение, а объявив о нем, тут же просили отпустить их как можно быстрее, не дожидаясь положенного по закону двухнедельного срока. Как правило, человек не говорил, куда он уходит. Так проявлялась одна из важных черт большинства наших соотечественников – скрытность. Возможно, это свойство родом из нашего нехорошего прошлого (Солженицын считал скрытность основной чертой островитян ГУЛАГа).

В середине 90-х нам пришлось искать новый офис. Я отправился в специализированную городскую организацию – Комитет по управлению городским имуществом (КУГИ), поскольку аренда у КУГИ была дешевле и надежнее, чем у частных арендодателей. С КУГИ надо было «уметь работать». И, как с таможней, меня постигла неудача. Мне так и не удалось найти хороший офис: то не было в наличии ключа от помещения, которое я собирался посмотреть, то выяснялось, что я не успел подготовить документы к нужному сроку. В итоге приходилось арендовать частные помещения. При очередной смене офиса мне неожиданно повезло – начальником КУГИ Василеостровского района стал человек из команды Михаила Маневича, в то время вице-губернатора Петербурга и начальника КУГИ города. Василеостровскому начальнику было лет тридцать пять. Это был доброжелательный и компетентный чиновник, который трудился, чтобы помочь таким, как я! Чудный сон, такого больше я не видел. Его управление работало как часы. Я и не думал, что рядовые сотрудники КУГИ могут так хорошо работать. Мы получили в аренду маленький заброшенный флигель в центре Васильевского острова, привели его в порядок и хорошо работали в нем, пока он не стал нам тесен. Тогда я в очередной раз убедился, насколько полезны предприниматели – за свои деньги мы отремонтировали помещение и превратили его для районных властей из обузы в источник пусть небольшого, но дохода.

В августе 1997 года М. Маневич был убит выстрелом снайпера. (Между прочим, снайпер стрелял с чердака дома, в котором когда-то жил знаменитый ленинградский фотограф М. С. Наппельбаум.) Начальника Василеостровского КУГИ перевели с понижением в другой район, и это учреждение приняло привычный облик. Последний раз я искал офис с помощью КУГИ в начале 2000-х и увидел, что за прошедшие несколько лет бюрократические процедуры сильно усовершенствовались. На этот раз я смог беспрепятственно осмотреть помещение и подготовить набор документов. Конкурс происходил на публичном заседании многочисленной комиссии. Я не успел включиться в работу, как обсуждение моего вопроса закончилось. Мне было отказано по той причине, что «район не нуждается в предприятии такого профиля». Помещение отдали под водочную торговлю. Я поздравил председателя районного КУГИ с «виртуозной» работой.

Такое развитие сомнительных порядков происходило не только в КУГИ, но и в милиции. Одним из самых опасных мест для наших курьеров была Санкт-Петербургская биржа на Васильевском острове. Часто при посещении следующего после биржи клиента нашего курьера обворовывали. Ясно, что за ним начинали следить после его выхода из здания биржи. Вероятно, преступники думали, что в пакете нашего сотрудника находятся деньги. Заявления милиция принимать отказывалась. После очередной кражи я настоял на том, чтобы курьер добился от милиции приема заявления. Его пригласили к следователю. Через какое-то время испуганный сотрудник позвонил мне и сказал, что следователь задает очень странные вопросы. Вопросы касались исключительно финансовых аспектов деятельности нашего предприятия, а не обстоятельств кражи. Опытные люди посоветовали мне немедленно забрать заявление.

В это же время происходил и встречный процесс – формирование цивилизованной бизнес-среды. Если в начале нашей деятельности в случае конфликта с партнером можно было услышать: «Побудьте на месте, сейчас к вам приедут», то к концу 1990-х предприниматель чаще получал по факсу претензию от юриста недовольного партнера. Ведущие курьерские фирмы страны объединились во Всероссийскую ассоциацию негосударственных операторов почтовой связи (АНОПС) с тем, чтобы цивилизованно отстаивать свои интересы и лоббировать их, в частности, в Госдуме. Я всячески содействовал созданию этой организации.

Вечерами я любил ходить в спортзал, атмосфера которого на меня хорошо действовала. Кроме собственно спортивных занятий мне нравились баня, бассейн, ароматы хорошей косметики, чистые красивые тела соседей, их доброжелательный и спокойный настрой. После нервного рабочего дня все ценили покой друг друга. Последние годы работы на почте я ходил в зал «Планета Фитнес» в «Гранд Отеле Европа». Зал был не столько спортивным, сколько релаксационным – сказывалась атмосфера стильной старинной гостиницы. Несколько раз я встречал там А. Р., одного из самых богатых людей России. И до встречи с ним я слышал от соседей, что он бывает в этом зале. Соседи, солидные люди, называли его имя с придыханием и сочли бы за удачу поздороваться, не то что поговорить с ним. Я же знал А. Р. с конца 1980-х годов по Гидрометеорологическому институту, куда он худеньким глазастым пареньком двадцати с небольшим лет вернулся из армии. У меня к тому времени уже была «Экспресс-почта», и он советовался, как начать собственный бизнес. Он был растерян, не знал, как обустроиться в гражданской жизни, да еще в такой турбулентной обстановке. Ходил в аккуратном темном костюмчике, застегнутой на верхнюю пуговицу белой рубашке с загнутыми уголками воротничка и с неизменным новым немного смешным портфелем. Я старался ему помочь, чем мог, и А. Р. слушал мои советы благодарно и внимательно. Он мне нравился, но я не распознал в нем будущего особо успешного бизнесмена.

Через двадцать лет в Майами я познакомился с русским пареньком, который с таким же благодарным вниманием слушал мои осторожные советы. Он работает в престижном магазине одежды и учится в университете, занимается ночами. Днем выглядит энергичным молодцом, лишь глаза выдают усталость. За год он продвинулся до помощника главного менеджера. Однажды, когда он выглядел особенно усталым, я, желая поддержать его, дал несколько достаточно общих советов, о которых сразу же забыл. При очередной встрече он сказал, что много думал о моих словах, и в знак признательности сделал мне небольшой подарок. Все это живо напомнило мне общение с А. Р., и, надеюсь, что моего продавца ждет столь же успешная карьера.

А. Р. я встретил в спортзале в середине 2000-х. Я увидел тренированного мужчину с моложавым лицом и довольно тяжелым взглядом немолодых глаз. Меня А. Р. сразу узнал и тепло поздоровался. Я попросил у него совета по моим делам.

Советы А. Р. были точны и компетентны. Он говорил, как человек, имеющий лучшее бизнес-образование, хотя такового у него, кажется, не было. А. Р. посоветовал мне продать почту. Он считал, что бизнесы надо выращивать и продавать. О том же говорил и мой сын. Я стал готовить предприятие к продаже. Делал я это с сожалением, поскольку любил наше семейное детище. В первую очередь перед продажей надо было улучшить планово-финансовую и бухгалтерскую сторону дела. Поскольку предприятие было уже немаленьким – в нем работало почти сто человек, моих знаний для управления не хватало, а здравого смысла уже стало недостаточно. Да и энергии у меня поубавилось. Иногда надо было встать из-за стола и вылететь в другой город, но я медлил, придумывая себе оправдания, и упускал время. Я понимал, что мое оперативное руководство предприятием, почетное и приятное для меня, перестало идти ему на пользу. Понадобился более молодой и профессиональный управляющий. Долгое время я пытался вырастить такого из числа сотрудников. Мне казалось это естественным и красивым шагом. Хотелось, чтобы у сотрудников была перспектива роста в пределах предприятия. Кандидаты на повышение посылались на различные курсы, вплоть до МВА. Сотрудникам это нравилось, они ценили заботу, но меня ждала полная неудача. К сожалению, прав оказался сын, говоривший, что надо приглашать особо успешных, хорошо зарекомендовавших себя управленцев из фирм-конкурентов.

В поисках управляющего я обратился в кадровые агентства. Оказалось, что работа с ними, формулировка требований к кандидату, интервьюирование кандидатов и выбор лучшего, проверка полученной информации, правильная мотивация управляющего и построение отношений собственников с ним – отдельные непростые, но интересные задачи. Пришлось учиться и этому.

Выбор нового управляющего – Д. В. К. – оказался удачным. Ему нравилось все: и должность, и поставленная задача, и степень самостоятельности. Он был сконцентрирован на работе, профессионален, ясно и конкретно мыслил, был готов много работать и при необходимости сам выполнять черновую работу.

Д. В. К. ввел непривычный для предприятия стиль общения с подчиненными – сухой и жестковатый. Я с тревогой ожидал обид и увольнений. Небольшие обиды и недоумение у сотрудников первое время и вправду были, но потом большинство привыкли и спокойно «съедали» резкости руководителя. Это стало для меня повторением урока DHL – успешными могут быть самые разные стили руководства.

Сосредоточенный на задаче дня Д. В. К. энергично входил в офис и шел в свой кабинет, на ходу сдержанно здороваясь с сотрудниками. У себя он тут же углублялся в бумаги. Обращения сотрудников с текущими проблемами его отвлекали и, естественно, раздражали. Раздражение накапливалось, и в конце концов он уволился. Уволился красиво, как немногие.

Д. В. К. принадлежал к типу «руководителей-специалистов», то есть людей, любящих сконцентрироваться на задаче и поэтапно, шаг за шагом, ее решать. Необходимость отвлекаться на текущие проблемы вызывает у руководителей такого типа неудовольствие, эмоции сотрудников их мало интересуют. Поэтому работа в качестве «руководителей-менеджеров», когда нужно много контактировать с людьми и одновременно решать разнородные задачи, не для них. На этом примере я понял, что имеют в виду знатоки бизнеса, когда говорят: «Прежде всего поймите, кто вы такой – who are you»… Надеюсь, опыт работы в «Экспресс-почте» помог Д. В. К. понять, «who is he».

Д. В. К. хорошо выполнил свою задачу – ввел грамотное бюджетирование, улучшил учет, увеличил прибыль, то есть подготовил предприятие к продаже.

В декабре 2007 года мы продали «Экспресс-почту». Продали за неплохую цену и, как оказалось, вовремя: вскоре разразился кризис, жизнь подобных бизнесов резко осложнилась и цена на них упала.

Новые владельцы, очень грамотные в коммерции люди, создали отдел продаж, продолжили улучшение планирования и бухгалтерского учета, изменили систему мотивации руководящих сотрудников, ввели должность финансового директора. Нововведения имели и минусы – сотрудники стали чувствовать себя пешками в чужой игре и плохо понимали инициативы руководства. В результате несколько ухудшилось качество работы. Начался отток клиентов, который, впрочем, отдел продаж компенсировал, находя новых. То же, что и с клиентами, стало происходить с сотрудниками – ими стали дорожить меньше и они стали уходить. Но на их место тут же находили новых. Вскоре я получил от сотрудников письмо с тревогой за будущее предприятия. Письмо меня тронуло – люди беспокоились не о себе, не о своей зарплате, а о будущем фирмы!

Сегодня, когда пишутся эти строки, предприятие перепродается. Его цена многократно возросла. Рост стоимости вызван исключительно улучшением бухгалтерско-финансовой части. Обороты же остались практически теми же, что и при мне. Получается, с клиентами я работал не хуже, чем целый отдел продаж!

Новые владельцы, инкорпорировав «Экспресс-почту», решили сохранить ее бренд, имеющий хорошую историю и лояльных клиентов. Со времени продажи прошло восемь лет. Наш дух, заложенное нами отношение к делу, сохранялись примерно пять лет. Сегодня атмосфера в фирме такая же, как везде… Правда, качество работы по-прежнему очень неплохое.

Первые два-три года после продажи «Экспресс-почты» я стремился открыть новое дело, но безуспешно. Старые партнеры откликались на мои предложения быстро и вежливо, но реальных шагов не делали. Это напомнило мне собственное поведение, когда мне, декану факультета, звонили очень пожилые и тяжелобольные профессора и беспокоились о включении их научных тем в планы. Я вежливо и успокаивающе отвечал, понимая, что, может быть, слышу их в последний раз.

Я увидел серьезные психологические трудности в положении пенсионера, привыкшего всю жизнь активно работать. Вспомнил своего отца после выхода на пенсию, когда он в домашней одежде подолгу стоял днем дома у окна. Вероятно, для человека работа создает некий стержень, структурирующий его жизнь. На пенсии такой стержень надо создавать самому. «Предоставленные самим себе, мы вынуждены сами ковать и искать свое счастье» (О. Гольдсмит). И здесь, похоже, важно накопленное внутреннее содержание человека, ведь, как известно, чем больше человек имеет в себе, тем меньше требуется ему извне. Накопленные же материальные ценности, чины и звания мало помогают в этой ситуации; скука или депрессия вполне совместимы с ними.

«Отфутболивание» бывшими партерами меня не особенно травмировало. Постепенно место, которое занимала работа, заполнилось другими интересами. Я вновь убедился, что жизнь мешает любым систематическим усилиям человека: близкие сердятся, что ты занят в определенные дни, друзья обижаются, что ты не можешь прийти на встречу. «Планы, как и всякое человеческое намерение, так часто встречают разные препятствия, что очень редко удается провести их до конца» (А. Шопенгауэр). В этом смысле, в стремлении осуществить свои планы, я продолжаю жить, как жил раньше.

Кооперативный период своей жизни я вспоминаю добром. Я понял, что такое отвечать за ошибки, нутром чувствовал ответственность своим рублем и имуществом.

Впервые я сам «рулил». И если мне что-то не удавалось, в этом был виноват только я – я не смог, а не меня «не допустили», потому что где-то наверху «есть мнение».

Я участвовал в становлении предпринимательства в 1990-х и 2000-х и испытал подъем, надежды и, вероятно, иллюзии, характерные для тех лет. Сейчас, когда те настроения ушли, я особо остро понимаю, как они приятны и нужны для взрослого человека. Надеюсь, что эти настроения вернутся в общество.

Я стремился вести бизнес по-человечески. Думаю, из-за этого я несколько проиграл в деньгах, но надеюсь, что хоть чуть-чуть способствовал становлению цивилизованной бизнес-среды в нашей стране.

И наконец, занявшись бизнесом, я вышел из научно-педагогического мира в круг людей других профессий и увидел, что здесь тоже есть бездари и таланты, воровство и честность, трусость и преданность. Двадцать лет я прожил в этом мире, который превратился для меня во «вторую родину». Мой мир стал шире, что пригодилось в моем сегодняшнем пенсионном состоянии, когда уверенность и оптимизм в большой степени создаются не внешними обстоятельствами, а накопленными внутренними ресурсами…

Непоследняя глава

Около двадцати лет тому назад Егор обратил внимание на мой неважный вид и некоторую замедленность реакций. Скажем, играя в футбол, я видел и понимал все, что происходит на поле, но сделать нужное действие не успевал, притом что с силой и выносливостью все было в порядке. Все происходило как при замедленной съемке – в «рапиде», как говорят спортивные комментаторы. По настоянию Егора я сделал анализ крови, который показал наличие гепатита. Я начал лечиться у лучших петербургских врачей. Реакция несколько ускорилась, внешний вид стал получше, но печеночные показатели крови по-прежнему не радовали. Это означало, что разрушение печени продолжается. Процесс, как и положено в таких случаях, шел бессимптомно; чувствовал я себя очень неплохо, порой даже превосходно. Врачи покачивали головой, глядя на плохие результаты анализов, но тревоги не поднимали и продолжали выписывать мягкие щадящие лекарства, что-то вроде нетоксичных и поддерживающих печень гепатопротекторов. Впрочем, врач, у которого я наблюдался в последнее время, – в высшей степени опытный, внимательный и доброжелательный специалист, занимающий серьезный пост, – прописал мне уже специализированное лекарство от гепатита. Оно, как я сейчас понимаю, было разработано давно и стоило сравнительно недорого. Последнее, похоже, в глазах доктора было важным достоинством. Новый и более эффективный препарат-аналог, о котором я узнал совсем недавно, стоил в пять раз дороже. Его мне врач не прописывал, видимо считая слишком дорогим.

Раз в квартал я пунктуально проходил обследования, получал плохие результаты анализов крови и успокаивающие комментарии докторов. Их спокойствие передавалось и мне – ведь я хорошо себя чувствовал и регулярно наблюдался у лучших специалистов.

Немного встревожился я, когда на очередном обследовании с помощью нового прибора у меня выявили фиброз печени четвертой степени, что уже является предвестием цирроза. Но и тут я был успокоен: врач при мне вставил в некую формулу мои параметры и получил показатель, означавший, что моя печень в очень неплохом состоянии. Была ранняя весна 2013 года.

Тут вновь вмешался Егор. Он посоветовал мне пройти общее обследование в Израиле, «чек-ап», как это называется на Западе, что-то вроде нашей диспансеризации или профосмотра. Я, конечно, согласился. Во-первых, жизнь показала, что сын часто оказывается прав, а во-вторых, хотелось побывать в Израиле. Я обошел положенных врачей и везде получил отличные заключения. Замечу, что окулист отметил высокое качество операции, сделанной мне ранее на глазу. Я с удовольствием сказал ему, что ее провели в Петербурге, в одной из клиник сети «Микрохирургия глаза», созданной С. Н. Фёдоровым. До отъезда оставалось еще некоторое время, которое я с интересом проводил в новой для меня стране. И опять последовал совет сына: в оставшееся до отлета время зайти к гепатологу – этот врач не входил в стандартную программу обследования.

С сожалением я отвлекся от моря, пляжа и других туристических удовольствий. Ознакомившись с историей моего лечения, гепатолог, выходец из России, предположил, что плохие показатели анализов мог вызвать невыявленный и, соответственно, неподавленный в ходе предыдущего лечения подвид гепатита. Тут же сделанный анализ крови подтвердил его гипотезу.

Другой врач, также российского происхождения, провел УЗИ и сообщил, что печень находится в крайне скверном состоянии, но пока нормально работает, поэтому я так хорошо себя чувствую. Но период компенсации может продлиться недолго, и тогда меня ждут грустные последствия. До этого я делал УЗИ десятки раз, но впервые мое самодовольное спокойствие было нарушено в столь жесткой форме.

Мне было назначено лечение и рекомендовано проходить у них обследование каждые шесть месяцев. И уже осенью 2013 года был зафиксирован процесс, похожий на онкологический, и в связи с этим рекомендовано обследоваться чаще, уже раз в три месяца.

Вернувшись в Петербург, я пошел за советом к доброму знакомому, опытному и титулованному врачу, специалисту в смежной области медицины. Посмотрев медицинские документы и убедившись в моем отличном самочувствии, он разнес заключение израильских коллег в пух и прах. Надо лечить человека, а не болезнь, говорил мой знакомый, показатели приборов и анализов – это еще не все, надо всегда видеть самого больного и учитывать его самочувствие. Не исключил мой добрый советчик и того, что израильские врачи намеренно драматизируют картину и пугают меня, чтобы «развести на деньги».

Я помнил лица тех врачей, и мне не верилось в их корыстный умысел. И через положенные три месяца я все-таки повторил обследование, которое показало начало злокачественного процесса. Сразу прилетел сын. Начались консультации с врачами и выработка плана действий. Нам ясно и подробно разъяснили пути лечения. Учитывая крайнюю изношенность печени и многолетний гепатит, был рекомендован самый радикальный путь – пересадка донорского органа. Но окончательный выбор врачи, разумеется, оставили за нами. Стало ясно, что придется погрузиться в проблему обстоятельно. Получить и организовать информацию помог сын. Как он шутил, это дело оказалось сродни написанию докторской диссертации. У меня появились аккуратные папки с материалами о моей болезни и путях ее лечения.

Израильские врачи во время приема были целиком сосредоточены на моей проблеме, сдержаны, но неизменно человечны. Ни у кого из них не звонил сотовый телефон, никто не стучался в дверь и не заходил во время приема, врача не вызывали к начальству… Намеков на «благодарность» помимо кассы не было.

Как-то я пришел делать МРТ. Оказалось, что у меня должны быть с собой результаты анализа крови: вещество, принимаемое или вводимое в кровь перед процедурой, может плохо влиять на почки и поэтому нужны данные последнего анализа. У меня его с собой не оказалось, но медсестра созвонилась с лабораторией, где я недавно делал анализ, и через две минуты получила результаты по электронной почте.

Затем медсестра сказала, что перед МРТ надо выпить два литра какой-то жидкости, порциями по пол-литра каждые тридцать минут. Я сел в «зале ожидания» и, поглядывая на часы, стал болтать с соседом. Спустя ровно тридцать минут подошла сестра и спросила, почему я не пью. «Я как раз собирался», – ответил я. «Тридцать минут уже прошло», – настаивала сестра. Думаю, что столь тщательный контроль не входил в ее обязанности, она просто старалась соблюсти протокол процедуры.

Несколько раз побывав как «медицинский турист» в Израиле, я заметил, что жители этой страны (и в том числе врачи) высоко оценивают свою медицину, верят в нее. Хотя как-то раз я встретил израильтянина, недовольного тем, как его лечили.

В израильских лечебных учреждениях я видел большой поток больных из России. В основном это состоятельные люди. Впрочем, есть и исключения. Мне рассказали историю о рабочем с Урала, ветеране труда, которого на лечение отправил его завод. Этот человек впервые оказался за границей. После операции в ожидании отлета домой он на несколько дней поселился в гостинице. Утром он вышел на набережную неподалеку от гостиницы прогуляться. Ему показалось, что встречные смеются, глядя на него, и что-то ему говорят. Он проверил детали своей одежды, не обнаружил ничего странного или смешного, вернулся в номер и встревоженно позвонил русскоговорящей медсестре, с которой подружился в больнице. Из его рассказа сестра поняла, что встречные просто улыбались ему и желали доброго утра. Они видели, что человек выздоравливает, и выражали ему свою симпатию.

Сопровождавшие меня медицинские работники говорили, что из России приезжают в Землю обетованную лечиться и весьма высокопоставленные лица. Отсюда делался логичный вывод об уровне нашей медицины – даже «элитной». Возражать, к сожалению, было сложно. Среди этих высокопоставленных пациентов встречались и известные критики «их нравов», знакомые нам по выступлениям в прессе.

Израильские врачи объяснили мне, что, учитывая обычную скорость роста опухоли, трансплантацию или иное вмешательство, которое я выберу, следует сделать в течение примерно трех месяцев. Пересадку печени в Израиле делают пациентам до 67 лет. Мне к этому моменту было почти семьдесят. Наши попытки обойти это правило встретили ясный отказ – закон есть закон. «Незадолго до вас здесь был с аналогичным диагнозом заслуженный генерал армии Израиля, – сказали нам с сыном, – и он тоже отправился делать операцию за границу».

Пришлось так поступить и мне. Был ноябрь 2013 года.

Сын провел анализ мировых центров, делающих пересадку печени. Пришлось принимать во внимание не только уровень врачей, но и время ожидания донорской печени. Мы выбрали Jackson Memorial Hospital в Майами (США). Это публичная, то есть не частная больница, при которой работает известный трансплантационный институт. Приехав в начале декабря 2013 года в Майами, я записался на прием к гепатологу. Меня приняли дней через десять. На прием я записывался по телефону, то есть пришел, как у нас говорят, «с улицы».

Врач оказался темнокожим. Неловко признаться, но это было для меня несколько неожиданно. Было страшновато доверить ему свою жизнь. Хороший ли он врач? Как я заблуждался! Мне стыдно до сих пор за свое предубеждение. Надеюсь, что ни гепатолог Леннокс Дж. Джефферс, ни его друзья и коллеги не знают русского и никогда не прочтут эти строки.

Я вновь прошел те же исследования, что и в Израиле. Диагноз и рекомендации израильских врачей в точности подтвердились. Как я уже писал, было несколько путей лечения опухоли, и мне, естественно, хотелось выбрать самый щадящий. Тем более что, повторюсь, чувствовал я себя отлично и все во мне противилось такой сверхсерьезной операции, как трансплантация. Врач терпеливо обсуждал с нами плюсы и минусы всех возможных путей лечения и, как и израильские врачи, рекомендовал пересадку печени. Мы согласились, и мой доктор направил меня в институт трансплантологии.

Мне показалось, что американская и израильская медицина скроена по одному лекалу – израильские врачи, с которыми я встречался, прошли длительную стажировку в Америке. Похоже, что американская медицина оснащена чуть лучше и персонал «отмобилизован» чуть сильнее. Отличительная черта медицины что в Америке, что в Израиле – сочетание организованности и человечности. Врачи не обсуждают с пациентами стоимость лекарств и процедур, а отправляют с этими вопросами к специальным сотрудникам клиники. И там, и там стремятся лечить строго по протоколу, опираясь на данные обследований, и довести дело до излечения. Надо сказать, что в Америке, как и в Израиле, я тоже встречал людей, недовольных своей медициной.


Медицинский координатор Э. Какайорин (слева) и один из моих лечащих врачей К. О'Брайен


В институте трансплантологии я прошел новое тщательное обследование, задачей которого было определить детали, важные для операции, и прежде всего оценить, смогу ли я ее перенести, особенно учитывая мой возраст. Ведь операция предстояла тяжелая, длительностью шесть-восемь часов. Обстоятельно расспрашивали про мое социальное положение: женат ли я, есть ли, кому за мной ухаживать и водить машину, выяснялось даже наличие лифта в доме и лестниц в квартире, где мы жили. Тут же решались и финансовые вопросы, причем с очевидным намерением минимизировать мои расходы. Меня знакомили с особенностями операции, возможными рисками и послеоперационным режимом. Англоязычные пациенты такие знания получают на специальных лекциях. Мне с моим неважным английским в виде исключения это было рассказано индивидуально, за несколько бесед. После этого мне вручили несколько книжек, где «на пальцах», как в букваре с картинками, вновь объяснялась суть болезни и операции, возможные осложнения, правила приема лекарств и дальнейшего поведения. Там же были перечислены и мои права: что я могу знать о будущем доноре, какие недостатки могут быть у донорской печени, в каких случаях я могу от нее отказаться. Правда, такое решение означало бы, что я должен буду ждать следующей донорской печени, а время у меня, как сказано выше, было ограничено. В конце января 2014 года меня поставили в очередь на операцию. Номер в очереди определялся не временем постановки в нее, а остротой медицинской проблемы, прежде всего размером опухоли. После этой нашей промежуточной победы сын уехал домой.

Теперь меня в любой момент могли вызвать на операцию, и я должен был бы явиться туда в течение примерно двух часов. К этому времени в Майами уже приехала моя жена Татьяна. Мы собрали сумку с необходимыми для больницы личными вещами и стали ждать вызова, не расставаясь с сотовыми телефонами ни на минуту. Это ожидание было не очень приятным, но мы старались жить, как ни в чем не бывало.

Наконец 23 марта, субботним вечером, мне позвонил руководитель одной из хирургических бригад, проводящих трансплантацию печени. Он сказал, что есть донорская печень, обрисовал мне ее плюсы и минусы и спросил, согласен ли я на операцию. Конечно, мне было трудно принять обоснованное решение, но после недолгих колебаний я согласился. Мы с женой сразу выехали в госпиталь. С нами был друг нашей семьи, русский, давно работающий в Америке врачом. Процедура оформления в приемном покое, думаю, была типичной для многих стран: пациент напряжен, персонал нетороплив и профессионально доброжелателен – насколько доброжелательны могут быть врачи в приемном покое на суточном дежурстве поздним вечером. Нам сообщили, что моя будущая печень находится в Атланте и за ней на небольшом реактивном самолете вылетела бригада специалистов института, чтобы убедиться на месте в пригодности органа. Печень признали пригодной для операции, и самолет отправился обратно.

Было уже далеко за полночь. Меня стали готовить к операции, а жена и наш друг-врач поехали домой. Потом он рассказывал, что Татьяна, обычно отлично водящая машину, проехала два перекрестка под красный свет. В одиннадцатом часу утра я проснулся – спокойно, с ясной головой. Жена была рядом. Я спросил ее, когда же будут делать операцию. Уже сделали, сказала жена. И тут я ощутил швы, повязки, провода и прочие признаки сделанной операции. Никакой боли я не чувствовал – ни тогда, ни потом, ни разу. Вскоре прилетел Егор.

Меня отвезли в отделение интенсивной терапии. Там я лежал под наблюдением медсестер, опутанный проводами, катетерами и датчиками. На каждую сестру приходилось по два больных. Сотрудники в отделении интенсивной терапии были особо высокой квалификации. Я опять увидел ту же удивительную смесь ответственности, выучки и теплоты. Все движения сестер были отточены до автоматизма. Они даже поднимали меня с кровати каким-то одинаковым, отработанным борцовским приемом. Помимо постоянного приборного мониторинга моего состояния раз в четыре часа круглые сутки проводился анализ крови, рентген легких, давалась дыхательная смесь, лекарства, делались уколы. У меня на руке был браслет со штрихкодом. Перед каждой процедурой сестра считывала мой код и сверяла с кодом лекарства или ампулки под кровь. Результат заносился сестрой в компьютер, и данные, как я понимаю, тут же поступали врачам. Давая таблетку или делая укол, сестра всегда говорила мне, что она делает и зачем.

Рядом со мной было две кнопки – экстренного вызова персонала и подачи в кровь обезболивающего лекарства. К счастью, второй кнопкой я ни разу не воспользовался, не было нужды.

В результате операции, внедрения мне донорской печени и большого количества всякой введенной «химии» мои показатели крови, дыхания, сердечной деятельности были какими-то сумасшедшими. Чтобы привести их в норму, я принимал большое количество – до десятка за один раз – всяких таблеток и уколов. Их набор постоянно менялся. Изменения вносились по указанию врачей, которых я почти не видел. Они заходили взглянуть на меня около восьми утра и в шесть-семь часов вечера. Также было и в субботу, а иногда и в воскресенье. Сколько же они работали?

Примерно через день по утрам заходило ко мне и руководство института – совсем ненадолго, меньше чем на минуту. Внимательно поглядев на меня и задав два-три вопроса, они уходили.

Как я понимаю, мое состояние слаженно контролировали врачи многих специальностей: кардиологи, пульмонологи, нефрологи, гепатологи и т. д.

Случались и «накладки». Например, в первые дни после операции я попросил у сестры таблетку слабительного. Медсестра получила разрешение врача и дала мне ее. Мне стало легче, и нужда в слабительном отпала. Но при очередном приеме лекарств уже другая медсестра вновь дала мне такую же таблетку. Я попросил больше не давать мне это лекарство. Но, видимо, где-то эта таблетка уже попала в перечень моих лекарств, и стоило некоторых усилий добиться того, чтобы мне перестали его давать. Были и другие досадные случаи.

Вскоре после операции я познакомился с новым для меня ощущением депрессии. На предоперационных беседах меня о нем предупреждали. Несмотря на прекрасный уход, приезд сына и постоянное присутствие Татьяны, иногда мне было очень тошно. Ничего не болело, но дискомфорт ощущался: холод от кондиционера, провода, катетеры, трудность в смене позы в кровати, иногда сильный зуд, обилие таблеток и уколов, раз в четыре часа круглые сутки всякие медицинские манипуляции… Я лежал худой, небритый, противный самому себе. Мне советовали иногда садиться. Силы вроде для этого были, но я мог часами собираться сесть, не хватало волевого усилия. Аппетита не было. Врачи сказали, что мне жизненно необходимо хорошо, плотно поесть. А я практически ничего не ел, несмотря на то что казенная еда была с виду очень хороша – меню на следующий день со мной согласовывалось накануне, сервировка выглядела почти как в ресторане. Татьяна приносила домашние разносолы, но я все отвергал. И тут Татьяна принесла мне яйцо, фаршированное красной икрой. Я жадно съел его, и меня «прорвало» – я стал есть. Такой необходимый толчок мог дать только родной человек.

Поддерживало меня и телефонное общение с друзьями в Америке. Оказалось, что здесь живет много моих сокурсников по Университету и друзей по футбольному клубу. Этих людей я знаю полвека, и их внимание было для меня важно.

Через несколько дней после операции специальные медработники стали меня заставлять садиться, понемногу ходить и делать специальные упражнения. Первые шаги я делал с их помощью. Сначала я передвигался, толкая перед собой тележку с приборами, потом только со специальным колпачком на пальце – датчиком кислорода в крови. Этих «тренеров» до сих пор вспоминаю с благодарностью, настолько они были профессиональны, терпеливы и милы.

Иногда недалеко от меня по коридору провозили больного после операции. Вокруг кровати-тележки шли понурые мужчины в униформе хирургов. Шли молча, опустив головы и едва волоча ноги. Чувствовалось, что эти люди отдали все силы в ходе многочасовой операции…

Вскоре выяснилось, что сделанная мне операция дала осложнения на почки. Поэтому я пробыл в больнице не обычные семь дней, а почти месяц. Последние две недели я лежал уже не в послеоперационном отделении, а в обычной палате госпиталя. Переводу в эту палату я был очень рад, потому что в ней было окно, а значит, дневной свет и солнце, дверь и свой туалет, то есть это было что-то вроде человеческого жилья.

Татьяна шутила, что, похоже, доктора решили победить почки любой ценой. Чувствовалось, что врачи делают все возможное, и почки постепенно пришли в приличное состояние.

Наконец, настал день выписки. Мне прикатили кресло-каталку, принесли сумку с лекарствами и медицинскими приборами для домашнего пользования вроде измерителя давления крови. Размеры сумки были пугающие. Мне сообщили, к какой аптеке я прикреплен, и пояснили, что аптека в дальнейшем будет следить за своевременной доставкой мне домой очередной порции лекарств. И действительно, перед тем, как у меня кончалось то или иное лекарство, мне всегда звонили из аптеки: буду ли я завтра дома, чтобы получить очередную порцию лекарства.

К моей великой радости, Татьяна выкатила меня на кресле на улицу к машине и мы уехали домой. Мне было приятно просто вырваться за пределы больничного отделения, проехать по незнакомому коридору мимо большого окна, а уж увидеть улицу, деревья – совсем счастье.

Дома со мной приходилось возиться, как с маленьким ребенком. Из операционного шва понемногу текло, то есть простыни и белье промокали, их надо было ежедневно стирать. Есть я мог только свежую еду, а значит, готовить Татьяне приходилось каждый день. Наверное, я немного и капризничал. Ежедневно ко мне приходила медсестра. Госпиталь нашел русскоговорящую медсестру, которая жила неподалеку.

Такими вопросами, как поиск медсестры, взаимодействие с аптекой и т. п., занимался специальный сотрудник – медицинский координатор. Он же потом, когда больные «отрываются» от института трансплантологии, поддерживает с ними связь. Поскольку в институте оперируют больных со всего мира, координатор находится на связи с людьми во многих странах. Звонить ему можно практически в любое время. Когда бы я ни связывался с моим координатором, он был всегда деловит, четок и сердечен.

Первое время Татьяна возила меня на контрольные осмотры к врачам два раза в неделю, потом раз в неделю и реже. Перед врачебным осмотром я делал анализ крови, а затем медсестры обмеривали меня, делали уколы, записи и прочее. После этой подготовительной работы меня, уже «готового», проводили в маленький, скромный кабинет, где я ожидал врача.


После операции. Слева – доктор С. Нишида. Справа – медицинский координатор Э. Какайорин


Кабинетики, напоминающие соты, были выстроены в линию. В каждом находился такой «подготовленный» больной. Врач обходил эти кабинетики один за другим. Входя к тебе, врач уже имел данные последнего анализа крови, результаты замеров, сделанных медсестрой, и т. п. После короткого осмотра он делал назначения, спрашивал, есть ли у меня вопросы, и отвечал на них – терпеливо и исчерпывающе. Я мог спросить, почему он поменял то или иное лекарство. Врач объяснял это, например, изменениями в моих анализах крови. При этом он свободно оперировал результатами всех моих анализов за все время болезни! А это сотни цифр!

Как-то я попросил более детального объяснения. Врач открыл ноутбук и сразу показал мне график изменения одного из параметров крови за несколько месяцев. На экране отчетливо было видно, как показатели приближаются к норме, как на это влияют лекарства. Из графика следовала и необходимость смены лекарства: старое почти перестало давать эффект. Ответив, он спрашивал: «Еще вопросы?» Если их не было, прощался и быстро шел к следующему больному.

Однажды врач спросил меня, как я принимаю одно из важных лекарств. Я сказал: как полагается – за определенное время до еды. Врач с сомнением покачал головой. Оказывается, анализ крови, который я сделал накануне и результат которого врач уже знал, показал, что концентрация этого лекарства в крови говорит об обратном. Дома я увидел, что перепутал баночки с лекарствами и, действительно, принимал важное лекарство не совсем так, как следует. Я немедленно позвонил координатору, и все закончилось благополучно.

В связи с осложнением на почки мне рекомендовали больше пить. Я никак не мог заставить себя выпить положенное количество жидкости. Как-то на очередном приеме врач подал мне пакет с русскими напитками – квасом, лимонадом и т. п., которые он купил для меня в русском магазине по дороге на работу!

Еще одна черта американского здравоохранения, бросившаяся мне в глаза, – это медицина цифр. Предположим, у вас обнаружили какую-то проблему, которая вас пока не беспокоит, и рекомендуют в связи с этим лекарство с возможными побочными последствиями. Естественно, вы спрашиваете врача: «Доктор, а может, не надо принимать это потенциально неприятное лекарство, может, так обойдется?» Мне отвечали примерно так: если проблему не лечить, то вероятность появления осложнений, например, 70 %. А действие лекарства будем постоянно контролировать и при первых проявлениях побочных эффектов (если такое случится) изменим метод лечения. Ясно и понятно. Выбор – принимать это лекарство или нет – за пациентом. Для контроля я советовался с другими врачами и получал те же ответы.

Конечно, мне сложно делать выводы обо всей американской медицине. Правильнее говорить лишь о том, что видел я сам. Но вот что пишет мне жена друга, эмигранта из России, американского пенсионера, о перенесенной им операции:


«Дорогие друзья! Спасибо за поддержку. Пару слов о госпитале.

Я думала, что после 25 лет жизни в этой стране меня уже трудно чем-то удивить. Но я ошиблась.

Это университетский госпиталь, где проходят практику будущие врачи. И это прекрасный плацдарм. Здесь учат не только медицинским наукам, а и отношению к пациенту и его семье. Все продумано до мелочей. Дается даже устройство, по которому семья может следить за передвижением оперируемого родственника (называется биппер). На любую просьбу или вопрос – мгновенная реакция. Здесь пытаются поднять настроение шуткой не только у больного, а и у его семьи.

Пару слов о столовой на этом же этаже. Здесь питаются и врачи, и медперсонал, и родственники. Чистота, качество и низкие цены продуктов – восхищают.

Меня поразило еще одно новшество, которого я больше нигде ни в одном госпитале не видела. Ожидающие лифта периодически слышат волшебную мелодию пару секунд – это в отделении материнства родился ребенок! Слезы наворачиваются… Дай им всем Бог счастья».


То есть у жены друга практически те же впечатления от американской медицины, что и у меня.

Хотелось бы, чтобы наши врачи переняли то хорошее, что есть у американских и израильских врачей. Мне показалось, что главное здесь не столько уровень знаний, техники или зарплаты, сколько ментальность, отношение к делу, слаженная работа всей многонациональной команды – от директора института до медсестры и уборщицы. Но этому стилю работы (или даже шире – взгляду на жизнь, жизненным принципам) невозможно научить словами, надо повариться в этом котле. Поэтому я думаю, что было бы очень желательно посылать туда наших молодых врачей на стажировку.

С каждым днем я чувствовал себя все лучше и к врачам ездил все реже. Наконец мне сказали, что я могу лететь на Родину! На последней встрече врач дал мне новые назначения. Я захватил фотоаппарат, чтобы сфотографироваться с ним. Оказалось, что врач тоже взял фотоаппарат для той же цели! Значит, я был для него не просто очередным больным, но человеком, о котором хотелось сохранить память, отношения с которым важны. Сейчас эти фотографии постоянно передо мной.

Далее возникла небольшая проблема. Обычно иностранным пациентам после их отъезда из США аптека высылает лекарства в страну их пребывания. Оказалось (насколько мне и координатору удалось узнать), согласно российским таможенным правилам, в России частные лица не могут получать лекарства из-за границы. Координатору пришлось поломать голову и похлопотать, но решение было найдено.

Через четыре месяца после операции я вылетел из США. К этому времени я уже мог понемногу бегать, плавать, заниматься спортом. Сейчас я периодически делаю анализ крови, посылаю его координатору и в ответ получаю указания по приему лекарств.

На днях произошел случай, вновь напомнивший мне об «их нравах». Я обнаружил, что у меня скоро кончается главное лекарство. Сообщил об этом координатору. Почти сразу он мне ответил: «У вас должно быть еще столько-то таблеток этого лекарства. Этого вполне достаточно на несколько месяцев. Просто, как я вам говорил, в части банок оно находится под другим названием». Он оказался прав! Он знал положение с моими лекарствами на день звонка лучше меня!..

И еще одно приятное напоминание – на днях я получил доброе письмо от гепатолога из Америки, к которому я обратился со своей проблемой сначала, в конце 2013 года. В письме он интересуется моим здоровьем и напоминает, что надо строго следить за приемом лекарств…

Что я же я вынес из всей этой эпопеи?

Во-первых, диагноз «рак» – не всегда приговор. Для победы надо хотя бы вовремя обратиться к врачу. Но этого недостаточно – нельзя дальше просто плыть по течению, следуя его указаниям. Мне предложили несколько вариантов лечения, и, чтобы сделать выбор, надо было самому серьезно погрузиться в проблему. Отношение к медицине, которому меня учили в детстве – идти к врачу, когда терпеть уже невмочь, идти к ближайшему, районному доктору, не надоедать ему, не носиться со своей болезнью, как с писаной торбой, аккуратно выполнять врачебные указания и, если понадобиться, терпеть, «быть мужчиной», – не способствует выздоровлению.

Во-вторых, как никогда важна поддержка близких. Едва ли я выбрался бы из этой истории без помощи сына и жены.

Наконец, меня просто не взяли бы на операцию, будь я в худшем физическом и психологическом состоянии…

Вместо послесловия

Эти записки охватывают период семь десятилетий, начиная с конца 1940-х годов.

Родительский дом, захватывающие игры в послевоенном дворе, учеба в отличном университете, работа в науке, высшей школе и бизнесе, моя семья, прекрасный город, спорт и друзья – все это радовало меня. Даже уродства советской России были полезны – они привили политическую разборчивость и навык за версту чувствовать признаки того режима. А сколько надежд породило тревожное перестроечное время! К середине 2000-х надежды потускнели. С 2008 года я не работаю и много времени провожу за границей. Я жадно прислушиваюсь к изменениям в себе и в моем окружении, к острым новостям из быстро меняющейся России. Новая жизнь оказалась не менее интересной, но о ней уже не в этой книге…

Фото с вкладки

С Егором на отдыхе в Крыму


Черновик сочинения Егора на военную тему по очерку моего двоюродного брата (дяди Егора)


Чтобы добиться установки домашнего телефона, нужно было представить и ходатайство дирекции, парткома и месткома


Один из документов, необходимых для короткого выезда за границу


Анкета для выезжающих за рубеж


Пример писаний того времени. Статья о Г. Михайлове (Вечерний Ленинград. 1986. 4 августа)


Егор с женой Марией. 2012–2013


Егор собрал все мои письма в США, где он довольно долго учился, и красиво издал в единственном экземпляре


С женой Татьяной в Дрездене. Конец 2000-х гг.


Оглавление

  • Без гнева и пристрастий
  • От автора
  • Отец
  • Мама
  • Брат
  • Детство и юность
  • Университет
  • Семья и работа
  • Мое отношение к советскому прошлому
  • Вологда: близкая и загадочная
  • Бизнес
  • Непоследняя глава
  • Вместо послесловия
  • Фото с вкладки

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно