Электронная библиотека
Форум - Здоровый образ жизни
Акупунктура, Аюрведа Ароматерапия и эфирные масла,
Консультации специалистов:
Рэйки; Гомеопатия; Народная медицина; Йога; Лекарственные травы; Нетрадиционная медицина; Дыхательные практики; Гороскоп; Правильное питание Эзотерика


Глава девятая. ЦВЕТ СТОЛИЦЫ

1

С улицы явственно донесся перезвон кремлевских часов.

— У вас, оказывается, Спасскую прямо из окна слышно! — констатировал Волжин. — Два пробило. Пора мне куда-нибудь в гостиницу. А завтра утром в Питер.

Сутулясь, он сидел в любимом кресле покойного профессора Кестнера, держал на коленях старого кота Панкрата и ерошил ему шерстку. Зелень кошачьих глаз усиливалась отблеском в них настольной лампы под зеленым колпаком. Сбоку от стола висела в рамке фотография Ленина, читающего «Правду», Валентин Кестнер говорил друзьям: «Когда чувствую, что меня куда-нибудь заносит, — это помогает сориентироваться».

За ширмой лежал выздоравливающий после операции. Он мало участвовал в разговоре, больше слушал, терзаемый укорами совести и ревности. Неужели он стал помехой человеку на таком его высоком творческом пути? Нарушил содружество этого ученого с возможной, желанной ему соратницей, помощницей и спутницей?.. Угадав ход его мыслей, она склонилась над ним — ободрить! Он горячо зашептал ей на ухо:

— Кити! Будь я здоров, рванул бы куда-нибудь... хоть к Пушкину, хоть в Самарканд, хоть на Сихотэ-Алинь... Оставить бы вас с ним вдвоем на годик-полтора! Вот тогда бы все и решилось!

— Я непоправимо люблю тебя, Ронни! И все будет хорошо у нас!

Обернулась к гостю, будто вовсе пропустила мимо ушей его попытку уйти. Тоном, не допускающим возражений, сказала:

— Я постелю вам здесь, на диване. Утром сама провожу на вокзал. Однако: сенсей[70], где же ваши вещи? Не с одним же этим чемоданчиком вы явились из Токио?

— Вот именно, с одним! Остальное поручил отправить следом.

— Боже мой! Ужас какой! Ну, — утро вечера мудренее. Покойной ночи!

Утром они ушли из дому раньше, чем выздоравливающий проснулся. Волжин предложил позавтракать в «какой-нибудь кофейне». Спутница остановила проезжавший автомобиль с желтой полосой вдоль кузова, велела ехать в Столешников.

— Мне трудно представить себе, что с самой революции вы не видели Россию!

— А мне еще труднее представить себе, что увидел вас уже не одну! Неужели это так серьезно?

— Вполне серьезно!

Они сели за столик в кафе «Сбитые сливки». Долго ждали официантку — целая кучка этих полнотелых накрашенных девиц разного возраста окружила пустой столик и, полулежа на нем, сблизив лица, горячо обсуждала какую-то свою животрепещущую проблему. Длилось это не менее четверти часа. Наконец, с видом оскорбленной невинности, официантка записала в книжечку их заказ.

— Екатерина Георгиевна, я чувствую, что вы приготовились к решительному разговору. Вчера я просто застал вас врасплох. Да и сам был слишком ошеломлен открывшейся мне ситуацией. Скажите, когда вы писали мне, вскоре после похорон, вы допускали мысль, что такая ситуация сможет наступить столь быстро? Словом, простите, прямой вопрос: зачем же вы меня обнадеживали? Еще раз простите и, Бога ради, не глядите на меня, как на обвинителя! Откинем совершенно вопрос «кто виноват», спросим себя: «Что делать?» Но для этого мне надо все же кое-что понять! Для вас не новость, что лучшие мои надежды связаны с вами. Мне кажется, что и на свет-то Божий я родился с чувством любви к вам! И что оно — высшее во мне чувство.

— А я всегда считала вас лучшим своим другом и большой опорой в любой беде. Но это как бы иная плоскость отношений. Такая же, как была между вами и Валентином... Я не думала, что вы все это понимаете по-другому. И что для вас это так решительно важно. Если я действительно виновна в вашем... срыве из Японии, то отвечу за это, как говорят, перед Богом, людьми и собственной совестью! Всего важнее сберечь вас как ученого. Дать вам возможность завершить все начатое. Даже я, все же специалист-японовед, не в состоянии оценить значение ваших работ и открытий. Это — мирового значения труды! Но как помочь этому? По моим ли это силам? Вот о чем надо говорить и думать! Поистине, «что делать». Мне не очень это ясно!

— Можно я сейчас буду звать вас Катей? Попроще так...

— Извольте, зовите как угодно, хотя я и не очень люблю это уменьшительное!

— Катя, не работы ради я сюда примчался. Меня, как понимаете, сорвало с места ваше письмо... Расстался с Монтани-сан, оставил дочь, погрузил книги и рукописи в товарный вагон, бросил квитанцию и коносамент первому попавшемуся студенту (их грядущую судьбу един Бог ведает!), потребовал немедленно въездную визу. Получив, в тот же час сел в поезд. Лишь бы не опоздать, лишь бы застать вас... одну! Ну, и все-таки опоздал!

— Боже, Боже мой! Я понимаю, что там, в Японии, понятие о семье иное, что «японская жена» есть там у каждого европейца. Была такая, говорят, даже у митрополита Сергия, нынешнего патриарха. Перед японской женщиной, этой самой, «те-те-сан», или как у нас уродуют, «чио-чио-сан», обязательства мужа-европейца по традиции носит чисто материальный характер, не нравственный. Вы обеспечили ее материально?

— О да, вполне. Она хочет на эти деньги открыть игорный дом в ма-джонг. Вот это, действительно, как вы сказали, иная плоскость отношений. Не будем отвлекаться! Еще раз: как это случилось… столь скоро? Чем вас победил этот юноша? Знаете, это просто какое-то колдовство!

— А знаете, что Винцент нас благословил?

— Когда? Где? Как? Ушам своим не верю!

— После нашего приезда в Москву, еще в августе. Они вернулись с Волги и задержались в Москве. В общежитии ЦЕКУБУ[71], на Москва-реке. И я привела его к ним. И он, и Надежда Иосифовна[72] приняли его, как говорится, сразу. Именно как своего, нашего! Проговорили они часа два, я почти не вмешивалась. Когда мы уходили, мудрый Винцент шепнул мне: «Катерина Георгиевна, не бойтесь его молодости. Он сдюжит!» Заметьте, что ему самому я даже об этом не сказала. Мне совсем не хочется никакой «принуды». Впрочем, едва ли Винцент думал при этом о вашем близком приезде.

— Ага! То-то же!.. Только не буду тут хитрить. О приезде он знал. Хотя и без подробностей. Я написал ему в Ленинград, еще ожидая визы. И давайте, Катя, не ссылаться на друзей, авторитеты и советы. Наша дружба давнишняя, и я давно вас люблю. Все это — вещи самодовлеющие. Только из них и будем исходить. Работы наши, — судьбы наши — только наше дело! Мое и ваше, Катя! Вы так мне и не ответили: что вы в нем нашли?

— Это объяснить не так-то просто! Поразила меня в нем духовная одинаковость, что ли, вернее, соразмерность его души с моей. Да, пожалуй, и Валентиновой. Чем-то они друг другу близки — и мне кажется, что Валентинов дух не возмутился появлению его в доме...

Наконец им принесли кофе с коньяком, булочки и закуски. Она с аппетитом принялась за еду. Он едва к ней притрагивался — сервировка, сами блюда, грубость официантки — все это было, ему слишком непривычно. Но его радовало, что она спокойно ест и внимательно слушает. Он снова заговорил:

— Вчера, перед сном, я видел в зеркало то, что давно, с тревогой, пытался вообразить: насколько схожи мое и ваше лица. И оказывается, несмотря на эстетическую неравноценность, они гармонируют друг с другом... А потом вы наклонились к этому юноше и что-то доброе прошептали на ночь, и поцеловали ласково. Луч лампы лежал на его лице и немного скользил по вашему. Нет, Катя, это не лица супругов. Это — какая-то романтическая ситуация из Флобера или Стендаля! Мальчик — учитель детей в доме и — хозяйка дома, не погасившая вовремя своей женской страсти и нежности к этому новому герою. Все это сулит ей только страдания впереди... Станет трагедией или комедией, смотря по жанру! Не губите себя, Катя! Просто умоляю вас! Независимо от собственных видов. Слушайте! Хотите — я вовсе отрекусь от вас? Добровольно, навсегда уйду в сторону, только не делайте непоправимых шагов! Это я — ради вас прошу, уж не ради себя!

— То же самое предложил мне вчера и он. Только… чтобы вы именно не уходили. Сказал, что готов уехать и оставить нас с вами вдвоем года на полтора. Вот тогда, мол, и решится все!

— Насколько я оцениваю ситуацию, этому более всего обрадовались бы его родители! Ведь они-то категорически против? Так? Я их понимаю. Роль их сына при вас — едва ли возвысит его в глазах добрых знакомых. Во всяком случае, на первых порах. И особенно — среди людей, мыслящих по-обывательски. С мещанской точки зрения, ситуация — по меньшей мере сомнительная. Было такое словечко в старину в мещанском обиходе: интересан. Или интересант. Дескать, вошел в ее дом, будучи интересантом! То есть — корыстно заинтересованным.

— Наверное, мещан и обывателей вмешивать в наши судьбы стоит еще меньше, чем Винцента, Евгений Николаевич! Ведь и я — не девочка. Формально — это мой третий брак. Кое-что из двух предыдущих я вынесла. Наша жизнь с Валентином не была усыпана розами. Как раз там, в Японии, она материально была самой трудной, а сердечно — самой счастливой. Тут, в Москве, пошли у нас большие осложнения. И по моей вине, и по его. Он меня дразнил, притворялся, будто у него есть женщины и вне семьи. Я поверила, решилась отомстить. Тот, кого я выбрала, понял, что не мил мне и попробовал меня отравить из ревности. Дал мне яду в бокале и муж еле смог спасти меня Понял, в чем дело, был неутешен, сказал, что только притворялся, но отныне чувствует себя свободным... Мы даже разъехались по разным городам, а потом он просил меня вернуться, и началась хорошая полоса, но поздно уже было: он таял на глазах и был обречен, сам того не зная. А мне профессор Плетнев даже срок приоткрыл: месяц... Так оно и было!

— Скажите мне, Катя, где он похоронен? Вы не писали и не говорили мне об этом. Может, поспеем еще до поезда к нему на могилу? Я бы хотел!

— Могилы еще нет. Он... дома. В урне. В потайной нише. Институт хотел похоронить в саду, власти отказали. Так урна у меня и осталась. Сам он могилы не хотел. Я думала развеять по Волге — мне отсоветовали.

— Катя, а как относится ко всему этому ваш сын, мальчик Ежик — будущий Игорь Валентинович? Где он сейчас?

— Спал в столовой, за шкафами и занавеской, вместе с бабушкой. Вы вчера пришли слишком поздно, они уже легли. А нынче утром — еще не вставали.

— Вы писали, что у вас — три комнаты. Что же теперь в третьей? Почему бабушка и внук так стеснены?

— Третью у нас отобрал Институт Востоковедения, как только прошло кремирование. На другой же день завхоз опечатал ее и вручил ордер другому лицу, преподавателю истории партии. Правда, мы свои меры приняли, комната им не досталась, нашлись претенденты повыше и посильнее, но мы-то все равно ее потеряли. Пришлось отгородить угол в столовой для бабушки и внука, как вы выразились.

— Да, для приезжего все эти вещи мало понятны. Как же воспринял мальчик вашу... новую дружбу?

— Ежичка очень ревнив. Весь в маму. Он ведь близко ко мне не подпускал коллег, старших студентов. А Рональда стал звать «папа Ронни». Без него скучает и нудится. Полюбил его как-то сразу. Пожалуй, даже раньше, чем...

— Договаривайте! Раньше, чем полюбили его вы? Так?

— Так. Именно так.

— Ну, а коли так, — значит, возможно, я во всем кругом ошибаюсь. Не посетуйте, у любви, мне кажется, есть какие-то особые права, даже у неразделенной... Пора эту беседу заканчивать. Если налицо не бзик, не увлечение, не мелкая страстишка, а большое чувство и уже начинает складываться семья, — значит, совет вам да любовь! Поезжайте-ка домой! А мне уж пора и на поезд. Поеду к Винценту. Кланяйтесь там дома всем!


* * *


Вскоре после отъезда Волжина мастер отбельно-красильно-аппретурного цеха Рональд Вальдек, воротившись на свое фабричное производство, по неосторожности так надышался хлорным газом, что очнулся в приемном покое Сокольнической больницы имени Русакова. Оттуда напуганная Катя привезла его домой, услыхав от врачей, что отравление довольно серьезное и может остаться не без последствий. Пришлось снова на целых две надели возвратиться к полупостельному режиму по больничному листу. Екатерина Георгиевна настаивала, чтобы Роня с фабрики уволился:

— Есть у тебя литературное образование, педагогический опыт, пусть и небольшой, навыки журналистские. Можешь идти в редакторы, литсотрудники, стать хоть переводчиком, хоть учителем, наконец, экскурсоводом где-нибудь в Совторгфлоте или Интуристе, ведь тебя там знают и уважают! А сейчас у тебя положение меж двух стульев: красильщики считают тебя поэтом, а поэты — красильщиком!

— Кити! Но полтораста в месяц, идущие столь регулярно... тоже ведь на улице не валяются. И конторка там у меня есть, один бываю полсмены, почитать могу, да и написать...

— И опять в хлор угодить по несобранности! Нет уж, пора тебе, по совету твоего дяди-моряка, «выбирать свой курс»!

— Есть у меня еще одно сомнение, Кити! Ведь сейчас «я ломаю слоистые скалы в час отлива на илистом дне...»[73] Ты же заманиваешь меня в свой волшебный соловьиный сад. Видишь, хижину свою я уже бросил, теперь еще оставляю лом и осла... То есть фабрику, и обязанности в ее коллективе. Погружусь в соловьиную нирвану — да и очнусь потом на песке, чтобы глянуть, как чужой рабочий погоняет чужого осла...

— Ох, Ронни, да ведь все как раз наоборот! В соловьином саду ты сейчас, а тернии его тебя цепко держат за платье! Я терпела для начала, думала, та догадаешься сам и примешься за настоящее дело. Вот что: завтра я поеду в «Вечерку» и дам от твоего имени объявление, мол, читаю курс немецкого языка для небольших групп в учреждениях. Давай-ка составим текст. Это — для начала, пока ты ослаблен операцией и дурацким этим хлором...

...После публикации объявления, уже через четверо суток, у него были три интересные группы: на московском спирто-водочном заводе — для химиков-лаборантов, на курсах Внешторга — для работников крупной экспортной конторы и на других курсах, готовящих молодежь к поступлению в вузы. Да еще в издательстве «Мысль» получил он перевод романа на русский, а для одной известной театральной студии взялся инсценировать смешную, остроумную английскую повесть. Постановка эта осуществилась, дала Рональду неожиданный крупный гонорар, а затем была вскоре снята с репертуара после уничтожающей газетной критики и самой повести, и спектакля — за пустое развлекательство, безыдейность и приукрашение буржуазной жизни.

За всеми этими трудами как-то незаметно подошел следующий Катин отпуск. И они, снова втроем, решили повторить свое прошлогоднее путешествие — Волга, Кавказ. Те же пейзажи, те же картины прошли перед ними, только теперь уже не проспали они Жигули, плыли по Каспию не среди цыган, а в первоклассной каюте на «Александре Коллонтай», жили в Тифлисе не в «Гандже», а в семнадцатирублевом номере гостиницы «Ориант» на проспекте Руставели, вблизи от храма Георгия Кашвети. Из Сухума в Сочи доставила их комфортабельная «Грузия», и лишь в Хосте они поселились в прежней хижине и кормились снова у «мадам Оливье». Но эта хорошая и отзывчивая женщина больше вздыхала и тревожилась, полная недобрых предчувствий за судьбу своего пансиона, ибо уже началось гонение на «частника», разгоралась жуткая газетная травля «кулака» (на самом деле речь шла о намеченном уничтожении середняка, объявленного «кулаком», ибо кулаков настоящих уничтожила первая волна репрессий, еще ленинская, в годы гражданской войны). Вернулась семья в Москву со смутным чувством катаклизмов, надвигающихся на страну не извне, а изнутри.

Между тем, в Катином Международном Конъюнктурном институте[74] сотрудники ее отдела так привыкли к появлениям Рональда Вальдека, что стали звать его в глаза и за глаза вторым мужем Екатерины Георгиевны. В своей второй поездке по Волге и Кавказу они, конечно, всюду записаны были супругами, а кое-где отсутствие регистрационной отметки в документе создавало им некоторые трудности — неохотно пускали в один гостиничный номер, пытались разъединить даже на пароходе «Грузия» и еще где-то на пляже. Пошли житейские неудобства и дома: то в Ежичкиной школе, то в амбулатории, то в домовом комитете. Появлялся даже участковый милиционер в квартире. Потребовал документы «гражданина», просмотрел их, ничего не сказал, откозырял и ушел.

Видимо, в милицию поступил «сигнал» от некоего бдительного уха и глаза...

Однажды после очередных Рониных занятий с одной из групп, они шли с Катей пешком по малознакомой и не очень интересной улице, и вдруг обе приметили вывеску «ЗАГС». Заглянули, чтобы эдак теоретически осведомиться насчет формальностей, требуемых для регистрации. Было это после обеда 25 октября 1929 года,.. Вышли они из этого учреждения законными советскими супругами! Настолько все оказалось несложно и даже мило!

После скромного домашнего пира, где главным угощением девятерых гостей служило блюдо соленых груздей, молодая чета, по старинной традиции, уехала в «свадебное путешествие» к Заурбеку в его Сереброво на трое суток! Было там еще тихо, прекрасно и сохранился порядок и стиль, присущий Ольге Юльевне Вальдек: она прожила здесь не один летний сезон. Ночью молодые бродили в парке над Длинным прудом и над Черным прудом, и около пруда Купального... Были облетевшие вековые липы и двухсотлетние сосны, луна в просветах аллей, вечера у камина и рассказы Заурбека. Кате казалось, что она волшебством перенесена в собственное детство, в имение деда Ивана или в кестнеровскую Гривну... Она жарила добытую охотниками дичь — тетеревов, рябчиков и уток, находила последние грибы, уже тронутые заморозками, рвала бруснику и с наслаждением пила родниковую воду — Роня носил ее через весь парк...

Воротившись в Москву, они узнали, что Рональд Алексеевич Вальдек приглашен посетить Генерального Секретаря НЕСИД товарища Флоринского.

2

Барственного вида господин расспрашивал Рональда о родителях, домашнем воспитании, знании языков, переводил беседу на современные литературные темы, задавал вопросы об искусстве, архитектуре, русской старине. С оттенком мечтательной меланхолии перебирал вслух, на память, парижские достопримечательности, названия улиц, бульваров, кафе и театров. Спросил, на какой площади стоит Триумфальная арка и какова была судьба дворца Тюильри. По-видимому, ответы удовлетворили важного собеседника, ибо он вызвал секретаря и велел приготовить анкетный бланк на четырех страницах.

— Вы, Рональд Алексеевич, конечно догадываетесь, что мы хотим предложить вам работу по нашей линии. Рекомендовал вас один из ваших слушателей на курсах Наркомвнешторга. Полагаю, что предложение вам подойдет, и убежден, что ваши знания, склонности и способности найдут лучшее применение, чем на красильной фабрике... Впрочем, значение некоторого производственного стажа в здоровой пролетарской среде я отнюдь не преуменьшаю! Тем не менее, пора браться за свое настоящее дело! Заполненную анкету благоволите оставить секретарю... Скажите, еще, кто заведовал у вас в Брюсовском институте кафедрой художественного перевода?

— Не кафедрой, а всем отделением художественного перевода руководил профессор Григорий Алексеевич Рачинский. Он читал еще и историю западной литературы на первом и на втором курсах института.

— А, Рачинский! Как же, это имя европейское. Философ, редактор Владимира Соловьева и полного Ницше на русском... И кажется — председатель Русского религиозно-философского общества?.. Считаю, Рональд Алексеевич, вашей большой жизненной удачей, что вы успели пройти институтский курс у таких светил науки, каких вы мне назвали — Соболевский, Грушка...

— Иван Никанорович Розанов, академик Орлов, Константин Сергеевич Локс, Виктор Михайлович Лобанов, профессор Эйхенгольц, профессор Волькенштейн, профессор Голосовкер, Густав Густавович Шпет... Неведомский...

Товарищ Флоринский прервал Рональда, увлекшегося перечислением поистине блистательной плеяды своих учителей, позвонив снова и заказав завтрак на две персоны. Рональд сообразил, что это не простая любезность, но нечто вроде дополнительной проверки: мол, умеет ли кандидат на некие дипломатические функции хотя бы прилично сидеть за столом? Скоро появилась горничная в наколке с полным подносом в руках. Она очень ловко накрыла маленький столик и расставила кофейные чашки, молочник, парящий кофейник, булочки, рижский хлеб, яйца всмятку, ветчину, сыр и копченую севрюгу. Оставила на подносе бутылку нарзана и целый набор хитроумных инструментов — колющих, режущих и загребающих.

Хозяин кабинета выплыл из-за своего письменного стола и пригласил Роню разделить трапезу. Тон не допускал возражений. Пришлось повиноваться.

По-видимому, от Рональда требовалось — не ошибиться в назначении всей этой малой механизации пищеглотательного процесса! Он угадал, что широкий нож, лопаточкой, — рыбный; им, видимо, можно положить себе севрюги. Гнутый ножик с зубчиками — сырный. Рюмки и костяные ложечки — для яиц, а стаканчики — для минеральной воды. Узкая пилка — для нарезания хлеба, двухзубая вилочка — для лимона. Не совсем ясно назначение тяжелых, остро наточенных ножей.. Масло намазывать, что ли? Зачем же такая острая наточка?

Пока Роня управлялся с завтраком, товарищ Флоринский, успокоенный насчет манер испытуемого, раскрыл, наконец, карты. В неком, как он выразился, «нашем дочернем учреждении» требуется референт по Центральной и Северной Европе. Работа интересная, позволит непосредственно общаться с зарубежными деятелями культуры, изредка бывать за границей и притом располагать еще свободным временем для педагогической и литературной деятельности.

— Итак, ваше решение, Рональд Алексеевич?

— Склонен согласиться, но просил бы все же два-три дня на более спокойное размышление. Все-таки я и посоветоваться должен...

— С родителями? Или с друзьями? Или с невестой! В ваши 21 год вы ведь, конечно, еще не женаты?

— Напротив, женат. Весьма счастливо. И воспитываю сына, девяти лет отроду.

— Ах, вот как! — Хозяин кабинета, кажется, был разочарован. — Это существенно для наших видов для вас! Стало быть, вошли в другую семью, потерявшую своего прежнего главу? Кто же эта дама? Она разведена? Или овдовела? — В тоне генерального секретаря звучало уж некоторое раздражение.

— Я женат на вдове профессора Валентина Кестнера.

— Что-о-о? Вы муж Екатерины Георгиевны Кестнер?

— Да. Именно муж!

— Чего же вы мне битый час тут голову морочили? Почему сразу не сказали? Я ему тут турусы на колесах развожу, а он помалкивает о самом главном! Нехорошо, молодой человек! Несерьезно! Припомним вам когда-нибудь этот розыгрыш!.. Ну, что же, почаще советуйтесь с вашей женой, человеком большой культуры, такта и опыта. Вот и работайте вместе! Вы — молоды, присматривайтесь к ее манерам, они — безупречны. Чтобы воспитать даму в этих правилах в этом непринужденном и естественном стиле поведения, нужно, как говорится, всего каких-нибудь полтысячи лет!

— Это и было моим самым первым ощущением от ее облика.

— Верно поняли! Учитесь, перенимайте! Кстати, яйца всмятку не разбивают ложечкой, а срезают тупую часть вот этим острым ножом. Чик! И яйцо вскрыто, можете вкушать содержимое ложечкой... Так вот — чем скорее поступите туда, тем лучше. Ибо там, в Учреждении, ушел ценный работник, получился завал в бумагах и некому взяться. Непосредственным вашим начальником будет Август Иоганнович Германн — через два «н». Личность интересная, глубоко принципиальная и достойная всяческого уважения. Кланяйтесь жене, будьте здоровы и счастливы!


* * *


Август Иоганнович Германн (через два н!)[75] навсегда остался в памяти Рональда Вальдека единственным образцом так называемого кристального коммуниста. Он был неприхотлив как спартанец, скромен как монастырский послушник, беден как дервиш и абсолютно неспособен извлекать из своих немалых служебных прерогатив хотя бы ничтожную личную выгоду. Родился он в Восточной Пруссии (в городе Гольдапе, на пути к Кенигсбергу), с детства знал нужду, учился на медные пфенниги за домашние уроки, рано вступил в «Союз непьющих студентов», участвовал в создании «Союза Спартака», из коего впоследствии образовалась КПГ[76], дружил с Кларой Цеткин, знал Розу и Либкнехта, Эрнста Тельмана и Фрица Геккерта (причем, последнего не любил). Был членом правительства Баварской Советской Республики в апреле-мае девятнадцатого года, заочно приговаривался в Германии, при Штреземанне, к смерти через расстрел, до двадцать второго года вел партийную работу в глубоком германском подполье, после чего тайно был транспортирован в СССР, работал в Исполкоме Коминтерна, перешел из КПГ в ВКП(б), а с 1929 — возглавил Отдел внешних сношений того «дочернего учреждения» НКИД[77], куда Флоринский направил Рональда Вальдека. Вот таким-то образом Роня и очутился под руководством немецкого кристального коммуниста товарища Августа Иоганновича Германна...

Произошло это как раз в ту пору, когда в «нашем дочернем учреждении» начали поговаривать о предстоящей партийной чистке. Провели ее чуть позже, но даже готовясь к ней, партийные сотрудники становились неузнаваемыми для сотрудников беспартийных: утрачивали свою тугую слоновость, обретали терпимость к чужим суждениям, переставали грубить и понукать, снисходили до шутливо-благожелательного тона с беспартийной сволочью и буквально горели на работе, засиживаясь у своих бюро чуть ли не до полуночи. В течение же нормального служебного времени больше шушукались между собой с таким загадочным и значительным выражением лиц, что беспартийные не могли не ощущать всеми фибрами своих низших организмов всю глубину собственного ничтожества и непосвященности в суть вещей.

Товарищ Германн тоже шушукался и тоже засиживался, чтобы не выделяться среди прочих начальников и членов партбюро, но надо было двигать и запущенные служебные дела, ибо уже начали приходить письма с жалобами на инертность и равнодушие сотрудников Учреждения, оставляющих, мол, безо всякого внимания запросы иностранных друзей СССР. Поэтому занятый делами сугубо партийными, товарищ Германн предоставил Рональду Вальдеку довольно широкое поле для самостоятельной деятельности. Новый референт принял дела от своей предшественницы, пожилой умной дамы еврейской национальности. Она откровенно обрисовала новому товарищу внутриведомственную обстановку, подводные течения, рифы и мели на пути учрежденческого корабля, потрясаемого интригами внутренними и внешними, борьбой за влияние, неясностью общих установок, целей и задач Учреждения. Оказывается, руководители Исполкома Коминтерна смотрят на это по-разному. Первые хотят, чтобы Учреждение активно и беззаветно помогало раздувать пожар мировой пролетарской революции, вторые же видят в учрежденческом аппарате лишь умелых вербовщиков душ иностранной интеллигенции: заполучив их на сторону социализма, Учреждение должно помогать практическому использованию этой интеллигенции для нужд советского социалистического строительства в любых отраслях и областях.

Во главе Учреждения еще числилась старая большевичка — родная сестра виднейшего, уже глубоко опального революционера, да к тому же еще и жена другого революционера, пока еще не снятого со своих государственных постов, однако давно стоящего в открытой оппозиции к генеральной линии ЦК партии[78]. На всех последних съездах ВКП(б) муж руководительницы Учреждения подвергался самой резкой критике и не раз выступал с покаянными речами. Родной же брат руководительницы, исключенный из партийных рядов, покинул страну и пытался там, за рубежом, создать собственную партию. Одно лишь упоминание вслух его имени, некогда самого популярного в красноармейской массе и среди советской левонастроенной интеллигенции, теперь грозило гонениями и наказаниями. Поэтому, хотя руководительница не раз отмежевывалась публично от антипартийного брата, громогласно осуждала его взгляды и вовсе не поддерживала оппозиционных выступлений мужа, роль ее в Учреждении была окончена, отставка и замена уже предрешены и оставалось только гадать, с какими новыми установками придет после чистки будущий председатель учрежденческого правления.

Тем временем референт по Центральной и Северной Европе Рональд Вальдек трудился засучив рукава. Уже подтаяли в его шкафах завалы неотвеченной иностранной корреспонденции. Иные запросы и заказы из-за границы удавалось срочно удовлетворить: кому посылались нужные книги, кому — наборы плакатов, кому — комплекты журналов и серии фотографий. На имя Вальдека все чаще стали приходить благодарственные письма и трогательные изъявления признательности. Между тем подошла и партийная чистка.

В те времена партийные организации нескольких близких «по профилю» учреждений и ведомств были как правило объединенными: Ронино учреждение проходило чистку вместе с Наркоминделом и Секретариатом Председателя ЦИК и ВЦИК,[79] Калинина. Именно в помещении Приемной «всесоюзного старосты» и происходили в послерабочие часы открытые партсобрания всех трех объединенных коллективов, где и «чистили» партийцев.

И тут-то, в третий раз, чуть не сыграл в судьбе Рональда роковую роль злополучный «Смит и Вессон».

Перед тем как идти на собрание, посвященное как раз проверке самой руководительницы Учреждения, Роня решил передать на улице, перед входом в Секретариат Калинина, свой револьвер Герке Мозжухину, чтобы тот снова припрятал оружие в старом тайнике. Екатерина Георгиевна давно настаивала, чтобы опасная вещь исчезла из дома. Свидание же с Геркой Роня непредусмотрительно назначил по телефону у входа в Приемную. Герка легкомысленно опаздывал, а Роня с опасным предметом в кармане околачивался у входа, злясь на Герку. Сам Калинин должен был появиться с минуты на минуту — он был председателем комиссии по чистке.

...Вместо Геркиного лица перед Роней внезапно возникло бледное и злое лицо Екатерины Георгиевны. Она из телефонного намека Рони вдруг поняла, куда и с чем направляется ее муж для встречи с Геркой.

Она схватила Роню за руку и потащила по Моховой, от угла Воздвиженки к Румянцевскому музею. Тут-то навстречу им и попался Герка Мозжухин. Она заслонила собой молодых людей в каком-то темном уголке, велела Герке убираться со свертком подальше — понезаметнее и, главное, побыстрее — а мужа поволокла назад, к Приемной, где и покинула его, тихо приговаривая:

— Два патентованных идиота! Господи, помилуй этих несмышленышей!

И пока он глядел ей вслед и докуривал папироску, у приемной затормозил автомобиль Калинина. Несколько штатских мальчиков оттеснили Роню и один из них вполне откровенно ощупал Ронины бока и карманы. Случись это тремя минутами раньше — и можно было бы, вероятно, полагать законченной и Ронину карьеру, и вообще его жизнь, по крайней мере, для мира внешнего. А в мире лагерей и тюрьм, возможно, еще некоторое время доставлял бы хлопоты надзирателям, конвойным и нарядчикам осужденный по статье 58-8 террорист Вальдек, схваченный прямо за руку при попытке...

С того дня злополучный «Смит и Вессон» в Рониной судьбе более не возникал, но сослужил еще последнюю службу самому Герке Мозжухину, уже после Второй мировой войны. Ее ужасы убили Герку, убили нравственно. Он не справился с грузом пережитого на фронте и, воротясь в осиротевший дом, откуда уходил на войну с напутствиями отчима и матери, уже не застал никого в живых. Никодим Платонович покоился на Новодевичьем, а бывшую солистку Большого театра провожали до могилы все балерины ее поколения... И через несколько дней, ранним утром, в отдаленном уголке Сокольнического парка, нашли тело демобилизованного инженера связи Германа Мозжухина, покончившего с собой выстрелом из револьвера системы «Смит и Вессон».

Вместо записки он положил рядом, на сухом пне, переломанный надвое крестик — благословение матери, и аккуратно разорванный пополам партийный билет. Письменным комментарием своего поступка он пренебрег... Мотивы явствовали из вещественных свидетельств: дескать, не помогло ни то, ни другое!

3

Рональд Алексеевич Вальдек подружился со своим суровым шефом: руководителем отдела внешних сношений Учреждения, кристальным коммунистом Августом Иоганновичем Германном. Человек этот сыграл немалую роль в дальнейшем идейном и деловом воспитании Рональда: он выбирал для него марксистские книги, проверял, насколько глубоко Рональд вникал в самые трудные главы, подкреплял новыми доказательствами из собственного политического опыта, требовал ясного понимания каждого внешнеполитического шага советского правительства. В качестве руководителя кружка текущей политики поручал Рональду самые трудоемкие доклады и помогал их готовить.

Какие только события не обогащали Рониного опыта!

Однажды явился к нему пожилой посетитель писатель с характерным мягким семитским профилем. Сбивчиво и взволнованно писатель рассказал, что немецкий профессор Обер готовит запуск ракеты, нацеленной на луну, с территории какого-то горного курорта в Центральной Европе. Писатель просил переслать профессору Оберу письмо, где он предлагал себя в качестве пассажира космического снаряда, когда тот сможет доставить на луну человека-космоплавателя...

Озадаченный Роня вежливо осведомился, не опасается ли товарищ писатель стосковаться на луне по своей старой планете.

— Да, — ответил писатель с оттенком грусти, — действительно, проблема обратного спуска на Землю еще не решена. Поэтому, возможно, пребывание на луне может затянуться... дольше желательного срока. Тем не менее можно серьезно рассчитывать на то, что техника спуска вскоре тоже будет продумана. Пора заблаговременно готовить экипаж. Поэтому я прошу вас предложить Оберу мою кандидатуру как молено скорее!

Другой раз студент-физик принес свое решение некой принципиально новой, так сказать, «предкибернетической» конструкции перпетум-мобиле. Студент желал послать эти расчеты на апробацию самому Эйнштейну. Роня посоветовался с товарищем Германном, и тот санкционировал отправку Эйнштейну студенческой работы. Не прошло и пяти недель, как великий физик ответил подробным письмом на нескольких страницах с приложением длинного математического расчета, доказывавшего студенту ошибочность его построений. Однако Эйнштейн ободрял своего советского корреспондента, желал ему успеха и обещал дальнейшие советы и помощь.

Роня ходил с этим письмом по всему учреждению и с сожалением убедился, как немного значит для его коллег имя Эйнштейна и весь этот маленький подвиг доброты гения «к малым сим»...


* * *


Году в 1931-м, во время мирового экономического кризиса, был случай, который опять-таки мог стоить Рональду Вальдеку свободы...

Москва пригласила концертировать дирижера М., сына тогдашнего премьер-министра одной из североевропейских стран. В это время Наркомвнешторг закупил у этой страны огромную партию сельди по кризисно низкой цене. Московское гостеприимство к дирижеру должно было ознаменовать расцвет культурных связей между Советским Союзом и родиной музыканта, чтобы несколько подсластить северянам явно невыгодную для них селедочную сделку.

Заведующий художественным отделом Учреждения товарищ Б., умный и одаренный деятель искусств, созвал совещание музыкальной секции, на котором обсудили программу концертов и порядок репетиций. Утвердили и Ронин план времяпрепровождения дирижера в советской столице. Решено было, что он продирижирует симфоническим оркестром филармонии (бывшим Персимфанс), где скрипач-концертмейстер настолько опытен, что с легкостью, незаметно для дирижера, нейтрализует любой его промах

Рональда попросили заранее выбрать и проинструктировать авторитетного музыковеда-журналиста, дабы в его рецензию о гастролях не вкрались какие-нибудь дипломатические бестактности. Вальдек остановил свой выбор на товарище Е. Брауде из редакции «Известий». Рецензия, ему заказанная, была готова и набрана суток за пять до концерта. Таким образом «эмоциональная, глубоко прочувствованная, глубоко современная трактовка дирижером произведений Грига, Сибелиуса и русских симфонистов покорила аудиторию...» несколько раньше, чем эта покоренная аудитория узрела над пультом фигуру господина М. Сын премьер-министра мог быть априори спокоен за московских исполнителей, слушателей, читателей и критиков.

Он прибыл в Москву, концерты прошли по намеченному расписанию. Дирижер оставался в восторге от советских музыкантов и чуткой московской публики. Под конец гастролей филармония учинила роскошный банкет с приглашением дипкорпуса.

Чрезвычайный и Полномочный королевский посол северной страны — родины дирижера — устроил ответный дипломатический прием. Пригласил известных «великосветских» деятелей культуры и дипломатов. Он заранее попросил Рональда подготовить для этого званого ужина небольшой концерт, способный ублажить самые изысканные вкусы. По совету заведующего художественным отделом товарища Б., Рональд выбрал четырех артистов: своего ровесника скрипача О — будущую знаменитость; солиста баса М., поражавшего красотою и мощью голоса при довольно-таки тщедушном телосложении; уже известного пианиста С. и исполнительницу народных песен Я., женщину умную и обаятельную. Он предложил ей самой выбор песен и та назвала четыре вещи на разных языках. Еще две песни приберегли про запас, на случай бисирования. Все, отобранное артисткой, было политически нейтрально и никого не задевало.

Прием происходил на бывшей Поварской, в посольском особняке. Гости, всегда опаздывающие на приемы в советских учреждениях, однако, прибыли сюда строго вовремя, долго толпились в кулуарах и возвышенно беседовали о скучном, с тайным вожделением ожидая приглашения к столу. По случаю победоносного хода первой пятилетки продукты питания были строго нормированы, выдавались по карточкам, в больших очередях, или распределялись тайно из правительственных фондов. Молодых артистов или средних служащих, вроде Вальдека и его коллег, к таким распределителям не «прикрепляли» — то была прерогатива лишь высшей элиты, партийной и «умственной», но круг этой элиты в те времена был предельно узок и привилегии держались в строгом секрете. Роня и Катя тогда об этом и не подозревали! Страна же терпела настоящее голодное бедствие, которое тоже держалось в тайне, хотя все чаще и чаще московские дворники находили в подъездах, на улицах и во дворах тела умерших с голодухи крестьян откуда-нибудь с Днепропетровщины, с Волыни или из-под Ростова, кто ухитрялся доплестись до Москвы и здесь терял последние силы. Черный рынок, жестоко преследуемый, выручал только тех москвичей, кому было чем платить за недозволенную свежатину, а среднему советскому служащему он был недоступен. Спасали подчас магазины Торгсина[80], учрежденные для выкачки золота и драгоценностей у населения: с помощью этих магазинов можно было за обручальное кольцо недели две-три кормить ребенка настоящим маслом, сыром или вкусной колбасой.

Что же до северных иностранных посольств в Москве, то они предпочитали не пользоваться ни закрытыми правительственными распределителями, ни валютно-золотым Торгсином, а получать свое пропитание прямо из родной Скандинавии.

Каждую неделю отбывал из кризисного Копенгагена мощный пульман холодильник с великолепнейшей снедью дипломатов, благоденствующих в бескризисной Москве. Вагон-пульман шел через Хельсинки в наш пограничный Белоостров, менял здесь колесные скаты с более узкой европейской колеи на уширенные русские, цеплялся вечером к московскому скорому и утром разгружался на подъездных путях к Ленинградскому вокзалу.

Посольские гости знали, сколь добротны эти иноземные яства и предвкушали серию скандинавских блюд с большим нетерпением, нежели серию отечественных концертных номеров.

У посла были две милые, очень неглупые дочки. Рональд общался с ними свободно, тем более что одна из них помогала отцу, вела часть его переписки и изредка обращалась к господину Вальдеку за какой-либо книгой, нотами или билетами. В этот раз вместе с Рональдом приглашена была и «мадам Вальдек». Он прохаживался по залам под руку с Екатериной Георгиевной, оживленной, модно подстриженной, веселой и будто помолодевшей. Ему было легко и хорошо с ней. Но сама она скоро напомнила ему про его служебные обязанности:

— Поди-ка узнай, кто твоя дама за столом!

Уже наступала пора шествовать попарно в столовую залу. Оказалось, что карточка «м-сье Рональд Вальдек» соседствует с «г-жой баронессой Ю.», женой другого скандинавского посланника в Москве. Сам посланник временно значился «эбсент» (отсутствующим).

Баронесса Ю., молодая дама необычайного изящества, будто вся выточенная из полупрозрачного теплого мрамора, казалась Роне счастливейшим образцом северной красоты, притом не надменной, не монументальной, а грациозной, миниатюрной и приветливой. Смотреть на нее, танцующую, улыбающуюся или просто сидящую за столом с чашкой в руке было истинным удовольствием. Теперь Рональду предстояло занимать ее застольным разговором во время трапезы, быть ее кавалером... Кому же достанется в соседки Катя?

Вот и ее карточка у тарелки: «м-м Рональд Вальдек», справа от прибора «м-сье Борис Пильняк...»...Ага! Посол желает блеснуть тонким знанием советского общества: ученая японовед посажена бок о бок с писателем, опубликовавшим книгу «Корни японского солнца» по возвращении из поездки по Стране восходящего солнца. Увы, господин посол не мог вникать во все нюансы взаимоотношений московских «ориентальных» кругов и, очевидно, не ведал, что никто иной, как Екатерина Кестнер, опубликовала жестоко насмешливую рецензию на книгу Пильняка, ужасно обидевшегося... Рональд мельком наблюдал, как несколько надутый Борис Андреевич усаживается рядом с коварно-улыбчивой Екатериной Георгиевной. До чего же она показалась Роне в этот миг неотразимой! Лучше всех женщин, краше роскошной соседки-баронессы, милее всех южанок и северянок за этим большим чинным столом!

Он принялся ухаживать за баронессой и по мере сил поддерживал разговор о том, как велика страна Россия и как интересно совершать по ней автомобильные поездки. Весьма оживляли баронессу и бытовые московские темы, но то была уже скользкая почва и лавировать на ней допускалось инструкциями лишь в тесных рамках между дорогими дамскими парикмахерскими и валютными интуристскими ресторациями. Рональд с таинственным видом выдавал заинтересованной соседке тайны рецептов грибных жюльенов, почерпнутые, впрочем, не у валютных поваров, а у покойного Заурбека в дни их совместных охот в Петушках...

Тем временем отзвучали и тосты. Чуть подвыпивший дирижер произнес взволнованную речь и назвал Москву «музыкальным шлараффенландом»[81] Господин посол благодарил за сердечность приема, оказанного в Москве его музыкальному земляку. Ответное слово, предусмотрительно согласованное Рональдом с НКИД, держал музыкальный критик Ю. (тот, что написал рецензию о концертах, до того как они прозвучали). Поднял тост за укрепление связей дружеских между нашими странами и Рональд Вальдек. Ему похлопали, а баронесса очень мило улыбнулась оратору.

Начался будто бы импровизированный, а на деле тщательно и всесторонне подготовленный и согласованный концерт. Сытые и подвыпившие гости, чуть отодвинув стулья, тихо и деликатно доглатывали остатки яств и питья под проникновенные звуки Грига и Сибелиуса. Настала очередь и народных песен.

Немолодая, но пикантная, острая на язык и веселая певица поразила всех необыкновенным разнообразием репертуара и проникновением в самый дух тех народностей, чьи песни она так мастерски воспроизводила. После четырех песен публика, дружно потребовала: «бис!» Певица исполнила оба запасных номера, но слушатели не успокаивались. Энергичнее всех хлопал посол и северные дипломаты. Они желали еще! Певица искоса глянула на Валь дека: можно? Тот незаметно кивнул в знак согласия. И кивнул себе на беду!

Неизвестно почему, но исполнительница выбрала острый, вызывающе сатирический сюжетец. Запела она песенку на идиш — языке, понятном чуть ли не каждому северо-германцу и скандинаву. При первом же куплете посол потупился, а остальные северяне явно смутились, ибо песенка начиналась так:


В одной маленькой, маленькой стране

Жил длинный глупый король...


Что и говорить! Прямо по заказу королевского посла маленькой страны! Ибо высокий рост ее северного монарха отмечался не только фоторепортерами, но и карикатуристами! Дальше в песенке рассказывалось, как ловкий еврейский пройдоха-портной обманул глупого длинного короля с помощью сухой селедки.

Еще не вполне веря ушам, Рональд уже ощущал всю глубину пропасти, так неожиданно разверзшейся под его ногами! Маленькая страна... Глупый длинный король... И хитрый еврей, обманувший короля на селедке! Боже правый!

Задорный голосок певицы отзвучал. Посол глядел куда-то в сторону, промаргивая око. Дипломаты задвигали стульями и лишь один из русских гостей пьяновато хохотал и еще требовал бис! А Вальдек, чуть не прыгая через стулья, покинув соседку, ринулся к солисту-басу, стал просить его и аккомпаниатора снова к роялю. Те, видно, что-то сообразили, ибо безропотно приготовились продолжать концерт, хотя их номера уже прошли раньше.

Певец-бас выбрал русскую народную. Аудитория мгновенно затихла. Певцу хлопали благодарно. Затем молодой скрипач снова достал свой волшебный инструмент (это был, кажется, подлинный Страдивариус), сыграл вариации на тему цыганских напевов Сарасате... Инцидент забылся. И чтобы загладить его окончательно, сам Рональд Вальдек продекламировал восторженные стихи о Гамсуне и фьордах, написанные малоизвестным поэтом Борисом Бриком[82] — они случайно попали к Роне во время недавней поездки с Катей в город на Неве. Аудитория благосклонно приняла стихи, а дочь посла даже пожелала записать их текст.

Публика стала собираться по домам. В прихожей, у вешалки, к Рональду быстро подошел невысокий элегантный мужчина в сером, с лицом интересным и твердым. Это был заместитель Флоринского, бывший барон Штейнгель. Он прошипел:

— Вы давали санкцию на ту песенку?

— Конечно, нет.

— Придется ответить за такую выходку.

— Это же вышло у нее случайно.

— Какие претензии могут быть к артистке? Ваше дело было проверить!

Дома, еще с лестничной площадки, супруги услышали долгий телефонный звонок. Это был все тот же Штейнгель. Теперь он лаялся в телефон отборным матом, чего не мог сделать в посольском вестибюле. Рональд спросил, помнит ли он Заурбека Тапирова.

— Что-что? — телефонный мат затих. — Помню ли Заурбека? Ну, конечно, помню. К чему это сейчас?

— К тому, что перед смертью он велел непременно отыскать своего кизлярского соседа и друга юности Штейнгеля и передать ему поклон и просьбу: в случае чего, не слишком строго относиться к ошибкам друзей!

— Так Николай Николаевич умер? — глухо осведомилась трубка.

— Месяц назад, в полном бедствии... Я его похоронил.

— Ну, ладно... О нынешнем инциденте напишите завтра объяснительную и подадите вашему председателю правления... Пойдет она ко мне, а я подумаю, насчет меры взыскания... Впредь лучше проверяйте репертуар в подобных случаях.

Объяснительной записки Рональд так и не подал. Пойди она по инстанциям — никакой Штейнгель не смог бы предотвратить крушения Валь дека, а может быть, и самой артистки. Штейнгель больше не звонил и ничего не требовал. На том опасный случай и исчерпался.

Глава десятая. ОСТРИЕ КИНЖАЛА

1

Той осенью Рональд Вальдек впервые побывал за границей — сопровождал выставку Советской детской книги. До поездки он маловато в ней смыслил, и лишь там, в чиновной Гааге, где выставка имела серьезный и заслуженный успех, Рональд и сам научился ценить все то, что дали детям такие мастера, как Чуковский, Маршак, Чарушин, Ватагин... В области книжной они совершили в России самую подлинную революцию во имя детей, едва ли не самую благотворную изо всех революционных российских преобразований. И голландская публика оказалась до удивления чуткой к этим скромным по внешнему виду, небогатым книжкам, напечатанным на неважной бумаге и совсем не в парадных обложках. Но были эти книги не просто талантливы и умны, они безо всякого нажима и тенденции учили любить, радоваться и узнавать. Учили удивляться обычному и отвергать пошлое.

Там, в Голландии, все было не похоже на привычную московскую жизнь. Людям тамошним и в то кризисное время жилось несравненно легче против нашего, но Москва, со всеми ее трудностями, казалась отсюда высокой, чистой, человечной и разумной. Сразу ушли, испарились из памяти черты российского бескультурья, невежества, варварства, бедности, озлобленности... Помнились и внутренне котировались лишь черты советского патриотизма, благородства, самоотречения, целеустремленности к светлому завтра, сияющему для всего человечества как единственный и неповторимый пример. «Москва — необманный и надежный светоч для трудящихся всего мира, хотя близкого рая мы никому не сулим! Знаем лишь, что он — на Земле»!.. Так учил Рональда товарищ Германн.

Рональд сильно затосковал здесь по Москве, по России. Из окна гостиницы «Роза» на Схидамм, уже в Амстердаме, куда переехала из Гааги выставка, он видел трамвайную остановку и толпу одинаково одетых людей с одинаковыми черными глянцевыми зонтиками. В стороне вдоль улицы проходил канал. Старик широкой сеткой снимал с воды налет зеленой ряски и тины, чтобы зацветшая вода не распространяла зловония. Медленно проплывали буксиры и барки, небольшие парусные суда с серыми и коричневыми гротами, кливерами и стакселями. И странно: в этих парусниках не было ни грана романтики, ни капли поэзии. Они, как и люди под зонтами, там, на скучной чужой улице, навевали лишь одну тоску. Тоску по России! Как, впрочем, и здешние женщины, энергичные, деловые и полностью лишенные обаяния женственности. «Das ewiq weibliche»[83] в них начисто отсутствовало, притом совершенно одинаково во всех слоях общества — от батрачек до принцесс. Кстати, наследную кронпринцессу Юлиану, довольно миловидную девочку лет четырнадцати, Вальдек смог разглядеть лишь весьма приблизительно из-за чугунной парковой ограды королевского дворца в Гааге. У принцессы были крепкие, еще полудетские ножки, а из-под короткой (разумеется, по тогдашним понятиям!) юбки сверкали на бегу белизной панталончики с кружевными оборками. Принцесса играла в мяч со взрослой фрейлиной.

Запомнился еще в Гааге очень старый подъемный мост через канал, множество готических черепичных крыш и еще вокзальная площадь, где владельцы велосипедов оставляли их у особых стоек. Рональд с его московским опытом, не скоро смог привыкнуть к мысли, что воротясь к велосипеду, хозяин найдет его в целости, на месте, причем, не только седло, насос и инструментальную сумочку, но даже оставленные там гульдены и кроны.

Тем удивительнее, что при такой поголовной честности граждан, Рональду пришлось констатировать исчезновение с выставочных стеллажей некоторого количества детских книг-экспонатов. Пропадали, например, красочные издания «Мухи-Цокотухи» и «Кошкиного дома», а также и детгизовский Киплинг с рисунками Ватагина. Однако ни одно парадное издание про Ленина, Москву и счастливое советское детство не только не пропало, но и вообще не вызывало никакого интереса посетителей. В отчетах же Рональд, как ему велено было, писал нечто прямо противоположное. Это слегка отягощало совесть, но зато гарантировало в будущем такие же интересные поездки.

Пока выставка переезжала из Гааги в Амстердам, а затем в Роттердам, Рональд получил от редакции задание ознакомиться с большим осушительным строительством на Зойдерзее. Этот морской залив, отделенный от Атлантики грядой Западно-Фрисляндских островов, осушался голландцами под сельскохозяйственные культуры, особенно под пшеницу. Об этом большом строительстве, вскоре, однако, временно оставленном из-за кризиса, он через год выпустил книгу очерков под названием «Морская целина»[84]. Почти весь ее тираж закупили строительства каналов Москва-Волга и Беломорского...

В небольшом поселке Медемблик Рональд пережил необыкновенной силы грозу. Молниями были разрушены и подожжены обе насосные станции, откачивавшие назад, в море, воду с поверхности польдеров, то есть осушаемых земель. Уровень воды на польдере стал быстро подниматься и там, где накануне проезжал автомобиль, той ночью можно было опять плавать на лодках. Одна из таких спасательных шлюпок вовремя подобрала и Рональда с его блокнотом и дорогим казенным фотоаппаратом...

Месяц спустя Екатерина Георгиевна, на последних днях беременности, обняла его на перроне Белорусско-Балтийского вокзала, а еще через двое суток родила ему сына-первенца, нареченного Теодором, в просторечии Федей[85]


* * *


До весны 1938 года Рональду Вальдеку по ходатайству Учреждения перед наркомом обороны товарищем Ворошиловым предоставлялась отсрочка от призыва на действительную службу в Красную Армию. Но в ту весну сам Ворошилов ответил председателю правления отказом: мол, на сей раз отсрочка от призыва товарищу Вальдеку Р. А. как специалисту предоставлена быть не может — армии он тоже нужен.

Вскоре пришла повестка из райвоенкомата: призывнику Вальдеку явиться со всеми документами на медкомиссию. Глава этой медкомиссии охарактеризовал призывника кратко: «жених первого сорта!», а кое-кто из членов комиссии сочувственно осведомился:

— В каком роду войск хотели бы послужить?

— В любом, кроме связи. Потому что маловато в ней смыслю, — признался испытуемый. — Вот в кавалерию пошел бы с душой. Коня люблю!

Стоит ли гадать, почему начальство решило зачислить Вальдека именно в Н-ский Отдельный батальон связи? Ирония? Педагогика? Разве у начальника угадаешь? Батальон входил в состав территориальных войск Московского гарнизона.

За день до мужниного отъезда в территориальную часть на четырехмесячный призыв, Екатерина Георгиевна пошла с ним, уже обритым наголо, к знаменитому фотографу Наппельбауму, и тот сделал несколько снимков супружеской пары. Он — в профиль и прямо, бритый, грустный, с опущенным лицом, она — с горящим взором, напряженная, готовая стоять насмерть за свою выстраданную, вырванную у грядущих — и прошедших — дней радость и любовь.

...Утром во дворе казармы, когда обмундированных новобранцев построили в походный порядок, чтобы вести в расположение летних лагерей, один призывник из Рониной части кивнул сперва на Роню, потом указал взглядом на Екатерину Георгиевну и заметил сочувственно соседу: — Гляди-кось, как евонная мамаша по сынку тоскует! Того и гляди — упадет!

За всю их совместную шестнадцатилетнюю жизнь с Катей такая реплика осталась единственной, но по сердцу ударила больно. Рональд больше всего боялся — не услышала бы Катя, но опасение оказалось, слава Богу, напрасным. С тротуара Катя еще долго махала строю и ротному правофланговому — Роне.

В походных колоннах совершили призывники марш-бросок через весь город, от Матросской Тишины до Ходынских лагерей. Поселились в палатках, занимались по восемь часов воинскими науками, строем и физкультурой, да еще два часа — самоподготовкой. Руководить этой самой самоподготовкой в своем взводе поручили Рональду, в особенности — политзанятиями.

По воскресеньям всем батальоном водили строем в Краснопресненские бани, по мосту-виадуку и мимо Ваганьковского кладбища. Комбат желал, чтобы на марше непременно звучала песня. Для этого требовался запевала, по коему в строе могли бы подхватывать припев шестьсот остальных пехотинцев. Запевала никак не находился. Тогда комбат объявил:

— Если запевала отличится и весь батальон его поддержит — дам ему на сутки увольнительную в город!

Никогда раньше Рональд Вальдек не участвовал ни в каком хоре, но про себя, особенно в лесу, уединенно, немного пел, жалея, что не унаследовал красоты отцовского голоса. Но — ради такой награды! Набравшись храбрости, он напросился в запевалы. Его тотчас же завели вглубь строя — слышать должны были и передние, и задние. Ну, была не была!

Запел он для начала флотскую — ее помаленьку уже разучивали повзводно, перед вечерней поверкой, под командой ротных старшин. Шагалось под нее легко... Припев: «По солнечным, солнечным реям...» — батальон исправно подхватил, подтянулся на ходу и даже люди на улице стали соразмерять свой шаг с марширующими ротами. На обратном пути Рональд осмелел, изрядно сорвал голос, перетрудил связки, но батальон почти непрерывно пел все песни, разученные во взводах, и бойца Вальдека Р. А. уволили с обеденного часа до утренней поверки в понедельник. Жену он нашел на даче в Салтыковке, ночевать они поехали в московскую квартиру, просыпались сто раз за ночь, снова чуть задремывали, страшно опасаясь опоздать к поверке, что навлекло бы на Рональда гнев начальства и запрет увольнений.

Так ценою сорванных голосовых связок Рональд Вальдек чуть не каждую неделю проводил дома счастливую ночь с женой, и лишь во время летних учений, похожих на крупные маневры, Катя приезжала к лагерной ограде, ждала его в гарнизонном клубе «Красная Кузница» и целовались они в каких-то клубных закоулках.

В конце лета председатель правления выпросил-таки у товарища Ворошилова краткий отпуск для тов. Вальдека на предмет его консультационного участия в работах XII Пленума Исполкома Коминтерна. На некоторых пленарных заседаниях в здании Ленинской школы у Калужской заставы Рональд присутствовал. Слушал большое выступление Эркели (он же — Пальмиро Тольятти), консультировался со скандинавскими представителями Третьего лендерсекретариата (секретарем его был немец Мюллер) и с голландским коммунистом товарищем Реезема. Однажды в кулуарах Пленума, пока Рональд беседовал со шведским товарищем Иогансеном и его хорошенькой женой, Эвой Пальмер, проходивший мимо югославский деятель товарищ Вальтер (впоследствии известный как Иосиф Броз-Тито) не очень осмотрительно чиркнул спичкой недавнего советского производства. Головка этой спички оторвалась, вспыхнула на лету и догорела... как раз на правом веке товарища Вальдека. Пострадавшего тут же втолкнули в уборную, глаз промыли и завязали, но веко все же несколько воспалилось. Это позволило Роне почти неделю провести дома, а для идейной закалки бойцов его батальона он смог уговорить свое командование и коминтерновское начальство устроить в батальоне несколько зажигательно-революционных выступлений участников пленума — немецких, австрийских, голландских и норвежских коммунистов.

Бойцы батальона таращили глаза на этих хорошо одетых буржуазного вида деятелей, слушали их пламенные призывы к солидарности с рабочим классом порабощенных капитализмом стран, а после этих речей кое-кто тихонько спрашивал у Рональда, какого рожна им еще надо, коли нет у них ни колхозов, ни госпоставок, ни соцсоревнования за перевыполнение норм... Рональд горячо разъяснял этим несознательным слушателям, какое счастье строить социализм для будущих поколений, но в ответ порой получал на прочтение строки писем, полученных с какой-либо оказией от родных из колхозов дальнего Подмосковья, из Смоленщины или с окских берегов. Читая о голоде, жестокостях, произволе и бестолковщине в хозяйстве, он мог только разводить руками и выражать мысль, что, мол, все это — чисто местные неполадки.

Привез однажды Рональд в батальон немецкого коммуниста, рекомендованного Коминтерном для интернационального воспитания красных бойцов. Настроение этих бойцов было в тот день слегка подавленное; им только что успели объявить о новом законе от 7 августа 1932 года насчет суровой ответственности за хищение социалистической собственности, ротные политруки уже успели разъяснить бойцам, что все органы судебные, административные, исполнительные — от милиции до ОГПУ, от нарсуда до суда Верховного, вся советская общественность, партийные, комсомольские и даже пионерские организации — отныне обязаны бросить все силы на охрану государственного и колхозного имущества от посягательств подрывников и жуликов. За кражу сколько-нибудь ценного предмета полагалось теперь нё менее десятка лет тюрьмы и лагерей, и воровство приравнивалось к активной контрреволюционной деятельности. Осужденные по закону от 7 августа не подлежат ни амнистированию, ни поблажкам! Где-то уже, мол, готовится процесс по делу о краже телефонного аппарата — это преступление подошло под новый закон. Виновный получил десятилетний срок. Спустя два дня Ронин сосед по спальне, точнее, по нарам в палатке, прочел Рональду письмо, что отец его за попытку унести старую шпалу, выброшенную путеукладчиками в канаву под насыпью, «отхватил» 20 лет тюрьмы по новому закону. Люди чувствовали, что закон этот ударит по многим тысячам обреченных, и шли на собрание слушать немецкого оратора с неважным настроением...

Оратор заговорил, сильно грассируя, и Рональд Вальдек готовился перевести на русский язык первый абзац этой речи. Но успел лишь открыть рот, как по всему лагерю загремел сигнал боевой тревоги. Завыла сирена, ей вторили радиорупоры клуба, и сразу же командиры взводов и рот, вскочив с мест, стали подавать команды к построению, однако без оружия. Минут в пять-семь весь наличный состав бойцов и командиров батальона стоял в строю, а на Всехсвятском шоссе уже вибрировали заведенные моторы полутора десятков тяжелых немецких «Бюссингов», грузовых автомобилей с железными шариками на отсечках по концам бамперов. Бойцов батальона пригнали к машинам, мигом погрузили и повезли в Тушино, где, оказывается, горели ярким пламенем неоконченные корпуса по всей огромной строительной площадке треста «Заводстрой».

...С пожаром боролись более суток, но огонь одолели. Смогли отстоять провиантские склады, покрытые толем и уже сильно тлевшие. Вся работа велась без воды, только в самом начале тушения подали на площадку, по рельсам, паровоз серии «Э»; к его насосу присоединили шланги, протащили их чуть ли не с километр к месту пожара, а другой — «заборный» рукав опустили в единственный водоем на площадке — небольшой пруд под двумя ветлами. Паровоз фыркнул, сильно задышал, высосал весь пруд за пять-десять минут. И больше ни капли воды на стройке не оказалось.

В полевой штаб тащили каких-то задержанных. Шептали кругом, что это вредители, поджигатели, схваченные, мол, с поличным, прямо с бутылями керосина под одеждой.

Взвод Рональда дольше всех боролся с огнем, держал оцепление, проверял подозрительных, помогал погорельцам, таскал оборудование в безопасное от огня место. Комбат объявил благодарность особо отличившимся в тушении. Среди них — и Вальдеку.

В лагере комиссар отдельного батальона вызвал Рональда к себе и без обиняков велел подавать заявление в партию. Отпустил на двое суток за характеристикой и рекомендациями с фабрики. Из Учреждения комиссар пригласил товарища Германна как члена партбюро, — дескать, не будет ли возражений со стороны этой партячейки?

Товарищ Германн дал ответ осторожный, но положительный. И Рональд подал в свою ротную ячейку заявление со всеми надлежащими бумагами. Ячейка постановила: принять!

Батальонное Бюро постановило: решение ротной ячейки УТВЕРДИТЬ. Рональду Вальдеку дали партнагрузку: руководить в батальоне школой партийного просвещения... Взялся он за это дело с подлинно фанатичным пылом неофита. Впервые в жизни он почувствовал всю сладость оказанного ему высокого доверия. О каких-то выгодах и преимуществах своего нового положения он совсем не думал. Напротив, был готов к любому самопожертвованию, лишь бы оправдать доверие.

Счастлива была и Екатерина Георгиевна. Она безмерно гордилась тем, что ее муж будет членом самой великой и победоносной организации мирового пролетариата — Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, основанной Владимиром Лениным и ныне ведомой Иосифом Сталиным.

Сам «неофит» старался теперь смотреть на все явления жизни с партийной точки зрения, воспитывать в себе любовь к вождю партии и подавлять любые остатки и пережитки своей прежней, буржуазной идеологии, воспринятой в домашней среде с раннего детства. В душе Рональда жила вера в Бога и любовь к Христу. Это нужно было подавить в себе, как того требовала партийная совесть. Но рядом с этой партийной совестью жила и давала непрестанно о себе знать совесть христианская, привычная с детства. Некий компромисс, быть может, заключался в том, чтобы принять блоковского Христа, шествующего впереди двенадцати революционеров? И допустить, что Бог-Отец благословляет страждущих и обреченных на смертный бой с угнетателями? А церковь и все гонения на нее? Может быть, она не угодна Богу в том виде, в каком она ныне существует? Эти раздумья, сомнения и поиски компромисса не оставляли Рональда в часы ночных дежурств, в минуты одиночества и за письмами близким. Но наступал рассвет, наваливались дела и в будничной сутолоке внутренние голоса стихали, практическая жизнь брала свое.

Между тем, в ту засушливую осень 1932 года пожары охватили не только леса Подмосковья, но и большую часть новостроек первой пятилетки. Взвод Вальдека участвовал в тушении крупных пожаров: на Первом Шарикоподшипниковом заводе, автозаводе АМО (впоследствии имени Сталина, затем Лихачева), на Шатурской электростанции, где целую неделю одолевали огонь в окрестных лесах и торфяных болотах. Горели и подсобные строения близ самой станции, и лишь ее главные здания удалось сохранить в неприкосновенности.

Из-под Шатуры приехали в полном изнеможении, и в ту же ночь Рональд Вальдек был назначен ночным дежурным по батальону. Чтобы не уснуть, он каждые четверть часа прохаживался по передней линейке. Напротив через поле, помещался клуб «Красная Кузница». Четыре года назад здесь читал стихи Маяковский перед бойцами гарнизона... И вдруг там, позади клубной сцены, утренние сумерки стали будто розоветь. Показался белый дымок... Языки пламени на миг взметнулись под ветерком вдоль столба, стоящего рядом со стеной клуба. Пожар мог перекинуться на соседний аэродром.

— Тревога! Горит клуб «Красная Кузница», напротив!

— Первая рота! Тревога! — подхватили дневальные — и лагерь ожил...

Пожар потушили, вернулись в лагерь, командование даже разрешило лишний час поспать, объявить подъем попозже. Из первого сна Рональда опять подняли: прибыла комиссия, установила факт поджога, понадобились показания дежурного, заметившего огонь и забившего тревогу. Командованию Отдельного батальона связи, комиссия рекомендовала отметить ценным подарком поступок дежурного по батальону... На общем собрании отличившемуся вручили мелкокалиберную винтовку с надписью и двадцатидвухтомное собрание сочинений В. И. Ленина.

...До сентябрьских дождей Отдельный батальон связи жил тревожной, полупоходной жизнью с частыми выездами по пожарным сигналам. На одном из больших пожаров в Талдомских лесах понадобилось держать радиосвязь с командованием в Москве. Командиром походной радиостанции назначили Вальдека. Сам он маловато смыслил в радиотехнике, но догадался взять в свой расчет лучших ротных радистов. Связь действовала и расчет снова премировали. Лишь глубокой осенью батальон вернулся в казармы, бойцов продержали здесь еще неделю и распустили, наконец, по домам, до следующих сборов.


* * *


В судьбе Рональда Вальдека этот преждевременный роспуск по домам сыграл роль важнейшую, роковую для всех его видов на будущее. Продлись сборы 1932 года всего на месяц дольше — и армейская комиссия, на правах райкома, утвердила бы товарища Вальдека Рональда Алексеевича кандидатом в члены ВКП(б). Но товарищ Вальдек был отпущен «на гражданку» раньше, чем комиссия приступила к работе, и партийные документы были выданы ему на руки для передачи в партбюро по месту гражданской службы.

За месяцы Рониного отсутствия Учреждение стало неузнаваемым.

Товарищ Германн с работы был снят — ему поставили в вину частые заболевания, а главное — поддержку чрезмерно «коминтерновской» линии в практической деятельности отдела внешних сношений.

Сняли с должности и председателя правления, весьма уважаемого старого большевика, обвиненного в барстве, либерализме, поощрении подхалимства и в притуплении классовой бдительности, что привело, оказывается, к засорению аппарата Управления неподходящими и даже чуждыми элементами.

Так говорилось в докладе нового председателя, присланного свыше. Это начало сулило мало доброго сотрудникам Учреждения, тем более, что каждый руководитель имел обыкновение приводить с собой собственную свиту, с которой сработался где-то раньше; предлог «засоренности аппарата» открывал тут большие возможности для разгона неугодных и насаждения угодных людей. Новый Председатель правления, тоже из числа старых большевиков, отличался от своего предшественника буквально по всем статьям, начиная с пола: это была женщина-большевик, очень сварливая, несколько даже истеричная, скорая в решениях, весьма упрямая и склонная все переиначивать по-своему, лишь бы все стало по-другому, чем было до нее. Она с ненавистью относилась к предшественнику, всякое упоминание о нем вызывало взрыв, и особую антипатию она питала к тем сотрудникам, кто ранее считался ценным и нужным. Лишь запрет увольнять призванных на сборы помешал ей заочно уволить Рональда Вальдека вместе с Августом Германном.

Разумеется, при такой перетасовке дела Учреждения пошли из рук вон плохо. Замирали иностранные связи, уходили лучшие зарубежные работники, жаловались заграничные уполномоченные, сократилась переписка, книгообмен и работа выставок. Вероятно, недовольство таким развалом дела дошло до ушей высокопоставленных — ибо свыше прицыкнули! Потребовали прекратить внутренние распри и делать дело!

У Рональда появился новый начальник, товарищ Шлимм. Аккуратный, маленький, чистенький, пошлый до тошноты немчик. Откуда и когда он взялся в Москве — никто не ведал, но новая председательница его превозносила на всех собраниях. Он почитался первым ее фаворитом. Даже обиходного языка почти не понимал, презирал почти открыто все русское, сразу завел новшества в учете, велел перекраивать картотеки и журналы, люто возненавидел Рональда и чуть не ежечасно бегал в кабинет председательницы «за указаниями»...

Но пополнился аппарат и людьми положительными. Должность Генерального Секретаря занял товарищ А., мягкий, образованный и очень умный человек. Художественный отдел Учреждения возглавил товарищ Ч., видный журналист, хороший организатор и очень знающий дипломат. Работать с ними обоими было легко. Они быстро поняли цену товарищу Шлимму, и акции Рональда пошли было в гору... Но тут-то и грянуло постановление ЦК ВКП(б) о новой чистке партии: прием в кандидаты отменялся вплоть до окончания чистки, более чем на год. И райком вернул Рональду Вальдеку его партийные документы не рассмотренными. Тем самым они превращались в пустые бумажонки...

Так и остался Рональд вне рядов. Вероятно, это было для него самым тяжким ударом за всю его общественную жизнь. Теперь на вопрос о партийности он с горечью отшучивался: я, мол, ВКП(б)! И пояснял: ВРОДЕ КАК ПАРТИЙНЫЙ. В скобках: беспартийный.

А юный сынишка Теодор — Федя, как и старший сынище Ежичка, помаленьку подрастали, умнели, хорошели и терпеливо сносили полуголодное существование. Ранние детские годы Феди и школьная учеба Ежика пришлись на самую тяжелую пору сталинской коллективизации. Семья получала по карточкам убогие пайки. Родительских окладов едва-едва доставало на молочишко и карточные продукты, а они не прикрывали и трети потребностей семьи — четверых взрослых и двоих детей. Отрывая для мальчиков куски от собственного рта, недосыпая у Фединой детской кроватки вместо работающей матери, бабушка Анна Ивановна надорвала собственные силы, заболела и в течение одного месяца отошла в те миры, где ждал ее муж, Георгий Георгиевич, отец-сенатор и весь ангельский сонм расстрелянных, замученных и умерших от голода родственников. Старушка, баба Поля, хранившая удивительную фамильную преданность этой семье, вела теперь все хозяйство, ворчала на «молодых», но помогла им вырастить Федю ухоженным и не слабым.

2

Все то, о чем будет поведано здесь дальше, нелегко понять сегодняшнему читателю. Это трудно уложится в сознании нынешней молодежи, в особенности в демократических западных странах. Еще труднее воспримут все дальнейшее романтические поклонники Че Гевары, люди, увлеченные нынешними, модными ультралевыми революционными теориями. Но их, левонастроенных романтиков, в первую очередь, конечно, юных, неустоявшихся и легко увлекаемых, стерегут и поныне те же опасности, те же волчьи ямы и пропасти, что искалечили судьбу моего героя и его исстрадавшихся близких. Причем, кажется, доселе еще никто не отваживался откровенно поговорить об этом, описать историю этого темного пути...


* * *


...Начиналось с малого. В общем-то — с романтики, как многое в революции...

Попалась однажды Кате и Рональду книжка в коричневом переплете.. Автор Николай Смирнов. Заглавие звучало дешево: «Дневник шпиона».[86] Издательство «тиснуло» ее «под детектив». На самом же деле все это оказалось горькой и талантливой повестью о родовитом английском офицере Эдуарде Кенте, романтически возмечтавшем «стать острием кинжала, входящего в грудь врагу» (собственно, честнее было бы сказать: «в спину врагу»...). Этот сэр Эдуард Кент с благословения аристократического дядюшки, который коллекционирует «повадки» попугаев (так метко и скупо автор характеризует героев), поступает в разведку Интеллидженс Сервис, проходит полный курс шпионских наук, подвизается успешно в России, а при повторной переброске в страну большевизма погибает. Его дневник теперь, мол, стал достоянием читателя!

Английские писатели, от Киплинга до Честертона, давно научились создавать романтический ореол вокруг британских лазутчиков. Кстати, мировая литературная критика именно в этом усматривает как бы подтверждение и доказательство агрессивных устремлений британского империализма. Впоследствии, уже в наше время, советская литература занялась тем же возвеличением своих разведчиков, правда, с меньшим стилистическим мастерством, но явно с теми же тенденциями, о коих мировая критика почему-то помалкивает... Книга Николая Смирнова отнюдь не такого рода, но она разбудила в Роне и Кате самые романтические страсти к тайной стратегии!

Им обоим приходилось сталкиваться на работе с иностранцами, вести переписку с заграницей. В таких особо доверенных учреждениях, как оба Катиных научных института и как Ронино Учреждение, партийные организации усиленно налегали на идеологическую подготовку своих сотрудников. Почти через день шли занятия либо кружка, либо текущей политики (им после товарища Германна руководил сам генеральный секретарь), либо более углубленного семинара по марксизму-ленинизму. На этих занятиях, обязательных, как сама служба, руководители и члены проникновенно толковали о политической бдительности, о зоркости и бескомпромиссной борьбе с вражескими влияниями и тайными вылазками.

В стране вершился общественный переворот, от которого у самых смелых перехватывало дыхание. Рушился весь строй крестьянской жизни. Мужик-хозяин отдавал свое имущество, земельный надел, скот, инвентарь, подчас и свой сарай в колхоз. Вел туда коня, выращенного из жеребенка, вел корову, овец, кое-где и кур, чтобы потом отводить глаза, не видеть худобу Буренки и измочаленные бока лошади в чужих руках... Ибо этот мужик проникался сознанием под могучим воздействием партийной пропаганды, будто иным путем не создать всеобщего счастья.

Новые индустриальные центры рождались среди тайги, в горных долинах и по берегам великих рек. Эти новые города строители соединяли друг с другом железными путями — через пустыни, болота и леса. Рылись каналы, задуманные еще Великим Петром на благо России. Электрические провода загудели над степью, как некогда гудели дальние колокола. Тогда не думали о том, какой ценою народ оплатит эти свершения и преобразования. Они захватывали дух, вызывали восторженный энтузиазм и вдохновляли на подвиги даже таких людей, от которых трудно было ждать активной поддержки. Но, конечно, были и сомневающиеся, были прямо или тайно сопротивляющиеся.

Такие высокие умы, как Станиславский, Павлов, Винтер, Графтио, Крылов, Нестеров, Вернадский, Вавилов, Семенов-Тянь-Шанский, Шокальский, Карпинский, Бах, Зелинский — цвет старой русской интеллигенции, — иные колеблясь, другие безоговорочно и с воодушевлением, не за страх, а за совесть отдавали силы и талант этой небывалой стройке новой жизни. Они поверили в рождение нового человека и жадно всматривались в его черты, искали их в трудах и днях строительных будней. Уже появлялись об этом первые талантливые книги — Оренбурга, Катаева, Леонова, Шагинян, Паустовского... Театральные спектакли поддерживали в людях энтузиазм и надежду. В газетах звуки победных фанфар перемежались с барабанной дробью боевой тревоги, когда где-то происходил прорыв, и промфинплан оказывался под угрозой. И в такой прорыв устремлялись энтузиасты — от девочки-топографа до седовласого академика или артиста с мировым именем... Все то, что тормозило движение к цели, вызывало гнев и презрение народа, и это чувство негодования еще больше разжигалось всеми средствами массового воздействия, от прессы до театральной сцены, от кинофильмов до радиоинсценировок... Пламя небывалого энтузиазма полыхало над всей страной, испепеляя сомнения, оправдывая жертвы, вселяя веру.

Стоит, мол, среди кризисного капиталистического мира единственный гордый утес социализма — Советская держава. Трудящиеся мира видят в нем единственную надежду. Тем он и страшен врагам прогресса, давно отказавшимся от прямых атак, но готовым на любые тайные хитрости и козни, чтобы подорвать, ослабить оплот мирового пролетариата. А потому для работников советского идеологического фронта нет более святой, более высокой обязанности, как помогать органам пролетарской диктатуры распознавать вражеские происки, активно проявлять идейность и бдительность. Быть изобретательным, разгадывать коварные замыслы, разбивать их, не пускать врага ни в какую щелку — высший долг ленинца, строителя социализма в одной стране, окруженной стихией капитализма...

Все это убедительно внушалось всеми идеологическими источниками. А тут еще и талантливая книга, попавшаяся Роне и Кате. Прочитав ее раз пять, возмечтали и они «стать остриями кинжала, входящего в грудь врагу».

На ловца, как известно, и зверь бежит!

Однажды вечером звякнул на столе телефон. Просили Екатерину Георгиевну. Из НКИД. Говорит, мол, третий Восточный...

— Из Японии приехала корреспондентка от литературно-политического журнала «Кайдзо». Знает ли товарищ Кестнер этот журнал?

— Да, это известный и крупный журнал. Так что же?

— Видите ли, корреспондентка желает встретиться с вдовой писателя Чехова, Ольгой Леонардовной Книппер-Чеховой... Не будет ли тов. Кестнер так любезна взять на себя функции переводчицы в этой беседе? Из-за особой сложности и ответственности беседы. Ведь о Чехове! Кстати, оплата труда переводчицы — в бонах Торгсина; такое условие можете поставить корреспондентке!

Встреча японской корреспондентки Саку-сан с Ольгой Леонардовной прошла очень интересно. Втроем долго сидели в ее типичной старомосковской квартире, тесно заставленной старинной мебелью, среди мягких пуфиков и подушек, множества картин, бронзы, мрамора, книжных полочек и остекленных шкафов, набитых музейными редкостями. Величавая и строгая Ольга Леонардовна привыкла к таким интервью, вела их прекрасно, но в этот раз под конец все же расстроилась и прикладывала к глазам платок с артистической грацией. Повод беседы действительно оказался нелегок, японка благодарила и великую артистку, и тонкую переводчицу. Она почтительно назвала Катю Кестнер-Вальдек словом «сенсей», записала ее домашний телефон и выразила надежду, что, может быть, в будущем «учитель» не откажет ей в уроках русского языка, ибо она устраивается в Москве надолго в качестве сотрудницы японского посольства... Катя пожала плечами и сослалась на крайнюю служебную занятость. На том они и расстались; японка высадила Катю из такси перед самым подъездом дома в Малом Трехсвятительском переулке.


* * *


В следующий же вечер после интервью появился в квартире молодой, скромно одетый, очень вежливый и тихий товарищ.

— Могу я видеть Екатерину Георгиевну?

В кабинете он попросил разрешения курить (явно уловив, что он здесь этим не нарушит домашних правил!), тонко намекнул, что присутствие при разговоре хозяина дома излишне, и пробыл с Катей наедине два с половиной часа. Минуя уже перед полуночью столовую, очень вежливо извинился за беспокойство, очень дружески кланялся и улыбался, тщательно и долго оправлял перед зеркалом шарф на шее, вмятинку на шляпе и не до конца надел перчатку на правую кисть, как бы оставляя ее в готовности принять рукопожатие. Раздраженный Роня от рукопожатия воздержался, полагая поведение гостя слишком уж бесцеремонным. Екатерина Георгиевна проводила посетителя.

— Кто сей? Откуда? И... пошто он?

— Ронни, он... оттуда! Зовут Володей. Пришел по поводу вчерашнего. Велел подробно записать содержание всей беседы. Весьма заинтересовался просьбой насчет уроков. Пригласил меня на завтра в Большой Дом. Говорит, это лишь на первый случай, для беседы с Большим Начальством. Дальше будет частный адрес. Квартира либо номер в гостинице.

— Чтобы встречаться с этим... Володей?

— Очевидно. Но, Ронни, знаешь, он ведь запретил говорить тебе, кто он и откуда, и пошто!

— А ты безропотно согласилась молчать? Чего ж не молчишь?

— «Дурачина ты, простофиля!» Сказала, что без ведома мужа никуда ходить не буду и ничего делать не стану.

— Умница! А он на это как?

— Сказал, что об этом надо завтра поговорить с начальством. Сам он не вправе дать такое разрешение.

— Слушай, ну а все-таки... к чему же все это?

— А к тому, Ронни, что, кажется, и мы с тобой будем... остриями кинжалов, входящих в грудь врагу!

Катя, видно, была рада этому визиту и новому обороту событий, какой сулило завтрашнее приглашение в Большой Дом... А по Рониной спине забегали холодные мурашки. И тихий внутренний голос внятно сказал ему:

«Это — пропасть. Она бездонна».

3

Вот тут, с этих строк, необходимо оглянуться.

В сценарном, прагматическом строе моего повествования ради цельности выбранных эпизодов и кусков опускались многие судьбоносные события в стране и в целом мире, влиявшие на общественную структуру и на внутренний мир действующих здесь персонажей.

Порою характер целого десятилетия определялся смертью исторической фигуры (так отозвалась на истории Европы смерть Николая Первого в прошлом столетии). Решающим властелином нашего века был, конечно, Ленин. Его физический уход действительно стал гранью исторического излома в судьбе России. Правда, не сразу — сама его кончина вызвала лишь первую трещину, по которой потом, через пять лет, и прошел разлом. Ибо, несмотря на немощность, парализованность и умственное бессилие самого вождя в последние годы, его окружение вольно или невольно должно было следовать в политическом русле, именуемом ленинизмом.

Только историки далекого будущего разберутся, много ли в этом посмертном ленинизме было подлинно ленинского, завещанного самим Владимиром Ильичом. Но уже одно его имя, ставшее подобием религиозного символа, обязывало преемников соблюдать хотя бы на словах завещанный им курс. Именем Ленина клялись, именем Ленина проклинали. Но его смерть развязывала руки обоим сильнейшим претендентам на роль диктатора-преемника, Сталину и Троцкому.

Сейчас даже представить себе трудно, что в те годы группы Каменева и Зиновьева всеми силами поддерживали Сталина против Троцкого. Это именно они подсадили Сталина в седло и некоторое время как бы держались возле стремени, опасаясь, что приход к власти Троцкого быстро свел бы на нет их политические роли и вообще вывел бы их с партийной авансцены за кулисы. Но Сталин, азиатски злопамятный и скрытный, никогда не забывал своей временной зависимости от этих людей. Он достоверно знал и зиновьевские кулуарные и закулисные уговоры прочих партийных руководителей, членов ЦК, делегатов конференций и пленумов ВКП(б): «Конечно, Джугашвили пороху не изобретал и звезд с неба не хватает. Но он будет творить нашу волю. А приход Троцкого к власти, эту волю пресек бы!» Эти аргументы Сталин хорошо помнил и впоследствии по-кавказски рассчитался с былыми покровителями.

Сталинисты искусственно прервали ленинскую политику НЭПа, основанную на реальном внеадминистративном соревновании сильно ограниченного частного предпринимательства со всячески поощряемым предпринимательством государственным. Ленин стремился развивать у советских хозяйственников эту реальную конкурентоспособность. Соревнование велось в торговой сфере, в области легкой и пищевой индустрии (тяжелая и при НЭПе была всецело государственной монополией), в сельском хозяйстве (единоличные крестьяне и государственные совхозы) и отчасти на транспорте (государственные железные и шоссейные дороги, флот, самолеты, но при сохранении частной собственности на некоторые вспомогательные виды транспорта: наемные такси, частные автобусные линии вроде известного «Крымкурсо», мелкие частные суда, бравшие пассажиров на короткие рейсы. Ходил, например, такой частный катер из Феодосии в Алушту. На нем прибыл в Судак в 1926 или 27-м году писатель Михаил Булгаков. Роня Вальдек работал в то время экскурсоводом в Восточном Крыму и ездил встречать Булгакова по просьбе хозяйки пансиона Морозовой.

Искусственно (притом с применением самых бессовестных мер, вроде прогрессивно-возраставших налогов на мелких торговцев и предпринимателей) прервав ленинский НЭП, сталинисты приняли на вооружение несколько чисто троцкистских идей, объявив их ленинскими. Прежде всего немедленная ультра-милитаристская сверхиндустриализация с упором на тяжелую промышленность военного назначения. Одновременное террористическое уничтожение крестьян-середняков, догматически объявленных кулаками (настоящих кулаков уничтожил Ленин вместе с помещиками), означало фактическую ликвидацию большей части производителей сельскохозяйственной продукции России и обрекало деревню на голод, городам же обеспечивало приток голодных крестьян на промышленные новостройки пятилетки. Это был отказ от ленинского кооперативного плана, основанного на строго добровольных началах и до конца не разработанного Лениным даже в теории. Вопреки Ленину Сталин взял курс на зверски насильственную коллективизацию. Сопротивляющиеся были с безмерной жестокостью обречены на голодную гибель — это стало участью миллионов крестьян. Подверглись раскулачиванию и переброске в необжитые районы лучшие мастера земледелия, охотничьего и всех других промыслов, и огромные массы этих сосланных или высланных крестьян стали промышленными, строительными или сельскохозяйственными рабочими на дальних окраинах. Разумеется, в печати, литературе и в кино все это изображалось по-иному, шли судебные процессы над «кулацкими выродками, убийцами и поджигателями» и велась разнузданная война против церкви, обвиненной в поддержке кулацких элементов. Тысячи храмов были разрушены или загажены, десятки тысяч священников и верующих ссылались или попадали в заключение.

Делали все это, скорее, троцкистскими, сверхлевыми приемами, но ссылались на Ленина. Затрещали вековые экономические и национально-культурные основы страны России. Индустриализация, военизация и коллективизация были объявлены генеральной линией партии и освящены именем мертвого вождя.

Однако простой народ в России уважал этого вождя, чтил его память прежде всего как руководителя первых побед революции. Это он, Ленин, мол, устранил помещика и фабриканта, дал людям мир и землю, а главное — ввел НЭП, благодаря которому народ ожил, вздохнул после тягот гражданской войны, приоделся, поправил хозяйство и зажил сытно. Так думали крестьяне-середняки, квалифицированные рабочие, средние служащие и часть творческой интеллигенции — то есть в целом, добрых четыре пятых населения!

Но спокон веку хватало в России и бунтарей! И недовольных, и завистливых, да еще и тех, кому тесно в собственной шкуре. Для левонастроенных партийцев, особенно же для всего левого фланга интеллигенции, НЭП был невыносим и ненавистен. Именно в угоду этим кругам и левым силам, близким к правящей верхушке и всегда готовым к дворцовым переворотам, Сталин и пожертвовал нэповским благополучием и круто взял лево руля! Этому сочувствовали и круги военных, в особенности носители «ромбов» в петлицах. Индустриализация сулила им целые армады танков, самолетов, пушек и новые миллионы винтовок, а от лозунга «вести войну на чужой территории» сладко трепетали ноздри! Коллективизация же практически передала им в руки весь хлеб страны. О таком не мечтал даже Троцкий!

Воспрянула духом левая творческая интеллигенция. Рушился ненавистный, пошлый, сытый НЭП, казавшийся возвращением к буржуазному мещанскому благополучию, подлому и низкому, ко всему, что было так невыносимо гнусно в дореволюционной России и должно сгореть в очистительном пламени революции. Это очищение пламенем от скверны и есть главный пафос блоковских «Двенадцати»! А тут вдруг НЭП! Первый сигнал тревоги, связанный с введением НЭПа, отчетливо прозвучал у Маяковского в стихотворении «О дряни»:


И мне с эмблемами платья.

Без серпа и молота не покажешься в свете!

В чем

сегодня

буду фигурять я

на балу в Реввоенсовете?


Поэта мучило предчувствие, что мерзкий нэповский клоп, сумев осоветиться, превратится в Клопа-Победителя, Клопа-Победоносикова.[87] Действительность неумолимо вела энтузиаста революции Маяковского к выстрелу в сердце. Он раздался через 8 лет после написания строк «О дряни», и все эти 8 лет прошли в неустанной борьбе с Победоносиковым и с Клопом, в итоге проигранной поэтом! Но его «реквием», вступление к поэме «Во весь голос», звучал над миром Клопов и выжил как призыв не сдаваться перед бытом и верить в победу революционных пятилеток.

К левой творческой интеллигенции, ненавидящей Клопа и ненавидимой им, принадлежал весь круг новой домашней среды Рональда Вальдека. В еще прежнем, родительском доме преобладала «технократия» — инженеры, врачи, изобретатели, творцы технического прогресса, политически безразличные или наивные. Круг друзей Екатерины Георгиевны, куда вошел и ее второй муж, был иным, «идеократическим» — филологи и философы, ориенталисты, юристы, переводчики, институтская профессура, дипломаты, литераторы. Это общество мало смыслило в технике, но проблемы социальные обсуждало страстно. Эти лица буквально жили в будущем, легко терпя «временные трудности» настоящего. Среди них, кажется, один Роня соглашался с гумилевской молитвенной формулой: «Боже! Возьми настоящее ради будущего, но помилуй прошедшее!»[88] Большая часть друзей Екатерины Георгиевны, не задумываясь, жертвовала и прошедшим!

Они часто и углубленно обсуждали, какими же путями и по каким главным внутренним эмоциональным побуждениям приходили к принятию идей революции столь, казалось бы, разные люди, как сама Екатерина Георгиевна — в прошлом стародворянская девица, или бывший барон Валентин Кестнер, а позднее, по-своему, и герой этой книги, как-никак тоже имевший некогда право на частицу «фон» перед фамилией...

И вывод был один: привела их всех к революции не любовь к коммунистическому будущему, а тяжелая ненависть к буржуазному настоящему или прошлому, отталкивание от него.

Именно так очутились в революционном лагере, а не среди контрреволюционной эмиграции и поэт Блок, и будущий академик Винцент, и такие интеллигенты, как Виктор Шкловский и Корней Чуковский, артист Станиславский и физиолог Павлов. Два последних вовсе не виноваты в том, что революционные власти вскоре сотворили из них обоих подобие кумиров, а вернее, диктаторов для искусства и науки. Власти просто злоупотребляли их именами, очень мало смысля в том, кто они действительно такие! И чего хотят.

Однажды за вечерним чаем Роня развивал перед собеседниками свое понимание поэтических предтеч и пророков русской революции. Обращение к ней, мол, ярче всего воплощено в певучей гибельной серебряной лире Блока. По своему мировому эху ее можно сравнить только с пушкинской. Ибо без Пушкина, настроившего поначалу и лиру молодого Лермонтова, этот второй поэтический гений России просто не успел бы за свой космически краткий век создать то, чем он обогатил нас благодаря распаханной Пушкиным словесной целине.

И как без Пушкина не явил бы себя нам Лермонтов, так без Блока не было бы пришествия в поэзию Маяковского, самого трагического поэта революции. До того как эта революция свершилась, Блок возвестил вселенскую катастрофу:


О, если б знали, дети, вы,

Холод и мрак грядущих дней!


Мужественный голос Брюсова тогда же подтверждал:


Бесследно все сгинет, быть может,

Что ведомо было одним нам,

Но вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном!


Брюсовская струна звучала глуше и тише, не умея так властвовать над сердцами, как дано было лебединой блоковской строфе. Ведь поэзию делает музыка, внутренняя музыкальная структура стиха. Все волшебство поэта — в его музыке. Блоковская лирика — это таинственное, еще никем не разгаданное по книгам мудрецов слияние пушкинского ямба и его александрийского стиха с мятежной скорбной и тяжкой музыкой зрелого Лермонтова. Стих Блока, настроенный вместе Пушкиным и Лермонтовым, стал новой ступенью в русской поэзии. И сразу за Блоком по его поэтическому следу, будто иное эхо в горах, широко шагал и глубоко торил этот след дальше самый громкоголосый глашатай революции — Владимир Маяковский. У одного народа четыре гениальных поэта за столетие — это неслыханная щедрость богов! Ибо эти четверо — лишь главные регистры многоголосо-гудящего органа русской поэзии.

Двое из этих гениальных поэтов — Ронины современники. Он видел и слышал обоих. Горестно переживал их гибель. Но смерть Блока в дни братоубийственной гражданской войны, красного террора и космического развала ощущалась тогда близкими Рональда и им самим как падение еще одной заветной звезды с черных небес, где, казалось, уж не взойти и самому Солнцу! А зловещая гибель Маяковского указала на моральное поражение революции в ее главной задаче — преображении человека! Это был удар нежданный, и не все от него морально оправились, несмотря на правительственную дезинформацию о подлинных причинах смерти поэта. Роня и Катя старались убедить себя в том, что эта смерть попросту от неосторожного обращения поэта с оружием, но боль и тревога чувствовались даже в застольных беседах с друзьями, в горьких недомолвках некрологов.

Подбадривая себя, они подавляли голоса сомнений, чтобы идти с революцией дальше, как повелевает «ум, честь и совесть эпохи». В этом их посильно поддерживал и душевно укреплял немецкий друг, Август Германн, бывший Ронин начальник, сохранивший дружбу с Вальдеками и после своего ухода из Учреждения.

Убеждая других, он, человек наблюдательный и в глубине сердца народолюбивый, старался постичь величайшую антиномию эпохи, связанной с именем Сталина: всенародное искусственно вызванное бедствие, миллионы и миллионы трупов, оставляемых на пути, и... всенародный энтузиазм, ведущий страну вперед по трупам к осуществлению коммунистических идеалов. Этот непостижимый российский феномен еще ждет своих философов и истолкователей.


* * *


Уроки с Саку-сан начались с той же недели и пошли регулярно. Либо на даче, снятой Катей с Роней в Салтыковке, либо прямо в квартире Саку-сан, что было рискованно: Катю мог заметить в дверях кто-нибудь из сослуживцев. Объяснить, зачем она ходила в жилище посольских иностранцев, было бы невозможно — тут не помог бы никакой Володя или Николай Иванович! Этот Николай Иванович сменил Володю на встречах с Катей и велел ей подписывать свои доклады каким-нибудь условным именем. Спросил: «Где вы в детстве жили на даче? Ну, вот и подписывайтесь: Саблина!» Катя с Роней потом смеялись: «Мечтала о клинке и стала им в письменном виде!»

Благодаря торгсиновским бонам от Саку-сан стали исчезать приметы недоедания на детских щеках и попках. Это было, конечно, хорошо, но домашнего покоя вся эта Катина эпопея не прибавила: не исчезало ощущение некой двойственности в жизни». К тому же у Рони на службе атмосфера ухудшилась. Казалось, товарищ Шлимм своим высокомерием, неверными распоряжениями и прямыми несправедливостями разрушает все, сделанное за годы работы учреждения.

— Не посоветоваться ли мне со своими? — тревожилась Катя. Она уже добилась у начальства позволения говорить мужу о своих встречах с Володей и Николаем Ивановичем, уроках с японкой и «азных» заданиях. Эту кличку, слово «азы», Катя придумала для своего нового начальства. Большой Дом она звала «азницей», а себя — «подазком». Название пришло из детского сна: Кате приснилось, что в ее детскую спальню вошел трубочист, черный и страшный. Он искал кого-то, но еще не видел Катю. Она же знает, что в образе трубочиста за нею явился самый главный и страшный черт из ада. И зовут его Аз. Девочка пробует уговорить себя: «Вот я как-нибудь от него отшучусь, он меня и не тронет!» И черт, угадав ее мысли, поворачивает к ней свой страшный, угрюмый лик и грозно говорит: «Ну, с Азом-то ты не пошутишь!»

Сегодняшних «азов», впрочем, Катя нисколько не страшилась. Отговаривала их от некоторых начинаний, часто спорила с Володей и Николаем Ивановичем, возражала против отдельных предложений и советов. Такое поведение лишь увеличивало там уважение к ней. Но, конечно, «в случае чего» шутки с этими «азами» были бы плохи! Однако конфликтных ситуаций пока не возникало, требований неисполнимых или бессовестных они не выдвигали и просили лишь об одном: всемерно расширять связи с японцами!

Тем временем в отделе внешних сношений на Рониной службе Шлимм превращался в маленького диктатора. С референтом Вальдеком у него происходили частые и бурные стычки. Наконец референт потребовал себе полной автономии, и начальство пошло ему навстречу: отдел внешних сношений расформировали. Роне поручили самостоятельный сектор скандинавских стран. Пристегнули к ним еще Голландию и Чехословакию.

Однажды в Ронином кабинетике, где он сидел вместе с секретарем своим, миловидной девушкой Клементьевой, телефонный звонок почему-то показался особенным. Вкрадчивым и настойчивым. Роня сам взял трубку.

— Это вы, товарищ Вальдек? Говорят из Большого Дома. Только не повторяйте вслух! Понятно вам? Пусть никто не обращает внимания. Притворитесь, будто вам какой-нибудь дружок звонит. А теперь внимательно слушайте: мы хотим с вами побеседовать лично. Вам удобно сегодня вечерком? В 20 часов, хорошо? Пропуск будет в окне номер три, по Кузнецкому мосту, 24... Знаете?

— Знаю, конечно! Я тебя понял! Если найдешь, что выпить, — приду непременно! Сервус!

Слова эти вызвали у трубки одобрительный смешок и поощрительное:

— Отлично, отлично! Люблю понятливых!..


* * *


Обыкновенная канцелярия. Шкафы, столы, стулья. Ничего таинственного. В комнате несколько человек. Один занимается с Роней. Другие не обращают на него никакого внимания. Ронин собеседник — молодой, жизнерадостный, нагловатый, но благожелательный. Очень простые, прямые вопросы о семье, о родителях, о круге знакомств. Роня намекает, что жена его — человек им известный. Собеседник пропускает это будто мимо ушей. Пристрелочные вопросы окончены. Начинается огонь на поражение. Взгляд собеседника косо целит в блокнотную запись.

— Как вам работается в Учреждении? Какие трудности?

Роня отвечает осторожно. Выражает сожаление, что ценный знающий и верный человек, товарищ Германн, был незаслуженно снят с поста.

— А кто на его месте?

— Некто Шлимм.

— Ну — как?

— «Шлимм» по-немецки значит «плохо». «Скверно». Так и есть.

Собеседник хохочет.

— Не в бровь, а в глаз имечко! Так вот, учтите, товарищ Вальдек, этот Шлимм — агент германской разведки. Крупный немецкий шпион. Ясно?

Роня Вальдек опешил от неожиданности. Шпион?! Ну, это уж слишком пожалуй. Бездарность, мещанин, дерьмо... Но шпион? В доверии у председателя правления, старого, пусть истеричного, но большевика, хоть и женского пола! Уж отличить коммуниста от шпика она, верно, умеет? Нет! Нет!

Он выражает сомнение в такой огульной характеристике. Собеседник сразу мрачнеет.

— Это уж нам виднее! А ваше дело, товарищ, помочь его разоблачению. Но... мы вот сейчас доверили вам государственную тайну. И вы должны нам дать письменное обязательство о неразглашении. Сами понимаете — несоблюдение тайны строго карается. Подпишите, что соответственные статьи вам известны... Какой псевдоним вы себе выберете?

— Псевдоним? А зачем он мне?

— Для будущих материалов о деятельности иностранной шпионской агентуры. Мы вас научим ее распознавать. Вот, к примеру, этого Шлимма вы еще не раскусили как следует. Куда он гнет вы поняли, а на кого работает — еще поймете... Или вы колеблетесь защитить Родину от врага?

Роня молчит, не знает, всерьез ли с ним говорят или проверяют, как он себя поведет. Насколько он легковерен и насколько устойчив.

— О чем же вы задумались? Заколебались?

— Нет, не колеблюсь нисколько. Родине я принесу любую жертву. Не пожалею и жизни, но... с толком! Думаю, мог бы стать... острием ее кинжала, входящего в грудь врагу!

— Ого! Звучит красиво! Кинжала, говоришь? Молодец! Вот тебе и псевдоним: Кинжалин. Расписывайся. Разболтаешь — ответственность внесудебная. Ясно?

— Нет, пока далеко ничего не ясно. Хочу немедленно встретиться с вашим Большим Начальством. Мне надо кое-что оговорить и уточнить. Потому что весь этот разговор с вами я мыслил себе... совсем иным. О моих задачах перед Родиной я хочу услышать нечто более конкретное и весомое. Словом, мне нужны серьезные и веские разъяснения. И притом сразу. Нынче.

— Ну хорошо. Подождите.


* * *


...Коридоры. Двери. Двери... Крупные золоченые номера-цифры. Этаж, помнится, пятый... И все цифры с пятерки начинаются.

Просторный кабинет. За большим столом — коротко остриженный еще не пожилой, но уже чуть поседевший человек с крупным приятным лицом, выразительными темными не злыми глазами. Начальник отделения.

Предлагает вошедшему садиться. Закончил писать какую-то докладную и стал просматривать бумаги Рональда Вальдека. Эти бумаги — небольшую пачку — принес начальнику сотрудник, бравший у Рони подписку.

— Меня зовут Максим Павлович. Познакомимся поближе. Ваши личные обстоятельства мне известны. Биография вашей жены тоже известна. Знаю, что вы подавали в партию, человек наш, цельная натура, инициативный, энергичный работник, а жена ваша — серьезный ученый и глубоко преданный Советской Родине человек, доказавший это многими делами внутри страны и за ее пределами. Вот все это вышесказанное и побудило нас привлечь вас обоих, хотя и по разным линиям и заданиям, к нашей трудной чекистской работе. Более благородного и святого труда современность не знает! Мы — передний край революционной борьбы.

Над столом начальника висел портрет Дзержинского в профиль. Волевое, суховатое, очень красивое лицо. Рисовала его англичанка лепившая романтический, тонкий, проникновенный портретный бюст этого революционера.

— Вы так на него глядите, товарищ Вальдек, будто с вами не я беседую, а сам Феликс Эдмундович. Что ж, это хорошо! Он, верно, сказал бы тоже самое. Итак, мы вас проверили. Вы отлично показали себя в армии, жена ваша — на большой заграничной работе. Известен ли вам наш главный принцип в работе? Тот принцип, который завещан нам прямо Железным Феликсом? Вы понимаете, о чем я толкую?

— Нет, пока не понимаю. О каком принципе вы говорите?

— Принцип номер один для нас заключается в том, что советская разведка должна вестись только чистыми руками! Это запомните раз и навсегда! Вы и представить себе не можете, какие люди входили сюда до вас и еще войдут после вас. И в этом — наша сила. Поэтому мы привлекаем к сотрудничеству и вас. Однако, если я верно понял, вас как будто что-то смутило в беседе с нашим сотрудником? Давайте разберемся!

— Мне не понравилась легковесность беседы. Я ждал разговора о серьезных общих вопросах, а все свелось к рассуждениям о товарище Шлимме и моих формальных подписках. Мне кажется, что говоривший со мной товарищ просто-напросто ожидает от меня каких-то мелких кляуз о моих сослуживцах. Учтите, что я на это совершенно не способен. И в столь безоговорочную оценку Шлимма я тоже серьезно верить не могу.

— Ждем от вас служебных кляуз? Боже сохрани! Для этого у нас предостаточно людей помельче вас! А что касается Шлимма, могу со всей ответственностью подтвердить, что это втершийся к нам в доверие иностранный агент. Очень ловко сумевший опереться на некие партийные связи высокого порядка, однако кое-что мы уже о нем проверили, и лично вам, товарищ Вальдек, делает честь ваше недоверчивое и осторожное отношение к этому лицу. В наших оперативных интересах однако, нельзя его настораживать и пугать. Чтобы в будущем использовать его каналы для разоблачения сообщников и прочей агентуры.

— В теории я все это готов понять и одобрить. Лично мне он представляется просто мелкой, пошлой, эгоистически-мещанской дрянью, вредящей нашему делу не потому, что он — враг идейный или подкупленный, а потому, что не умеет работать, тем более с интеллектуалами. Он прежде всего просто глуп. И смешон. Помните, у Пушкина: «Он слишком был смешон для ремесла такого...»?

Начальник засмеялся. Роня продолжал:

— Но ведь вы меня тоже лично не знаете. Ваше знакомство со мною чисто анкетное. Оно, мне кажется, дает очень мало! Вреда от него — больше, чем пользы. Я, к слову, довольно откровенный и прямой человек. Весьма доверчивый, как большинство людей, желающих быть правдивыми. Ибо другие, привыкшие врать сами, не склонны верить и доверять чужим словам. Умение молчать и хранить секреты — главная профессиональная способность врачей, священников и разведчиков. Своего рода талант этих людей.

Оба чекиста все более оживлялись. Мол, не ошиблись в выборе человека! Парень как будто занятен и не так-то прост!

— Вот я и должен сказать, что лично во мне эта профессиональная способность развита еще слабо. Я в ней отнюдь не натренирован. А вот этот товарищ...

— Василий Николаевич, — подсказал начальник.

— ...с места в карьер, с бухты-барахты огрел меня обухом по голове: мол, товарищ Шлимм, ваш сослуживец, просто-напросто германский шпик! Вы это только что подтвердили. Да еще открыли передо мной кое-какие ваши оперативные виды насчет его каналов... Мне это все не очень понятно: то ли вы всерьез, то ли учиняете мне какую-то проверку. Ведь с товарищем Шлиммом мы почти в открытой вражде, он и я. Рассчитывать на откровенность я могу меньше, чем кто-либо. Выходит, что вы оба просто понапрасну вовлекли меня в ваш секрет!

Улыбки мигом исчезли с лиц обоих чекистов, старшего и младшего. Начальство, как известно, не терпит никакой критики! Оно допускает ее лишь по другим адресам. И то больше в теории. Прощаясь, Максим Павлович хмуро проговорил:

— Вы излишне торопливы с выводами. Шлимм — это просто попутная мелочь. Забудьте о нем... Для более серьезного оперативного разговора вас в близком будущем пригласят. Один из моих старших помощников.

Протянул руку к телефону.

— Гараж «Интуриста»? Слушай, старшой, нам с Василием Николаевичем домой пора... Подбросишь? Через пяток минут к нашему подъезду. Бывай!


* * *


Кажется, все хорошо? Катя, пожалуй, довольна, что теперь рядом с тов. Саблиной явился на свет Божий и тов. Кинжалин. Два клинка лучше одного. Но почему же так смутно на душе? Почему не оставляет чувство неправды, греха? Чепуха какая! Ведь все правильно! А? Польза революции? Так? Ну, конечно же, так! Откуда же давящая тоска, безнадежность, чувство бездны?

— Ронни! Это голоса нашего с тобою проклятого прошлого. Мы должны сами выжигать его следы. Надо быть строже, беспощаднее к себе. То, что природные пролетарии всосали с материнским молоком, мы с тобою обязаны еще только вырастить в себе ценою ежедневных жертв, воспитывая в себе всю мудрость и решительность рабочего класса. Самоограничение, волевая тренировка, действие «через не могу». Трудно? Ужасно трудно! А надо.

Все, значит, верно.

Конечно, она права. Все так... Только странная тяжесть налегла на плечи. И от нее — такие темные, глухие и дурные предчувствия...

Глава одиннадцатая. ВОЛЧЬИ ЯМЫ

1

На службе у Рональда Вальдека прошли очередные перемены. Товарищ Шлимм вдруг торопливо сдал дела и таинственно исчез. Кажется, уехал к себе в Германию. Чьим агентом —- уж ты, Господи, веси!

Теперь прямым Рониным начальником стал генеральный секретарь А. — мягкий, покладистый и разумный. Прошла еще одна партийная чистка. Снова убрали председателя правления: вместо старой истеричной большевички назначили мужчину, тоже из заслуженных членов партии, убранного с высокой дипломатической должности за серьезные ошибки. Насколько логично было такое назначение, где возможность крупных ошибок в дипломатической области еще более возрастала по сравнению с прежним постом, — сие опять-таки остается неисповедимой тайной высшего партийного руководства. Вновь назначенный председатель был груб, капризен, злопамятен и не умен. Притворялся веселым, гостеприимным и играл «широкую натуру», разумеется, за учрежденческий счет. Любил сильно выпить и полагал, что для этого и устраиваются дипломатические приемы и банкеты. К тому же еще и сочинял романы: благодаря крупным своим связям мог их и печатать. Стояли они на уровне обычной барской графомании.

Как всегда при всех переменах руководства в любом учреждении Советского Союза, приходу нового председателя сопутствовало очередное перетряхивание аппарата. Новый убирал «чужих» и назначал «своих». Думаю, что такой порядок ныне утвердился во всех странах социализма как одно из несомненных его преимуществ... Утверждают, что капиталистические служащие не уверены в завтрашнем дне. Могу заверить, что Рональд Вальдек, бывший всю жизнь служащим в социалистическом государстве, никогда не имел уверенности даже в ближайшем часе.

Работать стало еще труднее. Ассигнования срезались, отменялись приглашения тех скандинавских деятелей, чья репутация стояла высоко и кто был способен влиять на общественное мнение в странах, где интеллектуалы играют особенно крупную общественную роль. В этих северных странах Европы все еще не могло улечься тягостное недоумение по поводу советских политических монстр-процессов, потрясших весь цивилизованный мир: шахтинского дела, уголовного процесса Промпартии, дела компании «Виккерс-Армстронг» и всех прочих показательных срежиссированных судебных спектаклей, разоблачавших «вредителей». Из северных государств, как, впрочем, и из многих других стран Европы, сыпались протесты интеллигенции против этих судебных расправ, против арестов советских ученых вроде Евгения Тарле, спасенного благодаря протестам; зарубежные интеллектуалы были потрясены кровожадными статьями Горького по поводу этих судебных расправ над «разоблаченными врагами».

Несмотря на усиленную контрпропаганду коммунистов и советских органов прессы, в Скандинавские страны стали постепенно проникать сведения о жесточайшем голоде, искусственно вызванном политикой коллективизации прежде всего в основных хлебных областях России. Этот голод по масштабам граничил уже с геноцидом, хотя, конечно, тщательно скрывался советской стороной. Тем не менее редкие сигналы отдельных спасшихся или свидетелей все же попадали в скандинавскую печать, вызывали опровержения с советской стороны, однако, тревожили шведов, норвежцев и датчан; ведь только на Советской Украине в это время погибали сотни тысяч. В иных селах и станицах трупы сгнивали прямо в домах, заражая их тлетворным запахом так, что присланные из российских губерний новоселы не уживались в этих хатах и уезжали обратно. Это были не исключительные, а весьма типичные явления на Днепропетровщине.

Писала скандинавская печать также о небывалом погроме церквей в России, о массовых лагерях принудительного труда, благодаря которым Советское правительство имело возможность диктовать мировому рынку демпинговые цены на сырье, прежде всего на хлеб и лес. Ибо раскулаченные крестьяне были дешевой рабсилой на лесоповале, а хлеб, собранный с их земли, шел на внешний рынок, когда уцелевшие на земле крестьяне вымирали в своих хатах от голода. Сейчас, в наши дни, это трудно понять и в это трудно верить, но именно на такой политике и была победно закончена первая пятилетка, а за нею и вторая! Советская модель имела две стороны: фасадную с «орлом», а точнее, с серпом и молотом, где победно высились Днепрогэсы и Магнитострои, Турксибы и совхозы-гиганты, и вторую, «решетку», причем решетку не геральдическую, а тюремную, за которой томились миллионы обездоленных, заплативших за победы социализма своими жизнями, кровью и детьми. Такие писатели, как Оренбург, Алексей Толстой, Горький, Леонов, Тихонов, Шолохов, Фадеев, Гайдар, и все вообще литераторы-коммунисты умели видеть и живописать только фасад, подчас чуть подпорченный какими-нибудь мелкими огрехами. И лишь много лет спустя один Солженицын сумел показать, какою ценой доставались социалистические победы и на каких костях построен «фундамент здания социализма» в СССР. Официальный соцреализм эту проблему просто игнорировал либо сознательно искажал, затуманивал.

Однажды зимней ночью Роня споткнулся в подъезде, в начале лестницы, о нечто мягкое и живое. Вдоль стены вытянулось чье-то тело. В луче карманного фонарика оказалось насмерть перепуганное, очень миловидное девичье лицо с голубыми очами, золотой косой и явными приметами полного физического истощения. Вторая женская фигура, сидячая, с низко опущенной головой, замечена была у противоположной стены.

Между тем парадную дверь Роня отпирал своим ключом. Значит дворник, Борис Сергеевич, запиравший парадное перед полуночью, пожалел выгнать этих женщин в ночную метель и оставил их в тепле. Казалось, ни той, ни другой не дотянуть и до утра, если не помочь немедленно. Роня сходил за Катей. Они привели погибавших к себе. Баба Поля, ворчливая и не склонная к сантиментам, на этот раз безропотно затопила дровами ванную колонку. Отрепья с обеих были сожжены, спасенные вымыты и одеты в чистое. Их накормили остатками ужина и уложили на Ежичкиной кровати за ширмой в столовой, ибо сам Ежичка уехал в зимний лыжный пионерский лагерь вожатым. Младшая оказалась Ниной со Смоленщины, старшая пятидесятипятилетней Степанидой из-под Старой Рязани. Друг друга они до нынешней ночи не знали. Дворник же их просто не заметил, «не то бы выгнал, как везде гонят...».

Схема обоих рассказов была одна и та же: до коллективизации жили в достатке. Как загнали в колхоз, работать в нем никто не захотел, не было интересу. Ходили, сидели, глядели на развал, ждали. Ясно было, что урожая не собрать. Люди стали поглубже прятать остатки прежних запасов, еще от единоличных времен. Да разве в деревне мыслимо что-либо спрятать, когда сосед о соседе всю подноготную знает? «Так вот сосед на соседа и доказывал, где евонное зерно зарыто. Приехали, нашли, выгребли все до зернышка и уехали. Даже семфонд кое-где увезли, за госпоставки. А мужиков — кого посадили, кого дома оставили на голодную погибель, сеять велели. А чего сеять, коли государство так и так все себе заберет? Вот и пустились люди в бега...»

— А разве не ловят по дороге, не возвращают назад в колхозы?

— Ловят! По дороге не пройти, не проехать! Без справки, что отпущена общим собранием, беспременно поймают и воротят, еще срок намотать могут... Да ить мы знаем, где леском обойти, где полями, где по задам

Так вот 600 верст от Смоленска дотопала Нина и 300 верст из-под Рязани Степанида. Мол, в колхозе и так погибать, на бригадирскую палочку в тетрадке — колхозный трудодень — надежа плоха! Капиталу у обеих при себе: у Нины — ее семнадцатилетняя девичья честь, у старшей — умение делать любую работу...

Вальдеки обеих пристроили. Старую — к соседям в домработницы, со временем выхлопотали и прописку. Младшую оставили у себя в помощь бабе Поле, уже немощной для всего домашнего хозяйства со стирками, очередями и трехлетним человеком в семье. Потом, годы спустя, выдали Нину замуж за артиллерийского майора. Еще во время войны от них приходили письма и приветы... Но это — забег вперед!

Короче говоря, как ни изощрялась советская пропаганда в сокрытии прорех и просчетов, все-таки истина просачивалась на Запад через затычки и препоны. Это заставляло усиливать все каналы агитации. В России голод? Помилуйте — мы эшелонами продаем излишки хлеба! Этот отобранный у голодных ртов хлеб давал правительству инвалюту и опровергал слухи о голодных бунтах и хлебных очередях.

Западная пресса что-то клевещет насчет принудительного труда? Что же, верите вы, скажем, Ромену Роллану, Бернарду Шоу, Андре Жиду или архитектору Андре Люрса? Вот, мы их пригласили. Они у нас смотрели все, говорили, с кем хотели, убедились, каким энтузиазмом воспламенен весь народ! Они тонули в океане объятий, рукопожатий, банкетов, встреч, визитов, приемов, подарков, гонораров, изъявлений такой любви и такой веры, что их возвращение в Европу всегда знаменовало очередной пропагандистский триумф для устроителей этих поездок. Исключений было мало. Закулисную режиссуру понял Андре Жид, грек Панайот Истрати, еще несколько недоверчивых гостей. А большинство рукоплескало успехам социализма. Поэтому такое приглашение видных людей, как правило, себя оправдывало. Подготовка же этих поездок лежала обычно на Ронином Учреждении.

Однако по Рониным северным странам эти важные мероприятия с приходом нового председателя стали тормозиться. Референт настаивал и писал — начальство налагало негативные резолюции, отказывало в деньгах по такой важной графе учрежденческого плана, как приезд крупных иностранных деятелей, в особенности — писателей.

Смекнув, что плетью обуха не перешибешь, Рональд Вальдек отважился раз поставить начальство перед свершившимся фактом, зная, что лиха беда начало. Заполучить знаменитость в страну — а уж там достанет умных людей поддержать у гостя хорошее настроение.

Буквально тайком от собственного начальства он послал через своего датского уполномоченного приглашение большому писателю-демократу, уже известному в России не только по переводам его книг на русский язык. Старшее поколение советских людей хорошо помнило, как писатель приезжал в Россию во время блокады одновременно с Айседорой Дункан, чтобы оказать посильную помощь голодающим Поволжья в 1919—22-м годах. Тогда писатель общался лично с Лениным, присутствовал на Конгрессе Коминтерна и числился другом первой в мире пролетарской страны.[89]

На Ронино приглашение приехать он просто-напросто взял билет до Москвы и телеграфировал Рональду, что прибудет с женой завтра, через границу в Белоострове.

Было это еще при старой председательнице истеричке. Та на просьбу референта выделить средства на скромную встречу писателя ответила ругательствами и отказом:

— Откуда он взялся? Да я его и не читала — значит, не так уж он известен! Если он вам так нужен — везите его к себе домой! По плану его приезд не значится, стало быть, нечего с ним возиться!

Положение было невеселое. Научил Роню, как действовать, старый опытный начальник отдела приема иностранцев товарищ Букетов.

— Позвоните начальственным басом в особняк Наркоминдела. Мол, готово ли помещение для великого писателя-демократа? Он, мол, через час приезжает. И везите его с вокзала прямо туда!

Роня еще до приезда дал заметки в несколько газет. Накануне прибытия знаменитости телефоны учреждения надрывали звонки из недавно созданного Союза писателей СССР, писательского клуба на Поварской, из МОРПа (Международная Организация Пролетарских писателей), ФОСПа (Федерация Объединений Советских писателей), «Литературной газеты» и многих редакций. Роня действительно позвонил в Наркоминдельский особняк на Спиридоновке и в тоне строгого приказа произнес:

— Через час к вам прибудет, прямо с поезда, великий западный писатель. Встречайте его скромно, но тепло. Поместите его поспокойнее.

На вокзале, благодаря Рониным газетным сообщениям, оказалась целая толпа встречающих. Были тут и Бела Иллеш, и Бруно Ясенский, и Михаил Кольцов, и Гейнц Коган, и Матэ Залка, и Альфред Курелла, их друзья и жены.

Роня поутру говорил по телефону-автомату председательнице с ледяным спокойствием:

— Я исполню ваше вчерашнее указание и повезу писателя к себе домой. На вокзале собралось пол-Москвы для встречи. Дадите ли вы мне служебную машину или мне везти его на такси, тоже на свои личные средства?

В ответ председательница что-то проклокотала, но Роня своего достиг: она испугалась!

А такси пришлось-таки ловить на улице. Попался старый «рено», истрепанный, как томик Конан Дойла в городской читальне. Пока «скандинавский Горький» со своей очень милой женой усаживались в жуткий драндулет, каких-то американских девок сажали в интуристовские «линкольны». Следом за драным «рено» поехали и морповцы — Иллеш и Коган.

У подъезда наркоминдельского особняка Роня не без тайного трепета вышел из драндулета. Пустят ли? Была бы хоть машина приличного вида, а то сразу видно — липа! Но все сошло, как предвидел Букетов. Пожилая горничная с поклоном встретила прибывших, повела их по парадной лестнице наверх и распахнула двери уютного покоя, обитого желтым шелком. Дюжий Бела Иллеш и худой Гейнц Коган отволокли туда увесистые чемоданы писателя. В столовой уже был сервирован легкий завтрак и чай. В то время на стенах этой столовой залы висели четыре подлинных Врубеля. Кажется, впоследствии их все же куда-то перевесили...

У Рони совсем уже было отлегло от сердца — писатель чудесно устроен, а главное — тронут заботой и радуется великолепию обстановки, созданной, как явствовало с очевидностью, для приема самых важных и высокопоставленных зарубежных гостей Наркоминдела. Однако Гейнц Коган сурово хмурился и, вкусив завтрак, отвел Рональда в сторону?

— Куда это вы, товарищ Вальдек, привезли большого пролетарского писателя? Этот бордельный особнячок предназначен для капиталистической сволочи! Сюда селят магнатов-монополистов и их буржуазных лакеев! Я подам на вас официальную жалобу за оскорбление пролетарского революционного самосознания нашего гостя!

Кстати, угрозу свою он привел в исполнение. В тот же день товарищ Коган подал в НКИД письменную жалобу на товарища Вальдека: мол, оскорблен в своих лучших чувствах революционный писатель! В НКИД долго смеялись над этим антикапиталистическим протестом. Даже враждебная Роне председательница, узнав о жалобе не дала ей ходу и назвала Гейнца Когана «недалеким человеком». Однако тот все же настоял, чтобы писателя перевели в гостиницу «Гранд-Отель», чем весьма огорчил «скандинавского Горького». К тому же датский посол намекнул ему, что подобный перевод из особняка в гостиницу означает у русских не очень хорошую примету. Значит, предположил посол, русские чем-то недовольны... Писатель вовсе смутился, и Роне стоило немалых трудов убедить его, что никакой дискриминации тут нет. Наконец, когда сам Гейнц Коган намекнул ему, что отель более соответствует пролетарскому духу, чем особняк, гость грустно заметил: «Jch hatte es dort viel besser!»[90].

Тем временем писатель уже погружался в океан московского гостеприимства. Шли приемы, поездки, банкеты, встречи, выступления. Его приглашали заводы, издательства, писатели, студенты, профсоюзы. С ним заключали договоры и в газетах крупно печатали отчеты о его высказываниях и длинные беседы с ним в вопросах и ответах. Однажды на многолюдном собрании был прочитан лестный отзыв Ленина об одной из ранних книг гостя — это вызвало долгую овацию зала.

Наконец и председательница сообразила, что дала маху, и решила поправить дело банкетом в честь писателя. Потребовала у референта справку о книгах «скандинавского Горького», нетвердо усвоив список, произнесла на банкете речь, перепутала все названия, но поклялась, что сызмальства обожала эти книги, читала их запоем и числит с тех пор писателя в строю своих любимых авторов. Встреча с ним — величайший праздник для ее сердца!

Писатель, обласканный и растроганный, уехал домой еще большим другом Советского Союза, чем приехал. Таким образом тактика совершившегося факта, избранная референтом Вальдеком, полностью себя в данном случае оправдала.

Однако начальство, как всегда упрямое, существенных выводов из этого успешного опыта не сделало и по-прежнему скупилось на скандинавских гостей! Рональд Вальдек почти теми же ходами начал свою следующую партию. На этот раз речь шла о другой крупной северной писательнице, чьи книги он знал с юности и любил их[91].

За страницами этих книг чувствовались подлинный талант, широкое сердце и недюжинный ум склада женского, то есть не слишком углубляющегося в философские недра души, но очень наблюдательного по части внешних проявлений этой души. Он решил действовать по оправдавшему себя трафарету: завязал переписку, посоветовал приехать и обещал здесь, на месте, сделать все возможное, чтобы ей понравилось.

Женщина деловая и практичная, она договорилась с большой скандинавской газетой о серии корреспонденций об СССР, получила аванс, взяла билет и приехала вместе с секретарем-компаньонкой. Все пошло сперва точно так же, как с предшественником-писателем. Сначала — упрямое невежественное сопротивление всем предложениям и просьбам, отказ от всякой материальной поддержки приезда, потом — газетный шум, нарастающая сенсация, десятки статей и корреспонденции, портреты писательницы на первых страницах журналов, интервью с нею, поцелуи, банкеты, объятия и... очередная речь главы Правления, как близка ее сердцу любая книга дорогой гостьи.

Общение с этим автором поистине обогащало! Прежде всего поражали ее работоспособность, дисциплина ее труда, изумительная натренированность воли, чувство ответственности за каждое слово, каждый жест и штрих в статьях и публичных реках. Эта далеко не молодая женщина могла в день осмотреть два больших музея, с поразительной точностью запоминая и выделяя все наиболее существенное. Был случай, когда утром она за четыре часа осмотрела Третьяковскую галерею, а после обеда — Политехнический музей. Рональд попытался ее «проэкзаменовать». Она вспомнила все картины, иконы и скульптуры, на которые обращал ее внимание профессор Сидоров, сопровождавший писательницу по галерее. Безошибочно она называла художника, период и тему вещи. А после Политехнического музея она прочла своей компаньонке такую лекцию об основных отраслях промышленности в пятилетке, что получился ученый инженерный обзор, который сделал бы честь экономической газете.

С этой умной и наблюдательной женщиной Вальдек был на скромном деловом приеме у Надежды Константиновны Крупской, вдовы Ленина. Сперва сидели целой группой в ее служебном кабинете на Чистых прудах, в здании Наркомпроса, где она занимала пост замнаркома (после Луначарского наркомом был Бубнов). Затем обе главные участницы беседы пожелали поговорить с глазу на глаз и на некоторое время уединились в другом кабинете. Вышли они оттуда к остальной группе, утирая слезы. По дороге в гостиницу писательница шепнула Роне:

— Она плакала потому, что вы здесь, похоже, совсем забыли Ленина! Только больше не проговоритесь об этом никому — ведь она может ответить за эти слова!

Под конец беседы имел место еще более характерный и многозначительный случай. Секретарша Крупской извинилась перед беседующими и сообщила своей начальнице, что два приезжих человека из Петрозаводска непременно должны на пять минут видеть Крупскую по очень важному делу. Их поезд отходит через три часа, и они убедительно просят принять их немедленно. Крупская попросила у присутствующих разрешения прервать беседу ради приема этих двух товарищей. Разумеется, все согласились. Вошли два товарища из Карельской автономной республики. Они, торопясь, просили Крупскую посоветовать, каким памятником Ленину следует украсить главную площадь Петрозаводска. В каком роде и в какой позе должен, по ее мнению, быть этот памятник и из какого материала?

Очень запомнился Рональду ответ Крупской:

— Пожалуйста, дорогие товарищи, — говорила она, — не упускайте из виду, что Ленин ненавидел мемориальные статуи. Во всяком случае, он был решительным противником установки таких памятников ему самому. Рассказ о том, что он позволил это сделать рабочим-глуховцам, основан на недоразумении, ибо ни он, ни другие участники встречи с глуховцами не пожелали обидеть автора той глиняной скульптуры, простого местного рабочего, сделавшего ее для своего поселка из лучших чувств к Ленину. Но руководители большого города должны знать, что памятником Ленину ни в коем случае не должны быть статуи и скульптуры на улицах и площадях. Городские статуи нужны, и Ленин их поощрял, но не для возвеличения собственного образа. Пусть они, эти статуи и фигуры, выражают идеи революции и свершения пролетариата, воплощают ленинские мысли, а не повторяют его физический облик, всегда такой непритязательный... Хотите поставить памятник Ленину? Постройте в вашем городе образцовый Дом Крестьянина, чтобы каждый деревенский труженик, приезжая в город, чувствовал себя как бы в гостях у Ленина!

Северную писательницу растрогал этот интересный совет Крупской. Она горячо поддержала мысль о том, что худшим видом увековечения памяти Ленина служат ремесленные бюсты и статуи.

Вот так, с перебоями, успехами и неудачами шла работа Скандинавского сектора, руководимого Рональдом Вальдеком. Он редактировал журнальные статьи, вел немалую переписку, отвечал на запросы, слал целые библиотеки книг и тонны материалов, помогал зарубежным авторам специальной научной литературой по их темам. Так, например, один из Рониных корреспондентов в Голландии выпустил двухтомную историю русской революции по материалам, полученным через Вальдека, — это были сотни исторических трудов... Многие он послал из собственной библиотеки, когда отчаялся добыть книги иным путем. Но все это была лишь видимая поверхность его деятельности. Существовал еще и некий другой, сложный, противоречивый, Как бы подводный мир, не менее важный, чем надводный и видимый.

И был у Рони Вальдека в этом подводно-подземном мире свой властитель, свой Плутон и Нептун в одном лице. Он велел называть себя Иоасафом Павловичем, а между собой Роня и Катя звали его не иначе, как Зажеп... Обычно он носил штатское, но в петлицах его форменного чекистского обмундирования красовался «ромб» — знак различия комбрига (по-нынешнему приблизительно генерал-майора). Поскольку человек этот, как позднее смог понять Рональд, был насквозь фальшив, совсем не исключено, что «ромб» вдевался в петлицу лишь для устрашения трусов или вдохновения фанатических простаков: имел ли Зажеп на самом деле столь высокий чин — остается сомнительным.

Сколько ночей не спали из-за него Роня и Катя!

Обработку восторженного неофита Рональда Вальдека начал он с того, что пригласил домой, в Денежный переулок. Потребовал, чтобы Рональд чистосердечно и откровенно страницах на 10—20 написал бы всю подноготную своих дедов, родителей, близких и даже дальних родственников. В следующем разделе Роне надлежало ярко и выпукло живописать не только все собственные изъяны, заблуждения, ошибки, проступки и тайные грехи, но и замыслы подобных грехов...

— Не вздумайте отнестись к этому поручению бюрократически, — говорил Зажеп необычайно веско. — Вы должны понять: мы требуем этого от каждого и преследуем двойную цель. Первая наша задача — проверить степень искренности с нами, вашей честности. Ведь мы знаем о вас ВСЕ, даже то, что вы сами либо забыли, а может быть, даже и не знали вовсе. Например, мы знаем, какие виды на вас могут иметь наши враги. Вот мы и судим по вашим самопризнаниям о степени вашей искренности. Вторая наша цель — застраховаться. То есть получить от вас как бы моральный вексель. Чтобы мы всегда были в состоянии воспользоваться вашей подписью и вашими самопризнаниями в целях обороны вашей неустойчивости или прямой измены нашему делу.

— То есть вам нужен инструмент для шантажа?

— Шантаж, товарищ Вальдек, выражение неприемлемое, когда речь идет о чекистах. Этим занимаются грязные зарубежные разведки. А разведка советская знает лишь необходимые средства обороны на случай неустойчивости этого агента или, скажем прямо, его подкупа врагом... Словом, назначение этого векселя вам ясно! Принесите его побыстрее!

Вот тогда-то они с Катей целую ночь сочиняли вексель в виде разоблачительных самопризнаний. Роня изложил на бумаге все сокровенное, что когда-либо происходило с ним и с его родителями, упомянул даже о неудачной попытке некоего старика склонить его к содомскому греху. Он перечислил все свои высказанные и невысказанные сомнения и смолчал только об одном: о непреодолимой вере в Бога!

Листы эти Зажеп читал в Ронином присутствии, причем по мере чтения лицо его чернело и все яснее принимало оттенок неудовольствия. Он назвал самопризнания слабыми, половинчатыми, неискренними, стал повышать голос, требовать других признаний, фактов, деяний реальных, лежащих на совести... Под конец беседы он орал, стучал по столу кулаком, требовал правды, грозил немедленным арестом, кричал в телефон: «Готовьте воронка для арестованного», но достиг результата противоположного. Роне вдруг стало совсем не страшно, даже как-то скучно и томительно. Зажеп явно переигрывал.

— Дайте-ка мне трубку! — сказал он вдруг, прерывая крики собеседника. И тот, верно, от неожиданности протянул Рональду трубку.

Роня набрал номер Максима Павловича. Просил принять его по возможности еще сегодня вечером, пусть поздним. Получил согласие и указание, где будет пропуск.

Явился с написанным заявлением-жалобой по поводу стиля работы товарища Иоасафа Павловича. Прием был краток. Начальник отделения заверил, что «допросы с пристрастием» больше не повторятся, однако, выразил неудовольствие по поводу пассивности самого автора претензии.

— Чем с руководителем своим препираться по-пустому из-за чепухи, помогли бы нам лучше разоблачить немецкий заговор в Москве.

— Какой заговор? — удивился Вальдек.

— Ну вот, рядом ходите, а никак не нащупаете! — был ответ. — Оглядитесь получше, вдумайтесь и будьте подлинным коммунистом, притом русским коммунистом-ленинцем! А на Иоасафа не обижайтесь, он, бывает, зарывается, но работник он прекрасный! Берите пример с его инициативности!

2

Все-таки при всей своей инициативности Зажеп, видимо, взбучку получил, ибо стал приветливым и спокойным. В глаза и по телефону, наедине и при Максиме Павловиче стал называть Рональда Вальдека своим лучшим международным консультантом, все чаще обращался по сложным проблемам, прося уточнить детали, всегда требовал немедленных характеристик той или иной зарубежной организации, состава ее членов или руководящих лиц. Его, например, интересовали общества вроде «Клярте» или «Мот даг», «Союз норвежских студентов», а иногда вдруг нужны были сведения о какой-нибудь коммерческой фирме, в чем Роня помочь ему не мог, разве только в самой общей форме, из официальных справочников. Просил Зажеп приносить ему отдельные номера западных газет или журналов, находил там нужные места, делал вид, будто углубляется в текст, а затем спрашивал значение слов, фраз и даже целых абзацев. В результате Роня переводил ему вслух всю интересующую его статью. По их нейтральному содержанию Роня понимал, что Зажепу нужны эти перевода отнюдь не в мнимых оперативных целях, а попросту для каких-нибудь учебных курсов, где он, видимо, сильно отставал по иностранному языку.

Особенно его интересовали сведения о немецких жителях Москвы, о «немецкой колонии», как он выражался. Потребовал письменно изложить все что известно Рональду, о таких обществах, как «Лидертафель»[92], «Турнферейн»[93], Церковный хор, немецкие гимназии в Москве — Петропавловская, Реформатская, и обо всех остатках немецких концессионных предприятий.

Консультант отвечал, что все это — не по его части, и узнать какие-либо подробности можно только через представителей старшего поколения, например, через собственных родителей. Но не может ли, мол, эта информация, самая объективная, все-таки повредить всему указанному кругу лиц, общественно весьма полезных, политически нейтральных или безобидных и, как правило, технически образованных и профессионально ценных?

Зажеп улыбнулся дружески.

— Слушайте, неужели вы еще не поняли, что мы просвечиваем людей вовсе не для того, чтобы им вредить или мешать! Но мы должны держать руку на регуляторе! Чтобы предотвратить соскальзывание в пропасть, вовремя вмешаться и помочь... избежать ошибок. Правдивый и объективный отчет ваш спасет всех невиновных, когда мы нащупаем среди них и выявим вражескую организацию, то есть реальный заговор. Вот тут ваша революционная совесть, коммунистическая убежденность помогут нам определить, где их наивность переходила в преступность... Тут вы проверите себя, какой голос в вас звучит громче: голос коммунистической совести или голос крови...

— Вы намекаете, что мои родители могут быть замешаны…

— Нет, нет! Мы знаем профессора Вальдека и верим ему. Но мы убеждены, что такие люди могут стать объектом вражеского шантажа и обмана. Мы тщательно следим за его окружением, чтобы вовремя отвести вражескую руку. За одно я вам ручаюсь: с головы ваших родителей не упадет ни один волос, если через них самих или через их посредство мы получим реальный материал о вражеских происках. Он послужит им защитой, даже если бы обнаружились бы какие-то их собственные ошибки... Мы умеем прощать ошибки старых людей. Не прощаем мы только ложь и утайку!

— Что же практически вы мне предлагаете? Я с юных лет уже отошел от их круга. Возвращение в него было бы слишком неестественным, как сами немцы говорят, «ауффалленд»[94]. Кроме того, я абсолютно убежден в полной честности моих родителей и их круга друзей.

— Согласен, но... луч света никогда не вредит всему здоровому и нормальному! Я полагал бы, что вам надо приглядеться к церковной общине. Вы не поете? Лучше всего было бы поступление в церковный хор.

— Невозможно. Условия моей службы это исключают, да и голос мой не для хоралов!

— Жаль! Ну, хорошо, свяжитесь с органистом. Вы ведь любите органную музыку?

— Конечно, люблю! Там прекрасный орган. В детстве заслушивался.

— Ну вот видите, как хорошо! Органист репетирует всегда в пустой церкви. Попросите его, чтобы разрешил вам присутствовать на репетициях. Войдите к нему в доверие, кое-что выясните с его помощью, а там... Словом, лиха беда начало! И помните: фашистский паук плетет густую сеть! А немецкий церковный хор — очень жирная муха для этого паука...

3

В пустой церкви Петра и Павла он слушал Баха, Моцарта и Гайдна в исполнении сравнительно молодого болезненного с виду музыканта, сумевшего сменить фортепиано на орган, быстро переучиться. Это были приятные и грустные часы, обычно довольно поздние.

Сквозь четыре цветных витража с изображением евангелистов Матфея, Луки, Марка и Иоанна слабо пробивался отблеск уличных огней. На алтаре золотело распятие, а над ним уходило вверх, к дубовой панели и своду абсиды, большое полотно «Моление о чаше». Коленопреклоненный Иисус Христос, Сын

Божий, Богочеловек, взывал к небесному Отцу о миновании грядущей муки. Лик его, написанный с вдохновением известным академиком живописи, излучал свет, ощутимый в полутьме храма, при потушенных люстрах и светильниках. Только органную клавиатуру робко озарял матовый плафон. Звучали фуги Баха, одна за другой. Слушатель грезил о море, видел катящиеся волны, слышал ветер и уплывал в лунную зыбь... Или возникал перед ним снова снежный Казбек среди звезд.

И Рональд Вальдек в эти часы молился Господу Богу: во имя Христа, во имя всех нас, детей Твоих человеческих, научи, просвети меня, дай мне быть орудием Твоим, не допусти моей ошибки, ложного шага, грехопадения рокового. Не ради выгоды и корысти, а для блага моего отечества и всего страждущего и обремененного человечества сподоби меня, Господи, поступить по высшей правде и справедливости... Ведь с самого детства моего, с блоковской поэмы, ты, Христос Спаситель, шествуешь в белом венчике из роз впереди темной, грешной, но всепобеждающей и очищающей Революции... Подскажи мне, Господи, верно ли я ей служу, и укрепи дух мой!

Дважды они были тут с Катей. Роня под музыку органа, шептал ей на ухо слова таких вот импровизированных молитв и они оба сидели с мокрыми глазами и мучительно силились крепить в себе революционную веру, будто лик Спасителя и лицо Зажепа не противоречат друг другу и указуют человечеству одну и ту же цель — спасение от скверны и царство Божие на земле...


* * *


...Еще несколько раньше, в апреле 1933 года, произошел в работе Рональда Вальдека один, но очень значительный и почти случайный эпизод, имевший много позднее не очень приятные для него последствия.

Из-за кратковременного заболевания товарища Шлимма Рональду пришлось ненадолго заменить его по Германскому сектору. Было это в первые месяцы после прихода к власти нового рейхсканцлера Адольфа Гитлера. В Берлине спешно восстанавливали монументальное здание рейхстага — творение зодчего Пауля Валлота в духе итальянского ренессанса, утяжеленное немецкой основательностью. Это здание, построенное в конце XIX века и ставшее символом крушения Германии в 1945-м, тогда, в феврале 1933-го, сгорело по тайному приказу Геринга, чтобы послужить сигналом для расправы с коммунистами. Их лишили парламентских мандатов, Тельмана посадили в Моабит, а рядовых коммунистов — в концлагеря. Немецкие юристы уже готовили лейпцигский процесс, эсэсовцы изобретали ритуал ночных книжных аутодафе, а безобидные прежде названия старинных городков, вроде Дахау или Бухенвальда, превращались в зловещие символы смерти...

Тем временем в Москве официальная пресса не жалела красок на описание зверств фашистского террора, режима концлагерей и тюремного палачества. Однако правители страны строящегося коммунизма, особенно руководители партии и государственных органов подавления и устрашения, с пристальным вниманием и живейшим интересом присматривались к новой практике гитлеровцев. В их карательных и воспитательных акциях поражали целеустремленность, строгая дисциплинированность, завидная исполнительность и надежность. Весьма примечательны были четкая структура штурмовых и охранных отрядов, поистине тотальный размах акций, стремительное и успешное подавление всякого инакомыслия и оппозиции и не менее успешная унификация прессы, парламентских партий и профсоюзов. Там, в Германии, несомненно был хорошо учтен и творчески развит опыт становления ленинской диктатуры! И, в свою очередь, она сама, то есть ленинская марксистская партия, создавшая советский строй, могла теперь черпать свежие идеи и приемы из наглядного опыта вновь возникшего по-соседству тоталитарного режима. В его молниеносном успехе сыграло свою роль и богатство технократического элемента. В реальной практике гитлеризма имели немаловажное значение такие достижения западноевропейской цивилизации, какие могли быть вполне приемлемы и для тоталитарного Востока!

Это уже носилось в воздухе... Некие правительственные флюиды 1939 года! Начались и кое-какие реальные взаимные авансы. Несмотря на основные положения книги «Майн Кампф» и ежедневные порции антифашистского материала в «Правде» и «Комсомолке»!

...Учреждение получило письмо из Берлина от вновь созданной фашистской полунаучной-полупропагандистской организации с просьбой прислать обстоятельный материал («книги, брошюры, плакаты, газеты, кинофильмы») о советском опыте воспитания фюрерства, то есть вождизма, среди пионеров, комсомольцев, коммунистов и беспартийных. Немцев-пропагандистов интересовало, как выращиваются в Советском Союзе пионервожатые, комсомольские ораторы, секретари первичных партийных организаций, вожди покрупнее, каков их жизненный и партийный путь, как движутся они по эскалатору карьеры, каковы их моральные требования, как они воздействуют на массу «ведомых» и с какого, примерно, возраста выявляются их фюрерские качества...

Рональд Вальдек, к сожалению, не узнал, как ответил товарищ Шлимм на эту просьбу, но, читая впоследствии журналы, типа «Вожатый», «Воспитание школьников» и множество других, часто вспоминал запрос из Германии 1933 года, и в душе полагал, что вопрошавшие получили бы исчерпывающие ответы из этих журналов и прочих наших «Блокнотов агитатора».

Однажды заместитель наркома Литвинова товарищ Н. Н. Крестинский[95] попросил к телефону работника по Германии. Трубку взять пришлось Вальдеку — товарищ Шлимм лежал дома с сильнейшим московским гриппом. Крестинский знал Вальдека, по крайней мере по фамилии, и просил приехать во Второй Западный.

Там Рональду был вручен печатный текст небольшой речи, написанной на русском языке. Текста было странички на полторы. Рональда попросили к завтрашнему дню сделать очень точный и притом литературно безупречный перевод речи на немецкий. Референт Второго Западного предполагал, что перевод сделает блестящий стилист, товарищ Германн. Оказывается, сотрудник НКИД не знал еще, что товарищ Германн больше не работает в отделе внешних сношений Учреждения.

На другое утро Рональд Вальдек по дороге на службу заехал в НКИД и оставил на имя Н. Н. Крестинского пакет с переводной речью. А перед обедом сам Крестинский вызвал к телефону Вальдека. Он похвалил перевод, назвал его «элегантным», велел исправить одно слово и выучить текст наизусть. А нынешним вечером произнести эту вычурную речь на небольшом приеме в доме германского посла фон Дирксена. Прием приурочен к одиннадцатой годовщине Рапальского договора от 16 апреля 1922 года.

Смысл приготовленного и переведенного текста заключался в том, что, мол, политические перемены в Германии, вызывающие глубокий интерес и пристальное внимание у нас и у соседних стран, не должны препятствовать продолжению полезного и плодотворного сотрудничества во всех областях экономики и культуры. Задача состояла в том, чтобы уловить тональность и окраску ответной реакции немецкой стороны. Скромная должность и не вполне дипломатический статус оратора придали этому пробному шару характер как бы неофициальной и почти частной инициативы, поэтому ни в коем случае нельзя было пользоваться шпаргалкой!

В доме посла Рональд старался представить себе, какие предметы мог бы узнать здесь его дед, Александр Вальдек, долголетний канцлер и драгоман этого посольского заведения... Сам особняк, лестницы, парадный вход, часть залов, а может быть, и часть меблировки, возможно, были еще прежними. Может быть, в этой люстре некогда тлели нити первых электроламп, и при их свете дед, не исключено, что и за этим столом, беседовал с великими людьми прошлого. В таких мыслях была какая-то сладкая горечь, но их тут же перебивали иные мысли — о великой доктрине Маркса-Ленина, о классовой сущности дипломатии, о святой и глубоко человечной чекистской работе, для которой нужны только безупречно чистые и верные руки...

Прием был очень узкий, шел несколько натянуто и продолжался недолго. Кстати, на пригласительной карточке стояло чернилами слово: «Штрассенанцуг», то есть, переодеваться и принимать парадный вид не нужно. Реакция германской стороны на заигрывания и авансы была холодной. Пробный шар встретил холодные струи политической метеорологии!

На этом приеме Рональд Вальдек узнал и господина Мильгера, дальнего родственника Стольниковых. За столом они обменялись кое-какими незначительными любезностями, но в беседу не вступали, Рональд разговаривал весь вечер с каким-то пожилым журналистом, хорошо знавшим Москву и москвичей.

Вечер этот относился к разряду «мальчишников», когда отсутствие дамского общества компенсируется обычно двойными или тройными количествами спиртного и веселящего. После своей маленькой речи и прохладного ответного слова первого советника, Рональд предложил еще тост, посидел с полчаса и счел уместным откланяться.

Господин Мильгер провожал его до порога вестибюля. Как бы мимоходом, без посторонних ушей, он осведомился, как поживают те или иные солисты, музыканты и хористы «Лидертафель», не будет ли повторена оратория «Манфред», как чувствует себя господин Вальдек-старший и пишут ли ему Стольниковы из Польши (они тем временем обосновались там, близ здания собственной текстильной фабрики в Лодзи).

Рональд Вальдек отвечал, что, мол, все прекрасно и восхитительно, Стольниковы пишут минорные письма, а все москвичи — в неизменном мажоре. «Лидертафель» процветает, а насчет оратории... пока, как будто, повторение не планируется (часть исполнителей уже пребывала в ссылках и нетях, о чем Рональд Вальдек, естественно, умолчал дружественному дипломату).

Затем, в соответствии со своими привычными инструкциями, Рональд на приеме у Зажепа обстоятельно изложил своему негласному патрону события и встречи, равно как и все подробности посольского приема, и вскоре в гуще дел совсем позабыл о нем.

Отношения с церковным органистом тем временем укреплялись. Слушатель Баха отблагодарил исполнителя тем, что доставал ему билеты на выступления иностранных музыкантов, а органист постепенно знакомил слушателя со своими коллегами и товарищами. Среди них Роне понравился молодой певец-бас, Денике. Тому показалось лестным Ронино присутствие на семейной вечеринке. Собрались почти сплошь московские немцы, Рониного поколения. Эти молодые люди оказались хорошо воспитанными, весьма музыкальными, вежливыми, воздержанными и, по-видимому, технически образованными и при всем том — веселыми и общительными. Вечеринка было организована превосходно — четко шла обдуманная программа, столь же неприметно, быстро и споро работала кухня. Снявши переднички, молодые хорошенькие девушки и дамы мгновенно преобразились из кухарок и горничных в хозяек, мило танцевали, весело пели и умело реагировали на попытки мужской стороны развлекать их: проявляли интерес к рассказам и анекдотам, смеялись в положенных местах и просили продолжать... У Рони сразу вырос круг московских знакомств в этой почти забытой им среде, к тому же возраста не родительского, а весьма близкого к его собственному. Последовали новые приглашения ко дням рождения, к «Вайнахтен» и «Сильвестерабенд», то есть к Рождеству и новогодней встрече...

К одному крупному архитектору немецкого происхождения Роня получил приглашение вместе со своими родителями, точнее, они передали приглашение и сыну. За огромным столом оказалось не менее шести десятков людей, преимущественно старшего возраста. Это были старинные московские интеллигенты XIX века, специалисты во всех областях — музыканты, инженеры, врачи, архитекторы, математики, педагоги. Рональд узнал многих папиных друзей: молчаливого профессора Вихерта, инженера Коппе, органиста Гедике, профессора Ауэра, автоконструктора Бриллинга: иных он знал в лицо, но запамятовал имена. То были руководители научных кафедр в институтах, проектировщики известных зданий, технические руководителя крупных производств. Один из известных московских врачей, доктор Кроненталь, произнес на вечере большую вступительную речь.

Оратор сравнил московских немцев кукуйского происхождения со средневековой швейцарской гвардией. Дескать, в некотором роде мы, кукуйские немцы, тоже наймиты у здешних коренных властителей, ибо мы — нацменьшинство. Но советские власти, которым мы служим как бы на правах ее преторианской гвардии, подобно гвардии швейцарской на службе у иноземных, например, французских королей, никогда не будут иметь повода к неудовольствию! Дело нашей немецкой чести — ни в чем не подвести своих советских хозяев! Наш труд, наши знания мы отдаем щедро и трудимся с вдохновением, хотя и не очень верим в конечную цель такого эксперимента, который осуществляет советская власть.

— Можно не разделять некоторых политических концепций, — продолжал доктор Кроненталь. — Можно сомневаться в правильности и оправданности тех или иных практических шагов правительства. Не буду перечислять тех мер, какие лично мне и большинству здесь присутствующих кажутся не только хозяйственно вредными, неразумными, но и социально неоправданными. Мы их отвергаем в своей среде и, даст Бог, не будем иметь с ними ничего общего. Например, со всем тем, что творится сейчас в деревне. Последствия мы ощущаем столь же остро и тяжело, как все в России, но вины за эти события не несем. Итак, повторяю, можно далеко не все правительственные меры одобрять, но любому из нас надо честно и любовно делать свое дело на порученном участке. Честно работать — наш девиз! Приносить пользу этой стране, где мы родились и выросли, где многие из нас учились, завершив образование в иностранных университетах или у лучших русских профессоров, — таков наш долг и наша честь! Если же мы бываем поставлены в плохие условия и видим, что наши силы тратятся впустую — тогда надо заявить об этом хозяевам громко! Мол, требуем человеческих условий, либо — открывайте нам ворота из страны! Ибо мы — мастера своего дела, нам цена — везде высокая. Однако, до таких крайностей у нас, слава Богу, доходит дело не часто, ибо русские наши начальники-партийцы обычно умеют ценить нашу преторианскую гвардию, а мы сами, швейцарские гвардейцы, сердечно любим свое российское отечество, когда оно разумно использует наши знания и опыт!

Когда Роня пересказал эту речь Зажепу, тот пожал плечами и буркнул:

— Что ж, так оно и есть. Форменные наймиты! Неглупый медик! Однако, ничего интересного в этой речи нет. Вот если бы вы, Вальдек, в отчете немножко повернули бы текст, переставили акценты, то могло бы зазвучать острее... Впрочем, как знаете!

Но чем дальше длились встречи Рони с Зажепом, тем нетерпеливее тот становился. Он опять делался грубым и придирчивым.

— Слушайте, Вальдек, вы совсем не способный к нашей работе человек. При вашем-то происхождении, ваших связях, встречах, обязанностях — могли бы горами двигать! А вы ничего существенного не делаете для нас, не помогаете нам. Ну, консультации. Для этого есть и специальные ведомства. Получили бы и без вас! Ну, мелкие фактические справки, кое-какие рекомендации... А где организация? Где разоблаченные враги-антисоветчики? Эх, Вальдек, Вальдек! А еще хотели быть острием кинжала, входящего в грудь врагу! Вот ведь и Максим Палыч вами давно недоволен. Да проснитесь вы! Я вам разрешаю несколько стимулировать ваши объекты... в направлении большей откровенности.

Зажеп любил выражаться замысловато.

— Объясните, что значит «стимулировать»?

— Ну, завести, скажем, осторожный наводящий разговор. Показать свой интерес к внутригерманским проблемам. Пусть мелькнут, в конце концов, будто невзначай, какие-нибудь портретики в вашем блокноте или бумажнике. Ну, там Гитлер, Гинденбург или хоть Николай Второй, что ли... Пусть где-нибудь будет наклеена крошечная свастика... Да слушайте, неужели вы сами ничего не можете придумать, чтобы расположить к доверию тех, кто всерьез мечтает о свастике и фюрере! А таких около вас — ого-го! Вот увидите, еще как клюнут! Крючок без наживки — плохая надежда. А с наживкой — оглянуться не успеете, почувствуете интерес врага.

— Иоасаф Павлович, поймите, что все это не для меня! Я ношу портрет Сталина и притворщик из меня — никудышный.

— А ваша жена?

— Тоже, как и я. Она — открытый и правдивый человек.

— А между тем, успешно работает. И продуктивно. Ею мы довольны.

Но ведь ей ни в чем не приходится притворяться, не надо разыгрывать то, что ей не свойственно. Значит ее руководство просто правильно сумело использовать такого работника. А вы, на мой взгляд, совершенно не умеете, простите за прямоту! Вы меня то дергаете, то торопите, то пугаете. Я лично все это представлял совсем иначе. Мою позицию никак не используете и навязываете круг людей мне чужой и поручаете разыгрывать из себя то, что мне чуждо. Все это просто невыносимо для меня. Времени я трачу много — толку вижу мало.

Ну, уж не так все черно, как вы обрисовали. Прошу вас, не принижайте значения вашей работы. От нее зависят прямые государственные интересы. Мы с вами еще поговорим об этом подробно. А пока — исполните то, что я вам посоветовал. Вас и Максим Павлович просит быть поактивнее.

В свежем номере «Гамбургер Иллюстрирте» Рональду попался снимок фюрера при очередном выступлении. Его физиономия вызывала у Рони чувство, близкое к тошноте. Одутловатая, мещанская физиономия, свиные тяжелые глазки, косо подрезанная челка на низком лбу... Держать при себе такую вырезку было мерзко, но он положил ее в блокнот. Назвался груздем — полезай в кузов!

На следующей же встрече с друзьями церковного органиста, во время танцев, Рональд стоял поодаль вместе с певцом Денике. Органист, вальсируя, как бы вручил Рональду его партнершу по танцам в ту минуту, когда он записывал в блокнот новый телефон Денике. Из блокнота выпала вырезка из «Гамбургер Иллюстрирте». Органист и Денике так и кинулись: «Покажи! Покажи!» Органист даже затрясся от восторга, впрочем искусственного:

— Ах, фюрер, фюрер! Какой это великий германец! Главное, хорошо, что я теперь тебя понял, Рональд! Ведь я не был в тебе уверен. Думал — ты искренний коммунист.

— А кем же ты считаешь самого себя? — насмешливо спросил Роня.

— Себя? Я — вот! — и собеседник, органист, изобразил быстрым движением руки невидимую свастику на своей груди. Роню передернуло от отвращения. Он ненавидел все, связанное с коричневой чумой, заразившей, затопившей великую европейскую страну. Рональд понимал, что там, в послеверсальской Германии, гитлеризм мог иметь успех среди тех немцев, кто страдал от национального унижения и мечтал о реванше. Но здесь, в России, где у немцев есть своя социалистическая республика на Волге и свои церкви в городах и селах, и своя большая центральная газета, и обширные колонии на юге, где выходцы из Германии давно создали свой устойчивый жизненный уклад, кажется немыслимым сочувствие «величию фюрера», автора «Майн Кампф», исполненной человеконенавистничества и национального эгоизма... Может, и органист притворяется в тех же целях, что и Рональд? Катя уже не раз высказывала о нем такое предположение...

А певец? Который тоже сочувствует фашизму? А может, и он притворяется? Вспомнился Честертон, «Человек, который был четвергом». Там все сыщики гонятся за таинственными адептами тайной организации, все эти адепты в конце концов оказываются тайными агентами полиции.

Но певца уже попросили к роялю, так как публика устала от танцев. Он запел «Гармонии стиха божественные тайны» Римского-Корсакова. И в один миг Рональд забыл и Зажепа, и свастику, и Гитлера. Мягкий, ласковый бас Денике проникновенно вливал в Ронину душу заветные слова и заветную мелодию. Как теплый ветер в ночную стужу ласкала душу мелодия... Все в нем замерло, как при наркозе, и с горечью ему подумалось, что похож он на кобру, зачарованную мелодией хозяйской флейты, но готовую, пробудясь, тут же уничтожить и певца, и органиста-аккомпаниатора.

Тем временем настала его очередь занять чем-то аудиторию. И он прочел старые свои стихи, времен институтских, не очень самостоятельные, с чужими заимствованными кусками, но пришедшие на память и показавшиеся, пожалуй, подходящими в тех целях «стимуляции». Стихи назывались «Кинжал». Речь шла о человеке, забывшем про свой кинжал, когда


Тот страшный год пришел... На черных небесах

Призыв последний загорался,

Но пламенный кинжал ржавел в чужих ножнах

И солью гнева покрывался...


Но клятве верности, я робкий, изменил,

Но я ушел за чуждым станом!

И друга предал я... И глубоко зарыл

Кинжал на берегу песчаном...


Ты не найдешь его! Теперь владеет им

Морей пустынная подруга,

И сталью звонкою под небом голубым

Поет соленый ветер юга.


Эти стихи были простительны семнадцатилетнему поэту. Писались они в Восточном Крыму среди киммерийской волошинской пустыни, и, кстати, нравились самому Максимиллиану Александровичу. Роня Вальдек познакомился с ним в 1926 году и затем общался еще в следующем своем крымском сезоне, работая экскурсоводом по Восточному Крыму, от Судака до Феодосии, пока не подался на Кавказ...

В немецкой же аудитории, уже более зрелой годами, он прочел их в состоянии лирической экзальтации после пения Денике, как бы приоткрывая вместе с тем свою нравственную изнанку, свою печаль по утраченным гражданским чувствам, некогда звавшим хозяина кинжала «занести его над веком». Как показалось Роне, стихи особого впечатления не произвели и остались малозамеченными. Публика уже была в изрядном подпитии.

На Рониной службе интриги и междоусобица так разделили весь состав Учреждения, что каждая группа боролась за своего босса. У Рони была уйма служебных дел и забот, он барахтался в них, отбиваясь от интриганов, тянущих то в одну, то в другую «партию», от нудных посетителей, от собственных невеселых мыслей, от Зажепа, от текущих кампаний и сезонных праздников, всегда осложненных всяческими обязательствами «по выполнению и перевыполнению»...

В такую пору приехала в Москву молодая шведская журналистка. Вскоре она оказалась соседкой Рональда на каком-то банкете. Звали ее Юлия Вестерн, муж был знаменитым архитектором, а сама она — лево настроенной, предприимчивой и любознательной особой, стремящейся все познать, испытать и описать. Была очень хороша собою, и даже на том банкете мужские взоры в ее сторону были ищущими, жаждущими и улыбчивыми.

При очередной встрече и Зажепом выяснилась его необыкновенная осведомленность о Рониных делах и знакомствах. Он важно спросил:

— Вы принесли мне докладик о встрече с Юлией Вестерн? Рональд не сразу смог вспомнить, кто это.

— Как это вы не можете вспомнить? Просидели с нею весь вечер, а мне про это — ни намека?

— Это еще что такое? — возмутился Рональд. — Когда я вам обязывался докладывать о любом пустяке? Тогда мне работать некогда будет. И вообще, я давно хочу просить вас, Иоасаф Павлович: увольте вы меня от этой вашей опеки! Не сработаемся мы с вами! Я не согласен со всей вашей линией моего использования, а вы меня терпеть не можете! Это у нас взаимно. Право же, увольте!

— Эт-то мне нравится! Только начинают развертываться перспективные дела, только шагнули через порог — и уже: «Ах, до свиданья, я уезжаю, кому что должен — тому прощаю»!? Не пойдет так, Рональд Алексеевич! Но вернемся к Юлии Вестерн. Вспомнили ее? Вашу банкетную собеседницу с красивой мордашкой? Так вот, к вашему сведению: это разведчица. И вы должны...

Роня уже привыкал к этим характеристикам. Они больше не ошарашивали его. И он начинал думать, что при его участии происходит тихая охота за призраками, тенями и фантомами. Пока это безвредно для объектов — пусть! Но если Зажеп, при своем честолюбии, возьмет и раздует кадило? Как бы тут чужими судьбами и головами не рискнуть! Поэтому Рональд Вальдек очень тщательно выбирал выражения в своих докладах и донесениях. Все, что он писал, было правдиво и покамест никого не очерняло, не ставило под удар... Ибо членов тайных обществ, участников заговоров или активных антисоветчиков, лазутчиков и контрреволюционеров пока в Ронином поле зрения еще не бывало. Что до органиста, осенившего себя свастикой, то Роня решил подождать новых симптомов и уже тогда сделать какие-то более зрелые выводы. Впрочем, к этому человеку у него возросла антипатия. Катя же, узнавшая органиста поближе, высказывала твердую уверенность, что он — такой же «подазок», как и они с Рональдом. Она советовала Роне непременно в беседе с Зажепом про свастику упомянуть, учитывая, что органист, может быть, уже написал Зажепу, как Роня, мол, сочувственно улыбнулся показанной ему свастике... О, Честертон!

Роня никак не догадывался, что в условиях социализма, строгого планирования и рационализации промфинпланы составлялись везде, на всех участках, по всем объектам и ведомствам. Планировались рождения и смерти, количество ясельных мест и похоронных принадлежностей, свивальников и «могилоединиц». В ведомстве Зажепа, очевидно, планировалось определенное количество разоблаченных заговоров, изловленных шпионов, диверсантов и вредителей, а в лагерях уже рассчитывались все виды принудительного труда для исправления или наказания этих запланированных преступников. Всего этого Роня взять в толк и представить себе железное чиновничье мышление никак не мог. Он лишь начинал чувствовать, что его доклады и донесения вызывают все большее неудовольствие начальства.

— Эх, какой мелочью вы занимаетесь, Вальдек, — вздыхал Зажеп, читая очередной доклад, связанный с Рониной служебной деятельностью: как функционирует техника книгообмена, степень интереса получаемой литературы, какова пресса о тех или иных сторонах советской жизни, какие антисоветские кампании ведутся в западных и северных газетах, как на них реагируют те в стране, кто эти газеты читает...

Если такой материал был особенно обилен и трудоемок, стоил многочасового труда, Зажеп, кряхтя, лез в денежный ящик, доставал конверт с небольшой денежной суммой, велел расписаться в ее получении и хмуро: — Все это фигня! Фекалики! А могли бы давать нам ценный, подлинно оперативный материал! И получали бы настоящие суммы! Были бы вам и автомобили, и радиоприемники, и такая жратва, что закачаешься! Послушайте серьезно: я говорю про эту Юлию Вестерн. Вот, сумейте подойти к ней так, чтобы она вас... завербовала! И будет вам...

— Автомобиль?

Зажеп презрительно усмехается:

— Не верите? Плохо вы понимаете, по какому золотому дну ходите в обтрепанных брюках! Нехорошо, товарищ дипломат, кстати говоря!

Он презрительно кивал на Ронины штаны, действительно, не самого безупречного вида и состояния. Так сказать, прилично скрытая бедность...

— Короче, Вальдек, я вам приказываю, в порядке нашей дисциплины, которая построже воинской, обратить самое пристальное внимание на Юлию Вестерн. Она приехала под видом редакционного задания от газеты «Стокгольме дагбладет». Почтенный буржуазный орган...

— Я смотрю, вы неплохо усвоили мой материал.

— Не шутите, Вальдек! Я продолжаю. Возможно, именно она обратится к вам за помощью. Вы ей ни в чем не отказывайте и держите меня в курсе ее малейших пожеланий. Постарайтесь сблизиться с ней покороче... Это сулит многое. Вы сами скоро в этом убедитесь, если войдете к ней в доверие!

Словно по тайновидению Зажепа, Юлия Вестерн на другой буквально день пришла к Рональду на прием. Говорила, мешая шведские, немецкие и русские слова:

Я очень много хочу сделать в интересах Советского Союза. Например, делать интервью с некоторыми писателями: Вера Инбер, Исаак Бабель, Никита Огнев, кое-кто из близких Сергей Есенин, Владимир Маяковский... И еще я хочу делать очерки Москвы. Хочу работать сама субботник! Могу водить грузовик! Пусть это будет материал не глазами гостя, а изнутри! Как оно делается для себя! Для этого мне, главное, надо получше выучить русский. Посоветуйте мне, пожалуйста, кто знал бы немного шведский и немецкий...

Всего часом позже Роня имел уже распоряжение Зажепа вести эти уроки самому. Занятия начались на другой же день. Это был четверг.


* * *


Она делала быстрые успехи. Он находил, что для языковой практики полезно после занятий слушать в театрах современные пьесы. Актерская дикция отчетлива, а смысл он будет ей подсказывать, когда не все будет ясно. После очередного урока они пошли на «Чудесный сплав» Киршона, на Малую сцену МХАТа.

В эти самые дни Роня был днем занят работой со знаменитой северной писательницей, что побывала на приеме у Н. К. Крупской, поэтому в его распоряжении с утра до вечера был интуристовский «Линкольн» — семиместный лимузин с борзой у радиатора. Он велел подать машину к театру и лихо доставил свою ученицу домой, в Самотечный переулок. Наверху, в квартире, остался его рабочий портфель — он не захотел таскаться с ним в театр. Шофер «Линкольна» уже перерабатывал свои часы, Роня отпустил его и решил ехать на Курский автобусом. Семья жила на даче в Салтыковке.

Лифт в доме не действовал. Они поднимались на пятый этаж пешком.

— Отдохните минутку, — предложила она. — Хотите стаканчик хорошего белого вина? «Барзак», говорят, полусухое, к десерту. Интересно попробовать, но одной не хочется. А вот яблоки — ведь русские должны обязательно что-то съесть после вина, будто боятся его аромата! По-моему, это равносильно умыванию после того, как надушишься...

Рональд откупорил бутылку и, под разговор, они как-то незаметно ее выпили. Только тут он как следует понял, что у собеседницы очень красивые длинные ноги, белые плечи и синие-синие глаза, а губы улыбчивые, чудесно вырезанные и манящие... Яблоки кончились...

— Как это слово: закуска, да? Вот нам немножко закуска к последнему глотку «Барзак-вина»...

Она шутливо протянула ему губы для легкого мимолетного поцелуя. Но поцелуй не получился легким.

Он затянулся, и прервался... лишь на другой день, под утро, когда в полном изнеможении она прикрыла наготу простыней, а он отправился в ванную.

По возвращении оттуда он уж начал было одеваться, как из-под простыни его, будто невзначай, поймали за руку... Он снова ощутил под ладонью божественную крутую округлость и очень ровные удары человеческого сердца. И еле уловимый шепот:

Aber du bist wirklich erotisch hoch begabt. So gut und slip war es noch me nie Leben... Ich bin ganz glucklich! Und habe dich sehr lieb.[96]


* * *


Возвращение домой было ужасно, встревоженная Катя ночью не сомкнула глаз. Спали только дети — семиклассник Ежичка и трехлетний Маська — так между собой родители называли Федю.

Он обнял жену, старался выдержать ее взгляд и... не мог. Не мог он и приласкать ее по-прежнему: весь опустошенный, выпитый, он выпустил Катю из объятий и всячески делал вид, будто смертельно заработался.

— Где ты ночевал? Тебя вчера ждал Сережа П-в. Поехал в Трехсвятительский: я туда звонила с автомата — никого там не оказалось. Ты что-то умалчиваешь! Первый раз в жизни, Ронни, я тебе не верю! И для меня это — гроб!


* * *


— Вальдек! Как у вас дела со шведкой? Учтите, что она...

— Знаю. Агент всех разведок мира и его окрестностей.

— Послушайте, Вальдек, уж не шутить ли вы со мною вздумали?! Не зарывайтесь! Мы с вами — на службе таких органов, где...

— ...Дисциплина прежде всего! Повторенье — мать ученья! Я усвоил.

— Вы что-нибудь принесли важное? Что-то уж очень многозначительны...

Роня пока решил повременить с признанием, что ситуация между учителем и ученицей изменилась. Пусть эта перемена не будет расценена как «самотек». Пусть вообразят, будто это произойдет по их «плану».

Зажеп бросил бумагу на стол.

— Слабо, Вальдек! Тоже мне Кинжалин! Так вот вам приказ: если вы не хотите крупных неприятностей от Максима Павловича, давайте работать со шведкой серьезно! Вы должны ее уконтропупить, подчинить себе, сделать послушной и раскрыть!

— Уконтропупить? Позвольте, я женатый человек...

— Бросьте, Вальдек! Вы — на службе революции, Вальдек! Наши оперативные дела не касаются ни семейных, ни сердечных обязанностей, поскольку мы исполняем государственные. Война, наша война — все спишет. Жена про это ничего не узнает, это ее не коснется. Повторяю: тут служба и приказ! Я вам приказываю — эту шведку...

Последовало грязное матерное словцо.

— Знаете, Иоасаф Павлович, служба — службой, но даже при наших с вами служебных отношениях я требую давать указания не по-скотски. Задача овладеть женщиной — не самая простая. Она требует хотя бы симуляции определенных чувств и эмоций, не совместимых с вашими словечками. Я вам не жеребец, а вы мне — не конюх! Женщина, о которой идет речь, умна и, как мне кажется, скорее доверчива, чем коварна. Кроме того, она жена очень крупного и важного для нас человека. Поэтому прошу вас доложить Максиму Павловичу мои соображения и получить от него прямое указание: добиваться ли мне этой связи. Одного вашего распоряжения мне, признаюсь, мало!

— Х-о-р-р-о-ш-о! — глаза Зажепа сделались как у киплинговского Нага[97]. — Приказ Максима Павловича вам будет. Но, Вальдек, тут ваш последний шанс. Эту Юлию мы поджидали давно. И догадываемся, с какими заданиями она явилась. Так вот: если вы и на этот раз вытянете пустой номер, как с московскими немцами, то докажите мне, что пришли к нам не с целью помочь стране, или, как выражались, быть острием кинжала, а с обратным намерением: запутать и дезориентировать органы советской разведывательной службы! Это, Вальдек, не пустые слова! Вы сами понимаете, какова будет ваша учесть, если задание сорвется!

— Иоасаф Павлович! Извольте раз и навсегда прекратить политику кнута и пряника! Вы смешны с вашими угрозами Я настаиваю, чтобы мне был дан другой руководитель! С вами у нас ничего не получится, так и передайте Максиму Павловичу. Не знаю, с кем вы работали, но уверен, что лишь с запуганными, трусливыми и нестойкими людьми. Мне кажется, что вы нисколько не верите в завет Дзержинского о людях с чистыми руками! Я не уверен, что вы сами относитесь к таким людям! Передайте Максиму Павловичу о моем отказе работать с вами. Пусть он позвонит мне на работу! Во всяком случае сюда, в эту вашу квартиру, я более не приеду! Тот, кто вас заменит, пусть назначит новое место и время встречи. Передайте, что пока я продолжу уроки, но иметь дело с вами больше не намерен.

Мельком, пока шел через проходную комнату из кабинета Рональд увидел бледное женское лицо и маленького ребенка, похожего на Зажепа. Наверное, женщина эта привыкла, что муж ее орет на посетителей. Явление противоположное ее очень смутило.

Глава двенадцатая. НЕ ИУДИН ЛИ ГРЕХ?

1

Женщина эта становилась ему все более необходимой, желанной, своей, неотвратимой. И она привыкла к нему. Знала его привычки, ждала нетерпеливо, встречала в легких, просвечивающихся платьях, поила, кормила, целовала, гладила ему руки еще во время урока, под конец занятий пересаживалась на широченную застеленную тахту, просторную как футбольное поле... Квартиру эту она сняла у друзей, уехавших в Сибирь на полгода.

Однажды, утомленные и разомлевшие от июльской жары и бурных ласк, они сидели, обнявшись, на этой тахте, разметав постельное белье. Попивали сухое винцо, пока на кухне грелся чайник и бифштекс для Рони.

— Есть у меня к тебе маленькая, но деликатная просьба, — устало сказала любовница. — Деликатная потому, что попросил меня об этом... наш военный атташе.

Роня насторожился, но не подал вида. Военный атташе — это, в его представлении, откровенный, официальный разведчик, имеющий дипломатический иммунитет, пока не провалится на попытке добыть нечто официально запретное. Иметь дело с военным атташе — значит быть причастным к его делишкам! Неужто она и в самом деле... с начинкой?

Он с беспечным видом продолжал обнимать ее, но внутри все словно напряглось. Ее шелковистая, очень нежная кожа стала вдруг противной ему, лицо — чужим и ненужным, голос — лживым и обманным. И в один миг — он понял, что спал с ней и мог ласкать ее, только доверяя ее дружеским чувствам к себе и всем русским людям. Если же она и впрямь враг — никакая необходимость не заставит его даже дотронуться до нее. Оказывается, оперативные, служебные задания такого рода он совсем не сможет решать. Вероятно, это еще увеличивало его вину перед Катей. Все это неслось и крутилось в мозгу, и руки делались липкими Собственный голос ему уже казался фальшивым:

— О чем же он просил тебя?

Уже становилось трудно скрывать быстро нараставшую неприязнь к возлюбленной. И как потянуло домой, к Кате! Зачем он здесь, на этой тахте, с какой-то чужой и нечистой бабой!

А Юлия, не замечая в партнере никакой перемены, уточнила просьбу.

— Понимаешь, ему очень нужна... фотография одного русского танка.

Роня испугался, что она различит, как тяжело бухнуло его сердце. Вот оно что! Значит, прав не Рональд Вальдек, а его руководитель, Иоасаф Павлович. Лоб горел, спина холодела, немели пальцы. Неимоверный стыд душил горло, сдавливал горло... Шпионка! Вражеская лазутчица... А ты, Рональд Вальдек, простофиля и нюня! Сколько нежности отнял, украл у Кати ради этой.» Но служба — так служба! Сразу ли делать вид, будто ради твоих прелестей Родину продам? Нет, надо сперва поломаться, дать себя уговорить, цену набивать...

А вслух, не глядя ей в глаза, тихонько ослабляя объятия:

— Какого танка? Я ведь не военный и таких фотографий у меня нет. Кроме того, ты ведь знаешь, что это — темное и опасное... нечистое дело.

— Нет, нет, не думай ничего дурного. Что ты! Разве я толкнула бы тебя на противозаконное действие! Однако фотоснимок очень нужно достать. Ты спрашиваешь, какого танка? Того, который шел на последнем майском параде в самом конце... Это новый танк, наверное, последней конструкции. Но поскольку его вывели на парад, он уже не может считаться особенно секретным, правда милый? Поэтому уж ты постарайся, мой дорогой, достать такой снимок.. Тут, может, окажется подходящий кадр у ваших газетных фоторепортеров, что снимали парад? У них, наверное, можно будет за не очень высокую цену купить такой снимок. Мне очень важно задобрить этого атташе. Он, кстати, старый друг моего отца.

— Твой отец был военным?

— Да, военным. В чине генерала. Теперь уже в отставке. Он с нашим атташе вместе кончал военную академию.

— А зачем ты так хочешь задобрить его?

— Он может помочь моей следующей поездке. Мне хочется в Китай.

— Что ты там собираешься делать?

— Гнаться за сенсацией во имя собственной журналистской славы. Представляешь себе в «Стокгольме дагбладет» серию очерков от собственного корреспондента Юлии Вестерн? «Из партизанских районов Китая». Беседа с Чжу Де или Мао Цзэдуном, а? Полевые будни восьмой армии, стычки, хитроумные тактические уловки... Это уникальный материал! Жаль, конечно, что я маловато смыслю в военном деле, да уж как-нибудь. Вот куда бы махнуть нам с тобою вместе! Подышать настоящим революционным романтизмом! Разве это невозможно? Если очень захочешь — убеждена, что сможешь уговорить свое Учреждение или какой-нибудь печатный орган — газету, журнал, издательство — послать тебя на годик в Китай! Будем там делать мировую революцию и... любовь.

— Но при чем тут военный атташе?

— А при том, что именно он-то и может поддержать мое ходатайство, может даже прямо рекомендовать мою кандидатуру для командировки, если я внушу ему деловое доверие. Ты понимаешь, такое предприятие, как посылка корреспондента в Китай, даже для большой газеты трудновато. Тут надо привлечь еще какие-то заинтересованные стороны. Вот, например, военные или коммерческие. Ведь корреспондент может попутно поработать еще в какой-нибудь области, это даже прибавляет ему подчас веса. Можно подумать также и о нескольких заданиях для печати, то есть сочетать работу для большой газеты, скажем, со специальными заданиями профессионального порядка, ну, там, женского журнала, военного вестника и т. д. Понимаешь? Потому мне и важно заслужить одобрение этого старого атташе — он все время сотрудничает с военной прессой. И он к тому же друг отца. Пусть увидит хоть в каком-то пустяшном деле мое усердие.

— Хорошо. Я подумаю, как это сделать.

— Подумай и про Китай. Я хочу еще долго быть с тобой. Слышишь? Но сегодня ты уж очень какой-то озабоченный! Улыбнись мне скорее!


* * *


Может, это и есть шпионская вербовка?

Во всяком случае, нужно немедленно поставить в известность обо всем руководство. Положение осложняется бунтом против Зажепа. Но ведь другого руководителя у Рональда пока нет. Максим Павлович позвонить не соизволил, формальной жалобы Рональд пока подать не собрался; не исключено, что начальник отделения еще ничего не знает о конфликте с Иоасафом. Ситуация же слишком серьезна...

Прошлый раз Максим Павлович просил более не пользоваться его служебным телефоном. Значит остается одно: звонок к Зажепу.

— Есть важные новые обстоятельства. Сообщение очень срочное! Я вас прошу связать меня непосредственно с Максимом Павловичем!

— Его сейчас в Москве нет. Временно замещаю его я. Что там у вас случилось?

— Это — не телефонный разговор.

— Хорошо. Встретимся в гостинице «Метрополь».

— В таком случае потрудитесь пригласить еще кого-нибудь. Например, хоть Василия Николаевича. Ум — хорошо, два — лучше.

После этой беседы втроем ясности у Рональда не прибавилось. До возвращения начальника надлежало вести по-прежнему занятия русским языком с Юлией, проявляя при этом всемерную осторожность и бдительность. Оба чекиста заявили единодушно, что заказ фотографии танка — бесспорный шпионаж. А вот исполнять ли просьбу, добывать ли такой фотоснимок, все трое решить не могли. Рональд высказал предположение, что снимок найти надо и именно у газетных репортеров, или, может быть, даже в витрине ТАСС. Зажеп колебался и ничего решить не мог; Василий Николаевич высказался против: зачем, мол, сами будем помогать врагам?

Беседа продлилась час и шла «под кофеек». Рональд покинул метропольский номер первым и вышел на Никольскую. Здесь, в каком-то невзрачном помещении, в первом этаже, находился отдел распространения фотохроники ТАСС. Он вошел в эту убогую контору, попросил снимки последнего первомайского парада и перебрал их все. Было там несколько сотен фотографий, многие повторялись, очень полно был представлен военный парад. К оборотной стороне каждого фотоснимка на папиросной бумаге была подклеена надпись с обозначением цены. Тяжелые танки были сняты в строю, неразборчиво. Двух самых тяжелых, шедших на параде отдельно и вызвавших интерес атташе, в этих наборах не было. Рональд на всякий случай осведомился у сотрудницы, был ли здесь снимок самых тяжелых машин.

— Был, был, да раскупили! Если хотите, можно заказать. Вот этот снимок...

И она указала на фотовитрину, висевшую в простенке и не замеченную Рональдом. Внизу, крупно, был показан мощный многотонный танк с открытым люком, откуда, придерживая флаг, выглядывали два человека в черных шлемах.

— Да, это как раз то, что нужно. Можно его заказать?

— Пожалуйста. Платите шесть рублей. Зайдите дня через два-три...

Черт возьми, если можно купить снимок на улице за шесть рублей и он выставлен в уличной витрине!.. В самом деле, шпионаж ли это? Однако Рональд не имел при себе и шести рублей. Неловко, что заставил сотрудницу зря перебирать такую кучу фотоснимков.

— Так будете заказывать снимок?

— Благодарю вас... Пока не буду.

Отдохнуть бы от всей этой пакости! Завтра воскресенье. Надо будет пораньше встать, забрать с собой Федю и поехать в Кучино, на большой пруд, взять там лодку, прихватить винчестер старенький на случай встречи с каким-нибудь ошалелым селезнем... А к обеду — домой!

С вокзала он позвонил Юлии. Та заявила, что давно хочет посмотреть, как он живет на даче, — похожи ли эти дачи на шведские.

— Что ж, приезжай. Адрес ты знаешь, представлю тебя под каким-нибудь соусом своей жене... Не испугаешься? Ведь она — человек умный и наблюдательный!

Нет, она не из пугливых — и умеет держать себя, как надо.

Рональд не придал значения этому разговору. Думал, шутит, рисуется.

Вечером Катя учинила ему профессиональный допрос: отчего он так заметно переменился в последнее время? Что его гнетет? Что он скрывает, притом с определенного дня, вернее, с определенной ночи — 23 мая? Он отнекивался все слабее, молчал, не глядя ей в глаза, и в конце концов совсем уж было признался, но снова отрекся от своих полупризнаний, испугался за ее надорванное сердце, отвернулся в сторону и оставил ее утром в слезах и почти уверенной в беде.

На пруду в Кучине они с Федей взяли лодку и поплыли вверх по реке Пехорке, среди лесной чащи. Он — в охотничьей своей кожаной куртке, Федя — в черном пальтишке по случаю прохладного утра. Плыли до тех пор, пока коряги и мелководье вовсе не преградили им путь. Здесь побродили по лесу, послушали птиц, нарвали цветов, попробовали винчестер: Рональд, не слишком-то педагогичным образом, использовал в качестве мишени толстую лягушку. Часа три он ни о чем не думал, будто пребывал в неком отпуске от совести и тревоги... Когда в послеобеденный час они вернулись домой, Рональд увидел свою Катю в домашнем, у садовой клумбы под терраской, в живейшей беседе с Юлией Вестерн... Он, кинув винчестер и куртку, устремился к гостье, а мать, заметив Федины мокрые ботинки, взбежала с ним на терраску и, на ходу, вполголоса бросила мужу:

— Спровадь ее побыстрее! И до калитки! Эта дурища призналась мне во всем и даже просила уступить тебя годика на два, порезвиться. Если ты с ней задержишься хоть на лишнюю секунду... ты меня живой в доме не найдешь! Иди, но дай слово, что больше эту тварь не увидишь!

В растерянности он шел за гостьей по тропе к калитке, чтобы приоткрыть хитроумный запор. Она глянула, на него с упреком и сказала:

— Aber sie ist doch viel schoner als ich? Wie ist denn das alles gekommen und was wird denn weiter aus uns alien werden? Hast du sie denn gamicht mehr lieb?

— Es ist mir schwer mit ihr wegen des Betruges! — вымолвил Рональд.

— Ach Gott, ja was habeich alles angerichtet! — и пошла по улочке к станции. Обернулась и спросила: — Werden wir uns nochmal mit dir sehen?[98]

Молча он стал запирать калитку. Что ответить ей, он не знал.

В маленькой спальне Катя лежала на постели лицом вниз и совсем по-кошачьи сжимала и разжимала кисти рук, как бы впуская ногти в собственное тело. Это была примета самой жестокой, самой невыносимой душевной муки.


* * *


За ночь она как бы продиктовала ему условия безоговорочной капитуляции:

— во-первых, немедленно доложить руководству, что он влюбился в шведку и не может продолжать исполнение своих «азных» обязанностей;

— во-вторых, никаких встреч и прощаний. Может написать краткую записку и вернуть уплаченные вперед деньги (в этот раз, по Катиной просьбе, он взял с ученицы советскими деньгами за пять уроков вперед для покупки велосипеда Ежичке);

— в-третьих, пока эта женщина в Москве, он должен уехать подальше, либо взявши на работе отпуск, либо даже пожертвовав и службой, и своей деятельностью у «азов».

В этом случае сохраняется семья и могут быть залечены все раны, а ему из-за всей этой катастрофы надо и в московских условиях переменить работу и пойти учиться, совершенствовать свою педагогическую квалификацию.

Утром он проводил жену на работу в Международный конъюнктурный институт и немного опоздал в собственное Учреждение. Там, в отделе приема иностранцев, уже сидели ранние гости — северная писательница со своей компаньонкой. Председатель правления, случайно приехавший рано, заметил Ронино опоздание и очень грубо, в присутствии обеих дам обругал его, заодно указав на невнимание к столь драгоценным посетителям.

На тех это произвело действие обратное — они очень долго извинялись перед Рональдом за то, что нечаянно навлекли на него начальнические громы, ибо приехали они без всякого предупреждения и с чисто личной просьбой, чуточку даже щепетильной.

Дело в том, что, бродя утречком по соседним с гостиницей магазинам, писательница приметила в Мосторге роскошный соболиный палантин ценою в десять тысяч советских рублей. У нее примерно такая сумма уже накопилась — из гонораров за статьи, интервью, радиорассказ и договорные книжные переиздания. В своей стране она с советскими деньгами ничего предпринять не сможет, поэтому покупка чудесного мехового палантина была бы наилучшим выходом, если бы не въездные северные пошлины. Облагаются меха такими суммами в долларах, кронах и прочих валютных единицах, что обходятся едва ли не дороже, чем купленные в стране. Так нельзя ли отправить эту покупку каким-нибудь неофициальным способом, минуя таможенные рогатки? Например, с выставкой какой-нибудь или просто со знакомым дипкурьером?

Разумеется, по закрытым каналам Учреждения сделать это можно было без труда, однако только с разрешения председателя. Рональд, предчувствуя очередные осложнения, скрепя сердце отправился к нему. Тот долго и нудно выговаривал Рональду, что такая операция не имеет ничего общего с задачами Учреждения, что нечего вмешивать его, председателя, в частные делишки какой-то иностранки, что закрытые каналы существуют для совсем иных, высших целей. Долго молчал, колебался, мял в руках бумажку, в которой Рональд изложил дело, наконец, скривив лицо, начертал слово «разрешаю». С этим разрешением Роне предстояло идти в Особую часть и предупредить, что вечером будет готов не совсем обычный пакет в адрес нашего северного уполномоченного. С пометкой: для г-жи N...

Обе дамы сидели еще в зале приема. Услыхав, что разрешение получено, писательница просияла и на радостях бросилась в кабинет председателя — выразить ему личную признательность. У того мигом исчезла с лица вся мрачность. Он расцвел в улыбке, изобразил на лице подобие смущения, мол, стоит ли вообще говорить о таком пустяке! Пожимая обе протянутые ему руки, сказал:

— Для наших искренних друзей мы во всем готовы идти навстречу! Не стоит благодарности! Мы рады, что доставили вам небольшое удовольствие!

Рональд Вальдек уже давно перестал удивляться начальническим метаморфозам. Если бы «искренняя подруга СССР» слышала бы все слова по ее адресу, сказанные тем же вельможным председателем пять минут назад, она, верно, решила бы, что в председательском кресле сидели два разных лица!

Вместе с писательницей Рональд отправился в банк, снял деньги с ее текущего счета, отвез их в магазин и купил ей вожделенный палантин. Вещь действительно была уникальной — из темных, самых дорогих баргузинских соболей с серебряно-седоватым отливом. Покупку отвезли в Учреждение.

Пожилая писательница трогательно радовалась обновке, как умеют радоваться только дети, или самые высокие духом, самые умные взрослые. Их интуристовский «Линкольн» двигался по Воздвиженке к гостинице «Метрополь». В небе полыхали зарницы близкой грозы. Все потемнело и полиловело над крышами и Троицкой башней Кремля. Первые капли грозового ливня разбились о стекла автомобиля. И вдруг Роня увидел Катю. С потерянным лицом она шла по тротуару.

— Вот моя жена, — показал Роня дамам.

— Так давайте ее скорей в машину! — закричала писательница. — Она же намокнет сейчас ужасно!

Дождь уже хлестал, по улице понеслись потоки. Писательница в машине обняла Катю.

— Мадам! Вы сейчас — как лучшее русское вино: вы полусухая! Немедленно едем в гостиницу пообедать и вспрыснуть нашу покупку!

Обед заказали в номер. Катя позвонила на работу, что промокла и пошла домой переодеться.

К концу вечера писательница призналась Кате, что влюбилась в нее по уши.

— Знаете, — говорила она проникновенно, — ведь я давно наблюдаю тех русских, кто походит на вас своими манерами и воспитанием, но страстно ненавидит все, что сейчас творится в вашей стране. Я — не идеалистка. Я видела у вас много прекрасного и много отвратительного. Видела прямые остатки крепостничества, рабства и нищеты, но и реальные победы во всех решительно областях. Не понимаю, зачем вы так старательно уничтожаете остатки вашей старины, церкви, башни, стены, защищавшие ваших предков и вдохновлявшие их на отпор татарам, полякам, французам... Вероятно, вы сами потом об этом горько пожалеете. А вместе с тем вы столько создали замечательного, что о вас безумно трудно писать, не возбуждая в западном читателе чувства недоверия и не вызывая подозрений, будто я куплена коммунистами для пропаганды их идей... Вы, госпожа Вальдек, первый для меня в России человек, в ком эти идеи так благородно слиты со всем тем высоким, что было всегда присуще русской дворянской интеллигенции.

Катя пила вино, улыбалась хозяйке и с легким смущением слушала ее речи. А за окном «Метрополя» становилось все сумрачнее, грозовой ливень перестал, но сеялся неотвязный, скучный дождичек, превращавший июль в подобие позднего сентября...

— Вам невозможно ехать под таким дождем в одном костюме! — заботливо сетовала хозяйка. — Я привезла с собой этот легкий плащ-дождевичок. Накиньте его сейчас, смотрите, как он вам к лицу. Это ваш цвет! И пожалуйста, не присылайте мне его с мужем обратно, оставьте себе в знак моей сердечной симпатии к вам. У меня было тайное намерение подарить его самой милой женщине, какую здесь встречу. Значит, он по праву ваш. Милее вас в России я никого не знаю!

Плащик был будто по заказу изготовлен для Кати. Сидел ловко, а в нынешнюю погоду прямо-таки выручал. В продаже таких не было, а с рук, из-под полы на черном рынке они стоили очень дорого, как все заграничные изделия, весьма ценимые московскими спекулянтами.

— А чтобы вы, Рональд, не ревновали меня к вашей чудо-жене, — повернулась она к Катиному супругу, — примите в дар от меня вот эту мою рабочую самопишущую ручку. Она мне хорошо послужила, побывала в Америке и теперь — на Волге, пусть-ка отныне послужит и вам... Кстати, мадам Вальдек, вы должны настоять, чтобы ваш муж непременно начал писать сюжетные вещи. Я давно поняла, слушая его устные рассказы, что у него хорошая способность закручивать сюжетные пружины. Это ведь большой дар, очень выгодный. Заводите его как часовой механизм и пускайте раскручиваться. Сами увидите, как хорошо получится. На вашем месте, Вальдек, я писала бы детективы! Вроде Агаты Кристи с ее «Тайнами каминов»! Ах, если бы я умела это делать! Разбогатела бы, как индийский раджа!

— То, что умеете вы, гораздо лучше! — тихо смеялась Катя. — Ваши книги написаны в мужской манере, и сказать по правде, она мне кажется привлекательнее, чем манера женская, но с необыкновенным пониманием женской души. Русскому читателю, особенно читательнице, ваши книги очень близки. Их у нас любят.

Катя сердечно распрощалась с писательницей, и та настояла, чтобы Роня отвез жену на вокзал.

Вся эта неожиданная интермедия его порадовала. Она отвлекла Катю от черных ревнивых мыслей по поводу вчерашних открытий. Однако, Ронино отсутствие на службе исключало возможность негаданного приезда Юлии в Учреждение для встречи с возлюбленным на нейтральной почве. Он думал про себя, что такая встреча, последняя, все-таки нужна. И она не должна быть при посторонних третьих лицах.

Все, что в нем покамест замерло, теперь начинало оттаивать. Словно при слабеющем наркозе нарастала в сердце ноющая, тревожная боль; он еще и сам не понимал толком, что это за боль, но сквозь все ощущения дня, разговоры, дела, впечатления, она пробивалась все явственнее, заполняя сердце. Неужели он и впрямь любит эту женщину? Как же это совмещается с любовью к Кате? Может, к этой Юлии тянется только тело? Нет, ему еще и жаль ее! Он страшится, как с нею поступят те, что сменят его, Рональда, у ее рабочего столика и в ее постели. Ведь без мужчины-спутника ей здесь не обойтись! Об этом думать было трудно. Трезво поразмыслив, он, в глубине души, не верит, будто ее романтизм вражеский и черный. Не похожа она на шпионку! Слишком много в ней еще полудетского, незрелого авантюризма. И излишней доверчивости. Вырвалась в трудную поездку — вот и хочется ей всласть насладиться свободой, романтикой, авантюрами вдали от родителей, мужа и детей. Их у нее двое — мальчик и девочка. Очень милые. Она их любит, но... видно, не дожила, не испытала всего, чего хотелось, потянуло на простор, на волю, на приключения с привкусом тайны и опасности. Как бы не обожглась на этом красном огне!

— Пожалуйста, на Курский, — сказал он шоферу. Он хотел потом вернуться на работу и может быть, сговориться о прощальной встрече?

Катя будто прочла его мысли:

— Сначала — в Денежный переулок, — заявила она решительно и по-хозяйски. — Там, товарищ водитель, вам придется совсем немного подождать. Остановитесь пока у телефона-автомата... Позвони, Ронни, дома ли твой Иоасаф? Если нет — поедешь к нему на работу.

Роня позвонил. Тот оказался дома.

— Тем лучше! Поехали!

У Кати созрел какой-то свой план. Потребовала высадить их у Никитских ворот. Очень четко приказала шоферу:

— В Денежном переулке вы дождетесь моего мужа. Когда он освободится — отвезете его на Курский, к тоннелю номер два. Ронни, там я буду тебя ждать на нашем всегдашнем месте. У Иоасафа очень долго не задерживайся, но имей мужество сказать ему правду — от этих функций ты должен отказаться: они тебе не по характеру. Поцелуй меня и будь правдив с ним.

— А ты куда?

— Мне надо кое-что купить домой и позвонить на работу. Если ты окажешься на Курском раньше меня — стой и жди. Никуда не девайся!

Ах, как все нелепо и трудно складывается!

Рональд, давая жене обещание отказаться от встреч, был искренен. Он был готов действительно доложить все, как есть, Максиму Павловичу. Но говорить с Зажепом о такой вещи, как любовь? Признаваться в этом чувстве, глядя в циничные, оловянные глаза? Сказать ему, что не считает ее врагом? Значит, опять выразить недоверие к мнению руководства...

Конечно, теперь, когда жена вмешалась и дело загублено, поздно рассуждать, как бы следовало его повести. Ну, будь Роня, скажем, Максимом Павловичем, — чтобы предпринял он с самого начала?

Уроки? Бесспорно, это ход правильный.

Физическая близость? Пожалуй, тоже правильный ход.

Заказ фотоснимка? Надо было бы достать и посмотреть, что получится.

Встреча Юлии с женой? Надо было энергично предотвратить! И, по-видимому, продолжать занятия. Усиленно контролировать каждый ее шаг, одновременно наводя дополнительные справки о всех ее связях там, на ее родине. Дополнительно окружить здесь, в Москве, доверенными людьми, спокойными и осторожными, способными довести проверку до конца. Установить, враг она или, скорее, друг. Если первое — тихо удалить из страны и предостеречь настоящих тамошних друзей СССР о ее истинном лице. Если второе — направить все стремление и порывы в нужное русло... Эх, Рональд, вам бы столько ума, сколько у русского бывает... после!

Все это вертелось у него в голове, пока он поднимался по лестнице в ненавистную зажеповскую квартиру. Хозяин встретил его с удивленно-недовольным лицом:

— Мне сейчас некогда. У меня другой прием. Надо подождать. Идите пока в детскую.

— Я не могу ждать. У меня служебная машина внизу.

— А что за пожар? Какие-нибудь новости насчет танка?

— Нет, о танке пока речи заново не заходило. Просто нужно серьезно поговорить о сложившемся положении.

— Ну об этом послезавтра поговорим, поскольку завтра меня не будет. Уезжаю на сутки. Будьте здесь послезавтра в это же время.

...За десять минут «Линкольн» домчал Рональда на Курский. Кати на условленном месте не оказалось. Она пришла только через полчаса, в своем новом красном плащике. Он был ей к лицу.

— Ронни! Ты видел Иоасафа?

— Да. Но...

— Ты все рассказал ему, что обещал?

— Невозможно было. Я видел его мельком. Он торопился. Был занят.

Катины глаза горели как у раненой кошки. В лице ее не было ни кровинки.

— Ты погубил себя, Ронни!

— Чем же? Я буду у него послезавтра и все доскажу, что не успел.

— Поздно, Ронни! Я сейчас была в Большом Доме и говорила с твоим Максимом Павловичем. Он со вчерашнего дня опять на месте. Я доложила ему, что ты сейчас у Иоасафа с официальным заявлением насчет отказа от исполняемых функций. И прежде всего — с просьбой освободить тебя от дальнейшего общения со шведкой Юлией Вестерн в связи с тем, что ты увлекся ею и потерял критическое чутье... Он выписал мне пропуск еще днем и от Никитских я на такси поспела в Большой Дом через десять минут. Полчаса мы с ним разговаривали. Он мне понравился. Сказал, что уже сам замечал твою непригодность к «азной» деятельности. Слишком либерален, некритичен и доверчив! Но то, что ты не набрался мужества все это сказать Иоасафу — может просто-напросто теперь тебя погубить начисто! Это все-таки — государственная работа, а не твои постельные делишки, затмившие тебе все горизонты! Эх ты, горе мое! Теперь главное — не вздумай с ней увидеться! Тогда тебя уже ничего не спасет! И знаешь, что? Под таким дождем не хочется мне на дачу. Останемся в Москве. Там баба Поля и Нина справятся без нас.


* * *


Утром, раздеваясь в вестибюле, Рональд Вальдек лицом к лицу столкнулся с Юлией Вестерн. Она быстро подошла к нему, сунула в руку записку и вышла из подъезда. Записка гласила: «Сегодня, в 17 часов, платформа Никольская». Это была остановка перед Салтыковкой. Они там однажды встречались: ей тогда захотелось побывать в сельской церкви...

Служебную нуду он кое-как протянул до обеда. Потом придумал себе поручение в городе, исполнил его и отправился на Курский...

С Нижегородской дорогой были связаны его воспоминания о Корнееве и Сереброве, он ездил тут в теплушках и на папиной москвотоповской дрезине, позже — в служебных купе с Заурбеком, еще позже — на дальние охоты в Петушки и на охоты ближние, где-нибудь на 38-й версте, а то, вечерком и на тягу в Салтыковке. Здесь издавна дружил с охотником Виктором Артемьевым, натаскивал с ним легавых собак и обычно снимал у него на лето для семьи две комнаты и терраску — в доме близ лесной опушки и глухого, заросшего пруда.

Сейчас он ехал мимо знакомых дачных платформ и полустанков, где, слава Богу, еще мало что переменилось за годы индустриализации и коллективизации, только поредели леса: сюда, как и в другие дачные местности, стали выселять москвичей из сносимых домов на реконструируемых улицах столицы. Но и поредевшие, немного отступившие от железной дороги леса все еще были полны жизни, силы и красоты. За Реутовым следовала платформа Никольская.

...Юлия Вестерн расхаживала по платформе с дорожной сумкой через плечо. Светловолосая, коротко стриженая, рослая, не по-нашему одетая. Она здесь очень бросалась в глаза в убогом окружении граждан с клеенчатыми портфелями и огородницами в мужских пиджачных обносках.

Они пошли вдоль линии в сторону Москвы. Рональд приметил, что два молодых человека следуют в отдалении по пятам. Свое открытие он решил покамест утаить от собеседницы, чтобы зря не волновать и дать ей возможность высказаться. У них были свои традиции при встречах: сперва говорить о самых важных по работе событиях, неудачах или успехах. Она рассказала, что в эти дни дважды или трижды виделась с писателем Исааком Бабелем и уже работает над интервью с ним. Получилось очень интересно! Виделась она и с немецким писателем-антифашистом и коммунистом, который помог ей своими рекомендациями и связями. Что собирается в Баку, ей там обещан очень интересный для прессы материал об Азербайджанской республике. Там мало кто бывал из иностранцев, это обещает стать сенсацией. И единственное черное пятно среди всех этих удач — ее глупый, неумелый просчет при салтыковской встрече...

— Конечно, твоя жена — необыкновенна, — тихо каялась она Рональду, — она до того проницательна, что я не продержалась с моими тайнами и пяти минут. Она моментально поняла все, что между нами произошло и что я влюблена в тебя до ужаса. Притвориться равнодушной и деловой я не сумела. Но я все равно не могу поверить, будто из-за этого мы должны потерять друг друга. Ты для меня слишком много значишь!.. Wir haben uns doch nicht abgeliebt![99] — закончила она убежденно.

Ox, как они не похожи на нас, русских, эти наши милые гости!

Молодая, вероятно, имеющая от мужа нечто вроде картбланша, привыкшая к западным демократическим свободам, вольная в поступках и решениях, не желающая считаться ни с чем, кроме собственного вкуса, ума и чувства, Юлия Вестерн вовсе не подозревала об огромном государственном аппарате за спиною любовника и не слишком терзалась угрызениями совести за муки ревности, причиненные другой женщине. Она никак не хотела допустить мысли о неизбежности разрыва после салтыковской встречи с обманутой женщиной. Ведь, мол, любящая семья осталась в Стокгольме! У Рональда тоже есть причины ревновать к прошлому! Она, Юлия Вестерн, была замужем за знаменитым итальянским тенором. Он погиб в Швейцарии в автомобильной катастрофе. Нынешний муж знает, как она любила того певца! И Рональд знает, как мадам Вальдек прежде любила барона фон Кестнера! И она, Юлия, вовсе не хочет разлучать супругов Вальдек навсегда! Он лишь побудет вместе с Юлией, пока любовь их столь пылка и цели столь близки... Может быть, они с Рональдом поедут вдвоем делать революцию в Китай! Или в Индию! А потом он вернется к жене, как и она к мужу. Это будет лишь компенсацией за ревность к Валентину Кестнеру. Нет, нет! Зачем торопить события? Никаких разрывов, пока любится...

Они дошли до густой рощицы на полпути к станции Реутово. Забрались в самые заросли и уселись на крошечной лужайке, окруженной плотной стеной елок и кустарников. Роня пытался проверить, где та пара молодцов. Будучи сам невидим, он смог различить эту пару в некотором отдалении. Они терпеливо сидели, курили, дожидаясь, по-видимому, выхода «объектов наблюдения» из зарослей. Они извне совершенно не просматривались, но выйти из кустарников неприметным образом было невозможно...

Юлия обняла собеседника, заглянула ему в глаза. Он забыл обо всем на свете и прижался к ней.

Получасом позже они покинули укромную рощицу и начали было прощаться уже на виду у наблюдателей. Теперь и она заметила их. Рональд, путаясь и стараясь соблюсти тайну своей двойственности, попробовал втолковать ей, что их близость отныне может навлечь на нее беду, ибо он не свободен и не волен собою распоряжаться. Она же ничего не сумела сообразить! Ничего не поняла! И эта наивность подтвердила ему, что у самой-то особой подкладки нет! Иначе, будь она сама невольницей некой разведки, — разве не разгадала бы она причи- нуего несвободы? Несвободы распоряжаться собой и своими связями?

Шел седьмой час. Он обещал позвонить жене после работы. Оглянулся, ища телефон-автомат. И в этот миг подошли штатские.

— Не подавайте виду! Гражданин и гражданка! Пройдемте с нами. Садитесь в электропоезд. Надо проехать одну остановку. Постоим на площадке.

Сошли в Кускове. Их завели в какое-то помещение сбоку от станционного строения. Роня вспомнил, что бывал здесь некогда с Заурбеком, в бытность того уполномоченным ОРТОЧЕКА Курской железной дороги...

— Ваши документы?

Очень удивились, что гражданка — шведская журналистка!

— А ваши, гражданин?

Сотрудник Учреждения... Журналист и дипломат... Так, так, очень приятно! Документы, извините, зафиксируем в журнале. По какой вы здесь надобности?

— Мы просто гуляем, дышим воздухом. Это что, тут у вас запрещено?

— Никак нет, дышите себе на здоровье! И просим нас извинить! Мы обознались. Приняли вас, знаете, за одну пару рецидивистов, очень опасных, работающих в поездах. Еще раз просим прощения. До свиданья! Вы свободны.

Этим эпизодом она была смущена, напугана и что-то почуяла. Впрочем, сделала комплименты «вашей русской полиции»: мол, наша, шведская, гораздо грубее. А что им от нас на самом деле надо было? Почему они за нами следили? На этот вопрос у Рони ответа не было. Он крепко поцеловал ее, дал несколько торопливых советов и видел из будки-автомата, как она садилась в такси.

— Откуда ты звонишь, Ронни?

— С Курского уже.

— Почему с Курского? Почему не со службы? Ты ушел оттуда с обеда! Ты опять был с нею. Ты меня опять обманул, Ронни! Ты куда-то с нею ездил. Говори сейчас же, где ты с ней был?

— Я иду домой. Приходи, поговорим. Не кричи по телефону!

Баба Поля привезла детей в Москву. На даче одна Нина. Иди домой и жди меня. Такого дня в моей жизни не было!

— Все кончено, Кити!

— Что кончено?

— То, что тебя тревожило. Мы с нею расстались.

— И деньги отдал?

— Про деньги забыл.

— Сейчас же отошли почтой. Есть у тебя полсотни при себе?

— Да, есть. Я их приготовил. И забыл...

— Ну, конечно! Не до того было! Ах, негодяй и дурак! Горе мое! Отошли сейчас же, не отходя от Курского, прямо с вокзальной почты! Слышишь?

Оформив денежный перевод, он пешком доплелся до Трехсвятительского. Поиграл с сынишкой в солдатики. Дождался жены. Баба Поля принесла им чай в кабинет. Сама с детьми осталась в столовой, шумела, возилась — может, чтобы отвлечь соседские уши?

Он все ей рассказал.

— Значит, она — под постоянной слежкой? Что ж, жди событий! Эта встреча тебе даром не пройдет.

— Так ведь никаких формальных приказаний прекратить работу я не получал еще!

— Они знают главное: ты умолчал о том, что изменил к ней отношение, влюбился в шпионку и не можешь делать порученное тебе дело!

— Я не верю в ее шпионство!

— Да и я не очень верю! Просто дура и... прости господи! На Западе полно таких барынек, взбесившихся с жиру! Знаю я их. Между прочим, пока ты выходил, я спросила у писательницы, знает ли она эту шведку-журналистку. Та сказала, что здесь познакомились.

— Ну, и какое она вынесла о ней впечатление?

— Сказала, что очень хороша собой, но литературное ничто!

— Небось, это ты подсказала ей сама?

— Она достаточно умна, чтобы разбираться в таких! Который час?

— Половина двенадцатого. Все уже спят. Пора и тебе...

— Звонят к нам. Кто бы это так поздно?

Баба Поля пошла в прихожую открывать. В следующую минуту в столовую быстро вошли трое незнакомых, решительных и четких. Позади маячило испуганное лицо управдома — он жил в соседней квартире, на той же лестничной площадке.

— Рональд Алексеевич Вальдек? Ордер на арест и обыск. Приступайте, товарищи. Оружие есть? Документы? Валюта? Запрещенная литература?


* * *


Автомобиль «ГАЗ-А» или в просторечии «козлик», в то время — новинка советской техники — доставил арестанта на Малую Лубянку. Вскользь он уловил, что арестован органами ППМО ОГПУ СССР — значения первых четырех букв этой аббревиатуры он не понял. Про себя звал их по Катиному — «азами», но классифицировать этих «азов» так и не научился.

Для начала его оставили одного в тесном покое без, окон, размером с обыкновенную квартирную уборную. Отъезду из дому предшествовал ночной обыск, грубый и бесцеремонный. Он превратил квартиру в неописуемую свалку рукописей, книг, фотографий, японских альбомов, вперемежку с бельем, предметами обихода и настольными мелочами. Слава Богу, не нашли домашнего тайника с урной Валентина Кестнера — это избавило Катю от неделикатных вопросов. Из книг конфисковали все тома собрания сочинений Троцкого, полученные по официальной подписке. Два-три ценных миниатюрных издания XVIII века — подарки С. А. Полякова — отнюдь не пахли антисоветской крамолой, однако очень заинтересовали старшего оперативника. Использовав домашнее замешательство, он было попытался их попросту присвоить, но Катя этому резко воспротивилась. Удивительно! Она прекрасно понимала человеческие слабости этих рыцарей, но почему-то продолжала видеть в них все-таки рыцарей и относилась к ним с некоторой долей влюбленности.

Терпеливо сносила она и другие незаслуженные обиды. Ведь, например, не удалось предотвратить изъятия нескольких заветных золотых монет, сбереженных Анной Ивановной. Оперативники унесли и торгсиновские боны, полученные за уроки с Саку-сан и еще не потраченные на продукты. А самого Роню огорчила конфискация его охотничьего снаряжения. В том же «козлике», вместе с арестованным хозяином везли и его ружья: Заурбековы подарки — малокалиберный винчестер и ружье-тройник марки «Кеттнер», а с ними — премиальная винтовка и охотничья двустволка-тулка. Особенно жалел Роня винчестер — в ста шагах не знал промаха по токующему тетереву на ветке или зимнему рябчику...

Роня хотел даже помочь выгрузить эти предметы вместе с запасом патронов, но его остановили: мол, не гоже, чтобы арестант нес свое оружие, хотя и зачехленное! Он молча наблюдал, как приемщик отобранного лихо хлопал стволами и щелкал курками ружей перед тем, как унести их в особую кладовую.

Все эти предметы Рональд отнюдь не рассматривал как ценности материальные. Они напоминали о близких, дорогих людях, о лучших полосах жизни, воскрешали заветные места на природе. Такое отношение к любимым вещам и предметам искусства он воспитывал в себе, как нечто возвышающее душу. Это не имело ничего общего с накопительством, жадностью к вещам. Ему казалось, что при социализме, при всеобщем благосостоянии, чувство собственничества ослабнет, уступит место совершенно иному этическому чувству, высокому и сильному, прежде недоступному бедняку и рабу, задавленному нищетой, ненавистью, завистью. Они с Катей надеялись, что новый социальный строй должен привести к нравственному перерождению и обогащению человека, научить его ценить бытие, открыть неизведанные ранее эстетические глубины и подарить каждому человеку то главное, что составляет смысл бытия: богатство ума и чувства. Ум человеческий будет развит путем широкого гуманитарного образования, параллельного техническому, а чувства расцветут под влиянием изобилия и широкого выбора возможностей. Человек будущего постигнет, что любовь к женщине должна стать, как в поэме Мояковского «Про это»:


Чтоб не было любви — служанки

Замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

Чтоб всей вселенной шла любовь.


Он будет сказочно богатым, этот счастливый человек будущего, творимого ныне! Он-то научится уважению, чуткости и любви к окружающим людям, ибо среди них не будет высших и низших, подавляемых и подавляющих, эксплуатируемых и эксплуататоров. В человеческом обществе будут встречаться везде только товарищи по совместному творчеству, только сотворцы!

...Города-сады вместят деятелей промышленных и сельскохозяйственных предприятий. Одни будут уезжать на подземные фабрики и заводы, другие — в обширные поля, сады, огороды. И все вместе будут охранять и беречь мать-природу! Чистые реки, изобильные рыбой и пернатой дичью по берегам, потекут среди густонаселенных дубрав и кедровых заповедников. Люди научатся почти молитвенно почитать заповедные рощи и озера с лебедями, преклоняться перед всем богатством жизни в морях и лесах, в горах и долинах. А входя в музейные залы, старинные соборы, кремли и замки, они постигнут скорбь врубелевского Демона, загадку его Пана, духовную красоту нестеровских отроков, могучую силу рублевского Спаса и свет от Сикстинской Богоматери... Все то, что некогда было богатством избранных, не должно исчезнуть, кануть в безвременье, а стать достоянием каждого человеческого сердца. Ради этого — все жертвы, весь черный труд, вся нынешняя тяжесть.

...Но почему эти мысли пришли в голову теперь, в одиночестве и темноте каменного мешка, озаренного негаснущей лампочкой? И сколько предстоит провести здесь времени? Часы? Недели? А может, годы?

Ну, вот дождался перемены! Повели в баню!

Остригли очень коротко. Пока мылся под душем, почти холодным, одежду подвергли строгому обыску. Срезаны были почти все пуговицы, стяжки, петли. Отобрали ремень.

Когда оделся — испытал неприятную неуверенность — не упали бы штаны! Потом как-то приспособился ходить, не держась за пояс брюк. Выдали ему после бани соломенный тюфяк и постельные принадлежности, повели коридором с одинаковыми дверьми. В каждом — глазок и окошечко, плотно прикрытое. Одну из дверей надзиратель отомкнул, пропустил арестанта с матрасом и постельными принадлежностями вперед, в камеру, и закрыл снаружи дверь. Роня очутился среди полутора или двух десятков человек.

Его спросили, с воли ли он. Стали требовать новостей. Он же весь внутренне напрягся, ощетинился: ведь это преступники собраны, враги Родины, схваченные, обезвреженные, но все еще опасные и, конечно, темные, скользкие... Боже упаси о чем-то проговориться, чем-то помочь им в обмане следствия и суда. Он молчал и затравленно озирался.

Состояние его, видимо, поняли безошибочно.

— Дайте парню в себя придти, опомниться, — сказал кто-то мягко. — А который сейчас час, не знаете, товарищ?

— Спать, спать, — раздалось с нескольких коек. — Утро вечера мудренее!

И вновь прибывший быстро устроил себе постель на пустующей койке, разделся и лег. Безо всякой надежды уснуть, но с решением придти, наконец в себя и обдумать положение.

...Немного подремать все же удалось. Его разбудил подъем.

Объявил его в окошечко дежурный надзиратель. Люди вокруг Рональда зашевелились, первым вскочил и энергично устремился к параше в углу, при входе, худой паренек лет двадцати, Петя-физкультурник. В проходе между койками он старательно проделал несколько силовых упражнений физзарядки. Остальные вяло поднимались, готовились к совершению утреннего туалета, именуемого оправкой. Ощущение товарищества с ними усилилось при взгляде на лица: ни одно не отталкивало, не имело черт преступных. Люди как люди! Иные — бледны, худы, измождены, другие — посвежее, но печать беды — на каждом.

Быстрее, чем он ожидал, Рональд Вальдек сблизился с двумя-тремя соседями. Еще двенадцать часов назад он пришел бы в ужас от такого соседства: врач-убийца, злостный троцкист, антисоветчик... Подумать только!

Однако он уже достаточно познал реалии жизни, чтобы сознавать: не бывает у убийц, даже непредумышленных, столь ясного взора голубых глаз! Злостный троцкист оказался командиром взвода в артдивизионе, был добродушен и не высокоинтеллектуален, а москвич-антисоветчик имел от роду неполных 16 лет, звался Юрка Решетников и проникновенно читал пастернаковского «Лейтенанта Шмидта». Большая часть сокамерников считала тюремный срок неделями, некоторые — месяцами, и лишь «харбинцы» — а их в камере было четверо — сидели дольше. Но у всех уже выработалась неуловимая, а порою и явная ирония при упоминании обвинительных статей и сроков по ним.

— Вам, Рональд, обвинение предъявили? — спросили у новичка.

И даже не получив ответа, но узнав от соседа, где новичок служит, дружно и определенно заявили хором:

— Шпион! Определенно шпион! Натуральный шпион!

— Может быть, КРД, — тоном утешения сказал кто-то.

— А что это такое?

— Запоминай, парень: КРД — контрреволюционная деятельность, КРА — соответственная агитация. Ежели через пункт 17 — значит, намеренно. Ежели через пункт 19 — значит, попытка... Учись, учись, парень!

Так и пошел Рональд Вальдек перебирать костяшки тюремных дней на невидимых четках неволи. Томили его и чужие трагедии, и свои размышления. Думал все о том же — отрицает ли всеобъемлющая коммунистическая идея основы христианской морали? Зажеп сказал: безусловно! По Катиному выходит, что нет, одно другого не исключает. Кто же прав? Не являлся ли он сам, человек с гордым старинным именем Рональд Вальдек, желавший быть «острием кинжала, входящего в грудь врагу», пустым доносчиком и стукачом, о которых здесь в камере, товарищи говорили с таким невыразимым презрением? Ибо каждый из этих людей, честных и добрых, приведен сюда стукачом-доносчиком, как правило, трусливым, подлым и лживым провокатором (а может быть и стимулятором), тоже бегавшим к какому-нибудь Зажепу? Эта мысль была ужасна, невыносима, самоубийственна! Нет, нет, нет! «Товарищ Кинжалин» не предавал, не лгал, не доносил! Он лишь информировал органы о том, что их интересовало! И никто, никто от этого не пострадал!

Действительно, истории про стукачей, услышанные в камере, ничем не напоминали собственный опыт. Вот артиллерист-троцкист. Вел во взводе политзанятия, рассказывал про гражданскую войну. Один из бойцов спросил, кто был Троцкий. Командир сразу же сказал, что это — злейший враг революции, изгнанный из страны, пробравшийся некогда на руководящий пост в Красной Армии, чтобы подрывать ее изнутри, и имевший некоторое влияние на красноармейскую массу благодаря своему краснобайству. Через несколько дней командира арестовали за злостную троцкистскую агитацию. Предал его запуганный стукач-еврейчик с девятью классами школы, очень боявшийся нэпманского прошлого своих родителей и завербованный полковым уполномоченным ОГПУ.

Врач-убийца служил в детском приюте. В часы его ночного дежурства возник пожар. Во главе всего немногочисленного дежурного персонала врач выносил детишек из двухэтажного корпуса. При проверке двоих недосчитались. Предположительно, они ночью бегали в уборную, потому что постели их в спальне пустовали, когда поднялась тревога. Врач разбил окно в нижнем этаже и пытался искать пропавших там, но в огне и дыме чуть не погиб сам. Потом, в обгоревших развалинах, следы тех двух обнаружены не были — возникло предположение, что эти двое сбежали. Но эта спасительная версия отпала, ибо одна из медсестер дала показания против врача, обвинила его в антисоветских высказываниях. Ему инкримировали вредительство, поджог и убийство по халатности. Медсестра была известна как старый сексот[100] и давнишний стукач. В ночь пожара в спасении детей она не участвовала вовсе, хотя дежурила и даже вынесла из канцелярии какие-то служебные бумаги.

Юрка Решетников, еще школьник, прочитал товарищам цикл стихов, составленный им самим из опубликованных произведений Павла Васильева, Бориса Корнилова, Пастернака, Ахматовой, Гумилева и Мандельштама. Об этом узнала учительница его класса, ненавидевшая Юрку именно за любовь к поэзии и за недоуменные вопросы при классных занятиях. Отец другого ученика служил в органах и учительница пошла к нему, получила указания и подала куда следует бумагу с цитатами из стихов, читанных Юркой одноклассникам. Арестовали Юрку за контрреволюционную агитацию, хотя стихи были, по его мнению, именно революционные.

Самого Рональда Вальдека никуда не вызывали больше недели. Он втягивался в камерную жизнь, жертвовал хлебный мякиш из пайки на изготовление шахмат, освоил азбуку для перестукивания и, перебравшись на другую койку у стены, принял первую «стукограмму», которая гласила: «Есть у вас харбинцы?» В ответ он передал четыре фамилии своих однокамерников. «Дело харбинцев» было в те месяцы одним из самых модных. Это были русские служащие КВЖД[101]. Всеми силами их агитировали за репатриацию, особенно с 1932 года, когда японцы заняли Манчжурию. Уговорами, угрозами и посулами русских служащих сманили в СССР, а саму железную дорогу уступили чуть позднее, за бесценок японцам. Привычные к усердному труду харбинцы быстро освоились, устроились и ценились как отличные специалисты. Утверждают, что Сталин лично приказал отыскать по всей стране этих выходцев из Манчжурии и посадить до единого как потенциальных японских шпионов. Началась беспримерная акция — только в Москве, где осело их мало, все тюрьмы переполнились этими пасынками двух стран. Настроение большинства людей было беспросветным: старшие уже не сопротивлялись следователям и подписывали все, что те требовали; младшие, в том числе и Ронин сосед — Петя-физкультурник — энергично противились произволу и шантажу следователей (Петя все грозился «дойти до самого товарища Сталина»), теряли силы и здоровье в бесплодной борьбе и в конце концов выходили из нее сломленными, полуживыми, окончательно разуверившимися в государственной справедливости. Под конец Рониного пребывания в камере Петя почел за лучшее подписать признание в преступной деятельности и в тишине ночи глухо рыдал в подушку, видимо, окончательно хороня свои былые честолюбивые мечты о комсомоле и дальнейшем росте на партработе.

По доносившимся звукам Рональд уже читал и расшифровывал простейшие алгоритмы тюремной жизни. Думал он при этом, сколько сотен книг он переслал в подведомственные ему страны о преимуществах пенитенциарной системы СССР в сравнении со странами буржуазными! Теперь ему открылась неожиданная возможность самому, на личном опыте, познать эти преимущества!

Сначала Рональд сориентировался в пространстве внешнем и определил, что их камера выходит на улицу Малая Лубянка. Через каждые четыре-пять минут часовой прохаживается по тротуару как раз на уровне самой верхней части зарешеченного камерного окна у притолоки. Значит потолок камеры находится примерно на уровне уличного тротуара. Если кто-нибудь из прохожих вздумал бы лечь на тротуар, то смог бы заглянуть через мутное стекло в Ронин подвал и увидеть всех сокамерников на койках. Теперь Рональд знал и значение букв ППМО: полномочное представительство Московской области ОГПУ СССР. Это «представительство» имеет собственную областную тюрьму на Малой Лубянке для государственных уголовных преступников, то есть — политических, если пользоваться буржуазной терминологией. Терминология же социалистической страны в таком термине не нуждается: свободы ее граждан столь обширны, что преступления политические здесь просто немыслимы. Их не бывает! Бывают лишь антигосударственные уголовники. Непонятно лишь одно: зачем при такой благодати внутри страны еще надобно Объединенное Государственное Политическое Управление? Эту несообразность впоследствии учли и переименовали зловещее учреждение в безобидное Министерство, а затем даже в простой Комитет Государственной Безопасности, словом, чистейший гуманизм последовательно прогрессировал в стране победившего социализма!

Вышеупомянутое ППМО вспомнило, наконец, об арестанте Вальдеке и вызвало его из малолубянского подвала наверх, на допрос к следователю.

Напуская на себя суровость, непреклонность и глубочайшую осведомленность обо всех грехах арестанта, следователь долго записывал Ронины ответы на пункты анкеты и перешел к устным расспросам о друзьях, знакомых и родных. Про служебные дела, о шведке Юлии Вестерн — ни звука! Интересовали следователя лишь Ронины связи с немецкой церковью, хоровыми обществами, органистом и кругом немецкой молодежи, куда ввели Роню органист и певец.

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы попали на вечеринку в доме певца Денике и как она происходила?

Роня пояснил, что подробностей не помнит, ибо все это детально известно Иоасафу Павловичу и Максиму Павловичу. Следователь же изо всех сил старался как бы вовсе исключить из своих записей факт, недобровольного появления Вальдека на этой вечеринке. И лишь с крайней неохотой записал он телефоны, адреса и служебные координаты Рониных «азных» начальников. На этом допрос кончился. Снова наступила долгая пауза в тюремной Рониной жизни: о нем опять будто бы забыли.

При следующем вызове тон допроса заметно изменился. Он стал помягче, в нем появились ноты отеческой укоризны и даже некоторого недоумения. На этот раз следователя волновал вопрос, зачем Вальдеку понадобилось носить при себе портретик фюрера и декламировать в компании стихи про кинжал, зря не поднятый над слабым веком... Задавая эти вопросы, следователь заглядывал в какие-то бумаги, и Роня, благодаря острому зрению, смог различить в них почерк церковного органиста. Более того — он безошибочно установил справедливость прежней Катиной догадки насчет органиста — тот был давнишним, опытным сексотом. Даже его псевдоним смог прочесть Рональд, пока следователь переворачивал бумагу: Кемпфер. Таким же сексотом оказался и певец Денике. Ох, недаром Рональду и Кате вспомнился честертоновский «Человек, который был четвергом»!

Следователь предложил Рональду подписать протокол и признать, что ношение портрета Гитлера и чтение стихотворения «Кинжал» были политической ошибкой. Подследственный настаивал, чтобы тут были прибавлены слова: указанная ошибка совершена по указанию руководящего товарища с тем, чтобы, по его расчету, развязать языки вражеским элементам, кои, мол, строили планы завербовать в преступные ряды своих сообщников также Рональда Вальдека. Такие слова следователь в протокол не включил, но картина для Рональда окончательно прояснилась! Все это значило, что Максим Павлович и Иоасаф-Зажеп лишь испытывали своего неофита Вальдека в среде проверенных стукачей! Какая масса убитого времени! Какое нелепое применение сил человека, столь искренне желавшего стать острием кинжала! Господи! А может, так-то оно и к лучшему?

После составления этого протокола Рональд Вальдек уже недолго пробыл в стенах на Малой Лубянке. Однажды, поздно вечером, его вызвали из камеры с вещами.. Никто из товарищей и опомниться не успел, как Роню уже вывели в коридор и проводили в дежурку. Тут ему дали подписать бумагу о неразглашении, обязательство не поддерживать связи с сокамерниками и не выполнять их поручений, просьб и пожеланий.

Рональд больше всего жалел, что действительно вынужден будет соблюдать эту инструкцию: слишком быстрым и неожиданным было его освобождение и никаких поручений от товарищей он и вправду взять не мог!

В летнем сумраке шагал он по знакомым улицам со свертком своих камерных пожиток. Ему обещали, что прочее конфискованное отдадут потом. В это уже и не очень верилось. Вольный ветерок овевал виски — это было главным ощущением свободы. Теперь он знал: дороже ее в мире нет ничего. Смерть за свободу, оказывается, легче, чем жизнь без нее.

На ходу он размышлял о причинах своего ареста и освобождения. Выходило, будто история со шведкой никак не повлияла на арест «по немецкому делу». Может быть, две «азные» инстанции не сговорились, и ведомство Максима Павловича и Зажепа просто не ведало, что ППМО ведет параллельную работу и получило ордера на аресты? Судя по документам в руках следователя, одновременно с Рональдом было арестовано еще несколько человек из церковной среды. Или же, наоборот, учитывая строптивость и недисциплинированность своего консультанта, Зажеп и Максим санкционировали органам ППМО арест Вальдека, чтобы принудить его к покорности на будущее, припугнуть и показать, почем бывает фунт лиха? А может быть, Рональда посадили, чтобы отвести от него подозрение насчет сотрудничества с «азами»? Все это было туманно и тревожно. Жизнь скособочилась. Из прямой и ясной она становится все более похожа на нечистый, путанный бульварный роман. Жанр низкопробного детектива Рональд органически ненавидел, и про себя решил положить «всему этому» конец.

Вот и темный церковный двор. Крошечный, бесконечно милый остаток Кукуйской слободы времен Иоанновых и Петровых, хотя и лежащий чуть в стороне от Яузского притока Кукуя, в пределах Белого Города Москвы, близ Иванова монастыря. Он — рядом, чуть пониже...

Двор Петропавловской церкви издавна был проходным, между Петроверигским и Колпачным переулками. Освобожденный арестант пересекал его наискось, от часовни с моргом для упокоенных до выходных железных ворот со ступеньками в Колпачный, против Снегиревской глазной больницы.

Слева — здание кирхи с цветными витражами, высокий неоготической колокольней и широкими ступенями главного портала, всегда закрытого, молящиеся входили в кирху рядышком, через боковой вход... Здание оканчивалось стрельчатыми сводами санкристии близ алтарной части. Здесь Альма Шварц, папина партнерша, репетировала под фисгармонию с младшими гимназистами рождественский хорал: «О, du froliche, о du selige, gnadenbringende Weinachtszeit!»[102]

Во дворе справа — двухэтажный дом с квартирами епископа, кюстера и органиста. Оказывается, он подписывается Кемпфером... Неужто он — идейный? Или просто пригрозили и заставили? И втянулся, попривык? Значит, и он также «стимулировал» Рональда, лишь случайно оказавшегося тоже «с начинкою»? Иначе этот музыкант предал бы в руки ППМО своего человека, носившего гитлеровский портретик и прочитавшего лирические, довольно безобидные и печальные стихи. Что ж, может для победы коммунизма и пришествия на землю царства Божия так оно и надо? А... не Иудин ли грех все это? Который, подобно греху против Духа Святого, не прощается? Так гласит, во всяком случае, мудрость народная, хотя и не каноническая. А сам он, Рональд Вальдек, свободен от этого греха? Если он прямо не продавал и не доносил, то... все же привлекал внимание и к прошлому своих родителей, и к настроениям их друзей и знакомых. Свободен ли он от Иудина греха? Не запутался ли в хитросплетениях диалектики и не принял ли за революционный романтизм служение бесам зла и ненависти?

У выхода в Колпачный темнеет красное здание женской Петропавловской гимназии. Ее окончила мама, Ольга Юльевна Лоренс. И по сей день не может она смириться с тем, что такое прекрасное школьное здание, построенное на пожертвованные всем немецким населением города средства, отобрано у них под совсем иные государственные нужды.

Атмосфера чего-то издавна родственного, но уже слабого и обреченного, обдала Рональда Вальдека в этом почти заповедно-немецком уголке старинной Москвы. Если рассуждать без запальчивости и с фактами в руках, старая столица кое в чем все же обязана устроителям здешнего лютеранского храма, молящейся в ней пастве и выпускникам обеих петропавловских гимназий. Конечно, помнить о прошлых вкладах граждан в государственный фундамент свойственно отнюдь не каждой правительственной системе, и, по-видимому, менее всего свойственно это деятелям социалистического госдепартамента, каковой, по Ленину, должно строить лишь на развалинах взорванной государственной машины прошлого. Посему, видимо, вклады и взносы граждан в ту прежнюю машину как бы аннулируются? Доктрина, ошибочная и сама по себе, да и забывающая притом о гражданских заслугах гуманитарного порядка, прямо не связанных с поддержкой прежней государственной системы

Но до чего же они хороши, все эти старо-московские переулочки — кривые, изогнутые, малоэтажные, в зелени тополей и лип, полные очарования и уюта: Петроверигский, Колпачный, Подкопаевский, Хохлов, Подколокольный, Хитров, Большой Трехсвятительский и, наконец, заветный — Трехсвятительский! Малый!

Родной порог... Чугунные ступени на второй этаж... «Вальдеку и Кестнер — ДВА звонка»...

Катя, оказывается, не ходила нынче вовсе на службу. Ждала целый день. Ей сказали, что освободить его должны с утра. Она все грела кофе и пирожки. Все здоровы... Маська стал лучше говорить, и в зоопарке у клетки львов спросил:

— А папа сейчас сидит тоже в такой?

2

Человек часто сам не замечает, сколь многому может научиться всего за какой-нибудь месяц. Так случается на войне, в тюрьме, в больнице, в экспедиции или ином дальнем странствии. Бывает это и при деквалификации, когда специалист попадает на какие-нибудь дельные курсы усовершенствования, проходит всего месячную учебу и сам потом дивится; сколь же многому ухитрился он уделить внимание, как много успел познать важного, прежде почему-то упущенного, неведомого! Кстати, это и вообще признак добрый: значит, человек еще умственно свеж, восприимчив и способен возвышаться, расти!

Часто в такой ситуации человек открывает в себе и новые качества. И хорошие, и дурные. Если наберется решимости, особенно, когда не очень молод, одолеть обнаруженные в себе слабости — совсем хорошо. Странно, но этому решению всегда сопутствует не просто успех, а прямо-таки... Божье соизволение!

Все это и произошло с Рональдом Вальдеком в подвале на Малой Лубянке. За месяц он будто прочитал двадцать два современных романа — по числу своих товарищей в камере. Двадцать два жизненных пути, совершенно не похожих один на другой, с неизбежностью приводили... на Малую Лубянку! И общей приметой всех этих судеб было одно: люди эти родились или стали советскими гражданами! И в начале пути поколебались они не в своей советской идеологии, а в вере в абсолютные, точнее, христианские духовные ценности. Ими и пожертвовали во славу торжества социализма и оказалось ни с чем! Рональду слабо забрезжило озарение, что человек, в отличие от змеи, меняет не кожу (вопреки роману Бруно Ясонского), не тело, но душу (вполне по Гумилеву!)[103]. Высшие же ценности, завещанные человеческой душе, неизменны, и все попытки сменить, сбросить или обойти их во имя якобы самых светлых политических и социальных целей ведут к одному: к полной их утрате!

Еще он постиг: уж коли насильно не станешь мил, то подавно не станешь через насилие счастлив, и никого через насилие к счастью не приведешь! Цель, оказывается не только не оправдывает средств, но, напротив, низкие средства компрометируют и самое цель! Впоследствии он нашел эту мысль и у молодого Маркса и даже печатно ее цитировал. Но вот странно: почему в двенадцатилетнем возрасте он сию истину очень ясно понимал, а к собственному четверть вековому юбилею пришел вновь к этому открытию лишь на Малой Любянке и на столь тяжком чужом и собственном опыте?

Главное же, в чем он теперь безусловно и окончательно разуверился, была романтическая легенда о чистоте рук и средств в Большом Доме. Нет там ни чистых рук, ни чем-то якобы оправданных средств, ни рыцарских сердец. Есть чиновники ведомства, коим разрешены и рекомендованы все низости, выгодные для властей предержащих. Есть целая система лжи, подкупа, коварства, лицемерия, запугивания, растления, цинизма, тайны и тьмы. Есть широчайшая практика доносительства, провокации, клеветы и шантажа, бесправия жертв и абсолютного произвола властителей и начальников, носящих «ромбы» в петлицах. Принадлежать ко всему этому сонмищу злодеев, завистников и карьеристов позорно и бессовестно! Рональд Вальдек решил любою ценой освободиться от всех видов сотрудничества с лубянской мафией.

Недаром в мудром детстве слово «чекист» всегда представлялось ему синонимом слов «палач и убийца».

...Максим Павлович принял его с веселой непринужденностью. Рональд явился на эту встречу с намерением сделать ее последней. Он принес сухое, краткое заявление на одной странице с претензией против примененной к нему политики кнута и пряника, вместо разумной и неторопливой тактики использования всех его служебных возможностей. Устно он попросил принять свою полную отставку.

Начальник в мягком тоне стал его отговаривать.

— Вы сейчас раздражены, а ведь мы вами очень дорожим! Пожалуйста, Иоасаф Павлович, — обратился он к сидевшему поодаль Рональдову шефу, — продумайте хорошенько такое применение сил и знаний товарища Вальдека, чтобы он почувствовал от сотрудничества с нами полное удовлетворение. А как сейчас ваши дела в Учреждении? Ведь вы, Рональд Алексеевич, как будто задумывались о переходе оттуда?

— Пока, после такой паузы, я ничего сказать о работе не могу. Я не уверен, что еще числюсь в штатах своего Учреждения. Я там еще не был.

— Не тревожьтесь. Там никому не известно, где вы пробыли этот месяц. Вашей супруге, Екатерине Георгиевне, мы передадим завтра больничный лист. Дадим вам, сверх отбытого месяца, недельку полного домашнего отдыха. А потом подумаем, как пойдет ваша дальнейшая служебная и иная деятельность. Ваше заявление, Рональд Алексеевич, я еще перепроверю: отпускать вас совсем мы отнюдь не намерены. Вы сами понимаете, что арест ваш был сделан отчасти в целях оперативных, отчасти же по недоразумению. Не огорчайтесь лишнему опыту, мы его еще используем вместе с вами!

Товарищ начальник, увы, не ведал еще, что дни его самого уже сочтены. И трех лет не минет, как смертный приговор над ним будет приведен в исполнение. Тоже, наверное, «в целях оперативных», и в тех же лубянских подвалах! Рональд Вальдек тоже, разумеется, не мог еще предвидеть такого оборота событий, выходя из кабинета в коридор Большого Дома, но в своих намерениях нисколько не поколебался, связь с этим заведением прекратить. Покамест просто не являться на встречи и вызовы, а при случае снова повторить прошение. И — больше никаких справок, консультаций и донесений!

На службу Рональд явился через неделю, с «листком временной нетрудоспособности», в просторечии — с бюллетенем, выданным Петровской амбулаторией, к которой никакого отношения не имел. Однако, в бухгалтерии никто не обратил внимания на эту несуразицу. Через неделю он втянулся в обычную деловую круговерть и начал вспоминать о своей бывшей ученице. Мысль о ней была мучительна — что там с нею, где она? Но была в этой мысли еще и сладость, тревога и горячая острота.

Как-то нечаянно он смог узнать, что уехала она в Баку и осенью должна вернуться в Москву. То, что ее нет — смирило его, избавляло от соблазна увидеться. Но однажды, в дождливый сентябрьский полдень, садясь в автобус на Арбатской площади он был последним из очереди, кого кондукторша допустила в набитую машину. И как раз следом за Рональдом кинулась к автобусной дверце с мостовой женщина. Кондукторша грубо столкнула ее с подножки и захлопнула дверь. Женщина оказалась Юлией Вестерн, загорелой, оживленной и еще больше похорошевшей.

На другой день он из автомата позвонил по старому телефону. Женский голос сказал, что Юлия после Баку остановилась в гостинице, но этой ночью улетает в Стокгольм.

Он решил увидеть и проводить ее.

Авиапассажиры с ночи собирались тогда у главного входа в ресторан «Метрополь». Автобус из аэропорта приходил за ними в четыре часа утра.

С самой полуночи Рональд, сойдя с трамвая, слонялся у входа в «Метрополь». Денег у него было маловато, букет хризантем наполовину опустошил его финансовый запас, пассажиры самолета на Стокгольм и с других рейсов являлись поодиночке, с малой кладью и стандартными остротами: «От хорошей жизни не полетишь», «где кончается порядок, там начинается авиация» и т. п. Никогда еще время не тянулось для Рональда столь мучительно и медленно. Но прибыл и автобус с надписью «Аэропорт», люди уселись в кресла, ждали опаздывающих... Юлии все не было и не было. Автобус побежал по Тверской улице, миновал Белорусский вокзал и ресторан «Яр» с вывеской Межрабпомфильма, село Всесвятское, летние Ронины лагеря... Серое здание аэровокзала было почти пустынным. Где-то на летнем поле жужжал авиационный мотор. Может, она приехала прямо сюда?

Пассажиров, отлетающих самолетом на Стокгольм, пригласили на посадку. Нет, Юлии не было и в этом зале. У Рональда сердце стучало тревожнее и тяжелее. Пассажиров повели.

В окошке у диспетчера он осведомился, числится ли среди пассажиров Юлия Вестерн.

— Вестерн, Вестерн, — стал вспоминать диспетчер. — Вроде, помню такую. Была ведь такая фамилия. Вот она!.. Вестерн Юлия... Улетела вчерашним рейсом... Вчера она улетела, товарищ!

Кате он сказал, что надеялся увидеть и проводить Юлию. Поэтому ночевал у входа в «Метрополь», ездил в аэропорт и в Учреждении чувствовал себя как сонная муха.

— Когда Бог хочет наказать человека, Ронни, — сказала Катя, — он отнимает у человека разум. Это с тобой и случилось! Думаю, что тебя нужно как-то спасти... Отправить тебя, что ли, на Дальний Восток, года на три? Я попробую!

— Что ж, я не против, — сказал он вяло. — Мне даже как-то... все равно! Но я очень люблю и очень жалею тебя, Катя!

— Интересно, как же это у тебя получается? Сердце-то одно, его же не разделишь?

— Знаешь, Катя, а мне кажется, что оно, вроде морского корабля, разделено на отсеки. В сердце ведь тоже есть какие-то доли — предсердия, желудочки... Наверное, у меня в одном предсердии живешь ты, а в соседнем...

— Я тебя ненавижу! Полюбила святого, гордого, чистого! Ты бы мне тогда про свои отсеки популярно разъяснил! Горе ты мое! И до чего же ты ничего не смыслишь в женщинах. А вот если бы ты в ту писательницу втюрился, я бы могла и простить, и понять! А тут! Дешевая авантюристка, ты же ей и меня, и Маську под ноги бросил! Спасибо, сама смылась вовремя, на грех не навела. Но это уж — точно Бог тебя уберег!


* * *


Через несколько дней товарища Вальдека спешно вызвали в кабинет главы правления. Рядом, в судейских позах восседали прочие руководящие товарищи Учреждения. Выдержав значительную паузу, председатель начал произносить нечто вроде обвинительного заключения.

В преамбуле он говорил очень веские слова, сколь высоким должен быть моральный уровень тех советских людей, кто имеет дело с иностранцами.

— А вы, товарищ Вальдек, уронили свое советское звание тем, что совершили неэтичный поступок!

— Какой же?

— Не спешите! Ответьте, каковы были ваши отношения с писательницей, госпожой N?

— Отношения были дружественными. Узнав ее ближе как человека, я преисполнился к ней еще большего уважения, чем прежде, когда знал лишь ее литературные заслуги.

— Это к делу не относится! На какой почве возникли ваши отношения с нею? В качестве кого вы перед нею выступали? В качестве лица частного или служебного? Я прошу прямого ответа.

— Разумеется, в качестве лица служебного. Так что же?

— Имели вы право, будучи лицом служебным, принимать от нее ценные подарки?

— Подарков ценных я не принимал ни от нее, ни от других иностранцев. Бриллиантовых перстней, собольих шуб или золотых часов, словом, никаких ценностей от иностранцев ни я, ни другие наши сотрудники никогда бы не приняли. А простой обмен сувенирами или какими-нибудь мелочами естественен, когда люди долго общаются и дружески расстаются. Впрочем, я не знаю, что именно сейчас имеется в виду.

— Какие подарки вы все же от г-жи N приняли?

— Вот эту самопишущую ручку. Как видите, она недорога и подержана. Это было подарено символически, как благословение писать сюжетные вещи!

— А еще какие были сделаны вам подарки госпожой N?

— Мы попали к ней в гостиницу с женой под дождем и промокли. Писательница сама надела на жену мою легкий дождевичок на обратную дорогу. Мы тоже ей подарили какой-то пустячок — коробку с парфюмерией и русские матрешки, помнится...

— А вот мы, руководители Учреждения, считаем этот ваш поступок неэтичным и влекущим за собою ваше увольнение.

— Знаете, если бы я даже предвидел это, то не поступил бы иначе. Мне упрекать себя в данном случае не в чем!

Кто-то вмешался:

— Не думайте, товарищи, что это единичный случай в практике Вальдека. Он систематически получал подарки от иностранцев. Вы это подтверждаете, Вальдек?

— Напротив, категорически отрицаю. Таких дружеских и сердечных отношений, как с писательницей N у меня ни с кем не возникало. Соответственно, не бывало и обмена сувенирами.

— А это что же такое? Товарищи, обратите внимание на надпись!

На свет божий была извлечена книга — голландско-немецкий словарь, присланный Вальдеку из Амстердама. Надпись действительно гласила:

«Дорогому товарищу Вальдеку за его верную помощь нашему обществу Советско-Голландской дружбы». 21 марта 1933 года.

— Значит, получили в подарок эту книгу?

— Получил. И был ей очень рад. И, кабы можно было вернуть прожитое вспять, снова принял бы эту книгу, и снова радовался, гордился бы таким отношением зарубежных друзей и дальше служил бы делу дружбы!

— Товарищи! Вы все это слышали? — обратился председатель к ареопагу.

Все молча кивнули, смущен был лишь генеральный секретарь А. Он был явно на стороне обвиняемого, но помалкивал!

— Итак, товарищ Вальдек, можете считать себя уволенным. Дела сдайте до вечера товарищу Ласло, документы получите сегодня же. Все свободны!

За три часа передача дел была окончена. Множество начатых и многообещающих мероприятий обрекалось на провал, оставалось незавершенным, безнадежно брошенным на равнодушных чиновников, застревало в инстанциях, чужих ведомствах... Товарищ Ласло был поражен:

— Никогда не думал, что у вас такой размах работы. Слушайте, не обжаловать ли повыше всю эту дикую несправедливость? Жаль дела... и вас!

Но товарищ Вальдек слишком ясно чувствовал за всей этой историей руку своего шефа, Зажепа. Действительно, тот позвонил на другой же день:

— Слушайте, Вальдек, у вас там неприятности на работе? Что же вы вовремя нам ничего не сообщили? Приезжайте-ка сейчас ко мне в гостиницу «Метрополь». У меня есть для вас вполне приемлемое предложение!

...Предложение, вполне приемлемое, было нехитрым: Рональда Вальдека пожелали сосватать на должность директора этой гостиницы. Он отказался решительно и резко. Зажеп разыграл крайнее удивление.

— Послушайте, вы же отказываетесь от золотого дна!

— Если уж выбирать дно , то предпочел бы... почище!

— Итак, я вижу, что вы действительно решились на разрыв с нами?

— Об этом я сказал вам сразу по выходе с Малой Лубянки.

— Хорошо. Я вас вызову. Это не так просто, как вы воображаете!

Но вышло это довольно просто! Зажеп пригласил Рональда домой, долго листал папку с какими-то документами, взял снова следовательский тон и опросил зловеще:

— Скажите-ка мне, Вальдек, зачем вам понадобилось свидание со шведской гражданкой Вестерн после того, как получили указание о прекращении работы с ней?

— Знаете, Иоасаф Павлович, вдаваться в эти детали мне сейчас что-то не хочется. Тут дисциплинарных нарушений не было, я могу это доказать, но не имею на то ни желания, ни времени.

— Вальдек! Вот текст, который согласован с Максимом Павловичем. Это подписка о неразглашении. В случае нарушения вы отвечаете.

— Знаю! В несудебном порядке! Извольте. Диктуйте ваш текст!

В бумажке были ссылки на «недисциплинированность и допущение самовольства». Зачеркивалось имя товарища Кинжалина... Вышеупомянутый Рональд Алексеевич Вальдек освобождался от сотрудничества с Большим Домом. Такой-то день 1934 года. Подпись.

Это был бесповоротный финал Рониной азиатуры! Продлившейся около года... Он еще не ведал, что вырвался из этих клещей буквально чудом, ибо малое время спустя раздался выстрел в Кирова, и страна вползла в полосу репрессий.

Вышел он на улицу, в Денежный переулок, с чувством огромного облегчения. Конечно, щемило сердце от мыслей о множестве полезных начинаний, задуманных и не исполненных им в северных странах; эти дела срывались из-за увольнения с основной работы. Но оставалась еще у Рональда Вальдека работа педагогическая и журналистская, и литературная, если «азы» и тут не сунут палки в колеса.

Дома он застал Катю в беседе с Ольгой Юльевной Вальдек. Мать Рональда принесла неважные известия о близких старых знакомых. Что-то тяжелое висит в воздухе... Поговаривают о закрытии немецкой Петропавловской церкви. Кое-кого вызывали кое-куда... Арестовали известного инженера и двух одноклассников Рональда (они, кажется, служили в немецком концессионном предприятии).

Рональд Вальдек для начала засел за платные переводы. Это принесло финансовую передышку. Кончался ноябрь 1934 года. Последний месяц относительной политической тишины.

3

«1 декабря 1934 г. в Ленинграде, в Смольном, Киров был убит врагом партии. Убийство Кирова, совершенное в обстановке культа личности Сталина, послужило поводом для массовых репрессий, грубейших нарушений социалистической законности».


Советская историческая энциклопедия, т. 7.


Семья Рональда Вальдека, его родительский дом со стародавними связями, их родной город Москва вместе со всей Россией, включая Великую, Малую, Белую и Азиатскую, неотвратимо двигались в одном потоке к зловещему водопаду-порогу, апокалиптическому 1937-му году. Прелюдией к нему было убийство Кирова — провокация, использованная для расправы с неугодными.

Строки эти пишутся сорок лет спустя. Но и по сей день нет не только полного истолкования, нет даже полного описания всего свершившегося тогда в России: вернее, свершившегося над Россией.

Ибо не было потом нюрнбергских процессов, наказанных виновников, фолиантов с оглашенными цифрами потерь. Нельзя, мол, вмешиваться во внутренние дела! Нам — в чужие, впрочем, можно. Им, чужим, в наши — нельзя! Ибо мы друзья человечества, а они — его враги! Этим доводам мир поверил. Мертвые — не встанут, живые — промолчат, юные — не знают!

А ведь этот водопад-порог обошелся народам России не меньше, не дешевле, чем Великая Отечественная война! Стало быть, те же два десятка миллионов.

Частично подсчитаны жертвы среди верхушки ленинской партийной гвардии, высшего командного состава Красной Армии, делегатов XVII партсъезда, то есть тех же партработников и руководящих хозяйственников...

Но можно ли забыть, что расстрелянные и замученные ленинцы, как говорится, «за что боролись, на то и напоролись»! Получили сполна сами то, что в течении двадцати лет готовили другим. Кроме того, не было речи о поголовном уничтожении всего их общественного класса («нового»), как это сами они проделали с т. н. кулачеством (фактически уничтожено было среднее крестьянство по всей России, притом под откровенным лозунгом первой пятилетки: «уничтожить кулака как класс!»). А тут, в отношении высшей партийной бюрократии, расстрелянной сталинистами, дело шло не об истреблении класса, но лишь о смене верхушки: первые ряды партера должны были уступить кресла и портфели тем, кто сидел и стоял до поры сзади, вырастая из-за спин прежней ленинской элиты. Севшие в кресла и взявшие портфели сохраняли их до конца! Мертвые же... посмертно реабилитированы. Просто!

Вся эта смена явилась закономерностью самой природы тоталитарного социалистического строя, породившего новый класс. Режим неограниченного насилия — свойство диктатуры пролетариата (как и любой другой диктатуры). Сам пролетариат никакой диктатуры, разумеется, осуществлять не может — ее осуществляют от имени пролетариата и, скорее, над ним, ибо сам бывший пролетариат, если он и был эксплуатируемым трудящимся, беря в руки средства насилия и подавления, превращаясь в орудие диктатуры, тем самым перестает быть пролетариатом. Чекист из рабочей среды — уже не рабочий, он, как орудие диктатуры, стоит над рабочим. Диктатура класса (или от имени класса) неизбежно приводит к диктатуре личности, ибо нет диктатуры без диктатора. Борьба за портфель диктатора — закон тоталитаризма. Она ведется тайно, интригански и карьеристски, чему способствует отсутствие гласности, контроля и прочих элементов демократии. При этом все могучие средства массовой информации и пропаганды целеустремленно работают на оглупление и оглушение народа, заверяя его, что все это и есть подлинный, высший тип демократии. Отношения тоталитарной власти и народа становятся только отношениями верноподданности снизу и демагогии сверху. Рано или поздно тайные интриги приводят к частичной, и подчас почти полной смене властителей: ленинцы убирали прежних союзников — эсеров, сталинцы убирали ленинцев, клянясь при этом его именем, хрущевцы выкорчевывали крайних сталинцев, брежневцы послали на пенсионные хлеба хрущевцев, и ничего в этом калейдоскопе не будет меняться, кроме фамилий, до тех пор, пока тоталитаризм не изживет себя окончательно.

На судьбах нации, народа кровавая расправа 1937 года над верхами и элитой отразилась лишь косвенно («паны дерутся — у холопов чубы летят»), как любая смена привычных вождей, к чьим причудам холопы уже притерпелись, вождями новыми, к кому еще предстояло примериться, чтобы затем раболепствовать и восхвалять уже по-новому, в соответствии с очередными лозунгами и требованиями. Правда, густота елея в холопских речах, статьях, кинофильмах и драмах, радиопостановках и романах изменялась за все десятилетия Советской власти лишь в нюансах, в соответствии с древнерусским правилом: каши маслом не испортишь.

Поэтому, как ни редели когорты верных ленинцев в роковом 37-м, потери нового класса сразу восполнялись за счет задних рядов. В сущности, этим и утешали себя уводимые на расстрел носители ромбов и наркомовских портфелей. Командарм Якир, падая под выстрелами в лубянском подвале НКВД 11 июня 1937 года, воскликнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» Немецкая коммунистка Витфогель, близкая приятельница и коллега Кати Кестнер-Вальдек, умирая в камере Бутырской тюрьмы, в ответ на лозунг другой коммунистки: «Der Markxismus ist nicht tot![104] тихонько выговорила: Der Markxismus ist nicht tot, aber wir sind tot!..[105] Эти люди были честными, их гибель драматична, но... шеренги их диктаторствующего класса не редели, а лишь сменялись.

Где же, однако, статистика всех тех жертв, всего того горя, что затопило народ и страну, когда сталинская партия решила, во имя торжества социализма, уничтожить «кулачество» как класс? Само слово «уничтожить» было сигналом для исполнителей действовать именно методами физического истребления обреченных, а заодно и всех, им сочувствующих или помогающих, в частности, церкви. Кто сочтет миллионы Иванов Денисовичей, его Матрен и Аннушек, чьи косточки раскиданы по всей зоне вечной мерзлоты от Карелии до Чукотки, закопаны в общих ямах вдоль Уральского хребта по обе его стороны, равно как и по берегам всех сплавных и судоходных рек России, словом, сочтет миллионы крестьянских трупов, покоящихся под чужими снегами, песками и водами? Кто поведает правду о страданиях этих людей перед смертью? Об этом ныне часто толкуют у костров строители, геологи, изыскатели, натыкаясь на безымянные захоронения 30-х —г 40-х годов.

Адский мрак этих наших так называемых внутренних дел начал рассеивать величайший гражданин и заступник России Александр Солженицын. Его гражданский подвиг в литературе не имеет себе равных во всей мировой истории художественного слова от Гесиода до Хемингуэя. Его можно сравнить разве что с самоотвержением Антона Чехова на Сахалине, но значение трехтомного «Архипелага» неизмеримо выше, и условия их работы несоизмеримы. Чехов трудился в атмосфере всеобщего сочувствия и поддержки, Александр Солженицын сражался в одиночку с таким врагом, против коего минотавр на Крите — котенок!

Но даже этот подвижник, собравший более двухсот подлинных мартирологов, не претендует в своем художественном исследовании на полноту объяснения всей этой небывалой по масштабам, общечеловеческой по значению и общероссийской по месту трагедии нашего века.

Очевидно лишь одно, главное: первопричина всему — сама теория марксизма-ленинизма, наиболее последовательно и принципиально претворенная в жизнь именно в российской ленинско-сталинской практике. Об этом русском опыте не грех бы вспоминать хотя бы изредка и людям остальной Европы, свободной, пока в их двери еще только скребется все тот же волк в овечьей шкуре, ныне принявший безобидный облик «еврокоммунизма». И пока он еще только скребется в дом Красной Шапочки и бабушки, не худо бы им освежить в памяти ленинские заветы, изложенные довольно откровенно в его «Государстве и революции». Суть их проста: сначала — опираясь на крупную буржуазию и кулачество — одолеть царя и помещиков. Затем — опираясь на буржуазию мелкую и среднее крестьянство — одолеть буржуазию и кулака. Далее, опираясь на пролетариат и бедняков, одолеть среднее крестьянство и мелкую буржуазию, а затем — остатки сопротивляющихся элементов. И тогда — царствуй, партия пролетариата, и... не давай никому, никакому инакомыслию поднять голову! Руби эти головы, выгоняй из страны философов, коли они не во всем согласны, писателей, коли они не подпевают, политиков, если грозят оппозицией...

...Рональд Вальдек, уволенный из Учреждения, явно в результате закулисного вмешательства «азов» (они предсказали и предлог), решил поэтому, вопреки дружеским советам, увольнение не оспаривать, а сосредоточить внимание на тех сторонах своей деятельности, какие дотоле считал побочным заработком.

Служебной его месячной зарплаты (как у всякого совслужащего) едва хватало семье на неделю существования. Вторую и третью неделю обеспечивали обе Катины месячные зарплаты. Четвертую неделю и остаток месяца приходилось жить на «левые» заработки Рональда. Он активно сотрудничал в «Голосе Советов»[106] — большой газете, куда его давно приглашали на постоянную работу. Он там, дружил с работниками иностранной редакции, давал им «собинфы»[107] из западной прессы, брал для них изредка интервью у знаменитостей (например, у авиаконструктора Фоккера, позднее у Нильса Бора) и составлял обзорные статьи по своим странам.

Участвовал он и в обработке редакционных материалов, особенно, когда в редакции бывал кто-нибудь болен или происходил «завал».

Довелось ему, например, помогать обработке огромного информационного материала о знаменитом Лейпцигском процессе 1933 года и даже участвовать во встрече героев этого процесса весной 1934 года, когда трое обвиняемых были оправданы по суду, приняты в советское гражданство и прилетели в Москву. Это были Георгий Димитров еще два болгарских товарища — Попов и Танев. Четвертый обвиняемый — немецкий коммунист Торглер, получивший незначительный срок, остался в Германии, перешел потом на сторону гитлеровцев (фашисты очень охотно принимали в свои ряды бывших коммунистов, но беспощадно расправлялись с социал-демократами) и стал крупным и активным деятелем германского национал-социализма. Попов и Танев разделили в Советском Союзе обычную судьбу многих миллионов — были оклеветаны, втихомолку осуждены чрезвычайной «тройкой», получили сроки и, по-видимому, погибли в дальних лагерях или специзоляторах. Избежал такой участи один Георгий Димитров — фигура его была слишком велика, прославлена и популярна. Он сделался главою Коминтерна вплоть до разгона этой организации Сталиным в 1944 году. Впрочем, еще до официальной ликвидации III Интернационала все или почти все его сотрудники в Москве были арестованы и казнены в годы 1937—38-й, включая и бывших руководителей ИККИ[108] — Зиновьева, Пятницкого, Лозовского и многих других. Уцелев в этой передряге, Георгий Димитров вернулся затем на свою болгарскую родину, однако, смерть его во время лечения в СССР (1949 г.) несколько все же загадочна... Во всяком случае Рональда она нисколько не удивила. Однако имя Димитрова овеяно славой. Имена же его товарищей по лейпцигской скамье подсудимых — Попова, Танева и Торглера — запрещено даже упоминать в советской печати, когда в ней заходит речь о процессе. Позволено помнить одного — Димитрова.

Рональду Вальдеку приходилось прямо или косвенно освещать в газете такие события, как XVII съезд партии и Первый съезд советских писателей (скучнейший доклад Горького длился четыре часа, был физически мучителен и докладчику, и аудитории), вступление СССР в Лигу Наций, продажа КВЖД японцам. Рональд был в числе первых пассажиров московского метро, пущенного ранним летом 1935 года. Незадолго до этого радостного для москвичей события Рональд был зачислен в штат газетных литсотрудников и вскоре назначен редактором в иностранный отдел. Приходилось ему много дежурить, работать часто по ночам, на редакционных летучках у главного[109] (или зам. главного), жестоко драться за каждый клочок места на своих полосах. Покровительствовали ему сам главный (один из замечательных людей в новой России) и его очень умный секретарь курчавый красавец товарищ Андерс, летавший по всей стране на красном гоночном «рено» и очень дружески относившийся к Рональду.

А в часы утренние Рональд Вальдек с увлечением отдавался работе педагогической в техникуме текстильной химии, двух академиях и в институте переподготовки инженерно-экономических кадров. Читал он там курс русской литературы и русского литературного языка, руководил семинарами и литературными кружками. В одной из военных академий входил в состав кафедры иностранных языков — вел там занятия по немецкому и участвовал в редакционной подготовке словарей и разговорников.

Бывало, что ему приходилось оставаться на ногах с шести утра до четырех часов ночи, когда в редакции шли ответственные полосы, а предэкзаменационные консультации назначались до начала занятий. Катю и детей видел урывками, едва успевал готовиться к лекциям, задумывался подчас, не выбрать ли одно из двух — журналистику или педагогику, однако, продолжал как-то плыть по этому быстрому течению, опасался выпустить из рук (и кошелька) любой из налаженных «бизнесов», любил их, предчувствовал, что дела в стране идут к великим внутренним потрясениям, в предвидении коих угадать, какая доля — журналистская или педагогическая — может сама собой для него оборваться и увлечь в бездну. Посему, уповая на благорасположение светил и знаков Зодиака, эмпирически держался в потоке, уже чуя грозный гул водопада-порога впереди... Кстати, его самого всегда влекло и пугало зрелище падающей воды. Может быть, доведись ему вдруг очутиться перед Ниагарой или Викторией на Замбези, сердце его могло бы и не выдержать священного трепета перед этими божествами водной стихии...

К тому же у Рональда начинали портиться взаимоотношения с могущественным шефом иностранного отдела[110], крупнейшим журналистом-международником страны.

Это «острейшее перо Европы» было и острейшей, неповторимой человеческой особью. Злой, маленький, стремительный, лохматый, очкастый, бородатый, веселый, говоривший одинаково плохо на восемнадцати языках, польский еврей по национальности, близкий соратник Ленина, бывший приверженец Троцкого, ставший приближенным Сталина —- этот поразительный человек-коктейль сделался главным международным рупором и трубадуром сталинщины во внешней политике. Разумеется, такой человек, обладая легендарной работоспособностью, эрудицией, публицистическим даром и циничным остроумием, не терпел ни критики, ни малейшего несогласия. Он был членом редколлегии газеты и шефствовал над иностранным отделом. Заведовал же редакцией болезненный, слабый, напуганный старик, не обладавший даже намеком на собственное мнение. Перед шефом он просто трепетал, притом напрасно: шеф был фигурой мирового масштаба, вовсе не претендовал на административную власть над отделом и благодушно терпел покорного и трусливого зава.

Иногда в поздние часы, как бы остывая от дневной и вечерней газетной горячки, «острейшее перо» усаживался среди сотрудников отдела и рассказывал политические анекдоты или потрясающие эпизоды из своей бурной революционной жизни. Не было тогда магнитофонов, увы, но каждый рассказ шефа так и просился в звукозапись! В присутствии Рональда он, например, рассказывал, как ехал с Лениным в запломбированном вагоне через Германию в марте 1917 года и всерьез раздражал Владимира Ильича размышлениями вслух о судьбе, ожидающей их в России:

«Быть нам с вами, Владимир Ильич, либо с министерскими портфелями, либо... с веревкой на шее!» Ленин, видимо, считал последний вариант далеко не исключенным, поэтому такие пророчества его сердили: мол, нечего рисовать черта на стене!.. От этих рассказов по спинам сотрудников пробегал священный трепет, иные бледнели, но любопытство побеждало! Слушали!

Одетый неряшливо, в каком-нибудь свитере или куртке, рассказчик попыхивал короткой трубкой-носогрейкой с кепстеном — мог бы вполне сойти за боцмана с пиратской шхуны среди восторженных и чуть напуганных салажат-слушателей. Часто он бравировал подчеркнутой нечистоплотностью, предвосхищая стиль хиппи на целые полвека! Например, он сочно повествовал, как ссорится с женой, когда та не позволяет супругу садиться в одну ванну с черным пуделем Чертиком из опасения за чистоту кобеля.

В мае 1935 года в ночь дежурства Рональда Вальдека по отделу, шла в номер большая политическая статья шефа на два подвала о неустойчивом балансе британской внешней политики. Статью приготовил к печати литературный сотрудник, как всегда исправивший лишь чисто стилистические огрехи оригинала. Поправок по существу шеф не любил и встречал их в штыки.

Ночью, прочитав статью, притом уже в полосе, Рональд позвонил в отдел печати НКИД, чтобы согласовать некоторые положения статьи, ибо было ясно, что они расходятся с установками НКИД. Там всполошились. Попросили статью задержать. Рональд позвонил главному, и тот устно одобрил правку, внесенную наркоминдельцами. Кроме того, Рональд сам изменил заголовок исправил стилистическую неточность. Из-за этой ночной кутерьмы газетный номер отпечатали под утро с небольшим опозданием.

Наутро шеф примчался в отдел спозаранку.

— Кто задержал газету? Почему изменен заголовок? Кто менял текст?

Бледный заведующий отделом почти потерял дар слова... Ведь его даже не поставили в известность о ночных событиях! Он бы, конечно, в первую очередь сообщил товарищу шефу обо всех претензиях к статье. А почему этого не сделал ночной редактор? Спросите у него самого...

— Это вы, Вальдек, подняли на ноги наркоминдел?

— Я. Статья не во всем отвечала наркоминдельским установкам. Одно место решили изменить.

— Почему не поставили в известность меня?

— Санкционировал главный. Ему виднее, все же...

Может, прояви ночной редактор признаки трепета или раскаяния, шеф, поворчав, оставил бы отдельное статус-кво в прежнем состоянии, то есть в неустойчивом равновесии. Но хладнокровный отпор его взбесил. Он ринулся в кабинет главного и предъявил тому решительный ультиматум: он или я!

Разумеется, выбора у главного не было. Будь Рональд Вальдек хотя бы членом партии — у него была бы некая, пусть даже формальная защита. Но он был гол перед бронированным и авторитетным противником. Понимая его правоту, главный, сознававший к тому же шаткость собственного положения (через год он был арестован, а после процесса расстрелян), просто переместил Рональда Вальдека в другой газетный отдел, самый богатый и многолюдный во всей редакции: отдел информации. Он находился под покровительством главного, а заведовал им молодой черноглазый и медлительный человек с многозначительным выражением худого смуглого лица, товарищ 3. Именно в его кабинете, где имелся хороший кожаный диван, главный любил потихоньку скрываться от наплыва дел и лиц, соблюдая золотое морское правило:


Если хочешь спать в уюте,

Спи всегда в чужой каюте...


Главного редактора в этом отделе преданно любили, ибо сам он и отбирал сюда надежных и хороших работников. Но любили его, впрочем, и во всех других звеньях огромного редакционного и подсобного аппарата за его непредвзятое, доброе отношение к людям, широкий ум, разящий юмор, полнейшее отсутствие чиновной важности, искренний и звонкий смех. Недаром Крупская называла его, устно и печатно, любимцем Ленина. В свои 47 лет (дожить до пятидесяти ему не довелось), он был физически крепок, коренаст, мускулист, весел и общителен. Характерным движением головы к собеседнику давал понять, что чуть-чуть недослышит — его оглушило взрывом в Леонтьевском переулке 25 сентября 1919 года, при эсерском покушении на МК партии... Главный любил подчас просто помальчишествовать, шутливо подраться, слегка потрепать за уши... Однажды он пришел в кабинет товарища 3., чтобы прилечь «в чужой каюте» и нашел облюбованный им диван занятым — на нем лежал сам 3. Главный так энергично сбросил с дивана своего завотделом, что у того случился перелом руки в локтевом суставе. Месяца два он носил руку на перевязи и невероятно гордился, что руку ему сломал сам товарищ главный!

В отделе информации Рональду досталась скучноватая работа литературного редактора. Тянуло его на другое. В 27 лет не слишком весело править и гладить чужие материалы, доставленные с бортов полярных кораблей, из международных аэропортов, из дневниковых записей в агитэскадрилье, из блокнота краеведа и очеркиста. И он вскоре сам получил приглашение перейти на подобные репортерски-корреспондентские дела в редакцию Правительственного Агентства информационной службы («ПАИС»)[111] по Отделу культуры. С благословения главного Рональд распрощался с «Голосом Советов», но сохранил со многими его литсотрудниками дружеские связи надолго.

...Еще весною того же, 1935 года, в самые дни острого столкновения с могучим шефом иностранного отдела, Рональд Вальдек переживал кое-какие волнения и на стезе педагогической: когда ветры приносят первую черную тучу — жди ненастья полосою!

Кафедрой родного языка и литературы в Техникуме текстильной химии заведовал профессор Ш-в[112], российский интеллигент исчезающего типа. Пенсне. Высокий лоб. Седая борода. Строгость. Доброта. Совесть. Интеллект. Знания. И увы, неотъемлемая постреволюционная черта: напуганноеть.

Преподавателя Вальдека заведующий кафедрой выделял среди коллег, да можно сказать, просто любил его. Сам сознавался, что приходит на урок в класс Вальдека, чтобы послушать неискаженную московскую речь и такие мысли о русских классиках, какие сам он не всегда отваживался выражать.

Вкусы Рональда Вальдека во многом совпадали со вкусами Алексея Николаевича Ш-ва. Оба любили барина Герцена и не очень любили семинариста Чернышевского. Оба молились на Пушкина и недолюбливали Некрасова — за низкий поэтический стиль и за некоторые личные качества, житейскую хватку и неразборчивость в средствах. Оба педагога преклонялись перед драматургией Островского, но не очень восторгались чеховской и уж вовсе не обольщались горьковской, полагая, что живописать русскую интеллигенцию сему автору не дано, за полной неосведомленностью об этом, чуждом ему круге людей. Ибо в сферы высшие, тютчевски-фетовские или даже мережковско-гиппиусские товарища Горького не пускали, так сказать, дальше официальной приемной, средние же и низшие слои интеллигенции понять невозможно, ничего не зная о высших.

Раздумья обоих педагогов над гибелью Гумилева были, пожалуй, острее и болезненнее, чем над смертью Есенина и Маяковского, потому имелась, мол, доля уорькой истины в пророческих строках рано погибшего поэта-брюсовца Макса Кюнера:


Судьба сдержала свое слово,

Свершив таинственную месть,

Чтоб расстрелявшим Гумилева

Своих поэтов... не иметь!


Впрочем, и тот, и другой педагог не склонны были винить вождей революции в этом убийстве; и тот, и другой готовы были верить чекистской басне о якобы опоздавшей телеграмме Ленина и Дзержинского с приказом выделить гумилевское дело в особое производство. Уж очень хотелось им помечтать о том, как высокая гумилевская муза, охваченная пафосом сегодняшней великой стройки, зазвучала бы... со страниц «Нового Мира».

Профессор Ш-в нередко (и справедливо!) упрекал преподавателя Вальдека за методический нигилизм. В этом смысле жаловался на Рональда и старший преподаватель Мария Афанасьевна. Она считалась эталоническим знатоком методики преподавания языка и литературы. Сверх собственной педагогической нагрузки она выполняла обязанности методиста кафедры: контролировала планы уроков, методические разработки, успеваемость групп, всю вообще классную и внеклассную деятельность остальных учителей со студентами техникума. Наибольшие хлопоты доставлял ей Рональд Вальдек!

Во всех этих обязательных для каждого педагога методических (он говорил: бюрократических) делах Рональд Вальдек явно отставал. Заранее составленных, расписанных по минутам планов урока у него никогда не было. Методических разработок по отдельным темам он не составлял. Совершенно несознательно полагался он на собственное вдохновение, эрудицию и интуитивное чутье аудитории.

Самому ему всегда казалось, что двух одинаковых аудиторий не бывает и быть не может, а посему невозможно сочинять планы и разработки в расчете на некую усредненную группу слушателей. Стоит ли бесполезно тратить время на бюрократическое сочинительетво? Лучше, мол, сводить студентов лишний раз в Мураново или Абрамцево. Единственное, что несколько обескураживало Марию Афанасьевну, были экзаменационные результаты в Рональдовых группах: без методик и планов он выводил их на первые места в техникуме, его студенты считались сильнейшими.

Чем он этого достигал? Сам он не мог бы дать этому «методически обоснованное» объяснение. Он просто честно старался разбудить у студентов интерес к искусству слова, к писателям, коих любил он сам. Постепенно оттачивал вкус молодых людей к поэзии. Добивался понимания ими всей духовной и нравственной традиции русского народа, воплощенной не только в слове Толстого и Гоголя, но также в суздальском и новгородском зодчестве, в операх Глинки, симфониях Чайковского, прелюдиях Рахманинова и Скрябина, в нестеровских и васнецовских полотнах или в блоковских белых ночах Петербурга с его чародейными силуэтами и звуками. Всеми силами души собственной он старался воспитать в душах молодых то благоговейно-бескорыстное восприятие природы, что присуще, Иоанну Дамаскину, Сергию Радонежскому или соловецкому настоятелю Филиппу, ставшему митрополитом московским и замученному Малютой.

Такое восприятие противоположно известному тезису: «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник». Именно этот тезис в дальнейшем своем развитии ныне привел к сокрушению работником природы-храма в нашем отечестве. А вот созданные при митрополите Филиппе на Соловецких островах каналы, искусственные бухты и вся система водоснабжения храма-крепости служат людям и поныне, ибо в храме человек ведет себя не только нравственно выше, чем в мастерской, но ведет себя еще и разумнее, практичнее, ибо мыслит в иных категориях, чем мошна и брюхо, и способен поверить, что после нынешнего дня наступит и завтрашний, на что работнику в мастерской глубочайше наплевать! Человеку в мастерской безразлично, не проклянут ли его потомки, а человеку в храме хочется поступать так, чтобы потомки благословили его память! Митрополита Филиппа мы нынче благословляем с его соловецкой природой-храмом, а как потомки помянут нас, сегодняшних-, превративших этот Соловецкий храм в грязную, заплеванную и истоптанную мастерскую, — надо будет спросить у них, у потомков, через четыре столетия!

Вот эти-то мысли и внушал посильно своим студиозусам Рональд Вальдек, обходя сциллы и Харибды программ и методик. Ему казалось тогда, что именно эти мысли — проповедь истинно коммунистическая.

Как-то мимоходом Алексей Николаевич Ш-в заметил Рональду Вальдеку, чтобы тот обязательно «подтянулся» с планами и методиками, ибо в скором времени ожидается в техникуме текстильной химии инспекция Наркомпроса и Комитета по высшему и специальному образованию, должна прибыть из Ленинграда сама М. А. Р-ва[113], член-корреспондент Академии наук, крупнейший авторитет в области методики преподавания русского языка и литературы. Дело в том, что старший преподаватель Мария Афанасьевна подала заявление об освобождении ее от обязанностей методиста кафедры из-за непосильной перегрузки.

Рональд обещал профессору «подтянуться», а про себя подумал: «Ну, пришла беда — растворяй ворота! Еще только этой инспекции не хватало! Похоже, придется вылетать одновременно и из газеты, во всяком случае из иностранной редакции, и из техникума! Плачевный финиш моей журналистики и моей педагогики! Что же остается? Военная Академия — там четыре часа в неделю, да курсы усовершенствования — там и всего-то два часа... Еще случайный курс в Зооветеринарной, у каких-то вновь принятых монголов, но курс этот что-то никак не начнется... Эдак и семью не прокормишь, черт побери!„»

Потом в редакционной круговерти и в дни предэкзаменационной суеты в техникуме он просто позабыл свой разговор с зав. кафедрой и вовсе не принял во внимание его предостережений.

Уже начались консультации перед экзаменами. Рональд по обыкновению немного отстал с программой — он из года в год давал студентам более полный и широкий материал в своих лекциях, поэтому против других групп всегда заканчивал учебный год попозже, за счет часов, отводимых на консультацию студентов. Саму же консультацию отстающих или догоняющих проводил после лекций, где и когда случится. Так было и в этот раз. Ему надо было за четыре классных часа пройти Чернышевского, тогда осталось бы в запасе еще четыре дополнительных часа, чтобы завершить год.

Как всегда, он торопливо шагал по коридору уже после звонка. Его класс был предпоследним слева. Из-за закрытых дверей других классов уже звучали знакомые голоса коллег-педагогов. Дежурная по его классу студентка стояла в дверях и хотела что-то сказать опаздывающему учителю, но тот жестом отослал ее на место и открыл черный блокнот — единственный свой рабочий дневник на все группы. Там после уроков отмечалось, на чем остановилась группа, что задано и кто в чем отстает. Студенты относились к этому блокноту с почтением и даже слегка побаивались его.

На задней парте он заметил двух пожилых дам и не обратил на это обстоятельство должного внимания, ибо к нему часто заглядывали на занятия коллеги, интересовавшиеся чужим опытом, или просто со скуки, в часы, свободные от уроков. Бывали подчас и совсем чужие педагоги — профессор Ш-в иногда приглашал их на уроки Рональда: они ему нравились.

Он сразу подошел к окну, пошире распахнул обе боковые створки, впустил в класс волну весеннего воздуха, шелест неокрепшей листвы и слабый гул московской окраины. Похлопал себя по карману — опять, оказывается, забыл папиросы в плаще! Тут же заметил на пюпитре кафедры заботливо приготовленную студентками початую коробку «Казбека»: зная рассеянность своего педагога, они держали эту коробку про запас. Педагог поспешно затянулся, выпустил дым в окно и шагнул к доске. Но там был начертан чуть фривольный экспромт, рожденный именно в этом классе на прошлом занятии как пример игры слов или каламбура, притом на местную тему. Кто-то вспомнил его и восстановил на доске перед нынешним уроком:


Уступил бы я кому

Свою старую куму...

Мне утеха — не кума!

Мне б из... техникума!


Преподаватель молча протянул дежурной тряпку, та торопливо привскочила, стерла экспромт и под диктовку Рональда написала:


НИКОЛАЙ ГАВРИЛОВИЧ ЧЕРНЫШЕВСКИЙ.

ИЮЛЬ 1828-го — САРАТОВ ОКТЯБРЬ 1889-го — там же.


И на сем преподаватель Рональд Вальдек начал свою лекцию. Минуты четыре, не меньше, было потеряно. А посему, как только раздался звонок на перемену, Рональд предложил не выходить из класса, а побеседовать по душам об услышанном. Беседа получилась шумноватой, но горячей и взволнованной. Главное — в ней не было молчащих и инертных. Тут выяснилось, кому и что осталось непонятным, и преподаватель смог устранить эти неясности в течение следующего академического часа. От мученической жизни писателя и его взаимоотношений со всем внешним миром, женой и друзьями преподаватель перешел к роману «Что делать?», изложил его интригующую сюжетную конструкцию и дал задание прочесть два «Сна Веры Павловны». В оставшееся время задал несколько контрольных вопросов, поставил отвечающим две четверки и одну тройку, обещал целиком посвятить следующие два часа роковой теме любви и дружбы в квадратуре круга персонажей у Чернышевского. Чуть-чуть намекнул на недавно вышедший и не известный в СССР роман о Чернышевском русского писателя-эмигранта Владимира Набокова. Сам он прочел его бегло, выпросив у знакомого дипломата еще год назад, был поражен богатством ассоциаций, блеском сравнений и убедительностью красок Набокова, однако, здесь, в классе, был предельно осторожен и лишь намекнул, что это спорное произведение эмигрантской музы не лишено интереса.

Перед самым концом занятий к удивлению своему он заметил у классных дверей взволнованное лицо завкафедрой, профессора Ш-ва. А выходя, еле различил его тишайший, почти неуловимый вопрос-дуновение: «Ну, как?»

— Вы о чем? — недоумевающе переспросил педагог.

— Я спрашиваю: как у вас сегодня все прошло?

— Как всегда, Алексей Николаевич! А что такое?

— Да ведь у вас два часа сидит на занятиях... Мария Александровна! Не вздумайте удирать! Сейчас на заседании кафедры будут обсуждения всех прослушанных ею занятий и заявления Марии Афанасьевны...

— Да мне... в редакцию! — вяло сопротивлялся Рональд.

— Какая там редакция! Судьба кафедры решается! И узнаем, кого пришлют нам методистом, если Мария Афанасьевна будет настаивать на своем отказе от этого дела.

Господи! Не было печали! Ну, наслушаемся сейчас критики... Надо же!

В кабинет языка и литературы он явился первым и выбрал наиболее скрытную позицию между двумя шкафами. С усилием всунул в этот тесный промежуток мягкий стул и уселся так, что из-за «судейского» стола заметен был разве что кончик его ботинка.

Профессор Ш-в усадил на свое обычное место важную гостью. Лицо ее было умно, взгляд строг и принципиален, он чем-то напоминал... старую датскую писательницу. Сходство было, так сказать, интеллектуальное и возрастное, хотя Мария Александровна смотрелась все же лет на десяток моложе писательницы. Досаднее всего было то, что удар должен сейчас последовать от лица, к которому сам Рональд относился с искренним уважением. Он хорошо знал и давно ценил смелые, прекрасно написанные и аргументированные книги этой выдающейся русской ученой женщины, к тому же и одаренной художницы, знатока и ценителя русской старины и фольклора, ревнительницы чистоты и красоты языка.

А он-то вел себя ныне перед ней с непринужденностью мустанга в прериях! Вернее, просто как разнузданный осел! Опоздал... Курил. Вел урок стихийно, как Бог на душу кладет... На перемену студентов не отпустил. С девчонками шутил насчет того глупого каламбура... Что-то бормотал про Набокова... Ни о чем не догадался, кругом оскандалился! Хорошо, что еще план урока не спросила! Хотя в этот раз он поспел сделать за два часа все, что собирался. Ну, да чем это докажешь, коли писаного плана нет!..

Заседание началось. Гостья довольно сурово оценила урок Марии Афанасьевны. Та, вероятно, от волнения при инспекции проглядела ошибку в ответе студентки, изображавшей на доске синтаксические связи слов во фразе хрестоматийного классика. Студентка написала слова «девушка в пестром платье» и отнесла определение «пестром» к девушке. Инспектриса ядовито заметила, что пестрых девушек не бывало и во времена классиков! Раскритиковала она и урок преподавателя Зайцева, потом уроки еще двух педагогов, обошла молчанием урок самого профессора Ш-ва, но дала понять, что и это занятие ей не очень понравилось, ибо аудитория была вялой и незаинтересованной, тема же — выигрышной! Наконец, подглядывая в самый конец длинного списка своих заметок, заговорила она об отличном уроке, посвященном Чернышевскому.

— Фамилию этого молодого педагога, — говорила Мария Александровна, — я уловила неточно и с ним еще не познакомилась лично, однако, урок его был интересен и хорошо построен. Он привлекает именно с методической стороны. В этом двухчасовом уроке были удачно синтезированы лучшие и самые надежные методические элементы: и метод эвристический, и сократовский, и лекция, притом увлекательно яркая, и живое собеседование, и строгий опрос. Урок шел в хорошем напряженном темпе и в хорошем педагогическом стиле... Вот, Алексей Николаевич, вам и новый методист для вашей кафедры! Поскольку Мария Афанасьевна считает свою нагрузку чрезмерно утомительной. Надо тут пойти навстречу ее пожеланию и заменить Марию Афанасьевну как методиста товарищем... товарищем...

— ...Рональдом Алексеевичем Вальдеком! — услужливо, но не вполне уверенно подсказал зав. кафедрой.

— Да, да! Именно товарищем Вальдеком. Надо и вам, Алексей Николаевич, как и везде сейчас у нас, смелее выдвигать молодые, нами же взращенные кадры! Но я не вижу его на нашем совещании...

Товарищу Вальдеку пришлось смущенно выдвинуться из-за своего шкафа. Он еще не пришел в себя от полнейшего потрясения. Он методист? Не во сне ли все это пригрезилось? Увы, он ведь не имеет никакого понятия, что такое эвристический метод! Слышал здесь о нем впервые в жизни, хотя, оказывается, уже применяет на практике! Не дай Бог еще расспрашивать сейчас начнет по методике! Он и слова-то эти не все понимает!

Но обрадованный столь неожиданным оборотом дел профессор уже толковал инспектрисе, что, мол, товарищ Вальдек — ценный кадр кафедры! — сильно занят в редакции «Голоса Советов». И бюджет его времени ограничен. Ибо он журналист...

— Журналист? — в недоумении протянула гостья. — Он прежде всего ПЕДАГОГ, а все остальное — потом! Рекомендую его вам как методиста. Рональд Алексеевич, вы согласны принять на себя эту нагрузку? Ну, вот и отлично! И мы с вами еще побеседуем о некоторых частностях и отдельных штрихах, показывающих вашу педагогическую молодость и легко устранимых из вашей будущей практики...

(Как тут же, что называется в сторонке, выяснилось, имелось в виду курение и Набоков. Каламбур же ей самой понравился, «хотя он на грани».)

...Он ехал домой на трамвае № 24, подставляя потное лицо под струю прохлады из открытого окна и сотрясался от тайного смеха. Ну, нашли методиста-сокровище! А дома, когда иронически пересказывал Кате события дня, он поразился ее огорченному лицу.

— Как тебе не стыдно, Ронни! Сколько лет ты читаешь людям лекции и ведешь целые группы и курсы? Как же тебе не совестно даже не ведать, что такое эвристический метод? И что такое методика преподавания твоего предмета? Почему я, окончившая всего «Альянс франсез» в области педагогики, а не Брюсовский институт, считаю долгом своим знать, что такое эвристика, что такое сократовский метод и каковы первоосновы методики преподавания?

— Право, не знаю, — смутился Рональд. — В Брюсовском не готовили педагогов. Мне кажется, просто нужно знать и любить свой предмет. И уметь внушить эту любовь ученику. А как внушить? Это дело совести и твоего собственного искусства, Кити!

— Вот что, г-н барон! Не позднее завтрашнего дня вы отправитесь в Государственный педагогический институт имени Бубнова, что на Девичьем Поле[114], насколько я наслышана, и соизволите подать заявление на заочное отделение! И чтобы я больше за наш методический нигилизм не краснела, милостивый государь мой!

Забегая вперед, скажу, что Рональд Вальдек по настоянию строгой жены, а отчасти и по собственной доброй воле, в институт этот, на заочное, поступил. И усердно сдавал методику, педагогику и ее историю. Иные профессора, помня его со времен брюсовских, дивились, говорили, что в страшных снах видят себя студентами, и недоумевали, зачем после столь сильного института, как Брюсовский, Рональд в зрелых годах подался в столь слабую Альма Матер, как педвуз!

Правда, он с тех пор знал, что такое эвристический метод, и много больше! Но про себя полагал и в аудиториях чувствовал, что собственные его педагогическая техника и методика стали будто посуше, и идет он по стезе учительской так, как шел бы человек, сознательно управляющий своей ножной мускулатурой: вот, двигаю сперва ахиллово сухожилие, теперь — мышцы голени, теперь работаю двуглавой мышцей бедра и полусухожильной мышцей, помогаю ягодичной... Такой пешеход, верно, недалеко бы отшагал по избранному пути! Впрочем, в жизни никакое знание не пропадает даром! И в труднейшие годы, еще неразличимые сквозь магический кристалл вдохновения и воображения, принесли свою пользу Рональду Вальдеку даже и приобретенные им без большой охоты теоретические познания в области педагогики.1

Глава тринадцатая. РАСПУТЬЕ

1

А посох — нам и нищенства заветы.

М. Волошин


Летом 1935 года Рональд Вальдек перешел из редакции «Голоса Советов» на должность литсотрудника в Правительственное агентство информационной службы («ПАИС»), совмещая журналистскую работу с педагогической нагрузкой в техникуме, двух академиях и институте усовершенствования. При этом он и сам еще учился в экстернате педагогического института. Впрочем, всерьез готовиться к экзаменам ему приходилось лишь по дисциплинам педагогическим и историческим. Как раз в области истории кое-что новое со времен брюсовских все же появилось. За учебный год он держал экзамены по шести-семи дисциплинам и практически смог закончить все четыре курса за несколько месяцев напряженных занятий на протяжении двух лет. Даже неутомимая Катя дивилась его выносливости в те месяцы. Иногда от напряжения у него пошаливало сердце — он подпортил его на воинских сборах чрезмерной спортивной подготовкой и тяжелой работой на тушении пожаров.

Деятельность в агентстве была ему по душе, сплошные разъезды и по городским окраинам, и по соседним областям, и по всей стране. Главными объектами его заботы были: советская наука, реконструкция Москвы, литературный календарь, отчасти спорт и авиация. Разумеется, как и любого журналиста, Рональда бросали и на всяческие кампании, и на прорывы, и на праздничные парады, и на правительственные похороны с лицемерными речами и некрологами. А когда в его информационных сообщениях появлялись черты подлинного чувства печали, например, при проводах к могиле академика Павлова, президента Академии наук Карпинского или подобных им, всенародно оплакиваемых людей, живые черты эти неизменно из сообщений вычеркивались и заменялись обязательным трафаретом. Впрочем, в иных случаях Рональду давали некоторую свободу повествования, особенно если материал предназначался для заграницы.

Так, с начала 1936 года он был очень занят подготовкой к полному солнечному затмению 19 июня. Академия наук готовила много астрономических экспедиций с новой аппаратурой. Из-за границы сыпались заявки на участие в наблюдениях. Полоса полного затмения была сравнительно легко достижимой, ложилась в широком размахе на азиатскую часть СССР, время года сулило сухую солнечную погоду, короче, все позволяло рассчитывать на успех наблюдений. Поэтому программа их была многообразна: от проверки «эффекта Эйнштейна» до обычной спектроскопии короны и протуберанцев.

Солидное британское телеграфное агентство решило не посылать в Советскую Азию своего собственного корреспондента, но обещало сверх гонорара за материал уплатить еще 10 тысяч фунтов стерлингов премии тому советскому журналисту или иному источнику, кто сможет обеспечить агентство самой свежей, достоверной и интересной информацией с места событий, притом непременно опережая все остальные органы прессы. Эту задачу возложили на Рональда Вальдека, спецкора советского Правительственного Агентства.

Он узнал, что центром наблюдений будет степной холм-курган в 13 километрах от города Ак-Булак, что на границе Оренбургской области с Казахстаном. Там уже обосновалась экспедиция Пулковской обсерватории и американская экспедиция Гарвардского университета, возглавляемая доктором Дональдом Менцелем. Удалось также узнать, что этот американский астроном весьма замкнутая личность, ненавидит прессу и заранее заявил, что никому никаких информаций о работе американской экспедиции давать не намерен.

Далее выяснилось, что в городке Ак-Булаке телеграфный аппарат имеется лишь на железнодорожной станции, причем аппарат этот тридцатилетнего возраста, системы Морзе, с пропускной способностью 70—90 слов в час, и то лишь при опытном телеграфисте, работающем на ключе со скоростью 120—150 знаков в минуту.

С письмом ответственного руководителя своего агентства Рональд отправился на прием к тогдашнему наркому связи, бывшему (после Ленина) председателем Совнаркома, Алексею Ивановичу Рыкову. Рональд знал его в лицо, ибо благодаря своему поверхностному знакомству с писателем Булгаковым имел возможность присутствовать на генеральной репетиции в МХАТе пьесы «Дни Турбиных». Сидел он в ложе рядом с правительственной, а в той, едва не касаясь Рональда локтем, находился Рыков. Слегка заикаясь, он после занавеса довольно громко сказал Демьяну Бедному: «Не понимаю, почему этот спектакль окружен ореолом мученичества...»

Журналисты, уловившие эту фразу председателя Совнаркома, толковали ее по-разному, но у Рональда сложилось впечатление, что спектакль Рыкову понравился и что «мученическое» его прохождение через Главрепертком и цензуру, равно как и сквозь прочие критические рогатки, показались Рыкову ненужным бюрократизмом... Отвлекаясь от астрономических задач Рональда, позволю себе тут вспомнить один штрих спектакля МХАТа «Дни Турбиных» до премьеры и год спустя, когда Рональд повторно посмотрел его. В конце первого акта на «генералке», когда со сцены зазвучал царский гимн, зал... встал! Дружно, как один человек! Что происходило в правительственной ложе, Рональд, к сожалению, видеть не мог, но в зале, на взгляд, ни одного сидящего не осталось. Пели актеры всерьез, торжественно и печально, стоя вокруг стола, весь гимн с начала до конца. Когда же Рональд смотрел спектакль вторично, гимн пелся пьяными голосами, кто-то падал под стол, кто-то рыдал, и все, перепившись, тянули не в лад, кто в лес, кто по дрова... Надо сказать, что получалось это неправдоподобно, шло вразрез с образами спектакля и вообще было низко, недостойно, поэтому и недейственно эстетически. В первом же случае гимн казался похоронным, безнадежным и жутким, выразительно подчеркивал трагическую обреченность и одиночество героев. Как всегда, трусливая цензура только подвела хозяев!

Но возвращаемся в 1936 год! В кабинет товарища Рыкова! Лицо его было смуглым, испещренным резкими морщинами, черты — правильными и приятными, но помятыми. Сказывались лишения в прошлом и некая устойчивая наклонность в настоящем, о которой знал и говорил весь мир либо с издевкой, либо с сочувствием... Одет он был в мягкий светло-коричневый костюм с галстуком, вышел из-за стола навстречу посетителю-журналисту, взял письмо, глянул на подпись и улыбнулся.

— Скажите вашему отвруку[115], что я, как всегда, готов и тут ему помочь. Знаете, молодой человек, собирали мы в 1920-м вашего нынешнего отврука, тогда еще просто горячего энтузиаста польского революционного движения, в дальнюю дорогу — думали, в Варшаву...

Что-то очень располагающее было в Алексее Ивановиче — юмор, доброжелательность, легкое заикание, невельможность, общий стиль, напоминающий Бухарина. Они были вдвоем, журналист и нарком, но мало кто из руководящих партийцев мог бы так свободно отдаться течению ассоциаций, вызванных взглядом на знакомую подпись! Притом уже находясь в опале, на пониженной должности! Но он продолжал вспоминать:

— Собирали их, четверых тогда, — его, Мархлевского, Дзержинского и Кона! Вослед за буденовской армией! Должны были возглавить первое правительство красной Польши! До границы доехала наша четверка, и... воротиться им пришлось! Не удалось нам тогда сделать Польшу красной! Пилсудский помешал! — он засмеялся чуть заговорщицки. — Яркие были времена! Прямо-таки богатырские! Итак, надо вам в Ак-Булаке аппарат буквозаписывающий установить? Сейчас пригласим специалиста и потолкуем, где этот аппарат взять.

Явился инженер, пояснил, что аппарат придется отключить на Оренбургском почтамте. Рыков приказал снабдить корреспондента письмом-предписанием начальнику Оренбургского управления связи, чтобы тот отключил один из аппаратов, снарядил легковую машину для корреспондента с аппаратом и установил бы аппарат в центре наблюдений полного солнечного затмения, там, где это будет удобно корреспонденту.

На этом аудиенция у Наркома связи Рыкова окончилась. Рональд Вальдек еще раз в жизни видел его затылок на скамье обвиняемых в процессе правотроцкистского блока. Глядя из зала на этот затылок, физически ощутил, как он будет размозжен пулей палача, хотя приговор формально еще вынесен не был. По самым достоверным сведениям от чекистов, Сталин приказал дать Рыкову перед расстрелом стакан коньяку. Это было исполнено за минуту до выстрела. Странная монаршая милость! Едва ли в этих условиях алкоголь может подействовать отупляюще! А может, чтобы обреченному не пришло в голову помолиться!.. И призвать кару на убийцу? Сталин был суеверен и не храбр.

И вот спецкор телеграфного агентства Рональд Вальдек уже в мягком купе дальнего поезда Москва-Ташкент с билетом до станции Оренбург. Он обязан давать по телеграфу обычную информацию для внутренней печати, то есть для газет советских, и куда более подробные сообщения, беседы и эпизоды телеграфировать по закрытому каналу, для британского агентства тоже, разумеется, через Москву...

«Спецкор ПАИС», 28-летний москвич Рональд Вальдек отдался во власть своей любимой богини-покровительницы. Музы дальних странствий.

Ни первый классик старой Европы Гесиод, ни даже сам светозарный предводитель муз Аполлон не ведали, что позднейшие века прибавят к девяти каменам древности еще и десятую их сестру! Поэт Гумилев первым представил ее во всем убранстве российскому пантеону муз и открыл людским сердцам ее таинственную магию. Позднее Константин Паустовский, любивший Гумилева, поминал эту музу в своих маленьких поэмах в прозе.

Служение этой нежной, легко ускользающей музе требует особенного состояния духа, приуготовленности его к предвкушению, предчувствию встреч с красотою, к первым узнаваниям. Чтобы дальняя дорога превратилась бы в многозвездный, синеющий и сияющий храм этой музы, нужна тишина, отъединенность от всего мешающего.

В дороге, овеянной музой дальних странствий, хорошо быть одному или вдвоем с любимым, или с теми из близких, кто умеет или хочет подстроиться тебе в лад. Либо допустит, чтобы ты подстроился в лад ему, если он лучше тебя слышит тайный напев дороги

Страшнейший враг этой музы — пошлость. Это необоримая сила, способная разрушить все приготовленное музой для верных ей душ. Бороться в дороге с пошлостью лоб в лоб бесполезно. Храм обрушится. Надо ухитриться обойти ее стороной, как чумное место, как заразу. В своей стальной броне, под защитой законов и правил, она неуязвима, всегда поддерживается большинством, сокрушает, душит, давит противника телесами, задами, голосами, запахами, звуками, речами... Биться с нею нужно где угодно, только не в дороге! Ибо иначе дорога из услады станет мукой! Уступи ей, шумной и торжествующей свою стезю, благоразумный путник и да овеет муза дальних странствий каждый новый шаг твой на одинокой тропе. Да будут внятны тебе лучшие строки русской поэзии:


Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.


Лакированная коробочка вагонного купе до краев наполнена драгоценной тишиной. Она такая влажная, голубоватая, с отливом зелени, в ней растворены настойчивые ритмы колес и постанывания тормозов. Сейчас ее цвет — от настольной лампы, дополнительно накрытой синим японским платком. Незнакомая девушка напротив уже спит. Трогательно, доверчиво, как маленькое дитя. Такая соседка — первый... если не подарок, то все-таки благосклонный жест музы! Пожилой инженер на верхней полке нейтрален. Учтив, благожелателен. Вполне терпим! Полка над Роней пока пустует. В соседнем купе — две пожилые иностранки. Изредка уловимы отдельные слова по-английски.

Сине-зеленая лампада светит на Ронину подушку. И на раскрытый блокнот. Пишется первое письмо Кате. В нем будет все... кроме девушки напротив. После истории с Юлией Вестерн Катино сердце сделалось еще ранимее, еще уязвимее. Но она верит в его решимость не поддаваться искушениям. Боится Катя, кроме женских уловок и хитростей, только коварного бога Бахуса: мужчину он лишает разума, женщину — остатков совести и осторожности. С Рональда взято обещание: в присутствии женском — ни глотка спиртного!

Перед сном захотелось еще разок поклониться музе: постоять в коридоре у окна, слегка приоткрытого.

Вагон спит. Угомонился на редкость быстро. Проводник, седоусый, медлительный, похожий на ливрейного швейцара в «Гранд-Отеле» проходит мимо Рональда к тамбуру. Ритмы колес меняются, перестук медленнее, толчки резче, сильнее... Множество путей и товарных вагонов. Перрон. Первая остановка.

Против Рониного окна — светлые окна небольшого вокзала и черные буквы:

Голутвин

Это — город Коломна! Невдалеке кончается наша Москва-река, покрикивают на зевак пристанские грузчики, уже ощутима близость Оки. Если погасить в вагоне свет, можно увидеть остроконечные шпили Голутвинского монастыря, напоминающие минареты. Зодчий Казаков придал им это своеобразие, некую изысканность, что-то «не наше», мусульманское. Ибо поистине широкому русскому сердцу внятно все: «Лимонных рощ далекий аромат и Кельна дымные громады...»[116]

Тронулись...

В вагон вошел мужчина с чемоданчиком. Проводник ведет его мимо Рональда к соседнему купе, где едут иностранные дамы. (Пронесло, думает Роня, ибо гражданин ему не понравился).

Проводник, чуть повозившись у двери, отмыкает купе своим ключом и указывает мужчине верхнюю полку. Иностранные дамы занимающие нижние, сладко спят. Мужчина удовлетворенно кивает, быстро раздевается, пока проводник стелет ему наверху. Дамы так и не пробудились, а новый их сосед ловко нырнул под простынку, завернулся с головой и затих.

После черного глянца реки глубоко внизу, под мостом, и звездной бездны вверху, над пролетами стальных ферм, Рональд Вальдек поблагодарил музу за доброе начало, лег и погасил свою электрическую лампочку. Будто слышнее стала от этого работа колес. Потом мрак сменился ровной и светлой небесной голубизной. Среди белых облаков очень четко вырисовывались голутвинские шпили-минареты. Рональд успел им радостно удивиться, прежде чем муза совсем укачала его.

...Разбудил его монотонный, зазывающий крик.

Прислушался. Никак в соседнем купе?

Да, это кричит одна из иностранных дам. С рыданиями в голосе она все повторяет единственную фразу:

«Май гелд из гоон! О! Май гелд из гоон!»[117]

В модной пижаме с застежками из перекрученных шнуров на груди (они походили на шнуры жандармских аксельбантов), он пошел в соседнее купе. Растерянный проводник разводил руками и притворялся, будто ничегошеньки не понимает. Оказывается, у иностранок ночью были похищены деньги, документы и вся ручная кладь, три больших чемодана. Севший ночью гражданин дождался часа, когда дежурный проводник, видимо, против правил прикорнул. Вор либо вынес чемоданы в тамбур и соскочил с ними, либо выбросил в окно, выскочив следом. Случилось это где-то в Рязанской области, на медленном ходу, в пустынном и безлюдном месте. Часа в четыре одна из дам выходила в туалет — сосед и чемоданы были на месте. Обнаружили пропажу в восьмом часу утра. От места кражи поезд был уже в двухстах километрах!

— Вохин райзен зи, мадам? Уот из юр стейшен?[118] — вопрошал плачущую даму спецкор советского агентства, пользуясь, кроме англо-немецкой лингвистической смеси, еще и примитивным языком жестов.

— О! Май стейшен из... Ак-Булак![119]

Спецкор навострил уши, но виду не показал.

— Уот из юр нейм, мадам?[120]

— Мистрис Менцель, сэр!

Рональд наморщил лоб, силясь сконструировать прямой вопрос:

— Из зе доктор Дональд Менцель фром зе астрономикел экспедишн ин Ак-Булак юр мен, мистрис Менцель?[121]

— Иез, мистер Икс, из! Бед... май гелд из гоон! Энд май ретур-тикет фром зе Кукс из олсо гоон...[122]

Вторая американка сносно могла изъясняться по-немецки: училась астрофизике в Германии. Объяснила, что вместе с супругой профессора Дональда Менцеля, руководителя экспедиции Гарвардского университета, она спешит в Ак-Булак с запасными частями к приборам: везут сменные объективы, линзы, фотопринадлежности, точные инструменты. Все это ночью и было похищено. Обе женщины — не простые курьеры, а специалисты-астрофизики, намеревались участвовать в наблюдениях. Тревожит их исчезновение куковских документов на обратный проезд — за них внесена была высокая плата. Однако хуже всего похищение ценной аппаратуры.

Помня о недоброжелательном отношении американского профессора к представителям печати, Рональд решил взять обеих дам под свое покровительство, но не признаваясь, что представляет он и советское, и вдобавок, хоть и косвенно, также британское агентство. Назвался корреспондентом некой местной газеты, не выходящей за пределы одной области (ему тут даже и лгать не пришлось, ибо такое попутное поручение действительно взял для одной сельскохозяйственной газеты — ее интересовал специфический вопрос: поведение животных во время полной фазы затмения).

Прежде всего он решил выручить американок с питанием в течение двух с половиной суток пути и предложил им взаймы сто рублей. Дамы радостно согласились и тут же отправились с этими деньгами в ресторан. А корреспондент составил телеграмму, но не в свое агентство, а в ближайший по маршруту областной угрозыск. Ближайшим оказался Куйбышевский, еще совсем недавно носивший благозвучное имя Самарского. Оттуда спешно выехал навстречу сыщик, разыскавший автора телеграммы за шесть станций до Куйбышева.

Познакомившись, работник пера и деятель угрозыска сперва дружно обругали переименование Самары в Куйбышев, находя это не только уродливым, антинациональным, но и просто похабным, ибо этимология непристойной фамилии слишком явно восходит к бранному выражению х... бычий! Видимо, высшие деятели, утверждающие и даже поощряющие эти подхалимские переименования, либо просто глухи к русскому языку, либо ненавидят и его, и собственную страну, коли подмахивают такие «красоты», как этот самый-бышев! Или злополучный город Горький, переболваненный из прекрасного имени Нижний Новгород; авторы переименования, прежде всего Сталин, по полному невежеству совсем не приняли во внимание, что псевдоним писателя был избран с иронией, чтобы горько становилось буржуазному читателю! Теперь горько стало безвинному населению целого волжского града!

Отведя душу насчет уродских переименований, корреспондент и сыщик выработали план действий. В отсутствие дам и проводника сыщик сперва повозился в купе (видимо, в поисках отпечатков пальцев вора), затем дамы передали ему полный список пропавших технических предметов и личных вещей, приметы чемоданов и перечень документов: паспорта, куковские туры, фотоснимки, счета, письма... Пришлось попутно удивиться, сколь тщательно составлен куковский тур. В нем предусмотрены и вложены все проездные билеты на все виды транспорта в пути, включая даже трамвайный проезд в каком-то транзитном городе Голландии или Франции! Хотя тур стоит дорого, ехать по нему можно уже без цента денег в кармане: Кук и привезет куда надо, и накормит в пути, и донесет багаж, как у Маршака! Сыщик весьма одобрил действия корреспондента, выразил надежду, что похищенное, удастся найти скоро, и покинул поезд в бывшей Самаре, которую кстати, Рональд поклялся не именовать новым названием, что долгое время и выполнял устно, печатно и мысленно!

Дальше путешествие шло гладко. В вагоне сделалось душновато, а за окном в однообразных степях важно шествовали задумчивые верблюды. Где-то произошла таинственная метаморфоза времени: на станции Каргала значился полдень, а ручной хронометр мадам Менцель показывал на московский лад десять часов утра.

В Оренбурге спецкорреспондент сердечно простился с американскими дамами — они следовали прямо до Ак-Булака. Там они, мол, и будут ждать новой встречи с таинственным мистером Иксом на площадке для наблюдений...

Служебные дела свои в Оренбургском управлении связи Рональд уладил без труда. Начальник управления оказался учтивым, гостеприимным и деловитым. Буквозаписывающий аппарат уже приготовили в дорогу. Можно ехать следующим утром. Для ночлега корреспонденту предоставлен номер в гостинице. Шофер выделенной машины, газика-козлика, зашел справиться, когда выезжать. Впереди — около полутораста степных километров. Если встать пораньше — по холодку поедем. Так и решили.

Вечером Рональд бесцельно бродил по городу, никого ни о чем не спрашивал. Чтобы сама муза принесла неожиданные дары — она это любит!

Любой старинный город интересен чужеземцу, особенно пока его не коснулась нынешняя нивелирующая антиархитектура, уныло громоздящая бездушную железобетонную стеклотару для человечины. В те времена эта угроза только нависала над городами России и еще не обезличила Оренбурга.

...По этим улицам, берегом этой реки ходили Пушкин и Даль, сто лет назад, в сентябре 1833-го... Где-то здесь намечались, кристаллизовались слова: «Дорога шла по крутому берегу Яика. Река еще не замерзла, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались киргизские степи.»[123] Как не поклониться за одно это городу Оренбургу!

Вот и сам этот дом, теперь с мемориальной доской из мрамора — поэт тут останавливался, собирая материал к «Истории пугачевского бунта». Улица прежде называлась Николаевской, ныне, конечно, Советской. Рональд набрел и на старый крепостной вал, вспомнил осаду города пугачевцами, вылазки Петруши Гринева[124] за линию укреплений... Два православных собора на набережной, верно, вмещали некогда в праздничный день все городское чиновничество, купечество, степенных мастеровых людей и пронырливых мелких торгашей. Легок, не лишен изящества пешеходный мостик через Урал. Против него на берегу — воротная арка со скульптурными изваяниями и гербами, которая ведет, видимо, к подъездному крыльцу губернаторского дома. В конце главной улицы расположен красивый, но совсем запущенный обелиск в память героев 1812 года.

Уже начинало темнеть, когда в заречной части города, на окраине, набрел Рональд Вальдек на остатки Менового двора, похожего на небольшую крепость. Запомнился и живописный караван-сарай с мечетью и высоким минаретом. Все — уже обреченное гибели, нивелировке и обезличке. Чтобы не смело лезть в глаза! Не выделялось, не вызывало эмоций, не наводило на некие мысли... Все они — мысли, эмоции, ассоциации — вредны, чужды, несозвучны! Долой их!

Поистине тогда, в середине тридцатых, уже висело в воздухе все, что ожидает российские грады: переименование, перепланировка, образцовость, линейность, нивелировка, улица Ленина, улица Сталина, улица Маркса, Красноармейская... А памятники культуры должны воплощать для горожан, во-первых, образ Ленина (перед исполкомом), образ Сталина — перед обкомом. В-третьих, допустим, Маркс — перед библиотекой, в-четвертых, надлежащий классик — перед театром. Где надо — Пушкин, где надо — Чернышевский, а лучше все-таки лишний Сталин! Его можно и на новой площади среди однотипных домов, и перед драмтеатром, и перед пивзаводом, и перед входом в горсад! От всех этих слов несло дремучей провинциальной скукой.

Так незаметно добрел Рональд и до горсада. Он был, как везде: пыльные деревья в луче белых фонарей, входная арка с будкой кассирши, киноафиша «Встречный», звуки джаза с танцевальной эстрады. Катя грустнела от этих звуков и вида садовых фонарей среди унылой липовой листвы... Но москвича удивил эстрадный джаз — он звучал не провинциально. И танцевали три-четыре пары, по-столичному одетые, отнюдь не кустарное танго. Тут, в окружении оренбургских степей сразу повеяло... Питером.

И что же? Оказалось, сюда полтора года назад сразу после убийства Кирова, выслали «чуждый элемент» с берегов Невы: последние остатки дворянских семейств, старой интеллигенции, доживавших свой век «недобитых» царских офицеров, домовладельцев, коммерсантов и их семьи — жен, детей, внуков. Всем им здесь живется плоховато: на работу устроиться трудно, берут только на трудоемкие, грязные, вредные. И работают, и ютятся, где попало, все время под недремлющим оком. «Чуть что не так сказал, и в сумку! Только им и радости, что танцы раз в неделю. Тут они — ив оркестре, и в танцзале, и в публике!»

Все это объяснил Рональду шофер газика, когда ранним утром они покидали Оренбург.

На карте здесь значилось шоссе 4-го класса, но на деле ни шоссе, ни класса не было вовсе. Земля, твердая, укатанная, жесткая, выгоревшая под солнцем и растрескавшаяся от зноя, позволяла в хорошую погоду катить, куда глаза глядят, целиною. Рачительный западный хозяин ахнул бы при виде этих тысяч гектаров неосвоенной, пустой, никчемной степи — не было на ней ни травяного покрова, ни посевов, ни насаждений. Десятки километров этой голой степи ложились под колеса, а кроме телеграфных столбов с сидящими на них кобчиками, да еще множества сусликов около норок на задних лапках, провожающих пристальным взглядом пыльный шлейф за машиной, — ничего не останавливало на себе взгляда человеческого.

Однако уже за первым десятком степных верст стали возникать то поодаль, то поближе иные ориентиры, похожие на поселения. Подъезжая ближе, Рональд убеждался, что это и впрямь некогда были селения, но покинутые, брошенные. Пустовали жалкие руины глинобитных домов, сараи, хозяйственные постройки... Рядом высыхали оросительные каналы, деревья на корню, торчали остатки изгородей. Кое-где даже мелькали одичавшие кошки. Было видно, что ни пожар, ни наводнение, ни иные стихийные бедствия мест этих не касались. Вероятно, так могли выглядеть в старину остатки сел после моровой язвы или чумы.

Оказывается, после раскулачивания и коллективизации уцелевшие люди просто разбежались из этих селений. На пути их попалось три, но в стороне от дороги их было больше, кое-где агонизировала еще и человеческая жизнь. Так сказал Рональду шофер.

С его слов, за отсутствием указателей, он записывал и названия поселков от самого Оренбурга: Пугачевка, Дурнеевка, речка Донгуз, Мертвые Соли...

От Соли Илецкой одна наезженная колея пошла в сторону Мертвецовки (выяснить, старое это слово или новое, официальное или ироническое, Рональд сразу не смог, потом увидел его на карте), а другая колея повела на Угольное и Григорьевку. Именно в этой Григорьевке, у самой железной дороги Рональд вышел из машины размяться и пытался завести беседу с местной девушкой, несшей корзину с бельем. От этой попытки у него осталось ощущение нечеловеческого ужаса в темных девичьих глазах при виде городского человека, вышедшего из автомобиля. Шофер тронул машину, сочувственно поглядел вслед девушки с бельем и вскользь заметил, что была у него двоюродная сестра, похожая на эту. Померла в селе Изобильном, что на 20 километров юго-западнее Мертвецовки.

— Умерла тоже от... изобилия? — не поднимая глаз, спросил человек с блокнотом человека за рулем.

Человек за рулем качнул подбородком. Он уже несколько раз порывался кое-что спросить у человека с блокнотом, но одолевали сомнения, стоит ли. Наконец, уже перед финишем вопрос свой задал:

— Товарищ корреспондент, а все-таки... нужно ли было так вот делать с людьми? Ведь сестренке-то тоже... жить была охота?

Что он должен был сказать в ответ? Укрепить недоверие к партии и ее вождю? Сознаться, что «так вот делать с людьми» нельзя? Отнять у человека веру в осмысленность жертв? Или, напротив, укрепить в человеке (а заодно и в самом себе) веру в то, что устремленная в будущее великая партия ценою страшных жертв выиграла самое главное — время! А выиграла ли?

Но он тихо сказал: — Да, брат, так было... надо!


* * *


Сразу после прибытия Рональда в Ак-Булак испортилась погода чуть не вдоль всей полосы затмения.

Солнце не выглядывало из-за туч. Азиатский ветер трепал брезент и парусину палаток, поднимав облака пыли и, как нарочно, нес их прямо на приборы. Ученые нервничали, сурово гнали местных газетчиков, никого из посторонних не допускали на площадку. Впрочем, самые настырные журналисты — из центральных газет — в Ак-Булаке еще не появлялись. Прибыл только сотрудник «Последних известий по радио» Петя Шехтер, добрый и умный малый.

Главным человеком на площадке был профессор Герасимович[125], директор Пулковской обсерватории. К прессе он относился помягче своего помощника, сумрачного астронома Тихова, день и ночь хлопотавшего у приборов. Астрономы пояснили Рональду, что плохая погода особенно осложняет дело именно американцам. Ибо их приборы нацеливают прямо на солнце и поэтому и настраивать, регулировать щели спектроскопов возможно при их аппаратуре только непосредственно по солнцу, при ясном небе.

Наша аппаратура — на другом принципе. Мы ловим солнечный луч на зеркало прибора, именуемого целостатом. Зеркальная поверхность отражает луч в щель спектроскопа. Чтобы во время съемки луч был неподвижен, зеркальная плоскость должна двигаться вслед солнцу, с помощью особо точного часового механизма. Движется светило, за ним — улавливающее лучи зеркало, а отраженный луч неподвижно лежит на фотопластине спектроскопа. Поэтому, для точной наладки и настройки советской аппаратуры можно на худой конец обойтись вместо солнца другим сильным источником света, например, вольтовой дугой. Стало быть, можно уточнять настройку и в непогоду.

Рональд сообщил профессору Герасимовичу, что неразговорчивость его американского коллеги может обойтись советской казне в десять тысяч британских фунтов, если мы не сумеем обеспечить английское агентство самой первой и самой интересной информацией. Профессор нахмурился и пояснил, что сдержанность и неразговорчивость Дональда Менцеля определяется отнюдь не скаредностью его характера, а тем немаловажным обстоятельством, что экспедицию финансирует вовсе не университет, а большой босс американской журналистики, корреспондент газеты «Нью-Йорк Таймс» в Москве, знаменитый король прессы, мистер Уолтер Дюранти. Говорили, что Сталин лично рассказывал Уолтеру Дюранти свою жизнь и назвал достоверно источники, откуда можно черпать остальные биографические подробности о нем. Будто бы сам Сталин одобрил и готовую рукопись, начертав на полях: «Более-менее правильно». Рядовому западному читателю все это было известно лучше, чем любому правительственному корреспонденту в СССР. Вообще «лишний» штрих знаний о личности Сталина, да и других тогдашних вождей мог стоить человеку головы...

Профессор Герасимович, как Рональд и ожидал, посоветовал ему действовать через новую знакомую, г-жу Менцель. Ее супруг выразил Рональду признательность за помощь обеим дамам, попавшим в беду по дороге в Ак-Булак, однако на просьбу дать краткое интервью ответил нечто уклончивое. Но Рональд получил приглашение к ним «домой», то есть в стоящие на запасных путях железнодорожные пассажирские вагоны, где обитали американские астрономы. Это были старомодные роскошные вагоны СВПС с мебелью из красного дерева, коврами, зеркалами, бархатными диванами и прочим комфортом XIX столетия. Они, кстати, за долгую службу успели изрядно «заклопиться»!

За несколько дней до затмения, когда прибыли уже и столичные спецкорреспонденты, Рональда Вальдека чуть не среди ночи подняли с постели в его гостиничном номере. Агенты угрозыска привезли похищенные чемоданы, документы и деньги американских путешественниц! Теперь они могли вернуть свой долг и советскому журналисту! (Он, кстати, уже начал испытывать финансовые затруднения). Дамы долго жали ему руки, говорили на английском языке слова благодарности, вручили ему деньги в пакете, но выразили опасение, что погода сорвет все наблюдения, ибо нет никаких видов на уменьшение сплошной облачности. Встревоженный Дональд Менцель, казалось, тоже мало верил в успех, и Рональду пришлось его утешать и обнадеживать.

Сам он почти не покидал площадки. Поскольку туда не допускали газетчиков, Рональд, по совету Герасимовича, взял на себя некоторые вспомогательные обязанности в советской экспедиции, временно войдя как бы в ее состав, подсобным техником-геодезистом. Поручали ему работы по привязке, нивелировке, вычислению координат фундаментов, сделанных на астрономические приборы. Этим топогеодезическим работам Рональд научился в армии и очень ими увлекался. Между делом кончил еще курсы планировщиков при Моссовете. Ему потом весьма пригодились эти знания в годы Ленинградской блокады и в северной «академии»...

Видя, что человек, выручивший жену в дороге, действительно трудится вместе с астрономами, работает с нивелиром, рейкой и теодолитом, доктор Менцель стал с ним разговаривать откровеннее, однако продолжал ворчать насчет погоды и выражать самые пессимистические прогнозы о всех экспедиционных замыслах и планах. Однако из этих отрывочных бесед Рональд все же составил небольшое интервью, прибавил к нему еще несколько бытовых зарисовок, ухитрился сфотографировать доктора Менцеля верхом на верблюде, служившем для доставки воды на площадку, и вскоре, увы, погибшем от укуса ядовитого паука каракурта. Этот печальный факт, кстати, тоже удалось «обыграть» в корреспонденции Рональда для британского агентства.

Но самым драматичным эпизодом в дни подготовки к решающему событию был налет азиатской саранчи. Это грозило полным срывом работ на площадке!

Рональд как раз заканчивал там утренние геодезические работы (в жару делать это не рекомендовалось), когда на горизонте появилась низкая туча, по цвету легко отличимая от серо-лилового обложенного облаками окоема. Туча тоже была серовато-пыльной и временами как бы отблескивала вроде тускловатого металла. Еще с ночи, как авангардные предвестники этой тучи, стали все чаще попадаться в сухой траве и падали прямо на землю отдельные крупные насекомые, похожие на кузнечиков. При виде этих насекомых люди бывалые всплескивали руками, ахали, вглядывались в небо над горизонтом и с рассветом заметили серовато-пыльную тучу. Саранча! Целая кулига азиатской саранчи надвигалась с юго-востока и грозила бедами всем молодым всходам злаков, трав и даже овощей.

Но еще худшими бедами грозила она астрономам, всей аппаратуре экспедиций. Хотя окрыленная туча приближалась довольно медленно, значительно отставая в скорости от туч небесных, гонимых ветром, все же количество отдельных насекомых на площадке с часу на час увеличивалось и становились они все назойливее. Саранчу уже скидывали с приборов, стараясь во это бы то ни стало уберечь с трудом налаженную настройку. Чего же было ждать, если бы вся туча обрушилась на холм миллионами насекомых? Жадные твари неизбежно забьют лапками щели приборов — и настройка полетит к черту! Положение становилось драматическим.

— Нужны немедленные предупредительные меры со стороны населения, — сказал Дональд Менцель своему советскому коллеге профессору Герасимовичу. А тот подозвал Рональда, тайком ему подмигнул и заговорил в тоне легкого упрека:

— Видите ли, г-н коллега, тут-то и могла бы помочь наша пресса, чтобы привлечь на помощь ученым общественность. Но вы сами, г-н доктор, проявили к нашим журналистам такую враждебную нетерпимость, что они потеряли интерес к вам. Чтобы теперь их вновь заинтересовать, нужно бы совершенно по-другому с ними поговорить и посоветоваться. А для этого у нас уже нет времени: туча приближается, и надо действовать! Вот, может быть, Рональд Алексеевич пособит нам?

— Да я ведь совсем не против прессы. Просто считал, что в период подготовки господа журналисты... больше мешают, путаются у нас под ногами! Если же от них может быть польза, то я пожалуйста... Можете обещать им, что сочтете нужным с моей стороны.

— Ну, вот и отлично! Будем считать, что Рональд Алексеевич получит интересные интервью г-на Менделя, как только поможет устранить опасность! — и профессор Герасимович, слегка ухмыляясь, пошел к приборам.

На экспедиционном «газике» Рональд тут же полетел в поселок, растолкал мирно спавшего радиокорреспондента Петю Шехтера, и по прямому проводу насели они вдвоем на обком партии Там хорошо знали о налете саранчи, но никак не предполагали, что это создает угрозу и астрономам.

— Если не сбить тучу на подходе, наблюдения будут сорваны, — пояснял Рональд невидимому обкомовскому собеседнику в трубку, — забьются аппаратные щели, расстроится регулировка, собьются с фокусировки фотообъективы. Чтобы все это предотвратить, нужны, прежде всего люди и одновременно химия и авиация. Повторяю: авиация, химия и люди!

Видимо, Оренбургский обком был уже подготовлен к этим вестям и умел распоряжаться по-военному. Через два—два с половиной часа после этого разговора Ак-Булакский райком уже исполнял приказ — вывести на борьбу со стихийным бедствием все поголовное население от мала до велика, оставив пока все прочие заботы. На помощь спешили на грузовых машинах колхозники окрестных сел, рабочие солеварен, оренбургские школьники и студенты, проходившие где-то неподалеку практику.

— Ждите самолетов, налаживайте деревянные цепы, лопаты, грабли, солярку на предмет сжигания собранных куч саранчи...

Петя Шехтер решил действовать в рядах мобилизованного населения вместе с девушками Ак-Булака, Рональд же вернулся на площадку. И оттуда не без восторга наблюдал, как три прилетевших аэроплана кружились над кулигой, уже заметно приблизившейся к холму, думается, до «переднего края» оставалось не более полутора — двух километров. И там, в этом отдалении уже кипела работа. Аэропланы кропили кулигу каким-то ядовитым составом, от которого саранча валилась оземь, и тут ее били цепами, закапывали в канавки, жгли огнем: астрономы у себя на площадке энергично уничтожали прорвавшийся авангард кулиги. Роня сунул в спичечную коробку самое крупное из попавшихся ему насекомых и отослал в свое агентство в виде вещественного доказательства всей этой истории. Этим побоищем она в общем и закончилась, и целую ночь Рональд Вальдек слал волнующие корреспонденции для британского агентства и советских газет. Менцель дал очень сдержанное интервью по поводу перспектив экспедиции, но согласился просто поговорить о своих местных впечатлениях, советских коллегах, которым он искренне симпатизитировал, и о русских девушках, которыми восхищался. Восхитила его и оперативная ловкость угрозыска, так быстро вернувшего похищенные приборы и документы, и лишь годы спустя, когда Рональд лучше узнал приемы МГБ, близкие к уголовщине, с грустью подумал, что супруги Менцель легко могут заподозрить и его самого в соучастии в этой подозрительной краже!


* * *


В редакции союзной информации ПАИС, кажется, в партийно-советском отделе, долгие годы сотрудничал репортер Сергей Р-ский. Его постоянными объектами были авиация, спорт и... государственные похороны

Если выражение «мальчик желтой прессы» родилось в США и относилось к ловцам дешевых газетных сенсаций, к бессовестным шакалам пера, то нравственный колер Сергея Р-ского следовало бы охарактеризовать как оглушительно-оранжевый или ультра-лимонный. Ибо никакие нравственные устои, принципы и критерии не обременяли его вольного журналистского духа. При необходимости для себя или по требованию начальства он мог делать что угодно: служил рьяным доносчиком на товарищей, устраивал подвохи, розыгрыши, мелкие провокации; мог заниматься слежкой, дезинформацией ближайших друзей, постоянно обманывал других газетчиков, если они по неопытности или неведению пытались уточнить через него какой-либо акт, дату или имя. В этих случаях Сергей давал только ложные справки, с видом знатока буквально ликовал, когда обманутый получал взыскание за допущенную ошибку.

Он постоянно следил за всеми работами товарищей и первым обнаруживал огрехи в чужих заметках и статьях сразу после их публикации. Но не было ни одного случая, чтобы Сережа Р-ский помог бы товарищу обнаружить или поправить ошибку в рукописи раньше, чем та попадала в печать.

Впрочем, к Рональду он относился с некоторой опаской, предполагая, что у товарища Вальдека есть крупные связи и влиятельные друзья, старался войти к нему в доверие, когда оба журналиста встречались еще на «параллельных курсах».

Так, 18 мая 1935 года судьба свела Рональда Вальдека, в тот момент еще сотрудника «Голоса Советов», и Сергея Р-ского, репортера ПАИС, на обширной территории Центрального аэродрома имени тов. Чкалова (близ нынешней станции метро «Аэропорт»), когда буквально вся эта большая территория, а вместе с ней и прилегающий поселок Сокол представляли собой нечто вроде гигантского побоища: в поселке горели два дома, на летном поле пылали кострами 7 авиационных моторов (8-й угодил в дом и спалил его), а на подступах к селу Всехсвятскому, вдоль Ленинградского шоссе, вытянулось, будто в смертной истоме, серебристое тело летающего ящера, самолета-гиганта «Максим Горький»... Его гофрированная чешуя, казалось, еще вздрагивала в агонии. Кстати, раньше обоих советских журналистов поспела на место катастрофы корреспондентка «Ассошиэйтед Пресс». С крыши своего автомобиля она торопилась нащелкать побольше кадров для будущего очерка.

Произошла катастрофа из-за лихачества летчика-испытателя Благина, назначенного в почетный эскорт «Максиму», когда тот принял на борт всю группу инженеров и техников ЦАГИ, спроектировавших и построивших этот самолет-гигант. Вместе с экипажем (во главе с шефом-пилотом Михеевым) самолет в этот роковой день передавался гражданскому воздушному флоту для агитэскадрильи. Два самолета эскорта должны были осторожно подстроиться и совершить с ним круг почета над Москвой. Летчик Благин, пристраиваясь, решил совершить лихую петлю вокруг плоскости «Максима», но не рассчитал скорости и врезался в крыло гиганта[126]. Тяжело нагруженный «Максим», уже разваливаясь в воздухе на части, секунд десять сохранял поступательное движение, и пилот Михеев, видимо, пытался действовать штурвалом (руки Михеева, оторванные от туловища, были обнаружены среди обломков вцепившимися в сектор штурвала). Сорок пять человек, летевших на борту «Максима», включая экипаж, и сам летчик Благин на своем «У-2» — такова расплата за его нерасчетливую лихость.

Сергей Р-ский и Рональд Вальдек написали прямо на аэродроме текст сообщения о катастрофе, ибо скрыть ее, как всегда у нас делается, на сей раз было невозможно: пол-Москвы наблюдало за полетом, тысячи видели катастрофу, иностранные корреспонденты успели сделать много снимков летного поля с трупами, обломками и горящими моторами. В этот же вечер тогдашний нарком внутренних дел Ягода утвердил составленный журналистами текст правительственного сообщения о катастрофе. В несколько сокращенном виде этот текст высечен на стене Новодевичьего кладбища, где похоронены урны с останками погибших. Гибель самолета «Максим Горький», как рассказывают, безмерно огорчила самого писателя и как бы предрекла его скорую кончину, последовавшую через год.

Еще перед весной 1936 года безошибочное воронье чутье Сергея Р-ского подсказало: пожива близка! Горький дышит на ладан. Пора загодя кропать некролог-биографию. Для всех газет Советского Союза. Чтобы слезу вышибало!

А был Сергей Р-ский не только мастером траурно-журналистского жанра, но и безукоризненным знатоком номенклатурной классификации похорон и покойников. Как при их жизни он всегда точно отмерял им дозы аплодисментов, возгласов и прочих проявлений народной любви, так после смерти он дозировал изъявления людской скорби. Например, по инженеру Классону он печатно горевал в совершенно ином стиле, чем, скажем, о Дзержинском. В одном случае «смерть оборвала творческий путь», в другом — «перестало биться пламенное сердце». Рассуждал он на эту тему охотно и пространно, пока слушателей не начинало мутить...

Покойников и похороны он делил на категории, от первой, или, как он с 1935 года стал называть ее, маршальской, до последней, четвертой, куда скромно и самокритично относил коллег-слушателей и самого себя. Для этой категории, как он утверждал, полагалось по штату лишь пятистрочное объявление в местной газете с соболезнованием семье покойного от коллектива сотрудников. Все остальные 150—160 миллионов советских граждан ни в какие номенклатурные похоронные категории не попадали вообще и следовательно никакого интереса для Сергея Р-ского не представляли, ибо их переход в загробную жизнь происходил без всякого участия органов прессы.

Но сверх этих четырех категорий существовала, по Сергею Р-скому, еще и высшая, чрезвычайная, когда весь газетный лист брался в траурную рамку, а текст сообщения о похоронах начинался словами: «Еще с утра столица оделась траурными флагами...» Эта чрезвычайная категория полагалась членам Политбюро и тем лицам, кого «зал встречал стоя, бурными аплодисментами, переходящими в овацию». Сергей Р-ский заранее готовил некролог для покойников этой чрезвычайной категории и безошибочно угадывал, еще при жизни кандидата в покойники, не только церемониал похорон, но даже состав членов государственной комиссии. Товарищам Р-ского по профессии оставалось только поражаться этой выучке и партийному чутью, так необходимому журналисту ПАИС! Разумеется, размышляя над некрологом по Горькому, журналист Сергей Р-ский заранее относил будущие похороны к наивысшей, чрезвычайной категории, т.е. категории «Еще с утра...»

И вот, днем 18 мая, под пасмурных небом, тревожным для астрономов, ибо до затмения оставалось уже менее суток, Рональд Вальдек, работавший на площадке, уловил краем уха эти самые словеса из черной радиотарелки, что висела в палатке пулковцев. Зазвучала траурная музыка классиков — Бетховен, Шопен, Шуберт, Мендельсон... По ком же это? Сомнений почти не оставалось: по всей вероятности... Горький! Сразу вспомнились и заранее заготовленные Сергеем Р-ским варианты некролога.

Нелегко дались сочинителю эти варианты! Ибо в этот раз при всем сверхчутком метеорологическом инстинкте не мог автор уверенно предвидеть, какой тон некролога будет высочайше одобрен: безудержно хвалебный или сдержанно-общий? С намеками на ошибки в прошлом или без этих уступок западным политиканам? Ведь они, дьяволы, не обучены искусству мгновенно забывать! Они изредка цитируют «Несвоевременные мысли» и еще кое-какие старые грешки Алексея Максимовича. Да вдобавок, по слухам, в Лондоне хранится завещание Горького... «Вскрыть через 50 лет после моей смерти»... Стало быть, в 1986-м. Не учесть ли тут возможность кое-какого подвоха? И не оградить ли себя, на всякий случай, от возможной превратности в далеком, но все-таки неизбежном 1986-м году!? Р-ский, работая с весны над некрологом, тайком искал горьковские статьи 1917 года, но не получил допуска к засекреченным, хранимым в тайне «Несвоевременным мыслям». Об этих поисках узнала Екатерина Георгиевна, допущенная к так называемому «спецхрану». Она сделала кое-какие выписки из горьковских материалов в начальном периоде революции. Эти выписки подвергли С. Р-ского в немалое изумление, ибо в подлинном звучании слова и мысли Горького были выразительнее и сильнее, чем в жидком пересказе позднейших марксистских критиков.

...Руководство ПАИС одобрило было первый, слегка критический вариант написанного С. Р-ским некролога, загодя посвященного живому и здравствующему писателю. Вариант был в секретнейшем порядке направлен в ЦК партии Вскоре он вернулся оттуда с бранной резолюцией и категорическим указанием тт. Поспелова и Стецкого убрать все намеки на какие-либо расхождения между Горьким и ленинской большевистской партией. Мол, родоначальник социалистического реализма неизменно и всегда шел за Лениным, преклонялся перед товарищем Сталиным и высоко держал знамя пролетарского интернационализма, будучи непримиримым к врагам социализма и единства рабочего класса всего мира!

Этот-то выправленный, стерильный и идеально пустословный некролог теперь и разносился из черного репродуктора далеко над оренбургской степью. Рональд Вальдек, косвенно участвовавший в работе над этим текстом, слушал его обтекаемые формулы, узнавал или вовсе не узнавал ранее знакомые фразы и старался убедить себя, что верно, так оно и нужно для малых сих, дабы не впали в соблазн критического мудрствования.

Между тем в поселке Ак-Булак уже стало прямо-таки тесно от наплыва журналистов. Газетчики советские жили по двое, по трое в комнатенке. Стихийно возникали (а то и рушились) деловые творческие, даже личные «кооперативы» вроде совсем неожиданного альянса московского спецкора правительственной газеты с американской корреспонденткой «Ассошиэйтед Пресс»: только она одна занимала двухкоечный гостиничный номер, а прилетевшему на своем редакционном самолете московскому деятелю пера было уже негде ни главу преклонить, ни машинку поставить. Американка посочувствовала советскому коллеге и поделилась с ним ак-булакской жилплощадью, отгородившись от соседа ширмой. Он отблагодарил ее тем, что брал на борт своего самолета, обозревать окрестности площадки, а затем, на том же самолете доставил ее в Москву.

Журналисты шушукались, что, мол, закат крупнейшего светила на горизонте литературы — Максима Горького — вовсе затмит на газетных полосах затмение солнечное, и Рональд Вальдек попросил друга, Петю Шехтера, спецкора московского радио, связаться по радиотелефону с агентством ПАИС и освежить инструкции Вальдеку. Редактор Союзной информации мямлил нечто невразумительное, дескать, пока мне не до вас, товарищ Вальдек, а редактор информации на заграницу прямо завопил, чтобы спецкор ни в коей мере не снижал активности и помнил про договор с британским агентством.

— Чем больше передашь, тем лучше, — кричал ино-редактор. — Держись, как держался — премия наша будет!

Однако самой серьезной помехой становилась погода. 18 июня солнце село в сплошную облачность, а 19 июня оно лишь чуть окрасило тучи на востоке, Неполная фаза затмения началась в ранние утренние часы. Небо все гуще затягивалось облачностью. Журналисты взяли в осаду астрономическую площадку, обложив ее со всех сторон, как воинственные орды этих степей некогда осаждали русские крепости, вроде Оренбургской или Белогорской.

И буквально за полчаса до появления на солнечном диске лунной тени, тучи, застилавшие небосвод, неожиданно раздвинулись как раз против солнца, будто нарочно, по театральному пошел занавес перед спектаклем. Утреннее светило явилось людям во всем своем блеске.

Продолжительность всего затмения, помнится, была около полутора часов, а главная небесная сенсация — фаза полного закрытия солнца — длилась минуты три-четыре. И за все это время ни одна тучка, ни одно облачко ни на миг не заслонили солнца от взоров астрономов. Американцы своей автоматикой сделали более двух тысяч снимков короны, пулковцы — около семи десятков, но качество каждого из семидесяти было отличнейшим, у американцев — посредственным, сказалась неточность предварительной настройки. Всех восхитила «любезность» небесных сил, обеспечивших, как по заказу, ясную голубизну в просвете между тучами, как раз против светила. Более того! Когда погас за черным бархатным диском лунной тени последний узенький солнечный лучик, наступила странная дневная мгла, подсвеченная лишь по краям горизонта оранжевым отблеском от той части земной поверхности, где затмение оставалось неполным, возникло вокруг грозно-черного кружка, скрывшего солнце, свечение жемчужно-серебристой солнечной короны. В следующий миг на краю диска вспыхнул, распустился багровым розаном солнечный протуберанец — на все это было совсем не больно глядеть незащищенным глазом. Самым необычным было, однако, то, что лучи солнечной короны образовали в небе как бы подобие пятиконечной звезды! Все это выглядело какой-то грандиозной торжественной космической режиссурой, которой подвластны силы небесные!

Впоследствии в застольной речи на прощальном банкете доктор Дональд Менцель шутливо благодарил оренбуржцев за идеальную организацию «чисто большевистского» солнечного затмения.

Наблюдали его здесь, в обычно безлюдной степи, несколько тысяч человек, включая все население Ак-Булака и соседних деревень. Кроме того, из Оренбурга и с противоположной стороны, то есть из Кустаная, к рассвету 19 июня 1936 года были поданы два поезда для астрономов-любителей. На однопутной здесь железной дороге оба паровоза встречных пассажирских составов тихо сблизились до тридцати—двадцати метров и стали, попыхивая дымком и паром, друг против друга, как раз против площадки астрономов. А толпы приехавших рассыпались по степи, навели закопченные стекла или целлулоидные дымчатые очки на солнце и следили за фазами затмения. Кое-кто привез животных, посмотреть, как они поведут себя с наступлением негаданной дневной ночи. Говорили, что в поселках куры спокойно вернулись на насесты в сараях, собаки забрались в сторожевые будки, кошки отправились на охоту, как в обычную вечернюю пору, а верблюды волновались, укладывались на покой, но будто понимали, что делают это не ко времени! Этими подробностями особенно интересовалась американская корреспондентка. Рональд впоследствии читал ее телеграмму. Она кончалась словами: «Население спокойно...»

Ее земляки-астрономы остались очень довольны экспедицией, изрядно понервничав за все дни перед затмением. Кстати, при этом Рональд Вальдек невольно получил некоторое представление о крепости нервов американского журналиста и бизнесмена Вальтера Дюранти.

Дело в том, что по просьбе Рональда его друг Петя Шехтер помог и профессору Дональду Менделю связаться по радиотелефону с г-ном Дюранти за час до затмения, когда всем казалось, что провал наблюдений неизбежен. И Петя Шехтер, и корреспондент ПАИС Вальдек уже знали о материальной зависимости американской экспедиции от их земляка-журналиста, субсидировавшего экспедицию Гарвардского университета.

Рональд и Петя Шехтер слышали, как д-р Дональд Менцель нетвердым голосом докладывал боссу, что перспективы неважные, погода облачная и шансов на успех маловато. На что твердый, спокойный и благожелательный голос босса из Москвы отвечал с редким хладнокровием:

— Не тревожьтесь, профессор, делайте спокойно все возможное и зависящее от вас, положитесь на волю Божию, и я убежден, что все у нас будет окей!

Этот завидный оптимизм короля аккредитованных в Москве иностранных журналистов, мастера большого журналистского бизнеса г-на Дюранти впоследствии проявлялся еще не раз. Наблюдал Рональд и чисто профессиональный стиль работы Вальтера Дюранти. Это было на Щелковском аэродроме во время старта Чкалова, потом и Громова, при их перелетах через полюс в Америку. Изо всех присутствующих на старте, именно Вальтер Дюранти отличался полнейшим хладнокровием и непоколебимой уверенностью в полном успехе труднейших перелетов той эпохи...

...По возвращении в Москву Рональд Вальдек нашел свою фамилию на Доске Почета «за отличную, инициативную работу спецкора ПАИС по солнечному затмению». Агентство британское уже перечислило в Москву договоренные заранее 10 тысяч фунтов стерлингов премиальных. По этому случаю через месяц агентство ПАИС тоже наградило своего спецкора сверх его четырехсотенного гонорара еще и дополнительной сторублевкой в виде поощрительной премии из директорского фонда.

Недобрые предзнаменования наступившего 1937 года напомнили Рональду Вальдеку одно уже забытое ощущение...

Лет за десять до «грозного года» он испытал в крымских горах землетрясение средней силы, вызвавшее панику в Ялте и поэтически описанное Маяковским. С тех пор у него исчезла уверенность в непоколебимости тверди и даже появилась некоторая способность к геотектоническим предчувствиям.

Именно это ощущение неустойчивости почвы под ногами возникло у журналиста Вальдека вечером 5 декабря 1936 года.

Он спешил тогда на служебной «эмке» в редакцию с большого рабочего митинга на заводе, носившем имя вождя. Через четверть часа должна была начаться радиотрансляция из зала Чрезвычайного VIII Съезда Советов, где Сталин читал свой доклад о проекте новой конституции.

Минуя Таганскую площадь, журналист и его шофер Коля увидели толпу у репродуктора и различили шум оваций из зала Съезда. Уже раздавался негромкий голос с грузинским акцентом, то и дело прерываемый рукоплесканиями. Журналист и шофер вышли из машины, присоединились к толпе и слушали, пока ноги в легких ботинках не одеревенели от холода... Когда прибыли в редакцию, доклад еще продолжался, затем последовало повторение в записи. Вся редакция, отложив дела текущие, слушала и первое чтение, и повторение. Лица светились восторгом, преданностью вождю и преклонением перед грандиозностью события: человечество получало зримый образец самой демократической, самой свободной, самой прогрессивной конституции, которая обеспечивала гражданам великого Советского Союза всю полноту прав человека...

И вот в этот памятный час, именно при слушании Сталина, возникло у Рональда Вальдека то, почти совсем забытое, «крымское» ощущение неустойчивости тверди, близости подземных толчков... Конечно, после 1934-го, кировского года и личного Рониного опыта, его наблюдений в 18-м, 27-м и 34-м годах, такое предчувствие было неудивительно, но ведь сталинский доклад о проекте Конституции скорее успокаивал, чем тревожил! Он как бы укреплял в людях почти утраченное чувство правовой стабильности. Но в Рональдовой душе успокоения не наступило. Было что-то неуловимо зловещее в подтексте доклада и в самом тоне чуть-чуть ироническом, будто отеческом, однако таящем тайную угрозу... И когда поздним вечером Рональд Вальдек поделился своим предчувствием с Катей, он поразился, что точно такое же ощущение возникло при слушании также и у нее! И оба они, два преданных коммунистической идее человека, преисполненных уважения к Вождю Народов и верящих в его непогрешимое величие, при всем том не почувствовали себя ни на йоту вольнее, безопаснее и правомочнее, как то обещала им сталинская Конституция, вступающая в действие после Чрезвычайного VIII съезда Советов!

...Впрочем, во всем, что относилось к Рониным журналистским и педагогическим обязанностям, год 1937 начинался и продолжался целой полосой непрерывных успехов, интересных дел, важных свершений, личного и даже общегосударственного масштаба. У Рональда Вальдека завязалась прежде всего близкая дружба со многими коллегами по работе — репортерами, переводчиками иностранной редакции, работниками смежных пресс-бюро и газетчиками тех органов большой прессы, с кем приходилось постоянно встречаться на конгрессах, конференциях и сессиях, при важных событиях в столице, выезжать на общие задании и брать интервью у одних и тех же знаменитостей.

Как лицо, со студенческих лет причастное к пушкиноведению, Рональд был назначен руководителем пресс-центра, созданного агентством в связи со столетием со дня смерти Пушкина. Через его руки прошли горы материалов (как правило, малоквалифицированных) от иногородних корреспондентов, любителей пушкинистов (тут попадались вещи интересные), и сам он собрал и написал немало статей, для коих черпал материалы из новых приобретений Литературного музея или в поездках по пушкинским местам. Он ездил спецкором в Большое Болдино и открывал там мемориальную доску на музейном доме, где созданы были «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» и «Скупой рыцарь», где дописывался «Онегин» и вынашивалась эпопея о Петре... Побывал он и в Ясной Поляне, где вместе с профессором Павловским слушал голос Толстого, записанный на восковых валиках...

А тем временем дурные предчувствия сбывались!

Уже ходили темные слухи о многих арестах — они начались сразу после принятия новой Конституции победившего социализма. Сенсационно исчез с горизонта наркомвнутдел Ягода. 1 июня Москва услышала о самоубийстве начальника политического управления Красной Армии — Гамарника. В те же дни журналисты ПАИС были потрясены вестью о самоубийстве их собственного руководителя: он пустил себе пулю в лоб в ту минуту, когда в квартиру вломились чекисты. Впрочем, журналисты хорошо знали о близкой дружбе ответственного руководителя ПАИС с арестованным наркомом Ягодой. Вскоре исчез и бывший сосед Вальдеков по Малому Трехсвятительскому переулку — главный архитектор канала Москва—Волга Иосиф Соломонович Фридлянд, шурин Ягоды (Фридлянд женился на Фриде Григорьевне, сестре наркома).

Но в эти же самые черные месяцы и дни свершились в стране великие дела, настоящие подвиги, вызывавшие энтузиазм во всех уголках земного шара...

Рональд смог присутствовать в июне и в июле того памятного года на стартах Чкалова и Громова, улетавших через Северный полюс в Америку. Весь мир радовался этим высшим рекордам безумной храбрости и трезвейшего расчета. Сколько тысяч сердец потянулось тогда к «советским русским» и в скептической Европе, и в занятой бизнесом Америке!

...На разукрашенном теплоходе «Иосиф Сталин» плыл Рональд Вальдек в ночь на 15 июня по новому каналу Москва—Волга, вступавшему в строй. Канал этот со всеми его плотинами, шлюзами, электростанциями и вокзалами создан был, как и все большие стройки первых пятилеток, исключительно подневольным, принудительным трудом десятков тысяч узников сталинских концлагерей Стройка начиналась невдалеке от впадения в Волгу реки Дубны, и первые лагеря возникли в сырой, заболоченной дубнинской пойме. Затем лагерные зоны протянулись вдоль всей трассы канала к столице. Скрыть их было невозможно, поэтому писали и говорили о лагерных стройках довольно откровенно, подчеркивая удивительные успехи чекистов в перевоспитании преступников. На столичной сцене шла погодинская пьеса «Аристократы», где бандит становится передовым бригадиром. Алексей Максимович Горький оставил человечеству восторженные патетические статьи, посвященные успешной и мудрой чекистской педагогике, благодаря которой даже контрреволюционный инженер-вредитель сделался патриотом еще Беломорско-Балтийского канала и затем использовал этот свой опыт на строительстве Московского канала. Руководителем лагерного управления, возводившего в числе прочих объектов и канал Москва—Волга, был чекист Берман. Он, естественно, был в числе юбиляров и тоже плыл в одной из кают на «Иосифе Сталине». Именно его чекистскую педагогику так рьяно славил Максим Горький.

Рональд Вальдек делил каюту на «Иосифе Сталине» с Ваней Козликом, дававшем заметки о строительстве канала с самого начала работ в дубнинских торфяниках. Может быть, именно к этим местам относятся строки известного самиздатовского стихотворения:


В болоте, в торфянике зыбком,

Шел месяц за месяцем вслед...

И вот объявили ошибкой

Семнадцать украденных лет...[127]


Впрочем, тогда, в 1937-м никто не поверил бы, что сталинская лагерная педагогика будет когда-либо объявлена ошибкой.

Наступил рассвет юбилейного дня 15 июня 1937 года и оба корреспондента вглядывались в сумеречные ландшафты, когда теплоход швартовался к пристани «Комсомольская». Их ждало зрелище весьма необычное.

На берегу подходила почти к самой пристани узкоколейная ветка. Открытая моторная дрезина с дремлющим мотористом будто ждала кого-то с теплохода. У трапа стояли четверо в штатском, с топорщимися от пистолетных рукояток карманами. Не дожидаясь полной швартовки, они прыгнули на борт «Иосифа Сталина» и через несколько минут снова показались на трапе, уводя с собой тучного, раскормленного, но сейчас растерянно глядящего под ноги, точнее на носки своих шевровых сапог, главу ГУЛАГа, «папу» Матвея Бермана... Его посадили на дрезину, мотор застучал... и папа Берман не доехал до Химкинского речного вокзала, на юбилейные речи и тосты!

Сразу был пущен (вероятно, самими чекистами) слух о том, что товарищ Сталин остался недоволен воспитательными методами Бермана, Фирина и прочими гулаговскими фюрерами: они, мол, давали слишком много воли бригадирам, головорезам-уголовникам, практически превращая их в своих заместителей по воспитательной части. Мол, не партия, а уголовники вершили все дело «перековки», действуя преступными методами и вовлекая бытовиков и прочих мелких правонарушителей в уголовную среду, чтобы та не иссякала. Не исключено, что такие сигналы в правительстве имелись от самих заключенных, от мыслящих работников гулаговского КВО[128], но едва ли партийные верхи смущались такими сигналами о судьбах бросового контингента... Куда вернее предположить, что Сталин решил, не настала ли пора сменить ягодинский слой чекистов другим, обновить его, как меняют подработавшийся подшипник. Впоследствии тот же метод применял Мао Дзедун под знаменем пролетарской культурной революции...

Началось в стране безудержное восхваление сталинского железного наркома Ежова, спасшего своими ежовыми рукавицами вождя партии и народа от злокозненных покушений извергов: агентов империализма — троцкистов, зиновьевцев, бухаринцев, таких предателей, как Якир, Уборевич, Корк, Тухачевский, Егоров, Пятаков, и т. д. Можно было по пальцам сосчитать уцелевших от расправы лиц, работавших с Лениным, — вся его старая гвардия была расстреляна. Чекистов превозносили и воспевали. Газетная популярность ежовцев могла сравниться только с полярниками и летчиками — их имена были тогда у всех на устах. Про Отто Юльевича Шмидта и Михаила Водопьянова — главных героев челюскинской эпопеи — уже пели не очень пристойные лагерные песенки под гитару, хотя время известных лирических бардов с гитарами пришло много позднее:


Шмидт сидит на льдине, будто на перине,

И качает длинной бородой...

Если бы не Мишка, Мишка Водопьянов... и т. д.[129].


Слава полярников еще возросла, когда Водопьянов посадил на льды у Северного полюса тяжелый транспортный самолет, выгрузивший четверку папанинцев. Их знаменитый, первый в истории дрейф на льдине, продлился до следующего, 1938 года... А тем временем из небольшого, семиквартирного дома в Малом Вузовском, где обитали Рональд и Катя, были навсегда увезены 8 человек из 60 постоянных жителей. И еще не менее восьми ожидали той же участи со дня на день, в том числе известный профессор-биолог немецкого происхождения[130].

Отца Рональда, Алексея Александровича Вальдека увели весной, расстреляли летом — об этом рассказано в первой главе. Арестовали и осудили почти полностью весь состав трех немецких церковных хоров лютеранской общины, все три церкви были закрыты. Здание Петропавловской передали студии Союздиафильма, а мебель, священные предметы, утварь и религиозную живопись, высокого художественного достоинства, сожгли. Так же поступили с Михайловской церковью на Немецкой улице, и лишь Реформатскую отдали баптистской общине. Очень ценные инструменты — органы, Петропавловский и Михайловский, по слухам, были спасены от уничтожения профессором Гедике, много концертировавшим на этих чудесных инструментах в дни немецких церковных праздников.

За несколько лет до всех этих умопомрачительных событий Рональд Вальдек встретился на своем дипломатическом поприще с руководителем юридического отдела НКИД, товарищем Вадимом Григорьевым. Первый («формальный») супруг Екатерины Георгиевны не только выжил, подобно своей юридической супруге, но и последовал, до некоторой степени, ее примеру: вернулся на советскую службу, стал крупным специалистом по международному праву, и, в частности, составил то, получившее широкую известность юридическое определение агрессора, с которым М. М. Литвинов успешно выступил в Лиге Наций. Оно было одобрено и принято Лигой, стало международным законом (кстати, сам Советский Союз впоследствии сделался одним из активнейших нарушителей этого закона, преданного поэтому среди советских юристов полному забвению).

Встретившись с Рональдом Вальдеком на стезе служебной, Вадим благожелательно отнесся к младшему коллеге и даже вручил ему для передачи Кате флакон «Кер де Жаннет» фирмы Коти. Оказывается, он отлично помнил, какие цветы и запахи она любила и какую неодолимую страсть питала к парижским духам — в самые тяжелые времена готова была отдать за них даже хлебный паек!

У Вадима Григорьева уже имелась небольшая милая семья. Жили они у Красных ворот, в наркоминдельском доме этажом ниже квартиры Литвинова. Бывшие супруги, Вадим и Катя, решили возобновить «знакомство домами», постепенно преодолевая давние нелады и обиды, утратившие остроту. Несмотря на потерю левого глаза от своего выстрела в ухо (пуля вышла через нос), Вадим ухитрился мастерски играть в теннис, выглядел молодо и элегантно, имел «побочную» девочку от молодой возлюбленной, в чем сознавался не без авторской гордости, и постоянно щеголял афоризмами, дипломатическими остротами и «билибинскими mot» вроде: «Жизнь подобна ресторану, где берут тройную плату за самую малую радость, а тех кто удирает, не заплативши по счету, либо не замечают, либо списывают...» Или: «Мне платят хорошее жалованье за то, чтобы я учился мыслить антисоветски...» и т. д.

Увы, в том же фантастическом году исчез с горизонта и Вадим, объявленный уже не в шутку врагом народа. Казалось, никому не избежать своей очереди в этой мясорубке. А вместе с тем гремели фанфары производственных побед, культурных достижений, ученых открытий. Пресса бурно раздувала энтузиазм; радио на площадях надрывалось от маршей и песенок Дунаевского, создавая впечатление, будто огромная могущественная страна эдаким гигантским монолитом во главе со сталинским ЦК неудержимо рвется в коммунизм, находясь под тайным обстрелом неведомых вражеских сил, не способных даже замедлить ее порыв и лишь там и тут выслеживающих каких-то оступившихся, нетвердых, несмелых и неверных. Совсем как в кино на историческом фильме: строится суворовское карэ для атаки, двинулось вперед, пуля-дура выбила одного, другого, наступающие сомкнули ряды, упавшие трусы сметены и забыты. Храбрые и стойкие движутся дальше! Враг бежит!.. Рубеж взят!

Одним из таких взятых рубежей, помимо авиационных и полярных, стал созыв в Москве XVII Международного геологического конгресса. И хотя именно среди геологов Советского Союза сталинский нарком Ежов учинил настоящий погром, засадив и расстреляв самые активные кадры совета по изучению производительных сил (СОПС) Академии наук СССР, конгресс открылся в Большом зале Консерватории с огромным подъемом. Были сотни иностранных геологов, председательствовал глава российских нефтяников академик Губкин, а от Советского правительства произнес вступительную речь о великих наших научных достижениях сам Валерий Межлаук, председатель Госплана, зампред Совета Народных комиссаров и нарком тяжелой промышленности, сменивший на этом посту застрелившегося — или тайно застреленного дома — Серго Орджоникидзе (Серго похоронили в феврале).

Корреспондентом ПАИС на конгрессе был назначен Рональд Вальдек. Он совершил и несколько поездок по стране, сопровождая делегатов конгресса. На одной из таких поездок по трассе Москва—Волга, где свежие срезы наглядно демонстрировали наслоение геологических пород, Рональда спросили напрямик, правда ли, что этот чудесный канал построен заключенными. Вальдеку осталось только подтвердить это, как бесспорный и официально признанный факт (впоследствии его стали замалчивать). Надо было видеть, как омрачились лица ученых гостей. Будто на них в ясный день надвинулась темная туча! Вопрос этот задан был уже на обратном пути роскошного теплохода, предоставленного делегатам, и после Рониного разъяснения большая часть гостей удалилась с палубы и демонстративно отказалась осматривать сооружения канала.

Вероятно, этих гостей вскоре догнала весть о том, что принимавший их величественный и серьезный наркомтяжпром Межлаук объявлен врагом народа.

Через несколько месяцев он был расстрелян. Мастера же этих дел сталинского наркома Ежова включили в состав Политбюро ЦК ВКП(б).

В один из тех осенних дней Рональда Вальдека вызвал к себе новый ответственный руководитель ПАИС и объявил журналисту, что «в порядке освежения аппарата ПАИС» он, Вальдек Р. А., увольняется и может сам выбирать формулировку увольнения: либо как несправившийся с работой, либо «по собственному желанию». Обычно после такого увольнения человека сажали уже через несколько дней, а то и часов. С такой новостью он и воротился домой, к Кате.

Но у той были свои свежие новости: в Ленинграде арестован профессор Волжин, в Москве — профессор Винцент. Оба были друзьями покойного Валентина Кестнера, а Винцент считался главной научной опорой Екатерины Кестнер.

Как выразился Катин сослуживец и научный руководитель ее отдела в институте профессор Игорь Михайлович Рейснер, «ваш покровитель Винцент и ваш старый друг Волжин уплатили свои оброки Харону, что, вероятно, будет вам, Екатерина Георгиевна, небезразлично». Стала ждать увольнения и Катя.

Наступил год новый, но процессы в стране оставались старыми. Однако ладья Харона, вопреки древней мифологии, стала, по слухам, совершать, хотя и нечастые, но все же обнадеживающие рейсы ОТТУДА, доставляя из подземелий кое-кого из якобы оправданных ТАМ людей, прежде всего командиров Красной Армии, почти вконец обезглавленной Сталиным и Ежовым. Шептали, что не кто иной, как Лаврентий Берия, тоже соратник Сталина, руководит пересмотром некоторых военных дел.

И хотя ТУДА, в те подземелья, люди по-прежнему шли и шли широким потоком, а ОТТУДА просачивались назад тонюсенькими струйками, все-таки к этим рассказам прислушивались жадно в несбыточной надежде увидеть и своих близких, вернувшимися.

Довольно скоро после ареста Рониного отца, профессора Винцента, Волжина, Вадима Григорьева и многих других людей, близких дому Вальдеков, Катю Вальдек пригласили в Большой Дом. Приглашение было весьма необычно: чужой голос в трубке, сухой и официальный тон (ведь Катины уроки с посольскими японками продолжались, даже учениц прибавилось, только встречи с Николаем Ивановичем назначались все реже и сводились к неопределенным разговорам — Катин собеседник явно не знал, какие инструкции и задания поручать «товарищу Саблиной», но снять ее с этой работы полномочий не имел). Кате разъяснили: пропуск — через подъезд № 3, на такой-то служебный час, днем (будто она уже была освобождена от всех обязанностей!). Явиться в кабинет на третьем этаже.

Этот кабинет оказался высокоответственным!

Собственно, Катя вошла не в кабинет, а в приемную залу, где слева была дверь с табличкой «Народный комиссар внутренних дел», а справа от входа подобная же табличка оповещала, что за нею пребывает и священнодействует «Заместитель народного комиссара внутренних дел». В эту дверь, правую, Катю в конце концов и ввели.

За письменным столом обычной массивности сидел товарищ в штатском, но рядом с ним в позе готового к услугам денщика вертелся и сгибался другой человек в чине генеральском. Стало быть, сидящий был важнее генерала! Хозяин кабинета отослал генерала, остался с Катей наедине.

В эти напряженные для нее часы Рональд Вальдек ожидал жену на скамейке Сретенского бульвара. Катю он провожал до этой скамейки от трамвая и сказал, что дождется ее, сидя на скамье за чтением Островского для завтрашней лекции в Техникуме текстильной химии...

Одну за другой он прикуривал все новые папиросы от догоравших, загадывал по тюремному, вернется Катя или не вернется: сядет воробушек носиком к Рональду — вернется! Сядет хвостиком — дело дрянь! Воробьи садились как попало, а время стояло.

И вдруг как-то сзади неслышно подошла к нему Катя. На лице ее он различил... одни глаза! И немного белизны вместо обычно смугловатых Катиных щек. Лицо было обтянутым, бескровным, белым, как утренняя луна. И — неживые, негнущиеся пальцы.

Он взял ее под руку и повел вдоль бульваров к дому, со Сретенского на Яузский, и этого расстояния как раз хватило для Катиного рассказа.

...Хозяин кабинета (надо полагать, что сам замнаркома. Не Чернышев ли?) начал издалека. Кратко подтвердил, что Катины начальники характеризуют всю практическую деятельность собеседницы положительно.

Я имею в виду дела в научных институтах и работу вашу с японцами...

Тон его был, однако, холодным и сдержанным.

Выслушав ее ответы насчет покойного мужа и мужа нынешнего, он осведомился совсем уже ледяным тоном, как могло случиться, что научную и деловую рекомендацию дал ей не кто иной, как гнусный вредитель, подлый враг народа и разоблаченный японский шпион, злобный контрреволюционер, бывший профессор и член-корр. Академии наук Винцент.

Катя спокойно пояснила, что рекомендация Винцента — это самая высокая и самая почетная характеристика для любого советского японоведа. Она, Екатерина Кестнер-Вальдек, счастлива, что удостоена такой оценки, надеется оправдать ее и гордится дружеским расположением к ней профессора Винцента.

Собеседник поднял на нее тяжелый взгляд.

— Так вы, уважаемая Екатерина Георгиевна, считаете государственные органы некомпетентными и глупыми? И доверяете врагу народа больше, чем чекистам-сталинцам? Вам известно, что мы считаем товарища Сталина своим учителем, самым первым и самым лучшим чекистом?

— Если бы я сомневалась в вас и в вашем аппарате, то едва ли очутилась бы в этом кабинете. Тем не менее, считаю арест Винцента огромной ошибкой. И надо ее исправить незамедлительно, ибо он слаб здоровьем.

— То есть, по-вашему, надо вернуть волка в овчарню? Мы пригласили вас сюда не для того, чтобы слушать подобные советы Именно вы, Екатерина Георгиевна, обязаны всемерно помочь нам разоблачить матерого шпиона. Вам придется проанализировать для следственного отдела кое-какой японский материал, разоблачающий вредительскую работу Винцента. От вас как советского патриота мы ждем соответствующей оценки. Ну а также и ваших личных свидетельских показаний. О тайных связях Винцента, Волжина и еще кое-каких сообщников этих шпионов. Что вы на это нам скажете?

— Скажу вам одно: если бы японская разведка ассигновала миллионы на подрыв советского востоковедения, все эти миллионы ей следовало бы истратить на... уничтожение Винцента. Отнимите Винцента у советской японоведческой науки, и она будет окончательно обезглавлена. Было у нас три японоведа мирового класса, и они удачно делили между собою сферы деятельности: Винцент преимущественно исследовал историю и культуру Японии, Кестнер — экономику и сельское хозяйство, вооруженные силы и военные доктрины, начиная с Мейдзи, Волжин изучал коренное население, этнографию, языки и все то, что Пильняк метафорически назвал «корнями японского солнца». Кестнер умер, Волжина вы обвинили в смертных грехах, не берусь судить, на каком основании, а теперь рубите последний сук под японоведением. То, что никак не удавалось японской разведке, сделали за нее... вы!

...Катя и Рональд уже подходили к своему переулку.

— Послушай, Кити! Ты малость не преувеличиваешь? Это сказано было... прямо в лицо?

— Ронни! Я передаю тебе беседу с ним СТЕНОГРАФИЧЕСКИ ТОЧНО!

— Кити! Хочу сказать, что ты великий человек. И я ужасно тобой горжусь! Сам, верно, так бы не сумел, не нашелся и не сдюжил бы. Но почему же он сразу не... посадил тебя?

— В ту минуту я была к этому готова. Ибо лицо его сделалось...

— Мрачным?

— Не то слово! Просто черным. Со стиснутыми зубами он спросил: «Вы отдаете себе отчет в том, что сейчас сказали?» «Вполне» — подтвердила я.

«В таком случае нам с вами разговаривать больше не о чем. Можете идти!»

— Так! И ты пошла?

— Да, встала со стула, поклонилась (а он смотрел в сторону) и пошла. И лишь в большой приемной зале сообразила, что пропуск мой оставила на столе у начальника.

— И как решила поступить?

— Подошла к секретарю и попросила вынести мне мой пропуск. Секретарь — пожилой, бритый наголо, — сперва стал убирать в стол какую-то мелкую бумажку, потом запер все ящики... И тут раздался звонок! Начальник уже вызвал секретаря к себе. Я подумала, что секретарь закажет конвой и меня заберут. Поведут в какой-нибудь подвал. И еще я подумала, что ты простудишься на той скамейке. Секретарь скрылся за портьерой и дверью — там все ужасно капитальное, солидное и тяжелое: двери, ковры, столы, люстры, рамы портретов... Минуты через три дверь опять приоткрылась, портьера раздвинулась, и секретарь вручил мне холодно и молча мой пропуск, подписанный на выход. Однако на втором этаже ко мне быстро кто-то подошел. Вот тут я невольно обмерла. Но человек взял мой пропуск, сличил с паспортом и вернул мне то и другое, откозырял даже... У выходных дверей на Лубянскую площадь часовой отобрал у меня пропуск и насадил эту бумажку на какое-то острие. Да, кажется, чуть не на штык своей фузеи.

— Ну уж это-то едва ли! Просто ты была еще не в себе. И теперь все еще бледная. Выпьем сейчас по глоточку красненького... Слушай, Кити, а ты понимаешь, что после всего этого могут приехать за тобою уже нынче ночью? Куда бы тебя спрятать? Пусть поищут!

— Что ты, Ронни! Никуда я от них прятаться не стану. Но вообще-то, Ронни, ты что-нибудь понимаешь нынче? Что это такое творится в Москве и во всей стране? Ведь только в моем институте берут каждую ночь одного, двоих... Вот, верно, нынче возьмут меня... Давай хоть доверенность напишу на завтрашнюю мою получку. Все-таки тебе с ребятами полегче будет. Уроков пока у тебя мало, а в остальном ты же у меня советский безработный!

— Давай-ка лучше подумаем, Кити, как бы тебе сделать... облегчение. Я ведь порядки тамошние немножко познал. Соберем тебе сейчас сидор!

— Кошмар! Нет, ты что-нибудь понимаешь? За что же это?

— Пусть о том думают бояре! Наше дело — сидор, кешар и ксиватура!

— Что это такое?

— Сидор — это твой мешок, твое личное имущество в камере. Туда приходят с сидором. А кешар — это передача с воли с прибавлением ксивы или ксиватуры — то есть письма. Вот я тебе буду пулять кешара и ксиватуры!

— Ах, Ронни, Ронни, еще неизвестно, кто кому будет их пулять! Может быть, баба Поля нам обоим! Не дожил Воль до этого ужаса. Что бы он подумал!

...Они вовсе не ложились в ту ночь. Одетые, обсуждали неоконченные дела. Собрали сидор, притом со знанием дела!

В чистую наволочку наложили только то, что разрешено иметь в камере: немного сахару, курева, карамелей-подушечек, кисть винограда, кружку с вареньем, несколько сладких сухариков, сдобную булочку, мыло, щетку, порошок.

В третьем часу утра вдоль всего Малого Трехсвятительского, убегающего круто вниз к Подкопаевскому, снизу вверх полоснуло слепящими потоками света прямо в окна столовой. Шум мотора стих у подъезда Топот сапог по чугунной лестнице. Стихло на площадке — напротив квартира управдома, четвертая. Значит, будят сперва его как понятого. Ему не привыкать — четыре года назад, летом 34-го он также ассистировал при аресте Рональда.

Звонок!

Баба Поля, кряхтя, поднимается из-за своей занавески в столовой, идет отпирать. Ронина охотничья собака, сеттер — сука Альфа, взлаивает спросонья — ей передалось беспокойство хозяев.

Голоса в кухне. Негромкие, приглушенные. Кити и Роня за дверью из столовой в кабинет судорожно целуются А в кухне снова тяжко бухает дверь, по лестнице снова топот шагов, и баба Поля одна входит в столовую.

— Они ушли, что ли? — в сомнении осведомляется Катя.

— Квартиру шесть спрашивали... За управдомом пошли. Наверх его позвали... В шестую квартиру.

Там, в шестой, живет известная фольклористка Августа Васильевна и немолодой инженер Феликс Ковальский[131], из МОГЭСа. Оба — немецкого происхождения. Сын инженера Ковальского Павлик — Ежечкин одноклассник и лучший друг. Мальчики больше времени проводят в столовой у Вальдеков, чем наверху — там еще меньше места для занятий и отдыха 18-летних... После школы Ежичка хочет поступить в инженерно-технический, а Павлик — в медицинский.

Так за кем же из них, из тех двух семейств наверху? У Августы — милая дочка. У Ковальских — милый сын. Кто-то сейчас осиротеет...

Поутру оказалось... за папой Ковальским. До шестого часа над головами Вальдеков двигали мебель, скрипели чем-то. Топота ног и голосов не слыхать было — не так строили дома в прошлом веке!

Итак, осиротел Павлик. Кстати, в одном классе с ним училась дочь одного из Кагановичей, кажется, самого Лазаря Моисеевича. Когда впоследствии, летом 1941 года советских граждан немецкого происхождения стали поголовно и грубо высылать этапами из Москвы, Павлик Ковальский с матерью тоже получили повестку прибыть на сборный пункт. Павлик по телефону стал прощаться с бывшими одноклассниками.

— А зачем ты уезжаешь? — спросила маленькая мадемуазель Каганович.

— Меня ссылают. За то, что в паспорте отца указана национальность — немец. В моем паспорте стоит — русский, но все равно высылают.

— Подожди-ка немножко... Я тебе позвоню. Никуда не ходи, слышишь? Девочка, вероятно, шепнула два слова папе. Мол, Павлик уже студент Медицинского института, о немецком языке не имеет понятия, сидел со мною за одной партой. Каганович-папа позвонил еще кому-то. И высылку сына и матери Ковальских отменили.

В результате Москва получила одного из первоклассных хирургов, чьи операции вошли и еще будут входить в научную литературу, в анналы медицины...[132]


* * *


Через несколько дней после беседы с высоким «азным» начальником (сам ли зам. наркома или еще кто-то, имевший право быть в том кабинете, угадать было трудно). Екатерина Георгиевна Кестнер-Вальдек пришла на работу в свой академический институт с небольшим опозданием. В эту минуту курьерша крепила кнопками к доске приказов очередное начальственное распоряжение. Екатерина Георгиевна, никогда раньше служебных приказов не читавшая (теперь их жадно ожидали все, чтобы узнать, кого коснулась за прошедшие сутки железная формула: «Исключить из списков института»), подошла к доске. Только что вывешенный приказ был краток и касался одного лица: Екатерины Георгиевны Кестнер. Правда, формула была чуть-чуть иной: «Отчислить из состава научных сотрудников института».

Сотрудники смотрели не в лицо ей, а будто сквозь него, словно оно вдруг сделалось стеклянным.

Ей запомнилось, что только китаист Константин Павлов, задержав ее руку на миг дольше, чем следовало, в своей, тихо сказал ей несколько ободряющих слов. Но даже ей самой почудилось, что этот хороший поступок отзывал вольнодумством и непартийным отношением к зачумленной. Руководитель института, старый академик В.[133], дружественно относившийся к покойному Кестнеру и всегда очень внимательный к Кате, принять свою научную сотрудницу не смог: к нему в кабинет, церберски охраняемый, она и не пыталась проникнуть без приглашения.

Лишь уходя, холодно распрощавшись со всеми, кто еще вчера заискивал и старался услужить, Катя вдруг, случайно или не случайно, увидела директора почти на пороге отдела, ею покидаемого. Уж она было открыла рот высказать что-то укоризненное своему давнишнему шефу, но он сам быстро подошел к ней, поцеловал в щеку и сказал Почти со слезами на глазах:

Mein liebes Kind, aber was kann ich denn dafiir! Jedoch, nicht verzweifeln, mein Kind! Es wird sichmal Wieder was umdrehen![134]

А еще через несколько дней Николай Иванович торопливо говорил ей по телефону, чтобы она «свернула» занятия с японцами.

Скажите, что вы сейчас очень заняты. Или больны. Это пока, временно. Будьте здоровы. Если понадобится, позвоню сам.

Однако «надобности» в ней, по-видимому, больше ни у кого не было, и длилось это долго. У Рональда кончился курс в одной академии и заканчивался временный курс в другой. Институт усовершенствования свертывал работу на летний сезон. Супруги взяли детей, увезли их в глухой уголок Ивановской областной, прожили они там, в деревне, на грибах, ягодах, лесной дичи, рыбе и дешевом молоке. Притом и до отъезда в деревню, и в долгие месяцы деревенской идиллии они каждую ночь ждали гостей. Однако те так и не явились. В конце концов Катя махнула рукой, сказала себе «будь что будет» и предалась мирным сельским радостям — купанию в кристально-чистой Шерне, долгим пешим прогулкам и занятиям с детьми.

Как-то перетерпели и зиму... Пошел 1939-ый. Кто-то доставал переводы, их делали от чужих лиц, ибо это были все технические тексты, например, полный проект организации крупного молочного завода. Рональд перевел его с датского. А обширный труд японского профессора о возделывании риса перевела Катя, и он вышел в свет от имени какой-то мифической переводчицы...

В какое-то весеннее довольно хмурое утро прозвенел телефон. Совершенно будничным, скучным тоном заговорил с Екатериной Георгиевной шеф ее институтского отдела:

— Товарищ Кестнер, а почему, собственно говоря, вы так упорно игнорируете ваши служебные обязанности?

Готовая ко всему, «товарищ Кестнер» все-таки несколько опешила и не сразу нашлась, как держаться.

— Короче, товарищ Кестнер, прошу Вас прекратить это дезертирство и завтра к 10 утра быть на Вашем рабочем месте. Это приказ директора института, академика В.

— А как насчет... прежнего приказа?

— Послушайте, не надо задавать лишних вопросов руководству. До завтра, Екатерина Георгиевна!

Пошла было обычная, не слишком напряженная, привычная и даже чуть скучноватая (после всех головокружительных взлетов и захватывающих дух падений) полоса бытия, но с осени стало очевидным, что Европа стремительно движется к войне за перекройку и перелицовку карты нашего полушария...

А однажды в «Вечерке» снова появилось объявление: «Корреспондент японской газеты «Токио синбун» нуждается в уроках русского языка». В тот же вечер позвонил, как ни в чем не бывало, Катин старый знакомец Николай Иванович. Катя сделал вид, будто не узнает его. Тот был вынужден даже напомнить, откуда он.

— Мы просим вас, Екатерина Георгиевна, позвонить этому корреспонденту и назначить наиболее приемлемые для вас условия. И когда пройдет несколько занятий, мы с вами... увидимся. Там же, где обычно... В беседах с ним постарайтесь коснуться, как в тех кругах оценивают события вокруг Финляндии.

Ибо уже улетел из Москвы фон Риббентроп, обласканный Сталиным, прошла кампания в Польше, когда мы «освобождали» единоутробных братьев, а попутно наводили германскую люфтваффе на польские объекты с помощью наших западных радиостанций. И войска наши перебрасывались из Польши к советско-финской границе. Тон статей в «Правде» был уже военный. После заметки, где маршал и будущий президент Финляндии Маннергейм был назван шутом на троне, оставалось только скомандовать артиллеристам: «Огонь!» «Казусом белли»[135] послужил выстрел в Майниле. Наша армия с перевесом сил пятикратным двинулась на линию Маннергейма и на несколько месяцев там завязла. Каждый километр продвижения обходился в тысячи жизней. В той Военной академии, где Рональд был членом кафедры иностранных языков, командиры с любопытством рассматривали неведомые им доселе миномет и автомат «суоми». На первых пробных стрельбах из миномета в час командирской учебы было немало шуток по поводу чужой «самоварной техники». Дорого нам стало первоначально пренебрежительное отношение к этому «самовару»! Да и автомат на самых первых порах приживался туговато — казался малоэффективным, расточительным. Тем временем Ежичку взяли в армию, притом прямо на финский фронт, со второго курса Института химического машиностроения...

А сам Рональд Алексеевич Вальдек неожиданно был вызван к декану Института усовершенствования. После короткого предисловия, очень лестного для самолюбия молодого педагога, ему было предложено провести курс в очень ответственной группе, точнее в двух группах факультета Особого назначения для работников НКВД СССР. Рекомендует Вальдека сам Институт усовершенствования. Факультет дал предварительное согласие на эту кандидатуру преподавателя. Предмет — особый курс русской литературы и вспомогательный курс русского языка.

— Едва ли меня утвердят на таком факультете, — сказал Рональд декану. — Ведь вам же известна судьба моего отца. Правда, у меня был с отцом довольно длительный разрыв, но в этом виноват отнюдь не он, и я об этом временном разрыве могу теперь только сожалеть. Ибо я верю в его невиновность.

— Насчет невиновности... помолчим, а самый факт едва ли остался неизвестным факультету. Повторяю, они вашу кандидатуру одобрили. Составьте полную программу в объеме 240 часов, дополнительный курс по языку для отстающих и готовьтесь эту программу защитить перед самим... наркомом. Он лично следит за работой факультета, сам утверждает программы и учебные планы. Мы считаем это поручение весьма почетным! Программу представите сначала нам, мы ее обсудим с вами и предложим ее наркому на утверждение.

2

Групп было две. Первая из четырнадцати ответственных работников ГУЛАГа НКВД СССР, включая двух прокуроров, вторая группа — поменьше, для среднего звена.

Программу действительно утверждал сам Лаврентий Павлович. Рональд был приглашен в Большой Дом, недолго ждал в приемной, возможно, той, где происходила Катина беседа с замом. У него взяли папку с двумя экземплярами программы, продуманной им вместе с Катей, ибо они примерно догадывались о степени подготовки и уровне учащихся. Это были очень ответственные, высокопоставленные и весьма низкограмотные руководители, выдвинутые смолоду на важные посты и не обладающие даже средним образованием. А институт давал им сразу высшее, так сказать,«гуманитарно-производственное» образование типа Промакадемии, с выдачей на руки вузовского диплома при успешном окончании всего трехгодичного курса. После короткого ожидания Рональда пригласили в кабинет слева.

Весь прием продлился считанные минуты и был чистейшей формальностью, по-видимому, имевшей целью подчеркнуть внимание наркома к учебным делам его высших кадров.

Берия стоял у окна. Тучный, маленький, весь отглаженный, будто лакированный. Очки с очень тонкой оправой напоминали пенсне прежних времен и придавали ему интеллигентность. Лицо округленное, холеное, без улыбки, во взгляде — порочность, холодный цинизм, наигрыш. Человек с таким лицом может притворяться кем угодно, стать вдруг обаятельным и ласковым, веселым и общительным, вежливым, даже прямо-таки добрым. А в следующий миг обернется он хладнокровным палачом, с глазами как пистолетные дула, и они будут с пристальным вниманием следить, как жертва извивается в муках... В этом лице легко читалось хищное пристрастие к любым физическим утехам — от сладкой пищи, тонких вин и до юного женского тела... «Сладострастник» — назвал бы его автор «Братьев Карамазовых».

Лаврентий Павлович положил на подоконник папку с учебными программами. Делал, просматривая их, видимо, уже повторно, какие-то легкие пометки цветным карандашом. В кабинете был еще кто-то (кроме большого портрета Сталина в полный рост), но говорил с вошедшим один нарком.

— Товарищ Рональд Алексеевич Вальдек?.. Простите, что другие дела мешают нам обсудить подробнее программу по вашим дисциплинам. Но я программу нынешнего курса уже прочел, нахожу ее интересной и полезной. Есть, правда, у меня и некоторые вопросы, неясности...

Он еще раз пробежал глазами первую страницу, перевернул ее и опустил карандаш на краткий раздел о Достоевском на следующей странице. Рональд заранее знал от ректора, что нарком резко отрицательно относился к этому писателю и отвел в программе на лекцию о Достоевском очень мало места.

— Нужно ли вот это? — проговорил, взблескивая очками хозяин кабинета. — Вы, товарищ преподаватель, очень уж его любите? Не можете без него обойтись? Ведь как мыслитель, это мрачный юродивый реакционер, а как художник он совершенно чужд нашей эпохе. Не так ли?

— Но это величина мировая Здесь нельзя руководствоваться симпатией или антипатией к его сочинениям, ибо они слишком многое определили в последующих поколениях... Если несколько схематизировать картину, то после Толстого и Достоевского мировая литература находится под влиянием обоих этих русских гениев и делится на учеников того или другого из них. Одни, вслед за Толстым, больше интересуются социальными проблемами общественного человека, другие, следом за Достоевским, углубляются в тонкости человеческой психологии.

— А вы, что же, отказываете Толстому в психологической тонкости?

— Отнюдь нет! Но психологизм Толстого иной. Его в первую очередь интересует именно общественный человек и пути к всечеловеческому братству. А Достоевского волнует всегда отдельно взятый человек и ущерб, нанесенный обществом его личности...

— Спорно, но... не безынтересно. Главное, очень прошу вас, товарищ преподаватель, избегать школярства! Чтобы люди большого практического опыта, ценные наши руководители не ощутили себя опять какими-то подготовишками, понимаете? Чтобы им было интересно и чтобы они быстро поняли, как нужны им эти знания даже в ежедневной практической работе!

Он протянул руку, подчеркивая этим жестом свое расположение к преподавателю. Пальцы были прохладны, чисто вымыты и вяловаты.

— Итак, программу вашу я в целом утвердил. Можете начинать по ней ваш курс. А в будущем примите во внимание мои пожелания, главное же, необходимо заинтересовать, увлечь аудиторию. Я надеюсь, что это вам вполне удастся. Желаю вам полного успеха! Может быть, в ходе занятий возникнут какие-то проблемы, вопросы — тогда поставьте в известность меня. И, возможно, я побываю у вас на занятиях или на экзаменах. Будьте здоровы, товарищ преподаватель!


* * *


В стенах той самой церкви Воскресения на Покровке, где венчался Достоевский, размещалось, оказывается, целое гулаговское управление. Его начальник, старший лейтенант государственной безопасности, был старостой основной, или первой группы. Она насчитывала 14 человек (в том числе два прокурора). Занятия шли в кабинете начальника. Он командовал:

«Встать!» и докладывал вошедшему преподавателю, что группа готова к занятиям.

Вторая группа была числом и чинами помельче, занятия шли в какой-то невзрачной конторе на Покровском бульваре против длинного строения казарм, и выделялся своими успехами в учении один слушатель из этой группы — младший лейтенант госбезопасности товарищ Ц. — серьезный, вдумчивый, с хорошей памятью, здравым умом и натурой, не склонной к фанатизму. Он составил замечательные конспекты по Рониным предметам. Впоследствии экзаменаторы приводили его всем в пример, а Рональду Вальдеку он запомнился на всю жизнь среди нескольких тысяч учеников, слушателей и курсантов...

Занятия шли регулярно, строго по расписанию, задания выполнялись со школьной добросовестностью — все знали, что за работой факультета следит сам нарком. Обе стороны — преподаватель и слушатели — постепенно привыкали, притирались друг к другу. У Рональда Вальдека уже начинало исчезать первоначальное ощущение цыпленка, нечаянно влетевшего на кухню к обедающим поварам...

Но и множились приметы, сигналы, знаки того, второго, подземного мира, которым распоряжались Рональдовы ученики вне учебного процесса.

Все чаще случалось, что в момент лекции о Тургеневе или Чехове тихонько звякал телефон ВЧ (в редакциях «Голоса Советов» или ПАИС его называли «вертушкой», и доступ к нему имели только особо доверенные лица). Начальник взмахом руки водворял в аудитории тишину. Преподаватель умолкал на полуслове, а хозяин кабинета и вертушки принимал телефонные указания сверху. Иногда трубка говорила так отчетливо, что слова высшего начальства явственно разносились по всему кабинету:

— Приготовьтесь принять завтра две с половиной тысячи... С Окружной... Нужна будет и санобработка... Контингент частично не наш... Разнарядку на этапирование получите послезавтра, а покамест надо разместить компактно, не разбрасывать. Тесновато будет? А? Ну, создавать удобства мы им не обязывались! Что вы так тихо?..

— У меня... занятия, товарищ комиссар первого ранга.

Там, среди этого «контингента» могут быть отец Рональда, профессора Винцент и Волжин, Вадим Григорьев, отец Павлика Ковальского, педагог Яков Мексин, целая толпа сослуживцев Катиных и Рониных... А может быть, завтра санобработка будет ожидать и самого товарища преподавателя?

Однажды под вечер, за час до начала занятий на факультете, к подъезду Рональда Вальдека в Малом Вузовском подали тяжелый «ЗИС». Было это, верно, в начале зимы 1939—40 годов, в тяжелые дни Финской войны. Шофер «ЗИСа» позвонил в квартиру Вальдеков (кроме них тут жили еще три семьи») и вручил Рональду записку от начальника-студента, старосты первой группы.

«Сегодняшние занятия проводим за городом. Заодно сходим и на охоту. Берите с собой, если желаете, ружье и патроны. Об остальном позаботится наш совхоз».

Катя очень поощряла Ронину охотничью страсть, уже отпускала с отцом в лес или на болото 8-летнего Федю. Рональд надел свою обычную охотничью амуницию, взял футляр с «кеттнером» и сел в машину.

Уехали, верно, верст на 50 к юго-востоку по Каширскому шоссе. В стороне осталась станция Белые Столбы. Участвовали в поездке трое Рониных слушателей, чинами поважнее. Начальник, старший лейтенант госбезопасности, вел себя по-хозяйски. При зажженных фарах погудели перед запертыми воротами «совхоза». По виду ворот и стражи Рональд быстро сообразил, что это за «совхоз»! Домик близ ворот оказался, впрочем, уютным (он, как выяснилось, предназначался отнюдь не для товарищей начальников, а для так называемых «личных свиданий» заключенных с их близкими — такое свидание заключенный мог выслужить себе долгими месяцами примерного поведения, перевыполнением нормы и т. д.). Ни о каких занятиях даже не вспоминали! Плотно поужинали — причем подавали блюда на стол в закрытой посуде, носили их через двор из кухни молчаливые и быстрые тени-люди...

Утренняя охота по свежей пороше была бы великолепна, мало отлична от описаний тургеневских и некрасовских, если бы не... выражения лиц егерей и «флажных». Подобострастие, злоба, порочность сочетались в этих лицах в поразительно хрупкую смесь. Все они были расконвоированными уголовниками или «бытовиками».

Еще ночью взяли в оклад двух зайцев на лежках и лису. Привели из собачьего питомника смычок русских гончих. Стараниями двух десятков егерей и загонщиков удалось выставить обоих зайцев прямо на самого начальника. Он картинно красовался на своем номере среди низкого кустарника, облаченный в романовский полушубок и белые валенки, и не промахнулся из своего первоклассного великокняжеского «Пэрде». Зайцы были погружены в багажник «ЗИСа», а лиса поначалу ускользнула от выстрелов и ушла под линию флажков. Начальник веско обругал старшего егеря за то, что флажки не были смочены в керосине — лиса, мол, испугалась бы резкого чужого запаха. Однако, пока охотники возвращались на базу, егеря все-таки настигли лису с помощью гончих собак и сразили ее. Красного зверя кинули в багажник вместе с зайцами, и кабы охотники садились не в автомобиль XX века, а в какой-нибудь санный возок, со стороны могло бы показаться, что тучный русский барин едет восвояси со своих угодий, а крепостная челядь почтительно и преданно провожает его из осчастливленного приездом села... Сам же Рональд Вальдек в этом, похожем на сон охотничьем пиршестве, чувствовал себя, примерно, как живая лиса в магазине меховых изделий!

Ему отметили эту поездку как регулярное и плановое занятие в группе Особого факультета, номер один.

Так и подошла весна 1941 года. И уже близилось утро 22 июня.


* * *


Незадолго перед этой весной Рональд и Катя порешили бросить курить. С трудом выдерживали характер, мужественно терпели искушения, особенно в тех случаях, когда сам ритуал курения входил как бы в набор радостей, обещаемых человеку охотой, обильным званным обедом, уютной беседой у камина: ведь как отрадна дымящаяся трубка или махорочная самокрутка у охотничьего костра, чтобы прикуривать от уголька и пускать дым в звездную синеву... А о рефлексах, связанных с рабочим, творческим состоянием, об утешении сигареткой расходившихся нервов и говорить нечего. Однако чета Вальдеков все эти тяжелые искушения вынесла и против всех соблазнов устояла. Кстати, об охоте: Рональд уже брал сына Федю по уткам, тетеревам, болотной дичи, на вальдшнепиные высыпки по осени, но, конечно, с особенным удовольствием на тягу. Предварительно он в третий, четвертый раз перечитывал Феде вслух любимые страницы из «Анны Карениной» про весеннюю тягу (где Левин и Стива слышат, как трава растет). Отец чувствовал, что заронил в душу мальчика огонек древнейшей мужской страсти к «отъезжему полю», к ночлегам в шалаше у лесной реки и добыче всего покрытого чешуей, пером и пухом! Огонек этот стал для Феди путеводным в его судьбе — сын Рональда Федор впоследствии избрал себе нелегкую жизненную дорогу российского биолога-охотоведа и ученого натуралиста.

Любил Рональд брать на природу и Катю. Она не слишком глубоко вникала в биологические процессы, но остро, чутко и радостно воспринимала пейзажи, красоты, особенности ландшафта именно среднерусского, хотя превыше всего любила природу южную, щедрую, пышную, кавказскую, с лианами, ручьями, скалами и многовековым самшитовым лесом...

Но и в Подмосковье она чувствовала себя счастливой осенним влажным утречком в бору, на грибной опушке, среди болота с клюквой и у мшистых лесных корней. А то после утомительно-скучного рабочего дня отправлялись Роня с Катей вдвоем куда-нибудь на озеро Царицынское, Петровско-Разумовское, Измайловское или на речку Клязьму в Мамонтовке. Брали они лодку и плавали до сумерек или первых и еще неярких звезд.

Однажды в такой вечер на лодке зашла у них речь обо всем, недавно пережитом и выстраданном. Оба признались, что не гаснут в душе сомнения и нет ясных ответов на мучительные вопросы.

— Какое-то распутье, — сказал Рональд. — Полный внутренний разлад. Я понимаю, что ко всему можно искусственно подогнать стандартные, идеологически выдержанные объяснения. Это я, кстати, и делаю на своих лекциях. Но внутреннюю веру в безошибочность этой нашей монопольной партии я утратил.

— Мы, вероятно, чувствуем одинаково и мыслим очень близко, — говорила Екатерина Георгиевна. — Но я твердо знаю одно: нельзя отрываться от всех. Нельзя думать, что вся рота идет не в ногу, и лишь ты один идешь в ногу. Это гибельный индивидуализм и пропасть бездонная. Я думаю, что объяснения еще впереди. Что-то мы возможно поймем. Но это не значит, что можно сидеть сложа руки и не драться за правду. Завтра я опять иду к президенту Академии наук Комарову, буду настаивать, чтобы он написал письмо в защиту Винцента...

В те же первые дни июня 1941 года пришел к Вальдекам вечерком Павлик Ковальский с письмом от Ежички. В году истекшем Ежик участвовал в штурме Выборга, потом его воинскую часть перекинули от финских хладных скал почти до пламенной Тавриды, очутился Ежик на Украине и поступил курсантом в Сумское артиллерийское училище, пресытясь вдоволь солдатской лямкой и возжелав переменить ее на офицерский планшет. Писал он товарищу-медику, как всегда, с юмором и оптимистически.

Для своих родителей Ежик, еще будучи в Москве, сконструировал прибор, который он величал конвертором. Прибор предназначался для слушания коротковолновых западных радиостанций и состоял из пяти ящичков с хитроумной начинкой. Ежик научил пользоваться конвертором и друга Павлика. Конвертор подключался к домашнему радиоприемнику СИ-235.

В тот вечер у Рональда были выпускные экзамены, то есть он принимал их у своих студентов-заочников Московского областного пединститута. Студенты не очень оправдали надежды педагога, и пришел он домой раздраженный и усталый. Павлик возился с приемником и конвертором, а у стола сражались в шахматы два друга дома — старый товарищ Германн, уцелевший в передряге 1937 года, и С. А. Поляков, «старый скорпион», недавно вернувшийся из ссылки за грехи сына-троцкиста и нашедший приют в доме Вальдеков. Выяснилось, что некогда с ним порознь дружили и Катя, и Рональд! Мир тесен, точнее, настоящих людей в нем... негусто!

Между тем под руками Павлика конвертор зашипел, захрапел, заговорил и, наконец, прямо-таки залаял: это Павлик поймал из дружественной нам гитлеровской Германии речь какого-то там гаупт- или оберштурманнфюрера Фрича. Этот крикливый оратор грубо облаивал британскую парламентскую систему и всю европейскую демократию. Лай был громок и уже резал ухо. Рональд взмолился о пощаде — ему и без Фрича тошно!

— Напрасно выключили! — посмеивался товарищ Германн. — Он клеймил Британию, требовал, чтобы она, мол, доказала свой демократизм на деле: отпустила бы все свои колонии на свободу!.. Послушайте, Павлик, поймайте нам через два часа Англию! Через два часа должна начаться передача со станции «Нейер Фрайер Зендер». Это новая антифашистская станция Второго, социалистического Интернационала. Ну, знаете этих... Фриц Адлер, Вандервельде и т. д. Станция очень занятная. Наши газеты часто теперь дают ее материалы, но не называют источника. Вот услышите, через два часа они уже будут реагировать на речь Фрича. Это очень занятно!

— А кто он такой, этот лающий товарищ? Как его, штурмфюрер и прочее?

— Руководитель отдела антибританской пропаганды у Геббельса. Умора! Обязательно надо послушать, как они его отбреют!

Рональд как вежливый хозяин, да и просто любя Германна, не захотел лишить его удовольствия и кое-как высидел, поклевывая носом эти два часа. Павлик поймал «Нейдер Фрайер Зендер» без труда. Иронический немецкий голос уже «реагировал» на речь Фрича, когда Павлик окончательно настроился...

«Мы сейчас с любопытством наблюдали кривляние господина Фрича в красной тоге поборника демократии... Еще любопытнее будет понаблюдать его через недельку в стальном панцире антибольшевистского борца!»

Ночное радио разносило эти фразы с английского берега примерно в дни 14—16 июня 1941 года... Дивизии вермахта, даже не слишком заботливо соблюдая звуко- и светомаскировку, уже занимали рубежи, танковые рептилии ползли к Сувалкам... И через неделю, как предвидело радио «Нейер Фрайер Зендер», пропагандисты Геббельса уже орали в микрофоны о приказе фюрера двинуться на восток..

...В то утро Катя и Рональд рьяно переводили какой-то срочный заказ от редакции «Иностранной литературы». И не ведали, что патриотическая Москва, услыхав первые тревожные вести, уже штурмует продовольственные магазины, ларьки и лавки. Когда включили по некоему инстинкту свое радио, товарищ Молотов, слегка заикаясь, говорил слова, падавшие камнем на сердце...

Не сговариваясь, Катя и Роня кинулись в столовую, где накануне Сергей Александрович Поляков забыл на буфете пачку папирос.

Задымили. Дослушали речь Молотова. Заплакали оба. Обнялись. Ничего друг другу не высказав, без всяких слов постигли вмиг, что распутия, сомнения, колебания улетают, как дым, куда-то далеко назад, в небытие. Теряют всякий смысл и свое значение. Сейчас для обоих одно дело жизни — спасти детей и Отечество от злой общей беды...

И Рональд Вальдек, в чем был, побежал в Бауманский райвоенкомат проситься на передний край войны.

Его сразу не взяли. От Военной академии и пединститута на него была подана бронь, то есть временная отсрочка от призыва. Один месяц он еще дочитывал свои курсы, принимал экзамены, выдавал, подписывал дипломы. Гулаговский начальник, староста его первой группы Особого факультета, дал ему отличную характеристику и помог снять бронь. Еще несколько суток Рональд дежурил на крыше академии, тушил зажигательные бомбы и был легко ранен в первую бомбежку Москвы осколком зенитного снаряда. Катю Вальдек эвакуировали куда-то в Башкирию вместе с институтом.

Еще день спустя Рональда вызвали в военкомат, отобрали паспорт, выдали предписание и послали на формирование новой московской дивизии в город Рыбинск.

8 августа 41 года под селом Войсковицы он участвовал в первом смертном встречном бою на Ленинградском фронте.


КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ

Ф. Штильмарк



Примечания

1

ВОКС — Всесоюзное общество культурных связей с заграницей.

(обратно)

2

Заслуга сбережения рукописи «Горсти света», по которой осуществлены все публикации, включая настоящую, принадлежит также его покойной жене Галине Анатольевне. Историю ареста рукописи и сохранения одного из ее экземпляров Д. Р. Штильмарк рассказал в телевизионной передаче «Пятое колесо» в декабре 1989 г.

(обратно)

3

ГУЛЖДС — Главное управление лагерей железнодорожного строительства.

(обратно)

4

Анатолий Сергеевич Елкин был тогда зав. отделом литературы и искусства «Комсомолки». Вот что совсем недавно написал о нем в своих воспоминаниях Я. Голованов: «Елкин был мягким, добрым человеком, действительно очень талантливым, но абсолютно беспринципным. Если бы он получил задание написать, что Шекспир — бездарь, а Толстой — графоман, он сочинил бы такую статью за ночь» («КП» от 11 июля 1998 г.). Интересно бы узнать, кто же озадачил Елкина ругать «Наследника из Калькутты»...

(обратно)

5

В реальности — Александр Владимирович Столяров (1867—1935), женатый на Аделе Александровне Столяровой, урожденной Штильмарк (1874—1958). — Здесь и далее везде примеч. автора.

(обратно)

6

Мейстерверков Зауэра — лучшие образцы изделий фирмы.

(обратно)

7

В реальности — Роберт Александрович Штильмарк, автор и герой романа. Его родители — Александр-Бруно Александрович Штильмарк (1883—1938) и Мария Оскаровна Штильмарк, урожд. Мартинсон (1886—1971).

(обратно)

8

Фактически инженер-химик Александр-Бруно Александрович Штильмарк был расстрелян на полигоне в Бутово 14 июня 1938 г.

(обратно)

9

Оскар Германович Мартинсон — отец матери героя романа.

(обратно)

10

Мария Карловна Лилиенфельд, в замужестве Мартинсон, бабушка автора и героя романа.

(обратно)

11

Мария Оскаровна Мартинсон (в замужестве Штильмарк) — жена Александра-Бруно и мать Роберта Штильмарка.

(обратно)

12

О, бедная мадам, бедное дитя! (фр.)

(обратно)

13

Петропавловская женская гимназия (нем.).

(обратно)

14

Петропавловская мужская гимназия (нем.).

(обратно)

15

Александр Густавович Лиленталь.

(обратно)

16

Вера Александровна Штильмарк (р. 1912 г.), в замужестве Шумная. Живет в Москве.

(обратно)

17

Эта железнодорожная паника, как впоследствии выяснилось, продлилась всего несколько суток на станциях Минеральные Воды, Кисловодск, Пятигорск и в еще большей степени — в Батуме и Сухуме. Уже через неделю после объявления войны, положение на кавказских вокзалах нормализовалось.

(обратно)

18

О, простите, господин полковник! Перед молодым человеком... {фр.)

(обратно)

19

Алексей Михайлович Осокин.

(обратно)

20

«Я маленький, мое сердце чистое, в нем живет только Бог» (нем.).

(обратно)

21

«Доброй ночи!» (нем.).

(обратно)

22

Здесь и далее речь идет уже не о Москве, а о городе Иванове-Вознесенске.

(обратно)

23

Морис Вернье.

(обратно)

24

Порядок (нем.).

(обратно)

25

С нами Бог (нем.).

(обратно)

26

Я сразу узнал! Посмотри-ка, это Нюрнберг, мой родной город! (нем.)

(обратно)

27

Ты можешь теперь его выбросить. Война скоро кончится. Близится русская революция. Царизму конец (нем.).

(обратно)

28

Но не болтайте же ребенку разные глупости! (нем.)

(обратно)

29

«Самолет», «Кавказ и Меркурий» — названия пароходных компаний.

(обратно)

30

В 1930 г. переименован в Ногинск.

(обратно)

31

У села Кудиново.

(обратно)

32

Нынче — ст. железнодорожная.

(обратно)

33

Заключенные (от сокр. з/к).

(обратно)

34

Высший Совет Народного Хозяйства (позднее — Госплан РСФСК).

(обратно)

35

Александр Александрович Штильмарк (1843 — 1910), дед автора и героя романа, похоронен на Введенском кладбище в Москве.

(обратно)

36

Школьных работников.

(обратно)

37

Договор между Советской Россией и Германией о восстановлении дипломатических отношений заключен в г. Рапалло (Италия) в 1922 г.

(обратно)

38

Где хорошо — там и родина (лат.).

(обратно)

39

Помгол — помощь голодающим.

(обратно)

40

Подлинные имя и отчество. В. Э. Штильмарк — репрессирован.

(обратно)

41

Старое здание Купеческого клуба находилось на Б. Дмитровке, 17. Новое — с 1911 г. — на М. Дмитровке, 6.

(обратно)

42

Подразумевается Анастас Иванович Микоян.

(обратно)

43

Серебряково.

(обратно)

44

Звезда (фр.)

(обратно)

45

С. А. Поляков — основатель издательства «Весы» и «Скорпион» в Санкт-Петербурге (см. В. Лидин «Люди и встречи», М., 1965).

(обратно)

46

Народный комиссариат путей сообщения.

(обратно)

47

Учебник астрологии (фр.).

(обратно)

48

«Мама, я умираю чистой» (нем.)

(обратно)

49

Центральная комиссия по улучшению быта ученых.

(обратно)

50

В реальности Валентин Кестнер — будущий востоковед-экономист Олег Викторович Плетнер (1894—1928). Брата его звали Орестом. Катя Беркутова — Евгения Дмитриевна Белаго, по первому мужу — Плетнер, по-второму — Штильмарк (1899—1944). Вадим Григорьев — Владимир Владимирович Егорьев (1894—1938). Репрессирован.

(обратно)

51

Слишком прекрасно (нем.).

(обратно)

52

Сохранены подлинные имя, отчество, фамилия (1891 — 1938). Репрессирован.

(обратно)

53

— Дорогая Катрин, как объяснить ваше участие в этом беззаконии? Где ваши родители? Живы ли они? Что могло заставить нас... (фр.).

(обратно)

54

— Моя милостивая барышня! (нем.)

(обратно)

55

Профессор-востоковед Николай Александрович Невский (1892—1937). Репрессирован.

(обратно)

56

Формоза — прежнее название острова Тайвань

(обратно)

57

«Дело вышло!» (нем.)

(обратно)

58

Кавиар — икра (южн. выражение, см. словарь Даля).

(обратно)

59

Олег Олегович Плетнер, родился в 1919 г. в Токио, окончил 327-ю среднюю школу в Москве, участник Финской и Великой Отечественной войн, командир противотанковой батареи, старший лейтенант 1178 артполка, погиб 21.02.1945 г. Похоронен у г. Рацибуж Катовицкого воеводства в Польше («Книга памяти. Москва» т. 10, М., 1994).

(обратно)

60

Антонина Ивановна Слободчикова.

(обратно)

61

«Немреспублика» — Немцев Поволжья Автономная Советская Социалистическая Республика была образована в составе РСФСР в декабре 1924 г. В начале войны ликвидирована, немцы Поволжья репрессированы или переселены.

(обратно)

62

Ныне — г. Энгельс (с 1931 г.).

(обратно)

63

В 1964 г. переименован в г. Тольятти.

(обратно)

64

ДВР — Дальневосточная республика (1920—1922). РОСТА — Российское телеграфное агентство (1918—1935).

(обратно)

65

Подразумеваются строки В. В. Маяковского из стихотворения «Пиво и социализм»: «Еще б водочку имени Энгельса//Под именем Лассаля блины...»

(обратно)

66

«Присыпкин» — герой сатирической пьесы Маяковского «Клоп».

(обратно)

67

Николай Иосифович Конрад (1891—1970), академик АН СССР с 1958 г., виднейший востоковед. Был арестован, но уцелел (см. ниже).

(обратно)

68

Впоследствии статую перенесли на особую береговую площадку.

(обратно)

69

Вскоре он был переименован в Малый Вузовский.

(обратно)

70

Учитель.

(обратно)

71

Центральная комиссия по улучшению быта ученых.

(обратно)

72

Надежда Иосифовна Фельдман — жена академика Н. И. Конрада.

(обратно)

73

Начальные строки поэмы Александра Блока «Соловьиный сад».

(обратно)

74

Институт международных отношений и мировой политики АН СССР.

(обратно)

75

Подлинное имя, отчество, фамилия.

(обратно)

76

КПГ — Коммунистическая партия Германии.

(обратно)

77

НКИД — Народный Комиссариат иностранных дел. Его «дочернее учреждение» — Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (ВОКС).

(обратно)

78

Подразумевается Ольга Давыдовна Каменева (сестра JI. Д. Троцкого-Бронштейна и жена Ю. Б. Каменева-Розенфельда).

(обратно)

79

ЦИК — Центральный Исполнительный Комитет. ВЦИК — Всероссийский ЦИК.

(обратно)

80

Торгсин — торговля с иностранцами.

(обратно)

81

Schlaraffenland — страна чудес (нем.) — букв, «сказочная страна».

(обратно)

82

Подлинное лицо, автор поэмы «Шамиль» (Л. 1940).

(обратно)

83

Извечно женственное (нем.).

(обратно)

84

Р. Штильмарк. «Осушение моря» М., 1932, «Молодая Гвардия».

(обратно)

85

Феликс-Эдмунд Робертович Штильмарк, р. 1931 г. двойное имя дано в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского по просьбе матери.

(обратно)

86

Н. Г. Смирнов (1890—1933) в романе «Дневник шпиона» (1929) писал об англо-советских отношениях в первые годы Советской власти. Не путать с Н. П.Смирновым (1898—1978) — автором произведений об охоте и природе.

(обратно)

87

Победоносиков — отрицательный персонаж (бюрократ), герой пьесы В. В. Маяковского «Баня».

(обратно)

88

В подлиннике: «Солнце, сожги настоящее — Во имя грядущего — Но помилуй прошедшее» (Николай Гумилев «Молитва»),

(обратно)

89

Мартин Андерсен-Нексё (1869—1954) — датский писатель.

(обратно)

90

«Мне было там гораздо лучше!» (нем.)

(обратно)

91

Датская писательница Карин Михаэлис (1872—1950), самый известный роман которой «Мамочка» был издан в 1958 г. в СССР под названием «Мать».

(обратно)

92

«Liedertafel» — певческое общество.

(обратно)

93

«Turnverein» — гимнастический союз.

(обратно)

94

«Auffallend» — было бы странно, бросилось бы в глаза (нем).

(обратно)

95

Подлинное лицо. Н. Н. Крестинский (1883—1938), член ЦИК и ВЦИК, репрессирован.

(обратно)

96

— Но ты действительно эротически силен. Так хорошо и сладко мне еще не было в жизни. Я совершенно счастлива! И очень тебя люблю!..

(обратно)

97

Наг — кобра из рассказа Р. Киплинга «Рикки-Тики-Тави».

(обратно)

98

— Но ведь она гораздо красивее меня. Как же это все случилось?.. И что же дальше с нами со всеми будет? Ты что, ее больше совсем не любишь? — Мне тяжело с нею из-за обмана. — О, боже, что я только натворила!.. Мы еще раз с тобой увидимся? (нем.)

(обратно)

99

Мы же еще не долюбили! (мем.)

(обратно)

100

Секретный сотрудник.

(обратно)

101

Китайско-Восточная железная дорога.

(обратно)

102

«О, ты, радостная, святая рождественская ночь!» (нем.)

(обратно)

103

Подразумевается роман Б. Ясенского «Человек меняет кожу», а также строки из стихотворения Н. Гумилева «Память»: «Только змеи сбрасывают кожу/Мы меняем души, не тела».

(обратно)

104

«Марксизм не умер!» (нем.).

(обратно)

105

«Марксизм не умер, но мы мертвы» (нем.).

(обратно)

106

Подразумеваются «Известия».

(обратно)

107

Информации «от собственного корреспондента».

(обратно)

108

ИККИ — Исполнительный Комитет Коммунистического Интернационала.

(обратно)

109

Николай Иванович Бухарин (1888—1938). Репрессирован.

(обратно)

110

Подразумевается Карл Бернгардович Радек (1885^—1939). Репрессирован.

(обратно)

111

Подразумевается ТАСС — Телеграфное агентство Советского Союза.

(обратно)

112

Подразумевается А. Н. Шевалдаев.

(обратно)

113

Мария Александровна Рыбникова.

(обратно)

114

Московский педагогический институт (ныне педуниверситет) — позднее имени В. И. Ленина — размещался в то время на Большой Пироговской ул.

(обратно)

115

Ответственным руководителем («отвруком») ТАССа («ПАИС») был в то время Г. И. Ганецкий.

(обратно)

116

Из поэмы А. Блока «Скифы».

(обратно)

117

«Мои деньги пропали!»

(обратно)

118

— Куда вы едете, мадам? До какой станции? (нем. и англ.)

(обратно)

119

— О! Моя станция... Ак-Булак!(англ.)

(обратно)

120

— Как Ваше имя, мадам? (акгл.)

(обратно)

121

— Доктор Менцель из астрономической экспедиции в Ак-Булаке ваш муж, миссис Менцель?

(обратно)

122

1 — Да, мистер Икс, это так! Плохо... мои деньги пропали! И мой обратный билет фирмы Кука тоже пропал... (англ.)

(обратно)

123

Из повести А. С. Пушкина «Капитанская дочка».

(обратно)

124

Петруша Гринев — главный герой этой повести.

(обратно)

125

Подлинное лицо. Борис Петрович Герасимович (1889—1937), директор Пулковской обсерватории; репрессирован.

(обратно)

126

Существует версия о том, что он сделал это намеренно.

(обратно)

127

Стихи Б. Слуцкого.

(обратно)

128

Культурно-воспитательный отдел.

(обратно)

129

Пелось на мотив: «Шел я на малину»

(обратно)

130

Зоолог Владимир Георгиевич Гептнер (1901—1975) был арестован в 1933 г., но вскоре выпущен. Репрессии позднейшие его миновали.

(обратно)

131

В реальности — Отто Ковалевский. Сын его — Евгений (см. ниже). Августа Васильевна — Эриа Васильевна Гофман-Померанцева.

(обратно)

132

Недавно скончавшийся заслуженный хирург Е. О. Ковальский объяснял, что в классе с ними училась дочь Михаила Кагановича (брата Лазаря), однако, по ее словам, обращаться к дяде было бесполезно, он никогда никому не помогал. И сам М. М. Каганович погиб в годы репрессий.

(обратно)

133

Академик Евгений Самуилович Варга (1879—1964).

(обратно)

134

— Мое милое дитя: но что же я могу поделать! Однако не надо отчаиваться, мое дитя! Все еще может измениться! (нем.)

(обратно)

135

Т. е. причина, повод для начала войны.

(обратно)

Оглавление

ОЧАРОВАННЫЙ СТРАННИК УХОДЯЩЕГО ВЕКА ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника ВСТУПЛЕНИЕ К РОМАНУ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Два обручальных кольца Глава первая. КОЛЬЦО МУЖСКОЕ 1 2 3 Глава вторая. КОЛЬЦО ЖЕНСКОЕ Глава третья. ОТЧИЙ ДОМ Глава четвертая. ЛАДЬЯ НАД БЕЗДНОЙ Глава пятая. «УЖ БОЛЬНО БАРЫНЯ ХОРОША» 1 2 Глава шестая. В МИРАХ ЛЮБВИ НЕВЕРНЫЕ КОМЕТЫ 1 2 3 ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Падшие ангелы Глава седьмая. В ОЧИ БЬЕТСЯ КРАСНЫЙ ФЛАГ 1 2 Глава восьмая. ПОЭМА О СТРАНСТВИИ 1 2
  •     Глава девятая. ЦВЕТ СТОЛИЦЫ
  •       1 2 3 Глава десятая. ОСТРИЕ КИНЖАЛА 1 2 3 Глава одиннадцатая. ВОЛЧЬИ ЯМЫ 1 2 3 Глава двенадцатая. НЕ ИУДИН ЛИ ГРЕХ?
  •       1 2 3 Глава тринадцатая. РАСПУТЬЕ 1 2

  • Наш сайт является помещением библиотеки. На основании Федерального закона Российской федерации "Об авторском и смежных правах" (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ) копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений размещенных на данной библиотеке категорически запрешен. Все материалы представлены исключительно в ознакомительных целях.

    Copyright © читать книги бесплатно