Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Мой Вознесенский
Вместо предисловия

4 июня 2010 года, вернувшись с похорон Андрея Вознесенского, я понял, что должен написать книгу. Книгу не о нем и не о его стихах, а о своей любви к нему и к его стихам. О том, что я благодарен поэту за многое: за то, что помогал мне, начинающему стихотворцу, ставить голос, советовал, как жить и писать, как чувствовать и понимать эпоху, рассказывал о своих встречах с Пастернаком и Ахматовой, Крученых и Лилей Брик, с западными мэтрами литературы и искусства, знакомил меня с кем-то из них… Говоря высоким слогом, Андрей Вознесенский был частью моего человеческого существования, моей жизни. Думаю, он это понимал, ибо я всегда ощущал ответные дружеские порывы.

Может быть, кому-то из читателей покажется, что в книге слишком много «меня», дескать, «Я и Вознесенский»? Отчасти это так. Только точнее «наоборотное» – «Вознесенский и я». Мне было не интересно, да и не нужно использовать чужие сюжеты, эпизоды, эмоции, вспоминательные мотивы, не связанные с нашими с Андреем пересечениями. Своего материала оказалось более чем достаточно – начиная с конца 50-х годов прошлого века я трепетно, почти фанатически, собирал все, что публиковалось о Вознесенском в печати, нередко мы оказывались в общих творческих поездках, вместе работали над материалами для «Огонька» в перестроечные годы… И еще – личная переписка, теплые, не «дежурные», дарственные надписи на книгах, сделанные в связи с определенными ситуациями, случаями, сохранившимися в памяти.

Перед вами книга, которую сам я мысленно называю «Мой Вознесенский».

Москва, XX век

Дорогой Феликс, я очень тебя люблю, желаю тебе полета – отчаянного и счастливого, чтобы не третья осень, а по 33 осени сливались в одну – такой скорости и напряжения жизни и таланта.

Андрей Вознесенский. «Антимиры», «Молодая гвардия», 1964

Дорогому Феликсу – его яркости, с давней, еще владимирской дружбой.

Андрей Вознесенский. «Аксиома самоиска», «ИКПА», 1990
Из дарственных надписей Андрея Вознесенского автору книги

Стихи, любовь и ракеты

Ее звали София. То есть Софи и я. Я и Софи.

Я увидел ее со второго этажа кирпичной казармы, построенной немцами в Первую мировую войну. Это было в расположении войсковой части № 33…, где я проходил срочную военную службу. Секретная ракетная часть находилась на границе с Польшей, в местечке Дантау, получасе езды от городка Багратионовск, в прошлые века именовавшегося Прейсиш-Эйлау. Здесь в 1807 году произошло самое кровопролитное, как считают историки, сражение между русской и французской армиями.

В угорелые хрущевско-шестидесятые наши ракеты в случае неожиданного нападения противника должны были нанести ему сокрушительный ответный удар. В мощном железобетонном механизме я числился малюсеньким винтиком в должности писаря штабного дивизиона. Теплое писарское дело мне поручили сразу же по прибытии в часть. Еще бы – в сопроводительных райвоенкоматовских бумагах значилось, что до призыва я работал корреспондентом петушинской районной газеты «Вперед к коммунизму». Вот и стал я по службе штабной крысой. Сослуживцы завидовали, ревновали, подначивали и готовы были от зависти надавать мне тумаков. Но вскоре ребята поняли, что я нормальный парень, готовый нарушить устав в пользу той или иной для них услуги. Ведь солдатская доля нелегка.

Функции мои были просты и понятны, как дважды два четыре. Весь служивый день я стучал на раздолбанной пишущей машинке: фамилии, имена, должности, количество использованного ГСМ (для несведущих – горюче-смазочного материала), наличие лопат, наволочек, рукавиц… Одним словом, всего того, что составляло имущество боевого подразделения. Каждая портянка была на счету – Куба, ракеты, дипломатическая грызня со Штатами… Никита уже грохнул тяжелым ботинком по трибуне ООН…

На дворе стоял ноябрь 1961 года. Мне исполнилось двадцать лет.

Итак, звали ее София…

В свой девятый класс она ходила прямиком мимо гарнизонных казарм. Нам, только что призванным, это казалось странным – на политзанятиях то и дело талдычили, чтобы мы при случае ни гугу, никому, ни единой душе: сколько у нас полевых котелков, пусковых установок, единиц бронетехники.

А тут– гражданское лицо, хоть и школьно-девичьего пола, два раза в день вышагивает себе, помахивая портфельчиком перед застывшим в напряжении контингентом.

Однажды мне надоела эта невыносимая экзекуция. От румяной нимфетки (впрочем, тогда этого слова никто не знал – набоковская «Лолита» придет к нам еще не скоро) можно было сойти с ума. Что и делали все триста ратников дивизиона, красавцы-парни, владимирские, смоленские, курские, говорившие на «о» и на «гх», сильные, здоровые, решительные. И не выдержать бы мне конкуренции в борьбе за Софи, если бы не одно, я бы сказал, легкомысленное обстоятельство, давшее мне решительное преимущество перед остальными: я очень любил поэзию, сам кропал в блокнот, но главным моим козырем оказалась безумная страсть к стихам Андрея Вознесенского, самой яркой звезды тогдашней молодой литературы. Я знал наизусть два его вышедших сборника – «Мозаику» и «Параболу», познакомился с ним лично, мы переписывались.

По Суздалю, по Суздалю
Сосулек, смальт —
Авоською с посудою
Несется март!
И колокол над рынком
Болтается серьгой.
Колхозницы, как крынки —
В машине грузовой!

Фейерверк слов и образов! Неповторимо!

… Но вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон.

Как эти строки отличались от всего, что печаталось тогда в журналах и газетах!

… Так вот, набравшись однажды мужества, я выскочил из столовки (на часах было ровно 8.30, юная особа, как всегда, шествовала на урок) и предстал перед ясными очами местного ангела. Вдохнув в легкие как можно больше воздуха, я по-армейски отрапортовал, что меня зовут «Феликс» и служу я в этой части. Ради красного словца назвался москвичом, хотя призывался Петушинским военкоматом Владимирской области. Я понимал, что географическая обманка может повысить мои акции – москвич есть москвич (впрочем, я не очень покривил душой, ведь родился в Москве и раннее детство провел в семье деда, известного в столице врача Золтана Партоша, венгра, приехавшего в начале двадцатых в Россию в эмигрантском вагоне). Добавил, что пишу стихи и очень люблю Андрея Вознесенского, хотя сказать «люблю» было мало: я бредил его творчеством, его именем, как говорится, вставал и ложился с его стихами…

Девушка, надо сказать, нисколько не смутилась от наскока совершенно незнакомого ей молодого человека, легко приняла мой вызов и произнесла: «Очень приятно. Я тоже люблю поэзию, и, вы знаете, наши вкусы совпадают, мне тоже очень нравятся стихи Андрея Вознесенского. И многие знаю наизусть. Например, вот это:

О, девчонка с мандолиной!
Одуряя и журя,
Полыхает мандарином
Рыжей челки кожура!
Расшалилась, точно школьница,
Иголочки грызет… —

продолжил я.

Что хочется, чем колется
Ей следующий год? —

перебил меня ангел.

И вдруг это небесное создание, нисколько не смущаясь, продекламировало:

О, елочное буйство,
Как женщина впотьмах —
Вся в будущем, как в бусах,
И иглы на губах!

Я застыл в изумлении: эти дерзкие строки произнесла будто не девочка с портфельчиком, а вполне взрослая женщина, уже испытавшая любовную страсть.

На секунду мы замолчали. Девушка протянула ручку: «Извините, меня зовут Софа, София». И взглянув на маленькие наручные часики, добавила: «Не пропустить бы тригонометрию, хотя я ее так не люблю…»

А дальше? Дальше была сказка, волшебная сказка о любви. И о любви к поэзии Андрея Вознесенского.

Раз, а то и два в неделю я вымаливал у своего начальника лейтенанта Гунина увольнительную (их к концу службы у меня набралось штук сто) и летел над брусчатой мостовой, соединяющей часть с кварталом офицерских домов. Завидев меня из окна своей комнатки, Софи выпархивала навстречу, и мы уходили подальше от людских глаз. Гуляли, целовались (знал бы об этом ее отец, полковник, командир соседней части, он бы, наверное, меня застрелил) и без конца читали друг другу стихи…

Я:

Выходит замуж молодость
Не за кого – за что,
Себя ломает молодость
За модное манто.
За золотые горы
И в серебре виски.
Эх, да по фарфору
Ходят сапоги!

Она:

Душа моя, мой звереныш,
Меж городских кулис
Щенком с обрывком веревки
Ты носишься и скулишь…

Я:

О две параллели,
Назло теореме
Скрещенных в Ирене!

Мы соревновались друг с другом: кто больше помнит Вознесенского, спорили о той или иной строке, раскладывали по полочкам тот или иной образ.

Я Мерлин, Мерлин, я героиня
Самоубийства и героина…
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной
Невыносимо… —

читала она.

Невыносимо, что не влюбиться,
Невыносимо без рощ осиновых,
Невыносимо самоубийство,
Но жить гораздо невыносимей! —

продолжал я.

Вокруг ни души. Сквозь березовые ветви мягкую поляну пронизывали ласковые солнечные лучи. В те мгновения я был самым счастливым человеком… во всей округе.

Так поэзия Вознесенского и горячечные встречи с его юной поклонницей скрасили три года моей армейской службы.

На прощание в сентябре 1964 года Софи подарила мне только что вышедший тогда сборник нашего с ней любимого поэта «Антимиры». Книжка сохранилась у меня до сих пор, вся зачитанная, замусоленная… Вот уже полвека стоит она на полке, храня сказочную ауру армейской молодости, воскрешая в памяти самое романтическое время моей жизни…

Как первая любовь – навсегда

Ностальгически оглядываюсь на годы, когда поэзия вызывала в обществе глубинно-духовный отклик, когда миллионы людей заполняли стадионы и площади. Народ слушал стихи и прислушивался к окружающему миру. Конец пятидесятых – начало шестидесятых. То была легендарная эпоха. Эпоха и Андрея Вознесенского, который своими первыми публикациями в «Литературной газете» в 1958 году, первой, умещавшейся на ладони тоненькой книжечкой, поверг читателей в шок:

Вздрогнут ветви и листья,
Только ахнет весь свет
От трехпалого свиста
Межпланетных ракет.

И свет ахнул: от дерзости, от напора, от экспрессии, от ослепительной яркости образов и метафор. Правда, по Москве давно гуляли слухи: есть юный стихотворец по фамилии Вознесенский, талантливый, как Маяковский, ходит к Пастернаку, и тот от него в восторге.

Я заболел стихами Вознесенского. То была воистину высокая болезнь. Школьник-рифмоплет, я не спал ночей, жаждал знакомства. И вот наши дороги пересеклись…

Жил я тогда с мамой и отчимом в городе Покрове ровно на полдороге между Москвой и Владимиром. Наш деревянный домишко стоял на окраине. В полукилометре лес. За ним два озера. Лет с пятнадцати меня потянуло к карандашу и бумаге. Часами ходил вокруг озер и бормотал, записывал, вдохновлялся и отправлял сочиненное в областные газеты «Сталинская смена» и «Призыв». Но что же дальше? И вдруг однажды (это было после окончания десятилетки) я вынул из почтового ящика письмо, которое оказалось приглашением участвовать в работе областного совещания молодых литераторов.

Через три дня вышел на Владимирку, в кармане сорок копеек. Поднял руку. Какой-то водитель из потока машин, едущих в сторону Владимира, сжалился над парнишкой и согласился довезти до облцентра.

Совещание проходило в торжественном зале то ли обкома партии, то ли обкома комсомола. На сцене восседали столичные писатели – Василий Федоров, Андрей Досталь, Дмитрий Стариков, приехавшие, чтобы выслушать наши выступления, оценить творческие потуги тридцати парней и девушек, местной молодой поросли.

Я читал стихотворение, сложившееся в моей тетрадке в те дни, а точнее, в тот месяц, который я проработал на стройке:

Рукавицы мои, рукавицы!
Я всегда буду вами гордиться!
Пусть вы грязные, пусть вы грубые,
Приложу к вам, хотите, губы я…

Показалось, что зал, и в особенности сидящие на сцене столичные гости, как-то притихли, замерли.

Началось обсуждение. Меня хвалили. Особенно тепло откликнулся на стихи молодой поэт из Москвы Андрей Вознесенский. Тот самый, две столичные публикации которого уже пронзили мою душу насквозь.

В перерыве он подозвал меня к себе, еще раз сказал добрые слова о «Рукавицах», протянул бумажку с телефоном и адресом: Верхняя Красносельская, 45, квартира 45: «Звони, приезжай…». До сих пор храню телефонную книжку той почти былинной поры.

… И я забываю о прочих именах и книгах… Ну с кем, право, можно было тогда сравнить Андрея Вознесенского – с Ошаниным, Асадовым, Островым?… Они, как и почти весь легион совпартлитературы, для меня уже не существовали. Конечно, где-то рядом, но как бы на другой планете, пребывали Пастернак и Ходасевич, Ахматова и Цветаева, Заболоцкий, Кузьмин, Клюев… Но они слишком далеко, да и книг их было не достать.

С годами, с взрослением, с познаванием иных «хороших и разных» имен в литературе Вознесенский для меня не уходил в тень, он, как первая любовь, не мог раствориться в других.

Одним из поэтических семинаров на том владимирском совещании руководил известный поэт Василий Федоров. Его заключительное слово о молодых, чьи стихи он услышал, вселило в меня надежду. Тем более что Василий Дмитриевич попросил текст стихотворения, прочитанного со сцены.

Прошло несколько месяцев. И вдруг однажды из редакции «Молодой гвардии» получаю телеграмму, извещающую о том, что мои стихи опубликованы в пятом номере за 1960 год. Помчался в Москву, нашел адрес журнала и получил заветный экземпляр «Молодой гвардии».

Перелистывая журнал в электричке на обратном пути домой, я увидел свое стихотворение с предисловием того самого Василия Федорова. Короткий текст заканчивался словами: «Так рождается поэт!»

Листаю дальше и не верю своим глазам! В этой же подборке под названием «Весенняя перекличка поэтов», составителем которой и был Василий Федоров, вижу имя Андрея Вознесенского. Под одной обложкой моя проба пера и стихи моего кумира! Невероятно! Стихи Вознесенского предваряло размышление маститого пиита:

«Имя Андрея Вознесенского стало все чаще появляться в периодической печати. Критика заметила его сразу.

Одни приняли его безоговорочно, другие сдержанно. И то, и другое понятно. И достоинства, и недостатки проступили в его стихах ярко. Он талантлив и противоречив. Но не без посторонних влияний. Так в поэме «Мастера» вы почувствуете и Дм. Кедрина, и Ал. Блока. Ему близок не раздумчивый Блок, а экспрессивный, размашистый, гулевой Блок «Двенадцати». Но уже есть и свое:

И стоят возле клуба,
Описав полукруг,
Магелланы, Колумбы
Из Коломн и Калуг.

Иногда желая поразить наше воображение, он завернет что-нибудь смутное. «Я– Гойя!» Иногда с той же целью впадает в натурализм: подробно опишет культяпки рук. Но все это болезнь роста. По образованию А. Вознесенский – архитектор. В его стихах мелькают имена известных и неизвестных художников и архитекторов, многие образы связаны с миром искусства.

Часто поэт оперировал готовыми ценностями, без серьезного обоснования провозглашал лозунг: «Долой Рафаэля, да здравствует Рубенс!»

Одним словом, многое вызывало тревогу за молодого поэта: куда он пойдет?

Теперь многое проясняется. Поэт идет к жизни. А. Вознесенский побывал в Сибири, которая обострила его взгляд, обогатила красками.

Он привез оттуда новые стихотворения, одно из которых мы напечатали. В нем еще сказалось желание поразить нас крайностями. Если уж нож, то непременно такой, который «по ночам ненавидит живых».

Поклонник живописи, он заявляет: «Мне нужнее мешок, чем холстина картин».

Важно не это, с картинами он еще помирится. Важно нечто новое, увиденное им:

«Нет» – слезам.
«Да» – мужским продубленным рукам,
«Да» девчатам разбойным,
купающим «МАЗ», как коня.
«Да» – брандспойтам,
сбивающим горе с меня!

Помня о том, что 12 мая у Вознесенского день рождения (ему исполнилось тогда 27), я отправил телеграмму, в которой поздравил его и выразил восторг, что наши с ним стихи стоят рядом. В ответ получил следующее послание:

«Москва 5. VI. 1960

Феликс, милый!

Прости, что не ответил тебе. Меня не было в Москве. Страшно рад твоей телеграмме, письму, рад, рад за тебя – что ты такой талантливый, смелый и, наконец, тому, что мы соседи по молодогвардейскому «Весеннему дню поэзии»…

Зачем ты принимаешь к сердцу чьи-то занозы, что «подражаешь Вознесенскому», Здесь дело не в «Вознесенском», а в новых путях поэзии, в поисках, в атомном веке, да и в молодости, наконец.

Желаю тебе счастья, стихов, дерзости. Напиши мне. Жми на все педали!

Андрей Вознесенский».

Незадолго до этого мой отчим, председатель колхоза, будучи на очередном «кукурузном» совещании в облцентре, купил в газетном киоске первую книгу Вознесенского «Мозаика», вышедшую во Владимирском издательстве. Притягательная желтоватая обложка, портрет автора работы тоже только что ставшего известным художника Ильи Глазунова. Тоненькая, легкая, трепетная книжечка…

«В природе по смете отсутствует точка. Мы будем бессмертны. И это точно», «Мое призвание не тайна. Я верен участи своей. Я высшей музыкою стану, – теплом и светом для людей», – пророчествовал молодой поэт.

В магазинах «Мозаику» раскупили мгновенно, и она побила все рекорды «черного» книжного рынка, к которому вплоть до горбачевской свободы припадали, точно к освежительному ручью, те, кто не довольствовался отцензурированным печатным словом. Рублевый ее номинал был превышен в десятки, а позднее и в сотни раз. Между прочим, «Мозаика» при тираже в пять тысяч и сегодня считается большой библиографической редкостью, попробуйте найти – устанете! Впрочем, год назад в букинистическом магазине на Сретенке среди ранних сборников Ирины Одоевцевой, Валерия Брюсова, Анны Ахматовой я вдруг увидел «Мозаику». Прекрасный экземпляр в своей обложке. Посмотрел на цену: 35 тысяч рублей. Что ж, по нашим временам немалые деньги! Хотя сейчас, после смерти великого поэта, мне кажется, невозможно определить подлинную цену этого раритета.

Кстати, хочу обозначить выходные данные книги: редактор К. И. Афанасьева, художник Н. Ф. Тарасенко. Сдано в набор 22 января 1960 года, подписано в печать 8 февраля 1960 года. Тираж 5000 экземпляров. Цена 1 рубль.

Надо сказать, что за некоторые строфы, показавшиеся партначальству слишком смелыми, редактора книги Капитолину Афанасьеву сняли с работы. Вообще в связи с «Мозаикой» имя провинциального издателя стало почти легендой. В свое время «Комсомольская правда» посвятила ее судьбе две полосы, а сам Вознесенский рассказал о Капитолине в прозаической главе «О», вошедшей в его трехтомник. Заканчивается глава молитвенным обращением автора: «Прости меня, Капа!»

Не могу не вспомнить свое общение с Афанасьевой в связи с выходом во Владимирском издательстве литературно-художественного альманаха «Пробный камень», куда вошли и мои стихи. Чуть позже после моего задиристого выступления на областном совещании молодых писателей, о котором я уже рассказал, редактор попросила прислать ей все, что я написал к тому времени. «Мы попробуем издать ваш сборник», – пообещала Капитолина Ивановна. Конечно, я быстро выполнил ее просьбу. Но книжка не вышла: издательство сочло нужным отметить и других участников того совещания, издав общий сборник молодых поэтов, в который вошли и мои стихи.

Я запомнил Капитолину Ивановну примерно такой же, какой описал ее Вознесенский в своих мемуарах: стройной и резкой, в простом незатейливом платье, с вечной папиросой во рту. Волосы закреплены в небрежный узел. Глаза ярко горели, когда она говорила о стихах молодых поэтов, цитировала любимые строчки классиков…


… Мне же очень хотелось получить автограф на первой книге Вознесенского. Поехал в Москву. Повезло, застал Андрея дома, в его небольшой квартирке рядом с Елоховским собором. Он совершенно не удивился, тепло принял гостя, стал рассказывать, чем занимается, что пишет. На стене висел его портрет работы Ильи Глазунова, тот самый, из «Мозаики».

– Это оригинал? – наивно спросил я.

– Да, мы общались с Ильей какое-то время, мне кажется, он интересный художник. И не простой, надо подождать, что с ним будет дальше. А нарисовал он меня довольно быстро, фактически за один сеанс. (Спустя много лет Илья Сергеевич Глазунов рассказал, как это было: «С Андреем я познакомился в 1959 году. В то время Андрей, как и я, был опальным. Я удивился, когда узнал, что первая его книга «Мозаика», для которой я сделал графический портрет, почему-то была издана в провинциальном Владимире. Естественно, я познакомился со стихами и почувствовал, что в его творчестве бьется муза поэзии»).

Вынимаю «Мозаику» и, немного стесняясь, протягиваю книгу. Андрей все понял, побежал за ручкой и своим размашистым «лебединым» почерком написал: «Дорогому Феликсу – его звонкому голосу, с пожеланием большого пути, с верой. Андрей Вознесенский. Москва». Кроме этого, со словами: «Тут кое-что надо поправить…» стал лихорадочно перелистывать сборник. На тридцать девятой странице, перечеркнув последние четыре строки стихотворения «Сидишь беременная, бледная…»:

И поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитом —
Как понимает их планета
Своим огромным животом,

он вписал:

И ослепительные сволочи
Сквозь них проносятся смеясь В рубашках пестрых,
В шляпах войлочных
И в джемпере —
как я
сейчас.

И как бы между прочим бросил: «Вначале я посвятил это стихотворение Евтушенко, а потом передумал…»

В отрывке из поэмы «Кто ты?» (кстати, по-видимому, так и не написанной, во всяком случае, в семитомном собрании сочинений она не значится) на странице 42 сделал еще одну правку, как мне кажется, примечательную: вместо слов «Я брожу с тобой, Верка, Вега!..» он написал: «Я люблю тебя, Верка, Вега!..».

В моем, безусловно, уникальном экземпляре «Мозаики» есть еще несколько правок автора. Коллекционеры-библиофилы, завидуйте!

При следующей нашей встрече через пару месяцев Вознесенский подписал мне только что вышедшую уже в столичном издательстве «Советский писатель» небольшого формата, девяностостраничную «Параболу»: «Моему Феликсу. А. Вознесенский. 1960».

Кстати, в моей коллекции хранятся два экземпляра редчайшей сегодня книги. Вторую «Параболу» Вознесенский прислал на адрес войсковой части, где я служил. Приятный сюрприз-«курьез»: он, видимо, забыл, что уже подписывал «Параболу». На этот раз автограф был таким: «Дорогой Феликс, с днем рождения тебя! Желаю тебе всего светлого, яркого, талантливого. Андрей Вознесенский. Москва, 22 июня 1962 года».

Рассказывал про орущего Никиту…

Еще в конце 60-х Вознесенский подробно, в шокирующих деталях рассказывал мне, как орал на него с кремлевской трибуны Никита Хрущев. Сейчас неадекватная выходка взбесившегося вождя растиражирована по многим телепрограммам, газетам и журналам, и его истерические выкрики знают почти наизусть, но тогда эта история была кроваво-свежа.

– Я не ожидал такой ярости по отношению ко мне от этого лысого партбонзы, – вспоминал Андрей Андреевич. – Он стал багровым, глазищи вылупились из орбит. Слюна летела во все стороны… Казалось, он сошел с ума.

– Ведь он, глава государства, человек с неограниченными возможностями, мог стереть тебя в порошок. Страшно было?

– Не думаю. Меня тогда очень поразила реакция первого человека страны, далекого от литературы, на мои стихи. Как заклинание он произносил: «партия», а я тщетно пытался вставить хоть слово…

Как это могло произойти? Почему завязла демократия, начатая в 60-х? Не вырвался ли из Хрущева джинн сталинского самодурства, которое он в себе подавлял? Он боялся полной демократизации – разрешал критиковать Сталина лишь в узком кругу партийной элиты. Доклад его не был опубликован. Думаю, одной из главных ошибок его было недоверие к творческой интеллигенции. Писавший антисталинские стихи Борис Слуцкий в результате травли сошел с ума и кончил дни в психиатрической больнице. Хрущев был далек от литературы. Его науськивали некоторые писатели. В случае с Пастернаком – А. Сурков, оклеветавший поэта, Софронов, кричавший на собрании, исключавшем Пастернака: «Вон из нашей страны!», Перцов, заявивший: «Что делать с господином Пастернаком? Пусть отправляется туда! Нельзя, чтобы он попал в перепись населения СССР».

Думаю, что Хрущев в крике своем «господин Вознесенский, вон из нашей страны!» бессознательно повторил прием, уже сработавший при проработке великого поэта. Но в данном случае он применил его ко мне, только входящему в литературу.

Что же, добавлю я, нет худа без добра, но нет и добра без худа. Трагикомедия «Никита против Андрея Вознесенского», став оглушительно-вселенским фарсом, сделала имя поэта по-настоящему культовым. Думаю, что ни одно более или менее заметное издание Европы и Америки не обошлось без публикации на эту тему. «Пиар» Вознесенского вышел по самой высокой планке. Конечно, чудовищная сцена в Голубом зале Кремля сильно попортила нервы поэту. Но он писал, готовил новую книгу, размышляя о том, какое было «тысячелетье на дворе».

Вскоре Хрущев слетел с политического Олимпа, а Вознесенский, став академиком нескольких гуманитарных академий мира, был выдвинут на Нобелевскую премию по литературе.

Наши дороги пересекались в Киржаче и Кургане

Без всякого преувеличения еще раз хочу сказать, что больше пятидесяти лет моей жизни, то есть с первого знакомства со стихами Андрея Вознесенского, прожиты под знаком его имени. Не рисуюсь, это правда. Оглядываясь назад, в те времена, когда был молод, вспоминая наше общение, думаю, что, не встретились бы мы с Андреем тогда во Владимире, моя жизнь прошла бы иначе.

Каюсь, правда, что не оправдал его надежд и бросил писать стихи. А ведь так вроде бы блистательно начиналась моя поэтическая карьера. Фактически с ничего, с каких-то трех-четырех стихотворений, понравившихся тогдашним корифеям советской поэзии. Но главное для меня – их заметил Андрей Вознесенский. Стихи публиковали в «Литературной России», журнале «Молодая гвардия», в «Днях поэзии», в коллективных сборниках, я участвовал в совещаниях молодых литераторов, организованных Союзом писателей Москвы, да и сам уже руководил литературным объединением.

При встречах Андрей подгонял: «Пиши, пиши, все лучшее в поэзии создано молодыми. Время летит…» Он как бы наполнял попутным ветром мои непрочные паруса.

Да, благодаря поэтам-шестидесятникам писание стихов стало фантастически популярным, а поэзия – уделом тысяч и тысяч «юношей со взором горящим». Но, к счастью для себя, я рано понял, что истинных поэтов – немного. Так что выскажу на первый взгляд парадоксальную мысль: я благодарен Андрею и за то, что не стал поэтом.

Ведь именно его стихи были для меня путеводной звездой, маяком, той планкой, до которой дотянуться невозможно. А среди рифмоплетствующей толпы быть не хотелось. «Стихи не пишутся, случаются», – сказал Вознесенский. В моей судьбе они «не случились».

К тому же, безраздельно поглотили главные страсти моей жизни – журналистика и библиофильство.

Какое-то время я чувствовал неловкость: ведь сам Вознесенский толкал меня в литературу, писал рекомендательные записки руководителям отделов поэзии столичных газет и журналов, а я все дальше и дальше уходил в сторону от сочинительства. Но потом успокоился, понял: поэт проявлял доброе участие и к другим младолитераторам, давая им путевку на Парнас, поддерживая их. Наверное, помня о том, что когда-то его самого благословил великий Пастернак. Мое предположение Андрей Андреевич подтвердил, ответив в одном из последних интервью на вопрос журналиста, оправдали ли его ожидания поэты, которых он поддерживал (порой с избыточной щедростью): «Избыточной щедрости не бывает: ругать будут и без меня… Все талантливые поэты, которых я знал, предпочитали перехвалить, чем недохвалить: это касалось и Кирсанова, и Асеева, которых в свое время так же искренне перехвалил Маяковский, а тот начал с того, что его назвал гением Бурлюк…»

Хочу сказать, что ничего нет случайного в этом подлунном мире. И еще нет ничего сильнее в человечьем общежитии, чем землячество, общие корни, глубинная родословная. Оттуда черпаются силы, рождаются вечные дружбы, единение помыслов. Об этом говорят и автографы поэта на книгах, подаренных мне в разные годы:

«Феликс, дорогой! Это первый том нашего с тобой Владимира, твоей соловьиной молодости. Обнимаю тебя – и того, и сегодняшнего. Андрей Вознесенский. Переделкино» (Собр. соч. Том 1. М., «Художественная литература», 1983);

«Феликс, дорогой, до сих пор в душе, да и в этом томе звенят колокола Владимира и нашей юности – счастья тебе. Андрей Вознесенский» (Собр. соч. Том 3. М., «Художественная литература», 1986).

Какую же услугу оказывало мне провидение: наши тропы, наши дороги с Андреем удивительно совпадали. И он, и я по месту рождения москвичи, но детские годы провели в одних и тех же местах: Андрей – в Киржаче, а я в десяти километрах от Киржача – в селе Головине, в годы войны Андрей с мамой жили в Кургане, я же оказался в этом городе в 1967 году.

В книге «На виртуальном ветру» (Вагриус, 1998) Вознесенский вспоминал:

«Мамина родня жила во Владимирской области. К ним я наезжал на каникулы. Бабушка держала корову. Когда доила, приговаривала ласковые слова. Ее сморщенные, как сушеный инжир, щеки лучились лаской. Ее родители еще были крепостными Милославских. «Надо же!» – думалось мне. Из хлева, соединенного с домом, было слышно, как корова вздыхала, перетирала сено, дышала. Так же дышали казавшиеся живыми бревенчатые стены и остывшая печь, в которой томилась крынка топленого молока, запеченного до коричневой корочки. Сумраки дышали памятью крестьянского уклада, смешанного со щемящим запахом провинции…»

Если бы я сел за воспоминания о тех далеких годах, в этих воспоминаниях были бы те же самые атрибуты простой деревенской жизни в селе Головино у бабушки моей Марии Ивановны Ахапкиной. Отец воевал, мама наезжала из Москвы. Тоже помню корову (нашу звали Милка), пережевывающую сено в темном подворье и тяжело дышавшую, вкус парного молока и аромат облупленных куриных яичек, вынутых прямо из сенного гнезда и сваренных в чугунке. До смерти боялся я ночевать на сеновале, потому что в углу под скатом шевелились огромные пауки. И убегал куда-то за реку, если знал, что нынче мимо окон понесут на кладбище покойника. Вся деревенская жизнь проходила перед глазами. Все это, вместе взятое, называется «малой родиной».


Позже – и в юности, и во все последующие десятилетия – я много раз бывал в Киржаче, там живут мои друзья, туда я привозил потом из Москвы на литературные и артистические концерты знаменитых столичных персон. Киржаки любили часы удивительных встреч, затаив дыхание слушали Михаила Ульянова и Беллу Ахмадулину, Евгения Леонова и Валентина Гафта, Михаила Задорнова и Александра Иванова… В это трудно поверить, но я оказался одним из первых на месте гибели Юрия Гагарина в конце марта 1968 года. В тот трагический день я гостил у своих дальних родственников в деревне Новоселово, что возле того страшного квадрата, куда упал самолет космонавтов. До сих пор стоят перед глазами обгорелые деревья, яма, воронка от взрыва… Через несколько часов всю округу оцепили, и еще много недель никого не допускали на место трагедии.

В конце 60-х годов судьба забросила меня в город Курган, где я прожил три года, но только спустя двадцать лет узнал о том, что в этом городе прошло военное детство поэта.


… В 1979 году мы с моим другом, курганским журналистом Вячеславом Аванесовым, пришли в Центральный дом литераторов на творческий вечер Андрея Вознесенского.

Зал переполнен. Как всегда на выступлениях популярнейшего поэта, свободных мест не было, и мы расположились прямо на сцене, куда поставили дополнительные стулья. Поэт был в ударе – он вдохновенно и с присущим ему артистизмом читал новые стихи.

Для Славы тот вечер был особым событием. Ведь раньше он не видел прославленного пиита «живьем».

– Вот бы напомнить ему о Кургане! – сказал Слава.

– При чем здесь Курган? – недоуменно спросил я.

– А ты, прожив несколько лет в наших краях, разве не знаешь, что Вознесенский вместе с мамой жил в Кургане в эвакуации? Именно там он пошел в первый класс!

– Как же так? Работая в курганской областной газете, я ничего об этом не слышал… – расстроился я. – Сейчас же подойдем к Андрею, и я тебя с ним познакомлю.

После концерта на сцену за автографами рванула публика, но я, толкая Славу в спину, шептал: «Иди, иди!..»

Для Вознесенского неожиданная встреча и короткий разговор были как удар током: «Вы из Кургана?! Неужели? Я же в войну жил на Станционной улице…»

Снова шепчу Славе: «Позови его на выступление…». Воодушевленный реакцией Вознесенского, Слава робко приглашает его в Курган.

«А что? – спрашивает как бы сам себя Андрей и тут же торжественно заявляет: – Приеду. Обязательно».

Позже свою курганскую жизнь он опишет в мемуарных зарисовках «Мне четырнадцать лет. Рифмы прозы»: «В эвакуации мы жили за Уралом. Хозяин, который пустил нас, Константин Харитонович, машинист на пенсии, сухонький, шустрый, застенчивый, когда выпьет… Жилось нам туго. Все, что привезли, сменяли на продукты. Отец был в ленинградской блокаде. Говорили, что он ранен. Мать, приходя с работы, плакала. И вдруг отец возвращается – худющий, небритый, в черной гимнастерке и с брезентовым рюкзаком» (Собр. соч., том 1, М., «Художественная литература», 1983).

Вознесенский вспоминал и о том, что его знаменитое стихотворение «Гойя» родилось под впечатлением от альбома великого испанского художника, привезенного отцом в голодный город вместе с продуктами. Эти стихи, как трагический реквием войне, вошли во многие поэтические антологии мира.

В Кургане Андрей пошел в первый класс. Учился в 30-й железнодорожной школе – рядом с домом и вокзалом. Гудки паровозов будили его ночью. И не давали задремать во время уроков.

… Вернувшись в Курган, Слава только и думал о том, как организовать встречу поэта. И вдруг случай представился – местный обком готовил комсомольскую конференцию. Слава связался с Вознесенским по телефону, и тот подтвердил свое желание прилететь в Зауралье. По рассказам Аванесова, аппаратчик Сережа Еловских едва ли не прослезился, узнав, кто примет участие в комсомольском концерте. Эта новость прокатилась по зауральской столице ярчайшей кометой. Все стали ждать встречи.

Но… За два дня до радостного события моего друга вызвали в обком КПСС. «Сделайте все, чтобы Вознесенский к нам не приезжал. Иначе попрощаетесь с партбилетом». Подобные угрозы последовали и руководителю областной телерадиокомпании Геннадию Артамонову: «Приедет Вознесенский – останетесь без работы».

Слава недоумевал: за что такая немилость? Оказалось вот за что: «Вознесенский и его друзья опозорили нас перед всем миром. Самиздатовский «Метрополь» выпустили. Решили покрасоваться!..»

Зная местные идеологические нравы, Аванесов боялся вызова в КГБ. Казалось, что его вот-вот разорвут и выбросят на улицу. Но как сообщить об этом Андрею Андреевичу? Он позвонил мне. Дома не застал: мы с Вознесенским были в Муроме. Тогда Слава связался с Зоей Борисовной Богуславской и уклончиво пролепетал, что в данный момент в Кургане не готовы принять столь высокого гостя. Ему показалось, что жена поэта все поняла и разочарованно произнесла: «Андрей Андреевич расстроится. Ему так хотелось побывать в городе детства».

Вернувшись в Москву и узнав о случившемся, я орал в трубку своему расстроенному другу:

– Это срам, посмешище! Вознесенский – лауреат Государственной премии, перед ним открыты все двери. А ваш обком наложил в штаны…

Но что толку было орать…

Так курганские любители поэзии не встретились с прославленным поэтом, почти земляком…

Чуть позже Вознесенский подпишет Аванесову свою книгу «Витражных дел мастер»: «Вячеславу из Кургана с добрыми пожеланиями».

Я знаю, что Слава до сих пор, спустя тридцать лет, переживает из-за той несостоявшейся встречи курганцев с Андреем Вознесенским.

Курганский поэт Леонид Блюмкин, живущий ныне в Германии, прислал мне свою новую книжку, из которой я не могу не привести следующее стихотворение:

Несостоявшаяся встреча
Он свечи ставил во Владимире
за здравие друзей и Русь,
где тьма и глушь непроходимые,
скрип черных не забыт «марусь».
Давно на оттепели изморозь,
ледком подернуты ручьи.
И жизнь, как женщина капризная,
то радует, а то горчит.
В поэзии – среди кумиров он.
Его позвали за Урал,
где мальчиком эвакуированным
почти по-взрослому страдал.
Где спорил с пацанами здешними
и «Гойи» вынянчил росток.
Где ждал его с глазами нежными
тогда спасенный им щенок.
Миг детства с грустью и проказами
еще шершавым жжет огнем…
Но неожиданно отказано
ему во встрече с прошлым днем.
Лицо у власти перекошено,
в нем раздражение и страх:
непредсказуем гость непрошеный
из вольнодумного «Метрополя»,
что властные умы напряг.
Растерянно вздохнули улицы,
Курган подавленно молчал…
Поэт над свечкою ссутулился,
не скрыв обиду и печаль.
Но взгляд притягивался куполом,
где свет и поднебесный свод.
Рука в карман – и скомкан купленный
вчера билет на самолет.
Он то в Москве, то в дальней дальности.
То славы шум, то злой шумок…
Откуда-то из детской давности,
скуля, зовет его щенок.

«Спасибо, что не забыл и меня…»

С 13 по 15 марта 1978 года Московская писательская организация предложила организовать выставку из моей библиофильской коллекции «Первая книга поэта». Ее приурочили к литературно-творческой конференции «Молодые литераторы Москвы». В ту пору я, уже довольно известный коллекционер поэзии, представил свое собрание в престижном Центральном доме литераторов (ЦДЛ). Поглядеть на обложки редчайших первоизданий – от Блока и Цветаевой до Рубцова и Вознесенского – пришло много людей. Среди них Владимир Высоцкий с Мариной Влади. На стенде стояла роскошная, в кожу одетая книга отзывов. Заглянул на выставку и Андрей. Как я обрадовался его приходу! Хотя сам он книгособирательством не увлекался, увидев среди прочих первую книгу своего учителя Бориса Пастернака «Близнец в тучах», разволновался: «Знаешь, она у меня тоже есть, ее мне подарил сам Борис Леонидович».

«Спасибо, что не забыл и меня», – пошутил, увидев на стенде под стеклом свою «Мозаику».

В книге отзывов осталась его запись: «Трепет и восторг вызывает эта уникальная коллекция. Андрей Вознесенский. 13.3. 78».

Кусок решетки-святыни, спасенной поэтом

Вместе с первыми публикациями за Вознесенским тянется шлейф скандалов и пересудов. Позже он скажет: «Дальше от скандалов у меня никогда не получалось, хотя я дорого дал бы, чтобы их не было. Они привлекают внимание к автору, но отвлекают от стихов…»

Он становится головной болью для КГБ и цензоров. На него наваливаются записные литкритики, все чаще раздаются окрики из идеологического отдела ЦК. Но вступается один из самых авторитетных тогдашних поэтов, сподвижник Маяковского Николай Асеев, который публикует в «Литературной газете» статью «Как быть с Вознесенским?».

… Андрей Андреевич не любил ни дат, ни юбилеев, ни пустых разговоров вокруг своего имени. Редко давал интервью. Но всякий, кто общался с ним, становился свидетелем или соучастником какой-то тайны, загадки. Однажды, при встрече, указывая на огромный белого цвета кейс, он азартно спросил: «Угадай, что в нем?» – «Скрипка Страдивари?» – «Нет». – «Твоя Нобелевская лекция?» – «Ошибся». – «Рукописи перед сдачей на аукцион «Сотбис»?» – «Спасибо, нет».

В чемодане лежала часть деревянной решетки окна Ипатьевского дома в Екатеринбурге, где расстреляли семью последнего царя. Андрей с мальчишеской гордостью похвалился, что летом 1977 году, оказавшись в Свердловске, собственноручно спас от уничтожения эту реликвию.

Еще одно пересечение наших жизненных троп: познакомившись в 59-м году во Владимире с пребывавшим там в ссылке Василием Витальевичем Шульгиным, который, как известно, принимал отречение Николая Второго и до конца жизни оставался яростным монархистом, я с глубоким сочувствием стал относиться к царской семье. У меня хранится почти готовая рукопись интервью с представителями семьи Романовых, с которыми встречался в разных странах в перестроечные времена.

В 1968 году, работая в Курганской областной газете, я придумал себе командировку в ближайший к Свердловску зауральский райцентр, а на самом деле добрался до Свердловска, чтобы увидеть дом Ипатьева. Середина шестидесятых – самое сусловско-запретное время. Власти ломали голову, как избавиться от крамольного строения, к которому все чаще и чаще приезжали поклониться люди, сочувствовавшие расстрелянным в ипатьевском подвале без суда и следствия Романовым. Первый секретарь Свердловского обкома Ельцин выполнил приказ Кремля – в сентябре 1977 года дом был снесен.

Но я успел увидеть его, перебрать дрожащими руками полусгнивший забор, внутрь, к сожалению, не попал.

«Ваш прах лежит второй за алтарем…»

… Зимой 1980 года мы предприняли необычный и очень важный для Вознесенского вояж в старинный город Муром. Поэта много лет волновала семейная легенда о его предке Андрее Полисадове, которого вывезли из Грузии «юным монахом» и усыновили в России. Стал архимандритом, настоятелем Благовещенского собора в Муроме. Именно о нем Вознесенский написал свое раннее стихотворение «Прадед» и включил его в «Мозаику». Но цензура вырезала стихи из готового тиража книги, убоявшись церковной, то есть крамольной по тем временам, темы, заменив на стихотворение «Кассирша». В оглавлении осталась «отметина»: «Прадед» там значится, а «Кассирша» нет. Невооруженным глазом видна вклейка на странице 31.

Привожу сохранившийся в моем архиве один из вариантов этого стихотворения:

Прадед

Памяти деда моего, сына приверженца Шамиля, увезенного в Муромский монастырь в 1830 году

Ели – хмуры.
Щеки – розовы.
Мимо Мурома
Мчатся розвальни.
Везут из Грузии!
(Заложник царский).
Юному узнику
Горбиться цаплей.
Слушать про грузди,
Про телочку яловую,
А в Грузии —
яблони…
(Яблонек завязь
Гладит меня.
Чья это зависть
Глядит на меня?!)
Где-то в России
В иных временах,
Очи расширяя,
Юный монах
Плачет и цепи нагрудные гладит.
Все это прадед.

По дороге Андрей рассказывал, что Полисадов – весьма загадочная фигура российской духовной жизни. Великий князь Николай Михайлович Романов включил его имя в Русский некрополь, им составленный. Правда, почему-то имя Полисадова таинственным образом исчезло со страниц сборника, хотя осталось в оглавлении…

Почти целый год, говорил Андрей, он жил этой историей, которая началась давно.

«Что значит для человека имя?! – спрашивал Андрей. И отвечал: – Прежде всего кровь. И вот выходит, что во мне грузинское, давнее начало. Хотя назвать меня грузином можно только с долей фантазии».

Мне запомнилось, что Андрей акцентировал, что весь мир интересуется своими корнями. Вышло, что он попал в хитросплетение российской духовной жизни прошлых веков. И ему как поэту интересно думать и писать о пересечении личного с историей.

«Но я же не историк, – говорил Вознесенский, – и было бы смешно видеть в моей поэме только конкретно историческое содержание».

(Тем же январем в «Новом мире» вышла поэма Вознесенского о его предке. Вернувшись из муромского путешествия, я читал ее с таким чувством, будто знал лично этого необычного архимандрита. И было совершенно понятно, что поэма не о прошлом, а о настоящем. «Мало быть рожденным, важно быть услышанным…», «Мудрость коллективная хороша методою, но не консультируйте, как любить мне Родину…» – это строки из поэмы. А еще хулигански-ироничные, но горькие слова: «Чтоб было где хранить потомкам овощ, настало время возводить собор…» Это было бы смешно, если бы не было так актуально в те далекие времена «развитого социализма», когда писалась поэма.)

В сопровождении местных краеведов мы бродили по церковному кладбищу, взирали на обветшалые стены древнего собора, делали фотографии, а вечером поэт читал стихи в муромском Доме культуры. В Муроме провели два дня. На всю жизнь запомнились подробные, вдохновенные новеллы о древней Владимирской земле, поведанные поэтом. Ночевали в местной гостинице. Не спали почти всю ночь. Разве заснешь, если рядом ворковали поклонницы-фанатки «первого поэта Советского Союза», как они называли своего земляка.

В ту поездку я пригласил и моего старого приятеля, любителя поэзии Генриха Рабиновича. Сейчас он с семьей живет в США. Я попросил его вспомнить о давнем путешествии, что он с удовольствием и сделал.

Муром, рождество, таинственная Ольга…

С автором этой книги мы дружим 45 лет. Феликс знает подробности моей биографии, а я был свидетелем и участником многих событий в жизни известного журналиста, автора и ведущего когда-то весьма популярной телепередачи «Зеленая лампа», страстного библиофила, организатора творческих вечеров знаменитых деятелей культуры.

Десять лет назад я уехал из России в Америку. Рядом жена, дочь, внучка. Хорошо под Нью-Йорком, на природе, в собственном доме. Смотрим русское телевидение, иногда перечитываем прекрасные книги, напечатанные еще в СССР. Нередко, как бы само собой, я оглядываюсь назад, во времена, когда был молод и по-настоящему счастлив. Вот почему я обрадовался просьбе друга поведать об одном событии в жизни и моей, и Феликса. Эпизод связан с двумя днями и двумя ночами общения с великим поэтом Андреем Вознесенским.

… Начало 1980 года. Андрей Андреевич собирается съездить в Муром, где обнаружились следы его прапрадеда, когда-то бывшего там архимандритом. Андрею необходимо поработать в муромском архиве, в музее, побродить по древнему кладбищу, посетить храмы. Феликс с радостью соглашается на увлекательный вояж и предлагает поэту помимо пребывания в Муроме, совместив приятное с полезным, встретиться с поклонниками поэта во Владимире и в городке Покров, где провел юность мой друг.

Получив согласие, Феликс быстро договаривается обо всем и собирает компанию: кроме него и Вознесенского едут приятель поэта переводчик Борис Хлебников и автор этих строк. Транспорт обеспечиваю я – беру на работе «рафик» с водителем.

И вот мы в дороге. Снежная, морозная зима, рождественская неделя, владимирско-муромская седая старина. Какое счастье быть в компании с самим Андреем Вознесенским, которого Валентин Катаев сравнил с новогодней елкой, «стройной, смолисто-сухой, такой русской… с шарами… недоступными для зрения и все же существующими».

В Муроме местные краеведы водят нас по местам, связанным с предком поэта, настоятелем местного собора Андреем Полисадовым, а вечером – встреча с читателями. Московского гостя представляет, рассказав о цели визита, Феликс.

Два часа пролетают почти мгновенно. Выступление Вознесенского имеет огромный успех. Аплодисменты, записки, эмоциональные выкрики с мест. И вопросы, вопросы… «Можем ли мы считать вас своим земляком?» «Когда будет ваш очередной вечер в Москве?» «Почему к нам не приехала Зоя Богуславская?» «Общаетесь ли вы с Евгением Евтушенко?»…

Поэт спускается по ступенькам со сцены и попадает в горячие объятия муромлян. Настоящее столпотворение. Андрей Андреевич не успевает давать автографы на своих книгах. Затем застолье с местным начальством и здешними литераторами. Несколько местных поэтесс потянулись за нами (на самом деле, конечно, за Вознесенским) к гостинице.

Здесь надо подчеркнуть, что Андрей Андреевич обладал фантастической способностью притягивать к себе женщин. Не однажды дамы разного возраста признавались мне, что, находясь в зале во время его выступления или тем более рядом с поэтом, чувствовали его ауру, мощную энергетику, ощущали его предельно близко.

Андрей Андреевич обладал удивительным тактом. Улыбкой, словом он одаривал всех своих поклонниц. Недаром у него есть такие строчки: «А как вы там, в седьмом ряду? Я вас не знаю, я вас люблю…»

В тот вечер избавиться удалось почти от всех. Однако самая настырная и, я бы отметил, далеко не самая красивая литературная девица твердо вознамерилась попасть к Андрею в номер, но он схитрил: свернул не к себе, а к нашей с Феликсом комнате на двоих.

Отдышавшись, мы расположились, выпили вина. Местная пиитка принялась читать свои стихи откровенно провинциального уровня. Она явно рассчитывала на более тесное общение с самим Вознесенским… Но у нее ничего не вышло. Незаметно Андрей куда-то исчез…

Для нас с Феликсом началось неожиданное испытание. Поздняя гостья, видимо, вознамерилась ввиду отсутствия присутствия Андрея Вознесенского провести время с нами: не уходить же ночью на мороз…

Мы перестали наливать вино. Мы прервали (с трудом) ее декламации. Мы объясняли, что нам рано вставать. Напрасно. Гостья не сдавалась. «Автобус уже не ходит», – радостно твердила она. Шофер же нашего «рафика» отсыпался перед предстоящей ранним утром дорогой.

Я обратился к дежурной, попросив ее вызвать такси. Но оказалось, что в Муроме всего две машины с шашечками (напоминаю, шел 1980 год) и диспетчер не может их обнаружить. Вернулся в номер к усталому Феликсу и бодрой поэтессе. Мы с Феликсом, не сговариваясь, стали деловито укладываться (конечно, одетыми) на одну кровать. Гостье оставалось занять вторую. Сон наш был прерывистым и тяжелым. Конечно, не выспались.

Так мы пострадали за классика.

Утром, перекусив в гостиничном ресторанчике, сели в «рафик». Следующая остановка – под Владимиром, у Покрова на Нерли, всемирно известной, потрясающе красивой церкви. Поэт, окончивший архитектурный институт, рассказывал нам в пути об истории этого уникального храма. Сидя в машине на заднем сиденье, я почему-то не мог отвести взгляд от просвечивающей лысины Вознесенского. Она казалась мне такой неправдоподобной и неуместной, такой приземленной бытовой принадлежностью всегда юного, живого – сейчас оттолкнется и полетит – Поэта.

От стоянки «рафика» до храма довольно далеко. Я долго шел след в след за Вознесенским, поражаясь его споростью, стремительностью, легкостью хода. Ей-богу, казалось, он парит над снегами…

Встреча с читателями во Владимире, в самом большом зале областного центра. Снова аншлаг, овации, цветы (в январе во Владимире!). В комнату за сценой, где до, в перерывах и после вечера находился Вознесенский, рвутся поклонницы. Одной из них, на этот раз вполне хорошенькой, удается подойти к Андрею вплотную. Заметно волнуясь, она сообщает: «Меня зовут Вознесенская Ольга. Я – ваша родственница». Родня, да еще такая привлекательная – это заставляет Андрея прислушаться внимательней к ее сбивчивой речи. «Неужели?» – заинтересованно восклицает он. Ольга сбивчиво, эмоционально твердит об общих, ее и поэта, корнях. Ее рассказ мне кажется не очень убедительным, но Андрею хочется верить, и он верит! Глаза у обоих загорелись! Между ними проскакивает искра!

Ольга просится с нами в Москву, Андрей соглашается. Идем к машине, и тут, как в провинциальной мелодраме, появляется муж… Он уговаривает ее не уезжать, угрожает.

Ольга непреклонна. Муж понимает, что шансов у него никаких, и исчезает. А в нашем «рафике» становится одним пассажиром больше.

По пути в Москву Андрей Вознесенский выступает в Покрове – городе, где Феликс когда-то учился в школе. Здесь обошлось без приключений. Андрей очень трогательно пообщался с мамой Феликса Татьяной Ивановной, подарив ей на память свою книгу с автографом.

От Покрова до Москвы ровно 100 километров. И на границе Владимирской и Московской областей, в деревне Киржач, в романтическом ресторанчике «Сказка» на берегу реки мы решили поужинать. Восхитительный зимний вечер. Деревянные дома, занесенные снегом деревья, лай собак…

В ресторанном зале пусто, из посетителей только наша компания. Светится нарядная елка, тихо играет музыка. Под потолком крутится шар с наклеенными на него кусочками зеркала, создавая иллюзию падающего снега. Андрей медленно танцует с Ольгой. Рождество…

Здесь, в Америке, я часто вспоминаю тот дивный, лирический вечер…

Всю дорогу Андрей и Ольга сидят в машине, тесно прижавшись друг к другу, и о чем-то шепчутся. Впереди Москва, и впереди – ночь. Начинаем обсуждать: к кому поедем? Выбираем мою скромную квартиру – «двушку» в Выхино.

Вряд ли моя жена Инна сразу обрадовалась разбудившему ее звонку из автомата, но, узнав, что мы приедем с самим Вознесенским, перестала задавать вопросы и пошла накрывать на стол.

… Это было замечательное застолье «чем бог послал», тихое, чтобы не разбудить мою маленькую дочку, но от этого еще более сокровенное. И было тогда, и осталось до сих пор ощущение, что свет исходил не от свечи и не от ламп в потолке – он исходил от нашего гостя.

С Инной на кухне обсуждаем, как перегруппироваться, чтобы уложить Андрея в отдельной комнате. И… наверное с Ольгой? – вон они воркуют как голубки. Но он ловит меня в коридоре: «Где у вас стоянка такси?» И на мое предложение остаться устало произносит: «Извини, какое-то затмение… Рождество, красивый праздник, да и машина, видимо, у тебя не простая – волшебная…»

… Нам с Инной пришлось развлекать Ольгу до утра и затем проводить ее обратно во Владимир.

На память об этой незабываемой поездке у меня остался автограф поэта на его сборнике стихов «Взгляд»: «Генриху в светлые дни рождества», дата и подпись образуют рисунок – человеческий глаз.

Нью-Йорк, 2010

«Стихи – это как дневник, не думаешь, как их примут, когда пишешь…»

В моем архиве сохранился номер муромской газеты с отчетом о том самом вечере поэта, который описывает мой друг Генрих.

Новую историческую поэму А. Вознесенского «Андрей Полисадов» муромским читателям посчастливилось услышать раньше, чем ее прочтут досужие критики и составят о ней свое мнение. Поэма опубликована в первом номере журнала «Новый мир», который еще не дошел до муромлян.

В основу ее сюжета вошли события из жизни прапрадеда поэта, личности прогрессивно мыслящей, одного из видных людей Мурома XIX века, Андрея Полисадова. Немало места отводится в поэме личным впечатлениям поэта о муромской земле, ее древнем городе, его мастерах-созидателях… Для многочисленных слушателей, собравшихся в воскресный вечер в актовом зале филиала Владимирского политехнического института, встреча с поэтом оказалась настоящим праздником поэзии.

По просьбе слушателей А. Вознесенский прочитал стихи о выдающемся художнике М. З. Шагале («Васильки Шагала»), о погибших два года назад во Франции советских летчиках-испытателях («Реквием»), «Посвящение Маяковскому», «Бьет женщина», «Не возвращайтесь к былым возлюбленным», «Вальс при свечах», «Новый год в Риме», «Не исчезай».

После вечера поэта окружили почитатели его яркого индивидуального таланта.

Нашему корреспонденту удалось задать А. Вознесенскому, изрядно уставшему после дороги без отдыха и двухчасового выступления, несколько вопросов.

– Андрей Андреевич, вас спрашивали на вечере о многом… Какое впечатление произвела на вас аудитория?

– Чудесное. И ничуть не отличается от московской по восприятию, интеллектуальному уровню вопросов, их разнообразию.

– Вы не впервые в Муроме. Но широкая аудитория встретилась с вами только сегодня. С чем это связано?

– Так вышло, я обдумывал направление поэмы, работал в архивах… Кстати, большую помощь мне оказал в этом ваш замечательный краевед А. А. Золотарев. Именно он нашел рукопись, в которой упоминается имя моего предка и рассказывается, как он маленьким мальчиком был привезен во Владимир и отдан в духовную семинарию, а впоследствии стал архимандритом Благовещенского монастыря. А. А. Золотареву я посвятил несколько отрывков, даже называю его Пименом… При описании быта прошлого использовал книгу вашего земляка Пудкова «Муром»…

– Что еще связывает вас с Владимирщиной?

– Родился я в Москве, но детство прошло в Киржаче. И я постоянно ощущаю в себе родство с Владимирским краем, его неповторимой природной красотой, его людьми и архитектурой.

– Ваш приезд – сюрприз для муромцев. Знал ли кто-то заранее, что поэма написана и вы ее прочитаете на встрече?

– Нет, никому не говорил. Собственно, для меня самого несколько неожиданно, что поэма уже напечатана. Свежий номер «Нового мира» я получил из редакции перед отъездом. В рукописи прочел ее своему другу, молодому поэту из Симферополя Александру Ткаченко, читал отрывки в Грузии. Здесь перед выступлением очень волновался. И читал тише, чем обычно…

– В начале творческого пути критики упрекали вас в нарочитом стремлении быть не похожим ни на предшественников, ни на современников. Но все же, кто вам близок из поэтов прошлого?

– Маяковский, Лермонтов, Гарсиа Лорка. Из более поздних Борис Пастернак – и мастер, и учитель, и первая моя аудитория. Если б не он, не знаю, занялся бы я серьезно поэзией. К тому же считал, что стихи – это не профессия. Кончил архитектурный институт, занимался живописью…

А критики? Я мало их читаю. Наше дело писать, их – ругать…

– И все-таки кто наиболее объективно оценивает ваше творчество, индивидуальность поэтического стиля?

– Могу назвать нескольких. Александр Михайлов, Сергей Чупринин, Владимир Огнев, Алла Марченко.

– Сколько сборников вы уже выпустили?

– Точно не помню. Кажется, десять.

– Какие из них вам наиболее дороги?

– Последние. «Соблазн», «Избранная лирика» (издательство «Библиотека для детей»), естественно, новая поэма, прочитанная сегодня, тоже. Близки они особенно потому, что еще не освободился от переживаемого, внутренних борений…

– На встрече задали вопрос: не огорчает ли вас то, что вы считаетесь поэтом узкого круга. Не противоречиво ли это определение? Ведь симпатии к вам многих читателей говорят совсем иное.

– Я много езжу по стране, за границу. Не так давно был в Париже. Встречался с различной аудиторией. Всякое бывает. Но в основном контакт со слушателями ощущаю почти всегда.

Стихи – это как дневник, не думаешь, как их примут, когда пишешь. Я уже говорил, что измерение роли поэта во многом определяется временем. Нашей стране присуще стремление к первородству. Долгое время элитарной поэтессой считалась Анна Андреевна Ахматова. А ныне ее последний «агатовый» томик в 300 000 экземпляров разошелся мгновенно. И если те, кто его приобрел и желает приобрести, – элита, то да здравствует такая элита!

– Чем памятен для вас год минувший?

– Написал целую книгу стихов, закончил поэму…

– Ваши ближайшие творческие встречи, планы?

– Завтра выступлю во Владимире, а вскоре предстоит поездка на Урал, в Курган.

«Муромский рабочий», январь 1980

Хочу заметить, что организаторы вечера пригласили поэта приехать в их город еще раз. Но поездка не состоялась. Как оказалось, когда поэма «Андрей Полисадов» дошла до Мурома, произошло неожиданное. Группа местных «воинствующих атеистов» заочно разгромила поэму. В ЦК была отправлена «телега» о религиозном смутьяне, пытающемся найти могилу своего предка возле стен Благовещенского монастыря.

Что ж, как говорится, время все расставило по своим местам…

Как мы искали письмо Кеннеди

… Как-то Вознесенский сделал мне, архивариусу-любителю, настоящий подарок. Ему срочно понадобилась помощь: в квартире на Котельнической в беспорядочном бумажном хаосе найти письмо его друга Тедди Кеннеди. Вместе с приятелем Андрея Борисом Хлебниковым мы долго копались в ящиках стола, папках… Перебирали автографы, рисунки, книги знаменитейших персон двадцатого века. Я дрожал от зависти и восхищения, поиски продолжались часа три, пока мы не обнаружили письмо родного брата президента США.

За полвека нашей дружбы Вознесенский ни разу меня не разочаровал. Я благодарен ему за многое: на исходе еще сталинской эпохи, когда разрешалось писать только официозное, он заметил первые строки юного стихотворца и стал моим «крестным отцом» в литературе, присылал мне в армию, на засекреченный адрес ракетной части, в которой я служил три года, свои новые книги, давал советы, предостерегал от опрометчивых поступков, а позже познакомил с Владимиром Высоцким, Гором Видалом, мэтром американской поэзии У. Д. Смитом, Вилли Токаревым, только что вернувшимся из США…

«Не забудь диктофон!» – крикнул Андрей в трубку.
Неожиданное интервью с Артуром Миллером

Однажды, это было в перестроечные годы, Андрей позвонил и «приказал» немедленно мчаться в Переделкино, потому что к нему на часок-другой заглянул, прилетев с коротким визитом в Москву, сам Артур Миллер. И воскликнул, бросая трубку: «Не забудь диктофон!» Для меня это стало еще одним подарком, ведь интервью с мировым классиком драматургии, в прошлом мужем Мерилин Монро, делало честь любому журналисту.

Возникла проблема – обслуживающие «Огонек» правдинские машины оказались в разъезде, и мне ничего не оставалось, как зафрахтовать в дальнюю дорогу первое попавшееся такси.


… Машина мчала меня в Переделкино на важную, ответственную встречу с американским гостем. Как я понимал, Андрею очень хотелось, чтобы интервью с Артуром Миллером напечатал «Огонек».

Вопросы придумывал в прямом смысле на ходу. Миллероведом себя не считал и очень волновался. Конечно, я представлял значимость моего собеседника, читал его размышления об искусстве, знал, что пьесы Миллера идут во многих театрах мира, а «Вид с моста», «Смерть коммивояжера», «Воспоминание о двух понедельниках», «Цена» – даже в наших театрах… Мою задачу еще облегчало то обстоятельство, что имя Артура Миллера стало легендарным не только благодаря успеху его пьес, но и потому, что в течение пяти лет он был мужем живой легенды Америки – Мерилин Монро (они были женаты с 1956 по 1961 год). Парой-тройкой вопросов о жизни с культовой актрисой мирового кино я мог воспользоваться. Но не больше – «Огонек» имел славу солидного журнала, и «желтой» прессы в те годы в СССР еще не было.

Участие Вознесенского в беседе было минимальным, лишь иногда он подключался, чтобы помочь Зое Борисовне с переводом.

Интервью длилось около двух часов, я взмок от напряжения. Под конец спросил Миллера, кто из русских писателей ему наиболее близок.

– Прежде всего, Чехов, – начал Миллер. – Сам я узнал его, еще учась в колледже. Перечитал тогда все его вещи. В молодости я интересовался советской драматургией двадцатых годов. Из нынешних писателей знаю и люблю поэзию моего друга Андрея Вознесенского. Недавно я написал предисловие к его книге, изданной в США. Он чудесный поэт, его творчество известно во многих странах. Вообще хочу заметить, что все последние годы я много работал, и у меня оставалось мало времени на чтение. Полтора года, не отрываясь, я вынужден был корпеть над автобиографией, обдумывая историю своей жизни. С возрастом читаешь меньше, больше пишешь сам. Я обнаружил в себе одну вещь: меня очень интересуют истоки, откуда я и что я есть. Хочу узнать, как появился в этом мире, и порассуждать над вещами, которые сейчас забыты, а когда-то были значительными. Ведь люди забыли свою историю, свое изначальное.

И тут Андрей, взглянув на часы, намекнул, что пора заканчивать. На полосу, то есть на семь машинописных страниц, материала мне вполне хватало.

Разговор подошел к концу, и я спохватился, что приехал сюда без фотокорреспондента. Как быть? Выручила Инга Морат, жена Миллера, профессиональный фотохудожник, автор многих фотоальбомов, в том числе альбома «В России» (1965), наделавшего в свое время много шума из-за вошедших в него фотопортретов Надежды Мандельштам,

Иосифа Бродского, Александра Солженицына… А главным образом из-за большого количества морщин на лице министра культуры СССР той поры Екатерины Фурцевой. Правительство пришло в ярость, пострадали оба – пьесы Артура Миллера в Советском Союзе были сняты с репертуара, книгу запретили.

Вышли на крыльцо в осеннюю свежесть золотого сада. Два друга, герои дня и… века встали рядом. Вознесенский в белом дутом пальто, как всегда, в прикольном шарфике, удовлетворенно заулыбался. Естественная поза. Щелк-щелк…


Инга передала мне только что отснятую кассету, и я помчался домой готовить интервью для публикации.

До сих пор корю себя за то, что постеснялся напроситься на кадр с двумя корифеями литературы. А Андрей не подтолкнул меня под блиц Инги Морат. Снимок с самим Артуром Миллером – не шутка! Жаль, что в моей фотоколлекции многих ярких личностей двадцатого века нет такого снимка, документа своего времени.

Но на поэтов нельзя обижаться. И я не обиделся на Андрея, тем более что интервью с Артуром Миллером, опубликованное в «Огоньке», стало знаковым для переломно-перестроечной эпохи, начинавшей набирать обороты. Ведь на дворе был еще только сентябрь 1986 года.

P. S. Удивительная вещь! Во время работы над этим текстом в феврале 2011 года в книжном магазине увидел только что вышедшую ту самую биографию великого американского драматурга, о которой он говорил в далеком 86-м году в Переделкине. В выходных данных книги «Наплывы времени. История жизни» указана дата американского издания – 1987 год. Кстати, как и предсказывал тогда Миллер, в книге чуть больше семисот страниц…

До нашего читателя она дошла только через четверть века.

Голос крови
Загадка двенадцати строк

В моей «вознесенскиане» сохранилось одно стихотворение, печатную судьбу которого я не могу расшифровать до сих пор. Однажды Андрей Андреевич предложил журналу «Огонек» большую подборку новых стихотворений. Как работник отдела литературы я подготовил их для представления редактору. Мне казалось: все предложенное именитым автором достойно опубликования. Но окончательное решение принимал, конечно, Коротич. Когда материал приходил в секретариат, я просил ответственного секретаря журнала показать мне окончательный вариант публикации, потому что всегда волновался судьбой текстов, проходивших через меня. Иногда редактор на чем-то ставил крест фломастером: то ли материал не соответствовал его редакторскому или личному вкусу, то ли он не сумел согласовать текст «выше», а, может быть, в нем говорил обычный для человека инстинкт самосохранения – время было хоть и вольготное, но Коротич продолжал смотреть в оба.


Набор стихотворения Вознесенского «Голос крови» (сохранившийся у меня) Виталий Алексеевич перечеркнул черным фломастером. Номер журнала вышел без тех, как мне казалось, злободневных стихов.

Работая над книгой, я проверил все возможные источники публикации стихотворения «Голос крови», но ни в семитомнике, вышедшем недавно, ни в последних сборниках поэта этого стихотворения не обнаружил.

С той поры прошло почти четверть века, но, мне кажется, содержание и смысл двенадцати строк Андрея Вознесенского не потеряли своей актуальности.

Голос крови
Голос крови, говори —
Страстной, той, без укоризны!
Пушкин, Гейне, Украинка —
Интернационал любви.
Голос крови, прекословь!
Мандельштам, Васильев Павел
В тот же ров эпохи падал.
Интернациональна кровь.
Голос крови, не скупись!
Ежов, Берия, Каганович —
одинаковая сволочь —
Интернационал убийц.

Нина Берберова загоняла всех нас

В своих мемуарах Андрей по-доброму написал о том, как я помогал легендарной Нине Берберовой, приехавшей в Москву после многолетнего отсутствия на родине, провести встречи с читателями. Правда, занимался я этим неспроста – летом восемьдесят девятого года я побывал у Нины Николаевны в Принстоне. Долгий разговор лег в основу двадцатистраничного послесловия к первому изданию в России едва ли не лучшей книги писательницы «Курсив мой».

«В Москве Нину Николаевну сопровождал Феликс Медведев, когда-то мой стихотворный крестник из-под Владимира, с бойким глазом коробейника. Из него шел пар. Нина Николаевна загоняла всех нас. Двойной чашечки кофе хватало на целый день сдержанной, яростной энергии. В огромном зале МАИ три часа шел ее вечер. Полвека не быв в нашей стране, она снайперски ориентировалась.

Пришла пылающая благородным негодованием записка: «Как русская интеллигенция относилась к Блоку?» Имелись в виду, конечно, его «продажа» советской власти, а также, наверное, темные стороны секса.

«Боготворила, – последовал бритвенный ответ. – Ну как еще можно относиться к великому поэту?»

Национальный прицел был в следующем вопросе: «Был ли Троцкий масоном? Как известно, он носил золотой перстень с масонской символикой».

«Ну, как он мог быть масоном?! – ее ноздри задрожали от возмущения. – Он же был – большевик!» – выпалила она, как сказала бы «дьявол».

Дальше следовали обычные вопросы – о ее супружеских отношениях с Ходасевичем, об эмансипации и сексе» («На виртуальном ветру». Вагриус, 1998).

«По стихам твоим внуки откроют наши муки и нашу веру…».
Поэт и бард

В конце 60-х годов все чаще и чаще в литературных, артистических кругах стала муссироваться тема отношений появившегося недавно и ставшего феноменально популярным Владимира Высоцкого и первых поэтов страны. Конечно, под одним из «первых» подразумевался и Андрей Вознесенский. Я здесь имею в виду только одно – планку популярности актера и поэта. Мне казалось, что «первые» немного ревновали к славе Высоцкого. У Высоцкого же было огромное преимущество – гитара в руках. Но его стихи не печатались, он очень переживал и с завистью перелистывал сборники поэтов, с которыми дружил. Среди них, конечно же, был Вознесенский.

Вспоминаю один эпизод на юбилейном спектакле «Антимиры» в Театре на Таганке. В спектакле играл Высоцкий. После окончания Вознесенский стал читать новые стихи. И вдруг произошло неожиданное – собравшиеся в зале сначала поодиночке, а потом чуть ли не хором стали вызывать на сцену Владимира Семеновича. Ситуация для Андрея сложная. Но Высоцкий спас положение, заявив, что автор нынешнего поэтического представления Вознесенский и выступать должен он. Можно предположить, как этот эпизод уколол самолюбие Вознесенского. Хотя к стихам Высоцкого он относился доброжелательно и старался помочь другу.

В 1975 году я встретил Высоцкого в издательстве «Советский писатель», где тогда работал. Он общался с Виктором Фогельсоном, редактором отдела поэзии. Как только визитер ушел, я спросил у Виктора, зачем к нам приходил популярный бард и актер. «Понимаешь, он очень хочет напечататься, а начальство против. Но в «День поэзии» за этот год неимоверными усилиями удалось «пробить» фрагмент из его «Дорожного дневника».

В своей книге «Опрокинутый Олимп» поэт Петр Вегин (он умер в США в 2007 году), который в 1975 году был составителем того «Дня поэзии», вспоминает, что Вознесенский просил его и Евгения Винокурова (главного редактора сборника, замечательного поэта, автора стихотворения про «Сережку с Малой Бронной») сделать все возможное, чтобы стихи Высоцкого наконец увидели свет:

«Все получилось. Винокуров оказался на высоте, и прошло большое стихотворение «Из дорожного дневника», в котором тогдашний главный редактор издательства Карпова вырезала все же две строфы. Но в те годы мы считали, что даже в покореженном виде, но надо выходить к читателю и не отдавать свою печатную площадь воинствующей серятине.

Осенью, в назначенный строк, «День поэзии» вышел. Андрей сказал мне, что Володя ликует, хотя и жалеет, что не смогли отстоять две строфы…» (Москва, Центрполиграф, 2001).

Позже Нина Максимовна Высоцкая мне рассказывала, как радовался сын, что его напечатали в «Дне поэзии»… Но все-таки, говорила она, Володя мечтал о книге и страшно переживал, что друзья – известные поэты – считали его как бы младшим братом «по цеху» и, как ему казалось, снисходительно относились к его творчеству.

Она вспоминала: «Один раз я была свидетелем телефонного разговора Володи. Позвонили из какой-то редакции и сказали, что стихи опубликовать не могут. «Ну, что ж, – ответил он в трубку, – извините за внимание». Потом отошел к окну, постоял немного и вдруг резко бросил: «А все равно меня будут печатать, хоть после смерти, но будут».

Года за два со смерти Высоцкого Вознесенский принес в издательство «Советский писатель» рукопись его стихов. Заведующий отделом поэзии Егор Исаев рукопись прочитал и посчитал, что она достойна выпуска, но директор издательства остался непреклонен – книгу не издали.

Первый сборник стихов Высоцкого «Нерв» вышел в издательстве «Современник» после его смерти.

Музыка ломает пуленепробиваемое стекло.
Вилли Токарев с песнями из Брайтона в Бирюлеве

Когда впервые в Москву в сентябре 1988 года приехал после многолетней разлуки с родиной знаменитый нью-йоркский (а в прошлом ленинградский, мурманский) певец и бард Вилли Токарев, Андрей Вознесенский пригласил меня на встречу с ним в ресторан «Будапешт». Элитный ресторан славился уютом, хорошей кухней. Прямо за столом, в компании с Андреем, Зоей Богуславской, а также сыном Токарева Антоном, я брал у Вилли интервью. Быстро обработав материал, стал пристраивать его в печать. Оказалось – не так-то просто. Несмотря на перестроечные вольности запретительская идеология еще давала о себе знать. Первый отказ получил от редактора «Огонька» (Коротич огорошил: «Токарев не фигура»), второй от ворот поворот получил от «Московских новостей», третий – от редактора «Советской культуры». И лишь «Неделя» напечатала интервью, первое в нашей прессе, с легендой русского шансона.

Представляю сохранившееся в моем архиве предисловие Андрея Вознесенского, написанное им от руки, к той несостоявшейся в «Огоньке» публикации.

Прошлой весной я выступал перед русскоязычной аудиторией Нью-Йорка. Открывал вечер чернокожаный Михаил Шемякин. После выступления на сцену поднялся незнакомый жгучий усач с серьезными глазами, одетый в черную тройку, и застенчиво и в то же время уверенно сунул мне в карман кассету с записями.

«Я – Вилли Токарев», – представился он.

Он удивился, что мне знакомо его имя. Еще бы! Сейчас повальное большинство наших таксистов и частников накручивают километры своих дорог под песни Токарева.

«Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой», – так по-чаплински и очень по-русски прокричал он о встрече эмигранта с Нью-Йорком.

Видел до дна он выкладывается в «Одессе», ночном клубе, где он работает (а работает он по-черному, «четырнадцать лет без выходных»), где гуляет Бруклин, где его новые земляки вперемешку с туристами из Киева и Ленинграда бешено скандируют ему.

Можно придраться к рифмам и длиннотам текста, можно найти поствысоцкие интонации – но в песнях Токарева с бешеной неистовостью, неубиваемым юмором, под хохмой, скрывающей ностальгию, хрипит подлинность судьбы. Он стал голосом сотен тысяч из Брайтон-Бич и Бруклина.

Профессиональный музыкант, он сам обдирал шкуру, строил свою судьбу, знал невзгоды и радость торжества – был официантом, грузчиком, таксистом.

Может, именно пересечение с последней профессией дает ключ к его характеру – кочевому, неунывающему и отчаянному.

Во всех американских такси – кэбах – вы не имеете права сесть рядом с водителем. Места для пассажиров находятся сзади, отгороженные пуленепробиваемым стеклом для оплаты. На переднем сиденье частенько дремлет собака. Она хранит от одиночества и от внезапного нападения.

Лирический персонаж Вилли Токарева похож на таксиста, сломавшего пуленепробиваемую перегородку. Ему необходимо общение с вами, откровенность. Пусть даже ценой риска.

Русские песни нам певали ямщики, матросы, рокеры на мотоциклах – послушаем исповедь бывшего нью-йоркского таксиста, его трасса – ишь, куда занесло! – Бруклин – Бирюлево.

Долго не женился, чтобы не обидеть поклонниц

Общаясь с поэтом, я видел, насколько он внутренне свободен и самодостаточен. Никогда не рвался к литературной власти, не «бронзовел», существовал сам по себе независимо от правительств или комитетов по госпремиям, от завистников или злобных критиков, от мнимых патриотов или… воров-домушников.

На переделкинскую дачу в надежде поживиться не раз наведывались залетные грабители, вот только уходили ни с чем. Ценностей здесь не водилось.

«Мне в жизни очень мало надо, – признался он как-то, – я никогда не владел даже банальным авто, предпочитаю такси».

Давным-давно, когда в жизнь Вознесенского еще не вошла Зоя, я спросил, почему он не женится, и Андрей шутливо ответил, что если кого-то выберет, то ему будет жалко всех остальных женщин. Правда, в конце концов, не устоял, и навсегдашней музой поэта стала воспетая им Зоя-Оза… Наверное, о ней он думал, когда писал эти вечные строки: «Ты меня на рассвете разбудишь, проводить необутая выйдешь…» А последние его стихотворения, посвященные жене, – любовная лирика пушкинской высоты.

«Мы были тощие и уже тогда ничего не боялись…»

За многолетнюю близость с Андреем Вознесенским я брал у него интервью только несколько раз. Казалось бы, почему? Причин несколько. Андрей Андреевич не очень-то любил встречаться с нашими журналистами. Мне кажется, ему было интереснее и важнее давать интервью на Западе, то есть в заграничных поездках, или иностранным журналистам в Москве. Поэт был весьма популярен в Америке, во Франции, в Италии, и у него не было отбоя от тамошних репортеров, которые задавали острые вопросы, касающиеся положения интеллигенции, литераторов, художников в Советском Союзе. На Вознесенского смотрели, как на героя, который выстоял и «выжил» под убийственным ором Никиты Хрущева. Давая интервью на Западе, поэт понимал, что они в любом случае вызовут резонанс и в СССР.

Когда я обращался к Вознесенскому с просьбой дать интервью, он всегда находил причину, и вроде бы убедительную, чтобы избежать не совсем приятной для него «работы». Хотя однажды, в июле 99-го, как ни странно, согласился поговорить со мной на темы сельской жизни и корнеплодов для газеты «Мир садовода» (!) Редакция этой газетки, выходящей, впрочем, солидным тиражом, упросила меня сделать для них такой подарок. Вместе с фотокорреспондентом мы приехали в Переделкино, я включил диктофон и начал расспрашивать, как живется поэту вдали от столицы, среди лугов и пастбищ. Андрей предложил пройти к даче Пастернака и по дороге проговорил: «Представь себе, над этими грядками колдует с лопатой Борис Пастернак, вот он-то был настоящий сельский труженик. Не улыбайся, простая работа отвлекала его от литературного шабаша в коридорах писательского союза и выше». Вспомнили строчки Андрея из стихотворения, которое неожиданно для всех появилось в «Литературной России» вскоре после смерти Пастернака в номере, посвященном Льву Толстому (то ли в газете не поняли настоящего адресата стихов, то ли наверху решили, что перегнули палку с травлей «небожителя», как назвал когда-то Пастернака Сталин):

Несли не хоронить
Несли короновать.
Седее, чем гранит,
Как бронза – красноват,
Дымясь локомотивом,
Художник жил
лохмат,
Ему лопаты были
Божественней лампад!

Вознесенский пережил своего наставника на пятьдесят лет и два дня. Каждый год в день рождения и в день смерти Пастернака он приходил в дом-музей своего кумира. В 2010-м впервые за все годы не смог.

Возле дач Пастернака и Вознесенского мы пробыли тогда около часа. Я понял, что интервью получилось: Андрей с присущим ему блеском облек вроде бы такую прозаическую тему в поэтическую форму…

Привожу фрагменты из той стародавней «садово-огородной» публикации, которая получилась легкой и веселой. Грустные разговоры, как говорится, остались за кадром.

1999 год. Андрей здоров, бодр и жизнерадостен.

В Переделкине растут бананы?

Сказочный ботанический сад взрастил в своей поэзии Андрей Вознесенский. Перелистайте любой томик его стихов, и сразу же повеет ароматами полей, жужжанием хлопотливых пчел, небесной синью российских просторов: «Паслен и кукушкины елезы обплачут меня до колен», «Матери ландыши принесите, поздно – моей, принесите – своей», «Как хорошо найти цветы «ни от кого», «Всю ночь с тобой на «ты» фиалок алкоголь», «И словно воплощение телепатии, живут подмосковные тюльпаны», «Миллион, миллион алых роз», «Переделкинская рябина, нас, как бусы, соединит».

Почти всю свою творческую жизнь он живет в поселке, чуть в стороне от Минской трассы. В московскую «высотную» квартиру на Котельнической набережной почти не заглядывает – Андрей Андреевич всерьез себя считает сельским жителем.

Переделкино, где жили советские и продолжают жить несколько российских классиков литературы, – это обширный участок земли и леса, подаренный когда-то «своим» писателям товарищем Сталиным.

Ну да ладно, будем считать Вознесенского поселковым жителем. Так знать и любить природу может не каждый. И не каждому дано перенести свою любовь к пленэру в поэтическое слово.

Живет поэт в деревянном доме. Живет скромно, даже застенчиво: сам заваривает кофе (иногда и избранным), сам обихаживает клумбы с заморскими цветами. Свои-то легко примутся и зацветут, а вот иностранные приручить надо. Когда зовут на концерты и всяческие симпозиумы в Америку или Европу, он не отказывает, ибо знает: привезет в свою обитель малость прекрасного и вечного. А что прекрасное и вечное – цветы, конечно.

Подарили ему в Греции маслиновые косточки. Зарыл в землю. Вроде бы пошли в рост, но потом сникли.

Чужая земля – потемки. Из Южной Африки привез рассаду бананов. Окучивал-окучивал по июню. Нет, вымерли, не вынесли отсутствия всяких там минудобрений, навоза. А откуда его взять, навоз-то?! Дефолт. Последняя посадка – анютины глазки, вывезенные на дне дипломата с Канарских островов. Поэт уверен – Канары не подведут. Примутся цветочки. Название-то их на острова, видно, из России пришло.

Дача Вознесенского и его жены Зои Богуславской по соседству с дачей Бориса Пастернака. Когда-то чета проживала в другом доме, поодаль, но судьба распорядилась так, что после смерти великого поэта Андрей Андреевич стал его соседом. Когда-то совсем мальчишкой с первыми стихами в кармане он приезжал к Борису Леонидовичу. Давно известно, лично я впервые об этом узнал из фольклора, что тот предрек юному стихотворцу большое будущее. В благодарность Андрей Андреевич вместе с молоденькими поклонницами-поэтками возродили перекопанный не раз самим классиком огород.

Нынче здесь можно полакомиться и огурчиками, и баклажанами, и капусткой. Приедет какой-нибудь заморский гость, ему в рюкзачок за плечами кочанчик свеженький – может, щец сообразит, а может, привьет где-нибудь на Огненной Земле.

Вход на дачу поэта Вознесенского перекрывает котяра.

– Его зовут Кус-Кус, есть в Москве такой ресторанчик. А у меня стихотворение, где я рассказываю Бродскому про этого кота, – комментирует мэтр.

Взяв Кус-Куса на руки, Андрей Андреевич впустил гостей в дом, но кот почему-то огрызнулся. Не понравились мы, видно, ему, или не хотел, чтобы чужаки ковры пачкали. Впрочем, ковров я не заметил. А из-за злющего кота пришлось ретироваться раньше отпущенного на беседу времени. Так что не успел я расспросить Вознесенского про картошку, которую он решил посадить этой тяжелой беспогодной весной. Ну ничего, приеду осенью, как раз к урожаю. Картошка, уверен, не подведет. Это не бананы из Южной Африки.

… Что касается журнала «Огонек», где я работал с 1975 по 1990 год, то здесь особый случай. Само собой разумеется, что при А. Софронове имя Вознесенского не могло появиться на его страницах. Но в годы перестройки «Огонек» стал своим для знаменитого поэта. Он с удовольствием просвещал проснувшихся от застойной спячки читателей, предлагая отделу литературы те или иные актуальные материалы. Например, эссе о Борисе Гребенщикове, размышления о Владиславе Ходасевиче, едва ли не первое в нашей печати блестящее представление творчества великого Марка Шагала…

Когда в редакции возникла почти утопическая идея собрать вместе для коллективного интервью поэтов-шестидесятников Е. Евтушенко, А. Вознесенского, Б. Окуджаву, Б. Ахмадулину и Р. Рождественского и я известил об этом Андрея, он назвал идею журнала гениальной. Как мне удалось осуществить задуманное, особый разговор. Скажу только, что подготовка этой «акции» заняла немало времени. Пока я обзванивал «великолепную пятерку», пока вылавливал вечно занятых (выступления, заседания, заграницы, да и обдумывание неожиданного предложения), прошло несколько недель. В результате переговоров и уговоров удалось назначить конкретный день и час, которые устроили всех… Кроме Беллы Ахмадулиной. Она отказалась участвовать в этой «вечере». Как мне показалось, не просто из-за недомогания, а по принципиальным соображениям. Правда, известила меня, что мы можем поговорить отдельно, у нее дома.

Встреча состоялась на даче у Евгения Евтушенко. На обложке «Огонька» от 28 февраля 1987 года напечатана фотография четверых поэтов. Помню, на улице был сильнейший мороз, руки Дмитрия Бальтерманца явно закоченели из-за того, что он без конца щелкал и щелкал затвором своей фотокамеры (мэтру отечественной фотожурналистики хотелось сделать как можно больше ракурсов уникальной экспозиции), и мы продолжили съемку в теплой гостиной Евгения Александровича. Фотография, на которой запечатлены мирно беседующие за чаем из чашек с петухами всемирно известные поэты, стала культовой и воспроизводилась бессчетное количество раз в разных книгах, газетах и журналах…

Разговор длился часа два. Шестиполосное интервью с поэтами вызвало широчайший резонанс не только в писательской среде, но и среди миллионов читателей журнала. Замечу, что Вознесенский оказался едва ли не самым щедрым на откровенные воспоминания о пережитом. В редакцию пришло огромное количество писем со всего мира, часть из них сохранилась в моем архиве и ждет своего часа для публикации.

Кстати, в журнале было напечатано далеко не все, что поведал тогда Андрей. Главный редактор сократил часть текста, потому что вместить целиком его в журнальный формат было невозможно. У меня сохранился набор полного интервью-монолога. Позже Вознесенский использовал его фрагменты в своих прозаических мемуарах.

Но этот текст оттуда, из февраля 87-го.

Переделкино, дача Евгения Евтушенко

Вот что сказал Андрей Вознесенский на том историческом рандеву:

– Какие мы были? Мы были тощие и уже тогда ничего не боялись. Все мы тогда распевали Окуджаву. Он не написал еще песенку про дураков, но они считали его песни опасными. Белла Ахмадулина водила «Москвич», ее фарфоровый овал светился музыкой. Евгений Евтушенко, сияющий первым в Москве нейлоновым костюмом, и Роберт Рождественский в лыжном свитере с выпущенным воротничком пламенно читали с эстрады смелые гражданские стихи. Вижу не только их, но и Юнну Мориц с ее страстной библейской нотой, над головой обрубки кос встают от гнева, геолога Глеба Горбовского, Евгения Винокурова с олимпийским портфелем, тончайшего гравера Александра Кушнера, облученного солдата Виктора Соснору. Вернулся из мест отдаленных гусляр Виктор Боков. В котомке у него лежала книга «Железная ива», которая нравилась Пастернаку. Шутейничал Николай Глазков – московитянин-сюрреалист. У Бориса Слуцкого были фигура и слог римского трибуна, за ним чувствовались легионы. Его стихи можно выбивать на меди и мраморе. Если бы Цезарь не сказал: «Пришел, увидел, победил», это телеграфно написал бы Слуцкий. Щетиня рыжую щетку усов, чуждый сентиментальности, он спрашивал молодых поэтов: «Вам нужны деньги? Сколько? Отдадите, когда сможете».

Моя дружба с ними выразилась в стихах и статьях, им посвященных. Гласности в нашем понимании тогда не было. Попытка сказать правду о жизни и об искусстве клеймилась как очернительство, с особенной злобой воспринималась эстетическая новизна. Строчка над сценой Театра на Таганке: «Все прогрессы реакционны, если рушится человек» – воспринималась чиновниками как крамола. Сейчас трудно поверить, что стихи «Бьют женщину» много лет назад нельзя было опубликовать («В нашей стране женщин не бьют!»). Газетная брань по моему адресу и моих товарищей была небезобидной. Переставали печатать…

Многие стихотворные строки тогда пробивались кровью.

В 1953 году, когда хоронили Сталина, я с группой попутчиков лез по крышам к Колонному залу, над солдатами, грузовиками оцепления и обезумевшими от горя, давящими друг друга толпами. С крыш мы прыгали в толпу. Люди, смыкаясь, не давали нам разбиться. Увы, мы были тогда почти все такими. Мы не видели тогда еще несметных молчаливых призраков возмездия, летящих над толпой. Дети обманутой веры, мы не ведали, что он сгубил миллионы. Мы зубрили историю по фальсифицированным старым учебникам, где зачерканы чернилами портреты Якира и Блюхера с выколотыми нашими предшественниками глазами. Мы цепенели над траурными газетами со стихами-некрологами Симонова и Твардовского. Лишь в 1961 году я прочел письмо Раскольникова: «Вы их арестовали, Сталин!.. Вы заставили идущих с вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей. В лживой истории партии, написанной под вашим руководством, вы обокрали мертвых, убитых и опозоренных вами людей… Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго. Бесконечен список ваших преступлений…»

Когда в 1956 году страшная правда открылась, учащийся в нашей группе контуженый фронтовик Валера Васильев, бледнея от заиканья, сказал: «Подлец, он оказался, бельдюга. А я его имя на стволе пушки написал. Прямой наводкой по танкам куярил».

Тогда написались стихи «Мы – дети культа личности» и «Усы», которые потом вставил в «Озу»:

Друг, не пой мне песню про Сталина.
Эта песенка непростая.
Непроста усов седина —
То хрустальна, а то – мутна…
Кто в них верил? И кто в них сгинул,
Как иголка в седой копне?
Их разглаживали при Гимне.
Их мочили в красном вине.
И торжественно над страною,
Точно птица хищной красы,
Плыли с красною бахромою
Государственные усы…

Недавно в стихотворной подборке одного коллеги я прочитал строчку: «государственные усы». Значит, образ запомнился, точно выразил время. Изменили ли мы время? Конечно. Но мы тогда не думали об этом. Время расставляет свои акценты, отделяя нас теперь друг от друга. Видимся раз в году. Но и тогда мы были разные. Вопреки легенде мы не так часто выступали вместе. Аудитории у нас были разные, да и жили мы каждый по-своему. Читали тоже по-разному, но стихи выражали боли народа. Общими у нас были враги. Их нападки сплачивали нас. Общими были страсть страны, воздух надежд, люди, верящие в нас, творческий взлет шестидесятых.

Поэты, заявившие о себе в 60-х годах, пожалуй, лучшие свои вещи написали в 70-х и 80-х. В них сказалась боль от крушения иллюзий. Деление на поколения в поэзии механистично. В те годы я написал о поколениях – «горизонтальном» (по возрасту) и «вертикальном» (по совести и таланту). Эти слова о «вертикальном» поколении, доносительски исказив, процитировали, чтобы вывести из себя Никиту Хрущева на злополучной встрече с интеллигенцией в Кремле. Он потребовал меня на трибуну. Свердловский голубой купольный зал был заполнен парадными костюмами, белыми нейлоновыми сорочками, входящими тогда в обиход. Это в основном были чины с настороженными вкраплениями творческой интеллигенции.

Трибуна для выступающих стояла спиной к столу президиума, почти впритык к столу, за которым возвышались пятеро – Хрущев, Брежнев, Суслов, Козлов и Ильичев. Их десятиметровые портреты украшали улицы по праздникам. Их несли над колоннами.

Хрущев был нашей надеждой, я хотел рассказать ему, как на духу, о поколении в литературе, считая, что он все поймет и поправит.

Но едва я, волнуясь, начал выступление, как кто-то из-за спины стал меня прерывать. Я продолжал говорить. За спиной раздался микрофонный рев: «Господин Вознесенский!» Я попросил не прерывать. «Господин Вознесенский, – взревело, – вон из нашей страны, вон!»

По сперва растерянным, а потом торжествующим лицам зала я ощутил, что за спиной моей происходит нечто страшное. Я обернулся. В нескольких метрах от меня вопило потное, искаженное злобой лицо Хрущева с закатившимися в истерике желтыми белками. Глава державы вскочил, потрясая над головой кулаками. Он был невменяем. Разило потом. «Господин Вознесенский! Вон! Товарищ Шелепин выпишет вам паспорт». Дальше шел совершенно чудовищный поток.

За что?! Или он рехнулся? Может, пьян? (Такое с ним было однажды, когда он стучал башмаком по трибуне ООН.) «Это конец», – понял я. Только привычка ко всякому во время выступлений удержала меня в рассудке.

Из зала, теперь уже из-за моей спины, доносился скандеж: «Долой! Позор!» Из первого ряда подскочило брезгливо красивое лицо: «В Кремль – без белой рубашки?! Битник!» Позже я узнал, что это был Шелепин. Мало кто знал тогда слово «битник», но вопили: «Позор!»

Метнувшись взглядом по президиуму, все еще ища понимания, я столкнулся с пустым ледяным взором Козлова.

Как остановить этот ужас? Все-таки я прорвался сквозь ор и сказал, что прочитаю стихи.

«Никаких стихов! Знаем! Долой! Вон!» – неслось мне в спину. Зал хотел крови…

И тут в перекошенном лице Главы я увидел некую пробивающуюся мысль, догадку, будто его задело что-то, пробудило сознание, что-то стало раздражать – или это мне показалось? Будто он увидел в ревущей торжествующей толпе свою будущую гибель, почуял стихийную силу неподконтрольной номенклатуры. Через год она свернет ему шею. Набычась, он обиженно протянул: «Нет, пусть прочитает».

Увы, стихи не помогли. Когда я дошел до строк:

Какая пепельная стужа
Сковала б родину мою!
Моя замученная муза
Что пела б в лагерном краю? —

зал злорадно затих. В те дни, теряя контроль над процессом, Глава уже давал в политике задний ход. Читая, я, как обычно, отбивал ритм поднятой рукой. Когда кончил, раздались робкие хлопки в зале. «Агент! Агент!» – закричал в зал премьер. «Ну, вот, агента зовет, сейчас меня заберут», – подумалось. А он все кричал, но уже тоном ниже, видно выпустив пар: «Вы что руку подымаете? Вы что, нам путь указываете? Вы думаете, вы вождь?» Он взмок от получасового крика, рубашка прилипла темными пятнами.

Но он и не думал передыхать.

– Ну, теперь, агент, пожалуй сюда! Вот ты, в красной рубахе, агент империализма», – короткий пухлый палец тыкал в угол зала, где сидел молодой художник Илларион Голицын, потомок князей, ученик Фаворского. Он-то, оказалось, и хлопал мне.

Илюша, меланхоличный, задумчивый, честный, не от мира сего, замаячил на трибуне.

– Почему хлопал?

– Я люблю стихи Вознесенского.

– Да?! А еще что ты любишь?

(Подумав.) Я люблю стихи Маяковского.

– Чем докажешь?

(Подумав.) Могу наизусть прочитать.

– А сам кто ты есть?

– Я – художник.

– Художник?! Абстрактист!!

– (С достоинством.) Нет, я реалист.

– А чем докажешь?

– (Подумав.) Я могу свои работы принести…

– Следующий!..


Я потом долго не мог уразуметь, как в одном человеке сочетались и добрые надежды 60-х годов, мощный замах преобразований, и тормоза старого мышления, это купеческое самодурство?

Эренбург впоследствии спросил меня: «Как вы это вынесли? У любого в вашей ситуации мог бы быть шок, инфаркт. Нервы непредсказуемы. Можно было бы запросить пощады. И это было бы простительно».

На фотографии, которая несколько часов висела на стенде «Известий» на Пушкинской площади, где Хрущев стоял сзади меня с кулаками, было похоже, что он лупит меня по голове.

На фото видно, как я уронил стакан. Но я не помню этого.

Помню, я, как в тумане, прослушал его доклад, где уже хвалился Сталин, пошел через оживленную, вкусно покушавшую толпу. Около меня сразу образовывалось пустое место, недавние приятели отводили глаза, испарялись. Помню, я вышел на темную мартовскую кремлевскую площадь. Бил промозглый ветер. Куда идти? Кто-то положил мне лапищу на плечо. Оглянувшись, я узнал Солоухина. Мы не были с ним близки, но он подошел: «Пойдем ко мне, чайку попьем. Зальем беду». Он почти силой увлек меня, не оставлял одного, всю ночь занимал своим собранием живописи, пытался заговорить нервы. Приговаривал: «Ведь это вся мощь страны стояла за ним – все ракеты, космос, армия – все на тебя обрушилось. А ты, былиночка, выстоял.

Ну, ничего». Дома у него были только маслины. Показав большую икону Георгия на алом коне, сказал: «Когда-нибудь тебе ее откажу…»

Я год скитался по стране. Где только не скрывался! До меня доносились гулы собраний, на которых меня прорабатывали, требовали покаяться, разносные статьи. Сознание отупело. Депрессия. Матери моей, полгода не знавшей, где я и что со мной, позвонил журналист: «Правда, что ваш сын покончил с собой?» Мама с трубкой в руках сползла на пол без чувств.

Впрочем, был молод тогда – оклемался. Остались стихи.

Хрущев, уже будучи на пенсии, передал мне, что сожалеет о том эпизоде и о травле, которая за этим последовала. Я ответил, что не держу на него зла. Ведь главное, что после 56-го года были освобождены люди.

Изменило ли нас время? Еще бы! Хотя уже тогда можно было угадать, кто как изменится. Тут уж совсем неуместно слово «мы». Каждый должен сам сказать о себе. В моей памяти все осталось подобно дружбе одного двора или одноклассников. Как бледный, длинноволосый Андрей Тарковский, с которым мы учились в одном десятом классе 554-й школы и гоняли во дворе консервную банку. Страшно, что его уже нет среди нас. Как много не удалось сделать!

Сейчас кажется, что можно было бы сделать больше. Наивным кажется юношеский максимализм – понятный, правда. Я четырнадцать лет общался с Пастернаком, боготворил его, шел за его гробом, и естественно, что влюбленность в него не позволяла видеть других поэтов. Да и кого можно было поставить рядом с ним? Много занимался поэзией как таковой, считая стихотворение вопросом, а не ответом. Публицистики у меня было мало. Стихотворение – это духовный микрокосм, духовная форма. Обидно, что порой не хватало характера отстоять каждое слово и столько строк покалечено. Дубины не сбили с пути, но, увы, отбили душу.

В борьбе с поэзией пользовались в те годы политическим жупелом. Одни клеймили русофилом за любовь к древней архитектуре, другие обзывали модернистом за понимание Мельникова. В 1967 году дописались до того, что я… «пособник ЦРУ». Каково было читать это! Еще наши родители помнили, что за подобным следовало в тридцатые годы!

Я ответил тогда ироническими стихами «Я обвиняюсь». Естественно, их напечатать тогда не удалось. Я пытался ответить на языке, понятном оппоненту:

Вознесенский, агент ЦРУ,
притаившийся тихою сапой,
я преступную связь признаю
я Тухачевским, агентом гестапо.
Подхватив эстафету времен,
я на явку ходил к Мейерхольду,
вел меня по сибирскому холоду
Заболоцкий, японский шпион.
И сто тысяч агентов моих,
раскупив «Ахиллесово сердце»,
завербованы в единоверцы.
Есть конструктор ракет среди них.
Признаю и страшней аргумент —
прославлялся моей какофонией
в пломбированном грозном вагоне
некто Ленин – «немецкий агент».

Горько, когда ты, как сказал Владислав Ходасевич, о котором мне недавно довелось писать в «Огоньке»:

… На трагические разговоры
Научился молчать и шутить…

Впрочем, может, это просто иронический стиль 80-х годов?

Недавно мне радостно позвонили, что вышел первый диск Гребенщикова. Хорошо, что публикация в «Огоньке» открыла дорогу «Аквариуму». Многие из поэтов, чьи имена названы в «Муках музы» и других моих статьях, оправдывают надежды, ныне к ним хотелось бы прибавить имена Арабова и Искренко. Рекомендую «Огоньку» напечатать их стихи.

На днях ко мне подошел поэт, когда-то заведовавший отделом поэзии в издательстве «Советский писатель»: «Сейчас все оказываются друзьями Высоцкого, везде его печатают, но, когда он еще был жив, только ты единственный приносил рукопись его книги стихов, пытался пробить. Жаль, тогда не удалось». В то время не только книгу – строку его нельзя было напечатать. Железобетонная стена. Глядишь, вышла бы книга, может быть, он жив остался. Сейчас все пишут мемуары о Высоцком. В «О» странички о нем с трудом прошли. Недавно позвонила Крымова и попросила написать о нем книгу мемуаров, я не стал писать. Раньше надо было такой сборник составлять!

Владимирский поэт Николай Тарасенко помог мне издать «Мозаику». Владимир Солоухин помог опубликовать мою первую поэму «Мастера». Эдуардас Межелайтис, понимая, чем ему это отольется, не глядя, подписал в печать «Треугольную грушу». Самоотверженный Андрей Дементьев взял на себя публикацию поэмы «Северная надбавка» Евтушенко; он печатал важные для меня вещи, в том числе поэму «Ров».

Независимо от возраста люди «вертикального» поколения помогают мне. И я в меру сил помогаю людям «вертикального» поколения. Всю жизнь везде, где можно, пишу о Пастернаке. Мне удалось впервые опубликовать его стихотворение «Гамлет» из «Доктора Живаго». Трудно представить, что миллионы моих сверстников не знали его имени, хотелось бы хоть немножко пододвинуть поэзию Пастернака к ним. Помощь озеру, шедевру архитектуры, публикации мастеров, о которых годами молчали, заботы о наследии Шагала – все это, думаю, помогает и атмосфере творчества молодых. Сейчас находит поддержку мое предложение, высказанное на съезде писателей: о кооперативном издательстве. Может, оно, как свежее начинание, поможет молодым.

У нас ежегодно печатается 84 тысячи названий книг. Несколько книг Набокова, Ходасевича, Гумилева обеспечат полноту картины отечественной литературы XX века. Наши современники имеют право читать все. Какой может быть общечеловеческая глубина литературы без философской мысли? Философия должна изучаться не на уровне отрывного календаря. Забытыми пребывают такие ветви русской мысли, как мучительные раздумья Шестова о Достоевском, «биологика» Розанова (по счастливому бердяевскому определению), труды Соловьева, Флоренского, Чижевского. Их полезно бы издать академическими тиражами, хотя бы для просвещенных и посвящаемых в философию. Даже для того, чтобы полемизировать, нужно знать источник.

В архитектурном институте я профессионально учился рисунку, живописи, проектированию, сопромату, истории искусства. Для меня поэзия не хобби, не профессия, а судьба. Когда я писал первую поэму о казни создателей храма Василия Блаженного, я знал по рассказу Жолтовского, что шедевр этот случайно не взорвали в 30-х годах, знал я и о судьбе ученого-реставратора Барановского. Так что поэма не только об истории архитектуры, о судьбе народной, но и о моей судьбе. Надо быть человеком Ренессанса, открывать в разных сферах, сейчас время духовного синтеза. Во всем пытаюсь найти что-то новое, свое в автолитографиях, архитектурном проекте Поэтарха, рок-опере.

Спасибо 60-м годам за духовный подъем, за то, что освободили и реабилитировали людей. Это главное. Но фильм «Покаяние» тогда не только выпустить, но даже снять было бы невозможно. Все вещи нашего печатного Ренессанса глухо лежали тогда в столах. А разве возможен был исповедальный писательский съезд? Возможны ли были последние острые публикации в «Московских новостях»? Наивно думать, что все решено. Идет ежесекундная борьба с еще очень сильным реакционным слоем нашего общества.

Но главное – свобода не вне, а внутри человека. У художника – это свобода выразить себя и время по-своему, как ни Толстой, ни Блок не выражали. Как говорили философы, «в свободе скрыта тайна мира».

Поэзия рождается непредсказуемо. Ее нельзя организовать. В XX веке гребни творческих духовных взлетов приходятся на каждые двадцать лет: двадцатые годы, сороковые-роковые, шестидесятые, восьмидесятые.

Поэзия занимается общечеловеческими ценностями. Поэзия – это прежде всего внутренний мир человека. В ней главное – человечность.

Минувшей осенью я отказался от интересных зарубежных поездок: дома дел много, многому можно помочь. Происходит преодоление косности, и здорово, что результативно. Политически это называется демократизация. Поступок – это тоже поэзия. Глаза страшатся, а руки делают…

Одна из нынешних моих забот – комиссия по наследию Пастернака. Пытаемся основать музей на его даче в Переделкино – «трудно, брат, но нужно», восстановить доброе имя великого поэта, снять с него клеймо исключенного из Союза писателей. В Переделкино могли бы проходить Пастернаковские чтения, как наши, так и международные. Нужно целиком опубликовать все его произведения, в том числе поэтичный роман «Доктор Живаго». Это нужно не только для того, чтобы восстановить историческую справедливость, а для создания атмосферы нашего сегодняшнего искусства, для создания новых произведений по искреннему, как говорил В. Шкловский, «по гамбургскому счету», чтобы легче было новому «юноше бледному, со взором горящим».

Какие стихи 60-х годов я повторил бы сегодня? На вечерах меня просят почитать «Порнографию духа», «Очередь». И сегодня повторю: «Все прогрессы реакционны, если рушится человек».

Поправочка к «рукопожатию»…

Хочу поправить замечательного журналиста, исследователя жизни и быта Москвы и москвичей Льва Колодного. В книге Андрея Вознесенского «Дайте мне договорить!» (Эксмо, 2010) он так комментирует встречу поэтов «на Масленицу в 2008 году»: «У меня собрались гости. Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко оказались за одним праздничным столом. И… пожали друг другу руки. Спустя тридцать лет. Точка. Все эти десятилетия длился их напряженный молчаливый диалог: кто – первый? И вот они встретились, посмотрели друг на друга – и у обоих появились слезы. Одному уже 75, другому – вот-вот стукнет. И оба они первые! И в каком-то смысле – последние».

Да, отношения Андрея Вознесенского и Евгения Евтушенко на протяжении почти всей их творческой жизни были далеко не безоблачными: они ссорились, их ссорили… Быть может, только в юности, в самом начале, то есть в пятидесятых годах, оба одинаково популярные, они были близки.

У Евгения Александровича есть стихотворение «Плач по брату», написанное в 1974 году. Помню, какое сильное впечатление произвело оно на меня при первом прочтении. Несмотря на посвящение известному геологу Владимиру Щукину в сюжете этой стихотворной новеллы мне отчетливо видится аллюзия к «заклятой дружбе» двух знаменитых поэтов.

Вот эти стихи:

С кровью из клюва, тепел и липок,
шеей мотая по краю ведра,
в лодке качается гусь, будто слиток
чуть черноватого серебра.
Двое летели они вдоль Вилюя.
Первый уложен был влет, а другой,
низко летя, головою рискуя,
кружит над лодкой, кричит над тайгой:
«Сизый мой брат, появились мы в мире,
громко свою скорлупу проломя,
но по утрам тебя первым кормили
мать и отец, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, ты был чуточку синий,
небо похожестью дерзкой дразня.
Я был темней, и любили гусыни
больше – тебя, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, возвращаться не труся,
мы улетали с тобой за моря,
но обступали заморские гуси,
первым – тебя, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, мы и биты и гнуты,
вместе нас ливни хлестали хлестьмя,
только сходила вода почему-то
легче с тебя, а могла бы – с меня.
Сизый мой брат, истрепали мы перья.
Люди съедят нас двоих у огня
не потому ль, что стремленье быть первым
ело тебя, пожирало меня?
Сизый мой брат, мы клевались полжизни,
братства, и крыльев, и душ не ценя.
Разве нельзя было нам положиться:
мне – на тебя, а тебе – на меня?
Сизый мой брат, я прошу хоть дробины,
зависть мою запоздало кляня,
но в наказанье мне люди убили
первым – тебя, а могли бы – меня…

Я не тщусь натягивать на себя тогу литературоведа-комментатора и не хочу трактовать строчки и образы, говорю лишь о своих личных ассоциациях.

Однажды, это было в 1975 году, я попытался проверить свое предположение. Мы встретились с Евгением Александровичем в ресторане Центрального дома журналистов, чтобы обсудить предстоящую поездку поэта на выступление в один из подмосковных городов. Так вышло, в этот вечер он никуда не спешил. После фирменного домжуровского «филе по-суворовски», экзотичных миног, ну и конечно бутылочки «Столичной», слово за слово, визави стал клевать мою журналистскую наживку. Рассказал о своей новой любви (в его жизни тогда появилась англичанка Джан, с которой у него складывались серьезные отношения), поднял болезненную для любого автора тему тиражей в издательстве «Советский писатель», где я работал, и вдруг неожиданно спросил: «Давно не виделся со своим Андрей Андреичем?»

Для меня этот вопрос не был неожиданным: Евтушенко знал о моем давнем знакомстве с Вознесенским, а я знал об их сложных, далеко не братских отношениях.

Я понял, что надо ловить момент, и ответил вопросом на вопрос: «А вы?»

И Евгений Александрович разразился резкой эскападой. Он говорил о том, что Вознесенский – для «золотой» публики, для интеллектуалов, что в каком-нибудь райцентре не понимают его стихов, а «мои понимает весь народ!», но при этом, при этом… они, конечно, великие оба…

К сожалению, ответ на мой вопрос о стихотворении «Плач по брату» был растворен в длинном полупьяном монологе, в котором я чувствовал вечный в мировой литературе синдром соперничества первых поэтов.

Неожиданно поднявшись из-за стола, Евгений Александрович позвал официантку и, бросив: «У меня свидание в Доме актера», прервал нашу трапезу… Когда мы сели в его «Волгу», стоявшую во дворе домжура, и он рванул по Суворовскому бульвару, я взглянул на спидометр и замер… Впервые в жизни я ехал с абсолютно пьяным водителем и на такой запредельной скорости. Конечно, лестно было погибнуть вместе с мировой звездой, но я решил все-таки не испытывать судьбу и попросил Евгения Александровича остановиться в конце бульвара у магазина «Армения»…

В книгу «Дайте мне договорить» составители включили стихи «На «хвосте» Евгения Евтушенко, датированные 18 февраля 2005 года и посвященные Андрею, и «Плач по братку» Андрея Вознесенского от 24 февраля того же года с подзаголовком «Ответ Евгению Евтушенко», опубликованные ранее в «Новой газете». Несмотря на неоднозначные названия, ясно одно: и то, и другое стихотворение – о братстве «крыльев и душ» (вспомним «Плач по брату» Евтушенко, о котором речь выше), о верности общей юности времен Политехнического…

Читаешь провидческие строки Андрея, и сжимается сердце:

Но останутся не экраны
И не выходы за флажки.
Лишь слеза над башкой братана,
Больше нету такой башки…

… Так вот, возвращаясь к высказыванию уважаемого Льва Ефимовича Колодного, я свидетельствую: пожали Вознесенский и Евтушенко друг другу руки именно тогда, в начале февраля 1987 года. Горбачевская перестройка набирала обороты, и акция отдела литературы «Огонька», собравшая вместе самых ярких поэтов-шестидесятников, была, конечно же, симптоматичной. Нам наивно хотелось, чтобы на новом переломе истории нашей страны они были вместе, как когда-то в далекие оттепельные шестидесятые. Ведь сказал же когда-то Андрей Вознесенский: «Нас мало, нас может быть четверо… Но все-таки нас большинство…»

«Мы не можем допустить того, чтобы нам было стыдно прийти друг к другу на похороны», – как-то сказал Евгений Евтушенко. Его стихи, прозвучавшие 4 июня 2010 года на панихиде по Андрею Вознесенскому, поставили точку в отношениях двух великих поэтов двадцатого века:

Мы все твои дети, Россия,
Но стали всемирными русскими,
Мы все, словно разные струны
Гитары, что выбрал Булат.

«Возьми командировку в Витебск…»

… Как занесло васильковое семя
На Елисейские, на Поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера!
… Кто целовал твое поле, Россия,
Пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
Хоть экспортируй их, сорняки.
… Выйдешь ли вечером – будто захварываешь,
Во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
Все васильки, все васильки…

Хочу сказать, что я никоим образом не причисляю себя к закадычным друзьям великого поэта. Да, мне очень повезло, что в далеком пятьдесят девятом году в провинциальном Владимире судьба свела меня с Вознесенским и он проникся к начинающему стихотворцу теплотой и симпатией. Андрей помогал мне поверить в себя, наставлял, рекомендовал мои стихи столичным журналам и газетам. Однажды он позвал меня в свою новую квартиру в высотке на Котельнической набережной и написал рекомендательную записку по поводу моих стихов, которую я должен был отнести в журнал «Знамя». Но стихи там по каким-то причинам не вышли. Позже их напечатала газета «Литературная Россия». В предисловии к стихам Вознесенский написал:

«Впервые я увидел Феликса Медведева во Владимире. Он был черен, юн и горяч. От сумасшествия солнца, колоколен, под пересмешки студентов он читал стихи. Стихи бессознательно, а потому и точно копировали все – солнце, звон сосулек и зеленых молочных бутылок. Стихи, которые вы прочитаете сейчас в «Литературной России», иные. Ритм, колорит их посуровел, стал мужественнее. Три года срочной службы в ракетных войсках научили пристальности.

В стихах Ф. Медведева рассудительность и аналитичность его сверстников. Руки и глазомер, справляющиеся с ракетной техникой, знают всю нешуточность движения. Жизнь, женщина, война, осень, глоток воды – не игрушки дня него.

Недаром Феликс Медведев родился 22 июня 1941 года».

Кстати, в ту нашу встречу на Котельнической, прощаясь, он бросил: «Если хочешь, приходи сегодня на мой вечер в комаудиторию МГУ, там будет Высоцкий, я познакомлю тебя с ним». Это был еще один подарок от Андрея. Свое слово он сдержал, и после концерта, на ходу, в толкучке за кулисами представил меня уже известному тогда актеру и барду.

Вознесенский, я нисколько не преувеличиваю, открывал мне в чем-то провинциальному парню, мир искусства, имена, книги… Например, о Марке Шагале я впервые услышал от Андрея в конце 60-х годов. Он познакомился и подружился с великим художником в 1962 году во Франции. Синие глаза поэта пламенели, когда он говорил о Шагале. «Ты обязательно должен пойти в библиотеку, – настаивал Андрей, – и посмотреть хотя бы репродукции его картин. А вообще ты же журналист – возьми командировку в Витебск, вряд ли кто-либо из столичных журналистов там побывал». Его «лекция» о фактически запрещенном у нас художнике подвигла меня на поиски книг, каталогов, монографий, связанных с именем Шагала. И когда в 1973 году в Москву приехал сам великий художник и в Третьяковской галерее открылась его выставка, я, конечно же, отстоял свою очередь к Шагалу.

Но на его родине я оказался только в 1987 году, в перестройку. Возвращаясь на машине с другом из Пярну, где я брал интервью для «Огонька» у поэта Давида Самойлова, мы не могли не заехать в Витебск. Увидели небольшой полузаброшенный деревянный домишко, на котором, конечно, еще не висела мемориальная доска. Поговорили со старожилами, и они объяснили, что именно здесь родился великий художник, хотя по другой версии, это случилось в местечке Лиозно, что в сорока километрах от Витебска. Поехали туда. И уже лиозновские старожилы рассказывали, что на месте нынешнего Дома культуры стояло жилище семьи будущего художника, в котором он родился…

Так спустя только шестнадцать лет я исполнил пожелание Вознесенского и навестил родные места Марка Шагала.

Андрей Вознесенский своими стихами, публикациями (в «Огоньке» в 1987 году я готовил к печати его эссе «Гала Шагала», где он впервые поставил вопрос о музее в Витебске) открывал советским людям творчество великого художника XX века.

В 1988 году оказавшись в Париже, я поставил себе творческую цель найти дочь художника Иду Шагал. С помощью русских друзей идея удалась. В квартире на набережной Сены в старинном доме по адресу Quai de L'Horioge я провел у постели Иды полчаса. Она тяжело болела, но на вопросы журналиста из России отвечала охотно… На стенах висели работы гениального отца. Суетилась русская сиделка.

По приезде я поведал Вознесенскому о встрече с дочерью его любимого художника.

На Смита пришла вся культурная Москва

В 80-х годах я вел заседания Клуба книголюбов в Доме архитекторов на улице Щусева. Однажды, в начале 81-го года, позвонил Андрей и сказал: «Старик, в Москву прилетает из Америки мой друг, известный там поэт, переводчик русской поэзии Уильям Джей Смит. Давай организуем в твоем клубе у архитекторов его творческий вечер. Я почитаю переводы его стихов, пригласи поэтов, собери зал».

Закусив удила, бросился организовывать мероприятие. Позвал Евгения Евтушенко, Евгения Винокурова, Ларису Васильеву, Юнну Мориц, Петра Вегина, декана факультета журналистики МГУ Ясена Засурского… Пришла в голову идея подарить гостю сборники знаменитых советских поэтов. Во времена книжного дефицита осуществить эту идею было не так просто, поэтому пришлось снять со своих полок книг пятнадцать…

На мероприятие пришла столичная элита. Перестройкой еще не пахло, а встреча с американским поэтом, конечно же, была из ряда вон выходящим литературным событием. Ко всему прочему Смит какое-то время был членом законодательного собрания штата Вермонт, позже занимал пост консультанта по поэзии при Библиотеке Конгресса в Вашингтоне, являлся членом Американской академии и Института искусств и литературы.

После вечера Евгений Александрович неожиданно пригласил гостя и участников вечера к себе домой в квартиру на Кутузовском проспекте. Компания набралась человек двадцать. Андрей шепнул: «Я не пойду…».

Через день-другой звонит разъяренный Вознесенский: «Зачем ты всучил Смиту книгу Куняева? Ты соображаешь?… Прежде чем что-то сделать, думай, думай…» И тут я врубился: конечно же, в смитовском концерте я сделал киксу! А случилось все по банальной причине: швыряя в портфель книги для подарка американскому гостю, я прихватил и сборник популярного тогда Станислава Куняева, действительно «не подумав» о том, что два поэта уже пребывали по разные стороны идеологических и литературных баррикад.

После давней дружеской выволочки стараюсь следовать совету своего наставника – «думать, думать», прежде чем что-то сделать. Увы, получается не всегда…

В своем архиве я нашел статью Андрея Вознесенского, написанную им в связи с приездом американского поэта У. Д. Смита.

Как по-английски «лабух»?

Лауреат многих престижных литературных премий, одно время консультант поэзии при Библиотеке конгресса, У.Д. Смит – один из виднейших поэтов США.

Родился поэт в 1918 году. В жилах его смуглого тела течет кровь индейского племени чероки. От морской службы в поэзию пришли мужественность, стальные мускулы и глазомер снайперской строки. Он автор полутора десятков книг, взрослых и так называемых детских. Сборники «Жестянка» (именно она появилась в алюминиевой обложке), «Город Пиш-маш», «Мистер Смит ерундит» сразу вывели его в ряд лучших поэтов современности. Олимпийская критика «толстых» журналов давно считает его одним из маститейших мэтров.

В музыке его поэзии – девственная природа Луизианы, земное упорство труда переселенцев, наив лирики, может быть, даже близость к японской акварели, экономная грация, современные ритмы, страшная изнанка сегодняшнего города и необходимое мужское свойство – юмор. В отличие от своих многих коллег У. Д. Смит любит рифму. Оркестровка его стиха сложна и одухотворенна. В этом – его классичность и демократизм.

Образы макбетовского Банко, «бирнамский лес» и т. д. соседствуют у него с арго, реалиями современного быта.

Совесть – традиция поэзии. Поэт мучим вопросами судьбы человеческой, поиском истины. Стихи поэта неуспокоенны, нравственны, но не в нравоучительном, а в художническом смысле.

Читая его знаменитейший «Поезд», мы чувствуем беспокойную совесть, набатный колокол поэта:

Мы не ждем катастрофы. Мы пьем лошадиными дозами.
Груды трупов наяривают бульдозеры.
Наш голубенький шарик превращаем в пустыню.
Человек на Луне шарит лапами в скалах остылых.
И привозит оттуда
Каменюги с мертвящим названием,
Чтоб прибавить их к грудам
Земных бездыханных развалин…

Это то, о чем писал Достоевский: «В поэзии нужна страсть…»

Русскую поэзию У. Д. Смит чувствует и знает прекрасно, любовь его к ней не абстрактна. Не случайно, кроме всего, он – президент американской ассоциации перевода.

Как упоенно точно перевел он «Телефон» К. Чуковского!

Помню, как читал У.Д. Смит свои переводы, в том числе и «Телефон», нашей детской аудитории. Она чужда дипломатичности и чинопочитания. Искренность ее беспощадна. Она точно уловила сходство стихов. Английский язык, смеясь, собезьянничал русскую рифмовку. Шквал оваций был наградой заморскому гостю.

Демократизм, естественность, верность дружбе исповедует поэт и в жизни. Контрастируя со штампованным богемным образом стихотворца, Бил в разговоре с вами не преминет трогательно упомянуть о жене своей, француженке, которую он называет по-русски – Соня…

На русский Смита прекрасно перевели Б. Заходер и А. Сергеев. Всегда в переводах, даже таких идеальных, как лермонтовские и тютчевские (может, даже особенно в них!), есть отпечаток характера переводящего.

Любой портрет – это одновременно автопортрет художника. Так поступает и сам Смит – блистательный переводчик, вводя, например, в переведенные им «Озу» или последний мой сборник «Ностальгия по настоящему» классический аромат своей манеры рифмовки. Думаю, что такие слова, как «лабух» или «печоринский», соответствуют духу английского сленга и «чайльд-гарольдизма».

Я объединил шесть тем из произведений Смита в композиционно-музыкальный цикл.

Сейчас У. Д. Смит гостит в нашей стране по приглашению советских писателей. 2 октября он читал свои стихи перед студентами МГУ. Добро пожаловать в нашу страну и поэзию, Уильям Джей Смит! Добро пожаловать, дорогие читатели, в страну поэзии Уильяма Джея Смита!

Хочу привести здесь мое любимое стихотворение Смита «Женщина у зеркала» в блестящей интерпретации Андрея Вознесенского:

Ты все причесываешься в ванной,
все причесываешься.
Все пирамиды, сфинксы все изваяны,
ты все причесываешься,
гусиные вернулись караваны,
Шехерезады выдохлись и Чосеры,
ты все причесываешься.
Ты чешешь свои длинные, медвяные,
окутываешь в золото плечо свое,
с пушком туманным тело абрикосовое,
ты все причесываешься.
Свежайшие батоны стали черствыми,
все розы распустившиеся свянули,
устали толкователи Евангелья,
насытились все властью облеченные,
отмучились на муки обреченные,
повысохли в морях русалки вяленые,
все тайны мироздания – при чем они?
Ты с Вечностью ведешь соревнование.
Ты все причесываешься.
Четвертый час заждался на диване я,
осточертела поза мне печоринская,
паркет истлел от пепла сигаретного,
я ногу отлежал, да и все прочее,
как говорится, положенье «сосовое», —
ты все причесываешься.
Все в ресторанах съедены анчоусы,
спиричуэлсы спеты пугачевские,
накрылось электричек расписание,
чесать пора отсюда, я подчеркиваю,
но ты, как говорится, не почесываешься,
ты драишь косы щеткою по-черному.
«Под ноль» тебя обрею!
Ноль внимания.
Ты все причесываешься.
Люблю я эту дачу деревянную,
жить бы да жить и чувствовать отчетливо,
что рядом ты, душа обетованная,
что все причесываешься.
Под дверью свет твой прочертился щелкою,
в гребенке электричество пощелкивает.
эй, берегись! Устроишь замыкание!
Ночной смолою пахнет сруб отесанный.
Я слышу – учащается дыхание.
Чу! Кончила? Шуршит простынка банная.
Нет, все причесываешься.
1978

Мне кажется, любителям поэзии, и не только отечественной, будет интересно познакомиться и с необыкновенно интересными размышлениями У. Д. Смита о поэтах и переводчиках, написанную сорок с лишним лет назад. Привожу в сокращенном виде публикацию из журнала «Америка», зафиксированную в моем архиве под номером 874.

Одно из американских издательств запланировало выпуск книги Вознесенского в США. Для работы над книгой пригласили шесть известных американских поэтов. Среди них был и Уильям Смит. На примере творчества труднопереводимого Вознесенского автор раскрывает своеобразные тайны «мастерской перевода».

Один безумец понял другого
Поэты и переводчики

Для перевода стихов Вознесенского требовалась известная смелость. Никто из нас не знал русского языка, и, тем не менее, мы осмелились взяться за перевод одного из самых талантливых и сложных современных русских поэтов. Из всей нашей группы мне одному следовало бы иметь некоторое понятие о русском языке. Дело в том, что в конце Второй мировой войны я три месяца учил его в Школе иностранных языков военно-морского флота США, но в связи с окончанием войны я этот курс преждевременно бросил. Так как мне хотелось поскорее забыть четыре года войны и все с ней связанное, я за последующие 20 лет ни разу не брал в руки русского текста и не слушал русских пластинок. Русская литература меня, конечно, интересовала, и русскую поэзию я продолжал читать, но всегда в переводах. Когда в 1970 году я поехал в Советский Союз, то в памяти у меня стали воскресать забытые звуки речи, которой меня обучали хоть и недолго, но интенсивно, однако к письменности они не имели отношения. Впрочем, через месяц я убедился, что могу следить за разговором русских и кое-что понимать. Однако как собака, снимающая лишь привычные фразы, с которыми к ней ежедневно обращается хозяин, я мог в ответ только кивать головой, сказать же почти ничего не мог.

Когда Андрей Вознесенский как-то показал известному старому поэту одно свое стихотворение в переводе У. Х. Одена, тот, прочитав перевод, сказал с восхищением: «Один безумец понял другого». И эти слова очень просто объясняют, почему стихи Вознесенского в переводе на английский имели такой успех. Поэта должны переводить поэты же: даже если они и не знают языка подлинника, им все же удается передать какую-то часть его вдохновенного безумия.

«Как собрат-сотрудник, – писал У. Х. Оден, – я в первую очередь поражаюсь мастерством Вознесенского. Я вижу перед собой поэта, который знает, что стихотворение, помимо всего прочего, есть словесное изделие и должно быть изготовлено так же умело и прочно, как стол или мотоцикл». Переводчики Вознесенского старались передать ощущение этой прочности и уменья, хотя и сознавали, что, как сказал Оден, «метрические эффекты Вознесенского способны привести в отчаяние любого переводчика». Число слогов в строке можно еще воспроизвести по-английски, хотя в русском стихе, видимо, более четко выражены ударения. Переводы Вознесенского на такие языки, как, скажем, французский, получаются гораздо хуже. Английского переводчика приводит в отчаяние еще и то, что ему приходится употреблять больше слов. Об этом я не раз горевал, в особенности при переводах небольших лирических стихотворений Вознесенского. В первый раз я догадался о лаконичности русского языка, увидев в журнале «Иностранная литература» свое стихотворение «Какой поезд придет?» в переводе Вознесенского. Мне бросилось в глаза, что стихотворение словно съежилось в переводе, и я решил, что переводчик многое решил выбросить. Только потом я сообразил, что русская строфа обладает огромной емкостью…

В 1971 году Вознесенский приехал в Вашингтон, чтобы выступить с чтением своих стихов. Библиотека Конгресса, взявшая на себя организацию вечера, решила временно поместить поэта в гостинице «Конгрешонал», в нескольких кварталах от Библиотеки. В «Конгрешонале» находились правительственные учреждения, и его никак нельзя было назвать самым привлекательным или фешенебельным отелем в Вашингтоне: то была рабочая гостиница. Туда ежедневно приезжали разные люди со всех концов страны по поручению той или иной организации и работники обеих политических партий. Андрея позабавило то, что рядом с его номером разместилось бюро Национального комитета Республиканской партии. Для самого Андрея эта гостиница тоже стала рабочим местом.

После завтрака мы с Андреем попробовали, как звучат наши голоса в Библиотеке, а затем удалились в бар «Конгрешонала», чтобы там подготовить программу вечера. Бар был почти пуст, мы уселись в полутемном углу; на стене за нами красовалась фреска, изображавшая силуэт Нью-Йорка. Андрей быстро наметил, в каком порядке он собирается читать свои стихи, и передал мне переводы некоторых новых стихов, сделанные американскими поэтами Лоренсом Ферлингетти и Робертом Блаем. У Андрея было одно новое стихотворение, которое он собирался прочитать, но его еще требовалось перевести на английский. Стихотворение состояло из нескольких строчек, написанных при посещении Андреем Калифорнийского университета в Беркли.

Меня тоска познанья точит.
И Беркли в сердце у меня.
Его студенчество – источник
Бунтарства, света и ума.
А клеши спутницы прелестной
Вниз расширялись в темноте,
Как тени расширяясь, если
Источник света в животе.

Пока я пытался разобрать стихотворение, Андрей, видя мои усилия, вынул из кармана авторучку (он часто прибегает к помощи зрительных образов при объяснениях) и набросал рисунки на рукописи. Он объяснял, что именно он хотел сказать, так торжественно, словно то было не стихотворение, а философский трактат. Как можно увидеть из моих черновиков, я тогда же предложил такой вариант перевода:

Sources
I came to learn,
To explore the secrets of Berkeley,
To find in its students the sources
Of rebellion, light, and ideas.
But I was sidetracked by a coed's bell-bottomed trousers
Which flared out as shadow would flare out
If the source of light
Were centered in her belly.

Перевод сохранял, по крайней мере, образ. Вечером я объяснил публике, что перевод был сделан сегодня днем наспех, за несколько минут. Стихотворение, видимо, дошло до слушателей и понравилось им. Хорошо приняли его и через несколько недель в Нью-Йорке в моем чтении. Вероятно, я перевел бы его иначе, может быть даже точнее, если бы посоветовался с каким-нибудь специалистом по русской литературе, но никогда я не почувствовал бы его так живо, как после графических объяснений Андрея.

Во время нашей краткой подготовки Андрей сказал, что собирается прочитать свой перевод моего стихотворения «Какой поезд придет?». Я ответил, что очень польщен, но поскольку стихотворение это длинное, то, пожалуй, следует обойтись без моего чтения этой вещи по-английски. Кто из слушателей не знаком с этим стихотворением, может всегда прочитать его после, если пожелает. Андрей согласился. Но в середине вечера я вдруг догадался, что он неправильно меня понял. Когда я объявил, что сейчас Вознесенский прочитает «Какой поезд придет?» в своем переводе на русский, но что читать по-английски мы такую длинную вещь не будем, Андрей сурово посмотрел на меня и велел мне прочитать ее по-английски. Когда я возразил, что у меня нет с собой этого стихотворения, он сказал, что подождет, пока я его раздобуду. Я помчался за кулисы отыскивать сборник с этой вещью. Непредвиденное недоразумение публике понравилось (некоторые даже были уверены, что мы заранее его прорепетировали). Теперь, после того как я уже несколько раз выступал перед публикой вместе с Андреем, я всегда готов к неожиданностям. Андрей – опытный чтец, и поэтому он не любит повторяться. Он умеет оценить аудиторию и соответственно изменить, пусть незначительно, намеченную программу. Иной раз мне кажется, что между нами установилась телепатическая связь, потому что чаще всего я без предупреждения чувствую, что вот сейчас он собирается изменить порядок чтения или выпустить какое-нибудь стихотворение.

Одна строфа из «Иронической элегии» Андрея, которая говорит о поэтическом творчестве, может служить примером эволюции моих переводов. Вот что Андрей говорит о себе в этой строфе:

Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.

Данный мне подстрочник передавал эти слова так:

My verse was strong. A solid lump.
It swished over the ice to its goal.
I have unlearned to rhyme.
It doesn' t come off.

Он казался мне туманным и неточным. Мне не нравился перевод слов «рафинад» и «свистал». Конкретного образа не получалось. Я посоветовался с моим консультантом, и тот предложил такой вариант:

My verse was solid once, like crystal sugar.
It whistled like a hockey puck.
But I've forgotten how to rhyme.
It works no more.

Теперь все прояснилось: введение слов «hockey puck» не оставляло сомнений в том, что именно «свистело», и поскольку хоккей был упомянут, не было необходимости говорить «по льду». И все-таки строфа казалась мне многословной и тяжеловесной, не вяжущейся с быстрым и энергичным образом.

В Вашингтоне я разобрал это стихотворение с Андреем – опять-таки в баре гостиницы «Конгрешонал». На вопрос, что он хотел сказать первой строчкой, Андрей ответил, что главным словом в ней считает «кристальный», что кристальный сахар – это буквальный перевод, но сахар нужен только для рифмы, и переводить его не обязательно. В конце концов, повозившись с этой строфой, я остановился на следующем:

My verse was solid – like crystal;
A hockey puck, it zinged to its goal.
But I can't rhyme anymore;
I've lost the knack.

Вот так, по-моему, Вознесенский должен звучать по-английски…

Иногда при переводе приходилось прибегать к большим вольностям. Мне очень повезло, так как я всегда шел на них с одобрения и разрешения автора. Вот, например, заключительная строфа «Стриптиза»:

«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнет.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент».

Я указал Андрею, что в Америке никогда, ни в одном баре, никто – даже самая бесшабашная мастерица стриптиза не закажет «мартини и абсент». Соответствующий американский эквивалент – двойной мартини. Поэтому в переводе я зарифмовал этот напиток подобно тому, как автор поступил с «абсентом» в подлиннике:

«Are you America?» I'll ask like an idiot;
She'll sit down, tap her cigarette.
«Are you kidding, kiddo?» she'll answer me.
«Better make mine a double martini!»

Профессора-буквоеды, знакомясь с моим переводом, обязательно указывают на эту «ошибку». Один такой буквоед напал на мой перевод заключительных строк «Ночного аэропорта в Нью-Йорке»:

Бруклин – дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры —
Аэропорт.

В моем переводе это место выглядит так:

Brooklyn Bridge, rearing its idiot stone, cannot consort
With this monument of the era,
The airport.

В переводе совершенно необходимо сказать не Бруклин, а «Бруклинский мост», хотя в русском подлиннике этого не требуется. Английский же читатель может подумать, что поэт имеет в виду не мост, а район Нью-Йорка. Русский читатель сразу же ассоциирует «Бруклин» со стихотворением Маяковского «Бруклинский мост», в котором этот мост превозносится как техническое достижение современности. Достижение это, однако, в глазах Вознесенского отступает на второй план перед Аэропортом имени Кеннеди в Нью-Йорке. Профессор, пожелавший исправить меня, просто не понимал, какими путями движется поэтическая мысль…

Переводя моего друга Андрея Вознесенского, я еще больше сблизился с ним и с его страной, хотя я почти не знаю русского языка. «Форма не в счет, – сказал он мне однажды. – Форма должна быть ясной, бездонной, беспокойной, словно небо, в котором только радиолокатор может уловить присутствие самолета». В переводах я и пытался сохранить эту форму – это ясное, бездонное небо, в котором строчки могли бы парить так, как достойны парить строчки поэта, обладающего талантом, мудростью и мужеством.

Библиофильская история об издателе «Флег… но»

Нижеследующий сюжет связан не только с именем моего любимого поэта, но и, быть может, в большей степени с моей библиофильской страстью.

В 1977 году знакомый профессор литературы, выезжавший иногда на Запад с чтением лекций, зная о моем пристрастии к собиранию поэтических изданий, пригласил к себе в гости, интригующе проговорив: «У меня для вас сюрприз». Прикинув, что меня наверняка ждет какая-нибудь библиофильская редкость, я на другой же день помчался к нему на окраину Москвы. Прямо на пороге профессор раскрыл свою тайну: «Вряд ли вы слышали имя издателя Флегона! Его книги у нас запрещены. Но, зная, что вы собираете все издания Вознесенского, я решил приобрести для вас в Мюнхене эту книгу. Вот она, – и он положил передо мной книгу стихов Андрея Вознесенского под названием «Мой любовный дневник», изданную в Лондоне в 1966 году на русском языке издательством, название которого «Flegon Press» тогда мне ни о чем не говорило. – Предлагаю обмен. Мне нужен «Словарь иноязычных выражений и слов» Бабкина и Шендецова, который, я знаю, у вас имеется».

Надо сказать, мой приятель не первый раз просил у меня этот, можно сказать, уникальный словарь, изданный ничтожным тиражом. Но всякий раз я отказывал, считая трехтомник настоящей библиографической редкостью. Теперь я не думал ни минуты. Поставить на полку привезенную из-за границы редкую книгу любимого поэта стало для меня настоящим праздником.

Придя домой, я перелистал книгу и был удивлен не только пошло-откровенными иллюстрациями, но и открыто антисоветскими предисловием и комментариями к стихам. Позвонил Андрею и рассказал о своем новом приобретении. Вознесенский разразился гневной тирадой в адрес издателя, назвав его провокатором и негодяем. Вот как спустя много лет в своих мемуарах он комментирует выход той книги:

«В 1966 году я выступал в Оксфорде. Читал новые стихи. Некий издатель по имени Флегон поставил на сцену магнитофон и записал мои неопубликованные вещи. Накануне я отказался подписать с ним договор. К тому времени у моих книг были солидные издатели: «Оксфорд-пресс», «Гроув-пресс», «Даблдэй». Я подошел к магнитофону, вынул кассету с записью моего вечера и положил в карман. Тот взревел, кинулся на сцену, но было поздно. Вечером профессор Н. Н. Оболенский, автор «Антологии русской поэзии», пригласил меня домой ужинать. Во время ужина меня вызвал статный полицейский офицер: «Мы получили заявление о том, что вы обвиняетесь в похищении частного имущества – кассеты». – «Да, но похищено мое имущество – мой голос, он на кассете». – «Что же будем делать?» – «Давайте сотрем мой голос, а кассету вернем владельцу». Офицер Ее Величества согласился. В присутствии профессора Оболенского запись моего вечера стерли. Кассету вернули. Кстати, я подумал: а как бы вел себя советский милиционер в подобной ситуации? Флегон был в ярости. Он подал в суд. Мало того, он в качестве мести осуществил пиратское издание моей книги, назвав ее «Мой любовный дневник», предисловию к которой позавидовали бы Кочетов и Шевцов, обвинявшие меня в антисоветизме. Издательство «Флегон-пресс» имело темное происхождение. Оно специализировалось на компромате на наших писателей: Солженицына, Окуджаву, издавало именно по-русски, и эти книги ложились на столы наших властей, вызывая громы и молнии. Флегон работал на наших сторонников зажима, в стихах я назвал моего преследователя «Флег… но», учитывая уровень адресата.

Окуджава рассказывал мне, как в Германии Флегон напился и жаловался, что он родился в рязанской деревне, что его фамилия Флегонтов, что он служит в советской разведке, что его никто не понимает…

Потерпев фиаско с вызовом меня в английский суд, Флегон издал эту книгу-месть» («На виртуальном ветру», Вагриус, 1998).

Через некоторое время, когда Андрей зашел ко мне домой на улицу Карла Маркса (мы вместе уезжали на его творческий вечер в Люберцы), я подсунул ему эту паскудную книжицу. И он с брезгливостью написал: «Феликс, даже у меня нет этой сволочи Флегона… Андрей Вознесенский, 1977».

Завершая сюжет, привожу фрагмент предисловия к той самой книге стихов, чтобы читатель понял, почему Вознесенского вывели из себя пассажи издателя-провокатора (надо учесть, что книга вышла в 1966 году):

«… Андрей Вознесенский самый популярный советский поэт. Его популярность объясняется двумя причинами: Андрей Вознесенский – первый советский поэт, который после сталинских чисток 1937 года предпочитает писать о «плотской», а не «платонической» любви. Он не только предпочитает такие стихи, но и умудряется печатать их в советской прессе. Написанные любым другим поэтом, такие стихи были бы беспощадно вырезаны цензурой. Вознесенский умеет протаскивать их через цензуру, прикрывая свои ясные стихи неясным смыслом всей поэзии, т. е. просто дезориентирует цензоров (да не только цензоров).

Поэма «Последняя электричка» посвящена советским проституткам. Вряд ли цензор понял это, когда она была напечатана. В сборник 1964 года «Антимиры» она не вошла: видно, цензура спохватилась (к счастью для читателей, довольно поздно).

Официально в СССР нет больше ни воров, ни проституток, хотя воры могут и попадаться, как исключительный случай. Однако в упомянутой поэме Вознесенский утверждает открыто, что вагоны позднего поезда переполнены ворами и проститутками, которые едут по домам на ночлег (Кругом гудят гитары и воры… у них свои ремесла, они сто раз судились, плевали на расстрел).

Вознесенский не упоминает слово «проститутка», потому что недалекому цензору стало бы все понятно. Он путает его, говоря о девушке. На самом деле здесь речь идет о двух девушках – одна, о которой он читает стихи, а другая, которая слушает о первой. Это «вторая» имеет свое ремесло, которое не упоминается. Слова ее не воспроизведены, потому что нецензурные. Она «с челкой и пудрой в сантиметр». Ее общество – это «малаховские ребята» (Малаховка соответствует лондонскому Сохо, где собираются жулики, воры и проститутки всей страны).

Заключение Вознесенского необычное и храброе. Для Вознесенского эта проститутка лучше любой «честной» девушки, она чище идеализированной Беатриче.

Такого утверждения еще не сделали ни Евтушенко, ни Мартынов, ни Соснора, ни любой другой советский поэт.

Партия послала Вознесенского в Сибирь, познакомиться поближе с великими стройками коммунизма, с доменными печами и прочее.

Вознесенский выполнил задание частично, он подошел вплотную к объектам первой важности: это были голые сибирские бабы (см. «Сибирские бани»).

До Вознесенского советский читатель привык считать мастера спорта, как героя партии, которого нужно уважать чуть ли не как Бога.

Когда же Вознесенский встретил впервые мастера спорта Н. Андросову, он тут же смекнул, что спорт бывает разный. Зачем красивой женщине быть в вертикальном положении, когда многие предпочитали бы ее в горизонтальном («Я к ней вламываюсь в антракте. Научи, говорю, горизонту… А она молчит, амазонка… А глаза полны такой – горизонтальной тоской»).

Вознесенского ругали, критиковали, брали на попечение… Ничего не помогло. Решили подкупить и послали его за границу, надеясь, что он напишет о несчастной жизни в капиталистической Италии. Однако, вернувшись оттуда, он нарисовал немного другую картину: из спальни жена выкидывает старого мужа, в ресторане появился кто-то в костюме Адама, везде объявления с адресами милых женщин, все и всюду хохочут. Советская делегация, увидав все это, забыла о своих делишках… Где-то в России некая Н. озябла без Андрея, который, с позволения, сказать, подогревал ее. А в это время в Риме молодежь, да и не только молодежь «шуры-муры и сквозь юбки до утра…», «светят женские тела» («Римские праздники»), а какие-то старички щупают Лоллобриджиду («Антимиры»)…»

Вечер в Люберцах

Помимо работы в журнале я организовывал творческие вечера литераторов, актеров, художников, с которыми дружил или был просто знаком. Эти вечера проходили не только в Москве, но и в других городах. Заниматься подобной «предпринимательской» деятельностью в брежневские времена было непросто и, я бы даже сказал, небезопасно. Подобные массовые мероприятия жестко контролировались партийными и чекистскими органами. (Могу вспомнить вечер в Доме архитекторов, организованный мной в конце 1981 года в связи с выходом первой посмертной книги стихов Высоцкого «Нерв». Улицу Щусева в районе ЦДА практически перекрыли конной милицией. Вечер вызвал неудовольствие власть предержащих. Директора Дома сняли с работы, клуб книголюбов на время закрыли.)

Для выездов в дальние точки, подмосковные города, соседние области требовался транспорт. Вот почему я регулярно обращался к друзьям, имевшим личные или служебные авто, с просьбой составить компанию звездам советской культуры. Однажды я попросил своего друга Евгения Штерна, инженера по профессии и любителя поэзии, помочь в осуществлении очередного вояжа.

Вот его необычный мемуар, написанный специально для данной книги.

Черный ворон с синими очами…

Однажды, это было в 1987 году, мы поехали на завод в подмосковный город Дзержинский по приглашению местного актива, попросившего Феликса Медведева организовать встречу с Андреем Андреевичем Вознесенским. Я, как всегда в таких случаях, исполнял роль водителя. Андрей Андреевич сидел рядом. Мой «опыт» давал уверенность, что встреча обречена на успех. До визита в Дзержинский мы с Феликсом сопровождали Беллу Ахмадулину в городок Киржач, что во Владимирской области (кстати, мы тогда еще не знали, что детство Вознесенского прошло именно там). Четырехчасовое выступление Беллы Ахатовны было воспринято залом, как некий таинственный сеанс чего-то запредельного, почти божественного.

Итак, проехали дымную Капотню, вот и Дворец культуры завода. Переполненный зал, публика в нетерпении…

Вознесенский читает:

В час отлива, возле чайной
Я лежал в ночи печальной,
Говорил друзьям об Озе и величье бытия,
Но внезапно черный ворон
Примешался к разговорам,
Вспыхнув синими очами,
Он сказал: «А на фига?!»

Я стоял за кулисами и слушал… В душе рождались воспоминания, собственные ассоциации… Представил себе чайную на берегу моря или океана, накатывающие волны, шум прибоя, крики чаек, одинокое одноэтажное здание с двускатной крышей и тремя фронтонами. Два фронтона по торцам здания, а один в центре, над входом – на нем вывеска «Чайная». Само здание желтое с белыми пилястрами по углам, только что выбеленное. И вдруг начинается отлив… Когда начался отлив, люди побежали в чайную, чтобы занять очередь, взять в разлив граммов 150 водочки, а на закуску поджарку, хотя в ней одно сало… На улице жара, а в чайной душно. Пахло свежей известковой побелкой и жареным луком…

И тут же, возле чайной, в тени под эвкалиптом лежит в тоске печальной сам Вознесенский в белом костюме и шарфике, в черной широкополой шляпе, несмотря на жару, и разговаривает с какой-то птицей, невесть откуда взявшейся. Люди выходили из заведения, подходили к поэту, и он им рассказывал про Зою и о том, как ему хорошо живется, что даже пить не хочется.

«И почему, – думал я, – не написать: «В час разлива, возле чайной…», ведь в час разлива можно было зайти в чайную, подойти к прилавку, заказать стопку-другую водки в разлив, отмеренной продавщицей в белом накрахмаленном кокошнике в специальный мерник и перелитой в граненый стакан, эскиз которого сделала сама Вера Мухина. Здесь же у стойки заказать какую-либо закуску и, отоварившись, отойти к алюминиевому столику с пластмассовой столешницей. И так повторять много раз, пока тебя не разбудят и не скажут, что отлив прекратился и чайная закрывается. В проушины стального засова повесят амбарный замок и контрольный замок с проложенной белой бумажкой, на которой распишется завчайной и поставит общепитовскую печать. Утром завчайной придет проверит, не продырявлена ли бумажка ключом или отмычкой, та самая ли эта бумажка с хозяйской подписью и печатью, и откроет заведение. И все пойдет по кругу, а Андрей Андреевич Вознесенский будет продолжать и продолжать рассказывать про Зою и Н. С. Хрущева, невзирая на наглую, черную птицу с синими глазами и не обращая внимания на то, что недалеко от места их беседы кого-то мутит и выворачивает наизнанку.

Никогда не видел черных птиц с синими глазами! Впрочем, я не орнитолог.

Вспомнился Эдгар Алан По в переводе М. Донского:

Раз в тоскливый час полночный я искал основы прочной
Для своих мечтаний – в дебрях философского труда.
Истомлен пустой работой, я поник, сморен дремотой,
Вдруг – негромко стукнул кто-то. Словно стукнул в дверь…
Да, да!
«Верно, гость, – пробормотал я, – гость стучится в дверь.
Да, да!
Гость пожаловал сюда».
И с улыбкой, как вначале, я, очнувшись от печали,
Кресло к Ворону подвинул, глядя на него в упор,
Сел на бархате лиловом в размышлении суровом,
Что хотел сказать тем словом Ворон, вещий с давних пор,
Что пророчил мне угрюмо Ворон, вещий с давних пор,
Хриплым карком: «Nevermore».
(Это уже перевод М. Зенкевича)

Зал затих и слушал с замиранием все, что Он читал. Он читал о том, как на перекрестке на Купавну бьют женщину:

Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
Как белые прожектора!
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили и лупили
лицом по лугу и крапиве…
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие ребра
ботинок узкий, как утюг.

Прошел концерт, погасли рампы… Молчаливо и одухотворенно люди покидали зал… Стали приглашать на банкет. Но Андрею Андреевичу было не до банкета. Не знаю почему. Я с ужасом заметил, что Он был одет в черную фетровую широкополую шляпу, белое пальто, его шея, как у Айседоры, обмотана длинным белым шарфом, концы которого развевались знаменем на флагштоках. Он отказался от банкета – и мы по окружной дороге поехали в Переделкино. Справа раскинулась Москва в неоновых огнях. Проезжая мимо магазина с неоновой вывеской «Мебель», я обратил внимание Вознесенского и Медведева на зловещее мигание буквы «М», она мигала-мигала и совсем потухла. От неожиданности я притормозил, хотел сказать, спешился. Андрей Андреевич повернулся ко мне и грустно промолвил: «Этим сказано все!»

Я дал форсаж, и мы поехали дальше.

Позже, когда я стал профессионально заниматься стандартизацией и сертификацией, я видел, как безграмотно это делается в нашем королевстве. Да и зачем делать что-то грамотно, толково, когда доллары сами так и прут из-под земли? Я вспоминал Вознесенского: «Раб стандарта, царь природы, ты свободен без свободы. Ты летишь в автомобиле, а машина без руля». Еще я вспомнил его слова «Этим сказано все» и по поводу чего это сказано…

В память о той давней встрече у меня сохранилась книга поэта с надписью: «Жене Штерн от автора с самыми сердечными пожеланиями. Вознесенский, 1987 г.».

Во всех театрах Киева случился ремонт

В восьмидесятые годы по инициативе киевского общества любителей книги я проводил в столице Украины творческие вечера известных советских поэтов, актеров, юмористов. Среди гостей Киева были Арсений Тарковский, Аркадий Арканов, Римма Казакова, Валентин Гафт… Все шло хорошо.

Пригласил в Киев Андрея Вознесенского. Заманить его туда было непросто, он часто выезжал за рубеж, регулярно выступал на московских подмостках. Но, что говорить, приличный гонорар за авторский вечер и обещание, что он будет читать стихи в самом престижном зале Киева, сделали свое дело. Поэт согласился.

Местные книголюбы постарались: отпечатали красочные афиши, распространили билеты, даже запаслись только что вышедшим сборником Вознесенского для продажи перед концертом.

Людмила Зубрицкая, глава киевского общества книголюбов, чтобы не было нареканий от партийных органов, решила подстраховаться и вместо меня в качестве ведущего пригласила во всех смыслах «своего» Виталия Коротича (шел 1983 год).

Но, узнав о приезде Вознесенского, украинские власти всполошились. Цековские ревнители тихого порядка в последний момент испугались и отменили выступление опасного «москаля», на которого когда-то Хрущев орал благим матом.

Что произошло дальше, рассказывает в своей книге «Киев и «Киевлянин» (Киев, 1995) краевед и библиофил, мой друг Виктор Киркевич:

«Позвонили Вознесенскому, дескать, Коротич заболел, выступление отменяется, не приезжайте. С присущим им наплевательством они забыли предупредить Коротича о его «болезни». А тот звонит в Москву и спрашивает, в каком вагоне едет Вознесенский, чтобы его встретить.

Произошел огромный скандал. Ведь ко всему прочему надо было возвращать деньги за распроданные билеты. Огорченным киевским книголюбам досталось по полной программе: заклеивание афиш, уплата неустойки за залы, разборки со зрителями, сочинение объяснительных руководству… Обидно, что в том инциденте наказали не виновных, а инициативных, тех, кто хотел только хорошего – встретиться с любимым поэтом.

Традиционные встречи с московскими знаменитостями, организуемые Феликсом Медведевым, запретили, Л. Зубрицкую уволили».

А вот как сам Андрей Вознесенский комментирует в книге «На виртуальном ветру» (Вагриус, 1998) ту сорвавшуюся поездку:

«В самом роскошном Киевском театре были распроданы билеты на мой вечер. Должен был открывать выступление В. Коротич. Накануне, перед ночным поездом, меня перехватил звонок. Плачущая администратор просила сдать билет, сказав, что в театре начался срочный ремонт и вечер отменяется. «А в другом театре, где я выступаю на следующий день, тоже ремонт?» – спросил я. «Ну, конечно», – ответил упавший голос. В то время секретарем по идеологии Украинского ЦК был Кравчук. Говорят, он сам занимался «ремонтом» театров».

Ходил к Яковлеву пробивать Ходасевича

Работая над этой книгой, я встретился с Владимиром Петровичем Енишерловым (заведующим отделом литературы «Огонька» до 1987 года, ныне главным редактором журнала «Наше наследие»). Спросил его о контактах с Андреем Вознесенским, который стал сотрудничать с журналом после ухода из него А. Софронова.

Вот что он рассказал:

– Когда Виталий Коротич еще жил в Киеве (это было до Чернобыльской катастрофы), а бывшего редактора уже убрали из «Огонька», в журнале наступило безвластие. Длилось оно месяца два. Именно в это время на съезде писателей академик Дмитрий Сергеевич Лихачев призвал вспомнить о забытых и полузабытых русских поэтах, доселе запрещенных цензурой. Наш отдел литературы за короткий срок сумел подготовить к публикации стихи Николая Гумилева, расстрелянного большевиками в 1921 году.

Вскоре после этого Андрей Вознесенский предложил «Огоньку» «рассекретить» творчество Владислава Ходасевича, умершего в эмиграции.

Надо заметить, что появлению в нашем журнале Вознесенского предшествовал грустный эпизод, связанный с поэмой Анны Ахматовой «Реквием». Отдел литературы, располагая уникальным экземпляром с правками самой Анны Андреевны, подготовил текст к публикации. Четыре полосы уже были набраны, когда Коротич, к тому времени заступивший на пост главного редактора, решив подстраховаться, отправился с этими полосами к секретарю ЦК КПСС А. Н. Яковлеву. Тот сказал: «Не время». А вскоре «Реквием» вышел в другом журнале и, к сожалению, гораздо меньшим тиражом…

Ходасевич, думали мы, это не антисталинский «Реквием», с ним, наверное, все будет проще.

Так вот, Вознесенский, написав предисловие к публикации Ходасевича, приехал в «Огонек». При встрече с ним я поразился… внешнему виду Андрея Андреевича. Обычно он носил легкий шейный платок, а тут костюм, белая рубашка, галстук. Спрашиваю: «Андрей Андреевич! Что случилось? Вы в таком официальном наряде!»

Показывая журнальные полосы, Вознесенский отвечает: «Да вот, Коротич заставляет ехать к Яковлеву, пробивать Ходасевича!» – «Ну, что ж, Бог в помощь!»

И поэт побрел к лифту.

На этот раз кончилось все благополучно: именитый ходатай уговорил главного идеолога, и стихи одного из лучших русских поэтов XX века вышли в нашем журнале. А вскоре мы выпустили сборник Ходасевича в серии «Библиотека «Огонек». Кстати, для этого издания Андрей Андреевич написал от руки свою автобиографию и вручил ее мне с нарисованным симпатичным цветком. Этот автограф хранится до сих пор у меня.

Так Владислава Фелициановича напечатали в партийном журнале двухмиллионным тиражом! Благодаря хлопотам Вознесенского.


Еще одна встреча с Андреем Андреевичем произошла значительно позже, в середине 90-х годов. Вместе со Станиславом Лесневским он пришел в редакцию журнала «Наше наследие». Мы побеседовали на общие темы, о литературе, о нашем издании… И вдруг поэт стал жаловаться: для ремонта крыши дачной пристройки ему нужно три-пять тысяч долларов, но он не может раздобыть деньги. Скажу честно – его слова тогда меня поразили. У известнейшего, признанного во всем мире поэта не было таких денег…

P. S. Что ж, в признаниях великого российского поэта нет ничего удивительного. Они не позор и не шок. В ельцинские лихие 90-е, когда миллионы людей стали нищими, поэт жил так, как жила страна, о которой он написал:

Россия, нищая Россия,
Ни разу в муке вековой
Ты милостыню не просила…
Стоишь с протянутой рукой.
1994
В нас Рим и Азия смыкаются.
Мы истеричны и странны.
Мы стали экономикадзе
Самоубийственной страны.
1997

ЦДЛ: последнее интервью

Уже давно по Москве бродили слухи о том, что Андрей Вознесенский болен. То ли инфаркт, то ли инсульт… После смерти его жена Зоя Богуславская поставила точку: «Пятнадцать лет назад у Андрея начался Паркинсон». Не буду копаться в тонкостях различных человеческих недугов, но сам для себя могу сделать вывод: Бог дал поэту возможность творить практически до самых последних мгновений жизни. Его глаза вдохновенно горели всегдашним ярко-синим светом. И это главное.

Читая пронзительные строчки последних лет, понимаешь, как мужественно он боролся с болезнью: «Бог ли, бес ли, не надо большего, хоть секундочку без обезболивающего!..», «Это право на боль и дает тебе право на любую любовь, закидоны и славу».

Впервые мне показалось, что Андрей стал каким-то другим в движениях, во взгляде, в голосе, на его юбилейном вечере в зале Чайковского в мае 2003 года. Во время выступления он, по-видимому, старался держаться и начал читать стихи, как в былые времена, стоя у микрофона. Но вскоре ему подставили стул. Думаю, тот вечер дался ему нелегко.

После концерта в буфете зала Чайковского мы немного посидели, и тут вблизи я увидел нового для себя Андрея. Сгорбленного, утомленного, с опавшими щеками. Рядом друзья, поклонники, любители автографов. Я заметил, что и эта всегда любимая забава творцов слова давалась ему с трудом.

Работая над книгой, перебирая сборники А. А. В. с автографами, я понял, что и почерк его изменился: если раньше слова походили на уверенных в себе лебедей, то теперь они стали похожи на легких пташек.

Портится почерк. Не разберешь,
Что накарябал.
Портится почерк. Стиль нехорош,
Но не характер…

Последнее интервью у поэта я взял в ноябре 2008 года. В этой акции мне помогала Зоя Борисовна.

К назначенному часу пришел в артистическое кафе Центрального дома литераторов. Андрей сидел возле стены за отдельным столиком. Зоя Борисовна поодаль вела деловую беседу. Я подсел к нему, подождал, пока он закончит скромную трапезу, включил диктофон. Вопросов не задавал. Андрей знал о цели нашей встречи. Тогда я готовил к изданию биографию весьма интересного человека – бизнесмена, мецената, покровителя искусств Феликса Комарова. Андрей и Зоя дружили с ним, поэтому могли мне что-то рассказать. Свой диктофон я подставлял прямо к губам Андрея Андреевича. Он не говорил, а шептал. Но мысль его была четкой, понятной, как всегда, метафоричной. Он не сбился ни на секунду. Интервью длилось минут пятнадцать-двадцать. Подошедшая Зоя продолжила рассказ.

Сохранившаяся кассета стала для меня реликвией. Но после 1 июня 2010 года я не могу ее слушать.

… Андрей Вознесенский жил в Переделкино. Дом соседствовал с домом его кумира Бориса Пастернака. Мужественно, как и Пастернак, он переносил смертельный недуг. Слабел голос. Слабел, конечно, физически, слово его, воплощенное на бумаге, дышит вечностью. Недаром о влиянии Вознесенского на мировую поэзию писали и говорили Пикассо, Хайдеггер, Шагал, Рихтер, Оден, Мур, Раушенберг, Арагон, Шостакович, Сартр…

Он умер в 77: две магические цифры стоят рядом. Зная его озорство и тонкую самоиронию, можно предположить (в порядке сюра), какую видеому он изобразил бы по этому поводу…

Его голосом говорила Надежда
Прощание с Андреем Вознесенским в Центральном доме литераторов 4 июня 2010 года

Эти похороны были для меня почти неправдоподобными. Не хотелось верить, что на свете уже нет Андрея Вознесенского. Так много лет он был рядом – живой, смеющийся, читающий стихи… Даже все утончающийся, удаляющийся куда-то его голос не слишком смущал. Главное, поэт мыслил, творил. Давал интервью. А тут вдруг телевидение, радио, газеты – в один голос: «Великий поэт ушел из жизни».

В ЦДЛ я пришел, захватив с собой диктофон. Просто так, по журналистской привычке. Но когда начались прощальные речи, я вытащил его из кармана и поднял над головой. И пленка вобрала в себя все слова, все шорохи несуетной суеты расставания. В вечерних репортажах ТВ был виден мой торчащий над головами людей диктофон. Он зафиксировал прощанье. Прощанье навсегда.

Писатель Александр Кабаков:

– Сегодня мы прощаемся с Андреем Андреевичем Вознесенским, ярким поэтом, крупнейшей фигурой в русской поэзии последнего полувека. Он был голосом не только поколения шестидесятников, но и следующих поколений. До последнего дня Андрей продолжал работать, писать стихи. Таким поэтическим долгожительством Господь поощряет не только за талант, но и за человеческие качества. Те, кто знал его близко, прощаются сейчас с удивительным поэтом, с прекрасным, добрым, честным человеком.

В нашем общем горе мы глубоко сочувствуем Зое Борисовне Богуславской, которая более полувека (и это редчайший случай) была Музой поэта.

Министр культуры Российской Федерации Александр Авдеев:

– Дорогая Зоя Борисовна, дорогие друзья, я считаю, что такие поэты, как Андрей Вознесенский, не падают, хотя Андрей Андреевич писал именно так. Настоящие поэты не умирают…

Вознесенский был предвестником многих перемен в Советском Союзе. Вся жизнь поэта создана из знаковых стихов, знаковых событий. Перед моими глазами стоит на трибуне хрупкий юноша и нависающее над ним с кулаками Политбюро. Такое не забывается, и я не преувеличу, если скажу, что Вознесенский один из первых, кто дал нам возможность поверить в свободу. Потому что он сам был внутренне свободен. Он помог нашей культуре стать гражданственной. Да, мы вроде бы шли по этому пути, спотыкались, совершали ошибки – лучше, хуже – это уже на нашей совести. Своим поступком, своим мужеством он дал понять, что культура – это мощнейший инструмент гражданского общества, что поэт, художник не должен склоняться перед властью. В тот момент, стоя на трибуне, он один противостоял системе. Позже возникли другие символы, другие имена, другие события. Помните китайского юношу, преграждающего путь танку?

Я хотел бы подчеркнуть, что перед талантом Вознесенского преклонялась вся западная интеллигенция – та, которая верила и верит в нас, в великую русскую культуру, в русскую поэзию. Я был свидетелем, как главы государств, правительств, видные и близкие России политические деятели считали за честь общаться с Вознесенским, слушать его стихи.

К сожалению, судьбы великих русских поэтов трагичны. Мы знаем, как ушли из жизни Маяковский, Есенин, Цветаева… Судьба Пастернака, который поверил в творческую звезду Андрея Вознесенского, тоже была тяжелой. Но творчество всех великих поэтов объединяют высокие гражданские чувства. Гражданственность олицетворяет все творчество Вознесенского, его характер, его судьбу. Он навсегда останется символом творческого мужества и верности поэтическому слову.

Поэт Евгений Евтушенко:

– Всемирными русскими были Андрей Рублев, Пушкин, Ломоносов, Петр Первый в его плотницкой ипостаси. Всемирными русскими были Лев Толстой, Герцен, Чайковский, Шостакович, Пастернак, Сахаров, учившие нас делать все, чтобы силы подлости и злобы были одолены силами добра. И всемирными русскими стали не только в собственной стране, но и во многих странах – Андрей, Белла, Володя, Роберт, которые своими стихами помогали нашему народу не закостенеть в замшелой гибельной изоляции от всего остального мира. Зачем нам, русским, неестественно придумывать национальную идею и сколачивать для этого какие-то команды? Все лучшее в русской классике – и есть наша национальная идея. Эта идея в словах Достоевского выражена ясно и просто – когда он говорил о самом мощном, сильном, человечном качестве Пушкина. Это два слова: «Всемирная отзывчивость».

Я прочитаю только что написанные стихи.

Не стало поэта,
и сразу не стало так многого,
и это неназванное
не заменит никто и ничто.
Неясное «это»
превыше, чем премия Нобеля, —
оно безымянно,
и этим бессмертней зато.
Не стало поэта,
который среди поэтического
мемеканья
«Я – Гойя!» —
ударил над всею планетой в набат.
Не стало поэта,
который писал, архитекторствуя,
будто Мельников,
вонзив свою башню шикарно
в шокированный Арбат.
Не стало поэта,
кто послал из Нью-Йорка на «боинге»
любимой полячке
дурманящую сирень,
и кто на плече у меня
под гитарные чьи-то
тактичные «баиньки»,
в трамвае, портвейном пропахшем,
въезжал в наступающий день.
Не стало поэта,
и сразу не стало так многого,
и это теперь
не заменит никто и ничто.
У хищника быстро остынет
его опустевшее логово,
но умер поэт,
а тепло никуда не ушло.
Тепло остается
в подушечках пальцев,
страницы листающих,
тепло остается
в читающих влажных глазах,
и если сегодня не вижу
поэтов, как прежде блистающих,
как прежде, беременна ими
волошинская Таиах.
Не уговорили нас добрые дяди
«исправиться»,
напрасно сообщниц ища
в наших женах и матерях.
Поэзия шестидесятников —
предупреждающий справочник,
чтоб все-таки совесть
нечаянно не потерять.
Мы были наивны,
пытаясь когда-то снять
Ленина с денег,
а жаль, что в ГУЛАГе,
придуманном им,
он хоть чуточку не пострадал,
ведь Ленин и Сталин чужими руками
такое смогли с идеалами
нашими сделать,
что деньги сегодня —
единственный выживший идеал.
Нас в детстве сгибали
глупейшими горе-нагрузками,
а после мы сами
взвалили на плечи земшар,
где границы, как шрамы, болят.
Мы все твои дети, Россия,
но стали всемирными русскими.
Мы все, словно разные струны
гитары, что выбрал Булат.
Режиссер Театра «Ленком» Марк Захаров:

– Андрей Вознесенский вознесся в небесные выси российской поэзии, культуры, обогатив наше поэтическое мышление. То, что я сейчас скажу, возможно, весьма субъективно: по моему мнению, в нашей поэзии присутствуют два космических явления – это Велимир Хлебников и Андрей Вознесенский. В стихах Андрея Андреевича обыкновенные слова, которыми мы пользуемся в жизни, превратились в разящие, ударные, сильные, режущие символы. Они приобрели металлический отзвук, они звенели, гудели, вселяя надежду, целебное чувство любви и сострадания. Я поражен тем, как можно было из такого космоса, как Интернет, выудить аббревиатуры, которые, органично войдя в ткань его стихов, перестали быть инородной, я бы сказал, угловатой субстанцией в современном русском языке.

Мне как театральному режиссеру поэт был очень близок, ведь специально для сцены «Лейкома» он написал много стихов, ставших основой спектакля «Юнона и Авось». Вот пример:

«Никто из нас дороги не осилил,
Да и была ль она, дорога, впереди?
Прости меня, свобода и Россия.
Не одолел я целого пути».

Меня очень поразили эти строки, эти слова, которые касаются любого из нас. И еще: «Не мы повинны в том, что половинны». Этот вопрос – кто повинен в том, что мы половинны? – будет висеть не только над интеллигенцией, а останется обжигающим, быть может, главным вопросом для всех думающих людей нашей великой страны.

Руководитель Агентства по печати и массовым коммуникациям Михаил Сеславинский:

– Дорогая Зоя Борисовна, дорогие друзья, если мы посмотрим на свою любимую книжную полку, то у каждого из нас взгляд наткнется на сборник стихов Андрея Вознесенского. Любители поэзии моего поколения знают книги Вознесенского, которые выходили 100-тысячным тиражом и мгновенно становились дефицитными. И вместе с поэтом сотни тысяч, миллионы людей, с одной стороны, говорили: «Тишины хочу, тишины, нервы, что ли, обожжены?», а с другой стороны, смотрели на мир его широко открытыми, немножко удивленными глазами, поражаясь прелести и радости этого мира. Но вместе с поэтом вели спор о «черном вороне».

Его стихи навсегда останутся для нас наукой жизни. Спасибо тебе, Андрей Андреевич, за это!

Художественный руководитель MXAT имени Чехова Олег Табаков:

– Надежда, которая родилась у нас после смерти Сталина, говорила для меня голосом Андрея Вознесенского. Голосом, который был непривычно даже для вольнолюбивых раскованным, свободным. Время, прожитая жизнь для меня, и думаю, для многих, пронизаны его поэзией. И прощание с ним – это как прощание с родиной. И уход его – это как будто ты лишаешься чего-то главного, большого. Но надо терпеть, надо продолжать любить…

У Андрея было редкое свойство – он умел удивляться таланту других. Сколько отпущено нам, столько мы будем его любить…

Поэт Юрий Кублановский:

– Весной 1963 года буквально ошеломленный тем позорным судилищем над культурой, который учинил Хрущев, я, еще пацан, рванул в Москву из Рыбинска, где тогда жил, чтобы найти Вознесенского. Я хотел ему сказать, что провинция его поддерживает. Как сейчас помню: сырое зимнее утро, Савеловский вокзал. Пошел в справочное бюро и даже помню, как выглядела квитанция с адресом Андрея Вознесенского: Верхняя Красносельская, дом 45, квартира 45. Я, наверное, единственный, кто еще помнит телефон, который там был у Андрея: 1-96-46. А у меня в Рыбинске был телефон 1-96, и я подумал, что это добрый знак. Звоню, дверь открывает сам поэт. Так завязалась наша дружба.

Не так много стихотворений, которые сопровождают человека в течение всей его жизни. Стихотворение Вознесенского «Осень в Сигулде» для меня одно из таких. Помните, какое поразительное начало:

Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку – унесли…
Доктор Леонид Рошаль:

– Совсем недавно мы вместе гуляли по Парижу, о многом говорили. Конечно, Андрей был болен, и очень болен. Ему трудно было ходить, ему трудно было говорить, но глаза горели ярким и живым светом. Он очень четко понимал, что происходит с ним и что происходит вокруг… Да, от нас ушел великий человек, великий поэт. Одни его стихи доступны каждому, над другими надо думать, вникать в их смысл. Но и те, и другие о вечной жизни на Земле.

Потеря невосполнима. Я тебя никогда не забуду. И, к сожалению, никогда не увижу, Андрей.

Режиссер Марлен Хуциев:

– Когда думаешь о жизни, приходишь к выводу, что «на свете счастья нет». Но мгновения счастья все же бывают. Я испытывал эти мгновения, когда общался с Андреем Вознесенским лично или когда слушал его стихи…

Я оказался в том самом зале, где руководитель страны истерически прерывал выступление поэта. Чтобы остановить ор Хрущева, Вознесенский произнес: «Я, пожалуй, прочту свои стихи». Закончив чтение, поэт не услышал аплодисментов, в зале стояла абсолютная тишина. Это было ужасно, я готов был провалиться сквозь землю.

Новые поколения сегодня могут не знать, кто такой Хрущев, а имя поэта Андрея Вознесенского стоит в череде величайших поэтов двадцатого века.

Секретарь правления Московской писательской организации Евгений Сидоров:

– Дорогая Зоя Борисовна, приношу свои соболезнования по поводу кончины Андрея Андреевича Вознесенского. Я уверен совершенно твердо, что гражданский подвиг Вознесенского заключен в служении русскому слову. В этом зале не случайно вспоминали Хлебникова, ведь Вознесенскому выпала доля возродить лучшие традиции футуристического стиха, которые были забыты в 30-е, 40-е, 50-е годы и ушли куда-то далеко-далеко. А между тем, этот стих, звенящий, фонетически мягкий, своим звучанием нес в себе правду. Правда в звучании – вот в чем сила поэта. Истинный поэт не может работать лозунгами, статьями. Он настоящий гражданин, когда пишет прекрасные, ни на чьи не похожие стихи. Вознесенский настоящий мастер. И прощаясь с ним, хочу сказать, переиначив стихи Маяковского на смерть Есенина: «Здесь мастер умер, а не подмастерье».

Вознесенский был настоящим мастером русского стиха. Хотя может казаться, что он в какой-то мере космополитичен, – народность его поэзии, его удивительный русский стиль потрясают. Он очень русский поэт. Его голос совершенно неповторим. Какое огромное горе, что мы потеряли Андрея Вознесенского.

Поэт Евгений Рейн:

– Дорогие друзья, ушел на покой человек, который больше полувека был очеловеченной метафорой нашей поэзии. Блок был музыкальной волной русской поэзии, Хлебников ее подспудным корневым словарем. Но меняются времена, и, может быть, во второй половине XX века метафора была важнее всего, и Вознесенский принял на себя эту грандиозную миссию – стать поэтом метафоры. Он был и кометой нашей поэзии, и ее пульсаром, полвека извергавшим мощную энергию. Даже на других концах поля русской поэзии, где, может быть, Вознесенский не очень приветствовался, эта энергия, этот магнетизм неизменно чувствовались. Он намагничивал, как мощный мотор. Я бы сравнил этот мотор с железными опилками, которые определенным узором располагаются в силовом поле. Может быть, Андрей так много отдал энергии слову, поэзии, что ему не хватило физической, биологической энергии для себя. Он долго болел, но, как мне кажется, писал все лучше, сильнее. В его последних стихах ощущается какая-то следующая по высоте творческая ступень.

Замечательный человек и уникальный поэт, он вместил в себя все требования времени, весь чудовищный многообещающий и многоотменяющий, разочаровывающий век. Вознесенский сделал все, что мог, и ушел на вечный покой, навсегда оставшись в русской поэзии, в русской культуре. Да будет земля ему пухом.

Писатель Виктор Ерофеев:

– У нас в стране поэзия – наша единственная защита, больше защитников нет. И сегодня мы прощаемся с человеком, который был нашим защитником весь свой творческий век. Вознесенский был гением, и он знал об этом, и об этом сказал. И чем больше он это знал, тем было страшнее за него. Гении требуют от себя предельной откровенности. А значит, поэт такого масштаба, как Вознесенский, беззащитен.

Вокруг нас очень много однодневных, политически ангажированных и коварных людей. Вознесенский был многогранным, свободным, независимым. Главным для него было слово. И он шел за словом, как Марина Цветаева.

Андрей очень счастливый человек, у него в жизни было два прекрасных хранителя – один поэтический, Борис Пастернак, который благословил его на художественный поиск. Андрей написал «Антимиры», идущие в противовес мертвому, официозному слову. Вот почему Никита Сергеевич направил на Вознесенского свой грозный кулак. Хрущев испугался, он многого не понимал.

Второй его чудесный земной покровитель – Зоя Борисовна.

Сегодня мы прощаемся с гением, но ты, Андрей, всегда будешь с нами, и мы сохраним твой образ, твою поэзию в нашей памяти. Твоя поэзия будет всегда нашей защитницей.

Поэт Андрей Дементьев:
– Колокола, художники, звон, звон…
Вам, художники, всех времен…

Эти слова поэта обращены и к нам, и к нашим потомкам. Своим творчеством, своими стихами, своей ранимостью и искренностью Андрей Вознесенский как бы напоминал о том, чтобы художники не были разобщены…

Многие его строчки били наотмашь:

– Нам, как аппендицит,
поудалили стыд.
Бесстыдство – наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!

И еще:

– Стихи не пишутся, случаются…

Почему он так написал? Потому что понимал, что настоящее в искусстве является само собой, без натуги.

Ушел великий воин, труженик, гениальный мастер метафоры, волшебник слова. Он относился к своему таланту так бережно и так серьезно, как, может быть, никто другой.

Я помню, когда он приезжал к нам в журнал «Юность», чтобы вычитать гранки своих стихов, то сидел в кабинете допоздна. Ему претила любая неточность, случайная запятая… Эти часы наших рабочих встреч я не забуду никогда.

Когда-то Андрей написал: «Пошли мне, Господь, второго». Тут есть некая загадка: что он имел в виду? Или кого имел в виду? Ведь второго такого, как он, быть не может. Не было и не будет второго Пушкина, Лермонтова, Пастернака, Есенина, Маяковского. Настоящий поэт всегда единственный.

Спасибо тебе, дорогой Андрей. Спасибо за все, что ты сделал для нас.

Директор Государственного музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина Ирина Антонова:

– Последний раз я видела Андрея Андреевича у нас в музее 25 января этого года на вручении премии «Триумф». Он выступал как член жюри. Но чувствовалось, что голос уже не принадлежал ему. Говорил он очень-очень тихо, так тихо, что даже микрофон не мог донести до собравшихся в зале его слова, и ведущий их произносил как бы заново. Нас поразило то, что, несмотря на болезнь, Вознесенский пришел в музей, где вручалась премия талантливым людям нашего искусства. И он говорил светло, глубоко, мудро. Говорил так, как мог сказать только он.

Андрей Андреевич любил наш музей, потому что он любил искусство, любил художников, сказавших своим талантом что-то новое. Как кто-то сказал: «Талант не ходит в одиночку». Вот и поэт Андрей Вознесенский был еще и ярким, оригинальным художником. Его идиомы ироничны, мистически таинственны. Этот жанр требует разгадки: в нем соединились слово поэта и взгляд художника.

Я горжусь, что знала, любила большого поэта двадцатого века и дружила с ним. Горжусь тем, что в 1987 году в его статье «Прорабы перестройки» было упомянуто и мое имя.

Андрей Вознесенский ушел от нас. И мне кажется, что вся его жизнь, все его творчество, талант были посвящены тому, чтобы как можно больше людей открыли для себя окно в мир.

Дорогой Андрей Андреевич, с вами уходит целая эпоха в жизни нашей страны.

Зачитывается письмо Анатолия Гладилина, присланное из Парижа:

«Давайте называть вещи своими именами. Ушел из жизни великий русский поэт, звезда нашего литературного поколения шестидесятников. О его роли в русской поэзии говорили, говорят и будут говорить специалисты.

Я же скажу, что нас связывала пятидесятилетняя дружба (в конце 59-го года он пришел ко мне в «Комсомольскую правду» с подборкой стихов), и я никогда не забуду, что он первым из советских товарищей приехал ко мне ночью домой, на парижскую квартиру, а вот тогда встречаться со мной для советских граждан было опасно. Он не испугался.

Надеюсь, что мне хватит сил и времени написать о нем отдельную главу в книге воспоминаний, ибо он, поэт известный во всем мире, был человеком-загадкой. И может быть, ключи к этой загадочности я сумею подобрать.

А вообще у меня ощущение, что неумолимо опускается занавес, и чтобы посчитать оставшихся литераторов-шестидесятников, вполне хватит пальцев обеих рук. Низкий поклон его верной жене, защитнице от жизненных невзгод – Зое-Озе.

Анатолий Гладилин».

Зачитывают фамилии приславших соболезнования:

– Президент Российской Федерации Дмитрий Медведев, Председатель Правительства Российской Федерации Владимир Путин, Президент Республики Беларусь Александр Лукашенко, премьер-министр Украины Николай Азаров, мэр Москвы Юрий Лужков, Посол Соединенных Штатов Америки в Москве Джон Байерли, Михаил Горбачев, Родион Щедрин и Майя Плисецкая…


… Вслед за проливным дождем над Новодевичьим ярко засветило солнце. Мы провожали великого поэта, до последних дней остававшегося верным своему высокому предназначению, вдохновенного длинношеего юношу с площадки Политехнического, зомбировавшего своим нонконформистским стихом публику всех поколений.

Стихи его с нами. А сам он просто незаметно вышел из этой комнаты – в другую.

Вобюлиманс, Андрей!

О Вознесенском мне рассказали…

Мой любимый жанр в журналистике – интервью. Потому, наверное, что в откровенных разговорах четче и выпуклее выражается человеческий и творческий характер собеседника.

Да и я должен быть в форме, как говорится, «на высоте», чтобы выудить из моего героя все, что мне интересно. В длительных, иногда несколькочасовых разговорах порой случается, что один из нас уходит в сторону от основной канвы беседы.

И вдруг неожиданно произносится известное имя актера, художника, писателя, и такой фрагмент, мазок делает нашу беседу более яркой. Для этой книги я провел дополнительную работу: просмотрел огромное количество своих интервью, где в самых разных контекстах упоминается имя моего кумира.

Брик видела в нем Маяковского

Мы регулярно посещали квартиру Лили Брик на Кутузовском проспекте.

Я видела там Мстислава Ростроповича, Майю Плисецкую, Родиона Щедрина. Часто приходил Андрей Вознесенский.

Лиля его привечала и считала весьма талантливым. Возможно, видела в его стихах продолжение Володи.

Из неопубликованного интервью с Людмилой Кирсановой, женой поэта Семена Кирсанова. Москва, 1979

Его имя в критической прессе высокомерно не упоминалось

Маяковский в своем футуристическом манифесте когда-то уподобил слово «мы» глыбе, на которой стояли он и его соратники среди свиста и негодования. Наше «мы» тоже было такой глыбой, и с этой глыбы многие соскальзывали. Но на нее поднимались и новые соратники. Так появился Вознесенский, ворвавшийся в поэзию в отличие от многих из нас сразу – с молниеносностью фейерверка.

… Вкусы молодежи шли вразрез со вкусами этих критиков, и своей любовью наши читатели верно поддерживали нас в самые трудные минуты. Наше поколение раздражало своей неуемной активностью, вмешательством во все наболевшие вопросы, и раздражение это выплескивалось порой даже на самом высоком уровне. Вознесенскому кричали: «Забирайте свой паспорт и убирайтесь, г-н Вознесенский!» Это неправда, что нам слишком много было «позволено», – свои права мы не «качали», а вырывали, иногда обдирая до крови руки.

… Когда меня не пускали за границу как «морально неустойчивого», Степан Петрович Щипачев пошел в высокую инстанцию и сказал, что ручается за меня своим партбилетом, выданным ему в годы Гражданской войны. Щипачев сформировал президиум Московской писательской организации наполовину из молодежи, включив и меня, и Вознесенского. Но наш президиум просуществовал всего несколько месяцев – он был антидемократическим путем разогнан.

… В ряде критических статей в перечне ведущих поэтов имена Вознесенского, Ахмадулиной, Окуджавы, Рождественского высокомерно не упоминались, а им противопоставлялись длинные обоймы других имен.

… Издательство «Молодая гвардия» впервые в нашей издательской практике решило начать выпуск дешевых небольших книжечек стихов, исходя из предварительных запросов магазинов. Римма Казакова набрала, если мне не изменяет память, что-то около четырехсот тысяч заявок. Но когда дело дошло до имен Вознесенского, Ахмадулиной, Окуджавы и автора этих строк, то издательство растерялось, получив миллионные и двухмиллионные заявки, и не нашло ничего лучшего, чем прекратить эту серию, так как именно эти поэты беспрестанно атаковались тогдашней «Комсомольской правдой» за «поэтическое гусарство», «пошлость на эстраде» и даже за «несмываемые синяки предательства».

… Весьма далекий от меня по своим позициям Е. Поповкин в нелегкий момент одной из моих глубоких опал неожиданно предложил мне напечатать стихи в журнале «Москва», что и сделал (кстати, он же напечатал и роман «Мастер и Маргарита», не принятый Твардовским). Ю. Мелентьев и В. Осипов, стоявшие во главе издательства «Молодая гвардия», печатали и меня, и Вознесенского, и Рождественского, что им было совсем нелегко.

… Мне и Вознесенскому повезло – незадолго перед смертью нас успел напутствовать Пастернак.

Из интервью с Евгением Евтушенко. Переделкино, февраль 1987

Строку «Нас мало. Нас может быть четверо» я запомнил сразу

И, наверное, запомнил не я один. Но, по-моему, Андрей Вознесенский тогда схитрил: никого, кроме себя, не назвав, он как бы предоставил другим поэтам умозрительное право «бороться» за выход в эту четверку.

Ну, а если говорить серьезно, то все рассуждения о «тройках, четверках и пятерках» больше подходят для хоккея с шайбой, чем для поэзии.

… С Булатом Окуджавой и Андреем Вознесенским я познакомился позже – году в пятьдесят пятом.

Как мы относились друг к другу в то время?

Да, по-моему, нормально относились. С большим интересом и уважением. Хотя, конечно, и не без некоторой доли «подросткового», почти мальчишеского соперничества.

(Сейчас вспоминаю все это, и самому смешно становится: господи, какими же молодыми были мы тогда!)

Часто встречались, вместе выступали на поэтических вечерах, бывали друг у друга дома, разговаривали, спорили, читали стихи.

Из интервью с Робертом Рождественским. Переделкино, февраль 1987

Имя Вознесенского – реальность моей жизни

… Один из нас сказал: «Нас мало, нас, может быть, четверо…» (А. Вознесенский. – Ф. М.). Но другой из нас сказал: «Я стол прошу накрыть на пять персон на площади Восстанья в полшестого…» (Б. Ахмадулина. – Ф. М.) Это стихотворение было не однажды напечатано и войдет в «Избранное», новее-таки, как говорится, из песни слова не выкинешь, и я хочу уточнить, кого я имею в виду… Ведь эти имена – реальность моей жизни. И я вынуждена объясниться, назвать имена: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Василий Аксенов и я…

Я упоминаю эти имена, поверьте мне, не из легкомыслия… Потом вы с ними разберетесь. Ведь мы не можем быть беспечны, расточительны, небрежны к талантам, составляющим как бы драгоценность нашей национальной жизни. Но, хочу заметить, что я не могу не думать и о тех писателях, чья жизнь сложилась как-то иначе, и не по их вине. Ведь кого-то нет в живых, кто-то живет теперь в других странах…

Из интервью с Беллой Ахмадулиной. Москва, февраль 1987

Прочтя «Гойю», Лиля Юрьевна сказала: «тут что-то есть!»

С Андреем Вознесенским я познакомился благодаря Лиле Юрьевне Брик. До этого видел его только на сцене, читающим стихи. Потом я его снимал на фотопленку, он мне очень нравился. Когда Никита Сергеевич не своим голосом грозился Андрею какой-то там высылкой, я очень переживал. Лиля Юрьевна знала о том, что существует пленка, ее сделали мои друзья, на которой запечатлена эта чудовищная сцена в Кремле. Она очень хотела ее увидеть, да и Андрей, зная о пленке, просил показать ему эту «фильму». Он хотел увидеть себя со стороны и особенно посмотреть на взбешенного Хрущева. Ведь Андрей стоял спиной к президиуму и не видел, как с перекошенным лицом вскочил со стула Хрущев. Так вот «лицом к лицу» ему очень хотелось увидеть себя на экране. Не выполнить просьбы Лили Юрьевны я не мог и поехал в монтажную, чтобы взять остатки уникальной пленки. Вечером ко мне на студию пришел Андрей, там мы и познакомились. Безобразную сцену Андрей смотрел несколько раз. Он сказал мне: «Я думал, что у меня испуганный вид… Слава богу, я вполне ничего». Много позже именно эти слова Вознесенского замелькали в печати, он, видимо, несколько раз повторил их в литературном кругу. (Кстати, народный артист Николай Черкасов, который был на той встрече в Кремле, однажды сказал Лиле Юрьевне, что он упал бы с трибуны в одну сторону с инфарктом, а в другую – с инсультом.) Прощаясь в тот вечер, Андрей подарил мне свою новую книгу «Треугольная груша».

В 1979 году я видел в Нью-Йорке у Татьяны Яковлевой толстый том стихов Вознесенского, изданный по-английски, который он принес ей в подарок. На суперобложке было фото: премьер великой державы призывает проклятья на голову поэта.

Про Андрея Вознесенского Лиля Юрьевна как-то сказала, что они вместе с Василием Абгаровичем обратили на него внимание, прочтя стихотворение «Гойя». Чуть ли не хором они сказали: «Тут что-то есть!».

Она очень любила стихи Вознесенского и его самого. Радовалась его успехам, всегда, когда он бывал у нас в гостях, просила его почитать стихи. И всякий раз, когда уходил, давала ему плитку шоколада, зная, что Андрей был сластена. Андрей был откровенен с Лилей Юрьевной во всем, включая амурные темы. Она умела хранить тайны.

Хочу сказать, да это и известно, что образ Лили Юрьевны Брик запечатлен в произведениях многих поэтов и ей было приятно, что Вознесенский тоже посвятил ей стихи.

Из бесед с Василием Васильевичем Катаняном. 1986–1990

Белорусская интеллигенция благодарна Вознесенскому за Шагала

… Уж коль я заговорил о великом художнике Шагале, замечу, что белорусская интеллигенция благодарна Андрею Вознесенскому, напечатавшему свой очерк о нем в «Огоньке» и в этом порыве опередившему любого из нас.

Из интервью с Василем Быковым. Москва, май 1987

Поэта перестали печатать

При Хрущеве Вознесенский попал в немилость. В такую же немилость попали тогда кинорежиссер Марлен Хуциев, скульптор Эрнст Неизвестный, некоторые другие. Несправедливый гнев руководителя партии – и поэта перестали печатать, художника выставлять.

Из интервью с Сергеем Михалковым. Москва, март 1988

Он был слишком левым для «нового мира»

…«Новый мир» был силен прозой, деревенщиками, «Иваном Денисовичем», а поскольку поэзию курировал сам Твардовский, он старался не открывать особо новых имен.

Был очень ревнивым. Маршак для него был высшим авторитетом. Уже здесь, за границей, я пролистал том воспоминаний о нем. И увидел, что самыми авторитетными писателями для него были Исаковский, Маршак и Фадеев. Маршак – критерий интеллигенции, потому что он признал его «Страну Муравию», «Василия Теркина». В «Новом мире» мало тогда печатались Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина: они были для него слишком левыми.

Из интервью с Андреем Синявским. Париж, 1988

Его стихи размножались Нью-Йоркским самиздатом

… Очень приятно, что меня знают в России. И я благодарен Андрею Вознесенскому, опубликовавшему свои стихи обо мне. Я, кстати, тоже посвятил ему одну из своих песен. Еще с юношеских лет я отношусь к Вознесенскому с большим пиететом. Так вот эти стихи об Андрее, вы не поверите, размножались нью-йоркским самиздатом.

Из интервью с Вилли Токаревым в день его приезда из эмиграции в гостинице «Будапешт». Москва, 1988

Тот же Вознесенский…

– Никаких споров до одурения в Штатах нет. Даже близко. Все размеренно, дистиллировано… Кстати, у американских русских тоже потихоньку падает интерес к родному, засасывают местные проблемы. К тому же, как правило, туда приезжают практически одни и те же люди, тот же Вознесенский и компания… Советские газеты уверяют вас, что на людей из Москвы собираются полные залы, все сидят, раскрыв рты. Ничего подобного, никому это не нужно.

Из интервью с Сашей Соколовым. Москва, август 1989

Я прекрасно к нему расположен

Я был у вас четыре раза. Встречался с Евтушенко. Был с женой у Андрея Вознесенского. Я прекрасно к нему расположен и даже прощаю ему, что он часто при мне говорил по телефону. Причем и в Переделкино, и здесь, в Нью-Йорке… Я соболезновал ему, когда скончался его отец, я помню это.

Из интервью с Куртом Воннегутом. США, Саутхемптон. Июль 1989

Ко мне заглядывали Вознесенский, Евтушенко и… Шолохов…

У меня дома целая библиотечка книг с автографами гостей из России. Однажды к нам пришел Михаил Шолохов. Бывая в США, заходит Евгений Евтушенко, он одним из первых начал нас посещать. Заглядывают Юлиан Семенов и Андрей Вознесенский. Не скажу, что Вознесенский показался мне заядлым книжником, но я увидел в нем безусловного интеллектуала, который интересовался не только изданиями советских поэтов за рубежом, но и книгами американских классиков, которых тогда не печатали в СССР.

Из беседы с Анатолием Забавским, управляющим магазином русской книги. Нью-Йорк, август 1989

Жалею, что Вознесенский теперь бывает у меня реже

У меня бывал Виктор Конецкий, он из Ленинграда. Очень дружила с Виктором Некрасовым, я его очень любила. Раньше заходил, теперь реже бывает Андрей Вознесенский, и я об этом сожалею.

Из интервью с известной французской писательницей русского происхождения Натали Саррот. Париж, декабрь 1989

Поэта не пустили в Лондон

… В 1980 году меня пригласили на Олимпийские игры поэзии. Они проходили в Лондоне. Из многих стран мира прилетели поэты. Я не представлял Советский Союз, но меня пригласили, поскольку ни Евтушенко, ни Вознесенского не пустили в Лондон.

Из интервью с Эдуардом Лимоновым. Париж, ноябрь 1989

Он был борцом с вещизмом

У Андрея Вознесенского есть стихотворение «Вещи зловещи», где он описывает ужас вещизма западной цивилизации. По существу, это стихотворение повторяет основополагающие лозунги революции 60-х годов, бегство от цивилизации, хиппи, борьбу против вещизма. Правда, очень забавно, что мальчики, боровшиеся против вещизма, породили целый рынок новых вещей: цепи, штаны, парики, то есть они как бы породили грандиозный рынок антивещизма. Когда видишь этих мальчиков и девочек вместе, они производят впечатление армии или дивизии полицейских. Это забавно.

Из интервью с Эрнстом Неизвестным. Москва, февраль 1991

Мы были молодыми и любили друг друга…

– Татьяна Евгеньевна, помню когда-то ходили слухи о вашем романе с поэтом Андреем Вознесенским, ведь он и стихи вам посвятил…

– Мы были молодыми и любили друг друга чисто символически, встречались, читали стихи, говорили о Маяковском, Лиле Брик, о Майе Плисецкой, просто общались. Ведь Андрюша очень хороший, отзывчивый, общительный человек. И, вот, кстати, удивительная вещь: до сих пор люблю и перечитываю стихи Цветаевой, но на сцене читать их не решаюсь. А Вознесенского – не боюсь…

… Недавно режиссер и оператор Артур Зариковский закончил картину о женщинах России, во многом она обо мне: дом, в котором я жила, семья, сын, о том, что я есть сегодня. Лента документально-художественная, она и об одной девочке, которая совсем потерялась в жизни, разлюбила свою собственную маму. И я говорю ей, что мать надо любить, ведь мать у нас одна… В ленте я читаю стихи, «Монолог Мерилин Монро» Андрея Вознесенского…»

Из интервью с Татьяной Самойловой. Февраль 1997

Звезды светили всем – Андрею, Захарову, театру и мне…

– Давайте, Николай Петрович, поговорим о ленкомовских авторах, без которых театр не имел бы такой оглушительной славы.

– Пожалуйста, хотите знать, например, как появилась на сцене Ленкома «Юнона и Авось» Андрея Вознесенского? Как-то на гастролях в Таллине я столкнулся с поэтом и его женой Зоей Богуславской. Зоя мне и шепнула: «Коленька, Андрей для вас пишет пьесу». Я, конечно, затрепетал. Спасибо, ну, и пошел дальше. А потом, когда он принес пьесу о пронзительной любви Кончиты, и все это происходит в Америке, на Аляске, я был счастлив.

– Удача, счастливый случай?

– Знаете, все как бы сошлось. Звезды светили. Всем, не только мне, – Андрею, Захарову, театру. Какие сказочные есть в «Юноне…» слова, строфы: «Он мечтал закусить удила, свесть Америку и Россию. Авантюра не удалась. За попытку спасибо». Класс! Один мой знакомый спрашивает: «Безнадежные карие вишни» – что имел в виду поэт в этой абракадабре?» Что я могу ему сказать? Я восхищен этим образом. А как великолепна, сумасшедша в «Юноне» и «Авось» музыка Андрея Рыбникова! Вообще в пьесе, а точнее, в рок-поэме Вознесенского наш режиссер Марк Анатольевич, человек огромного дарования, превзошел сам себя…

Из интервью с Николаем Караченцовым, январь 1999

Искренне люблю Андрея и Зою

– Твоя книга о театре вышла каким-то невиданным нынче, почти фантастическим тиражом – 150 тысяч. Так что поздравляю, ты у нас большой писатель. Неловко заглядывать в чужой кошелек, но скажи, куда разбросал «Триумф»? Все-таки полтинник баксов из «березовых» закромов…

– Да, чуть ли не русская нобелевка. Я, честно говоря, не ожидал. Мне неважно, чьи это деньги, я очень благодарен тем, кто входит в правление этой премии, и прежде всего, Зое Богуславской и Андрею Вознесенскому. Их обоих я люблю искренне… А деньги ушли на строительство дачи. Правда, вскоре нас почти вчистую обворовали, но мы с Ниной не горюем – сверху дали, снизу взяли, делиться надо, браток…

Из интервью с Леонидом Филатовым. Ноябрь 1999

Андрею Вознесенскому сложнее…

– Я слышал, что вы бедно живете и что за триста долларов готовы дать интервью любому изданию. Это правда?

– Нашумевшая моя книга об Андрюше Миронове меня не озолотила, я получила около двух тысяч долларов. Но сегодня трудно читателя чем-либо удивить. Каких только имен ни встретишь на книжных развалах: Валентин Гафт, Андрей Вознесенский, Сергей Хрущев. Скажем, Андрею Вознесенскому сложнее. Настоящий поэт не разменивается на дешевые реверансы перед публикой. А разного рода поливатели – от политиков до актеров – используют момент.

Из интервью с актрисой Татьяной Егоровой, автором книги «Андрей Миронов и я». Октябрь 1999

У него есть свой читатель

– Валентин Юрьевич, многим нравится, как вы читаете лирические стихи. Я помню времена, когда как чтец вы собирали полные залы.

– Спасибо. Нынче поэзия не так любима, как десять-пятнадцать лет назад. А жаль. Конечно, по-прежнему популярен Андрей Вознесенский, у него есть свой читатель. Евгений Евтушенко все же собирает в Политехническом музее на свои дни рождения полные залы.

Из интервью с Валентином Никулиным. Москва, январь 2001

Люблю тоскою аортовой…

Когда Марлен Хуциев в 1981 году предложил мне сыграть Пушкина, то два тома Вересаева «Пушкин в жизни» стали моими настольными книгами. С Вересаевым я просто спал, дневал, не мог без него жить. Изучая предмет изнутри, я не только читал стихи Пушкина, но знакомился со всем, с чем можно было познакомиться в то время. Могу выразиться красиво, но точно: «Это было со мной». Мне казалось, что я смогу сыграть Пушкина в кино. Но, к сожалению, ничего из моей мечты не вышло. Прошли годы, и как сказал Андрей Вознесенский «Люблю тоскою аортовой свою нерожденную вещь», я до сих пор этой самой «аортовой тоской» люблю Пушкина. Несыгранный он будет со мной до конца.

Из интервью с Дмитрием Харатъяном. Москва, 2000

Чье это мнение? Вознесенского? ну, тогда понятно…

Точно помню, что 6 марта 1969 года к нам в театр приехала министр культуры Екатерина Фурцева посмотреть, что представляет собой спектакль по Борису Можаеву «Живой». Настроение у Фурцевой от холодного к горячему и от горячего к холодному менялось мгновенно… В спектакле она усмотрела очернение нашей действительности. Показала даже свою «образованность», начала полемику о том, что такое комедия и что такое трагедия. Когда она спросила у Любимова, кто был на прогонах, спектаклях, кто видел его, тот ответил, что смотрели уважаемые люди, академики, Капица, например, им спектакль пришелся по нраву. И тут Фурцева спрашивает: «Товарищи, а кому-нибудь еще из присутствующих здесь понравился этот спектакль?» Молчание. И вдруг раздается голос: «Мне понравился!» «Кто это говорит?» – спросила Фурцева и, узнав, проговорила: «А, Вознесенский… Ну, тогда понятно». Андрей хочет что-то сказать и просит слова, но слова ему не дают. И здесь страшно возмутился Можаев, который сказал, что Вознесенский это лучший, между прочим, советский поэт. Почему кому-то можно выражать свою точку зрения, а Вознесенскому нельзя? И тут Андрей встал и сказал, как отрезал, что считает этот спектакль глубоко русским, национальным и глубоко… партийным спектаклем. Он о том, что русский народ живет и никогда не пропадет. Фурцева недовольно его оборвала: «Спасибо, товарищ Вознесенский, а мы-то думали, пропадет русский народ».

Из бесед с Валерием Золотухиным. Москва, 2003

Зоя и Андрей – удивительная семья

Два очень талантливых, интересных человека. Дружба с ними продолжалась у меня, по какую бы сторону океана я ни находился. Жизнь это не просто «ап энд даун», это еще и бортовая, и килевая качка, швыряет во все стороны. Так вот, что бы ни случалось, я всегда чувствовал их теплое отношение ко мне, очень внимательное, бережное и, главное, постоянное.

И я сам всегда старался быть не просто хорошим другом, но с удовольствием помогал, чем мог. Когда Андрей Андреевич несколько лет назад заговорил о премии Б. Пастернака, организатором и идейным вдохновителем которой он был, я искренне, как ученик, поднял руку и говорю: «Я, я хочу!» И я рад, что мне удалось принять участие и в организации, и в проведении, и в награждении, и в изготовлении призов, и в их вручении. Все было очень трогательно, потому что за этим стояла не только российская поэзия, но и поэзия на русском языке из Казахстана, Литвы, Белоруссии, Болгарии и Украины.

Это светлые, удивительные люди, как говорят, знаковые люди российской культуры. И это удивительная семья.

Из книги «Феликс Комаров – это образ жизни». 2007

Как Пугачева… отредактировала Вознесенского

Один из наших общих с Андреем приятелей, музыкант Анатолий Бальчев, узнав о том, что я пишу книгу о Вознесенском, предложил поделиться своими воспоминаниями о встречах с поэтом.

– В 70-80-х годах я работал в ресторане «Архангельский» руководителем музыкального ансамбля «Кипа-джаз». Кто только у нас не гостевал! Можно сказать, вся элитная Москва: Галина Брежнева и Галина Волчек, Вячеслав Фетисов и сын вождя монгольского народа Слава Цеденбал, Владимир Высоцкий и Марина Влади, Олег Табаков и Зураб Церетели, Александр Абдулов и Боря Хмельницкий…

Регулярно посещал наш ресторан и Андрей Вознесенский. Он приезжал послушать музыку, которую мы играли.

Как правило, заявлялся не один: или с каким-нибудь иностранным гостем, или с непременно красивой девушкой. Запомнились его визиты с популярной тогда актрисой Таней Лавровой. Я думаю, что именно о ней написано стихотворение «Звезда»:

Аплодировал Париж
в фестивальном дыме.
Тебе дали первый приз —
«Голую богиню».

На понравившиеся мне стихи я написал музыку. Но оказалось, что помимо меня мелодию к этим стихам Андрея написал и Игорь Николаев, потом еще один композитор, слегка изменив текст, написал другую мелодию. Как говорится, хорошие идеи витают в воздухе. Теперь я решил записать свою песню для альбома, который готовлю к выпуску.

С Андреем меня познакомила приятельница, русская эмигрантка из Парижа Лидия Пельфорт.

Так вот, сразу же после знакомства с Вознесенским мы решили написать песню на его стихи. И он стал приглашать меня на свои творческие вечера. Запомнился вечер в битком набитом зале имени Чайковского. Вознесенский был тогда в полном фаворе, страшно знаменитым. Как интересно было слушать его новаторские, свежие, откровенные стихи. Они запоминались, приковывали.

Андрей дарил мне свои книги с автографами. Храню их, как реликвии. В одной из книг мне пришлись по душе несколько стихотворений, к которым захотелось сочинить мелодию. Одно из них – «Реквием» («Возложите на море венки…»).

Песня звучала в популярной телепередаче «Человек. Земля. Вселенная», которую вел космонавт Виталий Севастьянов. Мало того, эту песню стали исполнять сразу несколько музыкальных групп.

Но в начале 80-х по какой-то причине «Реквием» из эфира сняли. Возможно, нужна была более проходная вещь, телевидение становилось иным. В актуальной программе «Молодежь на марше мира» нашей песне тоже не дали «зеленую улицу».

Потом я написал на стихи Вознесенского еще две песни – «Человек надел трусы» и «Подайте искристого к баранине», посвященного Игорю Северянину. Все эти вещи войдут в мой новый альбом.

Началась перестройка. К нам регулярно стали ездить американцы. И вот к визиту какой-то внушительной группы из США я написал песню на стихи Андрея «И в твоей стране, и в моей стране». Ее перевели на английский, она стала хитом. В это время киношники организовали большую советско-американскую форум-тусовку под названием «За выживание» с участием Грегори Пека и Роберта де Ниро.

На Новом Арбате выстроили огромную сцену. Наша песня про две страны имела грандиозный успех. Но далеко не все знали, что автором стихов является Андрей Вознесенский. Почему? По тем временам стихи звучали весьма смело, как говорится, на грани фола. Чего стоит, например такая строка:

Идиотов бы поубрать вдвойне
И в твоей стране, и в моей стране…

Произошел забавный эпизод. Я предложил спеть эту песню Алле Пугачевой. Алла приехала ко мне, стала читать текст. И вдруг говорит: «Слушай, давай вот здесь изменим слова, пусть будет так: «Но спокойно спят, хоть живут в говне, и в твоей стране, и в моей стране». И зачеркнула куплет, вписав свой вариант. Я говорю: «Алла, нам не разрешат исполнить такое. Тем более что нельзя править чужой текст». Она в ответ с иронией: «Ты думаешь? Ну, ладно, хотя очень жаль…».

Любопытно, правда? Заведу тебя, как коллекционера. Эта правка-автограф хранится у меня до сих пор.

Какой-то Новый год, кажется, 79-й, мы справляли вместе с Андреем. С ним была Лаврова.

Весьма любопытный эпизод произошел в Париже. В то время я как режиссер работал с моим другом Михаилом Шемякиным над сюжетом про художника. Оператором был Юрий Клименко, которого многие считают самым лучшим нашим оператором.

Решили пойти в ресторан «Распутин», чтобы записать рассказ Шемякина. Надо заметить, что после ставшей знаменитой скандальной истории, когда Шемякин с Высоцким устроили в «Распутине» стрельбу из пистолетов, им запретили вход в ресторан. Поэтому Миша решил сделать съемку на фоне «Распутина», что было совершенно естественно, потому что сюжет посвящался истории этого легендарного заведения. Подъезжаем к ресторану, в руках у Клименко кинокамера. И вдруг происходит настоящее чудо: завидев Шемякина, грозный швейцар расплывается в широкой улыбке и провозглашает: «О, кто к нам пришел! Миша, проходи, как дела? Милости просим…»

Шемякин удивился и обрадовался неожиданному повороту событий.

Входим в зал. Играет оркестр, снуют официанты. Осматриваемся. И вдруг видим Андрея Вознесенского. Подошли, обнялись. Поэт был не один, с какой-то дамой-американкой.

«Какая встреча! – приветствует Андрея Шемякин. – Давно не виделись, надо выпить». Достав из кожаных штанин тысячу франков, Миша дает команду оркестру: «Играйте для моих друзей из Москвы, мы гуляем!» Щедрость Шемякина всеизвестна, тем более на разгул.

Вознесенский выглядел уставшим, и я понял, что ко времени нашего прибытия он собирался покинуть этот праздник жизни. Он стал отказываться от настойчивого приглашения Шемякина посидеть. Но не тут-то было – Мишу «голыми руками» не возьмешь. «Андрей, ты должен остаться!» – завелся Мих. Мих.

Вознесенский в растерянности. И тут я говорю: «Миш, а ты знаешь, что у меня на стихи Андрея есть несколько песен?» Шемякин, обрадованный таким поворотом, бросает: «Ну, так давайте послушаем…» Я сел за рояль и стал исполнять все свои песни на стихи Андрея. Оркестр подыгрывает.

Вознесенский растаял, выпил шампанского… Чувствовалось, что он был горд за столь неожиданный концерт в его честь. Особенно перед американской подругой.

После столь чудного действа Шемякин с поцелуями отпустил знаменитого поэта, продержав его в нашей компании около трех часов.


P. S. Хочу заметить, что изложенный выше рассказ войдет в книгу Анатолия Бальчева о ночной богемной Москве брежневской эпохи, которую он сейчас готовит к печати.

Март 2011

Не послушавшись Пастернака, я все-таки завел архив…
80 страниц из 1000

Борис Пастернак написал: «Не надо заводить архива…». Я его не послушался, и в 1958 году, прочтя первые публикации Андрея Вознесенского, завел-таки архив публикаций о ярко начавшем свой творческий путь поэте. Для юноши, только что окончившего школу, это стало увлекательным, но нелегким делом. Жил я в небольшом городке, в котором маленькая библиотека и газетный киоск возле автостанции являлись единственными просветительскими точками. Пропахав библиотеку, я, конечно же, не обнаружил ничего связанного с творчеством новоявленного поэта, кроме публикаций в «Литературной газете» (1958) и в журнале «Знамя» (1959), с которых и начался его творческий путь.

С них же начался и мой архив. Стихи переписал в толстую тетрадь, а позже в Москве раздобыл оригиналы публикаций. Как раздобыл? Взял да и поехал в редакции этих изданий, где и получил первые «единицы хранения» будущей «вознесенскианы».

Насколько же тяжела была в то время доля архивариуса! Я следил за газетами и журналами, где выходили стихи Вознесенского и печатались критические отзывы о его творчестве, заводил «блат» в киосках близлежащих населенных пунктов, где мне стали оставлять «под полой» нужные литературные издания (средства массовой информации уже становились дефицитом), узнавал о первых устных выступлениях моего героя в Москве…

Запомнился устный выпуск альманаха «День поэзии» в открывшемся в 60-м году магазине «Москва» на улице Горького. В сборник вошли и стихи Вознесенского. Прямо в магазине за прилавком выступали самые знаменитые тогдашние поэты. Я приобрел сборники Ярослава Смелякова и Василия Казина, на которых мэтры оставили автографы.

Когда не удавалось раздобыть книгу, журнал, газету, в которых писали о Вознесенском, я переписывал нужные тексты от руки (занимался этим даже в Ленинской библиотеке). С той поры сохранился пропуск в главное книгохранилище страны.

Служа в армии на самой окраине СССР, я продолжал формировать свою коллекцию: мама присылала мне на адрес воинской части купленные ею издания, которые, как она знала, меня обрадуют. (Вернувшись из армии, я узнал, что мама, сама заразившись моей страстью к творчеству Вознесенского, писала Андрею Андреевичу письма, в которых и от своего, и от моего имени объяснялась в любви к его поэзии, благодарила, что он принимает участие в творческой судьбе сына. А однажды в день его рождения приехала на Красносельскую с букетом цветов, оставив его у двери поэта.)

Работая над книгой, перебирая коробки с бумагами, я наткнулся на конверт с письмом Вознесенского, присланным на мамин рабочий адрес в дорожно-строительную организацию № 6, где она работала машинисткой. Как я понял, письмо Андрея было ответом на ее взволнованное сообщение о том, что меня вот-вот должны призвать в армию. Зная о расположении ко мне Андрея, мама, видимо, обратилась к нему за советом. Письмо написала втайне от меня, и адресат, следуя «правилам конспирации», написал ответ ей на работу.

«16. VII. 60

Милая Татьяна Ивановна!

Очень рад Вашему письму и тому, что Вам понравилась моя «Мозаика». Спасибо. Когда выйдет московский сборник, я пришлю его.

Теперь о главном. Стихи Феликса очень свежи и талантливы. Уверен, что его ждет большое будущее. Я очень люблю его, слежу за его успехами, и меня очень взволновали Ваши слова о призыве в армию. Армия ему сейчас ни к чему. Москва, мне кажется, – тоже. Ему нужен институт (но ни в коем случае не Литературный институт имени Горького! Он там погибнет).

Пусть поступит во Владимирский пединститут. Его примут. Если будет необходимо, зайдите там к Евдокии Максимовне Аксеновой или парторгу и попросите от моего имени.

Вот он и не пойдет в армию, получит образование и не оторвется от владимирской почвы. Для стихов времени хватит – занятий там немного. Только не откладывайте!

Поймите, дорогая Татьяна Ивановна, кроме счастья иметь такого талантливого сына, на Вас лежит ответственность за его судьбу.

Желаю успехов Вам и Феликсу. Напишите обязательно, как устроятся его дела. Спасибо за приглашение.

Ваш Андрей Вознесенский».

Но так сложилось, что, несмотря на старания мамы и добрые советы старшего друга, в армию я все-таки попал и благополучно отслужил там три года. По ночам под храпы уставших однополчан продолжал писать стихи, иногда отправляя их своему наставнику.

Как радовался, когда получал от него подарки: тоненькую книжечку «Парабола» (1960), фотографию с надписью на лицевой стороне и письмом на оборотной, газеты с его публикациями, поздравительные с днем рождения телеграммы…

«Вот прислал свои стихи никому из нас не известный до сих пор Андрей Вознесенский…»

Особенно ценной мне видится та часть архива, которая включает, наверное, большинство публикаций в периодике, касающихся острой полемики о поэзии Андрея Вознесенского и его друзей-соратников – Евгения Евтушенко, Беллы Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Булата Окуджавы, Владимира Соколова и других поэтов. Это были оттепельные пятидесятые-шестидесятые годы, когда молодая новаторская поэзия завоевывала сердца и души людей, уставших от официальной тарабарщины стихотворцев сталинской эпохи. Поэты смело говорили мужественную правду о том, что было вчера, не боясь заглядывать в будущее. Самым популярным словом в то время, как мне кажется, было слово «свобода». Новые веяния в литературе коснулись и литературной критики. Старое цеплялось за вчерашний день, полемика в журналах и газетах, а также в тысячах записок, присылаемых на поэтических вечерах в Политехническом музее, в Концертном зале имени Чайковского, в Театре на Таганке, в Лужниках, достигла самого высокого накала.

В материалах, фанатически собранных мною, в критических опусах тех лет видно, насколько неожиданно, не дав опомниться литературным ретроградам, молодая поэзия ворвалась в нашу жизнь. Особенно желчным нападкам подвергался едва ли не самый яркий среди многих Андрей Вознесенский. Его поэзия взывала к спорам, к яростному противоборству с тем, что тянуло назад, в прошлое. Кстати, особо интересна резкая, неоднозначная оценка ранней деятельности поэта такими яркими литераторами, как Наум Коржавин, Андрей Синявский и Станислав Рассадин.

Сложенные в картонные коробки вырезки, публикации, автографы я всегда возил с собой, куда бы ни забрасывала меня судьба: три года службы в армии, короткое время, прожитое во Владимире, три года работы в курганской областной газете «Советское Зауралье», переезды в Москве из квартиры в квартиру…

Мне кажется, что эти уникальные материалы представляют несомненный интерес не только для любителей поэзии, но и для тех читателей, которые не знают, какой напряженной была борьба в литературе и за литературу в переломные для всего двадцатого века десятилетия.


Корнелий Зелинский
Дыхание новой поэзии

… Вот, например, стихотворение, написанное не знаменитым поэтом старшего поколения, подобно Твардовскому. Это поэтическое высказывание молодого архитектора, только начинающего свой путь в поэзии, – Андрея Вознесенского. Но оно характерно именно потому, что, пожалуй, лучше всяких объяснений даст почувствовать психологию нового советского человека, особый угол зрения или восприятия, чувство широты, романтику дерзости, гордость своей сопричастностью к делам народа, необозримость целей. Молодой архитектор в августе этого года стоял среди сотен тысяч людей, слушавших речь Н. С. Хрущева на большой площади при открытии величайшей в мире Волжской гидроэлектростанции им. В. И. Ленина, созданной в стране социализма. Он написал:

Мы – противники тусклого,
Мы приучены к шири —
Самовара ли тульского
Или Ту-104.
Бесшабашно, по-русски,
Быстриною блестят
Широченные русла
В миллиард киловатт.
В этом блещущем крае,
Отрицатели мглы,
Мы не ГЭС открываем —
Открываем миры!
И стоят возле клуба,
Описав полукруг,
Магелланы, Колумбы
Из Коломн и Калуг…

Враг скажет: это пропаганда. Друг скажет: это правдиво, как исповедь. Но это не то и не другое. Это дыхание новой поэзии, нового восприятия мира.


«Литературная газета», 1958

Лев Ошанин
С Вознесенским – редчайший случай…

У некоторых из поэтов стихи очень интересны и по форме. Самая привычная, всем уже знакомая и поднадоевшая тема под свежим пером иногда поворачивается совершенно по-новому. Скажем, сколько было стихов о дорогах, а вот прислал свои стихи никому из нас не известный до сих пор Андрей Вознесенский:

Дорожная
В одном вагоне – четыре гармони.
Четыре черта в одном вагоне!
Четыре чуба, четыре пряжки,
Четыре,
Четыре,
Четыре пляски!
Эх, чечеточка, сударыня-барыня!
Одна девчоночка —
Четыре парня.
Четыре чуда, четыре счастья,
Хоть разорвись —
Разорвись на части.
Кончена учеба. Пути легли
Во все четыре конца земли.
Чимкент,
Чукотка,
Сибирь,
Алтай…
Эх, чечеточка!
Выбирай!

Здесь по отдельности многое спорно: и «чечеточка», и «сударыня-барыня», и «четыре гармони», и «кончена учеба», а все вместе удивительно обаятельно и свежо. В этом коротком стихотворении есть и образ растерянной девчонки, и судьба поколения, и приметы именно нашего сегодняшнего дня – никакого другого.

Редчайший случай: молодой поэт прислал нам три стихотворения – и все печатаются в сборнике. Все три написаны по-своему, интересны по деталям и говорят об истинности дарования. Особенно хочется поддержать А. Вознесенского потому, что он не боится серьезных и острых тем, на которые всегда писать труднее, решает эти темы без всякой риторики, правдиво.

Мне представляется важным, чтобы «Литературная газета» пригласила выступить в предсъездовской дискуссии таких, как А. Вознесенский и его товарищи. Судя по свежести стихов, и статьи их будут свежими. А широта и разнообразие интересов, волнующих молодых товарищей, ясно свидетельствуют, что эти люди уже много успели передумать и во многих событиях нашей жизни активно участвовали.


«Литературная газета», 1958

Корнелий Зелинский
Все брызжет новыми красками и молодостью

В связи с опубликованием в «Литературной газете» поэмы «Мастера», принадлежащей перу архитектора и молодого поэта Андрея Вознесенского (о строительстве храма Василия Блаженного), в редакцию поступило много читательских откликов.

Одни восторженно отзываются о ней, а некоторые читатели решительно не приемлют новаторской формы Андрея Вознесенского. Может быть, некоторые читатели и правы в том, что молодой поэт слишком подчеркивает необычность своих красок и словосочетаний, свое стремление говорить кратко, броско, рифмовать иногда целыми строками («хвор царь, хром царь», «не туга мошна – да рука мощна»).

Но дело не в отдельных удачных или неудачных строках поэта. Главное в том, что в стихах Андрея Вознесенского страстно звучит голос современности. И речь Хрущева на открытии Куйбышевской ГЭС, и съезд комсомола, и встречи со своими сверстниками, и строительство Братской электростанции – все это ходит в стихах молодого поэта, как пульсирующая поэзия наших дней, все это брызжет новыми красками и молодостью:

Пусть радуг семицветия
Играют под резцом,
Пусть смелость семилетия
Мне будет образцом.
В нем каждый год,
Как город,
В котором я строитель…
О ненасытный голод
Работы и открытий!
Весомой дерзостью
Дерзки,
Чисты
Имеют те же тезисы
Мои мечты!

«Октябрь», № 7, 1959

Андрей Меньшутин, Андрей Синявский
Отсеять примеси полезно

… Отголоски неверных представлений дают иногда о себе знать, приводят к словесным примесям, отсеять которые было бы полезно. Взять, например, Андрея Вознесенского, активно выступающего в последнее время в периодической печати. В его стихах заметно стремление к образной динамике, к стилевому своеобразию. Но поэт порой не может избежать соблазна внешней игры словом.

В одном вагоне – четыре гармони.
Четыре черта в одном вагоне!
Четыре чуба, четыре пряжки,
Четыре,
Четыре,
Четыре пляски!
Эх, чечеточка-сударыня-барыня!
Одна девчоночка —
Четыре парня…

Тема, конечно, улавливается. Но она потеснена ритмическим и словесным перебором, который становится до некоторой степени самодовлеющим, и дело не столько в данном случае, сколько в потенциальной возможности дальнейшего уклонения в сторону внешнего эффекта.


«Новый мир», февраль, 1959

Анатолий Елкин
Неконтролируемая ядерная лавина?

… Всякое достоинство, до своей неразумной крайности, превращается в недостаток. Характерный пример этого – одно из последних стихотворений Андрея Вознесенского. Он пишет «густо». Образность мышления у него развита необычайно, и, как в цепной реакции, рождение одного образа влечет за собой возникновение нескольких новых. Но человек получает пользу от цепной реакции, лишь разумно управляя ее силами. Неконтролируемая ядерная лавина несет разрушение.

Наглядный пример – опубликованная недавно в «Москве» «Параболическая баллада» – размышления поэта о единственно верном пути к счастью. О пути трудовом, проходящем через испытания и битвы, о высоком напряжении души и горении сердца.

На читателя рушится «неконтролируемая» лавина образов.

Чтоб в Лувр попасть
Из Монмартра,
Он дал кругаля через Яву с Суматрой!
Унесся, забыв сумасшествие денег,
Кудахтанье жен и дерьмо академий.
Он преодолел
Тяготенье земное.

Мысль здесь тонет в море броских, но весьма приблизительно найденных образов. Для того чтобы оправдать в этом контексте «кудахтанье жен» и «дерьмо академий», нужно было как-то раскрыть содержание этих понятий. Нет, мы не за то, чтобы поэт пересказал биографию Гогена. Самое содержание поступка Гогена не прояснено здесь.

(«Он преодолел тяготенье земное» – слова, «не работающие» на тему, очень общие».) Мысль затуманена поэтически не осмысленной образностью.

Далее мысль, образность приобретает вроде бы подлинную поэтическую силу:

Идут к своим правдам, по-разному храбро
Червяк – через щель, человек – по параболе!
Вы – мастер. Вы массу листов искарябали.
И кажется – вот оно рядышком, слово.
Вы ищете снова, уноситесь словно.
И поисков ваших кривая парабола
Слова пригвождает – навеки и набело.
Несутся искусство, любовь и история
По параболической траектории!

Обычно говорят, что трудный, честный, целеустремленный путь человека – это путь по прямой. А. Вознесенский называет его параболическим. Но чего же достиг этим поэт, если учесть, что мысль стихотворения от такой подмены глубже не стала? Одного – он создал у читателя впечатление, что новый образ идет у него от желания во что бы то ни стало выразиться неожиданнее, красивее, смысл отступил на задний план, и уже не воспринимаются всерьез лишенные реального содержания строки о том, что по параболической траектории развивается и искусство, и любовь, и история.


«Комсомольская правда», февраль, 1960

П. Петров
Поэтическая продукция и ее издержки

Когда читаешь сборник стихотворений Андрея Вознесенского «Мозаика», сразу видишь, что поэт не из тех авторов, кто привык ходить проторенными тропами, веками утрамбованными каноническими ямбами и хореями, прописными истинами, азбучными мыслями. Вникаешь в стихи, и перед тобою встает образ поэта-искателя, который зашел в неведомые области поэзии и идет напролом, еще точно не зная, куда выйдет.

… К сожалению, далеко не все то, что Вознесенский хочет преподнести в качестве нового, действительно ново и хорошо. У Вознесенского часто на первый план ставится форма стиха, невиданность поэтического образа сама по себе, как самоцель. В результате новаторство подменяется трюкачеством, смакованием поэтических сладостей.

Сам поэт в одном из своих стихотворений в иронической, шутливой форме говорит:

Как мне нужна в поэзии
Святая простота!
Но мчит меня по лезвию
Куда-то не туда…

Шутки шутками, но, прочитав многие стихи Вознесенского, всерьез приходится говорить о том, что его несет «куда-то не туда».

… Сквозь «густой туман» никак не разглядишь авторского замысла и в стихотворениях «Лунная Нерль», «Елка», «Последняя электричка», «Колесо смеха», «Ты с теткой живешь. Она учит канцоны», «Гойя» и ряде других. Создается впечатление, что все эти стихотворения написаны в качестве некоего эксперимента в сложной поэтической лаборатории А. Вознесенского. Словно играючи и любуясь своей творческой сноровкой, произвел он их на свет, а зачем – и сам не задумался.

… Вчитайтесь в стихотворение без заголовка, начинающееся строкой «Ты с теткой живешь. Она учит канцоны».

Ты с теткой живешь. Она учит канцоны.
Чихает и носит мужские кальсоны.

Как мы ненавидим проклятую ведьму!..

Далее следует несколько слов о дружбе с девушкой и весьма странная характеристика города Суздаля: «А в Суздале – Пасха! А в Суздале сутолока, смех, воронье». Затем несколько слов о детстве любимой и концовка: «В России живу – меж снегов и святых!»

И опять после чтения этих стихов напрашивается вопрос: «Который век? Которой эры?» изобразил поэт. Неужели в современной России, даже на месте древней Суздальской Руси, не разглядел он ничего, кроме тетки в кальсонах, снегов и святых?

Как упражнение в оригинальности воспринимается и стихотворение «Гойя», напоминающее произведения футуристов.

Я – Гойя!
Глазницы воронок мне
выклевал ворог,
слетая на поле нагое.
Я – Горе,
Я – голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Я – голод.
Я – горло
Повешенной бабы…

И так далее, в том же духе.

… Поэт не любит привычные, избитые словосочетания, стремится освежить поэтический язык. Это нужно только приветствовать. Но надо предостеречь автора. Формируя свой поэтический словарь, он нередко заходит «куда-то не туда» и рубит сплеча.

В стихотворении «Художник» есть такие строки:

Чтоб опухоли раковые
Спадали с душ и тел,
Чтоб коммунизм,
Как раковина,
Приблизившись, гудел…

Сравнение коммунизма с раковиной воспринимается, как недоразумение. Шарадой звучат и такие образы:

Рыла, потные и застенчивые,
Чей-то лифчик жуют в кино.
(поэма «Бой»).
А век ревет матеро,
Как помесь павиана
И авиамотора.
(«Художник»)

… Ассоциации, которые помогли автору представить чудовищную помесь павиана и авиамотора, читателю неясны.

… Своего рода поэтический вызов бросает читателям А. Вознесенский и своими поэмами «Бой» и «Мастера». В них много смелых мест, если брать их в отдельности, и трудно уловить смысл, направленность, если брать в целом. Так, в поэме «Бой» автору не удалось доходчиво воплотить хороший замысел о борьбе за человека, против зверя в человеке. Автор славит «Против зверя – за человека. Бой». Но, к сожалению, напряженность, целеустремленность этого боя не видна среди мозаики ярких картин и набросков.

А. Вознесенскому необходимо избавиться от словесной шелухи, от погони за ложной оригинальностью, от «туманностей», чаще обращаться к современности.

Владимирское издательство, баловавшее поэта своим вниманием, большую бы услугу оказало автору, отделив настоящую продукцию от издержек поэтического производства.


«Призыв», Владимир, август 1960

Станислав Рассадин
Кто ты?

Знакомство с ним было из тех, что запоминаются. Первые стихи Андрея Вознесенского поражали «живописностью», не то малявинским, не то кустодиевским ощущением цвета, пристрастием к крупному мазку, радовали слух необычностью звучания – и все же не были поэзией в самом строгом смысле слова. Для него было важнее не что сказать, а как сказать.

Впрочем, «как сказать» – это он умел! Не всякий сможет вот так изобразить великого мастера Петера Пауля Рубенса:

Он жил, неопрятный, как
бюргер обрюзгший,
И брюхо моталось мохнатою
брюквой.
Небритый, уже сумасшедший
отчасти.
Он уши топорщил, как ручки
от чашки.
Дымясь волосами, как будто
над чаном,
Он думал.
И все это было началом…

Этот Рубенс нисколько не похож на галантного кавалера в шелковых чулках, расположившегося на «Автопортрете с Изабеллой Брант». Но, конечно, Вознесенский имел право увидеть Рубенса таким – словно бы сошедшим с одной из своих «Вакханалий», словно бы перенявшим сходство у его собственного сатира. Он имел на это право. Но был ли сделан хоть какой-то шаг на пути к большой победе? Да нет, вся ценность «Баллады работы» – в талантливом, упоенном, но поэтически нецелеустремленном изображении великих «работяг».

Жажда красок, звуков прорывалась и таким победным криком:

Долой Рафаэля!
Да здравствует Рубенс!
Фонтаны форели.
Цветастая грубость!..

В этом не следовало видеть действительной угрозы Рафаэлю. И когда критик упрекал поэта в том, что он «без серьезного обоснования провозглашал лозунг: «Долой Рафаэля, да здравствует Рубенс!» – это как раз выглядело несерьезно. Обоснование было. Эти стихи изображают грузинский базар, а его цветастая грубость близка тяжеловесной красочности фламандцев. Это художественно точно, но задача опять была частной. И победа, если это слово подходит, тоже была частной.

Все это может создать впечатление, что Вознесенский вначале писал только пейзажи да натюрморты. Нет, он обращался – и часто – к политическим, социальным, словом, к общественным темам. Иногда это ему удавалось:

… Я рядом с бледным служкою
Сижу и тоже слушаю
Про денежки, про ладанки
И про родню на Ладоге…
Я говорю: – Эх, парень,
Тебе б дрова рубить,
На мотоцикле шпарить,
Девчат любить!
Он говорит: – Вестимо… —
И прячет, словно вор,
Свой нестерпимо синий,
Свой нестеровский взор…

Это по-настоящему хорошо и по-настоящему убедительно. В самом деле, несложные, но несомненные земные радости, которых лишил себя бледный служка, умение поэта увидеть в них большую ценность – все это стоит стихотворения. Здесь само по себе жизнелюбие, лихо бьющее через край, любовь ко всяким проявлениям жизни счастливо оказались художественным обоснованием и авторской правоты, и оправданности средств выражения.

И та же самая лихость, размашистость звучали раздражающе чужеродно в таких стихах, как «Открытие ГЭС», «Россия». Те же средства выражения оборачивались декоративным стилем «рюсс»:

Вздрогнут ветви и листья.
Только ахнет весь свет
От трехпалого свиста
Межпланетных ракет!

Лихо придумано! И ярко, и броско, и впечатляюще. И при всем том безвкусно, потому что это – «придумка», украшение.

В чем же причина этой и подобных неудач?

В рассудочности – как ни странно звучит это слово в применении к буйному, своеобразному стилю Вознесенского. В рассудочности, которая неизбежна, когда стихи не вдохновлены идеей…

К счастью, эти жестокие слова относятся не ко всем из первых гражданских стихов Вознесенского. Благодаря своей талантливости он нередко делал художественное открытие там, где и не предполагал, и даже вопреки своим рассудочным замыслам.

Так был в «Мастерах», одной из его лучших вещей.

Замысел поэмы понять не трудно. Вознесенский рассказал нам, как Иван Грозный задумал выстроить храм, «чтоб царя сторожил, чтоб народ страшил». А народные мастера построили такой, что «пылал в полнеба, как лозунг к мятежам». Храм дерзкий, земной, языческий.

Конечно, это спор с Кедриным, в «Зодчих» которого рассказан тот же полулегендарный эпизод, но рассказан в более печальных, строгих, «иконописных» тонах, чем хотелось бы Вознесенскому. А его мастера – бунтари, охальники.

Причем ясно, что речь – не только о строителях храма Покрова. Имя Бармы поставлено рядом с Микеланджело и Дантом, а историческая прикрепленность «Мастеров» условна. Условна и потому, что у Ивана IV не было «царевны целомудренной», и потому, что описание храма больше напоминает теперешнего Василия Блаженного с его буйной восточной раскраской (в XVI веке он был бело-розовым). Но дело не только в этом: Кедрин, давший точную историческую картину, тоже ведь переместил Рублева на полтора века.

Вдобавок Вознесенский откровенно «модернизирует» старину. Он не хочет перевоплощаться в современника Бармы, он глядит на диковинный храм искушенным взглядом современника Мичурина и Жолтовского. Получается своеобразная «комбинированная съемка»:

Здесь купола-кокосы,
И тыквы-купола.
И бирюза кокошников
Окошки оплела
Сквозь кожуру мишурную
Глядело с завитков —
Что чудилось Мичурину
Шестнадцатых веков.

Это хорошо увидено и очень хорошо написано. Но это сращение эпох – не самоцель. Основный смысл его – в преемственности и неиссякаемости творчества…

Поэма, добросовестно и изобретательно, то выполняя, то превозмогая первоначальный замысел, движется от одного удачного куска к другому через неудачные, необязательные. Но вот она подбирается к эпилогу:

Вам сваи не бить, не гулять
по лугам.
Не быть, не быть, не быть
городам!..
Ни белым, ни синим – не быть,
не бывать.
И выйдет насильник губить —
убивать.
И женщины будут в оврагах
рожать.
И кони без всадников мчаться
и ржать,
Сквозь белый фундамент трава
прорастет.
И мрак, словно мамонт,
на землю сойдет…
Ни в снах, ни воочию, нигде
никогда…
Врете, сволочи!
Будут города!

Вот где прорвалось сквозь правильную, но внешнюю, сквозь заданную тему настоящее, главное, скопившееся к концу поэмы. Это – трагедия искусства, творчества, которое выкорчевывают ненавистники народа, понимающие его бунтарскую и созидательную силу. Это – понимание творчества, как основы всего живого, того, ради чего и благодаря чему живут люди. И это в еще большей степени – превозмогание трагедии, победа, радостный крик о том, что творчество вечно, как сама жизнь.

… Но откуда же это «раздвоение» личности? Почему таланту Вознесенского приходится превозмогать его же рассудочность?

Дело в том, что он в тех стихах, о которых говорилось, еще далек от своей – завоеванной и пережитой – темы. Более того, он не сразу начал даже поиски этой темы, захлебнувшись в потоке жизненных впечатлений, каждое из которых казалось важным и самоценным.

Кто-нибудь может посмеяться над тем, что я пишу о молодом поэте Вознесенском в неизменном перфекте – «писал», «был», «создавал»… Но я это делаю сознательно. Его последние стихи приобретают новое качество.

Они могут стать мостиком к тому большому будущему, которое Вознесенскому дружно пророчат…

Кто мы – фишки или великие?
Гениальность в крови планеты.
Нету «физиков», нету «лириков» —
Лилипуты или поэты!
Независимо от работы,
Нам, как оспа, привился век.
Ошарашивающее – «Кто ты?»
Нас заносит, как велотрек…

Кто ты? Этот вопрос вызван не честолюбием – предельной ответственностью. Быть «хуже других» перестало быть делом личного самолюбия, стало делом общественным. И ответить на вопрос «кто ты?» нелегко. Это вопрос не оценки, а пути. Не «какой ты сейчас», а «каким будешь», «чего хочешь»…

Впрочем, подождем пока. Я уверен, что гораздо больший материал для разговора о качественно новых вещах Вознесенского даст ближайшее время.

Будем надеяться, Андрей Вознесенский сейчас приготовился сделать решающий шаг, разделяющий понятия «талант» и «поэт».


«Литературная газета», 8 октября 1960

Юрий Верченко
Молодые поэты смакуют опустошенную любовь

Должно быть, кокетничать своей «смелостью», способностью высказывать суждения, противоположные общепринятым, считается у некоторых молодых авторов признаком хорошего тона. Однако это не мешает появлению рецидивов старой болезни у иных наших поэтов. Симптомы ее, несомненно, сказываются и в творчестве Андрея Вознесенского.

Вот, например, его стихотворение «Пожар в Архитектурном», опубликованное в журнале «Октябрь». Поэт любуется воображаемым пожаром, охватившим архитектурный институт. Он в восторге восклицает:

Прощай, архитектура!
Пылайте широко
Коровники в амурах,
Сберкассы в рококо!

…«Удалые» строчки. Но что оставляют они в душе, кроме пустого звона?…

Шпаргалки, вечеринки —
Дотла, в аду —
Вы, алые в чернике, —
Адью, адью!

И далее:

… Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь – горишь.

Мелкость содержания этого стихотворения обнаруживается, быть может, особенно явно в этих строфах, где автор употребляет привычный для читателя образ «жизнь – горение». В советской поэзии этот образ наполнен высоким смыслом и всегда связывается в нашем представлении с подвигом, с самоотверженностью. А у Вознесенского (в пику общепринятому) он означает прожигание жизни.

Эффектный, огненный фон не смог скрыть в стихотворении незначительность, мелкость, бедноту чувств.

В стихотворении «Последняя электричка» поэт живописует воров и девиц легкого поведения. Стихотворение начинается так:

В вагоне спят рабочие,
Вагон во власти сна, —

обстановка довольно обычная, поэтому, очевидно, она не представляет интереса для лирического героя – его влечет туда, где гогочет нетрезвая струна. (Вот это экзотика!) Здесь автор читает свои стихи девице, колоритный облик которой воссоздается так:

Стоишь – черты спитые,
На блузке у тебя
Вся дактилоскопия
Малаховских ребят.

И такое необыкновенное действие оказали на эту особу стихи, что она

… Плачет бурно,
Меня исцеловав,
И шепчет нецензурно
Чистейшие слова.

Выслушав поэта, девица совершенно преображается «и чище Беатриче сбегает на перрон». Трудно, невозможно поверить в это «чудесное» превращение.

Прочитав «Последнюю электричку», мы без труда узнаем знакомую нам Муську из стихотворения Е. Евтушенко. Только то, что у Евтушенко сказано намеком, здесь обнажено, а существо дела не изменилось. Два молодых поэта с прискорбным единодушием встретились у одной и той же грязи и не осудили, а воспели ее.

… Самое умное, чего достиг человек, – писал Горький, – это уменье любить женщину, поклоняться ее красоте…»

Но с непонятным рвением иные наши молодые поэты смакуют опустошенную любовь, поднимают на щит грязь и пошлость низменных отношений, любуются мещанскими страстями.

… Это поэтическое «гусарство», от которого отдает нафталином.

… Неуместность риторических восклицаний Вознесенского в стихотворении «Туман»:

Толкутся парочки у клубов.
Подолы танец вихрем вздыбил.
Любовь? Любую можете —
на выбор!

Или:

Друзья? Ах, эти Яго доморощенные!

К сожалению, такую пошлость можно встретить не только в иных стихах Вознесенского, но и у других «молодых».

Самый круг таких тем, лежащих на окольных тропках нашей жизни, заставляет волноваться за судьбу молодого писателя. Все эти выпивки, ресторанная шантрапа, воры и легковесные девицы подчас заслоняют в творчестве писателя большую нашу жизнь. И Евтушенко и Вознесенский любят образ ракеты, стремительно набирающей высоту. Так выйдите же на большую орбиту поэзии, откуда можно окинуть взором всю Советскую страну. Народ ее. Чтобы в каждой строчке вашей бился пульс века. Иначе можно прийти к неизбежному перепеванию самого себя. Можно обокрасть свой талант, разменяв его на пустячки и пустышки.


«Комсомольская правда», январь, 1961

Сергей Смирнов
Вознесенский – «крайняя левая» молодой поэзии

Если речь идет об А. Вознесенском, то он, оказывается, – «крайняя левая» сегодняшней молодой поэзии. Он звонкий, шумный, заявляющий о себе «в полный голос». Его дерзость и задиристость, по утверждению критиков, искупаются энергией, бодростью, экспрессией, темпераментом, звукописью, внутренним напором и тому подобными хорошестями. Лишь вскользь авторы статьи оговариваются: «Эк его метнуло!», – но так, по существу, и не раскрывают вышеупомянутого «метнуло». А когда заходит речь о поэтах Вл. Цыбине и А. Поперечном, картина сразу меняется. Куда девались броские эпитеты?


«Огонек», № 9, 1961

Наум Коржавин
Модернизм вмешивается в святая святых художника

Статья А. Менынутина и А. Синявского «За поэтическую активность», опубликованная в первом номере «Нового мира» за этот год, радует точностью многих оценок, в общем правильным и умным пониманием поэзии и ее задач. Но мне кажется, что авторы не полностью освободились от влияния ходячих и неверных концепций, против которых, собственно, и направлена их статья.

Например, такие черты в поэте, как «нескрываемый пафос самоутверждения, желание обратить на себя взгляды публики…», они относят к его лирическому характеру. А так ли это? Скорее эти черты заглушают характер, не давая ему пробиваться наружу.

Далее в статье говорится: «Правда, Вознесенский нередко дерзит и задирается, а иногда – что несколько хуже – впадает в крикливость, кокетничает… но, в конце концов, это искупается его энергией, бодростью, экспрессией…»

Между тем дерзость и задиристость, крикливость и кокетство не могут искупаться энергией и бодростью, потому что при этих условиях энергия и бодрость не могут быть подлинными; экспрессия же тем более ничего не искупает, она только усиливает качества стихотворения, в том числе и фальшивые.

… Я глубоко убежден, что работе многих поэтов мешают ошибки именно общие, теоретические, изначальные, хотя нет людей, более боящихся всякой теории, чем поэты.

… Нет, пожалуй, ни одного понятия, которое сильно пострадало бы от такого способа мышления, чем простое и объемное понятие – форма. Но что это такое – форма?

… Перед нами стихотворение поэта Андрея Вознесенского «Свадьба».

Выходит замуж молодость
Не за кого – за что,
Себя ломает молодость
За модное манто.
За золотые горы
И в серебре виски.
Эх, да по фарфору
Ходят сапоги!..

Есть в этом стихотворении форма или нет ее? Конкретно оно или расплывчато? Образно или риторично? Эмоционально оно или рассудочно? Отражает современное мышление или архаично?

Думаю, что многие читатели страшно удивятся: как можно вообще задавать такие вопросы? Разве это не очевидно? Конечно, есть форма, и притом яркая. Конечно, стихотворение конкретно, образно и эмоционально. И уж, конечно, отражает современно мышление.

На первый взгляд, эти читатели правы. Все здесь в порядке: есть детали, образы, все не рассказывается, а показывается. Стихотворение написано изобретательно, и как будто эта изобретательность и богатство средств выражения соответствует эмоциональной правде, задаче, подчеркивает происходящую трагедию.

Но есть ли здесь сама трагедия?

Выходит замуж молодость
Не за кого – за что…

Что ж, сказано броско, резко. Но что остается от этих строк? Остается только следующее: замуж надо выходить не за что-то, а за кого-то. В данном случае происходит наоборот. Автору это не нравится. Автор осуждает. Итак, остается… сентенция.

– Постойте, так хорошо написанное стихотворение и вдруг сентенция. Неправда… Смотрите: «себя ломает молодость», «за золотые горы и в серебре виски». Разве это не детали, не образы?

– Образы чего? Детали чего? Какого целого? – спрошу я и вряд ли получу вразумительный ответ на этот вопрос.

Не правда ли странно, что, так часто произнося слово «деталь», можно забыть, что деталь только тогда деталь, когда есть или подразумевается какое-нибудь целое. А целое, вероятно, это все-таки личность автора…

Кто станет всерьез полемизировать с положением: не выходи замуж по расчету – загубишь молодость? Никто. Даже тот, кто так поступает. Здесь, видимо, должна быть важна не сама мысль, а то, из какого опыта она добыта. Но этого в стихотворении нет.

Об авторе пока известно только то, что он противник браков по расчету и умеет об этом говорить красиво. Все остальное – как уже сказано выше – экспрессия. А экспрессия – совсем не чувство, хотя и часто принимается за таковое. Чувство отличается от нее тем, что оно содержательно и определено личностью автора. Разумеется, чувству может быть свойственна и экспрессия. Она усиливает то или другое чувство, но сама по себе оставить след в душе читателя не может. Она оглушает, действует на нервы, но не волнует. Это неподтвержденный темперамент, темперамент, не имеющий оснований.

У Бенедиктова экспрессии было больше, чем у Пушкина…

О принципе не «рассказывать, а показывать». Этот принцип, который так важен в прозе, на мой взгляд, не имеет никакого отношения к поэзии. Есть стихи, где обо всем рассказывается, есть, где все показывается, есть, где не рассказывается, не показывается, а намекается… Есть стихи, представляющие собой изложение мысли или ряда мыслей. Суть не в этом. Суть в том, как воплотить данное чувство, данное отношение так, чтобы поэзия, открывшаяся автору в его чувстве, была выражена наиболее точно и полно. Поэзия не показывается и не рассказывается. Она выражается – так, как того требует в данном случае восприятие автора. Здесь его пока нет.

Личное восприятие поэта, его заинтересованность появляются в следующей строфе:

И ты в прозрачной юбочке,
Юна, бела,
Дрожишь, как будто рюмочка
На краешке стола.

Это действительно талантливая строка, составляющая эмоциональный центр стихотворения.

Здесь действительно что-то почувствовано. За строчками начинает появляться взволнованный голос поэта, человека. Унижение человеческого достоинства, трагедия юного существа, проданного богатому старику – тут есть от чего захолонуть сердцу. Но ведь вначале говорилось не о проданной, а о продавшейся девушке. Неужели это об одной и той же? Странно…

Но, допустим, она действительно выходит замуж за модное манто. Как же это случилось? Может быть, у нее были причины, которые вызовут наше сочувствие и имеют право вызвать участие автора? Трудно себе представить – не те времена, но – допустим.

Однако нам об этом пока ничего не известно и не станет известно до конца стихотворения. Мы знаем, что она и юна и бела, что наряжена (скорее всего злые люди ее так нарядили) в прозрачное платье – напоказ. Жалко ее…

Но, с другой стороны, зато и манто куплено, зато и квартира дадена, зато и пир горой. Сделка честная, полюбовная. Себя ломает молодость… знает за что…

А тогда откуда трагический тон и сочувствие? Что в этой рюмочке? Чай, и душа есть. Что она теряет теперь и что мы в ней теряем? Неизвестно. Может быть, она представляется автору другой, а оказалась такой? Тогда и стихи надо бы писать об этом.

Может быть, в этой строфе замысел стихотворения, которое Вознесенский должен был написать вместо «Свадьбы», а он себя оглушил громом собственной техники? Может быть!.. «Вытащить» стихотворение из себя в том самом виде, в котором ты его почувствовал, – трудно…

Следующая строфа («Улыбочка, как трещинка, играет на губах…»), а также чувствительный конец ничего ни к стихотворению, ни к проблемам, которых оно касается, не добавляет.

Теперь надо ответить на вопросы, поставленные в начале разбора этого стихотворения.

Конкретно ли оно? Нет, расплывчато. Не чувствуется ни конкретный повод (а значит проблема, образ), ни предмет, о котором он пишется.

Образно ли это? Нет, потому что отсутствует автор, его чувство, его заинтересованность.

Эмоционально ли оно? Нет, рассудочно, так как представляет собой попытку поэтической сентенции.

И уж конечно его форма не проявляет современного мышления, так как не проявляет ничего реального.

… Яростно ратуя за свободу творческой личности, модернизм фактически не только крайне жестко ограничивает его, но и вмешивается в святая святых художника, в поиски средств выражения, в творческий процесс.

Под угрозой обвинения в несамостоятельности находится каждый, кто ищет не так, как, по распространенному мнению, должен искать себя самостоятельный и самобытный поэт.

Но если наперед известно, что искать, как искать и даже что при этом найти, то в чем заключается роль художника?

… Я разобрал стихотворение Вознесенского, чтобы показать, что «свод правил», о котором говорилось в начале статьи, сам по себе абсолютно беспредметен и заводит поэта в схоластические дебри; он дает ему иллюзию творчества, отвлекая от настоящего творчества, и иллюзию полного владения формой при абсолютной формальной разболтанности…


«Новый мир», № 3, 1961

Лев Аннинский
Эрудиция и поэзия – разные вещи

Конец прошлого и начало этого года были для нашей молодой поэзии временем критических комплиментов: одна за другой появились в журналах статьи, где воздавалось должное «поэтическому поколению эпохи спутников», молодых хвалили критики. Молодые печатно признавались в том, что наступает расцвет поэзии. Затем «погода» переменилась, и вот сегодня мы уже видим в критике совсем иную гамму настроений – от сдержанного осуждения до несдержанного обвинения в адрес некоторых молодых поэтов.

Критикуют А. Вознесенского.

Началось с того, что весной этого года Н. Коржавин в большой статье в одном из солидных литературных журналов попытался привести популярность этого поэта в соответствие с ее действительной мерой и доказал, что экспрессия, откровенно бьющая из каждой строки Вознесенского, – «совсем не чувство, хотя и часто принимается за таковое». Одновременно Казимир Лисовский в другом солидном журнале опубликовал о Вознесенском статью под многозначительным заглавием «Куда-то не туда…», а затем Б. Сарнов в солидной литературной газете посвятил «синтетической поэзии» Вознесенского полтора подвала. Максимализм даже самых резких упреков показывает, что и эти критики не хотят ставить Вознесенского на одну доску с теми начинающими поэтами, которые по несколько лет прилежно трудятся над первыми сборниками и которых критики прилежно поощряют за малейшие находки. Словно ждут от Вознесенского чего-то «особенного». Словно пообещал он невольно это «что-то» и теперь пришла пора выполнять обещания. Попробуем разобраться.

Неожиданный успех того или иного автора критики иногда склонны объяснять не собственными его заслугами, а той литературной ситуацией, в коей он явился. Однако начнем все-таки с самого начала. Вознесенский действительно обладает большим поэтическим даром и чутьем к «современной» системе ассоциаций. Пишет вроде о ветхом царе, о лунной Нерли, о татарских станах на Руси, но пишет так, что звучит ветхая старина сегодняшними мотивами. «Как в телевизорную линзу, гляжу в сияющий собор»; «елок крылья реактивные прошибают потолки»; «судьба, как ракета летит по параболе»; «век ревет матеро, как помесь павиана и авиамотора»; «их фары по спирали уходят в небосвод»; «о, радиоактивная основа мастерства!»; «и ты среди орбиты стоишь не про меня»; «улыбка в миллиард киловатт»; «жил я в Братске, дышал кислородом»… Это – для технической интеллигенции, составляющей гордость XX века, так сказать, для физиков. Есть современные мотивы и для гуманитарной интеллигенции, для лириков. «Вам– Микеланджело, Барма, Дант!» Параллели из всемирной истории и мировой литературы. Беатриче. Гоген и Гойя. Рембрандт и Рубенс. Савская и Саския. Лувр. Монмартр. Версаль. Суздаль. Нерль. Маугли. Ромео. Мурильо. Параллели географические. Ява с Суматрой. Абиссиния и Мессина. Тропик Рака, широты Сирокко. «Земля мотается в авоське меридианов и широт». Экспрессия и динамика. «Реактивный» стиль!

При всем нашем уважении к эрудиции Вознесенского мы отнюдь не склонны ставить знак равенства между эрудицией и поэзией. В потоке сведений, обрушенных на головы читателей молодым поэтом, есть, конечно, и прелесть поэтического удивления миру и свежесть первооткрытий, но иной раз – даже с точки зрения просто хорошего тона – тут не помешало бы чувство меры. Рубенс – это хорошо, а вот «брюхо» Рубенса, болтающееся «мохнатой брюквой» – это уже на любителя.

Дело, однако, не в экспрессии и не в «энциклопедичности». И физики и лирики быстро сошлись на том, что один только «культурно-технический» антураж не составляет поэзии, они сразу заметили, что экспрессия – еще не чувство. Но все же нечто, помимо современного антуража, притянуло к стихам Вознесенского читателей. А значит, чего-то не хватало в нашей молодой поэзии, когда в нее пришел новый поэт.

Чего же не хватало?

К концу пятидесятых годов (время появления первых стихов Вознесенского) молодая поэзия уже давно ушла вперед с того первого этапа, который связан с именами Р. Рождественского, Е. Евтушенко, Вл. Соколова…

Кроме них появилось много имен, без которых уже не обойтись в характеристике молодой нашей поэзии…

Вознесенский в этом пестром потоке сразу же был безоговорочно «приписан» к последователям Евтушенко.

А ведь странно.

Разумеется, молодой дебютант, привлекший внимание эрудицией «в духе века» и обилием поэтических учителей, многое перенял и у Евтушенко. Вспомним у Вознесенского хотя бы эти строки:

Вот он стоит, по трибуне
постукивающий —
Будто бы врач,
больного
простукивающий…

Но у иных молодых поэтов можно продемонстрировать куда более последовательное (вплоть до рабского подражательства) использование евтушенковских дольников с ударной рифмовкой. Вознесенский тут отнюдь не главный восприемник…

Давно замечено, что поэты, ощущающие творческую общность, посвящают друг другу стихи… Обменялись поэтическими посланиями и Евтушенко с Вознесенским. Последний посвятил своему старшему товарищу «Балладу работы» – поэтический триптих, в первой части которого прославляется «Петр Первый – пот первый» и его труд – «радостный, грубый, мужицкий», во второй – Петер Рубенс, гуляка, «мужик и буян» (это у него «брюхо моталось мохнатою брюквой»), который в поте лица работал над «жемчугами Вирсавии», в третьей – собственной персоной автор, «в прилипшей ковбойке стою у стола». В этом хорошо сделанном стихотворении особенно ощутима свойственная Вознесенскому дерзкая, фонтанирующая образность, сближение далеких эстетических рядов («и мохнатое брюхо» – и «олимпийская» торжественность искусства) и та бездумная бесшабашность, с которой, как пишет поэт в другом стихотворении, «можно сердце зажечь, можно – печь, можно землю к чертям поджечь!».

Евтушенко ответил на это так:

Будь красивою,
верба-вербочка, —
по природе ты такова.
Будь красивою,
Верка-Верочка.
Одевайся. Танцуй. Ты права.
Только помни, что в строй
вставшие,
прикрывали в смертельном бою
твои строгие сестры старшие
своей юностью
юность твою…

Мы видим, что Евтушенко этот самозабвенный поток молодецкой экспрессии Вознесенского принимает сдержанно, с очень существенными оговорками, что жизненная удаль для него – сама по себе ценность, хотя и бесспорная, но все же относительная, что у лирического героя Евтушенко несколько больше жизненного опыта.

А ведь, пожалуй, немаловажное расхождение вскрыто этим маленьким диспутом! Перед нами разные поэты, и опыт у них разный, и пафос неодинаковый…

А все-таки что-то объединяет в нашем читательском сознании Евтушенко и Вознесенского. И что-то заставляет иных критиков сегодня сочетать эти имена с именами Рождественского, Ахмадулиной и некоторых других поэтов…

И сторонники, и противники называют этих поэтов «новаторами», одни с гордостью, другие с иронией, противопоставляя «новаторов» тем поэтам, которые, по выражению П. Выходцева, «наиболее последовательно… развивают коренные традиции русской… и советской литературы, поэзии».

… А. Вознесенский с его многоступенчатыми размерами – революция в поэзии довольно условная; а может быть, это и никакая не революция, а внимательное исследование традиций Хлебникова, Цветаевой, Багрицкого, Заболоцкого… Нет, с помощью чисто формальных изысканий в области поэтического «стиля 20 века» нам не понять творчества молодых поэтов, поэзии. Явно не желает она распадаться на два стана – «новаторов» и «традиционалистов», – поди-ка, различи их! Ведь вряд ли ценители поэзии, не так давно противопоставлявшие «реактивный стиль» Вознесенского «истинно народной» простоте современных поэтов сельской темы, настаивали бы на такой антитезе, если бы могли предположить, что в 1961 году рядом с формальными поисками Вознесенского окажется такой откровенно деревенский поэт, как В. Цыбин. Не в сравнении метров и метафор познается творческая программа поэта; решает его отношение к действительности, особенности мироздания, своеобразие основной лирической темы. Лирическая тема может объединить поэтов, несхожих по темпераменту и по традиции, а может разнести на разные творческие пути настоящих близнецов от экспрессии.

… Но если вспомнить сверхкрасочность А. Вознесенского:

Диковины кочанные,
Их буйные листы,
Кочевников колчаны
И кочетов хвосты, —

то каким покойным и убаюкивающим покажется самаркандский базар Евтушенко:

Таинственно благоуханны
пучки целебной травы,
и нежатся
баклажаны,
лоснясь,
как морские львы…

… На… мерцающем небосклоне, среди сказочных туманов и обманных радуг реальной ракетой и появился Андрей Вознесенский, и мечта его показалась большой, и герой, как казалось, дышал не ароматом интимных уголков, а ветром времени:

… Вам сваи не бить, не гулять
по лугам.
Не быть, не быть, не быть
городам…
Ни в снах, ни воочию, нигде,
никогда…

И вдруг:

Врете, сволочи,
Будут города!..

Романтический порыв в сочетании с уверенностью – вот, мне кажется, чем на первых порах подкупил читателя Вознесенский. Дело ведь не в той производственно-технической документации эпохи спутников, которой поэт оснащает стихи, и не в том, что он расширил круг своих учителей, решившись ввести в этот круг, скажем, Хлебникова и Каменского.

Главное – в заявке на лирического героя, в той активности, которая отличает молодое поколение и признаки которой появились в «Мастерах» и первых стихах Вознесенского. И не потому ли захотелось иным критикам «приписать» этого поэта к Евтушенко (но не к теперешнему, а к тому, автору «Третьего снега», «Шоссе энтузиастов» и стихов о детстве), что Вознесенский попытался найти, выразить того самого героя, которого несколько лет назад потерял его старший товарищ? Вспомним, как Евтушенко завидовал более сильному человеку, что придет ему на смену: «Он будет честен жесткой прямотою, отстаивая правду и добро, и там, где я перо бросал: «Не стоит» – он скажет: «Стоит!» – и возьмет перо…»

Не этот ли новый человек почудился в стихах Вознесенского:

Кто мы – фишки или великие?
Гениальность в крови планеты.
Нету «физиков», нету «лириков» —
Лилипуты или поэты!

Успех первых стихов Вознесенского – состоявшийся факт; этот факт следует объяснить. Это тем более надо сделать, что о Вознесенском уже написано много несправедливого. Вот, например, журнал «Сибирские огни» в апрельской книжке этого года поместил статьи К. Лисовского о Вознесенском и Л. Чикина о Евтушенко («Я – против…» называется статья Л. Чикина). Воистину неприятно стало бы от этих статей тому, кто по ним знакомился с творчеством «анализируемых» авторов. Не высокого, видно, мнения критики о нашем читателе, если в поэтах, популярности и успеха которых они не берутся отрицать, они и впрямь не видят ничего, кроме «убожества», «гнусности», «чудовищной порнографии», «самой беспардонной пошлости» и «пустых фраз». Кстати, об аргументации этих обвинений. У К. Лисовского читаем: «Где мог увидеть автор «белых рыбин» величиной с турбины? Самая крупная рыба в сибирских реках – осетр, но он никогда не был белым»… Нет, нам трудно спорить с Лисовским и Чикиным: тут прежде надо еще найти основание для спора, надо привыкнуть к поэзии, говорить о ней, отвлекаясь от ее художественной сути, надо долго объясняться по поводу свойств поэзии вообще и отличия ее от учебников рыбоводства.

Спорить следует с Б. Сарновым. В его статье «Если забыть о часовой стрелке» («Литературная газета», № 76, 78, 1961 год) об эстетической стороне поэзии Евтушенко и Вознесенского (опять они вместе) сказано немало верного. Но удивляет пафос критики и тон ее, удивляет желание «развенчать», «разоблачить», «уничтожить» молодых поэтов…

Однако сколько бы ни было у критика дельных претензий к тому или иному поэту, нельзя приносить его творческую судьбу в жертву своим доктринам – это худший вид растраты. Ведь спор идет о пределах одного мировоззрения, спор во имя единой общей цели – расцвета советской литературы. Поэта нельзя «разоблачать» как разоблачают мошенника…

… Б. Сарнов объединяет двух поэтов. Объединяет не по существу их творчества, а скорее по внешнему фактору: Евтушенко в свое время «поймал» простодушную публику, теперь ее ловит на удочку своей «синтетической поэзии» Вознесенский. Будто бы критик и не видит, что Вознесенский – иного, чем Евтушенко, героя, иного содержания, иной судьбы. И слабости его другие, и причины слабостей другие.

Кто мы: фишки или великие? Это заявка. Мы ждем ответа, не абстрактного, разумеется, а поэтического, «пропущенного» через личность. Но личность-то и оказывается на первых порах беспомощна.

Независимо от работы
Нам, как оспа, привился век.
Ошарашивающее – «Кто ты?»
Нас заносит, как велотрек…

Вознесенский вводит свои обычные атрибуты: оспа, велотрек… Мысль внешне обновляется, но, по существу, стоит на том же месте; задав себе вопрос: «Кто ты?» – поэт ходит вокруг этой загадки, словно боясь приступить к ответу:

Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?
Как Венеру шерстит пальто!
Кукарекать стремятся скворки,
Архитекторы – в стихотворцы!
И оттаивая ладошки,
Поэтессы бегут в лотошницы!

Человеческие фигуры, появившиеся в стихотворении сразу же после петухов и скворцов, выполняют, в сущности, ту же роль, что оспа и велотрек: дают еще одно оформление начальной мысли о необходимости самоопределиться по отношению ко времени… Идет раскручивание заранее заданного абстрактного тезиса, нередкое у Вознесенского. И вдруг с неожиданной задушевностью звучит:

… Ну, а ты?
Уж который месяц —
В звезды метишь, дороги месишь, —
Школу кончила, косы сбросила,
Побыла продавщицей, бросила…

Тут-то за антуражем и открывается истинное содержание поэта. Тут-то, пробившись, в действительную поэзию, в сферу неподдельного сочувствия человеку, мысль стихотворения и открывает самую коренную свою слабость. Поэт бессилен помочь чем-нибудь потерявшейся девчонке:

И опять и опять, как в салочки,
Меж столешниковых афиш,
Несмышленыш,
Олешка,
Самочка,
Запыхавшаяся, стоишь!

За бесшабашной удалью, которой щеголял Вознесенский, обнаруживается вдруг совсем иное качество. Ведь уже почти ничто не отделяет героиню Вознесенского от той беспомощности, которой отличается исчезающий тип «маленького человека».

Кто ты? Кто?! – Ты глядишь с тоскою
В книги, в окна, – но где ты там? —
Припадаешь, как к телескопам,
К неподвижным мужским зрачкам.
Я брожу с тобой, Верка, Вега!..

Приемля всю меру любви и сочувствия своей сверстнице, поэт воспринимает, а главное, разделяет и ее полную растерянность, подавленность, бессилие в несущемся потоке времени:

Я и сам посреди лавин,
Вроде снежного человека,
Абсолютно неуловим.

Как уживается в облике А. Вознесенского эта растерянность с широковещательными посулами, с молодецкими обещаниями воздвигнуть города и поджечь архитектурный институт, а то и самое землю? И откуда в эдаком удалом парне, запросто братающемся с Петером Рубенсом, Петром Великим, такие слабости? И почему поэт, как загипнотизированный, описывает круги около какого-то символического «критика из толстого журнала», осыпая беднягу ядовитыми стрелами? Есть ли общий корень у сильных и слабых сторон творчества Вознесенского?

Лирический герой Вознесенского поражен буйной и своенравной силой открывшегося ему мира, перед которым оказываются бессильными его книжные знания. Словно живую воду, пьет он морозный воздух жизни, переполняясь им, и трепеща перед его силой. Уверенность и робость сливаются в вопросе, который он задает жизни: «Поймешь ли, Мама? С кем ты, Маша? Мне страшно, Маша, за тебя!»

Уверенность и робость – это не случайное сочетание. А. Вознесенский, как поэт, еще только начинается, и лучшее из написанного им – это только прелюдия, заявка, символическое двоеточие, за которым может раскрыться (а может и не раскрыться) содержание бесконечно богатейшее – мир, время – через личность поэта. Поэтическая экспрессия Вознесенского, все эти вихри слов и образов – поэтическое отражение силы, бьющей, так сказать, через край. Но это еще не сила, осознавшая свою цель в жизни. «Мечтаю, чтобы зданья ракетою ступенчатой взвивались в мирозданье» – это мечта, мечта активная, но еще совершенно расплывчатая. Обещания воздвигнуть города – хорошие обещания, но, к сожалению, чисто символические. Лирического героя Вознесенского отличает доброе качество – готовность к действию, но она сможет перейти в действие только тогда, когда дополнится глубоким пониманием жизненных процессов, проникновением в душу тех героев, от имени которых хочет говорить поэт.

Попробуем определить конкретный облик излюбленных героев Вознесенского. Это и легко и трудно. Казалось бы, чего легче: вот они, чумазые парни из шахты, отчаянные шоферы, небритые бульдозеристы, гидростроители, таежники, белозубые ребята «из Коломн и Калуг» – новый, молодой рабочий класс! Но ведь связь лирического героя с этими людьми чисто внешняя, и люди эти – скорее яркая декорация, статичные фигуры фона при персоне автора:

«Нет» – слезам.
«Да» – мужским продубленным рукам.
«Да» – девчатам разбойным,
Купающим «МАЗ», как коня,
«Да» – брандспойтам,
Сбивающим горе с меня!

Нас интересует тут не прием – «через личность» (в поэзии все через личность), а качества самой этой личности. Ибо, восхищаясь буйными своими сверстниками, лирический герой наблюдает их, как смотрят в бинокль на новую страну с борта парохода, а сам он, герой, остается все тем же чуть испуганным городским мальчиком, которому почерпнутые из книг знания не могут объяснить всех сложностей и который, восхищаясь своими сверстниками, по-настоящему еще не знает их. И каждый раз, когда Вознесенский ощущает этот холодок незнания и отчужденности, с особой яростью раскручиваются в его стихах бумажные параболы, бунтуют и бубнят рифмы и дружно обступают читателя гумарнитарно-технические «приметы» ракетного века…


«Знамя», № 9, 1961

Александр Дымшиц
И все же главное ощущение – неудача.
Письмо читателю в Архангельск

Уважаемый товарищ Ч!

Вы написали мне, что вас удивляет и огорчает стихотворный цикл Андрея Вознесенского «Тридцать отступлений» из поэмы «Треугольная груша», опубликованный в № 4 «Знамени». Вы пытались читать его вместе со своими друзьями и вместе с ними пришли к выводу, что стихи эти далеки от народности. Вы хотите, чтобы я написал Вам, что я думаю об этом цикле.

В этом цикле, который – скажу сразу – мне не понравился, я вижу и удачные стихотворения (например, «Секвойя Ленина») и отдельные удачные образы и строки. И все же главное ощущение – неудача. Притом не просто неудача, а неудача, вызванная ошибочными творческими предпосылками. Вот о них-то и хочется поговорить. Поэзия – это сложнейший «аппарат», и если в нем обнаруживаются помехи, на них важно указать. Ведь это может помочь их устранению, это может помочь и автору (если он расположен к критике), и поэзии, для судеб которой не безразлична судьба каждого одаренного человека.

В связи с новым циклом Андрея Вознесенского передо мной встают два вопроса: об идейной нравственной цельности авторской личности и о закономерности (или произвольности) творческих решений. И мыслями о них я хочу поделиться с вами…

… Поэзия – закономерность. В ней не должно быть места субъективному произволу, столь характерному для искусства модернистского, столь принципиально чуждому искусству социалистического реализма.

Теперь об Андрее Вознесенском, о тридцати отступлениях из «Треугольной груши». Вы, вероятно, заметили, что автор связывает эти стихи с поэмой «Открытие Америки». Он соперничает с Маяковским, с его «открытием Америки» его зарубежными стихами.

Ну что же, не будем сравнивать Маяковского с Вознесенским (вы, разумеется, понимаете, что речь идет не о различии поэтов, а о различии некоторых творческих принципов в поэзии). Вспомним лишь, что прежде всего поражало в зарубежных стихах Маяковского, что составляло их принципиальную «особость», и задумаемся: есть ли эта «особость» у Вознесенского и как она выражена?

В стихах М. о капиталистическом Западе, о Франции, об Америке, о тогдашней Польше и Чехословакии всегда поражала нас личность поэта. Это было именно «мое» открытие старых миров, «мое к этому отношение». Видел, показывал, обдумывал, судил эти миры Маяковский – поэт необыкновенной идейной цельности и политической страсти, «полномочный посланец» советской литературы, человек новой духовной формации, взиравший на мир капитализма, как социалистический Гулливер на царство лилипутов. Позиция М. стала позицией всех советских литераторов, писавших в последующем о капиталистическом мире. Это позиция твердого социального превосходства над буржуазным миром, позиция интернациональной солидарности с угнетенными и эксплуатируемыми, позиция революционного гуманизма.

Повторяю, товарищ Ч., я не собираюсь сравнивать Вознесенского с Маяковским, с его талантом, голосом, искусством. Я хочу поговорить о гражданской позиции поэта Андрея Вознесенского, столкнувшегося с миром капитализма, в свете позиции, завоеванной и завещанной Маяковским. Я хочу спросить себя, Вас, Ваших друзей, с которыми Вы обсуждаете новинки литературы: ощущаем ли мы в новых стихах Вознесенского цельную и сильную нравственную личность «полпреда советского стиха»? По-моему, к сожалению, не ощущаем.

Андрей Вознесенский пишет:

Открывайся, Америка!
Эврика!
Отмеряю, кумекаю,
открываю,
сопя,
в Америке —
Америку,
в себе —
себя.

Какого же себя открывает Вознесенский вместе с тем открытием Америки, каким мы его видим? Есть ли у него основа основ советского характера в этом цикле, где он видит капиталистическую действительность и «кумекает» что к чему?

Советский человек в мире – боец, воитель коммунизма. Не он страшится противника, его страшатся. Помните:

И вдруг,
как будто
ожогом
рот
скривило
господину…

Вот она – «у советских собственная гордость», – вот она, советская позиция, партийная стать и строка.

Иное у Вознесенского. Он не сумел показать, выразить гражданскую силу и гордость советского человека. Как жалок, беспомощен, истеричен его «герой», столкнувшийся с агентурой ФБР. Возьмите стихотворение «Вынужденное отступление», и Вы убедитесь в этом:

Невыносимо быть распятым,
до каждой родинки сквозя,
когда в тебя от губ до пяток,
как пули, всажены глаза!
И пальцы в ржавых заусенцах
по сердцу шаркают почти.
«Вам больно, мистер Вознесенский?»
Пусти, чудовище, пусти!

Неудивительно, что глазам этого героя Америка предстала в соответствующем восприятии. А. Вознесенский не увидел рабочего класса США, зато восхитился битниками; он услышал жалобы негров, но не их протест; в «сволочи», встреченном в эмигрантском ресторане, он постарался разглядеть пробуждение человечества… Право, это очень «субъективная Америка», воспринятая «выборочно» сознанием, далеким от идейной ясности и цельности. Так, по крайней мере, кажется мне, товарищ Ч.

Как видите, первым и коренным недостатком нового цикла стихов Вознесенского я считаю незавершенность характера его героя, за которой стоит незавершенность авторской позиции. Нет здесь – Человека-мыслителя нового типа, Человека-бойца. Вот в чем горе, вот в чем беда. И отсюда прочие качества – то, что Вы называете отсутствием народности поэзии.

Поэтическая личность, еще не выработавшаяся в самостоятельный поэтический характер, бесспорно, одаренная, но еще не нашедшая себя, не случайно так подражательна.

Новый цикл А. Вознесенского очень несамостоятелен: заимствования чувствуются на каждом шагу. То из Хлебникова, то из раннего Заболоцкого, то из Саши Черного, то из Лэнгстона Хьюза, Карла Лэндсберга. Если уж поют негры, то поют они по Л. Хьюзу. Если уж появляется «футбольное», то оно неизбежно перекликается с «футболом» молодого Заболоцкого. А кто не узнает Хлебникова в таких строках:

… Она, как озеро, лежала,
Стояли очи, как вода.

А в этих строках:

Рок-н-ролл
об стену сандалии!
Ром в рот —
лица, как неон.
Ревет музыка скандальная,
Труба пляшет, как Питон! —

кто не уловит в них «модернизацию» Саши Черного:

Пан – пьян! Красные яички.
Пьян пан! Красные носы…

Удивительно «впечатлительный», удивительно переимчивый поэт А. Вознесенский! Освоение чужого нередко оказывается у него и освоением чуждого. Построение образа по фонетическим ассоциациям, произвольность в обращении с образом, сравнением, словом – все это, столь характерное для модернистской поэзии (от символизма до имажинизма) осваивается Вознесенским явно в ущерб логической ясности и четкости стихов. Так появляются образы надуманные, сравнения случайные, по видимости неожиданные и эффектные, по сути же нелепые:

Леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона…

Или:

прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачна,
как кокон…

… В народной поэзии, этой подлинной «плавильне слов», нет места для произвола, для случайного. Здесь все закономерно, все отшлифовано мыслью, здесь нет искусственного оригинальничания, а есть каждый раз по-новому выступающая творческая оригинальность, никогда не обходящая того, что Есенин называл «конкретностью» и «утилитарностью» образа.

Уход Блока от символизма, Маяковского от футуризма, Есенина от имажинизма – все это факты большого литературно-общественного значения. Они знаменовали и коренные изменения в художественном мышлении этих крупнейших поэтов. Поэты выходили на широкие просторы народности. Они утверждались как народные поэты, «по самой по строчечной сути». Как же важно всегда помнить об этом, опираться на эти примеры, учиться у них, здесь искать (как и в искусстве классиков) ключи к новаторству, а не «окунаться» в наследие второстепенных поэтов-модернистов, далеких от народности и от народа.

Я думаю: Вы правы, считая, что в новом цикле стихов А. Вознесенского нет тех черт, которые делают поэзию народной. Мне хотелось, согласившись с Вами, попытаться ответить на вопрос: почему это так.


«Октябрь», № 7, 1962

Семен Кирсанов
Зачем лепить ярлык

… Вот недавно появился совсем молодой поэт Вознесенский. Напечатал он всего четыре или пять стихотворений. Да, они не похожи на стихи Александра Трифоновича Твардовского, которого мы все почитаем и чтим. Стихи Вознесенского своеобразны и по-своему ярки.

«Литературная газета» поместила заметку «… И по мастерству!», где говорится о формалистических стихах Кирсанова и молодого поэта Вознесенского. Зачем это делать, зачем сразу лепить ярлык? Зачем пятнать молодого поэта ранними грехами Кирсанова? Ведь он еще только ищет свой почерк, не надо его немедленно исправлять, а то он так исправится, что станет похожим на всех, и его перестанут замечать. Научиться писать ярко почти невозможно, а переучить писать серо очень легко.


Из выступления на Третьем съезде писателей СССР, 1959

А. Вознесенский – член СП СССР

На очередном заседании Союза писателей СССР были приняты в члены Союза поэты, прозаики, критики, переводчики, живущие в Москве. Среди них – Зоя Богуславская, автор книги «Леонид Леонов», и молодой поэт Андрей Вознесенский, стихи которого часто публиковались в различных газетах и журналах.


«Литературная газета», 1960

Игорь Кобзев
А судьи кто?

О поэзии стали много писать. Видимо, интересной и содержательной стала сегодняшняя поэзия.

Читатели и авторы стихов ждут, что критика поможет им разобраться в этом обширном и растущем хозяйстве, возьмется отвеять зерно от половы или, как опытный лоцман, подскажет правильный фарватер.

Такую задачу, надо полагать, ставил перед собой и критик Б. Сарнов, автор опубликованной недавно в «Литературной газете» статьи «Если забыть о «часовой стрелке»…».

Но почему из множества активно работающих в поэтическом цехе мастеров и подмастерьев избрал критик только двух молодых поэтов? Судя по первым же абзацам, эти поэты произвели на Б. Сарнова наиболее сильное впечатление; он долго размышляет об их успехе…

И что же дальше?

А дальше из статьи выясняется, что и Е. Евтушенко, и А. Вознесенский – чуть ли не лицемеры и фальсификаторы, что их творчество – всего-навсего подделка под поэзию, спекуляция на добрых чувствах, замкнутый круг самодовольства и позерства…

Словом, как у Собакевича: «Один порядочный человек – прокурор, да и тот свинья!»

Унылое впечатление остается после прочтения статьи Б. Сарнова. Голо у нас в поэзии. Пустынно и скучно. А если вдруг и забрезжит на горизонте какой-то огонек – так это только мираж.

Получается, что критика стихов двух молодых поэтов понадобилась Б. Сарнову лишь для нападок на всю современную поэзию. Любящему стихи человеку трудно будет согласиться с такими выводами и в отношении творчества двух названных поэтов, и – особенно – в отношении нашей поэзии в целом.

Почему-то из многих четких и ясных высказываний Маяковского о поэзии для доказательства и обоснования своих взглядов Б. Сарнов выбирает только одно: надпись, сделанную Владимиром Владимировичем на подаренной книге: «Для внутреннего употребления». На этой цитате, точно жонглер на тонкой жердочке, громоздит Б. Сарнов весь шаткий груз дальнейших своих рассуждений.

Не надо передергивать, тов. Сарнов. По этим ли шутливым словам судим мы о Маяковском, о его взглядах на поэзию!

Нельзя согласиться и с другой придуманной Б. Сарновым, но звучащей отнюдь не ново формулировкой: «Поэзия на время перестала быть тем, чем она была всегда, – чутким барометром, безошибочно отзывающимся на малейшие изменения общественного «атмосферного давления». Опять передержка: подчеркивается одна, притом не главная сторона поэзии. Не пассивным инструментом метеоролога, а активным участником жизни и борьбы всегда была наша поэзия!

Когда Б. Сарнов цитирует Белинского, у него все получается умно и правильно. Но ведь Белинский прежде всего говорит о поэте как о гражданине. И жаль, что Б. Сарнов не делает в своей статье ни малейшей попытки посмотреть на современную поэзию и на привлекших его внимание авторов именно с гражданственных, общественных позиций. Наоборот, он предлагает какую-то свою эстетскую «поэзию внутреннего употребления»!

У Е. Евтушенко и А. Вознесенского немало стихов неудачных, путаных. Но Б. Сарнову не нравятся именно те стихи, которые не подходят для его «внутреннего употребления». И чтобы оглупить, ошельмовать их творчество в глазах читателей, критик обрушивается на самих читателей – прежде всего ссылаясь на Бенедиктова, которым публика увлекалась, пока не выступил Белинский.

Не будем пока выяснять, кто тут Бенедиктов, а кто – Белинский. Важнее другое: вправе ли критик ставить знак равенства между читателями стихов времен Бенедиктова и сегодняшними читателями? Мне думается, сегодняшние читатели стихов – это не те дворянские барышни и малограмотные мещане, у которых пользовались большой популярностью бенедиктовские сочинения. Сегодняшние читатели стихов – люди высокообразованные, владеющие сложными современными специальностями, знающие о достижениях науки, техники, культуры, хорошо разбирающиеся и в жизни, и в литературе.

Почти не касаясь идейного содержания стихов Е. Евтушенко и А. Вознесенского, Б. Сарнов судит о них только с точки зрения узко понимаемого мастерства. Но и тут его рассуждения – чисто вкусовые, случайные и необоснованные. Вот один пример. Критик жалуется, что его раздражают созвучия в стихах А. Вознесенского:

… И, точно тенор – анемоны,
Я анонимки получал…

«Почему анемоны, а не астры, например? Ах да: «анемоны – анонимки»… И сразу хочется оборвать, как обрывал Станиславский актера…»

Вот образец сарновских рассуждений. Но нам тоже хочется оборвать увлекшегося критика: «Погодите, товарищ, вы еще – не Станиславский!» Анемоны – анонимки – это необходимые поэтические средства, это краски, которыми пользуется художник слова. Без них стих становится бледным и вялым. Прочтите об этом хотя бы в статье В. Маяковского «Как делать стихи», а уж потом беритесь «обрывать».

Ведь вот как щедро, например, использует сам народ в своем творчестве, в частушках, созвучия и аллитерации:

Сердце так, сердце ток,
Сердце так и токает.
Мой миленок в РТС
Токарем работает…

Почему же не пользоваться аллитерациями поэту, если стих от этого становится ярче, звучнее, легче запоминается?

В чем же тут дело? Почему все не устраивает и раздражает критика? Вероятно, читателю да и критикуемым поэтам захочется узнать, кто их судит и поучает? И это не пустой вопрос.

Со времен Белинского мы привыкли видеть в критике прежде всего общественного деятеля, борца не только за высокую литературу, но и за прекрасную справедливую жизнь.

Однако ни в одной из опубликованных своих статей (а их за последнее время появилось в печати немало) Б. Сарнов даже не пытается говорить о современной поэзии с точки зрения общественной, трудовой или политической жизни страны. Его не занимает и не волнует ни село, ни город, ни флот, ни армия, ни целина, ни наука, ни пенсионеры, ни пионеры. Сам он ни разу не выбрался хотя бы в «творческую командировку», чтобы познакомиться с жизнью.

И вот он очень категорично и безапелляционно судит и об авторах книг, и об их созданных в трудах и поисках произведениях… С легкостью рассуждает он о стиле и об интонации, о ритмах и рифмах, густо рассыпает в тексте афоризмы, почерпнутые из сборника «Крылатые слова»…

И при этом его совершенно не заботит, что главный вопрос в оценке любого литературного произведения – соответствие правде жизни. Видимо, судить об этом ему не под силу. Таким образом, Б. Сарнов предстает перед читателями в качестве этакого «дегустатора поэтических вин». Но вкус у «дегустатора» очень сомнительный…

Критик позволяет себе некоторые «запрещенные приемы». Не для пользы поэзии сталкивает он лбами молодых поэтов с избранными им корифеями. Кроме того, полемизируя с читателями и отстаивая свою точку зрения на страницах «Московского комсомольца» или «Литературной газеты», Бенедикт Сарнов то появится перед нами в лице Сарнова, то (в соавторстве с другим критиком) в лице Ст. Бенедиктова. Этично ли спорить и защищать себя под разными фамилиями? Жаль, что нет Белинского на этого новоявленного Бенедиктова!

Наша поэзия (в том числе и молодая) находится сейчас на большом взлете. Кроме удостоившихся брюзгливого внимания Б. Сарнова двух молодых авторов, горячий отклик у читателей нашли многие талантливые и серьезные поэты, вошедшие в литературу за последнее время. И об их творчестве тоже идут шумные споры и дискуссии. На заводах, в совхозах, в институтах, в воинских частях теперь постоянно проводятся «недели», «дни», «часы» поэзии. Если бы критик знал, как часто приглашают поэтов в клубы, в школы, в цеха, в учреждения, на полевые станы для выступлений, для участия в диспутах на общественные и моральные темы, для споров о будущем, о науке, о характере нашего современника, о труде, о дружбе, о любви!..

И творчество всех этих поэтов не по недоразумению получает признание у многих читателей. Никакого «гипноза» здесь нет. Дело в том, что все они много ездят по стране, часто встречаются с трудовыми людьми, чутко улавливают их настроения, думы и умело выражают это в своих стихах. Конечно, у молодых поэтов немало серьезных недостатков, промахов, неосуществленных поисков. И об этом надо с ними вести толковый, некрикливый товарищеский разговор.


«Литература и жизнь», № 7, 1961

В. Григорьев
Федорино горе

Единичные отступления от правил пунктуации также могут создавать дополнительный поэтический эффект. Интересны при этом те мотивы, по которым поэты прибегают к подобному приему. «Стихи имеют самостоятельную жизнь, характер, – пишет, например, А. Вознесенский во введении «От автора» к отдельному изданию «40 лирических отступлений из поэмы «Треугольная груша». – Иногда они помимо воли автора отказываются от грамматики. Иногда этого требует фантастический сюжет. Например, начинает говорить отрубленная голова. Тут уж не до знаков препинания! В других случаях мелодия требует раскованности, высоты, она бесконечна, как заключительная нота певца. Тогда ей опять мешают ограды из точек и запятых».

В «Лобной балладе», где в начале строк – традиционные прописные буквы, монолог отрубленной головы резко выделен поэтом орфографически и пунктуационно (действие баллады относится к петровской эпохе):

Мальчик мой, государь великий
не судить мне твоей вины
но зачем твои руки липкие солоны?
Баба я вот и вся провинность
государства в моих устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих усах…

… Дело в том, что знаки препинания, «ограды из точек и запятых», – несамостоятельны, они отражают (лучше или хуже) действительные связи между звучащими словами и группами слов, передают – насколько это вообще возможно на письме – интонацию, паузы, помогают восприятию текста. «Мешать» поэту могут, конечно, не сами по себе знаки препинания, а их недостаточность, несовершенство, невозможность передать в напечатанном тексте все богатство интонаций и «мелодий», задушевность и высоту чувства, ощущение свободы и раскованности.

Подобно утюгам из сказки Чуковского «Федорино горе», знаки препинания могли бы сказать: «Мы поэту не враги». Отказавшись от точек и запятых, А. Вознесенский ни в малейшей степени «не расковал» текст своих самых задушевных стихотворений. Скорее – наоборот: нарочито повторяясь, «прием отказа» делает разные стихотворения чем-то похожими одно на другое, ослабляет впечатление от них.

Николай Асеев
Как быть с Вознесенским?

Андрей Вознесенский достаточно заявил о себе и завоевал внимание – восторженное со стороны молодежи и сдержанно настороженное со стороны критически настроенных старших, не решающихся признать талант поэта безоговорочно. Молодежь сразу оценила его со слуха, отличила его голос, непохожий на обычные голоса начинающих авторов, и стала жадно слушать его, воспринимая именно эту непохожесть, нешаблонность его стихов. А ведь молодежь, я думаю, редко ошибается в оценках нового, как бы долго ни проверяли его на вкус привыкшие к иным понятиям о стихе люди. Чем же объяснить пристрастие молодежи? Только ли модой на новое имя, на новое лицо в поэзии? А может быть, новизной его выразительности? Нескованностью строк, свободой выбора темы, отличием звучания?

В. Назаренко в своей неприязни к молодому поэту даже дошел до неудобопринятых намеков на «второй смысл» стихов Вознесенского, якобы замаскированный сложными образами (статья «Наступление или отступление?», журнал «Звезда», № 7). Но критик должен бы знать, что поэты мыслят образами, простыми или сложными, не ради маскировки, а потому, что они поэты. Назаренко утверждает, например, что строки Вознесенского «Когда нас бьют ногами, пинают небосвод. У нас под сапогами вселенная орет!» относятся «не столько к угнетению негров, сколько к судьбе поэтов, как она представляется автору». Давно я уже не читал подобного рода придирок, похожих на забытое ныне советской критикой «чтение в сердцах».

Не только этим. Но способностью направить слово к сердцу слушателя, угадать ритм биения этого сердца, свойственный сердцу самого автора. Научиться рифмовать, и даже неплохо, не так трудно: а вот сообщить читателю и слушателю нечто сверх обычного слышимого и читаемого – это уже следующая ступень поэзии. Редко достижимая. Андрей Вознесенский перешагнул рубеж «уменья» писать стихи и одолел высоту «творенья» стихов. Это уже взлет в стратосферу искусства. Там все подчинено иным законам, чем законы стихосложения, бывшие в ходу раньше. Это именно – творение стиха.

Андрей Вознесенский не сразу дошел до меня в своих первых стихах. Виноват был не он. Я просто не умел еще читать новый почерк. Глазами трудно освоить ритм непривычных строк. Чувствовалась культура автора, его стремление быть по-своему выразительным, но ключа к его мелодиям я тогда еще не нашел. Думаю, что этого лишены были и многие, не слышавшие голоса поэта. И только цикл стихов под общим названием «Треугольная груша» заставил меня отыскать такой ключ. Здесь уместно сказать, что возмущение экстравагантностью названия часто оказывается просто недоразумением. В самом деле, почему треугольная груша? Да, во-первых, потому, что, если спроектировать форму груши, она окажется именно треугольной; а во-вторых, потому, что форма лампочек в американском метро имела именно такую форму. Так разъясняется недоуменный вопрос о заголовке цикла. Так разъясняются и другие недоумения в отношении многих «нелепостей» у Вознесенского. И напрасно, я думаю, ищут критики, пусть даже благожелательные, черты сходства у Вознесенского с Пастернаком или Цветаевой. Утверждающие это просто ищут в альбоме поэтических обликов похожесть на то или иное дарование, также необъяснимое сразу. А ведь уж если отыскивать черты родоначального поэтического свойства, то это больше всего напоминает стилистическую манеру Маяковского: тот же неуспокоенный, внетрадиционный стих, то же стремление выразить мысль своими средствами, не заимствуя их у других, свободное обращение со строкой в ее ритмическом и синтаксическом разнообразии. Но главное общее – это повышенная впечатлительность от видимого и ощущаемого. И в этом не совпадение, а продолжение культуры новой поэзии, ею взращенной и выпестованной. Это именно продолжение, а никак не подражание Маяковскому.

Вот подымаются разговорчики о том, что культура стиха, выношенная Маяковским, не имеет продолжения. Неправда. Это неправда, идущая от лени и консерватизма, привычки к бывалому, когда-то безусловному для вкуса. А вот Вознесенский, да и не только он один, а и Евтушенко, и Соснора, и Ахмадулина показывают, что культура Маяковского сильнее в своих продолжателях, чем у подражателей любого течения русского стиха.

Вот американские стихи Вознесенского. Судите сами: разве здесь не передано ощущение новой эстетики нашего времени хотя бы в описании нью-йоркского аэропорта, в вихревом кабацком «стриптизе», в голосах поющих негров? И если Маяковский чуть ли не сорок лет назад с завистью и одобрением отзывался о Бруклинском мосте, то теперь с явным пренебрежением к этому мосту новый поэт восклицает: «Бруклин – дурак, твердокаменный черт. Памятник эры – Аэропорт». Общее у этих поэтов – восхищение делом рук человеческих и возмущение капиталистами – владельцами этих чудес индустрии. Вот что задевает обоих поэтов. В этом родственность их близка. И если, только мимолетно побывав в чужой стране, молодой поэт мог схватить ее характер, то такой поэт стоит того, чтобы посчитаться с ним.

В этом родственность Вознесенского Маяковскому несомненна. И не только в необычном строе стиха – она в содержании, в глубокой ранимости впечатлениями, которые воспринимаются как биографические, а не туристические.

Характерно, что Вознесенский, наблюдая за диким стриптизом в американском мюзик-холле, вдруг находит этому танцу давнего прадедушку – по ритму и бессмысленности движений. Стих вдруг приобретает вихревое вращение русского трепака.

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,
Как сдирают с апельсина кожуру.
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».

Да нет, не стриптизом называется он, а старым российским Камаринским, привезенным в Америку эмигрантами старой России. Только сравните:

Снится бабе, что в царевом кабаке
Мчится муж ее в веселом трепаке!

Как сумел уловить поэт эту угарную близость ритма, эту родственность кабацкой культуры царских времен с кабацкой культурой современной Америки! Это дело его впечатлительности, натуры, внутреннего зрения. Не только уловить, но и доказать не доводами от рассудка, а движением стиха, вдруг сблизившим два мира бескультурья: царской кабацкой удали и трактирной эстрады в американском баре. Одно напоминание обезумевших людей, пьяных рож – и «царев кабак» сближен с кабаком Америки.

Вот поэт слышит, как «Поют негры»:

Мы
тамтамы гомеричные с глазами
горемычными, клубимся, как дымы,
мы…
Вы
белы, как холодильники, как марля
карантинная,
безжизненно мертвы —
вы…

Что это за ритмы с воем и мычанием – «вы-ы…», «мы-ы…»? Что это за мучительный напев, мелодия гнева и боли, переданная в стихе? И заключительные строки:

Когда нас бьют ногами,
Пинают небосвод,
У вас под сапогами
Вселенная орет!

Такого нельзя написать, не почувствовав подлинной боли от ударов. Такого не напишешь ради экзотического описания негритянского джаза. Да, родство – хотя бы по впечатлительности – с Маяковским несомненно. И вот – без подражания – налицо продолжение линии Маяковского. Кстати сказать, и приемы критики, и заушательская издевка со стороны примелькавшихся стихотворцев почти повторяют практику раннего Маяковского. И тут, и там – одинаковое недоверие к искренности и бескорыстию поэта. И там, и здесь – попытка спародировать внешние черты стиха без понимания его особенности. Это похоже на то, как бывает в деле изобретательства. Долго приходится доказывать новизну какого-нибудь изобретения, пока ее примут как необходимую. Здесь и консерватизм мышления, и привычка – к давно уже усвоенному, понятному.

Привычка притупляет остроту впечатлений, и каждый, кто со свежими чувствами подходит к делу, прежде всего натыкается на недоверие. Это понятно. Иначе пришлось бы иметь дело с сотнями случаев шарлатанства и саморекламы. Но вот, когда уж можно решить, что талантливость несомненна, начинаются долгие доказательства ее первоочередной необходимости. Да и вообще ведь люди не обязательно должны возиться с талантами. Пусть сами докажут свои таланты. «Давай нам смелые уроки, а мы послушаем тебя!»

Но искусство не школьная парта и кафедра. Оно движется законами развития общества. А если общество занято первоочередными нуждами своего существования, искусство может и подождать. И вот мы часто из-за недосуга своего заняться всерьез вопросами искусства отдаем его на суд специальных критиков, которым знакомы все старые методы становления искусства, но которым никогда не будет знаком вновь открывающийся поэт. И мы многое теряем из-за отсутствия точных критериев искусства, полагаясь на опыт, уже использованный предыдущими поколениями.

У нас не хватает внимания и времени присмотреться к жизни искусства, поэзии, в частности чтобы предотвратить ранние морозы на цветущем дереве советской поэзии. А ведь оно действительно цветуще и плодоносно. Вот и хочется поставить вопрос: «Как же быть с такими, как Вознесенский?» А ведь их не так много. Отдать их на разор и поругание отдельных любителей? Или же серьезно оценить их молодое своеобычное своеобразие в понимании дела искусства?

В первом случае при острой впечатлительности и повышенной чувствительности эти талантливые начинания могут отцвести, осыпаться раньше времени. А серьезность оценки зависит от многих входящих причин: стоит ли возиться, да и какая тут гарантия безошибочности?! Так вот и остается в воздухе вопрос, поставленный в заголовке статьи. Может быть, читатель, беспристрастный судья, ответит на него?


«Литературная газета», август 1962

Сергей Наровчатов
Разговор начистоту

Не хочу никаких недоговоренностей. Объясню без недомолвок, что мне нравится и что не нравится в поэзии Андрея Вознесенского.

Мне нравится своеобычность его дарования. Тот очевидный факт, что авторство его можно угадать по нескольким строкам, отрицать нельзя. Хорош ли он или плох, но он хорош или плох по-своему. Косвенное подтверждение этого факта появление подражателей. Как и чему подражают – другой вопрос, но подражают. Прямое и последнее подтверждение этого факта – сборник «Антимиры» и поэма «Оза». Первый, на мой взгляд, – в целом удачен, хотя и с серьезными оговорками. Вторая, на мой взгляд, в целом неудачна. Но и «Антимиры», и «Оза» – явления вполне своеобычные, почерк, которым они написаны, не спутаешь ни с каким другим.

Могут обратить мое внимание на эклектичность Вознесенского, на переплетение в его стихах мотивов Блока, Цветаевой, Пастернака. Вижу, знаю, соглашаюсь. Но нити, вытканные чужими руками, ложатся в собственный узор.

… Но беда в том, что все хорошие качества поэта часто переходят в его стихах в свою противоположность. Современность – в современничанье, когда момент заслоняет время, а преходящая мода – в непреходящие категории. Обостренная впечатлительность не подкрепляется избирательностью впечатлений, свойством, необходимым серьезному поэту. Раскрепощенность мысли сопровождается верхоглядством и путаницей. Свобода изъяснения часто приводит к безволию словесной сумятицы. Своеобычность переходит в оригинальничание, изящество – в жантильность.

Переход подлинных качеств в ложные происходят у Вознесенского весьма часто, и случайностью его объяснить нельзя. Корни этого явления, мне кажется, можно обнаружить в характере дарования поэта, а вернее, в природе его вдохновения… Вознесенский, мне думается, иногда взвинчивает себя до состояния поэзии.

… Переход подлинных качеств в ложные происходят у него в силу еще одного обстоятельства. Повышенная поэтическая нервность… оттесняет избирательность впечатлений. Возьму пример из военного прошлого. Представьте себе человека, с одинаковой экспансивностью реагирующего на писк комара и свист пули, солдатскую ругань и разрыв фугаски. Трудно представить. Но вот Вознесенский пишет «Охоту на зайца», где охота уже не охота, а подмосковная мистерия и охотники вместе с поэтом рыдают над загубленным косым, превратившимся в Дионисия.

То же обстоятельство приводит к более серьезным промахам. И вновь современность оборачивается современничанием в поспешной попытке понять трагедию Запада через образ Мерилин Монро. Линза слишком мала, и случайная кривизна ее слишком прихотлива, чтобы собрать в фокус разноименные лучи. Общая слабость «заграничных» стихов Вознесенского состоит в том, что нам открывается больше внешняя сторона явлений, а глубинная их суть не всегда остается узнанной…


«Литературная газета», декабрь 1964

Василий Федоров
О поэтических вольностях

Существует очень широкое по своему смыслу выражение – «поэтическая вольность». Оно имеет в виду, в частности, и более или менее вольное обращение с фактами, которое в определенных случаях допустимо в поэзии. Наглядные примеры подобных вольностей приводил Илья Сельвинский в своей известной книге «Студия стиха». Так, например, он отметил, что Лермонтов в «Мцыри» осуществил «переселение барса из Туркестана в Грузию, где барс никогда не водился».

Да, «вольности» вполне допустимы в поэзии. Но, во-первых, лишь в известных пределах (нелепо было бы, скажем, переселить в Грузию полярного медведя), а во-вторых, в соответствии с художественной логикой, с поэтической закономерностью. Так, в романтической поэме Лермонтова законен этот барс – исполненный красоты и силы, гордый зверь; какая-нибудь гиена была бы, напротив, совершенно неуместна.

Однако в последние годы в нашей поэзии нередко сталкиваешься со своего рода «гиенами» – то есть с грубыми и не оправданными художественно искажениями фактов – прежде всего фактов исторических. Это, с одной стороны, подрывает самые основы поэтических образов, с другой же – вводит в заблуждение нашего читателя, который привык верить слову поэта, ибо еще Гоголь провозгласил, что «со словом нужно обращаться честно».

Особенный вред наносят искажения исторических фактов, когда они имеют место в стихах популярных авторов, ибо фальшь распространяется в этих случаях огромными тиражами, которые значительно превышают тиражи книг по истории и истории культуры, откуда читатели могли бы почерпнуть правду.

Вот несколько характерных примеров.

В недавно вышедшей книге критика Ал. Михайлова «Андрей Вознесенский. Этюды» (М., 1970) об ее герое говорится: «Окончил среднюю школу, потом архитектурный институт, одновременно учился живописи у Бехтеева и Дейнеки». Естественно ожидать, что история искусства в стихах А. Вознесенского предстает в своей поэтической истинности.

Но вот стихи «Баллада работы»:

… А где-то в Гааге
Мужик и буян,
Гуляка отпетый,
И нос точно клубень —
Петер?!
Рубенс?

Автор тут же выражает сомнение в своем предположении:

А может, не Петер?
А может, не Рубенс?

Однако у каждого мало-мальски знакомого с личностью Рубенса человека никак не могло бы возникнуть даже тени предположения, что речь идет о Рубенсе, – особенно, если учесть еще и последующие строки:

Он жил, неопрятный, в расстегнутых брюках,
И брюхо моталось мохнатою брюквой…

и т. п.


Ведь великий живописец Рубенс был блестящим светским человеком, полжизни проведшим при дворах королей Испании, Англии, Франции и итальянских герцогов. Он владел восемью языками и был талантливым дипломатом, не раз выполнявшим ответственные поручения. Рубенс вел чрезвычайно правильный образ жизни, руководил целой художественной школой, собрал замечательные художественные коллекции. Он был возведен в рыцарское достоинство королями Испании и Англии. И т. д., и т. п.

Словом, в стихах А. Вознесенского перед нами явная «гиена», не имеющая никакого отношения к Рубенсу. Его имя произнесено автором совершенно всуе.

Вероятно, поклонники А. Вознесенского будут все же оспаривать эту оценку. Они скажут, что А. Вознесенский вовсе не хотел воссоздать облик Рубенса, что он стремился дать «собирательный» образ живописца тех времен и т. д. Наиболее тонкие защитники могут сказать даже, что дело идет не столько об образе живописца, сколько об образе самой живописи «рубенсовского» типа. Поэтому-то здесь и уместно было упомянуть его имя.

Что ж, может быть, это действительно так? Вернемся к тексту: «А где-то в Гааге…» Каждый, слышавший что-либо о Рубенсе, знает, что он жил в Антверпене, а не в Гааге. Но дело не в этом. Во времена Рубенса Гаага находилась в другой стране – не во Фландрии, чьим певцом был Рубенс, а в Голландии; эти страны объединились в Нидерланды лишь после смерти Рубенса.

Мне опять могут возразить, что речь идет не о государственных границах, а о живописи. Однако вся штука в том, что во Фландрии и Голландии развивалась принципиально различная живопись! Фламандская и голландская живописные школы отличаются друг от друга не меньше, чем, скажем, французская и испанская. Рубенс и Иорданс совершенно не похожи на Рембрандта и Галльса. И если можно еще – при очень большом желании – связать образы А. Вознесенского с фламандской живописью, то к живописи протестантской Голландии они не имеют ровно никакого отношения. Между тем А. Вознесенский взял да и «переселил» фламандскую живопись в Гаагу (где, кстати, не было значительной живописной школы), в Голландию, – благо, расстояния в Западной Европе невелики.

Подумаешь, название города перепутал, скажут мне. Но стихи-то на этом не кончаются. Дальше упоминается (опять-таки всуе) имя Саскии – жены Рембрандта, который никогда не изображал ее в сколько-нибудь «рубенсовском» стиле. И тут уже вообще все запутывается, ибо смешиваются воедино две несовместимые художественные культуры. Смешиваются без всякого поэтического обоснования…

Трудно даже решить, чем это обусловлено – не безответственностью ли?

«Жил огненно-рыжий художник Гоген» – так начинаются другие стихи Вознесенского. Что, опять «собирательный» образ? Имя Гогена, а волосы, очевидно, рыжего Ван-Гога, так как всякий, видевший портреты Гогена, знает: волосы у него были иссиня-черные.

Далее очерчивается биография художника:

Богема, а в прошлом – торговый агент.
Чтоб в Лувр королевский попасть
из Монмартра,
Он дал кругаля через Яву с Суматрой.

Автор что-то слышал о жизни Гогена, и поэтому теперь можно догадаться, что речь идет именно о нем (и уж во всяком случае – не о Ван-Гоге). Однако нельзя не удивиться следующему: многолетняя напряженная работа живописца в глухих селениях Франции названа «богемой» (с таким же успехом можно назвать богемной его жизнь на Маркизских островах); банковский служащий превращен в «торгового агента»; остров Доминик, где провел свои последние годы Гоген, подменен Явой и Суматрой, находящимися в десяти тысячах (!) километрах к западу от этого острова.

Все это особенно удивляет потому, что искажения абсолютно бессмысленны. Их можно объяснить лишь тем, что «Гоген» рифмуется с «агент» («богема» же выступает как дополнительная начальная рифма), а «Суматра» – с «Монмартром»…

Впрочем, может быть, напрасно написал Ал. Михайлов о том, что Вознесенский «учился живописи». Ведь окончил-то он все-таки архитектурный институт. Как утверждает критик, иные его стихи даже «нельзя понять вполне, не зная, что Вознесенский – архитектор». Уж историю зодчества-то он, вероятно, знает назубок.

Но вот два отрывка из его поэмы «Мастера», изображающие только что построенный собор Василия Блаженного:

Сплошные перламутры —
Сойдешь с ума!
Уж больно баламутны
Их сурик и сурьма…
… храм в семь глав…

Я нарочно беру вполне популярную книгу академика Н. Н. Воронина «Древнерусские города». Вот что здесь сказано о соборе Василия Блаженного:

«Центральный храм, увенчанный высоким шатром на причудливой звездчатой основе, подчинял себе восемь придельных храмов… связанных открытыми балконами галерей и приходов». Итак, 8+1 = 9. Плюс к тому не «храм в семь глав», а девять самостоятельных храмов, ибо главы – сколько б их ни было – венчают одно единое церковное здание, а здесь их девять (что, кстати сказать, имело существенное символическое значение, о котором должен бы знать архитектор…)

И далее: «Красный кирпич и белый камень деталей в сочетании с ослепительным сиянием белого железа покрытий были первоначальной гаммой памятника». Это вполне понятно: церковные здания (в том числе и собор Василия Блаженного) стали окрашивать лишь в семнадцатом веке.

И последнее:

И привели опричники,
Чтобы построить храм.

Строительство храма Покрова было завершено в 1560 году; опричнина была учреждена Иоанном IV. Можно с большой вероятностью утверждать, что после создания опричнины Иоанн IV не стал бы строить храма, подобного храму Покрова, воздвигнутого в честь радостной Казанской победы: иное у него формировалось мироощущение.

Короче говоря, лучше уж не знать, что А. Вознесенский – архитектор.

Но, кажется, хватит. И так уже ясно, что перед нами – по меньшей мере безответственное отношение к истории, которое невозможно оправдать ссылками на законы «поэтической вольности».

Этим грешит, конечно, не только автор, о котором шла здесь речь. Но о его «вольностях» следовало сказать в первую очередь, ибо многотысячные тиражи книг, их несомненная популярность чрезвычайно усугубляют его «вину» перед историческими фактами. Вот почему необходимо было обратить особое внимание на искажения истории в стихах Андрея Вознесенского.


«Москва», 1971

Андрей Вознесенский
Моцарт не отравлял прогрессивного композитора Сальери
Письмо в редакцию

С интересом прочитал я выступление В. Федорова в журнале «Москва» по поводу моих стихов. Обычно я не вмешиваюсь в критические споры, полагая, что поэт должен писать стихи, но здесь речь идет о принципиальном, о поэтическом методе.

Я, как и В. Федоров, озабочен сохранением исторической и художественной правды в произведениях, поэтому к замеченным им неточностям добавлю, что создателями Василия Блаженного были Барма и Посник, а не «семь мастеров», что зодчим вообще не выкалывали глаза, что Моцарт никогда не отравлял прогрессивного композитора Сальери, что во времена Петра Первого не было мотоциклов и башенных кранов, что анчар не ядовит, что Гоген не был рыжим (и зря Соммерсет Моэм окрасил его в рыжину), что рыжим не был и Маяковский, несмотря на его заявления об этом, что Колумб не был евреем, а зайцы не разговаривают по-человечьи, а тем более ямбом, что Гамлет принц Датский не убивал Полония…

Но вряд ли все эти авторы так уж не знали фактов, не читали учебников по истории. Вопрос не так прост, как кажется В. Федорову. В учебнике по литературе говорится, что художественный образ имеет свои законы. Авторы сознательно изменяют некоторые факты, чтобы отразить суть явления, дух его, достичь правды художественной, а стало быть, и исторической. Есть законы фантастической достоверности. Надо не только знать общеизвестные факты, но и уметь читать поэтическое произведение.

И зря, не поняв моих «Мастеров», В. Федоров пытается опереться на такого крупнейшего авторитета по истории архитектуры, как Н. Н. Воронин, цитируя его труды о храме Василия Блаженного. Ведь именно Н. Н. Воронин в «Комсомольской правде» хорошо отозвался о «Мастерах», цитируя именно строки о цветастости храма. Может, и Н. Н. Воронин не знает истории архитектуры?

Нет, истин исследователь, он просто понимает законы искусства. Советую В. Федорову чаще читать Н. Н. Воронина.

Все примеры автор реплики берет из моих вещей, написанных и опубликованных в 1959 г., исторические факты, приводимые им, общедоступные, и как-то непродуктивно было тратить 12 лет на их поиски.

В № 10 журнала «Дружба народов» печатается моя новая поэма «Авось!», обращенная к истории. Чтобы не утруждать В. Федорова новыми двенадцатилетними исследованиями, скажу сам, что у Девы Марии вряд ли был роман с русским дипломатом, что унитаз не был изобретен нашими соотечественниками, а наряды 1806 года не назывались «макси». Впрочем, кто знает?

В заключение порадую В. Федорова и с сожалением признаюсь, что я не Гойя, а Евтушенко, по проверенным данным, не египетская пирамида.

Уместно ли перекрашивать волосы Гогена?
От редакции

Трудно не согласиться с исходными положениями письма поэта А. Вознесенского, – художники действительно сплошь и рядом «сознательно изменяют некоторые факты, чтобы отразить суть явления…». Об этом свидетельствует в целом яркая, талантливая творческая практика самого А. Вознесенского.

Однако А. М. Горький писал: «… В искусстве изображения явлений жизни словом, кистью, резцом «выдумка» вполне уместна и полезна, если она совершенствует изображение в целях придать ему наибольшую убедительность, углубить его смысл, показать его социальную обоснованность и неизбежность».

Весь вопрос, как нам кажется, именно в этом. Остается решить только, помогает ли отразить «смысл» и «суть» собора Василия Блаженного отъятие у него двух глав (точнее, храмов), нужно ли ради отражения «сути» фламандской живописи смешивать ее с голландской, уместно ли, отражая «суть» Гогена, перекрашивать его волосы и т. д. и т. п. Всегда стоит помнить о границах домыслов и вымыслов.


«Москва», № 12, 1971

Вадим Кожинов
Поэт против роботизации человека

Небывалые скорости нашего века уплотняют стих, меняют ритмику, как бы вдыхают в него энергию движения. Е. Винокуров однажды удивленно воскликнул: «Время хлещет, вот так из пробоин хлещет в трюм что есть силы вода». Или у А. Вознесенского: «Мимо санатория реют мотороллеры». Влюбленные за рулем сравниваются с рублевскими ангелами («Рублевское шоссе»), они мчат своих любимых, похожих на крылья за спиной. И дальше:

Их одежда плещет,
Рвется от руля,
Вонзайтесь в мои плечи,
Белые крыла.

А вот из другого стихотворения:

… снова, мертвой петлею
несутся до рассвета
такие же отпетые
шоферы и поэты!
Их фары по спирали
уходят в небосвод.

Из нового поколения поэтов Вознесенский, пожалуй, наиболее ярко и своеобразно отразил технический колорит нашей эпохи, но он же подал голос в защиту человечности против роботизации человека, убежденно и страстно провозгласив: «Все прогрессы – реакционны, если рушится человек». Именно этой стороною: человек и технический прогресс – отразился мир у Вознесенского в стихах и поэме «Оза».


«День поэзии», 1971

Дипломная работа… по письму Вознесенскому

После армии я поступил в Московский полиграфический институт на отделение журналистики. Учебную практику проходил в журнале «Юность», дипломную работу писал на тему «Письма в редакцию». Помню, что Борис Николаевич Полевой, тогдашний редактор популярного журнала, меня тепло принял и дал указание заведующему отделом писем снабдить материалом. И тут, что называется, на ловца и зверь бежит. Натыкаюсь на послание главреда Андрею Вознесенскому. Конечно, я не преминул перепечатать это письмо для своей коллекции. Послание это – приятное во всех отношениях. Классик советской литературы, автор легендарной «Повести о настоящем человеке» не так уж часто выражал восторги по поводу произведений, поступающих в его журнал.

Дорогой Андрей Андреевич!

Ну, вот и опять Вы вернулись, так сказать, в дом родной – в «Юность». Перечитал я поэму уже в журнале, а ведь когда читаешь в журнале, впечатления естественно усиливаются, и должен Вам сказать, что, несомненно, это одно из лучших Ваших произведений последнего времени, а вся эта трогательная история со Светланой Поповой делает ее и среди Ваших книг явлением выдающимся (речь идет о поэме «Лед-69». – Ф. М.).

Ну, что же, спасибо. Поздравляю. Будем ждать новых встреч на страницах «Юности».

Ваш Борис Полевой.
16 сентября 1970 г.
Андрей Дементьев
Не исчезает способность любить.
Вознесенскому – 50 лет

Наверное, только календарь способен на какое-то время сосредоточить человека на его возрасте. Потому что внутри нас с приходом в нашу жизнь круглой даты – такой, скажем, как пятидесятилетие, – ничего не меняется. По-прежнему молода душа и не сламывается настроение, не исчезает способность любить и совершать задуманное, ибо даже самый ответственный или бесконечно прекрасный день не может мгновенно нарушить ритм жизни, перевести человека из солнечного круга в безразличие. Годы добавляют опыта, мастерства, расширяют круг друзей и увеличивают число побед и поражений. Но им не дано подчинить себе душу. Не дано изъять талант и состарить характер.

Я вспоминаю Андрея Вознесенского двадцатитрехлетним поэтом, когда он жил тревожным ожиданием первой своей книги. Мне показалось тогда, что он как-то растерян оттого, что поэтическое слово, с которым он долгое время был один на один, вдруг вышло из-под его власти и рванулось к людям, ища верного, все понимающего собеседника. И это некоторое недоумение от всего случившегося осталось в его взгляде, по-моему, навсегда. Может, именно потому и в тридцать, и в нынешние пятьдесят лет Андрей Вознесенский вызывает во мне желание заслонить его от невзгод жизни, от грубого прикосновения к музыке его души, словно неистовая и мужественная поэзия сама не защищает всех нас от мещанства, невежества и лжи.

Мне хочется вспомнить еще раз: а как начинался Вознесенский? С биографии или со слова? Неожиданно или исподволь? Вовсе не потому что Вознесенский отмечает свой юбилей и принято говорить самое главное, скажу, что поэт открыл нам слово. Заново. Слово, которое было в нас и до него. Но оно стояло в нашей памяти, как стоит в словаре Даля. Он заставил светиться слово новыми, до него невидимыми, образными гранями. Тень звука легла на наше нетерпение, и внутренний голос пробудившегося в нем существа перешел в наше дыхание. Исповедь поэта предполагает бесконечную искренность. Искренность в самом главном, когда можно сказать о себе такое, на что имеет право лишь одна любовь. Когда великое время, в которое ты живешь, рвется в твою душу, порой обдирая ее в кровь, наполняя чужими жизнями, радостями и тревогой. Андрей Вознесенский – удивительный мастер развернутой метафоры. Он может несколькими строками создать картину, которая благодаря взрывной силе его поэтического слова вызывает в нас, помимо зрительного эффекта, еще и далеко идущие смысловые ассоциации.

В своей прозе Вознесенский рассыпает метафоры, как жемчуг. В поэзии он собирает его в нитку. И потому ощущение прекрасного от его слова меняется в нас, как меняется отсвет жемчужин, хранящих в себе прохладу и красоту моря. Я не случайно обратился к этому образу. Поэзия Андрея Вознесенского сутью своей схожа со стихией моря – когда бесконечность синевы вдруг взрывается безжалостными штормами и когда, глядя на тихий закат, уходящий в ало-синюю тишину, исподволь думаешь о том глубинном мире, который и ведом, и неведом нам.

Иногда мне кажется, что Вознесенский еще в юности, как спринтер, рванулся к своему читателю, где каждый успех – это передых, а не финиш и где неожиданные барьеры непонимания или предвзятости порой сбавляли скорость, но не сбивали дыхания. И потому мне от всей души хочется пожелать Андрею Вознесенскому доброго здоровья и глубокого дыхания в поэзии.

«Литературная газета», май 1983

Строка, как нависшая балка балкона.
Интервью с Андреем Вознесенским по просьбе американской студенческой радиостанции

«Сэры, пришлите интервью с вашим талантливым поэтом Андреем Вознесенским». С такой просьбой к Московскому радио обратилась студенческая радиостанция KSMC колледжа Святой Марии из штата Калифорния.

Незадолго до этого советский поэт совершил поездку по Соединенным Штатам. Он читал стихи «from coast to coast» – от Нью-Йорка до Сан-Франциско. Мне пришлось быть свидетелем его турне по «непоэтической» Америке. В то время я проходил стажировку в Стэндфордском университете на Тихоокеанском побережье. Помню большие афиши «Andrei Voznesenski» на сан-францисских улицах, ажиотаж среди студентов (к нашей поэзии в США относятся с восторгом и ребячьим любопытством, хотя толком не знают ее), помню двухчасовую телевизионную программу по местной станции KQED, на которой выступал поэт.

У меня сохранилось высказывание популярного еженедельника «Тайм» об Андрее Вознесенском: «Когда он стоит перед микрофоном, кажется, что сильный ветер ворвался в него. Его глаза сверкают, его руки простираются ввысь, из его губ выкатывается тревожное, золотое тремоло, которое гремит и в театре, словно заклинание в средневековом Киеве».

Итак, «сэры, пришлите интервью».

Радио редко берет интервью у поэтов. Да и поэты редко их дают: они пишут стихи.

– Проходите, проходите, – радушно приглашает хозяин, открывая дверь. В гостях у Вознесенского поэт Виктор Боков. Он сидит за журнальным столиком и ест яблоки. Протягивает мне покрупнее: «Попробуйте. Из моего сада. Я ведь, помимо всего, и садовод». Мы уединяемся с Андреем Вознесенским в соседнюю полупустую комнату. Крутится пленка, идет интервью. Говорим о прочитанных книгах. Я спрашиваю Андрея Вознесенского, что он обычно читает. Он машет рукой: так, что попадется.

– Часто читаю просто, чтобы отвлечься и отдохнуть. Вот попалась мне сейчас старая книжка «Путешествие на край ночи». Люблю читать детективы. Ведь что такое детектив? Это современная сказка.

Бывший архитектор Андрей Вознесенский показывает мне справочник Хютте.

– Люблю читать техническую литературу. Вот у меня под рукой справочник Хютте. Здесь разные формулы напряжения и все такое. Иногда, когда я просматриваю его, по ассоциации возникают различные идеи. Например, я пытался вывести теорию современной рифмы из напряжения железобетона на нагиб. Если воспринимать строку, как нависшую балку балкона, то напряжение идет в начале строки больше, в конце меньше и меньше. Я пытался сделать это в стихотворении «Гойя» и в некоторых других. Вы, наверное, заместили – сначала идет напряжение звука, потом оно спадает и к концу рифмы исчезает. Я хочу этим сказать, что, вероятно, есть общие законы напряжения металла и напряжения души, которые где-то пересекаются. И я хочу понять это.

Пишу я и в дороге. Я все время уезжаю. Здесь невозможно работать: много знакомых, всякие дела, выступления. Сейчас я приехал на три дня из Дубны, где писал пьесу.

Что на меня повлияло? Я думаю, прежде всего архитектура и живопись. Я до сих пор занимаюсь живописью, акварелями, много делаю портретов. Я думаю, что меня сформировали как поэта Андрей Рублев, Хуан Миро, Корбюзье.

– Кто из поэтов вам близок и дорог?

– Пастернак и Маяковский. Из западных – испанец Лорка, англичанин Элиот, американец Дилан Томас. Люблю поэзию Уодена и Лоуэлла, я привез из Америки их книги, думаю кое-что перевести.

– Как насчет Огдена Нэша? Он вам нравится?

– Нет. Я знаю, он популярен, у него масса юмора. Но меня притягивает к себе трагическая линия в поэзии. Я никогда не пишу сразу на бумагу. Все, что я пишу, вначале созревает во время прогулок. Мне кажется, что, когда напишешь на бумаге, трудно что-то изменить. Это как будто высек на камне. Конечно, пишется по вдохновению. Слово несколько старомодное. Но действительно по вдохновению, по настроению. Это просто какая-то физическая потребность. Я бы сказал, что вдохновение, как влюбленность. Иногда полгода не пишется и вдруг за месяц напишешь массу стихов. Например, поэму «Оза» – это моя любимая вещь и она сравнительно большая для меня – я написал за месяц. А иногда месяцами ходишь – и ни строчки.

По заказу я не люблю писать. В Ташкенте я писал репортаж о землетрясении. Но я делал это без заказа. Мое внутреннее потрясение совпало с тем, что было нужно для газеты. Но прямо писать по заказу я не могу, хотя в истории были люди, писавшие по заказу прекрасно, – Маяковский, Чайковский, Франсуа Вийон.

Писем приходит 15–20 в день. Разные письма. Отвечать на них поэт должен своими стихами. Только недавно вышла моя новая книга «Ахиллесово сердце». Сейчас у нас мода пошла – устные поэтические театры. Это началось с театра на Таганке, который сделал из моих стихов пьесу «Антимиры». За ним последовали другие театры – в Ташкенте, в Иванове. В Иванове рабочий театр поставил мою поэму «Оза». Недавно я получил письмо от солдат одной воинской части, которые хотят поставить мои стихи.

Андрей Вознесенский считает, что поэзия в мире стала сегодня лидирующим искусством.

– Взлет поэзии объясняется многими причинами. В нашей стране – одни причины, в других странах – несколько другие. Но главное, мне кажется, заключается в том, что сейчас слишком велико засилье технических наук. И человек инстинктивно боится потеряться в технике, боится потеряться в этой якобы наступающей роботизации мира. И он инстинктивно ищет поэзию сердца. Человек, как витамины во время цинги, ищет нечто живое, что не может создать машина.


Интервью подготовлено обозревателем отдела радиовещания на США В. Головановым для журнала «Радио и телевидение», 1967

Из ранних стихов поэта

До недавних пор я гордился тем, что являюсь владельцем практически всего, что напечатано Вознесенским и о Вознесенском в прессе. Я имею в виду не только книги, но и большинство публикаций в газетах и журналах, начиная с 1958 года. Как всякий коллекционер, я гордился тем, что обладаю уникальными свидетельствами – публикациями в периодике стихов Вознесенского, которые потом не включались ни в один его сборник. Может быть, он считал их недостаточно выразительными, в чем-то наивными или отчасти конъюнктурными, воспевавшими события дня? У каждого поэта есть такие стихи. Но лично я принимал все написанное им почти безоговорочно.

Шли годы. Работоспособность поэта восхищала: постоянно появлялись новые стихи, даже тогда, когда он был уже тяжело болен, регулярно издавались книги. Но те стихи из моего архива, написанные совсем молодым Вознесенским, мне не попадались. И только в одном из последних прижизненных изданий «Тьмать» (2010) я с удивлением увидел некоторые из них. Что это значило? Хотел ли поэт на излете жизни оставить читателю полный корпус всего им написанного с самого начала творческого пути или, что называется, решил «вспомнить молодость»?

И все же я решил в свою книгу включить те несколько стихотворений, которые в далекие-далекие годы вырезал из газет и наклеил для сохранности на плотную бумагу.

Именно с этих стихов начинался творческий путь великого поэта двадцатого века.

Лавра
Сопя носами сизыми
И подоткнувши рясы,
Кто смотрит телевизоры,
Кто просто точит лясы.
Я рядом с бледным служкою
Сижу и тоже слушаю:
Про денежки, про ладанки
И про родню на Ладоге.
Я говорю: – Эх, парень!
Тебе б дрова рубить,
Играть бы в баскет в паре
И девушек любить!
Он говорит: – Вестимо… —
И прячет, словно вор,
Свой нестерпимо синий,
Свой нестеровский взор
И быстрою походкой
Уходит за решетку.
Мол, дружба – дружбой,
А служба – службой.
И колокол по парню
Гудит окрест.
Крест на решетке,
На жизни – крест.
Сборник «День русской поэзии», М., «Советская Россия», 1958
Родничок
Стучат каблучонки,
Как будто копытца.
Девчонка к колонке
Сбегает напиться.
И талия блещет
Увертливей змейки,
И юбочка плещет,
Как брызги из лейки!
Хохочет девчонка
И голову мочит.
Журчащая челка
С водою лопочет.
Две чудных речонки.
К кому кто приник?
И кто тут девчонка?
И кто тут родник?
«Литературная газета», 30 сентября 1958
След солдата
Человек лежит на снегу.
Примерзает снег к обшлагу…
Нитью огненной, кровяной
Потянулся снег за лыжней.
Это жизни нить прервалась.
Оборвалась.
В снега впилась.
Но навеки осталась в нас, красной нитью
Во флаг
Вплелась.
«Знамя», № 11, 1958
У телевизора
Ошеломляет, властвует
В экранах лучевых
Смущенное,
Скуластое
Величье четвертых!
Сиянием пронизаны,
В России стар и млад
В экраны телевизоров,
Как в зеркало, глядят.
«Комсомольская правда», 1 мая 1960

Эти восемь строк о ребятах, оказавшихся на плоту в океане, но сумевших выжить (Ф. М.)

Родион Щедрин
Самый музыкальный из современных поэтов

В применении к его поэзии можно говорить и о мелодии стиха, и о гармонии, о контрапункте, о полифонии. Не случайно композиторы часто обращаются к его поэзии.

Я сам дважды писал сочинения на его стихи. Один раз это были хоры без сопровождения на стихи разных лет. А второй раз – «Поэтория» (на стихи поэта из сборника «Ахиллесово сердце»). Это концерт для поэта в сопровождении оркестра, хора и женского голоса.

Мне думается, что в понятие поэзии входят не только образ, идея, смысл, рифма, метафора, но и интонация, потому что поэты мыслят всегда не только образами, но и интонациями. И интонация поэта, автора стихов, всегда бывает уникальной. И мне всегда, как музыканту, кажется, что голос поэта, его поэтический тон, – неповторимый и очень интересный, может быть самый интересный музыкальный инструмент. И вот в этом смысле я пытался использовать интонации поэта, которого я очень люблю и который, мне кажется, очень своеобразно, интересно и очень музыкально читает свои стихи.

В этом произведении использованы разные стихи Вознесенского. Они, наверное, первоначально кажутся не объединенными каким-то общим сюжетом, каким-то смысловым ходом действия. Но, думается мне, они объединены внутренним смыслом – любовью к Родине.


Из газеты «Радио и телевидение», 1973

Режиссер Регина Гринберг, Иваново
Каждое его стихотворение – маленькая драма

– Андрей Вознесенский – поэт, который остро чувствует пульс, нерв, ритм эпохи, а значит, нас, своих современников. Но у меня к его стихам не только читательское отношение. Как режиссер, я воспринимаю каждое его стихотворение, словно маленькую драму, написанную по всем законам сцены. Поэтому мне интересно его ставить, и, как я убедилась, зрителям интересно его смотреть. Спектакль «Парабола» идет у нас с мая 1966 года, мы показали его почти пятьдесят раз, но за это время ни разу не было у нас двух абсолютно похожих спектаклей. Наш коллектив внимательно следит за творчеством поэта, мы находит то новое, что появляется у него в печати, и несем зрителям. Вот почему наша «Парабола» выросла в трилогию. От нее отпочковались «Оза» и «Лирическое наступление». В разных городах страны намечаются разные театры поэзии. По-моему, Андрей Вознесенский в «драматургическом» долгу перед ними. Мы ждем от него не традиционной пьесы в стихах, а законченного цикла произведений, написанных естественно с учетом специфики театра.


«Смена», 1975

По судьбе загадайте моей…

В стихах Вознесенского немало пророчеств, мистических догадок, неожиданных предсказаний. Сам он нередко сознательно рисковал, азартно шел по краю… Даже издание «Гадание по книге» с вложенными в особую ячейку игральными фишками – само по себе вызов судьбе. Кстати, тиража этой книги фактически не существует, провидение распорядилось так, что по дороге из типографии в Москву почти весь тираж пропал.

Зная озорные заигрывания самого Андрея Андреевича с судьбой, я решил обратиться к известному астропсихологу Вадиму Левину с просьбой составить портрет героя этой книги. Думаю, сам поэт не был бы против столь неожиданного хода.

В коллекции В. Левина астропсихологические портреты В. Путина, Д. Медведева, Е. Примакова, М. Касьянова, Ю. Лужкова, А. Миллера, В. Жириновского, С. Собянина, Е. Фурцевой.

Вадим Левин – автор книг «Политический зоопарк» и «Зверь-хранитель». Его статьи и комментарии регулярно публикуются на страницах газет и журналов.

Астропсихологический портрет от Вадима Левина

Андрей Вознесенский родился 12 мая 1933 года, то есть в год Петуха под знаком Тельца. Появившиеся в подобный год считаются людьми активными, любящими публичные выступления. Немудрено, что поэт со своим товарищем по цеху Евгением Евтушенко воспользовались «хрущевской оттепелью» и вышли на эстрадный простор, собирая целые стадионы (Ахматова, шутя, называла их «эстрадниками»). И в самом деле, петух – не та птица, чтобы прятаться. К тому же он имеет яркое оперение, поэтому подобные личности проводят свое выступление эффектно, находя живой отклик у публики. Кстати, в Восточном календаре Петух слывет администратором, поэтому человек, родившийся в подведомственный ему год, умеет договариваться, идет ли речь о выступлениях или публикациях.

Известно, что эта птица отличается бойцовским характером. Был им наделен сполна и Вознесенский. Когда взбешенный Хрущев пытался «наехать» на Андрея Андреевича, обвиняя его в «антисоветчине» и грозясь выслать из страны, поэт (кстати, единственный из приглашенных на встречу либерально настроенных молодых деятелей культуры) неожиданно перешел в контратаку, заявив: «Я, подобно моему учителю Маяковскому, в партии не состою». Пораженный и раздосадованный Никита Сергеевич чуть было не проглотил вставную челюсть. Ему до той поры, наверное, и в голову не приходило, что великий поэт, написавший «сто томов партийных книжек», оказывается, не был членом КПСС.

Отметим, что кроме известного практически всем китайского календаря животных существует еще и другой – зороастрийский. Согласно ему 30-й год жизни (а именно столько исполнилось Вознесенскому на тот момент) является «взлетным». Вот поэт и взлетел в одночасье (в прямом и переносном смысле), приобретя международную известность и отправившись вскоре по воздуху в США. Но не в эмиграцию (как грозил ему Хрущев, обругавший поэта «господином»), а для серий выступлений, ибо за него ходатайствовал сам президент Джон Кеннеди. С точки зрения астрологии, все произошло не случайно, ведь разница в 16 лет (а именно на столько Кеннеди был старше Вознесенского) в зороастризме считается идеальной. Вспомним дружбу между Борисом Ельциным и Биллом Клинтоном, которых разделяли те же 16 лет. Раз уж разговор зашел о зороастрийском календаре, следует отметить, что поэт родился в год Лисы. Любопытное сочетание, не правда ли? Особенно, если учесть, что, по крайней мере, в русских сказках лиса является антиподом петуха. Что же отличает людей-Лис? Во-первых, они всегда в курсе самых разных событий, ибо знакомы с бессчетным количеством людей. (Вспомним родившуюся в подобный год Зинаиду Гиппиус, на протяжении четверти века державшую литературный салон сперва в Петербурге, а затем – в Париже.) И действительно, среди знакомых и друзей Вознесенского числились Пикассо, Сартр, Артур Миллер и даже некий «великий поэт австралийских аборигенов», никогда до приезда в Москву не видевший снега. Во-вторых, лисий тотем дает человеку своеобразный талант балансировать на грани дозволенного, никогда не переходя роковую черту. В самом деле, как только трения с властями становились серьезными, петух в натуре поэта утрачивал свой боевой задор, и на первый план выходила осторожная лиса. Видимо, к этому ряду стоит отнести написание Вознесенским поэмы «Лонжюмо», посвященной школе революционеров, устроенной Лениным в эмиграции. Сбитые с толку власти на время ослабили давление на поэта, зато часть продвинутой по тем временам творческой интеллигенции эту вещь не одобрила.

Вернемся на время к тотему Петуха. Чувствуя тягу к выступлениям на публике, Вознесенский, видимо, подсознательно хотел иметь постоянную площадку. В середине 60-х судьба свела его с Юрием Любимовым, чей театр только зарождался и считаться престижным никак не мог. Тем не менее, Вознесенский согласился провести серию поэтических вечеров, где во втором отделении он должен был выступать один. Из этого действа родился спектакль «Антимиры», с успехом шедший много лет, причем сам поэт периодически присоединялся к артистам. С точки зрения астрологии, объяснить притяжение, возникшее между режиссером и поэтом, не трудно, ведь Любимов, будучи ровесником Кеннеди, был старше Вознесенского на те же 16 лет. В результате этого сотрудничества возникла дружба между поэтом и ведущими актерами театра, включая самого Высоцкого. Надо сказать, что стилистика спектакля по тем временам была на грани дозволенного – слишком уж «непричесанным» казался размашистый стиль поэтических строк. Думается, выручило опять обращение к ленинской теме в стихотворении «Уберите Ленина с денег», ведь, по мнению поэта, «он – для сердца и для знамен!».

Вообще говоря, трудно обвинять человека-Лису в том, что он идет к своей цели, порой петляя. Во-первых, так ведет себя его животное-покровитель. А во-вторых, он искренне убежден, что, держа в голове стратегическую цель, может себе позволить в ряде случаев тактическое отступление. Мол, иначе можно попасть на полдороге под «шквальный огонь» противника и до цели не добраться.

Что же касается способности к работе со словом, то она у подобных людей в крови. Вспомним Махатму Ганди (также родившегося в год Лисы), который фактически силой слова сумел изгнать из Индии мощную английскую колониальную армию. Тонкий поэтический нюх позволял нашему герою конструировать изощренные рифмы:

Не отрекусь…
от актрисуль…

Порой рифмы лежали как бы на поверхности, но никто до Вознесенского их не использовал, ибо принадлежали они к разным пластам лексики (к примеру, литературному и разговорно-блатному). Я имею в виду стихотворение, написанное уже немолодым поэтом по случаю небывалого урагана, бушевавшего в столице в 1999 году.

Что нам ураганы?
Сами —
уркаганы!

Отметим, что людям-Лисам присуща некая элитарность, и не их дело, по большому счету, подстраиваться под массовый вкус. Они – вдохновенные эстеты, поэтому крепкие ремесленные поделки не по их части. Взявшись уже в зрелом возрасте за песенные тексты, Вознесенский, на мой взгляд, не взял вершин, достигнутых им в чистой поэзии.

Представители «лисьего племени» – завзятые индивидуалисты, ведь в природе лисицы стаями не ходят. Поэтому попытки властей обласкать и таким образом приручить подобного человека заранее обречены на провал. И в самом деле, не успел Андрей в 1978 году получить Государственную премию за сборник «Витражных дел мастер», как тут же примкнул к неофициальному литературному альманаху «Метрополь», что в советское время само по себе было смелым, поистине диссидентским шагом.

Принадлежность к «лисьему племени» нередко дает человеку способность к иносказанию, которую иначе называют «эзоповым языком». Видимо, недаром древнегреческий баснописец вывел лису в своей известной басне (за ним, как известно, последовал Крылов).

Вернувшись из первой поездки за океан, поэт написал:

В Америке… за мною ходят стукачи.

Однако мало-мальски сообразительные читатели тут же смекнули, что речь шла отнюдь не о Соединенных Штатах, а о тогдашнем Советском Союзе, где стукачество, расцветшее пышным цветом в сталинскую эпоху, все еще давало о себе знать.

Что касается знака Тельца, то подобные люди отличаются постоянством привязанностей. Это подтверждается почти полувековым браком с Зоей Богуславской. К несчастью, поэт родился в самую неудачную, 3-ю декаду данного Знака, испытывающую на себе (кроме управительницы Венеры) еще и роковое влияние Сатурна. Такой человек не может прожить жизнь без несчастных случаев, порой нелепых. Не избежал их и Вознесенский: однажды его жестоко покусала стая бродячих собак, было и несколько серьезных автомобильных аварий.

Любопытно, что в истории российской словесности известен лишь еще один известный поэт, родившийся под знаком Тельца, – Игорь Северянин. При всех стилистических различиях обоих роднило умение держаться на публике (недаром Северянин был провозглашен «Королем поэтов»), а также стремление к новизне форм. Я уже не говорю о том, что вал несколько скандальной популярности внезапно «накрывал с головой» каждого из них.

Что ж, богиня любви Венера, покровительствующая знаку Тельца, как никто, умеет приковывать внимание окружающих к своим «подопечным».

Для более полной характеристики характера человека астрологу необходимо проанализировать дату его рождения, а желательно – и неделю, в которую тот появился на свет.

Начнем с последнего параметра. Поэт родился 12 мая, а эта дата выпадает на Неделю природы (11–18 мая). Даже являясь горожанами, «дети природы» склонны демонстрировать вольнолюбивый дух, порой решаясь на разного рода экстравагантные поступки, из-за чего нередко попадают под огонь критики. Подобных эпизодов в биографии поэта было предостаточно. Ну и, конечно же, такие личности не могут обходиться без общения с природой. Вот почему на своей скромной даче в Переделкино поэт любил бывать больше, чем в комфортабельной столичной квартире. В выбор последней, кстати, тоже вмешалась магия, точнее, связанная с нею нумерология.

Но сначала – маленькое отступление. Напомню, что 12 мая мир отмечает международный день миграции птиц. Видимо, Вознесенский подсознательно ощущал себя птицей, поскольку многократно улетал из отечества в другие страны, но неизменно возвращался на родину. С молодости чувствуя себя гражданином мира, поэт, тем не менее, оставался патриотом России. Недаром ряд его поэм посвящен русской истории. Если вдуматься, сама фамилия нашего героя «зовет в высь». Не потому ли он и оказался в доме на Котельнической набережной, бывшем в те годы, пожалуй, самым высоким зданием в столице?

Что же касается даты рождения, то число двенадцать считается весьма благоприятным. Оно соединяет в себе мужское начало «солнечной» единицы и женственное – «лунной» двойки. Единица, стоящая первой, доминирует, придавая человеку бойцовские качества, стремление к первенству, а также помогает ему стать материально независимым. Что до двойки, то ее зыбкая, фантазийная природа как нельзя лучше подходит поэту. Кроме того, гибкость этой «змеевидной» цифры повышает способность к адаптации на крутых жизненных виражах.

Вместе две эти цифры дают тройку, являющуюся числом Юпитера, слывущего «планетой королей». Она притягивает удачу и, главное, дает человеку возможность быстро расширять свое влияние. Думается, во многом из-за благотворного воздействия тройки молодой поэт не только сумел выстоять под напором Хрущева, а позднее – окололитературных приспешников, но и стать вскоре самым известным советским поэтом в Соединенных Штатах.

Согласно древесному календарю друидов (древних кельтских жрецов) поэт родился «под сенью» Жасмина.

Обратите внимание на то, что в данном случае Жасмин рассматривается не как цветок, а как древовидный кустарник. В то время, как «менее везучие» граждане появились на свет под Ольхой либо, к примеру, – Осиной (деревьями, с виду неброскими), поэту как человеку публичному повезло несказанно. В самом деле, мало кто пройдет равнодушно мимо цветущего куста жасмина. К тому же подобные люди обычно одеваются со вкусом, при этом стильно. Поэт носил модные блейзеры, а слегка расстегнутый ворот рубашки неизменно украшался подобранным в тон шейным платком (как замечали его поклонники, коллекцию последних Вознесенский расширял на протяжении многих десятилетий). И действительно, не ходить же поэту при галстуке, который скорее приличествует чиновнику либо человеку деловому. Но и затасканный свитер человек-Жасмин прилюдно не наденет, даже если принадлежит к богемным кругам. Одна беда: запах этого цветка, хотя и приятен, пожалуй, немного резковат, отчего не всем нравится вдыхать его долгoe время. То же можно сказать и о поэзии Вознесенского, как мне кажется, быстро утомлявшей неподготовленных читателей и слушателей синкопией ритмов и новаторскими рифмами.

В заключение отметим, что с точки зрения астрологии, все – не случайно. Даже то, что наиболее яркий поэт второй половины двадцатого века Андрей Вознесенский в какой-то мере наследовал образную форму одного из лучших поэтов первой половины столетия Владимира Маяковского. Дело в том, что Лиса и Конь (тотем Маяковского, который, кстати, «читался» на его лице) с точки зрения зороастризма близки друг другу по духу.

Незатерянное дитя. Андрей Вознесенский и Арина Вознесенская
Интервью-новелла

В истории нашей литературы такое уже было: известнейший поэт, мгновенно вспыхнувшее чувство к случайно встреченной красивой девушке, тайная любовь, зашифрованные строки стихов и женщина, которая рядом много лет и которая, конечно же, не хочет никакой огласки. К примеру, посмертная, длившаяся полвека кампания по сокрытию, неразглашению, умолчанию истории любви Маяковского к американке русского происхождения и рождения у них дочери. Но ведь шила, как говорится, в мешке не утаишь, только уколешься…

Когда-то в 60-е годы мое юношеское воображение поразила строфа Николая Асеева из поэмы «Маяковский начинается»:

Только ходят слабенькие версийки,
Слухов пыль дорожную крутя,
Будто где-то в дальней-дальней Мексике
От него затеряно дитя…

О чем это? Неужели у Маяковского где-то в далекой стране есть ребенок? Как зовут его мать, живы ли они? Тогда узнать не представлялось возможным. Советская власть тщательно скрывала связи пролетарского поэта с американкой, а уж то, что где-то в стране капитализма живет его дочь, было тайной за семью печатями.

Но в литературных кругах упорно ходили интригующие слухи…

Мои фантазии на этот счет разогрела Татьяна Ивановна Лещенко-Сухомлина, певица, мемуаристка и просто удивительная женщина, с которой я имел счастье дружить в 80-е годы. Она рассказала, что в середине двадцатых, оказавшись в Нью-Йорке, попала на вечер Маяковского, с которым была знакома. Потом в гостинице поэт устроил небольшой ужин. Среди гостей выделялась молодая привлекательная женщина. Звали ее Элли Джонс… То, что у Маяковского с юной американкой установились романтические отношения, Татьяне Ивановне стало абсолютно ясно.

Когда впервые в 1988 году я оказался в Нью-Йорке, моим страстным желанием было найти дочь великого поэта. Но тогда из интригующей затеи ничего не вышло. Просто не хватило времени на поиски. Я был ужасно раздосадован. А в 1991 году разразился гром: в Москву приехала Патриция Томпсон, а по-нашему – Елена Владимировна Маяковская. Газеты и журналы написали об этом, как о сенсации. Еще бы! Почитателям поэта наконец открылась новая страница его биографии. Да какая! В Америке живет дочь Маяковского! (Впрочем, она жива до сих пор, но с журналистами уже не встречается.)


Зачем так подробно я вспоминаю об этом? Причина проста. В жизни, в биографиях творческих людей, тем более поэтов, много совпадений.

Весной 1981 года в журнале «Юность» появилась подборка стихов Андрея Вознесенского. Внимательный читатель мог увидеть в этом лирическом цикле новые образы, загадочные строки, которые так и хотелось расшифровать, домыслить… Вскоре в «Советском писателе» вышла его книга «Безотчетное».

Ты мне никогда не снишься.
Живу Тобою наяву.
Снится все остальное.
И это дурные сны.
Спишь на подушке ситчика.
Вся загорела слишком.
Дышит, как чайное ситечко,
Выбритая подмышка.
Набережная Софийская!
Двери балконной скрип.
Медвяная метафизика
Пахнущих Тобой лип.

Как-то встретившись с поэтом в ЦДЛ, я сказал ему о впечатлении от его последних стихов и шутя спросил: «Ты, по-моему, влюблен?…» Андрей светло и радостно улыбнулся.

Однажды, когда я позвонил Вознесенскому, трубку взяла его жена Зоя Борисовна, и неожиданно для меня у нас состоялся разговор, из которого я понял, что у Андрея серьезный роман с молодой девушкой и они сейчас вместе. Не могу вспомнить детали той беседы, помню только, что Зоя Борисовна твердила: Андрей – ребенок, он не может жить, а тем более, писать стихи нигде, кроме как в Переделкино. Все равно он вернется в свой дом… Я искренне согласился с ней и добавил, что Переделкино и она, Зоя, – для Андрея вечные ценности. А увлечения, что ж, она сама знает – были, есть и будут до тех пор, пока поэт творит… Что я мог тогда еще сказать?

И вдруг через какое-то время читаю:

Мужчина с дочкой на плечах
Шагает через поле хлеба.
Другие ноши тягощат,
А эта – подымает к небу…
… Куда несет тебя она?
В ненаступившее столетье…
Потом ты улетишь одна.
Кто защитит тебя на свете?!

Неужели?… Ведь говорил же Андрей, что вся личная жизнь в его стихах…

Шло время. Я ушел из «Огонька», где работал много лет, и стал ездить по свету. С Вознесенским виделся нерегулярно, но за его публикациями, книгами, конечно же, следил, продолжая расшифровывать «тайные» знаки-строки о «девушке в кепке», о встрече с «недоумением», о «зашторенных закатах»…

И вот как-то Петр Вегин, наш общий с Вознесенским друг, рассказал мне, что у Андрея есть дочь, а где он сам живет: то ли со своей новой любовью, то ли вернулся в переделкинские пенаты, – неясно.

Спрашивать у Андрея про его личную жизнь я не смел, в печати ничего не появлялось… Видимо, так решили все стороны – не впускать в эту хрупкую историю посторонних…

Впрочем, любовных тайн в этом мире не так уж много.

Несколько лет назад оказавшись в гостях у своих знакомых на Плющихе, я узнал, что в их доме в начале 80-х снимали квартиру поэт Андрей Вознесенский и его возлюбленная Анна. Соседям, как правило, все известно. Знали они и о том, что у Андрея Андреевича родилась девочка. Мама носила ее за спиной в диковинном рюкзачке – детский «транспорт» под названием «кенгуру» появился у нас спустя много лет. «Домик» за спиной был явно привозным… По словам моих друзей, через какое-то время семья с Плющихи съехала: то ли на другую квартиру, то ли поэт вернулся.


…4 июня 2010 года. Москва ошеломлена известием о смерти Вознесенского. Прощание в ЦДЛ. Панихида. Новодевичье кладбище. Поминальный стол. Много известных лиц. Напротив меня рядом с Евгением Евтушенко сидит заплаканная незнакомая красивая девушка с яркими, как у Андрея, синими глазами… Она выглядит очень одинокой… Боже мой, неужели?…


…23 января 2011 года. Центральная клиническая больница. Небольшая палатная тумбочка превращена в накрытый сладостями и фруктами столик. Добрые нянечки, узнав о том, что я жду гостью из Америки, принесли из люкс-палаты изящную плетеную вазочку для угощения и красивые голубые чашки. Из столовой доставили персональный заварной чайник.

Тревожусь – придет или передумает? Ведь наш разговор – первое интервью дочери Андрея Вознесенского, которая решила поведать для моей книги то, о чем почти никто на свете не знает. Больница, конечно, не лучшее место для интервью, но выхода не было: Арина улетала в Америку через несколько дней, а я еще оставался на лечении.

С дочерью моего кумира мы чаевничали три часа. Держалась она просто, раскованно, охотно отвечая на мои вопросы. Разговор вышел трогательным, откровенным. Вспоминая об отце, Арина и смеялась, и плакала. Я волновался не меньше гостьи, ведь из ее признаний открывался неожиданный и неизвестный мне Андрей Вознесенский. Хотя я знал его более полувека.


– Когда и в каком роддоме Москвы вы родились?

– Я родилась 7 апреля 1983 года в роддоме имени Пирогова в 23 часа 45 минут. Но маме сказали, что на тот день у них уже выполнен план по рождаемости, поэтому дату моего появления на свет перенесли на 8 апреля.

– Чудеса! Такое могло быть только в СССР с его «плановым хозяйством».

– Вот так! Поэтому настоящую дату рождения отмечаю на день раньше, чем записано в официальном документе.

– Кто придумал для вас имя?

– Имя придумал мой папа Андрей. Правда, это было через несколько дней после моего появления на свет.

Он хотел, чтобы у меня, у мамы и у него были одинаковые инициалы имени и фамилии – АВ. Думали назвать Антонина, как и его маму. Но случилось так, что Антонина Сергеевна умерла за несколько дней до моего рождения, в тот момент, когда папа был в Париже. Там случилась забастовка, и он несколько дней не мог вылететь в Москву. Прилетел совсем убитый горем, сразу стал заниматься похоронами. Маму в роддом отвезли мой дедуля Сергей Аркадьевич Вронский и бабушка. Папа и Саша Ткаченко приехали забирать маму из роддома через семь дней после моего рождения. Антонину Сергеевну уже похоронили, но рана от этой утраты была еще так свежа в папином сердце, что он решил не называть меня Антонина, это было бы слишком больно.

Имя придумал через несколько дней. Однажды вошел в квартиру и прямо с порога воскликнул: «Придумал, будет Арина!»

Вспоминаются смешные истории. Я совсем маленькая, папа приезжает в нашу съемную квартиру на Полянке, а няня, такая простая-препростая женщина, вдруг воскликнула: «Ой, какая жалость, мать такая красавица, а ребенок – вылитый отец».

– Ну, она не права, ваш отец, Арина, привлекательный мужчина.

– Вскоре эту няню уволили. Вообще временами она была какой– то несуразной. Однажды мне, девятимесячной, сунула корку черного хлеба с чесноком… Так вот, и друг папы поэт Саша Ткаченко, забирая меня из роддома, «заявил»: «Ребенок – вылитый Андрей». Действительно, маленькой я была очень похожа на папу, это видно по детским фотографиям, но сейчас стала похожа на маму.

Папа привез маме из Франции шикарные платья от Шанель, от Диора, от Кардена и развесил их по комнате. Мне, только что родившейся, привез очень красивое маленькое белое платьице с рюшами… Хотя я появилась на свет довольно крупненькой девочкой, мне его надели только в годик. Позже я поняла, что папа не думал о банальных пеленках: раз родилась девочка, значит, нужно красивое дорогое платье мировой марки. У него ведь все было по высшему классу.

Поначалу он боялся брать меня на руки. Когда мне было чуть больше месяца, мама заболела, ее с маститом увезли в больницу. Прооперировали. Все случилось неожиданно, и папа оказался со мной один на один. Не зная, что делать, он вызвонил мамину подругу Катю Аккуратову, которая ему очень помогла, хотя она сама в тот момент не имела детей. В общем, вдвоем они как-то разобрались. Веселенькая ситуация, ведь меня надо было кормить.

– Вы крещеная?

– Конечно.

– В каком храме вас крестили?

– Крестили меня в девять месяцев 8 января 1984 года в храме Знамения Божьей Матери, недалеко от метро «Рижская».

– Какое ваше самое раннее воспоминание, связанное с отцом?

– Воспоминаний море…

Мне два года, мы с мамой на Мосфильмовской в гостях у бабушки и дедушки. Мама сдала экзамены, она училась тогда во ВГИКе, и папа приехал к нам с цветами. Так вот я бросилась к нему с криком: «Адюша!» В младенчестве я так его называла.

Помню, в первом классе получила тройку и очень расстроилась. Хотя, если честно, никогда не была усердной. Так что получила ее заслуженно. Но мама рассердилась и стала пугать меня, что не поедем на отдых. А мы как раз собирались на море. Но тут приехал папа. «Доченька, ну ты же умнее их всех, успокойся…» – сказал он. Помню ощущение: папа меня все равно любит и считает хорошей и умной. Эти его слова всегда со мной, они придают уверенности в жизни.

Вообще было много яркого, того, чего не забудешь. Как ездили с бабушкой и дедушкой в Грузию, а папа приехал к нам на целых две недели. Сказка! У меня есть куча фотографий той поры – мы все вместе на море. Мама, папа, я. Я не очень тогда понимала, что у нас не так, как у всех. Ведь когда я была маленькая, мы проводили вместе очень много времени. А когда папа отсутствовал, мне говорили, что он работает, ездит по разным странам… Он всегда привозил необычные игрушки, я их приносила в школу на зависть подружкам. И не только игрушки. Папа умел и любил делать подарки. Кажется, неземной человек, гений, но он знал, чем порадовать ребенка. Но главное, сам радовался не меньше меня.

Мои ранние годы это ощущение счастья, радости общения с родными людьми. С бабушкой и дедушкой я проводила выходные, а летом мы всегда ездили куда-нибудь вместе с мамой и папой.

Когда подросла, папа «доставал» мне путевки в лагерь, в то время это было не просто. То есть он делал для меня многое, чем я безумно гордилась. Как я любила, когда он приезжал ко мне не в родительский день, шумный и суетный, а в обычные будни, в «тихий час». Меня торжественно выводили, и мы гуляли, разговаривали обо всем.

– Его, конечно, узнавали?

– Да. И мне это было приятно. Я уже начала понимать…

– … что папа незаурядный человек.

– Я была достаточно умной девочкой и понимала, что мой папа не такой, как все… А папа говорил при мне маме, что ему с Аришей интересно общаться. Первый раз свои стихи он стал читать, когда мне исполнилось двенадцать лет. Выходит, он чувствовал, что я пойму их. Наверное со стихов и началось настоящее с ним общение, понимание. Моя «взрослость», возможно, началась с узнавания его стихов.

Один раз папа мне позвонил и прокричал в трубку: «Приезжай быстрее в ЦДЛ, я заказал тебе необыкновенный деликатес». Я приехала.

– Одна?

– Да, ведь мне было уже четырнадцать. Не помню, на такси, или он прислал водителя. Папа встречает меня у входа и торжественно произносит: «Сейчас мы будем с тобой есть нечто необыкновенное. Фуа-гру!». Фуа-гра? Что это такое? Сейчас, когда мне уже двадцать семь и я какое-то время проработала в ресторане, я оценила это необычное блюдо французской кухни из гусиной или утиной печени, специально приготовленной. Кстати, мы с мужем очень его любим.

А тогда я давилась… На тарелке лежала груша, которую я нарезала, чтобы заесть экзотический «деликатес». Но, не подавая вида, я повторяла и повторяла: «Папа, какая необыкновенная еда!»

Вспоминаю еще один эпизод на кулинарную тему. Кстати, может быть, мало кто знает, что Андрей Андреевич очень любил готовить и считал себя непревзойденным шеф-поваром: например, делал необычные супы. Как-то сказал: «Люди могут ругать мои стихи, пожалуйста, но никак не мои супы». Когда я однажды приехала к нему в Переделкино, он приготовил суп типа свекольника, но с… цветами. Мне сразу это блюдо показалось несъедобным, но я съела все до последней ложечки. Я должна была съесть. Для этого вывалила в тарелку много сметаны… И сметана меня спасла. Видя, как я «уплетаю» его угощение, папа сказал: «Ну, как? Это же гениально!» – «Да-да, гениально», – подтвердила я. Конечно же, мне хотелось доставить ему радость. Когда моя тарелка опустела, папа спросил: «Еще хочешь?» – «Нет-нет, я наелась досыта, спасибо».

Так и запомнился мне на всю жизнь тот обед в саду: свекольно-малиновый холодный суп – а в нем цветы, цветы, цветы… Вообще цветы он обожал.

– Когда же вы, Ариша, поняли, что ваш папа – поэт, которого любят, у которого миллионы поклонников?

– Он не просто поэт, он еще очень необычный человек…

Когда он читал стихи, мне одной или на людях, на своих творческих вечерах, я понимала, что его поэзия – это не то, что мы «проходим» на уроках. Его стихи отличались от всего того, что я раньше читала и слышала в школе. Я чувствовала это и по реакции людей на его вечерах. Конечно же, мне было очень приятно, что я его дочь, что моя фамилия Вознесенская.

– Вы сразу стали носить эту фамилию?

– Да, сразу. Но в школе, тем более в младших классах, дети на нее не реагировали. Конечно, если бы в тринадцать лет я не уехала с мамой в Америку и училась бы здесь в институте, было бы все, наверное, иначе…

– Расставание с отцом далось не легко?

– Да, очень. И мне, и маме. Потому что у мамы с папой всегда были теплые, хорошие отношения. Я не помню их ссор, резкой интонации в разговорах. Даже по их телефонным фразам я чувствовала, что их соединяет какая-то добрейшая связь… Своим уже повзрослевшим умом я поняла, что любовь папы и мамы, их сумасшедший роман, мое появление на свет соединили их навсегда. Что бы потом ни случилось в их жизни. Мне кажется, и папа это чувствовал.

– То есть где бы ни была мама, в России или в Америке, вы ощущали ее близость с отцом?

– Да, это так. Он ревновал маму и в те времена, когда между ними давно уже ничего не было. Когда мама вышла замуж, когда мы уезжали в Америку… Всякий раз по телефону он начинал разговор с вопроса: «Как мамочка?» И особенно переживал, узнав, что мама серьезно заболела.

Хочу сказать, что и у меня с отцом была теплая-претеплая связь, мне казалось, что, когда я подросла, он начал мной гордиться и наши отношения вышли на какой-то более духовный уровень.

Однажды, мне было тогда лет шестнадцать, мы с папой сидели в ЦДЛ, к нему подошел какой-то мужчина и игриво спросил: «Андрей, это твоя новая девушка?» «Это моя дочь», – гордо ответил папа.

– Ну, конечно, я понимаю Андрея, он гордился своей юной красавицей-дочерью. Но вам не было обидно, ведь мало кто знал, что у знаменитого поэта есть дочь?

– Да, вы правы, немногие знали о моем существовании. Только самые близкие папины друзья, с которыми он познакомил меня. На даче мы общались с Наташей Пастернак, с ней мы дружим до сих пор. Встречались с Андреем Дементьевым, Алексеем Рыбниковым, Раймондом Паулсом, Зурабом Церетели…

– То есть его окружение вы знали…

– Не в полной, конечно, мере, он ведь общался со многими. С поэтами, музыкантами, актерами. Когда мне было семь лет, вместе с Николаем Караченцовым, его женой и их сыном ездили в Лондон. Там произошел забавный случай – в Гайд-парке меня пытались «похитить» королевские лебеди. Мы стали их кормить, и один лебедь, схватив меня за рукав, стал бить крыльями. Я не поняла, почему он так разбушевался. Наверное, испугался за своих лебедят. А у жены Николая Петровича была кожаная куртка, и ею она стала лупить высокородную птицу… Позже мы узнали, что лебеди принадлежали английской королеве и их, оказывается, ни в коем случае нельзя трогать. Нас всех могли арестовать…

Часто с папой ходили в музеи, театр, посещали знаменитое кафе «Пушкинъ». Папа любил посидеть в кафе, попить чаю.

– Я замечал, что он любил сладкое.

– Да, он сластена. Все время говорил: «Больше не могу, скоро моя морда не поместится в телевизор». Регулярно заказывал наше любимое блюдо – десерт «Пушкин», который поджигался. Мы веселились, хохотали, на нас смотрели посетители. И еще папа любил горячий шоколад, именно горячий.

Еще помню, он с удовольствием ел пельмени со сметаной, супы.

– Чувствую, что любовь отца к сладкому передалась и вам.

– Да. Наверное, вы заметили, что я налегаю на десерты из вашего больничного буфета…

– Чем больше всего запомнился папа – общением, подарками, может быть, особым запахом одеколона? Ведь он был, что называется, настоящим денди.

– Вы правы – запахом. Запахом одеколона «Фаренгейт». Помню, возвращаюсь из школы, поднимаюсь на лифте и точно знаю – папа приехал. Потому что этот аромат ни с чем не спутаешь. В то время это был очень редкий одеколон. Еще запомнились его слова, фразы, которые больше никто мне не говорил: «милая», «ангел мой». Только папа меня так называл. Он не произносил: «доченька», он говорил: «да, милая», «да, ангел мой». А книги подписывал так: «Любимой Аринке» или «Любимой дочке».

– Сколько книг с его автографами в вашей библиотеке?

– Почти все. Но у мамы точно есть все, и те, которые выходили еще до меня. Когда появлялась новая книга, если меня не было в Москве, он передавал ее моей бабушке, подписывал бабушке и мне. Почерк у него не очень понятный, но бабушка и мама научились разбирать, а потом и я к нему привыкла. Правда, иногда все-таки спрашивала: «Что ты мне написал?»

Помню, как он читал новые стихи, мы слушали, мама что-то записывала. Я приезжала из Америки в Москву на летние и зимние каникулы. И все, что к тому времени папа написал нового, он читал мне. Показывал макеты будущих книг. Например, по композиции книги «Цветы» советовался со мной.

– Вы изучали творчество отца на уроках литературы?

– Нет, я же уехала из России после седьмого класса. Так что не знаю, говорят ли о моем папе в российских школах.

– Когда он читал вам свои стихи, спрашивал ли, как любой поэт спрашивает: «Ну, как тебе?»

– Нет, он так не спрашивал. Он говорил: «Гениально, правда?»

– Узнаю Андрея в этой фразе. Даже вижу, как он это произносит, сам, будто ребенок…

– Когда он перестал считать меня маленькой, многое мы обсуждали с ним на равных. Я слушала его стихи, если что-то не понимала, спрашивала у него или уже потом у мамы…

– Не возникало ли желания самой сочинять?

– Возникало. Во втором классе. Но меня как будто что-то встряхнуло, я поняла, что писать надо или гениально, как папа, или совсем не писать. А какая во мне гениальность?! Я обыкновенный человек.

Кстати, вы спросили о моей фамилии, так вот у меня был период, когда вообще не хотелось называть свою фамилию в компании, на людях. Я это хорошо помню. Становилось обидно, что, узнав известную фамилию, к тебе начинали относиться по-другому. Вот тогда-то я и решила, что сама начну писать стихи и стану известной. Но, увы, я поняла, что поэтом мне не быть… Это все детское…

– Как вы выбирали профессию? Близкие вам что-либо советовали?

– Со мной все всегда боролись, потому что я не очень любила учиться. Папа же к этому относился спокойно, он понимал, что путь в жизни нужно выбирать самой. И живя в Америке, я выбрала, наверное, не самую престижную профессию – освоила ремесло бизнес-администратора.

Папа же очень хотел, чтобы я работала на телевидении. Это было его настоящей мечтой… Однажды, уже больной, он позвонил мне. К тому времени у него почти совсем пропал голос, правда, случалось так, что неожиданно и ненадолго голос возвращался. И вот я его слышу… Тут же набрала маму и плача от радости закричала: «Я только что разговаривала с папой, к нему вернулся голос…» Так вот папа тогда сообщил, что нашел для меня работу на американском телевидении: «Я нашел, получилось, им нужна ведущая!»

Но, к сожалению, потом оказалось, что эта ведущая должна была жить в России, а передачу делать об Америке. Увы, мне это не подходило: у меня в то время уже родился Франческо, да и с мамой не хотелось расставаться.

– Отец беспокоился о вашем будущем, хотел, чтобы вы выбрали интересную профессию…

– Ему хотелось, чтобы у меня была увлекательная работа, любимое дело, чтобы моя работа была связана с искусством, творчеством…

А еще, может быть, чтобы меня узнали, узнавали. В тот период я работала в ресторане, и папа понимал, что это нелегко. Наверное, он меня жалел. Но я зарабатывала на жизнь своим трудом, как все студенты в Америке, работала официанткой, не стесняясь обслуживать людей. Еще раньше он волновался, что если я не получу конкретной профессии, то, выйдя замуж, буду просто сидеть дома. «Ты сойдешь с ума, сидя дома с ребенком», – повторял он, зная мой характер. Чувствовал, что сидеть без дела я не смогу. Так и вышло. Родив сына, я не долго пробыла дома, вскоре с удовольствием пошла работать. А воспоминание о том, что, уже уходя от нас, отец заботился обо мне, думал о моем будущем, останется со мной навсегда.

Я в принципе неплохо рисовала. Какое-то время брала уроки. Первые рисунки дарила отцу. Помню, когда ему понравился какой-то мой рисунок, он повел меня к Зурабу Церетели и сказал: «Арина так классно рисует, мне кажется, ей нужно учиться дальше…» Приветливый Зураб согласно кивал головой. Но этот визит к мэтру не изменил мою судьбу. Вскоре я снова уехала в Америку, к маме.

– Часто родители давят на ребенка: выбирай такую профессию, чтобы не было за тебя стыдно…

– Нет, он не из таких отцов, он просто пытался направить дочь на какую-то стезю. Бабушка, дедуля советовали, могли на чем-то настаивать. Папа же в этом вопросе был более нейтральным, он никогда не нажимал, хотя я чувствовала, что он беспокоится за меня. А волновался по поводу моей профессии, потому что, видимо, понимал, что я сама хочу чего-то большего в жизни, чем в данный момент у меня получается. Папа оставался тем человеком, который сказал ребенку: «Тройка, ну что ж, ты все равно умнее и лучше всех». Я думаю, он меня очень понимал. Мы были близки по духу, папа не раз это подчеркивал.

Еще папа старался оберегать меня от каких-то опасностей. С подружками я часто ездила в дома отдыха, и там, где у него была возможность, он просил заботиться обо мне. Однажды мне передали его слова: «Пожалуйста, сделайте все по самому высшему классу, я привез вам свое СЕРДЦЕ». Мне было тогда шестнадцать.

– Живя в Америке, вы ощущаете себя Вознесенской, дочерью знаменитого поэта, которого, кстати, первым из советских поэтов в 1972 году избрала своим почетным членом Американская Академия искусства и литературы?

– Сама себя я всегда ощущаю его дочерью, но в Америке никто не реагирует на мою фамилию. Поначалу это меня расстраивало, потом привыкла. Мне даже говорили: «У вас фамилия такая длинная, ее произнести никто не может». А я думала: «Боже мой, если бы вы знали, что у меня за фамилия». Ведь помимо того, что это фамилия великого поэта, в ней заложено понятие святого Вознесения…

Кстати, скажу вот о чем. Многим могло казаться, что папа был неверующим человеком. Это не так. Он был верующим, и в стихах это видно.

У меня хранился его крестильный крест. Папа отдал мне его за два года до смерти. А на отпевании (он этого хотел, и слава Богу), я передала дорогую мне реликвию батюшке, и тот надел папе крест, с которым его похоронили.

Когда папа лежал в больнице на Мичуринском, я приезжала к нему каждый день. Там есть маленькая часовня, вокруг нее мы и ходили. Сидели на лавочке, что-то обсуждали. Мне казалось, что в папе открылось какое-то второе дыхание. Но, конечно же, ему было очень тяжело. Мы зашли в часовню, и батюшка причастил папу и помазал. Я была очень рада, что это произошло. Хотя отец не был воцерковленным человеком, я знаю, что и для него это стало важно, особенно в конце жизни.

– Религиозные, божественные мотивы просматриваются во многих стихах Вознесенского. Конечно, это неспроста: он не мог не чувствовать своих корней – ведь его прапрадед Андрей Полисадов был архимандритом, настоятелем Благовещенского монастыря в Муроме. Вы, конечно, об этом знаете.

– Безусловно…

А возвращаясь к американцам, хочу сказать, что, конечно, там есть люди, которые хорошо знают творчество

Вознесенского. Но в целом, повторю то, что всем известно: они – не читающая нация. А мне хочется, чтобы в Америке читали папу, может быть, я что-нибудь смогу для этого сделать… Идей много.

– Какие, например?

– Ну, сначала переиздать то, что уже выходило на английском. Хотя я представляю, как тяжело переводить Вознесенского, это вообще, по-моему, нереально. Но очень хочется, чтобы как можно больше людей в разных странах читали его стихи. Мы все заинтересованы в том, чтобы Вознесенского знали и помнили. Ведь таких поэтов в мире немного…

– В последнее время вышли новые издания его книг. Выпущено собрание сочинений в семи томах.

– Да, у меня есть все.

– Почему бы вам не издать сборник стихов отца, который вы сами составите? Книгу можно издать и у нас, и в Америке. Это может звучать примерно так: «Стихи Андрея Вознесенского. Составитель Арина Вознесенская».

– Спасибо, очень хорошая идея.

– Когда вы повзрослели, он интересовался вашей личной жизнью? Спрашивал, с кем дружите, общаетесь?

– Папа никогда не читал нотаций, не говорил, с кем встречаться, а с кем нет. Ни в каком возрасте. Как-то спросил: «Ну, кто там у тебя?» Я ему говорю: «Вот есть бойфренд в Америке». А он: «Ну это в Америке, а здесь-то кто?» Но почему-то, когда я забеременела, я боялась сказать ему об этом. Не знаю почему. Точнее, не боялась, а просто нервничала, волновалась… Маме я сообщила сразу, потом узнали бабушка и дедушка. Наконец позвонила папе. Он сразу спросил: «А кто – мальчик или девочка?» Говорю: «Папуль, еще не известно». Потом он звонил каждую неделю и спрашивал: ну кто, мальчик или девочка? И узнав, что мальчик, обрадовался: «Ну, слава Богу». Хотя мама говорила, что, когда она была мной беременна, он хотел девочку. Будто бы объяснял, почему не мальчика: «Мало ли что придет ему в голову, еще стихи начнет писать».

– Читал ли папа стихи, вам посвященные?

– В раннем возрасте не помню. Потом, когда подросла, читал, конечно.

– Как вы чувствовали отношения между папой и мамой?

– Взрослея, я стала очень уважать маму, потому что поняла, что ей было нелегко… При этом она говорила о папе только хорошие слова. Мои родители на протяжении тридцати лет сохраняли искренние, дружеские чувства друг к другу. Думаю, до последнего папиного дня у них была высокая любовь. Возможно, в самом начале их отношений, когда я была маленькая, у них были сложности, проблемы, но меня от этого отстраняли, оберегали. Я не видела их ссор, они даже голоса не повышали друг на друга. В какой-то момент мама мне сказала: «Можно обижаться или жалеть, когда случается что-то не так, но у нас с тобой нет другого выбора – это твой папа и ты его единственный ребенок. Поэтому мы должны его любить и принимать таким, какой он есть». И я поняла это раз и навсегда.

– Есть стихотворение «Кричала девочка батистовая…» Наверное это о вас?

– Да, он написал эти стихи, когда мне было шесть лет. Однажды мама впервые в моем присутствии сказала, что у него есть другой дом и он должен уходить. Папа не хотел, чтобы я это знала, и всегда просил маму подождать, пока я подрасту.

Потом я обливалась слезами, рыдала всякий раз, когда улетала в Америку, когда надо было расставаться с папой.

Он меня всегда провожал, пока тяжело не заболел.

И прямых, и косвенных ассоциаций в его стихах, касающихся меня, достаточно. Например, строку «Под колыбелью открылась могила» я воспринимаю абсолютно конкретно, ведь я родилась сразу после того, как умерла его мама.

– Да, это из стихотворения «Рок», там есть очень драматичные строчки:

… А в небесах ненасытным уроком
Воет душа,
Что в сердцах самовольно сцепила курок.
Рок над семьею, откуда я родом.
И над страной, где семья моя, рок.

Вообще, насколько я заметил, перебирая сейчас свою «вознесенскиану», Андрей не отвечал на вопросы журналистов о личной жизни. Он говорил, что она вся в его стихах…

– Это так и есть. Люди, читающие стихи Вознесенского, как бы прочитывают его жизнь. Когда на похоронах какая-то женщина громко сказала: «Ой, как жалко, ни детей, ни внуков…», Лена Пастернак обернулась и упрекнула: «О чем вы?» Признаюсь, многие подходили ко мне, с любопытством рассматривали, потому что из его стихов поняли, что я его дочь… В последней его прижизненной книге «Ямбы и блямбы» есть стихотворение о крещении моего сына, его внука… Да, многие спрашивали: «Девушка, а кто вы? Ну, скажите, кто вы?» Я ничего не говорила, но кто-то меня фотографировал, просил: «Пожалуйста, обернитесь, я знаю, я догадался, кто вы, обернитесь». Я в ответ: «Ну, зачем вы хотите меня фотографировать?» «Вы не представляете, как это важно для меня», – услышала я.

Какое-то внутреннее стеснение заставляло меня раздваиваться: с одной стороны, приятно, что я дочь такого отца, а с другой – я понимала: ну, кто я? Обыкновенная девочка, ничего собой не представляющая. И я не хотела пользоваться именем отца…

– Готовясь к нашей встрече, я стал перечитывать семитомник, искать стихи, которые могут быть связаны с вами. Какие-то, мне кажется, «расшифровал», какие-то под сомнением… Вы знаете, сколько стихотворений написал о вас папа?

– Опубликовано было шесть. А дома, в Штатах, хранятся и неопубликованные папины стихи, мне посвященные. О маме он написал целый лирический цикл…

– По моим разысканиям, в творческом активе папы примерно двадцать произведений, посвященных вам и вашей маме. Но пусть эту работу дальше ведут профессиональные литературоведы. Как говорится, это их хлеб. Кстати, до сих пор не прекращаются дискуссии, кому из возлюбленных посвятили те или иные стихи Пушкин и Лермонтов, Маяковский и Цветаева, Ахматова и Пастернак. Полагаю, что и Андрей Вознесенский всегда давал пищу для размышлений любителям его творчества.

Хотел бы спросить о ваших отношениях с Зоей Борисовной Богуславской…

– Особенных отношений не было. По понятным причинам мы не сталкивались, а даже если сталкивались, контакта не получалось… Первый раз мы официально познакомились в ЦДЛ на юбилее «Юноны и Авось». Мне было тогда девятнадцать лет. Папа представил меня Зое Борисовне. Она сказала: «Ой, какая ты спортивная, какая симпатичная!» Это все. Следующее наше общение – на 70-летии папы. Зоя Борисовна все сделала необыкновенно. Праздник получился шикарным. Она так трогательно ухаживала за ним. И вот там мы впервые, я бы сказала, душевно с ней поговорили. Я присутствовала на многих его вечерах, но это был первый, на котором мы общались как бы втроем. Я показала Зое Борисовне снимки, сделанные профессиональным фотографом, – я с сыном Франческо. Красивый фотоальбом я привезла в подарок папе. По-моему, именно тогда у нас с Зоей Борисовной сложились нормальные отношения. Потом, когда я приезжала из Америки, мы созванивались, договаривались о свидании с папой, она давала мне разные наставления: что ему можно и что нельзя ни в коем случае. Она и сама мне звонила. Вообще я не представляю, как ей удавалось со всем справляться, особенно в последние годы. Несомненно, у нее сильный характер и мощная сила любви. Я испытываю к ней большое уважение. И очень ей благодарна за то, что (так вышло, в последний раз) дала мне возможность встретиться с папой. В мае прошлого года мы вместе с мамой и моим сыном пробыли в Москве три недели. Отец находился в крайне тяжелом состоянии.

Сначала увидеться не получалось. Но вот 27 мая Зоя Борисовна назначила встречу в гостинице «Международная» на Красной Пресне, привезла папу, а сама уехала, оставив меня и Франческо наедине с ним. Через какое-то время вернулась за папой. Подарила мне свою книгу, а Франческо – забавную игрушку с конфетами.

Сын бегал как очумелый. Я сделала ему замечание: «Прошу тебя, это же твой дедушка Андрей, он болеет, посиди с нами». Дала ему карандаши, бумагу, чтобы он не носился. Но остановить его не могла. А папа при этом только улыбался: «Нет-нет, пусть он бегает, я хочу на него смотреть…»

– Андрей тогда впервые увидел внука?

– Нет, первый раз я привезла Франческо в Москву, когда ему было 11 месяцев. Папа тогда сказал: «Какой он изящный». Есть фотография: папа с внуком на коленях… Потом виделись еще несколько раз. Он дарил разные подарки, скутер… У сына есть красивая серебряная ложка, на которой написано: «Франческо Андрею от Андрея»…

В ту последнюю встречу я спросила: «Неужели мы больше не увидимся, папа?» Я имела в виду, конечно, не вообще никогда, а в этот мой приезд. И он мне ответил: «Мы увидимся четвертого…»

Представляете, Феликс, он назвал точную дату нашей следующей встречи. Но эта встреча стала прощанием с ним навсегда. Четвертого июня Москва хоронила великого поэта, а я – отца.

Как будто он дождался меня, дождался Франческо. Мы увиделись в последний раз.

Хочу добавить, что папа никогда ничего в жизни не планировал. Андрей Вознесенский не планировал ничего и никогда. А тут вышло так, как будто кто-то все за нас распланировал. Мы с мамой даже не меняли обратные билеты, заказанные на седьмое июня. Вот так.

Когда его не стало, мы с мамой плакали. Франческо проснулся, увидел, что мы плачем, и спросил: «Мамочка, почему ты плачешь?» Отвечаю: «Дедушка Андрей с ангелами теперь будет». Эти слова пришли сами по себе. Франческо как будто все понял, погрустнел и трогательно прошептал: «Ну, вот, а я так плохо себя вел».

– Поэт предчувствует многое… И Андрей, наверное, предчувствовал, когда произойдет ваша и впрямь последняя встреча. Это страшно, но это «по-Вознесенскому»…

Расскажите о своем сыне. Ведь это о нем:

Я из Москвы тебе кивну —
Кивнукивнукивнукивнук…

– Да. Его полное имя Франческо Андрей де Роса. Ой, что я пережила с этим именем! Муж итальянец из южной части страны, маленького-премаленького местечка. В Италии принято, а в маленьких местечках особенно, если рождается мальчик, его должны назвать именем дедушки по мужской линии. Моего мужа зовут Энрико, его папу зовут Франческо. Соответственно наш сын должен быть Франческо. Мы ездили в 2009 году на свадьбу к младшей сестре мужа, естественно собралась вся родня. Сделали фотографию, на которой засняты: мой сын Франческо, его прадед Энрико, его дед Франческо и его отец Энрико. Ну что ж, железная традиция, и с этим ничего не поделаешь. Мы с мамой и бабушкой хотели, чтобы у сына была и моя фамилия, но муж сказал, что если будет фамилия через дефис, то это уже будет не его фамилия, а ему важно, чтобы сын продолжал его род. И я послушалась. Мама и бабушка плакали… Но зато при крещении ребенка нарекли Андреем, потому что этого хотел мой папа, к тому же имени Франческо нет в Святцах. Таким образом, моего сына зовут Франческо Андрей де Роса.

Папа написал стихотворение о внуке – Франческо плюс Андрей.

– Какова цель вашего приезда сейчас?

– Вы коснулись сложной для меня ситуации, но хочу сразу отметить, что все произошло спокойно, безболезненно, я бы сказала, справедливо. Имею в виду наследственные дела… В один из моих приездов у нас с сыном Зои Борисовны, Леонидом Борисовичем, зашел разговор на эту тему. Он-то и известил меня, что в ближайшее время начнется процедура наследования. Не стану говорить о каких-то нюансах, ничего лишнего я не просила. Речь шла о том, что мне полагается по закону. И я очень рада, что обе стороны избежали лишних, неприятных моментов. Ведь у нас нет и не должно быть разногласий, у нас одно общее желание: чтобы Андрея Вознесенского больше читали и помнили.

– Зоя Борисовна – мудрая и сильная женщина… Прожить столько лет рядом с поэтом Андреем Вознесенским – очень и очень непросто, я уж не говорю о годах его болезни… Без нее он бы не смог ни писать до самых последних дней, ни просто дышать…

– Конечно, это так. Я преклоняюсь перед ней. И представляю, как ей сейчас тяжело.

– Я понял, вы ни на кого не обижаетесь за то, что только теперь, после папиной смерти, заговорили о его дочери?

– Я всегда говорила, что все понимаю. Но когда вышел прекрасный фильм об отце, меня слегка задело, что мое имя не назвали. Будто бы у Вознесенского нет никакой дочери. Нет, я не рвалась на подиум, не жаждала никаких интервью. Но все же, все же…

И я сказала папе, что мне немного обидно. «Прекрасный фильм, много разных историй из твоей жизни, включая твои любовные истории. Но почему обо мне нет ни слова? Почему авторы фильма не сообщили, что я, Арина Вознесенская, живу на свете?!» И тогда папа проговорил: «Да, я понимаю. Прости меня, я понимаю…»

– Сменим тему. Вернемся в прошлое. В какую школу вы пошли в первый класс, кто вас провожал?

– Провожали мама и папа. А пошла я в лингвистическую гуманитарную гимназию на проспекте Вернадского. Учила там французский язык.

– Когда мама решила уехать из России, как вы к этому отнеслись?

– Переживала ужасно. Мне было 13 лет, подруги, друзья, общение, столько всего интересного, мне не хотелось уезжать, я рыдала. Но я обожаю маму, мы близки с ней настолько, что я не могла себе представить, что она уедет, а я останусь. Хотя бабушка и дедушка умоляли ее оставить меня, они считали меня своим третьим ребенком.

– Потом не пожалели, что уехали? Как сложилось все в Америке?

– Я думала, что вернусь в Москву, когда окончу школу. То есть я не сомневалась, что уезжаю только на время. Потом регулярно прилетала в Москву, возвращаться в Штаты очень не хотелось. Но, что делать, постепенно стала привыкать. Думала: ну, вот еще поучусь, еще поработаю… А потом встретила своего будущего мужа. Теперь там семья, сын. Но я хочу найти возможность жить и здесь, и там. Ребенку в Америке хорошо, хотя мысль о том, что мой сын может стать американцем с американским менталитетом, меня пугает.

– А с русскими американцами вы общаетесь?

– У меня друзья грузины. Мы живем по соседству, под Вашингтоном.

– То есть вы частично сама американка?

– Хочется думать, что больше я все-таки русская.

– С английским все в порядке?

– Уже давно, у меня даже нет акцента. Я хорошо говорю по-французски, абсолютно свободно по-итальянски, владею даже диалектом того местечка, откуда родом муж. У них же в Италии в разных провинциях свой диалект. По-итальянски и читаю. Вполне неплохо могу объясниться и на испанском.

– Кто ваш муж по профессии, чем занимается?

– У него винный бизнес. Импортирует вино в Соединенные Штаты, дистрибьютирует его, продает по разным ресторанам, магазинам.

– Доход есть?

– Скромный. Вроде есть, но не постоянно.

– Вы говорите, что работали в ресторане…

– Да, с восемнадцати лет… Сначала, как все студенты в Америке, официанткой, потом барменом, позже стала менеджером. Вообще мне очень нравится общаться с людьми. Можно сказать, я получаю от этого кайф. Я рада, что у меня завязываются дружеские отношения с моими клиентами, и они часто приходят в наш ресторан. У кого-то, правда, к моей работе предвзятое отношение – ресторан это что-то не очень… Да и мама поначалу постоянно говорила: «Тебе надо сменить работу». Но со временем и она поняла – работа моя неплохая. Хотя бы потому, что несколько дней в неделю я бываю свободной и могу заниматься чем хочу. На зарабатываемые мной деньги можно вполне прилично жить. Работа же в каком-нибудь офисе не для меня, не переношу перебирать бумаги. Люблю быть с людьми, говорят, у меня талант общения. Сейчас я уже менеджер, ответственности прибавилось. Близкие рады, считают эту должность более солидной. Ребенка пришлось отдать в садик.

– О чем мечтаете, Арина Андреевна? Планы на будущее?

– Мыслей много. Надо бы еще поучиться, поездить по миру… Сейчас хочу заняться папиными делами, что-то придумать в связи с его творчеством, судьбой, биографией.

– Папа вам часто звонил в Америку?

– Да. И два раза приезжал ко мне в Америку.

По телефону мы общались регулярно, один-два раза в месяц. Потом, когда он заболел и голоса почти не было, я звонила сама.

Хотите посмеяться? Он знал на память только один номер телефона – моей бабушки, ее квартиры на Мосфильмовской, где мама выросла. Сколько бы раз я ни вводила в его мобильный или записывала мой телефон, он все равно сначала звонил бабушке и спрашивал мой номер. Потом я записала в блокнот его водителя все мои телефоны.

– Ну, как всякий поэт, он был рассеянным…

– Все что-то терял. В карманах лежали какие-то свернутые бумажки… Ни седьмого, ни восьмого апреля прошлого года в день моего рождения он мне не позвонил. Впервые за все время. И я поняла – что-то не так. Написала Леониду Борисовичу, сыну Зои Борисовны. Через какое-то время получила подробный «имейл». После этого мы с мамой решили лететь. Из письма поняли, что все очень плохо. У папы уже не работали руки. Он не мог взять телефонную трубку.

– И успели проститься с папой…

– Да, конечно, это облегчает боль. Я знала: папа на пороге смерти, но мне все равно казалось, что это произойдет еще не скоро. Когда после мы с мамой перечитывали его стихи, мне посвященные, он там сказал, что останутся только его глаза, мы плакали…

Русский росток, проросший сквозь эстаблиш,
Уже ты мать напоминаешь станом,
Одни глаза мои себе оставишь.
Увижу ими даль твоих ристалищ.
Взгляд подарю такой – куда Кастакису!
Ты вырастаешь, дочка, вырастаешь…

Так и получилось: у меня и у моего сына Франческо папины глаза…

– Остался ли у вас голос папы – на пластинке или на кассете?

– К сожалению, нет. У мамы есть только одна аудиокассета, где папа читает стихи на каком-то из вечеров. Хотелось бы, чтобы ребенок слышал его голос. Остались видео, там есть его голос. Например, видео моих дней рождения, ведь папа приходил на все дни рождения. Я запомнила большой праздник, который родители мне сделали на мое шестилетие. С клоунами, с замечательными подарками…

– В моем архиве сохранились несколько грампластинок, на которых отец читает свои стихи. Могу подарить вам эти раритеты.

– Спасибо, буду очень рада. Вот только возникает проблема с прослушиванием, но мы что-нибудь придумаем.

– Вы помните, где жили в Москве?

– Квартиру, куда меня принесли из роддома, я, конечно, не помню. Помню, где мы жили практически всю мою жизнь до отъезда в Америку, – Мичуринский проспект, дом 8, в Раменках. Помню, хотя мне было полтора года, как мы впервые туда пришли. Бабушка Мила держала меня за руку, в квартире шел ремонт, отскабливали обои (мама их ненавидела), красили стены. Конечно, самое родное жилище на Мосфильмовской, где жили бабушка с дедушкой. Теперь там одна бабушка. Папа туда регулярно приезжал. Помню, в последние годы перед нашим отъездом он уже еле-еле поднимался по лестнице.

– Вы присутствовали на юбилейном вечере Вознесенского в зале Чайковского в 2003 году? Он тогда сказал, что впервые публично отмечает свой день рождения.

– Да, конечно, я там была. Голос отца уже садился, а временами даже пропадал.

– Когда вы узнали, что отец тяжело болен?…

– Он поехал куда-то отдыхать, папа всегда хорошо плавал, любил далеко заплывать. А тут зашел в воду и… замер. Болезнь забирала его возможности потихоньку, рефлексы слабели, потом пропадали. А впервые он понял – что-то с ним не то, когда зашел в воду, а плыть не мог. И мы сразу поняли… Он вообще никогда не жаловался. Спросишь: «Папочка, ты как?» Он: «Хорошо». Только в последнее время, когда я его спрашивала: «Тебе больно? Рука болит?» Он отвечал: «Да, болит». У него рука была в лангетке.

– Неужели ничего нельзя было сделать, чтобы одолеть его болезнь?

– Считается, что Паркинсон не побороть, это неизлечимый недуг. Когда папе предложили поехать в Швейцарию, где высококлассные врачи могли бы сделать операцию на мозге, он отрезал: «Не хочу, чтобы они копались в моих мозгах. Вдруг проснусь и не смогу писать…» Я уверена, все, что можно было сделать врачами в его случае, было сделано…

– Я слышал, что примерно так же, как Андрей, заявил Иосиф Бродский, когда ему предложили пересадку сердца, как единственную возможность продлить жизнь. Он будто бы ответил, что поэт не может жить с чужим сердцем в груди…

Теперь самая тяжелая страница нашей беседы. Вы, конечно, были на похоронах?…

– Да. Знаете, гражданская панихида ввела меня в ступор. Меня толкали: «Пойди, сядь на сцену». Но я хотела быть рядом с мамой. И мы с ней сидели в зале. С отцом я попрощалась раньше других. Подошла к нему, когда еще никого не было.

В Доме литераторов было очень тяжело. Твой отец умер, гроб стоит на сцене, полный зал людей, и тебе говорят: «И ты иди на сцену». Но я не могла. Не видела смысла в вольном или невольном позировании перед фотокамерами… Ведь прощание, по-моему, это прежде всего скорбь. Скажу, что первое потрясение – прощание с близким произошло, когда умер мой дедушка Сергей Аркадьевич Вронский. Гроб с его телом стоял в храме. Мой дядя всю ночь читал псалмы… В памяти осталось именно такое христианское прощание.

– Я понимаю, что вам было очень тяжело все это видеть, но существует же определенный сценарий гражданской панихиды, ритуал. Наверное, от него трудно уйти, когда умирает всенародно известный человек.

– Конечно, люди хотели проститься с любимым поэтом, очень много людей пришло… Но мне было не по себе. Все время щелкали фотокамеры, блики в глазах…

Хочу сказать, у нас очень верующая семья. Поэтому только в храме Святой Татьяны при МГУ без столпотворения мы с мамой по-настоящему простились с телом, помолились за папу.

– Я помню, в какой-то момент хлынул сильный дождь, который тоже, может быть, принес облегчение и был символичен…

– Да, мы вышли из храма, и полил ливень, дикий ливень. А когда приехали на кладбище, вышли из машины, дождь вдруг резко прекратился и засияло солнце.

– Позже я увидел снимок, на котором вы стоите рядом с Зоей и ее сыном у свежей могилы… Вас позвали для съемки?

– Нет, никто меня не подзывал. Я просто стояла рядом с могилой. Это же похороны…

– Мы познакомились неожиданно, в тяжелую для вас минуту. Я заметил вас за поминальным столом, вы сидели рядом с Евгением Евтушенко. Извините меня, сначала подумал: «Евгений Александрович, как всегда, с красивой девушкой». Но потом вдруг что-то меня толкнуло… И мне сказали, кто вы…

Кстати, вы знаете о непростых отношениях двух самых знаменитых поэтов страны?

– Да, конечно, знаю.

Но в моей памяти осталось – я маленькая, мы с папой пришли в гости на дачу к дяде Жене.

В ЦДЛ мне снова стало тяжко, очень одиноко.

Выступил Евгений Евтушенко, прочитал стихи.

Потом Зоя Борисовна сказала свое слово и, со всеми попрощавшись, покинула зал.

Мы простились с ней в фойе, и я тоже уехала.

И все.

Об авторе

Медведев Феликс Николаевич (22.06.1941, Москва) – известный советский российский журналист, лауреат премии Союза журналистов СССР, премий журналов «Огонек», «Моск «ва», газет «Литературная Россия», «Вечерний клуб» и др. Еще школьником начал печататься в прессе, его стихи с предисловием Андрея Вознесенского были напечатаны в центральной печати в 1967 году. Работал обозревателем журнала «Огонек» (1975–1990), на радио «Свобода» в Мюнхене (1988), был автором и ведущим популярной телевизионной передачи «Зеленая лампа», которая в течение нескольких лет велась из его квартиры, телецикла «Парижские диалоги». Автор книг-интервью «Судьба моя сгорела между строк», «Трава после нас», «Цена прозрения», «После России», «Кумиры, гангстеры, премьеры», «Красавицы, кумиры, короли», «Я устал от XX века» и других, среди героев которых Габриэль Гарсиа Маркес, Артур Миллер, Грета Гарбо, Курт Воннегут, Франсуаза Саган, Нина Берберова, Великий князь Владимир Кириллович Романов, Михаил Горбачев, Чингиз Айтматов, Илья Глазунов, Галина Вишневская, Иосиф Бродский и многие другие яркие личности нашего времени.

В 2010 году издательство «Алгоритм» выпустило книгу «Неизвестная Фурцева. Взлет и падение советской королевы», написанную Ф. Медведевым совместно с Н. Микоян.

В 1988 году Ярослав Голованов назвал Ф. Медведева в числе лучших интервьюеров нашей прессы. Две его публикации вошли в хрестоматию «История отечественной журналистики. Вторая половина XX века» (издательство «МГУ», 2009).


Оглавление

  • Мой Вознесенский Вместо предисловия
  • Стихи, любовь и ракеты
  • Как первая любовь – навсегда
  • Рассказывал про орущего Никиту…
  • Наши дороги пересекались в Киржаче и Кургане
  • «Спасибо, что не забыл и меня…»
  • Кусок решетки-святыни, спасенной поэтом
  • «Ваш прах лежит второй за алтарем…»
  • Как мы искали письмо Кеннеди
  • «Не забудь диктофон!» – крикнул Андрей в трубку. Неожиданное интервью с Артуром Миллером
  • Голос крови Загадка двенадцати строк
  • Нина Берберова загоняла всех нас
  • «По стихам твоим внуки откроют наши муки и нашу веру…». Поэт и бард
  • Музыка ломает пуленепробиваемое стекло. Вилли Токарев с песнями из Брайтона в Бирюлеве
  • Долго не женился, чтобы не обидеть поклонниц
  • «Мы были тощие и уже тогда ничего не боялись…»
  • Поправочка к «рукопожатию»…
  • «Возьми командировку в Витебск…»
  • На Смита пришла вся культурная Москва
  • Библиофильская история об издателе «Флег… но»
  • Вечер в Люберцах
  • Во всех театрах Киева случился ремонт
  • Ходил к Яковлеву пробивать Ходасевича
  • ЦДЛ: последнее интервью
  • Его голосом говорила Надежда Прощание с Андреем Вознесенским в Центральном доме литераторов 4 июня 2010 года
  • О Вознесенском мне рассказали…
  • Не послушавшись Пастернака, я все-таки завел архив… 80 страниц из 1000
  • «Вот прислал свои стихи никому из нас не известный до сих пор Андрей Вознесенский…»
  • По судьбе загадайте моей…
  • Незатерянное дитя. Андрей Вознесенский и Арина Вознесенская Интервью-новелла
  • Об авторе

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно